В романе А. Р. Лесажа «Хромой бес» бес любострастия, азартных игр и распутства, «изобретатель каруселей, танцев, музыки, комедии и всех новейших мод» поднимает крыши мадридских домов, открывая взору спутника-студента тайное и интимно-личное, тщательно оберегаемое от посторонних глаз и ушей.
Творчество выдающегося французского писателя Лесажа (1668–1747) относится к тому времени, когда во Франции началось разложение феодализма и стали возникать новые капиталистические отношения. На место феодальной аристократии, занимавшей в течение нескольких столетий господствующее положение, начинает постепенно выдвигаться буржуазия.
Социальные сдвиги в стране находят отражение и в области литературы: героическая, возвышенная тематика, характерная для эпохи классицизма, начинает сменяться тематикой бытовой, отражающей явления современной общественной жизни.
Еще в XVII веке во Франции стали появляться бытовые, реалистические романы: «Комическое жизнеописание Франсиона» Сореля (1622), «Комический роман» Скаррона (1651), «Буржуазный роман» Фюретьера (1666); однако все эти произведения раннего французского реализма трактуют повседневный быт как нечто «низменное», смешное, даже нелепое. С точки зрения классицистов между трагедией Корнеля, изображающей возвышенных, идеальных героев, наделенных титанической волей, и «низменным» реалистическим романом, повествующем о рядовых людях, занятых будничными житейскими интересами, — лежала непроходимая пропасть.
К концу XVII века такое соотношение между «возвышенным» и «низменным» жанром начинает меняться. По мере обострения социальной борьбы усиливается интерес к произведениям, отражающим современную действительность и дающим критическое ее осмысление.
Именно в области бытовой сатирической литературы и драматургии и развернулось незаурядное дарование Лесажа.
Жизнь писателя протекла без каких-либо значительных событий. Ален-Рене Лесаж родился в 1688 году в Бретани, в семье нотариуса; родители его умерли рано, и в четырнадцатилетнем возрасте он остался круглым сиротою. Опекуны определили мальчика в школу, руководимую иезуитами; по выходе из школы он поступил в Парижский университет, где получил юридическое образование. Некоторое время Лесаж занимался адвокатурой, а затем всецело посвятил себя литературной работе.
Лесажа можно назвать одним из первых во Франции профессиональных писателей: в отличие от большинства своих предшественников, для которых литературное творчество было лишь побочным делом или забавой, Лесаж превращает литературный труд в основное свое занятие и живет на доход, который дают ему его сочинения.
Его писательская деятельность началась с переводов произведений испанских драматургов (две переведенные им пьесы были поставлены в Париже в 1700 году). Вскоре Лесаж переходит к самостоятельному творчеству в качестве драматурга и романиста. Известность Лесажа связана с появлением в 1707 году его одноактной комедии «Криспен, соперник своего господина» и романа «Хромой Бес».
Шумный успех, который принесли ему «Криспен» и «Хромой Бес», вскоре был подкреплен комедией «Тюркаре» (1709), глубоко взволновавшей французское общество. В этой пьесе Лесаж изобразил предприимчивого дельца, достигшего высокого положения в обществе только потому, что в его руках оказалось огромное состояние. Тюркаре начал карьеру с должности лакея. Ловко обворовав нескольких хозяев, он сделался сначала управляющим, затем предпринимателем и, наконец, крупнейшим финансистом. Деньги открывают ему, выходцу из низов, доступ в аристократические круги общества.
Появление этой комедии не было случайным. Тип, изображенный в ней драматургом, получил во Франции того времени широкое распространение. Начавшийся распад феодально-аристократического общества давал широкий простор для деятельности проходимцев, подобных Тюркаре. Еще в книге Лабрюйера «Характеры или нравы нынешнего века» (1688) появились первые сатирические выпады против преуспевающих темных дельцов. А за двадцать лет, прошедших со времени выхода «Характеров», произошли значительные социальные изменения, деньги стали еще большей силой, и поэтому комедия, с небывалым сарказмом разоблачавшая роль выскочек типа Тюркаре, приобретала огромное общественное значение.
Лесаж разоблачает те приемы, при помощи которых Тюркаре вышел в люди. Он жестоко эксплуатирует своих арендаторов-крестьян, занимается чудовищным ростовщичеством, не останавливается перед полным разорением людей, имевших неосторожность обратиться к нему за помощью.
Пьеса заканчивается зловещим предостережением, что история Тюркаре — не единичное явление: за ним следует новое поколение таких же, а быть может, и еще более отвратительных хищников. Когда полиция арестует Тюркаре за очередное мошенничество, его лакей, немало поживившийся за счет своего хозяина, восклицает: «Царствование господина Тюркаре кончилось, теперь начнется мое». Другими словами, лакей собирается последовать примеру своего господина.
Пьеса Лесажа нашла широкий отклик во французском обществе. Ее постановка совпала с неудачной для Франции войной «за испанское наследство», когда обнищание народа достигло крайних пределов, а ненависть к дельцам, наживавшимся на народных страданиях, приняла особенно резкую форму. По свидетельству современников, встревоженные финансисты типа Тюркаре предлагали драматургу огромную сумму денег, лишь бы он отказался от постановки своей комедии.
Помимо «Криспена» и «Тюркаре» Лесажем написано более ста пьес для народных, ярмарочных театров.
Самое крупное произведение Лесажа — роман «Похождения Жиля Бласа из Сантильяны». Следуя традиции испанского плутовского романа, Лесаж дает в этой книге яркую картину современных французских нравов (хотя действие романа здесь, как и в «Хромом Бесе», происходит в Испании).
Приключения Жиля Бласа развертываются то в народной среде, то в дворянских и даже придворных кругах. Перед читателем проходит длинная вереница представителей различных социальных слоев — от воров и нищих до министров и высших сановников церкви. Роман знакомит с повседневной жизнью людей разных профессий и состояний — финансистов, трактирщиков, врачей, ремесленников, актеров, юристов, разбойников, монахов, публичных женщин, вельмож.
Ни один французский роман до Лесажа не насчитывал такого большого количества действующих лиц: в «Жиле Бласе» изображена вся Франция.
Но автор не ограничивается простым показом этих персонажей: его произведение — роман сатирический, содержащий резкую
«Жиль Блас» имел огромный успех не только у современников: он оказал значительное влияние на всю последующую реалистическую европейскую литературу. В частности, можно назвать ряд русских романов, отмеченных несомненным влиянием Лесажа, например, «Похождения Российского Жиль Блаза» В. Т. Нарежного (1814), «Иван Выжигин» Ф. В. Булгарина (1829) и другие.
Завязку и композицию «Хромого Беса» Лесаж заимствовал у испанского писателя Гевары (1570–1644), который выпустил книгу под тем же названием в 1641 году. Лесаж отнюдь не скрывал этого заимствования: первому изданию своего романа (1707) он предпослал обращение к испанскому писателю: «Позвольте мне, сеньор де Гевара, посвятить Вам это сочинение. Оно столько же Ваше, сколько и мое. Ваш «Хромой Бес» снабдил меня и заглавием книги, и ее замыслом. Признаюсь в этом всенародно. Я уступаю Вам честь этой выдумки, не вдаваясь в вопрос о том, не найдется ли какого-нибудь греческого, латинского или итальянского писателя, который имел бы основание оспаривать у Вас ее авторство».
Но, позаимствовав завязку романа, его название и имена главных действующих лиц, Лесаж в ходе работы над книгой все более и более отступал от испанского образца, и его «Хромой Бес» представляет собою произведение вполне оригинальное.
Лесаж блестяще использовал те возможности, которые предоставляла ему первоначальная ситуация, созданная испанским писателем: бес, заключенный в бутылку неким каббалистом и освобожденный студентом, показывает своему благодетелю такие стороны общественных и частных нравов, о которых принято лицемерно умалчивать.
Лесаж водит читателя по дворцам и лачугам, по площадям и закоулкам Мадрида (в действительности — по Парижу); он приподымает крыши домов, показывая частную жизнь своих героев, и дает возможность читать затаенные мысли людей самых различных общественных положений, возрастов, профессий и характеров.
И не только для забавы показывает все это Лесаж читателю, а для того, чтобы критически осмыслить виденное, отделить дурное от хорошего и дурное осудить. Он отмечает разнообразные пороки, свойственные людям вообще и его современникам — в частности.
В те годы во Франции старинная феодальная аристократия постепенно начинала вытесняться крепнущей буржуазией. Деньги стали заменять родовитость. Представители буржуазии начали проникать в высшие слои придворного общества. Этот процесс одним из первых отметил в литературе Лабрюйер. Вслед за Лабрюйером, но с еще большей остротой и большей конкретизацией изображает этот процесс и Лесаж.
Лесаж понимал, что в его время, в эпоху выдвижения буржуазии, деньги начали заменять все: и истинное благородство, и талант, и ум, и заслуги перед родиной; деньги стали определять человеческие отношения — не только общественные, но и семенные. Лесаж показывает, как погоня за богатством захватывает людей самых различных общественных положений, какие разнообразные формы принимает стяжательство и к каким пагубным последствиям оно приводит. Корысть руководит людьми в их деятельности, влияет на их поступки: она проникает и в семью, искажая родственные отношения.
Вот перед нами племянники, радующиеся смерти дяди, потому что кончина старика превратит их в обладателей богатого наследства; вот молодой дворянин, «случайно» убивающий на охоте своего старшего брата, к которому отошло по наследству большое родовое поместье: вот человек, лишившийся рассудка после смерти жены, ибо, по условию брачного договора, он обязан вернуть родителям умершей ее приданое.
Корысть искажает и нравственные представления людей. Лесаж рассказывает о замужней женщине, обирающей, с согласия мужа, влюбленного в нее старика, говорит о дворянине, который кичится своим благородным происхождением, но отнюдь не проявляет благородства в своих поступках: дворянская гордыня не мешает ему присвоить деньги «презренного» мещанина.
И суд и сама инквизиция заражены стяжательством. Тщетно искать в суде справедливости; об одном из героев говорится, что он боялся обратиться в суд, потому что закон может оказаться на одной стороне, а судьи — па другой. А по поводу истории с привидением Хромой Бес замечает: «Просить меня, чтобы я воспротивился неправому делу, все равно, что просить прокурора не разорять вдову или сироту». И бес добавляет, что в дело собирается вмешаться инквизиция, ибо тут есть чем поживиться.
Но не одних только отрицательных персонажей рисует Лесаж. Он охотно приводит и примеры бескорыстия, искренности, самопожертвования, глубокой беззаветной любви. Так, в трогательной повести о силе дружбы Лесаж изображает двух юношей, готовых друг для друга на любые жертвы.
Особую жизненность придает персонажам Лесажа то, что мы видим происходящую в них нравственную борьбу. Это не просто «хорошие» или «дурные» люди, это люди живые. Хорошие не всегда хороши, им свойственно и впадать в заблуждение; зато и дурным не чуждо раскаяние — приглушенный на время голос совести нередко начинает звучать и в их сердце.
Одной из основных особенностей художественной манеры Лесажа является непринужденность повествования: он не стесняет себя никакими правилами, никакой схемой. Единственный принцип, которому неуклонно следует Лесаж, — это жизненная правда. Язык его прост, естественен, лишен ненужных украшений. Непринужденность сказывается и на построении книги: более или менее пространный рассказ чередуется с крошечными сценками, в которых перед нами проходит вереница живых характеров. Так, за самым большим рассказом о силе дружбы следует главка о снах, где на протяжении немногих страниц перед читателем проходит более тридцати персонажей.
Автору «Хромого Беса» достаточно двух-трех строк, чтобы раскрыть характер, показать пороки или достоинства человека и обнажить истинную основу его поступков. Иной раз в этих немногих строках раскрывается глубокая трагичность ситуаций. В некоторых эпизодах уже обнаруживается звериная сущность еще только крепнущей буржуазии. Персонажи мелькают один за другим, и большинство из них мы застаем лишь в какой-то краткий миг их жизни, но этот миг заставляет нас задуматься о том, какими же эти люди будут в дальнейшем: какие отношения сложатся с собственными детьми у человека, который так радовался смерти родного отца? Как будет вести себя аристократ, женившийся на прачке ради ее скромных сбережений? Читатель понимает, что благородство или подлость, обнаружившиеся в рассказанном эпизоде, на этом не кончится.
Лесажу чужды какие-либо иллюзии в отношении человеческой природы; он видит людские слабости и пороки; более того: он понимает их социальную основу. Положительный герой Лесажа не исключительная личность, совершающая блистательные подвиги, а рядовой человек, наделенный простыми человеческими добродетелями — честностью, трудолюбием, скромностью, отзывчивостью, добротой. В этом — глубокий демократизм писателя.
Лесаж скептичен: он охотно подчеркивает, что в основе большинства человеческих поступков лежит корысть. По поводу «благодеяния», которое оказывает дон Пабло им же ограбленному Амбросио, Хромой Бес делает грустное замечание: «Таковы, большею частью, великодушные поступки; никто бы ими не восхищался, если бы знал их истинную основу».
Но это не значит, что Лесаж не верит в человека. Напротив, он готов оправдать его и объяснить людские пороки дурным воздействием общества: в век всеобщей погони за деньгами как слабому человеку устоять против соблазна? Соблазну подчас поддается и честный по природе человек. Так, в рассказе о похищенном кладе перед нами юноша, совершивший кражу не преднамеренно, а лишь вследствие своеобразно сложившихся обстоятельств. Этот человек, не нашедший в себе силы отказаться от богатства, которое как бы само давалось ему в руки, всю жизнь сознает тяжесть совершенного им преступления и успокаивается только после того, как возмещает нанесенный им ущерб. Он нередко надолго забывает о своей вине, но все же голос совести не умолкает в нем окончательно. В передаче этой изменчивости чувств и поступков человека сказывается реализм Лесажа; рисуя противоречивые черты характера, он тем самым придает поразительную жизненность своим персонажам.
Лесажу не свойственны прямолинейная назидательность и скучное морализирование. Подобно Мольеру он считал, что главная задача писателя — обнажить порок и высмеять его, а читатель уже сам сделает из рассказанного правильные выводы.
Следует заметить, однако, что, изображая правдивую и яркую картину современной жизни и обличая темные явления окружающей действительности, Лесаж еще не делает широких обобщений. С более резкой и решительной критикой феодального общества выступят писатели-просветители следующих поколений (Вольтер, Дидро, Руссо, Мерсье).
«Хромой Бес» имел у современников огромный успех. Через несколько месяцев после выхода книги в свет уже потребовалось второе ее издание. Рассказывают, что из-за последнего экземпляра, остававшегося у книгопродавца, между двумя дворянами произошла дуэль.
Для первых читателей «Хромой Бес» представлял интерес еще и потому, что в этой книге можно было найти немало намеков на события тех лет и узнать кое-кого из современников. Но и позже, когда злободневность ее стала стираться, книга Лесажа не переставала привлекать внимание читателей, — об этом свидетельствует бесконечное количество ее изданий, вышедших за истекшие два с половиной века и продолжающих выходить в наше время.
«Хромой Бес» переведен на языки многих народов. В посвящении Геваре, предпосланном переработанному изданию 1726 года, Лесаж не без удовлетворения отмечает, что его роман переведен и на испанский язык. Таким образом, то, что Лесаж заимствовал в Испании, вернулось на родину как самостоятельное произведение французского писателя.
В России «Хромой Бес» издавался неоднократно; со времени Великой Октябрьской революции предлагаемое читателю издание является третьим. Оно воспроизводит текст, опубликованный издательством A. Lemerre (1876).
ГЛАВА I
Октябрьская ночь окутывала густым мраком славный город Мадрид. Горожане уже разошлись по домам, а на опустевших улицах остались одни только влюбленные, собиравшиеся воспеть свои печали и радости под балконами возлюбленных звуки гитар уже тревожили отцов и ревнивых мужей. Словом, было около полуночи, когда дон Клеофас-Леандро-Перес Самбульо, студент из Алькала{1}, стремительно выскочил из слухового окошка некоего дома, куда завлек его нескромный сын богини острова Цитеры{2}. Студент пытался сохранить жизнь и честь свою и ускользнуть от трех или четырех наемных убийц, гнавшихся за ним по пятам, чтобы умертвить его или насильно женить на даме, с которой они его застали.
Хотя он был один против них, он храбро защищался и лишь тогда обратился в бегство, когда в схватке у него была выбита шпага. Некоторое время они гнались за ним по крышам, но благодаря темноте ему удалось укрыться от преследования. Беглец направился на свет, замеченный им еще издалека, и, хотя свет этот еле мерцал, он служил ему маяком в этих столь трудных условиях. Не раз рискуя сломать себе шею, дон Клеофас достиг чердака, откуда пробивались лучи света, и влез в окно вне себя от радости, как лоцман, благополучно вводящий в гавань корабль, которому угрожало крушение.
Он огляделся по сторонам и, очень удивившись, что в конуре, которая показалась ему довольно странной, никого нет, принялся с большим вниманием рассматривать ее. Он увидел подвешенную к потолку медную лампу, книги и бумаги, в беспорядке разбросанные на столе, глобус и компасы по одну его сторону, пузырьки и квадранты — по другую. Все это навело его на мысль, что внизу живет какой-нибудь астролог, который приходит в это убежище для научных наблюдений.
Вспоминая об опасности, которой ему удалось так счастливо избегнуть, он раздумывал, переждать ли ему здесь до утра или поступить иначе, как вдруг услышал возле себя протяжный вздох. Сначала он принял этот вздох за игру своего расстроенного воображения, за ночное наваждение и потому не обратил на него особого внимания.
Но, услышав вздох вторично, он убедился, что это нечто вполне реальное, и, не видя никого в комнате, воскликнул:
— Что за черт тут вздыхает?
— Это я, сеньор студент, — тотчас же ответил ему голос, в котором было что-то необычайное. — Вот уже полгода как я закупорен в одной из этих склянок. Тут в доме живет ученый астролог, он же и чародей; силою своего искусства он держит меня взаперти в этой темной темнице.
— Стало быть, вы дух? — спросил дон Клеофас, немного взволнованный необычайностью приключения.
— Я бес, — отвечал голос. — Вы пришли сюда очень кстати, чтобы освободить меня из неволи. Я томлюсь от праздности, потому что из всех чертей преисподней я самый деятельный и самый живой.
Эти слова слегка испугали сеньора Самбульо, но так как он был от природы храбр, то взял себя в руки и сказал духу твердым голосом:
— Сеньор бес, объясните мне, пожалуйста, какое положение занимаете вы среди ваших собратьев: благородный ли вы демон, или же простого звания?
— Я важный черт, — ответил голос, — и пользуюсь большой известностью и на том и на этом свете.
— А случайно не тот ли вы демон, которого зовут Люцифером{3}? — спросил Клеофас.
— Нет, — ответил дух. — Люцифер — черт шарлатанов.
— Вы Уриэль{4}? — продолжал студент.
— Фу! — сразу же перебил его голос. — Уриэль — покровитель купцов, портных, мясников, булочников и прочих жуликов из третьего сословия.
— Так, может быть, вы Вельзевул{5}? — спросил Леандро.
— Вы надо мной насмехаетесь, — обиделся дух. — Вельзевул — демон дуэний и оруженосцев.
— Удивляюсь, — сказал Самбульо. — А я-то считал его одной из важнейших персон вашего общества.
— Это один из самых незначительных наших подданных. У вас превратные понятия об аде, — ответствовал бес.
— Значит, — сказал Дон Клеофас, — вы — Левиафан{6}, Бельфегор{7} или Астарот{8}.
— О, что касается этих трех, — ответил голос, — это бесы первого ранга. Это — придворные духи. Они заседают в советах государей, вдохновляют министров, составляют союзы, поднимают восстания в государствах и зажигают факелы войны. Это не такие бездельники, как те черти, которых вы назвали сначала.
— Скажите, пожалуйста, — продолжал студент, — в чем состоят обязанности Флажеля{9}?
— Он — душа крючкотворства, дух адвокатского сословия, — ответил бес. — Это он придумал все формальности, которые соблюдаются судебными приставами и нотариусами. Он воодушевляет тяжущихся, сидит в адвокатах и обуревает судей. А у меня другие занятия: я устраиваю забавные браки — соединяю старикашек с несовершеннолетними, господ — со служанками, бесприданниц с нежными любовниками, у которых тоже нет ни гроша за душой. Это я ввел в мир роскошь, распутство, азартные игры и химию. Я изобретатель каруселей, танцев, музыки, комедии и всех новейших французских мод. Одним словом, я Асмодей{10}, по прозванию Хромой Бес.
— Как! — воскликнул дон Клеофас. — Вы тот прославленный Асмодей, о котором есть знаменитые указания у Агриппы{11} и в «Ключах Соломона»{12}? Однако вы мне рассказали не про все ваши проказы. Вы забыли самое интересное. Я знаю, что вы иногда развлекаетесь тем, что содействуете несчастным любовникам. Доказательством служит то, что в прошлом году один мой приятель, бакалавр, добился при вашей помощи благосклонности жены некоего доктора из университета города Алькала.
— Правда, — отвечал дух, — но это я приберегал вам напоследок. Я бес сладострастия, или, выражаясь более почтительно, я бог Купидон. Это нежное имя мне дали господа поэты: они рисуют меня в очень привлекательном виде. Они утверждают, что у меня золотые крылышки, повязка на глазах, в руках лук, за плечами колчан со стрелами и что при этом я восхитительно хорош собой. Вы сейчас увидите, сколько тут правды, если выпустите меня на свободу.
— Сеньор Асмодей, — возразил Леандро-Перес, — как вам известно, я давно и безраздельно вам предан, это подтверждает хотя бы та опасность, которой я только что избежал. Я очень рад случаю быть вам полезным, но сосуд, в котором вы заключены, наверное, заколдован. И напрасны будут мои попытки откупорить или разбить его. Вообще не знаю, каким образом мог бы я освободить вас из заключения. Я не очень-то опытен в подобных делах; и, между нами говоря, если такой ловкий бес, как вы, не может сам выпутаться из беды, то под силу это жалкому смертному?
— Людям это доступно, — отвечал бес. — Сосуд, в котором я заключен, — простая стеклянная бутылка; ее легко разбить. Вам стоит только взять ее и бросить на пол, и я тотчас же предстану пред вами в человеческом образе.
— В таком случае это легче, чем я думал, — сказал студент. — Укажите же мне, в каком сосуде вы находитесь. Тут великое множество одинаковых склянок, и я не могу распознать, которая из них ваша.
— Четвертая от окна, — ответил дух. — И хотя на пробке имеется магическая печать, бутылка все-таки разобьется.
— Хорошо, — сказал дон Клеофас. — Я готов исполнить ваше желание, но меня останавливает еще одно маленькое затруднение: боюсь, что если я окажу вам такую услугу, мне придется за это поплатиться.
— Ничего с вами не будет, — отвечал бес, — напротив, я вас так отблагодарю, что вы не раскаетесь в своем поступке. Я научу вас всему, чему вы только захотите: вы познаете все, что делается на свете: я открою вам человеческие слабости, я стану вашим бесом-хранителем, а так как я образованнее, чем Сократ, то берусь сделать вас умнее этого великого философа. Словом, я отдаю себя в ваше распоряжение со всеми моими достоинствами и недостатками: и те и другие будут вам одинаково полезны.
— Заманчивые обещания! — воскликнул студент. — Но вашего брата, господ бесов, обвиняют в том, что вы не так-то уж свято исполняете свои посулы.
— Это обвинение не лишено оснований, — сказал Асмодей. — Большинство моих собратьев действительно не очень-то совестится вас обманывать. Что же касается меня, то, не говоря уже о том, что я не знаю, как только отплатить за услугу, которой я от вас жду, я — раб своей клятвы и клянусь вам всем, что делает ее нерушимой, что не обману вас. Положитесь на мое заверение, а чтобы доставить вам удовольствие, я берусь этой же ночью отомстить за вас донье Томасе, коварной даме, которая спрятала у себя четырех злодеев, чтобы поймать вас и заставить на ней жениться.
Молодой Самбульо был особенно восхищен этим последним обещанием. Чтобы ускорить его исполнение, он поспешил взять сосуд, где помещался дух, и, не заботясь о том, что может из этого произойти, с размаху бросил его на пол. Склянка разлетелась на тысячу осколков и залила пол черноватой жидкостью, которая, постепенно улетучиваясь, превратилась в облачко. Затем и облачко это рассеялось, и перед удивленным студентом предстало человеческое существо в плаще, около двух с половиной футов ростом, опирающееся на костыли. У хромого уродца были козлиные ноги, длинное лицо и острый подбородок. Цвет его лица был изжелта-черный, нос сильно приплюснут, глаза, казавшиеся крошечными, походили на два горящих уголька; непомерно большой рот со страшно отвислыми губами обрамляли длинные рыжие усы, закрученные кверху.
Голова этого прелестного Купидона была повязана красным крепом в виде тюрбана с пучком петушиных и павлиньих перьев. Шею его охватывал широкий воротник из желтого полотна, разрисованный разными бусами и сережками. Он был в короткой белой атласной одежде, опоясанной широкой лентой из нового пергамента, испещренного волшебными письменами. На его платье были изображены различные предметы дамского обихода; красивые ожерелья, шарфы, пестрые фартуки, модные прически, одна замысловатее другой.
Но все это было ничто по сравнению с белым атласным плащом, покрытым бесчисленным множеством фигурок, нарисованных китайской тушью таким широким мазком и так выразительно, что не оставалось сомнения в том, что дело здесь не обошлось без нечистого. Где изображена была испанка, закутанная в мантилью, заигрывающая с фланирующим иностранцем; где француженка, изучающая перед зеркалом всевозможные ужимки, чтобы испробовать их действие на молодом аббате, нарумяненном и с мушками на щеках, который появляется на пороге ее будуара. Здесь — итальянские кавалеры поют и играют на гитарах под балконами своих возлюбленных, а там — немцы, в расстегнутых камзолах, растрепанные, осыпанные табаком и еще более пьяные, чем французские щеголи, окружают стол, заваленный остатками кутежа. Один из рисунков изображал выходящего из бани мусульманина, окруженного всеми своими женами, наперебой старающимися услужить ему; на другом — английский джентльмен учтиво предлагал своей даме трубку и пиво.
Замечательно изображены были также игроки: одни, охваченные пылкой радостью, наполняют свои шляпы золотыми и серебряными монетами, другие, играющие уже только на честное слово, устремляют в небо кощунственные взоры и в отчаянии грызут карты. Словом, там было столько же любопытных вещей, как на чудесном щите, сделанном богом Вулканом по просьбе Фетиды. Но между произведениями этих двух хромых существовала та разница, что фигуры, изображенные на щите, не имели никакого отношения к подвигам Ахиллеса, а рисунки на плаще были точным воспроизведением того, что делается на свете по внушению Асмодея.
ГЛАВА II
Бес, заметив, что его внешность не располагает к нему студента, сказал с улыбкой:
— Ну, дон Клеофас-Леандро-Перес Самбульо, вы видите перед собою прелестного бога любви, могущественного властителя сердец. Что скажете о моей внешности? Хорош я? Не правда ли, поэты — прекрасные живописцы?
— Откровенно говоря, — ответил дон Клеофас, — они несколько вам польстили. Полагаю, вы не в таком виде являлись Психее?{13}
— О, разумеется, нет, — ответил бес. — Тогда я заимствовал свой образ у французского маркизика, чтобы сразу влюбить ее в себя. Надо придавать пороку приятную внешность, иначе он не будет нравиться. Я принимаю все обличья, какие мне угодно, и мог бы показаться вам в самом красивом фантастическом виде, но я предоставил себя в ваше распоряжение и не имею намерения что-либо скрывать от вас, а потому я хочу, чтобы вы видели меня в образе, наиболее соответствующем тому представлению, какое сложилось у людей обо мне и моих занятиях.
— Я не удивляюсь что вы несколько уродливы не в обиду вам будь сказано, — признался Леандро. — Отношения, в которые мы вступаем, требуют откровенности. Ваша внешность не согласуется с прежним моим представлением о вас, но объясните мне на милость, отчего вы хромаете?
— Это — последствие моей давнишней ссоры с Пильядорком{14}, — отвечал черт. — Дело было во Франции, мы заспорили о том, кто из нас двоих завладеет молодым уроженцем Манса, приехавшим в Париж искать счастья. Это был великолепный экземпляр — юноша с большими талантами, — и мы горячо оспаривали его друг у друга. Мы подрались в средних слоях атмосферы. Пильядорк оказался сильнее и сбросил меня на землю подобно тому, как Юпитер, по словам поэтов, свалил Вулкана. Сходство этих приключений и послужило причиной того, что товарищи прозвали меня Хромым Бесом. Они дали мне это прозвище в насмешку, но с тех пор оно за мной так и утвердилось. Однако, хоть я и калека, а от других не отстаю, вы сами убедитесь, какой я хват. Впрочем, — прибавил он, — довольно болтать. Уйдемте поскорее с этого чердака. Колдун скоро явится сюда, чтобы трудиться над тайной бессмертия он намерен одарить им прекрасную сильфиду, которая посещает его здесь каждую ночь. Если он нас застанет, то непременно упрячет меня опять в бутылку, да, пожалуй, и вас также. Выбросим сначала в окно осколки, чтобы он не заметил моего освобождения.
— А если он это заметит после нашего ухода, что тогда будет? — спросил Самбульо.
— Что будет? — повторил Хромой. — Сразу видно, что вы не читали Книгу Принуждения. Даже если бы я спрятался на край света или в страну горящих саламандр, даже если бы спустился к гномам или в глубочайшие морские пучины, то и там я не смог бы укрыться от его злобы. Он станет произносить такие сильные заклинания, что весь ад содрогнется. Несмотря на все мое желание ослушаться его, мне таки придется, помимо моей воли, явиться перед ним, чтобы понести наказание, которое он на меня наложит.
— Если так, — сказал студент, — я опасаюсь, что наше знакомство будет весьма непродолжительным. Старший колдун не замедлит открыть наш побег.
— Это еще неизвестно, — возразил дух. — Мы ведь не знаем, что должно случиться.
— Как, — воскликнул Леандро-Перес, — черти не ведают будущего?
— Конечно, нет, — отвечал бес. — Люди, которые на нас в этом полагаются, большие простофили. Поэтому-то все прорицатели и ворожеи говорят так много глупостей и толкают на глупости знатных дам, которые обращаются к ним за предсказаниями. Мы знаем только прошедшее и настоящее. Мне неизвестно даже, скоро ли заметит колдун мое отсутствие: но надеюсь, что не скоро. Тут имеется несколько склянок, похожих на ту, в которой я был заключен, и он не заметит, что одной недостает. Я вам даже больше скажу: в его лаборатории я — как юридическая книга в библиотеке финансиста; он обо мне вовсе не думает, а если и вспомнит, то не оказывает чести разговаривать со мной. Это самый надменный волшебник, какого я знаю. С тех пор, как я стал его пленником, он ни разу не удостоил меня беседой.
— Вот человек! — удивился дон Клеофас. — Что же вы сделали, что навлекли на себя его ненависть?
— Я стал ему поперек дороги, — отвечал Асмодей. — В некоей академии было вакантное место; он желал, чтобы это место получил его приятель, а я хотел, чтобы его предоставили другому лицу. Чародей сделал талисман из самых могущественных каббалистических знаков, а я определил своего кандидата на службу к одному влиятельному министру, протекция которого оказалась сильнее талисмана.
С этими словами бес собрал осколки разбитого сосуда и выбросил их в окно.
— Сеньор Самбульо, — сказал он, — бежим как можно скорее; ухватитесь за конец моего плаща и не бойтесь ничего.
Хотя это предложение и показалось дону Клеофасу довольно опасным, он предпочел принять его, чем подвергнуться мщению колдуна. Он прицепился как можно крепче к бесу, и Хромой тотчас унес его.
ГЛАВА III
Асмодей недаром хвалился своим проворством. Он рассек воздух, как сильно пущенная стрела, и опустился на башню Сан-Сальвадора{15}. Как только они остановились, Асмодей сказал своему спутнику:
— Согласитесь, сеньор Леандро, что когда тряский экипаж называют чертовой телегой, то сильно искажают истину.
— Я вполне убедился в этом, — учтиво ответил Самбульо, — и могу засвидетельствовать, что такой экипаж покойнее носилок и притом так стремителен, что некогда соскучиться в дороге.
— Еще бы, — поддакнул бес. — А знаете ли вы, зачем я вас сюда принес? Я намерен показать вам все, что делается в Мадриде, и начну с этого квартала, а башня — лучшее место, чтобы привести мой план в исполнение. Силою дьявольского могущества я подниму все крыши, и, несмотря на ночную темноту, все, что творится под ними, предстанет перед вашими глазами.
При этих словах он просто вытянул правую руку, и все крыши сразу исчезли. Тут студент увидел все, что делается внутри домов, как среди бела дня: точно так же, по выражению Луиса-Велеса де Гевары,[1] становится видна начинка пирога, если снять с него корочку.
Зрелище было слишком необычайно, чтобы не поглотить всего внимания студента. Он смотрел кругом, и разнообразие окружающих картин надолго привлекло его внимание.
— Сеньор дон Клеофас, — сказал ему бес, — то изобилие предметов, на которые вы смотрите с таким удовольствием, действительно очень занятно, но рассматривать их — пустая забава. Мне хочется, чтобы зрелище это принесло вам пользу, и я намерен дать вам точное представление о человеческой жизни. Поэтому я буду рассказывать, что делают все те люди, которых вы видите, объясню причины их поступков и даже открою их сокровеннейшие мысли.
С чего начнем мы? Заглянем сначала вон в тот дом, что направо, где старик пересчитывает золото и серебро. Это скупец. В его карету, которую он приобрел почти даром при описи имущества некоего alcalde de corte,[2] впрягаются два тощих мула из его конюшни. Он кормит их, следуя постановлению римских Двенадцати таблиц{16}, то есть дает каждому по фунту ячменя в день. Он обращается с ними, как римляне обращались с рабами. Два года тому назад старик возвратился из Индии со множеством слитков золота и обменял их на звонкую монету. Полюбуйтесь на этого старого безумца, с каким наслаждением он пожирает взглядом свое богатство и не может им насытиться. Но вместе с тем обратите внимание на то, что происходит в другой комнате того же дома. Видите там двух юнцов и старуху?
— Вижу, — отвечал дон Клеофас, — это, верно, его сыновья?
— Нет, — возразил бес, — это его племянники, которые должны ему наследовать; они сгорают от нетерпения поскорее завладеть добычей и тайком призвали гадалку, чтобы узнать, скоро ли он умрет.
— В соседнем доме я вижу две довольно забавные картины: на одной — престарелая кокетка укладывается спать, оставив на туалетном столике свои волосы, брови и зубы; на другой — шестидесятилетний волокита, только что возвратившийся с любовного свидания, уже вынул искусственный глаз, снял накладные усы и парик, покрывавший его лысую голову, и ждет лакея, который должен снять с него деревянную ногу и руку, чтобы кавалер с оставшимися частями тела улегся в постель. Если глаза меня не обманывают, — продолжал Самбульо, — я вижу в этом доме молоденькую стройную девушку, достойную кисти художника. Как она прелестна!
— Юная красотка, так вас поразившая, — ответил Хромой, — старшая сестра того волокиты, который ложится спать. Она, можно сказать, под стать старой кокетке, что живет с ней в одном доме. Ее талия, которой вы так восхищаетесь, — лучшее произведение механики. Грудь и бедра у ней искусственные, и недавно, присутствуя на проповеди, она потеряла в церкви свой фальшивый зад. Но так как она молодится, то два кавалера оспаривают друг у друга ее благосклонность. Они даже подрались из-за нее. Вот сумасшедшие! Словно два пса, грызущиеся из-за кости. — Давайте посмеемся над концертом, который доносится вон из того богатого особняка. Там по окончании семейного ужина поют кантаты. Старый юрисконсульт сочинил музыку, а слова — альгвасил,[3] любезник и фат; он слагает стихи для своего удовольствия и на мучение окружающим. Оркестр состоит из волынки и шпинета. Тонкоголосый верзила-певчий поет дискантом, а девушка с очень низким контральто ведет басовую партию.
— Вот забавная штука! — воскликнул, смеясь, дон Клеофас. — И нарочно так не придумаешь для потешного концерта!
— Теперь посмотрите на тот великолепный особняк, — продолжал бес. — Вы увидите там вельможу, лежащего в постели, среди роскошной обстановки. Подле него стоит шкатулка с любовными записками. Он перечитывает их, чтобы уснуть в сладкой неге — это записки от дамы, которую он боготворит. Она его так разоряет, что ему скоро придется просить должность вице-короля. Если в этом доме все тихо, то в соседнем, налево, большое волнение. Различаете вы там даму на кровати, отделанной красным узорчатым штофом? Это знатная особа. Зовут ее донья Фабула; она послала за акушеркой, ибо собирается подарить наследника своему мужу старому дону Торрибио, который стоит подле нее. Вас восхищает отзывчивость этого супруга? Крики его любезной половины раздирают ему душу, он сильно расстроен и страдает не меньше ее. С какой заботливостью, с каким усердием он старается помочь ей!
— Действительно, — согласился Леандро, — он очень взволнован. Но тут же в доме я вижу другого человека, который спит глубоким сном и нисколько не беспокоится об успешном исходе дела.
— Между тем это событие должно бы его интересовать, — возразил Хромой, — потому что этот слуга — главная причина страданий его госпожи Посмотрите немного подальше, в комнату нижнего этажа, — продолжал он, — и обратите внимание на лицемера, натирающегося колесной мазью, чтобы отправиться на собрание колдунов, которое будет происходить сегодня ночью между Сан-Себастьяном и Фуэнтэррабией{17} Я бы вас туда перенес, чтобы доставить вам удовольствие приятно провести время, до боюсь, как бы меня не узнал бес, играющий там главную роль.
— Значит, вы с ним не в ладах? — спросил студент.
— Где там! — отвечал Асмодей. — Это тот самый Пильядорк, о котором я вам говорил. Этот мошенник меня выдаст: он непременно донесет чародею о моем бегстве.
— У вас, может быть, были еще и другие столкновения с Пильядорком? — спросил студент.
— Действительно, — отвечал бес, — года два тому назад у нас снова произошла стычка из-за некоего парижанина, который желал здесь обосноваться. Мы оба хотели завладеть его судьбой: Пильядорк решил сделать из него приказчика, а я — покорителя женских сердец. Чтобы покончить с этим спором, наши товарищи сделали из него нерадивого монаха. После этого нас помирили, мы расцеловались — и с тех пор стали смертельными врагами.
— К чему нам это почтенное собрание, — сказал дон Клеофас, — мне оно совсем не интересно; лучше будем рассматривать то, что находится перед нашими глазами. Что означают искры, вылетающие из этого погреба?
— Это одно из самых безрассудных занятий, — отвечал бес. — Человек, стоящий в погребе около раскаленного горна, — алхимик. Огонь понемногу сжигает его богатое родовое имение, а он никогда не найдет того, что ищет. Между нами говоря, философский камень — прекрасная, но пустая мечта; ее изобрел я, чтобы посмеяться над человеческим умом, который все стремится выйти за положенные ему пределы. Сосед этого алхимика — искусный аптекарь; он еще не лег спать, вы видите его за работой в лавке вместе с престарелой супругой и сыном. Знаете, что они делают? Муж приготовляет укрепляющую пилюлю для старого адвоката, который завтра женится, сын — слабительную микстуру, а жена толчет в ступке вяжущие составы.
— А в доме напротив я вижу человека, который встает и поспешно одевается, — сказал Самбульо.
— Еще бы не спешить! — ответил дух. — Это врач, которого зовут по неотложному делу. За ним послал прелат: час тому назад он лег в постель и кашлянул два-три раза. — Теперь посмотрите в ту сторону, направо, и постарайтесь разглядеть человека, который расхаживает по чердаку в одной сорочке при тусклом свете лампы.
— Вижу, — отвечал студент, — и даже могу перечислить всю мебель этой конуры. Там ничего нет, кроме убогого ложа, стола да скамьи, а стены выпачканы чем-то черным.
— Человек, живущий так высоко, — поэт, — сказал Асмодей, — а то, что вам кажется черным, — это стихи его сочинения, которыми он исписал все стены чердака; за неимением бумаги он вынужден писать свои произведения на стене.
— Судя по тому, как он волнуется и суетится, — сказал дон Клеофас, — надо думать, что он пишет важное сочинение.
— Вы не ошиблись в своем предположении, — подтвердил Хромой, — вчера он окончил трагедию под заглавием «Всемирный потоп». Его не упрекнешь в том, что он не соблюл единства места, потому что все действие происходит в Ноевом ковчеге. Уверяю вас, это прекрасная пьеса: все животные там рассуждают, как ученые. Он намерен ее кому-нибудь посвятить; вот уже шесть часов, как он трудится над этим посвящением, теперь он сочиняет последнюю фразу. Само по себе это посвящение, можно сказать, произведение искусства: в нем сосредоточены все добродетели, нравственные и политические, все похвалы, какие только можно высказать человеку, прославленному своими предками и собственными подвигами; никогда еще сочинитель не курил так много фимиама.
— К кому же думает он обратиться с этим пышным панегириком? — спросил студент.
— Он сам еще не знает, — отвечал бес, — он не вписал еще имени. Он подыскивает богатого вельможу, пощедрее тех, которым он уже посвящал свои произведения; но люди, готовые заплатить за посвящение книги, — теперь большая редкость; вельможи избавились от этого порока и тем самым оказали немалую услугу публике, которая была завалена жалкими произведениями, ибо в былое время большая часть книг писалась только ради посвящения. — Относительно посвящения книг, — прибавил бес, — мне хочется рассказать вам один довольно странный случай. Некая придворная дама, позволив посвятить себе книгу, пожелала просмотреть посвящение до его напечатания. Она нашла, что ее там не настолько восхваляли, как она того желала, и поэтому взяла на себя труд написать себе посвящение сама, по своему собственному вкусу, и послала его автору для напечатания.
— Мне кажется, — вскричал Леандро, — что через балкон в дом лезут грабители!
— Вы не ошибаетесь, — сказал Асмодей, — это ночные воры. Они влезают к банкиру. Давайте последим за ними и посмотрим, что они будут делать. Они проникают в контору, роются повсюду; но банкир предупредил их: он еще вчера уехал в Голландию со всеми хранившимися в сундуках деньгами.
— А вот еще вор, он влезает по шелковой лестнице на балкон, — сказал Самбульо.
— Вот насчет этого вы ошиблись, — отвечал Хромой, — это маркиз: он пользуется таким воровским способом, чтобы проникнуть в комнату некоей девицы, которая не прочь перестать быть ею. Маркиз вскользь поклялся, что женится на ней, а она поверила его клятвам, потому что в любовных делах маркизы подобны тем коммерсантам, что пользуются на рынке неограниченным кредитом.
— Любопытно бы знать, — сказал студент, — что делает вот тот человек в ночном колпаке и халате? Он усердно пишет, а подле него стоит маленькое черное существо и водит его рукой.
— Человек, который пишет, — ответил бес, — секретарь суда; он изменяет приговор, вынесенный в пользу одного несовершеннолетнего, и делает он это для того, чтобы угодить опекуну, зная, что тот в долгу не останется. А черный человечек, водящий его рукой, это Гриффаэль{18}.
— Значит, Гриффаэль временно занимает эту должность? — заметил дон Клеофас. — Ведь дух адвокатуры — Флажель; поэтому и канцелярии должны быть в его ведении.
— Нет, — ответил Асмодей, — было решено, что судебные секретари достойны иметь своего собственного беса, и уверяю вас, что у него нет недостатка в работе. — Посмотрите на молодую даму, занимающую первый этаж вот того буржуазного дома, рядом с домом судебного секретаря. Она — вдова, а человек рядом с ней — ее дядя; он живет во втором этаже. Полюбуйтесь, как стыдлива эта вдовушка: она не хочет переменить сорочку в присутствии дяди, а идет в соседнюю комнату, чтобы ей помог в этом спрятанный там любовник. — У судебного секретаря живет толстый хромой бакалавр, его родственник. Он непревзойденный шутник. Волюмний{19}, столь прославленный Цицероном за острые и едкие словечки, и то не был таким тонким насмешником. Знакомства с этим бакалавром, называемым в Мадриде попросту бакалавром Доносо, домогаются наперебой все придворные и горожане, дающие званые обеды. У него особенный талант забавлять гостей; он душа званых обедов и поэтому ежедневно обедает в каком-нибудь богатом доме, откуда возвращается к себе не раньше двух часов ночи. Сегодня он гость маркиза Алькасинаса, к которому попал совершенно случайно.
— Как случайно? — удивился Леандро.
— А вот как, — ответил бес. — Сегодня утром, около полудня, перед дверью бакалавра стояло пять или шесть карет, посланных за ним разными вельможами. Он вызвал к себе пажей и сказал им, взяв колоду карт: «Друзья мои, так как я не могу удовлетворить одновременно всех ваших господ и никому не хочу оказывать предпочтения, пусть карты решат мою судьбу. Я поеду обедать к королю треф».
— А какие намерения могут быть у кавалера, который сидит по ту сторону улицы, на пороге двери, — спросил дон Клеофас. — Верно, он ждет, чтобы горничная впустила его в дом?
— Нет, нет, — отвечал Асмодей, — то юный кастилец, разыгрывающий влюбленного; он хочет из чистой любезности, по примеру любовников античного мира, провести ночь у дверей своего кумира. Время от времени он бренчит на гитаре, распевая романсы собственного сочинения, а его богиня лежит на втором этаже и, слушая его, вздыхает о его сопернике. — Перейдем теперь к этому новому зданию с двумя отдельными квартирами: в одной живет хозяин, вон тот старый господин, который то ходит по комнате, то бросается в кресло.
— Я полагаю, — сказал Самбульо, — что он обдумывает какое-нибудь важное решение. Кто он такой? Судя по богатству его дома, это, должно быть, вельможа первого ранга.
— Нет, — отвечал бес, — он всего-навсего казначей, но всю жизнь занимал выгодные должности; у него четырехмиллионное состояние. Способы, какими он нажил это состояние, тревожат его, а теперь ему скоро придется отдавать отчет в своих поступках на том свете; вот его и обуяла тревога; он мечтает построить монастырь и надеется, что после столь доброго дела совесть его успокоится. Он уже исхлопотал разрешение основать монастырь, но он хочет, чтобы в эту обитель принимали только целомудренных, воздержанных и смиренных монахов. Так что набрать их будет довольно затруднительно. — Вторую квартиру занимает красивая дама; она только что приняла ванну из молока и легла в постель. Эта обольстительная особа — вдова кавалера ордена Сантьяго{20}, который оставил ей в наследство одно только доброе имя; но, к счастью, у нее есть два друга, два советника при кастильском короле, и они сообща несут расходы по ее дому.
— Ой-ой, — воскликнул студент, — я слышу крики и стоны! Не случилось ли какого несчастья?
— Вот в чем дело, — сказал дух, — два молодых кабальеро играли в карты в том притоне, где вы видите так много зажженных ламп и свечей. Они повздорили из-за какого-то хода, схватились за шпаги и смертельно ранили друг друга. Тот, что постарше, женат, а младший — единственный сын. Оба при последнем издыхании. Жена одного и отец другого, извещенные об этом печальном событии, только что прибыли и оглашают криками весь околоток. «Несчастное дитя, — говорит отец, обращаясь к сыну, который его уже не слышит, — сколько раз я убеждал тебя бросить игру, сколько раз я тебе предсказывал, что ты поплатишься за нее жизнью! Не по моей вине ты погибаешь такой жалкой смертью». Жена тоже в отчаянии. Хотя ее супруг проиграл все приданое, распродал все ее драгоценности и даже платья, она тем не менее неутешна. Она проклинает того, кто их выдумал, проклинает игорный дом и тех, кто его посещает.
— Я очень жалею людей, одержимых страстью к игре, — сказал дон Клеофас, — они часто оказываются в ужасном положении. Слава Богу, я не заражен этим пороком.
— У вас зато есть другой, который ему не уступит, — возразил бес. — Разве, по-вашему, благоразумнее любить куртизанок, и разве сегодня вечером вы не подвергались риску быть убитым какими-то головорезами? Я восхищаюсь господами людьми: собственные пороки им кажутся пустяком, а пороки других они рассматривают в микроскоп. — Я покажу вам еще и другие печальные картины, — прибавил он. — В доме, в двух шагах от игорного притона, вы видите грузного человека, распростертого на постели: это несчастный каноник, недавно разбитый параличом. Его племянник и внучка оставили его одного и не думают о том, как бы оказать ему помощь. Они отбирают лучшие его вещи, чтобы отнести к укрывателям; после этого они смогут спокойно поплакать и погоревать, — Видите: неподалеку отсюда хоронят двух покойников? Это братья: они страдали одной и той же болезнью, но лечились различно. Один слепо доверял своему врачу, другой предоставил все природе; оба умерли: один — оттого, что принимал все прописанные ему лекарства, а другой — потому, что не хотел ничего принимать.
— Однако как же быть? — сказал Леандро. — Что же делать в конце концов несчастному больному?
— Тут уж я ничего не могу вам сказать, — отвечал бес. — Я знаю, что есть хорошие лекарства, но не уверен, что имеются хорошие врачи. Оставим это зрелище, — продолжал он, — я могу вам показать и кое-что повеселее. Слышите кошачий концерт? Молодящаяся шестидесятилетняя женщина обвенчалась сегодня утром с семнадцатилетним юношей. Со всего околотка собрались насмешники, чтобы отпраздновать эту свадьбу шумным концертом на сковородах, котлах и кастрюлях.
— Вы мне сказали, — перебил его студент, — что это вы устраиваете забавные браки; однако в этом вы, кажется, не принимали участия?
— Да, не принимал, — подтвердил Хромой, — я не имел возможности сделать это, потому что сидел в бутылке, но если бы я и был свободен, я б в такое дело не вмешался. Это женщина строгого поведения; она вторично вышла замуж, чтобы без зазрения совести пользоваться наслаждениями, которые ей любы. Я подобных браков не устраиваю; мне доставляет больше удовольствие тревожить совесть, чем успокаивать ее.
— Сквозь трескотню этой шуточной серенады мне слышится еще какой-то другой шум, — сказал Самбульо.
— То, что вы слышите сквозь эту какофонию, — отвечал Хромой, — доносится из трактира, где толстый фламандский капитан, французский певец и немецкий гвардеец поют трио. Они сидят за столом с восьми часов утра, и каждый из них воображает, что честь его нации требует, чтобы он напоил двух остальных. Взгляните на тот уединенный дом, напротив дома каноника: вы там увидите трех прославленных галисиек, которые кутят в компании трех придворных.
— Ах, как они хороши собою! — воскликнул дон Клеофас. — Что ж удивительного, что вельможи ухаживают за ними. Как они льнут к своим кавалерам! Они, верно, страстно в них влюблены!
— До чего же вы молоды! — возразил бес. — Вы не знаете этой породы женщин; их сердца еще более лицемерны, нежели их лица. Как бы они ни усердствовали в изъявлении любви, у них нет ни малейшей привязанности к этим господам. Каждая приберегает себе одного из них, чтобы заручиться его покровительством, а у двух других старается выманить деньги. Так поступают все кокетки. Как бы мужчины на них ни разорялись, любви они не добьются; напротив, со всяким, кто только платит за них, дамы эти обращаются, как с мужем. Я установил это правило во всех любовных интригах. Однако предоставим этим вельможам наслаждаться удовольствиями, которые так дорого им обходятся, между тем как слуги ожидают их на улице, утешая себя сладкой надеждой получить все эти удовольствия даром.
— Пожалуйста, объясните мне другую картину, которая у меня перед глазами, — перебил его Леандро-Перес. — В большом доме слева все до сих пор еще на ногах. Что это значит? Одни хохочут во все горло, другие танцуют. Там, верно, какое-нибудь празднество?
— Свадьба; вот слуги и радуются, а еще три дня тому назад все в этом особняке были в большом горе, — сказал Хромой. — Мне хочется рассказать вам эту историю: она, правда, длинновата, но надеюсь, она вам не наскучит.
И он начал следующий рассказ.
ГЛАВА IV
Граф де Бельфлор, один из знатнейших вельмож, был до безумия влюблен в молодую Леонору де Сеспедес. Жениться на ней он не намеревался: дочь простого дворянина была, по его мнению, неподходящей для него партией. Он хотел только стать ее любовником.
С этой целью он всюду преследовал ее и не упускал случая взглядами выразить ей свою страсть, но ему не удавалось ни поговорить с ней, ни написать ей, потому что она находилась под неусыпным наблюдением строгой и бдительной дуэньи по имени Марсела. Граф де Бельфлор приходил в отчаяние; препятствия еще больше разжигали его желания, и он только и думал, как бы обмануть Аргуса, оберегавшего его Ио{21}.
С другой стороны, Леонора, заметив оказываемое ей графом внимание, не могла устоять против него, и в сердце ее незаметно стала разгораться сильная страсть. Я не разжигал ее моими обычными соблазнами, потому что колдун, державший меня тогда в неволе, запретил мне исполнение всех моих обязанностей; но довольно было и того, что вмешалась сама природа. Она не менее опасна, чем я; вся разница между нами в том, что она обольщает сердца мало-помалу, а я соблазняю их мигом.
Так обстояли дела, когда Леонора и ее неизменная дуэнья как-то утром по дороге в церковь встретили старую женщину, перебиравшую самые крупные четки, какие только могло смастерить ханжество. Старуха подошла к ним с приветливым и кротким видом и обратилась к дуэнье.
— Да хранит вас небо, — сказала она, — святой мир да пребудет с вами. Позвольте спросить, не вы ли госпожа Марсела, добродетельная вдова покойного сеньора Мартина Росет?
Дуэнья отвечала утвердительно.
— О, как кстати я вас встретила, — воскликнула старуха, — должна вам сообщить, что у меня гостит престарелый родственник, который желает с вами поговорить. Он несколько дней тому назад приехал из Фландрии; он близко, очень близко знал вашего мужа и хочет вам передать нечто крайне важное. Он бы и сам пошел к вам, если бы не заболел: бедняга при смерти. Я живу в двух шагах отсюда. Будьте добры, пойдемте вместе со мной.
Дуэнья была не глупа и очень осторожна; боясь сделать ложный шаг, она не знала, на что решиться; но старуха угадала причину ее колебаний и сказала:
— Милая госпожа Марсела, можете вполне положиться на меня. Меня зовут Чичоной. Лиценциат Маркое де Фигероа и бакалавр Мира де Мескуа охотно поручатся за меня, как за родную бабушку. Я приглашаю вас к себе ради вашей же пользы. Мой родственник хочет возвратить вам деньги, которые ему некогда ссудил ваш муж.
При слове «деньги» госпожа Марсела сейчас же приняла решение.
— Пойдем, дочь моя, — сказала она Леоноре, — пойдем проведаем родственника этой доброй дамы; навещать болящих — долг человеколюбия.
Они скоро пришли к дому Чичоны; та ввела их в комнату нижнего этажа, где лежал человек с седой бородой; на вид он казался тяжело больным.
— Вот, братец, — обратилась к нему старуха, представляя дуэнью, — вот та мудрая госпожа Марсела, с которой вы хотели поговорить; это вдова вашего покойного друга сеньора Росет.
При этих словах старик чуть приподнял голову, кивнул дуэнье и сделал ей знак приблизиться, а когда та подошла к нему, слабым голосом сказал:
— Дорогая госпожа Марсела, я благодарю небо за то, что оно дозволило мне дожить до этой минуты. Вот единственное, чего я желал; я боялся умереть, не доставив себе радости вас видеть и отдать вам в собственные руки сто дукатов, которые одолжил мне ваш покойный муж, мой бесценный друг, чтобы выручить меня из беды, когда была поставлена на карту моя честь; это было в Брюгге. Он вам никогда не рассказывал об этом?
— Увы, нет! — отвечала Марсела. — Он никогда не говорил мне об этом! Царствие ему небесное! Он был так великодушен, что забывал услуги, оказанные друзьям, и не только не походил на тех бахвалов, которые кичатся несовершенными благодеяниями, но вообще ничего не говорил мне, когда делал кому-нибудь одолжение.
— У него была действительно прекрасная душа, — сказал старик. — Я в этом убедился лучше, чем кто-либо, и, чтобы доказать это, расскажу вам историю, из которой он меня выручил. Но мне придется говорить о вещах, очень близко касающихся памяти покойного, поэтому мне хотелось бы сообщить о них только его скромной вдове.
— Если так, оставайтесь наедине и рассказывайте, — сказала Чичона, — а мы с молодой госпожой тем временем пройдем ко мне.
С этими словами она оставила дуэнью с больным, а Леонору увлекла в другую комнату, где без дальнейших околичностей сказала:
— Прекрасная Леонора, время слишком дорого, чтобы тратить его попусту. Вы знаете в лицо графа Бельфлора; он давно влюблен в вас и умирает от желания вам в этом признаться, но строгость и бдительность вашей дуэньи лишали его до сих пор этого счастья. В отчаянии он прибегнул к моей изобретательности; я согласилась помочь ему. Старик, которого вы сейчас видели, — молодой лакей графа, а все сказанное мною вашей воспитательнице придумано нами, чтобы обмануть ее и завлечь вас сюда.
При этих словах граф, прятавшийся за занавесью, вышел и бросился к ногам Леоноры.
— Сударыня, — воскликнул он, — простите эту хитрость влюбленному, который не может более жить, не поговорив с вами. Если бы этой услужливой особе не посчастливилось все это устроить, я впал бы в полное отчаяние.
Эти слова, произнесенные растроганным голосом, притом мужчиной, который отнюдь не был ей противен, смутили Леонору. Некоторое время она была в замешательстве, не зная, что ответить; наконец, оправившись от смущения, она гордо взглянула на графа и сказала:
— Быть может, вы полагаете, что весьма обязаны этой услужливой даме, которая так для вас постаралась; но знайте: вам не извлечь ни малейшей выгоды из ее услуги.
С этими словами она направилась в залу. Граф ее остановил.
— Не уходите, обожаемая Леонора, — вскричал он, — благоволите выслушать меня одну минуту. Моя страсть так чиста, что не должна вас пугать. Согласен, вы имеете повод возмущаться обманом, к которому я прибегнул, чтобы поговорить с вами; но ведь до сих пор я сделал для этого столько бесплодных попыток! Уже полгода хожу я следом за вами — в церковь, на гулянье, в театры. Я тщетно искал случая сказать вам, что вы меня очаровали. Вашей жестокой, вашей неумолимой дуэнье всегда удавалось помешать мне. Увы! Вместо того чтобы считать хитрость, к которой я вынужден был прибегнуть, преступлением, пожалейте меня, прелестная Леонора, за долгие муки ожидания. Вам известно, как вы очаровательны, судите же о смертных муках, которые я терплю.
Бельфлор проговорил все это с тем жаром убеждения, каким столь ловко умеют обольщать красивые мужчины; он даже пролил несколько слезинок. Леонора была взволнована; невольно сердце ее начинало наполняться нежностью и жалостью. Но она не поддавалась слабости и тем сильнее рвалась уйти, чем больше чувствовала себя растроганной.
— Все ваши речи бесполезны, граф, — воскликнула она, — я не хочу вас слушать! Не удерживайте меня; дайте мне уйти из этого дома, где моя добродетель подвергается опасности, или я криком созову соседей, и все узнают о вашей дерзости.
Она сказала это так решительно, что Чичона, имевшая основания остерегаться судебных властей, просила графа не настаивать на своем. Графу пришлось подчиниться намерению Леоноры. Она высвободилась из его рук и, чего до сих пор не случалось еще ни с одной девицей, приглянувшейся графу, вышла из комнаты такой же, какой вошла.
Она поспешила к дуэнье.
— Пойдемте, дорогая, — сказала она, — прекратите этот вздорный разговор; нас дурачат; уйдемте из этого опасного дома.
— Что такое, дочь моя? — удивилась Марсела. — Отчего вы хотите так внезапно уйти?
— Я вам все расскажу, — отвечала Леонора. — Пойдемте скорее; каждая минута, проведенная здесь, причиняет мне новые мученья.
Как ни хотелось дуэнье сейчас же узнать причину столь внезапного бегства, ей это не удалось; пришлось уступить настояниям Леоноры. Они поспешно ушли, оставив Чичону, графа и его лакея такими же смущенными, как бывают смущены актеры после представления пьесы, освистанной партером.
Едва Леонора очутилась на улице, как сейчас же стала взволнованно рассказывать наставнице все, что произошло в комнате Чичоны. Дуэнья слушала ее очень внимательно и, когда они пришли домой, сказала:
— Признаюсь, дочь моя, я крайне удручена тем, что вы мне рассказали. Как я могла дать этой старухе так ловко меня одурачить! Я сначала колебалась, идти ли за ней. Зачем я изменила себе! Мне не следовало доверяться ее кроткому и честному виду — это непростительная глупость для такой опытной женщины, как я. Ах, почему вы не открыли мне этот обман там же, в ее доме? Я бы вывела ее на чистую воду, я бы осыпала графа бранью и сорвала бы бороду с мнимого старца, который плел мне всякую чушь. Но я сейчас же вернусь туда и возвращу деньги, полученные якобы в уплату долга. Если я их застану, они ничего не потеряют от того, что немного подождали.
С этими словами она опять накинула мантилью, которую только что сняла, и отправилась к Чичоне.
Граф находился еще там; он был в отчаянии от неудачи своей проделки. Другой на его месте отказался бы от своего намерения, но он не унимался. Среди многих хороших качеств у графа было одно мало похвальное: он не признавал никакой узды в волокитстве. Когда он бывал влюблен, то уже чересчур страстно добивался благосклонности своей дамы; будучи по природе порядочным человеком, он тем не менее мог в подобных случаях нарушить самые священные права, лишь бы добиться исполнения своих желаний. Он пришел к выводу, что без помощи Марселы не достигнет поставленной цели, и решил ничего не жалеть для того, чтобы привлечь ее на свою сторону. Он рассудил, что дуэнья, при всей кажущейся строгости, не устоит против более крупного подарка, и не ошибся. Если воспитательницы остаются верными долгу, значит любовники недостаточно богаты или недостаточно щедры.
Когда Марсела пришла к Чичоне и увидела трех человек, на которых была так зла, уж и дала же она волю своему языку! Она осыпала бранью графа и Чичону и швырнула лакею полученные от него деньги. Граф терпеливо переждал грозу, затем, опустившись на колени перед дуэньей, чтобы придать сцене больше трогательности, стал умолять ее взять назад брошенные деньги и предложил ей прибавку в тысячу пистолей, заклиная ее сжалиться над ним. Никто еще так убедительно не молил ее о сочувствии, поэтому она уступила. Дуэнья перестала браниться и, сопоставив предложенную сумму с тем жалким вознаграждением, какое давал ей дон Луис де Сеспедес, нашла, что выгоднее совратить Леонору с пути истинного, чем стараться удержать ее. Поэтому, поломавшись немного, она взяла обратно кошелек, приняла предложенную графом тысячу пистолей и, пообещав помочь ему в его любовных делах, ушла, чтобы тотчас же приняться за исполнение обещанного.
Зная Леонору за девушку добродетельную, она и виду не подала, что сговорилась с графом, опасаясь, как бы та не уведомила об этом своего отца, дона Луиса. Ей хотелось совратить девушку как можно искуснее, и вот что она сказала ей, вернувшись:
— Леонора, мое возмущенное сердце удовлетворено. Я застала этих трех плутов. Они еще не оправились от смущения, в которое поверг их ваш мужественный уход. Я пригрозила Чичоне гневом вашего батюшки и строгостью правосудия, а графа отчитала так, как только подсказала мне злоба. Надеюсь, что этот щеголь больше не отважится на подобные покушения и мне не придется охранять вас от его ухаживаний. Хвала небу, что вы благодаря своей твердости избегли расставленной вам ловушки; я просто плачу от радости! Я в восторге, что его хитрость не удалась, потому что для вельможи соблазнять девушек просто забава. Даже большинство тех, кто кичится своей честностью, не видит в этом ничего предосудительного: как будто бы не бесчестно позорить семью. Я вовсе не говорю, что граф именно такой человек и что он намеревался вас обмануть. Грех подозревать ближних в дурном; почем знать, может быть, у него намерения вполне честные. Хотя по своей знатности он вправе притязать на самые блестящие партии при дворе, ваша красота могла внушить ему желание жениться на вас. Когда я его упрекала, он, оправдываясь, кажется, намекал на это.
— Да что вы, дорогая! — прервала ее Леонора. — Если бы у него было такое намерение, он давно бы попросил моей руки у отца, и отец не отказал бы столь знатному человеку.
— Это вы верно говорите, я с вами согласна, — ответила дуэнья. — Поведение графа подозрительно, или, вернее, у него нехорошие намерения; я готова опять идти браниться с ним.
— Нет, моя милая, — сказала Леонора, — лучше забыть происшедшее и отомстить презрением.
— Правда! — ответила Марсела. — Я думаю, что это будет лучше всего: вы благоразумнее меня. Но, с другой стороны, не ошибаемся ли мы относительно чувств графа? Кто знает, не поступает ли он так из-за деликатности? Может быть, прежде чем просить согласия вашего батюшки, он желает оказать вам разные услуги, понравиться вам, покорить ваше сердце, чтобы союз ваш имел больше прелести? А если это так, дочь моя, будет ли великим грехом выслушать его? Откройте мне ваше сердце, привязанность моя к вам известна: питаете ли вы склонность к графу, или же мысль выйти за него замуж вам противна?
При этом лукавом вопросе слишком доверчивая Леонора, заливаясь румянцем, опустила глаза и призналась, что отнюдь не чувствует отвращения к графу. Но скромность не позволяла ей высказаться более откровенно, — поэтому дуэнья продолжала уговаривать питомицу ничего не утаивать от нее, пока та не поддалась, наконец, этим ласковым настояниям.
— Милая моя, — сказала Леонора, — если вы хотите, чтобы я с вами говорила откровенно, то знайте, что Бельфлор мне кажется достойным любви. Он так красив, и я слышала о нем так много хорошего, что не могла остаться равнодушной к его ухаживанию. Неутомимая бдительность, с какой вы этому противодействовали, подчас огорчала меня, и, признаюсь, я иногда жалела его и потихоньку вознаграждала вздохами за причиненные вами муки. Скажу вам, что даже и сейчас, вместо того чтобы ненавидеть его за эту дерзкую выходку, мое сердце невольно извиняет его и приписывает его поступок вашей строгости.
— Дочь моя, — сказала воспитательница, — раз вы даете мне повод думать, что его сватовство вам было бы приятно, я придержу для вас этого влюбленного.
— Я вам очень признательна за ту услугу, которую вы хотите оказать мне, — ответила растроганная Леонора. — Если бы граф и не принадлежал к высшему придворному кругу, а был бы простым дворянином, то и тогда я бы предпочла его всякому другому; но не будем обольщать себя: Бельфлор — вельможа, самой судьбой предназначенный для какой-нибудь богатейшей наследницы королевства. Нельзя ожидать, чтобы он удовлетворился браком с дочерью дона Луиса, которая может принести ему весьма скромное приданое. Нет, нет, чувства его не столь лестны для меня, он не считает меня достойной носить его имя, он хочет только опозорить меня.
— Ах, отчего вы не допускаете, что он вас любит настолько, чтобы жениться? — прервала ее дуэнья. — Любовь частенько делает еще и не такие чудеса. Послушать вас, так небо положило между графом и вами бездонную пропасть. Будьте справедливее к себе, Леонора; он отнюдь не уронит себя, соединив свою судьбу с вашей: вы из старинного дворянского рода, и ему не придется краснеть за союз с вами. Раз вы к нему расположены, — продолжала она, — я должна с ним поговорить: я хочу хорошенько разузнать, какие у него виды, и, если они таковы, как полагается, я чуть-чуть обнадежу его.
— Сохрани вас Бог это делать! — воскликнула Леонора. — Я совсем не хочу, чтобы вы к нему ходили; если он только заподозрит, что я дала на это согласие, он перестанет уважать меня.
— О, я ловчее, чем вы думаете, — возразила Марсела. — Я начну с упреков, что он хотел вас соблазнить. Он, конечно, станет оправдываться, я его выслушаю, и он выскажется. Словом, предоставьте мне, дочь моя, действовать, я буду охранять вашу честь, как свою собственную.
С наступлением темноты дуэнья вышла из дома. Бельфлор повстречался ей возле дома дона Луиса. Она передала ему свой разговор с Леонорой и не преминула похвалиться, как ловко вырвала она у своей воспитанницы признание в любви к нему. Граф был несказанно обрадован этим известием; он изъявил Марселе живейшую благодарность, а именно посулил вручить ей завтра же тысячу пистолей; теперь он был уверен в успехе своей затеи, ибо знал, что девушка, расположенная к поклоннику, уже наполовину побеждена. Затем граф и Марсела расстались, весьма довольные друг другом, и дуэнья вернулась домой.
Леонора, с беспокойством ожидавшая ее, спросила, какую новость она принесла.
— Самую приятную! — сказала дуэнья. — Я видела графа. Как я вам и говорила, преступных намерений у него нет; единственная его цель — жениться на вас; в этом он мне клялся всем, что есть самого святого. Я, конечно, сдалась не сразу. «Если таково ваше намерение, — сказала я ему, — отчего бы вам не обратиться прямо к дону Луису?» — «Ах, милая Марсела, — отвечал он мне, нисколько не смутясь этим вопросом, — разве вы бы меня одобрили, если бы я, не зная, как ко мне относится дочь, и следуя только влечению слепой страсти, пошел бы к отцу, чтобы получить Леонору против ее воли? Нет, ее покой мне дороже моих пламенных желаний, и я слишком честен, чтобы причинить ей горе». Пока он так говорил, — продолжала дуэнья, — я наблюдала за ним с величайшим вниманием и пустила в ход всю свою опытность, чтобы прочитать в его глазах, действительно ли он настолько влюблен, как говорит. Что сказать вам? По-моему, страсть его непритворна; я так этому обрадовалась, что с трудом сдержала свое чувство, но, убедившись в искренности графа, решила, что, для того чтобы удержать такого знатного вздыхателя, не мешает намекнуть и о ваших чувствах к нему. «Сеньор, — сказала я ему, — Леонора не питает к вам отвращения, я знаю, что она вас уважает, и, насколько могу судить, сердце ее не возмутится, если вы попросите ее руки». — «Великий боже! — воскликнул он вне себя от радости. — Что я слышу? Возможно ли, что прелестная Леонора столь благосклонна ко мне? Как я вам обязан, добрейшая Марсела, что вы положили конец томительной неизвестности! Я тем более рад этому известию, что это вы мне его сообщили, вы, которая так долго меня мучила, негодуя на мою любовь! Но довершите мое счастье, дражайшая Марсела, позвольте мне поговорить с божественной Леонорой; я хочу внушить ей доверие ко мне и поклясться ей перед вами, что буду принадлежать только ей».
— К этим словам, — продолжала гувернантка, — он добавил еще немало других, еще более трогательных. Наконец, дочь моя, он так настойчиво просил меня устроить тайное свидание, чтобы поговорить с вами, что я не могла отказать ему.
— Ах! Зачем вы ему это обещали! — воскликнула Леонора с некоторым волнением. — Целомудренная девушка — твердили вы мне постоянно — должна решительно избегать подобных разговоров — они крайне опасны.
— Не отрицаю, что говорила так, — возразила дуэнья, — это превосходное правило, но в данном случае вы можете им пренебречь, считая графа как бы своим мужем.
— Но он еще не муж мне, — возразила Леонора, — и я не должна с ним видеться, пока батюшка не примет его предложения!
В эту минуту Марсела раскаялась, что воспитала девушку так строго; твердость ее трудно было сломить. Но дуэнья хотела во что бы то ни стало добиться своего.
— Милая Леонора, меня радует, что вы так осторожны, — сказала она. — Это благодатные плоды моих трудов! Вы хорошо воспользовались моими наставлениями. Я в восторге от своей работы; но, дочь моя, вы идете дальше того, чему я учила вас, вы преувеличиваете мои наставления; мне кажется, что ваша добродетель уж чересчур сурова. Как я ни строга, я не одобряю излишней чопорности, которая одинаково восстает против порока и против невинности. Девушка не перестанет быть добродетельной, если поговорит со своим возлюбленным, когда она уверена в чистоте его намерений. Отвечать на его любовь так же позволительно, как и сочувствовать ей. Положитесь на меня, Леонора, я слишком опытна и слишком расположена к вам, чтобы допустить какой-нибудь ложный шаг с вашей стороны.
— А где же хотите вы устроить это свидание? — спросила Леонора.
— В вашей спальне, — отвечала дуэнья, — это самое безопасное место. Я приведу его сюда завтра ночью.
— Да что вы, дорогая, — возразила Леонора. — Чтоб я позволила мужчине…
— Да позволите, — перебила ее дуэнья, — это не такая уж необыкновенная вещь, как вы думаете. Это случается каждый день, и дай Бог, чтобы у всех девушек, которые принимают таких посетителей, были столь же хорошие намерения, как у вас. Да и чего вы боитесь? Ведь я буду при вас.
— А если батюшка нас застанет? — спросила Леонора.
— Не тревожьтесь об этом, — уговаривала ее Марсела, — ваш батюшка спокоен насчет вашего поведения, он знает мою преданность и вполне доверяет мне.
Леонора, настойчиво подстрекаемая дуэньей, с одной стороны, и своей тайною любовью — с другой, не могла дольше противиться: она согласилась на предложение Марселы.
Граф незамедлительно был извещен об этом. Он так обрадовался, что тут же подарил своей сообщнице пятьсот пистолей и перстень не меньшей ценности. Марсела, видя, что он точно исполняет свои обещания, желала отплатить ему тем же. В следующую же ночь, когда, по ее расчету, все в доме спали, она привязала к балкону шелковую лестницу, которую ей дал граф, и впустила его в комнату своей госпожи.
Между тем юная дева пребывала во власти тревожных мыслей. Несмотря на симпатию к Бельфлору и на все доводы дуэньи, она упрекала себя за то, что так легко согласилась на это посещение, не совместимое с ее честью. Даже чистота ее намерений не успокаивала Леонору. Принимать в своей спальне ночью мужчину, не получившего еще согласия отца на брак, мужчину, настоящие чувства которого ей как-никак были неизвестны, — это казалось ей шагом не только преступным, но и заслуживающим презрения в глазах ее поклонника. Эта последняя мысль особенно удручала Леонору, и она была всецело поглощена ею, когда вошел граф.
Он сейчас же бросился к ногам возлюбленной и стал благодарить за оказанную ему милость. Он, казалось, был полон любви и уверял, что намерен жениться на ней. Однако он не распространялся на этот счет так, как бы ей того хотелось; поэтому она сказала:
— Граф, я верю, что у вас нет дурных мыслей, но все ваши уверения будут мне подозрительны, пока их не освятит согласие моего отца.
— Сударыня, я бы давно испросил его согласие, если бы не боялся нарушить ваш покой, — ответил Бельфлор.
— Я вас не упрекаю за то, что вы этого еще не сделали, — возразила Леонора, — я даже вижу в этом вашу деликатность; но теперь ничто вас более не удерживает и вы должны как можно скорее переговорить с доном Луисом или навсегда расстаться со мной.
— Но почему же, прекрасная Леонора, мне с вами не видеться? — воскликнул граф. — Как нечувствительны вы к радостям любви! Если бы вы умели любить, как я, вам было бы приятно принимать втайне мое поклонение и скрывать это, пусть на время, от вашего отца. Сколько прелести в этом таинственном общении двух тесно связанных сердец!
— Может быть, это приятно для вас, — сказала Леонора, — но для меня это было бы только мукой. Такие ухищрения в нежных чувствах не подобают добродетельной девушке. Не расхваливайте мне больше прелести этих преступных отношений. Если бы вы меня уважали, то не предлагали бы мне этого, и если ваши намерения таковы, как вы хотите меня уверить, вы должны в душе осуждать меня, что я этим не оскорбилась. Но — увы! — прибавила она, роняя слезы, — только своей слабости должна я приписывать нанесенную мне обиду; я заслужила ее, допустив то, что я для вас сделала.
— Обожаемая Леонора, — воскликнул граф, — это вы наносите мне смертельное оскорбление! Ваша непомерно строгая добродетель встревожена совершенно напрасно. Как! За то, что я удостоился счастья снискать вашу благосклонность, мне перестать уважать вас? Какая несправедливость! Нет, сударыня, я знаю всю цену ваших милостей, они не могут поколебать мое уважение к вам, и я готов сделать то, чего вы требуете от меня. Я завтра же переговорю с сеньором доном Луисом, я употреблю все усилия, чтобы он согласился осчастливить меня. Но не хочу от вас скрывать: у меня мало на это надежды.
— Что вы говорите! — воскликнула изумленная Леонора. — Как может мой отец отказать человеку, занимающему такое высокое положение при дворе!
— Ах! Из-за этого-то положения я и боюсь отказа, — возразил Бельфлор. — Это вас удивляет? Вы сейчас перестанете удивляться.
Несколько дней тому назад, — продолжал он, — король объявил, что хочет меня женить. Он не назвал по имени ту, которая мне предназначается; он только дал мне понять, что это одна из лучших партий при дворе и что сам он желает этого брака. Тогда мне еще не было известно ваше отношение ко мне, — вы сами знаете, что из-за вашей строгости я до сих пор не мог ничего узнать о нем; поэтому я не выказал никакого сопротивления монаршей воле. После этого, судите сами, захочет ли дон Луис рисковать навлечь на себя гнев короля, согласившись выдать за меня свою дочь?
— О, разумеется, нет! — сказала Леонора. — Я знаю батюшку. Как бы ни было ему лестно родство с вами, он скорее откажется от него, чем решится разгневать короля. Но если бы отец и не противился нашему браку, мы ничего не выиграли бы, ибо как бы вы могли, граф, предложить мне руку, которую король хочет отдать другой?
— Скажу вам откровенно, я в большом затруднении, сударыня, — ответил Бельфлор. — Однако надеюсь, что ввиду благосклонного отношения ко мне короля мне удастся повлиять на него и предотвратить грозящее мне несчастье. Вы даже можете помочь мне в этом, прекрасная Леонора, если находите меня достойным быть вашим мужем.
— Как же могу я помочь расстроить брак, предначертанный королем? — удивилась она.
— Ах, сударыня, — пылко возразил граф, — если вы не откажетесь от моей любви, я сумею остаться вам верным, не навлекая на себя монаршего гнева. Позвольте мне, прелестная Леонора, — прибавил он, став на колени, — позвольте мне обвенчаться с вами в присутствии госпожи Марселы, — эта свидетельница поручится за святость нашего союза. Тем самым я без труда избавлюсь от ненавистных уз, которыми меня хотят связать. Если и после этого король будет настаивать, чтобы я женился на особе, которую он мне предназначает, я брошусь к ногам монарха и скажу ему, что давно люблю вас и тайно с вами обвенчан. Как бы ни желал он женить меня на другой, он слишком добр, чтобы разлучить меня с женщиной, которую я обожаю, и слишком справедлив, чтобы нанести такое оскорбление вашей семье. Как ваше мнение, благоразумная Марсела? — прибавил он, обращаясь к воспитательнице. — Что скажете вы об этом плане, внушенном мне любовью?
— Я от него в восторге, — ответила госпожа Марсела, — до чего же изобретательна любовь!
— А ваше мнение, прелестная Леонора? — спросил граф. — Неужели вы так недоверчивы, что отказываетесь одобрить этот план?
— Нет, — отвечала Леонора, — только посвятите в него батюшку, и я не сомневаюсь, что он согласится, когда узнает, в чем дело.
— Сохрани Бог открыться ему! — перебила подлая дуэнья. — Вы не знаете сеньора дона Луиса: он так щепетилен в вопросах чести, что не допустит тайные любовные отношения. Предложение о негласном браке оскорбит его, притом он слишком осторожен и побоится союза, который, по его мнению, может расстроить планы короля. Этим неосмотрительным поступком вы только внушите ему подозрение: он начнет неотступно следить за нами, и вы будете лишены возможности встречаться.
— Я умру от огорчения! — воскликнул наш вздыхатель. — Но, госпожа Марсела, — продолжал он, прикидываясь крайне удрученным, — неужели вы действительно думаете, что дон Луис отвергнет предложение о тайном браке?
— И не сомневайтесь в этом, — ответила дуэнья, — но предположим даже, что он согласился: он так строг и набожен, что никогда не допустит, чтобы были обойдены церковные обряды; а если венчаться в церкви, то дело сейчас же получит огласку.
— Ах, моя милая Леонора, — сказал граф, нежно пожимая руку своей возлюбленной, — неужели для того, чтобы удовлетворить пустые требования приличия, мы подвергнемся страшной опасности расстаться навеки? От вас, от вас одной зависит быть моею! Согласие отца вас, может быть, немного успокоило бы, но ведь госпожа Марсела нам доказала, что нет никакой надежды получить его; уступите же моим невинным желаниям. Примите сердце мое и руку, а когда настанет время объявить дону Луису о нашем союзе, мы объясним, почему мы от него все скрыли.
— Хорошо, граф, — сказала Леонора, — я согласна, чтобы вы пока ничего не говорили моему отцу. Сначала узнайте осторожно о намерениях короля, поговорите с ним прежде, чем я дам согласие на тайный брак; скажите ему, если надо, что вы со мной тайно обвенчались… Попытаемся этим ложным признанием…
— О, что касается этого, сударыня, — возразил Бельфлор, — я слишком ненавижу ложь, чтобы пойти на такое притворство; я не могу настолько изменить себе. Вдобавок у короля крутой нрав: если он узнает, что я его обманул, он никогда в жизни мне этого не простит…
— Я бы никогда не кончил, сеньор дон Клеофас, — продолжал бес, — если бы стал повторять слово в слово все, что говорил Бельфлор, дабы соблазнить эту молодую особу. Скажу только, что он пустил в ход все те страстные речи, которые я подсказываю мужчинам в подобных случаях. Но напрасно он клялся, что постарается как можно скорее подтвердить перед людьми обещание, данное ей наедине; напрасно он призывал небо в свидетели своих клятв, — ему так и не удалось восторжествовать над добродетелью Леоноры; занималась заря, и он вынужден был удалиться.
На другой день дуэнья, находя, что честь ее, или, вернее, корысть, требует довести дело до конца, сказала дочери дона Луиса:
— Не знаю теперь, как с вами говорить, Леонора. Я вижу, что страсть графа возмущает вас, словно это простое любовное похождение. Может быть, что-нибудь в нем самом вам не понравилось?
— Нет, дорогая, — отвечала ей Леонора, — никогда он еще не казался мне таким милым, а разговор с ним открыл мне в нем еще новые прелести.
— Если так, — возразила дуэнья, — то я вас не понимаю. Вы питаете к нему сильную склонность и отказываетесь сделать шаг, необходимость которого вам ясно доказана.
— Дорогая моя, — отвечала дочь дона Луиса, — вы, конечно, благоразумнее и опытнее меня, но подумали ли вы о последствиях брака, который будет заключен без согласия отца?
— Еще бы, еще бы, — отвечала дуэнья, — я все обдумала и очень жалею, что вы так упорно отвергаете блестящую партию, которую посылает вам судьба. Берегитесь, как бы ваше упорство не утомило и не оттолкнуло поклонника. Смотрите, как бы он не одумался и как бы расчет не возобладал над его страстью. Примите без колебаний любовь, которую он вам предлагает. Он связан словом, а для порядочного человека нет ничего священнее; к тому же я свидетельница, что он обещал жениться на вас. А вы разве не знаете, что такого свидетельства с моей стороны достаточно, чтобы суд осудил вероломного любовника?
Такими речами коварная Марсела поколебала Леонору: девушка закрыла глаза на угрожающую ей опасность и несколько дней спустя доверилась графу в его низких замыслах. Дуэнья впускала его каждую ночь через балкон в спальню своей госпожи и провожала на рассвете.
Однажды она несколько опоздала напомнить графу, что пора уходить. Начало уже светать, когда он стал спускаться с балкона, и ему пришлось поспешить; на беду он по неосторожности оступился и довольно тяжело упал на землю.
Дон Луис де Сеспедес, спальня которого помещалась над комнатой его дочери, встал в тот день очень рано, собираясь заняться спешными делами. Услышав шум, он отворил окно, чтобы посмотреть, что случилось, и увидел какого-то человека, который с большим трудом поднимался с земли, а на балконе госпожу Марселу; она отвязывала шелковую лестницу, по которой граф удачнее влез, чем спустился. Дон Луис протер глаза и принял было это зрелище за обман чувств, но, вглядевшись хорошенько, он понял, что это самая настоящая действительность и что свет зари, хотя еще и слабый, даже слишком ясно освещает его позор.
В смятении от этого рокового открытия, исполненный справедливого гнева, он идет в халате вниз, в комнаты Леоноры, держа в одной руке шпагу, а в другой свечу. Он ищет Леонору и ее дуэнью, чтобы принести их в жертву своему негодованию; он стучит в дверь их комнаты и приказывает отворить. Они узнают его голос и с трепетом повинуются. Он входит и, указывая на обнаженную шпагу, в бешенстве говорит растерявшимся женщинам:
— Я пришел смыть кровью позор, нанесенный отцу бесчестной дочерью, и наказать подлую дуэнью, которая так обманула мое доверие.
Обе женщины бросились перед ним на колени, и дуэнья обратилась к нему с такими словами:
— Сеньор, прежде чем покарать нас, соблаговолите меня выслушать.
— Ну, хорошо, несчастная, — уступил старик, — я согласен на минуту отсрочить мщение. Говори, расскажи мне все подробности моего несчастья. Но что я говорю: «все подробности», — я не знаю только одной из них: имени злодея, который обесчестил мою семью.
— Сеньор, это граф де Бельфлор, — отвечала дуэнья.
— Граф де Бельфлор! — воскликнул дон Луис. — Где увидел он мою дочь? Каким путем удалось ему соблазнить ее? Не утаивай от меня ничего.
— Сеньор, я расскажу вам все и так чистосердечно, как только могу, — возразила дуэнья.
Тут она начала с необыкновенным искусством передавать все вымышленные речи графа, которыми она обманывала и Леонору; она расписывала его самыми яркими красками: это поклонник нежный, чувствительный, искренний. Так как развязку нельзя было скрыть, то дуэнье пришлось рассказать и о ней; но она особенно распространялась о том, что побудило их заключить без его ведома этот тайный брак, и так ловко повернула дело, что укротила ярость дона Луиса. Она это отлично заметила и, чтобы окончательно утихомирить старика, добавила:
— Сеньор, вот все, что вы хотели знать. Теперь наказывайте нас, вонзите вашу шпагу в грудь Леоноры. Да что я говорю? Леонора невинна, она только последовала советам особы, которой вы поручили надзор за ее поведением: ваши удары должны пасть на меня одну, я впустила графа в комнату вашей дочери, я связала их крепкими узами. Я закрыла глаза на безнравственность союза, заключенного без вашего ведома, чтобы удержать для вас зятя, покровительство которого — источник всех придворных милостей. Я думала только о счастье Леоноры и о выгоде для всего вашего семейства; я преступила свой долг только от чрезмерного усердия.
Пока хитрая Марсела вела такие речи, ее госпожа не скупилась на слезы; у Леоноры был столь огорченный вид, что добрый старик не мог устоять. Он был тронут: его гнев сменился жалостью. Дон Луис выронил шпагу и, отказавшись от роли раздраженного отца, воскликнул со слезами на глазах:
— Ах, дочь моя, что за пагубная страсть — любовь! Увы! Ты сама еще не ведаешь всего значения того, что случилось. Твои слезы вызваны только стыдом, что отец застал тебя. Ты не предвидишь еще всего горя, которое тебе, может быть, готовит твой возлюбленный. А вы, опрометчивая Марсела, что вы наделали? В какую пропасть толкает нас ваше безрассудное усердие! Я допускаю, что мысль о родстве с таким человеком, как граф, могла вас ослепить, — и только это вас извиняет, но, несчастная, разве такой поклонник заслуживает доверия? Чем в большей милости он при дворе и чем он влиятельнее, тем более его надо было опасаться. Если он не постесняется обмануть Леонору, что тогда мне делать? Прибегнуть к помощи закона? Человеку его положения всегда удается избежать ответственности. Допустим даже, что он останется верным своим клятвам и захочет сдержать слово, данное моей дочери. Ведь король, который, по его словам, думает женить его на другой особе, может принудить его к этому своей властью.
— О, принудить его! — перебила Леонора. — Этого можно не опасаться. Граф нас заверил, что король никогда не пойдет наперекор его чувствам.
— Я в этом убеждена! — сказала Марсела. — Не говоря уже о том, что монарх слишком привязан к своему любимцу, чтобы поступить с ним как тиран, он так великодушен, что не причинит смертельного огорчения доблестному дону Луису де Сеспедесу, который отдал свои лучшие годы на служение отечеству.
— Дай Бог, чтобы мои опасения были напрасны! — сказал, вздыхая, старик.
— Я пойду к графу и объяснюсь с ним; родительский глаз проницателен; я загляну в самую глубь его души. Если он расположен поступить так, как я того желаю, я вам прощу все, что случилось, но, — прибавил он твердым голосом, — если в его речах я замечу коварство, вы обе отправитесь в монастырь, чтобы весь остаток дней оплакивать допущенную вами неосторожность.
При этих словах он поднял шпагу и, предоставив женщинам оправиться от испуга, ушел к себе, чтобы одеться.
В этом месте студент прервал Асмодея:
— История, которую вы мне рассказываете, очень увлекательна, но то, что я вижу, мешает мне слушать вас так внимательно, как мне хотелось бы. Я вижу в одном доме хорошенькую женщину, которая сидит за столом с молодым человеком и стариком. Они, видимо, пьют очень дорогие вина. И, покуда престарелый волокита целует даму, плутовка за его спиной дает целовать свою руку молодому человеку; он несомненно ее любовник.
— Совсем наоборот, — объяснил Хромой, — молодой — ее муж, а старый — любовник. Этот старик — важная персона, он командир военного ордена Калатрав{22}. Он разоряется ради этой дамы; муж ее занимает маленькую должность при дворе. Дама расточает ласки старому вздыхателю по расчету и изменяет ему с собственным мужем по любви.
— Хорошенькая картинка! — заметил Самбульо. — Не француз ли муж?
— Нет, — отвечал бес, — он испанец. Но и в стенах славного города Мадрида немало покладистых мужей, хотя их тут и не такое множество, как в Париже, который прямо-таки кишит подобными людьми.
— Извините, сеньор Асмодей, я перебил рассказ о Леоноре, — сказал дон Клеофас, — продолжайте, пожалуйста; он меня очень заинтересовал. Я нахожу в нем такие тонкие оттенки обольщения, что они приводят меня в восторг.
Бес продолжал.
ГЛАВА V
Дон Луис вышел из дому очень рано и отправился к графу, который, не подозревая, что его узнали, весьма удивился этому посещению. Он вышел навстречу старику и после многочисленных объятий сказал:
— Как я рад видеть вас здесь, сеньор дон Луис! Не могу ли я чем-нибудь услужить вам?
— Сеньор, — отвечал ему дон Луис, — прикажите, пожалуйста, чтобы нас оставили наедине.
Бельфлор исполнил его желание. Они сели, и старик заговорил.
— Сеньор, — сказал он, — мое счастье и спокойствие требует некоего разъяснения, которое я прошу вас дать мне. Сегодня утром я видел, как вы выходили из комнаты моей дочери. Она мне во всем призналась и сказала…
— Она вам сказала, что я ее люблю, — перебил его граф, чтобы увильнуть от рассказа, который ему не хотелось выслушивать, — но она вам, конечно, слишком бледно описала мои чувства к ней. Я ею очарован. Это восхитительная девушка: ум, красота, добродетель — всего у нее в избытке! Мне говорили, что у вас также есть сын и что он учится в Алькала; похож ли он на сестру? Если он так же красив, как она, да еще похож на вас, то это просто совершенство. Я умираю от желания его видеть и предлагаю вам для него мое покровительство.
— Я вам очень благодарен за это предложение, — с достоинством ответил дон Луис, — но возвратимся к тому, что…
— Его надо немедленно определить на службу, — снова перебил его граф, — я беру на себя устроить вашего сына; он не состарится в низших офицерских чинах, могу вас в этом уверить.
— Отвечайте мне, граф, — резко оборвал старик, — и перестаньте перебивать меня. Намерены ли вы выполнить обещание?..
— Ну, разумеется, — перебил его Бельфлор в третий раз, — я выполню обещание, которое даю вам, и поддержу вашего сына всем моим влиянием. Положитесь на меня, я человек слова.
— Это уж слишком, граф! — воскликнул де Сеспедес, вставая. — Вы обольстили мою дочь и смеете еще оскорблять меня! Но я дворянин, и нанесенное мне оскорбление не останется безнаказанным.
Сказав это, он вышел с сердцем, переполненным злобой; он обдумывал тысячу планов мщения. Вернувшись домой, он сказал в сильном волнении Леоноре и Марселе:
— Неспроста граф казался мне подозрительным. Это вероломный человек, и я отомщу ему. Что же касается вас, вы обе завтра же будете отправлены в монастырь. Готовьтесь в путь и благодарите небо, что наказание ограничивается этим.
Тут он ушел и заперся в своем кабинете, чтобы зрело обдумать, какое принять решение в столь щекотливом деле.
Когда Леонора узнала о вероломстве графа, горе ее было безгранично. Она как бы окаменела; смертельная бледность покрыла ее щеки; она лишилась чувств и упала недвижима на руки своей воспитательницы, которая подумала, что она умирает. Дуэнья приложила все старания, чтобы привести ее в чувство. Это ей удалось. Леонора очнулась, открыла глаза и, видя хлопочущую возле нее дуэнью, сказала ей с глубоким вздохом:
— Как вы жестоки! Зачем вывели вы меня из блаженного состояния, в котором я находилась? Я не чувствовала всего ужаса своего положения. Отчего вы не дали мне умереть! Вам известны все муки, которые будут отравлять мне жизнь, зачем же вы хотите сохранить ее мне?
Марсела старалась утешить свою госпожу, но этим только еще больше раздражала ее.
— Все ваши речи напрасны! — воскликнула Леонора. — Я не хочу ничего слушать! Не теряйте зря времени, утешая меня в моем горе! Вам следовало бы еще больше растравлять его, потому что это вы ввергли меня в ужасную пропасть, где я нахожусь. Это вы мне ручались в чистосердечии графа; если бы не вы, я бы не уступила своей склонности к нему, я бы незаметно поборола ее; во всяком случае он не воспользовался бы ею. Но я не хочу, — прибавила она, — возлагать на вас ответственность за мое несчастье, я виню только себя: мне не следовало слушаться ваших советов и принимать искания мужчины без ведома батюшки. Как бы лестно ни было для меня это сватовство, мне надлежало с презрением отвернуться от графа де Бельфлора, а не щадить его в ущерб моей чести; наконец, я не должна была доверять ни ему, ни вам, ни себе. Поверив по слабости своей его вероломным клятвам, причинив такое горе несчастному дону Луису и обесчестив мою семью, я ненавижу себя и не только не боюсь заточения, которым мне угрожают, но желала бы скрыть свой позор в самом ужасном месте.
Говоря так, она обливалась слезами и даже рвала на себе прекрасные волосы и одежду, словно вымещая на них обиду за вероломство своего любовника. Дабы подделаться под горестное настроение госпожи, дуэнья гримасничала, притворно хныкала и осыпала бранью всех мужчин вообще и Бельфлора в частности.
— Возможно ли, — восклицала она, — что граф, которого я считала исполненным прямоты и честности, оказался таким негодяем, что обманул нас обеих! Не могу прийти в себя от удивления, или, вернее, все еще не могу поверить этому.
— Да, — сказала Леонора, — я представляю его себе у ног моих… Какая девушка не доверилась бы тогда его нежным словам, его клятвам, в свидетели которых он так смело призывал небо, его все новым и новым порывам страсти? Его глаза еще красноречивее говорили мне о любви, чем слова; он казался обвороженным мною. Нет, он меня не обманывал; я не могу это допустить! Вероятно, отец говорил с ним недостаточно осторожно; они, наверное, поссорились, и граф обошелся с ним не как влюбленный, а как вельможа. Но, может быть, я напрасно льщу себя надеждой? Нужно покончить с этой неизвестностью; я напишу Бельфлору, что ночью буду ждать его у себя, пусть он успокоит мое встревоженное сердце или самолично подтвердит свою измену!
Марсела похвалила девушку за это намерение; у нее даже зародилась некоторая надежда, что граф, несмотря на свое честолюбие, будет тронут слезами, которые Леонора станет проливать при этом свидании, и решит жениться на ней.
В то время Бельфлор, избавившись от старого дона Луиса, раздумывал у себя в кабинете о последствиях приема, оказанного им старику. Он не сомневался, что все Сеспедесы, раздраженные этим оскорблением, будут ему мстить. Но это мало беспокоило его. Гораздо больше его волновали любовные дела. Он полагал, что Леонору заключат в монастырь; во всяком случае ее будут неусыпно стеречь, и, судя по всему, он больше ее не увидит. Эта мысль его огорчала, и он придумывал, как бы предотвратить такую беду. Тем временем вошел слуга и подал ему письмо, принесенное Марселой; то была записка от Леоноры, следующего содержания:
«Завтра я должна покинуть свет, чтобы похоронить себя в святой обители. Видеть себя обесчещенной, ненавистной всей семье и себе самой — вот плачевное состояние, до которого я дошла, внимая вам. Жду вас еще раз сегодня ночью. В отчаянии я ищу новых мучений: придите и сознайтесь, что ваше сердце не участвовало в тех клятвах, которые произносились устами, или подтвердите эти клятвы решением, которое одно только может смягчить жестокость моей участи. Так как после того, что произошло между вами и моим отцом, вы при этом свидании можете подвергнуться опасности, возьмите с собой провожатого. Хотя вы причина всех моих несчастий, ваша жизнь мне еще дорога.
Граф перечел записку два-три раза и, представив себе положение дочери дона Луиса, был растроган. Он задумался: благоразумие, порядочность, законы чести, попранные страстью, снова начали брать верх. Он вдруг почувствовал, что ослепление его рассеялось, и, как человек, пришедший в себя после буйного взрыва ярости, краснеет за вырвавшиеся у него безумные слова и поступки, он устыдился тех низких хитростей и уловок, которые пустил в ход для удовлетворения своей прихоти.
— Что я наделал, несчастный! — восклицал он. — Какой дьявол обуял меня? Я обещал жениться на Леоноре, я призывал небо в свидетели; я выдумал, будто король сватает мне невесту. Ложь, вероломство, кощунство, — я ничем не пренебрег, чтобы совратить невинность. Какой ужас! Не лучше ли было направить все усилия на то, чтобы заглушить страсть, нежели удовлетворить ее такими преступными путями? И вот порядочная девушка обольщена; я обрекаю ее в жертву гнева ее родных, которых я обесчестил вместе с ней; я гублю ее за полученное от нее блаженство. Какая неблагодарность! Я обязан загладить нанесенную ей обиду. Да, я это должен сделать и сделаю; я женюсь на ней и сдержу свое слово. Кто может противиться столь естественному намерению? Неужели ее снисходительность может внушить мне сомнение в ее добродетели? Нет, я знаю, чего мне стоило преодолеть ее сопротивление. Она сдалась скорее на мое клятвенное обещание, чем на мою любовь… С другой стороны, если я сделаю этот выбор, я очень много проиграю. Я могу рассчитывать на самых богатых и знатных невест в королевстве, а удовольствуюсь дочерью простого, небогатого дворянина. Что подумают обо мне при дворе? Скажут, что это нелепый брак.
Бельфлор, обуреваемый то любовью, то тщеславием, не знал, что предпринять. Но, хотя он еще колебался, жениться ему на Леоноре или нет, он все-таки решил пойти к ней в следующую же ночь и приказал слуге предупредить об этом госпожу Марселу.
Дон Луис тоже провел день в размышлениях; он думал о том, как восстановить свою честь. Положение казалось ему весьма затруднительным. Прибегнуть к суду — значит предать свое бесчестие гласности; притом он совершенно справедливо опасался, что закон окажется на одной стороне, а судьи — на другой. Он также не осмеливался броситься к стопам короля. Думая, что тот сам хочет женить Бельфлора, дон Луис боялся совершить ложный шаг. Ему оставалось только требовать удовлетворения оружием; на этом решении дон Луис и остановился.
Сгоряча он уже хотел было послать вызов графу, но, одумавшись, рассудил, что слишком стар и слаб, чтобы полагаться на силу своей руки, и предпочел предоставить это сыну, рука которого вернее. Он отправил к сыну в Алькала одного из слуг с письмом, в котором приказывал ему немедленно приехать в Мадрид, чтобы отомстить за оскорбление, нанесенное роду Сеспедесов.
Этот сын, по имени дон Педро, — восемнадцатилетний юноша, очень красивый собою и такой храбрый, что слывет в Алькала самым опасным забиякой из всех студентов. Но вы сами его знаете, — прибавил бес, — и мне нет надобности распространяться о нем.
— Правда, он преисполнен отваги и всяческих достоинств, — подтвердил дон Клеофас.
— Этого молодого человека, — продолжал Асмодей, — не было в то время в Алькала, как думал его отец. Желание увидеться с дамой сердца увлекло его в Мадрид. Он познакомился с ней на Прадо, в последний свой приезд домой. Ее имени он еще не знал; от него потребовали, чтобы он и не делал попыток узнать его. Юноша с большим огорчением покорился этой жестокой необходимости. Девушка, которой и он понравился, была знатного рода; не надеясь на постоянство и скромность студента, она почла за благо, прежде чем ему открыться, испытать его.
Он был занят своей незнакомкой более, чем философией Аристотеля, а близость Мадрида от Алькала позволяла ему частенько пропускать занятия подобно вам, но с той разницей, что его предмет был более достоин любви, чем ваша донья Томаса. Чтобы скрыть от отца, дона Луиса, свои любовные путешествия, он обыкновенно останавливался на постоялом дворе, на окраине города, и жил там под вымышленным именем. Дон Педро выходил со двора только утром в известный час, дабы отправиться в дом, куда в сопровождении горничной приходила и дама, отвлекавшая студента от ученья. Остаток же дня он проводил взаперти на постоялом дворе; зато с наступлением темноты смело разгуливал по всему городу.
Однажды, проходя ночью по какой-то глухой улице, он услышал звуки музыкальных инструментов и голоса. Он остановился, прислушиваясь. То была серенада; кавалер, устроивший ее, был пьян и потому груб. Едва завидев нашего студента, он поспешил к нему и вместо приветствия резко сказал:
— Проходите своей дорогой, любезнейший; любопытных здесь принимают скверно.
— Я бы, конечно, мог уйти, если бы, вы попросили повежливее, — отвечал дон Педро, задетый этими словами, — но, чтобы научить вас разговаривать, я останусь.
— Ну, посмотрим, кто кому уступит место, — сказал устроитель концерта, хватаясь за шпагу.
Дон Педро последовал его примеру, и они начали драться. Хотя устроитель серенады довольно ловко владел оружием, он все же не успел отразить удара противника и замертво упал на мостовую. Музыканты, побросав инструменты, схватились за шпаги, спеша на помощь устроителю серенады; теперь они стали наступать, чтобы отомстить за него. Они все разом набросились на дона Педро, который в этом трудном положении показал свое искусство. Он не только с необыкновенной ловкостью отражал все удары, но в то же время и сам наносил их с ожесточением, не давая противникам передышки.
Однако они были так упорны и их было так много, что студент, при всем искусстве, не устоял бы, если бы граф де Бельфлор, проходивший в то время по улице, не вступился за него. Граф был отзывчив и великодушен; он не мог не сочувствовать человеку, отбивающемуся от стольких вооруженных врагов. Он выхватил шпагу и, став около дона Педро, так яростно напал на музыкантов, что все они бросились врассыпную, одни израненные, а другие из страха быть ранеными.
Когда они скрылись, студент стал благодарить графа за оказанную помощь. Но Бельфлор перебил его.
— Стоит ли об этом говорить, — сказал он, — вы не ранены?
— Нет, — отвечал дон Педро.
— Уйдемте поскорее отсюда, — продолжал граф, — я вижу, вы убили человека; оставаться тут опасно, вас может застигнуть патруль.
Они быстро удалились, вышли на другую улицу, потом, уже далеко от места происшествия, остановились.
Дон Педро, движимый естественным чувством признательности, попросил графа не скрывать от него имени кабальеро, которому он так обязан. Бельфлор сейчас же назвал себя и поинтересовался именем студента, но тот, не желая быть узнанным, отвечал, что его зовут дон Хуан де Матос и заверил, что никогда в жизни не забудет оказанной ему услуги.
— Я вам предоставлю этой же ночью случай отплатить мне, — сказал граф.
— У меня назначено свидание, и небезопасное. Я шел к приятелю просить его сопровождать меня, но я вижу вашу храбрость, дон Хуан. Не разрешите ли вы мне предложить вам пройти со мною?
— Меня просто оскорбляет ваша неуверенность, — отвечал студент. — Что же я могу сделать лучшего, как предоставить в ваше распоряжение жизнь, которую вы спасли? Пойдемте, я готов следовать за вами.
Таким образом, Бельфлор сам повел дона Педро в дом дона Луиса, и они вместе поднялись через балкон в комнаты Леоноры.
Здесь дон Клеофас перебил беса.
— Сеньор Асмодей, — сказал он ему, — возможно ли, чтобы дон Педро не узнал дома своего собственного отца?
— Он не мог его узнать, — отвечал бес, — это был новый дом: дон Луис переехал сюда из другого квартала всего неделю назад; дон Педро этого не знал. Я только что хотел вам это заметить, да вы меня перебили. Вы слишком прытки; что у вас за дурная привычка прерывать рассказчика! Отучитесь, пожалуйста, от этого.
— Дон Педро, — продолжал Хромой, — и не подозревал, что находится в родительском доме; он не заметил и того, что особа, впустившая их, — Марсела, потому что в прихожей, куда она их ввела, было совсем темно. Бельфлор попросил своего спутника подождать его здесь, пока он будет в комнате своей дамы. Студент согласился и сел на стул, обнажив шпагу на случай внезапного нападения. Он стал думать о любовных утехах, которые выпали на долю Бельфлора, и мечтать о таком счастье, ибо его незнакомка, хотя и не обходилась с ним сурово, все же не была настолько благосклонна, как Леонора к графу.
Пока дон Педро предавался всем этим размышлениям, столь свойственным страстному влюбленному, он услышал, что кто-то силится потихоньку отворить дверь, но не из комнаты любовников, а другую. Через замочную скважину мелькнул свет. Дон Педро быстро вскочил, подошел к двери, которую в это время отворили, и… приставил шпагу к груди своего отца, — ибо это был его отец. Старик хотел проверить, не пришел ли граф к Леоноре. Он считал маловероятным, чтобы после всего, что случилось, его дочь и Марсела осмелились вновь принять графа, а потому не переселил их в другие комнаты. Однако он подумал, что женщины, пожалуй, захотят поговорить с ним в последний раз, ибо на другой день им предстоит отправиться в монастырь.
— Кто бы ты ни был, не входи сюда, иначе поплатишься жизнью, — сказал студент.
При этих словах дон Луис всматривается в лицо дона Педро, который тоже внимательно его разглядывает. Они узнают друг друга.
— Ах, сын мой, — вскричал старик, — с каким нетерпеньем я ожидал тебя! Отчего не известил ты меня о своем приезде? Ты боялся нарушить мой покой? Увы! Я нахожусь в столь ужасном положении, что уже совсем лишился его.
— Отец! — воскликнул растерявшийся дон Педро. — Вас ли я вижу? Не обманываются ли мои глаза кажущимся сходством?
— Чего же ты так удивляешься? — спросил дон Луис. — Ведь ты в родительском доме. Я же тебе писал, что живу здесь уже целую неделю.
— Праведное небо, что я слышу! — воскликнул дон Педро. — Значит, я нахожусь в покоях моей сестры?
Едва он проговорил это, как граф, который услышал шум и решил, что нападают на его провожатого, со шпагой в руке выскочил из спальни Леоноры. При виде графа старик пришел в бешенство и закричал, указывая на него сыну:
— Вот дерзкий, который похитил мой покой и нанес смертельное оскорбление нашему роду. Отомстим ему! Скорей проучим негодяя!
При этих словах он выхватил шпагу, которая была скрыта у него под халатом, и хотел броситься на Бельфлора; но дон Педро удержал его.
— Остановитесь, батюшка, — сказал он, — умерьте порывы вашего гнева, прошу вас…
— Сын мой, что с тобой? — произнес старик. — Ты удерживаешь мою руку; ты думаешь, вероятно, что она недостаточно сильна для мщения? Хорошо! Тогда разделайся с ним сам за нашу поруганную честь, — для этого я и вызвал тебя в Мадрид. Если ты погибнешь, я заступлю твое место; граф должен пасть под нашими ударами или пусть сам лишит нас обоих жизни, раз он уже отнял у нас честь.
— Батюшка, — возразил дон Педро, — я не могу исполнить то, чего вы с таким нетерпением требуете от меня. Я не только не хочу посягать на жизнь графа, но я присутствую здесь для того, чтобы его защищать. Я связан словом; этого требует моя честь. Идемте, граф, — продолжал он, обращаясь к Бельфлору.
— Ах ты, подлец! — перебил его дон Луис, смотря на сына с яростью. — Ты противишься мести, которая должна бы захватить тебя целиком! Мой сын, мой родной сын заодно с негодяем, совратившим мою дочь! Но не надейся уйти от моего гнева! Я созову всех слуг, я хочу, чтобы они отомстили за это злодеяние и за твою подлость.
— Сеньор, будьте справедливее к сыну, — воскликнул дои Педро, — перестаньте честить меня подлецом; я не заслуживаю такого гнусного названия. Граф этой ночью спас мне жизнь. Не зная меня, он предложил мне сопровождать его на свиданье. Я согласился разделить опасность, которой он мог подвергнуться, и не подозревал, что, действуя из чувства благодарности, буду вынужден так дерзко поднять руку на честь своей собственной семьи. Дав слово, я должен защищать жизнь графа, — этим я расквитаюсь с ним. Но я не менее вас чувствителен к оскорблению, которое нанесено нам, и завтра же, вы увидите, я буду не менее настойчиво искать случая пролить его кровь, чем сегодня стараюсь ее сохранить.
Граф, за все это время не проронивший ни слова, — так он был поражен необыкновенным стечением обстоятельств, — сказал студенту:
— При помощи оружия вам, пожалуй, не удастся отомстить за оскорбление; я хочу предложить вам более верный способ восстановить вашу честь. Признаюсь, что до сих пор я не имел намерения жениться на Леоноре; но утром я получил от нее письмо, весьма тронувшее меня, а ее слезы довершили дело. Счастье быть ее супругом составляет теперь мое самое горячее желание.
— Но если король предназначает вам другую невесту, — сказал дон Луис, — то как же вы избавитесь…
— Король не предлагал мне никакой невесты, — перебил его Бельфлор, краснея. — Простите ради Бога эту ложь человеку, потерявшему рассудок от любви. На это преступление меня толкнула неистовая страсть, и я его искупаю, чистосердечно сознаваясь перед вами.
— Сеньор, после этого признания, свидетельствующего о благородном сердце, я не сомневаюсь более в вашей искренности, — сказал старик. — Я вижу, что вы действительно хотите смыть нанесенное нам оскорбление; ваши уверения укротили мой гнев. Позвольте мне обнять вас в доказательство того, что я более не сержусь.
И он сделал несколько шагов к графу, который уже шел к нему навстречу. Они многократно обнялись, затем Бельфлор, обратившись к дону Педро, сказал:
— А вы, мнимый дон Хуан, который уже снискал мое уважение своей несравненной храбростью и великодушными чувствами, подите сюда и примите знак моей братской дружбы.
С этими словами он обнял дона Педро, а тот, приняв его ласку покорно и почтительно, ответил:
— Даря мне эту драгоценную дружбу, вы приобретаете и мою, сеньор. Вы можете рассчитывать на меня как на друга, который будет вам предан до последнего издыхания.
В продолжение всей этой сцены Леонора стояла, притаившись, за дверью своей комнаты и не пропустила ни одного слова из того, что говорилось. Сначала, сама не зная почему, она хотела выйти и броситься между врагами. Марсела удержала ее. Но когда ловкая дуэнья увидела, что дело идет на мировую, она рассудила, что присутствие ее и Леоноры нисколько не помешает. Поэтому обе они явились, рыдая, с платочками в руках и бросились к ногам дона Луиса. Они не без основания опасались его гнева после того, как их вторично уличили в преступлении. Но дон Луис поднял Леонору и сказал ей:
— Дочь моя, утри слезы! Я не буду упрекать тебя; раз твой возлюбленный намерен сдержать данную тебе клятву, я согласен забыть прошлое.
— Да, сеньор дон Луис, я женюсь на Леоноре, — сказал граф, — а чтобы окончательно загладить оскорбление, нанесенное мною, и дать вам полное удовлетворение, я предлагаю вашему сыну, в залог нашей дружбы, руку моей сестры Эухении.
— Ах, сеньор, я высоко ценю честь, которую вы оказываете моему сыну! — воскликнул с восторгом дон Луис. — Нет отца счастливее меня! Вы приносите мне столько же радости, сколько перед этим причинили горя.
Старик был в восторге от предложения графа, зато на дона Педро оно произвело совсем иное впечатление. Он был до того влюблен в свою незнакомку, что от смущения и растерянности не мог произнести ни слова. А Бельфлор, не обращая внимания на его замешательство, вышел, сказав, что пойдет распорядиться относительно приготовлений к двойной свадьбе и что ему не терпится поскорее связать себя неразрывными узами с родом Сеспедесов.
После ухода графа дон Луис оставил Леонору в ее комнате, а сам с доном Педро пошел к себе наверх.
— Батюшка, избавьте меня, пожалуйста, от брака с сестрою графа, — сказал ему тот с юношеской откровенностью, — довольно того, что он женится на Леоноре. Этой свадьбы совершенно достаточно, чтобы восстановить честь нашего рода.
— Как, сын мой, — удивился старик, — ты противишься браку с сестрой графа?
— Да, батюшка, — отвечал дон Педро, — этот союз, признаюсь вам, был бы для меня жестоким наказанием. Не скрою от вас причины: вот уже полгода я люблю или, лучше сказать, обожаю одну прелестную особу. Она ко мне благоволит; и она одна может составить счастье моей жизни.
— Какая трудная задача быть отцом! — воскликнул дон Луис. — Дети никогда не расположены делать то, чего хотят родители. Но кто же эта особа, которая произвела на тебя столь умопомрачительное впечатление?
— Я еще не знаю, кто она, — ответил дон Педро, — она обещала сказать мне это, когда убедится в моем постоянстве и скромности, но я не сомневаюсь, что она принадлежит к одному из знатнейших родов Испании.
— И ты воображаешь, — сказал старик, меняя тон, — что я буду так снисходителен, что одобрю эту вздорную страсть? Что я позволю тебе отказаться от высокого положения, какое выпадает тебе на долю, ради того чтобы ты остался верным особе, чьего имени ты даже не знаешь? Не жди от меня такой поблажки. Старайся лучше заглушить любовь к женщине, которая, быть может, вовсе и недостойна ее, и помышляй только о том, чтобы заслужить честь, какую тебе оказывает граф.
— Все эти речи бесполезны, батюшка, — возразил студент, — я чувствую, что никогда не забуду моей незнакомки, и ничто не в силах разлучить меня с ней. Если бы мне даже предложили инфанту…
— Замолчи! — резко оборвал его дон Луис. — Как ты смеешь так дерзко хвалиться постоянством, которое возмущает меня? Ступай и не показывайся мне на глаза, покуда не образумишься и не подчинишься родительской воле.
Дон Педро не осмелился отвечать на эти слова из страха вызвать еще большую немилость. Он удалился в соседнюю комнату и провел остаток ночи в размышлениях, столь же приятных, сколь и печальных. Он с горечью думал, что, отказавшись от женитьбы на сестре графа, поневоле должен будет поссориться со всей семьей, зато утешался мыслью, что незнакомка оценит его великую жертву. Он льстил себя надеждой, что после столь красноречивого доказательства верности она не преминет открыть ему свое звание, которое он воображал по меньшей мере равным званию Эухении.
С этой надеждой он на рассвете вышел из дома и пошел гулять на Прадо в ожидании часа, когда можно будет отправиться в дом доньи Хуаны, — так звалась дама, у которой дон Педро каждое утро встречался со своей возлюбленной. С большим нетерпением ожидал он назначенного часа и, когда время настало, поспешно отправился на свиданье.
Незнакомка с доньей Хуаной была уже там, — она пришла раньше обычного, — но застал он ее в слезах; она казалась очень опечаленной. Что за зрелище для любовника! Дон Педро в волнении приблизился к ней и, бросившись к ее ногам, воскликнул:
— Сударыня, что с вами? Какое горе исторгает эти слезы, разрывающие мне сердце?
— Вы и не подозреваете, что за удар я нанесу вам, — отвечала она. — Безжалостная судьба хочет разлучить нас навеки, мы никогда больше не увидимся.
Ее слова сопровождались такими стенаниями, что трудно сказать, чем был более растроган дон Педро: словами, сказанными ею, или огорчением, с каким она их произнесла.
— Праведное небо, — воскликнул он в припадке ярости, которую не мог сдержать, — потерпишь ли ты, чтобы разорвали союз, невинность которого тебе известна? Но, сударыня, вы, может быть, напрасно тревожитесь. Правда ли, что вас хотят разлучить с самым верным любовником из всех, когда-либо существовавших? Неужели я в самом деле несчастнейший человек на свете?
— Наше несчастье более чем несомненно, — отвечала незнакомка. — Брат, от которого зависит моя участь, хочет сегодня обвенчать меня; он только что объявил мне это.
— А кто этот счастливец? — поспешно спросил дон Педро. — Назовите мне его, сударыня, и я с отчаяния отправлюсь…
— Я еще не знаю его имени, — перебила его незнакомка, — брат не захотел его назвать; он только сказал, что желает, чтобы я сначала повидалась с этим кабальеро.
— Но, сударыня, неужели вы так беспрекословно подчинитесь воле брата? — воскликнул дон Педро. — Неужели вы позволите, чтобы вас насильно повлекли к алтарю, и не будете жаловаться, что от вас требуют столь жестокой жертвы? Неужели вы ничего не предпримите? Увы, я не побоялся родительского гнева, чтобы всецело принадлежать вам; угрозы отца не могли поколебать моей верности, и как бы сурово он со мной ни обошелся, я не женюсь на той особе, которую он мне предлагает, хоть это и прекрасная партия.
— А кто эта дама? — спросила незнакомка.
— Это сестра графа де Бельфлора, — отвечал студент.
— Что вы, дон Педро, — воскликнула незнакомка в крайнем удивлении, — вы, верно, ошибаетесь! Уверены ли вы в том, что говорите? Неужели вам предлагают жениться на сестре графа де Бельфлора, на Эухении?
— Да, сударыня, сам граф предложил мне ее руку, — сказал дон Педро.
— Что вы говорите! — вскричала она. — Неужели вы тот кабальеро, за которого хочет выдать меня брат?
— Что я слышу! — изумился студент. — Неужели моя незнакомка — сестра графа де Бельфлора?
— Да, дон Педро, — отвечала Эухения, — но еще немного, и я сама стану сомневаться, что я сестра его. Слишком трудно поверить в то счастье, о котором вы говорите.
При этих словах дон Педро обнял ее колени, затем взял руку и покрыл ее поцелуями в порыве радости, какую может испытывать только влюбленный, внезапно переходящий от страшного горя к величайшему блаженству. В то время как он предавался восторгам страсти, Эухения тоже осыпала его ласками и словами, полными нежности и любви.
— От скольких огорчений избавил бы меня брат, — говорила она, — если бы назвал мне имя супруга, которого он мне предназначил! А какое отвращение я чувствовала уже к этому супругу! Ах, милый дон Педро, как я вас ненавидела!
— Прекрасная Эухения! — отвечал он. — Сколько прелести для меня в этой ненависти! Я хочу ее заслужить, боготворя вас всю жизнь!
После того как любовники трогательнейшим образом выказали друг другу всю свою нежность, Эухения спросила, каким образом дон Педро снискал дружбу ее брата. Дон Педро не скрыл от нее любовной истории графа и Леоноры и рассказал, что случилось прошедшей ночью. Эухения была безмерно рада, что ее брат женится на сестре ее возлюбленного. Донья Хуана принимала слишком большое участие в судьбе своей подруги, чтобы остаться равнодушной к такому счастливому исходу. Она выразила ей свой восторг, так же как и дону Педро, который наконец расстался с Эухенией, предварительно условившись не подавать при графе вида, что они знают друг друга.
Дон Педро возвратился к своему отцу. Старик, узнав, что сын готов ему повиноваться, тем более этому обрадовался, что приписал его повиновение той твердости, с какой он с ним говорил прошедшей ночью. Они ждали известий от Бельфлора. Граф прислал им записку, в которой извещал, что получил у короля разрешение на брак для себя и для сестры, что дон Педро будет назначен на высокий пост и что обе свадьбы можно сыграть хоть завтра, ибо все отданные им приказания исполняются с такой быстротой, что по части приготовлений уже многое сделано. После обеда Бельфлор сам пришел подтвердить сведения, сообщенные им в письме, и представил Эухению семейству дона Луиса.
Дон Луис рассыпался перед молодой особой в любезностях, а Леонора беспрестанно ее целовала. Что касается дона Педро, то, как он ни волновался от радости и любви, он все же взял себя в руки и не подал графу ни малейшего повода к подозрению, что они с Эухенией были знакомы и раньше.
Бельфлор зорко следил за сестрой и, несмотря на ее сдержанность, заметил, что она ничего не имеет против дона Педро. Чтобы убедиться в этом, он отозвал ее в сторону, и Эухения созналась, что молодой человек весьма ей по душе. Тут же Бельфлор открыл сестре его имя и происхождение, чего раньше не хотел делать, боясь, как бы неравенство положений не оттолкнуло ее от дона Педро. Эухения сделала вид, будто ничего этого прежде не знала.
Наконец после многократного обмена любезностями, было решено отпраздновать обе свадьбы у дона Луиса. Их сыграли сегодня вечером, и пир еще не кончен: вот почему в этом доме всеобщее веселье. Одна Марсела не принимает в нем участия; в то время как другие смеются, она плачет, ибо граф де Бельфлор после свадьбы сознался во всем дону Луису, а тот велел заточить дуэнью en el monasterio de las arrepentidas,[4] где она, живя на тысячу пистолей, полученных за совращение Леоноры, будет каяться до конца дней своих.
ГЛАВА VI
— Повернемся в другую сторону, посмотрим иные картины, — продолжал Асмодей. — Взгляните на дом, что как раз под вами: вы увидите там довольно редкое явление. Вот человек, обременный долгами, и, однако, он крепко спит.
— Значит, это какой-нибудь аристократ? — спросил Леандро.
— Именно, — ответил бес. — Это маркиз, у которого сто тысяч дукатов годового дохода, но расходы его все же превышают доход. Из-за кутежей и любовниц он залез в долги; но это не тревожит его; напротив, когда он соблаговолит задолжать купцу, он воображает, будто делает ему большое одолжение. Так, недавно он сказал некоему суконщику: «Я теперь буду брать в кредит у вас, — я вам отдаю предпочтение».
Покуда маркиз наслаждается сладким сном, которого лишились его кредиторы, посмотрим на человека…
— Подождите, сеньор Асмодей, — перебил его дон Клеофас, — я вижу на улице карету; не хочется пропустить ее, не узнав, кто в ней едет.
— Ш-ш-ш, — понизил голос Хромой, словно боясь, что их услышат, — знайте, что в этой карете скрывается одна из важнейших особ в королевстве. Это председатель суда; он отправляется покуролесить к старухе астурийке, в обязанности которой входит доставлять ему развлечения. Чтобы его не узнали, он поступает, как Калигула, который в подобных случаях надевал парик. Возвратимся к зрелищу, на которое я указывал, когда вы меня перебили. Посмотрите: в верхнем этаже особняка маркиза кто-то занимается в кабинете, заваленном книгами и рукописями.
— Вероятно, это управитель маркиза изыскивает средства, чтобы заплатить господские долги? — заметил Самбульо.
— Как бы не так, — отвечал бес. — Будут управители таких домов заниматься подобными делами! Они больше думают о том, как бы попользоваться беспорядком в делах, чем приводить их в порядок. Итак, человек, которого вы видите, не управитель. Это писатель. Маркиз предоставил ему квартиру в своем доме, чтобы прослыть покровителем литераторов.
— Этот писатель, вероятно, знаменитость? — спросил дон Клеофас.
— Судите сами, — отвечал бес. — Он обложил себя тысячами книг и пишет сочинение, в котором нет ни строчки самостоятельной. Он обкрадывает эти книги и рукописи, и хотя ему остается лишь обрабатывать и связывать между собой краденые куски, тщеславия у него больше, чем у настоящего сочинителя.
— Знаете ли вы, — продолжал бес, — кто живет через три дома от этого особняка? Та самая Чичона, которая вела себя так безупречно в истории графа де Бельфлора.
— Ах, как я рад ее видеть, — сказал Леандро. — Эта добрая женщина, занимающаяся ремеслом, столь полезным молодежи, — вероятно, одна из двух старух, что сидят в комнате нижнего этажа? Одна облокотилась на стол и внимательно следит за другой, а та считает деньги. Которая же из двух Чичона?
— Та, что не считает, — отвечал бес. — Другая, по имени Пебрада, почтенная дама той же профессии. Они сообщницы и в настоящую минуту делят выручку только что оконченного предприятия. У Пебрады большая клиентура. Она обслуживает множество богатых вдов, которым ежедневно приносит составленный ею список.
— Что это за список? — спросил студент.
— Это перечень всех приехавших в Мадрид авантажных иностранцев, в особенности французов, — отвечал Асмодей. — Как только эта посредница узнает, что прибыли новые лица, она бежит в трактир, где они остановились, осторожно выведывает, из каких они стран, какого происхождения, возраста, какой у них вид, рост, и затем выкладывает все это вдовушкам, те поразмыслят, и, если остановят на ком-нибудь выбор, Пебрада их сводит.
— Это очень удобно и в некотором смысле целесообразно, — заметил, улыбнувшись, Самбульо, — ведь без этих любезных дам и их помощниц молодые иностранцы, не имеющие здесь знакомств, теряли бы бесконечно много времени, чтобы обзавестись ими. А скажите, в других странах тоже есть такие вдовушки и такие сводни?
— Ну, еще бы, — отвечал Хромой, — можно ли в этом сомневаться! Я бы плохо выполнял свои обязанности, если бы не снабжал ими большие города. Обратите внимание на соседа Чичоны, вон на того печатника, что один работает в своей типографии. Три часа назад он отпустил всех рабочих и целую ночь будет тайно печатать книгу.
— Что же это за произведение? — спросил Леандро.
— Оно трактует об оскорблениях, — отвечал бес. — Там доказывается, что религия выше чести и что оскорбления нужно прощать, а не мстить за них.
— Вот мошенник! — вскричал студент. — Хорошо, что он печатает эту книгу тайно. Пусть только автор не вздумает объявить своего имени: я первый его поколочу. Разве религия запрещает охранять свою честь?
— Не будем это обсуждать, — перебил его Асмодей с лукавой улыбкой. — Видно, вы хорошо усвоили уроки нравственности, которые преподаются в Алькала; поздравляю вас.
— Можете говорить, что хотите, — возразил дон Клеофас, — пусть сочинитель этой нелепой книги приводит самые красноречивые доводы, плевать мне на них! Я испанец, и нет для меня ничего слаще мести, а раз вы обещали мне наказать мою любовницу за вероломство, я требую, чтобы вы сдержали слово.
— С удовольствием уступаю обуревающему вас нетерпению, — согласился бес. — Люблю непосредственные натуры, которые безотчетно следуют своим порывам! Сейчас вы получите полное удовлетворение, тем более что пора уж отомстить за вас. Но сначала мне хочется показать вам очень забавную штуку. Посмотрите по ту сторону типографии и обратите внимание на то, что происходит в комнате, обтянутой сукном кофейного цвета.
— Я вижу там, — сказал Леандро, — пять или шесть женщин, которые наперебой спешат подать пузыречки какому-то человеку, похожему на лакея; мне кажется, они страшно взволнованы.
— Это святоши, — пояснил Хромой. — Им есть отчего волноваться. В этой квартире лежит больной инквизитор. Сему почтенному мужу тридцать пять лет; он лежит в соседней комнате. Две его самые любимые духовные дочери бодрствуют над ним: одна приготовляет ему бульон, другая сидит у изголовья; она следит, чтобы голова его была в тепле, и укрывает ему грудь одеялом, сшитым из пятидесяти бараньих шкурок.
— Чем же он болен? — спросил Самбульо.
— У него насморк, — отвечал бес, — и женщины опасаются, как бы ему не заложило грудь. Другие ханжи, которых вы видите в прихожей, прослышав о его недуге, прибежали с разными снадобьями. Одна принесла от кашля настойки из грудных ягод, алтейного корня, коралла и белокопытника; другая, чтобы предохранить легкие его преподобия, достала настой долголетия, микстуру из вероники и иммортелей и еще какой-то эликсир собственного изготовления. Третья, чтобы подкрепить его мозг и желудок, раздобыла мелиссовой воды, ячменного отвара с корицей, живой воды и противоядной настойки с мускатом и серой амброй. Посмотрите: вон та держит наготове варево из анакарда и безоаров, а вот эта — тинктуры из гвоздики, кораллового дерева, клопца, подсолнечника и изумруда. Ханжи расхваливают свои снадобья лакею инквизитора; они по очереди отзывают его в сторонку, и каждая, всовывая ему в руку дукат, шепчет на ухо: «Лауренсио, голубчик Лауренсио, прошу тебя, устрой так, чтобы предпочли мою скляночку».
— Черт возьми, — воскликнул дон Клеофас, — признаться, счастливые люди эти инквизиторы!
— Еще бы, — отвечал Асмодей, — я сам чуть ли не завидую их участи, и подобно тому, как Александр Македонский однажды сказал, что не будь он Александром, так хотел бы быть Диогеном{23}, и я скажу: не будь я бесом, я желал бы быть инквизитором. Ну, сеньор студент, — прибавил он, — пойдемте теперь накажем неблагодарную, которая так зло отплатила за вашу нежность.
Тут Самбульо ухватился за кончик плаща Асмодея, а бес еще раз рассек воздух, и они опустились на дом доньи Томасы.
Плутовка сидела за столом с теми самыми четырьмя забияками, которые гнались за Леандро по крышам. Бедняга весь вскипел от негодования, когда заметил, что они уплетают кролика и двух куропаток, которых он купил и послал предательнице вместе с несколькими бутылками доброго вина. К довершению обиды все сидевшие за столом были очень веселы и по обращению доньи Томасы он убедился, что общество этих бродяг куда более по вкусу злодейке, чем его собственное.
— Ах, негодяи! — воскликнул он с яростью. — Пируют за мой счет! Я этого не снесу!
— Да, — сказал бес, — полагаю, что это зрелище для вас не особенно приятно, но если водишься с веселыми дамами, надо быть готовым к таким приключениям; во Франции это изо дня в день случается с аббатами, судейскими и финансистами.
— Будь при мне шпага, — вскричал дон Клеофас, — я бросился бы на этих мерзавцев и испортил бы им удовольствие!
— Силы были бы неравны, если бы вы один напали на троих, — возразил Хромой. — Предоставьте мне отомстить за вас, — мне это сподручнее. Я внушу этим прохвостам неистовую похоть и посею между ними раздор; они передерутся между собой. Вы сейчас увидите славную потасовку!
С этими словами бес дунул, и изо рта его вылетело фиолетовое облачко; оно спустилось вниз, извиваясь как фейерверк, и расстелилось по столу доньи Томасы. Тотчас один из гостей, почувствовав действие этого дуновения, подошел к даме и исступленно поцеловал ее. Другие, под влиянием того же пара, загорелись желанием отнять у него эту веселую женщину: каждый хотел, чтобы ему было оказано предпочтение. Закипает спор. Соперниками овладевает бешеная ревность. Они вступают в рукопашную, затем обнажают шпаги, и начинается жестокий бой. Тем временем донья Томаса поднимает страшный крик; сбегаются соседи, зовут полицию. Полиция является, взламывает двери и находит двух драчунов уже распростертыми на полу; остальных схватывают и отправляют в тюрьму вместе с потаскухой. Напрасно несчастная плачет, в отчаянии рвет на себе волосы: люди, схватившие ее, тронуты этим не больше, чем Самбульо, который вместе с Асмодеем покатывается со смеху.
— Ну, — спросил бес, — довольны?
— Нет, чтобы дать мне полное удовлетворение, перенесите меня в тюрьму, — отвечал дон Клеофас. — Вот уж я потешусь, когда увижу там негодницу, которая так надругалась над моей любовью! Я ненавижу ее в эту минуту больше, чем когда-то любил.
— Хорошо, — сказал бес, — я готов вам повиноваться всегда, даже в том случае, если бы ваши желания противоречили моим и не совпадали бы с моими интересами, лишь бы вам было приятно.
Они быстро перелетели к тюрьме, куда вскоре привели двух драчунов. Их поместили в темную камеру, а донью Томасу посадили на солому с тремя-четырьмя женщинами легкого поведения, арестованными в тот же день; наутро их должны были отправить в место, предназначенное для подобных созданий.
— Теперь я доволен, — сказал Самбульо. — Я вполне насладился местью; моя бесценная Томаса проведет ночь не так приятно, как рассчитывала. Теперь мы можем продолжать наши наблюдения, где вам будет угодно.
— Мы как раз в подходящем месте, — отвечал дух. — В тюрьме много преступников и немало невинных. Это место служит средством наказания для одних и испытанием добродетели для других. Я вам покажу сейчас несколько заключенных того и другого сорта и объясню, за что заковали их в кандалы.
ГЛАВА VII
— Прежде всего обратите внимание на сторожей, которые стоят у входа в эти страшные места. Поэты древности поставили одного только Цербера у врат ада; здесь, как видите, их больше. Эти сторожа — люди, лишенные каких-либо человеческих чувств. Самый злой из моих собратьев едва ли мог бы заменить такого сторожа. Но я вижу, что вы с отвращением смотрите на эти каморки, где, кроме жалких коек, нет никакой мебели; эти ужасные темницы кажутся вам могилами. Вы, конечно, поражаетесь их убожеству и сожалеете об участи несчастных, заточенных здесь. Но не все, однако, заслуживают сочувствия, и мы сейчас в этом разберемся.
Вот тут, в большой камере направо, на двух жестких койках, лежат четверо; один из них — трактирщик, обвиняемый в отравлении иностранца, который умер на днях в его заведении. Люди полагают, что причиной смерти было качество выпитого им вина, а трактирщик уверяет, что количество. На суде поверят ему, потому что иностранец был немец.
— А кто прав: трактирщик или его обвинители? — спросил дон Клеофас.
— Вопрос спорный, — отвечал бес. — Правда, вино было подмешанное, но, ей-богу, немецкий сеньор столько его выпил, что судьи могут спокойно отпустить кабатчика.
Второй заключенный — наемный убийца, один из тех злодеев, которых зовут valientes[5] и которые за четыре-пять пистолей предлагают свои услуги любому, кто желает от кого-нибудь втихомолку отделаться.
Третий — учитель танцев, одевающийся как щеголь: он совратил одну из своих учениц. Четвертый — волокита, которого на прошлой неделе настигла ronda[6] в тот миг, когда он влезал через балкон в спальню знакомой дамы, муж которой в отсутствии. Только от него одного зависит выйти сухим из воды: стоит лишь объявить, что он любовник этой дамы; но он предпочитает прослыть вором и рисковать жизнью, чем запятнать честь женщины.
— Вот скромный любовник, — сказал дон Клеофас, — надо признать, что мы, испанцы, в любовных делах благороднее других. Готов биться от заклад, что француз, например, не способен, как мы, дать себя повесить из скромности.
— Конечно, нет, — отвечал бес, — скорее он нарочно влезет на балкон, чтобы обесчестить женщину, которая к нему благосклонна.
— В камере, смежной с той, где заключены эти четыре человека, — продолжал он, — томится знаменитая колдунья, которая славится тем, что умеет делать самые невозможные вещи. Говорят, будто силою своего искусства она добивается того, что пожилые вдовы внушают искреннюю страсть юнцам, мужья хранят верность своим женам, а кокетки — по-настоящему влюбляются в богатых мужчин, которые за ними ухаживают. Но это сущая чепуха. Весь ее секрет состоит в том, что она умеет уверить других, будто действительно владеет секретом, да еще в том, что ловко пользуется сложившимся о ней мнением. Инквизиция требует выдачи этой колдуньи, и очень возможно, что ее сожгут на первом же аутодафе.
Под этой комнаткой есть глухая камера, где содержится молодой трактирщик.
— Как, опять содержатель трактира! — воскликнул Леандро. — Что ж, эти господа всех хотят уморить?
— Этот обвиняется совсем в другом, — ответил Асмодей. — Несчастного арестовали третьего дня, и инквизиция также требует его выдачи. Я вам расскажу в нескольких словах, за что его заключили под стражу.
Некий старый солдат, достигший скорей терпеньем, чем храбростью, чина сержанта, приехал в Мадрид набирать рекрутов для своей роты. Он хотел остановиться на постой в трактире. Тогда его предупредили, что хотя и есть свободные комнаты, но сдать их нельзя, потому-де, что по ночам по дому бродит дух, который весьма нелюбезно обходится с постояльцами, дерзающими там ночевать. Это сообщение не отпугнуло нашего вояку.
— Пусть мне отведут любую комнату, — сказал он, — подайте мне только свечу, вина, табак и трубку, а об остальном не беспокойтесь: духи относятся с уважением к воинам, поседевшим на службе бранной.
Раз сержант выказал такую решимость, ему отвели комнату и отнесли туда все, что он потребовал. Он закурил и начал пить. Было уже за полночь, а дух все еще не нарушал царившей в доме глубокой тишины, словно он, и правда, почувствовал уважение к новому гостю. Вдруг во втором часу ночи наш удалец услышал странный шум, напоминавший лязг железа, и увидел перед собою ужасающее привидение, все в черном, обвитое железными цепями. Наш курильщик не очень-то оробел. Он вынул шпагу, подошел к духу и шпагою плашмя изо всей силы ударил его по голове.
Дух, не привыкший к столь решительным постояльцам, вскрикнул и, увидев, что солдат собирается продолжать в том же роде, смиренно бросился ему в ноги со следующими словами:
— Ради Бога, сеньор сержант, не бейте меня, сжальтесь над беднягой, который на коленях умоляет вас о милосердии. Заклинаю вас святым Иаковом, ведь он, как и вы, был большим драчуном.
— Коли хочешь сохранить жизнь, — отвечал солдат, — скажи мне, кто ты такой, да без уверток, а не то я разрублю тебя надвое, как рыцари былых времен разрубали великанов, когда те попадались им под руку.
При этих словах дух, смекнув, с кем имеет дело, решил во всем сознаться.
— Я старший слуга в этом трактире, — сказал он, — зовут меня Гильом; я люблю Хуанилью, единственную дочь хозяина, и сам ей не противен. Но родители рассчитывают для нее на лучшую партию, поэтому мы с девчонкой и придумали, чтобы заставить их выдать ее за меня, что я буду ходить по ночам привидением. Я закутываюсь в длинный плащ, вешаю на шею цепь от вертела и ношусь по всему дому от погреба до чердака, производя шум, который вы изволили слышать. А когда поравняюсь с дверью хозяйской комнаты, я останавливаюсь и кричу: «Не надейтесь, что я оставлю вас в покое, если вы не выдадите Хуанилью за вашего старшего слугу!» Я произношу эти слова грубым, надтреснутым голосом и, продолжая греметь цепями, влезаю через окно в комнату, где Хуанилья спит одна, и отдаю ей отчет в том, что сделал. Сеньор сержант, — продолжал Гильом, — вы же видите, я говорю истинную правду. Я знаю, что после этого признания вы можете меня погубить, рассказав хозяину о происшедшем; но если вы согласитесь оказать мне услугу, вместо того чтобы меня подвести, клянусь, что моя благодарность…
— Ну вот! Чем же я могу тебе услужить? — перебил его солдат.
— Вам стоит только сказать, что вы видели привидение и так испугались…
— Как, черт возьми, испугался? — перебил его наш храбрец. — Вы хотите, чтобы сержант Ганнибал-Антонио Кебрантадор объявил, что он струсил? Да я бы предпочел, чтобы сто тысяч чертей…
— Ну, хорошо; обойдемся без этого, — перебил его в свою очередь Гильом, — в конце концов мне все равно, что вы будете говорить, только помогите мне. Когда я женюсь на Хуанилье и открою собственное заведение, обещаю каждый день угощать даром вас и всех ваших друзей.
— Это соблазнительно, господин Гильом, но вы мне предлагаете соучастие в плутовстве! — воскликнул солдат. — Согласитесь, дело нешуточное, однако вы так беретесь за него, что я закрываю глаза на последствия. Ладно уж! Продолжайте греметь цепями и отдавать отчет Хуанилье, — остальное я беру на себя.
И в самом деле на другое утро сержант заявил хозяевам:
— Я видел духа и говорил с ним. Он очень рассудительный. Он мне сказал: «Я прадед хозяина этого трактира. У меня была дочь, которую я обещал выдать за отца деда здешнего слуги, но не сдержал обещания и выдал дочь за другого. Вскоре после этого я умер. С тех пор я терзаюсь; я несу кару за клятвопреступление и не успокоюсь, пока кто-нибудь из моего рода не породнится с семьей Гильома. Вот почему я каждую ночь являюсь в этом доме. Но сколько я ни говорю, чтобы выдали Хуанилью за Гильома, сын моего внука не слушается меня так же, как и жена его. Передайте же им, пожалуйста, сеньор сержант, что если они в скором времени не исполнят моего желания, я прибегну к насилию. Я буду их мучить страшной мукой».
Хозяин был человек простоватый, он страшно перепугался, а хозяйка и того более; ей уже чудилось, что привидение ходит за ней по пятам. Они согласились на свадьбу, которую и сыграли на следующий день. Немного спустя Гильом обосновался в другом квартале города. Сержант Кебрантадор частенько посещал его, а молодой трактирщик из благодарности давал ему вина вволю и это так понравилось нашему вояке, что он стал приводить в трактир всех своих приятелей; он даже стал набирать там рекрутов и спаивать новобранцев.
Наконец, хозяину надоело поить такое количество жаждущих глоток. Он высказал солдату свое неудовольствие, а тот, не сознавая, что и в самом деле нарушает уговор, назвал Гильома неблагодарным. Слово за слово, и разговор окончился тем, что трактирщик получил несколько ударов шпагой плашмя. Кое-кто из прохожих вступился за кабатчика; Кебрантадор ранил троих или четверых и не остановился бы на этом, если бы стражники не окружили его и не арестовали, как нарушителя общественного спокойствия. Его повели в тюрьму, где он рассказал все, что я вам сейчас передал; по его показаниям был схвачен также и Гильом. Тесть требует развода. Инквизиция же, проведав, что у Гильома есть кое-какие сбережения, хочет вмешаться в это дело.
— Господи, ну и пронырлива же эта святая инквизиция! — заметил дон Клеофас. — При малейшей возможности поживиться…
— Тише, — перебил его Хромой, — берегитесь, как бы не попасть ей в лапы; у ней всюду шпионы; они доносят даже о таких словах, которые никогда и не произносились; я сам не могу говорить о ней без трепета.
Над несчастным Гильомом, в первой комнате налево, помещаются два человека, поистине достойные вашего сострадания. Один из них — молодой лакей, который был любовником жены своего хозяина. Однажды муж застал их наедине. Жена стала кричать о помощи и сказала, что лакей совершил над ней насилие. Несчастного арестовали, и, судя по всему, он будет принесен в жертву доброму имени своей госпожи. Товарищу лакея, который еще меньше виновен, чем он, тоже грозит казнь. Он был конюшим герцогини, у которой украли крупный брильянт; его обвиняют в краже, и завтра состоится допрос; его будут пытать до тех пор, пока он не признается в краже, а между тем воровка, любимая горничная герцогини, вне подозрений.
— Ах, сеньор Асмодей, — воскликнул Леандро, — помогите ему, пожалуйста; он вызывает во мне участие; избавьте его вашей властью от несправедливых и жестоких мук, которые его ожидают; он стоит того, чтобы…
— Полноте, сеньор студент! — перебил бес. — Как можете вы меня просить, чтобы я воспротивился неправому делу и помешал невинному человеку погибнуть? Это все равно, что просить прокурора не разорять вдову или сироту. Пожалуйста, — прибавил он, — не требуйте от меня, чтобы я нарушал свои собственные интересы, если только это не представит для вас значительной выгоды. Да, наконец, если бы я и захотел освободить этого заключенного, разве это возможно?
— Как? — удивился Самбульо. — Неужели не в вашей власти похитить человека из тюрьмы?
— Конечно, нет, — отвечал Хромой. — Если бы вы читали «Энхиридион»{24} или Альбрехта Великого{25}, вы бы знали, что ни я, ни мои товарищи не можем освобождать заключенных. Я и сам, если бы имел несчастье попасть в когти правосудия, мог бы спастись только при помощи кошелька.
В соседней камере, с той же стороны сидит фельдшер, уличенный в том, что из ревности сделал своей жене такое же кровопускание, как сделали Сенеке{26}; сегодня его допрашивали, и он, сознавшись в своем преступлении, рассказал, что в течение десяти лет прибегал к довольно своеобразному способу добывать себе пациентов. По ночам он наносил прохожим раны штыком и скрывался затем домой через заднюю калитку; раненый поднимал крик о помощи, сбегались соседи; фельдшер тоже прибегал и, видя человека, барахтающегося в крови, приказывал перенести раненого к себе в дом, где делал ему перевязку той же рукой, которой нанес рану.
Хотя этот жестокий хирург сознался и заслуживает тысячи смертей, он все же льстит себя надеждой на помилование; да это и весьма возможно, ибо он родственник сеньоры няньки инфанта; кроме того, должен сказать вам, у него есть чудодейственная вода, секрет приготовления которой известен только ему одному. Она обладает свойством белить кожу и делать старческое лицо юным; эта несравненная вода служит источником молодости для трех придворных дам, которые соединенными силами стараются спасти фельдшера. Он так крепко рассчитывает на их заступничество или, вернее сказать, на свою воду, что преспокойно заснул в надежде, что при пробуждении получит приятное известие об освобождении.
— На другой койке в той же камере я вижу еще человека, — сказал студент, — он, кажется, тоже спит безмятежным сном; верно, дела его не очень плохи?
— Они довольно щекотливого свойства, — отвечал бес. — Этот господин — бискайский дворянин, составивший себе состояние выстрелом из карабина. Дело было вот как. Недели две тому назад он охотился в лесу со своим старшим братом, очень богатым человеком, и по несчастной случайности, стреляя по куропаткам, убил брата.
— Счастливое недоразумение для младшего брата! — воскликнул, смеясь, дон Клеофас.
— Еще бы, — согласился Асмодей. — Но побочные наследники, которые тоже не прочь присвоить себе наследство покойного, возбудили дело; они обвиняют младшего брата в преднамеренном убийстве с целью сделаться единственным наследником. Он сам отдался в руки правосудия и, видимо, так огорчен смертью брата, что нельзя допустить, чтобы он намеренно лишил его жизни.
— И он в самом деле виновен только в неосторожности? — спросил Леандро.
— Да, — отвечал Хромой, — у него не было злого умысла. А все же я не советую старшему сыну, которому принадлежит все родовое состояние, ходить на охоту с младшим.
Посмотрите на этих двух подростков в маленькой камере, рядом с бискайским дворянином; они болтают так весело, точно на свадьбе. Это форменные picaros.[7] Особенно один из них когда-нибудь позабавит общество рассказами о своих проказах. Это новый Гусман де Альфараче, вон тот в темно-коричневой бархатной куртке и в шляпе с пером. Не прошло еще трех месяцев, как он был в этом городе пажем у графа д'Оната. Он и до сих пор служил бы у этого вельможи, если бы мошенничество не привело его в тюрьму. Я вам сейчас все расскажу.
Этого юношу, по имени Доминго, наказали однажды у графа розгами; дворецкий, он же начальник пажей, велел отсчитать ему сотню ударов без всякой пощады — за проделку, вполне заслуживающую такой кары. Паж долго не мог забыть этот маленький урок и решил отомстить. Он не раз замечал, что сеньор дон Козме — так звали дворецкого — моет руки водой, настоенной на цвете апельсиновых деревьев, и натирает тело мазью из гвоздики и жасмина, что он заботится о своей наружности как престарелая кокетка, словом, что это один из тех фатов, которые воображают, будто ни одна женщина не может взглянуть на них, чтобы не влюбиться. Это наблюдение навело пажа на мысль о мщении. Своим замыслом он поделился с молоденькой горничной, жившей по соседству, потому что без ее помощи не мог бы осуществить свой план. А он был с нею в такой дружбе, что дальше идти некуда.
Эта горничная, по имени Флоретта, выдавала пажа за двоюродного брата, чтобы свободнее принимать его в доме своей госпожи, доньи Лусианы, отец которой был тогда в отъезде. Лукавый Доминго, предварительно растолковав своей мнимой родственнице, что ей надо делать, вошел однажды утром в комнату дона Козме и застал его за примеркой нового платья. Дон Козме самодовольно рассматривал себя в зеркало и, казалось, был в восторге от своей особы. Паж притворился, будто тоже любуется этим новоявленным Нарциссом, и сказал с притворным восхищением:
— По правде сказать, сеньор Козме, у вас внешность настоящего принца. Я изо дня в день вижу роскошно разодетых грандов, но всем им недостает вашей представительности. Может быть, я как ваш подчиненный отношусь к вам пристрастно, но, право же, при дворе вы затмили всех кабальеро!
Дворецкий улыбнулся на эти речи, так приятно щекотавшие его тщеславие, и любезно отвечал:
— Ты мне льстишь, друг мой, или же ты мне в самом деле столь предан, что видишь во мне совершенства, в которых природа мне отказала.
— Не думаю, — возразил льстец, — потому что о вас решительно все так же хорошо отзываются, как и я. Послушали бы только, что говорила про вас еще вчера моя двоюродная сестра, камеристка одной знатной дамы.
Дон Козме не преминул спросить, что же именно говорила родственница пажа.
— Она восторгалась вашей статностью, говорила о необыкновенно приятном впечатлении, которое вы производите, а главное, она сообщила мне по секрету, что ее госпожа, донья Лусиана, любуется вами сквозь ставни всякий раз, как вы проходите мимо ее дома.
— Кто же эта дама, где она живет? — спросил дворецкий.
— Как? Вы не знаете, что это единственная дочь полковника дона Фернандо, нашего соседа?
— А! Теперь знаю, — отвечал дон Козме. — Я помню, мне очень расхваливали богатство и красоту доньи Лусианы. Это блестящая партия. Но неужели я привлек ее внимание?
— Не сомневайтесь, — отвечал паж. — Это говорит моя сестра, а она хотя всего-навсего камеристка, но не лгунья, и я вам ручаюсь за нее, как за самого себя.
— Если это так, мне хотелось бы поговорить с твоей сестрой с глазу на глаз и, как водится, сделать ей небольшой подарочек, чтобы она действовала в моих интересах, и, если она посоветует мне ухаживать за ее госпожой, я попытаю счастья. Чем черт не шутит! Правда, разница между моим положением и положением дона Фернандо немалая, но как-никак я дворянин и у меня пятьсот дукатов годового дохода. То и дело заключаются браки, еще неожиданнее этого.
Паж поддержал своего патрона в его намерении и устроил ему свидание с сестрой. Та, видя, что дворецкий готов поверить любому вздору, убедила его, что он невесть как нравится ее госпоже.
— Она часто расспрашивала меня про вас, — сказала горничная, — а то, что я ей говорила, не могло вам повредить. Словом, сеньор дворецкий, можете не сомневаться, что донья Лусиана в вас тайно влюблена. Смело признайтесь ей в ваших намерениях, докажите ей, что вы самый любезный кабальеро в Мадриде, как и самый красивый и статный; в особенности устраивайте в ее честь серенады — это будет ей очень приятно! Я же, со своей стороны, стану восхвалять вашу любезность, и, надеюсь, мои старания будут для вас небесполезны.
Дон Козме вне себя от радости, что Флоретта так горячо приняла к сердцу его интересы, не поскупился на поцелуи и, надев ей на палец припасенный для этой цели недорогой перстенек, сказал:
— Милая моя Флоретта, дарю вам этот брильянт только для первого знакомства, а за будущие ваши услуги я отблагодарю вас более ценным подарком.
Дон Козме был в совершенном восторге от этого разговора, а потому не только благодарил Доминго за хлопоты, но еще подарил ему пару шелковых чулок и несколько сорочек с кружевами, пообещав и впредь быть ему полезным при всяком удобном случае. Затем он посоветовался с пажем:
— Друг мой, как по-твоему? Не начать ли мне со страстного, красноречивого письма к донье Лусиане?
— Прекрасная мысль, — отвечал паж. — Объяснитесь ей в любви высоким слогом; у меня предчувствие, что это ей понравится.
— Я тоже так думаю, — сказал дон Козме. — Начну с этого.
Он тотчас принялся писать и, после того как разорвал по меньшей мере двадцать черновиков, составил, наконец, любовное послание. Он прочитал его Доминго. Паж выслушал, жестами выражая восхищение, и взялся тотчас же отнести письмо Флоретте. Оно было составлено в нижеследующих изысканных и цветистых выражениях:
«Давно уже, несравненная Лусиана, повсеместная молва о ваших совершенствах зажгла в моем сердце жаркое пламя любви. Однако, несмотря на пожирающую меня страсть, я не осмеливался чем-либо проявить свое чувство; но до меня дошло, что вы благоволите иногда останавливать ваши взгляды на мне в то время, как я прохожу мимо ставен, скрывающих от людских взоров вашу небесную красоту, и что под влиянием вашей звезды, благоприятствующей мне, вы склонны отнестись ко мне любезно, поэтому я беру смелость просить у вас позволения посвятить себя служению вашей особе. Если я буду осчастливлен таким соизволением, я отрекаюсь от всех дам прошедшего, настоящего и будущего.
Паж и горничная от души потешались над доном Козме и хохотали до слез, читая его письмо. Мало того: они сообща сочинили нежное послание, которое камеристка переписала, а Доминго на другой день передал дворецкому, как ответ доньи Лусианы. Послание было таково:
«Не знаю, кто мог так верно передать вам мои сокровенные чувства. Кто-то меня предал, но я его прощаю, раз благодаря ему я узнала, что любима вами. Из всех мужчин, проходящих по улице, мне больше всего доставляет удовольствие смотреть на вас, и я жажду, чтобы вы стали моим возлюбленным. Может быть, мне не следовало бы желать этого и тем более признаваться вам в этом. Если с моей стороны это ошибка, то ваши достоинства делают ее извинительной.
Хотя этот ответ был несколько смел для дочери полковника — что авторами не было принято в соображение, — все же тщеславный дон Козме нисколько не усомнился в подлинности письма. Он был о себе достаточно высокого мнения, чтобы вообразить, будто из любви к нему дама может забыть приличия.
— Ах, Доминго! — воскликнул он с торжествующим видом, после того как вслух прочитал подложное письмо. — Видишь, друг мой: соседка попалась в мои сети, и не будь я дон Козме де ля Игера, если скоро не стану зятем дона Фернандо.
— Ясное дело, — отвечал злодей-наперсник, — вы произвели на его дочь неотразимое впечатление. Кстати, — прибавил он, — сестра велела передать вам, чтобы вы не позже, как завтра, устроили в честь ее госпожи серенаду; тогда уж вы окончательно сведете ее с ума!
— С удовольствием, — сказал дон Козме. — Можешь уверить сестру, что я последую ее совету, и завтра среди ночи она услышит один из самых очаровательных концертов, какие когда-либо раздавались на улицах Мадрида.
И действительно, дон Козме обратился к искусному музыканту и, сообщив свой замысел, поручил ему все устроить.
Покуда дон Козме был занят серенадой, Флоретта, подученная пажем, выбрала минутку, когда ее госпожа была в хорошем расположении духа, и сказала ей:
— Сударыня, я приготовила вам приятное развлечение.
Лусиана спросила, в чем дело.
— О! — вскричала горничная, хохоча как сумасшедшая. — Ну, и история! Один чудак, по имени дон Козме, начальник пажей графа д'Оната, осмелился избрать вас дамой своего сердца и, чтобы поведать вам об этом, собирается завтра ночью угостить вас восхитительным концертом — с пением и музыкой.
Донья Лусиана, по природе веселая и к тому же думавшая, что ухаживание дворецкого останется без последствий, не придала этому особенного значения и заранее радовалась предстоящей серенаде. Таким образом, эта дама, сама того не подозревая, поддержала заблуждения дона Козме. Знай все, она, конечно, очень оскорбилась бы.
И вот, на следующую ночь перед балконом Лусианы остановились две кареты; из них вышли галантный дворецкий, его наперсник и шестеро певцов и музыкантов, — и концерт начался. Он длился долго. Музыканты сыграли множество новых мелодий, а певцы спели несколько куплетов о могуществе любви, превозмогающей даже различие званий. Слушая песенки, дочь полковника потешалась от всей души.
Когда серенада окончилась, дон Козме отослал музыкантов по домам в тех же каретах, а сам остался с Доминго на улице до тех пор, пока не разошлись все любопытные, привлеченные музыкой. Тут дворецкий подошел к балкону, а камеристка, с позволения своей госпожи, сказала ему через глазок в ставнях:
— Это вы, сеньор дон Козме?
— А кто это спрашивает? — отозвался он сладеньким голоском.
— Донья Лусиана, — отвечала камеристка, — она желает знать, вашей ли любезности мы обязаны этим концертом?
— Это только ничтожный образчик тех развлечений, которые готовит моя любовь для чуда наших дней — для доньи Лусианы, если только она пожелает их принять от влюбленного, который принесен в жертву на алтарь ее красоты.
От этих вычурных выражений донья Лусиана чуть было не прыснула со смеху, но, сдержавшись, она подошла к оконцу и сказала шталмейстеру, как только могла серьезно:
— Сеньор дон Козме, по всему видно, что вы не новичок в любовных делах. Все влюбленные должны бы учиться у вас, как служить дамам. Я очень польщена вашей серенадой и не забуду ее. Но, — прибавила она, — уходите: нас могут подслушать; в другой раз мы поговорим побольше.
С этими словами она затворила окно, оставив дворецкого весьма довольным оказанной ему милостью, а пажа весьма удивленным, что она сама участвует в затеянной им комедии.
Этот маленький праздник, считая кареты и изрядное количество вина, выпитого музыкантами, обошелся дону Козме в сто дукатов, а два дня спустя наперсник вовлек его в новые расходы, и вот каким образом. Узнав, что в ночь на Иванов день, особенно пышно празднуемый в этом городе на fiesta del sotillo,[8] он решил угостить девушек роскошным завтраком за счет дворецкого.
— Сеньор дон Козме, — сказал он ему накануне, — вы знаете, какой завтра праздник. Предупреждаю вас, что донья Лусиана рано утром прибудет на берег Мансанареса, чтобы посмотреть на sotillo. Я думаю, что для короля кабальеро этого достаточно; вы не такой человек, чтобы пренебречь столь удобным случаем; убежден, что вы отлично угостите завтра свою даму и ее подруг.
— В этом можешь не сомневаться, — ответил начальник, — очень благодарен тебе за предупреждение; ты увидишь, умею ли я подхватывать мяч на лету.
Действительно, на другой день, рано поутру, из графского замка вышли под предводительством Доминго четыре лакея, нагруженные всевозможными видами холодного мяса, приготовленного разнообразнейшими способами, со множеством булочек и бутылок превосходного вина. Все это было доставлено на берег Мансанареса, где Флоретта и ее подруги плясали, как нимфы на заре.
Девушки очень обрадовались, когда Доминго прервал их воздушные танцы, чтобы предложить им от имени дона Козме отменный завтрак. Они уселись на траву и приступили к пиршеству, без удержу потешаясь над устроившим его простофилей; дело в том, что лукавая сестра Доминго обо всем рассказала приятельницам.
Вдруг среди общего веселья, верхом на иноходце из графской конюшни, появился разряженный дворецкий. Он подъехал к своему наперснику и поздоровался с девушками, а те встали, чтобы засвидетельствовать ему почтение и поблагодарить за щедрость. Между девушками он искал глазами Лусиану, намереваясь обратиться к ней любезным приветствием, которое сочинил дорогой, но Флоретта отвела его в сторону и сказала, что ее госпоже нездоровится и она не смогла присутствовать на празднике. Дон Козме был очень опечален этим известием и осведомился, чем больна его милая Лусиана.
— Она сильно простудилась, — ответила камеристка. — Ведь, когда вы устроили серенаду, она почти всю ночь провела на балконе без мантильи, беседуя со мной о вас.
Дворецкий несколько утешился тем, что неудача является следствием столь приятного для него обстоятельства; он просил девушку по-прежнему хлопотать за него у своей госпожи и возвратился домой, весьма довольный достигнутым успехом.
В те дни дон Козме получил по векселю, который ему прислали из Андалусии, тысячу червонцев. Это была причитающаяся ему доля наследства после дяди, умершего в Севилье. Дон Козме пересчитал деньги и спрятал их в сундук в присутствии Доминго, который внимательно следил за ним. Пажем овладело необоримое искушение присвоить себе эти восхитительные червонцы и бежать с ними в Португалию. Он поделился своей затеей с Флореттой и предложил ей удрать вместе. Хотя подобное предложение не мешало бы хорошенько обсудить, камеристка, такая же мошенница, как и паж, не колеблясь, согласилась. И вот в одну прекрасную ночь, покуда дворецкий, запершись у себя в кабинете, был занят составлением высокопарного письма к своей возлюбленной, Доминго ухитрился отпереть сундук, где хранились деньги: схватив добычу, он выбежал на улицу, остановился под балконом Лусианы и начал мяукать по-кошачьи. Горничная, услышав условный сигнал, не заставила себя долго ждать; готовая следовать за Доминго хоть на край света, она вместе с ним бежала из Мадрида.
Беглецы рассчитывали, что успеют добраться до Португалии прежде, чем их настигнет погоня, но на их беду дон Козме той же ночью заметил пропажу денег, и во все стороны были разосланы сыщики, чтобы поймать вора. Пажа с его нимфой изловили около Себрероса и привезли обратно. Горничную заточили в монастырь кающихся грешниц, а Доминго в эту тюрьму.
— Вероятно, червонцы дворецкого не пропали, — сказал дон Клеофас, — ему, конечно, возвратили их?
— Как бы не так, — ответил бес, — они служат вещественным доказательством; суд их ни за что не выпустит, а дон Козме, история которого разнеслась по всему городу, не только обворован, но и осмеян всеми.
Доминго и другой заключенный, который с ним играет, — продолжал Хромой, — помещаются рядом с молодым кастильцем, арестованным за то, что при свидетелях дал пощечину своему отцу.
— О небо! — воскликнул Леандро. — Что вы говорите? Как бы дурен ни был сын, неужели он осмелился поднять руку на отца?
— Осмелился, — ответил бес. — И тому бывали примеры и раньше; я вам расскажу один замечательный случай. В царствование дона Педро I, восьмого короля Португалии, прозванного Жестоким и Справедливым{27}, по такому же делу был арестован некий двадцатилетний юноша. Дон Педро, удивленный так же, как и вы, столь необычайным поступком, решил допросить мать виновного и до того ловко повел дело, что она созналась, что отцом ребенка было скромное «его преподобие». Если бы судьи этого кастильца так же искусно допросили и его мать, они вырвали бы у нее точно такое же признание.
Теперь заглянем вниз, в большую камеру, расположенную под камерой тех трех арестантов, которых я сейчас показал вам, и посмотрим, что в ней происходит.
Видите вы там этих трех несчастных? Грабители с большой дороги. Они собираются бежать; им передали в хлебе напильник, и они уже перепилили большую перекладину в окне, через которое можно вылезти на двор, а оттуда на улицу. Они сидят в тюрьме более десяти месяцев, и уже восемь месяцев тому назад их должны были повесить, но благодаря медлительности судопроизводства они будут опять убивать путешественников.
Заглянем теперь в камеру нижнего этажа, где человек двадцать — тридцать валяются на соломе. Это жулики и мошенники всех сортов. Вы видите, как пять или шесть из них избивают какого-то ремесленника, которого посадили сегодня за то, что он бросил в полицейского камнем и ранил его.
— За что же эти арестанты бьют ремесленника? — спросил Самбульо.
— За то, что он еще не заплатил за новоселье, — отвечал Асмодей. — Но оставим всех этих несчастных, — прибавил он, — прочь от этого ужасного места! Отправимся дальше и поглядим зрелища повеселее.
ГЛАВА VIII
Асмодей и Леандро покинули арестантов и перенеслись в другую часть города. Когда они опустились на большой дворец, бес сказал студенту:
— Мне хочется рассказать вам, что делали сегодня люди, живущие здесь в округе; это вас позабавит.
— Не сомневаюсь, — отвечал дон Клеофас. — Начните, пожалуйста, с капитана, который надевает сапоги. У него, вероятно, важное дело, побуждающее его пуститься в дальний путь.
— Капитан действительно собирается уехать из Мадрида, — отвечал Хромой.
— Лошади ждут его на улице: он едет в Каталонию, куда отправляется его полк. Он оказался без денег и вчера обратился к ростовщику.
— Сеньор Сангисуэла, — сказал он ему, — не можете ли вы одолжить мне тысячу дукатов?
— Сеньор капитан, у меня их нет, — отвечал ростовщик мягко и добродушно, — но я берусь найти человека, который вам их одолжит, то есть даст вам четыреста дукатов наличными, вы же напишете вексель на тысячу, а из тех четырехсот, что вы получите, я с вашего позволения возьму шестьдесят в виде куртажа. Ведь теперь деньги — такая редкость!
— Какой страшный процент! — резко перебил его офицер. — Брать шестьсот шестьдесят дукатов за триста сорок! Что за грабеж! Таких жестоких людей надо бы на виселицу.
— Не горячитесь, сеньор капитан, — весьма хладнокровно возразил ростовщик, — наведайтесь к другим. Чем вы недовольны? Я же не навязываю вам эти триста сорок дукатов! Хотите берите, хотите — нет.
Капитану нечего было возразить на это, и он ушел; но, поразмыслив, что ехать все-таки надо, а время не терпит, и что как-никак без денег не обойтись, он сегодня утром опять пошел к ростовщику и застал его в ту минуту, когда тот выходил из дому без парика, в черном плаще с отложным крахмальным воротником, отделанным кружевами; в руках он держал крупные четки со множеством медалей.
— Я опять к вам, сеньор Сангисуэла, — сказал он ему. — Я согласен на триста сорок дукатов; крайняя нужда заставляет меня согласиться на ваши условия.
— Я иду к обедне, — степенно отвечал ростовщик. — Зайдите попозже, я вам дам денег.
— Ах, нет, нет! — воскликнул капитан. — Пожалуйста, вернитесь, это дело одной минуты; отпустите меня сейчас, я очень тороплюсь.
— Не могу, — отвечал Сангисуэла, — у меня в обычае каждодневно бывать у обедни прежде, чем браться за какое-нибудь дело; я себе поставил это за правило и решил всю жизнь свято соблюдать его.
Как ни горел капитан нетерпением получить деньги, пришлось покориться правилам набожного Сангисуэлы. Он вооружился терпением и, точно боясь, как бы деньги не ускользнули от него, последовал за ростовщиком в церковь. Вместе с ним офицер прослушал всю обедню; по окончании ее он собирался уже уходить, как Сангисуэла нагнулся к нему и шепнул на ухо:
— Сейчас будет говорить один из лучших мадридских проповедников; мне хочется послушать его.
Капитан, который и обедню-то еле вытерпел, пришел в полное отчаяние от новой проволочки, но все-таки остался в храме. Выходит проповедник и начинает громить ростовщиков. Офицер в восторге; наблюдая за выражением лица ростовщика, он думает: «Если бы удалось тронуть этого жида! Если бы он дал мне хоть шестьсот дукатов, я бы уехал вполне довольный».
Наконец, проповедь окончена; ростовщик выходит из церкви. Капитан спешит за ним вслед и спрашивает:
— Ну, как ваше мнение о проповеднике? Не правда ли, он говорит очень убедительно? Что касается меня, то я растроган до глубины души.
— Вполне с вами согласен, — отвечал ростовщик, — он отлично изложил предмет; это — человек ученый; он прекрасно делает свое дело; пойдемте и мы делать свое.
— А кто эти две женщины, что лежат рядом и так громко хохочут? — воскликнул дон Клеофас. — Они, кажется, весьма легкомысленны.
— Это сестры, похоронившие сегодня утром отца, — отвечал бес. — Он был человек угрюмый и притом настолько предубежденный против брака, или, вернее, против замужества своих дочерей, что ни за что не соглашался их пристроить, хотя к ним сватались и очень завидные женихи. Об этом и говорят сейчас его дочери.
— Наконец-то он умер, — сказала старшая, — умер бесчеловечный отец, который радовался тому, что мы не замужем; теперь уж он не будет больше противиться нашим желаниям!
— Что касается меня, — сказала младшая, — то я люблю солидность; я хочу богатого мужа, будь он хоть скотиной, и толстый дон Бланко мне вполне подойдет.
— Полно, сестрица, — возразила старшая, — мы выйдем за тех, кто нам предназначен; ведь все браки предначертаны на небесах.
— Тем хуже, — сказала младшая, — я очень боюсь, как бы отец не разорвал листка, где предначертана наша участь.
Старшая не могла не рассмеяться в ответ на эту шутку, и вот они все еще хохочут.
В соседнем доме живет в меблированных комнатах искательница приключений из Арагона. Я вижу, она смотрится в зеркало, вместо того чтобы ложиться спать. Она радуется одержанной ею сегодня победе. Она изучает различные выражения лица, одно особенно привлекательное выражение должно завтра произвести неотразимое впечатление на ее любовника. Авантюристка должна быть с ним очень осторожна, это весьма многообещающий человек; поэтому недавно она сказала одному из своих кредиторов, требовавшему уплаты долга:
— Подождите, друг мой, зайдите через несколько дней, я прибираю к рукам крупного таможенного чиновника.
— Нет надобности спрашивать, что делал сегодня вот тот кабальеро: он, вероятно, целый день писал письма, — заметил Леандро. — Сколько их у него на столе!
— И самое забавное, что все они одного содержания, — отвечал бес. — Кабальеро пишет отсутствующим друзьям; он им рассказывает приключение, происшедшее с ним сегодня днем. Он влюблен в тридцатилетнюю вдову, красивую и добродетельную женщину, он ухаживает за ней, и она его не отталкивает; молодой человек предлагает ей обвенчаться, она соглашается. Покуда идут приготовления к свадьбе, кабальеро, пользуясь своим правом навещать невесту, заходит к ней сегодня после полудня. Случайно никого не оказалось, чтобы доложить о нем; он вошел в комнату этой дамы и застал ее на кушетке в весьма легком одеянии, или, лучше сказать, почти голую. Она спала глубоким сном. Кабальеро тихонько подходит, чтобы воспользоваться случаем, и украдкой целует ее. Она просыпается и томно восклицает:
— Опять! Ах, Амбруаз, умоляю, дай передохнуть!
Наш кабальеро, как порядочный человек, тотчас же принял решение отказаться от вдовы. Выходя из комнаты, он встретил в дверях Амбруаза и сказал ему:
— Амбруаз, не входите, ваша госпожа просит, чтобы вы дали ей передохнуть.
Через два дома дальше я вижу во флигельке чудака-мужа, который преспокойно засыпает в то время, как жена упрекает его за то, что целый день его не было дома. Она была бы еще более раздражена, если бы знала, как он развлекался.
— Он, должно быть, был занят каким-нибудь любовным похождением? — спросил Самбульо.
— Вы угадали, — ответил Асмодей, — я вам сейчас все расскажу.
Человек, о котором идет речь, мещанин, по имени Патрисио; это один из тех распутных мужей, которые живут беззаботно, будто у них нет ни жены, ни детей. Между тем у него молодая, славная, добродетельная супруга и трое детишек — две дочери и сын. Сегодня он ушел из дома, не спросив, есть ли хлеб для семьи, потому что случается, что его и не бывает. Когда Патрисио проходил по главной площади, его внимание привлекли приготовления к бою быков. Вокруг арены были построены подмостки для зрителей, и особенно любопытные уже начинали занимать места.
Рассматривая публику, он увидел стройную, опрятно одетую даму, которая, спускаясь с подмостков, выставила напоказ прекрасную, словно выточенную ножку в розовом шелковом чулке с серебряной подвязкой. Этого было достаточно, чтобы воспламенить нашего влюбчивого мещанина. Он приблизился к даме; ее сопровождала другая, по повадке которой легко было заключить, что обе они искательницы приключений.
— Сударыни, — обратился он к ним, — не могу ли я быть вам полезным? Скажите — я весь к вашим услугам.
— Сеньор кабальеро, — ответила нимфа в розовых чулках, — ваше предложение принято. Мы уже заняли места, но теперь оставляем их, чтобы пойти позавтракать: мы были так неосмотрительны, что утром, выходя из дому, не выпили шоколаду. Раз вы настолько любезны, что предлагаете нам свои услуги, проводите нас, пожалуйста, куда-нибудь, где бы мы могли немного подкрепиться; но только, прошу вас, в какое-нибудь укромное местечко. Сами понимаете, девушки должны особенно заботиться о своей репутации.
Патрисио, выказывая больше чем нужно предупредительности и учтивости, сопровождает этих принцесс в пригородный трактир и заказывает для них завтрак.
— Чем вас угостить? — спросил его хозяин. — У меня осталось кое-что от вчерашнего большого пиршества: есть откормленные цыплята, леонские куропатки, молодые голуби из Старой Кастилии да еще добрая половина эстремадурского окорока.
— Чего же лучше! — сказал спутник весталок. — Сударыни, выбирайте! Что вам по вкусу?
— Что вам будет угодно, — ответили они. — Мы полагаемся на ваш вкус.
Патрисио велел подать две куропатки и два холодных цыпленка и приказал накрыть стол в отдельной комнате: ведь он будет завтракать с дамами, весьма строгими насчет приличий!
Их ввели в отдельную горницу и через минуту подали заказанные кушанья, хлеб и вино. Наши Лукреции, как особы с отменным аппетитом, жадно набрасываются на мясо, а простак, которому предстоит оплатить счет, не нарадуется, любуясь своею Луиситой — так звали красавицу, в которую он влюбился. Патрисио в восторге от ее белых ручек со сверкающим на пальце крупным перстнем, который она заработала без особого труда. Он расточает ей нежности, называет ее звездой, солнцем и до того восхищен столь приятной встречей, что даже не может есть. Он спрашивает свою богиню, замужем ли она. Та отвечает, что нет, но находится под опекой брата. Если бы она прибавила «брата по Адаму», то сказала бы истинную правду.
Между тем две гарпии не только сожрали по цыпленку, но и преизрядно выпили. Вскоре бутылки опустели. Тогда услужливый кавалер сам пошел распорядиться, чтобы поскорее подали еще вина. Не успел он выйти, как Гиацинта, подруга Луиситы, схватывает оставшиеся на блюде две куропатки и засовывает их в большой холщовый мешок, который висит у нее под платьем. Наш Адонис возвращается со свежим вином и, видя, что все съедено, спрашивает свою Венеру, не хочет ли она еще чего-нибудь.
— Пусть подадут тех молодых голубей, о которых говорил хозяин, но только если они действительно хороши, а не то хватит и куска эстремадурской ветчины.
Стоило ей высказать это пожелание, как Патрисио снова ушел, чтобы распорядиться насчет голубей и большого куска ветчины. Наши хищные пташки принимаются клевать, а когда Патрисио снова приходится выйти чтобы спросить еще хлеба, они отправляют в мешок Гиацинты и двух голубей, чтобы пленницы-куропатки там не соскучились.
После завтрака, который закончился фруктами по сезону, влюбленный Патрисио стал настаивать, чтобы Луисита выказала ему свою признательность; дама отказалась удовлетворить его желание, но подала некоторую надежду: на все, мол, есть время и не в кабачке же благодарить его за доставленное удовольствие. Услышав, что часы бьют час пополудни, она напустила на себя озабоченный вид и сказала подруге:
— Ах, милая Гиацинта, вот досада! Мы теперь не найдем мест, чтобы посмотреть на бой быков.
— Позвольте, но кабальеро отведет нас на те самые места, где он так учтиво заговорил с нами, — ответила Гиацинта, — он позаботится и об остальном.
Однако прежде, чем выйти из трактира, надо было рассчитаться с хозяином: счет доходил до пятидесяти реалов. Патрисио взялся за кошелек, но там оказалось всего тридцать реалов, так что ему пришлось оставить в залог свои четки, на которых было много серебряных медалей; затем он проводил куртизанок туда, где познакомился с ними, и усадил их на удобные места. Хозяин подмостков, по знакомству, поверил ему в долг.
Не успели они усесться, как дамы потребовали прохладительных напитков.
— Умираю от жажды! — восклицает одна. — От ветчины мне нестерпимо захотелось пить!
— Мне тоже, — подхватывает другая, — я не отказалась бы от лимонаду.
Патрисио отлично понял, что это значит, и пошел было за напитками, но остановился посреди дороги и сказал сам себе:
«Куда ты, безумец? Можно подумать, у тебя в кошельке или дома целых сто пистолей. А ведь у тебя нет ни мараведи! Что же делать? — думает он. — Возвратиться к даме без того, чего она желает, неудобно, а с другой стороны, жаль бросить уже так подвинувшееся приключение. Прямо не знаю, как быть».
Находясь в таком затруднении, Патрисио вдруг увидел среди зрителей товарища, в прежние времена часто предлагавшего ему свои услуги, от которых он, однако, из гордости всегда отказывался. На этот раз он отбросил всякую щепетильность. Он устремляется к приятелю, занимает у него двойной пистоль, с облегченным сердцем летит к торговцу лимонадом и велит отнести красоткам такое количество воды со льдом, печенья и засахаренных фруктов, что занятого дублона едва хватает на эти новые издержки.
Наконец, к вечеру представление окончилось, и наш герой пошел провожать свою принцессу в надежде получить обещанную награду. Но только они подошли к дому, где, по словам Луиситы, она жила, как навстречу им вышла какая-то особа, нечто вроде служанки, и сказала ей в большом волнении:
— Откуда это вы возвращаетесь так поздно? Уже два часа, как сеньор дон Гаспар Геридор ждет вас и бранится, точно сумасшедший.
Тут сестрица, прикидываясь испуганной, оборачивается к кавалеру и шепчет, пожимая ему руку:
— Брат страшно буйного нрава, но отходчив. Постойте на улице и не теряйте терпения, — мы его скоро угомоним. Он каждый вечер уходит ужинать в гости, и как только он уйдет, Гиацинта впустит вас в дом.
Наш герой, воспрянув духом от этого обещания, с жаром поцеловал руку Луиситы, которая на прощание его немного приласкала, чтобы утешить. Потом она вошла в дом с Гиацинтой и служанкой. Патрисио, оставшись на улице, терпеливо ждет; он садится на тумбу в двух шагах от двери и долго сидит, не подозревая, что его околпачили; он удивляется только, отчего это дон Гаспар не выходит на улицу, и начинает опасаться, как бы этот проклятый брат не раздумал пойти в гости.
Между тем Патрисио слышит, как бьет десять, одиннадцать, двенадцать часов; его доверие к Луисите начинает понемногу колебаться, и сомнения в ее правдивости закрадываются в его душу. Он подходит к двери, проникает в темный коридор и ощупью идет вперед: посредине он натыкается на лестницу; не решаясь подняться, он внимательно прислушивается. Слух его поражен нестройным концертом, какой могут сообща поднять только лающая собака, мяукающая кошка и плачущий ребенок. Наконец, он понимает, что его обманули, и особенно убеждает его в этом то, что, вздумав дойти до конца коридора, он оказывается на улице, но вовсе не на той, где так долго и терпеливо ждал.
Он сожалеет об истраченных деньгах и возвращается домой, проклиная розовые чулки. Стучит в дверь, жена с четками в руках отворяет ему; на глазах у нее слезы, она жалобно говорит:
— Ах, Патрисио, как можете вы бросать свой дом и так мало заботиться о жене и детях? Где вы пропадали с шести часов утра?
Муж, не зная, что отвечать, и к тому же чувствуя стыд, что позволил одурачить себя каким-то плутовкам, раздевается и, ни слова не говоря, ложится спать. Сейчас жена продолжает читать ему нравоучения, от которых он вскоре и уснет.
— Теперь посмотрите, — продолжал Асмодей, — на тот большой дом, что рядом с домом кабальеро, пишущего друзьям о разрыве с невестой, любовницей Амбруаза. Видите вы там молодую даму; она нежится в кровати, убранной красным атласом с золотой вышивкой?
— Извините, я вижу спящую даму, и, как мне кажется, у ее изголовья лежит книга, — отвечал дон Клеофас.
— Совершенно верно, — сказал Хромой, — эта молодая особа — графиня, очень остроумная и веселая; целых шесть суток она страдала бессонницей, которая ее страшно изнурила; сегодня она решилась позвать доктора, одного из самых важных на всем факультете. Он приезжает; она с ним советуется; он ей прописывает лекарство, рекомендованное, по его словам, еще Гиппократом. Дама стала подшучивать над его рецептом. Врач, грубая скотина, обиделся и сказал с ученой напыщенностью:
— Сударыня, Гиппократ не такой человек, чтобы над ним смеяться.
— Ах, сеньор доктор, — отвечала с серьезным видом графиня, — мне и в голову не приходило смеяться над столь знаменитым и ученым писателем; я его настолько ценю, что уверена: стоит мне только открыть его трактат, как бессонница у меня пройдет. В моей библиотеке есть новый перевод его сочинений, сделанный ученым Асеро, это самый лучший; я велю принести мне его.
И действительно, полюбуйтесь магическим действием этой книги: на третьей странице графиня глубоко уснула.
В конюшне этого самого дома приютился однорукий солдат; конюхи из сострадания пускают его туда по ночам, и он спит на соломе. Днем он просит милостыню, и недавно у него был забавный разговор с другим нищим, который живет возле Буэн-Ретиро, где обычно проезжают придворные. Этот нищий неплохо обделывает свои делишки, он вполне обеспечен; у него есть дочь на выданье, и она слывет между нищими богатой наследницей. Солдат сказал этому нищему «с денежкой»:
— Senor mendigo,[9] я лишился правой руки, я не могу более служить королю и должен, как и вы, существовать милостыней. Я знаю, что из всех ремесел это самое прибыльное, и что один только у него недостаток — оно не совсем почетно.
— Если бы оно было почетным, — возразил другой нищий, — оно потеряло бы всякую ценность; все стали бы им заниматься.
— Вы правы, — отвечал безрукий, — но так как я ваш товарищ по ремеслу, мне хочется с вами породниться. Выдайте за меня дочь.
— Что вы, приятель, — возразил богач, — ей нужна партия получше. Вы недостаточно искалечены, чтобы быть моим зятем; мне нужен такой, которого даже ростовщики бы жалели.
— Неужели я еще недостаточно жалок? — спросил солдат.
— Образумьтесь! — резко ответил тот. — Вы только безрукий и смеете мечтать о моей дочери! Да знаете ли вы, что я отказал безногому?
— Было бы несправедливо пропустить дом, что рядом с дворцом графини, — продолжал бес, — там живут старый художник-пропойца и поэт-сатирик. Художник вышел из дому сегодня в семь часов утра, чтобы позвать священника к умирающей жене, но по дороге повстречал приятеля, который затащил его в трактир, и старик только в десять часов вечера возвратился домой. Поэт, известный тем, что не раз бывал бит в награду за свои едкие стихи, недавно заносчиво говорил в кофейне о человеке, которого там не было:
— Это негодяй; я собираюсь отсыпать ему с сотню палочных ударов.
— Вам это сделать нетрудно, — возразил некий насмешник, — у вас ведь их порядочный запасец.
— Как бы не забыть рассказать вам о сцене, которая сегодня произошла на этой улице у банкира, недавно поселившегося в нашем городе. Не прошло и трех месяцев, как он возвратился из Перу с большим капиталом. Его отец — честный zapatero[10] из Виехо-де-Медиана (это — большое село в Старой Кастилии, возле гор Сьерра д'Авила); старик живет там, очень довольный своим положением, с женой такого же возраста, как он сам, то есть шестидесятилетней старухой. Прошло уже много времени с тех пор, как сын покинул их и отправился в Индию искать счастья. Более двадцати лет они его не видели; они часто вспоминали о нем, ежедневно молили Бога не оставлять его и просили священника, который был их другом, каждое воскресенье в проповеди напоминать прихожанам, чтобы и те не забывали его в своих молитвах. Банкир, сын их, тоже помнил о родителях. Как только он устроился в Мадриде, он решил лично разузнать, в каком положении находятся его старики. Для этого, предупредив своих слуг, чтобы те не беспокоились о нем, банкир две недели тому назад отправился верхом, без провожатого, к себе на родину.
Было около десяти часов вечера, и честный сапожник уже спал возле своей супруги, как вдруг их разбудил сильный стук в дверь. Они спросили, кто стучится.
— Отворите, отворите, — ответил приехавший, — это ваш сын Франсильо!
— Болтай другим! — отвечал старичок. — Проходи своей дорогой, мошенник, нечего тебе тут делать! Франсильо в Индии, если не умер.
— Ваш сын уже не в Индии, — возразил банкир. — Он вернулся из Перу; это он говорит с вами, впустите его.
— Встанем, Яго, — сказала тогда жена, — кажется, это и в самом деле Франсильо; мне чудится, будто это его голос.
Они тотчас встали; отец зажег свечу, а мать, наскоро одевшись, пошла отворять дверь. Она вглядывается в Франсильо, узнает его, бросается ему на шею и крепко его обнимает. Старый Яго, волнуемый теми же чувствами, что и его жена, тоже обнимает сына. Все трое, счастливые тем, что они опять вместе после такой долгой разлуки, никак не могут утолить свою радость.
После сладостных излияний банкир расседлал лошадь и поставил ее в хлев, где стояла корова, кормилица всего дома; затем он обстоятельно рассказал родителям о своем путешествии и о вывезенных из Перу сокровищах. Рассказы его заняли много времени и могли бы наскучить менее сочувствующим слушателям, но сын, откровенно рассказывающий свои приключения, не может утомить внимания родителей; для них тут не может быть чего-нибудь незначительного; старики слушали его с жадностью, и все мелочи его рассказа производили на них живейшее впечатление, то горестное, то радостное.
Закончив повествование, он сказал, что хочет предложить им часть своего состояния, и стал уговаривать отца больше не работать.
— Нет, сын мой, я люблю свое ремесло и никогда не оставлю его, — отвечал отец.
— Неужели вам не пора отдохнуть? — убеждал отца банкир. — Я ведь не предлагаю вам поселиться со мною в Мадриде: я знаю, что городская жизнь не представляет для вас никакой прелести; я не собираюсь нарушать ваше тихое существование; но по крайней мере не обременяйте себя тяжелой работой и живите здесь спокойно, раз у вас есть возможность.
Мать поддержала сына, и старик сдался.
— Ну ладно, Франсильо, — сказал он, — чтобы доставить тебе удовольствие, я не стану больше работать на деревенских жителей, а буду чинить башмаки только себе да нашему другу священнику.
После такого уговора банкир с аппетитом съел сваренные ему два свежих яйца, лег рядом с отцом и заснул с таким наслаждением, какое могут испытывать только дети, любящие своих родителей.
На другой день утром Франсильо, оставив старику кошелек с тремястами пистолей, возвратился в Мадрид. Но он был крайне изумлен, увидев сегодня утром у себя отца.
— Что привело вас сюда, батюшка? — спросил банкир.
— Сын мой, — ответил старик, — я принес обратно твой кошелек, возьми свои деньги, а я хочу жить собственным трудом. Я пропадаю от скуки с тех пор, как перестал работать.
— Ну что ж, — сказал на это Франсильо, — возвращайтесь в деревню, продолжайте заниматься своим ремеслом, но только для того, чтобы не скучать. Возьмите эти деньги и тратьте их.
— А что же, по-твоему, мне делать со всеми этими деньгами? — спросил старик.
— Помогайте бедным, — ответил банкир, — посоветуйтесь об этом со священником.
Сапожник, довольный таким ответом, возвратился в Медиану.
Дон Клеофас с удовольствием выслушал историю о Франсильо и только хотел было похвалить доброе сердце банкира, как вдруг пронзительные крики привлекли его внимание.
— Сеньор Асмодей, — спросил он, — что это за шум?
— Эти вопли доносятся из дома, где заперты помешанные, — отвечал бес, — несчастные надсаживаются от криков и пения.
— Мы недалеко от этого дома, — сказал Леандро, — пойдемте сейчас же посмотрим на них.
— Согласен, — отвечал бес, — охотно доставлю вам это развлечение и расскажу, почему они лишились рассудка.
И не успел бес выговорить эти слова, как студент оказался на la casa de los locos.[11]
ГЛАВА IX
Самбульо одну за другой обводил любопытным взглядом решетчатые камеры; когда он внимательно рассмотрел всех запертых там помешанных, бес сказал ему:
— Как видите, тут сумасшедшие всех видов — мужчины и женщины, печальные и веселые, молодые и старые. Теперь я расскажу вам, почему они помешались. Будем ходить из камеры в камеру. Начнем с мужчин.
Первый, кого мы видим, буйный на вид, это — кастильский вестовщик, коренной житель Мадрида, гордый буржуа, более чуткий к чести своей родины, чем даже гражданин древнего Рима. Он сошел с ума от горя, когда прочел в газете, что двадцать пять испанцев разбиты отрядом в пятьдесят португальцев.
Его сосед — лиценциат, которому так хотелось заполучить церковный приход с хорошими доходами, что он десять лет лицемерил при дворе и в конце концов помешался с отчаяния, что при назначениях его неизменно обходили. Зато теперь он мнит себя толедским архиепископом. Пусть в действительности это и не так, — ему по крайней мере доставляет удовольствие воображать себя в этом сане. Мне кажется, что он вполне счастлив, ведь его помешательство — сладкий сон, который окончится только с его жизнью; вдобавок ему не придется отдавать отчет на том свете, как он распоряжался своими доходами.
Следующий сумасшедший — еще несовершеннолетний. Опекун объявил его помешанным, чтобы навсегда присвоить себе его имение. От сознания, что всю жизнь придется сидеть под замком, бедный юноша действительно помешался.
Затем следует учитель, попавший сюда потому, что задался целью найти paulo-post-futurum[12] какого-то греческого глагола, а потом — купец, рассудок коего помутился при вести о кораблекрушении, хотя у него хватило мужества перенести два банкротства.
В соседней камере содержится старый капитан Дзанубио, неаполитанский дворянин, поселившийся в Мадриде. Его до такого состояния довела ревность. Вот его история.
У него была молодая жена, по имени Аврора, которую он хранил как зеницу ока; дом его был недоступен для мужчин. Аврора выходила только в церковь, да и то всегда в сопровождении своего старого Титона; изредка он возил ее подышать свежим воздухом в собственное поместье около Алькантары. Между тем один кабальеро, по имени дон Гарсиа Пачеко, увидел ее случайно в храме и безумно в нее влюбился. Это был очень предприимчивый юноша, вполне достойный внимания хорошенькой женщины, не нашедшей счастья в замужестве.
Как ни трудно было проникнуть в дом дона Дзанубио, это не обескуражило дона Гарсиа. Узнав, что капитан собирается с женой в имение, Пачеко, еще безусый и довольно красивый, переоделся в женское платье, захватил кошелек с сотней пистолей и поспешил в поместье дона Дзанубио. Там он обратился к садовнице и сказал тоном героини рыцарского романа, преследуемой великаном:
— Дорогая моя! Я бросаюсь в ваши объятия: умоляю вас, сжальтесь надо мной. Я из Толедо. Я дочь очень знатных и богатых родителей, но они хотят выдать меня за человека, которого я ненавижу; ночью я бежала из дому, чтобы спастись от их произвола; мне нужно пристанище; тут никто не станет меня разыскивать, — позвольте мне здесь остаться, пока родители не смягчатся. Вот мой кошелек, возьмите, — прибавил он, подавая его садовнице, — пока я могу вам предложить только это, но, надеюсь, придет время когда я буду в состоянии лучше отблагодарить вас за оказанную услугу.
Садовница, тронутая последними словами Пачеко, отвечала:
— Я готова услужить вам, дочь моя. Я знаю молодых особ, принесенных в жертву старикам, — они не особенно этим довольны, и я вхожу в их тяжелое положение. Лучше меня вы никого не могли бы найти в этом случае; я помещу вас в отдельной комнатке, где вы будете в полной безопасности.
Дон Гарсиа провел в имении несколько дней, с нетерпением ожидая Аврору. Наконец, она приехала со своим ревнивцем, который, по обыкновению, прежде всего осмотрел все комнаты, чуланы, погреба и чердаки, дабы удостовериться, что там не скрыт какой-нибудь враг его чести. Садовница, хорошо знавшая дона Дзанубио, предупредила его о пребывании девушки и рассказала, что понудило ее просить пристанища.
У Дзанубио, хотя и очень недоверчивого, не возникло ни малейшего подозрения; он только полюбопытствовал взглянуть на незнакомку, а та просила не спрашивать у нее ее имени, — она должна хранить его втайне ради семьи, которую она как-никак обесчестила своим побегом; при этом мнимая беглянка так остроумно сочинила целую историю, что капитан пришел от нее в восторг. Он почувствовал даже некоторую склонность к этой привлекательной девушке, предложил ей свои услуги и в надежде извлечь из ее присутствия какую-нибудь пользу и для себя, приставил ее к своей жене.
Когда Аврора увидела дона Гарсиа, она покраснела и смутилась, сама не зная почему. От молодого человека это не ускользнуло, он решил, что, вероятно, Аврора его заприметила в церкви, где они встречались; чтобы выяснить это, он сказал, как только остался с ней наедине:
— Сударыня, у меня есть брат, который часто мне говорил о вас. Он видел вас как-то в храме; с этого часа, о котором он вспоминает тысячу раз в день, он находится в состоянии, достойном вашей жалости.
При этих словах Аврора внимательнее прежнего посмотрела на дона Гарсиа и ответила:
— Вы слишком похожи на брата, чтобы обмануть меня этой хитростью; я отлично вижу, что вы переодетый кабальеро. Я помню, как однажды, во время обедни, мантилья на мне приоткрылась и вы меня увидели; я из любопытства наблюдала за вами: вы не спускали с меня глаз. Когда я вышла из храма, вы, кажется, пошли за мной следом, чтобы узнать, кто я такая и где живу. Говорю «кажется» потому, что я не смела обернуться и посмотреть на вас; муж, провожавший меня, заметил бы это движение и поставил бы мне его в вину. На другой день и все следующие дни я была в той же церкви, опять вас видела и так хорошо запомнила ваше лицо, что узнаю вас, хоть вы и переодеты.
— Значит, мне приходится скинуть маску, сударыня, — возразил дон Гарсиа. — Да, я человек, плененный вашей красотой, — я дон Гарсиа Пачеко, которого привела сюда в этом обличье любовь.
— И вы, вероятно, воображаете, — продолжала Аврора, — что я, потакая вашей безрассудной страсти, стану содействовать вам в вашей хитрости и помогу обмануть моего мужа? Нет, — ошибаетесь! Я ему все открою; тут уж дело идет о моей чести и моем спокойствии. Впрочем, я очень рада, что представляется такой удобный случай доказать ему, что моя добродетель надежнее его бдительности и что, как он ни ревнив и ни подозрителен, все же меня труднее провести, чем его.
Едва произнесла она последние слова, как вошел капитан и вмешался в разговор:
— О чем это вы толкуете? — спросил он.
Аврора тотчас ответила:
— Речь зашла у нас о кабальеро, добивающихся любви молодых женщин, у которых старые мужья, и я говорила, что если бы такой волокита осмелился забраться к нам переодетый, я бы сумела проучить его за дерзость.
— А вы, сударыня, — обратился Дзанубио к дону Гарсиа, — как бы вы поступили в подобном случае с юным кабальеро?
Дон Гарсиа до того смутился и растерялся, что не знал, как отвечать капитану, и тот непременно заметил бы замешательство юноши, если бы в эту минуту слуга не доложил капитану, что какой-то человек, прибывший из Мадрида, желает с ним переговорить. Капитан вышел узнать, в чем дело.
Тогда дон Гарсиа бросился к ногам Авроры и воскликнул:
— Ах, сударыня, неужели вам доставляет удовольствие ставить меня в такое затруднительное положение? Неужели вы так жестоки, что подвергнете меня гневу взбешенного супруга?
— Нет, Пачеко, — ответила она, улыбаясь, — молодые женщины, у которых старые и ревнивые мужья, не так жестоки; успокойтесь. Я только хотела чуточку позабавиться вашим испугом, но этим вы и отделаетесь. Я думаю, что это не слишком дорогая цена за позволение остаться здесь.
При столь утешительных словах страх дона Гарсиа сразу исчез, и у него зародилась надежда на благосклонность Авроры, в чем молодая женщина его и не разубеждала.
Однажды капитан застал их, когда они любезничали, находясь вдвоем в комнате. Не будь он даже таким отчаянным ревнивцем, виденного было бы достаточно, чтобы с полным основанием заключить, что прекрасная незнакомка — переодетый мужчина. При этом зрелище он пришел в ярость; он бросился к себе в кабинет за пистолетами. Но в его отсутствие любовники ускользнули, заперли снаружи двери, захватили с собой ключи и убежали в соседнюю деревню. Здесь дон Гарсиа заранее оставил слугу с двумя отличными конями. Он сбросил с себя женское платье, посадил Аврору на лошадь позади себя и по ее просьбе отвез в монастырь, где настоятельницей была ее тетка. Затем он возвратился в Мадрид ожидать последствий этого приключения.
Между тем Дзанубио, обнаружив, что его заперли, начал кричать, сзывая людей; на его крик прибежал слуга, но нашел двери запертыми и не мог их отворить. Капитан старается выломать дверь, но это ему не удается, и он в порыве нетерпения бросается из окна с пистолетами в руках, падает навзничь, ранит голову и остается распростертым без чувств. Сбегаются слуги, вносят его в залу, кладут на кушетку, прыскают в лицо водой; словом, тормошат его до тех пор, пока он не приходит в себя. Но как только капитан очнулся, ярость снова овладела им. Он спрашивает, где его жена. Ему отвечают, что она вышла с чужой дамой через садовую калитку. Капитан приказывает, чтобы ему немедленно подали пистолеты; приходится повиноваться. Он велит оседлать коня и, не взирая на то, что ранен, пускается вскачь, но не по той дороге, что любовники. Весь день прошел в тщетной погоне; ночью капитан остановился на отдых на постоялом дворе. От полученной раны и душевного потрясения он заболел горячкой, а затем воспалением мозга, от которого чуть не умер.
Чтобы окончить рассказ в двух словах, скажу, что полторы недели Дзанубио пролежал больной в деревне, потом возвратился в свое поместье и, удрученный горем, постепенно сошел с ума. Узнав об этом, родители Авроры тотчас же перевезли его в Мадрид и поместили в сумасшедший дом. Его жена все еще в монастыре: родители решили оставить ее там на несколько лет в наказание за нескромное поведение или, скорее, за проступок, виновниками которого являются они сами.
Тут же, возле Дзанубио, — продолжал бес, — находится сеньор дон Блас Десдичадо, весьма достойный кабальеро. В столь плачевное состояние привела его смерть жены.
— Странно, — заметил дон Клеофас. — Смерть жены повергает мужа в безумие! Я и не думал, чтобы супружеская любовь могла доходить до умопомешательства!
— Не торопитесь, — перебил его Асмодей. — Дон Блас помешался не от горя, что потерял жену; рассудок его помутился оттого, что жена не оставила ему детей, и поэтому ему пришлось возвратить родным покойной пятьдесят тысяч дукатов, полученные за ней в приданое.
— Ну, это другое дело, — согласился Леандро, — теперь я уже не удивляюсь его несчастью. Но скажите, пожалуйста, кто этот юноша в соседней камере, который скачет, точно козленок, а по временам останавливается и хохочет, схватившись за бока? Вот веселый сумасшедший!
— Так оно и есть — помешательство его вызвано избытком радости, — отвечал Хромой. — Он служил привратником у знатной особы, как вдруг получил известие о смерти богатого родственника, казначея, единственным наследником которого он был. Не в силах перенести такое счастье, он рехнулся.
Теперь взгляните на этого долговязого юношу, который поет, аккомпанируя себе на гитаре. Это — меланхолик. Жестокость возлюбленной довела его до отчаяния, и его пришлось запереть сюда.
— Ах, как мне жаль его! — воскликнул дон Клеофас. — Позвольте мне выразить ему соболезнование! Такое несчастье может случиться со всяким порядочным человеком. Если бы я влюбился в красавицу, которая была бы ко мне жестокой, боюсь, что и меня постигла бы такая участь.
— По этим словам узнаю в вас настоящего кастильца, — сказал бес. — Только тот, кто родился в Кастилии, может помешаться из-за отвергнутой любви. Французы не так чувствительны, и, если хотите знать разницу между французом и испанцем в этом отношении, прислушайтесь к песенке этого помешанного, которую он сейчас сочинил:
Так говорит испанский кабальеро, когда с ним дурно обращается дама его сердца. А вот как француз недавно оплакивал подобный же случай.
— Этот Пайен, вероятно, трактирщик? — спросил дон Клеофас.
— Ясное дело, — ответил бес. — Итак, продолжаем.
— Лучше перейдем к женщинам, — предложил Леандро, — я горю нетерпением их видеть.
— Будь по-вашему, — сказал дух. — Но сначала мне хочется показать вам еще двух-трех несчастных из числа тех, что здесь находятся, это может принести вам некоторую пользу.
Посмотрите в каморке, что рядом с каморкой гитариста, на этого бледного, исхудалого человека, который скрежещет зубами и, кажется, хочет перегрызть решетку своего окна. Этот честный человек рожден под такой несчастной звездой, что, несмотря на все свои достоинства и на двадцатилетние старания, не смог обеспечить себе куска хлеба. Он помешался, видя, как один из его знакомых, весьма незначительный человечек, поднялся на вершину колеса фортуны благодаря тому, что хорошо знал арифметику.
Сосед этого сумасшедшего — старый секретарь; он рехнулся из-за того, что не мог перенести неблагодарности вельможи, которому служил в течение шестидесяти лет. Нельзя было нахвалиться усердием и верностью этого служащего; он никогда ничего не просил; за него говорили его работа и прилежание. Но его господин отнюдь не был похож на македонского царя Архелая, который отказывал, когда его просили, и давал, когда не просили; придворный умер, не вознаградив секретаря ничем. Он ему завещал ровно столько, чтобы тот мог прожить остаток жизни в нищете, среди умалишенных.
Теперь я вам покажу еще только одного — вон того, что погрузился в глубокую думу, облокотившись на подоконник. Это — сеньор идальго из Тафальи, маленького городка в Наварре. Он переехал в Мадрид и растратил там все свое состояние. У него была страсть знакомиться с известными остряками и угощать их. Всякий день он устраивал пирушки; а писатели — народ неблагодарный и невежливый: объедая его, они над ним же насмехались. Но идальго лишь тогда угомонился, когда прокутил с ними все свои небольшие средства.
— Наверно, он сошел с ума от огорчения, что так глупо разорился? — спросил Самбульо.
— Совсем наоборот, — возразил Асмодей, — он сошел с ума от того, что уже не мог больше продолжать такой образ жизни. — Теперь перейдем к женщинам, — прибавил он.
— Что это! — воскликнул Леандро. — Я вижу только семь или восемь безумных женщин! Их меньше, чем я думал.
— Здесь содержится только часть сумасшедших, — сказал, улыбаясь, бес. — Если хотите, я вас перенесу сейчас в другую часть города, — там целый дом полон ими.
— Это не обязательно! С меня довольно и этих, — ответил дон Клеофас.
— Вы правы, — согласился Хромой. — Здесь содержатся большею частью знатные девушки: по чистоте помещений вы можете судить о том, что они непростого звания. Я расскажу вам, отчего они тронулись.
В первой комнате живет жена судьи, которая лишилась рассудка от негодования, что некая придворная дама назвала ее мещанкой. Во второй помещается супруга главного казначея совета по делам Индии; та рехнулась от досады, что ее карете пришлось на узкой улице попятиться, чтобы дать дорогу экипажу герцогини Медина-Цели. В третьей сидит молодая вдова купеческого звания; она помешалась от горя, что ей не удалось выйти замуж за вельможу, как она надеялась. Четвертая каморка занята девушкой высшего круга, по имени Беатриса. Историю ее несчастья я вам сейчас расскажу.
У доньи Беатрисы была подруга, донья Менсия; они встречались ежедневно. С ними познакомился кавалер ордена Сантьяго, мужчина учтивый и статный. Они обе в него влюбились и вскоре стали соперницами: обе горячо оспаривали его сердце, но оно больше склонялось в сторону доньи Менсии; на ней кабальеро и женился.
Донья Беатриса, до тех пор уверенная в могуществе своей красоты, была насмерть оскорблена этим предпочтением и как истая испанка затаила в глубине сердца жгучую жажду мести. В это самое время она получает записку от дона Гиацинта де Ромарате, другого поклонника доньи Менсии, который ей сообщает, что, как и донья Беатриса, он глубоко оскорблен замужеством своей возлюбленной и решил драться с завладевшим ею кабальеро.
Это письмо доставило донье Беатрисе большое удовольствие; желая смерти провинившегося, она надеялась, что дон Гиацинт убьет своего соперника. Покуда она с нетерпением ожидала, что исполнится это ее истинно христианское желание, случилось, что ее брат тоже поссорился с доном Гиацинтом, дрался с ним и был пронзен двумя ударами шпаги, отчего и скончался. Долг требовал от доньи Беатрисы привлечь к суду убийцу брата, но она этого не сделала, дабы дать возможность дону Гиацинту вызвать на дуэль кавалера ордена Сантьяго. Вот вам доказательство, что женщинам всего дороже их красота. Так же поступила Паллада, когда Аякс соблазнил Кассандру. Богиня не наказала сейчас же нечестивого грека, осквернившего ее храм: она хотела, чтобы сначала он помог ей отомстить Парису за его суд. Но, увы! Донья Беатриса была не столь счастлива, как Минерва: она не вкусила сладости мщения. Ромарате погиб в поединке с кабальеро, и эта дама сошла с ума от горя, что нанесенное ей оскорбление так и осталось неотомщенным.
Из двух следующих помешанных одна — бабушка адвоката, другая — престарелая маркиза. Первая так изводила внука своим дурным характером, что он весьма почтительно поместил ее сюда, дабы от нее избавиться. Другая была влюблена в собственную красоту: вместо того чтобы с покорностью принимать наступление старости, она постоянно плакала, видя, как увядают ее прелести и, наконец, однажды, смотрясь в беспристрастное зеркало, сошла с ума.
— Тем лучше для маркизы, — сказал Леандро, — теперь она, вероятно, уже не замечает перемен, произведенных временем.
— Конечно, не замечает, — отвечал бес, — она не только не видит на своем лице признаков старости, но ей кажется, что цвет лица ее — сочетание лилий и роз, ей чудится, что она окружена грациями и амурами; словом, она мнит себя самой богиней Венерой.
— Значит, она счастливее в безумии, чем была бы в здравом уме, ибо сознавала бы, что она уже не та, — сказал Самбульо.
— Разумеется, — отвечал Асмодей. — Ну, нам осталось посмотреть еще только одну даму, ту, что живет в последней комнате. Она уснула после того, как три дня и три ночи провела в страшном волнении. Это — донья Эмеренсиана. Рассмотрите ее хорошенько. Как она вам нравится?
— Она мне кажется очень красивой, — отвечал Самбульо. — Какая жалость, что столь прелестная женщина лишилась разума! Что довело ее до такого состояния?
— Слушайте внимательно, — сказал Хромой. — Я расскажу вам историю ее невзгод.
Донья Эмеренсиана, единственная дочь дона Гильема Стефани, безмятежно жила в отцовском доме, в Сигуэнсе, когда дон Кимен де Лисана нарушил ее покой ухаживанием, в котором он всячески изощрялся, надеясь ей понравиться. Она не ограничилась тем, что выказала некоторую благосклонность к исканиям этого кабальеро; она была столь малодушна, что поддалась на хитрости, которые он пустил в ход, чтобы поговорить с ней наедине, и вскоре они поклялись друг другу в любви до гроба.
Влюбленные были равны по происхождению, но девушка считалась одной из лучших партий в Испании, тогда как дон Кимен был младшим сыном в семье. Было еще и другое препятствие к их браку. Дон Гильем ненавидел весь род Лисана и отнюдь не скрывал своей неприязни, когда заходила речь об этом семействе. Особенное же отвращение, казалось, он питал к дону Кимену. Эмеренсиана была очень огорчена таким отношением отца, видя в этом дурное предзнаменование для своей любви. Однако она не желала добровольно отказаться от возлюбленного и продолжала с ним тайно встречаться при содействии горничной, которая время от времени впускала его ночью в комнату своей госпожи.
В одну из таких ночей, когда Лисана проник в дом дона Гильема, тот случайно проснулся и услышал подозрительный шум, доносившийся из расположенной неподалеку комнаты дочери. Этого было достаточно, чтобы встревожить недоверчивого родителя. Эмеренсиана до сих пор так ловко вела дело, что, несмотря на его подозрительность, ему и в голову не приходило, что дочь поддерживает тайные отношения с доном Кименом. Но, будучи недоверчивым, он все же потихоньку встал с постели, отворил окно и стал терпеливо ждать, покуда не увидел, что с балкона по шелковой лестнице спускается дон Кимен; при лунном свете он его тотчас же узнал.
Какое зрелище для Стефани, самого мстительного и самого жестокого из людей, когда-либо родившихся в Сицилии! А он был сицильянцем! Но дон Гильем не поддался первому порыву гнева и не поднял шум из опасения, что от него ускользнет главная жертва, намеченная его злобой. Он сдержал себя и дождался утра; когда Эмеренсиана встала, он вошел в ее комнату. И только тут, оставшись наедине с дочерью, он бросил на нее сверкающий яростью взор и сказал:
— Несчастная! Несмотря на свое благородное происхождение, ты не постыдилась опозорить себя? Приготовься к заслуженному наказанию. Этот клинок, — прибавил он, вынимая спрятанный на груди кинжал, — лишит тебя жизни, если ты не скажешь всей правды. Назови мне дерзновенного, который сегодня ночью приходил к тебе и обесчестил мой дом.
Эмеренсиана стояла, ошеломленная; она так испугалась, что не могла выговорить ни слова.
— А, презренная! — продолжал отец. — Твое молчание и испуг слишком красноречиво изобличают твое преступление. Неужели, недостойная дочь, ты воображаешь, будто я не знаю, что происходит? Я видел сегодня ночью этого наглеца, — я узнал дона Кимена. Тебе мало того, что ты по ночам принимаешь у себя мужчину; нужно было еще, чтобы этот человек был мой злейший враг. Рассказывай тотчас, каково же оскорбление, которое он нанес мне. Говори все без утайки; только искренность может спасти тебя от смерти.
Эти последние слова дали Эмеренсиане некоторую надежду избегнуть печальной участи, которая ей угрожала; немного успокоившись, она отвечала:
— Сеньор, я не могла не выслушать дона Кимена. Но да будет небо свидетелем чистоты его чувств. Он знает, что вы ненавидите весь его род и поэтому не осмеливался просить вашего согласия, и только для того, чтобы сообща придумать, как добиться его, я иногда позволяла дону Кимену приходить сюда.
— А через кого вы передаете друг другу письма? — спросил Стефани.
— Эту услугу оказывает нам один из ваших пажей, — отвечала дочь.
— Вот все, что я хотел знать, — сказал отец. — Теперь остается только привести в исполнение задуманный мною план.
После этого, не выпуская из рук кинжала, он велел дочери взять чернила и бумагу и заставил ее написать под диктовку записку следующего содержания:
«Возлюбленный супруг, единственная отрада моей жизни! Извещаю вас, что отец уехал в свое имение, откуда возвратится только завтра. Воспользуйтесь этим. Я льщу себя надеждой, что вы с таким же нетерпением будете ожидать ночи, как и я».
Когда донья Эмеренсиана написала и запечатала это вероломное письмо, дон Гильем сказал ей:
— Позови пажа, который так хорошо исполняет твои поручения, и прикажи ему отнести эту записку дону Кимену. Но не вздумай меня обманывать. Я спрячусь и прослежу, как ты дашь ему это поручение. Если молвишь хоть слово или сделаешь малейший знак, по которому послание покажется ему подозрительным, я немедленно вонжу кинжал тебе в сердце.
Эмеренсиана слишком хорошо знала отца, чтобы посметь ослушаться его. Она передала пажу записку, как делала это обычно.
Тогда Стефани вложил кинжал в ножны. Но в течение всего дня он ни на минуту не оставлял дочь, не позволял ей говорить ни с кем с глазу на глаз, так что Лисана никак не мог быть предупрежден о расставленной ему западне. Молодой человек явился на свидание. Едва он вошел в дом возлюбленной, как почувствовал, что трое сильных мужчин схватили его и обезоружили, не дав времени и возможности защищаться; они заткнули ему рот платком, чтобы он не кричал, завязали глаза и скрутили руки. В таком виде они отнесли его в заранее приготовленную карету и сели с ним сами, чтобы не оставлять его без надзора. Его отвезли в имение Стефани, находящееся близ деревни Миедес, в четырех милях от Сигуэнсы. Вслед за ними, в другой карете, выехали дон Гильем с дочерью, двумя горничными и отвратительной дуэньей, которую он нанял в тот же день. Он увез с собой и других своих слуг, кроме одного престарелого камердинера, который ничего не знал о похищении дона Кимена.
В Миедес они прибыли еще до рассвета. Прежде всего сеньор Стефани приказал запереть Лисану в сводчатый погреб, тускло освещавшийся оконцем, таким узким, что пролезть через него было невозможно; затем он велел слуге Хулио, своему доверенному, бросить пленнику вязанку соломы для подстилки, держать его на хлебе и воде и говорить всякий раз, как Хулио будет приносить ему пищу: «Вот, подлый соблазнитель, как обращается дон Гильем с тем, у кого хватает дерзости оскорбить его». Жестокий сицильянец не менее сурово поступил и с дочерью. Он заточил ее в комнату без окна, отнял у нее горничных и посадил к ней, чтобы сторожить ее, выбранную им дуэнью, которая, как никто, умела мучить отданных на ее попечение девушек.
Так дон Гильем распорядился судьбой любовников. Однако он не намерен был ограничиться этим. Он решил отделаться от дона Кимена, но хотел совершить это преступление безнаказанно, что, конечно, было делом нелегким. Так как в похищении дона Кимена ему помогали слуги, он не мог надеяться, что поступок, который многим известен, останется втайне. Как же быть, чтобы не иметь дела с правосудием? И вот дон Гильем решил действовать, как последний негодяй. Он собрал всех своих слуг-соучастников в отдельном флигеле, в стороне от замка, и сообщил им, что весьма доволен их усердием, а потому намерен в знак благодарности наградить их деньгами, предварительно хорошенько угостив. Их усадили за стол, и во время пиршества Хулио по приказанию своего господина отравил их. Затем хозяин и слуга подожгли флигель. Не дав пламени разгореться, чтобы не сбежались на пожар селяне, дон Гильем и Хулио убили двух горничных Эмеренсианы и маленького пажа, о котором я говорил, и бросили их трупы к остальным. Вскоре все здание заполыхало и, несмотря на старания окрестных крестьян, превратилось в кучу пепла. Надо было видеть, как сицильянец выражал свое горе; он казался безутешным, что лишился слуг.
Обеспечив себе, таким образом, молчание людей, которые могли бы его выдать, дон Гильем сказал своему наперснику:
— Дорогой Хулио, теперь я спокоен и могу, когда мне вздумается, покончить с доном Кименом. Но прежде чем я принесу его в жертву моей поруганной чести, я хочу насладиться его страданием: ужас и муки долгого заточения будут для него тяжелее смерти.
Действительно, Лисана денно и нощно оплакивал свое несчастье; не надеясь когда-либо выйти из заточения, он желал, чтобы смерть поскорее избавила его от страданий.
Но напрасно надеялся Стефани, что будет спокоен после совершенного им подвига. Через три дня его стала терзать новая тревога: он боялся, как бы Хулио, принося пищу заключенному, не соблазнился его обещаниями; эти опасения внушили ему мысль ускорить расправу с доном Кименом, а затем пристрелить и Хулио. Но слуга тоже был настороже; он догадывался, что. Стефани, покончив с доном Кименом, пожелает ради собственного спокойствия отделаться и от него. Поэтому он решил как-нибудь ночью бежать, захватив с собой все, что можно унести.
Вот о чем размышляли про себя эти два достойных человека, как однажды, совершенно неожиданно, в ста шагах от замка, их окружили пятнадцать — двадцать стражников братства святой Эрмандады{28} с возгласом: «Именем короля и закона!» При виде их дон Гильем побледнел и смутился, но, взяв себя в руки, все же спросил у начальника, кого ему нужно.
— Именно вас, — отвечал офицер, — вас обвиняют в похищении дона Кимена де Лисана; мне поручено сделать тщательный обыск в замке и произвести поиски этого дворянина, а вас арестовать.
Стефани, поняв из этого ответа, что он погиб, пришел в ярость; он выхватил из кармана два пистолета и объявил, что не позволит обыскивать его дом и размозжит офицеру голову, если тот сейчас же не уберется со своими людьми. Но начальник святого братства, презрев эту угрозу, все же подошел к сицильянцу. Тот выстрелил в упор и ранил офицера в щеку; но выстрел этот стоил безумцу жизни, ибо два или три стражника в отместку за своего начальника сразили его наповал. Хулио сдался без сопротивления, и у него не пришлось выпытывать, находится ли дон Кимен в замке: слуга во всем сознался, но, видя, что его господин убит, свалил все на него.
Затем он повел командира и его подчиненных в погреб, где они нашли лежащего на соломе дона Кимена, связанного по рукам и ногам. Несчастный кабальеро, живший в постоянном ожидании смерти, при виде вооруженных людей решил, что они пришли его убить, и был приятно изумлен, узнав, что к нему явились не палачи, а освободители. Когда они развязали его и вывели из погреба, дон Кимен поблагодарил их и спросил, каким образом им стало известно о его заточении.
— Я вам расскажу это в нескольких словах, — отвечал командир. — В ночь вашего исчезновения один из похитителей пошел перед отъездом проститься со своей возлюбленной, которая живет в двух шагах от дома дона Гильема, и имел неосторожность открыть ей весь план похищения. Два-три дня эта женщина молчала, но когда распространился слух о пожаре в Миедесе и всем показалось странным, что погибли все слуги сицильянца, она начала подозревать, что виновник пожара дон Гильем и, чтобы отомстить за своего дружка, пошла к сеньору дону Феликсу, вашему отцу, и рассказала ему все, что знала. Дон Феликс, испугавшись, что вы находитесь в руках человека, способного на все, повел женщину к судье. Тот, выслушав ее, понял, что у Стефани вас ожидают тяжкие и долгие мучения и что именно он виновник дьявольского пожара. Чтобы расследовать это дело, судья прислал мне сегодня утром в Ретортильо — на место моего жительства — приказ отправиться верхом с моим отрядом в этот замок, разыскать вас и взять дона Гильема живым или мертвым. Относительно вас я хорошо исполнил поручение, но жалею, что не могу доставить преступника живым в Сигуэнсу; своим сопротивлением он принудил нас убить его.
Потом офицер обратился к дону Кимену:
— Сеньор кабальеро, я составлю протокол о том, что здесь произошло, а затем мы отправимся в Сигуэнсу, ибо вам, конечно, хочется поскорее успокоить вашу семью.
— Подождите, сеньор командир, — воскликнул Хулио при этих словах, — я вам еще кое-что сообщу для вашего протокола. Тут есть еще заключенная, которую надо освободить. Донья Эмеренсиана заперта в темной комнате, где безжалостная дуэнья мучает ее и оскорбляет своими разговорами, не давая ей ни минуты покоя.
— О небо, — воскликнул Лисана, — жестокий Стефани не удовольствовался мною, чтобы изощряться в жестокости! Пойдемте скорее освободим несчастную девушку от тиранства дуэньи.
Тут Хулио повел командира и дона Кимена в сопровождении пяти-шести стражников в комнату, служившую тюрьмой дочери дона Гильема. Они постучались, и дуэнья отворила им дверь. Можете себе представить радость, с которой Лисана ожидал свидания со своей возлюбленной, после того, как уже отчаялся когда-либо увидеть ее; теперь надежда в нем воскресла, или, вернее сказать, теперь он был уверен в своем счастье, ибо единственного человека, который воспротивился бы ему, уже не было в живых. Увидев Эмеренсиану, он бросился к ее ногам. Но как передать его горе, когда вместо возлюбленной, готовой ответить на его страсть, он увидел помешанную? И действительно, дуэнья так мучила девушку, что та сошла с ума. Некоторое время Эмеренсиана все задумывалась, потом вообразила себя прекрасной Анжеликой{29} в крепости Альбрак, осажденной татарами. Она приняла мужчин, вошедших к ней, за рыцарей, которые явились ее спасти; начальника святого братства — за Роланда, дона Кимена — за Брандимарта, Хулио — за Губерта де Лион, стражников — за Антифорта, Клариона, Адриена и за двух сыновей маркиза Оливье{30}. Она встретила их весьма учтиво и сказала:
— Храбрые рыцари, мне не страшны отныне ни император Агрикан, ни царица Марфиза: вы защитите меня от воинов всего света.
При этих невразумительных словах офицер и его подчиненные прыснули со смеху, но не то было с доном Кименом: он был так потрясен, увидев даму своего сердца в столь печальном состоянии, что ему казалось, будто он сам вот-вот лишится рассудка; но он все же не терял надежды, что его возлюбленная придет в себя.
— Милая моя Эмеренсиана, неужели вы меня не узнаете? — ласково сказал он. — Очнитесь! Все наши невзгоды окончились. Небо не хочет более разлучать сердца, которые оно само соединило. Жестокий отец, так мучивший нас, не может уже противиться нашей любви.
Ответ, который дала на эти слова дочь короля Галафрона, был опять обращен к храбрым защитникам Альбрака, но они уже не смеялись. Даже суровый по природе командир почувствовал сострадание при виде того, как удручен горем дон Кимен.
— Сеньор кабальеро, — сказал он, — не теряйте надежды, ваша дама выздоровеет; у вас в Сигуэнсе есть врачи, которые вылечат ее своими снадобьями. Здесь нам нельзя дольше оставаться. Вы, сеньор Губерт де Лион, — прибавил он, обращаясь к Хулио, — знаете, где в этом замке конюшни; проводите туда Антифорта и двух сыновей маркиза Оливье, выберите лучших лошадей и запрягите в колесницу принцессы, а я тем временем составлю протокол.
Затем он вынул из кармана бумагу и чернильницу и, написав все, что требовалось, предложил руку Анжелике, чтобы помочь ей спуститься во двор, где заботами рыцарей была приготовлена карета, запряженная четырьмя мулами. Командир сел в нее вместе с дамой и доном Кименом; он велел сесть туда и дуэнье, полагая, что судье интересны будут ее показания. Но это еще не все: по его распоряжению Хулио заковали в цепи и посадили в другую карету, в которой везли тело дона Гильема. Затем стражники вскочили на коней, и все отправились в Сигуэнсу.
Дорогой дочь Стефани говорила еще много нелепостей, которые отзывались в сердце ее возлюбленного, как удары кинжала. Он не мог без гнева смотреть на дуэнью.
— Это вы, жестокая старуха, — сказал он, — это вы своими преследованиями довели Эмеренсиану до отчаяния и лишили ее рассудка.
Дуэнья лицемерно оправдывалась, говоря, что во всем-де виноват покойный.
— Причина несчастья, — восклицала она, — один только дон Гильем! Этот суровый отец приходил каждый день пугать дочь угрозами, пока не свел ее с ума.
По прибытии в Сигуэнсу командир отряда поспешил к судье, чтобы отдать отчет в исполненном поручении. Судья сейчас же допросил Хулио и дуэнью и отправил их в тюрьму, где они находятся еще и теперь; он выслушал также показания дона Кимена, который затем поехал к отцу; там горе и беспокойство сменились радостью.
Донью Эмеренсиану судья отправил в Мадрид, где у нее есть дядя со стороны матери. Этот добрый человек охотно согласился управлять имениями племянницы и был назначен ее опекуном. Чтобы не показаться нечестным и не дать повода заподозрить его в намерении обобрать племянницу, ему пришлось сделать вид, будто он желает ее выздоровления, и пригласить к ней лучших врачей. Опекун не раскаялся в этом, потому что после множества усилий врачи объявили, что болезнь неизлечима. Основываясь на этом заключении, он не замедлил поместить подопечную в этот дом, где она, судя по всему, и проведет остаток своих дней.
— Какая печальная участь! — воскликнул дон Клеофас. — Я искренне растроган! Донья Эмеренсиана заслуживала лучшей доли. А дон Кимен? — прибавил он. — Что с ним сталось? Мне хотелось бы знать, как он поступил.
— Весьма благоразумно, — ответил Асмодей. — Когда он убедился, что болезнь его возлюбленной неизлечима, он уехал в Новую Испанию. Он надеется, что в странствиях понемногу забудет донью Эмеренсиану; этого требуют его рассудок и покой… Но, — продолжал бес, — после того как я показал вам помешанных, заключенных в сумасшедшем доме, я должен показать вам таких, которые хоть и живут на воле, но вполне заслуживают, чтобы их держали под замком.
ГЛАВА X
— Посмотрим теперь на разгуливающих по городу, — продолжал Асмодей. — По мере того как я буду находить людей, имеющих все основания сидеть в сумасшедшем доме, я буду описывать вам их характеры. Вот одного я уже вижу, его жаль упустить. Это молодожен. Неделю тому назад ему сообщили о любовных похождениях некоей искательницы приключений, в которую он влюблен; он побежал к ней, взбешенный: часть ее мебели изломал, часть выбросил в окно, а на следующий день женился на ней.
— Такой человек действительно заслуживает, чтобы ему предоставили здесь первое же освободившееся место, — согласился Самбульо.
— Его сосед, по-моему, не умнее его, — продолжал Хромой. — Ему сорок пять лет, он холостяк, обеспечен, а желает поступить на службу к гранду.
Я вижу вдову юрисконсульта. Ей уже стукнуло шестьдесят лет, муж ее только что умер, а она хочет уйти в монастырь, дабы, как она говорит, уберечь свое доброе имя от злословия.
Вот перед нами две девственницы, или, лучше сказать, две пятидесятилетние девы. Они молят Бога, чтобы он смилостивился над ними и поскорее призвал к себе их отца, который держит их взаперти, словно несовершеннолетних. Дочери надеются, что после его смерти найдут красавцев-мужчин, которые женятся на них по любви.
— Ну, а что же? — возразил дон Клеофас. — Бывают ведь такие странные вкусы.
— Согласен, — отвечал Асмодей, — мужей они найти могут, но обольщаться этой надеждой им не следует, — в этом-то их безумие и заключается.
Нет такой страны, где женщины признавались бы в своих летах. Месяц тому назад в Париже некая сорокавосьмилетняя девица и шестидесятидевятилетняя женщина должны были давать показания у следователя в пользу своей приятельницы-вдовы, добродетель которой подвергалась сомнению. Следователь сначала стал допрашивать замужнюю даму; он спросил ее, сколько ей лет. Хотя ее метрическое свидетельство красноречиво значилось на ее лице, она смело отвечала, что ей только сорок восемь. Допросив замужнюю, следователь обратился к девице.
— А вам, сударыня, сколько лет? — спросил он.
— Перейдем к другим вопросам, господин следователь, — отвечала она, — об этом не спрашивают.
— Что вы говорите! — возразил тот. — Разве вы не знаете, что в суде…
— Ах, ну что там суд! — резко перебила его старая дева. — Зачем суду знать мои лета — это не его дело.
— Но я не могу записать ваши показания, если там не будет обозначен ваш возраст, — сказал он, — это требуется законом.
— Если уж это так необходимо, — сказала она, — то посмотрите на меня внимательно и определите по совести, сколько мне лет.
Следователь посмотрел на нее и был настолько вежлив, что поставил ей двадцать восемь. Затем он спросил, давно ли она знает вдову.
— Я была с ней знакома еще до ее замужества, — отвечала она.
— Значит, я неверно определил ваш возраст: я написал двадцать восемь, а вдова вышла замуж двадцать девять лет тому назад.
— Ну, так напишите тридцать: мне мог быть один годик, когда я познакомилась с нею.
— Это покажется странным, — возразил следователь, — прибавим хоть лет двенадцать.
— Нет уж, пожалуйста! — воскликнула она. — Самое большее, что я могу сделать, чтобы удовлетворить суд, это накинуть еще год, но ни за что не добавлю больше ни месяца. Это уже дело чести!
Когда свидетельницы вышли от следователя, замужняя сказала девице:
— Подумайте, какой дурак; он воображает, что мы настолько глупы, что объявим ему наш настоящий возраст: довольно и того, что он записан в приходских книгах. Очень нужно, чтобы его проставили еще в каких-то бумагах и чтобы все об этом узнали. Подумаешь, какое удовольствие слышать, как на суде громогласно читают: «Госпожа Ришар, шестидесяти и стольких-то лет, и девица Перинель, сорока пяти лет, свидетельствуют то-то и то-то». Что касается меня, мне на это наплевать, я убавила целых двадцать. Вы хорошо сделали, что поступили так же.
— Что вы называете «так же»? — резко перебила девица. — Покорнейше благодарю! Мне самое большее тридцать пять.
— Ну, моя крошка, — ответила та не без лукавства, — кому вы это говорите: вы при мне родились. Я помню вашего отца: он умер уже немолодым, а ведь это было лет сорок тому назад.
— Отец, отец! — перебила девица, раздраженная откровенностью своей собеседницы. — Когда отец женился на моей матери, он был так стар, что уже не мог иметь детей.
— Я вижу в том вон доме, — продолжал бес, — двух безрассудных людей; один — молодой человек из знатной семьи, который не умеет ни беречь деньги, ни обходиться без них: вот он и нашел верное средство всегда быть при деньгах. Когда они у него есть, он покупает книги, когда денег нет, он их продает за полцены. Другой — иностранный художник, мастер по части женских портретов. Он очень искусен, рисунок у него безупречен; он превосходно пишет красками и удивительно улавливает сходство, но он не льстит заказчикам и все же надеется, что будет иметь успех. Inter stultos referatur.[14]
— Как, вы говорите по-латыни? — воскликнул студент.
— Что же тут удивительного? — отвечал бес. — Я в совершенстве говорю на всех языках: я знаю еврейский, турецкий, арабский и греческий, однако я не спесив и не педантичен. В этом мое преимущество перед вашими учеными.
Загляните теперь в этот большой дом, налево: там лежит больная дама, окруженная несколькими женщинами, которые за ней ухаживают. Это вдова богатого и знаменитого архитектора; она помешана на своем благородном происхождении. Она только что составила завещание, отказав свои богатейшие поместья лицам высшего круга, которые ее даже не знают. Она отдает эти имения им, просто как носителям громких фамилий. Ее спросили, не желает ли она что-нибудь оставить человеку, оказавшему ей большие услуги.
— Увы, нет! — отвечала она печально. — Я не так неблагодарна, чтобы не сознавать, что я ему действительно многим обязана. Но он простого звания, и имя его обесчестит мое завещание.
— Сеньор Асмодей, — перебил беса Леандро, — скажите на милость, не место ли в сумасшедшем доме старику, которого я вижу в кабинете за чтением?
— Разумеется, он заслуживал бы этого, — отвечал бес. — Это старый лиценциат: он читает корректуру книги, которую сдал в печать.
— Это, вероятно, какой-нибудь трактат по этике или теологии? — осведомился дон Клеофас.
— Нет, — ответил Хромой, — это игривые стишки, написанные им в юности. Вместо того чтобы их сжечь или предоставить им погибнуть вместе с автором, он их отдал в печать, опасаясь, что его наследники напечатают их, выпустив, из уважения к нему, всю соль и все забавное.
Не оставим без внимания и маленькую женщину, которая живет у этого лиценциата; она до того уверена в своем успехе у мужчин, что считает каждого, кто только заговорит с ней, своим поклонником. Перейдем, однако, к богатому канонику, которого я вижу в двух шагах отсюда. У него странная мания: он живет очень скромно и питается умеренно, но не ради воздержания или умерщвления плоти: он обходится без кареты, но тоже не из скупости.
— Так зачем же он бережет свои доходы?
— Он копит деньги.
— Для чего? Чтобы раздавать милостыню?
— Нет, он покупает картины, дорогую мебель, драгоценные камни. И вы думаете для того, чтобы наслаждаться всем этим при жизни? Ошибаетесь: он покупает их только для того, чтобы они попали в опись его имущества.
— Вы, вероятно, преувеличиваете, — перебил его Самбульо, — неужели есть такие люди?
— Говорю же вам, — возразил бес, — у него такая мания; он радуется при мысли, что будут восхищаться оставшимися после него вещами. Вот, например, он приобрел прекрасный письменный стол, велел его аккуратно запаковать и поставить в кладовую, чтобы стол имел совсем новый вид, когда старьевщики придут покупать его после смерти владельца.
Теперь перейдем к одному из его соседей, которого вы сочтете не менее безумным. Это старый холостяк, недавно вернувшийся в Мадрид с Филиппинских островов. Отец его, бывший аудитор при мадридском суде, оставил ему богатое наследство. Он ведет очень странный образ жизни. Целый день он проводит в приемных короля и первого министра; не думайте, что это честолюбец, добивающийся важного поста: ничего подобного он не желает и не просит. «Неужели, скажете вы, этот человек ездит туда только на поклон?» Вовсе нет! Он никогда не говорит с министром — тот его далее не знает, и наш холостяк об этом и не заботится.
— Какая же у него цель?
— А вот какая: ему хочется всех уверить, будто он влиятельное лицо.
— Ну и чудак! — воскликнул Клеофас, разражаясь смехом. — Столько труда из-за такой малости! Вы правы, он не далеко ушел от тех, что заперты в сумасшедшем доме.
— О, я покажу вам еще много других, которых, по справедливости, нельзя причислять к разумным людям, — сказал Асмодей. — Загляните в этот большой дом, освещенный множеством свечей. Там сидят за столом трое мужчин и две женщины. Они поужинали и теперь играют в карты, чтобы скоротать ночь, а потом разойдутся. Эти дамы и их кавалеры ведут такой образ жизни: они собираются каждый вечер и расстаются на заре, чтобы лечь и спать до тех пор, пока день не сменится ночью: они отказались от солнца и от красот природы. Глядя на этих людей, окруженных свечами, думаешь, что это покойники, ожидающие, чтобы пришли отдать им последний долг.
— Этих полоумных и запирать не стоит, — сказал дон Клеофас, — они и так уже заперты.
— Я вижу объятого сном человека, — продолжал Хромой. — Я люблю его, и он тоже весьма ко мне расположен. Он из того же теста, что и я. Это старый бакалавр, который боготворит прекрасный пол. Если вы заговорите с ним о хорошенькой женщине, он будет слушать вас с величайшим удовольствием; если вы скажете, что у нее маленький рот, пунцовые губки, перламутровые зубы, ослепительно белый цвет лица, короче, если вы будете разбирать ее во всех подробностях, он будет вздыхать при каждом вашем слове, закатывать глаза, и его охватит сладостный трепет. Два дня тому назад, проходя по улице в Алькала, бакалавр остановился перед лавкой башмачника, чтобы полюбоваться выставленною там дамской туфелькой. Внимательнейшим образом осмотрев ее, хотя она того и не стоила, он сказал своему спутнику, млея от восторга:
— Ах, друг мой, этот башмачок распаляет мое воображение! Как прелестна должна быть ножка, для которой он сделан! Я слишком возбуждаюсь, любуясь им; уйдем поскорее: я чувствую, что проходить здесь для меня небезопасно.
— Надо заклеймить этого бакалавра черной печатью, — сказал Леандро.
— Вы здраво судите о нем, — отвечал бес. — Но такой же печати заслуживает и его ближайший сосед, аудитор. У него собственный экипаж, поэтому он краснеет от стыда всякий раз, когда ему приходится ехать в наемной карете. Поставим рядом с ним его родственника, лиценциата, который занимает весьма доходное место в одной из мадридских церквей и, наоборот, ездит почти всегда в наемной карете, потому что жалеет свои собственные две очень приличные кареты и четырех прекрасных мулов, которые стоят у него на конюшне.
По соседству с этими двумя чудаками я вижу человека, которого по справедливости давно следовало бы запрятать в дом умалишенных. Это шестидесятилетний старик, ухаживающий за молодой женщиной. Он приходит к ней каждый день и воображает, что понравится ей, если будет рассказывать о своих любовных похождениях, относящихся к дням его юности: он рассчитывает, что красавица примет во внимание его былые успехи.
Присоединим к этому старому ловеласу другого старика, который отдыхает в десяти шагах от нас. Это французский граф, прибывший в Мадрид, чтобы посмотреть на испанский двор. Старому вельможе за семьдесят; в молодые годы он блистал при дворе. Некогда все восхищались его статностью, обходительностью и особенно хвалили вкус, с каким он одевался. Он сохранил все свои наряды и носит их уже пятьдесят лет, не считаясь с модой, а мода в его отечестве меняется каждый год; но самое забавное то, что старец убежден, будто сохранил все очарование прежних лет.
— Тут нечего колебаться, — сказал дон Клеофас, — причислим и этого французского вельможу к лицам, достойным быть обитателями la casa de los locos.
— Я приберегаю там комнатку для той дамы, что живет на чердаке, рядом с графским домом, — продолжал бес. — Это престарелая вдова, от избытка нежности и доброты она отдала своим детям все свое состояние взамен маленькой пенсии, которую они обязались выдавать ей на пропитание. Из благодарности они, конечно, этой пенсии ей не выплачивают.
Мне хочется послать туда же старого холостяка аристократа, который не успевает получить дукат, как тотчас же его истратит; но без денег он обойтись не может и готов на все, лишь бы их раздобыть. Две недели тому назад к нему пришла за деньгами прачка, которой он задолжал тридцать пистолей: ей нужны были деньги, чтобы обвенчаться с посватавшимся за нее лакеем.
— Видно, у тебя водятся денежки, — сказал ей старикашка, — а то какой же черт стал бы жениться на тебе ради тридцати пистолей.
— Да, у меня, кроме того, есть еще двести дукатов.
— Двести дукатов! — всполошился он. — Черт возьми! Дай их мне: я женюсь на тебе, и мы будем в расчете.
Прачка поймала его на слове и стала его женой.
Оставим три места для тех трех особ, которые только что поужинали в гостях и возвращаются к себе в тот дом, направо. Один из них — граф, мнящий себя знатоком литературы, другой — его брат, лиценциат, а третий — остряк, состоящий при них. Они неразлучны и всегда вместе ходят в гости. Граф только и делает, что восхваляет себя, его брат хвалит его и себя, а у остряка три обязанности: хвалить обоих братьев, не забывая при этом и собственную особу.
Еще два места: одно — для старика горожанина, любителя цветов. Ему не на что жить, а он тщится содержать садовника и садовницу, чтобы те ухаживали за дюжиной цветов в его саду. Второе место — для скомороха, который, жалуясь на неприятности, сопряженные с актерской жизнью, говорил как-то товарищам:
— Право, друзья, мне опротивело мое ремесло; я бы предпочел быть мелким землевладельцем с доходом в тысячу дукатов.
— Куда ни посмотришь, везде видишь людей с поврежденными мозгами, — продолжал бес. — Вот кавалер ордена Калатравы; он так хорохорится и так гордится своей связью с дочерью гранда, что считает себя ровней знатнейшим особам. Он похож на Виллия, считавшего себя зятем Суллы, потому что был любовником дочери этого диктатора. Это сравнение тем более верно, что у нашего кавалера, как и у римлянина, имеется свой Лонгасен, то есть ничтожный соперник, который еще более любим, чем он.
Право, можно подумать, будто на свет появляются все одни и те же люди, только в других обличьях. В том приказчике я узнаю министра Боллана, который ни с кем не считался и был груб со всяким, кто ему не нравился. В этом престарелом председателе воплощен Фуфилий, дававший деньги из пяти процентов в месяц, а Марсей, который подарил свое родовое имение комедийной актрисе Ориго, воплотился в этом юноше из хорошей семьи, прокучивающем с актрисой свой загородный дом вблизи Эскуриала.
Асмодей хотел продолжать, но, услышав, что где-то настраивают инструменты, остановился и сказал дону Клеофасу:
— В конце этой улицы музыканты собираются устроить серенаду в честь дочери некоего алькальда: если хотите посмотреть на этот праздник поближе, вам стоит только сказать.
— Я очень люблю такие концерты, — ответил Самбульо, — приблизимся к музыкантам: может быть, среди них есть и певцы.
Не успел он проговорить это, как уже очутился на доме рядом с домом судьи.
Музыканты сыграли сначала несколько итальянских мелодий, после чего два певца по очереди пропели следующие куплеты:
— Куплеты очень изящные и нежные! — воскликнул студент.
— Это вам так кажется, потому что вы испанец, — сказал бес, — если бы они были переведены на французский язык, они не показались бы такими красивыми. Читатели французы не одобрили бы иносказательных выражений и посмеялись бы над причудливостью фантазии. Каждый народ восхваляет свой вкус и свой гений. Но оставим эти куплеты, сейчас вы услышите музыку другого рода.
Следите за четырьмя мужчинами, которые показались на улице. Вот они накидываются на наших музыкантов. Те прикрываются инструментами, как щитами, но щиты не выдерживают ударов и разлетаются вдребезги. Смотрите, — на помощь им бегут два кабальеро, из которых один — устроитель серенады. С какой яростью они бросаются на нападающих! Но те, не менее ловкие и отчаянные, готовы принять атаку. Искры сыплются из-под шпаг! Смотрите: один из защитников музыкантов падает; это тот, который устроил серенаду: он смертельно ранен; его товарищ, увидя это, бежит, напавшие тоже разбегаются, музыканты исчезают. На месте остается только злополучный кабальеро, жизнью заплативший за серенаду. Обратите в то же время внимание на дочь алькальда. Она притаилась за ставнями, откуда было видно все, что произошло: эта особа так тщеславна и так гордится своей красотой, по существу довольно заурядной, что вместо того чтобы сокрушаться об этом прискорбном происшествии, бессердечная, только радуется, и теперь еще больше возомнит о себе.
Это не все. Посмотрите, — прибавил он, — вон другой кабальеро останавливается на улице возле человека, истекающего кровью, чтобы, если еще не поздно, подать ему помощь. Но, пока он занят этим добрым делом, патруль застает его и ведет в тюрьму, где его изрядно продержат и поступят с ним так, как если бы он действительно был убийцей.
— Сколько несчастий случилось в эту ночь! — заметил Самбульо.
— Если бы в эту минуту вы были у Пуэрто дель Соль, вы бы убедились, что это еще не последнее, — возразил бес. — Вы бы ужаснулись зрелища, которое там готовится. По небрежности слуги в одном дворце случился пожар, уничтоживший множество драгоценной мебели. Но сколько бы дорогих вещей ни сгорело, дон Педро де Эсколано, владелец злополучного дворца, не пожалеет о них, лишь бы удалось спасти его единственную дочь, Серафину, которой угрожает большая опасность.
Дон Клеофас пожелал видеть пожар, и Хромой тотчас же перенес его к Пуэрто дель Соль, на большой дом, напротив горевшего.
ГЛАВА XI
Сначала они услышали беспорядочный шум голосов: одни кричали «горим», другие требовали воды. Вскоре они заметили, что большая лестница, ведущая в главные апартаменты дона Педро, объята пламенем; из окон вырывались клубы огня и дыма.
— Пожар в самом разгаре, — сказал бес, — огонь добрался до крыши и прорывается наружу. Искры так и летят. Горит до того сильно, что народу, сбежавшемуся тушить пожар, остается только глазеть на него. Постарайтесь рассмотреть в толпе старика в халате; это — сеньор де Эсколано. Слышите его вопли и мольбы? Он обращается к окружающим и умоляет спасти его дочь. Но напрасно он обещает щедрую награду; никто не хочет рисковать жизнью. А девушке только шестнадцать лет, и красоты она несравненной. Отец, видя, что тщетно просить о помощи, в припадке безумного отчаяния рвет на себе волосы, выдергивает усы, колотит себя в грудь; избыток горя доводит его до безрассудных поступков. С другой стороны Серафина, покинутая в своей комнате служанками, от страха лишилась чувств и скоро задохнется от дыма. Ни один смертный не в силах спасти ее.
— Ах, сеньор Асмодей, — воскликнул Леандро-Перес в порыве великодушного сострадания, — снизойдите к охватившей меня жалости и не откажите в моей просьбе: спасите эту юную особу от угрожающей ей смерти! Я вас умоляю, пусть это будет отплатой за услугу, которую я вам оказал. Не противьтесь моему желанию; вы меня смертельно огорчите.
Слушая эти мольбы, бес улыбнулся.
— Сеньор Самбульо, у вас все качества доброго странствующего рыцаря, — сказал он ему, — вы храбры, сострадательны к несчастьям других и прытки на оказание услуг девицам. Уж не броситесь ли вы в пламя, как новый Амадис{31}, чтобы спасти Серафину и возвратить дочь отцу?
— О, если бы это было возможно, я, не колеблясь, бросился бы в огонь! — воскликнул дон Клеофас.
— Единственной наградой за такой прекрасный подвиг была бы смерть. Я уже сказал вам, что человеческая храбрость в этом случае бессильна. Придется мне самому вмешаться, чтобы доставить вам удовольствие. Смотрите отсюда, как я буду действовать; внимательно наблюдайте за мной.
Не успел бес договорить, как преобразился в дона Клеофаса, к немалому удивлению последнего, смешался с толпой, протиснулся сквозь толчею и кинулся в огонь, как в родную стихию, на глазах у зрителей, которые пришли в ужас от этого поступка и выразили порицание единодушным криком.
— Что за безумец! — возмущался один. — Как могла корысть так ослепить его? Не будь он полоумным, обещанная награда не соблазнила бы его.
— Он, верно, влюблен в дочь дона Педро и с отчаяния решил либо спасти свою возлюбленную, либо погибнуть вместе с ней, — сказал другой.
Все уже решили, что ему предстоит участь Эмпедокла,[16] но через минуту увидели, как он выходит из пламени с Серафиной на руках. Воздух огласился радостными кликами, толпа воздавала хвалу храброму кабальеро за такой доблестный подвиг. Когда безумно отважный поступок увенчивается успехом, никто его не осуждает, — так и это чудо показалось народу естественным проявлением испанской доблести.
Но девушка была еще в обмороке, и отец не решался предаваться радости, опасаясь, как бы она не умерла от пережитого ужаса. Однако старик скоро успокоился: девушку удалось привести в чувство. Она посмотрела на отца и сказала ему с нежностью:
— Сеньор, если бы не было в живых вас, я бы более опечалилась, чем радуюсь теперь, когда спасли меня.
— Ах, дочь моя, — отвечал он, целуя ее, — тебя я не потерял, а остального мне не жаль. Поблагодарим, — продолжал он, представляя ей мнимого дона Клеофаса, — поблагодарим этого милого человека, — это твой спаситель, ему ты обязана жизнью. Благодарность наша безмерна, и обещанной денежной наградой с ним расквитаться невозможно.
Тогда бес решил ответить дону Педро и вежливо сказал:
— Сеньор, не обещанная вами награда побудила меня к услуге, которую я имел счастье оказать вам. Я — дворянин и кастилец. Приятное сознание, что я осушил ваши слезы и вырвал из пламени столь прелестную особу, — достаточная для меня награда.
Такое бескорыстие и великодушие внушили сеньору де Эсколано большое уважение к спасителю его дочери; он пригласил юношу бывать у него в доме и предложил ему свою дружбу. После оживленного обмена любезностями отец с дочерью удалились во флигель, стоявший в конце сада, а бес возвратился к студенту. Тот, видя Асмодея в первоначальном обличье, спросил:
— Сеньор бес, не обманывают ли меня глаза: ведь я видел вас сейчас в моем образе?
— Извините меня, я вам сейчас объясню причину этого превращения, — ответил Хромой. — У меня созрел большой план: я хочу женить вас на Серафине; представ перед ней в вашем облике, я уже внушил ей сильную страсть к вашей милости. Дон Педро тоже весьма доволен вами, потому что я тонко польстил ему, сказав, что, спасая его дочь, имел в виду только услужить им обоим и что честь довести до конца такое опасное предприятие — лучшая награда для испанского дворянина. У старика благородная душа, и он не захочет отстать от вас в великодушии. Поверьте, в эту минуту он раздумывает о том, не выдать ли за вас свою дочь, чтобы награда соответствовала услуге, которую, по его представлению, вы ему оказали. Покуда он примет решение, — прибавил Хромой, — займем для наблюдений место поудобнее.
И с этими словами он перенес студента на высокую церковь, в которой было множество гробниц.
ГЛАВА XII
— Оставим пока наблюдения над живыми, — сказал бес, — и потревожим ненадолго сон мертвых, покоящихся в этом храме. Осмотрим все эти гробницы. Любопытно, что в них скрыто и почему они воздвигнуты?
В первой, направо, покоятся останки генерала, который, возвратясь с войны, нашел, подобно Агамемнону, у себя в доме нового Эгиста{32}. Во второй лежит молодой дворянин, пожелавший во время боя быков похвалиться перед дамой сердца ловкостью и силой. Он был убит и растерзан. В третьей покоится старый прелат, покинувший этот свет довольно неожиданно: будучи вполне здоровым, он написал духовное завещание и прочитал его своим слугам. Как добрый господин, он им кое-что завещал. Его повар поспешил получить свою долю.
В четвертой гробнице погребен придворный, который всю жизнь угождал великим мира сего. В течение шестидесяти лет его ежедневно видели при вставании короля, за его обедом, ужином и перед тем, как король ложился спать; за такое усердие он был осыпан монаршими милостями.
— А сам-то он оказывал кому-нибудь услуги? — спросил дон Клеофас.
— Никому, — отвечал бес, — он часто обещал, но никогда не исполнял обещания.
— Ах, негодяй! Если бы захотели выбросить из человеческого общества лишних людей, хорошо бы начать с таких царедворцев! — воскликнул дон Клеофас.
— Пятая гробница, — продолжал Асмодей, — хранит останки вельможи, большого патриота и ревностного поборника величия трона. Он был всю жизнь посланником: в Риме или во Франции, в Англии или Португалии; он совсем разорился на этих посольских постах, и, когда умер, его не на что было похоронить. Король в награду за его заслуги принял на свой счет расходы по его похоронам.
Перейдем теперь к памятникам на той стороне. Первый принадлежит богатому купцу; покойный оставил детям громадное состояние, но, опасаясь, что они забудут свое происхождение, велел высечь на гробнице свое имя и звание, что теперь не очень-то нравится его потомкам.
Следующий мавзолей, превосходящий великолепием все остальные, вызывает восхищение путешественников.
— Действительно, он прекрасен, — согласился Самбульо. — Особенно эти две коленопреклоненные фигуры. Какое мастерское исполнение, какой искусный скульптор ваял их! Но скажите, пожалуйста, кем были при жизни изображенные здесь особы?
— Это герцог и его супруга, — ответил Хромой. — Он занимал высокий пост при дворе и с честью исправлял свою должность; жена его была весьма благочестивая женщина. Я хочу вам рассказать небольшой эпизод из жизни этой доброй герцогини, хоть вы его, пожалуй, и найдете немного вольным для такой набожной особы.
Долгое время духовником этой дамы был монах ордена Милосердия{33} по имени дон Херонимо де Агиляр, почтенный человек и знаменитый проповедник: она была им довольна. Но в то время в Мадриде появился некий доминиканец, восхищавший всех своим красноречием. Этого нового проповедника звали братом Пласидом; на его проповеди собирались, как на проповеди кардинала Хименеса{34}. Слух о его даровании проник во дворец, его пожелали послушать, и там он еще более понравился, чем в городе.
Несмотря на громкую славу брата Пласида, наша герцогиня сначала сочла делом чести не поддаваться любопытству и не ходить на его проповеди. Она хотела показать своему пастырю, что, как чуткая и преданная духовная дочь, она понимает чувство зависти и досады, которые мог ему внушить этот пришлый проповедник. Но в конце концов устоять не было никакой возможности: слава доминиканца так гремела, что искушение было слишком велико, и она решилась пойти только посмотреть на него. Герцогиня увидела его и прослушала его проповедь; он ей понравился, она все чаще стала посещать его проповеди, и в конце концов изменница решила сделать его своим духовником.
Однако надо было сначала отделаться от прежнего духовника. Это было нелегко. Духовника нельзя бросить, как любовника: набожная женщина не может слыть ветреницей и не хочет потерять уважение пастыря, которого она покидает. Как же поступила герцогиня? Она пошла к отцу Херонимо и сказала ему с таким печальным видом, точно и в самом деле была огорчена:
— Отец мой, я в отчаянии! Я страшно расстроена, опечалена, озабочена.
— Что с вами, сударыня? — спросил де Агилар.
— Поверите ли, — продолжала она, — мой муж, который был всегда так уверен в моей добродетели, находящейся под вашим продолжительным надзором, вдруг стал меня ревновать и не хочет, чтобы вы были моим духовником. Слышали ли вы когда-нибудь о такой причуде? Напрасно я корила его, говоря, что он оскорбляет вместе со мной человека, глубоко благочестивого и свободного от власти страстей, — защищая вас, я только усилила его недоверие.
Дон Херонимо, несмотря на свой ум, попался в ловушку; правда, герцогиня говорила так убедительно, что провела бы весь мир. Хотя ему и досадно было терять такую знатную духовную дочь, он сам уговорил ее покориться желаниям супруга; у его преподобия открылись глаза, только когда он узнал, что духовником этой дамы стал брат Пласид.
Рядом с усыпальницей герцога и его ловкой супруги, — продолжал бес, — недавно сооружен более скромный мавзолей; под ним покоятся старшина совета по делам Индии и его молодая супруга — чета довольно странная. Ему было шестьдесят три года, когда он женился на двадцатилетней девушке; он уж собрался лишить наследства двоих детей от первого брака, но скоропостижно умер от удара; жена его скончалась через сутки после него от горя, что он не умер тремя днями позже.
Теперь перед нами самый почтенный памятник: испанцы чтут эту гробницу так же, как римляне чтили гробницу Ромула.
— Останки какого же великого человека покоятся здесь? — спросил Леандро-Перес.
— Первого министра испанского королевства, — отвечал Асмодей. — Может быть, никогда не увидит страна равного ему государственного деятеля. Король доверил этому человеку управление всем государством, и он так хорошо справлялся с этой задачей, что и король и подданные были им чрезвычайно довольны. Под его управлением страна процветала, народ благоденствовал; к тому же этот искусный министр был набожен и человеколюбив. Хотя он никогда ни в чем не мог себя упрекнуть, ответственность занимаемого им поста все же тревожила его.
Немного дальше, за этим министром, столь достойным сожаления, отыщите в углу черную мраморную доску, прикрепленную к колонне. Хотите, я приоткрою гроб, который стоит под нею, и покажу вам девушку-горожанку, пленявшую всех красотой и умершую во цвете лет? Теперь там только прах, а при жизни это была такая привлекательная особа, что отец ее был в постоянном страхе, как бы ее не похитил какой-нибудь поклонник. Это неминуемо и случилось бы, проживи она дольше. Ее обожали трое дворян. Когда она умерла, они были неутешны и в знак отчаяния лишили себя жизни. Эта трагическая история начертана золотыми буквами на мраморной доске с изображением фигурок трех безутешных влюбленных, собирающихся покончить с собой: один выпивает отраву, другой закалывается шпагой, третий накидывает на шею петлю, чтобы повеситься.
В этом месте рассказа Самбульо от души рассмеялся, ему показалось забавным, что надгробную плиту девушки украсили подобными фигурами; заметив это, бес сказал студенту:
— Раз это вас смешит, я мог бы перенести вас на берега Тахо, чтобы показать памятник некоего драматурга, поставленный по его завещанию в деревенской церкви около Альмараса, куда он удалился после долгой разгульной жизни в Мадриде. Этот сочинитель написал для театра множество комедий, полных острот и непристойностей, но перед смертью раскаялся и, чтобы искупить произведенный его комедиями скандал, велел изобразить на своей гробнице нечто вроде костра из томов, содержащих некоторые его пьесы. Целомудрие поджигает груду книг горящим факелом.
Кроме покойников, лежащих в гробницах, которые я вам показывал, бесконечное множество других похоронено здесь очень скромно. Я вижу их блуждающие тени; они бродят взад и вперед, не нарушая глубокого покоя, царящего в этом святом месте. Призраки не говорят между собой, но и в безмолвии мне ясны все их мысли.
— Как досадно, что я не могу наслаждаться, как вы, их видом! — воскликнул дон Клеофас.
— Я могу доставить вам и это удовольствие, — отвечал Асмодей, — мне это нетрудно.
Бес прикоснулся к глазам студента, и тот каким-то чудом увидел множество белых призраков.
При этом зрелище Самбульо задрожал.
— Как, вы дрожите? Тени вас пугают? — сказал бес. — Не приходите в ужас от их одеяния, старайтесь свыкнуться с этим зрелищем теперь же: ведь в свое время и вы будете в таком виде. Это — мундир усопших. Успокойтесь же и откиньте страх. Неужели у вас в этом случае недостает храбрости, между тем как хватило мужества перенести мой вид? Эти люди не так зловредны, как я.
Тут студент собрался с духом и стал довольно смело смотреть на привидения.
— Вглядитесь внимательно в эти тени, — сказал Хромой. — Тут те, которым соорудили мавзолеи, находятся вместе с теми, у кого вместо памятника обыкновенный гроб; неравенства, разделявшего их при жизни, здесь не существует. Камергер и первый министр теперь равны с самыми скромными гражданами, похороненными в этой церкви. Величие благородных покойников окончилось с их жизнью, подобно тому как величие театрального героя кончается вместе с пьесой.
— Я хочу сделать одно замечание, — вставил Леандро, — я вижу тень, которая блуждает совсем одиноко, она как будто избегает общества других.
— Скажите лучше, что другие ее избегают, — это будет вернее. Знаете, чья это тень? Это тень старого нотариуса, который из тщеславия велел похоронить себя в свинцовом гробу, что очень не понравилось другим покойникам, тела которых погребены более скромно. Чтобы унизить его гордыню, они чуждаются его тени.
— Я заметил еще, — сказал дон Клеофас, — что два призрака, встретившись, остановились на мгновенье, посмотрели друг на друга и пошли каждый своей дорогой.
— Это тени двух закадычных друзей, — отвечал бес. — Один из них был художник, другой — музыкант; они любили выпить, а в общем были очень порядочными людьми. Они умерли в один год; когда их тени встречаются, они вспоминают былые пирушки, и печальное молчание их как будто говорит: «Ах, друг мой, нам уже больше не пить!»
— Боже, что я вижу! — воскликнул студент. — В углу церкви две тени гуляют вместе; но как они мало подходят друг к другу! Их рост и повадки совсем различны: одна громадного роста и выступает так важно, а другая, напротив, маленькая и очень легкомысленного вида.
— Большая тень, — объяснил Хромой, — это немец, который умер оттого, что во время попойки три раза выпил за чье-то здоровье вина, подправленного табаком. Маленькая тень — это француз; по любезному обычаю своей родины он вздумал, входя в церковь, предложить выходившей оттуда молодой даме святой воды. В тот же день он был убит наповал выстрелом из мушкета.
Среди толпы я вижу еще три замечательных призрака, — продолжал Асмодей.
— Надо вам рассказать, каким образом они покинули свою земную оболочку. В жизни это были три актрисы, имена которых гремели в Мадриде, как в свое время в Риме имена Оригины, Киферионы и Арбускулы; они обладали даром, как и те, забавлять людей в общественных местах и разорять наедине. Вот каков был конец этих знаменитых испанских лицедеек: первая лопнула от зависти при громе аплодисментов, которым приветствовали молодую дебютантку; смерть другой наступила от излишества в пище; третья играла с таким увлечением, представляя на сцене весталку, что умерла за кулисами от преждевременных родов.
Но оставим в покое мертвецов, — продолжал бес, — довольно мы на них нагляделись. Теперь я хочу показать вам другое зрелище, которое, вероятно, произведет на вас еще более сильное впечатление. Той же властью, какой я показал вам эти призраки, я покажу вам Смерть. Вы увидите этого неумолимого врага рода человеческого, врага, который постоянно и незримо вьется вокруг людей. В мгновенье ока проносится Смерть по всем частям света и в один и тот же миг напоминает о своей власти различным народам, обитающим на земле.
Посмотрите на восток: вот Смерть является перед вами; громадная стая зловещих птиц, возглавляемая Ужасом, летит впереди нее и возвещает ее появление скорбными криками. Неумолимая рука Смерти вооружена страшной косой, от взмахов которой падает поколение за поколением. На одном ее крыле изображены война, чума, голод, кораблекрушение, пожар — все гибельные бедствия, ежеминутно доставляющие ей новую добычу; на другом крыле видны молодые врачи, которые из ее рук получают докторскую степень и дают ей при этом клятву всегда держаться теперешнего способа лечения.
Хотя дон Клеофас и был убежден, что в этом видении нет для него ничего угрожающего и что бес показывает ему Смерть только для того, чтобы доставить ему удовольствие, все же он не мог смотреть на нее без ужаса. Успокоившись немного, он сказал:
— Едва ли эта зловещая фигура пролетит над Мадридом бесследно: она, наверное, оставит тут жертвы своего посещения?
— Да, конечно, — отвечал Хромой, — она явилась сюда не зря, от вас зависит быть свидетелем ее дел.
— Ловлю вас на слове, — возразил Самбульо. — Полетим вслед за нею и посмотрим, на какие несчастные семьи обрушится ее ярость. Сколько прольется слез!
— Я в этом не сомневаюсь, но будет много и притворства, — сказал Асмодей. — Несмотря на сопровождающий ее ужас, Смерть приносит столько же радости, сколько и горя.
Наши два соглядатая понеслись вслед за Смертью, чтобы наблюдать за ней. Она проникла сначала в дом горожанина, находившегося в агонии: она коснулась его косой, и умирающий испустил последний вздох; тотчас же поднялись удручающие рыдания и жалобы его близких.
— Здесь нет обмана, — пояснил бес, — жена и дети нежно любили скончавшегося; притом он содержал их; их сетования непритворны.
Иное дело вон там, в другом доме, где Смерть поражает лежащего в постели старика. Это советник, который всю жизнь прожил холостяком и очень скудно питался, чтобы скопить состояние, которое он оставляет трем племянникам. Они все сбежались, как только узнали, что дни его сочтены. Они притворились убитыми горем и превосходно сыграли свою роль. Но теперь они сбросили маски и готовятся действовать в качестве наследников, после того как покривлялись в качестве родственников; теперь они начнут рыться везде. Сколько золота и серебра найдут они! «Как приятно, — говорит один из них, — как приятно для племянников иметь старого, скаредного дядю, который отказывает себе в радостях жизни, чтобы доставить их наследникам!»
— Вот так надгробное слово! — заметил Леандро-Перес.
— Мне кажется, — сказал бес, — что почти все богатые отцы, которые зажились на свете, не должны ожидать ничего лучшего даже от собственных детей.
Пока эти наследники, захлебываясь от радости, разыскивают сокровища покойного, Смерть уже понеслась к большому дворцу, где живет молодой вельможа, заболевший оспой. Этому сановнику, самому привлекательному из придворных, суждено умереть на заре жизни, хотя его и лечит знаменитый доктор, а, может быть, именно потому, что его лечит этот доктор.
Заметьте, с какой быстротой Смерть вершит свои дела: она уже скосила жизнь молодого вельможи, и я вижу, как она готовится к новой работе. Вот она останавливается над монастырем, спускается в келью, набрасывается на благочестивого монаха и обрезает нить его жизни, — жизни, которую он уже целых сорок лет проводит в покаянии и умерщвлении плоти. Но как ни ужасна Смерть, она не испугала монаха. Чтобы вознаградить себя, она входит в роскошный особняк и действительно наполняет его ужасом. Она приближается к знатному лиценциату, недавно назначенному епископом в Альбарасин. Этот прелат только и думает о приготовлениях к поездке в свою епархию со всею пышностью, какою окружают себя ныне высшие сановники церкви. Менее всего помышляет он о смерти, а между тем сейчас он отправится на тот свет и прибудет туда без свиты, как и тот монах; право, не знаю, примут ли его так же милостиво, как того.
— О Боже, Смерть летит над дворцом короля! — воскликнул Самбульо. — Я боюсь, как бы жестокая одним взмахом косы не повергла в печаль всю Испанию!
— Ваши опасения не напрасны, потому что Смерть не делает различия между королем и его слугой, — сказал бес. — Но успокойтесь, — прибавил он немного погодя, — она еще не угрожает королю, она хочет напасть на одного из царедворцев, — одного из тех вельмож, единственное занятие которых состоит в том, чтобы сопровождать королей и прислуживать им. Таких государственных мужей заменить не трудно.
— Но мне кажется, что Смерть не удовольствовалась жизнью этого царедворца, — возразил дон Клеофас, — она задержалась над дворцом в том месте, где находятся покои королевы.
— Вы правы, — ответил бес, — но тут она хочет сделать доброе дело, а именно: зажать рот одной дурной женщине, любительнице заводить ссоры при дворе королевы; эта сплетница захворала от горя, что две повздорившиеся из-за нее дамы помирились.
Сейчас вы услышите душераздирающие вопли, — продолжал бес. — Смерть вошла в тот прекрасный дом, на левой стороне; там произойдет самая печальная сцена, какую только можно видеть на свете. Обратите внимание на это прискорбное зрелище.
— Действительно, я вижу какую-то даму. Она рвет на себе волосы и отбивается от горничных, — отвечал Самбульо. — Чем она так потрясена?
— Загляните в комнату напротив и вы поймете, — объяснил бес. — Видите человека, распростертого на великолепной кровати? Это ее муж, он умирает. Молодая женщина неутешна. История их очень трогательна и стоит того, чтобы описать ее. Мне хочется рассказать ее вам.
— Вы мне доставите большое удовольствие, — ответил Леандро. — Печальное меня трогает настолько же, насколько забавляет смешное.
— История длинновата, зато очень занимательна, и вы не соскучитесь. Впрочем, должен вам сознаться, что хотя я и бес, но мне быстро надоедает ходить по стопам Смерти: предоставим ей искать новых жертв.
— Вполне с вами согласен, — сказал Самбульо. — Мне гораздо приятнее узнать историю, которую вы мне расскажете, чем видеть, как один за другим умирают люди.
Тогда Хромой перенес студента на одно из самых высоких зданий на Алькальской улице и так начал свое повествование.
ГЛАВА XIII
Молодой толедский дворянин в сопровождении слуги скакал из родного города, спасаясь от последствий трагического приключения. Он был уже в двух лье от Валенсии, когда на опушке леса увидел даму, поспешно выходившую из кареты; лицо ее, не прикрытое вуалью, было ослепительно красиво; прелестная особа казалась столь взволнованной, что молодой кабальеро предложил ей свои услуги, полагая, что она нуждается в помощи.
— Я не откажусь от вашего предложения, великодушный незнакомец, — ответила дама. — Видно, само небо послало вас сюда, чтобы предотвратить несчастье, которого я боюсь. Два кабальеро назначили здесь встречу; я сейчас видела, как они входили в этот лес; они будут драться. Пойдите, пожалуйста, за мной; помогите мне разнять их.
С этими словами она направилась к лесу. Толедец передал свою лошадь слуге и поспешил за дамой. Но не успели они пройти и ста шагов, как услышали лязг оружия и вскоре увидели меж деревьев двух мужчин, яростно дравшихся на шпагах. Толедец бросился вперед, чтобы прекратить поединок, и когда, после долгих уговоров и просьб, это ему удалось, он спросил противников о причине их ссоры.
— Храбрый незнакомец, — сказал один из кабальеро, — меня зовут Фадрике де Мендоса, а моего соперника — дон Альваро Понсе. Мы оба любим донью Теодору — даму, которую вы сопровождаете. Она всегда обращала мало внимания на наше ухаживание, и, как мы ни угождали ей, добиваясь благосклонности, она, жестокая, обходилась с нами от этого не лучше. Я намеревался по-прежнему служить ей, невзирая на ее равнодушие, но мой соперник, вместо того чтобы вести себя так же, вызвал меня на дуэль.
— Это правда, — прервал его дон Альваро, — я нашел нужным так поступить. Мне кажется, что если бы у меня не было соперника, донья Теодора была бы ко мне благосклонней. Поэтому я намерен убить дона Фадрике, чтобы отделаться от человека, который препятствует моему счастию.
— Сеньоры кабальеро, — сказал тогда толедец, — я не одобряю вашего поединка: он оскорбителен для доньи Теодоры. Во всем королевстве Валенсии скоро узнают, что вы дрались из-за нее. Честь вашей дамы должна быть вам дороже, чем собственное благополучие и жизнь. К тому же каких плодов может ожидать победитель от своей победы? Неужели вы думаете, что, предав злословию доброе имя возлюбленной, вы тем самым заслужите ее благосклонность? Что за ослепление! Послушайтесь меня, сделайте оба над собой усилие, достойное имен, которые вы носите, укротите порывы вашего гнева и дайте нерушимую клятву, что согласитесь на уговор, который я вам предложу. Ваша ссора может кончиться без кровопролития.
— Каким же это образом? — спросил дон Альваро.
— Надо, чтобы дама сама выразила свое желание, — ответил толедец. — Пусть она сделает выбор между вами и доном Фадрике с тем, чтобы отвергнутый поклонник смирился и предоставил сопернику свободу действий.
— Согласен! — сказал дон Альваро. — Клянусь всем, что есть самого святого, покориться решению доньи Теодоры: даже если она выберет моего соперника, это предпочтение будет для меня менее тягостно, чем неизвестность, в которой я томлюсь.
— И я, — сказал вслед за ним дон Фадрике, — призываю небо в свидетели, что если дивное создание, которое я боготворю, выскажется не в мою пользу, я удалюсь от его чар, и если и не смогу забыть его, то по крайней мере не буду больше видеть.
Тогда толедец обратился к донье Теодоре:
— Теперь решение за вами, сударыня. Вы можете одним словом обезоружить соперников: вам стоит только назвать того, кого вы хотите вознаградить за постоянство.
— Сеньор кабальеро, — отвечала дама. — Ищите другое средство, чтобы их помирить. Зачем мне приносить себя в жертву ради их примирения? Я искренне уважаю дона Фадрике и дона Альваро, но я не люблю ни того, ни другого. Зачем должна я подавать надежду, которую в дальнейшем не смогу оправдать, только ради того, чтобы на мое доброе имя не пала тень?
— Теперь не время притворяться, сударыня, — сказал толедец, — мы просим вас сделать выбор. Это необходимо. Хотя оба кабальеро одинаково хороши собою, я уверен, что один вам нравится больше, чем другой. Я основываюсь на том смертельном страхе, в котором я рас видел.
— Вы неверно объясняете мой страх, — отвечала дама. — Конечно, смерть любого из них огорчила бы меня. Я беспрерывно упрекала бы себя, хотя бы и явилась лишь невольной причиной этой смерти. Но я была так взволнована потому только, что меня пугала опасность, угрожавшая моему доброму имени.
Тут дон Альваро, по природе грубый, потерял, наконец терпение.
— Это уж слишком, — сказал он резко, — раз донья Теодора не желает, чтобы дело кончилось миролюбиво, его решит клинок.
И он стал наступать на дона Фадрике, который уже приготовился дать ему отпор.
Тогда донья Теодора, повинуясь скорее страху, чем голосу сердца, в смятении закричала:
— Остановитесь, сеньоры, я поступлю по вашему желанию. Раз нет другого средства прекратить поединок, затрагивающий мою честь, я объявляю, что отдаю предпочтение дону Фадрике де Мендоса.
Не успела она договорить этих слов, как отвергнутый Понсе, не произнеся ни звука, бросился к своей лошади, которая была привязана к дереву, и исчез, бросая свирепые взгляды на счастливого соперника и на возлюбленную. Мендоса, напротив, был вне себя от радости: он то бросался на колени перед доньей Теодорой, то обнимал толедца и не находил слов, чтобы выразить им свою благодарность.
Между тем дама, немного успокоившись после отъезда дона Альваро, с горестью думала, что она обязалась принимать ухаживания влюбленного, чьи достоинства она высоко ценит, но к которому не лежит ее сердце.
— Сеньор дон Фадрике, — сказала она ему, — я надеюсь, что вы не употребите во зло предпочтение, оказанное вам мною; вы этим обязаны только тому, что я была вынуждена сделать выбор между вами и доном Альваро, чтобы прекратить поединок. Конечно, я всегда ценила вас гораздо более, чем его; я хорошо знаю, что у него нет многих ваших достоинств; вы самый безукоризненный кабальеро в Валенсии, — эту справедливость я вам отдаю; я даже скажу, что домогательства такого человека, как вы, могут льстить самолюбию женщины; но как бы они ни были лестны для меня, сознаюсь, я мало им сочувствую, и мне жаль, что вы меня, по-видимому, так нежно любите. Впрочем, не хочу отнимать у вас надежды тронуть мое сердце; равнодушие мое объясняется, быть может, только тем, что еще не рассеялась моя печаль о смерти мужа, дона Андре де Сифуэнтеса, которого я потеряла год тому назад. Хотя мы недолго прожили вместе и он был уже в летах, когда мои родители, прельстившись его богатством, выдали меня за него замуж, все же я была очень удручена его кончиной и до сих пор каждый день вспоминаю о ней с горечью. Ах, — прибавила она, — он вполне достоин моих сожалений! Он ничуть не походил на тех угрюмых и ревнивых старцев, которые не допускают мысли, что молодая жена может быть настолько благоразумна, что простит им их дряхлость, и следят за каждым ее шагом или приставляют к ней дуэнью, верную пособницу их самоуправства. Увы! Он верил в мою добродетель, что едва ли можно было бы ожидать и от молодого, обожаемого мужа. Вообще его преданность не знала границ. Могу прямо сказать, что единственной его заботой было угождать мне во всем. Таков был дон Андре де Сифуэнтес. Вы понимаете, Мендоса, что столь прекрасного человека не скоро забудешь: в мыслях он всегда предо мною, и это мешает мне обращать внимание на все, что делают мои поклонники, чтобы мне понравиться.
Дон Фадрике не удержался и перебил донью Теодору.
— Ах, сударыня, — воскликнул он, — как мне приятно слышать из ваших уст, что вы отвергали меня не из отвращения ко мне. Надеюсь, что мое постоянство тронет вас, наконец.
— Это от меня не зависит, — отвечала дама, — я ведь позволяю вам навещать меня и изредка говорить о вашей любви. Старайтесь увлечь меня своим ухаживанием, внушите мне любовь, тогда я не скрою своего доброго чувства к вам. Но если все ваши старания окажутся напрасными, помните, Мендоса, что вы будете не вправе упрекать меня.
Дон Фадрике хотел было ответить, но не успел, ибо донья Теодора взяла толедца за руку и быстро направилась к карете. Тогда он отвязал свою лошадь, привязанную к дереву, и, взяв ее под уздцы, пошел вслед за доньей Теодорой. Дама села в карету с таким же волнением, как и вышла из нее; но причина теперь была совсем иная. Толедец и дон Фадрике проводили ее верхом до Валенсии и там с нею расстались. Она поехала домой, а дон Фадрике пригласил толедца к себе.
Он дал гостю отдохнуть, хорошо угостил его, потом наедине спросил, что привело его в Валенсию и долго ли он намерен тут пробыть.
— Я проживу здесь как можно меньше, — отвечал толедец. — Я тут только проездом: я хочу добраться до моря и сесть на первый корабль, который отплывет от берегов Испании, потому что мне безразлично, где кончить свою горемычную жизнь, — только бы подальше от этой зловещей страны.
— Что вы говорите! — удивился дон Фадрике. — Что могло восстановить вас против отчизны и вызвать отвращение к тому, к чему люди питают врожденную любовь?
— После того, что со мной случилось, родина мне опостылела, и у меня одно только желание — покинуть ее навсегда, — ответил толедец.
— Ах, сеньор кабальеро, — сказал Мендоса с состраданием, — я горю нетерпением узнать ваши несчастья! Если я не в силах пособить в вашем горе, то по крайней мере я разделю его с вами. Ваша наружность сразу же расположила меня в вашу пользу, ваши манеры меня очаровали, и я заранее сочувствую вашей доле.
— Это меня в высшей степени утешает, сеньор дон Фадрике, — отвечал толедец, — и, чтобы отплатить за вашу доброту, признаюсь вам, что, увидев вас сейчас с доном Альваро Понсе, я склонялся в вашу сторону. Я почувствовал к вам внезапное расположение, которое у меня никогда с первого взгляда не зарождалось к другим; я даже опасался, как бы не был предпочтен ваш соперник, и очень обрадовался, когда донья Теодора избрала вас. Первое впечатление, произведенное вами, еще более усилилось теперь, так что я не только не намерен скрыть от вас мои горести, но мне, напротив, самому хочется излиться перед вами, и я с удовольствием открою вам свою душу. Итак, слушайте повесть о моих несчастьях.
Родился я в Толедо; зовут меня дон Хуан де Сарате. Я почти ребенком лишился тех, кому обязан жизнью, так что очень рано начал пользоваться доходом в четыре тысячи дукатов, оставленным мне в наследство. Я мог самостоятельно располагать собой и считал себя достаточно богатым, чтобы при выборе жены следовать только влечению сердца; поэтому я, несмотря на ее ничтожное состояние и неравенство в общественном положении, обвенчался с девушкой совершенной красоты. Я был вне себя от счастья и, чтобы полнее насладиться обладанием любимой женщиной, увез ее через несколько дней после свадьбы в свое имение, расположенное неподалеку от Толедо.
Мы там жили уже два года и наслаждались безоблачным счастьем, когда однажды ко мне заехал герцог де Наксера, замок которого находится по соседству с моим поместьем; герцог возвращался с охоты и хотел у меня отдохнуть. Он увидел мою жену и влюбился в нее, — так по крайней мере мне показалось. Я в этом убедился окончательно, когда он начал настойчиво домогаться моей дружбы, которою прежде пренебрегал; он стал приглашать меня к себе на охоту, постоянно делал мне подарки и предлагал свои услуги.
Сначала его страсть встревожила меня; я уж собирался уехать с женою в Толедо. Само небо, без сомнения, внушало мне эту мысль. Действительно, если бы я лишил герцога возможности видеть мою жену, я бы избавился от бед, которые со мною приключились; но уверенность в ней меня успокоила. Мне казалось невозможным, чтобы женщина, которую я взял без приданого и из низкого звания, была бы так неблагодарна, чтобы забыть мои милости. Увы! Я мало знал ее. Честолюбие и тщеславие — две черты, столь свойственные женщинам, — были главными недостатками и моей жены.
Когда герцогу удалось открыться в своих чувствах, она возгордилась этой победой. Любовь человека, которого звали его сиятельством, льстила ее самолюбию и внушала ей тщеславные бредни; она возвысилась в собственном мнении и стала меньше меня любить. Она не только не была мне благодарна за все, что я для нее сделал, но начала меня презирать за это; она решила, что я недостоин быть мужем такой красавицы, и вообразила, что если бы влюбленный вельможа увидел ее до замужества, то непременно женился бы на ней. Опьяненная этими безумными мечтами и тронутая подарками, которые льстили ей, она под конец уступила тайным мольбам герцога.
Они стали переписываться, но я не имел ни малейшего понятия об их отношениях; наконец, к моему несчастью, я прозрел. Однажды, возвратясь с охоты раньше обыкновенного, я вошел в комнату жены; она не ожидала меня так рано; ей только что подали письмо от герцога, и она собиралась отвечать. Увидев меня, она не могла скрыть своего замешательства; я заметил на столе бумагу и чернила и содрогнулся; я понял, что она меня обманывает. Я потребовал показать мне, что она пишет, но она отказалась, так что мне пришлось употребить силу, чтобы удовлетворить свое ревнивое любопытство. Несмотря на ее сопротивление, я вырвал спрятанное у нее на груди письмо. Оно было следующего содержания.
«Долго ли мне томиться в ожидании второго свидания? Как вы жестоки, что, подав сладостную надежду, все медлите с ее осуществлением! Дон Хуан каждый день ездит на охоту или в Толедо: неужели мы не воспользуемся этим обстоятельством? Пощадите пылкую страсть, сжигающую меня. Пожалейте меня, сударыня! Подумайте о том, что если получить желаемое — великая радость, то ожидать его исполнения — нестерпимая мука».
Еще не дочитав эту записку, я пришел в страшную ярость. Первым моим движением было схватить кинжал, чтобы покончить с неверной женой, которая меня бесчестит, но, сообразив, что это была бы только половина мщения и что негодование мое требует еще другой жертвы, я сдержал свое бешенство. Я притворился и сказал жене как можно спокойнее:
«Сударыня, вы напрасно слушаете герцога: блеск его положения не должен вас ослеплять. Но молодым женщинам нравится пышность, и я хочу верить, что только в этом и состоит ваше преступление и что вы не оскорбили меня окончательно. Поэтому я прощаю вашу нескромность с условием, что впредь вы будете помнить о своих обязанностях в отношении меня и, отвечая только на мои чувства, постараетесь быть достойной их».
Сказав это, я вышел из комнаты с тем, чтобы дать жене оправиться от замешательства, а также чтобы в уединении самому успокоиться от гнева, который во мне клокотал. Хотя волнение мое и не улеглось, я два дня делал вид, что вполне спокоен. На третий день я выдумал, будто у меня крайне важное дело в Толедо, сказал жене, что должен на некоторое время отлучиться и что прошу ее в мое отсутствие не уронить своего доброго имени.
Я уехал. Но вместо того чтобы отправиться в Толедо, я с наступлением ночи тайком вернулся домой и спрятался в комнате преданного слуги, откуда мог видеть всякого входящего в мой дом. Я не сомневался, что герцог будет уведомлен о моем отъезде, и думал, что он не преминет воспользоваться этим обстоятельством; я надеялся застать их вдвоем и рассчитывал на полное возмездие.
Однако я обманулся в своих ожиданиях. В доме не делалось никаких приготовлений для приема ухаживателя; напротив, запирались наглухо все двери, и целых три дня не приходил не только сам герцог, но и никто из его слуг; тогда я убедился, что жена моя раскаялась в своем поступке и прервала все отношения с любовником.
Придя к такому выводу, я потерял охоту мстить и под влиянием любви, временно заглушенной гневом, бросился в покои жены, с восторгом обнял ее и сказал:
«Сударыня, возвращаю вам мое уважение и любовь. Признаюсь, я не ездил в Толедо; я выдумал это путешествие, чтобы испытать вас. Простите ревнивому мужу расставленную вам ловушку; ревность моя была не без основания: я боялся, что вы не образумитесь и не бросите горделивых бредней, но, благодарение небу, вы осознали свою ошибку, и я надеюсь, что впредь ничто не нарушит нашего согласия».
Слова эти, казалось, тронули мою жену; она сказала со слезами на глазах:
«Как я сожалею, что подала вам повод сомневаться в моей верности! Но напрасно я сокрушаюсь о том, что вызвало ваше естественное раздражение против меня; напрасно два дня я не осушаю глаз, напрасно все мое горе, все укоры совести, вы никогда уже не будете мне доверять!»
«Я уже вам верю! — прервал я ее, растроганный ее показным горем. — И не хочу больше вспоминать прошедшее, раз вы в нем раскаиваетесь».
Действительно, с этого времени я был к ней так же внимателен, как и прежде, и опять наслаждался счастьем, так жестоко нарушенным. Ощущения мои стали даже более острыми, потому что жена, словно желая изгладить из моей памяти нанесенную мне обиду, прилагала все усилия, чтобы мне нравиться; ее ласки стали более пылкими, и я почти рад был огорчениям, которые она мне причинила.
Вскоре я захворал. Хотя болезнь не угрожала жизни, трудно представить себе, до чего встревожилась моя жена; она проводила возле меня целые дни, а ночью, — я спал в отдельной комнате, — заходила ко мне по два-три раза, чтобы самолично узнать, как я себя чувствую; наконец, она вызвалась сама прислуживать мне во всем и казалось, что ее жизнь зависит от моей. Я со своей стороны так был тронут проявлениями ее любви, что беспрестанно ей об этом говорил. А между тем любовь ее, сеньор Мендоса, не была искренна, как я воображал.
Однажды ночью, когда я уже начал поправляться, меня разбудил слуга.
«Сеньор, — сказал он в волнении, — мне очень жаль вас тревожить, но я слишком вам предан, чтобы скрыть происходящее сейчас в вашем доме: герцог де Наксера находится у вашей супруги».
Я так был ошеломлен этим известием, что некоторое время смотрел на слугу, не находя слов. Чем больше я вникал в принесенное им известие, тем труднее было мне ему поверить.
«Нет, Фабио, — воскликнул я, — невозможно, чтобы жена моя была способна на такое страшное вероломство! Ты сам не уверен в том, что говоришь!»
«Дай Бог, чтобы я еще мог сомневаться в этом, сеньор, — отвечал Фабио, — но меня не обманешь притворством. С тех пор, как вы больны, я подозревал, что герцога каждую ночь впускают в комнату нашей госпожи. Я спрятался, чтобы увериться в своих подозрениях, и теперь вполне убедился, что они справедливы».
При этих словах я вскочил вне себя от гнева, накинул халат, взял шпагу и отправился в спальню жены; меня сопровождал Фабио со свечой в руках. При шуме, произведенном нашим приходом, сидевший на постели моей жены вскочил, выхватил из-за пояса пистолет, ринулся мне навстречу и выстрелил; но от волнения и поспешности он промахнулся. Тогда я бросился на него и всадил ему шпагу в сердце. Потом я повернулся к жене, которая была ни жива, ни мертва, и сказал ей:
«И ты, негодная, получи награду за свое вероломство».
С этими словами я пронзил ей грудь клинком, еще дымившимся кровью ее любовника.
— Я сам порицаю свою горячность, сеньор дон Фадрике, и сознаю, что мог бы наказать достойным образом неверную жену, не лишая ее жизни. Но легко ли сохранить хладнокровие в таких условиях? Вообразите себе эту изменницу, такую внимательную во время моей болезни, представьте себе все выражения ее привязанности, все обстоятельства, всю чудовищность ее измены и скажите, можно ли не простить ее убийство мужу, обезумевшему от справедливого — негодования?
Чтобы закончить в двух словах эту трагическую повесть, я прибавлю, что, вполне утолив жажду мести, я наскоро оделся; я понимал, что нельзя терять времени. Родственники герцога, конечно, будут разыскивать меня по всей Испании, и связи моих родных ничто в сравнении с влиянием его семьи. Я знал, что буду в безопасности только в чужих краях. Поэтому я выбрал двух лучших своих скакунов, и, захватив с собой все деньги и драгоценности, выехал на рассвете из дома в сопровождении слуги, который так хорошо доказал мне свою верность. Я поехал по дороге в Валенсию с намерением сесть на первый же корабль, который отправится в Италию. Проезжая сегодня по опушке леса, где вы были, я встретил донью Теодору, а она попросила меня последовать за ней и помочь ей разнять вас.
Когда толедец окончил свой рассказ, дон Фадрике сказал:
— Сеньор дон Хуан, вы поступили справедливо, отомстив герцогу де Наксера. Не беспокойтесь, что вас будут преследовать его родные; оставайтесь, если вам угодно, у меня, пока не представится случая уехать в Италию; вы будете здесь в большей безопасности, чем где бы то ни было, потому что губернатор Валенсии — мой дядя, а жить вы будете с человеком, желающим быть всю жизнь вашим искренним другом.
Сарате от всей души поблагодарил Мендосу и принял предложенное ему убежище.
— Обратите внимание, сеньор дон Клеофас, как сильно бывает взаимное влечение, — сказал бес. — Эти два молодых человека почувствовали такое расположение друг к другу, что через несколько дней стали неразлучными друзьями, как Орест и Пилад. При равных достоинствах и вкусы у них были одинаковы: что нравилось дону Фадрике, то непременно нравилось и дону Хуану; характеры у них были одни и те же, — словом, они были созданы, чтобы любить друг друга. Особенно дон Фадрике восхищался своим товарищем; он не мог удержаться и при всяком удобном случае расхваливал его даже донье Теодоре.
Друзья часто бывали вместе у этой дамы, а она по-прежнему равнодушно относилась к любви и ухаживанию Мендосы. Это его очень удручало, и он порою жаловался своему другу, а тот, чтобы его утешить, говорил, что даже самые нечувствительные женщины под конец сдаются; что у поклонников не хватает только терпения дождаться этого благоприятного мгновения; что не следует унывать; что рано или поздно донья Теодора вознаградит его за любовь. Эти слова, хотя и основанные на опыте, не успокаивали робкого Мендосу; он опасался, что никогда не увлечет вдову де Сифуэнтеса. Это постоянное опасение повергало его в такое уныние, что дону Хуану жалко было на него смотреть; но скоро сам дон Хуан стал еще более достоин жалости.
Какое бы основание ни имел толедец негодовать на женщин после чудовищной измены жены, он не мог устоять и влюбился в донью Теодору. Однако он не давал воли этой страсти, оскорбительной для его друга, а, наоборот, старался ее подавить; убедившись же, что он сможет совладать с нею лишь в том случае, если скроется с глаз, которые эту страсть внушили, он решил не встречаться более с вдовой де Сифуэнтеса. Поэтому, когда Мендоса предлагал ему вместе навестить ее, толедец всегда находил предлог, чтобы уклониться от поездки.
С другой стороны, всякий раз как дон Фадрике являлся один, донья Теодора его спрашивала, почему дон Хуан перестал у нее бывать. Однажды, когда она предложила дону Мендосе этот вопрос, он с улыбкой ответил, что у его друга имеются на то особые причины.
— Какие же у него могут быть причины избегать меня? — спросила донья Теодора.
— Сегодня я хотел привести его к вам, сударыня, и выразил удивление, что он отказывается сопровождать меня; тогда он мне открыл свою тайну, которую я вам сообщу, чтобы оправдать его, — ответил Мендоса. — Он мне сказал, что завел любовницу, а так как он недолго пробудет в городе, то дорожит каждой минутой.
— Эта отговорка меня не удовлетворяет, — возразила, краснея, вдова Сифуэнтеса, — влюбленные не имеют права пренебрегать друзьями.
Дон Фадрике заметил смущение доньи Теодоры, но объяснил его тщеславием, предполагая, что она покраснела просто от досады, что ею пренебрегают. Он ошибался: замешательство доньи Теодоры было вызвано чем-то более сильным, чем задетое самолюбие. Боясь, как бы он не догадался об ее истинных чувствах, она переменила разговор и в течение всей дальнейшей беседы притворялась такой веселой, что могла бы сбить с толку Мендосу, не дайся он уже с самого начала в обман.
Оставшись одна, вдова Сифуэнтеса погрузилась в глубокую задумчивость: она вдруг осознала всю силу любви, которую питала к дону Хуану, и, думая, что он ей менее отвечает взаимностью, чем это было в действительности, проговорила, вздохнув:
— Какая несправедливая и жестокая сила тешится тем, что воспламеняет сердца, лишая их взаимности? Я не люблю дона Фадрике, который меня боготворит, и горю страстью к дону Хуану, мысли которого поглощены другой! Ах, Мендоса, перестаньте упрекать меня в равнодушии, ваш друг достаточно мстит за вас!
При этих словах, удрученная горем и ревностью, она заплакала; но под влиянием надежды, которая всегда умеряет горести влюбленных, воображение начало рисовать перед ней разные заманчивые картины. Она представляла себе, что ее соперница не очень-то опасна: может быть, дона Хуана не столько чарует ее красота, сколько тешит ее благосклонность, а такую легкую связь нетрудно порвать. Чтобы выяснить все это, она решила поговорить с толедцем наедине. Она дала ему знать, чтобы он пришел к ней. Дон Хуан явился, и, когда они остались вдвоем, донья Теодора начала так:
— Я никак не думала, что под влиянием любви благовоспитанный человек может забыть свои обязанности по отношению к дамам; однако с тех пор как вы влюблены, дон Хуан, вы перестали меня посещать. Мне кажется, я имею право быть вами недовольной. Во всяком случае, я хотела бы верить, что вы не по собственному побуждению избегаете меня. Ваша дама, наверное, запретила вам у меня бывать. Признайтесь в этом, дон Хуан, и я вас прощу. Я знаю, что любовники не свободны в своих поступках и не смеют ослушаться возлюбленных.
— Сударыня, — отвечал толедец, — я понимаю, что мое поведение должно вас удивлять, но ради Бога не требуйте, чтобы я оправдывался, — удовольствуйтесь тем, что у меня есть основание избегать вас.
— Какова бы ни была причина, — возразила донья Теодора, сильно волнуясь, — я хочу, чтобы вы мне ее открыли.
— Если так, сударыня, — отвечал дон Хуан, — я должен вам повиноваться. Но не пеняйте, если вам придется услышать больше, нежели вы желаете знать. Дон Фадрике, — продолжал он, — рассказал вам о приключении, из-за которого я был вынужден покинуть Кастилию. Уезжая из Толедо с сердцем, исполненным злобы против женщин, я мог побиться об заклад, что никогда не поддамся их чарам. С этой гордой уверенностью я подъезжал к Валенсии, когда встретил вас, и, чего еще ни с кем, может быть, не случалось, выдержал, не смутясь, ваш взгляд. И позже некоторое время я с вами виделся безнаказанно. Но увы, какой дорогой ценой я заплатил за эти несколько дней горделивой самонадеянности! Вы сломили мою стойкость; ваша красота, ваш ум, все ваши прелести пленили непокорного. Словом, я вас люблю такой любовью, какую можете зажечь только вы. Вот, сударыня, что гонит меня от вас. Особа, про которую вам говорили, будто я за ней ухаживаю, — сплошной вымысел. Я поделился с Мендосой вымышленною тайной, чтобы он не заподозрил истинной причины, почему я постоянно отказываюсь вместе с ним посещать вас.
Это объяснение, которого донья Теодора никак не ожидала, столь ее обрадовало, что она не могла не выдать себя собеседнику. Правда, она и не старалась скрыть свою радость и, вместо того чтобы взглянуть на толедца с напускной суровостью, сказала ему нежно:
— Вы поведали мне вашу тайну, дон Хуан; теперь я поведаю вам свою. Слушайте, что я скажу вам. Равнодушная ко вздохам дона Альваро Понсе и к привязанности Мендосы, я вела спокойную и счастливую жизнь, пока случай не свел нас на опушке леса, где вы проезжали. Несмотря на мое тогдашнее смятение, я не могла не заметить, как любезно вы предложили мне свои услуги, а ловкость и мужество, с которыми вы разняли ожесточенных соперников, показали мне вас с еще более выгодной стороны. Мне только не понравилось, как вы придумали помирить их; мне было очень трудно выбрать того или другого, но, — если уж говорить совсем откровенно, — мне кажется, что отчасти именно из-за вас мне и не хотелось выбирать между ними, ибо в то мгновенье, как я произносила имя дона Фадрике, я почувствовала, что сердце мое склоняется к незнакомцу. С сегодняшнего дня, который я буду считать счастливейшим, после сделанного вами признания, ваши достоинства еще усилили мое уважение к вам.
Я не хочу, — продолжала она, — скрывать от вас свои чувства, я вам их высказываю с той же откровенностью, с какой говорила Мендосе, что не люблю его. Женщина, имеющая несчастье любить человека, который не может ей принадлежать, поневоле должна быть сдержанной, чтобы наказать себя за свою слабость вечным молчанием. Но я думаю, что можно, не совестясь, признаться в невинной любви к человеку, у которого законные намерения. Да, я в восторге, что вы меня любите, и благодарю за это небо, которое, без сомнения, предназначило нас друг для Друга.
Тут она замолчала, чтобы дать дону Хуану высказаться и выразить во всей полноте радость и признательность, какие, по ее мнению, он должен был чувствовать; но, вместо того чтобы казаться счастливым после всего услышанного, дон Хуан сидел печальный и задумчивый.
— Что это, дон Хуан? — удивилась она. — Я вам делаю предложение, которому всякий другой порадовался бы; забывая женскую гордость, я раскрываю перед вами свою очарованную душу, а вы не испытываете никакой радости от этого любовного признания? Вы храните ледяное молчание? В ваших глазах даже видна печаль. Ах, дон Хуан, что за странное действие производит на вас моя благосклонность.
— Но какое же другое действие, сударыня, может она произвести на такое сердце, как мое? — проговорил он печально. — Чем больше вы мне выказываете любви, тем я несчастнее. Вам ведь известно, чем я обязан Мендосе, вы знаете, какая нежная дружба соединяет нас. Могу ли я построить свое счастье на обломках самых сладостных его надежд?
— Вы чересчур щепетильны, — сказала донья Теодора. — Я ничего не обещала Мендосе; я могу вам предложить свою любовь, не заслуживая его упреков, а вы можете ее принять, ничего не отнимая у него. Мне понятно, что мысль о несчастье друга должна вас огорчать; но, дон Хуан, разве печаль может омрачить то счастье, которое вас ожидает?
— Может, сударыня, — отвечал он твердо. — Такой друг, как Мендоса, имеет надо мной больше власти, чем вы думаете. Если бы вы поняли всю нежность, всю силу нашей дружбы, как бы вы меня пожалели! У дона Фадрике нет от меня никаких тайн, мои помыслы стали его помыслами; ни одна мелочь, касающаяся меня, не ускользает от его внимания, или, чтобы выразить все одним словом, — его душа разделена пополам между вами и мною.
Ах, если вы хотели, чтобы я воспользовался вашей благосклонностью, надо было мне выказать ее прежде, чем я заключил такую крепкую дружбу! Счастливый тем, что я снискал ваше благоволение, я бы относился к дону Фадрике только как к сопернику; мое сердце было бы настороже и не ответило бы на дружбу, которою он почтил меня, и я не был бы ему сейчас обязан всем, что он для меня сделал. Но, сударыня, теперь уже поздно. Я принял от него все услуги, которые ему угодно было предложить мне; я дал волю чувству, которое он мне внушал; благодарность и дружба связывают меня; словом, жестокая необходимость принуждает меня отказаться от сладостной участи, которую вы мне сулите.
При этих словах толедца на глаза доньи Теодоры навернулись слезы, и она взяла платок, чтобы их осушить. Это смутило молодого человека; он чувствовал, что его решимость колеблется, что вскоре он не в силах будет отвечать ни за что.
— Прощайте, сударыня, — продолжал он голосом, прерывающимся от волнений, — прощайте, я должен бежать от вас, чтобы спасти свою честь. Я не могу переносить ваших слез; они делают вас слишком опасной. Я удаляюсь от вас навсегда и буду всю жизнь оплакивать потерю блаженства, которое неумолимая дружба требует принести ей в жертву.
И он удалился, с трудом сохраняя твердость.
После его ухода тысячи нежных чувств охватили вдову Сифуэнтеса. Ей было стыдно, что она объяснилась в любви человеку, которого не могла удержать; но, будучи убеждена, что он страстно влюблен в нее и что только интересы друга понудили его отказаться от руки, которую она ему предложила, донья Теодора была достаточно благоразумна, чтобы оценить такое редкостное проявление дружбы, а не принять его за оскорбление. Но так как нельзя не огорчаться, когда не достигаешь желаемого, она решила завтра же уехать к себе в имение, чтобы рассеять горе, или, вернее, углубить его, ибо уединение скорее укрепляет любовь, чем ослабляет ее.
Дон Хуан, не застав Мендосы дома, тоже замкнулся у себя, чтобы без помехи предаться скорби. После того, что он сделал ради друга, он считал себя вправе хоть повздыхать о случившемся; но дон Фадрике скоро вернулся, и течение мыслей влюбленного было нарушено. Видя по лицу друга, что тот расстроен, дон Фадрике так встревожился, что дону Хуану пришлось для его успокоения сказать, что ничего не случилось и что ему нужен только покой. Мендоса тотчас удалился, предоставляя другу отдохнуть, но вышел он с таким печальным видом, что толедец только еще сильнее почувствовал свое несчастье.
— О небо, — молвил он про себя, — зачем случилось так, что нежнейшая в мире дружба стала несчастьем моей жизни?
На другой день дон Фадрике еще не вставал, когда ему доложили, что донья Теодора со всеми домочадцами уехала в свой замок Вильяреаль и что, по всем данным, она не скоро оттуда вернется. Это известие огорчило дона Фадрике, и не столько потому, что тяжело расставаться с любимой женщиной, сколько потому, что она скрыла от него свой отъезд. Не зная, что думать, он все же почувствовал в этом дурное предзнаменование.
Он собирался пойти к своему другу поговорить об отъезде доньи Теодоры, а также узнать, как его здоровье, но еще не успел одеться, как толедец сам вошел в его комнату и сказал:
— Я пришел вас успокоить насчет моего здоровья: сегодня я чувствую себя гораздо лучше.
— Это приятное известие немного утешает меня, а то я получил сейчас дурные вести.
На вопрос дона Хуана, какие это дурные вести, дон Фадрике, выслав из комнаты слуг, ответил:
— Донья Теодора утром уехала к себе в поместье и, как полагают, надолго. Ее отъезд меня очень удивляет. Зачем она скрыла его от меня? Что вы об этом думаете, дон Хуан? Здесь, должно быть, таится что-нибудь для меня неприятное?
Сарате воздержался высказать свое мнение и старался уверить друга, что нет никакой причины волноваться из-за того, что донья Теодора уехала в деревню. Но Мендоса, не удовлетворившись доводами друга, перебил его.
— Все эти разговоры не рассеют подозрения, закравшегося мне в душу, — заметил он. — Вероятно, я, по неосторожности, сделал что-нибудь такое, что не понравилось донье Теодоре, и она в наказание мне уезжает, не удостоив даже сообщить, в чем моя вина. Как бы то ни было, я не могу оставаться в неизвестности. Поедем, дон Хуан, поедем к ней, я велю оседлать лошадей.
— Я вам советую ехать одному, — сказал толедец. — Такое объяснение должно происходить без свидетелей.
— Дон Хуан ни при каких обстоятельствах не может быть лишним, — возразил дон Фадрике. — Донье Теодоре известно, что вы знаете все, происходящее в моем сердце; она вас уважает; вы не только не помешаете, но, напротив, поможете расположить ее в мою пользу.
— Нет, дон Фадрике, — возразил толедец, — мое присутствие не может быть вам полезно; поезжайте без меня, прошу вас.
— Нет, мой милый дон Хуан, — настаивал тот, — мы поедем вместе; я жду от вас этой дружеской услуги.
— Какая жестокость! — воскликнул дон Хуан с горечью. — Зачем вы требуете, чтобы я из дружбы к вам сделал то, на что я не могу согласиться.
Эти слова, смысла которых дон Фадрике не понял, а также резкий тон, которым они были произнесены, немало удивили его. Он внимательно посмотрел на друга.
— Что означают ваши слова, дон Хуан? — спросил он. — Какое ужасное подозрение возникает в моем уме! Ах, довольно вам таиться и мучить меня. Говорите! Почему вы отказываетесь ехать со мной?
— Я хотел скрыть от вас это, — отвечал толедец, — но раз вы сами принуждаете меня высказаться, то мне дольше не следует молчать. Перестанем радоваться, дорогой дон Фадрике, что у нас одни и те же вкусы и привязанности. Они, к сожалению, слишком схожи, и черты, пленившие вас, не пощадили и вашего друга. Донья Теодора…
— Вы — мой соперник? — перебил его Мендоса, бледнея.
— Как только я убедился в своей любви. — продолжал дон Хуан, — я старался ее преодолеть. Я постоянно избегал вдову Сифуэнтеса. Вы это знаете: вы сами меня в этом упрекали. Если я и не в силах был совсем побороть свою страсть, я по крайней мере укрощал ее. Но вчера эта дама велела мне передать, что желает поговорить со мной у себя дома. Я отправился к ней. Она спросила, почему я, как видно, избегаю ее. Я придумывал всякие объяснения; она не поверила им. Наконец, она принудила меня сказать истинную причину. Я полагал, что после этого она одобрит мое намерение избегать ее, но по странной прихоти судьбы… сказать ли вам, Мендоса? Да, я должен вам это сказать: Теодора выказала мне полную благосклонность.
Дон Фадрике был самого кроткого и рассудительного нрава, но от этих слов он пришел в страшную ярость и, перебив друга, вскричал:
— Довольно, дон Хуан! Лучше пронзите мне грудь, но прекратите этот страшный рассказ. Вы не только сознаетесь, что вы мой соперник, но еще говорите мне, что вы любимы. Праведное небо! Что за признание вы осмеливаетесь мне сделать! Вы подвергаете нашу дружбу слишком сильному испытанию. Да что говорить о нашей дружбе, вы ей изменили, лелея вероломные чувства, в которых вы мне сейчас признались. Как я ошибся! Я считал вас великодушным и благородным, а вы — двуличный друг, раз вы способны на любовь, которая меня оскорбляет. Я сражен этим неожиданным ударом, и я чувствую его тем острее, что он нанесен мне рукой…
— Будьте справедливее ко мне, — перебил его в свою очередь толедец, — потерпите минуту. Все, что угодно, только не двуличный друг! Выслушайте меня, и вы раскаетесь, что бросили мне такое оскорбление.
Тут он рассказал, что произошло между ним и вдовой Сифуэнтеса, рассказал о ее любовном признании, о том, как она убеждала его отдаться страсти без угрызений совести, не видя в этом ничего дурного. Дон Хуан повторил все, что он отвечал на ее речи, и, по мере того как дон Фадрике убеждался в твердости, с какой его друг вел себя, гнев его мало-помалу утихал.
— Словом, дружба взяла верх над страстью, и я отказался от любви доньи Теодоры, — закончил дон Хуан. — Она заплакала от досады, но, Боже мой, что за смятение вызвали ее слезы в моей душе! Я еще до сих пор не могу вспомнить без трепета, какой опасности я подвергался. Мне показалось, что я непомерно жесток, и на несколько мгновений, Мендоса, сердце мое вам изменило. Но я не поддался слабости, я поспешил удалиться, чтобы не видеть этих опасных слез. Однако недостаточно того, что я пока избежал опасности; надо страшиться и за будущее. Я должен поскорее уехать; я не хочу более показываться на глаза донье Теодоре. Неужели и после этого, дон Фадрике, вы будете обвинять меня в неблагодарности и вероломстве?
— Нет, — ответил Мендоса, обнимая его, — признаю: вы ни в чем не виноваты! Глаза мои открылись. Простите мой незаслуженный упрек: он брошен в припадке гнева под первым впечатлением. Простите влюбленному, который видит, что у него отнимают всякую надежду. Увы, как смел я думать, что донья Теодора может вас видеть столь часто и не полюбить, не увлечься вашим обаянием, силу которого я испытал на себе? Вы — истинный друг. Я обязан своим несчастьем только злому року и, вместо того чтобы ненавидеть вас, чувствую, что моя дружба к вам еще укрепилась. Как! Вы из-за меня отказываетесь от обладания доньей Теодорой, вы приносите такую жертву нашей дружбе, и я не буду этим тронут? Вы можете победить свою любовь, а я не сделаю ни малейшего усилия, чтобы превозмочь свою? Я должен ответить на ваше великодушие, дон Хуан! Отдайтесь вашему влечению, женитесь на вдове Сифуэнтеса. Пусть мое сердце страдает, если ему угодно. Мендоса умоляет вас об этом.
— Напрасно вы меня умоляете, — возразил Сарате. — Сознаюсь, я страстно люблю ее, но ваш покой для меня дороже счастья.
— А покой Теодоры разве для вас безразличен? — возразил дон Фадрике. — Не будем обольщаться: любовь ее к вам решает мою судьбу. Если бы даже вы удалились, если бы, желая уступить мне ее, вы стали влачить вдали от нее грустное существование, разве мне от этого было бы легче? Раз я ей до сих пор не понравился, значит, не понравлюсь никогда. Это блаженство предназначено небом вам одному. Она вас полюбила с первого же взгляда, ее влечет к вам естественное чувство; словом, она может быть счастлива только с вами. Примите же руку, которую она вам предлагает, исполните ее и ваше желание; оставьте меня с моим горем и не делайте несчастным троих, когда только один из них может принять на себя всю жестокость судьбы.
В этом месте Асмодею пришлось прервать свой рассказ, потому что студент воскликнул:
— То, что вы мне рассказываете, — удивительно. Неужели, в самом деле, бывают такие благородные люди? Я вижу одних только ссорящихся друзей, да и не из-за такой возлюбленной, как донья Теодора, а из-за отъявленных кокеток. Неужели влюбленный может отказаться от женщины, которую он обожает и которая отвечает ему взаимностью, только из нежелания причинить горе товарищу? Я полагал, что это случается только в романах, где рисуют людей такими, как они должны бы быть, а не такими, каковы они в действительности.
— Согласен, что это черта необыкновенная, — ответил бес, — однако она присуща не только романам; она присуща также и прекрасной природе человека. Это верно хотя бы уже потому, что со времени потопа я видел целых два подобных примера, включая сюда и то, о котором я говорю. Но вернемся же к нему.
Друзья продолжали приносить жертвы один другому и, стараясь превзойти друг друга в великодушии, на некоторое время отрешились от своей любви. Они перестали говорить о Теодоре; они не смели даже произнести ее имени. Но в то время как в Валенсии дружба брала верх над любовью, в другом месте любовь, словно в отместку за это, царила безраздельно, подчиняя себе все чувства.
Донья Теодора в своем замке Вильяреаль, на берегу моря, вся ушла в любовь. Она неотступно думала о доне Хуане и не теряла надежды выйти за него замуж, хотя и не должна была бы на это надеяться после того, что он сказал о своей дружбе к дону Фадрике.
Однажды, на заходе солнца, прогуливаясь по берегу моря с одной из своих горничных, она увидела лодку, которая причаливала к берегу. Донье Теодоре показалось, что там сидят семь-восемь человек очень подозрительного вида: рассмотрев их внимательнее, она убедилась, что они в масках. И действительно, в лодке сидели люди, замаскированные и вооруженные кинжалами и шпагами.
При виде их донья Теодора вздрогнула. Заметив, что они собираются выйти на берег, и не ожидая от этого ничего хорошего, она быстро направилась к замку, время от времени оглядываясь, чтобы наблюдать за незнакомцами. Она увидела, что они высадились и пошли вслед за нею. Донья Теодора бросилась бежать со всех ног, но бежала она не столь быстро, как Аталанта, люди же в масках были легки и подвижны; они настигли ее у ворот замка и остановили.
Госпожа и сопровождавшая ее горничная начали громко кричать. На их зов явилось несколько слуг; они подняли тревогу. Скоро сбежалась вся челядь доньи Теодоры, вооруженная вилами и палками. Между тем двое самых сильных из шайки схватили госпожу и ее прислужницу и понесли их к лодке, несмотря на их отчаянное сопротивление. Другие в это время дрались с челядью замка, которая начинала их сильно теснить Борьба длилась долго; наконец, замаскированным удалось успешно исполнить свой замысел, и, отбиваясь, они возвратились к лодке. Это было как раз вовремя, потому что не успели похитители сесть в лодку, как увидели нескольких всадников, которые неслись во весь опор и, по-видимому, летели на помощь донье Теодоре. Тогда люди в масках поспешили отчалить, так что, как ни торопились всадники, они примчались слишком поздно.
То были дон Фадрике и дон Хуан. Первый получил в этот день письмо, где ему сообщали из верного источника, что дон Альваро Понсе находится на острове Майорке; там он снарядил одномачтовое судно и при помощи двадцати головорезов, которым нечего терять, собирается похитить вдову Сифуэнтеса, как только она приедет в свой замок. Получив это известие, толедец и дон Фадрике немедленно выехали из Валенсии в сопровождении своих слуг, чтобы предупредить донью Теодору о замышляемом покушении. Они издали заметили на взморье толпу дерущихся людей и, подозревая, что происходит как раз то, чего они опасались, полетели во весь опор, чтобы помешать затее дона Альваро. Однако, как они ни спешили, они могли только быть свидетелями похищения, которое хотели предупредить.
Тем временем Альваро Понсе, гордясь успешным завершением своего дерзкого замысла, удалялся с добычей от берега. Его лодка шла по направлению к маленькому вооруженному кораблю, поджидавшему ее в открытом море. Трудно передать глубокое горе, которое охватило дона Хуана и дона Фадрике. Они посылали вслед Альваро Понсе тысячу проклятий и наполняли воздух горькими, но бесполезными жалобами. Слуги доньи Теодоры, воодушевленные их примером, не скупились на вопли, и скоро весь берег огласился криками. Ярость, отчаяние, горе царили на злосчастном побережье. Даже похищение Елены не вызвало при спартанском дворе столь ужасного уныния.
ГЛАВА XIV
Студент не утерпел и в этом месте перебил беса.
— Сеньор Асмодей, — сказал он, — меня одолевает любопытство: что означает сцена, отвлекающая меня от вашего интересного рассказа? Я вижу в верхней комнате двух мужчин в одном белье. Они схватили друг друга за горло и за вихры, а несколько других, в халатах, пытаются их разнять. Скажите, пожалуйста, что это такое?
Бес, старавшийся всячески угодить студенту, поспешил удовлетворить его любопытство и начал так:
— Это дерутся два французских писателя, а разнимают их двое немцев, фламандец и итальянец. Они живут в одном и том же доме, в меблированных комнатах, где останавливаются преимущественно иностранцы. Первый из этих писателей сочиняет трагедии, а второй — комедии. Один переселился в Испанию из-за неприятностей, которые у него были во Франции, а другой, недовольный своим положением в Париже, предпринял то же путешествие в надежде, что в Мадриде ему улыбнется счастье.
Трагик — человек надменный и тщеславный. Наперекор здравомыслящей части публики, он стяжал на родине довольно широкую известность. Чтобы не дать заглохнуть своему таланту, он сочиняет каждый день. Сегодня ночью, страдая от бессонницы, он принялся за пьесу на сюжет из Илиады и написал одну сцену. А ему присущ недостаток, свойственный всем его собратьям по перу, — непременно изводить окружающих чтением своих произведений; поэтому он встал с постели, взял свечу и в одной сорочке пошел к сочинителю комедий. Тот, с большей пользой проводивший время, давно спал глубоким сном. Трагик начал долбить в дверь.
Комический писатель проснулся от стука и отворил дверь своему собрату, а тот, входя, закричал, как одержимый:
— На колени, мой друг, на колени предо мной! Преклонитесь перед гением, любимцем Мельпомены. Я сочинил стихи… да что я говорю, — сочинил? Сам Аполлон подсказал их мне. Будь я в Париже, я ходил бы из дома в дом читать их. Я жду только рассвета, чтобы пойти к нашему посланнику и очаровать его и всех живущих в Мадриде французов. Но, прежде чем показать эти стихи кому-либо, я хочу прочитать их вам.
— Благодарю вас за предпочтение, — ответил сочинитель комедий, зевая во весь рот, — жаль только, что вы не особенно удачно выбрали время: я лег очень поздно, мне страшно хочется спать, и я не ручаюсь, что не засну во время чтения.
— О, за это я ручаюсь! — возразил трагик. — Если б вы даже умерли, написанная мной сцена воскресила б вас. Мои стихи это не смесь обыденных чувств и пошлых выражений, скрепленных лишь рифмой; это — мужественная поэзия, волнующая сердце и поражающая ум. Я не из тех рифмоплетов, жалкие новинки которых только промелькнут на подмостках, как тени, да и отправляются в Утику развлекать дикарей. Мои пьесы вместе с моей статуей достойны стать украшением Палатинской библиотеки{35}; они пользуются успехом и после тридцати представлений. Но перейдем к стихам, — добавил скромный сочинитель, — вы первый их услышите!
Вот моя трагедия: «Смерть Патрокла», Сцена первая. Появляются Бризеида и другие пленницы Ахилла; они рвут на себе волосы и бьют себя в грудь, оплакивая смерть Патрокла. Ноги у них подкашиваются; убитые отчаянием, они падают на подмостки. Вы скажете, что это немного смело, но таков мой замысел. Пусть жалкие поэтишки придерживаются тесных рамок подражания, не осмеливаясь переступить их, — туда им и дорога! В их робости кроется осторожность. Я же люблю новизну; я придерживаюсь такого мнения: чтобы потрясти и восхитить зрителей, им надо представить такие образы, которых они совсем не ожидают.
Итак, пленницы лежат на земле. Возле них Феникс, воспитатель Ахилла; он помогает им подняться. Затем он произносит следующий монолог, которым начинается вступительная часть трагедии:
— Здесь я остановлюсь, чтобы дать вам передышку, — продолжал трагик, — ибо если я сразу прочитаю всю сцену, вы задохнетесь от красот моего стихосложения, от множества ярких штрихов и возвышенных мыслей, которыми она блещет. Обратите внимание на точность выражения: «Чтоб мрак ночной прогнать, селяне жгут костер». Не всякий это оценит, но вы, человек с умом, и с настоящим умом, — вы должны быть в восторге.
— Я в восторге, конечно, — отвечал сочинитель комедий, лукаво улыбаясь, — трудно вообразить что-либо прекраснее, и я уверен, что вы не преминете упомянуть в вашей трагедии, как старательно Фетида отгоняла троянских мух, садившихся на тело Патрокла.
— Пожалуйста, не смейтесь, — заметил трагик. — Искусный поэт может рискнуть на все; это место в моей трагедии, пожалуй, более всех других дает мне возможность излиться звучными стихами, и я ни за что его не вычеркну, клянусь честью! Все мои произведения превосходны, — продолжал он, не смущаясь, — и надо видеть, как им аплодируют, когда я их читаю; мне приходится останавливаться чуть ли не на каждом стихе, чтобы выслушивать похвалы. Помню, однажды в Париже, я читал трагедию в доме, где каждый день к обеду собираются остроумнейшие люди и где, — не хвалясь, скажу, — меня не считают каким-то Прадоном{36}. Там присутствовала графиня Вией-Брюн, — у нее тонкий и изящный вкус, и я — ее любимый поэт. С первой же сцены она залилась горючими слезами, во время второй ей пришлось переменить носовой платок, в третьем акте она беспрерывно рыдала, в четвертом ей стало дурно, и я уже боялся, как бы при развязке она не испустила дух вместе с героем моей пьесы.
При этих словах, как ни старался автор комедий сохранить серьезность, он не выдержал и фыркнул.
— Ах, по этой черте я узнаю вашу добрую графиню, — сказал он, — эта женщина терпеть не может комедию; у нее такое отвращение к смешному, что она всегда уходит из ложи после пьесы и уезжает домой, не дождавшись дивертисмента, чтобы увезти с собой свою печаль. Трагедия — это ее страсть. Хороша ли, плоха ли пьеса — для нее это не имеет значения, но только выведите несчастных любовников и можете быть уверены, что растрогаете ее. Откровенно говоря, если бы я писал трагедии, мне хотелось бы иметь лучших ценителей, чем она.
— У меня есть и другие, — возразил трагик, — от меня в восторге тысячи знатных персон как мужчин, так и женщин…
— Я бы не доверился похвале и этих людей, — перебил его сочинитель комедий, — я бы остерегался их суждения. А знаете почему? Эти люди обычно слушают пьесу невнимательно, они увлекаются звучностью какого-нибудь стиха или нежностью чувства, и этого довольно, чтобы они начали хвалить все произведение, как бы несовершенно оно ни было. И, напротив, если они уловят несколько стихов, пошлость и грубость которых оскорбит их слух, этого достаточно, чтобы они опорочили хорошую пьесу.
— Ну, если вы находите этих судей ненадежными, то положимся на аплодисменты партера, — не унимался трагик.
— Уж не носитесь, пожалуйста, с вашим партером, — возразил другой, — он слишком неровен в своих суждениях. Партер иной раз так грубо ошибается в оценке новой пьесы, что целыми месяцами пребывает в нелепом восторге от скверного произведения. Правда, впоследствии партер разочаровывается и после блестящего успеха низводит поэта с пьедестала.
— Такая беда мне не страшна, — сказал трагик, — мои пьесы переиздают так же часто, как и играют. Другое дело — комедии, согласен: в печати сразу обнажаются их слабые стороны, ибо комедии — пустячки, ничтожный плод остроумия.
— Поосторожнее, господин трагик, поосторожнее! — перебил его другой. — Вы, кажется, начинаете забываться. Прошу говорить при мне о комедиях с большим уважением. Вы думаете, что комическую пьесу легче сочинить, чем трагедию? Бросьте это заблуждение. Рассмешить порядочных людей не легче, чем вызвать у них слезы. Знайте: остроумный сюжет из повседневной жизни так же трудно обработать, как и самый возвышенный героический.
— Ах, черт возьми! — воскликнул с усмешкой трагик. — Я в восторге, что вы придерживаетесь такого мнения. Что ж, господин Калидас, во избежание ссоры я обещаю впредь настолько же ценить ваши произведения, насколько прежде я их презирал.
— Мне наплевать на ваше презрение, господин Жиблэ, — с живостью возразил сочинитель комедий, — а в ответ на вашу дерзость я вам скажу начистоту все, что думаю о стихах, которые вы мне сейчас продекламировали: они нелепы, а мысли, хоть и взяты из Гомера, все же плоски. Ахилл говорит со своими конями, кони ему отвечают, — это несуразно, так же, как и сравнение с костром, который селяне развели на высях гор. Грабить таким образом древних писателей — значит не уважать их. У них есть дивные вещи, но нужен вкус потоньше вашего, чтобы удачно выбрать среди того, что хочешь заимствовать.
— У вас недостаточно возвышенный ум, и не вам понять красоты моей поэзии, — возразил Жиблэ. — В наказание за то, что вы осмелились критиковать меня, я не прочитаю вам продолжения!
— Я уж достаточно наказан, что выслушал начало, — отвечал Калидас. — Уж не вам бы презирать мои комедии! Знайте, что самая плохая комедия, какую я только могу написать, всегда будет выше ваших трагедий и что гораздо легче возноситься и реять в сфере возвышенных чувств, чем придумать тонкую и изящную остроту.
— Если я и не имею счастья заслужить вашу похвалу, — сказал трагик презрительно, — то у меня, слава богу, есть утешение, что при дворе обо мне судят более милостиво, и пенсия, которую соблаговолили…
— Ах, не воображайте, что ослепите меня вашими придворными пенсиями, — перебил его Калидас, — я слишком хорошо знаю, как их получают, чтобы они повысили в моих глазах достоинства ваших пьес. Повторяю, не воображайте, будто цена вам больше, чем тому, кто сочиняет комедии. И, чтобы доказать, что гораздо легче писать серьезные пьесы, я, как только возвращусь во Францию, если не добьюсь там успеха комедиями, снизойду до того, что стану писать трагедии.
— Для сочинителя фарсов вы довольно-таки тщеславны, — ответил на это трагик.
— А вы рифмоплет, обязанный известностью только фальшивым брильянтам, и не в меру зазнаетесь, — заметил сочинитель комедий.
— Вы нахал, — отрезал тот, — не будь у вас в гостях, ничтожный господин Калидас, я, не сходя с места, научил бы вас уважать трагедию.
— Пусть это соображение вас не останавливает, великий гений, — отвечал Калидас. — Если вам хочется быть битым, то я могу поколотить вас и у себя, как в любом другом месте.
Тут они схватили друг друга за горло, вцепились в волосы; с обеих сторон щедро сыпались удары и пинки. Итальянец, спавший в соседней комнате, слышал весь этот разговор и при шуме, поднятом писателями, заключил, что те сцепились. Он встал и из сострадания к французам, — хотя он был и итальянец, — созвал людей. Фламандец и два немца, которых вы видите в халатах, пришли вместе с ним разнимать врагов.
— Занятная перепалка, — сказал дон Клеофас. — Как видно, во Франции сочинители трагедий считают себя более важными особами, чем авторы комедий.
— Без сомнения, — отвечал Асмодей. — Первые считают себя настолько же выше последних, насколько герои трагедии выше слуг из комедии.
— А на чем же основана такая спесь? — спросил студент. — Разве в самом деле труднее написать трагедию, чем комедию?
— Вопрос, который вы мне задаете, уже обсуждался сотни раз, да и теперь еще обсуждается ежедневно, — отвечал бес. — Что касается меня, я решаю его следующим образом, и да простят мне те, кто держится другого мнения. Я считаю, что написать комическую пьесу не легче, чем трагическую; ибо, если бы было труднее написать трагедию, то следовало бы заключить, что трагический писатель сочинит комедию лучше, чем даже самый талантливый комический, а на опыте это не подтверждается. Стало быть, эти произведения, различные по своей природе, требуют совершенно разного склада ума при равной степени мастерства.
Но пора покончить с этим отступлением, — сказал Хромой. — Продолжу прерванный вами рассказ.
ГЛАВА XV
Слуги доньи Теодоры не в силах были воспрепятствовать ее похищению, но они мужественно боролись и нанесли чувствительный урон людям Альваро Понсе. Многие из его головорезов были ранены, один даже настолько тяжело, что не мог следовать за товарищами и, полумертвый, лежал на песке.
Несчастного узнали; это был слуга дона Альваро. Когда выяснилось, что он еще жив, его перенесли в замок и приложили все старания, чтобы привести в чувство. Наконец, это удалось, хотя он и очень ослабел от большой потери крови. Чтобы вызвать его на откровенность, ему обещали позаботиться о его судьбе и не отдавать в руки правосудия, если только он откроет место, куда его господин увез донью Теодору.
Это обещание успокоило раненого, хотя в его положении трудно было рассчитывать, что он сможет воспользоваться обещанным. Слуга собрал последние силы и слабым голосом подтвердил полученные Мендосой сведения о замыслах дона Альваро. Он прибавил к этому, что дон Альваро предполагает отвезти вдову Сифуэнтеса в Сассари, на остров Сардинию: там у него есть родственник, власть и покровительство которого обеспечат ему безопасное убежище.
Это показание умерило отчаяние Мендосы и толедца. Они оставили раненого в замке, где он через несколько часов умер, а сами возвратились в Валенсию, обдумывая, что предпринять. Они решили отправиться прямо в логово их общего врага. Вскоре они сели, без слуг, на корабль в Дениа, чтобы добраться до Пуэрто де Маон, откуда рассчитывали переправиться в Сардинию. И действительно, не успели они прибыть в Пуэрто де Маон, как узнали, что одно зафрахтованное судно собирается немедленно отойти в Кальяри. Они воспользовались этим случаем.
Корабль пустился в плавание при самом благоприятном ветре, какого только можно было пожелать, но пять-шесть часов спустя наступил штиль, а ночью ветер переменил направление, и пришлось лавировать в ожидании попутного ветра. Так плыли они три дня; на четвертый, в два часа пополудни, они заметил корабль, который на всех парусах шел прямо им навстречу. Сначала они его приняли за купеческое судно, но так как корабль, подойдя к ним почти на расстояние пушечного выстрела, не поднял никакого флага, им стало ясно, что перед ними пират.
Они не ошиблись. Это был тунисский корсар. Он был уверен, что христиане сдадутся без боя; но когда те стали перемещать паруса и наводить пушку, он понял, что дело окажется серьезнее, чем он предполагал. Поэтому он остановился, тоже переместил паруса и приготовился к схватке.
Началась перестрелка; перевес, казалось, был на стороне христиан, но вдруг среди боя на помощь тунисскому пирату подоспел корсар из Алжира на корабле, гораздо больше и лучше вооруженном, чем два других. Он подошел на всех парусах к испанскому судну, которое теперь оказалось между двух огней.
Христиане пали духом и, не желая продолжать теперь уже слишком неравную битву, прекратили стрельбу. Тогда на корме алжирского корабля показался невольник и, обратившись по-испански к пассажирам христианского корабля, приказал держать курс на Алжир, если они хотят быть помилованы. После этого один из турок распустил по ветру вымпел из зеленой тафты, затканной переплетенными между собой серебряными полумесяцами. Христиане поняли, что всякое сопротивление бесполезно, и больше не оборонялись. Они впали в страшное уныние, какое всегда охватывает свободных людей при мысли о рабстве, а хозяин судна, боясь, как бы промедление не раздражило жестоких победителей, снял с кормы флаг, бросился в лодку и с несколькими матросами отправился к алжирскому корсару, чтобы сдаться.
Разбойник послал часть своих людей осмотреть испанское судно, другими словами ограбить все, что на нем было Тунисский пират отдал такое же приказание своим подчиненным, так что пассажиры злополучного корабля в одну минуту были обезоружены и обобраны. Затем христиан перевели на алжирский корабль, где два пирата разделили их между собою по жребию.
Для Мендосы и его друга было бы утешением, если бы они попали во власть одного и того же разбойника: цепи показались бы им не так тяжелы, будь они вместе. Но судьба обрушилась на несчастных со всею своей жестокостью; дона Фадрике она отдала корсару из Туниса, а дона Хуана корсару из Алжира. Представьте себе отчаяние друзей, когда им пришлось расставаться; они бросились в ноги разбойникам, умоляя не разлучать их. Но разбойники, жестокость которых не смягчалась при самых трогательных сценах, остались неумолимы. Напротив, считая этих двух пленников лицами знатного происхождения, они надеялись получить за каждого из них хороший выкуп и поэтому решили поделить их между собою.
Мендоса и Сарате поняли, что имеют дело с безжалостными сердцами; они смотрели друг на друга и взорами выражали свою безграничную горесть. Когда же дележ добычи кончился и тунисский пират собрался возвратиться на свой корабль с доставшимися ему невольниками, друзья подумали, что умрут от горя. Мендоса подошел к толедцу и, крепко обняв его, воскликнул:
— Неужели нам придется расстаться? Какая ужасная необходимость! Мало того, что дерзость похитителя остается безнаказанной, нам даже не дано вместе страдать и сокрушаться. Ах, дон Хуан, чем прогневили мы небо, что подвергаемся такой жестокой участи?
— Не ищите далеко причины наших несчастий, — ответил дон Хуан, — в них виноват я один. Смерть двух человек, которых я погубил, хотя и простительная в глазах людей, вероятно, прогневила небо, а вас оно наказывает за то, что вы сдружились с несчастным, вполне заслуженно гонимым судьбой.
Они проливали столь обильные слезы и так рыдали, что прочие пленники были растроганы их горем не меньше, чем своим собственным. Но когда тунисские солдаты, еще более жестокие, чем их господин, увидели, что Мендоса медлит, они грубо вырвали его из объятий толедца и потащили за собой осыпая ударами.
— Прощайте, любезный друг, я вас уже больше никогда не увижу! — воскликнул он. — Донья Теодора не отомщена, — и это сознание будет для меня мучительнее, чем все жестокости, которые готовят мне эти варвары.
Дон Хуан не мог ответить на этот возглас: он так был возмущен обращением с его другом, что голос его осекся.
Порядок повествования требует, чтобы мы последовали за толедцем, поэтому мы покинем дона Фадрике на тунисском судне.
Алжирский корсар взял курс на свою гавань. Прибыв туда, он повел пленников к паше, а оттуда на рынок, где продают невольников. Один из офицеров дея Месоморто купил дона Хуана для своего начальника, а тот определил нового невольника для работ в саду при гареме. Эти обязанности, хотя и тяжелые для дворянина, были ему приятны, потому что давали возможность побыть в одиночестве. В его положении самым отрадным было предаваться на свободе мыслям о своих злоключениях. Дон Хуан беспрестанно вспоминал о них и вместо того, чтобы отгонять печальные образы прошлого, с удовольствием воскрешал их в памяти.
Однажды, не заметив дея, который гулял по саду, он во время работы стал напевать какую-то печальную песнь. Месоморто остановился, чтобы его послушать; голос певца понравился дею, и он из любопытства подошел к невольнику и спросил, как его зовут. Толедец ответил, что его зовут Альваро. Поступив к дею, он почел нужным переменить имя, по обычаю невольников, и назвался так потому, что постоянно думал о похищении Теодоры доном Альваро Понсе; это было первое имя, пришедшее ему в голову. Месоморто, который порядочно говорил по-испански, задал ему несколько вопросов об испанских обычаях и в особенности о том, как держат себя там мужчины, чтобы понравиться женщинам. Ответ дона Хуана пришелся дею по душе.
— Альваро, ты мне кажешься умным человеком, и я не думаю, чтобы ты был простого звания, — сказал он ему, — но кто бы ты ни был, на твое счастье, ты понравился мне, и я хочу почтить тебя своим доверием.
При этих словах дон Хуан бросился дею в ноги и поднес край его одежды к губам, к глазам и ко лбу; потом он встал.
— В доказательство этого доверия, — продолжал Месоморто, — я сейчас же скажу тебе, что в моем гареме находятся самые красивые женщины Европы. С одной из них не может сравниться никто; я думаю, что даже у султана нет такой красавицы, хотя корабли каждый день привозят ему женщин со всех концов света. Лицо ее словно солнце, а стан как стебелек розы из садов Эдема. Я совсем заворожен ею! Но, при такой редкостной красоте, это чудо природы погружено в смертельную печаль, и ни время, ни моя любовь не в силах ее развеять. Хотя счастливая случайность отдала мне эту женщину в полную власть, я еще до сих пор не удовлетворил своих желаний; я все время сдерживаю их, вопреки обычаям моих единоверцев, которые ищут только чувственных утех. Мне хочется завоевать ее сердце предупредительностью и уважением, которые даже последний мусульманин устыдился бы оказать христианской невольнице. Но все мои старания только усиливают ее грусть, и такое упорство начинает мне докучать. Никто так глубоко, как она, не переживает неволи; чтобы утешить других невольниц, достаточно моего благосклонного взгляда. Но вечная печаль этой испанки истощает мое терпение. Во всяком случае прежде чем дать волю своим порывам, я сделаю еще одну попытку. Для этого я воспользуюсь твоим посредничеством. Так как невольница-христианка, да еще твоя соотечественница, она почувствует к тебе доверие, и ты лучше всякого другого убедишь ее. Восхваляй ей мою знатность, мое богатство; внуши ей, что я отличу ее от всех остальных моих невольниц; дай ей понять, если нужно, что она может надеяться на честь стать со временем моей женой, и скажи, что я бы ее почитал больше, чем любую из жен султана, руку которой предложил бы мне наш повелитель.
Дон Хуан снова распростерся перед деем и, хотя был не особенно рад такому поручению, все же уверил своего господина, что сделает все возможное, чтобы выполнить его волю.
— Хорошо, — промолвил Месоморто, — брось работу и следуй за мной. Я хочу, чтобы ты, вопреки нашим обычаям, наедине поговорил с этой невольницей. Но смотри не употреби во зло мое доверие, а не то для тебя придумают такие пытки, каких не знают даже турки. Постарайся рассеять ее печаль и помни, что твое освобождение зависит от того, прекратятся ли мои страдания.
Дон Хуан оставил работу и последовал за деем, который пошел вперед, чтобы подготовить печальную пленницу к свиданию с его посланным.
Донья Теодора сидела с двумя пожилыми рабынями, которые удалились, как только увидели Месоморто. Прекрасная невольница поклонилась ему весьма почтительно, но не могла не содрогнуться, что всегда с ней случалось при его появлении. Он это заметил и, желая успокоить ее, сказал:
— Очаровательная пленница, я пришел только для того, чтобы известить вас, что среди моих невольников оказался испанец, с которым вам, думаю, приятно будет поговорить. Если желаете его видеть, я разрешу ему побеседовать с вами и даже наедине.
Прекрасная невольница ответила, что охотно поговорит с соотечественником.
— Я к вам его пришлю, — продолжал дей, — может быть, ему удастся рассеять ваше уныние.
С этими словами он вышел, и, встретив толедца, шепнул ему:
— Можешь войти, а после разговора с пленницей явись в мои покои и отдай мне отчет.
Сарате тотчас вошел в комнату, затворил за собою дверь и, не поднимая глаз, поклонился невольнице.
Она ответила на поклон Сарате, тоже не глядя на него, но когда они взглянули друг на друга, то громко вскрикнули от радости и удивления.
— Боже мой! — вскричал толедец, приближаясь к ней. — Что это? Призрак, игра воображения, или я действительно вижу донью Теодору?
— Ах, дон Хуан, неужели это вы со мной говорите? — воскликнула прекрасная невольница.
— Да, сударыня, — ответил он, нежно целуя ей руку, — это сам дон Хуан. Вы можете меня узнать по слезам, которых я не в силах удержать от радости, что вижу вас опять, по тому восторгу, который может вызвать только ваше присутствие. Я не ропщу уже на судьбу, раз она возвратила мне вас… Но куда увлекла меня чрезмерная радость? Я забыл, что вы в оковах. По какой превратности судьбы попали вы сюда? Как вы отделались от дерзкой страсти дона Альваро? Ах, сколько она мне причинила тревог и как мне страшно при мысли, что небо не защитило добродетели.
— Бог наказал за меня дона Альваро, — сказала Теодора. — Если б у меня было время вам рассказать…
— Времени много, — перебил ее дон Хуан, — дей разрешил мне говорить с вами и, что особенно должно удивить вас, видеться с вами без свидетелей. Воспользуемся этими счастливыми минутами. Расскажите мне все, что с вами приключилось со времени вашего похищения.
— А кто вам сказал, что меня похитил дон Альваро?
— Мне это слишком хорошо известно, — ответил дон Хуан.
Тут он рассказал ей вкратце, как он это узнал, как они с Мендосой отправились разыскивать ее похитителя и как были взяты в плен корсарами. Когда он умолк, Теодора начала свою повесть так:
— Нет надобности говорить вам, как я испугалась, когда меня схватили какие-то люди в масках; я лишилась чувств на руках того, кто меня нес, а когда очнулась от обморока, вероятно очень продолжительного, я была одна с моей камеристкой Инесой в открытом море. Нас поместили в каюту под кормой. Корабль шел на всех парусах. Вероломная Инеса начала меня уговаривать примириться со случившимся; из этого я заключила, что она сообщница моего похитителя. Он осмелился прийти ко мне и, бросившись к моим ногам, сказал:
— Сударыня, простите мне средство, которое я принужден был употребить, чтобы овладеть вами. Вы сами знаете, как я за вами ухаживал и какая неодолимая страсть побуждала меня оспаривать ваше сердце у дона Фадрике вплоть до того дня, когда вы отдали ему предпочтение. Если бы я вас любил обыкновенной любовью, я бы давно ее поборол и утешился от своей неудачи, но судьба дала мне в удел боготворить вашу красоту; как вы меня ни презираете, я не могу освободиться от вашей власти надо мной. Не бойтесь моей неистовой любви; я не для того лишил вас свободы, чтобы грубым насилием оскорбить вашу добродетель. Я хочу, чтобы в том убежище, куда я вас везу, между нашими сердцами был заключен священный и нерушимый союз.
Много еще говорил мне дон Альваро, теперь я уже не могу всего припомнить. Он старался доказать, что, силою принуждая меня выйти за него замуж, он поступает не как дерзкий похититель, а как страстный поклонник. Пока он говорил, я только рыдала и сокрушалась. Поэтому он оставил меня, решив не терять времени на напрасные убеждения; но, уходя, он подал Инесе знак, и я поняла, что ей поручено всячески поддерживать его доводы, чтобы легче было соблазнить меня.
Она так и делала; она сказала даже, что раз уж мое похищение получило огласку, мне больше ничего не остается, как принять руку дона Альваро Понсе, какое бы отвращение я к нему ни питала, что сердце надо принести в жертву моему доброму имени. Доказывая мне необходимость этого ужасного брака, трудно было облегчить мое горе; я была неутешна. Инеса уж не знала, что и говорить, как вдруг наше внимание привлек страшный шум, раздавшийся на палубе.
Это шумели сподручные Альваро; они увидели на горизонте большой корабль, который несся на нас на всех парусах; наше судно было не так быстроходно, поэтому мы не могли уйти от него. Вскоре большой корабль настиг нас, и мы услышали крики: «Сдавайся, сдавайся!» Но Альваро Понсе и его головорезы предпочитали умереть, чем сдаться, и храбро вступили в бой. Схватка была жаркая; я не стану ее описывать подробно, скажу только, что дон Альваро и его люди, после отчаянного сопротивления, погибли все до одного. Нас же перевели на большой корабль; он принадлежал Месоморто и находился под командой одного из его офицеров, Аби-Али Османа.
Аби-Али долго смотрел на меня с некоторым удивлением, потом, узнав по платью, что я испанка, сказал на кастильском наречии:
— Умерьте вашу печаль, утешьтесь, что попали в неволю; это несчастье было для вас неизбежно. Да что я говорю — несчастье! Это — удача, которой вы должны радоваться. Вы слишком хороши, чтобы ограничиться поклонением христиан. Вы не для того родились, чтобы принадлежать этим жалким смертным; вы заслуживаете поклонения лучших в мире людей; одни мусульмане достойны обладать вами. Теперь я снова возьму курс на Алжир, — добавил он, — и хотя я не захватил никакой другой добычи, я не сомневаюсь, что дей, мой повелитель, будет мною доволен. Я уверен, что он не осудит мое стремление поскорее вручить ему красавицу, которая станет его отрадой и лучшим украшением его сераля.
Услышав эти речи, я поняла, что меня ожидает, и зарыдала еще безудержнее. Аби-Али, по-своему объяснивший причину моего страха, только смеялся; он направил судно к Алжиру, в то время как я беспредельно сокрушалась. Я то обращалась к небу и просила его о заступничестве, то желала, чтобы какие-нибудь христианские корабли напали на нас или чтобы море нас поглотило. Потом хотела, чтобы слезы и печаль так обезобразили мое лицо, что дей нашел бы меня отвратительной. Тщетные желания, которые мне внушала опасность, угрожавшая моей добродетели! Мы вошли в гавань, меня повели во дворец, и я предстала перед Месоморто.
Не знаю, что говорил Аби-Али, представляя меня своему повелителю, и что отвечал ему Месоморто, — они говорили по-турецки; но по взглядам и жестам дея я поняла, что имела несчастье ему понравиться, а то, что он мне потом сказал по-испански, довершило мое отчаяние, подтвердив это предположение.
Напрасно я бросилась к его ногам, предлагая ему в виде выкупа все, чего он хочет, напрасно я рассчитывала на его алчность, обещая ему все свое состояние: он мне ответил, что ценит меня выше всех сокровищ мира. Он велел предоставить мне эти покои, самые роскошные в его дворце, и с того времени ничего не жалеет, чтобы отвлечь меня от печали, в которую я погружена. Он приводил ко мне невольников и невольниц, умеющих петь или играть на каком-нибудь инструменте. Он отстранил от меня Инесу, думая, что она только растравляет мои страдания, и теперь мне прислуживают старые рабыни, постоянно рассказывающие о любви их господина ко мне, о различных удовольствиях, которые мне предстоят.
Но все, что делается для моего развлечения, производит на меня обратное действие — ничто не может меня утешить. Я нахожусь в заключении в этом ужасном дворце, где каждый день раздаются вопли невинно угнетенных, но я меньше страдаю от неволи, чем от ужаса, который мне внушает страсть ненавистного дея. Хотя до сих пор он держит себя со мною как любезный и почтительный поклонник, тем не менее на меня нападает страх; я опасаюсь, что ему скоро наскучит почтительность и он в конце концов употребит во зло свою власть. Я живу в постоянном трепете, и каждая минута жизни для меня новое мучение.
Произнеся эти слова, донья Теодора залилась слезами. Дон Хуан был растроган до глубины души.
— Вы правы, сударыня, что представляете себе будущее в черных красках, — сказал он. — Я страшусь его так же, как и вы. Уважение дея к вам может пройти, и даже скорее, чем вы думаете. Этот покорный вздыхатель скоро сбросит с себя личину кротости, я не сомневаюсь в этом и вижу всю опасность, которой вы подвергаетесь. Но, — продолжал он другим тоном, — я не останусь простым зрителем. Хоть я и невольник, отчаяние придаст мне силы, и, прежде нежели Месоморто нанесет вам оскорбление, я вонжу ему в грудь…
— Ах, дон Хуан, — перебила его вдова де Сифуэнтеса, — как можете вы замышлять такие вещи? Бога ради не приводите их в исполнение. Какие жестокости последуют за этой смертью! Неужели турки не отомстят за нее? Самые ужасные истязания… Я не могу даже подумать об этом без дрожи! К тому же зачем вам напрасно подвергаться опасности? Лишив жизни дея, разве вы вернете мне свободу? Увы, меня, может быть, продадут какому-нибудь извергу, который не будет меня уважать, как Месоморто. К тебе, о небо, взываю, — яви справедливость! Тебе ведомо грубое вожделение дея, ты запрещаешь мне прибегнуть к яду и кинжалу, так предупреди же это преступление, которое ты считаешь грехом!
— Да, сударыня, небеса его не допустят, — сказал Сарате. — Я чувствую, что они меня вдохновляют. То, что мне сейчас пришло в голову, — это тайное внушение свыше. Дей позволил мне с вами видеться с тем, чтобы я убеждал вас ответить на его любовь. Я должен тотчас же отдать ему отчет в нашем разговоре. Надо его обмануть. Я скажу, что вы постепенно примиряетесь со своим положением, что его обращение с вами залечивает ваши раны и что если он будет так продолжать, то может надеяться на все. Помогите мне и со своей стороны. Когда он вас увидит, будьте не так печальны, как обычно; притворитесь, будто его речи доставляют вам некоторое удовольствие.
— Что за насилие! — перебила его донья Теодора. — Как может чистая, правдивая душа выдержать это, не изменив себе, и какова же будет награда за столь тягостное притворство?
— Дей будет радоваться этой перемене, — ответил он, — и захочет окончательно завоевать ваше сердце своей любезностью; а я тем временем буду торопиться, чтобы освободить вас. Сознаюсь, задача нелегкая; но я знаком с одним весьма ловким невольником и надеюсь, что его изворотливость пригодится нам. Я вас покидаю, — продолжал он, — дело не терпит проволочки. Мы еще увидимся. Я пойду к дею и постараюсь баснями утихомирить его страсть. А вы, сударыня, приготовьтесь его встретить: притворяйтесь, старайтесь, чтобы ваши глаза, оскорбленные его присутствием, не глядели чересчур гневно и строго, чтобы с ваших уст, которые открываются лишь для того, чтобы жаловаться на судьбу, срывались бы слова, приятные тирану. Не бойтесь показать излишнюю благосклонность: надо все посулить, чтобы ничего не дать.
— Хорошо, — сказала Теодора, — я исполню все, что вы мне велите. Грозящее мне несчастье принуждает меня к этому. Ступайте, дон Хуан, употребите все усилия, чтобы положить конец моей неволе. Я буду вдвойне счастлива, если своим освобождением буду обязана вам.
Толедец, повинуясь воле Месоморто, отправился к нему.
— Ну, Альваро, какие новости принес ты от прекрасной невольницы? — спросил его дей с большим волнением. — Уговорил ли ты ее выслушать меня? Если ты скажешь, что я должен отказаться от надежды победить ее суровую печаль, клянусь головой султана, моего повелителя, что сегодня же я силой добьюсь того, в чем отказывают моей любви.
— Господин, нет никакой надобности давать такую страшную клятву, — отвечал дон Хуан, — вам незачем употреблять насилие, чтобы удовлетворить свою страсть. Невольница — молодая дама, никого еще не любившая. Она до того горда, что отвергла предложение знатнейших сановников Испании, у себя на родине она жила, как королева. Здесь она стала рабыней. Гордая душа ее может забыть разницу в настоящем и прошлом ее положении. Но эта высокомерная испанка, как и другие, привыкнет к неволе; я даже скажу вам, что цепи уже не кажутся ей такими тяжелыми; ваше внимание и снисходительность, ваше почтительное ухаживание, которых она от вас не ожидала, смягчают ее горе и понемногу смиряют ее гордыню. Старайтесь сохранить ее расположение. Продолжайте выказывать ей почтительность и завершите победу, очаровав прелестную невольницу новыми знаками уважения; она скоро уступит вашим желаниям и в ваших объятиях забудет о свободе.
— Твои слова приводят меня в восторг! — воскликнул дей. — Надежда, которую ты подаешь, покоряет меня! Да, я буду терпелив, буду сдерживать свой пыл, чтобы тем полнее его удовлетворить. Но не обманываешь ли ты меня, или, может быть, обманываешься сам? Я сейчас поговорю с ней. Я желаю убедиться, действительно ли увижу в ее глазах ту заманчивую надежду, которую ты в них заметил.
С этими словами он пошел к Теодоре, а толедец возвратился в сад, где встретил садовника. Это и был тот невольник, ловкостью которого Сарате рассчитывал воспользоваться, чтобы освободить вдову Сифуэнтеса.
Садовник, по имени Франсиско, был родом из Наварры. Он превосходно знал Алжир, потому что служил у нескольких хозяев, прежде чем попал к дею.
— Франсиско, друг мой, — обратился к нему дон Хуан, — я в большом горе. Здесь во дворце находится молодая, очень знатная дама, уроженка Валенсии. Она просила Месоморто, чтобы он сам назначил за нее выкуп, но он не хочет ее отпустить, так как влюбился в нее.
— Почему же это вас так огорчает? — удивился Франсиско.
— Потому что мы с ней земляки, ее и мои родители — большие друзья. Я бы ничего не пожалел, лишь бы помочь ей освободиться из неволи.
— Это не так-то легко, — ответил Франсиско, — но смею вас уверить, что я как-нибудь это устрою, если родственники дамы согласятся хорошо мне заплатить.
— Не сомневайтесь в этом, — ответил дон Хуан, — я ручаюсь, что они вас отблагодарят и в особенности она сама. Ее зовут донья Теодора. Она — вдова человека, который оставил ей большое состояние, и она так же щедра, как и богата. Наконец, я — испанец и дворянин; на мое слово вы можете положиться.
— Хорошо, — сказал садовник. — Полагаясь на ваше обещание, я обращусь к одному каталонцу-вероотступнику, с которым я знаком, и предложу ему…
— Что вы! — перебил его пораженный толедец. — Как можно доверять презренному, который не устыдился изменить своей вере, чтобы…
— Хотя он и вероотступник, он все же честный человек, — продолжал Франсиско. — Он скорее достоин жалости, чем ненависти, и если бы подобное преступление можно было простить, я бы его простил. Вот в двух словах его история.
Он родом из Барселоны, по ремеслу лекарь. Дела его в Барселоне шли плохо, и он решил поселиться в Карфагене, надеясь, что с переменой места переменится и судьба. Он сел на корабль вместе со своей матерью, но в море они попались алжирскому пирату, который и привез их в этот город. Их продали: мать — какому-то мавру, а его — турку; турок так его притеснял, что он принял магометанство, лишь бы положить конец неволе и освободить мать, с которой мавр, ее хозяин, обращался крайне сурово. Действительно, отступник нанялся к некоему паше и, совершив несколько пиратских набегов, накопил около четырехсот патагонов, часть которых употребил на выкуп матери, а на оставшиеся деньги начал разбойничать на море уже за собственный счет.
Он сделался капитаном: купил небольшой корабль без палубы и с несколькими турецкими солдатами, присоединившимися к нему, стал бороздить море между Аликанте и Карфагеном. Он возвратился с большой добычей и пошел во второе плавание. Его набеги были так удачны, что он смог снарядить уже небольшой корабль, благодаря чему захватил богатую добычу; но счастье ему изменило. Однажды он напал на французский фрегат, который так потрепал его судно, что оно еле добралось до алжирской гавани. Так как в этой стране о достоинстве корсаров судят по успехам их набегов, турки после такой неудачи стали относиться к нему с презрением. Это его ожесточило и расстроило. Он продал корабль и удалился в загородный дом, где живет на оставшиеся деньги с матерью и несколькими слугами-невольниками.
Я у него бываю: мы вместе жили у одного хозяина и очень подружились. Он делится со мной своими самыми сокровенными мыслями; еще дня три тому назад он мне признавался со слезами на глазах, что не знает покоя с тех пор, как имел несчастье отречься от своей веры. Чтобы заглушить угрызения совести, которые его постоянно терзают, он подчас готов сбросить тюрбан и, не боясь быть сожженным на костре, искупить всенародным покаянием свой грех, служащий соблазном для христиан.
Таков вероотступник, к которому я хочу обратиться, — продолжал Франсиско. — Вы можете в нем не сомневаться. Я выйду будто бы на базар, а сам пойду к нему. Я ему скажу, что вместо того чтобы чахнуть от горя, что он покинул лоно церкви, не лучше ли подумать, как вернуться в него; для этого нужно только снарядить корабль, пустив при этом молву, что ему-де наскучила праздная жизнь и он хочет снова отправиться в плавание. А мы на этом судне поплывем к берегам Валенсии, и донья Теодора обеспечит отступнику беззаботную жизнь в Барселоне до конца его дней.
— Да, мой милый Франсиско! — воскликнул в восторге дон Хуан, воспрянув духом от предложения невольника-наваррца, — обещайте ему что хотите! Будьте уверены, что и вы и он будете щедро награждены. Но уверены ли вы, что этот план можно выполнить так, как вы предполагаете?
— Может быть, и встретятся какие-нибудь затруднения, которые я не могу сейчас предвидеть, — ответил Франсиско, — но мы их устраним. Я рассчитываю, Альваро, — сказал он, уходя, — на полный успех нашего предприятия. Надеюсь по моем возвращении принести вам добрые вести.
Толедец с тревогой ожидал Франсиско; тот вернулся часа три-четыре спустя и сказал:
— Я говорил с отступником, я изложил ему наш план. После долгих рассуждений мы решили, что он купит маленькое судно с полным снаряжением, и, так как позволяется брать в матросы невольников, он возьмет всех своих, а чтобы не возбудить подозрений, наймет еще двенадцать турецких солдат, как будто и на самом деле собирается в пиратский набег. Но за два дня до отплытия он с невольниками ночью сядет на судно, поднимет незаметно якорь и, чтобы взять нас, подплывет в ялике к калитке этого сада, которая выходит к морю. Вот наш план. Можете сообщить его даме-невольнице и уверить ее, что самое позднее — через две недели она будет свободна.
Как счастлив был Сарате, что может обрадовать донью Теодору столь радостным известием! Чтобы получить позволение свидеться с нею, он на другой день искал встречи с Месоморто и, увидев его, сказал:
— Простите, повелитель, что я осмеливаюсь спросить у вас: как вы нашли прекрасную невольницу, довольны ли вы ею теперь?
— Я в восторге, — поспешил ответить дей. — Вчера ее глаза не избегали моих самых нежных взглядов; в ее речах, доселе полных беспрестанными сетованиями на судьбу, не прозвучало ни единой жалобы, и казалось даже, что она слушает меня внимательно и благосклонно. Этой перемене я обязан тебе и твоим стараниям, Альваро. Вижу, что ты хорошо знаешь женщин твоей страны. Я хочу, чтобы ты поговорил с ней еще и завершил то, что так удачно начал. Напряги свой ум и приложи все старания, чтобы ускорить мое счастье. Я сниму с тебя цепи и, клянусь душою нашего великого пророка, отправлю тебя на родину и осыплю такими благодеяниями, что христиане, увидя тебя, не поверят, что ты возвратился из рабства.
Толедец не преминул поддержать Месоморто в его заблуждении; он сделал вид, будто чувствительно тронут его обещаниями, и под предлогом ускорить их исполнение, поспешил к прекрасной невольнице. Он нашел ее одну в комнате; старухи, прислуживающие ей, были заняты в другом месте. Он сообщил ей, какой план действия придумали наваррец и вероотступник в надежде на обещанную им щедрую награду.
Донья Теодора очень обрадовалась, что приняты такие решительные меры к ее освобождению.
— Возможно ли, что я могу надеяться вновь увидеть мою дорогую родину, Валенсию? — воскликнула она вне себя от радости. — Какое счастье! После стольких опасностей и тревог опять жить там, спокойно, с вами! Ах, дон Хуан, как меня радует эта мысль! Вы разделяете мою радость? Подумайте, ведь, похищая меня у дея, вы увозите свою жену!
— Увы, — ответил Сарате, тяжко вздыхая, — сколько прелести заключалось бы для меня в этих сладких речах, если бы воспоминание о несчастном поклоннике не примешивало к ним горечи, которая лишает их очарования! Простите мне, сударыня, эту чувствительность и сознайтесь, что Мендоса достоин вашей жалости. Он для вас покинул Валенсию, лишился свободы, и я не сомневаюсь, что в Тунисе его не столько тяготят цепи, в которые он закован, сколько отчаяние, что он не отомстил за вас.
— Конечно, он заслуживает лучшей участи, — сказала донья Теодора. — Бог мне свидетель, я глубоко тронута всем, что Мендоса для меня сделал; я глубоко сожалею о его муках, причиной которых я была, но, по жестокому предначертанию злых созвездий, мое сердце не может быть наградой за его услуги.
Этот разговор прерван появлением двух старух, прислуживавших вдове Сифуэнтеса. Дон Хуан переменил тему разговора и, разыгрывая наперсника дея, стал говорить Теодоре:
— Да, прелестная невольница, вы наложили цепи на того, кто держит вас закованной. Месоморто, ваш и мой повелитель, самый влюбленный и самый привлекательный из всех турок, очень доволен вами. Продолжайте обходиться с ним благосклонно и вы увидите, что вашим невзгодам скоро наступит конец.
С этими словами, истинное значение которых было понятно только донье Теодоре, он вышел из комнаты.
В течение недели дела во дворце дея оставались в том же положении. Между тем каталонец-отступник купил небольшое судно, почти вполне снаряженное, и готовился к отплытию. Но за шесть дней до того, как он уже мог пуститься в путь, дон Хуан опять страшно встревожился.
Месоморто прислал за ним и, потребовав его в свои покои, сказал:
— Альваро, ты свободен; можешь ехать в Испанию, когда захочешь: обещанные тебе подарки готовы. Сегодня я виделся с прекрасной невольницей; она мне показалась совсем другой, чем та особа, которая так огорчала меня своей печалью. С каждым днем горечь сознания, что она в неволе, у нее ослабевает; она так очаровательна, что я решил на ней жениться. Через два дня она станет моей женой.
При этих словах дон Хуан изменился в лице и, несмотря на все усилия, не мог скрыть от дея свою тревогу и удивление, так что тот даже спросил, что с ним?
— Господин, — отвечал толедец в смущении, — я, по правде говоря, очень удивлен, что самое знатное лицо в Оттоманской империи намерено снизойти до того, чтобы жениться на невольнице. Я знаю: подобные случаи у вас бывали, но все-таки, как это блистательный Месоморто, который может притязать на руку дочерей важнейших сановников Порты, вдруг…
— Я согласен с тобой, — перебил его дей, — я мог бы домогаться руки дочери великого визиря с тем, чтобы впоследствии унаследовать его должность, но у меня несметные богатства и ни малейшего честолюбия. Мне дороже покой и радости, которыми я здесь наслаждаюсь, чем должность великого визиря. Это опасный пост, на который не успеешь подняться, как подозрительность султана или зависть врагов свергнет тебя вниз. К тому же я влюблен в эту невольницу, а красота ее дает ей полное право занять положение, на которое я намерен ее возвести. Но ей необходимо сегодня же переменить веру, чтобы быть достойной чести, которую я ей оказываю, — прибавил он. — Как ты думаешь: не воспротивится ли она этому из-за нелепых предрассудков?
— Нет, господин, — ответил дон Хуан, — я уверен, что она пожертвует всем ради такого высокого положения. Позвольте мне только заметить, что вам не следует на ней жениться так поспешно. Не торопитесь! Нет сомнения, что мысль изменить вере, которую она впитала с молоком матери, сначала ее возмутит. Дайте ей время одуматься. Пусть она ясно представит себе, что вы собираетесь не обесчестить ее и затем бросить, предоставив ей доживать дни среди других ваших рабынь, а хотите связать себя с нею узами брака, который принесет ей такую честь, о какой она и не мечтала, — и тогда ее благодарность и тщеславие победят всякое сомнение. Отложите осуществление ваших планов хотя бы на неделю.
Дей задумался; промедление, которое предлагал наперсник, было ему не по душе, и тем не менее совет казался разумным.
— Соглашаюсь с твоими доводами, Альваро, — сказал он, наконец. — Как ни обуревает меня нетерпение обладать невольницей, повременю еще недельку. Пойди к ней сейчас и уговори исполнить мое желание по истечении этого срока. Я хочу оказать честь тому самому Альваро, который так хорошо вел мои дела: пусть именно он предложит ей мою руку.
Дон Хуан бросился к Теодоре и поведал ей все, что произошло между ним и Месоморто, чтобы она приняла соответственные меры. Он ей сказал также, что через шесть дней корабль будет готов к отплытию. А когда она выразила недоумение, как же ей выйти, если все двери, через которые надо пройти, чтобы достигнуть лестницы, будут заперты, он ответил:
— Об этом не беспокойтесь, сударыня: одно из окон вашей комнаты выходит в сад, куда вы и спуститесь по приставной лестнице, которую я вам доставлю.
И правда, по прошествии шести дней Франсиско уведомил толедца, что вероотступник собирается отплыть в следующую же ночь. Можете себе представить, с каким нетерпением ожидала ее донья Теодора и толедец. Наконец, долгожданная ночь наступила и, к счастью, была очень темной. Как только настал час приступить к исполнению задуманного, дон Хуан приставил лестницу к окну прекрасной невольницы, которая за ним внимательно следила; она тотчас спустилась с большой поспешностью и волнением; затем, опершись на руку толедца, дошла до калитки, выходившей к морю.
Они шли быстро и уже предвкушали избавление от неволи, как вдруг судьба, все еще неблагосклонная к нашим влюбленным, уготовила им совершенно неожиданный и еще более жестокий удар, чем все испытанные ими до сих пор.
Они уже вышли из сада и направились по берегу, чтобы сесть в поджидавший их ялик, как вдруг какой-то человек, которого они приняли за одного из своих спутников и потому совсем не испугались, бросился прямо на дона Хуана с обнаженной шпагой и поразил его в грудь. «Вероломный Альваро Понсе! — воскликнул он. — Вот как дон Фадрике де Мендоса карает подлого похитителя! Ты не заслуживаешь, чтобы я вызвал тебя на дуэль, как честного человека».
Толедец не выдержал удара и рухнул наземь, в то время как донья Теодора, которую он поддерживал, потрясенная неожиданностью, горем и ужасом, упала без чувств рядом с ним.
— Ах, Мендоса, что вы наделали! Вы подняли оружие на своего друга, — проговорил дон Хуан.
— Праведное небо, — воскликнул дон Фадрике, — неужели я убил…
— Прощаю вам свою смерть, — перебил его Сарате, — тут виною только злой рок; он, верно, хотел положить конец нашим злоключениям. Да, дорогой мой Мендоса, я умираю спокойно, потому что передаю донью Теодору в ваши руки, а она может засвидетельствовать, что я ничем не нарушил дружбы к вам.
— Безмерно великодушный друг, — вскричал дон Фадрике в порыве отчаяния, — вы умрете не один: тот же клинок, который сразил вас, покарает и вашего убийцу. Если ошибка и может служить мне оправданием, то утешением она для меня не будет никогда!
С этими словами он повернул к себе острие шпаги, вонзил ее в грудь по рукоятку и свалился на тело дона Хуана, который лишился сознания — не столько от потери крови, сколько от потрясения при виде того неистовства, в какое впал его преданный друг.
Франсиско и отступник, которые находились в десяти шагах от них и имели особые причины не броситься на помощь к невольнику Альваро, были крайне изумлены последними словами дона Фадрике и его поступком. Они поняли, что незнакомец ошибся и что раненые не смертельные враги, как можно было подумать, а друзья. Тогда они поспешили им на помощь. Но они не знали, на что решиться, видя, что все лежат без чувств, в том числе и Теодора. Франсиско был того мнения, что надо ограничиться спасением одной только дамы, а мужчин оставить на берегу, где они, судя по всему, скоро умрут, если еще не умерли. Вероотступник держался иного взгляда. Он считал, что не следует покидать раненых; может быть, их раны не смертельны, и он им сделает перевязку на корабле, где у него имеются все инструменты его прежней профессии, которой он еще не забыл. Франсиско с ним согласился.
Понимая, как важно не терять времени, вероотступник и наваррец при помощи невольников перенесли в ялик несчастную вдову Сифуэнтеса и ее двух поклонников, еще более несчастных, чем она, и через несколько минут ялик подошел к кораблю. Едва только беглецы взошли на палубу, как одни начали поднимать паруса, а другие, став на колени, обратились к небу с усерднейшими молитвами, какие только мог им внушить страх, что Месоморто вышлет за ними погоню.
Отступник поручил управление кораблем невольнику-французу, хорошо знающему это дело, а сам занялся прежде всего доньей Теодорой и привел ее в чувство. Потом ему удалось разными снадобьями вывести из оцепенения и двух раненых мужчин. Вдова Сифуэнтеса, упавшая в обморок при ударе, нанесенном дону Хуану, была крайне удивлена, увидя рядом с собой дона Фадрике. Она поняла, что Мендоса ранил себя с горя оттого, что чуть не убил своего друга, и тем не менее не могла относиться к нему иначе, как к убийце любимого ею человека.
Вид этих трех несчастных, пришедших в себя, представлял самое трогательное зрелище, какое только можно себе вообразить. Все трое только что находились в состоянии, близком к смерти, но сейчас они внушили еще больше жалости. Донья Теодора обращала к дону Хуану взоры, в которых отражалось смятение души, пораженной горем и отчаянием, а оба друга смотрели на нее угасающим взглядом и тяжко вздыхали.
Молчание, столь же трогательное, сколь и зловещее, прервал дон Фадрике; обращаясь к вдове Сифуэнтеса, он проговорил:
— Сударыня, перед смертью мне посчастливилось узнать, что вы освобождены от рабства; я благодарил бы небо, если бы свободой вы были обязаны мне, но небу угодно было, чтобы это стало делом рук избранника вашего сердца. Я слишком люблю своего соперника и не могу на него роптать; мне хотелось бы, чтобы удар, который я имел несчастье нанести, не помешал ему наслаждаться вашей благодарностью.
Теодора ничего на это не ответила. Ее вовсе не трогала в эту минуту печальная участь дона Фадрике; она чувствовала к нему отвращение, внушаемое ей опасным состоянием толедца.
Между тем хирург собирался осмотреть и исследовать раны. Он начал с Сарате и нашел рану его не опасной, потому что шпага, скользнув под левой грудью, не затронула ни одного важного органа. Заключение хирурга немного успокоило Теодору и очень обрадовало дона Фадрике; повернув лицо к даме, он сказал:
— Я доволен: раз мой друг вне опасности, я расстаюсь с жизнью без сожаления; я умру, не унося с собой вашей ненависти.
Он сказал это так проникновенно, что вдова Сифуэнтеса была растрогана. Она перестала опасаться за жизнь дона Хуана, поэтому и ненависть ее к дону Фадрике исчезла и она относилась теперь к нему, как к человеку, вполне достойному ее сострадания.
— Ах, Мендоса, — отвечала она ему в великодушном порыве, — позвольте, чтобы вам перевязали рану; может быть, она окажется такой же легкой, как у вашего друга. Согласитесь на лечение, которое вам предлагают. Живите! Если я не могу сделать вас счастливым, я не осчастливлю и другого. Из сострадания и дружбы к вам я не отдам своей руки дону Хуану, как хотела. Приношу вам ту же жертву, какую принес и он.
Дон Фадрике хотел было отвечать, но хирург, боясь, как бы он разговорами не разбередил свою рану, велел ему замолчать и начал осмотр. Рана показалась хирургу смертельной, ибо шпага прошла сквозь верхнюю часть легкого, о чем свидетельствовало кровоизлияние, причем оно могло возобновиться. Сделав первую перевязку, хирург оставил раненых в каюте на корме. Они лежали рядом на двух узких койках, а донью Теодору он увел, боясь, как бы ее присутствие не отразилось на них дурно.
Несмотря на все эти предосторожности, у Мендосы обнаружился жар, а к вечеру кровоизлияние усилилось. Хирургу пришлось объявить ему, что вылечить его нельзя и если он хочет что-нибудь сказать своему другу или донье Теодоре, то пусть поторопится. Эти слова бесконечно огорчили дона Хуана, зато дон Фадрике выслушал их спокойно. Он попросил позвать к нему вдову Сифуэнтеса; она пришла в таком состоянии, которое легче представить себе, чем описать. Она была вся в слезах и так рыдала, что Мендоса страшно взволновался.
— Сударыня, я не стою драгоценных слез, которые вы проливаете, — сказал он ей, — перестаньте на минуту плакать, прошу вас, и выслушайте меня; с этой же просьбой я обращаюсь и к вам, мой милый Сарате, — сказал он своему другу, видя, что тот не в силах сдержать страшного горя. — Я знаю, что разлука со мною будет вам тяжела; мне слишком известна ваша дружба, чтобы сомневаться в этом; но подождите, пока я не умру, а тогда почтите мою смерть этими знаками нежности и сострадания. До тех же пор умерьте вашу печаль; она огорчает меня больше, чем потеря жизни. Я хочу вам рассказать, какими путями судьба, так жестоко меня преследующая, привела меня на этот злополучный берег, обагренный по моей вине кровью моего друга и моею.
Вам, конечно, хочется знать, как мог я принять дона Хуана за дона Альваро; я вам сейчас все объясню, если времени, которое мне осталось прожить, хватит на этот печальный рассказ.
Несколько часов спустя после отплытия корабля, на который меня перевели пираты, разлучив с доном Хуаном, мы встретились с французским корсаром; он на нас напал, завладел тунисским кораблем и высадил нас около Аликанте. Едва я почувствовал себя на свободе, первой моей мыслью было выкупить моего друга. Для этого я отправился сначала в Валенсию, чтобы заручиться деньгами. Там я узнал, что в Барселоне миссионеры ордена Искупления собираются в Алжир, и поспешил в Барселону, но перед отъездом из Валенсии я просил моего дядю, губернатора, дона Франсиско де Мендоса, употребить все свое влияние при дворе, чтобы добиться помилования Сарате, которого я намеревался привезти с собой и водворить в его имении, отчужденном после смерти герцога де Наксера.
Как только мы прибыли в Алжир, я начал посещать места, где обычно собираются невольники, но сколько я туда ни ходил, я не встречал того, кого искал. Однажды я увидел каталонца-вероотступника, которому принадлежит корабль; я его тотчас узнал, как бывшего служащего моего дяди. Я рассказал ему о цели моего путешествия и просил навести справки о моем друге.
«Мне очень жаль, но я не могу быть вам полезным, — ответил он. — Этой ночью я уезжаю отсюда с одной дамой, уроженкой Валенсии; она невольница дея».
«А как зовут эту даму?» — спросил я.
Он сказал, что ее зовут Теодорой.
По изумлению, выказанному мною при этом известии, вероотступник понял, что особа эта мне не безразлична. Он мне открыл придуманный им план ее освобождения, а так как во время своего рассказа он несколько раз называл невольника «Альваро», я не сомневался, что это сам Альваро Понсе.
«Помогите мне, — горячо просил я его, — дайте мне возможность отомстить моему врагу».
«Я готов вам служить, — отвечал он, — но расскажите сначала, чем провинился Альваро».
Я поведал ему всю нашу историю; выслушав ее, он сказал:
«Все ясно. Идите сегодня ночью вслед за мною, вам покажут вашего соперника, а когда вы его проучите, вы займете его место и отправитесь вместе с нами в Валенсию».
Но, несмотря на свое нетерпение, я не забывал дона Хуана. Я оставил итальянскому купцу по имени Франческо Капати, живущему в Алжире, деньги для выкупа моего друга; купец обещал мне выкупить его, если только удастся его разыскать. Наконец, настала ночь, я отправился к отступнику, и он повел меня на берег моря. Мы остановились у калитки; оттуда вышел человек, направился прямо к нам и сказал, показывая пальцем на мужчину и женщину, следовавших за ним: «Вот Альваро и донья Теодора».
При виде их я прихожу в ярость; вынимаю шпагу, бегу к несчастному Альваро и, думая, что поражаю гнусного соперника, нападаю на верного друга, которого так искал. Но, благодарение небу, — продолжал он дрогнувшим голосом, — моя ошибка не будет стоить ему жизни, а Теодоре — вечных слез.
— Ах, Мендоса, вы не представляете себе всей глубины моей скорби, — прервала его дама. — Я никогда не утешусь, что потеряла вас. Если я и выйду замуж за вашего друга, так только для того, чтобы вместе с ним сокрушаться о вас. Ваша любовь, ваша дружба, ваши несчастья будут постоянным предметом наших бесед.
— Что вы, сударыня! — вскричал дон Фадрике. — Я не заслуживаю, чтобы вы так долго меня оплакивали. Умоляю вас, выходите замуж за дона Хуана, после того как он отомстит за вас Альваро Понсе.
— Дона Альваро нет более в живых, — сказала вдова Сифуэнтеса. — В тот самый день, как он меня похитил, его убил пират, взявший меня в плен.
— Это отрадное известие, сударыня, — сказал Мендоса. — Мой друг будет от этого еще счастливее. Не противьтесь больше вашей взаимной склонности. Я с радостью вижу, что приближается час, когда рухнет препятствие к вашему обоюдному счастью, препятствие, созданное вашим состраданием и великодушием дона Хуана. Пусть ваши дни протекают безмятежно в союзе, который не решится потревожить завистливая судьба. Прощайте, сударыня. Прощайте, дон Хуан. Вспоминайте иногда человека, который никого так не любил, как вас.
Теодора и дон Хуан вместо ответа зарыдали еще сильнее, а дон Фадрике, которому становилось все хуже, продолжал так:
— Я слишком расчувствовался: смерть уже витает надо мной, а я и не думаю просить у божественного милосердия прощения за грех, что я совершил, оборвав жизнь, располагать которою я не смел.
При этих словах он возвел глаза к небу с искренним раскаянием, и вскоре кровоизлияние задушило его.
Тогда дон Хуан в припадке беспредельного отчаяния срывает с себя повязку; он хочет, чтобы его рана не зажила, но Франсиско и хирург бросаются к нему, стараясь его успокоить. Теодора страшно испугана этим порывом; она присоединяется к ним, чтобы отвратить дона Хуана от его намерения. Она говорит так трогательно, что он приходит в себя, позволяет сделать новую перевязку, и чувство влюбленного в конце концов берет верх над горем друга. Однако он овладел собой лишь для того, чтобы сдерживать неистовые проявления горя, но отнюдь не для того, чтобы его ослабить.
У отступника в числе многих вещей, которые он вез в Испанию, был превосходный аравийский бальзам и драгоценные благовония. Он набальзамировал тело Мендосы; об этом просили его дон Хуан и донья Теодора, которым хотелось похоронить дона Фадрике достойным образом в Валенсии. Оба они не переставали в продолжение всего пути скорбеть и плакать. Между тем их спутники отдавались иным чувствам. Ветер был попутным, и скоро показались берега Испании.
При этом зрелище все невольники пришли в неописуемую радость, а когда корабль благополучно вошел в гавань Дениа, каждый пошел своей дорогой. Вдова Сифуэнтеса и толедец послали гонца в Валенсию с письмами к губернатору и к родственникам доньи Теодоры. Известие о возвращении этой дамы было встречено всеми ее родными с большой радостью, губернатора же, дона Франсиско Мендоса, глубоко опечалила смерть племянника.
Он особенно проявил свое горе, когда вместе с родственниками вдовы Сифуэнтеса отправился в Дениа и увидел останки несчастного дона Фадрике. Сердобольный старик оросил его тело слезами и так сокрушался, что все присутствующие были растроганы до глубины души. Он пожелал узнать, что послужило причиной смерти его племянника.
— Я все расскажу вам, сеньор, — сказал ему толедец, — я не только не хочу, чтобы воспоминание о доне Фадрике изгладилось из моей памяти, но и нахожу грустную усладу в том, чтобы постоянно вспоминать о нем и бередить свое горе.
И дон Хуан поведал, как произошло это печальное событие, причем рассказ его вызвал новые слезы и у него самого и у дона Франсиско. Что касается Теодоры, то ее родственники очень обрадовались встрече с ней и поздравили ее с чудесным спасением от тирана Месоморто.
Когда выяснились все обстоятельства, тело дона Фадрике положили в карету и отвезли в Валенсию, однако его там не похоронили, потому что срок службы дона Франсиско в должности губернатора оканчивался и вельможа собирался в Мадрид, куда и решил перевезти останки племянника.
Пока подготовлялась погребальная церемония, вдова Сифуэнтеса осыпала милостями Франсиско и вероотступника. Наваррец поселился у себя на родине, а каталонец с матерью возвратился в Барселону, где опять вступил в лоно христианской церкви и живет припеваючи и по сей день.
Тем временем дон Франсиско Мендоса получил королевский указ, даровавший дону Хуану помилование. Несмотря на все свое уважение к семье де Наксера, король не мог отказать Мендосам, которые единодушно молили его о помиловании. Это известие было тем приятнее дону Хуану, что теперь и он мог сопровождать тело своего друга, а он на это не осмелился бы, пока не был прощен.
Наконец, погребальное шествие, в котором участвовало множество знатных особ, тронулось, и по прибытии в Мадрид дона Фадрике похоронили в церкви, где Сарате и донья Теодора, С позволения Мендосов, воздвигли ему великолепный памятник. Но этого мало: они целый год носили траур по своем друге, желая выразить этим свою любовь к нему и безысходную скорбь.
Почтив память Мендосы знаками такой трогательной преданности, дон Хуан и донья Теодора вступили в брак. Но дон Хуан долго еще не мог превозмочь свою печаль, — такова неизъяснимая власть дружбы. Дон Фадрике, его любезный друг дон Фадрике, был всегда с ним в его помыслах, каждую ночь дон Хуан видел его во сне, особенно таким, каким он помнил его в последние минуты жизни. Но эти грустные мысли понемногу стали рассеиваться. Обаяние доньи Теодоры, в которую он по-прежнему был влюблен, понемногу вытеснило грустные воспоминания. Все шло к тому, чтобы дон Хуан жил счастливо и спокойно, но на днях он во время охоты упал с лошади, поранил себе голову, и у него образовался нарыв. Врачи не могли его спасти. Вот он только что умер. Донья Теодора и есть та дама, которая, как видите, в отчаянии бьется на руках у двух женщин: вероятно, скоро и она последует за своим супругом.
ГЛАВА XVI
Выслушав рассказ Асмодея, студент сказал:
— Вот прекрасный пример дружбы. Редко случается видеть, чтобы двое мужчин так любили друг друга, как дон Хуан и дон Фадрике. Однако, думается, еще труднее найти двух подруг-соперниц, которые бы столь же великодушно пожертвовали во имя дружбы любимым человеком.
— Конечно, — отвечал бес. — Этого еще никто не видел, да, вероятно, никогда и не увидит. Женщины не любят друг друга. Представим себе двух женщин, связанных узами тесной дружбы; допустим даже, что они за глаза не говорят ничего дурного одна про другую. Вы встречаетесь с ними; если вы склоняетесь в сторону одной, то ее подругою овладевает ярость; и не потому, что она в вас влюблена, а просто потому, что она желает, чтобы предпочтение было оказано ей. Таковы женщины: они слишком завистливы и поэтому не способны к дружбе.
— История этих двух несравненных друзей немного романтична и завела нас довольно далеко, — сказал Леандро-Перес. — Ночь близится к концу, скоро забрезжит рассвет; я жду от вас нового развлечения. Вот я вижу множество спящих людей. Мне бы хотелось, чтобы вы рассказали сны, которые они видят.
— Охотно, — согласился бес. — Вы любите, чтобы картины сменяли одна другую. Я вам доставлю это удовольствие.
— Вероятно, я услышу уйму нелепостей, — сказал Самбульо.
— Почему? — спросил Хромой. — Вы ведь изучали Овидия. Разве вы не знаете: он уверяет, что самые верные сны снятся на рассвете, потому что в эту пору душа освобождается от гнета пищеварения.
— Что касается меня, — ответил дон Клеофас, — то, что бы там ни говорил Овидий, я не придаю снам ни малейшего значения.
— Напрасно, — сказал Асмодей. — Не надо считать все сны игрой воображения, как не надо и верить им всем без разбора: это — лгуны, которые иной раз говорят правду. Император Август, который был не глупее иного студента, не пренебрегал снами, если они его касались, и хорошо сделал, что в битве при Филиппах покинул свою палатку под впечатлением рассказа о сне, имевшем к нему отношение. Я бы мог привести вам еще тысячу примеров, которые доказали бы легкомыслие вашего суждения, однако умолчу о них, чтобы удовлетворить ваше новое желание.
Начнем с того прекрасного особняка направо. Хозяин его, волокита граф, лежит, как видите, в богато обставленной спальне. Ему снится, будто он в театре; поет молодая актриса, и голос этой сирены манит его.
В соседней комнате спит графиня, его супруга; она страстно любит карты. Ей снится, что у нее нет денег; она закладывает свои драгоценности у ювелира, и тот ссужает ей триста пистолей за очень умеренные проценты.
В ближайшем особняке с той же стороны живет маркиз, человек того же склада, что и граф; он влюблен в завзятую кокетку. Ему снится, будто он занял большую сумму денег, чтобы подарить ей, а его управляющий, который спит в верхнем этаже, видит, будто он богатеет по мере того, как его хозяин разоряется. Ну, что скажете об этих снах? По-вашему, бессмыслица?
— Пожалуй, нет, — ответил дон Клеофас. — Я убеждаюсь, что Овидий прав. Но мне любопытно узнать, кто тот человек, которого я вижу вон там: у него усы в папильотках, и спит он с таким важным видом, что, вероятно, это не простой смертный.
— Это провинциальный дворянин, арагонский виконт, человек спесивый и тщеславный, — объяснил бес. — Душа его в этот миг млеет от счастья. Ему снится, будто некий гранд уступает ему дорогу во время публичной церемонии. Но я заметил в том же доме двух братьев-врачей, которые видят не очень-то утешительные сны. Одному снится, будто издан указ, запрещающий платить врачу, если он не смог вылечить больного, а брат его видит во сне, будто вышло распоряжение, чтобы похоронную процессию всегда возглавлял врач, на руках которого покойник умер.
— Я бы хотел, — заметил Самбульо, — чтобы этот последний приказ действительно был издан и чтобы доктора присутствовали на похоронах своих пациентов, как присутствует во Франции судья при казни осужденного им преступника.
— Весьма удачное сравнение, — сказал бес, — в этом случае можно сказать, что один только отдает приказание исполнить приговор, а у другого он уже исполнен.
— Вот, вот! — согласился студент. — А кто этот господин, который вдруг вскочил и протирает глаза?
— Это вельможа, хлопочущий о месте губернатора в Новой Испании. Он проснулся от страшного сна: ему померещилось, что первый министр посмотрел на него косо. А вот молодая дама. Она просыпается, недовольная тем, что ей приснилось. Это девушка знатного происхождения, особа столь же благонравная, сколь и красивая. За ней увиваются два поклонника: одного она нежно любит, а к другому чувствует неприязнь, доходящую до отвращения. Сейчас она видела во сне у своих ног ненавистного вздыхателя; он был так страстен, так настойчив, что, не проснись она вовремя, она оказала бы ему такую благосклонность, какой никогда не дарила даже любимому. Во время сна природа сбрасывает с себя узду рассудка и добродетели. Остановите взор на угловом доме по этой улице. Тут живет прокурор. Вот он и жена его спят рядом в комнате, обитой старинным штофом с изображением человеческих фигур. Прокурор видит во сне, что он идет в больницу навестить своего клиента с тем, чтобы предложить ему денежную помощь из собственного кармана, а жене прокурора снится, будто ее муж прогоняет письмоводителя, к которому он ее приревновал.
— Слышится чей-то храп, — сказал Леандро. — Должно быть, это храпит толстяк, которого я заметил во флигельке прокурорского дома.
— Верно! — отвечал Асмодей. — Это каноник, и ему снится, что он произносит Benedicite.[18] Сосед его — купец, торгующий шелками; он продает их знатным особам очень дорого, зато в кредит. Ему должны более ста тысяч дукатов. Он видит во сне, что все должники несут ему деньги, тогда как его конкурентам, наоборот, снится, что он вот-вот обанкротится.
— Эти два сна вышли из разных дверей храма сновидений, — заметил студент.
— Ну, разумеется, — отвечал бес, — первый вышел, наверно, из двери, отделанной слоновой костью, а второй — из двери, украшенной рогом изобилия. Соседний дом занимает известный издатель. Недавно он напечатал книгу, которая имела шумный успех. Пуская ее в продажу, он обещал сочинителю заплатить пятьдесят пистолей в случае выпуска второго издания. Теперь издателю снится, будто он перепечатывает книгу, не известив об этом автора.
— Ну, что касается этого сна, нет надобности спрашивать, из какой двери он вышел; не сомневаюсь, что он в точности осуществится. Я знаю издателей, — сказал Самбульо, — эти господа без стеснения обманывают писателей.
— Истинная правда! — отвечал Хромой, — но вам надо познакомиться и с господами сочинителями. Они так же мало щепетильны, как и издатели. Приключение, случившееся лет сто тому назад в Мадриде, убедит вас в этом.
Однажды трое издателей ужинали вместе в кабачке. Разговор зашел о том, какая редкость хорошая новая книга. «Друзья мои, — сказал на это один из присутствующих, — признаюсь вам по секрету, что на днях я обделал выгодное дельце: я купил рукопись, которая, по правде говоря, обошлась мне дороговато, но зато какого автора!.. Чистое золото!» Другой издатель тоже похвастался, что накануне сделал замечательную покупку. «Я… я, господа, — воскликнул тогда третий, — не хочу остаться в долгу перед вами и тоже не скрою от вас своей добычи; я покажу вам не рукопись, а жемчужину. Мне посчастливилось купить ее сегодня». И тут каждый из них вынимает из кармана только что приобретенную драгоценную рукопись. Оказалось, что это новая пьеса под названием «Вечный Жид». Издатели не могли прийти в себя от изумления, когда убедились, что одно и то же произведение продано каждому из них в отдельности.
Я вижу в другом доме робкого и почтительного обожателя, только что пробудившегося от сна, — продолжал бес. — Он влюблен во вдову, бой-бабу. Ему снилось, что он с ней в чаще леса и шепчет ей нежности, а она отвечает: «Ах, как вы очаровательны: если бы я не остерегалась мужчин, вы могли бы совсем меня обольстить; но все мужчины обманщики, я не доверяю их словам, я хочу действий». — «Каких же действий вы от меня требуете, сударыня? — спросил поклонник. — Может быть, вы хотите, чтобы в доказательство моей любви я совершил двенадцать подвигов Геркулесовых?» — «Ах, нет дон Никасио, отнюдь нет, — отвечала дама, — я не требую от вас так много…» — На этом он проснулся.
— Скажите на милость, — обратился к бесу студент, — почему человек, спящий вон на той кровати, мечется, как полоумный?
— Это лиценциат и притом хитрющий, — отвечал Хромой. — Он видит сон, который его страшно волнует. Ему снится, что в диспуте против какого-то ничтожного врача он защищает бессмертие души. Врач — такой же хороший католик, как лиценциат хороший врач. Во втором этаже у лиценциата живет эстремадурский дворянин, по имени Вальтасар Фанфарронико; он приехал на почтовых ко двору, намереваясь испросить награду за то, что застрелил португальца. Знаете, что он видит во сне? Ему снится, будто его назначили губернатором Антекеры; но этого ему мало, он находит, что заслужил пост вице-короля.
В меблированных комнатах я вижу двух важных особ, которых беспокоят весьма неприятные сновидения. Одному из них — коменданту крепости — снится, что крепость осаждена и что после недолгого сопротивления он вынужден сдаться в плен со всем гарнизоном. Другой — архиепископ Мурсии. Двор поручил этому красноречивому прелату произнести надгробное слово на похоронах некоей принцессы, а до похорон осталось всего два дня. Ему снится, будто он уже стоит на кафедре и после краткого вступления вдруг потерял нить мыслей.
— Не будет ничего невероятного, если эта беда с ним действительно приключится, — сказал Клеофас.
— Конечно, — ответил бес. — Недавно такой конфуз уже случился с его преосвященством. Хотите, покажу вам лунатика? Вам стоит только заглянуть в конюшни этого дома. Что вы там видите?
— Я вижу человека, который расхаживает в одной рубашке и, если не ошибаюсь, держит в руке скребницу, — сказал Леандро-Перес.
— Это конюх; он спит, — пояснил бес. — Каждую ночь он встает и во сне чистит лошадей. Затем опять ложится. В доме все уверены, что это дело рук домового; конюх и сам того же мнения.
В большом доме, напротив меблированных комнат, живет старый кавалер ордена Золотого Руна, бывший вице-король Мексики. Он болен и боится, что может умереть, поэтому его начинает сильно тревожить его прошлое правление: надо сказать, что вел он дела так, что беспокойство это не лишено основания. Летописцы Новой Испании отзываются о нем не совсем похвально. Он видел страшный сон и никак не может успокоиться. Этот сон, пожалуй, и сведет его в могилу.
— Это, вероятно, какой-нибудь из ряду вон выходящий сон, — заметил Самбульо.
— Сейчас узнаете, — ответил Асмодей. — Тут и в самом деле есть что-то необычное. Этот вельможа видел сейчас во сне, что он в долине мертвых, и все мексиканцы, ставшие жертвой его несправедливости и жестокости, набросились на него с бранью и упреками; они даже хотели растерзать его, но он убежал и укрылся от их преследования. Потом он увидел себя в большой зале, обтянутой черным сукном, где за столом, накрытым на три прибора, сидят его отец и дед. Эти хмурые сотрапезники сделали ему знак приблизиться, и отец сказал ему угрюмо, как то свойственно всем покойникам: «Мы давно тебя поджидаем, иди займи место возле нас».
— Боже, какой отвратительный сон! — воскликнул студент. — Не зря больной так страшно встревожился.
— Зато его племянница, спящая в комнате над ним, великолепно проводит ночь: ей снятся наиприятнейшие вещи, — продолжал Хромой. — Это девица лет двадцати пяти-тридцати, некрасивая и нескладная. Ей снится, что ее дядя, у которого она единственная наследница, умер и что около нее толпятся почтительные вельможи, наперерыв стараясь ей понравиться.
— Если не ошибаюсь, мне слышится позади нас смех, — сказал дон Клеофас.
— Не ошибаетесь, — подтвердил бес, — в двух шагах отсюда смеется во сне женщина. Это вдова. Она прикидывается добродетельной, но обожает сплетни. Ей грезится, будто она беседует со старой ханжой, и этот разговор ей весьма приятен. Смеюсь и я, ибо в комнате внизу вижу мещанина, которому трудновато жить на свои скромные средства. Ему снится, будто он собирает золотые и серебряные монеты, и чем больше собирает, тем больше находит; он уже набил ими целый сундук.
— Бедняга! Недолго ему наслаждаться своим сокровищем, — сказал Леандро.
— Когда он проснется, он почувствует себя как богач, находящийся при смерти; он поймет, что его богатство ускользает, — сказал Хромой. — Если вам любопытно узнать сны этих двух актрис-соседок, я вам их расскажу. Одна из них видит во сне, что ловит птиц на дудочку и ощипывает их одну за другой; затем она отдает их на съедение коту, такому красавцу, что она просто от него без ума, а коту это на руку. Другой актрисе снится, что она выгоняет из дому левреток и датских догов, которые долгое время служили ей утехой; теперь она желает оставить только прелестного маленького шпица, в коем души не чает.
— Ну и дурацкие же сны! — воскликнул студент. — Я думаю, если бы в Мадриде, как в Древнем Риме, были толкователи снов, они бы очень затруднились объяснить эти два сна.
— Ну, не очень, — отвечал бес. — Если бы прорицатели только знали, что творится в наши дни в среде актеров, они скоро нашли бы ясный и точный смысл этих снов.
— А я так ничего в них не понимаю, — признался дон Клеофас, — и не очень-то об этом тужу, мне интереснее узнать, кто эта дама, что спит на кровати, отделанной великолепным желтым бархатом, с серебряной бахромой; возле нее на ночном столике лежит книга и горит свеча.
— Это титулованная особа, — пояснил бес. — У нее роскошный выезд, а челядь ее состоит из молодых и красивых лакеев. У нее привычка читать перед сном; без этого она всю ночь не сомкнет глаз. Вчера вечером она читала «Метаморфозы» Овидия и поэтому теперь видит очень странный сон: ей снится, будто Юпитер влюбился в нее и поступает к ней в услужение в образе рослого, статного пажа.
Кстати о метаморфозах. Вот вам еще метаморфоза, и она, по-моему, еще забавнее. Я вижу лицедея, который крепко спит и видит сон, доставляющий ему большое наслаждение. Это такой старый актер, что нет человека в Мадриде, который мог бы сказать, что видел его дебют. Он так давно играет, что, как говорится, сросся с театром. Он талантлив, но до того горд и тщеславен, что мнит себя выше людей. Знаете, что снится этому спесивому герою кулис? Он видит во сне, что умирает и что все боги Олимпа собрались на совет, дабы решить, как поступить с таким важным смертным; он слышит, как Меркурий докладывает совету богов, что знаменитого актера, который так часто имел честь изображать на сцене Юпитера и других великих небожителей, нельзя подвергнуть участи обыкновенных смертных, и предлагает причислить его к сонму олимпийцев. Мом одобряет слова Меркурия, но некоторые небожители возмущены предложением Меркурия, и Юпитер с общего согласия превращает старого лицедея в театральное чучело.
Черт хотел продолжать, но Самбульо остановил его:
— Стойте, сеньор Асмодей, вы не замечаете, что уже день. Я боюсь, как бы нас не заметили тут, на крыше. Если только чернь увидит вашу милость, свисткам и шиканью не будет конца.
— Нас не увидят, — возразил бес, — я обладаю той же властью, что и мифологические божества, о которых сейчас шла речь. И подобно тому как влюбленный сын Сатурна окружил себя на горе Иде облаком, чтобы скрыть от мира ласки, которыми он хотел прельстить Юнону, я тоже окутаю вас и себя туманом, непроницаемым для человеческого глаза; но это не помешает вам видеть то, что я хочу вам показать.
И действительно, их сразу обволок густой дым; но, как ни был он густ, студенту было все видно.
— Возвратимся к снам… — продолжал Хромой. — Однако я упустил из вида, что из-за меня вы провели бессонную ночь и, вероятно, очень устали. Пожалуй, лучше перенести вас домой и дать вам отдохнуть несколько часов. За это время я побываю во всех четырех частях света, выкину несколько забавных штучек, а затем вернусь к вам, и мы еще поразвлечемся.
— Мне вовсе не хочется спать, и я ничуть не устал, — отвечал дон Клеофас. — Вместо того чтобы покидать меня, доставьте мне удовольствие, расскажите, какие намерения вон у тех людей, что уже встали и, по-видимому, собираются выйти. Что они намереваются делать в такую рань?
— То, что вы желаете знать, вполне достойно внимания, — отвечал бес. — Вы увидите картину труда, забот и треволнений, которыми бедные смертные наполняют свое существование, чтобы возможно приятнее провести короткий промежуток времени между рождением и смертью.
ГЛАВА XVII
— Прежде всего обратим внимание на ватагу оборванцев, которую вы заметили на улице. Это распутники, большей частью из хороших семей; они живут целым сообществом, как монахи, и проводят ночи в кутежах у себя дома, где всегда имеются изрядные запасы хлеба, мяса и вина. Теперь они расходятся по церквам, где прикинутся несчастными, а вечером опять соберутся, чтобы пить за здоровье набожных благодетелей, покрывающих их издержки. Полюбуйтесь, как эти бездельники умеют переодеваться и принимать вид, внушающий сострадание; так не принарядиться и самой заправской кокетке, собирающейся вскружить кому-нибудь голову.
Посмотрите внимательно на тех троих, что идут вместе. Тот, который на костылях, дрожит всем телом и передвигается с таким трудом, что, кажется, вот-вот ткнется носом в землю. У него длинная седая борода и дряхлый вид; в действительности это молодой человек, такой проворный и легкий, что перегонит лань. Другой, изображающий шелудивого, — красавец юноша; голова у него покрыта накладной кожей, скрывающей роскошные волосы, которым позавидовал бы любой паж. Наконец, третий мнимый калека — это негодяй, умеющий так жалобно и уныло причитать, что ни одна старуха не устоит и спустится хоть с пятого этажа, чтобы подать ему милостыню.
Кроме этих тунеядцев, идущих под маской нищеты выманивать у людей деньги, я вижу трудолюбивых ремесленников, которые, хоть они и испанцы, собираются в поте лица заработать кусок хлеба. Я вижу: везде люди встают и одеваются, чтобы исполнить самые различные обязанности. Сколько замыслов, задуманных этой ночью, будет осуществлено и сколько их разлетится в прах! Сколько будет совершено поступков, внушенных расчетом, любовью или честолюбием!
— Что это там на улице? — перебил его дон Клеофас. — Кто эта женщина, увешанная образками, которая торопливо идет в сопровождении слуги? У нее, видно, очень спешное дело.
— Еще бы, — отвечал черт. — Эта почтенная матрона торопится в дом, где требуется ее помощь. Она спешит к актрисе, которая страшно кричит; около актрисы суетятся двое мужчин. Один из них муж, другой — аристократ, весьма взволнованный происходящим; ведь роды актрис напоминают роды Алкмены — тут всегда замешаны и Юпитер и Амфитрион.
Глядя на этого всадника с карабином, можно подумать, что он едет охотиться на зайцев и куропаток в окрестности Мадрида, а между тем у него ни малейшего желания позабавиться охотой. У него совсем другое намерение: он отправляется в деревню, переоденется там крестьянином и в таком виде проберется на ферму, где под присмотром строгой и бдительной матери живет его любовница.
Вот этот молодой бакалавр спешит засвидетельствовать почтение старому канонику, своему дяде. Он это делает каждое утро, зарясь на его доходы.
Посмотрите на дом напротив: там человек накидывает плащ и собирается выйти. Это — почтенный, богатый горожанин, которого беспокоит немаловажное дело. У него одна-единственная дочь — невеста; он колеблется, отдать ли ее за прокурора, сделавшего ей предложение, или за идальго, который тоже за нее сватается. Он идет посоветоваться об этом с друзьями. И, правда, он находится в крайне затруднительном положении: он опасается, что идальго, сделавшись зятем, будет его презирать; если же оказать предпочтение прокурору, то как бы не завести в доме червяка, который все источит.
Посмотрите на соседа этого озабоченного отца. Отыщите в этом роскошно обставленном доме человека в халате из красной парчи, затканной золотыми цветами. Это — остряк, корчащий вельможу, несмотря на свое низкое происхождение. Десять лет тому назад у него не было и двадцати мараведи, а теперь у него десять тысяч дукатов годового дохода. Он завел себе изящный экипаж, но, чтобы содержать его, экономит на еде: говорят, что весь обед его обычно состоит из цыпленка. Но иногда он из тщеславия принимает у себя знатных особ. Сегодня, например, он дает обед членам государственного совета; для этого он послал за поваром и кондитером и будет с ними торговаться из-за каждого медяка; наконец, столковавшись, составит меню.
— Что за скряга! — воскликнул Самбульо.
— Ничего не поделаешь, — ответил Асмодей. — Все голыши, разбогатев, становятся либо скупцами, либо мотами, — это общее правило.
— Скажите, а что это за красавица, которая за туалетом беседует с представительным господином? — спросил студент.
— В самом деле на это стоит обратить внимание, — воскликнул Хромой. — Эта женщина — немка; она живет в Мадриде на выделенную ей по завещанию вдовью часть и вращается в лучшем обществе. Молодой человек, который с нею, — сеньор дон Антонио де Монсальва. Хотя этот кабальеро принадлежит к одному из знатнейших родов Испании, он обещает на ней жениться; он даже заключил с ней условие с обязательством уплатить три тысячи пистолей неустойки. Но родные дона Антонио противятся его любовным замыслам и угрожают засадить его в тюрьму, если он не прекратит знакомство с немкой, которую они считают авантюристкой. Влюбленный крайне огорчен их сопротивлением. Вчера он пришел к своей возлюбленной. Она заметила его расстроенный вид и спросила, чем он удручен. Дон Антонио рассказал ей все и стал уверять, что, какие бы препятствия ни ставили его родные, решение его непоколебимо. Вдова была очарована его стойкостью, и в полночь они расстались, очень довольные друг другом. Сегодня утром Монсальва опять пришел к ней; он застал ее за туалетом и снова стал рассыпаться в изъявлениях любви. Во время разговора немка сняла с себя папильотки: кабальеро невзначай взял одну из них и развернул. Увидев свой почерк, он воскликнул, смеясь:
— Так вот для чего, сударыня, служат вам любовные записки, которые вы получаете?
— Да, Монсальва, — ответила она, — вы видите, для чего мне служат обещания поклонников, если они хотят на мне жениться вопреки желанию своей родни: я кручу из них папильотки.
Когда юноша узнал, что вдова разорвала его обязательство о выплате неустойки, он пришел в восторг от ее бескорыстия, и вот он снова клянется ей в вечной любви и верности.
Теперь бросьте взгляд на высокого, сухощавого человека, который проходит под нами; под мышкой у него большая конторская книга, на поясе висит чернильница, а на спине — гитара.
— Занятный господин, — усмехнулся студент, — бьюсь об заклад, что это какой-нибудь чудак.
— Да, это довольно странный субъект, — подтвердил бес. — В Испании есть философы-циники — вот это один из них. Он отправляется в Буэн-Ретиро на луг, где бьет прозрачный родник, образуя ручеек, вьющийся среди цветов. Философ проведет там целый день, любуясь на красоты природы, будет играть на гитаре, размышлять и потом запишет свои впечатления. В карманах у него его обычная пища, а именно несколько луковиц да ломоть хлеба. Такова воздержная жизнь, которую он ведет уже десять лет, и если бы какой-нибудь Аристипп{37} сказал ему, как Диогену: «Умей ты угождать великим мира сего, так не питался бы луком», — этот новейший философ ответил бы: «Я угождал бы грандам так же, как и ты, если бы согласился унизить человека до того, что он пресмыкался бы перед другим человеком».
Действительно, этот философ состоял когда-то при больших вельможах; он даже разбогател благодаря им. Но, убедившись, что дружба с великими мира сего только почетное рабство, он прекратил с ними всякие сношения. У него была карета, от которой он отказался потому, что она обдавала грязью людей, более достойных, чем он. Чуть ли не все свое состояние он роздал бедным друзьям, оставив себе ровно столько, чтобы жить так, как он живет, ибо он считает, что для философа одинаково постыдно просить милостыню как у бедного люда, так и у вельмож.
Пожалейте человека, который бредет с собакой вслед за философом. Он может похвастаться, что принадлежит к одной из знатнейших фамилий Кастилии. Он был богат, но, как Тимон Лукиана, разорился{38}, потому что каждый день угощал своих друзей и устраивал пышные торжества по поводу рождения или бракосочетания принцев и принцесс, словом, при всяком удобном случае, когда в Испании можно устроить празднество. Как только прихлебатели увидели, что кошелек его опустел, все они исчезли; друзья тоже его покинули; один-единственный друг остался ему верен — его пес.
— Скажите, сеньор бес, кому принадлежит карета, остановившаяся перед этим домом? — спросил Леандро-Перес.
— Это карета богатого казначея, из мавров, — ответил бес. — Каждое утро он приезжает в этот дом, где живет красавица галисийка. Старый греховодник ухаживает за ней; он от нее без ума. Вчера вечером он узнал, что красавица ему изменила; в порыве негодования он написал ей письмо, полное упреков и угроз. Вы ни за что не догадаетесь, как поступила эта кокетка: вместо того чтобы нагло отрицать происшедшее, она ответила, что он имеет полное право возмущаться; теперь он должен презирать ее, раз она могла изменить такому благородному человеку; она сознает свою ошибку, глубоко раскаивается в ней и в наказание уже обрезала свои прекрасные волосы, которые, как ему известно, она боготворила; наконец, что она решила уйти в монастырь, дабы окончить дни свои в покаянии. Старый вздыхатель не выдержал этих мнимых угрызений совести; он тотчас же поспешил к ней. Он застал красавицу в слезах, и ловкая притворщица так тонко разыграла раскаяние, что он ей все простил. Мало того: чтобы утешить плутовку в том, что она лишилась чудных своих волос, он в настоящую минуту обещает купить ей прекрасное имение около Эскуриала и сделать ее помещицей.
— Все лавки отперты, и я уже вижу какого-то господина, входящего в трактир, — сказал Самбульо.
— Это молодой человек из хорошей семьи, — пояснил Асмодей. — У него страсть к писательству, и он во что бы то ни стало хочет прослыть сочинителем. Он не глуп и даже достаточно остроумен, чтобы критиковать чужие пьесы, которые идут на сцене, но у него не хватает ума самому написать что-нибудь сносное. Он зашел в трактир, чтобы заказать роскошный обед; его гостями будут четыре актера, которых он хочет просить поддержать его бездарную комедию с тем, чтобы она была поставлена их труппой.
Кстати о сочинителях, — продолжал он, — вон двое встретились на улице. Заметьте, что, раскланиваясь, они насмешливо улыбаются; они презирают друг друга, и они правы. Один из них пишет так же легко, как поэт Криспин, которого Гораций сравнивает с кузнечными мехами, а другой тратит уйму времени, чтобы написать что-нибудь глупое и бесцветное.
— Кто этот человечек, который выходит из кареты у паперти? — спросил Самбульо.
— Это особа, достойная внимания, — ответил Хромой. — Не прошло еще и десяти лет, как он оставил контору нотариуса, где был старшим писцом, и поступил в картезианский монастырь в Сарагоссе. Пробыв полгода послушником, он вышел из монастыря и появился в Мадриде. Все знавшие его немало удивились, когда его вдруг назначили членом совета по делам Индии. До сих пор еще идут толки о столь неожиданной карьере. По словам одних, он продался черту, другие намекают, что он любимчик богатой вдовы; наконец, есть и такие, которые уверяют, будто он нашел клад.
— Но вы-то ведь знаете, в чем дело? — перебил беса дон Клеофас.
— Знаю, конечно, — ответил тот, — и сейчас вам открою эту тайну. Когда наш монах был послушником, он однажды копал яму в саду, чтобы посадить дерево, и вдруг наткнулся на медный ларчик. Он его раскрыл. Там оказалась золотая коробочка с тридцатью алмазами замечательной красоты. Хотя монах и не был знатоком в драгоценных камнях, он понял, что ему улыбнулось счастье. Он решил немедленно последовать примеру Грипа из комедии Плавта{39}; тот, найдя клад, бросает рыбную ловлю. Монах снял с себя клобук и возвратился в Мадрид, где при помощи приятеля-ювелира обменял камни на червонцы, а потом червонцы — на видный пост, обеспечивший ему почетное положение в обществе.
ГЛАВА XVIII
— Я хочу немного вас посмешить и рассказать о человеке, который сейчас входит в винный погребок, — продолжал Асмодей. — Это бискайский врач; он выпьет чашку шоколада, а затем целый день будет играть в шахматы. Не беспокойтесь о том, что станется с его больными: их у него нет, а если б они и были, то немного бы проиграли от того, что он проводит время за игрой. Он каждый вечер ходит в гости к богатой и красивой вдове, на которой намерен жениться; он притворяется, будто очень в нее влюблен. Когда он сидит у вдовы, неизменно является плут-лакей, его единственный слуга, с которым он стакнулся, и подает ему обманный список знатных особ, которые якобы присылали за ним. Вдова принимает все это за чистую монету, и наш шахматист на пути к выигрышу партии.
Остановимся перед домом, возле которого мы очутились: не хочется пройти мимо, не показав вам его обитателей. Окиньте взглядом комнаты: что вы там видите?
— Я вижу женщин прямо-таки ослепительной красоты, — отвечал студент. — Некоторые из них встают, другие уже встали. Сколько прелестей представляется моим взорам! Это настоящие нимфы Дианы, как их описывают поэты.
— Если женщины, которыми вы восхищаетесь, и привлекательны, как нимфы, то они далеко не так целомудренны, — отвечал Хромой. — Это особы легкого поведения; они живут совместно, на общинных началах. Они так же опасны, как те пленительные девы, которые в стародавние времена заманивали рыцарей, проезжавших мимо их замков. Эти девы также завлекают к себе молодежь. Горе тому, кто поддается их чарам! Чтобы предостеречь прохожих от угрожающей им гибели, надо бы поставить перед этим домом буй, какой ставят на реках, чтобы обозначить опасные места.
— Я уж не спрашиваю, куда едут все эти вельможи в каретах, — сказал Леандро-Перес, — разумеется, на утренний прием к королю?
— Вы угадали, — ответил бес, — а если и вам хочется там побывать, я проведу вас: там есть что посмотреть.
— Вы не могли бы мне предложить ничего приятнее, — сказал Самбульо, — я уже предвкушаю большое удовольствие.
Тогда бес, желая угодить дону Клеофасу, быстро понес его к королевскому дворцу, но дорогой студент заметил рабочих, строивших очень высокие ворота, и спросил: не портал ли церкви они строят?
— Нет, — ответил бес, — это ворота нового рынка; как видите, они великолепны, но даже если их возведут до небес, они и тогда не будут достойны латинского двустишия, которое собираются на них высечь.
— Что вы говорите! — воскликнул Леандро. — Что же это за стихи? Я горю нетерпением услышать их!
— Вот они, — сказал бес, — слушайте и восхищайтесь!
В этих двух стихах заключена тончайшая игра слов.
— Я еще не вполне вникаю в их красоту, — сказал студент, — я не знаю, что означают ваши fatuos sales.
— Неужели вам неизвестно, — удивился бес, — что там, где строят этот рынок, прежде находилась монашеская коллегия, где преподавали молодежи гуманитарные науки? Ректоры этой коллегии устраивали представления, и ученики разыгрывали драмы, безвкусные пьесы, вперемежку с такими нелепыми балетами, что танцевали даже супины и претериты латинских глаголов.
— Ох, и не говорите, — прервал его Самбульо, — я отлично знаю, что за дрянь эти школьные пьесы. Надпись, по-моему, будет восхитительной!
Едва Асмодей с доном Клеофасом опустились на лестницу королевского дворца, как увидели нескольких придворных, поднимавшихся по ступеням. По мере того как вельможи проходили один за другим, бес называл их по именам.
— Вот это — граф де Вильялонсо из рода де ла Пуэбла де Эльерена, — говорил он студенту, показывая пальцем, — вот маркиз де Кастро Фуэсте; вон тот — дон Лопес де Лос Риос, председатель финансового совета; а это — граф де Вилья Омброса.
Бес не довольствовался тем, что называл их имена: он еще перечислял их достоинства! Однако лукавый всегда присоединял к похвале какую-нибудь язвительную насмешку: каждому доставалось на орехи.
— Этот вельможа приветлив и обязателен, он вас всегда милостиво выслушает. Если вы попросите его покровительства, он вам его великодушно обещает и даже предложит использовать все свое влияние при дворе. Жаль только, что у человека, который так любит благодетельствовать, память до того коротка, что через четверть часа после разговора с вами он забывает и просителя и его просьбу.
Вон тот герцог — человек с прекраснейшим характером, — продолжал он, указывая на другого. — Он не похож на большинство ему подобных, меняющихся поминутно: у него нет ни прихотей, ни неровности в характере. Прибавьте к этому, что он не платит неблагодарностью за привязанность к нему или за услуги, ему оказанные; но, к несчастью, он слишком медлит со своей признательностью. Герцог так долго заставляет ожидать исполнения просьбы, что, дождавшись, каждый считает, что заплатил за это слишком дорого.
После того как бес познакомил студента с хорошими и дурными сторонами большинства царедворцев, он повел его в залу; где собрались персоны всех рангов. Особенно много там было кавалеров различных орденов, так что дон Клеофас воскликнул:
— Черт возьми, сколько кавалеров! Верно, их в Испании не счесть!
— Могу вас в этом уверить, — сказал Хромой. — Да и неудивительно. Чтобы стать кавалером ордена Сантьяго или кавалером Калатравы, не нужно, как прежде требовалось от римских граждан, владеть родовым поместьем стоимостью в двадцать пять тысяч экю; поэтому-то здесь такой разношерстный товар. Взгляните вон на то плоское лицо сзади вас, — продолжал бес.
— Говорите тише, — перебил его Самбульо, — он вас слышит.
— Нет, нет, — отвечал Асмодей, — чары, делающие нас невидимыми, не позволяют и слышать нас. Посмотрите на эту фигуру. Это — каталонец. Он вернулся с Филиппинских островов, где был пиратом. Кто скажет, глядя на него, что это сорви-голова? А между тем он совершал чудеса храбрости. Сегодня утром он собирается подать королю прошение о назначении его на важный пост в награду за его заслуги; но сомневаюсь в успехе, потому что с этой просьбой он не обратился сначала к первому министру.
— Направо от пирата я вижу толстого высокого человека, который очень важничает, — заметил Леандро-Перес. — Если судить по высокомерию, с каким он держится, то это, должно быть, очень богатый дворянин.
— Ничего подобного, — отвечал Асмодей, — это один из самых бедных идальго; чтобы добыть средства к существованию, он содержит игорный дом под покровительством одного из грандов.
Но я вижу лиценциата, заслуживающего того, чтобы я его вам показал, — продолжал бес. — Смотрите, вон тот, что разговаривает у первого окна с кабальеро, одетым в светло-серый бархат. Они толкуют о деле, рассмотренном вчера королем. Я вам расскажу подробности.
Два месяца тому назад этот лиценциат, член Толедской академии, выпустил книгу о нравственности, которая возмутила всех старых кастильских писателей; они нашли, что там чересчур много рискованных выражений и новых слов, и составили прошение на имя короля: они просили запретить эту книгу, искажающую чистоту и ясность испанского языка.
Прошение показалось его величеству достойным внимания, и он поручил комиссии из трех человек рассмотреть это сочинение. Те нашли, что стиль книги и в самом деле заслуживает порицания и что он особенно опасен потому, что отличается яркостью. По их докладу король распорядился так: все академики, которые пишут в духе этого лиценциата, должны прекратить литературную деятельность, и более того: чтобы сохранить чистоту кастильского наречия, места таких академиков, по их смерти, надлежит предоставлять только особам из высшего общества.
— Изумительное решение! — воскликнул, смеясь, Самбульо. — Теперь приверженцам обыкновенной речи уже нечего опасаться!
— Простите, — отвечал бес, — но ведь не все противники этой благородной простоты языка, чарующей здравомыслящего читателя, — члены Толедской академии.
Дону Клеофасу очень хотелось узнать, кто тот кабальеро в светло-сером бархате, что разговаривает с лиценциатом.
— Это каталонец, младший сын в семье, офицер испанской гвардии, отвечал Хромой. — Уверяю вас, это очень остроумный юноша. Чтобы вы сами могли сулить об его остроумии, я приведу вам ответ, который он дал вчера одной светской даме. Вы поймете остроту, если я скажу, что у него есть старший брат, по имени дон Андре де Прада, который был несколько лет тому назад офицером в одном с ним полку.
Некий богатый арендатор королевских поместий подошел однажды к дону Андре и сказал:
— Сеньор де Прада, я ношу то же имя, что и вы, но мы разного происхождения. Я знаю, что вы принадлежите к одной из лучших фамилий Испании и что в то же время вы небогаты. А я богат, но не знатного рода. Нельзя ли нам как-нибудь поделиться тем, что имеется хорошего у каждого из нас? У вас есть дворянские грамоты?
Дон Андре отвечал, что есть.
— В таком случае одолжите мне их, — продолжал богач, — я передам их искусному генеалогу, который поработает над ними и сделает нас родственниками, не считаясь с нашими предками. А я, со своей стороны, в знак признательности подарю вам тридцать тысяч пистолей. По рукам?
Дон Андре был прямо-таки ослеплен этой суммой; он принял предложение, передал богачу документы, а на полученные деньги купил большое поместье в Каталонии, где и живет с тех пор.
И вот его младший брат, который от этой сделки ничего не выиграл, оказался вчера на званом обеде, где случайно зашла речь о сеньоре де Прада, арендаторе королевских поместий.
Тут одна из присутствующих дам обратилась к молодому офицеру с вопросом, не родственник ли он этому арендатору?
— Нет, я не имею чести быть с ним в родстве, сударыня, — отвечал он, — родственник ему — мой брат.
Самбульо расхохотался: ответ офицера показался ему очень забавным. Потом, заметив человека, шедшего вслед за придворным, он воскликнул:
— Боже мой, сколько этот карапуз, сопровождающий вельможу, отвешивает ему поклонов! Он, вероятно, просит у него какой-нибудь милости?
— Стоит того, чтобы я вам объяснил, в чем тут дело и что означают эти поклоны, — ответил бес. — Этот человечек — почтенный мещанин, владелец большого и хорошего дома под Мадридом, в местности, где находятся известные минеральные источники. Он бесплатно предоставил свой дом на три месяца нашему вельможе, который лечился водами. В данную минуту он усердно просит вельможу оказать ему услугу, в которой он нуждается, а вельможа весьма вежливо ему в этом отказывает.
Обратите внимание и на того мужчину из простого звания, что пробирается сквозь толпу и корчит из себя сановника. Постигнув каббалистику чисел, он в короткое время страшно разбогател. В его доме слуг больше, чем во дворце иного гранда, а стол его по обилию и тонкости блюд превзойдет стол министра. У него три экипажа: один для него самого, другой для жены и третий для детей. В его конюшне стоят прекрасные лошади и самые лучшие мулы. На днях он купил, и притом за наличный расчет, упряжь, которую хотел было приобрести принц, родственник короля, да нашел слишком дорогой.
— Какая дерзость! — воскликнул Леандро. — Если бы какой-нибудь турок увидел, в каком цветущем состоянии дела этого плута, он не преминул бы предсказать мошеннику, что тот накануне несчастья.
— Будущее мне неизвестно, но в данном случае и я думаю, как турок… — ответил Асмодей. — Ба! Что я вижу? — продолжал бес с удивлением. — Глазам не верится! Я узнаю поэта, которому отнюдь не место в этом зале. Как он смеет показываться здесь, после того как написал оскорбительные стихи на испанских вельмож? Он, должно быть, уж очень рассчитывает на их презрительное молчание.
Поглядите внимательно на почтенного господина, который входит, поддерживаемый своим секретарем. Заметьте, с каким уважением все расступаются перед ним. Это сеньор дон Хосе де Рейнасте-и-Айяла, начальник полиции. Он пришел доложить королю о происшествиях, имевших место этой ночью в Мадриде. Полюбуйтесь этим добрым старцем.
— В самом деле у него вид вполне порядочного человека, — заметил Самбульо.
— Было бы желательно, чтобы все коррехидоры брали с него пример, — сказал Хромой. — Он не принадлежит к тем горячим людям, которые действуют под влиянием досады или запальчивости: он не прикажет арестовать человека по простому донесению полицейского, секретаря или какого-нибудь чиновника. Он знает, что почти у всех подобных людей душа продажная и что они не прочь поторговать властью. Вот почему, когда обвиняемому грозит тюрьма, дон Хосе досконально исследует все дело, пока не доберется до истины. Поэтому он никогда не сажает в тюрьму невиновных: туда попадают у него только преступники, да и тех он ограждает от свирепости, царящей в тюрьмах. Он лично посещает этих несчастных и не позволяет усугублять справедливую суровость законов произвольной жестокостью.
— Вот прекрасный характер! — воскликнул Леандро. — Какой достойный человек! Я очень хотел бы послушать, как он будет говорить с королем.
— Мне весьма прискорбно, но я вынужден отказать вам, — отвечал бес, — я не могу исполнить ваше желание, не подвергаясь опасности. Мне не дозволено приближаться к монархам: это право принадлежит Левиафану, Бельфегору и Астароту. Я уже сказал вам, что только эти духи имеют право вселяться в королей. Другим бесам запрещено появляться при дворах, и я сам не знаю, о чем я думал, когда осмелился привести вас сюда. Признаюсь, это с моей стороны безрассудный поступок. Если бы эти три беса меня увидели, они яростно набросились бы на меня, и, между нами говоря, не я вышел бы из этой схватки победителем.
— Если так, то удалимся поскорее из королевского дворца, — сказал студент. — Мне было бы страшно тяжело видеть, как ваши собратья задают вам трепку, а помочь вам я не в состоянии. Если я и вмешаюсь в драку, вам от этого не станет легче.
— Разумеется, — отвечал Асмодей. — Они и не почувствуют ваших ударов, зато вы погибнете. Но, — прибавил бес, — чтобы утешить вас в том, что я не ввел вас в кабинет короля, я доставлю вам другое, не меньшее удовольствие.
С этими словами бес взял дона Клеофаса за руку и, рассекая воздух, направился с ним к монастырю Милосердия.
ГЛАВА XIX
Они остановились на доме, по соседству с монастырем, у ворот которого собралась толпа.
— Сколько народа! — заметил Леандро-Перес. — Тут будет какая-нибудь церемония?
— Вам представится зрелище, какого вы никогда еще не видали, хотя в Мадриде его время от времени и можно наблюдать, — отвечал бес. — Сейчас прибудут триста невольников, все — подданные испанского короля. Они возвращаются из Алжира, где их выкупили миссионеры ордена Искупления. Все улицы, по которым они должны пройти, запружены народом.
— Право, я не так-то интересуюсь подобным зрелищем, и если ваша милость думает меня им порадовать, то, скажу откровенно, меня это не бог весть как прельщает, — заметил Самбульо.
— Я слишком хорошо вас знаю и не сомневаюсь, что вам не очень-то приятно наблюдать несчастных, — отвечал бес, — но знайте, что, показывая их, я намерен сообщить вам о замечательных обстоятельствах, при которых иные из них попали в плен, и о неприятностях, ожидающих других по возвращении на родину; поэтому вы не пожалеете, что я доставил вам такое развлечение.
— Ну, это другое дело, и я буду искренно рад, если вы сдержите свое обещание, — сказал студент.
Покуда они так разговаривали, послышались громкие крики: толпа завидела пленников. Они шли пешком, попарно, в одежде невольников, и у каждого на плече висела цепь. Множество монахов ордена Милосердия, встречавших их, ехало впереди на мулах, покрытых черными попонами, словно это была похоронная процессия, а один из благочестивых отцов нес знамя ордена Искупления. Молодые пленники шли во главе, старые — позади, а замыкал шествие монах, похожий на пророка, верхом на небольшой лошадке. Это был глава миссии. Он привлекал все взоры своей степенностью, а также длинной седой бородой, придававшей ему весьма почтенный вид. Лицо этого испанского Моисея светилось неизъяснимой радостью: скольких христиан возвратил он на родину!
— Но не все эти пленники одинаково рады свободе, — сказал Хромой. — Если некоторые и радуются предстоящему свиданию с родственниками, то другие опасаются, не случилось ли с их семьями за время их отсутствия чего-нибудь еще более ужасного, чем рабство. К числу последних принадлежат, например, те двое, что идут впереди. Один из них, родом из арагонского городка Велильи, десять лет провел в плену у турок и не получал никаких известий о своей жене. Теперь он узнает, что она вторично замужем и стала матерью пятерых детей, которые не ему обязаны своим появлением на свет божий. Другой — сын торговца шерстью в Сеговии — был схвачен корсаром лет двадцать тому назад; он опасается, и не без основания, что в его семье произошло много перемен: родители его умерли, а братья поделили наследство и пустили его по ветру.
— Я присматриваюсь к одному невольнику и по его виду сужу, как он счастлив, что его не будут больше наказывать палками, — сказал студент.
— Пленник, на которого вы смотрите, имеет все основания радоваться освобождению, — объяснил бес. — Он знает, что у него умерла тетка, он ее единственный наследник и его ждет большое состояние. Это его радует, и оттого-то у него веселый вид, как вы заметили. Совсем иначе обстоит дело с несчастным дворянином, который идет рядом с ним; жестокое беспокойство гнетет его, и вот по какой причине. Когда во время переправы из Испании в Италию его захватил в плен алжирский пират, он был влюблен в одну даму, отвечавшую ему взаимностью; теперь он боится, что за время его неволи она ему изменила.
— И долго он пробыл в плену? — спросил Самбульо.
— Полтора года, — отвечал Асмодей.
— Ну, я думаю, что он напрасно беспокоится! — возразил Леандро-Перес. — Верность его дамы не так уже долго подвергалась испытанию, чтобы за нее опасаться.
— А вот и ошибаетесь, — сказал Хромой, — как только его принцесса узнала, что он в плену в Берберийских владениях, она поспешила обзавестись другим поклонником.
Можете ли вы представить себе, что человек, бредущий позади тех двух, о которых мы сейчас говорили, был когда-то красив? — продолжал бес. — Он весь зарос густой рыжей бородой, придающей ему безобразный вид. А между тем он был красавец. Под нынешней отвратительной внешностью вы видите героя довольно странной истории, которую я вам сейчас расскажу.
Этого высокого человека зовут Фабрисио. Ему едва исполнилось пятнадцать лет, когда умер его отец, богатый крестьянин из Синкельо — большого селения в королевстве Леонском. Вскоре после этого умерла и мать. Фабрисио был единственный сын и поэтому получил в наследство крупное состояние, опека над которым была вверена его дяде, человеку вполне честному. Фабрисио кончил курс ученья в Саламанке, затем выучился владеть оружием и ездить верхом. Словом, он сделал все, чтобы заслужить место в ряду поклонников доньи Ипполиты, сестры мелкого дворянчика, которая живет в своем домике на расстоянии двух ружейных выстрелов от Синкельо.
Эта девушка была очень хороша собой и почти одних лет с Фабрисио; зная ее с детства, он, так сказать, с молоком матери впитал любовь к ней. Ипполита тоже давно заметила, что юноша недурен, но, зная, что он сын крестьянина, не удостоивала его вниманием. Она была невыносимо горда, так же как и ее брат дон Томас де Ксараль, — пожалуй, самый бедный и самый чванный человек во всей Испании. Этот надменный деревенский дворянин называл свой домик замком, хотя, по правде говоря, то была просто лачуга, готовая вот-вот развалиться. Не имея средств починить свое жилище и едва перебиваясь, чтобы не умереть с голоду, он все же держал слугу, а к его сестре была приставлена мавританка.
Было очень забавно, когда по воскресеньям и праздникам дон Томас появлялся в селении в красном бархатном, страшно потертом костюме и в маленькой шляпе со старым желтым плюмажем, которые он берег как драгоценность все остальные дни недели. Нарядившись в эти лохмотья, казавшиеся ему атрибутами его благородного происхождения, он корчил из себя вельможу и считал, что может отвечать одним лишь взглядом на глубокие поклоны, которые ему отвешивают. Его сестра не менее его гордилась древностью своего рода, но к этой глупости она присоединяла еще и другую: она мнила себя писаной красавицей и жила в блаженной надежде, что явится некий гранд и попросит ее руки.
Таковы были дон Томас и его сестра. Фабрисио это было хорошо известно. Чтобы проникнуть к этим надменным особам, он решил льстить их тщеславию притворным благоговением. Он действовал так ловко, что брат и сестра, наконец, разрешили ему приходить иной раз свидетельствовать им свое почтение. Их нищета была ему не менее известна, чем их спесь, и Фабрисио все хотелось предложить дону Томасу и Ипполите денег, но боязнь их оскорбить удерживала его. Однако он нашел остроумное средство проявить свое великодушие и помочь им, не задевая их самолюбия.
— Сеньор, я хотел бы отдать кому-нибудь на хранение две тысячи дукатов, — сказал он однажды дворянину, оставшись с ним наедине. — Не сделаете ли вы мне одолжение сохранить их у себя?
Нечего и спрашивать, согласился ли на это Ксараль. Помимо того, что он нуждался в деньгах, ему было лестно считаться хранителем большой суммы. Он охотно взял деньги и немедленно же без стеснения употребил часть их на починку своей лачуги, а затем доставил себе кое-какие невинные удовольствия: заказал в Саламанке новый кафтан из прекрасного голубого бархата и купил зеленое перо, которое заменило желтый плюмаж, с незапамятных времен украшавший его благородную голову. Прекрасной Ипполите тоже перепало кое-что в виде разных уборов. Так дон Томас тратил вверенные ему дукаты, не помышляя о том, что они чужие и что он не в состоянии возвратить их. Его это нисколько не смущало, и он даже находил вполне естественным, что простолюдин платит за честь быть знакомым с дворянином.
Фабрисио, конечно, это предвидел; но в то же время он льстил себя надеждой, что дон Томас в благодарность будет с ним обращаться по-приятельски, а Ипполита понемногу привыкнет к его ухаживанию и в конце концов простит ему, что он осмелился мечтать о ней. И в самом деле, доступ к дону Томасу и Ипполите был для Фабрисио облегчен, и они стали с ним любезнее прежнего. Великие мира сего всегда ласкают богатого человека, если он служит им дойной коровой. Ксараль и его сестра, до сих пор знавшие о богатстве только понаслышке, теперь, поняв все его значение, решили, что услужливым Фабрисио надо дорожить; они были с ним так ласковы и любезны, что совсем его очаровали. Фабрисио думал, что понравился им и что, вероятно, они пришли к заключению, что дворянам, ради поддержания знатного рода, поневоле приходится заключать браки с простолюдинами и что такие случаи не редкость. В этой уверенности, подкреплявшей его любовь, он решился сделать Ипполите предложение.
При первом благоприятном случае Фабрисио сказал дону Томасу, что страстно желает сделаться его зятем и что ради этой чести он не только готов подарить ему доверенные деньги, но прибавит еще тысячу пистолей. При этом предложении надменный Ксараль покраснел, гордость в нем проснулась, и первым его порывом было выразить глубокое презрение сыну хлебопашца. Но как ни возмутила дворянина дерзость Фабрисио, он сдержался и, не высказывая ему презрения, ответил, что дать окончательный ответ не может, не посоветовавшись с Ипполитой и даже с родственниками.
С этим он отпустил влюбленного и действительно собрал на совет кое-кого из соседних идальго, находившихся с ним в родстве и тоже одержимых, как и он, «манией идальгии». Дон Томас созвал их не для того, чтобы спросить их мнения, отдать ли Фабрисио руку сестры, но чтобы посоветоваться, как наказать наглеца, который, несмотря на свое низкое происхождение, осмеливается мечтать о такой знатной девушке, как Ипполита.
Дон Томас рассказал об этой дерзости собравшимся дворянам, и надо было видеть, какой яростью зажглись глаза всех присутствующих при одном имени Фабрисио, сына землепашца. Они метали против дерзкого громы и молнии. Они считали, что надо до смерти избить его палками, чтобы этим смыть обиду, нанесенную их роду предложением столь постыдного брака. Однако, зрело обсудив вопрос, все же решили даровать преступнику жизнь, но, чтобы он впредь не забывался, задумали сыграть с ним такую шутку, которую он долго будет помнить.
Предлагали разные каверзы и, наконец, остановились на следующей. Решили, что Ипполита притворится, будто любовь Фабрисио трогает ее, и как-нибудь ночью назначит ему свидание в замке, якобы желая утешить несчастного, которому дон Томас отказал в ее руке. Когда прислужница мавританка впустит Фабрисио, подосланные люди застанут его с ней наедине и силой принудят на ней жениться.
Сестра Ксараля сначала согласилась на этот обман. Ей казалось, что предложением человека столь низкого звания задета ее честь. Но дух гордыни скоро уступил место жалости, или, вернее, любовь внезапно восторжествовала в сердце надменной Ипполиты.
С этого дня все стало представляться ей совсем в ином свете; теперь она находила, что низкое происхождение Фабрисио вполне вознаграждается его прекрасными качествами, и ей уже казалось, что это человек, вполне достойный ее любви. Обратите внимание, сеньор студент, какую глубокую перемену может произвести страсть: та самая девушка, которая воображала, будто даже принц крови едва ли достоин обладать ею, вдруг влюбляется в сына землепашца, и она уже в восторге от его притязаний, которые прежде считала для себя позором.
Ипполита отдалась увлекавшей ее склонности и вместо того, чтобы способствовать мести брата, завела с Фабрисио тайные сношения при посредстве мавританки, которая иногда впускала его ночью в комнату своей госпожи. Но дон Томас заметил, что происходит что-то подозрительное, и стал недоверчиво относиться к сестре; он начал наблюдать за ней и вскоре убедился собственными глазами, что, вместо того чтобы помогать исполнению намерений родни, она им препятствует. Дон Томас немедленно сообщил об этом двум своим двоюродным братьям. Те вскипели гневом и завопили: «Мщение, дон Томас! Мщение!» Ксараль, который в данном вопросе не нуждался в поощрении, ответил им с чисто испанской скромностью, что они увидят, как он умеет действовать шпагой, когда надо отомстить за поруганную честь; затем он попросил их прийти к нему с наступлением ночи.
Они все исполнили в точности. Ксараль ввел их в дом и спрятал в маленькой каморке так, что никто их не заметил. Он оставил их там, сказав, что вернется, как только любовник войдет в замок, если он осмелится это сделать. Но Фабрисио действительно пришел: злому року угодно было, чтобы наши любовники выбрали для свидания именно эту ночь.
Дон Фабрисио был со своей любимой Ипполитой. Они в сотый раз повторяли друг другу одно и то же, — слова, всегда сохраняющие прелесть новизны, — как вдруг их беседа была прервана подстерегавшими их дворянами. Дон Томас и его приспешники храбро набросились втроем на дона Фабрисио, и тот едва успел принять оборонительное положение. Сообразив, что они хотят его убить, Фабрисио дрался ожесточенно и ранил всех троих; отбиваясь и отступая, он добрался до двери и убежал.
Дон Томас понял, что враг от него ускользнул, безнаказанно обесчестив его дом; тогда он обратил всю свою ярость на несчастную Ипполиту и пронзил ей сердце шпагой, а двое родственников, удрученные неудачей заговора и израненные, возвратились домой.
— Остановимся здесь, — продолжал Асмодей. — Когда все пленники пройдут, я окончу эту историю. Я расскажу вам, как суд отобрал у Фабрисио все имущество, признав его виновником этого злополучного происшествия, и как Фабрисио имел несчастье попасть в неволю.
— Покуда вы мне рассказывали эту историю, — заговорил дон Клеофас, — я заметил среди несчастных молодого человека, у которого такой грустный, такой понурый вид, что я едва не прервал вас, чтобы спросить о причине его печали.
— Вы ничего не потеряли оттого, что не перебили меня; я могу сообщить вам все, что вы желаете знать. Пленник, унылый вид которого бросился вам в глаза, из хорошей семьи, уроженец Вальядолиды. Два года он был невольником у человека, женатого на очень красивой женщине. Она страстно любила этого невольника, и тот платил ей самым пламенным чувством. Хозяин, заподозрив христианина, поспешил его продать из боязни, как бы тот не стал содействовать размножению турок. С тех пор чувствительный кастилец горько оплакивает разлуку со своей госпожой; свобода его не радует.
— Мои взоры привлекает вон тот красивый старик, — сказал Леандро-Перес.
— Кто это?
Бес объяснил:
— Это цирюльник, родом из Гипускоа; он возвращается в Бискайю после сорокалетнего плена. Когда он попал в руки корсара, во время переезда из Валенсии на остров Сардинию, у него были жена, два сына и дочь. Теперь у него остался только один сын, который счастливее отца. Он был в Перу, вернулся оттуда на родину с огромным состоянием и купил здесь два прекрасных поместья.
— Вот счастье! — воскликнул студент. — Какое блаженство для этого сына снова увидеть отца и дать ему возможность прожить остаток дней спокойно и приятно!
— Вы говорите, как юноша с добрым и нежным сердцем, — возразил Хромой.
— Сын цирюльника более черствого нрава. Неожиданное возвращение старика скорее огорчит его, нежели обрадует. И, вместо того чтобы радоваться освобождению родителя и принять его у себя в городском доме, он, чего доброго, определит его сторожем в одно из своих имений.
За пленником, который вам так понравился, идет другой, как две капли воды похожий на старую обезьяну. Это — врач из Арагонии. Он не пробыл в Алжире и двух недель. Как только турки узнали, чем он занимается, они не захотели держать его у себя, а поспешили без выкупа передать миссионерам, которые, конечно, и не стали бы его выкупать, да им волей-неволей пришлось отвезти его в Испанию.
Вы так сочувствуете всем страдальцам, что мне легко представить себе, как вы пожалеете того невольника, лысая голова которого прикрыта скуфьей из темно-коричневого сукна, когда узнаете, какие муки он вытерпел за двенадцать лет пребывания в Алжире у вероотступника англичанина.
— Кто же этот несчастный пленник? — спросил Самбульо.
— Францисканский монах, — отвечал бес. — Признаюсь, я очень рад, что он так жестоко страдал, потому что своими проповедями он удержал по крайней мере сотню невольников от перехода в магометанство.
— А я вам признаюсь с той же откровенностью, — возразил дон Клеофас, — что очень жалею, что этот добрый монах так долго находился во власти варвара.
— Напрасно огорчаетесь, а я напрасно радуюсь, — возразил Асмодей, — этот добрый инок с пользой для себя претерпевал муки рабства в течение двенадцати лет, а в келье ему пришлось бы бороться с искушениями, и в этом борении он не всегда брал бы верх.
— Следующий за ним францисканский монах так невозмутим, что не похож на человека, освобожденного из неволи, — заметил Леандро-Перес, — хотелось бы узнать, что это за личность?
— Вы забегаете вперед, — отвечал Хромой, — я только что хотел вас с ним познакомить. Это — мещанин из Саламанки, несчастный отец, человек, ставший нечувствительным от перенесенных бедствий. Мне хочется рассказать вам его печальную историю, оставив в покое прочих пленных: лишь у немногих из них были приключения, о которых стоило бы вам рассказать.
Студенту уже прискучила вереница этих унылых лиц, и он ответил, что ничего лучшего и не желает. Тогда бес рассказал ему историю, о которой говорится в следующей главе.
ГЛАВА XX
Как его вдруг прервали, когда он подходил к концу рассказа, и каким неприятным для него образом он был разлучен с доном Клеофасом — Пабло де Баабон, сын сельского алькальда в Старой Кастилии, разделил с братом и сестрой небольшое наследство, оставленное отцом, — надо сказать, крайне скаредным старикашкой, — и поехал в Саламанку, чтобы поступить в университет. Он был хорош собою и умен, и ему шел тогда двадцать третий год.
Обладая почти тысячей дукатов и горя желанием их прокутить, дон Пабло вскоре привлек к себе внимание всего города. Молодые люди наперебой старались с ним подружиться, каждому хотелось участвовать в пирушках, которые ежедневно устраивал дон Пабло. Я говорю — дон Пабло, ибо он самовольно присвоил себе это звание, чтобы иметь право запросто обращаться с товарищами, дворянское происхождение которых могло бы его стеснить. Он так любил повеселиться и хорошо покушать и так мало берег деньги, что через полтора года от них ничего не осталось. Дон Пабло, однако, не унимался, частью пользуясь кредитом, частью делая небольшие займы. Но долго продолжаться так не могло, и скоро он оказался без гроша.
Тогда его приятели, видя, что денег у него уже нет, перестали к нему ходить, а кредиторы начали его преследовать. Тщетно уверял он их, что скоро получит векселя с родины: некоторые из заимодавцев потеряли терпение и так рьяно повели дело в суде, что дону Пабло вот-вот грозила тюрьма. Как-то раз, гуляя на берегу реки Тормеса, он повстречал знакомого, который сказал ему:
— Берегитесь, сеньор дон Пабло; предупреждаю, что вас подстерегает альгвасил со стражниками: они собираются вас арестовать, как только вы вернетесь домой.
Баабон, испуганный этим предостережением, которое вполне соответствовало положению его дел, решил немедленно скрыться и направился по дороге в Кориту, но вскоре свернул в сторону и пошел в лес, видневшийся вдали. Он забрался в самую чащу и решил дождаться наступления ночи, под покровом которой можно будет безопаснее продолжать путь. В это время года деревья покрыты густой листвой; Баабон выбрал самое пышное, влез на него и уселся среди ветвей, закрывших его со всех сторон.
Здесь он почувствовал себя в безопасности, и страх его перед альгвасилом мало-помалу рассеялся; а так как люди обыкновенно начинают здраво рассуждать лишь после того, как совершат ошибку, то и Баабон теперь ясно осознал свое дурное поведение и поклялся, если когда-нибудь опять разбогатеет, найти лучшее применение деньгам, в особенности же никогда больше не давать дурачить себя мнимым друзьям, которые совращают молодого человека на кутежи и гульбу и дружба которых испаряется вместе с винными парами.
Покуда Баабон предавался подобным размышлениям, наступила ночь. Раздвинув ветки и листья, он уже собрался было спуститься вниз, как вдруг, при слабом свете молодого месяца, смутно различил человеческую фигуру. Тут страх снова обуял его: он подумал, что альгвасил проследил его до самого леса и теперь ищет его здесь. Страх его еще больше усилился, когда неизвестный, обойдя два-три раза дерево, на котором прятался Баабон, сел у его подножия.
В этом месте Хромой Бес прервал свой рассказ:
— Сеньор Самбульо, позвольте мне немного потешиться вашим недоумением. Вам, конечно, не терпится узнать, кто бы мог быть этот смертный, как очутился он здесь столь некстати и что его сюда привело? Сейчас узнаете: я не стану злоупотреблять вашим терпением.
Человек, посидев под деревом, густая листва которого скрывала от него дона Пабло, и немного отдохнув, вынул кинжал и начал рыть им землю, а когда выкопал глубокую яму, положил туда мешок из буйволовой кожи. Потом он тщательно засыпал яму, прикрыл ее дерном и ушел. Баабон, внимательно наблюдавший за всем этим, почувствовал порыв радости, пришедшей на смену тревоге. Он выждал, пока незнакомец не удалился, слез с дерева и откопал мешок, в котором надеялся найти золото или серебро. Для этой цели Баабон воспользовался ножом, но даже если бы у него и не было ножа, он мог бы голыми руками докопаться до самых недр земли, — таким он горел рвением.
Когда мешок оказался у него в руках, он стал его ощупывать и, уверившись, что там монеты, поспешил выйти с добычей из леса, не так опасаясь теперь встречи со стражниками, как с человеком, которому принадлежит мешок. Студент был в таком восторге от своей удачи, что без труда шел всю ночь, не разбирая пути и не чувствуя ни тяжести ноши, ни усталости. Но на рассвете он остановился под купой деревьев недалеко от местечка Молоридо; по правде сказать, он не столько устал, сколько хотел удовлетворить свое любопытство — ему не терпелось узнать: что заключается в мешке? Баабон развязал мешок с тем упоительным трепетом, который охватывает вас в ожидании предстоящего большого удовольствия. Он нашел там славные двойные пистоли и, к довершению радости, насчитал их до двухсот пятидесяти!
Налюбовавшись на них вдоволь, Баабон призадумался: что же ему делать? Наконец, он пришел к решению, набил монетами карманы, выбросил кожаный мешок и отправился в Молоридо. Прохожие указали ему постоялый двор; он там позавтракал, затем нанял мула и в тот же день возвратился в Саламанку.
По удивлению, какое выражали при встрече с ним люди, Баабон догадался, что причина его исчезновения всем известна, но он уже заранее сочинил басню и теперь говорил, что, нуждаясь в деньгах и не получая их с родины, хотя и писал об этом раз двадцать, решился сам съездить туда. Прошлой ночью, остановившись в Молоридо, он встретил своего арендатора, который вез ему деньги. Теперь он может разуверить всех тех, кто думает, будто он остался без средств. К этому он добавлял о своем намерении указать кредиторам, что грех доводить до крайности честного человека, который давно со всеми расплатился бы, если бы фермеры исправно вносили ему арендную плату.
На другой день Баабон, действительно, пригласил к себе всех своих заимодавцев и рассчитался с ними до последнего гроша. Друзья, покинувшие его в дни нужды, опять явились, как только узнали, что у него снова завелись деньги. Они опять начали льстить ему в надежде попировать на его счет, но теперь пришла очередь Баабона посмеяться над ними. Верный клятве, данной себе в лесу, он высказал им правду в лицо и, вместо того чтобы приняться за прежний образ жизни, стал думать только об успехах в законоведении и с головой ушел в университетские занятия.
Однако, скажете вы мне, Баабон тратил чужие деньги. — Согласен: он делал то, что три четверти людей сделали бы теперь в подобном случае. Но он имел намерение когда-нибудь возвратить их, если только объявится их владелец. И, успокоившись на этом добром намерении, Баабон проживал клад без зазрения совести, терпеливо ожидая появления своего благодетеля, что и случилось через год.
По Саламанке прошел слух, будто некий горожанин, по имени Амбросио Пикильо, ходил в лес, чтобы откопать зарытый им мешок с деньгами, но нашел только яму, куда он его спрятал, и это несчастье довело беднягу до нищеты.
Скажу в похвалу Баабону, что тайные угрызения совести, которые он почувствовал при этом известии, не были бесплодны. Он разузнал, где живет Амбросио, и отправился к нему. Амбросио помещался в каморке, вся обстановка которой состояла из стула да жалкой койки.
— Друг мой, — сказал Баабон с лицемерным видом, — до меня дошел слух о постигшем вас несчастий, а так как милосердие обязывает нас по мере возможности помогать ближним, то я и пришел предложить вам посильную помощь. Но я бы желал услышать от вас лично вашу печальную историю.
— Я вам расскажу ее в двух словах, сеньор кабальеро, — отвечал Пикильо.
— У меня был сын, который меня обкрадывал; я это заметил и, боясь, как бы он не стащил кожаный мешок, в котором хранилось ровнехонько двести пятьдесят дублонов, я решил, что самое лучшее зарыть их в лесу, куда и имел неосторожность их отнести. С этого злополучного дня сын мой начал меня обирать пуще прежнего и, лишив меня всего, что у меня было, исчез с женщиной, которую похитил. Когда распутство этого дурного сына или, вернее, моя неразумная доброта довела меня до теперешнего плачевного состояния, я решился прибегнуть к кожаному мешку, но увы! — единственное сокровище, которое у меня оставалось, было безжалостно похищено.
Бедняга не мог договорить, горе снова его захватило, и он горько заплакал. Дон Пабло был растроган и сказал:
— Любезный Амбросио, надо стараться утешиться в превратностях, которые встречаются в жизни; слезы бесполезны, они не помогут вам отыскать деньги, которые для вас действительно потеряны, если достались какому-нибудь негодяю. Но как знать? Они могли попасть в руки порядочного человека, который вам их возвратит, как только узнает, что они принадлежат вам. Следовательно, вы их, может быть, еще получите обратно. Живите с этой надеждой, а в ожидании справедливого возврата возьмите вот это и приходите ко мне через неделю, — прибавил он, вручая ему десять дублонов из тех самых, что были в кожаном мешке.
С этими словами дон Пабло назвал себя, сказал, где его разыскать, и вышел, смущенный изъявлениями признательности и благословениями, которыми его провожал Амбросио. Таковы, большею частью, великодушные поступки; никто бы ими не восхищался, если бы знал их истинную основу.
Неделю спустя Пикильо, запомнивший слова дона Пабло, пришел к нему. Баабон принял его очень любезно и ласково сказал:
— Друг мой, я слышал о вас такие хорошие отзывы, что решил сделать все возможное, чтобы помочь вам снова стать на ноги; для этого я намерен пустить в ход все мое влияние и мой кошелек. Знаете ли, что я уже сделал, чтобы пособить вам? — продолжал он. — Я знаком с некоторыми знатными особами, наделенными добрым сердцем; я был у них и так растрогал их вашей участью, что они мне передали для вас двести экю, которые я вам сейчас же и вручу.
С этими словами Баабон ушел к себе в кабинет и через минуту вынес оттуда холщовый мешок, в который он положил двести экю, но только серебряными монетами, а не золотыми дублонами, чтобы Амбросио не заподозрил правды. При помощи такой хитрости Баабон вернее достигал цели: отдать деньги так, чтобы успокоить собственную совесть и не запятнать свое доброе имя.
Поэтому Амбросио был далек от мысли, что это его собственные деньги. Он поверил, что они собраны в его пользу, и, еще раз поблагодарив дона Пабло, возвратился в свою каморку, благословляя небо за то, что оно послало ему человека, который принимает в нем такое живое участие.
На другой день он встретил на улице приятеля, дела которого были так же плохи, как и его.
— Через два дня я уезжаю в Кадикс и там сяду на корабль, отправляющийся в Новую Испанию, — сказал ему приятель. — Я недоволен своею жизнью здесь, и сердце мне подсказывает, что в Мексике я буду счастливее. Советую вам ехать со мной, если у вас есть хотя бы сотня экю.
— У меня найдется и двести, — ответил Пикильо. — Я охотно предпринял бы это путешествие, будь я уверен, что смогу там хорошо устроиться.
Тогда его друг начал расхваливать плодородную почву Новой Испании и расписал столько способов разбогатеть, что убедил Амбросио, и тот стал готовиться к отъезду в Кадикс. Но перед отправлением из Саламанки Амбросио написал письмо Баабону, в котором извещал, что ему представляется удобнейший случай поехать в Индию и что он хочет воспользоваться им, чтобы попытать счастья: не окажется ли там судьба к нему благосклонней, чем в родном краю? Он добавлял, что берет на себя смелость уведомить Баабона об этом и заверяет, что вечно будет помнить о его благодеяниях.
Отъезд Амбросио немного огорчил дона Пабло, ибо тем самым расстраивался намеченный им план понемногу расквитаться с Пикильо; но, подумав, что через несколько лет Амбросио, вероятно, вернется в Саламанку, дон Пабло утешился и глубже, чем когда-либо, погрузился в изучение гражданского и канонического права. Благодаря прилежанию и живости ума он сделал такие успехи, что скоро выделился среди ученых, и университет в конце концов избрал его своим ректором. Дон Пабло не только поддерживал это высокое звание глубокой ученостью, но еще так много работал над своим нравственным воспитанием, что приобрел все качества вполне безупречного человека.
Во время своего ректорства дон Пабло узнал, что в саламанской тюрьме сидит молодой человек, приговоренный к смертной казни за похищение женщины. Ему вспомнилось, что сын Пикильо увез какую-то женщину; он навел справки о заключенном и, убедившись, что это действительно сын Амбросио, взялся его защищать. Особенно достойно удивления в юриспруденции то, что она всегда дает оружие и «за» и «против», а так как наш ректор знал эту науку досконально, он воспользовался своей ученостью в пользу обвиняемого. Правда, к этому он присоединил еще влияние своих друзей и настойчивые хлопоты, что и возымело наибольшее действие.
Виновный вышел из этого дела белее снега. Он явился поблагодарить своего избавителя, и тот сказал ему:
— Услугу эту я оказал вам из уважения к вашему отцу. Он дорог мне и, чтобы еще раз доказать вам это, я позабочусь о вас, если вы хотите остаться в нашем городе и намерены вести честную жизнь. Если же вы желаете, по примеру Амбросио, отправиться в Индию, можете рассчитывать на пятьдесят пистолей; я подарю их вам.
Молодой Пикильо отвечал:
— Раз я имею счастье состоять под покровительством вашей милости, мне не стоит покидать город, где я пользуюсь таким преимуществом. Я не уеду из Саламанки и, даю вам слово, буду вести себя так, что вы останетесь мною довольны.
Ректор вручил ему двадцать пистолей и сказал:
— Вот вам, друг мой; займитесь каким-нибудь честным трудом, работайте и будьте уверены, что я вас не оставлю.
Два месяца спустя молодой Пикильо, время от времени навещавший дона Пабло, прибежал к нему весь в слезах.
— Что с вами? — спросил Баабон.
— Сеньор, я сейчас узнал новость, которая поразила меня в самое сердце, — отвечал сын Амбросио. — Моего отца взял в плен алжирский корсар, и теперь он закован в цепи. Один саламанский старик недавно возвратился из Алжира, где десять лет провел в рабстве, пока его не выкупили миссионеры: он сообщил мне, что оставил моего отца в неволе. Увы! — добавил молодой Пикильо, колотя себя в грудь и хватаясь за голову, — несчастный я человек: ведь только из-за моего распутства отцу пришлось спрятать деньги, которые у него потом похитили, и бежать из отечества; из-за меня попал он к варвару, который заковал его в цепи. Ах, сеньор дон Пабло, зачем вырвали вы меня из рук правосудия? Если вам дорог мой отец, надо было мстить за него и добиться, чтобы я смертью искупил преступление, которое повлекло за собой все его несчастья.
Эти слова показывали, что беспутный сын исправился, и ректор был тронут горем молодого человека.
— Сын мой, — сказал он, — мне отрадно видеть, что вы раскаялись в своих прошлых заблуждениях. Утрите слезы; надо только узнать, что сталось с Амбросио, и я вас уверяю, что вы его увидите. Его освобождение зависит лишь от выкупа, а это я беру на себя; какие бы муки он ни претерпел, я уверен, что по возвращении, когда он найдет в вас благоразумного и нежного сына, у него уже не будет повода жаловаться на судьбу.
После этого обращения дон Пабло распрощался с сыном Амбросио; молодой человек утешился и три-четыре дня спустя поехал в Мадрид; там он передал монахам-миссионерам мошну с сотней пистолей и записку следующего содержания: «Эти деньги даны отцам ордена Искупления для выкупа бедного саламанкского горожанина, по имени Амбросио Пикильо, который находится в плену в Алжире».
Добрые монахи, только что вернувшиеся из Алжира, исполнили желание дона Пабло: они выкупили Амбросио. Это и есть тот невольник, спокойный вид которого привлек ваше внимание.
— Но мне кажется, что теперь Баабон уже более ничего не должен этому мещанину, — сказал дон Клеофас.
— Дон Пабло думает иначе, — ответил Асмодей, — он возвратит все — и капитал и проценты. Щепетильность его доходит до того, что ему совестно обладать состоянием, которое он приобрел, уже будучи ректором. Когда он увидится с Пикильо, он ему скажет:
— Амбросио, друг мой, не относитесь ко мне более как к своему благодетелю: перед вами негодяй, который вырыл деньги, закопанные вами в лесу. Я возвратил вам двести пятьдесят дублонов, потому что именно с их помощью я достиг того положения в обществе, которое теперь занимаю. Но этого мало. Все, что у меня есть, принадлежит вам: я оставляю себе только то, что вам будет угодно мне…
В этом месте рассказа Хромой Бес вдруг запнулся; он вздрогнул и изменился в лице.
— Что с вами? — удивился студент. — Отчего вы так дрожите, что даже не можете говорить?
— Ах, сеньор Леандро, — воскликнул бес прерывающимся голосом, — стряслась беда! Чародей, державший меня пленником в бутылке, вдруг заметил, что я исчез; сейчас он начнет призывать меня такими страшными заклинаниями, что я не в силах буду им противиться.
— Какой ужас! — сказал растроганный дон Клеофас. — Какая это для меня потеря! Увы, мы расстанемся навеки!
— Не думаю, — отвечал Асмодей, — быть может, колдуну понадобится мое посредничество, и, если мне посчастливится оказать ему услугу, он, пожалуй, из благодарности выпустит меня на волю. Если эта надежда оправдается, будьте уверены, что я тотчас же отыщу вас, но с условием: никому не открывайте того, что произошло между нами в эту ночь. Если же вы будете нескромны и расскажете кому-либо об этом, вы уже никогда больше меня не увидите. В необходимости расстаться с вами, — продолжал он, — меня немного утешает то, что я по крайней мере устроил вашу судьбу. Вы женитесь на прекрасной Серафине, которой я внушил безумную любовь к вам. Ее отец, сеньор дон Педро де Эсколано, решил отдать вам ее руку. Не упускайте такого прекрасного случая устроить свою будущность.
— Пощады, пощады! — воскликнул он вдруг, — я уже слышу заклинания чародея! Весь ад трепещет от грозных слов этого страшного каббалиста. Я не могу дольше оставаться с вашей милостью. До свидания, любезный Самбульо.
Тут бес поцеловал дона Клеофаса, перенес его домой и сгинул.
ГЛАВА XXI и последняя
Как только Асмодей исчез, студент, чувствуя себя утомленным после ночи, проведенной на ногах, и притом в большом движении, разделся и лег, чтобы отдохнуть. Он был так взволнован, что долго не мог задремать, но, наконец, с лихвою отдавая дань Морфею, которую обязаны платить все смертные, погрузился в непробудный сон и проспал весь день и следующую ночь.
Он пребывал в этом состоянии уже двадцать четыре часа, когда один из его приятелей, по имени дон Луис де Лухан, вошел в его комнату и закричал изо всей мочи:
— Эй! Сеньор дон Клеофас! Вставайте!
Самбульо проснулся.
— Вам известно, что вы спите со вчерашнего утра? — спросил дон Луис.
— Не может быть! — удивился Леандро.
— Клянусь вам! — ответил юноша, — часовая стрелка уже дважды обошла циферблат. Все жильцы вашего дома уверяют меня в этом.
Студент, дивясь такому продолжительному сну, сначала испугался, что приключение с Хромым Бесом было только игрой его воображения. Но это казалось ему невероятным, а когда он припоминал кое-какие обстоятельства, то и вовсе перестал сомневаться в реальности того, что видел. Однако, чтобы еще более в этом убедиться, он встал, наспех оделся, вышел вместе с доном Луисом на улицу и повел его к Пуэрта дель Соль, не объясняя зачем. Когда они пришли туда и дон Клеофас увидел, что от дворца дона Педро осталось только пепелище, он прикинулся крайне удивленным.
— Что я вижу! — воскликнул он. — Какое опустошение произвел здесь огонь! Кому принадлежит этот злополучный дом? Давно ли он сгорел?
Дон Луис ответил на его вопросы, потом сказал:
— Этот пожар наделал шуму не столько причиненным убытком, сколько другим обстоятельством. Вот послушайте. У сеньора дона де Эсколано есть единственная дочь, писаная красавица. Рассказывают, что ее комната была полна огня и дыма, и девушка непременно погибла бы, если бы ее не спас некий юноша, имени которого я еще не знаю. Весь Мадрид только об этом и толкует; все превозносят до небес мужество этого кабальеро и предполагают, что в награду за столь отважный подвиг молодой человек получит руку дочери сеньора дона Педро, несмотря на то что он простой дворянин.
Леандро-Перес слушал дона Луиса, притворившись, будто все это его ничуть не трогает, однако поспешил под благовидным предлогом отделаться от приятеля и пошел на Прадо; там он сел под деревом и погрузился в глубокое раздумье. Прежде всего он вспомнил Хромого Беса.
«Как мне не жалеть об отсутствии моего милого Асмодея; с ним я бы вмиг облетел весь свет, не испытывая никаких неудобств путешествия; это для меня тяжелая утрата. Однако, — прибавил он минуту спустя, — дело, может быть, еще поправимо. Зачем отчаиваться, думая, что я никогда его не увижу? Может статься, — как он и сам говорил, — что чародей тотчас же возвратит ему свободу».
Затем мысли студента перешли к дону Педро и его дочери, и он решил пойти к ним просто из любопытства: ему хотелось полюбоваться прекрасной Серафиной.
Как только он явился перед доном Педро, вельможа бросился ему навстречу с распростертыми объятиями и воскликнул:
— Милости просим, великодушный кабальеро. А я уж начинал сердиться на вас. Что ж это? После всех моих настоятельных просьб посещать меня он еще не показывается! — говорил я. — Ему безразлично, что я горю нетерпением выразить ему мое уважение и дружбу.
При этом дружеском упреке Самбульо почтительно склонил голову и в свое оправдание сказал старику, что боялся обеспокоить его: ведь вчера дон Педро был в таком тяжелом состоянии!
— Я не принимаю ваших извинений, — возразил дон Педро. — Вы никого не можете стеснить в доме, где, не будь вас, все были бы в страшном горе. Да что говорить! — прибавил он. — Потрудитесь следовать за мной; кроме меня, и еще кое-кто должен вас поблагодарить.
С этими словами он взял дона Клеофаса за руку и повел в комнаты Серафины.
Девушка только что проснулась от послеобеденного сна.
— Дочь моя, — сказал ей отец, — я хочу вам представить молодого человека, который так самоотверженно спас вам жизнь. Скажите ему, до какой степени вы признательны за его подвиг, потому что состояние, в котором вы третьего дня находились, не позволило вам сделать этого тогда же.
Тут сеньора Серафина, открыв ротик, похожий на розу, обратилась к дону Клеофасу с таким приветствием, что все мои читатели были бы очарованы, если бы мне удалось передать его слово в слово. Но мне и самому-то его не особенно точно передали, поэтому я предпочитаю умолчать, чем исказить его.
Скажу только, что дону Клеофасу почудилось, будто он слышит и видит божество; Серафина пленила и взоры его и слух, и он мгновенно загорелся к ней неистовой, любовью. Но он все-таки не решался считать ее своей суженой и, несмотря на уверения беса, сомневался, чтобы его мнимая услуга была так щедро вознаграждена. Чем больше восхищался он Серафиной, тем меньше льстил себя надеждой получить ее в жены.
Еще больше росла его неуверенность оттого, что дон Педро во время их долгой беседы не затронул этого вопроса старик только осыпал его любезностями, но ничем не давал понять, что желает стать его тестем Серафина, столь же учтивая, как ее отец, кроме слов, полных благодарности, тоже: не сказала ничего такого, что подавало бы Самбульо повод думать, что она в него влюблена Так что студент вышел от сеньора де Эсколано с сильной любовью и слабой надеждой.
— Асмодей, друг мой, — говорил он, возвращаясь домой, как будто бес был еще возле него, — когда вы уверяли меня, что дон Педро расположен сделать меня своим зятем, а Серафина пылает ко мне страстью, которую вы ей внушили, вы, верно, смеялись надо мной, или же сознайтесь, что так же мало знаете настоящее, как и будущее.
Наш студент жалел, что пошел к этой особе Считая свою страсть к ней любовью несчастной, которую надо заглушить, он решил сделать для этого все возможное Больше того он упрекал себя за желание продолжать начатые шаги, даже если бы отец был склонен отдать ему Серафину, он считал, что постыдно хитростью добывать себе счастье.
Самбульо был еще погружен в эти размышления, когда на следующий день дон Педро прислал за ним и сказал:
— Сеньор Леандро-Перес, настало время доказать вам на деле, что, оказав услугу мне, вы оказали ее не одному из тех придворных, которые удовольствовались бы тем, что отблагодарили бы вас льстивыми и неискренними словами Я хочу, чтобы наградой за опасность, которой вы подверглись ради Серафины, была бы она сама Я ее об этом спрашивал, и она готова с охотой повиноваться мне Скажу вам даже, что узнал в ней свою кровь, когда предложил ей в мужья ее спасителя она пришла в такой восторг, который доказал мне, что ее великодушие равняется моему. Итак, дело решенное: вы женитесь на моей дочери.
Добрый сеньор де Эсколано, не без основания ожидавший, что дон Клеофас рассыплется в выражениях благодарности за оказанную ему милость, был крайне удивлен, видя, что студент опешил и молчит.
— Говорите, Самбульо! — сказал он ему. — Что означает ваше замешательство? Что в моем предложении смущает вас? Неужели простой дворянин может отказаться от союза, который даже гранд считал бы для себя почетным? Неужели на моем дворянском гербе есть пятно, мне не известное?
— Сеньор, я слишком ясно сознаю, какое расстояние разделяет нас, — отвечал Леандро.
— Почему же вы как будто недовольны браком, которым должны бы быть польщены? — спросил дон Педро — Признайтесь мне, дон Клеофас, вы влюблены в какую-нибудь даму, которой уже дали слово? Долг перед ней препятствует вашему счастью?
— Если бы у меня была возлюбленная, с которой я был бы связан клятвой, — отвечал студент, — ничего, конечно, не могло бы заставить меня изменить ей. Но принять ваши милости мне мешает совсем иная причина. Щепетильность повелевает мне отказаться от высокого положения, которое вы мне предлагаете, и, вместо того чтобы воспользоваться вашей ошибкой, я хочу вывести вас из заблуждения. Серафину спас не я.
— Что я слышу! — воскликнул удивленный старик. — Не вы вынесли ее из огня, в котором она чуть не погибла? Не вы совершили тот смелый поступок?
— Нет, сеньор, — ответил Самбульо, — ни одному смертному не удалось бы сделать этого. Ваша дочь спасена чертом.
Эти слова еще более изумили дона Педро. Предполагая, что их надо понимать иносказательно, он попросил студента говорить яснее.
Тут Леандро, уже не думая о том, что лишится расположения Асмодея, поведал все, что произошло между ними. Тогда старик сказал:
— Ваше признание укрепляет меня в намерении отдать вам мою дочь: вы ее первый спаситель. Если бы вы не просили Хромого Беса избавить ее от угрожавшей ей смерти, он не воспротивился бы ее гибели. Значит, именно вы сохранили жизнь Серафины; словом, вы достойны ее, и я предлагаю вам ее руку и половину моего состояния.
При этих словах, рассеявших всякие сомнения, Леандро-Перес бросился к ногам дона Педро, благодаря его за все милости. Через некоторое время свадьба была отпразднована со всей пышностью, приличествующей наследнице сеньора де Эсколано, и к великому удовольствию родственников нашего студента, который был с избытком вознагражден за несколько часов свободы, дарованных им Хромому Бесу.