Эту книгу называли самым жестоким произведением нашего времени. Сам Косински (1933–1991) получил за нее во Франции престижнейшую премию как лучший иностранный автор. Много лет он, польский эмигрант, возглавлял американский ПЕН-клуб. А когда поднялся скандал и его обвинили в эксплуатации литературных рабов, Косински покончил с собой способом, который задолго до этого описал в своих жутких книгах…
перевод с английского — Сергей Снегур
памяти моей жены Мери Хейворд Виер, без которой даже прошлое лишилось бы смысла
«И знал лишь
Бог седобородый,
что это —
животные разной породы.»
1
Осенью 1939 года, в начале Второй мировой войны, шестилетнего мальчика из большого восточно-европейского города, как и многих других детей, родители отправили в отдаленную деревню.
Ехавший на восток человек, за большие деньги взялся найти для ребенка временных приемных родителей. Не имея выбора, родители доверили ему сына.
Они были уверены, что, только отправив ребенка в деревню, смогут уберечь его от войны. Из-за довоенной антифашистской деятельности отца мальчика родителям пришлось пуститься в бега, чтобы избежать принудительных работ в Германии или заключения в концентрационный лагерь. Они хотели уберечь сына от предстоящих невзгод и опасностей и надеялись, что, в конце концов семья воссоединится.
Однако ход событий расстроил их планы. В суматохе войны и оккупации родители утратили связь с человеком, увезшим их ребенка. Теперь они могли навсегда лишиться сына.
Между тем, приемная мать мальчика умерла через два месяца после его приезда, и малыш начал в одиночестве бродить от деревни к деревни, где его то пускали на ночлег, то прогоняли прочь.
Жители деревень, в которых ему предстояло провести четыре года, этнически отличались от населения родных ему мест. Здешние крестьяне жили обособленно от остального мира и заключали браки с земляками; здесь жили белокожие блондины с голубыми и серыми глазами. У мальчика была смуглая кожа, темные волосы и черные глаза. Он разговаривал на языке образованных людей — языке, едва ли понятном крестьянам.
Его принимали за бродяжку цыганского или еврейского происхождения, а немецкие власти жестоко карали за помощь цыганам и евреям, место которых было в гетто и лагерях смерти.
Эта земля была веками забыта Богом и людьми. Недоступные и отдаленные от городов, здешние селения располагались в самой отсталой части Восточной Европы. Здесь не было школ и больниц, не знали электричества, было проложено лишь несколько мощеных дорог и мостов. Как и их прапрадеды, люди жили небольшими поселениями. Деревенские жители владели окрестными реками, лесами, озерами. Жизнью правило извечное превосходство сильного и богатого над слабым и бедным. Безграничная суеверность и многочисленные болезни, одинаково опасные для человека и животного, сближали людей, разделенных между римской католической и православной ортодоксальной религиями.
Крестьяне не случайно были так невежественны и жестоки. Здешний климат отличался суровостью, пашни были истощены. Реки, лишенные рыбы, часто разливались на поля и пастбища, превращая их в топкие болота. Огромные заболоченные территории глубоко врезались в эти земли; в непроходимых лесах укрывались банды мятежников и преступников.
Оккупация этой местности немецкими войсками лишь усугубила ее бедность и отсталость. Крестьяне были вынуждены поставлять значительную долю скудного урожая как регулярной армии, так и партизанам. В случае неповиновения карательные рейды превращали деревни в дымящиеся руины.
Я жил у Марта, ожидая, что с минуты на минуту родители заберут меня домой. Слезы не помогали, Марта не обращала внимания на мои всхлипывания.
Старуха была скрючена так, будто пыталась переломиться надвое. Ее длинные, давно не чесанные волосы, сбились в толстые комки, распутать которые было уже невозможно. Это все нечистая сила, говорила она. Духи гнездились в волосах и запутывали их.
Опираясь на суковатую клюку, она ковыляла по двору, бормоча что-то на едва понятном мне языке. Кожа ее иссохшего морщинистого лица была красно-коричневой — цвета перепеченного яблока. Ее тщедушное тело постоянно колыхалось, как будто изнутри ее что-то трясло; пальцы костлявых рук, с суставами, искореженными болезнями, всегда дрожали, а голова раскачивались на длинной чахлой шее во все стороны.
Марта плохо видела и глядела на мир сквозь запрятанные под густыми бровями узенькие щелки. Ее веки были похожи на глубоко пропаханные в поле борозды. Влага постоянно сочилась из уголков глаз, стекая вниз по проторенным дорожкам и смешиваясь с липкими нитями, свисающими с носа, и пеной на губах. Она походила на старый, насквозь прогнивший гриб-дождевик, ждущий порыва ветра, чтобы взорваться черной сухой трухой.
Поначалу я боялся ее и зажмуривался всякий раз, когда она приближалась ко мне. В такие мгновенья я чувствовал лишь отвратительный запах ее тела. Она всегда спала одетой. Она говорила, что одежда — это лучшая защита от разных болезней, которые заносит в комнату свежий воздух.
Марта верила, что мыться можно немного, и не раздеваясь, и не чаще, чем на Рождество и на Пасху. Раз или два в неделю она вымачивала ноги в горячей воде, отпаривая многочисленные мозоли, вросшие в пальцы ногти и наросты на шишковатых пятках.
Она часто поглаживала мои волосы неуклюжими, трясущимися, похожими на садовые грабли руками, уговаривая меня поиграть во дворе с домашними животными.
В конце концов я понял, что они не такие страшные, как мне показалось сначала. Я припоминал истории, которые читала о них в книжке с картинками моя няня.
Эти животные жили своей жизнью. У них был свой мир, интересы, разговоры, и общались они на своем языке.
Куры собирались возле птичника, толкаясь, протискивались к зерну, которым я их угощал. Некоторые прохаживались парами, другие клевали тех, кто послабее, и в одиночку купались в оставшихся после дождя лужах или, сидя на яйцах, быстро засыпали, лениво ероша перья.
Во дворе происходили удивительные вещи. Недавно вылупившиеся желтые и черные цыплята были похожи на живые яйца на длинных тонких ножках. Однажды к курам прилетел голубь. Его здесь явно не ждали. Когда он, разметав крыльями пыль, приземлился среди цыплят, те в страхе разбежались. А когда, страстно воркуя и семеня кругами, он пытался познакомиться поближе с курами, они, презрительно поглядывая на него, упорно держались подальше или квохча отбегали в сторону, если он приближался вплотную.
Однажды, когда голубь, как обычно, пытался общаться с домашней птицей, от облака отделилась небольшая черная тень. Куры, отчаянно кудахча, побежали в курятник. Черный комок камнем упал в стаю. Только голубю негде было укрыться. Не успел он даже расправить крылья, как сильная птица уже прижала его к земле и ударила острым загнутым клювом. Кровь залила оперение голубя. Угрожающе размахивая клюкой, Марта выбежала из лачуги, но ястреб легко взлетел, унося в клюве безжизненное тельце.
У Марты в специальном, тщательно выгороженном каменном садике жила змея. Извиваясь, она скользила по траве, ее раздвоенный язык был похож на стяг, который я видел на военном параде. Казалось, она была совершенно равнодушна к окружающему миру — я так и не понял, заметила ли она меня хоть раз.
Однажды змея забралась глубоко в лишайники и долго пряталась в потайных закоулках без воды и пищи, занимаясь чем-то таким таинственным, что Марта ни разу даже не заговорила о ней. Когда в конце концов змея выбралась наружу, ее голова блестела, как смазанная маслом слива. На этом чудеса не закончились. Она оцепенела, и только очень мощные медленные колебания сотрясали ее свернутое кольцами тело. Затем змея неторопливо выбралась из своей кожи, как-то сразу похудев и помолодев. Она не высовывала язык и, похоже, ожидала, пока новая кожа не затвердеет. Старая полупрозрачная оболочка валялась рядом и бесцеремонные мухи уже ползали по ней. Марта с опаской взяла кожу и спрятала ее подальше. Змеиная кожа, оказывается, обладала бесценными целебными свойствами, но Марта сказала, что я еще слишком мал, чтобы понять это.
Мы с Мартой как зачарованные наблюдали за этими метаморфозами. Она объяснила, что души людей тоже покидают тело и улетают к ногам Бога. После этого дальнего пути, Бог берет души в свои теплые руки и воскрешает их своим дыханием, а потом либо превращает в святого ангела, либо ввергает в ад на вечные муки огнем.
К лачуге часто прибегала рыжая белочка. Подкрепившись, она плясала во дворе, размахивая хвостом, нежно попискивала, кувыркалась, подпрыгивала, пугая цыплят и голубей.
Белочка навещала меня каждый день и, усевшись на моем плече, целовала уши, шею и щеки, играла моими волосами. Потом она убегала через поле в лес.
Однажды я услышал голоса и побежал на пригорок. Спрятавшись в кустах, я с ужасом увидел деревенских мальчишек, гнавшихся по полю за моей белочкой. Стремительно убегая, она пыталась укрыться в спасительном лесу. Мальчишки бросали камни ей наперерез, чтобы отсечь от леса. Слабая зверюшка выбилась из сил, ее прыжки делались реже и короче. Наконец преследователи схватили ее, но, кусаясь, белка отчаянно вырывалась. Тем временем, они чем-то облили ее. Понимая, что сейчас произойдет нечто ужасное, я лихорадочно пытался сообразить, как выручить моего маленького друга. Но было слишком поздно.
Один из мальчишек достал из болтавшейся через плечо жестянки дымящийся уголек, поднес его к белочке и сразу же швырнул ее на землю. Белка мгновенно вспыхнула. Пронзительно крича, так, что у меня перехватило дыхание, она подпрыгнула, пытаясь выскочить из огня. В последний раз взвился пушистый хвост, и пламя поглотило ее. Маленький дымящейся комочек метался по земле и вскоре затих. Мальчишки хохотали и тыкали в обуглившееся тельце палкой.
Теперь, после гибели моего друга, некого было поджидать по утрам. Я рассказал о случившемся Марте, но было непохоже, что она поняла меня. Марта что-то бормотала, молилась и заговаривала домашнее хозяйство от смерти, которая, как она уверяла, таилась совсем близко и пыталась пробраться к нам.
Марта заболела. Она жаловалась на резкую боль под ребрами, там, где бьется навсегда замкнутое в клетку сердце. Она рассказывала, что Бог или сатана наслали хворь, чтобы положить конец ее временному пребыванию на земле и забрать к себе еще одну жизнь. Я не понимал, почему бы Марте не сбросить кожу и как змея начать жить заново.
Когда я посоветовал ей это, она рассердилась и обругала меня проклятым цыганским выродком и дьявольским отродьем. Она объяснила, что недуг обычно проникает в человека в самый неожиданный момент. Болезнь может ехать с ним в телеге, запрыгнуть на плечи, когда человек наклонится в лесу за ягодой, или забраться в лодку, когда тот плывет по реке. Болезнь появляется в человеке неожиданно: из воздуха, воды и даже от прикосновения к зверю или другому человеку, или — тут она настороженно поглядывала на меня — от взгляда черных глаз. Такие, как их называли, «цыганские» или «колдовские» глаза могли навести порчу, чуму и смерть. Поэтому она запрещала мне смотреть в глаза ей и домашним животным. Она велела трижды сплевывать через плечо и креститься, если я ненароком встречался взглядом с ней или с животными.
Она выходила из себя, когда тесто, поставленное для хлеба, скисало. Она была уверена, что это я сглазил опару, и в наказание оставляла меня на два дня без хлеба. Чтобы задобрить Марту и даже случайно не взглянуть на нее, я ходил по лачуге зажмурившись и, как ослепленная ярким светом ночная бабочка, налетал на стол и стулья, опрокидывал ведра и топтался по цветам во дворе. Тем временем Марта собирала гусиные перья и рассыпала их на тлеющие в печи угли. Дым от сгорающих перьев она раздувала по лачуге и, приговаривая специальные заклинания, изгоняла нечистую силу.
После этого она сообщала, что сглаз снят и, действительно — назавтра выпекался хороший хлеб.
Марта не поддавалась недугам и боли. Она упорно и хитроумно сражалась с ними. Когда боли особенно досаждали, она брала кусок мяса, тщательно рубила его на мелкие ломтики и укладывала в глиняный горшок. Затем заливала мясо водой, взятой из колодца до восхода солнца, и глубоко закапывала горшок в углу лачуги. Эта процедура облегчала ее страдания на несколько дней, пока мясо не разлагалось. А когда боли возобновлялись, она повторяла все сначала.
При мне Марта никогда не пила и не улыбалась. Она знала, что тогда я смогу сосчитать ее зубы, а каждый сосчитанный мною зуб укоротит ее жизнь на один год.
Я старался пить и есть, не показывая зубы и, разглядывая свое отражение в иссиня-черном зеркале колодца, учился улыбаться с плотно сжатыми губами.
Она не позволяла поднимать упавшие на пол волосы. Было хорошо известно, что если дурной глаз высмотрит хоть один волос, то у потерявшего этот волос человека может тяжело заболеть горло.
По вечерам Марта усаживалась у очага и, бормоча молитвы, клевала носом. Я сидел рядом и думал о родителях. Я вспоминал свои игрушки. Большой плюшевый медведь со стеклянными глазами, самолет с вращающимися пропеллерами и пассажирами, лица которых можно было рассмотреть в окнах, маленький, легко катающийся танк и пожарную машину с выдвигающейся лестницей… Теперь ими наверняка играют чужие дети.
В лачуге становилось уютнее, воспоминания оживали и окружали меня. Я видел маму, играющую на пианино. Я вспоминал тот страх, который пережил, когда всего в четыре года меня готовили к операции аппендицита; блестящий больничный пол и кислородную маску, которую врачи надели мне на лицо, — она помешала мне сосчитать до десяти.
Но воспоминания быстро рассеивались, как в сказке, которую однажды рассказала мне няня. Я размышлял, найдут ли меня когда-нибудь мои родители. Знают ли они, что нельзя пить и улыбаться при дурных людях, которые могут сосчитать их зубы. Я особенно беспокоился, когда вспоминал, как широко и доверчиво улыбался отец — он показывал так много зубов, что если их сосчитать дурным глазом, то жить ему останется совсем немного.
Однажды утром я проснулся от холода. Огонь в очаге погас, но Марта все еще сидела посреди комнаты, подолы ее многочисленных юбок были подобраны, а голые ноги мокли в ведре с водой.
Я заговорил к ней, но она не ответила. Я коснулся ее холодной оцепеневшей руки, но узловатые пальцы не пошевелились. Рука плетью свисала с подлокотника стула. Я приподнял ее голову — на меня в упор уставились водянистые глаза. Только однажды я видел такие глаза раньше — у выброшенной на берег ручья снулой рыбы.
Я понял, что Марта решила сбросить кожу, поэтому, как и змею, ее нельзя беспокоить. Не зная, что делать, я решил подождать.
Была поздняя осень. Ветер трепал тонкие ветки. Он срывал с деревьев последние, уже сморщившиеся листья и зашвыривал их высоко в небо. Нахохлившиеся куры устроились на насесте, сонные и притихшие, время от времени с отвращением приоткрывая глаза. Было холодно, а развести огонь я не умел. Все попытки поговорить с Мартой ни к чему не привели. Она сидела неподвижно, пристально уставившись куда-то прямо перед собой.
Не зная чем заняться, я снова лег спать. Я был уверен, что когда проснусь, Марта опять будет сновать по кухне, что-то бормоча себе под нос. Но когда вечером я проснулся, она так и сидела с ногами в ведре. Я проголодался и уже побаивался темноты.
Я решил зажечь керосиновую лампу и принялся искать тщательно спрятанные Мартой спички. Осторожно снял лампу с полки, но не смог удержать ее ровно, и немного керосина пролилось на пол.
Спички не загорались. В конце концов одна вспыхнула, но, сломавшись, упала на пол, на пролитый керосин. Сначала огонь робко полз по лужице, выбрасывая клубы голубого дыма. Затем он смело прыгнул к центру комнаты.
Теперь стало светло, и Марту было хорошо видно. Она не подавала виду, что замечает происходящее. Она не обращала внимание на пламя, которое уже добралось до стены и охватило ножки ее плетеного стула.
Стало тепло. Пламя было уже рядом с ведром, в котором Марта вымачивала ноги. Она даже не пошевелилась, хотя не могла не почувствовать жар. Я восхитился ее выдержкой — просидев всю ночь, не меняя позы, она даже не сдвинулась с места.
В комнате стало очень жарко. Языки пламени карабкались по стенам, как цепкая виноградная лоза. Особенно сильно пламя колыхалось и потрескивало под окном, куда проник слабый сквозняк. Я стоял у двери наготове, но не убегал, надеясь, что Марта все же пошевелится. Но она оцепенела и как будто не понимала, что происходит вокруг. Как ласкающийся пес, языки пламени начали лизать ее повисшие руки. Пламя оставляло на коже багровые отметины и подбиралось к ее спутанным волосам.
Огоньки забегали по голове Марты, как по новогодней елке, высоко взметнулся ослепительный огненный столб. Марта превратилась в факел. Огонь осторожно окружил ее и, когда горящие клочья ее изодранного кроличьего жакета попадали в ведро, вода шипела. Сквозь огонь проглядывала ее сморщенная обвисшая кожа и белесые пятна на костлявых руках.
Я позвал ее в последний раз и выбежал во двор. В пристроенном к лачуге курятнике отчаянно кудахтали и били крыльями куры. Всегда спокойная корова, теперь мычала и ломилась в дверь сарая. Я решил не спрашивать разрешения у Марты и сам выпустил кур. Они суматошно выскочили наружу и, яростно размахивая крыльями, пытались подняться в воздух. Корове удалось выломать дверь. Она отошла подальше от огня и продолжала меланхолично жевать.
К этому времени внутренности лачуги превратились в топку. Огонь выплескивался наружу через окна и щели. Соломенная крыша густо дымила. Я восхищался Мартой. Неужели ей действительно было все равно? Или заклинания и заговоры защищали ее от огня, испепеляющего все вокруг?
Она до сих пор не вышла. Жара становилась непереносимой, и мне пришлось отойти в дальний угол двора. Огонь уже перекинулся на курятник и коровник. Множество потревоженных пожаром крыс в панике бежало со двора. Из темноты на огонь уставились желтые кошачьи глаза.
Марта так и не вышла, но я все же верил, что она цела и невредима. Но когда одна из стен, обрушившись, обнажила обугленные внутренности лачуги, я начал сомневаться, что когда-нибудь снова ее увижу.
Мне показалось, что вместе с клубами дыма, в небо взметнулась странная продолговатая тень. Что это было? Может, это душа Марты спасалась на небеса? Или она воскресла в огне и, сбросив старую высохшую кожу, улетела на огненном помеле, как ведьма, о которой мне рассказывала мама?
Я завороженно уставился на искры и пламя. К действительности меня вернули мужские голоса и собачий лай. Приближались крестьяне. Марта предостерегала меня, что если деревенские найдут меня, то утопят, как слепого котенка, или зарубят топором.
Только когда в сполохах огня появились человеческие фигуры, я помчался прочь. Люди не заметили меня. Я мчался как сумасшедший, спотыкаясь о невидимые в темноте пни и колючие кусты. В конце концов я скатился в лощину. Я долго слышал отдаленные голоса людей и грохот падающих стен, а потом заснул.
Проснулся я рано утром, окоченев от холода. Над лощиной висела пелена тумана, словно огромная паутина. Я взобрался наверх. Струйки дыма и редкие язычки пламени вырывались из груды головешек и угольев, которая раньше была лачугой Марты.
Вокруг было тихо. Я был уверен, что вот сейчас здесь, в лощине, встречусь с родителями, ведь даже вдали от меня они не могли не узнать о случившейся беде. Ведь я был их сыном. Для чего же нужны родители, как не для того, чтобы выручать своих детей из опасности?
Я позвал родителей, чтобы не разминуться с ними. Но никто не откликнулся.
Я устал, замерз и проголодался. Я не знал, что делать и куда идти. Родители все не приходили.
Я стал дрожать и меня вырвало. Нужно было найти людей. Нужно было идти в деревню.
Осторожно ступая исцарапанными ногами по жухлой осенней траве, я поковылял к виднеющейся вдали деревне.
2
Моих родителей нигде не было. Я побежал через поле к деревне. На перекрестке стояло подгнившее распятие, когда-то окрашенное голубым. Наверху креста висела икона, едва различимые заплаканные глаза святого вглядывались в опустевшие поля, в восходящее солнце. На перекладине креста сидела серая птица. Заметив меня, она взмахнула крыльями и исчезла.
Ветерок доносил через поля запах пожарища. Тонкая струя дыма тянулась от остывающих руин в холодное осеннее небо.
Дрожа от страха и холода, я вошел в деревню. По обеим сторонам разбитой грунтовой дороги стояли крытые соломой, наполовину погрузившиеся в землю, лачуги с заколоченными досками окнами.
Завидев меня, деревенские собаки залаяли из-за оград и начали рваться с привязи. Боясь пошевелиться, я замер на середине дороги, ожидая, что собаки в любой момент набросятся на меня.
Внезапно я понял, что моих родителей здесь нет и никогда не будет. Это ужасное открытие потрясло меня. Я сел в грязь и зарыдал, призывая на помощь отца, маму и даже няню.
Меня окружила толпа мужчин и женщин, которые разговаривали на непонятном мне языке. Некоторые придерживали рычащих и рвущихся ко мне псов.
Кто-то ткнул меня сзади граблями. Я отпрянул в сторону. Еще кто-то кольнул меня острыми вилами. Громко вскрикнув, я отпрыгнул в другую сторону.
Толпа оживилась. В меня угодил камень. Я лежал ничком, не думая, что будет дальше. Меня забрасывали сухими коровьими лепешками, гнилым картофелем, огрызками яблок, пригоршнями грязи и мелкими камешками. Я закрыл лицо ладонями и рыдал в дорожную пыль.
Кто-то рывком поставил меня на ноги. Высокий рыжий крестьянин потянул меня к себе за волосы, выкручивая другой рукой мое ухо. Я отчаянно сопротивлялся. Толпа истерически захохотала. Мужчина толкнул меня, поддав башмаком на деревянной подошве. Толпа взревела, мужчины схватились за животы, сотрясаясь от хохота, а собаки, тем временем, подбирались поближе ко мне.
Сквозь толпу протиснулся крестьянин с холщовым мешком в руках. Он быстро схватил меня за шею и натянул мешок мне на голову. Потом он повалил меня на землю и начал запихивать в его вонючую грязную утробу.
Я отбивался руками и ногами, кусался и царапался. Но удар по затылку оглушил меня.
Я пришел в себя от боли. Мешок тащили на плечах, через его грубую ткань я чувствовал горячий пот. Горловина мешка была перевязана веревкой. Когда я попытался высвободиться, человек опустил мешок на землю и несколько раз пнул меня. Я съежился, боясь пошевелиться.
Мы куда-то пришли. Я почувствовал запах навоза и услышал мычание и блеяние. Мешок свалили на пол и кто-то хлестнул меня плеткой. Как ошпаренный, прорвав ткань, я выскочил из мешка. Передо мной стоял крестьянин с плетью в руке. Он хлестнул меня по ногам. Я начал подпрыгивать, как белка, а он продолжал хлестать меня. В комнату зашли люди — женщина в замызганном переднике, двое батраков, из-под одеяла и из-за печи, как тараканы, повыползали маленькие дети.
Они окружили меня. Кто-то попытался потрогать мои волосы. Когда я повернулся к нему, он быстро отдернул руку. Они заговорили. Хотя я понимал не все, было ясно, что говорили обо мне. Особенно часто повторялось слово «цыган». Я попробовал обратиться к ним, но лишь рассмешил их своим выговором. Мужчина, который принес меня в дом, снова начал хлестать меня по икрам. Я прыгал все выше и выше, а взрослые и дети захлебывались от смеха.
Мне дали ломоть хлеба и закрыли в дровянике. Тело горело от побоев и заснуть я не мог. В сарае было темно, но было слышно, что где-то рядом снуют крысы. Когда они касались моих ног, я вскрикивал, пугая спящих за перегородкой кур.
Несколько дней подряд крестьяне семьями приходили поглазеть на меня. Хозяин хлестал мои исполосованные ноги, а я прыгал, как лягушка. Меня одели в мешок с дырками внизу для ног. Во время прыжков мешок часто спадал с меня. Мужчины взрывались от хохота, а женщины прыскали глядя, как я пытаюсь прикрыть руками крохотный комочек плоти между ног. Иногда я пристально смотрел на них и они сразу отводили глаза или, трижды сплевывая, опускали голову.
Однажды в дом пришла Ольга — старуха, прозванная Мудрой. Хозяин обращался с ней с большим уважением. Она осмотрела меня, проверила глаза и зубы, ощупала кости, приказала помочиться в маленький горшочек и внимательно осмотрела мочу.
Потом она руками помяла мой живот и долго рассматривала длинный шрам, оставшийся после операции на аппендицит. Она долго и упорно торговалась с хозяином пока он, наконец, не уступил. Она накинула мне на шею веревку и повела за собой.
Теперь я жил в ее лачуге. Это была землянка из двух помещений увешанных пучками подсыхающих листьев, веточек и трав. У нее было много причудливых разноцветных камешков, лягушек, кротов; в многочисленных банках извивались ящерицы и червяки. Посредине хижины, над горящим очагом, были подвешены котлы.
Ольга пояснила мне, что, впредь, я должен буду поддерживать огонь в очаге, таскать из леса хворост и вычищать коровник. В лачуге было много всевозможных порошков для которых Ольга толкла в большой ступе и смешивала самые разнообразные компоненты. Я должен был помогать ей и в этом.
Рано утром я шел с ней в деревню. Местные жители крестились, встречая нас, но, тем не менее, вежливо здоровались. В домах нас ждали больные.
Когда нас приводили к держащейся за живот беременной женщине, Ольга велела мне разминать руками теплое влажное чрево роженицы и пристально, не мигая, смотреть на него. Она, в свою очередь, бормотала что-то и делала знаки над нашими головами. Однажды мы приняли ребенка с гнилой ногой, покрытой сморщенной коричневой кожей из-под которой сочился желтый гной с кровью. Зловоние было таким нестерпимым, что даже привычной ко всему Ольге пришлось каждые несколько минут проветривать комнату.
Весь день я пристально смотрел на гангренозную ножку в то время, как младенец то плакал, то, засыпая, затихал. Перепуганная семья роженицы громко молилась во дворе. Когда внимание малыша ослабло, Ольга взяла заранее раскаленный докрасна металлический прут и тщательно выжгла всю рану. Ребенок метался во все стороны, дико визжал, а потом устал и потерял сознание. Запах горелого мяса заполнил комнату. Тело шипело, как жаркое на сковородке. После этого Ольга залепила рану комками сырого теста, начиненными землей и только-что собранной паутиной.
Ольга лечила почти все болезни и я все больше восхищался ее познаниями. Люди приходили к ней с самыми разнообразными жалобами и она всегда помогала им. Если у мужчины болели уши, Ольга промывала их тминным маслом, засовывала вовнутрь пропитанную растопленным воском скрученную в жгут ткань и поджигала ее. Когда выгорали остатки ткани внутри ушей, привязанный к столу пациент вопил от боли. Затем она быстро выдувала из ушей «опилки», как она называла то, что там оставалось, и смазывала ожоги мазью приготовленной из лукового сока, козлиной или кроличьей желчи и капельки водки.
Она также вырезала фурункулы, опухоли и жировики, удаляла больные зубы. Вырезанные фурункулы она мариновала в уксусе и потом лечила этим снадобьем. Она бережно собирала в специальные склянка гной, сочившийся из ран, и оставляла его на несколько дней перебродить. Вырванные зубы я толок в большой ступе, получившийся порошок просушивал у очага на кусках коры.
Иногда, поздно ночью, прибегал перепуганный крестьянин и Ольга, накинув платок и, поеживаясь спросонок от ночной прохлады, уходила принять роды. Когда ее увезли на несколько дней в соседнюю деревню, я сам присматривал за хижиной, кормил скотину и поддерживал огонь в очаге.
Хотя Ольга и разговаривала на непонятном мне диалекте, очень скоро мы хорошо понимали друг друга. Зимой, когда бушевала вьюга и деревня затихала среди непроходимых лесов, мы грелись в натопленной хижине и Ольга часто рассказывала мне о чадах Господних и духах сатаны. Она называла меня Черным Гостем. От нее я впервые узнал, что одержим злыми духами, которые без моего ведома пробрались в меня, как крот пробирается в глубокую нору. Таких одержимых, как я, узнают по тому, что они могут не мигая смотреть своими черными колдовскими глазами в ясные светлые глаза обыкновенных людей. Значит, утверждала Ольга, своим взглядом я даже случайно могу наводить порчу.
Она сказала, что такие колдовские глаза могут не только наводить порчу, но и снимать ее. Смотря на людей, животных и даже на зерно, я должен быть осторожен и думать только о болезни, которую помогаю изгнать из них. Потому что, если колдовские глаза посмотрят на здорового ребенка — он заболеет, на быка — тот околеет от неведомой болезни, на траву — она сгниет после покоса.
Вселившийся в меня злой дух, уже одной своей зловредной натурой привлекает другую нечисть. Вокруг меня парят призраки. Они молчаливы и скрытны — поэтому их редко можно увидеть. Но призраки долготерпеливы и упорны, они преследуют людей в поле и в лесу, заглядывают в окна домов, оборачиваются злющими котами или свирепыми псами и стонут, когда разгневаются. В полночь они превращаются в горячую смолу.
Кроме призраков, мой злой дух привлекает к себе привидения. Привидения — это давно умершие, навечно проклятые люди, которые в полную луну поднимаются из могил. Они обладают нечеловеческой силой и их тоскливый взор всегда направлен на восток.
Упырей обычно тоже влечет к одержимым злыми духами. Это, возможно, самая злонамеренная нечисть, потому что упыри принимают человеческий облик. Упырями становятся утонувшие нехристи и оставленные матерями дети. Они подрастают в воде или в лесу до семи лет, а потом снова принимают человеческий облик и, прикидываясь бродягами, настойчиво пытаются проникнуть в католическую или униатскую церковь. Если им удается угнездиться в храме, они вьются вокруг алтаря, оскверняют святые иконы, злобно рвут, разбивают, кусают церковную утварь, а при возможности, сосут кровь у спящих людей. Ольга была уверена, что я упырь и все время напоминала мне об этом. Чтобы укротить моего духа и не дать ему воплотиться в привидение или призрак, она каждое утро готовила для меня горькое снадобье, которым я запивал зубок поджаренного чеснока. Крестьяне тоже побаивались меня. Когда я проходил по деревне один, встречные прохожие крестясь отворачивались, а беременные женщины в страхе убегали прочь. Самые храбрые крестьяне спускали на меня собак и, если бы я не научился своевременно убегать, и не отходить далеко от Ольгиной лачуги, они бы уже давно разорвали меня. Обычно я оставался дома и отгонял кота-альбиноса от запертой в клетке, очень нужной Ольге, редкостной черной курицы. Я заглядывал в пустые глаза прыгающих в высокой банке жаб, поддерживал огонь в очаге, помешивал булькающее на слабом огне варево, счищал с картофеля гниль, тщательно собирая в чашку зеленоватое желе, которое Ольга прикладывала к ранам и нарывам.
Ольгу очень уважали в деревне и рядом с ней я никого не боялся. Ее часто звали окропить глаза скоту для защиты от сглаза по пути на рынок. Она учила крестьян, как следует трижды сплюнуть, покупая свинью, как, прежде чем свести телку с быком, подкармливать ее хлебом, выпеченным по особому рецепту с добавлением в тесто освященных трав. Никто в деревне не покупал лошадь или корову без ее совета. Ольга поливала животное водой и, по тому, как оно вздрагивало, узнавала будет ли оно болеть у нового хозяина. От ее мнения зависела цена, а то и сама сделка.
Наступила весна. На реке ломался лед и через бурлящую воду просвечивали косые солнечные лучи. Над рекой, сражаясь с резкими порывами холодного сырого ветра, носились голубые стрекозы. Воздушные вихри подхватывали с согретой солнцем поверхности воды легкие испарения и, разрывая их в клочья, вертели в беспокойном воздухе.
Однако установившаяся наконец теплая погода, принесла с собой чуму. Заболевшие люди корчились от боли, как рассеченные дождевые черви и, не приходя в сознание, умирали в мучительной агонии. Мы с Ольгой метались из хижины в хижину и я безуспешно пытался изгнать хворь из людей. Болезнь оказалась сильнее.
За плотно закрытыми окнами, в полумраке лачуг стонали умирающие. Матери прижимали к груди запеленатых умирающих детей. Мужчины в отчаянии кутали в пуховые одеяла и овчины сгорающих от жара жен. Рыдающие дети смотрели на усыпанные синими пятнами лица мертвых родителей.
Чума упорствовала. Крестьяне выходили из лачуг, поднимали к небу глаза и взывали к Богу. Только Он мог облегчить их страдания. Только Он мог подарить их измученным телам милосердный безмятежный сон. Только Он мог остановить безжалостную эпидемию и вернуть людям здоровье. Только Он мог утешить оплакивающую умершего ребенка мать. Только Он…
Но недоступный в своей мудрости Бог не спешил. Сады и подворья очищались дымом горевших у лачуг и на дорогах костров. Из окрестных лесов доносились звон топоров и треск падающих деревьев — там валили лес чтобы поддерживать эти костры. В чистом спокойном воздухе разносились отрывистые удары топоров, которые с хрустом рассекали сочные ткани стволов деревьев. Над пастбищем у деревни эти звуки странным образом слабели и затихали. Как туман скрывает и приглушает горящую свечу, так и тяжелый неподвижный воздух деревни спутывал эти отзвуки ядовитой сетью и поглощал их.
Однажды вечером меня начал бить озноб, а лицо стало горячим. Ольга заглянула мне в глаза и приложила свою прохладную руку к моему лбу. Потом, не медля, она потащила меня на отдаленное поле. Там она выкопала глубокую яму, раздела меня и велела забраться туда.
Пока я стоял на дне, дрожа от лихорадки, Ольга засыпала яму землей мне по шею и тщательно разровняла ее лопатой. Убедившись, что поблизости нет муравейников, она разожгла вокруг меня три дымных торфяных костра.
Закопанное в сырую землю, мое тело полностью остыло за несколько секунд. Я перестал ощущать себя. Как забытый кочан капусты я слился с огромным полем. Ольга не забыла меня. Несколько раз она приносила холодное питье и вливала мне его в рот. Казалось, что жидкость через мое тело уходит прямо в землю. Дым от костров застилал мне глаза и першил в горле. Когда ветер относил клубы дыма в сторону, передо мной открывалось похожее на грубый пестрядинный ковер поле. Вокруг меня деревьями высились низенькие растения. Приближающаяся Ольга отбрасывала на окружающую местность неправдоподобно огромную тень.
Покормив меня на закате в последний раз, она подложила в костры свежего торфа и ушла спать. Один-одинешенек я остался в поле и земля, в которой я укоренился, тянула меня все глубже и глубже. Медленно прогорали костры, искры светляками прыгали в кромешном ночном мраке. Я стал растением и начал тянуться к солнцу, но тяжелая земля не позволяла мне расправить ветви. Или голова отделялась от меня и, катясь быстрее и быстрее, сильно разгонялась и врезалась в теплый ласковый солнечный диск.
Временами, чувствуя, как ветерок шевелит мои волосы, я цепенел от ужаса. Я воображал полчища муравьев и тараканов, которые перекликаясь, торопятся к моей голове, куда-то под череп, чтобы устроить там новые жилища. Там они размножатся и выедят одну за одной все мои мысли, пока я не стану пустой, как тыква из которой выскребли мякоть.
Я очнулся от шума и, открыв глаза, не сразу понял где нахожусь. Я растворился в земле, но в тяжелой голове шевелились мысли. Серело. Костры прогорели и потухли. Губы холодили капельки влаги — на мое лицо выпала роса.
Снова раздался шум. У меня над головой кружилась стая воронов. Один из них, прошелестев широкими крыльями, приземлился рядом. Он медленно пошел ко мне, а остальные птицы начали садиться неподалеку.
Со страхом я смотрел на их глянцевое черное оперение и быстрые живые глаза. Они расхаживали вокруг меня, подходя ближе и ближе и, не зная толком жив ли я еще, тянули в мою сторону шеи.
Я не дождался, что они решат на мой счет и пронзительно закричал. Спугнутые вороны отпрянули назад. Некоторые взлетели на несколько метров, но сразу приземлились неподалеку. Они с сомнением глянули на меня и на этот раз начали подбираться со стороны затылка.
Я закричал еще раз. Но теперь они не испугались и все смелее подходили ближе. У меня сильно забилось сердце — я не знал что предпринять. Я снова завизжал, но теперь птицы не обратили на это внимание. Они уже были в полуметре от меня. Вороны надвигались на меня, их грозные клювы становились все больше. Растопыренные кривые когти были похожи на огромные грабли.
Один из воронов остановился прямо передо мной, в нескольких сантиметрах от моего носа. Я взвизгнул прямо ему в глаза, но ворон только слегка вздрогнул и приоткрыл клюв. Прежде чем я успел крикнуть еще раз, он клюнул мою голову. Несколько волос прилипло к его клюву. Ворон клюнул снова и вырвал еще клок волос.
Пытаясь освободить шею, я дергал головой в разные стороны. Но мои движения только раззадорили птиц. Они окружили меня и теперь клевали куда хотели. Я громко звал на помощь, но мой голос был слишком слаб, чтобы оторваться от земли и разбудить спящую в лачуге Ольгу.
Птицы уже не стеснялись. Чем отчаяннее я дергал в разные стороны головой, тем смелее и оживленнее становились они. Избегая лица, они клевали меня в затылок.
Силы оставляли меня. Пошевелить головой было труднее, чем сдвинуть с места тяжеленный мешок. Я сходил с ума и смутно видел происходящее.
Я отчаялся. Теперь я стал птицей. Стряхнув сырую землю с продрогших крыльев, потянувшись, я присоединился к стае воронов. Доверившись порывистому бодрящему ветру, я взмыл прямо к краю неба, к тугим, как тетива, лучам восходящего солнца и мои крылатые друзья жизнерадостно каркали вместе со мной.
Ольга нашла меня в середине копошащейся стаи воронов. От холода я почти не дышал, а голова была расклевана птицами. Она объяснила, что чуму унесли прикинувшиеся воронами привидения, которые отведав моей крови, убедились, что я их соплеменник. Именно поэтому они не выклевали мне глаза.
Миновали недели. Чума пошла на убыль. Многочисленные новые могилы поросли травой, которую нельзя было косить потому, что она наверняка была заражена чумой.
Однажды утром Ольгу позвали к реке. Крестьяне вытащили из воды огромного сома с длинными усами, торчащими из рыла как проволока. Это была огромная сильная рыба, самая большая из когда-либо пойманных здесь. Когда выбирали сеть, одному из рыбаков разрезало веревкой руку. Пока Ольга накладывала жгут чтобы остановить струю крови, рыбаки разделали сома и извлекли из брюха воздушный пузырь, который, к всеобщему удовольствию, не был поврежден.
Неожиданно какой-то толстяк высоко поднял меня в воздух и что-то крикнул остальным рыбакам. Толпа обрадовалась его словам и, цепко удерживая, меня начали передавать из рук в руки. Прежде чем я что-либо понял, рыбий пузырь бросили в воду, а меня швырнули на него сверху. От моего веса пузырь немного погрузился в воду. Кто-то оттолкнул его от берега. Нас понесло к середине реки и я судорожно ухватился за пузырь руками и ногами, ныряя в холодную мутную воду, крича и моля о помощи.
Но пузырь уносило все дальше. Люди бежали за ним по берегу. Видно было, как они взмахивали руками. Несколько камней со всплеском упало неподалеку. Один чуть было не угодил в пузырь. Течение быстро выносило меня на середину реки. Оба берега теперь казались одинаково далекими. Толпа скрылась за холмом.
Незаметный на берегу свежий ветер, рябил поверхность воды. Меня несло прямо вниз по течению. Несколько раз пузырь почти полностью накрывало легкими волнами. Но он выныривал и медленно, с достоинством плыл дальше. Неожиданно я попал в водоворот. Раз за разом пузырь отплывал в сторону и возвращался назад. Я попытался раскачать пузырь и движениями тела вытолкнуть его из воронки. Я до смерти боялся, что здесь мне придется провести всю ночь. Я не умел плавать и знал, что если пузырь лопнет, я камнем пойду на дно. Солнце медленно садилось. Каждый раз, когда пузырь заходил на новый круг, оно светило мне прямо в глаза и его лучи бликами танцевали на воде. Свежий порыв ветра вытолкнул пузырь из водоворота.
Километры отделяли меня от Ольги и ее деревни. Течение относило меня к скрытому густеющими тенями берегу. Я уже различал болотистый берег, высокие раскачивающиеся травы, замаскированные гнезда спящих уток. Повсюду нервно носились водомерки. Из омута выпрыгивали перепуганные лягушки. Вдруг пузырь наткнулся на камышинку. Я почувствовал под ногами упругое дно.
Было совершенно спокойно. Из-за ольховника, с болот доносились неразличимые человеческие или звериные голоса. Я скрючился от холода и покрылся гусиной кожей. Я внимательно прислушался, но вокруг было тихо.
3
Я испугался, когда понял, что остался совсем один. Но я помнил, что по словам Ольги, могло помочь выжить без посторонней помощи. Во-первых, нужно было хорошо знать растения и животных, разбираться в ядовитых и лечебных травах. Я был слишком юн и неопытен для этого.
Во-вторых, нужно было уметь разжигать огонь или иметь собственную комету. Чтобы сделать «комету», нужно было вскрыть с одного конца консервную банку и пробить гвоздем несколько дырок в стенках. Вместо ручки, к ее верху прикрепляли проволоку и кометой можно было размахивать как арканом или как кадилом в церкви.
Такая маленькая переносная печка была хороша, чтобы согреться и приготовить поесть. Ее топили любым подвернувшимся под руку топливом, сохраняя на дне горячие угли. Когда банку сильно раскручивали, воздух, проникающий внутрь через многочисленные отверстия, раздувал огонь, как кузнец мехами, а центробежная сила удерживала топливо в банке. Правильным подбором топлива и соответствующим вращением поддерживали огонь нужной силы. Например, картофель, репу или рыбу пекли на слабом огне от торфа и сырых листьев, а пойманную птицу поджаривали на сухом торфе и сухой траве. Птичьи яйца вкуснее всего получались на огне от картофельной ботвы.
Чтобы огонь за ночь не погас, комету плотно набивали мхом со стволов старых деревьев. Загоревшись, мох давал сильный жар, а его дым отпугивал змей и насекомых. При опасности, комету можно было быстро раскалить добела, сильно крутанув ее несколько раз. В сырую погоду ее нужно было часто наполнять сухими смолистыми щепками или корой и долго вращать. В сухую ветреную погоду комета разгоралась быстро и огонь приходилось ослаблять, добавляя зеленую траву или обрызгивая водой.
Кроме того, кометой можно было великолепно защищаться от собак и людей. Прожигающие шкуру искры, летящие из бешено вращающейся кометы, осаживали даже самых свирепых псов. Редкий смельчак не опасался ослепнуть или обжечь лицо. Вооруженный кометой человек был неуязвим и победить его можно было только при помощи длинной палки или бросая камни.
Вот почему большой бедой было позволить комете погаснуть. Огонь мог потухнуть от неожиданного ливня и по оплошности владельца кометы. Спички стоили очень дорого, а найти их в деревне было очень трудно. Обычно, для экономии, каждую спичку расщепляли надвое.
Особенно тщательно огонь сохраняли в печах. Вечером угли сгребали так, чтобы они тлели до утра. На заре, прежде чем раздуть огонь, хозяйка почтительно крестилась на печь. Говорили, что огонь не приручен человеком поэтому его нужно задабривать. Верили и в то, что удача покинет того, кто делится огнем или дает его в долг. Те, кто занимает огонь здесь, на земле, — вернут его в аду. А если вынести огонь из дома, то коровы перестанут доиться или станут яловыми. К тому же, это может вызвать тяжелые осложнения при родах.
Комета была предметом первой необходимости. С ней можно было безбоязненно заходить в деревни по которым бродили стаи свирепых псов. Зимой можно было остаться без горячей пищи, а то и сильно обморозиться, если дать комете погаснуть.
Люди собирали топливо в мешочки за спиной или на поясе. Днем в поле крестьяне готовили на огне овощи, мелких птиц и рыбу. Ночью, возвращаясь домой, мужчины и парни сильно раскручивали кометы и запускали их высоко вверх. Красные от жара шары с огненными хвостами летели по широкой дуге. За это их и назвали кометами. Они действительно напоминали хвостатые звезды на небе, чье появление, как объясняла Ольга, предвещает войны, эпидемии и смерть.
Раздобыть подходящую для кометы жестянку было очень трудно. Такие консервные банки можно было найти только у железной дороги по которой ходили военные эшелоны. Местные крестьяне дорого просили за банки и не разрешали чужим собирать их. Жители деревень, расположенных по разные стороны дороги, иногда дрались за добычу. Каждый день группы мужчин, вооружившись топорами, выходили к дороге и собирали все консервные банки.
Первую комету мне дала Ольга. Кометой ей заплатили за медицинскую помощь. Я внимательно следил за состоянием банки, приплюснул молотком края отверстий, чтобы они не увеличивались от огня, выровнял вмятины и постоянно протирал металл. Чтобы никто не смог отнять у меня такую ценную вещь, я привязал ее к запястью проволокой и никогда не расставался с ней. Я чувствовал себя увереннее, когда слышал потрескивание огня и использовал любую возможность, чтобы наполнить мешочек подходящим топливом. Ольга часто посылала меня в лес за разными лекарственными травами и с кометой в руке я ничего не боялся.
Но теперь Ольга была далеко и кометы у меня не было. Я дрожал от холода и страха, мои ноги кровоточили от порезов об острые листья речных трав. Я отряхнул с ног разбухших от моей крови пиявок. Длинные изломанные тени упали на реку, вдоль темных берегов разносились приглушенные голоса. В потрескивании веток бука, в шелесте поникших к воде ив я различал голоса существ о которых рассказывала мне Ольга. Их змеиное тело заканчивалось головой с узкой мордочкой летучей мыши. Эти существа обвивались вокруг ног человека и внушали ему желание прилечь на землю и отдохнуть — задремав, этот человек уже никогда не поднимался. Иногда я видел в коровниках такие существа. Говорили, что они выпивают у коров молоко или, что еще хуже, забираются внутрь животных и съедают весь корм, пока корова не умирает от истощения.
Я побежал прочь от реки, продираясь через переплетенные заросли камышей и высокой травы, низко наклоняясь, чтобы проскользнуть под низко свисающими ветками.
Вдалеке мычали коровы. Я быстро вскарабкался на дерево и, оглядев окрестности, заметил мерцание комет. Люди шли с пастбища. Я осторожно пошел им навстречу, прислушиваясь к лаю пробирающегося ко мне через мелколесье пса пастухов.
Голоса были уже совсем близко. Густая листва закрывала тропинку. Я слышал шум бредущих коров и разговоры молодых пастухов. Время от времени, искры от их комет вспыхивали на фоне темного неба и гасли, падая на землю. Я шел за ними прячась за кустами, выбирая удобный момент чтобы наброситься на пастухов и выхватить у них комету.
Бежавший с ними пес почуял мой запах и несколько раз бросался в кусты, но в темноте терял уверенность в себе. Я зашипел на него змеей и он, зарычав, отступил на тропинку. Почувствовав опасность, пастухи притихли и внимательно прислушивались к лесным шорохам.
Я подошел к тропе. Коровы терлись боками о ветки за которыми я прятался. Они были так близко, что я чувствовал запах их тел. Пес снова попытался броситься на меня, но змеиное шипение снова отогнало его на дорогу.
Когда коровы подошли совсем близко, я уколол двоих заостренной палкой. Они испуганно замычали и шарахнулись в сторону, пес побежал за ними. Потом я издал леденящий душу вопль и ударил ближайшего пастуха по лицу. Прежде чем он успел сообразить, что происходит, я выхватил у него комету и скрылся в кустах.
Остальные пастухи напуганные жутким воплем и переполохом среди коров, поспешили в деревню волоча за собой ошеломленного товарища. Приглушив яркий огонь в комете свежими листьями, я углубился в лес.
Забравшись в густые заросли я раздул комету. Ее огонь привлек из темноты рой мошкары. С деревьев свесились ведьмы. Пытаясь сбить меня с пути, они пристально смотрели мне в лицо. Я отчетливо слышал, как содрогались неприкаянные души страдающих грешников. Багровый отсвет кометы выхватывал из темноты склонившиеся надо мной деревья. Я слышал печальные голоса и странный шум от движений пытающихся выбраться из стволов деревьев привидений и вурдалаков.
На стволах многих деревьев я увидел зарубки и вспомнил, как Ольга рассказывала, что крестьяне делают их, чтобы наслать порчу на своих врагов. Разрубая топором сочную древесину, нужно было вслух назвать имя недруга и представить себе его лицо. От этого враг заболевал и умирал. Стволы деревьев вокруг меня были усыпаны рубцами от заживших ран. Очевидно у живущих здесь людей было много врагов и они тратили много сил, чтобы досадить им.
Испугавшись, я резко крутанул комету. Она осветила уходящие вдаль ряды деревьев, которые угодливо склонились передо мной, приглашая следовать за ними.
Так или иначе, но мне пришлось принять их приглашение. Я решил держаться подальше от прибрежных деревень.
Я пошел куда глаза глядят, твердо уверенный, что ольгины чары неизбежно вернут меня к ней. Ведь говорила же она, что заколдует мои ноги и, если я попытаюсь сбежать, они пришагают назад к ней. Мне нечего было бояться. Неведомая сила вела меня прямо к Мудрой Ольге.
4
Теперь я жил у мельника по прозвищу Ревнивец. Он был даже большим молчуном, чем было принято в деревне. Когда соседи заходили к нему в гости, он сидел с ними, задумчиво потягивая водку и уставившись на прилипшую к стене дохлую муху, время от времени вставляя в разговор несколько слов. Мельник немного оживлялся лишь, когда в комнату заходила его жена. Всегда спокойная и сдержанная, она обычно сидела позади мужа, скромно опуская глаза, когда гости поглядывали на нее.
Я спал на чердаке над их спальней. По ночам я часто просыпался от громкой брани. Мельник обвинял жену в шашнях с молодым батраком, в том, что, работая в поле и на мельнице, она бесстыдно заголяется перед ним. Жена сидела молча и не оправдывалась. Иногда, разозлившись, мельник обувался, зажигал свечу и избивал ее. Я припадал к щели между досками и наблюдал как мельник сек жену плетью. Женщина пыталась закрыться пуховым стеганым одеялом, но мужчина сбрасывал его на пол и, широко расставив ноги, продолжал сечь ее пухлое тело. После каждого удара на нежной коже вздувались багровые кровавые полосы.
Мельник был беспощаден. Широко замахиваясь, он стегал кожаной плетью ягодицы и бедра, груди и шею, хлестал по плечам и ногам. Женщина теряла силы и начинала скулить как щенок. Моля о пощаде, она ползла к его ногам. В конце концов мельник бросал плеть, задувал свечу и ложился спать. Женщина продолжала постанывать. Утром каждое движение причиняло ей боль, она прикрывала рубцы и распухшими ладонями вытирала слезы.
Вместе с людьми в доме жила упитанная полосатая кошка. Однажды с ней что-то произошло. Вместо мяуканья она издавала хриплые сдавленные стоны. Она скользила вдоль стен, извиваясь как змея, резко подергивая боками, запуская когти в юбку мельничихи. Она ворчала странным голосом, подвывала и не давала покоя резкими визгами. К вечеру кошка выла, как больная, ее хвост метался в разные стороны, ноздри раздувались.
Мельник запер возбужденную кошку в подпол и сказал жене, что пошел на мельницу позвать на ужин батрака. Женщина принялась накрывать на стол.
Батрак был сиротой. У мельника он работал первый год. Это был высокий, спокойный парень с соломенными волосами, непослушная прядь которых постоянно падала на мокрый от пота лоб. Мельник знал, что в деревне сплетничали о его жене и парне. Говорили, что она теряет рассудок, когда видит его голубые глаза. Забыв о муже, не отводя от парня глаз, она судорожно подтягивала одной рукой подол юбки выше колен, а другой оттягивала вниз вырез кофты, открывая груди.
Когда мельник вернулся домой с батраком, у него за спиной в мешке барахтался огромный соседский кот. Из подпола натужно подвывала кошка. Мельник выпустил ее оттуда и она прыгнула на середину комнаты. Животные настороженно кружили по комнате постепенно приближаясь друг к другу. Мельничиха накрыла на стол. Они молча ели; мельник сидел во главе стола, а жена и батрак — по бокам от него. Я ужинал сидя на корточках у печи. Я поражался аппетиту мужчин — они проглатывали огромные куски мяса, ломти хлеба и запивали еду водкой.
Только женщина жевала пищу медленно. Когда она низко наклонялась над тарелкой, батрак быстрее молнии поглядывал на ее обтянутую кофтой грудь.
В центре комнаты кошка неожиданно изогнулась дугой, оскалилась, выпустила когти и бросилась на кота. Он насторожился, собрался и, брызгая слюной, фыркнул прямо в ее горящие глаза. Она обошла его, прыгнула ближе и, ударив лапой по морде, отскочила назад. Теперь уже кот, крадучись обошел вокруг нее, принюхиваясь к ее возбуждающему запаху. Он изогнул хвост и попробовал подойти к кошке сзади. Но она распласталась на полу и, следя за каждым его движением, отпугивала его сильными грозными лапами.
Мельник и его жена с батраком молча ели и, как зачарованные, наблюдали за происходящим. Лицо у женщины зарделось; покраснела даже ее шея. Батрак приподнимал голову и сразу отводил взгляд. Только мельник невозмутимо наблюдал за животными, время от времени поглядывая на жену и парня.
Кот наконец решился. Легкой и пружинистой походкой он направился к самке. Она игриво шевельнулась, как будто желая отодвинуться, но самец высоко подпрыгнул и плюхнулся на нее. Вцепившись зубами в загривок, он без лишних движений овладел ею. Удовлетворившись, он расслабился и отпустил самку. Пригвожденная к полу кошка хрипло завизжала и вырвалась из-под него. Она прыгнула к уже остывшей печи и начала виться у нее, умываясь и потираясь головой о теплую стену.
Мельник прожевал последний кусок и, откинувшись назад, опрокинул в глотку стакан водки. Он с трудом встал, схватил ложку и, похлопывая ею по ладони, направился к батраку. Смущенный парень все еще сидел за столом. Женщина оправила платье и возилась у печи.
Наклонившись, мельник что-то шепнул в его пунцовое ухо. Юноша подскочил, будто его укололи ножом, и начал возражать. Тогда мельник громко спросил, вожделел ли он его жену. Батрак вспыхнул, но не ответил. Мельничиха отвернулась и продолжила чистить горшки.
Мельник показал на прогуливающуюся кошку и снова что-то шепнул. Парень с трудом встал из-за стола, намереваясь выйти из комнаты. Опрокинув стул, мельник пошел за ним и, прежде, чем парень что-либо понял, неожиданно прижал его к стене, схватив одной рукой за горло и упершись коленом ему в живот. Парень не мог и пошевелиться. Оцепенев от страха, он, шумно дыша, пытался что-то сказать.
Причитая и всхлипывая, женщина бросилась к мужу. Встревоженная кошка наблюдала за происходящим с печи, а кот, испугавшись, запрыгнул на стол.
Одним ударом мельник отбросил жену в сторону. Затем, движением похожим на то, каким из картофелин выковыривают темные пятнышки, он вонзил ложку парню в глазницу и провернул ее там.
Глаз выпрыгнул из лица, как желток из разбитого яйца и скатился на пол по руке мельника. Батрак взвыл и пронзительно закричал, но мельник крепко прижимал его к стене. Окровавленная ложка вошла во второй глаз и тот выпрыгнул еще проворнее первого. Какое-то время, как будто не зная что делать, глаз задержался на щеке парня, а затем, по рубашке, скатился на пол.
Через мгновение все было закончено. Я не поверил увиденному. У меня мелькнула слабая надежда, что глаза еще можно вернуть на место. Мельничиха дико завизжала. Она побежала в соседнюю комнату и разбудила детей, которые с перепугу тоже заплакали. Батрак вскрикнул, потом закрыл лицо руками и затих. Кровь ручейками стекала меж пальцев на рубаху и брюки.
Как будто не зная, что парень ослеп, разъяренный мельник толкнул его к окну. Тот споткнулся, вскрикнул и, налетев на стол, едва не упал. Мельник схватил его за плечи, распахнул ногой дверь и вышвырнул батрака во двор.
Глазные яблоки продолжали лежать на полу. Я обошел вокруг, встретившись с их невозмутимым взглядом. Сначала кот, а за ним и кошка, осторожно вышли на середину комнаты и начали играть глазами будто клубком ниток. На свету от масляной лампы кошачьи зрачки превратились в узкие щелки. Животные перекатывали глаза, обнюхивали их, лизали и ласково перебрасывали друг другу мягкими лапками. Глаза смотрели на меня из всех углов — они, казалось, зажили новой самостоятельной жизнью.
Я смотрел на них с восхищением. Если бы мельник вышел из комнаты, я бы подобрал их. Разумеется ими еще можно было смотреть. Я носил бы их в кармане, вынимая когда нужно и накладывая поверх своих. А может я смог бы приладить их на затылке и они как-нибудь сообщали бы мне, что там происходит у меня за спиной. Еще лучше было бы оставить их где-нибудь, и узнать потом, что происходило там в мое отсутствие.
Возможно глаза и не намеревались служить еще кому-то. Они легко могли убежать от кота и кошки и укатиться в двери. Теперь, как выпущенные на волю птицы, они могли свободно бродить по лесам, полям и озерам. Такие крохотные, они легко могли спрятаться и, живя на воле, вечно наблюдать за людьми. Я разволновался от этих мыслей и решил незаметно прикрыть двери и поймать глаза.
Играющие животные явно раздражали мельника. Он выбросил их в двор, а глаза раздавил своими тяжелыми ботинками. Что-то хрустнуло под толстой подошвой. Лопнуло чудесное зеркало в котором мог отразиться весь мир. На полу осталась только горсточка слизи. Меня охватило чувство огромной потери.
Не обращая на меня внимания, мельник уселся на скамью и, медленно раскачиваясь, уснул. Я постоял немного, потом осторожно поднял окровавленную ложку и начал убирать посуду. Это была моя работа — подметать пол и поддерживать чистоту в комнате. Убирая, я старался не смотреть на раздавленные глаза. В конце концов, отвернувшись, я сгреб липкую слизь и забросил ее в печь.
Я проснулся рано утром. Снизу доносился храп мельника и его жены. Я тихонько собрал еды, заправил комету горячими углями и выскочил во двор.
Батрак лежал у стены мельницы, рядом с амбаром. Сперва я хотел побыстрее прошмыгнуть мимо, но, вспомнив, что он ничего не видит, остановился. Батрак до сих пор не оправился от потрясения. Он стонал и всхлипывал, прикрывая лицо руками. Его лицо, руки и рубаха были покрыты коркой засохшей крови. Я хотел заговорить с ним, но испугался, что он может спросить о своих глазах и мне придется сказать, чтобы он забыл о них, потому что мельник все растоптал. Мне было очень жалко парня.
Я задумался, не теряются ли вместе со зрением воспоминания обо всем увиденном раньше? Если да, то исчезает возможность видеть даже во сне. Если же нет — то не так это и страшно. Насколько мне было известно, мир везде одинаков. Даже люди, хотя и отличаются друг от друга как звери и деревья, хорошо запоминаются лишь если знать их много лет. Я прожил всего семь лет, но уже много всего помнил. Когда я закрывал глаза, то ясно представлял себе разные мелочи. Кто знает, может без глаз батрак увидит совершенно другой, более привлекательный мир.
Из деревни донесся какой-то шум. Побаиваясь, что он может разбудить мельника, я пошел со двора, время от времени трогая свои глаза. Теперь я знал какие слабые корни у глаз и шел очень осторожно. Когда человек наклоняется, его глаза свисают как яблоки с дерева и легко могут выпасть. Я решил поднять голову вверх когда буду перелезать через ограду, но тут же споткнулся и упал. Я со страхом ощупал глаза и убедился что они на месте. Проверив, как они открываются и закрываются, я с восторгом заметил летящих неподалеку птиц. Они летели очень быстро, но я мог проследить их полет и даже увидел, как они взмыли к облакам и стали меньше дождинки. Я решил, что теперь буду запоминать все, что увижу; и если у меня вынут глаза, я до конца жизни буду вспоминать то, что успел увидеть.
5
Я ставил силки, а Лех продавал пойманных птиц в окрестных деревнях. В ловле птиц здесь ему не было равных. Обычно он занимался этим в одиночку. Меня он взял потому, что я был маленьким, гибким и легким. Я мог поставить ловушки там, куда сам Лех забраться не мог — на гибких ветках молодых деревьев, в густых зарослях крапивы и чертополоха, на раскисших, полузатопленных болотных кочках.
Лех жил бобылем. Его лачуга была заполнена самыми разными птицами — от обыкновенного воробья до мудрой совы. За птиц крестьяне давали Леху молоко, масло, сметану, сыр, хлеб, колбасу, водку, фрукты и даже одежду. Обычно он выменивал все это в близлежащих деревнях, разнося в клетках птиц, торгуя их красотой и умением петь.
Лицо Леха было усыпано прыщами. Крестьяне утверждали, что такие лица бывают у тех, кто таскает яйца из ласточкиных гнезд. Сам Лех говорил, что лицо у него такое оттого, что в детстве он неосторожно плевал в огонь. Он рассказывал, что его отец, деревенский писарь, хотел выучить его на священника. Но Леха тянуло в лес. Он познакомился с жизнью птиц и завидовал их умению летать. Однажды он сбежал из дома и, как вольная птица, начал странствовать от деревни к деревне. Он наблюдал чудные повадки куропаток и жаворонков, подражал беззаботному зову кукушки, трескотне сороки, уханью совы. Он знал брачные повадки снегирей, ярость ревнивца-коростыля, кружащего возле оставленного самкой гнезда, и горе ласточки у которой разорили гнездо мальчишки. Он знал приемы соколиного боя и восхищался долготерпением охотящегося на лягушек аиста. Он завидовал соловьиной песне.
Так, среди птиц и деревьев, он провел свою молодость. Теперь он сильно похудел, его зубы гнили, кожа на лице обвисла а зрение постепенно ухудшалось. В конце концов Лех построил хижину и поселился в ней. Там он занимал один угол а остальные заставил птичьими клетками. В самом низу одной из клеток нашлось немного места для меня.
Лех любил рассказывать о птицах. Я жадно ловил каждое его слово. От него я узнал, что аисты обычно прилетают из-за далеких морей и океанов в день Святого Иосифа и остаются в деревне, пока Святой Варфоломей не загонит всех лягушек в грязь. Грязь затыкает лягушкам рты и аисты, не слыша кваканья, не могут найти их и улетают. Аисты приносят счастье обитателям домов, на крышах которых вьют гнезда.
Во всей округе только Лех знал, как приготовить место для гнезда аиста. За эту работу он брал большие деньги и только самые зажиточные крестьяне могли воспользоваться его услугами.
Лех относился к постройке гнезда очень ответственно. Сначала, создавая основу для всего сооружения, он укреплял на коньке крыши борону. Борона всегда была немного наклонена на запад, чтобы господствующие на местности ветры не смогли сбросить ее с крыши. Потом Лех забивал в борону длинные гвозди на половину их длины, чтобы аисты крепили за них прутья и солому. Перед прилетом аистов, он привязывал к центру бороны большой красный лоскут, чтобы привлечь внимание птиц.
Увидеть весной первого аиста летящим сулило удачу и везение, но увидеть первого аиста на земле предвещало год горя и несчастий. Кроме того, аисты раскрывали деревенские тайны. Они никогда не возвращались на крышу, под которой в их отсутствие было совершено злодейство.
Это были удивительные птицы. Лех рассказал, что однажды, когда он попытался поправить гнездо, его клюнула сидевшая на яйцах аистиха. Он отомстил ей, подложив в гнездо гусиное яйцо. Когда птенцы вылупились, аисты недоуменно рассматривали свое потомство. Один из отпрысков оказался кривоногим уродом с плоским клювом. Папа Аист обвинил супругу в неверности и хотел тотчас же убить незаконнорожденного. Мама Аистиха считала, что малыша нужно оставить в гнезде. Семейные отношения выяснялись несколько дней. В конце концов самка решила спасти жизнь подкидышу и осторожно выпихнула его на соломенную кровлю по которой он, целый и невредимый, скатился вниз.
Казалось, что проблема решена и семейная гармония восстановлена. Но, когда пришло время улетать, все аисты, как обычно, собрались вместе. После обсуждения было решено, что самка виновна в адюльтере и не может лететь с супругом. Приговор был исполнен должным образом. Перед тем как выстроиться безупречным клином, птицы атаковали потерявшую доверие аистиху клювами и крыльями. Она упала замертво рядом с крытым соломой домом на котором жила прежде. Рядом с ее телом крестьяне видели плачущего горькими слезами уродливого подкидыша.
Ласточки тоже жили интересной жизнью. Любимицы Девы Марии, они приносили на своих крыльях весну и радость. Говорили, что осенью они улетают подальше от человеческого жилья, рассаживаются, усталые и сонные, в камышовых зарослях на отдаленных болотах. Лех рассказывал, что ласточки сидят на камышинках до тех пор, пока те от веса их тел не ломаются, сбрасывая их в воду. Там, под водой, в безопасном ледяном доме, ласточки проводят всю зиму.
По разному можно было толковать крик кукушки. Услышавший его в этом году впервые, сразу начинал бренчать монетами в карманах и пересчитывать свои деньги, чтобы накопить за год по крайней мере такую же сумму. Для воров особое значение имел день, когда они впервые в этом году слышали кукушку. Если это случалось до появления листьев на деревьях, лучше было отказаться от обреченных теперь на неудачу воровских планов.
Лех уважал кукушек больше других птиц. Он был уверен, что это превращенные в птиц люди — аристократы, тщетно умоляющие Бога вернуть им человеческое обличье. Он догадался об их знатном происхождении по тому, как они растили своих птенцов. Кукушки, говорил он, никогда не воспитывают свое потомство сами. Они нанимают трясогузок, чтобы те кормили кукушат и присматривали за ними, и продолжают летать по лесу, тщетно призывая Господа вернуть их к прежней жизни.
К летучим мышам Лех относился с отвращением, считая их наполовину птицами, наполовину мышами. Он называл их посланцами нечистой силы и был уверен, что они ищут новые жертвы и, запутавшись в волосах человека, могут внушить ему греховные желания. Тем не менее, даже такие создания были полезны. Как-то раз Лех поймал сетью на чердаке летучую мышь и положил ее на муравьиную кучу возле дома. Через день на муравейнике остались только белые кости. Лех тщательно собрал их и повесил себе на грудь грудную косточку из скелета летучей мыши. Он размолол остальные кости и, размешав получившийся порошок в стакане с водкой, дал выпить любимой женщине. Мне он объяснил, что от этого питья она будет любить его еще сильнее.
Лех говорил, что нужно внимательно наблюдать за птицами и учил меня толковать их поведение. Например, если на фоне багрового заката большими стаями летели разные птицы, было ясно, что на их крыльях, в поисках заблудших душ рыщут злые духи. А если на поле слеталось много ворон, грачей и галок, это означало, что дьявол созвал их сюда чтобы натравить на остальных птиц. Появление белых ворон говорило о скором ливне; низко летящие весенней порой дикие гуси предвещали дождливое лето и скудный урожай.
Перед рассветом, когда птицы еще спали, мы выходили на поиски их гнезд. Лех широко шагал впереди осторожно переступая через кусты. Я быстро семенил следом. Позже, когда солнечные лучи освещали самые укромные уголки лесов и полей, мы вытаскивали из установленных накануне ловушек испуганно бьющихся птиц. Лех осторожно доставал их, успокаивая одних и запугивая других. Он засовывал их в перекинутую через плечо большую сумку, где птицы долго барахтались и затихали, когда иссякали силы. Каждый новый пленник будоражил сумку, заставлял ее дергаться и раскачиваться. Обычно над нашими головами отчаянно щебеча кружили друзья и семья пленника. Лех исподлобья поглядывал вверх и осыпал их проклятьями. Если птицы упорствовали, Лех опускал сумку на землю, вынимал рогатку и, тщательно прицелившись, выстреливал камень в стаю. Он бил без промаха. Через мгновение с шумом падала мертвая птица. Лех даже не оборачивался, чтобы взглянуть на бездыханное тельце.
Ближе к полудню, Лех ускорял шаги и все чаще смахивал со лба пот. Наступало самое важное время дня. На далекой, никому не известной поляне его поджидала Дурочка Людмила. Я с гордостью трусил позади него, сумка, полная барахтающихся птиц болталась у меня на плече.
Лес становился гуще и мрачнее. Стройные, цвета змеи стволы грабов вонзались в облака. Липы, которые, по словам Леха, видели рождение человечества, стояли расправив плечи — их стволы были украшены серо-зеленым налетом лишайника. Дубы выбрасывали из стволов ветки похожие на шеи голодных, ищущих пищу птенцов, и своими кронами затеняли сосны, тополя и липы. Иногда Лех останавливался и молча осматривал растрескавшуюся гниющую кору, наросты на стволах деревьев, черные таинственные углубления на стволах со дна которых сверкало обнаженное белое дерево. Мы пробирались через густые рощицы молодых тонких березок, которые податливо сгибали перед нами нежные маленькие веточки.
Сквозь кисею листвы нас заметила устроившаяся на отдых стая птиц и, испугавшись, с шумом взлетела. Щебет птиц смешался с хором пчел гудящих вокруг нас, как живая мерцающая туча. Лех закрыл лицо руками и спасся от пчел бегством в чащу погуще а я бежал за ним по пятам, держа силки и сумку с птицами и отмахиваясь свободной рукой от роя раздраженных насекомых.
Дурочка Людмила была странной женщиной и я все больше боялся ее. Она была хорошо сложена и выше ростом многих других женщин. Спутанные, не знавшие парикмахера волосы спадали на плечи. У нее были большие, свисающие почти до живота, груди и тугие мускулистые икры. Летом она носила только ветхий мешок, который не скрывал ее грудей и комка рыжих волос в низу живота. Взрослые крестьяне и деревенские парни любили болтать о шалостях, которыми они занимались с Людмилой, когда она была в настроении. Деревенские женщины много раз пытались поймать ее, но, как с гордостью говорил Лех, она держала нос по ветру и никто не мог застать ее врасплох. Как скворец, она исчезала в подлеске и выбиралась оттуда, когда поблизости никого не было.
Никто не знал, где находится ее убежище. На заре, когда крестьяне с косами на плечах шли в поле, они, иногда, видели неподалеку Людмилу, которая нежно подзывала их к себе. Желание работать покидало их и, остановившись, они лениво махали в ответ руками. Только голоса идущих позади с серпами и мотыгами жен и матерей приводили их в себя. Женщины часто травили Людмилу псами, но однажды самый большой и свирепый пес не вернулся в деревню. С тех пор она водила его с собой на веревке. Остальные псы исчезали с поджатыми хвостами при их виде.
Поговаривали, что Дурочка Людмила живет со своим огромным псом как с мужем. Пророчили, что когда-нибудь у нее родятся покрытые псиной шерстью дети с волчьими глазами и, что эти чудовища будут жить в лесу.
Лех никогда не повторял эти россказни. Он лишь упомянул однажды, что в юности родители насильно выдали ее за уродливого жестокого сына деревенского псаломщика. Людмила отказалась от него и взбешенный жених заманил ее за околицу деревни, где толпа пьяных крестьян изнасиловала ее, измываясь до тех пор, пока она не потеряла сознание. После этого она стала другой — ее ум помешался, вот и прозвали ее Дурочкой.
Она жила в лесу, увлекала с собой мужчин и доставляла им такое удовольствие своим сладострастием, что потом они не могли даже смотреть на своих толстых смердящих жен. Никто не мог насытить ее, несколько мужчин должны были обладать ею подряд. И все же Лех любил именно ее. Он пел ей нежные песни в которых она была улетающей в далекие миры вольной быстрокрылой птицей с чудесным оперением, ярче и красивее других. Лех знал, что она была частью этого первозданного примитивного царства птиц. Людская жизнь была чужда и враждебна неисчерпаемо изобильному, дикому, цветущему, великому в вечном увядании, смерти и возрождении миру Людмилы.
Каждый день Лех встречался на этой поляне с Людмилой. Он ухал по-совиному и Дурочка Людмила поднималась из высокой травы, в ее волосы были вплетены васильки и маки. Лех поспешно подбегал к ней и они долго стояли вдвоем, слившись словно два ствола выросшие из одного корня, слегка покачиваясь в такт траве.
Я наблюдал за ними с края поляны из зарослей папоротника. Встревоженные неожиданным спокойствием, птицы в моей сумке щебетали, барахтались и взволнованно били крыльями. Мужчина и женщина целовали друг другу волосы и глаза, касались щеками. Прикосновения и запах тел опьяняли их и постепенно их руки оживали. Лех ласково поглаживал своими огрубевшими ладонями нежные женские плечи, Людмила притягивала его лицо к своему. Вместе они соскальзывали вниз в высокую траву, которая колыхалась над ними, заслоняя от любопытных взоров парящих над поляной птиц. Потом Лех рассказывал, что пока они лежали в траве, Людмила говорила о своей жизни и страданиях, обнажая причуды и странности своих диких чувств, раскрывая тайные пути и тропинки по которым блуждал ее больной рассудок.
Было жарко. Ветер затих. Замерли верхушки деревьев. Трещали кузнечики и стрекозы, подхваченная невидимым потоком воздуха бабочка вертелась над поблекшей от солнца поляной. Перестал барабанить дятел, притихла кукушка. Я задремал. Меня разбудили голоса. Мужчина и женщина стояли обнявшись, и говорили друг другу непонятные мне слова. Они неохотно разъединились, Дурочка Людмила помахала рукой. Мечтательно улыбаясь, Лех широкими шагами шел ко мне и, часто спотыкаясь, оглядывался, чтобы посмотреть на нее еще.
По пути домой мы поставили еще несколько ловушек. Утомленный Лех шел молча. Вечером, когда птицы в клетках уснули, он разговорился. Он без удержу говорил о Людмиле. Он подрагивал от волнения и смеялся, прикрывая глаза. Его прыщавое, обычно бледное лицо раскраснелось.
Иногда Дурочка Людмила долго не приходила на поляну. Лех молча злился. Что-то бормоча, он рассматривал птиц в клетках. В конце концов, выбрав самую сильную птицу, он готовил из самых разных веществ вонючие яркие краски. Привязав выбранную птицу к запястью, Лех раскрашивал ее крылья, голову и грудку в разные цвета, пока она не становилась ярче и пестрее букета полевых цветов.
Потом мы шли в лес. Там Лех давал мне раскрашенную птицу и велел слегка сжать ее. Птица начинала щебетать и созывала стаю сородичей, которые нервно кружили над нашими головами. Заслышав их, пленница отчаянно рвалась из рук, издавая громкие трели, ее сердечко лихорадочно билось в свешевыкрашенной грудке.
Когда над нами слеталось достаточно много птиц, Лех давал знак отпустить пленницу. Счастливая птица радостно взмывала вверх радужной капелькой на фоне туч и врывалась в поджидавшую ее коричневую стаю. На мгновение птицы были сбиты с толку. Раскрашенная птица металась по стае, тщетно пытаясь убедить соплеменниц в том, что она принадлежит к их роду. Они встревоженно летали вокруг, ослепленные ее ярким оперением. Раскрашенную птицу отвергали и все решительнее отгоняли прочь в то время, как она усердно пыталась найти себе место в стае. Тогда птицы, одна за другой, заходили на вираж и жестоко атаковали возмутительницу спокойствия. Очень скоро она падала на землю. Когда, в конце концов, мы находили раскрашенную птицу, она, как правило, была мертва. Лех тщательно подсчитывал количество нанесенных ей ран. Кровь сочилась сквозь разноцветные перья, размывая краску и пачкая Леху руки.
Дурочка Людмила не возвращалась. В скверном расположении духа, Лех доставал из клеток новых птиц, раскрашивал их и, одну за другой, выпускал на верную смерть. Однажды он поймал большого ворона и выкрасил его крылья в красный, грудь в зеленый, а хвост в голубой цвет. Когда над лачугой появилась воронья стая, Лех выпустил его. Как только раскрашенный ворон присоединился к стае, завязалась отчаянная схватка. На чужака набросились со всех сторон. Черные, красные, зеленые, голубые перья посыпались к нашим ногам. Вороны как одержимые кружили в небе и, внезапно, раскрашенный ворон камнем упал на вспаханное поле. Он был еще жив и, широко раскрывая клюв, тщетно пытался двинуть крыльями. Глаза у него были выклеваны, кровь ручьем стекала по раскрашенным перьям. Он предпринял еще одну попытку взлететь, но силы оставили его.
Лех похудел и все реже выходил из лачуги. Он все чаще напивался самогона и распевал песни о Людмиле. Иногда он садился поперек кровати и, расставив ноги, и, склонившись к грязному полу, что-то чертил в пыли длинной хворостиной. Постепенно прояснялся силуэт — он рисовал пышногрудую длинноволосую женщину.
Когда птиц в клетках больше не стало, Лех начал бродить по округе засунув под куртку бутылку водки. Иногда я прогуливался неподалеку, посматривая, чтобы ничего не случилось с ним на болотах, и слышал, как он пел. Полный тоски грудной мужской голос поднимался как густой зимний туман и разносил над трясиной печаль. Его песня взмывала в небо со стаями перелетных птиц и затихала в бескрайних лесах.
Крестьяне подшучивали над Лехом. Они говорили, что Дурочка Людмила очаровала его и зажгла огонь в его чреслах, огонь, который лишил его рассудка. Лех злился, сильно ругался и грозился наслать на болтунов птиц, которые выклюют им глаза. Он кричал, что это я своими цыганскими глазами отпугнул его женщину. Два дня он, как больной, пролежал неподвижно. Потом Лех поднялся, собрал рюкзак и, прихватив буханку хлеба, ушел в лес приказав мне в его отсутствие ловить птиц.
Прошли недели. В ловушки все чаще попадались лишь плавающие в воздухе тонкие паутинки. Улетели аисты и ласточки. Лес пустел, становилось больше только змей и ящериц. Пойманные мною птицы нахохлились и затихли, их крылья потускнели.
Пришла плохая погода. Толстые лохматые тучи заслонили ослабевшее солнце. Ветер сек поля, прижимая к земле траву. Окруженные потемневшим от сырости жнивьем, прижавшиеся к земле хижины съежились от холода. Ветер безжалостно хлестал заросли мелколесья, где когда-то беззаботно резвились птицы, и гонял с места на место гнилую картофельную ботву.
Неожиданно пришла Дурочка Людмила со своим огромным псом на веревке. Она странно вела себя. Людмила спросила о Лехе и, когда я сказал, что много дней минуло, как он ушел, но где он я не знаю, она превозмогая себя захохотала и заметалась по лачуге. Она заметила старую кепку Леха, уткнулась в нее лицом и разрыдалась. Вдруг она швырнула кепку на пол и растоптала ее. Под кроватью она нашла бутылку самогона, осушила ее и, украдкой поглядев на меня, приказала идти вместе с ней на выгон. Я попытался сбежать, но она натравила на меня пса.
Выгон начинался сразу за кладбищем. Неподалеку несколько коров щипали траву, а выпасавшие их деревенские парни грелись у костра. Чтобы они нас не заметили, мы быстро прошли по кладбищу и перелезли через высокую стену. Здесь Дурочка Людмила привязала пса к дереву и, угрожая ремнем, заставила меня снять штаны. Потом, изогнувшись, она выскользнула из своего рубища и, нагая, прижала меня к себе.
После короткой борьбы она притянула мое лицо к своему и приказала лечь между ее ног. Я попытался высвободиться, но она хлестнула меня ремнем. Мои крики услышали пастухи.
Дурочка Людмила увидела приближающихся крестьян и раздвинула ноги шире. Не отводя глаз от ее тела, мужчины медленно подходили к нам. Не говоря ни слова они окружили ее. Двое из них тотчас же начали снимать штаны. Остальные стояли в нерешительности. На меня никто не обратил внимание. Пса ударили камнем и он зализывал рану на спине.
На женщину забрался высокий пастух и она начала извиваться под ним, сопровождая стонами каждое его движение. Мужчина молотил руками по ее грудям, мял живот и, наклонившись, кусал соски. Когда он закончил и встал, его место занял следующий. Дурочка Людмила стонала и содрогалась, руками и ногами прижимая мужчину к себе. Остальные пастухи столпились вокруг, гогоча и отпуская шуточки.
Из-за кладбища показалась толпа крестьянок с граблями и лопатами. Бежавшие впереди молодые женщины размахивали руками и что-то кричали. Пастухи подтянули штаны, но не убежали, а наоборот, остались возле отчаянно бьющейся Людмилы. Пес рычал натягивая привязь, но веревка крепко держала его. Женщины приближались. Я устроился подальше от толпы возле стены кладбища. Только тогда я увидел бегущего через выгон Леха.
Наверное он узнал обо всем в деревне. Людмила уже не успевала подняться, когда последний пастух скрылся за кладбищенской стеной. Женщины схватили ее. Лех все еще был далеко. Он бежал все медленнее, спотыкаясь от усталости.
Женщины прижали Людмилу к земле. Они сели на ее руки и ноги и начали избивать ее граблями, царапать кожу ногтями, плевать ей в лицо. Лех попытался прорваться через толпу, но его остановили. Он начал драться и тогда его повалили на землю и жестоко избили. Когда он прекратил сопротивляться, несколько женщин перевернули его на спину и сели на живот и грудь. В ярости женщины забили лопатами пса Людмилы. Пастухи сидели на стене. Когда они приблизились ко мне, я отодвинулся, готовый в любой момент скрыться на кладбище, туда, где среди могил я бы был в безопасности. Крестьяне боялись привидений и упырей, которые, как говорили, там жили.
Дурочка Людмила истекала кровью. Следы побоев проступали на ее измученном теле. Она громко стонала и, тщетно пытаясь освободиться, изгибалась и вздрагивала. Одна из женщин подошла к ней с бутылкой бурой навозной жижи в руке. Под пронзительный хохот и одобрительные возгласы, она стала на колени между ног Людмилы и втиснула бутылку внутрь ее истерзаного, оскверненного тела. Людмила застонала от боли и по-звериному завыла. Остальные женщины спокойно наблюдали за происходящим. Вдруг одна из них сильно пнула торчащее из паха Дурочки Людмилы донышко бутылки. Раздался приглушенный звон разбитого внутри стекла. Все женщины сразу же начали пинать Людмилу, кровь хлынула им на ноги, пачкая обувь. Когда женщины угомонились, Людмила была уже мертва.
Их ярость утихла и, возбужденно переговариваясь, женщины ушли в деревню. Лех встал, его израненное лицо кровоточило. Он покачнулся и выплюнул несколько зубов. Сильно шатаясь и всхлипывая, он приблизился к убитой. Он прикоснулся к изувеченному телу и перекрестился, беззвучно шевеля распухшими губами.
Я съежился и оцепенел на кладбищенской стене, у меня не хватало духа сдвинуться с места. Небо посерело, потом наступила ночь. Покойники шептали из могил о блуждающей, кающейся душе Дурочки Людмилы. Взошла луна. Она осветила темную коленопреклоненную мужскую фигуру и светлые волосы лежащей на земле женщины.
Я спал урывками. Ветер неистовствовал среди могил, развешивая прелые листья на растопыренных крестах. Стонали духи, было слышно, как в деревне воют собаки.
Утром, когда я проснулся, Лех все еще стоял на коленях у тела Людмилы, его сгорбленная спина содрогалась от рыданий. Я заговорил к нему, но он не ответил. Я был слишком напуган, чтобы возвращаться в лачугу. Я решил уйти. Над нашими головами кружилась и оживленно перекликалась стая птиц.
6
Плотник и его жена не сомневались, что мои черные волосы могут притянуть к дому молнию. И правда, когда душными летними вечерами плотник проводил по моим волосам костяным гребнем, над головой потрескивали голубые искры. Через деревню часто проходили сильные грозы. Они приносили пожары в которых погибали люди и скот. Про молнию говорили, что это огромная огненная стрела, которую извергают небеса. Крестьяне даже не пытались тушить пожары возникшие от удара молнии. Они верили, что человеку не под силу остановить небесный огонь. Говорили, что пролетев сквозь дом, молния уходит глубоко в землю, сворачивается там, терпеливо набирается сил и через семь лет притягивает на это место новую огненную стрелу. Даже вынесенная из такого пожара домашняя утварь тоже притягивает молнии.
Часто, по вечерам, когда в домах зажигались слабые язычки свечей и масляных ламп, небо заволакивали тяжелые мрачные тучи. Крестьяне притихали и, со страхом поглядывая в окна, прислушивались к нарастающему громыханию. Устроившиеся на старых растрескавшихся печах старухи оставляли молитвы и размышляли о том, кого сегодня помилует Всевышний, а кого покарает вездесущий дьявол, кому уготованы огонь и разрушения, боль и смерть. В стонах хлопающих дверей, во вздохах гнущихся под порывами ветра деревьев крестьянам слышались проклятия давно умерших грешников томящихся в преддверии ада или медленно поджариваемых на негасимом огне.
Услышав, что приближается гроза, плотник нервно накидывал на плечи куртку и, неистово крестясь, закреплял на моей ноге цепь и старательно запирал ее на навесной замок. Другой ее конец он пристегивал к старой тяжелой упряжи. Потом он усаживал меня в телегу и, отчаянно погоняя быка, вывозил из деревни далеко в поле. В полной уверенности, что цепь и упряжь не позволят мне вернуться домой, он оставлял меня вдали от деревьев и человеческого жилья, среди сверкающих молний.
Оставшись один, я со страхом прислушивался к грохоту уезжающей телеги. Вспыхивающие неподалеку молнии неожиданно освещали отдаленные дома, которые потом бесследно исчезали в темноте.
На какое-то время буря, как по волшебству затихала, все животные и растения тоже замирали. До меня доносились только вздохи деревьев и опустевших полей, да бормотание лугов. Где-то рядом медленно пробирались оборотни. С туманных болот хлопая крыльями летели полупрозрачные духи, а в воздухе, погромыхивая костями сталкивались кладбищенские вурдалаки. Я содрогался от их сухих прикосновений и от леденящего ветра их крыльев. От ужаса мой мозг отказывался думать. Я бросался на мокрую землю, волоча за собой цепь и отяжелевшую от дождя упряжь. В такие минуты сам Господь Бог простирался надо мной, проверяя ход величественного представления по Его вечным часам. Нас разделяла лишь кромешная тьма.
Теперь обволакивающую лицо и тело темноту можно было потрогать или взять — она была похожа на сгустки засохшей крови. Я пил темноту, глотал ее, захлебывался ею. Она прокладывала вокруг меня новые дороги и превращала ровное поле в бездонную пропасть. Она воздвигала непроходимые горы, сравнивала с землей холмы, засыпала реки и овраги. В ее объятьях исчезали деревни, леса, придорожные часовни и тела людей. Далеко вверху, за пределами изведанного, восседал дьявол и пускал в землю желто-зеленые молнии, выпуская из туч оглушительные громы. Каждый удар грома сотрясал землю до ее недр и опускал тучи все ниже и ниже, пока потоки воды не заливали весь мир.
Проходили столетия и, на заре, когда мертвенно бледная луна уступала место слабому еще солнцу, приезжал плотник и забирал меня домой.
Однажды дождливым днем плотник заболел. Его жена хлопотала вокруг больного, пичкала его горькими снадобьями и забыла вывезти меня из усадьбы. С первыми раскатами грома я спрятался в амбаре в сено.
Вскоре жуткий грохот сотряс амбар. Почти сразу же вспыхнула его стена, высокое пламя охватило смолистые доски. Раздуваемый ветром огонь с ревом разгорался, его длинные языки потянулись к дому и коровнику.
Растерявшись, я бросился во двор. Возле соседних домов в темноте сновали люди. Деревня была взбудоражена — отовсюду доносились крики. Люди с топорами и баграми бежали к горящему амбару. Выли собаки, женщины с детьми на руках, придерживали подолы юбок, которые задирал на голову бесстыжий ветер. Домашняя скотина и прочая живность убегали от огня. Задрав хвосты бежали ревущие от страха коровы. Подталкивая коров топорищами и лопатами, люди сгоняли их в стадо. Телята, неуклюже переставляя ноги, тщетно пытались держаться матерей. Повалив ограду, низко наклонив головы, налетая на стены домов, вырвались ослепленные ярким огнем быки. С шумом разлетались обезумевшие куры.
Не раздумывая, я побежал прочь. Я знал, что это мои волосы притянули молнию к амбару и, если я попадусь крестьянам, они непременно убьют меня.
Сражаясь с порывами ветра, запинаясь за камни, падая в канавы и залитые водой ямы, я добрался до леса. К тому времени, как я вышел к проходящей через лес железной дороге, гроза прошла и ночь зазвенела срывающимися с листьев дождевыми каплями. Недалеко от дороги я нашел в зарослях сухое место и, прислушиваясь к лесным шорохам, пролежал там до утра.
Утром должен был пройти поезд. Он перевозил лес на станцию расположенную километров за двадцать от деревни. Груженые бревнами платформы тянул небольшой тихоходный паровоз.
Когда поезд подошел, я некоторое время бежал рядом с последней платформой, потом запрыгнул на нее и укатил подальше в лес. Вскоре поезд подошел к реке. Охрана состава и не заметила, как я спрыгнул в низкую густую траву.
В лесу я вышел на заброшенную, поросшую травой мощеную дорогу. Она привела меня к покинутому военному бункеру.
Было абсолютно тихо. Я стал за дерево и бросил камень в закрытую дверь. Раздался короткий удар и снова все стихло. Я обошел бункер вокруг, переступая через стреляные гильзы, искореженную арматуру, пустые жестянки. Я взобрался на верхнюю террасу насыпи, потом еще выше и нашел там широкое отверстие. Оттуда на меня пахнуло сыростью и гнилью, я услышал приглушенное попискивание. Я взял ржавую каску и бросил ее вниз. Писк усилился. Я начал быстро бросать в отверстие комки земли, гильзы и обломки бетона. Писк стал еще громче, внутри завозились какие-то животные.
Я нашел блестящий жестяной лист и направил внутрь бункера луч солнечного света. Мне было ясно видно, как несколькими метрами ниже, вздымаясь и опадая, волновалось черное крысиное море. Луч осветил влажные спины и голые хвосты. Как волны прибоя, десятки длинных тощих крыс снова и снова отчаянно бросались на гладкие бетонные стены бункера и валились назад.
Я видел, как крысы внезапно набрасывались на соседей, ожесточенно вырывая куски мяса и клочья шерсти из их тел, как они убивали и съедали друг друга. Потоки крови вовлекали в схватку других крыс. Каждая пыталась по спинам других взобраться выше всех, чтобы еще раз попробовать вскарабкаться вверх по стене или ухватить еще кусок мяса.
Я быстро прикрыл отверстие жестью и поспешил дальше. По дороге я подкрепился ягодами. До темноты я рассчитывал выйти к человеческому жилью.
Когда день уже пошел на убыль, я увидел деревню. На околице, из-за ограды ко мне бросилось несколько собак. Скорчившись под забором, я начал резко размахивать руками, подпрыгивать, как лягушка и, подвывая, бросать в них камни. Псы в недоумении остановились, не понимая, кто я такой и как со мной обращаться. Человек неожиданно превратился в неведомое им существо. Пока они, опешив, крутили мордами, я перемахнул через изгородь. Собачий лай и мои крики привлекли внимание хозяина усадьбы. Когда я увидел его, мне стало ясно, что по иронии судьбы, я вернулся в ту самую деревню из которой сбежал прошлой ночью. Этот крестьянин часто бывал у плотника и я сразу узнал его.
Увидев меня, он послал одного батрака за плотником, а другого, оставил стеречь меня. Плотник пришел вместе с женой.
После первого удара я отлетел от забора к его ногам. Он поднял меня и, придерживая, чтобы я не упал, начал бить наотмашь. Потом, схватив за шиворот, как щенка, он потащил меня в свой двор, прямо к еще дымящимся на месте амбара головешкам. Он ударил меня по голове так, что я потерял сознание, и забросил меня на навозную кучу.
Когда я пришел в себя, плотник стоял рядом со мной с большим мешком в руках. Я вспомнил, что в подобном мешке он топил больных кошек и вскочил, но он снова сбил меня с ног.
Неожиданно я вспомнил, как плотник рассказывал жене о партизанских складах трофеев и продовольствия в заброшенных бункерах. Я подполз к нему и рассказал, что перед возвращением в деревню наткнулся на такой бункер полный ношеной обуви и армейской одежды. Я пообещал провести его туда, если он не станет топить меня.
Плотник, хотя и притворился, что ничему не поверил, заинтересовался моим рассказом. Он присел рядом и крепко схватил меня. Стараясь убедить его в ценности моей находки, я как можно спокойнее рассказал все сначала.
Уже вечерело, когда он запряг быка, привязал меня веревкой к руке, взял большой топор и, ничего не сказав жене и соседям, повез меня в лес.
Пока мы ехали к бункеру я напряженно соображал, как бы освободиться — веревка была слишком крепкой. Возле бункера плотник остановил быка и мы забрались на нагревшуюся за день крышу. Некоторое время я делал вид, будто забыл где находится отверстие. Наконец мы нашли его. Плотник поспешно отшвырнул в сторону крышку. Резкий смрад ударил в нос, запищали ослепленные светом крысы. Плотник склонился над отверстием, но его глаза не освоились с темнотой и он еще ничего не увидел.
Я медленно отодвинулся от плотника так далеко, как позволила веревка и оказался на другой стороне отверстия. Я понимал, что если сейчас мне не удастся спастись, он бросит меня крысам.
В отчаянии я так сильно дернул веревку, что она до кости порезала мне руку. Неожиданный рывок потянул плотника вперед. Пытаясь встать, он вскрикнул, взмахнул рукой и, потеряв равновесие упал в утробу бункера. Обеими ногами я наступил на лежащую на крыше веревку. Натянувшись, она протерлась по острой, изломанной кромке отверстия и оборвалась. Изнутри донесся громкий визг и неразборчивый, захлебнувшийся на полуслове человеческий крик. Бетонные стены бункера содрогнулись. Сдерживая страх, я подполз к отверстию и посветил вниз листом жести.
Крупное тело плотника было едва видно. Его лицо и руки закрыли крысы, волна за волной, они взбирались на живот и ноги. Он исчез полностью и крысиное море забурлило еще яростнее. Голые крысиные хвосты обагрились темно-красной кровью. Теперь крысы дрались за доступ к телу. Они сопели, размахивали хвостами; в разинутых пастях поблескивали зубы, как бусинки сверкали в дневном свете их глаза.
Я не смог заставить себя закрыть отверстие и уйти. Как заколдованный, я наблюдал за происходящим. Неожиданно, зыбкое крысиное море расступилось и жестом пловца показалась костяная пятерня с растопыренными костяными пальцами; за ней открылась вся рука. Какое-то мгновение она возвышалась над снующими вокруг крысами, а потом опрокинулась на голубовато-белый скелет плотника на котором кое-где еще оставались клочки красноватой кожи и серой одежды. Поджарые грызуны яростно сражались за обрывки мышц и сухожилий меж ребер, под мышками и там, где раньше был живот. Обезумев от алчности, они вырывали друг у друга куски мяса, клочки одежды и кожи. Они ныряли в подреберье и выпрыгивали оттуда прогрызая новые дыры. От этих толчков труп осел. Когда шевелящаяся окровавленная масса снова схлынула, на дне бункера остался лишь полностью очищенный скелет.
В ужасе я схватил топор плотника и побежал прочь. Запыхавшись, я забрался на передок телеги возле которой безмятежно щипал траву бык. Я взмахнул вожжами, но он не хотел уходить без хозяина. Я оглянулся, ожидая, что в любой момент из бункера в поисках новой добычи вырвутся полчища крыс, и хлестнул быка плетью. Он недоуменно обернулся, но град ударов плетью убедил его, что мы не будем дожидаться плотника.
Телега бешено подпрыгивала на ухабах заброшенной дороги, колеса ломали кусты и сминали пробившуюся из-под дорожного покрытия траву. Я не знал куда ведет дорога и хотел только одного — уехать как можно дальше от бункера и деревни плотника. С безумной скоростью я мчал через рощи и луга, избегая дорог со свежими следами крестьянских телег. Ночью я спрятал телегу в кустах и заснул на передке.
Я провел в пути еще два дня и однажды едва не столкнулся с армейским патрулем. Бык похудел, его бока опали. Но я мчался и мчался пока, наконец не решил, что уехал достаточно далеко.
Въехав в небольшую деревеньку, я остановился у первого же дома. Вышедший навстречу крестьянин, сразу перекрестился увидев меня. Я предложил ему быка и телегу в обмен на кров и пищу. Он почесал в затылке, посоветовался с женой, соседями, тщательно осмотрел зубы быка — а заодно и мои, и, в конце концов, согласился.
7
Эта деревня находилась далеко от железной дороги и реки. Немецкие солдаты приезжали сюда три раза в год за продовольствием и фуражом.
Меня приютил местный кузнец, который был здесь старостой. Его ценили и уважали в деревне. Благодаря ему ко мне тоже относились неплохо. Однако подвыпив, крестьяне поговаривали, что я могу накликать беду и, что за укрывание цыганенка немцы сожгут всю деревню. Правда никто не осмеливался сказать это в лицо кузнецу и, как правило, меня не обижали. Конечно, когда кузнец бывал навеселе, лучше было не попадаться ему на глаза, чтобы не получить затрещину. Но кроме него никто не поднимал на меня руки. Двоим батракам было не до меня, а известный в деревне амурными подвигами хозяйский сын редко бывал дома.
Каждый день, рано утром, жена кузнеца кормила меня пустым борщом и черствым хлебом, который приобретал вкус после того, как я размачивал его в борще. Потом я разжигал комету и, самый первый в деревне, выводил на пастбище скотину.
По вечерам хозяйка молилась, кузнец храпел на печи, их сын пропадал в деревне, батраки возились со скотом. Мне, хозяйка обычно давала вещи кузнеца, чтобы я очистил их от вшей. Я усаживался возле лампы и разыскивал вдоль швов белых, набухших от крови насекомых. Я ловил их и давил ногтем на столе. Когда вшей было особенно много, жена кузнеца помогала мне и давила их бутылкой сразу по несколько штук. Вши хрустели и вокруг трупиков расплывались маленькие красные лужицы. Ускользнувшие на пол насекомые прыгали в разные стороны и раздавить их ногой было очень трудно.
Особенно крупные экземпляры, жена кузнеца осторожно ловила и бросала в специальную банку. Обычно, когда набиралось с десяток отборных вшей, она замешивала их с тестом. Туда же она добавляла немного человеческой и конской мочи, навоза, бросала дохлого паука и горсточку кошачьих экскрементов и скатывала тесто в шарики. При коликах это было лучшее средство. Кузнец время от времени болел животом и тогда жена давала ему несколько таких шариков. Она уверяла его, что со рвотой болезнь покидает тело. Хрипло дыша, измученный рвотой кузнец дрожал от слабости на матрасе у печи. Жена поила его успокоительным — теплой водой с медом. Но если боль и жар не отпускали, она готовила другое лекарство. Растерев кусок конской кости, она бросала в получившийся порошок несколько муравьев и клопов, которые сразу начинали драться, вбивала в миску несколько куриных яиц и подливала туда немного керосина. Больной выпивал эту смесь одним глотком и получал в награду стакан водки и кусок колбасы.
Иногда кузнеца навещали вооруженные винтовками и пистолетами всадники. Осмотрев дом, они садились с кузнецом за стол. Хозяйка приносила самогон, кольца перченой охотничьей колбасы, сыр, сваренные вкрутую яйца и жареное мясо.
Это были партизаны. Они часто и всегда без предупреждения приезжали в деревню. Кузнец объяснял жене, что партизаны разделены на отряды «белых», которые воюют, как с немцами, так и с русскими, и «красных», которые помогают Красной Армии.
Разное говорили в деревне. Рассказывали, что «белые» отстаивают частную собственность и капиталистов. Что Советы помогают «красным», которые добиваются земельной реформы. Но каждый отряд требовал помощи от крестьян.
«Белые» партизаны карали всех, кого подозревали в содействии «красным». В свою очередь, «красные» покровительствовали беднякам и наказывали деревни за любую помощь «белым». Кроме того, они преследовали семьи зажиточных крестьян.
В деревню наведывались и немецкие войска. Они допрашивали жителей о партизанах и обычно для острастки расстреливали одного-двух крестьян. Когда приезжали немцы, кузнец закрывал меня в подвале с картофелем, а сам заверял немецких офицеров в лояльности и обещал, что деревня поставит продовольствие в срок.
Иногда партизанские отряды сталкивались в деревне и тогда дворы и улицы превращались в поле боя — строчили автоматы, взрывались гранаты, горели дома, ревел оставленный без присмотра скот, рыдали полуголые дети. Крестьяне укрывались в подвалах, прижимаясь к бормочущим молитвы женам. Подслеповатые, глухие, беззубые старухи, крестясь негнущимися пальцами, шли прямо на автоматы, примиряя сражающихся и призывая на их головы кару Господню.
После боя деревня медленно возвращалась к жизни. Вспыхивали драки за оружие, обмундирование, сапоги, другое, оставленное партизанами имущество. Крестьяне решали где хоронить убитых и кому копать могилы. В спорах проходили дни. Тем временем, трупы разлагались, днем их обнюхивали псы, а по ночам обгрызали крысы.
Однажды ночью жена кузнеца разбудила меня и велела побыстрее уйти в лес. Но едва я выскочил из кровати, как вокруг дома зазвучали мужские голоса. Набросив на себя мешок, я спрятался на чердаке и припал к щели между досками, через которую был виден почти весь двор.
Твердый мужской голос вызвал хозяина и двое вооруженных партизан поволокли полуодетого кузнеца во двор. Он стоял, подрагивая от холода и поддерживая спадающие штаны. Главарь банды, партизан в большой фуражке и с расшитыми звездами эполетами, подошел к нему и что-то сказал. Я услышал только: «…ты помогал врагам Фатерланда.».
Кузнец всплеснул руками и призвал в свидетели своей невиновности Сына Божьего и Святую Троицу. Первый же удар свалил его на землю. Медленно поднимаясь, он продолжал возражать. Один из бандитов выломал из ограды кол и, метнув его, угодил кузнецу в лицо. Кузнец упал и партизаны начали пинать его тяжелыми ботинками. Он стонал, корчился от боли, но они не останавливались. Наклонившись над кузнецом, они выкручивали ему уши, наступали на половые органы, ломали каблуками пальцы.
Когда он затих и обмяк, партизаны выволокли во двор обоих работников, жену кузнеца и отчаянно упирающегося сына. Они распахнули двери амбара и бросили женщину и мужчин, как мешки с зерном поперек оглобель телеги. Потом партизаны сорвали с них одежду и под телегой привязали руки к ногам. Засучив рукава, они принялись стегать извивающиеся тела кусками телефонного кабеля. Кабель звонко шлепал по тугим ягодицам. На глазах, разбухая от ударов, жертвы корчились и скулили, как свора побитых псов.
Градом сыпались удары. Только жена кузнеца еще продолжала подвывать, в то время, как партизаны перешучивались по поводу ее худых скрюченных бедер. Поскольку женщина продолжала стонать, они перевернули ее на спину. Один из мужчин яростно ударил ее. Все чаще и сильнее он сек ее потемневшие от потоков крови грудь и живот. Тела на оглоблях поникли. Мучители прикрыли их одеждой и вошли в дом, опрокидывая мебель и сокрушая все на своем пути.
На чердаке партизаны нашли меня. Приподняв за шиворот, они осмотрели меня и подергали за волосы. Они сразу решили, что я цыганский подкидыш и начали громко обсуждать, что со мной сделать. В конце концов, один из них предложил доставить меня на ближайшую немецкую заставу расположенную километрах в десяти от деревни. По его мнению, так было лучше для всей деревни, которая уже запоздала с поставками продовольствия. С этим согласился еще один партизан, быстро добавив, что из-за какого-то цыганского выродка немцы могут сжечь всю деревню.
Меня связали и вынесли во двор. Партизаны привели двоих крестьян и, указывая на меня, что-то им подробно объяснили. Услужливо кивая, крестьяне покорно выслушали их. Меня положили в телегу и крепко привязали. Крестьяне устроились на передке и мы поехали.
Сначала партизаны верхом сопровождали телегу и, покачиваясь в седлах, делили найденные у кузнеца припасы. Когда телега углубилась в лес, они еще раз переговорили с возницами и, пришпорив лошадей, скрылись среди деревьев.
Устав от солнца и неудобной позы, я задремал. Мне снилось, что я стал белочкой, и из темного уютного дупла насмешливо рассматриваю мир подо мной. Неожиданно я превратился в кузнечика и поскакал куда-то далеко на длинных пружинистых ногах. Как сквозь пелену в мои сны пробивались голоса крестьян, ржание лошади и повизгивание колес.
К полудню мы приехали на железнодорожную станцию. Нас сразу окружили немецкие солдаты одетые в выгоревшую униформу и стоптанные ботинки. Крестьяне поклонились и отдали им написанную партизанами записку. Пока караульный ходил за командиром, несколько солдат подошли к телеге и, разговаривая, рассматривали меня. Я улыбнулся одному из них, уже немолодому мужчине, измученному жарой так, что, казалось, вспотели даже его очки. Он наклонился над телегой и внимательно рассматривал меня. Я посмотрел прямо в его спокойные светло-голубые глаза и хотел сглазить его, но потом пожалел и отвернулся.
Из-за здания станции к телеге подошел молодой офицер. Солдаты быстро оправились и стали навытяжку. Не зная куда деваться, крестьяне тоже подобострастно вытянулись.
Офицер отрывисто приказал что-то одному из солдат. Тот подошел ко мне, больно потрепал по голове, оттянул веки, заглянул в глаза и осмотрел шрамы на коленках и икрах. Затем он доложил обо всем офицеру. Офицер повернулся к солдату в очках и, что-то приказав, ушел.
Солдаты разошлись. Из помещения станции доносилась веселая мелодия. На высокой сторожевой вышке, где был установлен пулемет, солдаты примеряли каски.
Солдат в очках подошел ко мне, молча отвязал веревку от телеги и, обмотав ее вокруг своего запястья, знаками приказал мне следовать за ним. Я оглянулся и увидел, что крестьяне уже забрались в телегу и понукали лошадь.
Мы миновали здание станции. Солдат зашел на склад, взял там небольшую канистру с бензином и мы пошли вдоль железнодорожного полотна к темнеющему неподалеку лесу.
Я знал, что солдату приказано пристрелить меня, облить труп бензином и сжечь. Я не раз видел, как это делалось. Я помнил, как партизаны казнили крестьянина, обвиненного в сотрудничестве с врагами. Тогда, приговоренный, сам выкопал яму в которую затем упало его тело. Еще я видел, как немцы добили пытавшегося укрыться в лесу раненного партизана и, как над его трупом взметнулся столб пламени.
Больше всего я боялся боли. Наверняка, когда пуля попадет в меня, будет очень больно, но еще больнее будет, когда вспыхнет бензин. Но я ничего не мог поделать. У солдата была винтовка и он крепко держал привязанную к моей ноге веревку.
Я шел босиком и разогретые солнцем шпалы обжигали мои пятки. Я подпрыгивал, когда наступал на рассыпанные между шпалами острые камешки. Несколько раз я пробовал пройти по рельсу, но, привязанная к ноге веревка, мешала удерживать равновесие. Мне было трудно подстроить свои частые короткие шажки к широкой размеренной поступи солдата.
Он наблюдал за мной и слегка улыбнулся при моей попытке пройтись по рельсу. Улыбка была слишком слабой — он шел убивать меня.
Мы миновали последнюю стрелку и вышли за пределы станции. Вечерело. К лесу мы подошли когда солнце уже садилось за верхушки деревьев. Остановившись, солдат поставил канистру с бензином и взял винтовку в левую руку. Присев на краю дороги, он вздохнул и вытянул ноги вниз по насыпи. Он спокойно снял очки, вытер рукавом пот с густых бровей и отстегнул от ремня саперную лопатку. Он достал сигарету из нагрудного кармана, прикурил ее и тщательно затушил спичку.
Солдат молча наблюдал мои усилия ослабить узел растершей ногу веревки. Потом он достал из кармана брюк маленький складной нож, открыл его, и, пододвинувшись ближе, взялся за мою ногу и аккуратно разрезал веревку. Он смотал ее и, широко размахнувшись, забросил далеко под насыпь. Я благодарно улыбнулся, но солдат не ответил. Мы сидели рядом — он затягивался сигаретой, а я смотрел, как развеивается голубой дымок.
Я размышлял о том, что на свете существует очень много способов умереть. До этого дня смерть поразила мое воображение только дважды.
Я хорошо помнил, как в первые дни войны, в здание напротив нашего дома попала бомба. От взрыва из окон нашей квартиры вылетели стекла. Нас испугал грохот падающих стен, содрогание земли, крики погибающих людей. Я увидел валящиеся в бездну коричневые двери, потолки, стены, на которых еще висели картины. На мостовую обрушилась лавина великолепных роялей, хлопающих на лету крышками, медлительных тучных старомодных кресел, резвых табуретов и пуфов. За ними последовали разрывающиеся на куски люстры, блестящие кастрюли, чайники и алюминиевые ночные горшки. Как вспугнутые птицы, шелестя, разлетались листы из распотрошенных книг. Ванные медленно и аккуратно отрывались от водопроводных труб и присоединялись в воздухе к причудливо изогнутым поручням, перилам и водосточным трубам.
Когда пыль осела, рассеченное надвое здание стыдливо показало свои внутренности. Мягкие человеческие тела перемешались с обломками стен и потолков и, как тряпки, валялись в проломах. Только теперь они начали краснеть. Мелкие клочки рваной бумаги и штукатурки облепляли эти краснеющие лохмотья как голодные мухи. Все вокруг еще двигалось, только тела, казалось, уже успокоились.
Потом послышались стоны и крики людей погребенных под балками, пронзенных проволокой и трубами, искалеченных и раздавленных обломками стен. Из зияющей воронки вышла только одна старуха. Она широко разевала беззубый рот, но так ничего и не смогла сказать. Одежда на ней разорвалась, были видны свисающие с костлявого тела иссохшие груди. Она добралась до края воронки и вскарабкалась на кучу обломков, отделяющих яму от дороги. Потом она опрокинулась навзничь и исчезла в развалинах.
От руки ближнего можно было умереть и не так живописно. Недавно, когда я жил у Леха, я видел как двое крестьян затеяли драку посредине комнаты. Они набросились друг на друга, и, вцепившись в глотки, покатились по грязному полу. Кусаясь, как бешеные псы, они рвали в клочья одежду и тела. Извиваясь в дикой пляске, они подпрыгивали, царапались и хватали друг друга. Кулаками они били по головам, как молотами.
Потом гости, спокойно окружившие парней и наблюдавшие за дракой, услышали сильный удар и резкий хруст. Один из парней взобрался на другого. Поверженный на пол драчун тяжело дышал и, как видно, ослаб, но у него хватило сил приподнять голову и плюнуть победителю в лицо. Тот не простил такого оскорбления. Он, как лягушка, высоко подпрыгнул и со всего размаха ударил обидчика по голове. Голова уже больше не пыталась подняться и начала тонуть в луже крови. Человек был мертв.
Я чувствовал себя, как бездомный пес, которого однажды нашли партизаны. Сначала они гладили его по голове, потом почесали за ухом. Исполнившийся радостью пес визжал от любви и признательности. Потом они бросили ему кость. Он помчался за ней, виляя лохматым хвостом, распугивая бабочек и сминая цветы. Он нашел кость и с гордостью показал ее и тогда они пристрелили его.
Солдат подтянул ремень. Его движение отвлекло меня от воспоминаний.
Потом я попытался высчитать расстояние до леса и время, которое потребуется солдату, чтобы вскинуть винтовку и выстрелить, если я внезапно побегу. Я умру на половине пути к лесу — он был слишком далеко. В лучшем случае, я успевал добежать до зарослей сорняков, которые помешали бы мне бежать, но не защитили бы от пуль.
Солдат встал и со стоном потянулся. Вокруг было тихо-тихо. Ласковый, пахнущий душицей и хвоей ветерок уносил резкий смрад бензина.
Я подумал, что он наверняка застрелит меня в спину. Люди предпочитают убивать не видя глаз жертвы.
Солдат повернулся ко мне и, показывая на лес, начал махать рукой, как бы говоря: «Беги, ты свободен!». Вот и пришел мой час. Я сделал вид, что ничего не понял и пошел к нему. Он попятился, будто боясь, чтобы я не прикоснулся к нему и, прикрывая рукой глаза, сердито показывал на лес.
Я подумал, что это он здорово придумал, чтобы провести меня — он притворялся, что ничего не видит. Я как врос в землю. Солдат нетерпеливо глянул на меня и сказал что-то на своем резком языке. Я ласково улыбнулся ему в ответ, но это еще сильнее рассердило его. Снова он взмахнул руками в сторону леса и снова я не сдвинулся с места. Тогда он вынул из винтовки затвор, положил его на шпалы и лег сверху.
Проверив расстояние до леса еще раз, я решил, что теперь можно было рискнуть. Когда я начал отдаляться от дороги, солдат дружелюбно улыбнулся мне. Я дошел до края насыпи и оглянулся. Солдат продолжал неподвижно греться на солнце.
Я взмахнул руками и, как заяц, помчался вниз, прямо в мелколесье, к прохладному темному лесу. Обдираясь о кусты, я мчался дальше и дальше, пока не запыхался и упал на влажный ласковый мох.
Я уже лежал и прислушивался к лесным голосам, когда у железной дороги прогремели два выстрела. Очевидно солдат сделал вид, что убил меня.
В зарослях начали шуршать проснувшиеся птицы. Совсем рядом, из-под корня вылезла маленькая ящерица и внимательно посмотрела на меня. Я мог бы прихлопнуть ее с одного удара, но на это сил уже не было.
8
Ранняя осень погубила часть урожая, потом в свои права вступила суровая зима. Сперва долго шел снег. Крестьяне знали причуды местного климата и торопились сделать запасы для себя и домашних животных, готовясь к сильным ветрам, конопатили стены домов и амбаров и укрепляли дымовые трубы и соломенные крыши. Затем ударили морозы.
Никто не нуждался в моих услугах. Еды было мало и каждый лишний рот был обузой. Кроме того, для меня не было работы. Даже навоз было невозможно вычистить, потому что коровники были по крыши завалены снегом. Крестьяне делили кров с курами, телятами, кроликами, свиньями, козами, лошадьми. Люди и животные согревали друг друга теплом своих тел. Но для меня среди них не было места.
Зима не отступала. Низкое, затянутое свинцовыми тучами небо, казалось, цеплялось за соломенные крыши. Иногда, как воздушный шар, пролетала туча еще мрачнее остальных. Такую тучу сопровождала зловещая тень — так нечистая сила крадется за грешником. Своим дыханием люди прогревали в обледеневших окнах глазки. Когда дьявольская тень накрывала деревню, они крестились и бормотали молитвы. Никто не сомневался, что на темной туче, над деревней проносится дьявол, а пока он поблизости, можно ожидать одних неприятностей.
Укутавшись в старые тряпки и обрывки кроличьих шкурок, я кочевал от деревни к деревне, согреваясь теплом самодельной кометы, консервную банку для которой нашел возле железной дороги. Я усердно подбирал любое подходящее для кометы топливо и складывал его в мешок за спиной. Как только мешок становился легче, я уходил в лес и ломал там ветки, обдирал кору, выкапывал торф. Когда мешок тяжелел, я продолжал путь и, раскручивая комету, радовался ее теплу и чувствовал себя в безопасности.
Разжиться едой было не трудно. Непрерывные снегопады удерживали крестьян в домах. Я безбоязненно пробирался в заваленные снегом амбары, выбирал там лучшие картофелины и свеклу и потом пек овощи на комете. Если меня и выслеживали, то неуклюже пробирающийся сквозь снегопад бесформенный ком тряпья принимали за привидение. Иногда крестьяне спускали на меня собак, но, когда они добегали до меня, я легко отгонял их кометой. Они возвращались к хозяевам уставшие и замерзшие.
Я был обут в широкие, перевязанные большими лоскутами башмаки. Благодаря широким деревянным подошвам и моему малому весу я не проваливался в глубокий снег. Закутавшись до глаз, я свободно бродил по округе, встречаясь только с воронами.
Я ночевал в лесу, забираясь под сугробы прикрывающие узловатые корни старых деревьев. Я загружал комету сырым торфом и влажными листьями и они обогревали мое убежище ароматным дымком. Огонь тлел всю ночь напролет.
В конце концов на несколько недель задули теплые ветры, началась оттепель и крестьяне начали все чаще выходить из домов. Бодрые отдохнувшие псы бродили теперь вокруг деревень и мне становилось все труднее добывать пропитание. Пора было остановиться в какой-нибудь деревне подальше от немецких застав.
Я шел через лес и с деревьев, угрожая затушить комету, на меня часто обрушивались подтаявшие снежные шапки. На следующий день я услышал чей-то крик. Я спрятался за куст и, боясь пошевелиться, внимательно прислушался к скрипу деревьев. Снова раздался крик. Наверху, в кронах деревьев, захлопали крыльями вспугнутые вороны. Осторожно перебегая от дерева к дереву, я приблизился к месту откуда доносился крик. На узкой размокшей дороге виднелась опрокинутая телега, возле нее стоял конь.
Заметив меня, конь повел ушами и встряхнул головой. Я подошел поближе. Животное так исхудало, что была видна каждая его косточка. Как мокрые веревки, провисали пучки изнуренных мышц. Конь посмотрел на меня налитыми кровью глазами и захрипел с видимым усилием поворачивая голову.
Одна из ног у коня была сломана повыше копыта. Острая кость прорвала кожу и, с каждым шагом, все больше выходила наружу.
Вороны реяли вокруг раненого животного не спуская с него глаз. Когда тяжелые птицы, одна за одной, рассаживались на деревьях, на землю, как блины на сковороду, шлепались сугробы мокрого подтаявшего снега. На любой шум конь слабо приподнимал голову и озирался.
Увидев меня возле телеги, конь приветливо взмахнул хвостом. Когда я подошел к нему, он положил свою тяжелую голову мне на плечо и потерся о мою щеку. Я поглаживал его воспаленные ноздри, а он мордой подталкивал меня поближе к себе. Я наклонился, чтобы осмотреть его рану. Конь повернул ко мне голову словно ожидая окончательного диагноза. Я предложил ему сделать несколько шагов. Постанывая и спотыкаясь, он попробовал шагнуть, но из этого ничего не вышло. Стыдясь своего бессилия, он опустил голову. Я обхватил его шею и почувствовал, как в ней бьется жизнь. Оставшись в лесу, он был обречен на верную смерть и я решил заставить его идти со мной. Я начал рассказывать ему об ароматном сене в теплом стойле и уверял, что хозяин вправит кость на место и залечит ногу травами.
Я рассказывал ему о тучных лугах, которые дожидаются весны под снегом. Я понимал, что смогу расположить к себе местных жителей, если мне удастся вернуть коня его хозяину. Возможно, мне даже позволят остаться в деревне. Он слушал, время от времени косясь на меня, чтобы убедиться, что я не лгу.
Легко понукая коня хворостиной, я заставлял его шагнуть вместе со мной. Конь высоко поднял изувеченную ногу и покачнулся. Он долго раздумывал, но, в конце концов, пошел. Преодолевая мучительную боль, мы продвигались к деревне. Время от времени конь неожиданно останавливался и замирал. Потом он снова начинал идти, как-будто движимый каким-то воспоминанием, какой-то мыслью, которая периодически выскальзывала из его сознания. Он оступался и, спотыкаясь, терял равновесие. Когда конь переносил вес на сломанную ногу, из под кожи появлялась острая кость, и он становился этим оголенным обломком в снег и грязь. Я содрогался, когда он ржал от боли. Я забывал о своих башмаках и на мгновение мне казалось, что у меня тоже сломана нога и это я стону на каждом шагу от боли.
Измученные, забрызганные грязью, мы приковыляли в деревню. Нас сразу же окружила свора рычащих псов. Кометой я удерживал их на безопасном отдалении, опалив шерсть самым свирепым из них. Оцепеневший конь стоял рядом со мной.
На улицу вышло много крестьян. Среди них оказался и приятно удивленный крестьянин, чей конь, как оказалось, два дня назад понес и исчез вместе с телегой в лесу. Хозяин отогнал псов и, осмотрев искалеченную ногу, сказал, что коня придется забить. Немного мяса, шкура и кости на лекарства — вот на что он теперь годился. Действительно, в этой местности лошадиные кости ценились очень высоко. Самые тяжелые болезни лечили принимая несколько раз в день растворенные в травяном настое растертые лошадиные кости. Компресс из лягушечьей лапки и размолотых лошадиных зубов успокаивал зубную боль. Сожженное копыто в два дня излечивало от простуды. А чтобы избавить эпилептика от припадков, нужно было положить на него тазовую лошадиную кость.
Пока крестьяне осматривали коня, я стоял в стороне. Потом пришел и мой черед. Хозяин коня внимательно оглядел меня и расспросил откуда я пришел и что умею делать. Я отвечал как только мог осмотрительно, избегая всего, что могло вызвать у него подозрение. Он заставил меня несколько раз повторить весь рассказ и смеялся над моими неудачными попытками говорить на местном диалекте. Несколько раз он спрашивал, кто я — еврей или цыган? Я поклялся, чем только знал, что я истинный христианин и хороший работник. Другие крестьяне неодобрительно поглядывали на меня. Но крестьянин все же решил взять меня для работы в хозяйстве и по дому. Я упал на колени и поцеловал ему ноги.
На следующий день хозяин вывел из стойла двух сильных здоровых коней. Он впряг их в плуг и подвел к терпеливо стоящему у изгороди искалеченному коню. Хозяин забросил ему на шею аркан и привязал веревку к плугу. Здоровые кони прядали ушами и равнодушно поглядывали на приговоренного калеку. Он тяжело перевел дыхание и повел туго перетянутой веревкой шеей. Я стоял рядом, соображая, как бы спасти его, как дать коню понять, что я и не предполагал, что веду его домой для этого… Когда хозяин подошел к коню проверить как легла петля, тот неожиданно повернул голову и лизнул его в щеку. Не глядя на него, крестьянин с размаху ударил коня по морде. Уязвленный конь отвернулся.
Я чуть было не бросился в ноги хозяину с мольбой сохранить коню жизнь, но словно наткнулся на укоризненный взгляд животного. Конь пристально смотрел на меня. Я вспомнил, что произойдет, если умирающий сосчитает зубы причастного к его смерти человека или животного. Пока обреченный конь смотрел на меня таким страшным в своей покорности взглядом, я боялся вымолвить даже одно слово. Я ждал, но он не сводил с меня глаз.
Крестьянин поплевал на ладони, взял перевязанную узлами плеть и неожиданно хлестнул здоровых коней. Резко дернув, они сильно натянули веревку и петля захлестнулась на шее у приговоренного. Сильно захрипев, он дернулся и рухнул, как поваленный ветром плетень. Еще несколько метров кони тащили его по мягкой земле. Когда запыхавшись, они остановились, хозяин подошел к жертве и несколько раз ударил тело носком в шею и по коленям. Животное не вздрогнуло. Чувствуя смерть, здоровые кони нервно перебирали ногами, как-будто пытаясь укрыться от пристального взгляда широко открытых мертвых глаз.
Остаток дня я помогал хозяину снимать шкуру и разбирать тушу.
Через несколько недель деревня привыкла ко мне. Некоторые ребята иногда говорили, что нужно сообщить немцам, что в деревне живет цыганский выродок или отвезти меня на ближайший армейский пост. Женщины сторонились, встречая меня на улице, и тщательно покрывали головы детям. Мужчины молча рассматривали меня и сплевывали в мою сторону.
Обитатели этой местности разговаривали медленно и размерено. Здешние обычаи требовали экономить слова, как соль, и болтливость считалась главным недостатком человека. О бойких, разговорчивых людях говорили не иначе, как о подученных евреями и цыганками-ворожеями лгунах и лицемерах. Обычно, люди долго сидели молча и тяжелая тишина редко нарушалась какой-нибудь незначительной репликой. Разговаривая и смеясь, люди прикрывали рот рукой, чтобы недоброжелатели не увидели их зубы. Только водка развязывала их языки и ослабляла суровые нравы.
Моего хозяина хорошо знали в деревне и часто приглашали на свадьбы и другие торжества. Иногда, если по дому не было много работы и соглашались жена и теща, он брал меня с собой. На таких пирушках он заставлял меня разговаривать с гостями «по-городскому» и рассказывать стихи и сказки, которым меня научили мама и няня. Мое городское произношение, полное тарахтевших как пулемет твердых согласных звуков, звучало как пародия на мягкий протяжный местный говор. Перед представлением хозяин заставлял меня выпить залпом стакан водки. Ноги путались и отказывались мне повиноваться и я с трудом добирался до середины комнаты.
Стараясь никому не заглядывать в глаза и не смотреть на зубы, я сразу начинал представление. Когда я начинал слишком быстро, по местным понятиям, читать стихи, у крестьян от удивления округлялись глаза — они были уверены, что я ненормален, а эта скороговорка — проявление моего слабоумия.
Они хохотали до изнеможения слушая сказки и стихи о козле-путешественнике, который искал столицу козлиной страны, о коте в семимильных сапогах, о быке Фердинанде, о Белоснежке и семи гномах, о мышонке Микки и забывали закусывать.
После представления меня подзывали то к одному, то к другому столу чтобы я повторил полюбившиеся им отрывки и заставляли выпить еще водки. Если я отказывался, спиртное вливали мне в горло насильно. Обычно к середине вечера я был абсолютно пьян и остаток вечера едва помнил. Люди превращались в животных из моих сказок и их звериные морды кружились вокруг меня. Я проваливался в глубокий колодец с гладкими, покрытыми скользким мхом стенами. На дне колодца вместо воды была моя теплая уютная постель. Там я мог забыть обо всем и спокойно уснуть.
Зима подходила к концу. Каждый день мы с хозяином ходили в лес за дровами. С сучьев свисали набухшие от влаги, похожие на промерзшие кроличьи шкурки мохнатые лишайники. Темные капли воды падали с них на отошедшие от ствола полосы коры. Всюду звонко журчали ручейки — ныряя под узловатые корни, они резво выскакивали наружу и продолжали свой по-мальчишески беззаботный бег.
Соседи устраивали красавице дочери свадьбу. Разряженные в праздничные одежды гости плясали на тщательно выметенном и украшенном току. Жених по старинному обычаю целовал всех гостей в губы. Невеста то плакала, то смеялась и, одурманенная многочисленными тостами, не реагировала на мужчин, которые щипали ее за ягодицы и щупали груди.
Когда гости вышли танцевать и комната опустела, я побежал к столу за едой, которую заработал своим представлением. Я устроился в темном углу, подальше от пьяной толпы. По-дружески обнимаясь, в комнату вошли двое гостей. Я знал их. Они были из числа самых богатых жителей деревни. Каждый из них имел по несколько коров, по табуну лошадей и отборные земельные угодья.
Я заполз под какие-то пустые бочки. Неторопливо беседуя, мужчины сели к еще заставленному угощениями столу. С серьезными лицами они предлагали друг другу закуски и, как было здесь заведено, не смотрели друг другу в лицо. Потом, один из них медленно опустил руку в карман и, подхватив другой рукой кусок колбасы, вытащил из кармана нож с длинным и острым лезвием. Изо всех сил он воткнул его в спину безмятежно жующего собеседника.
Не оглядываясь, со вкусом дожевывая колбасу, он вышел из комнаты. Зарезанный крестьянин попытался встать. Он огляделся тускнеющими глазами, заметил меня и попробовал что-то сказать, но вместо слов изо рта полезла непережеванная капуста. Снова он попытался подняться, но на этот раз, покачнувшись, сполз под стол. Убедившись, что в комнате больше никого нет, тщетно пытаясь унять дрожь, я, как крыса, шмыгнул в приоткрытую дверь и побежал в амбар.
В сумерках парни тискали деревенских девок и тащили их в амбар. На сеновале на распростертой женщине лежал мужчина без штанов. Спотыкаясь, по току слонялись пьяные, ругаясь и извергая съеденное, они распугивали любовников и будили заснувших. Я побежал домой и быстро взобрался на сеновал возле стойла, где обычно ночевал.
После свадьбы убитого положили в одной из боковых комнат, а в главной комнате собрались родные покойного. Тем временем, деревенская знахарка оголила левую руку мертвеца и обмыла ее какой-то коричневой жидкостью. В комнату по одному заходили мужчины и женщины больные зобом. На шее у них колыхались свисающие с подбородка уродливо вздутые мешки. Старуха подводила каждого к мертвецу, делала таинственные движения над больным местом и, подняв безжизненную руку, семь раз прикасалась ею к опухоли. Побелевший от страха пациент повторял за ней: «Пусть эта рука заберет мою болезнь с собой.».
После процедуры больные расплачивались с семьей убитого за лечение. Труп оставили в комнате. Его левая рука лежала на груди. В оцепеневшую правую руку вставили освященную свечу. На четвертый день, когда запах тления усилился, в деревню пригласили священника и начали подготовку к похоронам.
Долго еще потом в комнате, где было совершено убийство не смывали кровяные пятна. Кровь была отчетливо видна на столе и на полу — казалось там выросли бурые грибы. Крестьяне верили, что рано или поздно эти свидетельствующие об убийстве пятна притянут туда убийцу и на этом же месте погубят его.
Тем не менее, убийца которого я хорошо запомнил в лицо, часто и с аппетитом обедал именно в этой комнате. С болезненным интересом я следил, как невозмутимо потягивая трубку или закусывая соленым огурцом выпитый залпом стакан водки, он безбоязненно топтался по пятнам.
В такие моменты я напрягался, как взведенная тетива. Я ждал чуда — чтобы темная пропасть разверзлась на месте пятен крови и бесследно поглотила его или чтобы с ним случился припадок. Но убийца бесстрашно попирал ногами кровь убитого. Размышляя над этим по ночам, я пришел к выводу, что пятна уже потеряли свою силу. Они поблекли, котята загадили их и хозяйка, забыв о своем зароке не смывать их, протерла пол.
С другой стороны, я знал, что обычно возмездие вершится не сразу. В деревне я слышал историю о том, как на кладбище из могилы выбрался череп и, старательно огибая цветущие клумбы, покатился по склону между крестами. Кладбищенский сторож попытался остановить череп лопатой, но тот увернулся и выскользнул за ворота кладбища. Проходивший рядом охотник, пытаясь остановить его, выстрелил из ружья. Но череп, преодолевая препятствия, неудержимо катился по дороге к деревне. Он выбрал подходящий момент и бросился под ноги лошадей проезжавшего мимо местного богача. Лошади понесли, опрокинули телегу и убили возницу.
Когда местные жители узнали о случившемся, они расследовали все подробности. Выяснилось, что череп выбрался из могилы старшего брата погибшего. Десять лет назад, этот старший брат должен был наследовать хозяйство отца. Младший брат и его жена, как видно, позавидовали такому богатому наследству. И вот, однажды ночью, старший брат внезапно умер. Брат с женой поспешно похоронили его, не показав тело даже родственникам покойного.
Разное говорили тогда в деревне об этой скоропостижной смерти, хотя окончательно никто ничего не знал. Постепенно, младший брат, который наконец получил наследство, разбогател и теперь процветал.
После происшествия возле кладбища, череп угомонился и неподвижно лежал на обочине в дорожной пыли. После внимательного осмотра обнаружили, что в кость черепа, по самую шляпку был забит большой ржавый гвоздь.
Вот так, спустя много лет, жертва отомстила убийце и справедливость восторжествовала. И люди верили, что следы преступления не могут быть уничтожены ни дождем, ни огнем, ни ветром. Потому что, как гигантский кузнечный молот, занесенный для удара могучей рукой, над миром нависает Правосудие — молот, который задерживается лишь на мгновение, прежде чем с ужасной силой обрушиться на наковальню.
Взрослые оставили меня в покое, но с деревенскими мальчишками мне приходилось туго. Они воображали себя охотниками, а я был их дичью. Даже хозяин предупреждал, чтобы я держался от них подальше. Я выпасал скот на самом краю луга, подальше от всех ребят. Трава здесь была гуще и сочнее, но приходилось постоянно присматривать за коровами, чтобы они не потравили соседнее поле. Зато здесь я был в относительной безопасности и чувствовал себя довольно свободно. Время от времени, кто-нибудь из пастухов подкрадывался ко мне и неожиданно нападал. Обычно я отделывался легкой трепкой и успевал вырваться и убежать на соседнее поле. Оттуда я громко кричал обидчикам, что хозяин накажет их если, пока я прячусь, коровы вытопчут соседнее поле. Такого предупреждения обычно было достаточно, чтобы они ушли.
И все же я боялся этих нападений и ни на минуту не мог успокоиться. Меня пугали любой шум или затишье в компании пастухов, любое их движение в мою сторону.
Обычно ребята были заняты играми с найденными в лесу боеприпасами. В основном это были винтовочные патроны и «мыло» — так здесь, из-за ее внешнего вида называли взрывчатку. Чтобы найти боеприпасы, достаточно было хорошо посмотреть под ногами в мелколесьи. Боеприпасы появились там несколько месяцев назад, после затяжного боя между двумя отрядами партизан. Особенно много было «мыла». Одни крестьяне утверждали, что его оставили отступающие «белые» партизаны, другие настаивали, что это белые отвоевали взрывчатку у «красных», но не смогли увезти с собой.
В лесу можно было найти и сломанные винтовки. Ребята снимали с них стволы, укорачивали их и приделывали к вырезанным из сучьев рукояткам. Из таких самодельных пистолетов можно было стрелять винтовочными патронами. Капсюль разбивался прилаженным к резиновому жгуту гвоздем.
Несмотря на простоту изготовления такого оружия, выстрел из него мог быть смертельным. Двое ребят серьезно пострадали, когда поссорившись, выстрелили друг в друга. Один самодельный пистолет разорвался у мальчика в руке и оторвал ему ухо и все пальцы на руке. Особое сочувствие вызывал искалеченный и парализованный сын наших соседей. Кто-то сыграл с ним злую шутку, положив несколько патронов на дно его кометы. Патроны взорвались утром, когда мальчик разжег комету и махнул ею между ногами.
Кроме того, можно было стрелять перезарядив патроны. При этом, пулю вынимали из гильзы и отсыпали оттуда немного пороха. Затем пулю заталкивали назад в полупустую гильзу, а отсыпанный порох засыпали сверху, поверх пули. Такой перезаряженный патрон устанавливали в отверстие на специальной доске или, направив в сторону мишени, закапывали в землю. Насыпанный на пулю порох поджигали. Когда огонь добирался до основного заряда, пуля выстреливалась на шесть и больше метров. Стрелки перезаряженными патронами устраивали состязания и заключали пари на то, чья пуля пролетит дальше и сколько пороха нужно насыпать сверху чтобы лучше выстрелить. Самые отчаянные ребята пытались удивить девочек, стреляя из руки. Часто гильзы и капсюли попадали в стрелка или в зрителей. Самого симпатичного в деревне мальчика ранило в место, уже одно упоминание о котором вызывало общий смех. Обычно он гулял в одиночестве, отворачиваясь от хихикающих женщин.
Но такие происшествия никого не пугали. Взрослые и дети обменивались боеприпасами, «мылом», винтовочными стволами и затворами и кропотливо, шаг за шагом обыскивали густые заросли.
Редкой удачей было найти бикфордов шнур. За него можно было выменять самодельный пистолет и двадцать патронов в придачу. Бикфордов шнур превращал «мыло» во взрывчатку. Нужно было только приладить шнур к куску «мыла», поджечь конец и быстро убежать от взрыва, который встряхивал дома так, что в окнах звенели стекла. Много шнуров уходило на свадьбы и крестины. Это было замечательным дополнительным развлечением и женщины возбужденно повизгивали дожидаясь взрыва.
Никто не знал, что в амбаре у меня были припрятаны три куска взрывчатки и бикфордов шнур. Я нашел его в лесу, когда собирал для хозяйки чабрец. Шнур был новый и очень длинный.
Иногда когда поблизости никого не было, я доставал взрывчатку и шнур и держал их в руках. Что-то непостижимое скрывалось в этих необычных предметах. «Мыло» не загоралось без шнура. Но стоило их соединить, и немного требовалось времени, чтобы огонь проник вовнутрь и поджег «мыло», которое, взорвавшись, могло разрушить всю усадьбу.
Я попытался представить людей, которые изобрели и сделали бикфордовы шнуры и взрывчатку. Разумеется это были немцы. Ведь говорили же в деревнях, что немцам никто не может противостоять, потому что они поглотили мозги поляков, русских, цыган и евреев.
Я спрашивал себя, откуда у людей появляются способности изобретать такие вещи? Почему крестьяне не способны на это? Еще меня волновало, что же дает людям с глазами и волосами определенного цвета такое преимущество перед всеми остальными.
Крестьянские плуги, косы, грабли, прялки, колодцы и мельничные жернова, которые вращали старые лошади и понурые быки, были настолько просты, что даже последний глупец мог сделать их и легко научиться ими пользоваться. Но даже самый мудрый крестьянин не умел изготовить огнепроводный шнур, который высвобождал из взрывчатки силу невероятной мощности.
Если немцы действительно делали такие изобретения и именно им суждено очистить мир от всех смуглых, темноглазых, длинноносых, черноволосых людей, то мои шансы выжить явно были ничтожны. Рано или поздно, я снова попадусь им, но, как раньше, мне может и не повезти.
Я вспомнил того немца в очках, который отпустил меня в лес. Он был блондином с голубыми глазами, но по его виду нельзя было сказать, что он очень умен. Какой резон для немцев охранять эту допотопную железнодорожную станцию и вылавливать такую мелюзгу, как я? Если правда то, что рассказал староста деревни, то кто же будет работать над изобретениями, если немцы отвлекаются на охрану столь незначительной станции? Даже самый умный человек в таком захолустье немногого придумает.
Засыпая, я мечтал о собственных изобретениях. Я хотел бы создать такой шнур, который прогорев, менял бы цвет кожи, глаз и волос. Шнур, который из штабеля строительных материалов, в один день возвел бы самый красивый в деревне дом. Огнепроводный шнур для отвода сглаза. Тогда люди перестали бы меня бояться и жизнь стала бы легкой и беззаботной.
Немцы поражали меня. Какая бессмыслица. Стоило ли управлять этим жестоким нищим миром?
Однажды, в воскресенье я встретился с идущими из церкви деревенскими ребятами. Убегать было уже слишком поздно и я сделал вид, что мне нет до них дела. Проходя мимо, один из них бросился ко мне и столкнул в глубокую топкую лужу. Остальные начали плевать мне в глаза, смеясь при каждом точном попадании. Они требовали показать какие-нибудь «цыганские фокусы». Я попытался вырваться и убежать, но они окружили меня. Посреди рослых парней я почувствовал себя, как птица угодившая в сеть. Я не знал, что еще может прийти им в голову и боялся их выдумок. Глянув на их неуклюжие праздничные ботинки, я понял, что босиком смогу убежать от них. Я поднял тяжелый камень и ударил в лицо самого сильного парня. Камень с хрустом вмялся в лицо, окровавленный парень упал. Остальные оцепенели от неожиданности. Я перепрыгнул через упавшего и через поле помчался домой.
Прибежав домой, я начал искать хозяина, чтобы рассказать ему обо всем и попросить защитить меня. Но вся семья еще была в церкви. По двору бродила только старая беззубая теща хозяина.
У меня задрожали коленки. Из деревни показалась толпа мужчин и подростков. Они бежали сюда все быстрее и быстрее, размахивая дубинами и палками.
Они шли убивать меня. В толпе наверняка бежал отец или братья пострадавшего, поэтому надеяться на пощаду не приходилось. Я метнулся на кухню, засунул в комету несколько раскаленных углей, забежал в амбар и закрыл за собой дверь.
Мои мысли метались, как напуганные цыплята. Через минуту толпа расправится со мной.
Вдруг я вспомнил о бикфордовом шнуре и взрывчатке. Я быстро выкопал их. Дрожащими руками я засунул шнур между связанных вместе брусков и поджег его кометой. Шнур зашипел и красная точка медленно двинулась к взрывчатке. Я затолкал ее под груду старых плугов и борон в углу амбара и с трудом вырвал доску из стены.
В амбар донеслись крики крестьян — толпа была уже во дворе. Я подхватил комету и протиснулся через отверстие в густую пшеницу за амбаром. Я побежал под ее прикрытием к лесу, пробираясь между высоких стеблей как крот.
Когда земля содрогнулась от взрыва я уже наполовину пересек поле. Я оглянулся. Две стены сиротливо опирались друг на друга — вот и все, что осталось от амбара. Над ними взлетели расщепленные доски и клочья сена. Еще выше клубилась пыль.
Я понимал, что сюда уже не вернусь. Я углублялся в лес, внимательно поглядывая под ноги, где еще можно было найти много патронов, взрывчатки и бикфордовых шнуров.
9
Несколько дней я бродил по лесу и подходил за это время к разным деревням. В одной деревне я увидел людей, которые, крича и размахивая руками, бегали от одного дома к другому. Я не понял, что там происходило, но решил, что лучше будет убраться отсюда подальше. Из другой доносились стрельба — значит, там были партизаны или немцы. Совсем упав духом, я шел еще два дня. Следующая деревня показалась мне достаточно спокойной, и я решил попытать счастья там.
Выйдя из кустов, я едва не налетел на пашущего небольшое поле человека. Это был гигант с огромными руками и ногами. Рыжие бакенбарды закрывали его лицо почти до глаз, а длинные нечесаные волосы торчали дыбом, как заросли камыша. Его светло-серые глаза настороженно рассматривали меня. Пытаясь подражать местному говору, я сказал, что за крышу над головой и немного еды буду доить его коров, чистить хлев, колоть дрова, ловить птиц и снимать порчу с людей и животных. Крестьянин внимательно выслушал все это и, не сказав ни слова, повел меня домой.
Детей у него не было. Посоветовавшись с соседями, его жена разрешила мне остаться. Мне сказали, что я должен делать по хозяйству и выделили в коровнике место для сна.
Это была бедная деревня. Сложенные из бревен, обмазанных с обеих сторон глиной с соломой, стены лачуг глубоко осели в землю. Дымовые трубы на соломенных крышах были сплетены из ивовых прутьев и обмазаны глиной. Не многие хозяева имели амбары, которые из экономии строились рядом, с одной общей стеной. Время от времени с близлежащей железнодорожной станции приходили немцы и забирали у крестьян все съестное, какое только могли найти.
Если я не успевал до прихода немцев сбежать в лес, хозяин прятал меня в искусно замаскированном под амбаром подвале. Это была совсем небольшая яма с очень узким лазом. Я сам помогал копать этот подпол, и никто из соседей не знал о нем.
На дне этой кладовой, набитой большими брусками масла и сыра, копченой ветчиной, кольцами колбасы, бутылками самогона и другими вкусностями, всегда было холодно. Пока немцы шарили по усадьбе в поисках еды, гонялись в поле за свиньями, неуклюже ловили цыплят, я сидел в подполе и вдыхал изысканные ароматы. Солдаты порой наступали на доску, прикрывавшую вход в мое убежище. Я прислушивался к их непонятной речи и зажимал руками рот и нос, чтобы нечаянно не чихнуть. Как только шум армейских грузовиков затихал за околицей, хозяин вытаскивал меня из подвала, и я возвращался к своей прерванной работе.
Начался грибной сезон. Жившие впроголодь крестьяне с готовностью шли в лес собирать богатый урожай. Каждая пара рук была на счету, поэтому хозяин всегда брал меня с собой. Множество крестьян из окрестных деревень бродило по лесу в поисках грибов. Хозяин видел, что я похож на цыганенка, и чтобы меня не выдали немцам, обрил мне голову. Куда бы я ни выходил, я всегда надевал большую, прикрывающую верх лица старую кепку, чтобы меньше привлекать внимание. Все же мне было не по себе под подозрительными взглядами крестьян, и я всегда старался держаться поближе к своему хозяину.
Идя за грибами, мы пересекали проходящую через лес железную дорогу. Несколько раз в день по ней проезжали пышущие паром длинные грузовые составы. На крышах вагонов и на прицепленной перед паровозом платформе были установлены пулеметы. Солдаты в касках наблюдали в бинокли за лесом и небом.
Потом по дороге начали ходить новые составы. Теплушки для перевозки скота были битком набиты людьми. Работавшие на станции крестьяне рассказывали, что такие составы перевозили приговоренных к смерти евреев и цыган. В каждый вагон их впихивали по две сотни, один к одному, как кукурузные початки, с поднятыми руками, чтобы больше поместилось. Старых и молодых, мужчин, женщин, детей и даже младенцев. Крестьяне из других деревень, которые временно работали на строительстве концлагеря, рассказывали теперь странные истории, будто привезенных евреев делили на группы и раздевали догола. Их волосы состригали для набивки матрасов. Немцы осматривали их зубы и выбивали золотые. Газовые камеры и печи не справлялись с таким большим количеством людей — тысячи удушенных газом не успевали сжигать и просто зарывали в ямы возле лагеря.
Крестьяне внимательно слушали эти рассказы. Они говорили, что гнев Божий наконец обрушился на евреев, что, мол, евреи давно это заслужили, уже тогда, когда распяли Христа. Бог всегда помнил об этом и не простил, хотя и смотрел на их новые грехи сквозь пальцы. Теперь Господь избрал немцев орудием возмездия. Евреев лишили возможности умереть своей смертью. Они должны были погибнуть в огне и уже здесь, на земле, познать адские муки. Их по справедливости наказывали за гнусные преступления предков, за отказ от истинной веры и за то, что они безжалостно убивали христианских детей и пили их кровь.
Теперь в деревне на меня смотрели еще угрюмее. «Эй, цыганский еврей! — кричали мне вслед. — Они сожгут тебя, выродок, даже не сомневайся!» Я делал вид, что это меня не касается, даже после того, как пастухи попытались затянуть меня на костер, чтобы, как того желал Бог, поджарить мои пятки. Кусаясь и царапаясь, я вырвался от них. Мне вовсе не хотелось сгореть на обыкновенном пастушьем костре, в то время как других испепеляли в специальных удобных печах, оборудованных топками мощнее, чем у самых больших паровозов.
По ночам я не спал, терзаясь мыслью: настигнет ли меня гнев Божий? Неужели Он гневался только на цыган — людей с чернявыми волосами и черными глазами? Почему отец, которого я все еще хорошо помнил, был голубоглазым блондином, а мама — брюнеткой? Какая разница между цыганами и евреями, если чернявые — и те и другие и конец им обоим уготован одинаковый? Наверное, после войны на свете останутся только светловолосые люди. Что же в таком случае делать с чернявыми детьми светловолосых родителей?
Если составы с евреями проезжали в светлое время суток, крестьяне выстраивались по обеим сторонам полотна и приветливо махали машинисту, кочегару и немногочисленной охране. В квадратном оконце под крышей наглухо закрытых вагонов, иногда показывалось человеческое лицо. Наверное эти люди взбирались на плечи других, чтобы узнать, какую местность они проезжают, и посмотреть, чьи это голоса слышны снаружи. Увидев дружелюбные жесты крестьян, люди в вагонах, должно быть, думали, что это их приветствуют местные жители. Еврейское лицо исчезало, и в окне появлялись тонкие бледные руки.
Крестьяне с интересом разглядывали идущие в концлагерь поезда, внимательно прислушиваясь к странному гулу, доносящемуся из теплушек — стону, плачу или песне. Поезд проходил, и по мере того как он уносился вдаль, на фоне темнеющего леса долго еще виднелись отчаянно машущие из окон руки.
Иногда по ночам, люди, отправляющиеся в крематорий, выбрасывали из окон младенцев, надеясь, что так, те останутся живы. Порой кому-то удавалось вырвать доску из пола вагона, и самые храбрые евреи прыгали в дыру и разбивались насмерть о посыпанные мелким щебнем шпалы, рельсы или проволоку. Изуродованные, разрезанные колесами тела беглецов скатывались с насыпи в высокую траву.
Днем, прохаживаясь вдоль путей, крестьяне находили останки смельчаков и быстро раздевали их. Осторожно, чтобы не испачкаться дурной некрещеной кровью, они в поисках драгоценностей срывали с трупов белье. Возле находок часто вспыхивали ссоры и драки. Обнаженные тела оставляли лежать между рельсами, где на мотодрезине ежедневно проезжал патруль. Немцы поливали изуродованные останки бензином и сжигали их или закапывали под насыпью.
Однажды в деревне узнали, что ночью подряд прошло несколько составов с евреями. Крестьяне прекратили собирать грибы раньше обычного и все вместе отправились к железной дороге. Мы шли вдоль путей с обеих сторон, вглядываясь в кусты, выискивая следы крови на придорожных столбах и по краям насыпи. Через несколько километров одна из женщин заметила, что на кустах шиповника сломано несколько ветвей. Кто-то раздвинул колючие заросли, и мы увидели неуклюже сидящего на земле мальчика лет пяти. Его рубашка и штанишки были сильно изорваны. У него были длинные черные волосы и вздернутые темные брови. Похоже, что он спал или был мертв. Кто-то из крестьян наступил ему на ножку. Мальчик вздрогнул и открыл глаза. Увидев склонившихся над ним людей, он хотел что-то сказать, но вместо слов на подбородок и грудь изо рта медленно потекла розовая пена. Испугавшись его черных глаз, крестьяне отпрянули и быстро перекрестились.
Услышав голоса за спиной, мальчик попытался обернуться. Но у него, наверное, были переломаны кости, он лишь застонал, а из его рта выдулся большой кровавый пузырь. Откинувшись на спину, он прикрыл глаза. Крестьяне с опаской рассматривали его издали. Одна из женщин подобралась поближе, ухватилась за его поношенные ботинки и стянула их с ног. Мальчик шевельнулся, застонал и еще раз кашлянул кровью. Открыв глаза, он увидел, как крестьяне, крестясь, шарахнулись в стороны. Он снова закрыл глаза и больше не шевелился. Двое мужчин схватили его за ноги и перевернули. Мальчик был мертв. Крестьяне сняли с него курточку, рубашку и штанишки и бросили тело между рельсов. Немецкий патруль не мог не заметить его.
Мы повернули домой. Напоследок я оглянулся. Мальчик лежал на белых камнях дороги. Виднелась лишь прядь его черных волос.
Я попытался представить его мысли перед смертью. Когда мальчика выбрасывали из поезда, родители и друзья несомненно уверяли его, что добрые люди помогут ему и уберегут от страшной смерти в огромной печи. Наверное мальчик почувствовал себя обманутым. Он хотел бы прижаться к отцу и матери и ни на минуту не ощущать одиночества, вдыхать горячие едкие запахи переполненного вагона и слушать объяснения спутников, что эта поездка — не более чем недоразумение.
Хотя я и сочувствовал мальчику, но в глубине души ощутил облегчение оттого, что он умер. Я подумал, что если бы его взяли в деревню и об этом узнали немцы, то, окружив деревню и обыскав каждый дом, вместе с этим малышом они нашли бы и меня. Они бы наверняка решили, что я тоже выпал из поезда, и, убив на месте нас обоих, сожгли бы деревню.
Я поглубже натянул кепку на голову и замедлил шаг, чтобы идти позади всех. Может, проще было бы изменить людям цвет глаз и волос, чем сжигать их в огромных крематориях?
Теперь в лес ходили ежедневно. В деревне повсюду подсыхали горы грибов, а в амбарах и на чердаках уже были заготовлены полные корзины. Каждый день грибов в лесу появлялось все больше и больше. По утрам крестьяне разбредались по лесу с пустыми лукошками. Сквозь затихшее от безветрия мелколесье, охраняемое высокими башнями деревьев, с отцветающих полей, приглушенно гудя, пролетали тяжело загруженные нектаром пчелы.
Склонившись в поисках грибов, люди, напав на богатую грибницу, веселыми голосами подзывали друг друга. Из густых зарослей лещины и можжевельника, с ветвей дубов и грабов, разными голосами с ними перекликались птицы. Иногда раздавался страшный крик совы, скрывающейся от любопытных глаз в глубоком потайном дупле. Полакомившись яйцами куропатки, сквозь густые заросли пробегала рыжая лиса. Нервно шипя для храбрости, проползали змеи. Огромными прыжками в кусты убегал откормленный заяц.
Лесное многоголосье прерывалось только пыхтением паровоза, перестуком колес и скрежетанием тормозов. Люди поворачивались в сторону проходящего состава и замирали. Птицы тоже притихали; сова, важно кутаясь в серую шаль, забиралась поглубже в дупло. Насторожившись, заяц поднимал длинные уши и, успокоившись, скакал дальше.
Пока продолжался грибной сезон, мы часто прохаживались вдоль железной дороги. Иногда мы проходили мимо небольших продолговатых кучек черных углей и раздробленных, перемешавшихся с гравием, обгорелых костей. Поджав губы, люди останавливались и рассматривали их. Многие побаивались, что даже пепел от тел беглецов вреден для людей и животных, и поспешно присыпали его землей.
Однажды, поднимая выпавший из лукошка гриб, я схватил рукой горсточку человеческого праха. Он прилип к руке, и тут же резко запахло бензином. Я пристально разглядел пепел, но ничто в нем не напоминало о человеке. Хотя, конечно, он не был похож на то, что оставалось в кухонной печи после дров или сухого торфа. Я испугался. Когда я стряхивал прах с руки, мне почудилось, что надо мной, рассматривая и запоминая всех нас, кружит душа сожженного человека. Я знал, что теперь привидение не оставит меня в покое и будет пугать по ночам, заражать болезнями и сводить с ума.
Через некоторое время после того, как проходил очередной состав, я видел, как на свет появлялись целые армии привидений с лицами, искривленными страшными мстительными гримасами. Крестьяне говорили, что дым из труб крематориев стелется мягким ковром под ноги Бога. Я спрашивал себя: неужели так много евреев нужно сжечь, чтобы расплатиться с Богом за смерть Его сына? Наверное, скоро весь мир превратится в огромную топку для сжигания людей. Ведь говорил же священник, что всем суждено погибнуть, превратиться из «праха в прах».
Вдоль насыпи и между рельсов мы находили много клочков бумаги, записные книжки, календари, семейные фотографии, личные документы, старые паспорта и дневники. Мало кто в деревне умел читать, поэтому фотографии, конечно, были самой желанной находкой. На многих снимках, выпрямившись, сидели пожилые люди в необычной одежде. На других, положив руки на плечи детям, стояли элегантные родители; все улыбались и были одеты в невиданную в деревне одежду. Иногда мы находили снимки юных красивых девушек и симпатичных юношей.
Попадались снимки стариков, похожих на апостолов, и пожилых дам с увядшими улыбками. На некоторых были изображены играющие в парке дети, плачущие младенцы или целующиеся новобрачные. На обороте фотокарточек были написаны проклятия, слова прощания, или строки Священного Писания, нацарапанные в трясущемся вагоне дрожащей от страха рукой. Эти надписи обычно смывала роса или выжигало солнце.
Крестьяне охотно собирали фотографии. Женщины хихикали и шептались, разглядывая снимки мужчин, а крестьяне непристойно острили и комментировали фотографии девушек. В деревне коллекционировали фотокарточки, обменивались ими и развешивали в домах и амбарах. В некоторых домах на одной стене висела икона девы Марии, на другой — Христос, на третьей — распятие и многочисленные фотографии евреев на четвертой. Крестьяне вместе со своими батраками обсуждали снимки девушек, возбужденно пялились на них и жульничали при обмене. Рассказывали, что одна из местных красавиц так влюбилась в симпатичного парня на фотографии, что отказалась от своего жениха.
Однажды прибежал мальчик и сказал, что у железной дороги нашли живую еврейку. Она не разбилась, выпрыгнув из вагона, лишь отделалась ушибами и вывихом плеча. Наверное, она выпрыгнула из вагона на повороте, когда поезд замедлил ход, поэтому и осталась цела.
Все пришли посмотреть на такое чудо. Девушку тащили двое крестьян. Ее тонкое лицо было белее мела. У нее были густые брови и очень черные глаза. Длинные, блестящие, перевязанные лентой волосы спадали на спину. Из-под изодранного платья на белом теле виднелись синяки и царапины. Здоровой рукой она поддерживала вывихнутую.
Мужчины отнесли девушку в дом деревенского старосты. Собравшаяся толпа любопытных жадно разглядывала ее. Похоже, девушка не понимала, где она находится. Когда к ней приближался любой мужчина, она молитвенно складывала руки и лопотала что-то на непонятном языке. Ее блестящие черные глаза испуганно осматривали комнату. Староста совещался с местными стариками и Радугой — крестьянином, который нашел еврейку. Было решено, что, в соответствии с оккупационными законами, завтра ее отвезут к немцам.
Крестьяне медленно расходились по домам. Но самые любопытные еще долго разглядывали девушку, отпуская шуточки. Подслеповатая старуха, трижды сплюнув в ее сторону, шепотом что-то объясняла внукам.
Потом Радуга взял девушку за руку и повел ее к себе домой. Его любили в деревне, хотя некоторые и считали его чудаком. Он очень интересовался разными небесными явлениями, особенно радугами, за что и получил свое прозвище. По вечерам он часами рассказывал соседям о радугах. Прислушиваясь из своего угла, я узнал, что радуга представляет собой длинный изогнутый стебель, изнутри пустой, как соломинка. Опущенным в реку или озеро концом она высасывает воду и потом равномерно проливает ее над полями. Рыбы и другие речные обитатели всасываются вместе с водой, поэтому в отдаленных друг от друга озерах водится одинаковая рыба.
Радуга был нашим соседом. Его амбар имел общую стену с амбаром, в котором я спал. Жена Радуги давно умерла, но он, хотя еще и был нестарым, никак не решался жениться во второй раз. Соседи подшучивали, что если слишком много смотреть на радуги, то и юбку перед собой не заметишь. Одна деревенская старуха готовила ему и присматривала за детьми, а он работал в поле и время от времени для развлечения напивался.
Эту ночь еврейка должна была провести у Радуги. Ночью меня разбудил шум и крики за стеной. Сначала я испугался. Но потом нашел в стене дырку и заглянул туда. Посередине пустого гумна на мешках лежала девушка. Рядом с ней, на старой колоде для разделки мяса, стояла керосиновая лампа. Радуга сидел в головах у девушки. Они не шевелились. Потом Радуга быстрым движением потянул платье с плеча девушки. Платье подалось. Девушка попыталась отодвинуться, но Радуга прижал к полу ее длинные волосы и сжав коленями ее голову, наклонился над ней. Потом он сорвал платье с другого плеча. Девушка вскрикнула, но не пошевелилась.
Радуга подполз к ее ногам, стиснул их своими и рывком сорвал с нее все платье. Она приподнялась и здоровой рукой попыталась схватиться за ткань, но Радуга оттолкнул ее. Керосиновая лампа отбрасывала тени на ее тело.
Радуга сел возле девушки и стал ласкать ее своими мозолистыми руками. Торсом он заслонил ее лицо, но я слышал негромкие всхлипывания, изредка прерываемые вскриками. Радуга, не торопясь, снял сапоги и штаны и остался только в длинной сорочке.
Нежно поглаживая ее плечи, грудь и живот, он забрался на распростертое белое тело. Девушка стонала и всхлипывала, когда он становился настойчивее, и произносила непонятные слова. Радуга оперся на локти, немного опустился вниз, рывком раздвинул девушке ноги и с глухим стуком повалился на нее.
Девушка изогнулась, вскрикнула, сжимая и разжимая руки, как будто желая что-то сказать. Потом началось что-то непонятное. Радуга хотел встать, но не мог, и продолжал лежать на девушке. Каждый раз, когда он пытался подняться, она кричала от боли, а он стонал и ругался. Снова он попробовал оторваться от нее и снова не смог. Внутри ее тела что-то крепко его удерживало. Так лиса или заяц, попав в капкан, не могут вырваться на волю.
Сильно дрожа, он продолжал лежать на девушке. Через некоторое время он возобновил свои усилия, но при каждой попытке она только извивалась от боли. Похоже, что он тоже страдал. Он вытирал пот с лица и, ругаясь, плевался. При следующей попытке девушка решила помочь ему. Она шире раздвинула ноги и толкала его в живот здоровой рукой. Но все было напрасно. Невидимая связь прочно соединила их.
Подобное часто случалось с собаками, когда они слишком энергично совокуплялись. Потом животные отчаянно пытались разъединиться и, все больше отворачиваясь друг от друга, становились похожи на двухголового зверя с двумя, выросшими из одного и того же места хвостами. Из друзей человека собаки превращались в безобразных уродов. Дрожа, они скулили и подвывали. Налитые кровью, вылезающие из орбит глаза молили о помощи, с невысказанной мукой смотрели на людей, избивающих их палками и граблями. Они катались в пыли, умножая усилия, чтобы разъединиться. Люди хохотали, пинали собак, бросали в них камни и визжащих кошек. Животные пытались убежать, но каждое тянуло в свою сторону, и в результате они лишь описывали круги. В бессильной ярости несчастные пытались укусить друг друга. В конце концов собаки уставали и затихали, все еще надеясь на помощь людей.
Тогда деревенские мальчишки бросали их в воду. Отчаянно барахтаясь, собаки пытались плыть, но каждая выгребала в свою, противоположную сторону. Головы беспомощных животных, не имеющих уже сил даже лаять, время от времени показывались из-под воды. Течение уносило их прочь, а довольная развлечением толпа сопровождала их по берегу, крича от удовольствия и кидая камни во все реже выныривающие собачьи головы.
Если же хозяева не хотели лишаться собаки, то просто отрезали свою, и искалеченный кобель обычно погибал от кровотечения. Иногда собакам через несколько дней удавалось разъединиться, и все это время они бродили по округе, падая в канавы и налетая на изгороди и кусты.
Радуга снова попробовал освободиться. Он громко просил помощи у Девы Марии, запыхался и тяжело дышал. Пытаясь оторваться от девушки, он еще раз сильно напрягся. Она закричала и стала бить обезумевшего мужчину по лицу, царапать его ногтями, кусать руки. Радуга слизал с губ кровь и, опершись на одну руку, другой начал сильно бить девушку. Должно быть, у него началась истерика, потому что он упал на нее и начал кусать ее груди, руки и шею. Кулаками он бил ее по бедрам, а потом схватил тело так, будто хотел разорвать его на куски. Девушка кричала сильным пронзительным голосом, пока у нее не пересохло в горле. Помолчав, она закричала снова. Радуга бил ее, пока не устал.
Они лежали молча и не двигаясь. В амбаре шевелился только неверный огонек керосиновой лампы.
Радуга стал громко звать на помощь. Сперва на его крики лаем отозвалась свора псов, потом пришли встревоженные мужчины, вооруженные топорами и ножами. Распахнув двери в амбар, они изумленно вытаращились на лежащих. Хриплым голосом Радуга все быстро объяснил. Они прикрыли дверь и кто-то сходил за сведущей в таких делах знахаркой.
Старуха пришла и, встав на колени возле лежащих, что-то сделала с помощью присутствующих мужчин. Я ничего не видел — только слышал, как в последний раз пронзительно вскрикнула девушка. Потом все стихло, и в амбаре стало темно. Рано утром я припал глазом к дыре. Пробиваясь сквозь пыль от зерна, в щели между досками просвечивали солнечные лучи. На полу под стеной лежало прикрытое попоной неподвижное тело.
Пока деревня спала, мне нужно было вывести коров на пастбище. Когда на заре я вернулся, крестьяне обсуждали ночное происшествие. Радуга отвез тело еврейской девушки на железную дорогу, туда, где утром проедет патруль.
Несколько дней в деревне было о чем поговорить. Радуга, выпив рюмку-другую, сам рассказывал любопытным, как еврейка засосала его в себя и потом не отпускала.
По ночам меня мучили кошмары. В соседнем амбаре я слышал стоны и крики, ко мне прикасалась ледяная рука, на мое лицо падали пряди тонких, пахнущих бензином волос. Рано утром, выгоняя скотину на луг, я с опаской поглядывал на реющий над полями туман. Иногда ветер приносил в мою сторону прозрачное облачко дыма. Я вздрагивал, и холодный пот выступал у меня на спине. Клуб дыма кружил над моей головой и, пристально заглянув прямо в глаза, улетал высоко в небо.
10
Немецкие солдаты начали разыскивать в окрестных лесах партизан и собирать в деревнях продовольствие. Я понимал, что скоро мне придется покинуть эту деревню.
Однажды вечером моего хозяина предупредили, что немцы проводят облаву и он приказал мне немедленно уходить в лес. Немцы узнали, что в одной из окрестных деревень скрывается еврей. Говорили, что он жил там с начала войны. Его знала вся деревня — раньше его дед владел здесь большим участком земли и был весьма уважаем в округе. Говорили, что он хоть и еврей, но человек вполне порядочный. Я ушел со двора поздно ночью. Небо было затянуто тучами, но постепенно они разошлись, проглянули звезды, показалась яркая луна. Я спрятался в кустах.
Рано утром, уходя подальше от деревни, я зашел в волнующееся от ветра пшеничное поле. Шершавые стебли пшеницы резали мои босые ноги, но я осторожно пробирался к середине поля. Идти нужно было очень осторожно — меня могли выследить по сломанным колосьям. В конце концов я решил, что забрался достаточно далеко. Вздрагивая от утренней свежести, я свернулся клубочком и задремал.
Проснувшись, я услышал вокруг себя грубые голоса. Немцы окружили поле. Я прижался к земле. Хруст колосьев, ломающихся под ногами прочесывающих поле солдат, слышался все ближе.
Они едва не наступили на меня. Испугавшись, они навели на меня винтовки и, даже, когда я поднялся, продолжали целиться в меня. Их было двое — молодые солдаты в новой зеленой форме. Высокий схватил меня за ухо, и оба засмеялись, что-то говоря обо мне. Я понял, что они спрашивают, кто я: еврей или цыган? Я ответил, что они ошибаются, и этим развеселил их еще больше. Мы пошли в деревню втроем — я впереди, а они, хохоча, за мной.
Мы вышли на главную деревенскую улицу. Из-за ставень подглядывали перепуганные крестьяне. Они узнали меня, и их лица исчезли.
В центре деревни стояли два больших коричневых грузовика. Вокруг, попивая из фляг, на корточках сидели солдаты в расстегнутых гимнастерках. Еще больше солдат возвращалось с поля; они составляли винтовки в козлы и присаживались рядом.
Меня окружило несколько солдат. Одни, смеясь, показывали на меня пальцами, другие хмурились. Один солдат подошел совсем близко и, наклонившись, ласково улыбнулся мне. Я уже хотел было улыбнуться ему в ответ, как вдруг он сильно ударил меня в живот. У меня перехватило дыхание, и я со стоном упал, судорожно хватая ртом воздух.
Из ближайшей лачуги вышел офицер и, заметив меня, подошел ближе. Солдаты вытянулись. Я тоже встал — один посредине круга. Офицер бесстрастно осмотрел меня и что-то приказал солдатам. Двое из них подхватили меня под руки, потащили к лачуге и втолкнули вовнутрь.
В центре плохо освещенной комнаты на полу лежал невысокий, исхудавший черноволосый мужчина. Его спутанные волосы падали на лоб, лицо изуродовано штыковым ударом. Руки его были связаны за спиной, сквозь разорванный рукав пиджака зияла глубокая рана.
Я забрался в угол. Человек уставился на меня. Его черные блестящие глаза из-под густых нависающих бровей как будто вонзались в меня. Я испугался его глаз и отвернулся.
На улице загудели моторы, загремели ботинки, винтовки, фляги. Прозвучали команды, и грузовики с ревом уехали.
Дверь открылась и в лачугу вошли крестьяне и солдаты. Они выволокли раненого за руки и усадили его на телегу. Разбитые суставы плохо поддерживали тело, и человек раскачивался, как тряпичная кукла.
Нас усадили спиной к спине: меня — лицом к вознице, а раненого — лицом назад, к дороге. В телегу село двое крестьян и солдат. Из разговора крестьян я понял, что нас везут в комендатуру близлежащего городка.
Несколько часов мы ехали по хорошо накатанному шоссе, пропуская встречные колонны грузовиков. Потом телега свернула и, вспугивая по пути птиц и зайцев, поехала через лес. Раненый обмяк. Я не знал, жив ли он, и чувствовал только его вялое тело, привязанное вместе со мной к телеге.
Два раза телега останавливалась. Крестьяне угостили немца едой, а он неохотно дал им по сигарете и по желтой конфетке. Те подобострастно поблагодарили солдата. Они много пили из припрятанных под сидением бутылок и потом ходили в кусты мочиться.
О нас же будто забыли. Я устал, мне хотелось есть. Из леса дул теплый, пахнущий хвоей ветерок. Раненый застонал. Лошади беспокойно повели головами, их длинные хвосты хлестали по бокам, отгоняя слепней.
Мы поехали дальше. Немец заснул и ровно задышал, широко разинув рот. Он закрыл его, только когда туда чуть не влетела муха.
Вечерело, когда мы въехали на узкие улицы небольшого городка. По пути встречались каменные дома с кирпичными трубами. Заборы были выкрашены белым и голубым. На карнизах сгрудились сонные голуби.
Когда мы проехали несколько домов, нас заметили игравшие на дороге мальчишки. Окружив телегу, они внимательно рассматривали нас. Солдат потер глаза, потянулся, оправил форму и, спрыгнув с телеги, пошел рядом, не обращая внимание на окружающих.
Полку мальчишек прибывало, детвора выскакивала из каждого дома. Вдруг один парень, повыше и постарше остальных, хлестнул связанного пленника длинным березовым прутом. Раненый вздрогнул и дернулся в сторону. Ребятам это понравилось, и они начали забрасывать нас камнями и всяким мусором. Раненый поник. Я прилип к его мокрым от пота плечам. В меня тоже угодило несколько камней, но я сидел между раненым и возницей и был не такой уж удобной мишенью. Дети великолепно позабавились с нами. Они швырялись сухими коровьими лепешками, гнилыми помидорами, разлагающимися птичьими трупиками. Один из юных мучителей занялся мной. Он шел рядом с телегой и методично бил меня палкой по одним и тем же местам. Тщетно я старался собрать достаточно слюны, чтобы плюнуть в его насмешливую физиономию.
В окружившей телегу толпе появились взрослые. Они кричали: «Бей евреев, бей выродков!» — и подзадоривали ребят на новые нападения. Побаиваясь, что в них случайно чем-нибудь попадут, возницы спрыгнули с телеги и пошли рядом с упряжкой. Теперь мы с раненым сделались превосходными мишенями. На нас обрушилась новая лавина камней. Мне рассекли щеку, нижняя губа кровоточила. Я плевал кровью в тех, кто шел ближе ко мне, но они ловко уворачивались.
Какой-то изверг сорвал пучок плюща и начал хлестать нас. Тело горело от боли, в меня попадали все чаще, и я опустил голову, опасаясь, что камнями мне могут выбить глаза.
Когда телега проезжала мимо какого-то неприглядного дома, из него вдруг выбежал невысокий, толстый священник в потрепанной выцветшей сутане. Раскрасневшись от волнения, он ворвался в толпу и, размахивая палкой, начал без разбора бить всех по головам, рукам, лицам. Дрожа от негодования, тяжело дыша и обливаясь потом, он разогнал толпу.
Переводя дыхание, священник медленно пошел рядом с телегой. Одной рукой он вытирал вспотевший лоб, а другой крепко сжимал мою руку. Раненый, очевидно, потерял сознание — его плечи поникли и он ритмично раскачивался, как кукла на шесте.
Телега въехала во внутренний двор комендатуры. Священнику пришлось остаться за воротами. Двое солдат развязали веревку, сняли раненого и положили его под стену. Я встал рядом.
Вскоре после этого во двор вышел высокий эсэсовский офицер в угольно-черной форме. Никогда еще я не видел такой великолепной формы. На гордо изогнутой тулье фуражки сиял череп со скрещенными костями, ворот был украшен изображениями молнии. Рукав пересекала красная повязка с отчетливым изображением свастики.
Офицер выслушал доклад одного из солдат. Постукивая каблуками по ровному бетонному двору, он подошел к лежащему человеку. Носком сияющего высокого сапога он ловко повернул к свету голову раненого.
Мужчина производил ужасное впечатление — изрубленное лицо с проваленным носом; вместо губ рот прикрывали изорванные лохмотья кожи. Обрывки плюща, комки земли, коровьи лепешки залепили его глаза. Офицер присел на корточки и склонился к отражающейся в глянцевых голенищах сапог бесформенной голове. Он спрашивал раненого о чем-то или что-то говорил ему.
С невероятным напряжением окровавленная масса пошевелилась. Худое искалеченное тело приподнималось, опираясь на связанные руки. Офицер отодвинулся в сторону. Солнце осветило его лицо и открыло мне его идеальную, завершенную красоту — кожу белее воска, льняные, гладкие, как у ребенка волосы. Лишь однажды в церкви я видел такое изящное лицо. Оно было нарисовано на стене, купалось в звуках органа, и только солнечные лучи, пробившиеся через пыльное мутное окно, касались его.
Раненый продолжал подниматься и уже почти сел. Во дворе воцарилась напряженная тишина. Вытянувшись, солдаты наблюдали за происходящим. Раненый тяжело дышал. Собираясь с силами, чтобы открыть рот, он раскачивался, как огородное пугало под порывами ветра. Чувствуя присутствие офицера, он накренился в его сторону.
Офицер с отвращением выпрямлялся, когда раненый мужчина вдруг снова зашевелил губами, хрюкнул и, очень громко выкрикнув короткое слово, похожее на «скот», упал, ударившись головой о бетон.
Услышав это, солдаты вздрогнули и ошеломленно переглянулись. Офицер выпрямился и пролаял команду. Солдаты щелкнули каблуками, подошли к лежащему и, изготовившись к стрельбе, разрядили в него винтовки. Размозженное тело содрогнулось и затихло. Солдаты перевели затворы и снова замерли.
Офицер равнодушно подошел ко мне, постукивая гибким стеком по свежеотутюженным брюкам. Он казался мне неземным сверхчеловеком. Серый бетон подчеркивал ослепительную черноту его формы. С той самой минуты, как он вышел во двор, я не мог отвести от него глаз. Гладкая блестящая кожа лица, сверкающие золотые волосы, выглядывающие из-под фуражки, ясные серые глаза — это было недосягаемое совершенство, недоступное осквернению в этом мире людей с измученными лицами, подбитыми глазами, синеющими переломанными конечностями и зловонными изуродованными телами. Казалось, что его движениями руководили мощные внутренние силы. Его твердый голос был создан для того, чтобы возвещать смерть жалким неполноценным существам. Так сильно я еще никогда никому не завидовал. Я восхищался его высокой фуражкой, украшенной сияющим черепом с костями. Я бы с радостью сменил свое страшное для многих нормальных людей цыганское лицо на такую блестящую безволосую голову.
Офицер внимательно осмотрел меня. Я ощутил себя размазанным в пыли червем, беспомощной отвратительной тварью. Перед этим блистательным созданием, обладающим всеми знаками силы и могущества, я стыдился уже самого факта своего существования. Я не возражал, чтобы он убил меня. Рассматривая блестящую фигурную пряжку его офицерского ремня, которая оказалась на уровне моего лица, я ожидал его решения.
Во дворе снова все притихло. Солдаты стояли неподалеку и с готовностью ожидали новых приказов. Я понимал, что сейчас вершилась моя судьба, но повлиять на приговор было не в моих силах. Я полностью доверился рассматривающему меня человеку. Я знал, что он обладает верховной, недоступной обыкновенным людям властью.
Раздалась еще одна отрывистая команда. Широко ступая, офицер ушел. Солдаты грубо толкали меня к воротам. Сожалея, что закончилось такое замечательное представление, я медленно вышел на улицу и попал прямо в объятия поджидавшего меня там толстого священника. Теперь он показался мне еще оборваннее. Его сутана не выдерживала никакого сравнения с формой, украшенной черепом, скрещенными костями и зигзагами молний.
11
Священник увез меня из города. Он решил найти в ближайшей деревне кого-нибудь, кто приютил бы меня до конца войны. Мы остановились на околице деревни у церкви. Священник оставил меня в телеге, а сам зашел в дом настоятеля. Я видел, как он спорил там с хозяином дома. Они возбужденно шептались и жестикулировали. Потом оба вышли ко мне. Я спрыгнул с телеги и, почтительно поклонившись настоятелю, поцеловал его рукав. Он глянул на меня, благословил и, не сказав ни слова, ушел.
Священник поехал дальше и остановился лишь на другом конце деревни возле отдаленной усадьбы. Он вошел во двор и находился там так долго, что я уже начал за него беспокоиться. Усадьбу охранял огромный свирепый волкодав с угрюмой мордой.
Священник вышел вместе с невысоким широкоплечим мужчиной. Пес поджал хвост и перестал рычать. Крестьянин глянул на меня и отошел со священником в сторону. Я смог разобрать только отдельные возгласы. Крестьянин был явно раздосадован. Тыча в меня пальцем, он кричал, что с первого взгляда видно, что я некрещеный цыганский выродок. Священник спокойно возражал ему, но тот не слушал, утверждая, что подвергнет себя большой опасности, если возьмет меня, потому что немцы часто бывают в деревне и если я попадусь им, то никто не будет слушать его объяснения.
В конце концов священник вышел из себя. Он неожиданно взял собеседника за руку и что-то шепнул ему в ухо. Крестьян сдался и, ворча, велел мне идти в дом.
Священник подошел ко мне и посмотрел в глаза. Мы молча глядели друг на друга. Я не совсем понимал, что мне следует сделать. Пытаясь поцеловать его руку, я поцеловал свой собственный рукав и от этого смутился. Священник засмеялся, перекрестил мне голову и уехал.
Когда крестьянин убедился, что священник уже далеко, он схватил меня за ухо и, почти подняв над землей, потащил в дом. Я взвизгнул от боли, но он так сильно ткнул мне пальцем под ребра, что у меня перехватило дыхание.
В усадьбе нас было трое. Хозяин Гарбуз с безжизненным угрюмым лицом, пес Иуда с хитрыми блестящими глазами и я. Гарбуз был вдовец. Иногда соседи говорили о еврейской девочке, которую Гарбуз когда-то приютил у себя, взяв деньги у ее родителей-беженцев. Соседи злорадно напоминали Гарбузу о ней, когда его корова или свиньи забирались в их огороды. Они рассказывали, что он избивал девочку, а потом изнасиловал и измывался, покуда окончательно не извел. На те деньги, которые ему дали на ее содержание, он отремонтировал свой дом. Слыша такие обвинения, Гарбуз выходил из себя и, отвязав Иуду, угрожал натравить его на клеветников. Соседи запирали двери и из окон глядели на свирепое животное.
К Гарбузу никогда не приходили гости. Дома он всегда был один. В мои обязанности входило присматривать за двумя свиньями, коровой, десятком кур и двумя индейками.
Гарбуз часто и беспричинно избивал меня. Он подкрадывался ко мне сзади и стегал по ногам плетью, драл мне уши, с силой проводил большим пальцем по моим волосам, до судорог щекотал мне пятки и под мышками. Гарбуз принимал меня за цыганенка и требовал, чтобы я рассказывал ему цыганские истории. Но я вспоминал только сказки и песни, которые до войны выучил дома. Иногда, слушая меня, он приходил в ярость, но я так и не понял, почему это так на него действовало. Он снова и снова избивал меня и грозил, что спустит на меня Иуду.
Пса я ужасно боялся. Он мог даже загрызть человека. Соседи часто упрекали Гарбуза за то, что он спускал Иуду на таскавших из его сада яблоки воришек. Пес разрывал вору горло, и тот быстро умирал.
Гарбуз постоянно натаскивал на меня Иуду. В конце концов пес не мог не увериться в том, что я его смертельный враг. Едва завидев меня, он ощетинивался, как дикобраз. Его глаза наливались кровью, нос и губы подрагивали, с грозных клыков капала слюна. Я надеялся, что Иуда удавится на привязи, но он рвался ко мне с такой силой, что я не был уверен, выдержит ли его веревка. Гарбуз видел, как я боюсь собаки, время от времени отвязывал Иуду и, удерживая его за ошейник, прижимал меня к стене. Рычащая и брызжущая слюной пасть разъяренного животного была в сантиметрах от моего горла, мощное тело собаки содрогалось от бессильной ярости. Пес задыхался, захлебывался собственной слюной, а Гарбуз науськивал его, распаляя крепкими словами. Пасть Иуды приближалась так близко, что от его горячего дыхания у меня лицо становилось мокрым.
В такие минуты жизнь словно покидала меня, а кровь, как густой весенний мед через узкое бутылочное горлышко, медленно сочилась по венам густыми тягучими каплями. Мой страх был так силен, что едва не лишал меня рассудка. Я видел горящие звериные глаза и поросшую волосами веснушчатую руку, удерживающую пса за ошейник. В любой момент зубы животного могли сомкнуться на моей шее. Чтобы положить конец мучениям, мне нужно было лишь приблизиться к пасти. Тогда я осознал, как милосердна лисица, одним махом сворачивающая шею гусю.
Но Гарбуз пса не спускал. Вместо этого, он садился передо мной, пил водку и громко рассуждал, почему это его сыновья умерли в юности, в то время как такие, как я, живут на свете. Он часто спрашивал меня об этом, но я не знал, как отвечать, и за это он избивал меня.
Я не мог понять, чего он от меня добивается и за что бьет. Стараясь не попадаться ему на глаза, я делал все, что он велел, но все равно был бит. По ночам Гарбуз пробирался на кухню, где я спал, и визжал у меня над ухом. Когда я с криком вскакивал, он хохотал, а во дворе в это время бесновался Иуда. Иногда, ночью, Гарбуз обматывал псу морду тряпками, тихо заводил его на кухню и в темноте бросал на меня. Иуда переворачивал меня и царапал когтями, а я, спросонок не понимая, где нахожусь и что происходит, сражался с огромным лохматым зверем.
Однажды Гарбуза проведал приходской священник. Он благословил нас обоих и, заметив черные и синие рубцы у меня на плечах и шее, потребовал сказать, кто и за что избил меня. Гарбуз сознался, что наказал меня за нерадивость. Священник пожурил его и велел завтра привести меня в церковь.
Едва священник уехал, Гарбуз завел меня в дом, раздел и отхлестал ивовыми прутьями. Он пощадил только мои лицо, руки и ноги, потому что их нельзя было прикрыть одеждой. Как обычно, он запрещал мне кричать, но когда прутья попадали по наиболее уязвимым местам, я не мог сдержаться и вскрикивал. На его лбу выступили капельки пота, на шее вздулась вена. Он заткнул мне рот тряпкой и, облизывая пересохшие губы, продолжал хлестать.
Утром я отправился в церковь. Рубашка и штаны прилипали к кровавым полосам на спине и ягодицах. Но Гарбуз пригрозил мне, что если я хоть словом обмолвлюсь о побоях, то этим же вечером он спустит на меня Иуду. Кусая губы, я обещал, что не выдам его, и надеялся, что священник ничего не заметит.
Заря еще только разгоралась, а у церкви уже толпились старухи, закутанные в шали и пестрые лохмотья. Они бубнили бесконечные молитвы и окоченевшими от утреннего холода пальцами перебирали бусинки четок. Завидев священника, старухи, шаркая ногами и опираясь на сучковатые палки, неуклюже поспешили ему навстречу, чтобы в числе первых поцеловать засаленный рукав его сутаны. Я держался поодаль, стараясь оставаться незамеченным. Но те, чье зрение еще не совсем ослабло, смотрели на меня с отвращением, называли упырем, цыганским найденышем и трижды сплевывали в мою сторону.
Церкви всегда поражали меня. И все же любая из них была лишь одним из многих, разбросанных по всему миру, домов Божьих. Бог не жил ни в одном из них, но почему-то считалось, что он присутствовал одновременно во всех сразу. Он был как неожиданный гость, для которого зажиточные крестьяне всегда накрывали за обеденным столом лишнее место.
Священник заметил меня и ласково потрепал по волосам. Я смутился и, отвечая на его вопросы, уверял, что стал послушным и хозяин уже не наказывает меня. Священник расспросил меня о моем довоенном доме, о родителях, о церкви, в которую я с ними ходил. Я уже плохо помнил ее. Увидев, что я совсем не знаю Священное Писание и религиозные церемонии, он подвел меня к церковному органисту и попросил его разъяснить мне предназначение литургических предметов и выучить меня на служку для заутрени и вечерни.
Теперь я приходил в церковь дважды в неделю. Выждав, пока старухи рассядутся по скамьям, я садился сзади, рядом с купелью. Святая вода очень привлекала меня. Она ничем не отличалась от обыкновенной воды — была бесцветной и ничем не пахла. Перемолотые кости, например, казались гораздо более таинственными. Но могущество святой воды значительно превосходило силу любого известного мне настоя или снадобья.
Я не понимал ни смысла службы, ни роли священника у алтаря. Все это было для меня чудом, таким же сложным для понимания, как и колдовство Ольги, хотя и более искусным и таинственным. Я с благоговением рассматривал каменное основание алтаря, покрывающую его пышную ткань, волшебную раку, в которой обитал Святой Дух. С трепетом прикасался я к причудливым предметам, хранившимся в ризнице: блестящему, отполированному внутри сосуду, в котором освящалось вино; золоченому дискосу, на котором священник разделял Святой Дух; плоскому кошелю, где хранился антиминс. Этот кошель открывался с одной стороны и был похож на гармонику. Какой нищей, по сравнению с этим великолепием, оказалась хижина Ольги, полная тараканов, дурно пахнущих лягушек и киснущего гноя из человеческих ран.
Когда священник уходил из церкви, а органист занимался на галерее органом, я воровато пробирался в священную ризницу, чтобы полюбоваться там святыми одеждами. С наслаждением проводил я пальцами по стихарю, поглаживал отделку его пояса, вдыхал запах всегда ароматного ораря, который обычно свисал с левого плеча священника, восхищался прекрасными неземными узорами ризы, цвета которой, как разъяснил мне священник, символизировали кровь, огонь, надежду, покаяние и скорбь.
Когда Ольга бормотала магические заклинания, ее лицо всегда приобретало выражение, внушающее страх или почтение. Она вращала зрачками, ритмично качала головой и делала руками магические движения. Священник, наоборот, во время службы оставался самим собой. Он лишь переодевался и говорил немного иначе, чем обычно.
Его зычный, полный жизни голос, казалось, поддерживал купол храма и даже будил усевшихся на высоких скамьях немощных старух. Они неожиданно шевелили поникшими руками и с трудом приподнимали похожие на стручки высохшего гороха морщинистые веки. Их выцветшие тусклые глаза испуганно оглядывали все вокруг. Старухи, очнувшись, вспоминали где они находятся, пытались продолжить бормотать оборванную сном молитву и снова погружались в дрему.
Служба заканчивалась, старухи толпились в проходе между скамьями, протискиваясь вперед, чтобы поцеловать рукав священника. В дверях органист тепло прощался со священником и махал мне рукой. Мне пора было возвращаться в дом Гарбуза — убирать в доме, кормить скотину, готовить еду.
Когда я приходил с пастбища, из курятника или коровника, Гарбуз сначала изредка, а потом все чаще и чаще заводил меня в дом и испытывал на мне придуманные им способы порки ивовым прутом. Еще он бил кулаками и щипал меня. Рубцы и порезы на моем теле не успевали заживать и превращались в сочащиеся желтым гноем язвы. Я был так запуган Иудой, что по ночам не мог спать. Любой слабый шум, скрип половиц будили меня и заставляли насторожиться. Вжимаясь в угол, я вглядывался в кромешную тьму и так напряженно вслушивался во все шорохи в доме и во дворе, что мои уши вытягивались длиннее заячьих.
Но когда я, наконец, забывался во сне, мне чудились воющие по округе собаки. Я видел, как они поднимают морды к луне, фыркают, принюхиваясь к ночным запахам, и, чувствовал, что ко мне идет Смерть. Заслышав собачий вой, Иуда подкрадывался ко мне и у самой постели, по команде Гарбуза, бросался и терзал меня. От прикосновений его когтей, на моем теле вздувались волдыри, и потом местный знахарь выжигал их раскаленной докрасна кочергой.
Я просыпался от собственного крика, Иуда начинал лаять и кидаться на стены дома. Спросонок Гарбуз думал, что в усадьбу забрались воры, и выбегал на кухню. Убедившись, что ничего не произошло, он начинал бить и пинать меня пока не уставал. Я лежал на подстилке весь в крови и ссадинах и боялся снова увидеть во сне кошмар.
Днем я дремал на ходу, и Гарбуз бил меня за плохую работу. Иногда я забирался на сеновал в амбаре и засыпал там. Когда Гарбуз обнаруживал, что я увиливаю от работы, все начиналось сначала.
Я был уверен, что непонятные мне вспышки ярости Гарбуза происходят в нем по каким-то таинственным причинам. Я вспоминал магические заклинания, которыми пользовались Ольга и Марта. Они предназначались для наведения болезней, но это не было настоящим колдовством. Я стал изучать обстоятельства, предшествующие вспышкам ярости Гарбуза. Несколько раз мне показалось, что я отыскал ключ к его настроению. Дважды подряд он избил меня сразу после того, как я почесал голову. Кто знает, может быть, действительно то, что я своим почесыванием мешал вшам в моих волосах спокойно жить, как-то влияло на поведение моего хозяина? Я тут же прекратил почесываться, хотя порой зуд бывал просто невыносим. Однако через два дня после того, как я оставил вшей в покое, он снова избил меня. Пришлось начинать размышлять сначала.
В другой раз я предположил, что на него действует калитка, ведущая на клеверное поле. Трижды после того, как я проходил через нее, Гарбуз подзывал меня и давал оплеуху. Я подумал, что таким образом тревожу живущего там злого духа и тот в отместку настраивает Гарбуза против меня. Чтобы не беспокоить духа, я стал лазать через забор. Гарбуз не понимал, почему я трачу время, вместо того чтобы кратчайшим путем пройти через калитку. Он решил, что я дразню его, и поколотил меня больнее обычного.
Гарбуз подозревал, что я имею против него какие-то дурные намерения, и непрестанно мучил меня. Он развлекался тем, что тыкал мне под ребра рукояткой мотыги, швырял меня в крапиву или колючие кусты и веселился, наблюдая, как я вытаскиваю из тела колючки. Он пугал меня тем, что за непослушание посадит мне на живот мышь, как это делают мужья с неверными женами. Это пугало меня больше всего: я слишком ярко представлял на своем пупке мышь под стаканом. Я чувствовал, как будет больно, когда попавший в ловушку грызун начнет проделывать себе путь через пупок в мои внутренности.
Я перепробовал самые разные заклинания, но Гарбуза ничего не брало. Однажды, когда он привязал мою ногу к табурету и щекотал пятку пшеничным колоском, я вспомнил один из рассказов Ольги — о ночной бабочке с изображением черепа на спинке, похожим на то, что я видел на фуражке немецкого офицера. Если поймать такую бабочку и трижды дунуть на нее, то самый старый человек в доме очень скоро умрет. Вот почему новобрачные не спят по ночам. Чтобы поскорее получить наследство, они ловят эту бабочку.
Теперь, после того как Иуда и Гарбуз засыпали, я ходил по комнатам, открывал окна и запускал в дом бабочек. Они слетались тучами и, сталкиваясь друг с другом, бешено вились вокруг колеблющегося пламени свечи. Некоторые летели прямо на огонь и сгорали заживо или прилипали к оплывающему воску. Говорили, что по промыслу Божьему они превращались в разнообразные существа и в каждом перевоплощении испытывали страдания в соответствии с провинностью. Но меня нисколько не интересовали их грехи. Хотя, размахивая в окне свечой, я зазывал всех бабочек — нужна была мне только одна из них. Как-то ночью огонь свечи и мои движения разбудили Иуду, а его лай поднял Гарбуза. Он подкрался ко мне сзади. Увидев, как я прыгаю по комнате со свечой в руке, окутанный тучей мух, ночных бабочек и других насекомых, он решил, что я выполняю какой-то языческий цыганский обряд. Наутро Гарбуз наказал меня особенно жестоко.
Но я не отказался от своего намерения. Много недель спустя, уже перед самой осенью, я наконец поймал вожделенную бабочку с причудливой отметиной. Осторожно подув на нее три раза, я отпустил бабочку. Она покружилась возле печки и улетела. Теперь я знал, что Гарбузу осталось жить считанные дни, и с жалостью смотрел на него. Он не догадывался, что палач уже вышел за ним из далекого, заселенного недугами, болью и смертью ада. А может быть, он уже пришел и лишь дожидается удобного случая, чтобы перерезать нить его жизни, как срезают серпом хрупкий стебель. Я перестал обращать внимание на побои и внимательно заглядывал в лицо своего мучителя, надеясь увидеть признаки приближающейся смерти. Если б он только знал, что его ожидает!
Но несмотря ни на что Гарбуз оставался таким же сильным и здоровым, как и прежде. На пятый день я уже начал подозревать, что Смерть пренебрегает своими обязанностями. Вдруг из амбара раздался крик. Я помчался туда, надеясь увидеть последний вздох Гарбуза и позвать к нему священника, но он, всего лишь склонился над издохшей индейкой, которую получил в наследство от деда. Она жила в амбаре и было совсем ручная. Гарбуз гордился ею — это была самая старая птица в деревне.
Таким образом, я испробовал все известные мне средства, чтобы приблизить конец Гарбуза. Он же, в свою очередь, изобретал для меня новые пытки. Иногда он подвешивал меня за руки на ветвях дуба и выпускал под дерево Иуду. Лишь приезд священника заставил его отказаться от этого развлечения.
Я чувствовал, что он загнал меня в угол. Я подумывал рассказать обо всем священнику, но боялся, что он только пожурит Гарбуза, а тот изобьет меня за ябедничество. Одно время я намеревался сбежать из деревни, но в округе было слишком много немецких постов, и я боялся, что если немцы примут меня за цыганенка и снова поймают, то кто знает, что сделают со мной на этот раз.
Однажды я услышал, как священник объяснял пожилому крестьянину, что за чтение молитв Бог дает от ста до трехсот дней небесного блаженства. Старик не понял его и священник пустился в пространные разъяснения. Их них я узнал, что те, кто усердно молятся, зарабатывают много дней небесного блаженства. От молитв зависела также и жизнь человека на земле — чем больше он прочитывал их, тем лучше жил, а чем меньше молился, тем больше боли и невзгод приходилось ему перенести.
Неожиданно передо мной, во всем его великолепии, открылся правящий миром закон. Я понял, почему люди бывают сильными и слабыми, свободными и угнетенными, богатыми и бедными, здоровыми и больными. Просто кто-то первым понял, что будет вознагражден за усердное чтение молитв. Где-то далеко наверху все поступающие с земли молитвы аккуратно сортировались и в специально подготовленные для каждого человека сундуки складывались заработанные им дни блаженства.
Я вообразил бескрайние небесные луга уставленные сундуками: большими, набитыми днями блаженства и почти пустыми, маленькими. Где-то в стороне я увидел совсем свободные сундуки для тех, кто подобно мне еще не узнал о ценности молитвы. Я перестал винить других — я понял, что сам во всем виноват. Я был слишком глуп, чтобы постичь закон, который правит людьми и животными, всей жизнью. Но теперь справедливость восстановлена, и мир людей приведен в порядок. Нужно только читать молитвы, чаще всего те, за которые полагается наибольшее количество дней блаженства. Тогда кто-нибудь из помощников Бога немедленно возьмет на заметку нового члена сообщества праведников и выделит ему сундук, в котором, как мешки пшеницы в страду, начнут скапливаться дни блаженства. В своих силах я не сомневался. Я верил, что очень скоро наберу таких дней больше, чем любой другой человек, что мой сундук заполнится очень быстро и небесам придется выделить сундук побольше, но потом и он переполнится и мне понадобится новый, величиной с церковь.
Скрывая волнение, я попросил священника показать мне молитвенник. В нем я быстро нашел молитвы, отмеченные самым большим количеством дней блаженства, и попросил его научить меня им. Он несколько удивился моему выбору, но согласился и прочел их несколько раз. Я напряг все силы, собрал их воедино, чтобы запомнить слова молитв. Вскоре я знал их назубок и был готов начать новую жизнь. Теперь у меня было все, что для этого нужно, и я ликовал при мысли, что скоро придет конец дням моих унижений и наказаний. До сих пор я был крохотным клопом, раздавить которого мог каждый. Но теперь ничтожная букашка превращалась в грозного быка.
Нельзя было терять ни минуты. Каждый свободный момент мог быть использован еще для одной молитвы и дополнительных дней блаженства на небесном счету. Скоро я буду вознагражден Божьей милостью, и Гарбуз больше не будет мучить меня.
Теперь все время я посвящал чтению молитв. Я проговаривал их быстро, одну за другой, иногда включая и такие, которые приносили не много дней блаженства. Я не хотел, чтобы на небесах решили, что я полностью отказался от менее ценных молитв. В конце концов никто не может провести Бога.
Гарбуз не мог понять что со мной произошло. Видя, что я постоянно что-то бормочу и мало обращаю внимания на его угрозы, он заподозрил, что я заколдовываю его цыганскими заклинаниями. Я не хотел говорить ему правду, я боялся, что он сумеет как-нибудь помешать мне молиться или, что еще хуже, использует на небесах свой авторитет старшего христианина, чтобы сделать мои молитвы недейственными либо перевести их в свой, несомненно пустой сундук.
Он принялся бить меня еще чаще. Иногда он обращался ко мне на середине молитвы, и я, не желая лишиться дней блаженства, которые ею зарабатывал, медлил с ответом. Гарбуз посчитал, что я начинаю смелеть и решил поставить меня на место. Но он побаивался, что я осмелею и расскажу священнику о побоях. Теперь моя жизнь состояла из чтения молитв и избиений.
С ранней зари до поздней ночи я беспрерывно бормотал молитвы и, теряя счет заработанным уже дням, видел, как растет их гора. Так будет, пока какой-нибудь святой, прогуливаясь по небесным лугам, не остановится и не посмотрит одобрительно на стаи молитв, воробьями взлетающих с земли — все от маленького, черноволосого, черноглазого мальчика. Я представлял, как мое имя упоминают на совете ангелов, затем младших святых, потом среди главных — и так все ближе и ближе к небесному престолу.
Гарбуз решил, что я перестал его бояться. Даже когда он избивал меня сильнее, чем обычно, я не терял времени понапрасну и зарабатывал дни небесного блаженства. Потом приходила боль, но предстоящее блаженство было уже навсегда заперто в сундуке. Сейчас мне было так плохо лишь потому, что раньше я не знал о таком замечательном способе обеспечить себе хорошее будущее. Мне нельзя было терять ни минуты, нужно было наверстать упущенное за прошедшие годы время.
Теперь Гарбуз подозревал, что я вошел в цыганский транс и что это может принести ему вред. Я поклялся, что всего лишь молюсь Богу, но не убедил его.
Его предчувствия вскоре подтвердились. Корова выломала двери сарая, забралась в соседский сад и нанесла его хозяевам большой ущерб. Разъяренные соседи пришли к Гарбузу и в отместку вырубили у него все груши и яблони. Гарбуз в тот день был мертвецки пьян, а Иуду надежно удерживала прочная цепь. На следующий день в курятник забралась лиса и задушила несколько лучших несушек. И в тот же вечер одним ударом Иуда убил гордость Гарбуза — великолепную индейку, которую тот совсем недавно купил за большие деньги.
Гарбуз совсем потерял самообладание. Он напился самогона и выдал мне свой секрет. Он давно уже убил бы меня, если бы не боялся своего покровителя Святого Антония. Он также понимал, что я сосчитал его зубы и, что моя смерть будет стоить ему многих лет жизни. Хотя, добавил он, если меня случайно загрызет Иуда, то мои заклинания не подействуют на него, да и Святой Антоний не будет гневаться.
Между тем тяжело заболел священник. Очевидно, он простудился в выстуженной церкви. Лежа в постели, он в бреду разговаривал с самим собой и с Богом. Как-то раз Гарбуз велел отнести священнику несколько яиц. Я взобрался на забор, чтобы посмотреть на него в окно. Его лицо было очень бледное. Его сестра, низенькая полная женщина с заколотыми в пучок волосами, хлопотала возле кровати, а местная знахарка пускала ему кровь и ставила пиявки. Они присасывались к телу и становились плоскими.
Это поразило меня. Ведь за свою добродетельную жизнь священник должен был накопить огромное количество дней блаженства, и вот все равно он заболел, как обыкновенный человек.
Приход принял новый священник, старый, лысый, с тонким пергаментным лицом. На сутане он носил фиолетовую повязку. Увидев меня в церкви, он подозвал меня и спросил, откуда я взялся здесь, такой чернявый. Органист, заметив нас вместе, быстро шепнул несколько слов священнику. Тот благословил меня и удалился.
Потом органист сказал мне, что новый настоятель не хочет, чтобы я так открыто приходил в церковь. Здесь бывают разные люди, и хотя настоятель верит, что я не еврей и не цыган, подозрительные немцы могут подумать иначе, и тогда приход будет жестоко наказан.
Я быстро побежал к алтарю и начал молиться, читая прежде всего те молитвы, за которые полагалось побольше дней блаженства. Времени у меня оставалось совсем немного. Как знать, может быть молитвы, прочитанные у алтаря, под печальными глазами Сына Божьего и материнским взором Девы Марии, ценятся больше, чем прочитанные в другом месте? Отсюда их путь на небеса должен быть короче. Или, может быть, туда их доставит особый посланец на специальном скоростном транспорте? Органист увидел, что я еще не ушел, и снова напомнил мне о словах нового священника. С грустью попрощался я с алтарем и всеми знакомыми мне предметами.
Дома меня поджидал Гарбуз. Как только я вошел, он потащил меня в угловую комнату. Там, на потолке, в метре друг от друга, были закреплены два больших крюка. С каждого свисало по ременной петле. Гарбуз встал на табурет и, высоко подняв меня, велел схватиться за петли руками. Потом он отпустил меня и привел в комнату Иуду. Он вышел и закрыл за собой дверь.
Увидев меня висящим под потолком, пес сразу же кинулся на мои ноги. Я поджал их и он пролетел мимо в нескольких сантиметрах от моих пяток. Он снова прыгнул — и снова промахнулся. Подпрыгнув еще несколько раз, пес улегся и стал ждать.
Мне нужно было следить за ним. Если опустить ноги — до пола было не больше двух метров, — Иуда легко мог достать пятки. Я не знал, как долго мне предстояло здесь висеть. Я понял, Гарбуз рассчитывает, что я свалюсь Иуде прямо в пасть. Это перечеркнуло бы все мои усилия последних месяцев и свело бы на нет то, что я пересчитал его зубы. Когда, напившись водки, Гарбуз храпел, разинув рот, я много раз пересчитывал его отвратительные зубы — все до одного, даже желтые, заросшие деснами, те, что глубоко во рту. Когда он бил меня особенно долго, я напоминал ему сколько, у него зубов. Если он не верил мне, то мог бы пересчитать их сам. От моих глаз не укрылись ни гнилые, ни заросшие деснами, ни расшатанные. Поэтому недолго бы ему пришлось пожить, если бы он убил меня. Однако, если бы меня растерзал Иуда, совесть у Гарбуза осталась бы чиста. Тогда бы он не боялся возмездия и его покровитель Святой Антоний не взыскивал бы с него за мою нечаянную гибель.
У меня начали отниматься плечи. Разжимая и сжимая руки и медленно опуская ноги к полу, я перемещал центр тяжести и давал отдохнуть разным мышцам. Иуда лежал в углу и притворялся спящим. Но я знал его хитрости, также как, впрочем, и он мои. Он знал, что у меня еще хватит сил, чтобы поджать ноги быстрее, чем он в них вцепится. Поэтому он дожидался момента, когда усталость победит меня.
Боль в теле металась в двух направлениях — от рук к плечам и шее и от ног к животу и спине. Эти разные боли пробирались к середине моего тела, как два крота, роющие ход навстречу друг другу. Боль в руках переносить было легче. Я по очереди давал им отдохнуть, перенося вес с одной руки на другую, расслаблял мышцы, потом снова их нагружал, повисал на одной руке, пока в другой восстанавливалось кровообращение. Боль в ногах и животе была назойливее и, однажды начавшись, не думала затихать. Она походила на личинку жука-древоточца, которая нашла уютное местечко под сучком и осталась там навсегда.
Такую всепроникающую тупую боль я ощущал впервые. Наверное, так больно было человеку, расправой над которым пугал меня Гарбуз. Тот человек вероломно убил сына зажиточного крестьянина, и отец решил отомстить ему так, как это делали в старину. Вместе с двумя братьями он привел убийцу в лес. Там уже было приготовлено трехметровое бревно, заостренное с одной стороны как, гигантский карандаш. Они положили его на землю и уперли тупым концом в дерево. Потом жертву привязали за ноги к сильным коням и нацелили острие столба ему между ног. Легко понукаемые кони насадили человека на заостренный столб, который постепенно погружался в тугое тело. Когда острие вошло достаточно глубоко вовнутрь жертвы, мужчины подняли столб, установили его в заранее вырытую яму и ушли, оставив убийцу умирать.
Теперь, свисая с потолка, я мог представить муки того человека и услышать, как он выл ночью, пытаясь поднять к бесстрастному небу плетьми повисшие вдоль раздувшегося тела руки. Наверное он был похож на птицу сбитую с дерева из рогатки и упавшую в высохший колючий бурьян.
Внизу, все еще притворяясь безразличным, проснулся Иуда. Он потянулся, почесал за ухом и стал выкусывать из хвоста блох. Иногда он равнодушно поглядывал на меня, но, увидев поджатые ноги, раздраженно отворачивался.
Лишь однажды ему удалось меня перехитрить. Я поверил, что он задремал и выпрямил ноги. Иуда, как кузнечик взвился в воздух. Я не успел поджать одну ногу, и собачьи зубы немного поцарапали мне пятку. От страха и боли я едва не свалился на пол. Иуда победно облизнулся и устроился у стены. Прищурясь, он наблюдал за мной и ждал.
Я уже не мог держаться. Решив спрыгнуть, я продумывал оборону, хотя и понимал, что не успею даже сжать руку в кулак, как пес вцепится мне в горло. И тут я вспомнил о молитвах.
Я стал переносить вес с одной руки на другую, вертеть головой, дергать ногами. Иуда обескуражено смотрел на эту демонстрацию силы. В конце концов он отвернулся к стене и оставил меня в покое.
Время шло и молитвы мои множились. Тысячи дней блаженства пронзили соломенную крышу и понеслись на небеса.
Уже вечерело, когда Гарбуз вошел в комнату. Он поглядел на мое мокрое тело, лужицу пота на полу, рывком сдернул меня с ремней и пинками выгнал пса. Весь вечер я не мог ходить и двигать руками. Я лежал на полу и молился. Моих молитв на небесах уже наверняка было больше, чем пшеничных зерен в поле. Каждая минута, каждый день должны быть учтены на небе. Возможно именно сейчас святые обсуждали, как бы получше устроить мою дальнейшую жизнь.
Гарбуз стал подвешивать меня каждый день — то утром, то — вечером. А если бы Иуде не было нужно ночью стеречь усадьбу от лисиц и воров, он подвешивал бы меня и ночью.
Всякий раз повторялось одно и то же. Пока у меня еще были силы, пес спокойно растягивался на полу, притворяясь спящим, или гонял блох. Когда мои руки и ноги начинали болеть сильнее, он настораживался, словно чувствуя, что происходит внутри моего тела. Пот стекал с меня, струясь ручейками по напряженным мышцам, и громко капал на пол. Едва я опускал ноги, Иуда неизменно прыгал за ними.
Шли месяцы, Гарбуз все чаще напивался и ничего не хотел делать, поэтому работы по хозяйству мне прибавилось. Теперь он подвешивал меня только тогда, когда не знал, чем заняться. Протрезвев, он слышал визг голодных свиней и мычание недоеной коровы, снимал меня с ремней и отправлял на работу. Мышцы на моих руках окрепли и теперь без особых усилий я мог висеть часами. Хотя боль в животе теперь и начиналась позже, у меня появились пугавшие меня судороги. А Иуда никогда не упускал случая броситься на меня, хотя теперь он должен был потерять надежду, что когда-нибудь сможет застать меня врасплох.
Повиснув на ремнях, я забывал обо всем и усердно молился. Когда силы истощались, я уговаривал себя продержаться еще хотя бы десять или двадцать молитв. Прочтя их, я давал себе новый зарок — еще на десять-пятнадцать. Я верил, что в любой момент может произойти чудо и дополнительные тысячи дней блаженства только приблизят мое спасение.
Иногда, чтобы отвлечься от боли и забыть о немеющих мышцах, я дразнил Иуду. Сперва я делал вид, что падаю, и взмахивал рукой. Пес лаял, прыгал и злился. Когда он снова уходил в свой угол, я будил его криками, чмокал губами и скалил зубы. Иуда не понимал, что происходит. Думая, что моей выдержке пришел конец, он как сумасшедший начинал прыгать, налетая на стены, опрокидывая табурет возле двери. Он скулил от боли, глубоко вздыхал и наконец укладывался отдыхать. Когда он засыпал и начинал сопеть, я сберегал силы, устанавливая себе призы за стойкость. За тысячу дней блаженства я выпрямлял ногу, через десять молитв давал отдохнуть руке и каждые пятнадцать молитв изменял положение тела.
Гарбуз заходил всегда абсолютно неожиданно. Увидев, что я все еще жив, он начинал бранить Иуду, пинать его, пока пес не начинал плакать и скулить как щенок.
В эти минуты хозяин злился так сильно, что я думал, не Бог ли прислал его за мной. Но заглянув ему в лицо, я не находил и намека на святое присутствие.
Теперь он бил меня реже, чем раньше. Слишком много времени я проводил под потолком, а усадьба нуждалась в присмотре. Я недоумевал: зачем он продолжает подвешивать меня? Неужели он действительно все еще надеялся, что пес меня загрызет?
После каждого подвешивания, мне нужно было время, чтобы прийти в себя. Мышцы растягивались, как пряжа на веретене, и отказывались сократиться до прежней длины. Передвигался я с трудом, чувствуя себя упругим гибким стеблем подсолнуха, который сгибается под весом тяжелого соцветия.
Когда я медлил в работе, Гарбуз пинал меня и, угрожая выдать немцам, говорил, что не намерен держать в доме бездельника. Чтобы доказать, что я нужен ему, я старался работать еще лучше обычного, но угодить ему было невозможно. А когда Гарбуз напивался, он снова подвешивал меня на ремнях и запускал в комнату Иуду.
Заканчивалась весна. Мне уже исполнилось десять лет, и я накопил столько дней блаженства, что и сам не знал, сколько их приходится на каждый прожитый мною день. Близился большой церковный праздник, и жители деревни шили к нему нарядную одежду. Женщины плели венки из чабреца, росянки, лыка, яблоневого цвета и полевой гвоздики, чтобы освятить их потом в церкви. Неф и алтарь храма были украшены зелеными ветками березы, тополя и ивы. После праздника эти ветки обретали большую ценность. Их втыкали в овощные грядки, в капусту, коноплю и на льняных полях, чтобы ускорить рост всходов и защитить их от вредных насекомых.
В день праздника Гарбуз с раннего утра ушел в церковь. Я остался дома, весь в ссадинах от последних побоев. Затихающие отзвуки колокольного перезвона прокатились по полям, и даже Иуда насторожился и прислушался.
Это был праздник Тела Христова. Говорили, что в этот день в церкви больше, чем когда-либо, можно ощутить присутствие Сына Божьего. В этот день в церковь шли все — грешники и праведники, те, кто молились постоянно и кто никогда не молился, богатые и бедные, больные и здоровые. Гарбуз же оставил меня вместе с псом, который хотя и был создан Богом, не имел шансов достичь лучшей жизни.
Я решился. Запас моих молитв уже наверняка мог соперничать с запасами многих младших святых. И хотя это еще не отразилось на моей земной жизни, молитвы обязательно замечены на небесах, где справедливость — закон.
Мне нечего было бояться. Пробираясь по разделяющим поля тропинкам, я направился к церкви.
Церковный двор был уже заполнен необычно ярко одетой толпой крестьян и их весело разукрашенными повозками и конями. Я забрался в укромный уголок, дожидаясь подходящего момента, чтобы через боковой вход проскользнуть в храм.
Неожиданно меня обнаружила прислуга священника. Она сказала, что один из подготовленных для этого праздника алтарных служек заболел. И что я должен немедленно идти в ризницу, переодеться и занять его место у алтаря. Так велел сам новый священник.
Меня захлестнула горячая волна. Я взглянул на небо. Наконец-то меня там заметили. Они увидели, как мои молитвы складывались в огромную гору, похожую на кучу картофеля во время уборки урожая. Через мгновение я буду рядом с Ним, у Его алтаря, под защитой Его викария. Но это только начало. С этого момента для меня начнется новая, лучшая жизнь. Я увидел конец тошнотворному страху, опустошающему рассудок, как ветер выдувает дырявую головку мака. Конец побоям, подвешиванию на ремнях, конец преследованиям Иуды. Передо мной расстилалась новая жизнь, гладкая, как волнующиеся от ласкового прикосновения ветерка желтые пшеничные поля. Я помчался в церковь.
Но войти туда оказалось не так-то просто. Крестьяне сразу же обратили на меня внимание и стали хлестать меня ивовыми ветками и кнутами. Стариков это так рассмешило, что некоторым из них пришлось даже немного прилечь, чтобы отдышаться от смеха. Меня выволокли из-под телеги и привязали к конскому хвосту. Я был крепко зажат меж оглобель. Конь заржал, попятился и, прежде чем я смог освободиться, пару раз лягнул меня.
Когда я вбежал в ризницу, все мое тело дрожало и ныло от боли. Священник уже был готов выходить, служки тоже переоделись и он рассердился на меня за опоздание. Меня колотила нервная дрожь, когда я надевал мантию служки. Едва священник отворачивался, ребята мешали мне и толкали в спину. Рассердившись за мою нерасторопность, священник сильно толкнул меня. Я упал на скамью и ушиб руку. Наконец все было готово. Дверь ризницы открылась, и мы вышли в притихший, переполненный людьми храм.
Служба шла во всем ее торжественном великолепии.
Голос священника звучал мелодичнее, чем обычно, орган гремел тысячью бурь, служки торжественно выполняли свои тщательно заученные обязанности.
Неожиданно стоявший рядом со мной мальчик толкнул меня. Он энергично указывал головой на алтарь. Я ничего не понял, в висках застучала кровь. Мальчик снова кивнул, и я заметил, что священник тоже нетерпеливо поглядывает на меня. Я должен был что-то сделать, но что же? От страха у меня перехватило дыхание. Псаломщик повернулся ко мне и шепнул, что я должен нести требник.
Я сразу вспомнил, что наступила моя очередь переносить требник на другую сторону алтаря. Я много раз видел как это делается: служка подходит к алтарю, поднимает требник с подставкой, идет на середину самой низкой перед алтарем ступени, становится на колени с требником в руках, затем поднимается, переносит его на другую сторону алтаря и возвращается на свое место.
Теперь пришел мой черед проделать все это.
Я ощутил, что все присутствующие смотрят только на меня. В этот момент органист неожиданно перестал играть, чтобы подчеркнуть значимость того, что Богу прислуживает цыган.
Церковь затаила дыхание.
Я справился с дрожью в коленках и взошел по ступеням к алтарю. Требник, божественная книга, содержащая собранные праведниками для вящей славы Бога святые слова, книга, которую люди изучали многие сотни лет, лежала на тяжелом деревянном блюде с ножками, увенчанными бронзовыми шариками. Еще до того, как я взялся за края блюда, я понял, что у меня не хватит сил перенести его на другую сторону алтаря. Сама по себе книга была слишком тяжела, даже без подноса.
Но отступать было поздно. Я стоял у подножия алтаря, высокие язычки пламени на свечах заплясали у меня в глазах. Их неверное трепетание оживило скорченное от мук, распятое на кресте тело Иисуса. Я рассмотрел Его лицо и увидел, что Его взгляд устремлен куда-то вниз, под алтарь, ниже всех присутствующих.
За своей спиной я услышал раздраженное шипение. Я подложил вспотевшие ладони под холодные края блюда, глубоко вздохнул и, собрав все силы, поднял его. Я осторожно попятился, нащупывая края ступеньки ногой. Неожиданно требник потяжелел и подтолкнул меня назад. Потолок церкви закружился перед моими глазами, блюдо с требником покатилось вниз по ступеням. Я покачнулся и не удержался на ногах. Моя голова и плечи коснулись пола почти одновременно. Открыв глаза, я увидел над собою раскрасневшиеся рассерженные лица.
Грубые руки оторвали меня от пола и толкнули к дверям. Толпа вышла из оцепенения. С галереи мужской голос крикнул: «Цыганский оборотень!». Несколько голосов подхватили эти слова. Руки жестоко хватали меня, разрывали тело. На улице я хотел заплакать и взмолиться о пощаде, но из горла не вышло ни одного звука. Я попробовал еще раз. Голоса во мне не было.
Прохладный воздух освежил меня. Крестьяне волокли меня к большой выгребной яме. Ее выкопали несколько лет назад возле маленькой деревянной уборной, украшенной маленькими, вырезанными в форме креста окошками. Священник особенно гордился этой единственной на всю округу уборной. Крестьяне обычно справляли естественные надобности в поле и пользовались ею, лишь когда приходили в церковь. По другую сторону церкви выкопали новую яму, потому что первая была уже переполнена и ветер часто заносил в церковь дурной запах.
Когда я понял куда меня несут, я снова попытался закричать. Но у меня ничего не вышло. Как только я начинал вырываться, меня хватали еще крепче. Вонь из ямы усиливалась. Мы подошли уже совсем близко. Я еще раз попытался высвободиться, но люди цепко держали меня и продолжали обсуждать случившееся. Они не сомневались, что я упырь и что остановка в святой службе может принести деревне беду.
Крестьяне остановились у края ямы. Коричневая сморщенная пленка на ее поверхности издавала зловоние и напоминала пенку в миске гречневого супа. В этой пленке копошились миллионы беленьких, величиной с ноготь, червячков. Над ними, монотонно гудя, роились мухи. Их красивые фиолетовые и голубые тельца сверкали на солнце. Они сцеплялись в воздухе, на миг падали в яму и снова взмывали вверх.
Меня замутило. Крестьяне раскачивали меня за ноги и за руки. Перед моими глазами проплыли бледные облачка в голубом небе. Меня зашвырнули в самую середину ямы, и коричневая жижа поглотила меня.
Дневной свет померк и я начал задыхаться. Инстинктивно замахав руками и ногами, я завертелся в густой массе. Коснувшись дна ямы, я изо всех сил оттолкнулся от него ногой. Вязкая волна подняла меня над поверхностью. Я успел глотнуть воздуха, и снова ушел на дно, и снова вытолкнул себя на поверхность. Яма была около трех метров в ширину. В последний раз я вынырнул возле края ямы. В тот момент, когда волна по инерции снова потащила меня на дно, я ухватился за длинные стебли камышей, которыми поросли края ямы. Вырвавшись из засасывающей утробы, я выкарабкался на берег, с трудом открывая залепленные мерзкой жижей глаза.
Я выбрался из трясины и тут же судорожно вырвал. Меня рвало так долго и сильно, что я ослабел и в изнеможении скатился в колючие, жгучие заросли чертополоха, папоротника и плюща.
Услышал отдаленные звуки органа и пение, я понял, что после службы люди выйдут из церкви и снова бросят меня в яму, если найдут живым в кустах. Нужно было спасаться, и я ринулся в лес. Солнце подсушило коричневую корку на моем теле, тучи больших мух и других насекомых окружили меня.
Я добежал до деревьев и в их тени стал кататься по прохладному мокрому мху, обтираясь холодными листьямии и соскребая кусками коры остатки нечистот. Я втирал песок в волосы, снова катался в траве, и снова меня стошнило.
Неожиданно я понял, что что-то неладно с моим голосом. Я попробовал крикнуть, но язык беспомощно болтался во рту. Я лишился голоса. Ужаснувшись, я покрылся холодным потом; отказываясь верить, что такое возможно, я убеждал себя, что голос вернется. Подождав немного, я снова попробовал крикнуть. Безрезультатно. Тишину леса нарушало только жужжание круживших вокруг меня мух.
Я сел. Я хорошо помнил, что последний раз вскрикнул когда на меня упал требник. Был ли это последний крик в моей жизни? Может, мой голос улетел с этим криком? Куда же он мог подеваться? Я представил, как мой голос в одиночестве взлетает под сводчатые стропила церковной крыши. Я видел, как он ударялся о холодные стены, святые картины, о толстые, цветные стекла окон, сквозь которые с трудом проникают солнечные лучи.
Я смотрел, как он бесцельно бродит по темным проходам, как порхает от алтаря к кафедре, от кафедры на галерею, с галереи снова к алтарю, несомый мощными звуками органа и волнами голосов поющих людей.
Перед моими глазами промелькнули все немые, которых я прежде видел. Я встречал их не так уж много, но немота делала их очень похожими. Судорожно дергаясь, их губы принимали очертания непроизнесенных звуков, а нелепыми гримасами они пытались заменить отсутствующий голос. Окружающие всегда смотрели на немых с недоверием. Они были чужаками — тряслись, гримасничали, по их подбородкам текла слюна.
Я не мог лишиться голоса просто так. Какая-то высшая, еще неизвестная мне сила управляла моей судьбой. Теперь я сомневался, что это Бог или Его ангелы. С моим запасом молитв меня ожидало вечное блаженство, значит у Бога не было резона так жестоко покарать меня. Видимо, я разгневал силы, в сети к которым попадают те, кого по какой-либо причине отвергает Бог.
Я уходил все дальше от церкви, углубляясь в густеющий лес. Из черной, не знавшей солнца земли торчали пни давно срубленных деревьев. Эти калеки не могли прикрыть свои изуродованные тела. Всеми покинутые и забытые, они стояли в одиночестве. У них не хватало сил, чтобы дотянуться до света и свежего воздуха. Ничто уже не могло их изменить. Жизненные соки никогда не поднимутся по ним в ствол и крону. Незрячими глазами огромных отверстий у оснований пни смотрели на своих живых раскачивающихся сородичей. Их никогда не сломает и не вывернет из земли ветер; разбитые жертвы сырости и тлена, они медленно сгниют на дне леса.
12
Когда поджидавшие меня в засаде деревенские ребята в конце концов поймали меня, я ожидал, что они сделают со мной что-нибудь ужасное, но меня отвели к старосте деревни. Он убедился, что я умею креститься и на теле у меня нет язв и болячек. После того, как несколько крестьян отказались приютить меня, он отдал меня Макару.
Макар жил на хуторе возле деревни вместе с дочерью и сыном. Его жена похоже умерла уже давно. Его самого плохо знали в деревне. Он поселился здесь всего несколько лет назад и с ним обращались как с чужаком. Поговаривали, что он избегает людей, потому что грешит с парнем и девушкой, которых выдает за своих детей. Макар был крепким, невысокого роста мужчиной. Он подозревал, что я только притворяюсь немым, чтобы не выдать себя цыганским выговором. Иногда, ночью, он забирался на низкий чердак, где я спал и пробовал напугать меня, чтобы я вскрикнул. Я просыпался дрожа и беззвучно разевая рот, как голодный птенец. Он внимательно рассматривал меня, но, похоже, сомневался. Постепенно он прекратил эти проверки.
Его сыну Антону было двадцать лет. Это был рыжеволосый парень со светлыми, без ресниц, глазами. В деревне к Антону относились как и к Макару и сторонились его. Когда кто-нибудь обращался к Антону, он безразлично смотрел на говорящего и молча отворачивался. За это в деревне его прозвали Глухарем, потому что эта птица тоже слушала только себя и не отзывалась на другие голоса.
Еще в усадьбе жила дочь Макара Евка, девушка годом моложе Глухаря. Это была высокая блондинка с грудями, похожими на недозрелые груши, и бедрами, такими узкими, что она свободно проскальзывала между кольями изгороди. Евка никогда не бывала в деревне. Когда Макар с Глухарем уходили торговать кроликами и кроличьими шкурками, она оставалась на хуторе одна. Иногда ее навещала местная знахарка Анулька.
Крестьяне не любили Евку. Они говорили, что у нее дурной глаз. У Евки развивался зоб, и опухоль уже начала уродовать ее стройную шею. Крестьяне насмехались над болезнью и хриплым голосом девушки. Они говорили, что Макар держит только кроликов и коз потому, что в ее присутствии у коров пропадает молоко.
Я часто слышал как крестьяне ворчали, что подозрительную семью Макара нужно выгнать из деревни, а его дом сжечь. Но Макар не обращал внимание на эти разговоры. В рукаве он всегда прятал длинный нож, который метал так точно, что однажды с пяти шагов пригвоздил к стене таракана. А у Глухаря в кармане всегда была ручная граната. Он нашел ее у убитого партизана и, показывая ее, отгонял всех, кто досаждал ему или его отцу.
На заднем дворе Макар держал обученного волкодава по кличке Дитко. Двор окружали крытые навесами кроличьи клетки, разделенные только проволочной сеткой. Макару было хорошо видно, как кролики общались и обнюхивали друг друга.
Макар был знатоком по разведению кроликов. У него жило много великолепных животных, которые были не по карману даже самым зажиточным крестьянам. Еще на хуторе было четыре козы и один козел. За ними присматривал Глухарь — он доил коз, выпасал их и иногда закрывался с ними в сарае. Когда Макар особенно удачно продавал кроликов, они с сыном напивались и уходили в сарай вместе. В такие дни Евка со злостью говорила, что они ходят туда развлекаться. Вход в сарай преграждал привязанный к дверям Дитко.
Евка не любила отца и брата. Иногда, опасаясь, что они силком уведут ее с собой в сарай к козам, она весь день просиживала в доме.
Евке нравилось, чтобы я помогал ей, когда она стряпала на кухне. Вместе с ней я чистил овощи, приносил дрова, выносил из печи золу.
Иногда она просила меня сесть поближе к ее ногам и поцеловать их. Я припадал к ее стройным ногам и начинал медленно целовать лодыжки. Сначала я легко касался их губами и, нежно поглаживая рукой ее тугие мышцы и целуя мягкие впадины под коленями, постепенно продвигался вверх, к гладким белым бедрам. Понемногу я приподнимал ее юбку. Легко похлопывая по спине, она торопила меня, и я спешил вверх, целуя и покусывая нежное тело. Когда я дотрагивался до теплого бугорка, тело Евки начинало судорожно подрагивать. Ее пальцы суматошно хватались за мои волосы, ласкали шею и, дрожа все сильнее и сильнее, пощипывали уши. Затем она крепко прижимала мое лицо к себе и, после мгновения экстаза, выбившись из сил, откидывалась на скамью.
Мне нравилось и то, что происходило потом. Сидя на скамье и зажав меня между ног, Евка тискала и ласкала меня, целовала лицо и шею. Ее сухие льняные волосы закрывали мое лицо. Я смотрел в ее светлые глаза и видел, как по ее шее и плечам разливалась алая краска. Мои руки и рот снова оживали. Глубоко дыша, Евка начинала подрагивать, ее губы холодели, трясущиеся руки подталкивали меня ближе к ее телу.
Когда мы слышали, что идут мужчины, Евка убегала на кухню привести в порядок волосы и юбку, а я бежал к кроликам и задавал им корм.
Позже, когда Макар и сын уходили спать, она приносила мне поесть. Я проглатывал ужин, а она ложилась рядом нагишом и нетерпеливо поглаживая мои ноги, целуя волосы, поспешно стаскивала с меня одежду. Евка сильно прижималась ко мне и просила пососать то здесь, то там. Я выполнял все ее прихоти, даже бессмысленные, даже если мне было больно. Евка начинала судорожно двигаться — она подергивалась подо мной, взбиралась на меня, потом усаживала меня сверху и крепко обнимала, впиваясь ногтями мне в спину и плечи. Так мы проводили многие ночи, забываясь время от времени во сне, и, проснувшись, снова подчинялись бурлящим в ней страстям. Ее тело терзали тайные внутренние бури и извержения. Оно то становилось тугим, как растянутая на раме для просушки кроличья шкурка, то снова размягчалось.
Иногда днем, когда Глухарь уединялся с козами, а Макара еще не было дома с базара, она приходила ко мне на задний двор. Мы перепрыгивали через забор и скрывались в высокой пшенице. Евка шла впереди и выбирала укромное место. Мы ложились на щетинистую землю и Евка, нетерпеливо стягивая с меня одежду, торопила, чтобы я раздевался быстрее. Я погружался в нее и старался выполнить все причудливые желания. Над нами, как волны в пруду, раскачивались тяжелые колосья пшеницы. Евка на несколько мгновений засыпала. Я разглядывал эту золотую пшеничную реку и находил робко качающиеся под лучами солнца васильки. Немного выше летали ласточки. Своими замысловатыми полетами они обещали хорошую погоду. Беззаботно порхали бабочки и высоко в небе, вечным предостережением, поджидая неосторожного голубя, парил одинокий ястреб.
Я чувствовал себя в безопасности и был счастлив. Евка шевелилась во сне, ее рука искала меня, сгибая по пути пшеничные стебли. Я пододвигался поближе и пробираясь между ног, целовал ее.
Евка пытался сделать меня мужчиной. Она приходила ко мне по ночам и соломинкой щекотала мои половые органы, сжимала и лизала их. С удивлением я осваивал какие-то новые, неведомые мне раньше ощущения — я терял контроль над своим телом. Все происходило неожиданно и судорожно, иногда быстрее, иногда медленнее, но я знал, что остановить это возбуждение не в моих силах.
Когда Евка засыпала рядом со мной, бормоча что-то во сне, я, прислушиваясь к шорохам в кроличьих клетках, размышлял о своей теперешней жизни.
Для Евки я был готов на все. Я забыл о своей судьбе — судьбе немого обреченного на сожжение цыгана. Я перестал чувствовать себя чудовищем, наводящим порчу на детей и животных, отщепенцем над которым глумятся пастухи. В своих мечтах я превращался в высокого белокожего красавца с голубыми глазами и волосами цвета осенней листвы. Я становился немецким офицером в облегающей тело черной форме. Или превращался в птицелова, хорошо знающего тайные тропы в лесах и на болотах.
В этих грезах мои искусные руки пробуждали в деревенских девушках неукротимые желания, превращая их в сладострастных Людмил. Они бежали за мной через цветущие поляны, и я лежал с ними на ложе из чабреца и золотарника.
В мечтах я обхватывал Евку как паук. Будь у меня столько ног, как у сороконожки, то всеми ногами я обвил бы ее тело. Я врастал в ее тело, как маленький черенок привитый к раскидистой яблоне умелым садовником.
Меня преследовали и другие видения. Евкины усилия сделать меня взрослым не прошли даром. Никак не влияя на остальные части, на мне вдруг вырастал огромный безобразный отросток. Я становился отвратительным уродом, меня запирали в клетку и люди возбужденно хохотали рассматривая меня через решетку. Затем сквозь толпу проходила обнаженная Евка и нелепо обнимала меня. Я становился мерзким наростом на ее гладком теле. Рядом появлялась ведьма Анулька, готовая большим ножом отсечь меня от девушки — жестоко искалечить и выбросить на муравейник.
Предрассветный шум прерывал эти кошмары. Кудахтали куры, горланили петухи, проголодавшиеся кролики барабанили лапками, а раздраженный этим шумом Дитко начинал подвывать и лаять. Евка убегала в дом, а я успокаивал кроликов, угощая их травой, которая еще хранила тепло наших тел.
Макар обходил кроликов по нескольку раз в день. Он помнил их клички и от его зоркого глаза ничего не могло укрыться. У него были любимые крольчихи — он сам следил за их питанием и не отходил от их клеток когда они котились. Особенно он любил огромную белую крольчиху с розовыми глазами. Она еще ни разу не котилась. Макар часто брал ее с собой в дом и через несколько дней возвращал в клетку совсем больной. Иногда, после таких визитов, у большой белой крольчихи из-под хвоста выступала кровь и она отказывалась от пищи.
Однажды Макар подозвал меня и приказал забить крольчиху. Я не поверил своим ушам. Белая самка была очень ценным животным уже потому, что такая чисто белая шкурка встречалась очень редко. Кроме того, она была очень крупной и, несомненно, принесла бы большой приплод. Не глядя не меня и на крольчиху, Макар повторил приказ. Я не знал как быть. Макар всегда забивал кроликов сам. Он не верил, что я достаточно силен, чтобы сделать это быстро, не причиняя боли животному. Обычно я лишь обдирал шкурки и разделывал тушки. Потом Евка очень вкусно готовила крольчатину. Заметив мою нерешительность, Макар дал мне оплеуху и снова приказал забить крольчиху.
Я с трудом притащил во двор тяжелое животное. Крольчиха вырывалась и пронзительно верещала и я не смог приподнять за задние ноги достаточно высоко, чтобы нанести дубиной смертельный удар. Пришлось забивать ее не поднимая в воздух. Я выждал подходящий момент и изо всех ударил ее еще раз. Решив, что она уже мертва, я подвесил ее на специальной перекладине. Подточив на оселке нож, я принялся снимать шкурку.
Сперва я обрезал ее на ногах, осторожно отделяя ткани от мышц и стараясь не повредить шкурку. После каждого надреза я оттягивал шкурку вниз, пока не добрался до шеи. Здесь было труднее, потому что после удара по затылку вытекло много крови и отличить мышцы от шкурки было не просто. Шкурки ценились очень высоко, поэтому любое повреждение очень сердило Макара. Трудно было даже вообразить его гнев, если бы я продырявил такой редкий экземпляр.
С особой осторожностью я начал отделять ткани, медленно оттягивая шкурку к голове, как вдруг висящее тело содрогнулось. Меня прошиб холодный пот. Я подождал с минуту, но оно больше не шевелилось. Решив, что это игра воображения, я успокоился и продолжил работу. Вдруг тело снова дернулось. Очевидно крольчиха была лишь оглушена.
Я побежал было за дубиной, чтобы добить ее, но меня остановил душераздирающий вопль. Полуосвежеванная тушка начала корчиться и дергаться на перекладине. Сбитый с толку, не осознавая, что делаю, я высвободил бьющуюся крольчиху. Она начала бежать еще в воздухе. Непрерывно вереща, она каталась по земле; позади нее развевалась ее белая шкурка. Перемешанная с опилками и листьями грязь облепила окровавленное голое тело. Она все яростнее металась по двору. Клочья шкурки залепили крольчихе глаза и она перестала чувствовать направление. На бегу она цеплялась похожей на приспущенный чулок шкуркой за ивняк и сорняки.
Весь двор обезумел от ее пронзительных криков. Перепуганные кролики бешено метались по клеткам — возбужденные крольчихи топтали молодняк, самцы схватывались друг с другом и, визжа, ударялись о перегородки. Дитко прыгал и рвался с цепи. Куры, хлопая крыльями, отчаянно пытались улететь прочь, и, ослабев, падали на овощные грядки.
Полностью покрасневшая крольчиха уже не останавливалась. Она промчалась через траву, потом вернулась к клеткам и попыталась прорваться через заросли гороха. Каждый раз, когда развевающаяся полуободранная шкурка цеплялась за какое-нибудь препятствие, крольчиха останавливалась, обливаясь кровью и ужасно крича.
В конце концов, из дома, с топором в руках выскочил Макар. Он подбежал к окровавленному животному и одним ударом рассек тело пополам. Он рубил его еще и еще. Его лицо пожелтело, ужасно ругаясь он неистово крошил кроличью тушку.
Когда крольчиха превратилась в кровавую бесформенную массу, Макар подошел ко мне трепеща от ярости. Я не успел увернуться и сильнейший удар в живот отшвырнул меня к забору. Мир закружился вихрем. Я ослеп, как будто моя кожа залепила мои глаза.
Этот удар парализовал меня на несколько дней. Я отлеживался в старой кроличьей клетке. Раз в день Глухарь или Евка приносили мне поесть. Иногда Евка приходила одна, но видя мое состояние, молча уходила.
Анулька знала о моей травме и однажды принесла живого крота. Она разорвала его пополам у меня на глазах и приложила еще теплые куски зверька к моему животу. Теперь она была уверена, что очень скоро я выздоровею.
Я тосковал по Евке, по ее голосу, ее ласкам, ее улыбке. Я старался выздороветь побыстрее, но одного желания было недостаточно. Когда я поднимался, судороги в животе парализовывали меня на несколько минут. Выбираться из клетки по нужде было настоящей мукой и я часто мочился под себя.
В конце концов Макар сам осмотрел меня и предупредил, что если через два дня я не приступлю к работе, он отдаст меня крестьянам. Деревня как раз должна была вывозить на железнодорожную станцию продовольствие, поэтому крестьяне с удовольствием отвезут меня в немецкую комендатуру.
Я начал пробовать ходить. Ноги не слушались меня и я быстро уставал.
Однажды ночью я услышал во дворе шум. Я внимательно посмотрел в щель между досками. Глухарь вел козла в тускло освещенную керосиновой лампой комнату отца.
Козла выводили редко. Это было большое вонючее животное, сильное и бесстрашное. Даже Дитко предпочитал не связываться с ним. Козел гонялся за курами и индейками и бодал изгородь и деревья. Как-то он погнался за мной, но я укрылся в кроличьей клетке и сидел там, пока Глухарь не увел его.
Заинтересовавшись этим неожиданным визитом, я забрался на крышу клетки, откуда через окно была видна комната Макара. Вскоре в комнату вошла закутанная в простыню Евка. Макар подошел к животному и начал возбуждать его, поглаживая березовым веником низ живота. Потом, легко похлопывая его палкой, он заставил козла встать на задние ноги, опершись передними на полку. Евка сбросила простыню и, к моему ужасу, обнаженная, скользнула под козла и прижалась к нему, как к мужчине. Макар время от времени отталкивал ее и этим еще больше разволновал животное. Потом, страстно обнимая козла, Евка пылко совокупилась с ним.
Что-то обрушилось во мне. Мои мысли распались и, как разбившийся горшок, рассыпались на куски. Я почувствовал себя опустошенным, как издырявленный, тонущий в глубоких мутных водах, рыбий пузырь.
Все происходящее неожиданно объяснилось и стало понятным. Стало ясно, почему о тех, кому особенно везло в жизни, говорили: «Они в союзе с дьяволом».
Крестьяне обвиняли друг друга в связях с Люцифером, Сатаной, Антихристом и многими другими демонами. Если Силы Зла были так легко доступны любому крестьянину, наверное, они таятся возле каждого, готовые воспользоваться малейшим приглашением, любым сомнением.
Я попытался представить, каким образом действуют злые духи. Умы и души людей были так же легко доступны им, как вспаханное поле. Именно это поле Силы Зла непрерывно засевали своими пагубными семенами. Если посев всходил, если они чувствовали, что им благоволят, они сразу предлагали свои услуги при условии, что эта помощь будет использована только на эгоистические нужды и во вред другим. Заключив союз с дьяволом, человек получал тем большую поддержку, чем больше вреда, страданий и боли он мог принести окружающим. Но если он уступал любви, дружбе и жалости и прекращал творить зло, он немедленно терял могущество, и, как всех людей, его начинали преследовать страдания и неудачи.
Эти заселявшие душу человека создания внимательно следили не только за его поступками, но также и за его побуждениями и чувствами. Главным было, чтобы человек сознательно исповедовал зло, получал удовольствие, причиняя вред и использовал помощь Сил Зла так, чтобы вызывать вокруг себя как можно больше горя и страданий.
Выгодную сделку со Злом заключали те, кто для достижения своих целей готов был ненавидеть, мстить и мучить. Остальные — заплутавшие, неуверенные в себе, блуждающие между проклятиями и молитвами, кабаком и церковью, пробирались по жизни в одиночку, не ожидая помощи ни от Бога, ни от Дьявола.
Выходило так, что я — один из этих неудачников. Я почувствовал досаду, что сразу не понял настоящие законы, по которым живет мир. Силы Зла наверняка подбирают лишь тех, кто уже продемонстрировал достаточный заряд ненависти и злобы.
Человек, продавший душу дьяволу, попадал в его власть до конца жизни. Время от времени ему нужно было предъявлять растущее число злодеяний. Но покровители по-разному оценивали их. Вред, наносимый многим людям, наверняка ценился больше, чем поступок, вредящий кому-то одному. Сопутствующие обстоятельства также имели значение. Загубленная жизнь юноши, конечно, оценивалась дороже загубленной жизни старика, жить которому все равно оставалось уже немного. Более того, тот, кому удавалось сбить человека с пути истинного и повернуть его к злу, зарабатывал дополнительное вознаграждение. Так больше ценилось настроить человека против других людей, чем просто избить его. Но дороже всего должно было оцениваться возбуждение ненависти у больших групп людей. Я с трудом мог представить, как был вознагражден тот, кому удалось внушить голубоглазым блондинам столь устойчивую ненависть к смуглым, черноволосым людям.
Теперь я понимал причины невероятных успехов немцев. Однажды священник объяснял крестьянам, что и в давние времена немцы любили воевать. Мир никогда не прельщал их. Они не желали обрабатывать землю, и у них не хватало терпения целый год дожидаться урожая. Они предпочитали нападать на другие племена и отбирать у них собранный урожай. Наверное, тогда то и приметили немцев Силы Зла. Готовые чинить вред, немцы согласились заключить с ними сделку. Вот почему они могли так искусно вредить другим. Это был порочный круг — чем больше зла они творили, тем большую получали поддержку. Чем большую помощь они получали, тем большее зло могли причинить.
Никто не мог их остановить. Они были неуязвимы и мастерски выполняли свои обязательства. Они заражали ненавистью других, они приговаривали к уничтожению целые народы. Должно быть каждый немец продал душу Дьяволу еще при рождении. Именно это и поддерживало их силу и мощь.
С меня стекал холодный пот. Сам я ненавидел многих людей. Сколько раз я мечтал о том, что, когда вырасту большим, вернусь сюда и подожгу их жилища, отравлю их детей и скот, увлеку их в непроходимые болота. В каком-то смысле я уже заключил договор со злыми духами и служил им. Правда, теперь мне нужна была их поддержка, чтобы распространять зло. В конце концов я был еще очень мал, и Силы Зла должны были понять, что, как вредный сорняк, созревая, разбрасывает семена на многие поля, так и я, посвятив себя злу и ненависти, с каждым годом буду все больше полезен им.
Я почувствовал себя сильнее и увереннее. Конец смирению — вера в добро, во благо молитвы, в святой алтарь и Бога лишила меня голоса. Моя любовь к Евке, готовность на все ради нее, тоже были должным образом оценены.
Теперь я присоединяюсь к тем, кого поддерживают злые духи. Я еще серьезно, по-настоящему не помогал им, но со временем стану не хуже самых главных немцев. Я могу рассчитывать на награды и призы, а вместе с ними и на дополнительную силу, которая позволит мне коварнейшими способами губить окружающих. Люди, которые коснутся меня, будут поражены злом. Они начнут нести разрушение, и любая их удача придаст мне дополнительные силы.
Нельзя было терять ни минуты. Я должен был набираться ненависти, которая заставит меня действовать и привлечет внимание Сил Зла. Если они действительно существуют, едва ли они позволят себе упустить возможность воспользоваться мною.
Боль разом ушла. Я подобрался к дому и заглянул в окно. Игры с козлом уже закончились, животное спокойно стояло в углу. Евка развлекалась с Глухарем. Они были обнажены и по очереди ложились друг на друга, прыгали как лягушки, катались по полу и обнимались так, как меня учила Евка. Макар, тоже голый, стоял рядом и наблюдал за ними. Когда девушка стала судорожно подергиваться и махать ногами, а Глухарь замер, Макар стал на колени возле головы дочери и его крупное тело заслонило ее лицо.
Я смотрел на них еще несколько мгновений. Происходящее, как капельки воды с тающей сосульки, проникало в голову и растекалось по оцепеневшему мозгу.
Неожиданно я ощутил неудержимое желание действовать и поковылял прочь. Хорошо зная меня, Дитко только заворчал и ушел спать. Я направился к Анульке. Она жила на другом краю деревни. Я забрался к ней во двор в поисках кометы. Куры испугались меня, проснулись и начали кудахтать. Я не сводил глаз с низкого дверного проема.
В это время старуха проснулась. Я присел за большой бочкой и когда Анулька вышла, издал нечеловеческий вопль и ткнул ее палкой в живот. Старая ведьма завопила, и, призывая на помощь господа Бога и всех святых, побежала, цепляясь в огороде за поддерживающие помидоры палки.
Я ворвался в душную комнату и нашел у печи старую комету. Запихнув в нее несколько раскаленных углей, я помчался к лесу. За спиной я слышал пронзительный крик Анульки, лай псов и встревоженные голоса медленно откликающихся на ее вопли людей.
13
В это время года не составляло труда убежать из деревни. Я часто наблюдал, как мальчишки, прикрепив к своей обуви самодельные коньки, раскрывали над головой брезентовые полотнища и ветер гнал их по гладкому льду замерзших болот и лугов.
Болота простирались между деревнями на многие километры. Осенью вода поднималась и заливала камыши и кусты. Мелкая рыбешка и другая живность быстро плодились в трясине. Иногда, гордо подняв из воды голову, куда-то быстро проплывала змея. Болота замерзали медленнее окрестных прудов и озер. Казалось, что ветер и камыш защищались от мороза волнуя воду.
В конце концов лед сковал всю округу. Снежинки тщетно пытались зацепиться за торчащие кое-где, покрытые изморозью, кончики высоких камышей.
Налетали буйные разнузданные ветры. Они обходили людские поселения и разгонялись на болотных равнинах и, таская за собой сухие ветки, вертели тучи снежной пыли и пригибали упрямые вершины выглядывающих из-подо льда высоких деревьев. Я знал, что они сражаются друг с другом, толкаясь, чтобы занять побольше земли.
На тот случай, если когда-нибудь мне придется покинуть эту деревню, я смастерил себе коньки. Для этого я закрепил на двух продолговатых деревяшках толстую, загнутую с одного конца проволоку. Затем я крепко привязал коньки веревкой к ботинкам. Ботинки я тоже сделал сам из деревянной подошвы и обрывков кроличьих шкурок прикрытых сверху брезентом.
Коньки я прикрепил к ботинкам на краю болота и, повесив через плечо разожженную комету, развернул над головой брезентовый парус. Ветер начал толкать меня своей невидимой рукой. Каждый порыв ветра все сильнее разгонял меня и уносил прочь от деревни. Коньки легко скользили по льду, я ощущал тепло кометы. Теперь я был посередине безбрежных ледяных просторов. Завывая, ветер нес меня все дальше, вместе со мной мчались темно-серые, со светлыми краями тучи.
Пролетая вдоль этой бесконечной белой равнины, я чувствовал себя свободным, как одиноко парящий в небе жаворонок, которого подхватывает каждый порыв ветра и, вовлеченный в безудержный пляс, он следует за ним, забывая о скорости. Доверившись леденящему ветру, я раскрыл парус еще шире. Трудно было поверить, что местные жители считали ветер своим врагом, закрывая от него окна, боялись, что он принесет чуму, немощь и смерть. Они говорили, что ветры разносят приказы своего хозяина дьявола. Усилившийся ветер плавно, не сбавляя скорости, нес меня дальше. Я летел по льду, уворачиваясь от одиноких замерзших стеблей. Солнце потускнело и когда я, наконец, остановился, мои плечи и лодыжки онемели от холода. Я решил отдохнуть и погреться, но обнаружил, что комета полностью выгорела на ветру. Не осталось ни одной искорки. Не зная что делать, я поник от страха. Я не мог вернуться назад, в деревню, — у меня не хватило бы сил пройти такое расстояние против ветра. Я не имел представления, живут ли поблизости люди, смогу ли я найти их до заката и приютят ли меня, если я даже выйду на их жилье.
Что-то вроде смешка почудилось мне в свисте ветра. Я задрожал от мысли, что кругами меня водил сам дьявол, выжидая момент, когда я буду обречен принять его условия.
В подхлестывающем меня ветре я слышал шепот, бормотание и стоны. Наконец-то мною заинтересовались Силы Зла. Чтобы наполнить меня ненавистью, они разлучили меня с родителями, отобрали у меня речь, а потом отдали Евку козлу. Теперь они волокли меня по замерзшей пустыне, швыряли в лицо снег, путали мои мысли. Я был в их власти, один на стеклянном полотне льда, которое расстелили между отдаленными деревнями Силы Зла. Они смешали все мысли в моей голове и теперь могли завести меня куда хотели.
Не думая о времени, стараясь не обращать внимание на ноющие ноги, я пошел вперед. Каждый шаг давался с трудом и мне приходилось часто отдыхать. Я сел на лед и начал двигать замерзающими ногами, растирать щеки, нос и уши снегом, который соскребал с волос и одежды, разминать негнущиеся пальцы, пытаясь оживить онемевшие ступни.
Солнце было уже совсем низко над горизонтом и его косые лучи были такими же холодными, как свет луны. Когда я сел, мир вокруг меня стал похож на добросовестно вычищенную чистоплотной хозяйкой бескрайнюю сковородку.
Я развернул над головой брезент, стараясь использовать каждый порыв ветра, чтобы приблизиться к опускающемуся солнцу. Когда я уже совсем отчаялся, неподалеку показались очертания соломенных крыш. Чуть позже, когда на виду была уже вся деревня, я заметил едущую на коньках в мою сторону группу ребят. Без кометы я боялся встречаться с ними и попытался срезать угол, чтобы выйти на околицу деревни. Но было слишком поздно — они уже заметили меня.
Вся компания направилась прямо ко мне. Я начал убегать против ветра, но запыхался и с трудом стоял на ногах. Я сел на лед и схватился за ручку кометы.
Ребята приближались. Их было больше десяти. Размахивая руками, помогая друг другу, они уверенно продвигались против ветра. Я не слышал о чем они говорили — ветер относил их голоса в сторону.
Подъехав совсем близко, они разделились на две группы и осторожно окружили меня. Я упал на лед и прикрыл лицо брезентом. Я надеялся что они не тронут меня.
Они были уже рядом со мной. Я делал вид, что не замечаю их. Трое самых сильных подошли ко мне. «Это цыган, — сказал один из них. — Цыганский выродок».
Остальные спокойно стояли рядом, но когда я попытался встать, они всем скопом набросились на меня и скрутили руки за спину. Ребята вошли во вкус. Они били меня по лицу и в живот. Кровь замерзла у меня на губах и залепила один глаз. Самый высокий что-то сказал и все с радостью одобрили его слова. Одни держали меня за ноги, другие начали стягивать с меня штаны. Я знал, что они хотели со мной сделать. Однажды я видел, как компания пастухов изнасиловала случайно зашедшего на их пастбище парня из другой деревни. Я понимал, что только чудо может спасти меня.
Притворившись уставшим и прекратив сопротивляться, я позволил им снять с меня штаны. Ботинки и коньки я привязал к ногам очень крепко, поэтому они не смогли их стащить. Заметив, что я перестал вырываться, они ослабили хватку. Двое самых рослых парней били меня в живот задубевшими на морозе рукавицами.
Я собрался с силами, чуть отвел назад ногу и ударил одного из склонившихся ко мне парней. Что-то хрустнуло. Сначала я решил, что это сломался конек, но он был цел, когда я выдернул его из глазницы парня. Другой попытался схватить меня за ноги и я угодил ему коньком по горлу. Оба, обливаясь кровью, упали на лед. Остальные ребята испугались и почти всей компанией поволокли раненых в деревню.
Оставшиеся четверо ребят длинным шестом для ловли рыбы прижали меня ко льду. Когда я прекратил защищаться, они потащили меня к ближайшей проруби. У самого края проруби я начал отчаянно сопротивляться. Двое расширили отверстие, потом все вместе, они навалились на меня и запихнули под лед. Чтобы я не смог выбраться назад, они заталкивали меня дальше острым концом шеста.
Вокруг меня сомкнулась ледяная вода. Закрыв рот, я задержал дыхание; острая пика больно толкала меня на глубину. Протершись головой, плечами и голыми ладонями по шершавому снизу льду, я скользнул по течению. Острый шест свободно ушел в воду и ребята отпустили его.
Холод сковал меня. Сознание цепенело. Задыхаясь, я продвигался вниз по течению. Здесь было неглубоко и все, что я смог придумать, это оттолкнуться ото дна и всплыть к какой-нибудь проруби. Я схватился за шест и удерживался на плаву, пока течение несло меня подо льдом. Я оказался возле следующей проруби, когда мои легкие уже разрывались и я был готов разинуть рот и проглотить все что угодно. Сильным рывком я высунул голову из воды и жадно глотнул воздух. Он показался мне горячее струи кипящей похлебки. Ухватившись за острую кромку льда, я дышал, стараясь не высовываться слишком часто. Я не знал, как далеко ушли парни, и предпочитал немного подождать.
Только лицо еще было живым, остального тела я не ощущал — казалось оно вмерзло в лед. Я попробовал пошевелить ногами.
Выглянув из проруби, я увидел исчезающих вдали, уменьшающихся с каждым шагом парней. Когда они были уже совсем далеко, я выкарабкался на лед. На морозе моя одежда сразу затвердела и при каждом движении потрескивала. Я подпрыгивал и размахивал окоченевшими руками и ногами, растирался снегом, но тепло возвращалось лишь на мгновение и быстро улетучивалось. Обвязав ноги разорванными штанами, я вытащил шест из проруби и, навалившись на него, пошел. Ветер сек мои бока, мне трудно было придерживаться одного направления. Ослабев, я сел на шест верхом и продвигался на нем, как будто опираясь на замерзший хвост.
Я медленно уходил прочь от лачуг, к темнеющему вдали лесу. Солнце уже почти зашло, его багровый диск был изрезан угловатыми контурами дымовых труб и крыш деревенских домов. Каждый порыв ветра выдувал из меня драгоценные остатки тепла. Я понимал, что отдохнуть смогу только в лесу, а сейчас останавливаться нельзя даже на миг. Я уже различал кору на стволах деревьев. Из-под куста выскочил перепуганный заяц.
Когда я добрался до опушки, у меня кружилась голова. Казалось, что сейчас разгар лета и золотые колосья пшеницы раскачиваются над моей головой, что своими теплыми руками меня касается Евка. Я увидел много разной еды: огромную миску мяса приправленного уксусом, чесноком, перцем и солью, кастрюлю крутой овсяной каши с капустой и сочным свиным окороком, ровно нарезанный ржаной хлеб и густой борщ.
Я ступил по мерзлой земле еще несколько раз и вошел в лес. Коньки зацеплялись за кусты и корни. Я споткнулся и присел на бревно. Почти сразу я начал утопать в горячей постели, под стеганым одеялом, среди мягких, гладких, теплых подушек. Кто-то склонился надо мной, я услышал женский голос, меня куда-то понесли. Все растворилось в зное летней ночи, полной опьяняющих, дурманящих ароматов.
14
Проснувшись, я увидел, что лежу под овчиной на придвинутой к стене низкой кровати. В комнате было жарко, танцующий огонь толстой свечи освещал грязный пол, побеленные известью стены и соломенную крышу. На стене висело распятие. У очага сидела женщина и смотрела на высокие языки пламени. Она была босиком, в тесной юбке из грубой ткани. Кургузая, прохудившаяся во многих местах куртка из кроличьих шкурок, была расстегнута до пояса. Заметив, что я проснулся, она подошла и присела на край застонавшей под ее весом кровати. Она приподняла мой подбородок и внимательно посмотрела на меня. У нее были светло-голубые глаза. Улыбаясь, она не прикрывала рот рукой, как это было заведено в этих краях. Наоборот, она показывала два ряда желтых неровных зубов.
Она заговорила со мной на плохо понятном мне местном говоре. Женщина постоянно называла меня несчастным цыганенком и своим маленьким еврейским найденышем. Сперва она не поверила, что я немой. Время от времени она заглядывала мне в рот, похлопывала меня по горлу, пыталась поймать меня врасплох, но я молчал и она прекратила свои попытки заставить меня говорить.
Она накормила меня густым горячим борщом и внимательно осмотрела мои отмороженные уши, руки и ступни. Она сказала, что ее зовут Лабиной. Я почувствовал себя в безопасности. Лабина мне очень понравилась.
Днем Лабина работала прислугой в домах тех зажиточных крестьян, у которых болели женщины или было слишком много детей. Хоть в деревне и поговаривали, что меня нужно отправить к немцам, она часто брала меня с собой и там я мог нормально поесть. Слыша такие разговоры, Лабина разражалась потоком брани и кричала, что перед Богом все равны, а в Иудиных сребрениках она не нуждается.
Обычно, по вечерам, к Лабине приходили гости. Мужчины, которым удавалось вырваться из дома, приносили к ней самогон и закуску.
В лачуге стояла огромная кровать на которой легко могли спать трое. В пространстве между кроватью и стеной Лабина сложила мешки, старые тряпки, овечьи шкуры, соорудив, таким образом, мне постель. Я всегда уходил спать до прихода гостей и часто просыпался от их пения и шума застолья, но всегда притворялся спящим. Лабина часто приговаривала, что меня пора наказать и я не хотел рисковать. Приоткрыв глаза, я наблюдал за происходящим. Попойка продолжалась до поздней ночи. Обычно один из мужчин оставался ночевать. Прислонившись к теплой печи, он и Лабина сидели рядом и пили из одного стакана. Она покачивалась и нерешительно опиралась на него, а он опускал огромную мозолистую руку на дряблые бедра Лабины и медленно засовывал ее под юбку.
Сначала Лабина казалась безразличной, но потом почти не сопротивлялась. Другой рукой мужчина обвивал ее шею и забирался в кофту, сжимая ее груди так сильно, что она вскрикивала и начинала хрипло дышать. Иногда мужчина становился на колени и, настойчиво стискивая руками бедра, кусал ее в пах.
Задув свечу, они раздевались в темноте, смеясь и чертыхаясь, налетая на мебель и друг друга, нетерпеливо стаскивая одежду, опрокидывая бутылки и перекатывая их по полу. Когда они валились на кровать, я боялся, что она не выдержит их. Я беспокоился о крысах, которые жили вместе с нами. Тем временем Лабина и ее гость метались по кровати, возились, сопели, поминая то Бога, то черта — мужчина, подвывая, как пес, а женщина, повизгивая, как поросенок.
Часто, посреди ночи, в разгар снов, я неожиданно вываливался из своей постели и просыпался на полу. Кровать ходила ходуном и по скошенному полу двигалась от стены к середине комнаты. Тела надо мной судорожно соединялись.
Я не мог забраться в свою постель, поэтому приходилось пробираться под кроватью на другую сторону и придвигать ее назад к стене. Потом я возвращался в свою убогую постель. Холодный и скользкий пол под кроватью был загажен кошачьим калом и останками поедаемых здесь кошками птиц. Медленно продвигаясь в темноте, я разрывал густую паутину и распуганные пауки бегали по моему лицу и волосам. На меня налетали маленькие теплые тельца — это по норам разбегались мыши.
Этот темный мир всегда вызывал у меня страх и отвращение. Я выбирался из-под кровати, снимал с лица паутину и, дрожа, дожидался подходящего момента, чтобы придвинуть кровать назад к стене.
Постепенно мои глаза привыкали к темноте. Я видел, как большое потное мужское тело наваливалось на содрогающуюся женщину. Она сжимала ногами его мясистые ягодицы. Ее ноги напоминали распростертые крылья придавленной камнем птицы.
Крестьянин стонал и глубоко вздыхал, сжимая руками женское тело, и, приподнимаясь, шлепал ладонями по ее грудям. Такие шлепки я слышал на реке, когда женщины отбивали там белье на камнях. Мужчина набрасывался на нее и прижимал к кровати. Иногда он поднимал женщину и заставлял стать на колени и упереться на локти, а сам забирался на нее сзади, ритмично ударяя ее животом и бедрами.
С разочарованием и отвращением я смотрел на сплетенные, подергивающиеся фигуры. Значит это и есть любовь, бешеная, как разъяренный бык, грубая, смердящая, потная. Эта любовь походила на драку, в которой лишенные рассудка мужчина и женщина, боролись, пыхтели и, как звери, силой вырывали друг из друга наслаждение.
Я вспоминал проведенные с Евкой мгновения. Насколько иначе я обращался с ней. Мои прикосновения были ласковыми, мои руки, мой рот, мои губы обдуманно бродили по ее телу, мягкому и нежному, как легкая паутинка, парящая в теплом спокойном воздухе. Я находил все новые и новые, неизвестные даже ей чувствительные места и оживлял их ласками, как солнечные лучи оживляют окоченевшую холодной осенней ночью бабочку. Я вспоминал, как мои искусные ласки высвобождали из девушки негу и дрожь, которые без меня были бы навсегда заперты в ней. Я хотел лишь, чтобы она полностью насладилась собой.
Вскоре Лабина и ее гость успокаивались. Их любовные игры были похожи на короткие весенние грозы, от которых намокают только листья и трава, а корни всегда остаются сухими. Я вспоминал, что наши с Евкой игры никогда полностью не прекращались, а лишь притухали, когда Макар и Глухарь вторгались в нашу жизнь. Они вспыхивали поздно ночью, как разгорается в тлеющем торфе ласково раздуваемый ветерком огонь. Хотя даже такая любовь оборвалась так же резко, как затухает разгоревшийся костер под попоной гасящих его пастухов. Стоило мне ненадолго расстаться с Евкой, как она забыла меня. Теплоте моего тела, ласке моих рук, нежным прикосновениям моих пальцев и рта, она предпочла вонючего лохматого козла.
Наконец кровать прекращала трястись, обмякшие фигуры крепко засыпали, раскинувшись, как забитая скотина. Я придвигал кровать назад к стене, перелезал через нее и, закутываясь потеплее, устраивался в выстывшем углу.
Дождливыми вечерами Лабина становилась печальной и рассказывала мне о своем покойном муже Лабе. Много лет назад Лабина была красивой девушкой и за ней ухаживали самые богатые крестьяне. Но, не слушая благоразумных советов, она влюбилась в самого бедного в деревне батрака, по прозвищу Красавчик Лаба и вышла за него замуж.
Лаба и правда был очень красивым, высоким и стройным как тополь. Его волосы сияли на солнце, глаза были голубее ясного неба, лицо было гладким, как у ребенка. Под его взглядом кровь в жилах женщин ускоряла свой бег, а рассудком овладевали греховные мысли и желания. Он любил гулять по лесу и обнаженным купаться в пруде. Поглядывая на поросший кустами берег, он знал, что оттуда его рассматривают и юные девушки, и замужние женщины.
Но он был самым бедным батраком в деревне. Нанимая на работу, богатые крестьяне всячески унижали его. Эти люди знали, что их жены и дочери мечтают о нем и за это оскорбляли Лабу. Они также донимали Лабину, потому что знали, что ее нищий муж зависит от них и не сможет за нее заступиться.
Однажды Лаба не вернулся с поля в деревню. Он не появился и назавтра, и через день. Он как в воду канул.
В деревне решили, что он утонул, или попал в болото, или чей-нибудь ревнивый муж зарезал его и закопал тело в лесу.
Жизнь шла своим чередом и без Лабы. В деревне от него осталась только присказка «красивый, как Лаба».
Одиночество Лабины закончилось через год. Люди забыли о Лабе и только она верила, что он жив и ждала его. Однажды, летним днем, когда крестьяне отдыхали в короткой тени деревьев, из леса появилась запряженная откормленной лошадью телега. В телеге лежал большой сундук, а рядом с ней в великолепной кожаной куртке накинутой по-гусарски на плечи, в брюках из превосходной ткани и высоких сияющих сапогах шел Красавчик Лаба.
Дети бежали по улице разнося новость, а мужчины и женщины толпились на дороге. Небрежно махнув рукой, Лаба поприветствовал их и пошел дальше, обтирая со лба пот и понукая лошадь.
Лабина ждала его в дверях. Лаба поцеловал жену, сгрузил огромный сундук и зашел в лачугу. Соседи собрались у калитки, обсуждая лошадь и сундук. Нетерпеливо дожидаясь, когда Лаба и Лабина выйдут снова, они начали зубоскалить. Они говорили, что он дорвался до жены, как козел до козы, и теперь их придется разливать холодной водой.
Неожиданно дверь распахнулась и толпа ахнула от изумления. На крыльце, в одежде невероятной красоты, стоял Красавчик Лаба. На нем была полосатая шелковая рубашка с белым стоячим воротником и ярким галстуком. Его мягкий фланелевый костюм так и хотелось потрогать. Сатиновый носовой платок выглядывал из нагрудного кармана, как цветок. Лаба был обут в черные лакированные туфли. Это великолепие венчали золотые часы — по последней городской моде свисающие из нагрудного кармана.
Крестьяне замерли в восхищении. Такого в деревне еще не видели. Обычно жители одевались в домотканые куртки, сшитые из двух кусков полотна штаны и сапоги из грубо выделанной кожи, прибитой к толстой деревянной подошве. В сундуке у Лабы оказались разноцветные куртки невиданного покроя, брюки, рубахи, туфли из лакированной кожи, такой блестящей, что в туфли можно было смотреться как в зеркало, носовые платки, галстуки, носки и нижнее белье. Красавчик Лаба стал самым известным человеком в деревне. О нем рассказывали невероятные истории. Самые разнообразные догадки строились о происхождении этих вещей. Лабину засыпали вопросами, но и она ничего не знала. Сам Лаба толком ничего не рассказывал и его туманные ответы лишь разжигали всеобщее любопытство.
В церкви никто не смотрел на священника у алтаря. Все глазели в правый угол, где в черном сатиновом костюме и цветной рубахе, выпрямившись, сидел Красавчик Лаба с женой. Время от времени он демонстративно поглядывал на сверкающие на запястьи часы. Одежды священника, которые прежде считались пределом пышности, теперь казались скучными, как серое зимнее небо. Люди, сидевшие рядом с Лабой, наслаждались доносившимися от него дивными ароматами. Лабина по секрету рассказала, что он извлекал их из целой батареи всяких пузырьков и баночек.
После службы толпа валила на церковный двор не обращая внимание на пытающегося задержать их священника. Они ждали Лабу. Легко и уверенно он шел к выходу, громко постукивая каблуками по полу церкви. Самые богатые крестьяне подходили к нему, здороваясь, как со старым знакомым и приглашая к себе на обеды в его честь. Не кланяясь, Лаба непринужденно пожимал протянутые руки. Женщины прохаживались перед ним и, не обращая внимание на Лабину, поддергивали юбки и платья так, чтобы лучше показать свои бедра и груди.
Теперь Красавчик Лаба не работал в поле. Он даже отказался помогать жене по дому. Целыми днями он купался в озере. Свои яркие одежды он развешивал на берегу, на ветках деревьев. Из кустов возбужденные женщины рассматривали его обнаженное мускулистое тело. Говорили, что в кустах Лаба позволял некоторым из них прикоснуться к себе и что ради этого, не думая о возможном суровом наказании, они были готовы на все.
Под вечер, когда потные и серые от пыли крестьяне возвращались с поля, они проходили мимо Красавчика Лабы, который медленно прогуливался навстречу, старательно ступая на самые твердые места дороги так, чтобы не выпачкать туфли, поправляя галстук и протирая розовым платком часы.
По вечерам за Лабой присылали лошадей и он уезжал в гости, часто за десятки километров от дома. Лабина оставалась одна, униженная, едва живая от усталости, присматривая за хозяйством, лошадью и костюмами мужа. Время для Красавчика Лабы остановилось, а Лабина быстро старела, ее кожа теряла упругость, бедра становились дряблыми.
Так прошел год.
Однажды осенним днем Лабина, как обычно, пришла домой с поля. Она знала, что муж должен быть на чердаке у своих драгоценных вещей. Чердак был его сокровищницей. Ключ от большого висящего на чердачной двери замка он носил на груди рядом с медальоном Святой Девы Марии. Но в доме было абсолютно тихо. Не вился дымок из трубы и не было слышно, как переодеваясь в другой костюм, напевает Лаба.
Встревоженная Лабина вбежала в дом. Дверь на чердак была распахнута. Она забралась туда и остолбенела от того, что там увидела. Издалека белело дно сундука. Над лежащим на полу с оторванной крышкой сундуком качалось тело. Красавчик Лаба висел на крюке, на который, переодеваясь, вешал костюмы. Он висел на ярком галстуке с цветочным узором и раскачивался, как останавливающийся маятник. В крыше виднелась дыра через которую вор утащил содержимое сундука. Слабые лучи заходящего солнца осветили мертвенно-бледное лицо Красавчика Лабы и синий, вывалившийся изо рта язык. На чердаке гудели яркие, переливчатые мухи.
Лабина догадалась как это произошло. Придя с озера, чтобы переодеться в очередной щегольской костюм, Лаба увидел пустой сундук и дыру в крыше. Все его богатство исчезло. Только потерянный вором пестрый галстук, сорванным цветком, лежал на смятой соломе.
Жизнь для Лабы стала пустой — ее смысл исчез вместе с содержимым сундука. Для него закончились свадебные банкеты, на которых никто не обращал внимание на жениха, закончились похороны, где Красавчик Лаба под благоговейными взорами толпы подходил к незасыпанной могиле, закончилась демонстрация тела на озере и пылкие прикосновения женщин.
Лабина так и не узнала, как ее муж приобрел свои сокровища. Лаба никогда не рассказывал, где он провел целый год. Никто не знал, где он пропадал, чем занимался, какой ценой было добыто это добро. В деревне знали только во что Лабе обошлась его пропажа.
Ни вор, ни украденные вещи так и не нашлись. Когда я жил там, в деревне все еще ходили слухи, что Лабу обокрал чей-нибудь обманутый муж или жених. Другие утверждали, что это дело рук какой-нибудь болезненно ревнивой женщины. Многие в деревне намекали на Лабину. Слыша такое обвинение, она мрачнела, у нее начинали трястись руки. Она набрасывалась на обидчицу, впивалась в нее ногтями и зеваки с трудом разнимали их. Вернувшись домой, Лабина напивалась до беспамятства и, горько плача, прижимала меня к груди.
Во время одной из таких драк у нее не выдержало сердце. Когда я увидел, что несколько человек несут к лачуге ее неподвижное тело, я понял, что мне пора уходить. Набив комету тлеющими углями, я схватил бесценный галстук, который Лабина спрятала под кроватью, тот, на котором повесился Красавчик Лаба, и ушел в лес. Было общеизвестно, что веревка, на которой повесился самоубийца, приносит удачу. Я решил, что никогда не потеряю Лабин галстук.
15
Лето уже почти закончилось. На полях снопы пшеницы были сложены в копны. Крестьяне работали так напряженно, как только могли, но им не хватало коней и быков, чтобы побыстрее убрать урожай.
Недалеко от деревни обрывистые речные берега соединял высокий железнодорожный мост. Его охраняли установленные в бетонных дотах тяжелые пулеметы.
По ночам, когда высоко в небе гудели самолеты, все на мосту затемнялось. Утром жизнь на мосту возобновлялась. Солдаты в касках занимали свои места у пулеметов, а на поднятом в самой высокой точке моста флаге на ветру извивалась угловатая свастика.
Однажды, душной ночью, откуда-то издалека донеслась автоматная стрельба. Приглушенный расстоянием звук вспугнул птиц и людей и затих над полями. Где-то далеко мигали яркие огоньки. Люди выходили из домов. Мужчины, наблюдая искусственную зарю, потягивали трубки и говорили: «Фронт приближается». Другие добавляли: «Войну-то немцы проигрывают». Разгорались споры.
Некоторые крестьяне говорили, что когда придут советские комиссары, они по справедливости разделят землю между всеми, отобрав ее у богатых, отдадут бедным.
Другие горячо возражали. Они божились на распятии и кричали, что Советы все — даже жен и детей, сделают общим. Они глядели на зарево на востоке и кричали, что Красные отвратят людей от алтаря, что люди забудут заветы предков и будут жить в грехе, пока Господь не превратит их в соляные столбы.
Брат схватывался с братом, отцы замахивались на сыновей на глазах у матерей. Невидимая сила делила людей, разбивала семьи, будоражила умы. Только старики не теряли головы и призывали дерущихся к миру. Они кричали писклявыми голосами, что на земле уже достаточно войны, чтобы начинать ее еще и в деревне.
Грохот за горизонтом приближался. Его продвижение охладило спорщиков. Люди вдруг забыли о советских комиссарах и Божьем гневе и стали поспешно рыть ямы в амбарах и погребах.
Они прятали там масло, свинину, телятину, рожь и пшеницу. Одни тайно красили в красный цвет простыни, чтобы приветствовать новую власть; другие в это время припрятывали в укромные места распятия, иконы и изображения Иисуса и Девы Марии.
Неужели действительно приближалась Красная Армия? Толчки в земле напоминали биение сердца. Я спрашивал себя, почему же соль так дорого стоит, если Бог легко может превратить грешников в соляные столбы? И почему он не превратит нескольких грешников в сахар или мясо — крестьяне нуждались в этих продуктах не меньше, чем в соли.
Лежа на спине, я смотрел на облака. Мне чудилось, что я плыву вместе с ними. Если это правда, что женщины и дети станут общественной собственностью, значит у каждого ребенка будет много отцов и матерей и еще больше братьев и сестер. Это было слишком хорошо, чтобы надеяться на такой исход. Принадлежать всем и каждому. Куда бы я ни пошел, многочисленные отцы будут гладить мою голову сильными ободряющими руками, многочисленные матери будут прижимать меня к груди, а многочисленные братья будут защищать меня от собак. Я же буду присматривать за младшими братишками и сестренками. Мне казалось, что крестьянам нечего было так бояться.
Облака набегали друг на друга, темнели и снова становились светлее. Там, далеко вверху над нами, правит миром Бог. Теперь я понял, почему у него не хватает времени на такую мелкую черную букашку, как я. Он был занят огромными армиями, неисчислимым множеством сражающихся людей, животных и машин. Ему приходилось решать, кто победит — а кто проиграет, кому жить — а кому умирать.
Но если Бог действительно предопределяет будущее, почему же крестьяне беспокоятся о вере, церквях и священниках? Если советские комиссары действительно хотят разрушить их церкви, осквернить алтари, убить священников и покарать праведников, то Красная Армия не имеет никаких шансов выиграть войну. Даже самый переутомившийся Бог не мог проглядеть такую опасность для Его народа. Но значит ли это, что верх одержат немцы, которые тоже разрушали церкви и убивали людей? С точки зрения Бога лучше было бы, чтобы все проиграли войну, потому что все воюющие несли смерть.
«Общественное пользование женами и детьми», — говорили крестьяне. Это звучало довольно непонятно. Но, как бы то ни было, размышлял я, советские комиссары просто не могут не включить меня в число детей. Хотя ростом я был ниже большинства восьмилетних ребят, мне было уже почти одиннадцать и меня тревожило, что русские могут принять меня за взрослого, или, по крайней мере, не причислить к детям. Я был немым. К тому же, что-то случилось с моим желудком и иногда еда совсем не переваривалась. Я обязательно должен был стать общей собственностью.
Однажды утром, я заметил на мосту непривычное оживление. Солдаты в касках снимали пушку и пулеметы, спускали немецкий флаг. Затем, большие грузовики уехали на запад, затихли грубые немецкие песни. «Убегают», — говорили крестьяне. «Они проиграли войну», — шепотом добавляли те, кто посмелее.
В середине следующего дня в деревню въехал конный отряд. Всадников было около сотни, а может и больше. Это были великолепные наездники — им не нужна была сбруя и, казалось, что они срослись с конями. Они были одеты в зеленую немецкую форму с блестящими пуговицами и надвинутыми на глаза пилотками.
Крестьяне сразу узнали их и в ужасе закричали, что едут калмыки и нужно прятать женщин и детей. Уже несколько месяцев в деревне рассказывали ужасные истории об этих всадниках, которых обычно называли калмыками. Крестьяне говорили, что когда победоносная немецкая армия завоевала большую часть советской страны, к ней добровольно присоединилось много калмыков. Они ненавидели красных и пошли к немцам, которые позволяли им грабить и насильничать, как было принято по калмыцким военным обычаям и как по их традициям подобало поступать мужчине. Поэтому калмыков посылали в города и деревни, чьих жителей нужно было покарать за непокорность и туда, куда уже подходила Красная Армия.
Калмыки ворвались в деревню на галопе, пригнувшись к лошадям, пришпоривая их и резко покрикивая. Из-под расстегнутой на всадниках формы виднелась коричневая кожа. Некоторые скакали без седел, кое у кого на боку висели тяжелые сабли.
Деревню охватило дикое смятение. Было уже слишком поздно бежать в лес. Я с острым любопытством рассматривал всадников. У всех были черные, лоснящиеся, блестящие на солнце волосы. Черные до синевы, они, как и глаза, и смуглая кожа всадников, были даже темнее моих. У них были большие белые зубы, высокие скулы и широкие, будто припухшие лица.
Некоторое время я смотрел на них с гордостью и чувством удовлетворения. Ведь эти горячие всадники были черноволосы, черноглазы и смуглокожи. Они отличались от деревенских жителей, как ночь ото дня. Увидев смуглых калмыков, белокурые жители деревни обезумели от страха.
Тем временем всадники рассыпались по деревне. Один из них, коренастый расхристанный человек в офицерской фуражке, выкрикивал приказы. Калмыки спрыгивали с лошадей, привязывали их к изгородям. Из-под седел они доставали мясо, которое готовилось во время езды на тепле от лошади и седока. Они ели серо-голубое мясо и большими глотками запивали из объемистых, сделанных из тыквы, бутылок.
Некоторые из них приехали уже навеселе. Они заходили в дома и вытаскивали не успевших спрятаться женщин. Их мужья, вооружившись косами, пытались защитить их. Ударом сабли калмык зарубил одного из них. Остальные хотели убежать, но их догнали пули.
Калмыки рассыпались по домам. Отовсюду доносились крики. Я забрался в небольшие густые заросли малины прямо в центре площади и распластался там, как червяк.
На моих глазах деревня взорвалась в панике. Мужчины пытались защитить дома, в которых уже хозяйничали калмыки. Еще раздались выстрелы; по площади кругами бегал раненый в голову, ослепленный собственной кровью человек. Его зарубил калмык. В разные стороны, сигая через заборы и ямы, разбегались перепуганные дети. Один мальчик заскочил в малину, но, увидев меня, выбежал назад и попал под лошадь.
Калмыки выволакивали из дома полураздетую женщину. Она вырывалась и кричала, тщетно пытаясь ударить мучителей ногами. Несколько хохочущих всадников кнутами согнали в круг группу женщин и девушек. Их отцы, мужья и братья бегали рядом и просили пощады, но их отогнали кнутами и саблями. По центральной улице бежал крестьянин с отрубленной рукой. Кровь хлестала из культи, а он все разыскивал свою семью.
Неподалеку солдаты повалили женщину на землю. Один солдат держал ее за шею, а остальные силой раздвинули ей ноги. Один из них взобрался на нее. Когда закончил первый, все изнасиловали ее по очереди. Женщина вскоре обмякла и уже не сопротивлялась.
Выволокли еще одну женщину. Она кричала и молила о пощаде, но калмыки сорвали с нее одежду и бросили на землю. Ее одновременно насиловали двое — один из них в рот. Когда она пыталась отвернуться или сомкнуть челюсти, он стегал ее кнутом. В конце концов, она ослабела и покорилась им. Другие насиловали двоих молодых девушек спереди и сзади, передавая их друг другу и заставляя делать непонятные движения. Когда девушки начинали сопротивляться, их стегали и пинали.
Изо всех домов раздавались крики насилуемых женщин. Одной девушке удалось вырваться и, полуголая, завывая как собака, она выбежала из дома. По ее ногам струилась кровь. За ней, хохоча, выбежало два полураздетых солдата. Они долго гонялись за ней по площади под шутки и смех товарищей. Наконец они догнали ее. Дети смотрели на происходящее и плакали.
Все время попадались новые жертвы. Пьяные калмыки возбуждались все больше и больше. Некоторые совокуплялись друг с другом, другие состязались — вдвоем или втроем насиловали одну девушку, быстро передавая ее по кругу. Самые молодые и привлекательные девушки были уже почти растерзаны. Солдаты начали ссориться между собой. Женщины плакали и громко молились. Их запертые в домах мужья и отцы, сыновья и братья, узнавали их голоса и откликались сумасшедшими воплями.
Посредине площади несколько калмыков демонстрировали искусство насиловать женщин верхом на лошади. Один из них разделся, оставив только ботинки на волосатых ногах. Сначала он скакал по кругу, а потом, с земли ему подали обнаженную женщину. Он ловко подхватил ее и усадил впереди, лицом к себе. Лошадь перешла на быструю рысь, ездок уложил женщину спиной на гриву и прижался к ней. Победно покрикивая, он погружался в нее на каждый шаг лошади. Остальные подбадривали его, хлопая в ладоши. Потом седок перевернул женщину лицом вперед. Он слегка приподнял ее и, сжимая ее грудь, еще раз продемонстрировал свою доблесть.
Воодушевленный другими солдатами, еще один калмык вскочил на ту же лошадь, позади женщины, спиной к гриве. Лошадь вздохнула от тяжести и замедлила бег, а двое солдат одновременно насиловали теряющую сознание женщину.
И еще были доблестные поступки. Беспомощных женщин передавали с лошади на лошадь. Один из калмыков попытался совокупиться с кобылицей, другие возбудили жеребца и, держа за ноги девушку, пытались запихнуть ее под него.
Охваченный ужасом и отвращением, я поглубже заполз в кусты. Теперь я все понял. Я понял, почему Бог не слышал моих молитв, почему я висел на крюках, почему Гарбуз избивал меня, почему я лишился дара речи. Я был черным. Мои глаза и волосы были так же черны, как и у этих калмыков. Наверняка, также, как и они, я принадлежал другому миру. К таким, как я не может быть жалости. Ужасная судьба приговорила меня иметь такие же черные глаза и волосы, как эта орда варваров.
Вдруг из одного из амбаров вышел высокий седовласый старик. Крестьяне звали его «Святой» и, возможно, он и сам уверовал в свою неуязвимость. Обеими руками он держал тяжелый деревянный крест, его белая голова была увенчана пожелтевшими дубовыми листьями. Незрячие глаза были подняты к небу. Босые, изуродованные годами и болезнями ноги нащупывали путь. Погребальным гимном звучали печальные слова псалма, который он пел беззубым ртом.
Солдаты на мгновение протрезвели. Даже самые пьяные встревоженно рассматривали его. Потом один из них подбежал к старику и подставил ему ногу. Тот упал и крест вылетел из рук. Калмыки осклабились и ждали. Старик, разыскивая на ощупь крест, неловко пытался подняться. Его костлявые искривленные руки терпеливо шарили по земле а солдат, каждый раз, когда старик приближался к кресту, отталкивал его ногой в сторону. Старик ползал вокруг, постанывая и что-то лопоча. Калмык поднял тяжелый крест и поставил его вертикально. С секунду крест постоял, а потом свалился на лежащее ничком тело. Старик застонал и перестал шевелиться.
Солдат метнул нож в пытавшуюся уползти девушку. Никто не обратил на нее внимание — она осталась в пыли истекать кровью. Пьяные калмыки передавали друг другу окровавленных женщин, избивали их, заставляли делать что-то непонятное. Один из них сбегал в дом и вынес маленькую, лет пяти девочку. Он высоко поднял ее, чтобы показать товарищам. Сорвав с девочки платьице, он ударил ее в живот. Мать девочки ползала у него в ногах, моля о пощаде. Он медленно расстегнулся и спустил штаны, придерживая ребенка одной рукой на уровне пояса. Потом он согнулся и резким толчком насадил пронзительно кричащую девочку. Когда она обмякла, солдат отшвырнул ее в кусты и повернулся к матери.
В дверях одного дома несколько полуголых калмыков схватились с мощно сложенным крестьянином. Стоя на крыльце, он свирепо размахивал топором. Когда солдаты, наконец, справились с ним, они за волосы выволокли из дома его онемевшую от страха жену. Трое солдат сели на него, а остальные измывались над женщиной и насиловали ее.
Потом они вытащили во двор его юных дочерей. Выбрав момент, когда хватка калмыков ослабела, крестьянин вырвался и неожиданно ударил ближайшего к нему солдата. Тот упал, его череп лопнул, как воробьиное яйцо. Кровь и похожие на сердцевину расколотого ореха белые частицы брызнули в воздух. Разъяренные солдаты окружили крестьянина, повалили его и изнасиловали. Потом, на глазах у жены и дочерей, они кастрировали его. Обезумевшая женщина, кусаясь и царапаясь рванулась защитить мужа. Взревев от восторга, калмыки схватили ее, силком раскрыли ей рот и запихнули в горло кровавые лохмотья.
Загорелся один из домов. В возникшей суматохе, несколько крестьян побежали к лесу, таща за собой полуживых жен и спотыкающихся детей. Постреливая наудачу, калмыки верхом догнали их и прямо там начали измываться над ними.
Я прятался в кустах малины. Пьяные калмыки бродили вокруг и я все меньше верил, что останусь незамеченным. Я оцепенел от ужаса и даже не мог думать. Я закрыл глаза.
Открыв глаза, я увидел пробирающегося в моем направлении калмыка. Я еще сильнее прижался к земле и почти перестал дышать. Солдат сорвал несколько ягод и съел их. Он шагнул еще глубже в кусты и наступил на мою вытянутую руку. Каблук и гвозди на подошве вонзились в тело. Боль была нестерпимой, но я не пошевелился. Солдат оперся на винтовку и спокойно помочился. Неожиданно его качнуло, он шагнул вперед и споткнулся о мою голову. Как только я вскочил и попытался убежать, он схватил меня и ударил в грудь прикладом. Что-то хрустнуло внутри меня. Он сбил меня с ног, но мне удалось сделать ему подножку. Пока он падал, я зигзагами помчался к домам. Калмык выстрелил, но пуля рикошетом от земли просвистела мимо. Он снова выстрелил и снова промахнулся. Я оторвал доску от стены чьего-то амбара, забрался вовнутрь и зарылся в солому.
В амбаре я еще долго слышал крики людей и животных, винтовочные выстрелы, потрескивание горящих сараев и домов, ржание лошадей и пронзительный хохот калмыков. Время от времени доносились стоны женщин. Я все глубже зарывался в сено, хотя каждое движение давалось мне с болью. Я не понимал, что же могло сломаться внутри моей груди. Я приложил руку к сердцу — оно продолжало биться. Я не хотел стать калекой. Измученный, перепуганный, не обращая внимание на шум, я задремал.
Меня разбудил сильный толчок. Мощный взрыв сотряс амбар, упало несколько балок, все скрылось за тучами пыли. Я слышал беспорядочную винтовочную стрельбу и продолжительные автоматные очереди. Осторожно выглянув, я увидел все еще пьяных, полураздетых калмыков, которые пытались оседлать мечущихся в страхе лошадей. Со стороны леса и реки был слышен автоматный огонь и гул моторов. Над деревней на бреющем полете пронесся самолет с красными звездами на крыльях. Канонада затихла, но усилился шум моторов. Я понял, что Советы уже близко, что Красная Армия и комиссары уже здесь.
Я выбрался из амбара, но неожиданная боль в груди едва не свалила меня на землю. Я закашлялся и сплюнул кровью. Я с трудом пошел вперед и вскоре добрался до берега реки. Моста не было. Должно быть его разрушил мощный взрыв. Из леса медленно выползали танки. За ними показались солдаты в касках. Они шли не спеша, как будто прогуливаясь в воскресенье после обеда. Возле деревни за стогами пряталось несколько калмыков. Увидев танки, они, все еще нетвердо стоя на ногах, вышли и подняли руки. Они выбрасывали винтовки и снимали ремни с кобурами. Некоторые падали на колени и просили пощадить. Красноармейцы методично окружали их, подталкивая штыками. Очень скоро большинство калмыков было взято в плен. Лошади спокойно паслись неподалеку.
Танки остановились, но прибывали все новые подразделения. На реке показался понтон. Саперы проверяли разрушенный мост. Несколько самолетов пролетело над головами, покачивая крыльями в знак приветствия. Я не мог прийти в себя — война как будто закончилась.
Теперь поля вокруг деревни были заполнены военной техникой. Солдаты натягивали палатки, устанавливали полевые кухни и тянули телефонную связь. Они напевали и говорили на языке, похожем на местные диалекты, но я не совсем понимал их. Я догадался, что они говорят на русском языке.
Крестьяне напряженно рассматривали пришельцев. Когда же среди красноармейцев появлялся улыбающийся узбек или татарин, женщины пронзительно вскрикивали и съеживались от страха при виде их, так похожих на калмыцкие, лиц.
К палаткам прошагала группа крестьян с красными флагами в руках. На полотнищах были неумело нарисованы серпы и молоты. Солдаты радостно приветствовали их; встретить посланцев вышел командир полка. Он пожал им руки и пригласил в палатку. Крестьяне смутились и сняли головные уборы. Они не знали, как поступить с флагами и в конце концов оставили их у входа.
Возле большого грузовика с красным крестом на кузове, врач и санитары оказывали помощь раненным женщинам и детям. Толпа любопытных окружила машину, чтобы посмотреть, как работают врачи.
Дети выпрашивали у солдат сладости. Те обнимали детей и играли с ними.
Вечером в деревне стало известно, что красноармейцы повесили всех захваченных калмыков за ноги на дубах вдоль реки. Несмотря на боль в груди и руке, я побрел туда вместе с толпой любопытствующих мужчин, женщин и детей.
Калмыки были видны издалека — они свисали с деревьев, как пустые сосновые шишки. Каждого повесили за лодыжки, со связанными за спиной руками, на отдельном дереве. Советские солдаты прохаживались рядом, дружелюбно улыбаясь и спокойно сворачивая самокрутки из газетных обрывков. Солдаты запрещали подходить близко, но некоторые женщины узнали своих мучителей и, бранясь, швыряли в вялые тела палки и комья земли.
Подвешенных калмыков облепили муравьи и мухи. Насекомые гнездились у них в ушах, копошились в растрепанных волосах. Они прибывали тысячами и сражались за лучшие места.
Тела покачивались на ветру; некоторые вращались, как коптящаяся на огне колбаса. Некоторые, подрагивая, вскрикивали и что-то шептали. Другие, по видимому, уже умерли. Их остекленевшие глаза широко открылись и не моргали, вены на шеях безобразно распухли. Крестьяне разожгли неподалеку костер и целыми семьями смотрели на висящих калмыков и, вспоминая их зверства, радовались концу мучений.
Порыв ветра встряхнул деревья и тела начали описывать в воздухе широкие круги. Деревенские молча крестились. Чувствуя в воздухе дыхание Смерти, я оглядывался по сторонам в ее поисках. У нее было лицо Марты. Шумно играя среди дубовых веток, она легко поглаживала висящих и обвивала их паутиной тянущейся из ее полупрозрачного тела. Она шептала им в уши коварные слова, она ласково вливала тонкой струйкой холод в их сердца, она сжимала им горло.
Никогда еще она не была так близко возле меня. Я мог бы прикоснуться к ее прозрачному савану, заглянуть в ее туманные глаза. Она остановилась передо мной, кокетливо прихорашиваясь и намекая на следующую встречу. Мне не было страшно, я хотел, чтобы она унесла меня с собой далеко за лес, на бездонные болота, где ветки окунаются в бурлящие, окутанные серными испарениями котлы, где по ночам, сухо постукивая, сталкиваются в полете привидения и сильный ветер играет в верхушках деревьев как, далекая скрипка.
Я потянулся рукой, но видение растаяло среди листьев на богато уродивших трупами деревьях.
Что-то жгло меня изнутри. Я вспотел и у меня закружилась голова. Я пошел к реке. Влажный свежий воздух освежил меня, и я присел на бревно.
В этом месте река была широкой. В ее быстром течении проносился сплавной лес, ветки, обрывки мешковины; в водоворотах яростно вертелись клочья сена. Мне почудился посиневший, полуразложившийся, плывущий под самой поверхностью, труп человека. Несколько раз из воды показалась разбухшая лошадиная туша. Какое-то время вода была чистой. Потом пронесло много оглушенной взрывами рыбы. Рыбины переворачивались, плавали вверх и вниз, собираясь в стаи, будто им было тесно в реке, куда давным-давно их принесла радуга.
Меня била дрожь. Я решил подойти к красноармейцам, хотя и не был уверен, обратят ли они внимание на человека с черными, наводящими порчу глазами. Когда я миновал строй висящих тел, мне показалось, что я узнал ударившего меня прикладом калмыка. Облепленный мухами, с разинутым ртом, он описывал широкие круги. Я повернул голову чтобы лучше разглядеть его лицо. Боль снова пронзила мою грудь.
16
Меня выписали из полкового госпиталя. Прошли недели. Наступила осень 1944 года. Моя отбитая прикладом калмыцкой винтовки грудная клетка зажила и перестала болеть.
Вопреки опасениям, меня оставили с солдатами, хотя я и понимал, что ненадолго. Я решил, что, когда полк двинется на передовую, меня оставят где-нибудь в деревне. Между тем, полк расположился у реки и ничто не предвещало скорого расставания. Я попал в полк связи, укомплектованный очень молодыми солдатами и недавно произведенными в звание командирами — молодыми парнями, которые встретили войну мальчишками. Пушки, автоматы, грузовики, телеграфное и телефонное оборудование — все это имущество было абсолютно новым и еще не прошло испытание войной. Брезент палаток и военная форма еще даже не успели выгореть на солнце.
Война и линия фронта ушли далеко на запад. Каждый день по радио сообщали об очередных поражениях немецкой армии и ее истощенных союзников. Солдаты внимательно выслушивали сводки, с гордостью и одобрением кивая головами, продолжали учебные занятия. Они писали длинные письма своим родственникам и друзьям. Солдаты сомневались, что им представится возможность участвовать в боевых действиях, потому что их старшие братья уже добивали противника.
Жизнь в лагере была спокойной и размеренной. Раз в несколько дней на полевом аэродроме приземлялся маленький биплан, который привозил письма и газеты. В письмах были новости с родины — там люди уже начали восстанавливать руины. На фотографиях в газетах были разбитые военные сооружения и бесконечные колонны небритых немецких военнопленных. Командиры и солдаты все чаще и чаще говорили о приближающемся конце войны.
Больше всего обо мне заботились политрук полка Гаврила, у которого в первые дни войны погибла вся семья, и инструктор по стрельбе, знаменитый снайпер Митька по прозвищу Кукушка.
Каждый день Гаврила занимался со мной в полевой библиотеке. Он учил меня читать. Ведь мне уже исполнилось одиннадцать лет, говорил он. Гаврила рассказывал, что мои русские сверстники могут не только читать и писать, но, если нужно, могут даже сразиться с врагом. Я не хотел, чтобы меня считали ребенком — я учился, наблюдал за солдатами и подражал им.
Меня чрезвычайно потрясли книги. На бумажных страницах передо мной ярко и правдиво представала не отличающаяся от повседневной действительности жизнь. Более того, книжный мир, как и консервированное мясо, был как-то богаче и сочнее того, что встречалось в будничной суете. В книгах, например, становились известны даже мысли и намерения людей, недоступные посторонним наблюдателям в обычной жизни.
Мою первую книгу мне помог прочитать Гаврила. Она называлась «Детство». Ее герой, маленький, похожий на меня мальчик, оставался без отца уже на первой странице. Я прочел эту книгу несколько раз и она вселила в меня надежду. Ее герою тоже жилось несладко. После смерти матери, он остался совсем один, но преодолел все преграды и, как сказал Гаврила, стал знаменитым. Это был Максим Горький, один из величайших русских писателей. Его книги читали во всем мире, они занимали много полок в полевой библиотеке.
Еще я любил поэзию. Колонки слов напоминали молитвы, но стихи были красивее и понятнее. Правда, чтение стихотворений не вознаграждалось днями небесного блаженства. Но стихи не нужно было читать, чтобы искупать грехи, — их написали для удовольствия. Гладкие, отполированные слова сцеплялись друг с другом, как хорошо подогнанные и смазанные жернова. Но мои занятия с Гаврилой были важнее чтения книг.
От него я узнал, что Бог не правит миром и вообще не имеет никакого отношения к жизни на Земле. Все очень просто. Бога нет. Его придумали хитрые попы, чтобы обманывать глупых суеверных людей. Нет ни Бога, ни Святой Троицы, ни бесов, ни привидений, ни встающих из могил упырей. Не существовало и Смерти, которая повсюду разыскивает новых грешников и забирает их с собой. Оказалось, что это все сказки для неграмотных людей — людей, которые не знают настоящих законов жизни и поэтому ищут спасение в вере в какого-то Бога.
Гаврила рассказывал, что люди сами определяют свою судьбу и выбирают дорогу в жизни. Поэтому необходимо было объяснить каждому человеку, как ему жить и к чему стремиться. Людям могло казаться, что поступки одного человека незаметны среди остальных, но это было не так. Его поступки, сложенные с огромным количеством поступков других людей, создавали огромный узор. Увидеть результат взаимодействия людей могли лишь те, кто руководит обществом. Это напоминало то, как сделанные будто наугад, случайные стежки на скатерти или покрывале складываются в прекрасную цветочную вышивку.
Гаврила рассказывал, что по одному из законов человеческого развития, огромные народные массы время от времени рождают особенного человека — человека, который желает всем добра и благодаря огромным знаниям и глубокой мудрости понимает, что на помощь неба в решении земных дел надеяться нечего. Этот гениальный человек становится вождем, направляющим мысли и дела людей, как ткач направляет цветные нити, создавая причудливые узоры.
Портреты и фотографии таких великих людей были вывешены в полковой библиотеке, в полевом госпитале, в лазарете, столовой и в солдатских палатках. Я часто рассматривал их мудрые лица. Многие из них уже умерли. У некоторых были короткие звучные имена и густые длинные бороды. Один из них был еще жив. Его портреты были больше, ярче, красивее, чем изображения остальных. Гаврила сказал, что это под его руководством Красная Армия побеждала немцев и несла освобожденным народам новую жизнь, при которой все станут равными. Не будет ни бедных, ни богатых, ни эксплуататоров, ни эксплуатируемых; светловолосые не будут уничтожать смуглых людей, никто больше не погибнет в газовой камере. Гаврила, как и остальные офицеры и солдаты полка, был обязан этому человеку всем — образованием, работой, домом. Библиотека была обязана ему за свои прекрасно отпечатанные и переплетенные книги.
Я был обязан ему за заботу армейских врачей и мое выздоровление. Каждый советский человек был в долгу перед ним за все, чем владел и за свою счастливую жизнь.
Этого человека звали Сталин.
На портретах и фотографиях у него было доброе лицо и сочувствующие глаза. Он был похож на любящего дедушку или дядю, который давно не видел тебя и теперь хочет прижать к своей груди. Гаврила много прочитал мне о жизни Сталина. В моем возрасте юный Сталин уже боролся за права неимущих и противодействовал многовековой эксплуатации бедняков безжалостными богачами.
Я рассматривал фотографии Сталина в молодости. У него были черные густые волосы, темные глаза, густые брови, а позже, даже черные усы. Он был похож на цыгана больше, чем я, а на еврея — больше чем тот еврей, которого убил немецкий офицер в черной форме. В его лице было больше еврейских черт, чем у мальчика, которого крестьяне нашли на железной дороге. Сталину повезло, что в детстве он не попал в местность, где жил я. Если бы ребенком его избивали за смуглое лицо, он, наверное, не успевал бы помогать другим — слишком много времени ушло бы у него на защиту самого себя от деревенских мальчишек и собак.
Но Сталин был грузином. Гаврила не говорил, намеревались ли немцы уничтожить грузин. Но, рассмотрев людей окружающих Сталина на картинах, я убедился, что они бы наверняка погибли в крематории, как только попались бы немцам. Все они были смуглыми, черноволосыми, с темными глазами.
Сталин жил в Москве, поэтому она была сердцем всей страны и туда устремлялись взгляды трудящихся масс всего мира. Солдаты пели о Москве песни, писатели слагали о ней книги, поэты воспевали ее в стихах. О Москве были сняты фильмы, о ней рассказывали захватывающие истории. Оказывается, там, глубоко под улицами, плавно мчались длинные блестящие поезда, которые бесшумно останавливались на станциях, украшенных мрамором и мозаикой красивее, чем самые лучшие церкви.
Сталин жил в Кремле. Там, за высокой стеной, стояло много древних дворцов и церквей. Виднелись похожие на огромные луковицы купола. На других фотографиях была квартира в Кремле, в которой раньше жил покойный ныне учитель Сталина — Ленин. Некоторые солдаты отдавали предпочтение Ленину, другие Сталину, так же, как одни крестьяне чаще обращались к Богу Отцу, а другие — к Богу Сыну.
Солдаты рассказывали, что окна кабинета Сталина светились до утра и москвичи, а вместе с ними и трудящиеся массы всего мира, с надеждой смотрели в сторону его окон и обретали вдохновение и веру в будущее. Там, в кабинете, великий Сталин трудился на общее благо, разрабатывая скорейшие пути к победе в войне и уничтожению врагов трудящихся масс. Он беспокоился обо всех страдающих людях, даже о тех, кого все еще безжалостно угнетали в отдаленных странах. Но день их освобождения приближался, и Сталин работал до поздней ночи, чтобы ускорить его приход.
Я часто уходил в поле и напряженно размышлял там обо всем, что рассказал мне Гаврила. Я сожалел о своих молитвах. Многие тысячи дней небесного блаженства, которые я ими заработал пропали попусту. Если правда, что нет Бога, нет Сына Божьего, нет Святой Матери, нет и никого из святых, то что же сталось с моими молитвами? Может быть, они кружатся в пустых небесах, как стая птиц, у которых мальчишки разорили гнезда? А может быть, они, как мой потерянный голос, залетели в какое-нибудь укромное место и теперь не могут выбраться оттуда?
Вспоминая некоторые фразы из прочитанных мной молитв, я чувствовал себя обманутым. Гаврила уверял, что эти слова были бессмыслицей. Почему же я не понял этого сразу? С другой стороны, трудно было поверить, что сами священники не верили в Бога и использовали Его лишь для того, чтобы дурачить людей. А как же в таком случае быть с Римской и Ортодоксальной церквями? Неужели их строили только для того, чтобы устрашать людей выдуманным могуществом Бога и заставлять их содержать священников? Ведь так рассказывал Гаврила. Но если священники искренне верили в Бога, то что же будет с ними, когда они неожиданно узнают, что на самом деле Бога нет, а в бескрайнем небе, над куполом самой высокой церкви, летают только самолеты с красными звездами на крыльях? Что они будет делать, если узнают, что их молитвы нелепы, а служба в церкви и проповеди — это обман?
Это ужасное открытие потрясет их сильнее, чем смерть родного отца. Люди всегда находили поддержку в вере в Бога и, как правило, умирали раньше своих детей. Таков закон природы. Их утешало то, что после смерти Бог проведет их детей по проторенной ими на земле дороге, а горе детей, облегчала мысль, что за могилой, покойных родителей встретит Бог. Люди всегда помнили о Боге, даже когда Он был слишком занят, чтобы выслушивать их молитвы и подсчитывать накопленные ими дни блаженства.
Постепенно из уроков Гаврилы я узнавал все больше и больше. Существовали реальные способы утверждения добра в этом мире и были люди, которые посвятили этому делу свои жизни. Это были члены Коммунистической партии. Их отбирали из всего народа, специально обучали и поручали им особую работу. Они были подготовлены к лишениям и не жалели своих жизней за дело трудящихся. Члены партии стояли на таком месте в обществе, откуда поступки людей были видны уже не бессмысленной неразберихой, но частью определенного узора. Партия видела дальше самого лучшего снайпера. Вот почему каждый член партии не только знал смысл происходящего, но, упорядочивая события, направлял их в правильное русло. Поэтому члена партии невозможно было когда-нибудь чем-либо удивить. Партия была движущей силой общества, ее можно было сравнить с паровой машиной, толкающей паровоз. Она вела народ в светлые дали, указывала кратчайшие пути к лучшей жизни. А машинистом этого паровоза был Сталин.
С продолжительных и бурных партийных собраний, Гаврила всегда приходил усталым и охрипшим. На собраниях члены партии оценивали работу товарищей, критиковали их и себя, хвалили, когда было за что, или указывали на недостатки. Они хорошо разбирались в происходящем и прилагали все силы, чтобы люди не поддавались влиянию попов и капиталистов и не занимались вредительством. Благодаря постоянной бдительности, члены партии закалились, как сталь. Среди членов партии были молодые и люди постарше, офицеры и добровольцы. Сила партии, объяснял Гаврила, состоит в ее способности освобождаться от тех, кто, подобно кривому или неисправному колесу в телеге, тормозит движение к прогрессу. Это самоочищение производилось на собраниях. Именно там партийцы обретали необходимую стойкость.
Перед вами был неприметно одетый человек, работающий и воюющий рядом с остальными солдатами огромной армии. Но на его груди, в кармане гимнастерки, мог лежать партийный билет. В моих глазах такой человек изменялся, как фотобумага в лаборатории полкового фотографа. Он становился одним из лучших, из избранных, одним из тех, кто знал больше других. Его мнение несло в себе больше силы, чем ящик взрывчатки. Беседуя в его присутствии, люди тщательно подбирали слова и притихали, когда заговаривал он.
В советской стране человека оценивали не по его собственному мнению о себе, а по отзывам окружающих. Только группа людей — «коллектив»[1] — определяла значимость и нужность человека. Коллектив решал, как человек сможет принести наибольшую пользу людям и что может помешать ему сделать это. Сам он превращался в сплав высказанных о нем мнений. Гаврила объяснял, что необходимо постоянно изучать человека. Хотя самую сокровенную суть узнать было невозможно, нельзя было, чтобы на самом дне души, как в глубоком колодце, затаился враг трудящегося народа, агент капиталистов. Поэтому нужно было всегда быть начеку и с друзьями, и с врагами.
В мире Гаврилы человек был многолик. Одному его лицу давали пощечину, другое целовали, а третье пока таилось нераскрытым. В любой момент человека оценивали, учитывая его профессиональную подготовку, происхождение, успехи в коллективе или в партийной работе, сравнивая с другими людьми, которые в любой момент могли бы заменить его, или которых мог заменить он. Партия изучала его одновременно через разные, но одинаковой точности, линзы — никто не мог знать каким сложится его окончательный образ.
Стать членом партии уже было достижением. Дорога к этой вершине была нелегка и чем больше я знакомился с жизнью полка, тем больше понимал сложность мира Гаврила.
Выходило, что человеку нужно было карабкаться одновременно по многим лестницам, чтобы взобраться на самый верх общества. Он мог преодолеть половину пути на профессиональной стезе, но только начинать свой путь в политике. Он мог одновременно подниматься и опускаться по разным лестницам. Поэтому его шансы изменялись и, по словам Гаврилы, очередной успех часто становился шагом вперед и двумя шагами назад. Кроме того, даже достигнув вершины, можно было легко свалиться к ее подножию и тогда все приходилось начинать сначала.
При оценке человека прошлое родителей тоже учитывалось, даже если они уже умерли. У детей рабочих был больше шансов в политике, нежели у тех, чьи родители были крестьянами или служащими. Эта тень происхождения неумолимо сопровождала людей, так же как идея первородного греха преследует даже самых праведных католиков.
Я был полон дурных предчувствий. Хотя я плохо помнил, чем занимался отец, но припоминал кухарку, прислугу и няню, которых наверняка можно было отнести к жертвам эксплуатации. Еще я знал, что ни отец, ни мать не были рабочими. Неужели мое социальное происхождение повредит мне в новой жизни среди советских людей, так же как черные волосы и глаза мешали жить среди крестьян?
На военном поприще место человека определялось званием и должностью в полку. Ветеран партии должен был беспрекословно подчиняться приказам даже беспартийного командира. Потом, на партийном собрании, он мог раскритиковать деятельность своего командира и, если его обвинение поддерживало большинство членов партии, он мог добиться, чтобы командира понизили в должности. Иногда бывало по другому. Командир мог наказать состоящего в партии офицера, и партия, в свою очередь, могла за тот же проступок понизить его и в своей иерархии.
Я растерялся перед этим лабиринтом. В мире, с которым знакомил меня Гаврила, человеческие устремления и надежды были перепутаны друг с другом, как корни и ветви огромных деревьев в густом лесу, где каждое дерево борется за влагу и пробивается к солнечному свету.
Я был встревожен. Что будет со мной, когда я вырасту? Кого во мне увидит партия? Каким я был на самом деле? Что у меня внутри — сердцевина свежего яблока или червивая косточка гнилой сливы?
Что делать, если коллектив решит, что я подхожу больше всего, например, для ныряния на большие глубины? Будет ли принято во внимание, что я ужасно боюсь нырять, потому что это напоминает мне то, как однажды, я едва не утонул подо льдом? Коллектив может посчитать этот случай очень ценным опытом и направит меня упражняться в нырянии. Вместо того, чтобы изобретать огнепроводные шнуры, мне придется всю остальную жизнь быть ныряльщиком, ненавидя воду и панически боясь каждого погружения. Что же тогда? Ведь Гаврила утверждал, что один человек не может даже допускать, что его решение будет вернее мнения большинства.
Я впитывал каждое слово Гаврилы и задавал ему разные вопросы, записывая их на грифельной доске. Я прислушивался к разговорам солдат до и после собраний, подслушивал сами собрания через брезент палатки.
Жизнь этих взрослых советских людей тоже была сложной. Возможно, жить им было не легче, чем кочевать по деревням, где тебя принимают за цыгана. Человек выбирал в стране жизни из разных тропинок, дорог и путей. Одни приводили в тупик, другие вели в болота, опасные ловушки и капканы. В мире Гаврилы только партия знала верные пути и верное направление.
Я старался не забыть ни одного слова и запомнить все, чему меня учил Гаврила. Он убеждал, что для того чтобы быть полезным и счастливым, нужно присоединиться к маршу трудового народа, идти со всеми в ногу, на указанном в колонне месте. Напирать на идущих впереди так же плохо, как и отставать. Это приведет к потере связи с массами, упадочничеству и вырождению. Любая заминка может задержать движение всей колонны, а упавший рискует погибнуть под ногами идущих…
17
Под вечер жители окрестных деревень пришли к лагерю. Они принесли фрукты и овощи, чтобы выменять обувь, кусок брезента на брюки или куртку и вкусную свиную тушенку, которой Америка снабжала Красную Армию.
Солдаты закончили дневные работы, заиграл баян, послышалось пение. Крестьяне напряженно вслушивались, едва понимая слова песен. Некоторые осмелели и начали громко подпевать. Остальные встревожились, с подозрением поглядывая на соседей, так неожиданно быстро полюбивших Красную Армию.
Все больше крестьян приходило к лагерю вместе с женами. Многие женщины откровенно заигрывали с солдатами, стараясь отвести в сторону — туда, где торговали их мужья и братья. Белокурые светлоглазые женщины одернув потрепанные блузки и подтянув заношенные юбки, виляя бедрами, с деланно безразличным видом прохаживались перед солдатами. Солдаты подходили поближе с брезентом, яркими банками американской тушенки, махоркой и бумагой для самокруток. Не обращая внимание на крестьян, они пристально смотрели женщинам в глаза и, вдыхая их запах, ненароком задевали их крепкие тела.
Время от времени, убегая из лагеря, солдаты встречались с деревенскими девушками и продолжали торговать с крестьянами. Командование полка делало все возможное, чтобы не допустить таких тайных связей с местными жителями. Политработники, командиры и даже дивизионная газета остерегали солдат от подобных прогулок. Они подчеркивали, что некоторые зажиточные крестьяне попали под влияние рыскающих по лесам националистически настроенных партизан, которые пытаются замедлить продвижение Советской Армии и отсрочить победу правительства рабочих и крестьян. Сообщалось, что в других полках, некоторые солдаты были жестоко избиты во время таких самовольных отлучек, а кое-кто вообще не вернулся назад.
Тем не менее несколько солдат, пренебрегая возможным наказанием, однажды выскользнули из расположения полка. Часовые сделали вид, что ничего не заметили. Жизнь в лагере была однообразной и солдаты, ожидая боевых действий или переезда, страдали без развлечений. Митька Кукушка знал об этой вылазке и наверняка присоединился бы к друзьям, если бы ему не мешала его еще не зажившая рана. Он часто говорил, что русские солдаты, рискуя жизнью, освободили местных жителей от фашистов, поэтому сторониться крестьян было бессмысленно.
Митька присматривал за мной еще с госпиталя. Благодаря ему я и поправился. Он выуживал для меня из котла лучшие куски мяса. Еще он подбадривал меня, когда мне делали очень болезненные уколы, поднимая мое настроение перед медицинским осмотром. Однажды, когда от переедания я получил несварение желудка, Митька два дня сидел возле меня, поддерживая мне голову, когда меня рвало, и обтирая лицо влажным полотенцем.
В то время как Гаврила учил меня серьезным вещам, объясняя роль партии, Митька знакомил меня с поэзией и пел песни, подыгрывая себе на гитаре. Именно Митька водил меня в полковой кинотеатр и старательно растолковывал увиденные фильмы. Я ходил с ним смотреть, как механики ремонтируют мощные армейские грузовики и именно Митька водил меня смотреть, как учатся снайперы.
Митьку любили и уважали едва ли не больше всех в полку. У него был отличный послужной список. Даже дивизионные командиры могли позавидовать наградам, сверкающим на его выгоревшей гимнастерке по праздникам. Митька был Героем Советского Союза и мало было в дивизии людей так отмеченных наградами, как он. Миллионы советских людей в колхозах и на заводах видели его в разных выпусках кинохроники. Митька был гордостью полка — его фотографировали для дивизионной газеты и корреспонденты брали у него интервью.
Вечером у костра солдаты часто рассказывали истории об опасных заданиях, которые он выполнял еще год назад. Они без конца вспоминали, как его забросили на парашюте в тыл врага. Там он в одиночку уничтожал вражеских офицеров и курьеров, стреляя с чрезвычайно большой дистанции. Они восхищались тем, как Митьке удалось вернуться из-за линии фронта и снова отправиться туда с новым опасным заданием.
Во время таких разговоров я просто распухал от гордости. Сидя рядом с Митькой, прислонясь к его сильной руке, я внимательно слушал его, чтобы не пропустить ни слова из его рассказов или из вопросов окружающих. Если бы война продолжалась так долго, чтобы я успел попасть в армию, может быть и я стал бы снайпером — героем, о котором за обедом говорят трудящиеся.
Митькина винтовка была предметом постоянного восхищения. Иногда, уступив уговорам, он вынимал ее из футляра, сдувал не видимые глазу пылинки с ее прицела и ложа. Дрожа от любопытства, молодые солдаты склонялись над винтовкой так же почтительно, как священник над алтарем. Бывалые солдаты большими огрубевшими руками брали винтовку с матово поблескивающим ложем, как мать берет ребенка из колыбели. Затаив дыхание, они смотрели в кристально-прозрачный телескопический прицел. Этим глазом Митька смотрел на врага. Эти линзы придвигали цель так близко к нему, что он различал выражение их лиц, их улыбки. Прицел помогал Митьке попадать точно под металлическую орденскую планку на груди — туда, где стучало немецкое сердце.
Митька мрачнел, слыша, как солдаты восхищаются винтовкой. Он невольно прикасался к ране, в которой все еще оставались осколки немецкой пули. Эта пуля оборвала его службу снайпера около года назад. Она ежедневно беспокоила его и превратила Митьку Кукушку в Митьку Учителя, как его теперь все чаще называли.
Он был полковым инструктором и обучал молодых солдат искусству стрельбы, но не этого страстно желала его душа. Я видел, как по ночам он лежал на спине и широко открытыми глазами смотрел в треугольную крышу палатки. Наверное, он вспоминал те дни, когда укрывшись среди ветвей или в руинах глубоко в тылу врага, он выжидал подходящего момента, чтобы «снять» офицера, штабного посыльного, летчика или танкиста. Сколько раз ему приходилось смотреть врагу в лицо, наблюдать за его движениями, определять дистанцию, снова прицеливаться. Уничтожая вражеских офицеров, он каждой метко посланной пулей укреплял Советский Союз.
Немецким зондер-командам со специально обученными собаками пришлось много побегать в поисках его тайников. Сколько раз ему казалось, что уж теперь он точно не вернется! И все же, это были самые счастливые дни в его жизни. Митька ни за что не променял бы то время, когда он был одновременно и судьей и исполнителем приговора. Один-одинешенек, с помощью только снайперской винтовки, он лишал врага лучших его людей. Он определял их по наградам, знакам отличия, цвету формы. Перед тем как нажать на спуск, он спрашивал себя, достоин ли этот человек принять смерть от его, Митькиной, пули. Может, стоит подстеречь более подходящую жертву — капитана вместо лейтенанта, летчика вместо танкиста, майора вместо капитана, штабного офицера вместо полевого командира? Каждый его выстрел мог не только убить врага, но и привлечь смерть к нему самому, оставить Красную Армию без одного из лучших ее солдат.
Размышляя об этом, я все больше и больше восхищался Митькой. Здесь, рядом со мной, в кровати лежал человек, который делал мир спокойнее и безопаснее, метко поражая цель, а не молясь с амвона. Немецкий офицер в великолепной черной форме, который занимался тем, что убивал беспомощных заключенных и такую чернявую мелюзгу, как я, теперь, в сравнении с Митькой, показался мне ничтожеством.
Ушедшие в деревню солдаты не возвращались, и Митька начал волноваться. Приближалось время вечерней поверки и их отлучка могла открыться в любой момент. Мы сидели в палатке. Митька нервно метался между кроватей, потирая вспотевшие от волнения руки. В деревню пошли его лучшие друзья: Леня — его земляк, замечательный певец, Гриша — ему Митька аккомпанировал на баяне, Антон — поэт, который лучший всех читал стихи, и Ваня, который однажды спас Митьке жизнь.
Уже зашло солнце и сменился караул. Митька все чаще поглядывал на светящийся циферблат своих трофейных часов. Со стороны караульных постов донесся непонятный шум. Кто-то звал врача, в то время как через лагерь к штабу на всей скорости промчался мотоцикл.
Потащив меня за собой, Митька выскочил из палатки. Из других палаток тоже выбегали люди.
Возле караульного помещения уже собралось много солдат. На земле лежало четыре неподвижных тела. Несколько окровавленных солдат стояли и полулежали рядом. Из их путаных объяснений мы узнали, что солдаты были в соседней деревне на празднике и там на них напали пьяные крестьяне, приревновавшие их к своим женам. Крестьян было слишком много, и солдат разоружили. Четверых солдат насмерть зарубили топором, остальные были сильно изранены.
В сопровождении старших офицеров приехал заместитель командира полка. Солдаты расступились и стояли по стойке смирно. Раненые тщетно попытались подняться. Заместитель командира полка побледнел, но, держа себя в руках, выслушал доклад одного из пострадавших и отдал приказ. Раненых немедленно отправили в госпиталь. Некоторые с трудом шли сами, опираясь друг на друга и стирая кровь с лиц и волос рукавами.
Митька присел у ног убитых и молча вгляделся в их изрубленные лица. Остальные солдаты стояли вокруг.
Ваня лежал на спине лицом вверх. В тусклом свете фонаря, на груди были видны полосы свернувшейся крови. Лицо Лени было разрублено надвое мощным ударом топора. Раздробленные кости черепа перемешались со свисающими обрывками шейных мышц. Разрубленные, изуродованные лица двоих других были неузнаваемы.
Подъехала санитарная машина. Когда тела увозили, Митька больно сжал мою руку.
О трагедии объявили на вечерней поверке. Солдаты с трудом глотали слюну, слушая новые приказы, строго запрещающие любые контакты с враждебно настроенным местным населением и любые действия, которые могут ухудшить его отношения с Красной Армией.
Этой ночью Митька долго что-то шептал, тихо и невнятно говорил и бил себя по голове, а потом затих в сгустившейся тишине.
Прошло несколько дней. Жизнь в полку возвращалась в спокойное русло. Солдаты все реже вспоминали имена погибших. Они снова пели и начали готовиться к приезду полевого театра. Но Митька заболел, и кто-то подменял его на занятиях.
Однажды утром Митька разбудил меня до рассвета и велел мне быстро одеваться. Затем я помог ему перебинтовать ноги и натянуть сапоги. Постанывая от боли, он продолжал быстро одеваться. Убедившись, что все спят, Митька достал из-под кровати свою винтовку. Он вынул ее из коричневого футляра и перекинул через плечо. Пустой футляр он осторожно задвинул назад под кровать, так, чтобы казалось, будто винтовка была на месте. Он снял телескопический прицел и вместе с маленькой треногой положил в карман. Проверив патронташ, он снял с крючка полевой бинокль и повесил его мне на шею.
Мы осторожно выскользнули из палатки и миновали полевую кухню. Когда часовой прошел мимо нас, мы быстро побежали к кустам, пересекли прилегающее к лагерю поле и вскоре отошли далеко от расположения части.
Горизонт все еще был затянут ночным туманом. Светлая полоса проселочной дороги пробиралась между зависшими над полями бесформенными облаками тумана.
Митька вытер с шеи пот, подтянул ремень и потрепал меня по голове. Мы спешили к лесу.
Я не знал, куда мы идем и почему торопимся. Но я догадался, что Митька задумал что-то запретное, что-то такое, что может стоить ему положения в армии и в обществе.
Понимая это, я, тем не менее, гордился, что Герой Советского Союза выбрал меня спутником и помощником в своем секретном деле.
Мы шли быстро. По тому, как Митька прихрамывал и поправлял сползающую с плеча винтовку, было видно, что он устал. Спотыкаясь, он глухо бормотал ругательства, которые обычно запрещал говорить молодым солдатам. Когда он понял, что я слышу его, он приказал мне забыть эти слова. Я согласно кивал, но многое отдал бы, чтобы снова заговорить и произнести эти великолепные, сочные, как спелые сливы, русские ругательства.
Мы осторожно миновали спящую деревню. Дым еще не поднимался из труб, молчали петухи и собаки. Лицо Митьки напряглось, губы пересохли. Он открыл флягу с холодным кофе и, выпив глоток, передал мне. Мы поспешили дальше.
Когда мы вошли в лес, уже было светло, как днем, но под деревьями все еще таился полумрак. Оцепеневшие деревья стояли, как мрачные монахи в черных сутанах, заслоняя поляны и прогалины широкими рукавами веток. В одном месте солнце пробралось через маленькую щель среди крон деревьев и его лучи слепили глаза сквозь растопыренные ладони каштановых листьев.
После недолгих размышлений, Митька выбрал высокое крепкое дерево на краю леса, поближе к полю. Ствол был скользким, но на нем были сучки, а раскидистые ветви опускались достаточно низко от земли. Сначала Митька подсадил на дерево меня, потом подал винтовку, бинокль, телескопический прицел и треногу. Я тщательно развесил их на ветках. Теперь была моя очередь помогать ему. Когда Митька, покряхтывая и тяжело дыша, мокрый от пота, вскарабкался ко мне на ветку, я взобрался на другую, повыше. Так, помогая друг другу, мы смогли добраться почти до самой вершины с винтовкой и всем снаряжением.
Немного отдохнув, Митька молча развел в стороны закрывающие обзор ветки, некоторые обрезал, а другие привязал. Скоро он соорудил вполне удобный и хорошо замаскированный тайник. В подлеске хлопали крыльями невидимые сверху птицы.
Привыкнув к высоте, я начал различать очертания строений в деревне прямо перед нами. Из печных труб потянулись первые струйки дыма. Митька установил на винтовку оптический прицел и устойчиво закрепил треногу. Он откинулся назад и упер винтовку так, чтобы она не двигалась.
Довольно долго он изучал деревню в бинокль. Потом, отдав его мне, он начал настраивать винтовочный прицел. В бинокль я оглядел деревню. Как по волшебству, она придвинулась так близко, что казалось — дома стоят совсем рядом с лесом. Изображение было настолько чистым и ясным, что я мог сосчитать каждую соломинку на стрехах. Я увидел кур, разгребавших пыль возле курятника, и пса, потягивающегося под ласковыми лучами восходящего солнца.
Митька попросил бинокль. Я окинул деревню взглядом в последний раз. Из дома вышел мужчина. Он потянулся, зевнул и посмотрел в безоблачное небо. Я заметил, что рубашка на нем расстегнута, а на коленях штанов большие заплаты.
Митька убрал бинокль подальше от меня. Он внимательно изучал деревню через прицел. Я напрягал глаза, но без бинокля видел далеко внизу только карликовые дома.
Раздался выстрел. Я вздрогнул, в кустах затрепыхались птицы. Митька поднял разгоряченное вспотевшее лицо и что-то пробормотал. Я потянулся к биноклю. Смущенно улыбаясь, он придержал мою руку.
Я обиделся, но и так мог догадаться, что произошло. Я представил, как крестьянин, заваливаясь на спину, взметнул руки, будто хватаясь за невидимую опору, и рухнул на крыльцо.
Митька перезарядил винтовку и положил стреляную гильзу в карман. Тихонько посвистывая сквозь зубы, он спокойно рассматривал деревню через бинокль.
Я попробовал вообразить, что же он там увидел. Из дома вышла закутанная в коричневые лохмотья старуха и, глянув в небо, перекрестилась. В тот же миг она заметила лежащего на земле мужчину и поковыляла к нему. Она перевернула тело лицом вверх и, увидев кровь, закричала и побежала к соседям.
Разбуженные ее криком, мужчины натягивали штаны, а женщины, едва проснувшись, выскакивали из домов. Деревня забурлила от снующих по улицам людей. Мужчины, отчаянно жестикулируя и беспомощно озираясь, наклонялись над убитым.
Митька слегка шевельнулся. Он припал к окуляру прицела и вжал приклад винтовки в плечо. На его лбу заблестели капли пота. Одна из них покатилась вниз, пробралась через кустистую бровь, показалась у переносицы и по щеке скатилась к подбородку. Пока она добиралась до губ, Митька трижды выстрелил.
Я зажмурился и снова увидел деревню. Там на землю осело еще три тела. Остальные крестьяне в панике разбегались, не слыша на такой дистанции звуков выстрелов и не понимая, откуда ведется огонь.
Деревню охватил страх. Безумно рыдая, родственники убитых тащили за руки и за ноги неподвижные тела к домам и амбарам. Вокруг толклись старики и дети, которые еще не разобрались, что происходит. Через несколько мгновений все исчезли. Были закрыты даже ставни.
Митька еще раз осмотрел деревню. Должно быть, на улице никого не было, потому что осмотр занял много времени. Вдруг он отложил бинокль и схватил винтовку.
Я размышлял. Наверное, какой-нибудь молодой парень возвращался домой, пробираясь между сараями и стараясь укрыться от снайпера. Вот он остановился и, не зная откуда могут прилететь пули, осматривается. Как только он подошел к густым зарослям шиповника, Митька снова выстрелил.
Человек остановился, как пригвожденный к месту. Он стал на колено, попытался согнуть другую ногу и свалился прямо на куст шиповника. Колючие ветки глубоко прогнулись.
Митька отдыхал опершись на винтовку. Крестьяне спрятались по домам и никто не думал выходить.
Как я завидовал Митьке! Я вдруг понял многое из того, что однажды говорил один солдат. «Человек, — сказал он, — это звучит гордо». В человеке идет постоянная война. И он сам решает, победить, или остаться побежденным, или самому вершить правосудие. Сейчас Митька Кукушка, сам определил меру мести за своих друзей, не оглядываясь на других, рискуя своим положением в полку и званием Героя Советского Союза. Но если бы он не отомстил, зачем же тогда он совершенствовался в искусстве стрельбы, тренировал глазомер, руки и дыхание? Что стоило бы для него звание Героя, так уважаемое и почитаемое десятками миллионов его сограждан, если бы он не был достоин его в своих глазах?
И это еще не все. Как бы ни любили человека, как бы ни восхищались им, прежде всего он живет в себе самом. Если он не в ладу с собой, если он озабочен тем, что не совершил чего-то, что обязан был совершить, чтобы сохранить чувство собственного достоинства, он похож на «печального Демона, духа изгнанья, мечущегося над грешною землей».
И еще кое-что я понял. Много тропинок и подъемов ведет к вершине. Но этой вершины можно достичь в одиночку или с помощью верного друга — вроде того, как мы с Митькой карабкались вверх по дереву. Это была особая вершина, в стороне от марша трудящихся масс.
Ласково улыбнувшись, Митька отдал мне бинокль. Я впился взглядом в деревню, но увидел только наглухо запертые дома. Только куры и индейки с важным видом прогуливались по улицам. Я уже было отдал ему бинокль, когда увидел, как из-за домов вышел большой пес. Он взмахнул хвостом и почесал задней ногой за ухом. Я вспомнил Иуду. Именно так он чесался, злобно поглядывая на меня, когда я висел на крючьях.
Я тронул Митьку за руку и кивнул на деревню. Он подумал, что я увидел людей и припал к оптическому прицелу. Никого не увидев, он вопросительно посмотрел на меня. Я знаками попросил убить пса. Удивившись, Митька отказался сделать это. Я снова попросил. Неодобрительно посмотрев на меня, он снова отказался.
Мы сидели молча и прислушивались к встревоженному шелесту листвы. Митька в последний раз осмотрел деревню, потом сложил треногу и снял оптический прицел. Мы начали медленно слезать с дерева. Иногда, повиснув на руках и нащупывая ногами опору, Митька мычал от боли.
Он закопал стреляные гильзы в мох и уничтожил все следы нашего присутствия. Потом мы отправились в лагерь, откуда уже доносился громкий рев проверяемых механиками машин. Назад мы пробрались незамеченными. После полудня, когда все были на службе, Митька вычистил винтовку и прицел и положил их в футляр.
К вечеру он повеселел и, как прежде, пел у костра песни о красавице Одессе, об артиллеристах, которые мстили за матерей, потерявших в войне своих сыновей.
Солдаты сидели вокруг костра и хором подпевали ему. Далеко было слышны их сильные звонкие голоса. Из деревни доносился монотонный погребальный перезвон колоколов.
18
Только через несколько дней я смирился с тем, что придется расстаться с Гаврилой, Митькой и остальными полковыми друзьями. Но Гаврила твердо объяснил мне, что полковыми друзьями. Но Гаврила твердо объяснил мне, что война уже заканчивается, что моя родина полностью освобождена от немцев и что по закону потерявшиеся во время войны дети, должны быть доставлены в специальные дома, где они будут жить, пока не выяснится судьба их родителей.
Едва сдерживая слезы, я смотрел ему в глаза пока он все это говорил мне. Гавриле тоже было явно не по себе. Я знал, что они с Митькой обсуждали мое будущее и при малейшей возможности оставили бы меня в полку.
Гаврила пообещал, что если через три месяца после окончания войны мои родители не объявятся, он сам позаботится обо мне и отправит в школу, где меня снова научат говорить. Пока же, он настоятельно советовал, чтобы я не трусил, помнил его науку и каждый день читал советскую газету «Правда».
Мне вручили вещевой мешок полный подарков от солдат и связку книг от Митьки и Гаврилы. Я был одет в форму солдата Советской Армии — полковой портной сшил ее специально для меня. В кармане оказался маленький деревянный пистолет с портретом Сталина на одной стороне ручки и Ленина — на другой.
Пришло время расставаться. Я уезжал с сержантом Юрием — у него были дела по службе в том городе, где принимали потерявшихся детей. В этом промышленном, самом большом в стране городе я жил до войны.
Гаврила убедился, что я снабжен всем самым необходимым и еще раз проверил мое личное дело. Он включил в него все, что я сам рассказал ему о своем имени, о довоенном доме, то, что помнил о родителях, городе, в котором жил, о наших родственниках и друзьях.
Водитель завел двигатель автомобиля. Митька похлопал меня по плечу и дал мне наставление, чтобы я всегда защищал честь Советской Армии. Гаврила крепко обнял меня, а остальные друзья, по очереди, как взрослому, пожали мне руку. Мне хотелось плакать, но я изо всех сил старался держаться невозмутимым.
Мы поехали на станцию. Поезд был набит солдатами и штатскими. Он часто останавливался у разбитых стрелок, продвигался дальше и снова останавливался между станциями. Мы проезжали разбомбленные дома, опустошенные деревни, оставленные автомобили, танки, пушки, самолеты с искореженными крыльями и хвостовым оперением. На многих станциях к путям подбегали оборванные люди и выпрашивали сигареты и еду, а полуголые ребятишки стояли и, разинув рты, глазели на поезд. До станции назначения мы добирались два дня.
Все пути были заняты военными эшелонами, вагонами Красного Креста и открытыми платформами с армейскими грузами. На перроне толпились советские солдаты, бывшие военнопленные в самых разных униформах, инвалиды на костылях, оборванные штатские и слепые, постукивающие палками по каменному тротуару. Иногда санитарки проводили истощенных людей в полосатой одежде. При их появлении солдаты притихали — эти люди были спасены от крематория, они возвращались к жизни после концентрационных лагерей.
Я вцепился в руку Юрия и смотрел в серые лица этих людей, в их горячечно блестящие глаза, сверкавшие как осколки битого стекла среди пепла прогоревшего костра.
Неподалеку локомотив подтащил к входу в здание вокзала сверкающий вагон. Из вагона вышла иностранная военная делегация в ярких мундирах. Быстро выстроился почетный караул и оркестр заиграл марш. Одетые с иголочки офицеры и люди в полосатом молча разминулись на узком перроне.
Над зданием вокзала развевались новые флаги. Из громкоговорителей ревела музыка время от времени перебиваемая хриплыми приветствиями и речами. Юрий посмотрел на часы и мы начали пробираться к выходу.
К сиротскому приюту мы доехали на попутном военном грузовике. Улицы были запружены автоколоннами и солдатами, на тротуарах кишели люди. Приют располагался на отдаленной улице в нескольких старых домах. Из окон глазели многочисленные дети.
В вестибюле мы просидели около часа. Юрий читал газету, а я притворялся беззаботным. В конце концов пришла заведующая, и, поздоровавшись, взяла у Юрия папку с моими документами. Она подписала какие-то бумаги, отдала их Юрию и положила руку мне на плечо. Я резко сбросил ее руку. Плечи мундира предназначены для погон, а не для женских рук.
Пришло время прощаться. Юрий старался казаться веселым. Он шутил, поправлял мою форменную фуражку, подтягивал веревку на связке подписанных Митькой и Гаврилой книг, которую я держал под мышкой. Напоследок мы по-взрослому обнялись. Заведующая стояла рядом.
Я сжал приколотую к левому нагрудному карману красную звезду. Это был подарок от Гаврилы — на ней был изображен профиль Ленина. Теперь я верил, что эта звезда, ведущая миллионы рабочих к светлой цели, принесет удачу и мне. Я пошел за женщиной.
Узкими коридорами мы шли мимо дверей открытых в классные комнаты. Там шли занятия. В некоторых классах ученики кричали и дрались. Какие-то ребята завидев мою форму, начали показывать на меня пальцами и засмеялись. Кто-то запустил в меня огрызком яблока. Я увернулся и он угодил в заведующую.
Первые несколько дней меня не оставляли в покое. Заведующая хотела, чтобы я снял форму и носил обычную детскую одежду, которую присылал международный Красный Крест. Я чуть не ударил воспитательницу, когда она попытался забрать мои вещи. Ночью, для сохранности, я засовывал штаны и гимнастерку под матрас.
Через несколько дней, моя давно нестиранная одежда начала дурно пахнуть, но я все так же отказывался переодеться хотя бы на один день. Рассерженная моим непослушанием заведующая позвала на помощь двоих воспитательниц, чтобы силой отобрать у меня форму. Ликующая толпа ребят наблюдала за схваткой.
Я вырвался из рук неповоротливых женщин и выбежал на улицу. Там я обратился к четверым спокойно прогуливавшимся солдатам. Жестами я дал понять, что не могу говорить. Они дали бумагу и я написал, что я сын воюющего сейчас на фронте советского офицера и что я дожидаюсь своего отца в этом приюте. Затем, тщательно подбирая слова, я дописал, что заведует в приюте дочь капиталиста, что она ненавидит Красную Армию и вместе с воспитательницами, которых она эксплуатирует, каждый день избивает меня за то, что я одет в форму советского солдата.
Как я и рассчитывал, моя записка возмутила молодых солдат. Они пошли со мной и, пока один из них крушил цветочные горшки в застеленном коврами кабинете заведующей, остальные гонялись за испуганно визжащими воспитательницами, шлепая их и щипая за бока.
После этого работники приюта отстали от меня. Даже учителя не возражали, когда я отказался учиться читать и писать на родном языке. Я написал на классной доске, что мой родной язык — русский, язык страны в которой большинство не эксплуатирует меньшинство, а учителя не наказывают учеников.
На стене, над моей кроватью, висел большой календарь. Каждый прошедший день я отмечал в нем красным карандашом. Война все еще продолжалась на территории Германии и я не знал, сколько дней осталось до ее конца, но был уверен, что Красная Армия делает все от нее зависящее, чтобы приблизить победу.
Каждый день я выскальзывал из приюта и за деньги, которые мне дал Гаврила, покупал свежий номер «Правды». Я быстро прочитывал все сообщения о последних победах и внимательно рассматривал новые фотографии Сталина. Я успокаивался. Сталин выглядел бодрым и моложавым. Все шло хорошо. Война скоро закончится.
Однажды меня вызвали на медицинский осмотр. Я отказался оставить свою одежду у входа в кабинет и носил ее с собой под мышкой. Потом со мной беседовала какая-то общественная комиссия. Один из ее сотрудников, немолодой уже мужчина, внимательно изучал мои бумаги. Он доброжелательно обратился ко мне по имени и попросил хоть приблизительно вспомнить, куда, расставшись со мной, собирались ехать мои родители. Я сделал вид, что не понимаю его. Кто-то перевел вопрос на русский, объяснив, что, похоже, он знал моих родителей до войны. Я равнодушно написал на грифельной доске, что мои родители погибли во время бомбежки. Члены комиссии недоверчиво посмотрели на меня. Я холодно попрощался и вышел. Этот пытливый человек растревожил меня.
В приюте жило пятьсот детей. Нас разделили на группы, и мы ходили на уроки в тесные, плохо освещенные классы. Многие мальчики и девочки были искалечены и теперь вели себя необычно. Классы были переполнены. Нам не хватало парт и классных досок. Я сидел рядом с мальчиком моего возраста, который непрерывно бормотал: «Где же мой папочка? Где же мой папочка?». Он посматривал вокруг, как будто ожидал, что его папочка вынырнет сейчас из-под парты и погладит его по потному лбу. Позади нас сидела девочка, у которой взрывом оторвало пальцы на обеих руках. Она пристально смотрела на гибкие, как червячки, пальцы других детей. Заметив ее взгляд, дети быстро убирали руки. Еще дальше сидел мальчик с изуродованной челюстью и без руки. Есть без посторонней помощи он не мог. От него исходился запах гноящейся раны. Еще в классе было несколько частично парализованных детей.
Мы рассматривали друг друга с отвращением и страхом. Никогда нельзя было знать наверняка, что придет в голову соседу. Многие ребята в классе были старше и сильнее меня. Они знали, что я не могу говорить и считали, что я еще и слабоумный. Они дразнили меня и время от времени избивали. По утрам, после бессонной ночи в переполненной спальне, я заходил в класс, как в ловушку, чувствуя страх и тревогу. Ощущение приближающейся опасности нарастало. Нервы мои были натянуты, как тетива рогатки, и невинная стычка могла вывести меня из равновесия. Я не боялся драки, страшнее было бы, защищаясь, серьезно искалечить кого-нибудь и угодить в тюрьму. Это означало бы конец моим мечтам вернуться к Гавриле.
Во время драки я не контролировал свои движения. Мои руки обретали собственную жизнь и их было невозможно оторвать от обидчика. После драки я еще долго не мог успокоиться и, распаляясь, вновь переживал случившееся.
Кроме того, я не мог убегать. Увидев направляющуюся ко мне компанию ребят, я немедленно останавливался. Я уговаривал себя, что остерегаюсь удара в спину и что остановившись, смогу лучше оценить силу и намерения противника. Но на самом деле, я не мог убежать даже когда хотел. Мои ноги странным образом цепенели. Бедра и икры наливались свинцом, а колени становились легкими и воздушными, как взбитые подушки. Мне не помогали даже воспоминания о всех предыдущих успешных побегах. Какая-то тайная сила приковывала меня к земле. Я останавливался и дожидался обидчиков.
Я никогда не забывал Митькиных поучений. Он говорил, что человек никогда не должен допускать, чтобы с ним дурно обращались, иначе он перестанет себя уважать и тогда его жизнь станет бессмысленной. Поддерживать же чувство собственного достоинства и не падать духом человек сможет только если будет мстить обидчикам за нанесенные оскорбления.
Человек всегда должен мстить за несправедливость и унижение. В мире слишком много беззакония, чтобы разбираться в нем и дожидаться справедливого возмездия. Нельзя прощать обиды — каждая должна быть обязательно отомщена. Митька говорил, что выживает только тот, кто уверен в своих силах и убежден, что за любое оскорбление сможет вдвойне отплатить врагу. Все очень просто: если кто-то уязвил вас и вам стало больно, как от удара кнутом, считайте, что вас действительно хлестнули кнутом и мстите за это. Если кто-то дал вам пощечину, но на вас она подействовала как тысяча ударов, отвечайте как за тысячу ударов. Месть должна быть пропорциональна доставленным вам боли, оскорблению и унижению. Обыкновенную пощечину кто-то может и не заметить, другой же будет страдать так, будто его били сотни дней. Один забудет обо всем через час, другого по ночам будут мучить кошмары.
Конечно, верно было и обратное. Если вас ударили палкой, но для вас это был безобидный шлепок, берите реванш за шлепок.
Жизнь в приюте была полна внезапных нападений и драк. Почти всех называли по кличкам. В моем классе был мальчик, которого прозвали Танком за то, что он колотил любого, кто не уступал ему дорогу. Мальчик по кличке Пушка без какой-либо причины швырялся тяжелыми предметами. Были и другие ребята. Сабля дрался, размахивая ребром ладони, Самолет сбивал противника с ног и пинал его в лицо, Снайпер издалека бросался камнями, а Огнемет метал зажженные спички в одежду и ранцы.
У девочек тоже были прозвища. Граната ранила обидчиков зажатым в кулаке гвоздем. Партизанка, маленькая скромная девочка, наклоняясь, хватала проходящих мимо людей за ноги и валила на пол, а ее подруга — Торпеда, обнимая упавшего так, будто хотела ему отдаться, мастерски наносила удар в пах.
Учителя и дежурные воспитатели не могли справиться с этими подростками и старались держаться в стороне от их потасовок. Иногда случались и более серьезные происшествия. Как-то Пушка швырнул тяжелый ботинок в маленькую девочку, которая отказалась его поцеловать. Через несколько дней она умерла. В другой раз Огнемет поджег одежду у троих ребят и запер их в классе. Двоих из них отвезли в больницу с сильными ожогами.
Любая драка доходила до крови. Мальчишки и девчонки сражались за свою жизнь и развести драчунов было невозможно. По ночам происходили вещи и похуже. Мальчишки насиловали девочек в темных коридорах. Однажды ночью несколько ребят изнасиловали в подвале воспитательницу. Они продержали ее там несколько часов, приглашая остальных присоединиться к ним, и возбуждали женщину изощренными ласками которым научились во время войны. В конце концов они довели ее до исступления. Она пронзительно вскрикивала всю ночь, пока ее не увезла скорая помощь.
Некоторым девочкам нравилось привлекать к себе внимание. Они оголяли тело и подзывали желающих прикоснуться к ним. Они вызывающе громко рассказывали друг другу о том, что во время войны проделывали с ними разные мужчины. Ночью они сбегали в парк и знакомились там с пьяными солдатами.
Многие мальчики и девочки были невозмутимы и ко всему равнодушны. Прислонясь к стене, они молча, не проявляя эмоций, рассматривали стоящие у них перед глазами, видимые только им картины. Говорили, что некоторые из этих детей жили раньше в гетто и концентрационных лагерях. Если бы оккупация не закончилась, они бы уже давно погибли. Другие, очевидно, провели войну у жестоких и алчных приемных родителей, которые нещадно эксплуатировали их и пороли за малейшую провинность. Встречались также ребята о жизни которых никто ничего не знал. В приют они попали из армии или полиции. Ничего не было известно об их родителях, неясно было и где они провели войну. О себе отвечать они отказывались, отделываясь уклончивыми ответами и снисходительными презрительными ухмылками.
По ночам я боялся заснуть, потому что мальчишки проделывали друг над другом разные болезненные штуки. Я спал одетым — в одном кармане у меня был нож, в другом — деревянный кастет.
Каждый день я зачеркивал на своем календаре еще один день. «Правда» сообщала, что Красная Армия уже дошла до логова фашистского зверя.
Постепенно я подружился с мальчиком по прозвищу Молчун. Вел он себя, как немой — с тех пор как он появился в приюте, никто не слышал от него ни слова. Все знали, что он может говорить, но когда-то, во время войны, понял, что это бессмысленно, и замолчал. Мальчишки пытались заставить его заговорить. Однажды они избили его до крови, но не добились ни звука.
Молчун был старше и сильнее меня. Сперва мы избегали друг друга. Мне казалось, что своим молчанием он передразнивает тех, кто действительно не может говорить. Если нормальный парень решил не разговаривать, то обо мне тоже могут подумать, что я лишь притворяюсь немым. Если бы мы подружились, это только подтвердило бы такое подозрение.
Однажды Молчун неожиданно выручил меня, сбив с ног колотившего меня в коридоре мальчишку. На следующий день, на перемене, я ввязался в драку на его стороне.
После этого мы сели вместе на последней парте. Сначала мы переговаривались записками, потом выучились объясняться жестами. Молчун ходил со мной на вокзал знакомиться с проезжающими солдатами. Вдвоем мы угнали велосипед у пьяного почтальона, гуляли по городскому парку, еще не разминированному и закрытому для публики, и подглядывали в городской бане за раздевающимися девушками.
По вечерам мы убегали из приюта и, слоняясь по близлежащим площадям и дворам, вспугивали влюбленные парочки, бросали камни в закрытые окна, нападали на неосторожных прохожих. Посильнее и выше меня ростом, Молчун был зачинщиком наших проделок.
Каждое утро нас будил свисток проходящего неподалеку пригородного поезда, привозившего на базар крестьян. По вечерам тот же поезд развозил крестьян домой, по деревням, по этому единственному пути. Освещенные окна вагонов мелькали среди деревьев, как светлячки.
В солнечные дни мы с Молчуном босиком бродили по железной дороге, ступая на согретые солнцем шпалы и колючую щебенку. Иногда, если возле дороги собиралось много детворы, мы давали представление. За несколько минут до прихода поезда я ложился между рельсов лицом вниз, прикрывая голову руками и прижимаясь к шпалам. Пока я терпеливо ждал, Молчун собирал публику. Я прислушивался к рокочущему перестуку колес приближающегося поезда. Постепенно я начинал сотрясаться вместе с рельсами. Когда локомотив проходил прямо надо мной, я как только мог вжимался в шпалы и старался ни о чем не думать. Раскаленная топка накрывала меня волной горячего воздуха, и огромная машина с яростным ревом проносилась над моей головой. Затем я дожидался, когда пройдет последний вагонов, ритмично выстукивающий колесами надо мной. Я вспоминал, как однажды, во время моих скитаний по деревням, с локомотива, проходящего над лежащим на шпалах мальчиком, сбросили немного раскаленного угольного шлака. Когда поезд прошел, мальчик был мертв — его голова и спина напоминала сгоревшую в костре картофелину. Ребята, которые наблюдали за происходящим, утверждали, что кочегар выглянул в окно и, увидев мальчика, нарочно сбросил шлак. Я помнил и другой случай, когда более длинное, чем обычно сцепление последнего вагона расколотило голову лежащего на шпалах мальчика. Его голова разлетелась на куски как тыква.
Несмотря на эти мрачные воспоминания, что-то влекло меня на шпалы под поезд. В мгновения, отделяющие локомотив от последнего вагона, жизнь во мне становилась чище колодезной воды. За то короткое время, что вагоны грохотали надо мной, все отступало перед осознанием того, что я просто жив. Я забывал все: приют, немоту, Гаврилу, Молчуна. Постепенно меня охватывала огромная радость от того, что я остался невредим.
Поезд уносился вдаль, я приподнимался на дрожащих от слабости руках и ногах и оглядывался с чувством, которое было сильнее удовлетворения от беспощадной мести самому заклятому врагу.
Я пытался запастись впрок этим ощущением полноты жизни. Оно могло бы поддерживать меня в самые трудные и опасные моменты. Никакой страх не мог сравниться с ужасом, охватывавшим меня при приближении поезда.
Притворяясь равнодушным, я не спеша спускался по насыпи. Молчун, стараясь казаться безразличным, подходил ко мне первым и с покровительственным видом отряхивал прилипшие к моей одежде камешки и щепки. Постепенно я научился сдерживать дрожь в руках, ногах и уголках пересохшего рта. Остальные, окружив нас, с восхищением глядели на меня.
Потом мы возвращались в приют. Я гордился собой и чувствовал, что Молчун тоже гордился мною. Ни у кого в приюте не хватило бы духа сделать то же, что и я. Теперь меня никто не обижал. Но я знал, что свою храбрость мне нужно демонстрировать каждые несколько дней, иначе наверняка найдется недоверчивый мальчишка, который открыто усомнится во мне. Прижимая к груди красную звезду, я взбирался на рельсы, ложился и дожидался приближающегося поезда.
Мы с Молчуном проводили много времени на железнодорожных путях. Мы смотрели, как проходили поезда, иногда забирались на площадку последнего вагона и спрыгивали, когда поезд замедлял ход у стрелки.
Эта стрелка была установлена в нескольких километрах от города. Давно, наверное, еще до войны, здесь начали прокладывать железнодорожную ветку. Стрелочным механизмом никто не пользовался и его части заржавели и поросли мхом. Недостроенная ветка обрывалась в нескольких сотнях метров от стрелки, на краю высокого речного берега. Там планировали построить мост. Мы внимательно изучили стрелочный механизм и несколько раз пробовали привести его в действие. Но заржавевший рычаг не поддавался.
Как-то в приюте мы увидели, как слесарь легко открыл заклинивший замок после того, как смазал его маслом. На следующий же день, мы с Молчуном стащили на кухне бутылку масла и вечером вылили его в механизм стрелки. Мы подождали пока масло просочилось внутрь и налегли на рычаг. Внутри что-то хрустнуло, рычаг рывком двинулся с места и с визгом перевел направляющие на другой путь. Испугавшись этой неожиданной удачи, мы быстро вернули рычаг в прежнее положение.
После этого, проходя мимо развилки, мы с Молчуном многозначительно переглядывались. Это был наш секрет. Когда, сидя в тени под деревом, я видел появляющийся на горизонте поезд, меня охватывало ощущение неограниченной власти. Жизни пассажиров были в моих руках. Чтобы пустить поезд под откос, мне нужно было лишь перевести стрелку. Нужно было только перевести рычаг…
Я вспоминал, как целыми составами людей отвозили в газовые камеры и крематории. Те, кто приказал и организовал все это, должно быть, ощущали подобное чувство всемогущества над ничего не подозревающими жертвами. Они могли позволить им жить или превратить миллионы людей в летящую по ветру мелкую золу, даже не зная их имен, лиц, профессий. Организаторы лишь отдавали приказы, и в многочисленных городах и деревнях специальные отряды солдат и полицейских загоняли людей в гетто и отправляли их в лагеря смерти. В их власти было решать куда перевести тысячи железнодорожных стрелок — к жизни или к смерти.
Это было необыкновенное ощущение — осознавать себя хозяином судеб многих совершенно незнакомых людей. Я только не знал, зависит ли степень удовольствия от использования своей власти или знать об этой возможности уже достаточно.
Через несколько дней мы с Молчуном пошли на базар, где крестьяне из окрестных деревень, раз в неделю торговали продуктами и разными домашними поделками. Обычно нам удавалось стащить пару яблок, пучок морковки, а то и банку сметаны. Взамен мы щедро раздавали улыбки крепким деревенским женщинам.
Базар кишел людьми. Крестьяне громко расхваливали свои товары, женщины примеряли яркие юбки и кофты, мычали испуганные телята, под ногами с визгом бегали поросята.
Заглядевшись на блестящий велосипед милиционера, я опрокинул высокий прилавок, заставленный молочными продуктами. Кринки с молоком и сметаной, горшки с сывороткой — все оказалось на земле. Я еще не успел ничего понять, как побагровевший от гнева высокий крестьянин уже ударил меня кулаком в лицо. Я упал и вместе с кровью выплюнул три зуба. Подняв, как щенка, за шиворот, он продолжал бить меня, пока кровь не полилась на мою рубашку. Потом, растолкав столпившихся вокруг зевак, он запихнул меня в пустую бочку из-под квашеной капусты и забросил ее на мусорную кучу.
Я не сразу понял, что произошло. Я слышал смех крестьян, голова пошла кругом от побоев и вращения бочки. Я захлебывался кровью и чувствовал, как распухает лицо.
Вдруг я увидел Молчуна. Бледный, дрожащий, он тянул меня из бочки. Крестьяне хохотали над ним и обзывали меня цыганским бродяжкой. Опасаясь новых побоев, Молчун покатил бочку со мной внутри к водяной колонке. Несколько деревенских ребят бежали рядом, пытаясь оттолкнуть его и отобрать бочку. Он отгонял их палкой, пока мы наконец не добрались до колонки.
Вымокнув в воде, занозив спину и руки, я выбрался из бочки. Молчун подставил мне плечо, и я поковылял вслед за ним. С трудом мы добрались до приюта.
Врач перебинтовал мне разбитый рот и щеку. Молчун поджидал меня у дверей. Когда врач ушел, он внимательно осмотрел мое перевязанное бинтами лицо.
Через две недели Молчун разбудил меня рано утром. Он был весь в пыли, а его рубашка прилипла к мокрой от пота спине. По его виду я понял, что эту ночь он провел вне приюта. Он жестом позвал меня с собой. Я быстро оделся, и мы незаметно выскользнули из приюта.
Он привел меня к полуразрушенной лачуге неподалеку от нашей железнодорожной стрелки. Мы вскарабкались на крышу. Молчун закурил сигарету, которую нашел по пути и жестом велел мне ждать. Я не знал, что он задумал, но мне пришлось подчиниться.
Солнце уже показалось из-за горизонта. С толевых крыш начала испаряться роса, а из-под водосточных труб в разные стороны поползли коричневые черви.
Мы услышали свисток паровоза. Молчун замер и показал туда рукой. Я наблюдал, как, замедляя ход, приближался поезд. Сегодня был базарный день, и много крестьян ехало на этом первом утреннем поезде, еще до зари проходящем через несколько деревень. Вагоны были переполнены. Из окон высовывались корзины, на ступеньках гроздьями висели люди.
Молчун придвинулся ко мне. Он вспотел, его руки стали мокрыми. Время от времени он облизывал пересохшие губы. Отбрасывая со лба волосы, он пристально смотрел на поезд и внезапно показался мне гораздо старше своих лет.
Поезд приближался к стрелке. Стиснутые толпой крестьяне выглядывали из окон, их светлые волосы развевались на ветру. Молчун так сильно сжал мне руку, что я подпрыгнул. В тот же миг паровоз рывком свернул в сторону, бешено раскачиваясь, как будто его подталкивала невидимая сила.
За паровозом послушно последовало только два передних вагона. Остальные запнулись и, как резвые жеребята, со скрежетом и хрустом начали взбираться друг другу на спину и валиться на землю. Облако пара вырвалось вверх и скрыло происходящее. Из-под насыпи слышались пронзительные крики.
Я был оглушен и дрожал, как телеграфный провод, в который угодил камень. Молчун расслабился. Судорожно обхватив руками колени, он смотрел на медленно оседающую пыль. Потом отвернулся и потянул меня за собой к лестнице. Разминувшись с бегущими к месту катастрофы людьми, мы быстро вернулись в приют. Неподалеку раздавались сигналы машин скорой помощи.
В приюте все еще спали. У дверей в спальню я внимательно посмотрел на Молчуна. Он, как всегда, был невозмутим. Глянув на меня, он спокойно улыбнулся. Если бы не повязка на моем лице, я бы улыбнулся ему в ответ.
Следующие несколько дней в приюте только и говорили об этом крушении поезда. Вышедшие в траурной рамке газеты перечисляли имена жертв. Сообщалось также, что полиция разыскивает диверсантов, которые по политическим мотивам уже совершили ряд преступлений. Автомобильные подъемные краны разбирали гору исковерканных вагонов.
На следующий базарный день мы с Молчуном поспешили на рынок. Мы проталкивались через толпу. На многих прилавках вместо товаров стояли картонки с черными крестами: торговавшие здесь люди погибли при крушении. Молчун смотрел на картонки и радостно поглядывал на меня. Мы пробирались к прилавку моего мучителя.
Я поднял глаза. Знакомый прилавок с кринками молока и сметаны, брусками масла и разными фруктами стоял на своем месте. Из-за него, как в театре кукол, выглядывала голова того крестьянина, который выбил мне зубы и засунул меня в бочку.
Я с мукой посмотрел на Молчуна. Он недоверчиво разглядывал торговца. Когда наши глаза встретились, Молчун схватил меня за руку, и мы убежали с рынка. Когда мы вышли на дорогу, он упал на траву и закричал так, будто от сильной боли. Его слова заглушались травой. Это был единственный раз, когда я слышал голос Молчуна.
19
Перед первым уроком учитель сказал, что меня вызывает заведующая. Сперва я подумал, что пришла весточка от Гаврилы, но по пути в кабинет засомневался.
Кроме заведующей в кабинете был сотрудник общественной комиссии — тот, который решил, что до войны знал моих родителей. Они приветливо поздоровались со мной и пригласили присесть. Я заметил, что они очень нервничали, хотя и пытались скрыть свое волнение. Беспокойно оглядываясь, я услышал в соседней комнате чьи-то голоса.
Сотрудник комиссии ушел туда и с кем-то заговорил. Потом он широко распахнул дверь. В комнате стояли мужчина и женщина.
Мне показалось, что я знаком с ними и почувствовал, как под звездой на гимнастерке колотится мое сердце. Сдерживая чувства, я медленно рассматривал их лица. Они были поразительно похожи на меня; эти двое вполне могли быть моими родителями. Я ухватился за стул, мои мысли, как пули метались в голове. Мои родители… Я не знал, как себя повести — признаться, что узнал их или промолчать?
Они подошли поближе. Женщина склонилась ко мне. Неожиданно ее лицо сморщилось, брызнули слезы. Мужчина поддерживал женщину за руку нервно поправляя очки на вспотевшей переносице. Он тоже содрогался от рыданий, но быстро овладел собой и обратился ко мне. Он говорил на русском языке так же правильно и бегло, как и Гаврила. Он попросил меня расстегнуть гимнастерку — там, на груди, с левой стороны, должно было быть родимое пятно.
Я знал, что у меня есть это пятно и засомневался, раздумывая, стоит ли показывать его. Если они увидят родимое пятно — все пропало, они окончательно убедятся, что я их сын. Я колебался несколько минут, но, пожалев плачущую женщину, медленно расстегнул гимнастерку.
У меня не было иного выхода. Родители, как часто объяснял мне Гаврила, по закону отвечали за своих детей. Я еще не был взрослым — мне исполнилось лишь двенадцать лет. Они были обязаны забрать меня отсюда даже против моего желания.
Я снова взглянул на них. Женщина улыбалась мне, слезы размыли пудру на ее лице. Мужчина лихорадочно потирал руки. Не было похоже, что эти люди будут бить меня. Наоборот, они казались хрупкими и болезненными.
Я расстегнул гимнастерку и открыл ее пошире, чтобы родимое пятно было лучше видно. Плача, они обнимали и целовали меня. Я снова растерялся. Я знал, что в любой момент могу сбежать от них, запрыгнуть в любой из переполненных поездов и уехать так далеко, что никто не сможет найти меня. Но я хотел встретиться с Гаврилой, поэтому умнее было остаться с ними. Я знал, что встреча с родителями означала конец моим мечтам изобрести огнепроводный шнур для изменения цвета кожи людей, конец мечтам о труде на родине Гаврилы и Митьки, в стране, где уже сегодня наступил завтрашний день.
Мой мир становился тесным, как чердак деревенского сарая. В жизни всегда таится опасность угодить в ловушки врагов или в объятия друзей.
Мне не просто было освоиться с тем, что меня ласкают и любят, что нужно подчиняться не потому, что кто-то сильнее меня и может наказать за непослушание, а потому, что это мои родители и никто не мог лишить их родительских прав.
Конечно, когда ребенок еще совсем мал, ему действительно нужны родители. Но для меня теперь уже не должно быть никаких ограничений. Мальчик моего возраста должен сам выбирать себе учителей и наставников. И все же я не смог решиться убежать. Я смотрел на мокрое от слез лицо женщины, которая была моей матерью, на дрожащего мужчину, который был моим отцом. Они не решались погладить меня по волосам, похлопать по плечу, а я смотрел на них и что-то внутри меня обуздывало желание сбежать. Неожиданно я почувствовал себя так, как раскрашенные Лехом птицы, которых влекли к сородичам какие-то неведомые силы.
Пока отец вышел оформить документы, моя мать осталась со мной. Она говорила, что с ними мне будет хорошо, что дома я смогу делать все, что мне захочется. Они пошьют мне новую форму, такую же, как я ношу сейчас.
Слушая ее, я вспомнил, как однажды Макар поймал зайца. Это было большое красивое животное. В нем чувствовалось стремление к свободе, желание сильно прыгать, игриво кувыркаться, легко убегать от врагов. В клетке он долго не мог успокоиться, барабанил лапами и бросался на стенки. Через несколько дней Макару надоел его неугомонный нрав и он накрыл его плотным брезентом. Заяц дергался и вырывался из-под брезента, но в конце концов присмирел. Постепенно он успокоился и начал принимать пищу из рук. Однажды Макар был пьян и оставил дверцу его клетки открытой. Заяц выпрыгнул из нее и начал осматриваться. Я думал, что он одним прыжком скроется в высокой траве и исчезнет навсегда. Но заяц насторожил уши и, казалось, смаковал свободу. С отдаленных полей и лесов доносились только ему слышные и понятные звуки, запахи и ароматы, которыми мог насладиться только он. Все это было теперь перед ним — о клетке можно было уже забыть.
Неожиданно заяц как-то весь изменился. Насторожившиеся было уши поникли, он осунулся, стал меньше. Пошевелив ушами, он подпрыгнул на месте. Я громко свистнул, надеясь привести его в чувство, заставить поверить, что он свободен. Заяц повернулся и, на моих глазах, неожиданно постарев и съежившись, поковылял в клетку. Еще раз он остановился, приподнявшись, глянул назад и насторожил уши. Потом он прошел мимо глазеющих на него кроликов и запрыгнул в клетку. Я прикрыл дверцу хотя теперь это было не нужно. Внутри него была своя клетка, она сковала его мозг и сердце и парализовала мышцы. Чувство свободы, которое отличало его от смирных, трусливых кроликов, покинуло его, растаяло, как унесенный ветром аромат высушенного клевера.
Вернулся отец. Обнимая и осматривая меня, родители делились впечатлениями. Можно было уходить. Мы пошли попрощаться с Молчуном. Он недоверчиво глянул на моих родителей, неодобрительно помахал головой и отказался знакомиться с ними.
На улице отец помог мне нести книги. Везде был хаос. Оборванные грязные изможденные люди с мешками на плечах, возвращаясь домой, ругались с теми, кто во время войны занял их жилища. Я шел между родителями, ощущая их руки на плечах и волосах, кутаясь в их любовь и заботу.
Они привели меня в свою квартиру. С большим трудом они смогли снять ее, когда узнали, что в местном приюте смогут встретиться с мальчиком похожим на их сына. В квартире меня ждал сюрприз. У них был еще один ребенок — четырехлетний малыш. Родители объяснили, что его родные погибли и он остался сиротой. Его спасла его няня и передала моему отцу во время его скитаний на третьем году войны. Они усыновили малыша и было видно, что очень любили его.
Это только укрепило мои сомнения. Может лучше настоять на своем и дождаться Гаврилу, который наверняка меня усыновит. Сейчас я предпочел бы снова в одиночестве бродить от деревни к деревни, от города к городу, никогда не зная наверняка, что случится через минуту. Здесь же все было чересчур предопределенно.
Квартира состояла всего из комнаты и кухни. Уборная находилась на лестничной площадке. В квартире было душно и тесно. У отца было больное сердце. Если что-нибудь огорчало его, он бледнел и на его лице выступали капельки пота. Тогда он глотал какие-то таблетки. Мать уходила рано утром и выстаивала бесконечные очереди за продуктами. Вернувшись домой, она готовила и убирала.
Малыш надоел мне до смерти. Он требовал, чтобы я играл с ним именно тогда, когда я читал в «Правде» о продвижении Красной Армии. Он цеплялся за мои брюки и опрокидывал книги. Однажды он так досадил мне, что я схватил его за руку и сильно сжал. Что-то хрустнуло и малыш дико закричал. Отец вызвал врача — рука была сломана. Ночью малыш лежал в постели в гипсовой повязке и, тихонько хныкая, со страхом поглядывал на меня. Родители и словом не обмолвились со мной о происшедшем.
Я часто тайком встречался с Молчуном. Однажды, в обычное время, он не пришел. Потом я узнал в приюте, что его перевели в другой город.
Наступила весна. Дождливым майским днем пришла весть об окончании войны. Люди плясали на улицах, целовались и обнимались. Вечером по всему городу разносился вой сирен машин скорой помощи, мчащихся к пострадавшим в пьяных драках людям. Теперь я стал часто заходить в приют надеясь получить письмо от Гаврилы или Митьки. Но писем не было.
Я внимательно читал газеты, стараясь понять, что происходит в мире. Домой возвращались не все войска. Германия оставалась оккупированной и могли пройти годы, пока Митька и Гаврила смогут вернуться оттуда.
Жить в городе становилось все труднее. С каждым днем все больше людей съезжалось сюда со всей страны, надеясь, что в большом промышленном городе будет проще сводить концы с концами и что здесь они смогут заработать достаточно, чтобы восстановить утерянное имущество. Обескураженные, не сумевшие найти работу люди бродили по улицам, сражались за места в трамваях, автобусах, кафе. Они стали нервными, вспыльчивыми и вздорными. Похоже, что каждый считал себя избранником судьбы и требовал особого к себе отношения уже только потому, что пережил войну.
Однажды вечером родители дали мне деньги на билет в кино. В тот день шел советский фильм о парне и девушке, которые назначили свидание на шесть часов вечера в первый день после окончания войны.
У кассы толпилось много людей, и я терпеливо простоял в очереди несколько часов. Уже возле окошка в кассу я обнаружил, что потерял одну монету. Увидев, что я немой, кассир отложил в сторону мой билет, чтобы отдать его, когда я принесу недостающие деньги. Я побежал домой. Вернувшись через полчаса, я попытался пробраться к кассе, но контролер велел мне снова стать в очередь. Мне не на чем было написать, что я уже отстоял свое и мой билет дожидается меня в кассе, и я старался объясниться с ним жестами. Он даже не попытался понять меня. Схватив за ухо, он грубо вытолкал меня на улицу, чем позабавил людей, стоящих снаружи. Я поскользнулся на булыжной мостовой и упал. Из носа на гимнастерку закапала кровь. Я быстро вернулся домой, поставил на лицо холодный компресс и начал обдумывать планы возмездия.
Когда родители уже ложились спать, я оделся. Они обеспокоено спросили, куда я собираюсь идти. Я объяснил им жестами, что хочу прогуляться. Они попытались убедить меня, что ночью по улицам гулять опасно.
Я сразу пошел к кинотеатру. Возле кассы было уже совсем немного людей, и тот самый контролер, который меня обидел, скучая слонялся по двору. Я подобрал с мостовой два больших камня и пробрался в подъезд примыкающего к кинотеатру дома. С лестничной площадки третьего этажа я сбросил вниз пустую бутылку. Как я и рассчитывал, контролер быстро подошел к тому месту, куда она упала. Когда он наклонился, чтобы рассмотреть осколки, я бросил оба камня, потом быстро сбежал по лестнице на улицу.
С этого дня я стал выходить из дому только по вечерам. Днем я спал, но едва спускались сумерки, я был готов к ночным похождениям. Моим родителям это не нравилось, но я не слушал их возражений.
Ночью, говорят, все кошки серы. Разумеется, это было сказано не о людях. У людей все было как раз наоборот. Днем они все были на одно лицо. Ночью же они не спеша прогуливались по улицам или, как кузнечики, перепрыгивали из одной тени в другую, доставая из карманов бутылки и отпивая из них. В зияющих дверных проемах стояли женщины в открытых кофтах и обтягивающих юбках. Мужчины приближались к ним танцующей походкой, и они вместе исчезали в темноте подъездов. Из чахлого городского парка доносились стоны занимающихся любовью пар. В развалинах разбомбленного дома несколько парней насиловали девушку, которая опрометчиво вышла на улицу одна. За углом, круто поворачивая, завизжала тормозами машина скорой помощи, в ближайшем ресторане завязалась драка, слышался грохот бьющейся посуды.
Вскоре я стал своим в ночном городе. Я знал тихие улочки, где девушки еще моложе меня приставали к мужчинам старше моего отца. Я бывал там, где богато одетые мужчины с золотыми часами на руках торговали вещами, одно обладание которыми грозило годами тюрьмы. Я знал неприметный дом, из которого молодые парни выносили пачки листовок. Потом милиционеры и солдаты с негодованием срывали эти листовки с рекламных тумб и стен государственных учреждений. Я видел, как милиция проводила облаву и как вооруженные люди в штатском убивали солдата. Днем в мире царил покой. Война продолжалась ночью.
Каждую ночь я шел на окраину города, в парк возле зоологического сада. Мужчины и женщины приходили туда торговать, пить и играть в карты. Они угощали меня редким тогда шоколадом, учили метать нож в цель и приемам борьбы с вооруженным человеком. За это мне поручали, незаметно от милиции и сыщиков, доставлять по разным адресам небольшие пакеты. Когда после этого я возвращался в парк, надушенные женщины прижимали меня к себе, увлекали на траву, и я ласкал их так, как когда-то меня учила Евка. Мне было хорошо с этими людьми, чьи лица скрывала ночная темнота. Здесь я никому не мешал. Немоту они считали моим достоинством — благодаря ей мне было легче выполнять их поручения.
Но однажды ночью все закончилось. Из-за деревьев вспыхнули слепящие глаза прожекторов, тишину вспороли пронзительные свистки. Парк был окружен милиционерами, которые забрали всех нас в тюрьму. По пути я чуть было не сломал палец милиционеру, который, не заметив у меня на груди красную звезду, слишком грубо толкнул меня.
На следующее утро за мной пришли родители. Я был весь в грязи, форма изорвалась этой беспокойной ночью. Родители были озадачены, но не упрекали меня.
20
Я плохо рос и не прибавлял в весе. Врачи порекомендовали мне горный воздух и занятия физическими упражнениями. Учителя говорили, что город не идет мне на пользу. Осенью отец нашел работу в горном районе, на западе страны, и мы уехали туда. Когда выпал первый снег, меня отправили жить в горы. За мной согласился присматривать пожилой лыжный инструктор. Раз в неделю родители проведывали меня в его горном домике.
Каждый день мы поднимались рано утром. Я снисходительно наблюдал, как инструктор, став на колени, молился. Передо мной был взрослый образованный городской человек, который вел себя, как суеверный крестьянин, и не мог понять, что он одинок в этом мире, что никто ему не поможет. Каждый из нас стоит особняком от остальных людей. И чем раньше поймешь, что все эти Гаврилы, Митьки и Молчуны не вечны, тем лучше. Быть немым еще ничего не значило — люди все равно не понимали друг друга. Они любили или ненавидели, нежно обнимались или жестоко дрались — но каждый думал только о себе. Чувства, жизненный опыт и ощущения каждого человека успешно отделяют его от остальных людей, как густые заросли камыша отделяют глубокую реку от топкого берега. Подобно горным вершинам, мы разглядываем друг друга — слишком высокие, чтобы затеряться за разделяющими нас долинами, но слишком низкие, чтобы скрыться в небесах.
Целыми днями напролет я катался на лыжах по горным трассам. В горах никто не жил. Туристические лагеря и гостиницы были сожжены, а люди, обитавшие здесь раньше, выселены. Новые жители еще только начинали приезжать.
Инструктор был спокойным и терпеливым человеком. Я старался слушаться его и мне было приятно, когда он иногда хвалил меня.
Вьюга налетела совершенно неожиданно и снежными вихрями заслонила горные вершины и хребты. Я потерял инструктора из виду и начал сам спускаться по крутому склону, стараясь как можно быстрее добраться до домика. Лыжи скользили по насту, от скорости захватывало дух. Когда я вдруг увидел глубокий овраг, сворачивать было уже слишком поздно.
Комната была залита весенним солнцем. Повернув голову, я не почувствовал боли. Приподнявшись на руках, я уже хотел снова лечь, когда зазвонил телефон. Санитарка уже ушла, а телефон продолжал настойчиво трезвонить.
Выбравшись из кровати я подошел к столу. Поднял трубку и услышал мужской голос.
Приложив трубку к уху, я слушал нетерпеливые слова — где-то на другом конце провода кто-то хотел разговаривать со мной… Меня охватило непреодолимое желание заговорить.
Я открыл рот и сделал усилие. Из горла начали выбираться звуки. Напряженно, сосредоточенно я стал складывать их в слоги и слова. Я отчетливо чувствовал, что звуки выпрыгивают из меня один за другим, как горошины из открытого стручка. Не веря в происходящее, я отложил в сторону телефонную трубку. Я начал произносить слова и предложения, декламировать строчки из Митькиных песен. Голос, потерянный в далекой деревенской церкви, вернулся ко мне и заполнил всю комнату. Я громко и неудержимо говорил, сначала как крестьяне, потом как городские жители; говорил как только мог быстро, восхищаясь полновесными звуками, тяжелыми от смысла, как мокрый снег от воды, еще, еще и еще успокаивал себя, что я вновь обрел дар речи и голос не намеревается ускользнуть от меня в открытую балконную дверь.
Ежи Косински
По поводу «Раскрашенной птицы»: заметки автора
«Les images choisies par le souvenir sont aussi arbitraires, aussi?troites, aussi insaisissable, que celles que l’imagination avait form?es et la r?alit? d?truites. Il n’y a pas de raison pour qu’en dehors de nous un lieu r?el poss?de plut?t les tableaux de la m?moire que ceux de r?ve.»
Marcel Proust
По мнению многих, наиважнейшим этапом создания художественного произведения является вынесение автором самого себя за рамки того жизненного опыта, который он намеревается отразить в своем творении. Главное в этом процессе «отчуждения» — сознательное желание посмотреть на себя и свой опыт как бы «со стороны», под таким углом зрения, при котором и сам автор, и описываемое им окружение теряют конкретные черты, отрываются от повседневной действительности и начинают существовать в новом измерении, приобретая текучесть и неограниченную свободу. Процессу этому соответствует длительный период внутренней борьбы и неуверенности. Новое измерение, о котором я говорю, существует исключительно в сознании автора: элементы действительности в нем более не подчиняются законам земного тяготения, а такие мелочи, как точное указание места и времени действия, теряют всякое значение.
Автор словно отгораживает свое воображение от объективной действительности одной завесой за другой. Число этих завес и та интенсивность, с которой они фильтруют мысли автора, зависят от его темперамента и творческого метода. Завесы не в силах полностью заслонить собой действительность; они только маскируют ее отдельные составляющие, увеличивают или преуменьшают их значение, ускоряют или замедляют неудержимый поток событий.
Так же как актер, играющий роль Гамлета, не является в этот миг ни самим собой, ни Гамлетом, но собой в роли Гамлета, так и художественный вымысел не сводится ни к факту, ни к чистому вымыслу: это факт в роли вымысла. Символ одновременно конкретен и абстрактен. Он — не буквальность и не мнимость, в нем нераздельно слито мнимое и буквальное. По этой самой причине стимул, вызывающий к жизни символ, нельзя до конца постичь: если бы такое было возможно, символ стал бы излишним. Символ ускользает от дефиниции, он поддается в лучшем случае только интерпретации. Марсель Пруст сказал об этом со всей ясностью: «Величие настоящего искусства состоит в том, чтобы… вновь открыть, вновь ухватить и явить нам ту реальность, от которой мы живем столь удаленными и от которой становимся все более и более отделенными, имея о ней только формальное знание, ибо она обретает все большую непроницаемость; и существует серьезная опасность, что мы до самой нашей смерти так ее и не узнаем, хотя она, по сути, является нашей жизнью».
Перенос фрагментов объективной действительности в то новое измерение, где рождается литературное произведение, подчиняется определенной логике, которая вынуждает отбирать и выделять из большого числа феноменов те, которые, по мнению автора, более соответствуют его творческому методу. При этом объективность играет второстепенную роль: автор использует ее в той степени, в которой она совпадает со вселенной, созданной его воображением.
Можно сказать, что автор берет извне только то, что он способен создать в своем воображении. «Воображение, — пишет Сусанна К.Лангер, — вероятно, представляет собой древнейшую чисто человеческую способность. Оно старше дискурсивного мышления; оно, возможно, является общим источником таких различных явлений, как сон, интеллект, религия и способность к обобщениям. Это весьма первобытная человеческая способность, оплодотворяющая собой искусство, которое в свою очередь воздействует на воображение».
Отчуждение художником своего личного опыта представляется необходимой предпосылкой всяческого творческого процесса. Неизбежным образом книга, будучи опубликована, подобно бумерангу, возвращается в ту самую конкретную действительность, от которой автор отделил себя для того, чтобы эту книгу создать.
После публикации книги автор становится всего лишь одним из многих ее читателей, и его суждение о ней — лишь одно из многих суждений: не глубже и не поверхностней, чем суждение любого другого читателя. «По поводу литературной интерпретации, — писал Поль Валери, — я уже неоднократно высказывался, но не лишним будет еще раз подчеркнуть: тексту не присуща такая вещь как истинное значение. Автор в этом вопросе не может считаться авторитетом. Не важно, что он хотел сказать, значение имеет только то, что он написал. Опубликованный текст становится механизмом, который каждый волен использовать как ему заблагорассудится: нет никаких гарантий, что его создатель найдет ему лучшее применение, нежели кто-нибудь другой. Более того, если автору были ясны его собственные намерения, знание их будет только искажать его восприятие собственного творения». (Курсив — П.Валери)
Определить «Раскрашенную птицу» как автобиографию было бы удобно в целях классификации, но вряд ли оправданно. Нашему сознанию свойственно воспринимать ситуации и проявлять к ним свое отношение вполне определенным образом: некоторые часто повторяющиеся в неизменных формах фикции (все, что идет из глубин нашей памяти, или извлекается из подсознания, или является плодом творческого воображения) лишены суровой очевидности факта. В каждой культуре существует свой набор очевидных классических ситуаций, представленных в изобразительном искусстве, литературе или коллективном сознании (например, обретение ребенком потерянных родителей, воссоединение влюбленных, сцены смерти), но все они уступают в изобретательности тем схемам, которые мы повседневно создаем в помощь своему мышлению и самопознанию. Схемы эти — наши собственные маленькие вымыслы, помогающие нам упростить наш опыт, оформить его и придать ему необходимую эмоциональную однозначность. В нашей памяти события становятся художественным вымыслом, способным вызвать к себе определенное отношение. Без этого искусство стало бы настолько личным, что даже художник оказался бы неспособным творить его, а публика вообще утратила бы к нему ключ. Ни одно произведение искусства не является действительностью: оно, скорее, способ использования символов с целью выразить ту часть субъективной действительности, которая не может быть выражена никак иначе. Даже кино, которое из всех видов искусства наиболее способно к буквальному изображению действительности, пользуется приемом монтажа; без этого оно стало бы полностью непонятным зрителю или крайне трудным для восприятия. Тот же самый прием монтажа применяется и в других видах искусства: воспоминание само по себе уже есть монтаж. «Самовыражение начинается там, где кончается мышление», — сказал Камю; именно таково творчество, в частности — творчество писателя. Не важно, идет ли речь о художественном тексте или нет: активно творящее сознание отрезает монтажными ножницами все несущественное или невыразимое и создает серию вымышленных ситуаций. О памяти нельзя сказать, что она буквальна или точна — правда памяти в чувстве, а не в истине. Память организует наши впечатления в нечто вроде короткометражных фильмов. Хорошим примером такого преобразования опыта во вместилище для эмоционального переживания может служить эссе Альбера Камю «Возвращение в Типаса». Эта работа заявлена как автобиографическая, но она не вполне является таковой. Когда Камю пишет о своем возвращении в североафриканское местечко Типаса, он, разумеется, использует реальный населенный пункт в качестве символа. Несомненно, Камю бывал в Типаса, жил там какое-то время, а потом вернулся. Но его поездка, хотя и имеет значение как повод для выбора конкретной ситуации, по отношению к которой выражаются определенные чувства, вторична по отношению к этим самым чувствам, которые Камю мог испытать во время ее и которыми он хотел поделиться с читателем. Выбор особого ряда символов также дает читателю возможность отождествить свои переживания с переживаниями автора. Выбором же ряда конкретных деталей, связанных с конкретным местом действия, автор, если не вполне бессознательно, то в достаточной степени спонтанно, поднимает переживания до уровня, при котором читатель начинает с особенной силой ощущать те эмоциональные откровения, которые содержатся в произведении. На первый взгляд кажется, что речь идет об эссе автобиографического характера: Камю, будучи в тяжелом настроении, возвращается в то место, которое для него всегда ассоциировалось с покоем, светом и безмятежностью природы. Он бродит по пляжам и обнаруживает в разгар зимы непобедимое лето внутри себя. Но даже это открытие должно быть выражено через символы, должна быть создана ситуация, при которой буквальное и символическое сближаются настолько, что из их сопоставления возникает особый смысл.
Для того чтобы изобразить процесс вспоминания, автор написал «Раскрашенную птицу» в виде ряда небольших драматических сценок, связующие звенья между которыми по большей части опущены, как это и бывает с реальной памятью. Экстремальность ситуаций, благодаря напряженности действия и яркости образов, воспроизводит ряд особенностей, присущих нашему мышлению и нашим снам. Символическая природа персонажей и деталей также имеет значение, поскольку в воспоминаниях, снах или художественных произведениях любой элемент служит для сохранения или подчеркивания какого-нибудь другого элемента, для концентрирования переживания. Тут кто-нибудь может задаться вопросом: «А почему эта книга написана про детство? Почему автор избрал именно эту тему?» К.Г.Юнг в своей работе «Психология архетипа ребенка» высказывает точку зрения, которая многое объясняет. Юнг рассматривает образ ребенка как символ досознательного состояния человеческой души, символ своего рода детства мыслительных процессов, следы которого можно обнаружить в каждом из нас. Это состояние он определяет термином «коллективное бессознательное». Юнг пишет: «Аналогия с определенными психологическими состояниями… [доказывает]… что определенные фазы жизни личности могут обосабливаться и персонифицироваться до такой степени, что приводят к непосредственному видению себя в образе, например, ребенка. Такое видение, переживаемое во сне или наяву, обусловливается, как нам известно, диссоциативными процессами между переживанием в сознании прошлого и настоящего. Такая диссоциация может быть обусловлена разнообразными нарушениями: например, человек в состоянии взрослости может оказаться в конфликте со своим детским состоянием или же он может насильственно отклонить свою психику от ее врожденного характера, исходя из интересов вымышленной persona, которая в большей степени соответствует его амбициям… в результате такой траснформации он может чувствовать себя подобно ребенку лишенным корней и естественного основания. В таком состоянии ожесточенный конфликт с первоначальной правдой о себе становится более чем вероятным…»
В таком случае «Раскрашенную птицу» можно считать представлением автора о самом себе как о ребенке — представлением, а не исследованием детства или возвращением в него. Это представление, этот поиск может быть осуществлен только через метафору, в которой бессознательное с наибольшей легкостью проявляет себя и к которой оно по природе своей тяготеет. Место действия и окружение также метафоричны, поскольку все путешествие в детство совершается исключительно в сознании. В метафорическом окружении персонажи превращаются в архетипы, становятся символами вещей, в равной степени ощутимых и бесплотных, — символами, которые тем не менее вдвойне реальны, будучи выражением того, что стоит за ними.
Вполне возможно, что книга эта не поддается быстрой и упрощенной классификации. Имена, использованные в ней, вымышлены и не могут быть с достаточным основанием отнесены к представителям какой-нибудь определенной этнической группы. Место действия обозначено в самых общих чертах, поскольку приграничье обычно является спорной территорией и лишено национального или религиозного единства. Следовательно, ни одна этническая или религиозная группа не имеет основания считать себя изображенной и искать в «Раскрашенной птице» повода для шовинистических страстей. Как кладбища сообщают анонимность жизням тех, кто на них похоронен, так время и политические пертурбации делают неопознаваемой страну, в которой разворачивается повествование.
Содержание книги ставит перед нами ряд вопросов: приукрашенный факт не есть вымысел, смесь измышлений и воспоминаний не является на все сто процентов придуманной. Издатели традиционно считают подобные пограничные жанры ничейной землей. В своей книге «Эстетическое отношение искусства и действительности» Н.Г.Чернышевский написал в 1855 году: «Как бы сильна ни была память, она не в состоянии удержать всех тех подробностей, которые неважны для существа дела… но многие из них нужны для художественной полноты рассказа, и должны быть заимствованы из других сцен, оставшихся в памяти поэта… правда, что дополнение события этими подробностями еще не изменяет его, и различие художественного рассказа от передаваемого в нем события ограничивается пока одной формою. Но этим не исчерпывается вмешательство фантазии. Событие в действительности перепутано с другими событиями, находившимися с ним только во внешнем сцеплении, без существенной связи; когда мы будем отделять избранное нами событие от других происшествий и от ненужных эпизодов, мы увидим, что это отделение оставит новые пробелы в жизненной полноте рассказа…»
Факт и воспоминание — можно ли свести «Раскрашенную птицу» к этим двум источникам? Скорее стоит представить книгу как результат медленного пробуждения сознания, замороженного в свое время воздействием страха, сложным переплетением отдельных фактов, озаренных светом памяти, который уже не так ярок, как прежде, но еще способен осветить обширные пространства, оставаясь при этом мягким и не раздражающим зрение. Передний план расплывается, а задний выдвигается вперед из области тени. Тех, кого автор раньше вспоминал в связи с их поступками, он вспоминает в связи с их характерами. Для ребенка все события внезапны, детским открытиям не хватает глубины. Кто-то убивает, кто-то калечит, кто-то пытает, кто-то ласкает. Но в представлении взрослого все эти воспоминания теряют одномерность. Голод — более не неотвязное чувство, которым он был когда-то, страх — уже не бешено стучащее сердце. Они теперь не воспринимаются телом как удары переменчивой судьбы; они скорее представляются основой, на которой держится жизнь как таковая.
Суеверие и страх, угроза чумы и ожидание смерти, темный лес и стылые болота, железные клещи голода, которые приковывают крестьянина к своему бесплодному наделу, подозрительность в отношении ближайшего соседа, страх перед чужаком, безрадостная мудрость и постоянное ожидание беды. Мрачная вера в немилосердного Бога, неизбывный ужас перед знамением, которое видится в каждой птице и звере, ощущение того, что злые духи и всякая нечисть идут по твоему следу, что все кругом усеяно силками и капканами для беспечных. Все эти представления трудно выразить через рациональные и однозначные понятия. Марта, Дурочка Людмила, Лаба и Макар живут жизнью своих деревень и вне этой жизни не существуют. Антропологу найти для них место на страницах своей книги будет не легче, чем для ведьм из «Макбета».
События перестали быть отдельными друг от друга, они смешались и слились, прокатились через сознание автора приливами и отливами. Автор предоставляет в наше распоряжение ткань, сотканную из его опыта, в которой отдельные нити еще просматриваются в силу различного цвета и фактуры, но получившееся переплетение уже нельзя свести к отдельным нитям. Перед нами не каталог разложенных по полочкам фактов, характерный для сознания взрослого, но пережитые автором, искаженные болью и обостренные страхом воспоминания, впечатления и чувства ребенка. Их нельзя измерить строгой мерой — это не отчет уцелевшего, но прожитая жизнь: жизнь изгоя, который встречает каждый день со смятенными чувствами, которого яркий солнечный свет наводит на мысли о грядущей буре.
«Самым удивительным парадоксом всех мифов детства, — пишет Юнг, — является то, что ребенок, с одной стороны, представляется беспомощной жертвой в руках ужасных врагов и находится постоянно перед лицом гибели, но, с другой стороны, он обладает почти сверхчеловеческими силами». В книге ребенок (Мальчик) выживает лишь потому, что он обречен на выживание. Он как бы воплощает в себе потребность в самовоплощении и самосохранении. У него нет возможности ограничить свой рост или остановить свое развитие. Ему предоставлены в распоряжение лишь те силы природы и животного инстинкта, которые способствуют его выживанию. Рассудочное сознание его сковано и ограничено невозможностью поступать иначе; ребенок благодаря этому противостоит малейшей угрозе его безопасности. Чтобы доказать это, его подвергают испытанию за испытанием. Легко заметить, что каждое такое испытание, описанное в книге, включает в себя материальные элементы природы — огонь, воду, грязь и экскременты. Его то хоронят заживо, то бросают одного в глуши. Но он должен выжить: само повествование от первого лица говорит о том, что ему это удалось. Выбор именно ребенка в качестве проводника в этом странствии может оказаться особенно поучительным, поскольку в развитии ребенка отражается эволюция человеческого сознания. Ребенок воспринимает те же символы и учится таким же образом, что и доисторические племена, — через наблюдение животных и инстинктивную ассоциацию с силами природы. Так же типична озабоченность Юнга проблемой речи и возможности утраты речи. Мальчик не умеет говорить на местном диалекте, но в тот момент, когда он им наконец овладевает, он лишается дара речи полностью. Это вынужденное молчание играет во многих отношениях важную роль.
Когда Мальчик онемел, в его распоряжении осталось исключительно действие. В то время как речь может прямо или косвенно подменить собой действие, последнее говорит само за себя.
В современной литературе речь используется для того, чтобы показать, какая пропасть лежит между словом и делом, подчеркнуть обширный разрыв между ними. Можно сказать, что этот разрыв является ключевой темой современного искусства. Но в «Раскрашенной птице» конфликт еще более обострен: в попытке воссоздать первобытное мышление прямое обращение к символам нагляднее и непосредственнее, чем поверхностное содержание речи или диалога. Кроме того, чувство отчуждения усиливается невозможностью для персонажей свободно общаться между собой. Наблюдение молчаливо: молчащий не может участвовать, он может только наблюдать. Вероятно и то, что немота — это метафора отлучения от общества и даже от чего-то большего, чем общество. Чувство отчуждения лежит на поверхности произведения и выражает понимание автором, пусть даже бессознательное, трещин в целостности его личности.
В «Раскрашенной птице» часто используется такой прием повествования, при котором сюжет повторяется на уровне мира природы. Действиям людей или предшествуют соответствующие сцены в животном мире или подобная параллель проводится позже. В качестве убедительного примера можно привести сцену обеда у мельника, когда происходящее между кошками служит для того, чтобы подчеркнуть атмосферу сексуального напряжения, которую внешнее содержание событий скрывает, словно водная гладь — глубинное течение. На самом деле этот прием используется сразу в двух плоскостях, поскольку он применяется не только автором, чтобы произвести впечатление на читателя, но и самим мельником, чтобы произвести такое же впечатление на присутствующих. Такое двойное использование образа и подтекста обогащает повествование и делает его более содержательным. Автор пользуется подобным приемом неоднократно, в особенно развернутом виде там, где история с совокупляющимися собаками служит параллелью к истории с Радугой и еврейской девушкой. Еще одним следствием этого приема при частом к нему обращении является превращение образа в символ. Речь идет, в первую очередь, о самом образе «раскрашенной птицы». И наконец, в тексте присутствуют выраженные неявно поведенческие и психологические аналогии между персонажами и животными: евреи в поезде смерти, девушка, которую насилует Радуга, мальчик, погибший под колесами, младенцы, которых выкидывают из вагонов, — все они представляют собой очевидную параллель к образу освежеванного кролика, мечущегося по двору. Нападение крыс на плотника в подвале образует параллель с налетом калмыцкой конницы на деревню. Практически каждый персонаж соотносится с каким-нибудь животным: Гарбуз — с овчаркой, Лех — с раскрашенными птицами. Животные постоянно ассоциируются с изгоями общества — таковы голубь в избушке Марты, раскрашенные птицы в хижине Леха. Все эти образы привязаны, в свою очередь, к доминирующему образу Мальчика. Другой пример использования аналогий с природой — противопоставление жизни и смерти: поезда, следующие в лагерь смерти, проходят мимо деревни чаще всего во время сезона сбора грибов; наибольшая жестокость, совершенная общиной в отношении Мальчика, приходится на праздник Тела Христова и (что особенно знаменательно) случается на церковном дворе; убийство совершается во время свадебного пира, который превращается в похороны. Крестьяне, подобно злым духам, мародерствуют и глумятся над телами погибших евреев; они с триумфом приносят домой различные сувениры: фотография убитого вешается рядом с образком. Подобные повествовательные структуры повторяются в различных модификациях: странствия Молчуна и Мальчика символизируют идиллию детства, полностью омраченную трагичностью положения героев. Сцена примирения с родителями тоже имеет свою изнанку — вместо радости возникает безразличие. Лех и Людмила, один — сумасшедший, другая — умственно отсталая, становятся innamorati в истории, где главной эмоцией является ненависть.
Таким образом, «Раскрашенная птица» сводит действительность к натуральным законам, давая тем самым ключ к ее метафизической подоплеке и позволяя вывести мораль. Книга представляет собой попытку сорвать с мира его позолоту, посмотреть на жизнь, не прибегая к удобным представлениям, позволяющим нам приукрасить воспринимаемую действительность. Анализ текста приводит нас обратно к метафоре детства со свойственным ей преобладанием натуралистических образов и мотивов — снов, фаллических символов, всего того, что мы привыкли относить к области волшебных сказок. Когда багрянец и золото осыпаются с фасада, обнажаются темные корни сказки. К «Раскрашенной птице» можно отнестись как к волшебной сказке, пережитой ребенком, а не рассказанной ему: тогда эсэсовцы предстают как те почти сверхчеловеческие герои, которые совершают невероятные подвиги с невиданной легкостью, Людмила — как девушка-лесовичка; комета, винтовка и «мыло» выполняют роль волшебного оружия. Можно отыскать в книге и своих ведьм, троллей, непроходимые чащобы и великие походы. При помощи всех этих приемов мы продвигаемся по пути к первобытному, прикасаемся к корням подсознания. Во всех нас протекают сходные психологические процессы, и они не могут не привести к сходным результатам. Они воздействуют на нас с непреодолимой силой, и шок, испытываемый нами при встрече с событиями, описанными в «Раскрашенной птице», есть шок узнавания собственного «я», того «я», о существовании которого мы прежде или вообще не подозревали или только смутно догадывались, встречаясь с ним в снах или фантазиях. «Символические представления о себе, — утверждает Юнг, — зарождаются в глубине тела и проявляют свою материальность в не меньшей степени, чем структура воспринимающего сознания. В каком-то смысле символ и есть само живущее тело, Corpus et Anima, «дитя» же — первое приходящее в голову обозначение для него».
Мир, изображенный в «Раскрашенной птице», можно рассматривать как мир отчетливых элементарных символов, как набор немудреных ключей к европейской культуре. И сегодня, через двадцать лет, многие из этих символов все еще не до конца поняты. Подобно крестьянам, собирающим фотографии, выброшенные из «поездов смерти», мы ежедневно находим в свежих газетах бесконечные описания и фотографии злодейств, совершенных незнакомыми людьми в далеких от нас местах. И, словно крестьяне в «Раскрашенной птице», мы пассивные зрители гигантского спектакля насилия и разрушения, прячемся за стенами наших уютных домов и смотрим на телеэкран. День за днем, каждый вечер, изображения человеческих трагедий, происходящих не здесь, мелькают на этих экранах: падают бомбы, рушатся дома, людей убивают и пытают за их национальность, за их веру, убеждения, цвет кожи. Ни одно бедствие не проходит незамеченным. На наших глазах гибнут невинные жертвы точно так же, как на глазах у птицелова Леха гибли раскрашенные птицы, которых сородичи убивали исключительно за иную окраску оперения. И мы смотрим на это со спокойным убеждением, что все эти ужасы, все эти преступления совершаются не здесь, где-то далеко от нас, и совершают их другие, у которых на то есть какие-то свои причины, а мы, хоть нам это и неприятно, ничего не можем поделать, поскольку не имеем с этими вещами ничего общего. Мы не лжем, мы действительно не хотели бы иметь с ними ничего общего…