Книга французского консервативного мыслителя и роялистского государственного деятеля графа де Местра (1754–1821) представляет собой одну из первых в мировой литературе попыток критического философско-политического осмысления революции 1789 года, ее истоков и причин, роли вождей и масс, характера и последствий. И поныне сохраняют актуальность мысли автора о значении революций в человеческой истории вообще, о жгучих проблемах, встающих после «термидоризации». На русском языке это считающееся классическим произведение печатается впервые за двести лет после его «подпольного» появления в 1797 году. Труд де Местра всегда был слишком неудобным для отечественных правящих элит: сначала своей приверженностью католицизму, затем — прославлением монархии, контрреволюционностью, идеализмом, но прежде всего — своей интеллектуальной открытостью и честностью. В издание включены статьи о творчестве де Местра русского философа В.С.Соловьева и французского историка Ж.-Л. Дарселя.
ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ.
Впервые публикуя на русском языке работу Жозефа де Местра
Вот почему переводчики и редакторы опирались прежде всего на богатую традицию изучения творчества Местра на его родине. Достойным представителем этой традиции является профессор Савойского университета г-н Жан-Луи Дарсель. На основе авторской рукописи
Мы пользуемся возможностью, чтобы поблагодарить г-на Дарселя и оба указанные издательства за разрешение перепечатать (с сокращениями) вступительную статью к сборнику, редакторские примечания и особенно фрагменты рукописи Местра, не вошедшие в окончательный текст книги, которые позволяют лучше понять ход мыслей автора, заглянуть в его творческую лабораторию.
В некоторых случаях переводчики попытались дать дополнительный справочный материал, особенно там, где Местр обращается к произведениям античных и других авторов. Их пассажи, как признает он сам, в ряде случаев цитируются по памяти, иногда пересказываются. Поэтому переводчики сочли уместным в нескольких местах привести, для сравнения, соответствующие тексты в прямых переводах с древнегреческого и латинского языков на русский. В книге указана принадлежность подстрочных примечаний Жозефу де Местру, а также русским переводчикам. Все остальные примечания сделаны Ж.-Л. Дарселем.
Очевидно, что издание основных теоретических произведений Жозефа де Местра на русском языке дело будущего. Оно предполагает создание определенного исследовательского «задела», а также устранение тех пробелов и односторонностей в изучении мировой политико-философской мысли, которые складывались в нашей стране многими десятилетиями. Если предлагаемое издание
ОТ РЕДАКТОРА ФРАНЦУЗСКОГО ИЗДАНИЯ.
Dasne igitur nobis, Deorum immortalium natura, ratione, potestate, mente, numine, sive quod est aliud verbum quo planius significern quod volo, naturam omnern divitus regi? Nam si hoc non probas, a Deo nobis causa ordienda est potissimum.
Труд первоначально назывался
На титульном листе рукописи имеется следующая помета:
«Г-н Малле дю Пан[2] написал мне относительно этого названия: если вы оставите эпитет
Произведение было отпечатано по этой рукописи в Базеле, первый раз в издательстве Фош-Бореля.[3]»
В рукописи первоначально имелось такое посвящение:
«Г-ну ***
Господин,
Если у этого незначительного сочинения есть какое-то достоинство, то оно им целиком обязано Вам: при написании его я думал о том, что я должен буду Вам его представить, и я старался сделать его менее недостойным Вас. Вся моя печаль проистекает из-за невозможности украсить эти страницы вашим почтенным именем; мне было бы приятно воздать публично должное одному из тех редких людей, которые Промыслом Божиим время от времени ставятся на рубежах двух поколений; для чести одного и для наставления другого.
Я с уважением остаюсь, Господин, вашим покорнейшим и послушнейшим слугой.
Лозанна, 10 февраля 1797 года».
Жозеф де Местр приписал далее: «Это посвящение было обращено к знаменитому бернскому поверенному Штейгеру.[4] Некоторые политические соображения заставили опустить посвящение. После этого я почувствовал немалое облегчение; ибо в последней фразе были вычурность и неясность».
Посвящение было заменено
«Благодаря случаю в наших руках оказалась рукопись Сочинения, которое вам предстоит прочитать. Автор его нам неизвестен; но мы знаем, что он отнюдь не француз; это станет заметным при чтении Книги. Слишком много иностранцев, без сомнения, особенно в Германии, взялись и еще берутся судить о Революции, ее причинах, ее природе, ее действующих лицах и ее последствиях по прочтению нескольких газет. Отнюдь не должно смешивать это пустословие с искусным и поучительным Сочинением, публикуемым нами.
Не принимая все взгляды автора, не одобряя некоторые из его идей, которые кажутся близкими к парадоксу; признавая, в особенности, что Глава о старой Французской Конституции несет на себе слишком явный отпечаток вынужденности из-за того, что Автор, не обладая достаточными знаниями, по необходимости обратился к утверждениям некоторых пристрастных сочинителей, ему нельзя будет отказать ни в большой образованности, ни в искусстве употребить ее в деле, ни в принципах, обладающих неоспоримой правотой.
Кажется, что эта рукопись, испещренная помарками, не была заново просмотрена автором и что работа его не завершена: отсюда некоторые небрежности в высказываниях, некоторые непоследовательности и иногда излишняя сухость в отдельных умозаключениях, чрезмерно категоричных. Но эти несовершенства окупились своеобразием стиля, силой и верностью выражений, обилием страниц, достойных лучших писателей, где обширный ум соединяется с живой и блестящей проницательностью, которая в тумане спорной политики намечает новые пути и результаты.
Пусть эта работа будет обдумана Французами! Она была бы для них лучшим путеводителем, чем эта второразрядная метафизика, поглощенная сиюминутными обстоятельствами, заблудившаяся в химерических (стр.10 >) разборах, которая верит в то, что предваряет или предсказывает события, тогда как события увлекают ее за собой, а ей не достает даже смысла, чтобы это заметить».
Жозеф де Местр был раздосадован некоторыми оговорками или критическими замечаниями, сделанными Малле дю Паном:[5] он исключил
Глава первая.
О РЕВОЛЮЦИЯХ.
(стр.11 >)Все мы привязаны к престолу Всевышнего гибкими узами, которые удерживают нас, не порабощая.
Одно из самых больших чудес во всеобщем порядке вещей — это поступки свободных существ под божественной дланью. Покоряясь добровольно, они действуют одновременно по собственному желанию и по необходимости: они воистину делают, что хотят, но не властны расстроить всеобщие начертания. Каждое из этих существ находится в центре какой-либо области деятельности, диаметр которой изменяется по воле
В деяниях человека все убого, как убог он сам; намерения ограниченны, способы грубы, действия негибки, движения тяжелы и следствия однообразны. В деяниях божественных богатства бесконечного проявляются открыто, вплоть до самых малых его частей. Свою мощь оно проявляет, играючи: все в руках его податливо, ничто не может устоять против него; всё оно обращает в свое орудие, даже препятствие: неправильности, производимые свободно действующими силами, оказываются встроенными во всеобщий порядок.
Если представить себе часы, все пружины которых непрерывно изменялись бы в силе, весе, размере, форме и положении, однако неизменно показывающие время, сложится какое-то представление о соотношении действий свободных существ и помыслов Творца.(стр.12 >)
В моральном и политическом мире, как и в мире материальном, есть общий порядок, и есть исключения из этого порядка. Обычно мы видим череду следствий, производимых одними и теми же причинами. Но порой мы видим прерванные деяния, уничтоженные причины и новые следствия.
В мире материальном, куда человек входит отнюдь не как причина,[7] он вполне может восхищаться тем, чего не понимает. Но в области собственной (стр. 13 >) деятельности, где человек чувствует себя свободной причиной, гордыня легко заставляет его усматривать
Определенные меры, которые властен проводить человек, исправно вызывают определенные последствия при обычном ходе вещей. Если человек не достигает своей цели, то знает, почему, или полагает, что знает; он понимает трудности, оценивает их и ничто его не удивляет.
Но во времена революций путы, которые связывают человека, внезапно укорачиваются, его деяния истощаются, а применяемые средства вводят его в заблуждение. И тогда, увлекаемый неведомой силой, он досадует на нее, и вместо того, чтобы поцеловать руку, что удерживает его, отрекается от этой силы или наносит ей оскорбления.[8]
«Как же так, раздается отовсюду, самые преступные в мире люди одерживают победу над вселенной! Ужасное цареубийство свершается столь успешно, как только могли надеяться на это предпринявшие его! Монархия в оцепенении по всей Европе! Враги Монархии находят союзников даже на престолах!.[9] Злодеям все удается! Самые грандиозные их замыслы (стр.14 >) беспрепятственно осуществляются[10] в то время как праведная сторона несчастна и выглядит нелепой во всем, что она предпринимает![11] Преданность гонима общественным мнением повсюду в Европе![12] Первые люди государства неизменно обманываются! Самые выдающиеся военачальники унижены! И так далее».
Все так, конечно, ибо первым условием объявленной революции является то, что не существует ничего, способного ее предупредить, и что тем, кто хочет ей воспрепятствовать, ничего не удается.
Но никогда порядок так не очевиден, никогда Провидение так не осязаемо, как тогда, когда высшая сила подменяет силы человека и действует сама по себе: именно это мы видим в сей час.
Самое поразительное во французской Революции — увлекающая за собой ее мощь, которая устраняет все препятствия. Этот вихрь уносит как легкие соломинки все, чем человек мог от него заслониться: никто еще безнаказанно не смог преградить ему дорогу. Чистота помыслов могла высветить препятствие, и только; и эта ревнивая сила, неуклонно двигаясь к своей цели, равно низвергает Шаретта, Дюмурье и Друэ.[13]
С полным основанием было отмечено, что французская Революция управляет людьми более, чем (стр. 15 >) люди управляют ею. Это наблюдение очень справедливо, и хотя его можно было бы отнести в большей или меньшей степени ко всем великим революциям, однако оно никогда еще не было более разительным, нежели теперь.
И даже злодеи, которые кажутся вожаками революции, участвуют в ней лишь в качестве простых орудий, и как только они проявляют намерение возобладать над ней, они подло низвергаются.
Установившие Республику люди сделали это, не желая того и не зная, чтб они совершили; их к тому привели события: замысленный заранее проект не удался бы.
Никогда Робеспьер, Колло или Барэр не помышляли об установлении революционного правительства и режима Террора. Их к этому незаметно привели обстоятельства, и никогда более не случится подобное. Эти невероятно посредственные люди подчинили виновную нацию наиужасающему деспотизму из известных в истории, и обретенное ими могущество наверняка поразило их самих больше всех остальных в королевстве.[14]
Но в тот самый миг, когда сии презренные тираны умножили до предела преступления, без которых не могла обойтись Революция в этой фазе, волна опрокинула их.[15] Эта могущественная власть, заставлявшая содрогаться Францию и Европу, не выдержала первого же толчка; и поскольку в этой революции, полностью преступной, не должно было заключаться ничего великого, ничего возвышенного, то, по воле (стр.16 >) Провидения, первый удар по ней нанесли
Часто удивлялись тому, что люди более чем посредственные вернее судили о французской Революции, чем люди, обладающие наилучшим талантом, что эти первые сильно верили в нее, в то время как опытные политики еще вовсе в нее не верили. Именно эта убежденность была одним из орудий Революции, которая могла преуспеть только благодаря распространенности и энергии революционного духа, или, если позволительно так выразиться, благодаря
Революционный поток последовательно устремлялся в различные стороны. И самые видные люди революции получали какую-то власть и известность, которые могли им принадлежать, лишь в этой струе. Как только они пытались плыть против течения или хотя бы отклониться от него, стать в стороне, позаботиться о себе, как они тотчас же исчезали со сцены.
Посмотрите на этого Мирабо, который столь отличился в революции: в сущности, он был
Наконец, чем больше наблюдаешь за кажущимися самыми деятельными персонажами Революции, тем более находишь в них что-то пассивное и механическое. Никогда не лишне повторить, что отнюдь не люди ведут революцию, а что сама революция (стр. 18 >) использует людей в своих собственных целях. Очень верно, когда говорят, что она
Глава вторая[21].
ПРЕДПОЛОЖЕНИЯ О ПУТЯХ ПРОВИДЕНИЯ ВО ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ.
(стр.19 >)На каждую нацию, как и на каждого индивида, возложена миссия, подлежащая исполнению. Франция осуществляет над Европой подлинную власть, оспоривать которую было бы бесполезно и которой она злоупотребила самым предосудительным образом. Именно Франция была во главе религиозной системы, и не без основания Король Французов назывался
С давних времен не видели кары столь ужасающей, которая настигла столь большое число виновных. Среди несчастных, конечно, есть и безвинные, но их гораздо меньше, чем обычно это представляют.
Все те, кто тщился избавить народ от его религиозных верований; все те, кто противопоставлял метафизические софизмы законам собственности; все те, кто говорил:
(стр.20 >)Печально[22] представить себе, как головы знаменитых ученых падали под топором Робеспьера. По-человечески их можно было бы лишь пожалеть, но божественное правосудие не питает ни малейшего уважения к геометрам или физикам. Слишком многие из французских ученых[23] оказались главными творцами Революции. Слишком многие из французских ученых ее любили и ей благоволили, пока она, подобно Тарвиниевой палице, обрушивалась только на возвышавшиеся над остальными головы. Они рассуждали как и многие другие:
Входить в подробности было бы омерзительно.[26] Но как немного Французов среди тех, кого называют (стр.21 >)безвинными жертвами Революции, коим их совесть не могла бы сказать:
Наши представления о добре и зле, безгрешном и грешном часто замутняются нашими предубеждениями. Мы объявляем грешниками и бесчестными людей, которые разят друг друга оружием длиной в три пальца, но если длина оружия — два локтя, то схватка становится делом чести. Мы клеймим того, кто украдет сантим из кармана друга, но если он похитит лишь его жену, то это безделица. Все блестящие преступления, предполагающие развитость высоких и приятных достоинств, и особенно все те, которые увенчаны (стр.22 >)успехом, — мы их прощаем, если только не превращаем в добродетели. Тогда как блестящие достоинства, принадлежащие грешнику, обесславливают его в глазах истинного правосудия, для которого величайшее преступление есть злоупотребление своими дарованиями.[28]
Каждый человек должен исполнить определенный долг, а величина этого долга связана с его общественным положением и с размерами его средств. Многого недостает для того, чтобы одно и то же деяние двух определенных людей было бы равно преступным. Чтобы не отклоняться от нашего предмета, скажем, что некий поступок, который был бы лишь заблуждением, проявлением глупости со стороны человека темного, но вдруг наделенного безграничной властью, может обернуться злодеянием, если его совершают епископ или герцог и пэр.[29][30]
Наконец, есть деяния извинительные, похвальные даже по человеческим меркам, но по сущности своей бесконечно преступные. Если нам говорят, к примеру:
Одно из самых великих преступлений, которое могло бы свершиться, это, несомненно, посягательство на
Не менее поразительным было безразличие армии. Она служила палачам Людовика XVI гораздо лучше, чем прежде ему самому, ибо предала своего Короля. С ее стороны не обнаружилось ни малейшего признака недовольства. Наконец, никогда столь великое преступление не было делом столь большого числа повинных (правда, со множеством градаций).
Необходимо сделать еще одно важное замечание: любое посягательство на суверенитет, сотворенное
Однако все национальные преступления против суверенитета караются немедленно и чрезвычайными (стр.25 >) мерами. Это закон, который никогда не допускал исключений. Несколько дней спустя после казни Людовика XVI кто-то написал в Меркюр универсель:[34]
Где первые национальные гвардейцы, первые солдаты, первые генералы,[36] присягнувшие Нации? Где (стр.26 >)вожаки, идолы этого первого, столь преступного, собрания, определение которого —
И здесь снова мы можем восхититься порядком, господствующим в беспорядке. Ибо совершенно очевидно, если хоть немного поразмыслить, что главные виновники революции могли пасть только под ударами своих сообщников. И даже если бы единственно сила произвела то, что называют
Были народы, в буквальном смысле слова приговоренные к гибели, подобно преступным лицам, и мы знаем, почему.[45] Если бы в предначертания Господа входило раскрытие его помыслов относительно французской Революции, то мы бы прочли приговор о наказании Французов, как читаем постановление судебной палаты. — Но что более мы бы узнали? Разве это наказание не очевидно? Разве мы не увидели Францию обесчещенной более чем ста тысячами (стр.29 >) убийствами? А всю землю этого прекрасного королевства заставленной плахами? эту несчастную землю — напоенной кровью ее детей, жертв убийств по суду, в то время как бесчеловечные тираны ее истощают вне пределов страны — в жестокой войне, которая поддерживается ими ради их собственного интереса? Никогда самый кровавый деспот не играл с жизнью людей с такой наглостью; и никогда покорный народ не являлся на бойню с большей охотой. Железо и пламень, холод и голод, лишения, всевозможные страдания — ничто не отвращает его от мук; должна исполниться судьба всех, кто оказывает преданность: отнюдь не увидим неповиновения до той поры, пока не свершится суд.[46]
И однако, как много в этой столь жестокой и столь разрушительной войне возникает интересных мнений! и как сменяют друг друга уныние и восхищение! Перенесемся в самые страшные времена Революции; предположим, что при правлении адского Комитета[47] армия в результате мгновенного перевоплощения вдруг становится роялистской; предположим, что она, в свою очередь, проводит собрания для определения выборщиков и что она свободно называет самых просвещенных и самых уважаемых людей, чтобы наметить себе путь, коего следует держаться в этих трудных условиях; наконец, предположим, что один из этих избранников армии поднялся бы и заявил: (стр.30 >) «Доблестные и верные воины, есть обстоятельства, когда вся мудрость человеческая состоит в том, чтобы выбрать из двух зол меньшее. Конечно, тяжко сражаться за Комитет общественного спасения. Но было бы еще более гибельным, если бы мы повернули против него наше оружие. Как только армия вмешается в политику. Государство распадется; и враги Франции, используя этот миг распада, вторгнутся в нее и расчленят ее. И отнюдь не ради этого мига мы должны действовать, но во имя продолжения времен: особенно же мы должны помышлять о том, чтоб сохранить целостность Франции, а сделать это мы можем только сражаясь за правительство, каким бы оно ни было; ибо таким образом Франция, несмотря на ее внутренние распри, сохранит свою военную мощь и свое внешнее влияние. И если хорошо разобраться, то сражаемся мы отнюдь не за правительство, а за Францию и за будущего Короля, которому мы будем обязаны Империей, быть может, более великой, чем та, которая не получится у Революции. Значит, долг наш — побороть отвращение, заставляющее нас колебаться. Наши современники, возможно, осудят наше поведение; но следующие поколения воздадут ему должное».
Этот человек говорил бы как великий философ. Ну так что же! — Армия осуществила сие химерическое предположение, не осознавая, что она делает; и Террор, с одной стороны, безнравственность и сумасбродство — с другой, сотворили в точности то, что диктовала бы армии исчерпывающая и почти пророческая мудрость.
По здравому размышлению увидится, что коль скоро революционное движение образовалось, Франция и Монархия могли быть спасены лишь благодаря якобинству.
Король никогда не имел союзника; довольно очевидно то, что коалиция питала неприязнь к целостности Франции, и не было бы никакой опрометчивости в (стр.31 >)обнародовании этого факта. Но каким образом противостоять коалиции? Каким сверхъестественным способом сломить натиск сговорившейся Европы? Один лишь адский гений Робеспьера мог сотворить это диво. Революционное правительство закаливало душу Французов в крови; оно ожесточало дух солдат и удваивало их силы диким отчаянием и презрением к жизни, похожими на бешенство. Страх перед эшафотами, толкая гражданина к границам, питал силы вовне их, по мере того как внутри страны подавлял все, даже малейшие, попытки сопротивления. Все жизни, все богатства, все полномочия были в руках революционной власти; и это чудовище мощи, опьяненное кровью и успехом, страшное явление, никогда доселе не виданное и, без сомнения, не способное повториться, было одновременно и ужасной карой для Французов, и единственным способом спасения Франции.
Чего испросили бы роялисты, когда они потребовали бы контр-революции такой, какой им она представлялась, то есть совершаемой внезапно и при помощи силы?[48] Они потребовали бы отвоевания Франции; значит, они потребовали бы ее расчленения, уничтожения ее влияния и унижения ее Короля, то есть резни, которая, может быть, растянется на три века как неминуемое следствие такого нарушения равновесия. Но наши потомки, которых весьма мало будут занимать наши страдания и которые будут плясать на наших могилах, посмеются над нашим сегодняшним неведением. Они легко забудут бесчинства, которые узнали мы и которые бы сохранили целостность
Эта же мысль, что все совершается на благо французской Монархии, убеждает меня в невозможности любой роялистской революции до наступления мира; ибо восстановление Королевской власти мгновенно ослабило бы все пружины Государства. Черная магия, которая действует ныне, исчезла бы как туман пред солнцем. Доброта, милосердие, правосудие, все кроткие и мирные добродетели сразу же явились бы снова и принесли бы с собой некую общую мягкость во нравах, некую легкость, полностью противоположную угрюмой жестокости революционной власти. Не будет более ни реквизиций, ни грабежей исподтишка, ни насилий. И станут ли генералы, идущие за белым знаменем, называть
С другой стороны, очевидно, что внезапная революция отнюдь не излечила бы народ, но усилила бы его заблуждения; что он никогда бы не простил власть, лишившую его мечтаний.[51] А поскольку именно в
Поскольку, в принципе, противодействие должно быть равным действию, то не спешите вы, нетерпеливые люди, и думайте, что сама продолжительность злосчастий возвещает вам
Остановим теперь взгляд на неслыханном преследовании национальной церкви и ее служителей; это один из самых занимательных
Нельзя было бы[53] отрицать, что духовенство во Франции нуждается в возрождении; и хотя я далек от (стр.35 >) соглашательства с пошлыми разглагольствованиями о клириках, мне все-таки представляется бесспорным, что богатство, роскошь и общая склонность умов к распущенности ввергли в упадок это великое сословие; что часто под мантией с капюшоном можно было обнаружить рыцаря вместо апостола; и что, наконец, во времена, непосредственно предварявшие Революцию, духовенство, почти так же как армия, потеряло то место, которое оно занимало в общественном мнении.
Первым ударом, нанесенным Церкви, явился захват ее собственности,[54] вторым была конституционная присяга:[55] и с этих двух тиранических действий началось возрождение.
Присяга просеяла священнослужителей, если можно так выразиться. Все, кто присягнул, за несколькими исключениями, на которых позволительно не останавливаться, обнаруживали, что постепенно погружаются в бездну преступлений и позора: общественное мнение оказалось единодушным по отношению к этим отступникам.
Верные священнослужители, отличившиеся перед этим самым мнением первым проявлением твердости, затем еще более прославили себя бесстрашием, с которым они смогли встретить страдания и даже смерть во имя защиты своей веры. Избиение кармелитов[56] (стр.36 >)сравнимо с наиболее потрясающими в этом роде событиями в церковной истории.
Тирания, тысячами их изгнавшая с родины, без всякого правосудия и без всякого стыда, есть самое возмутительное, что можно только представить; но и в этом деле, как и во всех других, преступления тиранов Франции становились орудиями Провидения. Вероятно, необходимо было, чтобы французские священнослужители показали себя иностранным нациям; они стали жить среди протестантских наций, и это сближение намного умерило ненависть и предубеждения. Время значительной эмиграции духовенства, в частности, французских епископов в Англию, особенно кажется мне замечательным. Конечно, произносились слова мира! Конечно, возникали замыслы о сближении в ходе этой необычайной встречи! Когда выражались бы только совместные устремления, то и этого было бы немало. Если когда-либо христиане придут к сближению, к которому все предрасполагает, то призыв должен исходить от церкви Англии. Пресвитерианство было произведением французским, следовательно, произведением чрезмерным. Мы слишком далеки от приверженцев веры, столь мало содержательной: нет способа прийти с ними к согласию. Но англиканская церковь, касающаяся нас одной рукой, другой дотрагивается до тех, к которым мы не можем дотянуться; и хотя в некотором роде она является мишенью для ударов с обеих сторон, представляя собой немного странную картину восставшего, проповедующего послушание, она очень ценна, однако, в других отношениях и может рассматриваться как одно из тех средств в химии, которые способны связать несовместимые по своей природе элементы.
Поскольку имущество духовенства растащено, презренные мотивы долго еще не будут поставлять в его ряды новых служителей; таким образом, все обстоятельства благоприятствуют подъему этого сословия. (стр.37 >)Вообще, есть основания полагать, что размышление над делом, которое, как кажется, на него возложено, придаст духовенству меру воодушевления, приподнимающую человека над самим собой и приводящую его в состояние великих свершений.
Добавьте к этим обстоятельствам брожение умов в некоторых частях Европы, пылкие идеи нескольких замечательных людей и некое беспокойство, особенно в протестантских странах, охватывающее религиозные характеры и подвигающее их на необыкновенные пути.
Взгляните в то же время на бурю, которая грохочет над Италией; Риму, равно как и Женеве,[57] угрожает держава, полностью отвергающая церковь, в Голландии верховенство национальной религии отменяется декретом Национального конвента. Если Провидение что-либо
Замечу еще, что когда в мире утвердились великие верования, им благоприятствовали великие завоевания и образование великих суверенитетов: причина этого очевидна.
Наконец, что должно случиться в переживаемые нами времена в итоге этих необыкновенных сочетаний, которые смутили всяческое человеческое благоразумие? По правде говоря, заманчиво предположить, что политическая революция есть лишь второстепенная часть великого замысла, который развертывается перед нами с ужасающим величием.
Первым делом я говорил о
Мощь, я чуть было не сказал
Обыкновенно этот прозелитизм принимают за нелепость, и действительно, он часто заслуживает такого определения, особенно из-за форм своего проявления: но в сущности это
Однако вечный закон морального мира состоит в том, что всякая обязанность порождает долг. Галликанская церковь была краеугольным камнем католического или, лучше сказать, христианского здания; ибо, по сути дела, есть одно только здание. Церкви, враждебные вселенской церкви, однако, только благодаря ей продолжают существовать, хотя, может быть, они слабо об этом догадываются, будучи похожими на эти растения-паразиты, на эти бесплодные омелы, живущие лишь веществом дерева, которое их поддерживает и которое они истощают.
И поскольку противодействие между противостоящими державами всегда равно действию, то отсюда следует, что самые большие усилия
Таким образом, духовенство Франции отнюдь не должно себя успокаивать; имеется тысяча доводов полагать, что оно призвано исполнить великую миссию; (стр.39 >) и те самые предположения, которые помогли ему увидеть, почему оно приняло страдания, позволяют ему также уяснить свою предназначенность для главного свершения.
Одним словом, если не произойдет духовная революция в Европе, если религиозный дух не укрепится в этой части света, то социальная связь окажется расторгнутой. Ничего нельзя предугадать, и нужно быть готовым ко всему. Но если происходит счастливое изменение в этом роде, то либо не существует больше ни подобия, ни наущения, ни искусства предположения, либо именно Франции надлежит произвести это изменение.
В особенности это заставляет меня думать, что французская Революция является великой эпохой и что ее последствия, во всем их многообразии, будут ощущаться долго после времени ее взрыва и за пределами ее очага.
Если же рассматривать революцию во всех ее политических отношениях, то подтверждается то же самое мнение. Сколь много держав в Европе обманулись по поводу Франции! сколько из них
Прочтите замечательные размышления М. Дюма[62] о нынешней войне; вы найдете там прекрасный ответ на вопрос о том,
Наконец, наказание
По мере того как будут развертываться события, станут видны другие причины и зависимости, еще более удивительные. Мне видится, вообще, лишь часть из них, открывающихся для более проницательных взоров уже с этого часа.
Ужасающее пролитие человеческой крови, вызванное этим великим потрясением, есть средство чрезвычайное; однако это одновременно и средство, и кара; и оно может предоставить повод для занимательных размышлений.
Глава третья.
О НАСИЛЬСТВЕННОМ УНИЧТОЖЕНИИ РОДА ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО.
(стр.42 >)Не очень уж и заблуждался, к несчастью, сей дагомейский король в глубине Африки, который недавно говорил одному англичанину:
История доказывает, к несчастью, что война в некотором смысле есть обычное состояние человечества; что кровь людская должна проливаться повсюду на земле и что мир для любой нации является лишь передышкой.
Упоминают о закрытии храма Януса при Августе,[65] помнят один год воинственного царствования Карла Великого (год 790), когда он не воевал.[66] Упоминают о недолгом времени после заключения Рисвикского мира в 1697 году и таком же недолгом после Карловицкого мирного договора в 1699 году, когда совсем не воевали, и не только во всей Европе, но даже во всем ведомом нам мире. Завершающийся век начался для Франции жестокой войной, которая закончилась лишь в 1714 году Раштаттским миром. В 1719 году Франция объявила войну Испании; окончание ей было положено Парижским мирным договором 1727 года. Выборы короля Польши снова разожгли войну в 1733 году; мир установился в 1736 году. Четыре года спустя вспыхнула ужасная война за австрийское наследство, она шла, не переставая, вплоть до 1748 года. После восьми лет мира, когда начали рубцеваться раны, нанесенные восемью годами войны, притязание Англии вынудило Францию взяться за оружие. Семилетняя война слишком хорошо известна. После пятнадцати лет покоя американская революция вовлекла Францию в новую войну, последствия которой мог предугадать любой мудрый человек. Мир заключается в 1782 году. Спустя семь лет начинается Революция: она еще длится, и, вероятно, к сему часу Франция поплатилась за нее тремя миллионами человек. (стр.44 >)
И вот, если брать только Францию, то из девяноста шести лет века сорок приходится на войну. Если и существуют нации, оказавшиеся счастливее, то иным повезло еще гораздо меньше. Но отнюдь недостаточно рассматривать какой-то отрезок времени и какую-то точку земного шара; необходимо окинуть взглядом длинную череду избиений, которые оскверняют все страницы истории. Мы увидим, что война свирепствует не переставая, словно хроническая лихорадка с ужасными усиливающимися приступами. Я приглашаю читателя взглянуть на эти картины, начиная с упадка Римской республики.
Марий истребил в сражении двести тысяч кимвров и тевтонов. Митридат приказал умертвить восемьдесят тысяч римлян: а Сулла убивает девяносто тысяч человек в битве в Беотии и сам теряет в ней десять тысяч. Вскоре мы видим гражданские войны и проскрипции. Один Цезарь привел к смерти на поле брани миллион человек (до него зловещее первенство принадлежало Александру). Август затворяет на одно мгновение храм Януса, но открывает его врата на столетия, учреждая выборную империю. Благодаря нескольким добрым правителям Государство дышит, но война никогда не затихает, и при правлении
Воцаряется Карл Великий и сражается на протяжении полувека. Каждый год он возвещает, на какую часть Европы должно наслать смерть. Являясь повсюду и повсюду побеждая, он железом сокрушает нации, подобно тому, как уничтожал мужчин-женщин Азии (стр.46 >)Цезарь. Норманны начинают долгую череду опустошений и жестокостей, которые до сих пор заставляют нас содрогаться. Обширное наследство Карла Великого рассеяно: властолюбие заливает его кровью, а имя франков исчезает в битве при Фонтене. Италия полностью разграблена сарацинами, в то время как норманны, датчане и венгры опустошают Францию, Голландию, Англию, Германию и Грецию. Варварские нации водворяются, наконец, и приручаются. Эта вена более не кровоточит; но вскрывается в тот же миг другая: начинаются Крестовые походы. Вся Европа бросается на Азию; число жертв отныне измеряют уже мириадами. Чингисхан и его сыновья покоряют и опустошают шар земной от Китая до Богемии. Французы, которые вели Крестовый поход против мусульман, теперь ведут его против еретиков: жестокая Альбигойская война. Битва при Бувине, в которой тридцать тысяч человек теряют жизнь. Пять лет спустя восемьдесят тысяч сарацинов погибают при осаде Дамьетты. Гвельфы и гибеллины начинают борьбу, которая столь долго обагряла кровью Италию. Факел гражданских войн вспыхивает в Англии. Сицилийская вечерня. При царствованиях Эдуарда и Филиппа Валуа Франция и Англия сталкиваются более неистово, чем когда бы то ни было, и открывают новую эпоху резни. Избиение евреев; битва при Пуатье, битва при Никополе; победитель падает под ударами Тамерлана, который следует за Чингисханом. Герцог Бургундский устраивает убийство герцога Орлеанского, и завязывается кровавое соперничество двух семейств. Битва при Азенкуре, Гуситы предают огню и мечу значительную часть Германии. Мухаммед II царствует и воюет тридцать лет. Отброшенная в свои пределы Англия терзает себя собственными руками. Иоркская и Ланкастерская династии купают ее в крови. Наследница Бургундии передает свое состояние Австрийскому дому; и этим брачным договором начертано то, что люди три века (стр.47 >) будут резать друг друга от Балтики до Средиземноморья. Открытие Нового Света: это смертный приговор трем миллионам индейцев. Карл V и Франциск I появляются на мировом театре: каждая страница их истории пропитана человеческой кровью. Царствование Сулеймана; Мохачская битва; осада Вены; осада Мальты, и т. д. Но одно из самых великих бедствий рода человеческого выходит из монастырской тени: появляется Лютер, за ним следует Кальвин. Крестьянская война; Тридцатилетняя война; французская гражданская война; избиение Нидерландов; избиение Ирландии; избиение Севенн; Варфоломеевская ночь; убийство Генриха III, Генриха IV, Марии Стюарт, Карла I; и в наши дни, наконец, французская Революция, которая истекает из того же источника.[70]
Я не буду далее раскрывать картину: наш век и предшествовавший ему слишком хорошо известны; и если восходить к колыбели наций, если опускаться вплоть до наших дней, если рассматривать народы во всевозможных состояниях, начиная с варварства и кончая самой утонченной цивилизацией, то всегда обнаруживается война. По этой причине, являющейся главной, а также по всем другим, которые к ней присовокупляются, пролитие людской крови никогда не прекращалось во вселенной: иногда кровь льется менее обильно, но на большем пространстве, иногда сильнее, но на меньшем пространстве; таким образом, этот поток почти что постоянен. Но время от времени происходят чрезвычайные события, которые ужасающе увеличивают его, будь то пунические войны, триумвираты, победы Цезаря, вторжение варваров, крестовые походы, религиозные войны и война за (стр.48 >)испанское наследство, французская Революция и т. д. Если бы составлялись таблицы избиений, подобные метеорологическим, то, кто знает, по прошествии нескольких веков наблюдений, — не открылся бы благодаря этому их закон.[71]
Бюффон весьма убедительно доказал, что значительная часть животных обречена на насильственную смерть. Он мог бы, сообразно вероятности, распространить свое доказательство на человека: но здесь можно следовать фактам.
Есть, в конце концов, основание сомневаться, что это насильственное уничтожение вообще является великим злом, за которое его почитают: по крайней мере, это одно из тех зол, которые входят в порядок вещей, где все насильственно и
Повторение избитых мест о войне ничего не значит: не надо быть очень смышленным для понимания того, что чем больше людей убивают, тем меньше их остается; как верно и то, что чем больше ветвей срезают, тем меньше остается их на дереве; но необходимо рассматривать именно следствия операции. Между тем, продолжая то же самое сравнение, можно заметить, что умелый садовник при подрезке дерева меньше озабочен размерами его кроны, чем его плодоношением: от растения он требует плодов, а не древесины и листьев. Однако истинные
Разве было бы возможно, чтобы пролитие людской крови не имело великой причины и великих следствий? Пусть над этим поразмыслят. История и мифология, открытия современной физиологии и античные традиции объединяются, чтобы дать пищу для этих размышлений. Колебаться в этом деле не предосудительнее, чем в тысяче других, еще более чуждых человеку.
Давайте, однако, гневно возмущаться войной, попытаемся внушить к ней отвращение Суверенов; но пусть не увлекут нас мечтания Кондорсе, этого столь дорогого для Революции философа, который употребил свою жизнь ради уготовления несчастья для нынешнего поколения, благосклонно завещав совершенство нашим потомкам. Есть только один способ сдержать бич войны — обуздать беспорядки, влекущие это чудовищное очищение. (стр.51 >)
В греческой трагедии об Оресте Елена, одно из действующих лиц, избавлена богами от праведного гнева греков и помещена на небесах рядом с двумя ее братьями, чтобы быть вместе с ними спасительным знаком для мореплавателей.[74] Появляется Аполлон, чтобы оправдать этот странный апофеоз.[75]
Аполлон говорил очень хорошо. Ведь именно люди сгоняют тучи, а потом сетуют на бури.
Я хорошо чувствую, что во всех этих суждениях нас навязчиво одолевает столь тяжкое видение невинных, гибнущих вместе с грешными. Но, не углубляясь в этот вопрос, который соотносится со всем самым сущим, можно рассмотреть его лишь в связи с древним как мир всеобщим догматом
Мне кажется, именно из этого догмата образовался обычай жертвоприношений, которые практиковались древними людьми повсюду во вселенной и которые они считали полезными не только для живущих, но и для умерших: распространенный обычай, на него благодаря привычке мы смотрим без удивления, но до корней его доискаться не менее трудно.
Самопожертвования, которыми славилась античность, также были связаны с этим догматом. Деций верил, что его самопожертвование будет принято Божеством и что оно сможет остановить все беды, которые угрожали его родине.[79]
Христианство освятило этот догмат, который бесконечно естественен для человека, хотя трудно, кажется, постичь его рассудком.
Таким образом, подобный порыв, подобное смирение, способное спасти Францию, можно было узреть в сердце Людовика XVI, в сердце небесной Елизаветы.[80]
Иногда люди задаются вопросом, чему служат эти ужасные самоистязания, к которым прибегают в некоторых религиозных орденах и которые также являются самопожертвованиями; равным образом можно было бы вопрошать о том, чему служит христианство, поскольку все оно зиждется на этом самом, но облагороженном, догмате невинности, искупающей преступление. (стр.53 >)
Власть, которая поддерживает эти ордена, избирает несколько человек и ограждает от мира, чтобы превратить их в
Мир состоит только из насилия; но мы испорчены современной философией, которая заявляет, что
Поскольку основной тон устройства нашего творения понизился, все другие тона понизились соответственно, согласно правилам гармонии.
Очевидцы великих человеческих бедствий особенно склонны к этим печальным размышлениям. Но поостережемся утратить мужество: не существует наказания, которое не очищает; не существует беспорядка, который ВЕЧНАЯ ЛЮБОВЬ не обращает против злого начала. Сладостно посреди всеобщего расстройства предчувствовать промыслы Господни. Никогда во время нашего [земного] странствования не увидим мы всего, и часто мы заблуждаемся; но разве во всевозможных науках, за вычетом точных, не обречены мы на догадки? И если наши предположения допустимы и если в их пользу говорят подобия, если они опираются на всеобщие идеи, и особенно, если они утешительны и способны сделать нас лучшими, то (стр.50 >) чего же им не достает? Если они неверны, то они добры, или, скорее, поскольку они добры, то не являются ли они истинными?
Рассмотрев французскую Революцию под углом зрения чисто моральным, я обращу теперь свои предположения на политику, не забывая, однако, о главном предмете моего труда.
Глава четвертая.
МОЖЕТ ЛИ УДЕРЖАТЬСЯ ФРАНЦУЗСКАЯ РЕСПУБЛИКА?
(стр.55 >) Желательнее было бы поставить этот вопрос иначе:
1. Ничто не мешает увидеть то, чего никогда еще не видели.
2. Открытие представительной системы делает для нас возможным то, что было невозможным для наших предков. Рассмотрим силу этих двух аргументов.
Если бы нам сказали, что игральная кость, брошенная сто миллионов раз, всегда показывает только пять цифр — 1, 2, 3, 4, 5, то могли бы мы поверить, что на одной из ее граней находится цифра 6? Нет, конечно; и нам было бы доказано, как если бы мы это видели своими глазами, что одна из шести сторон пуста.
Ну, хорошо, окинем взглядом историю; мы увидим в ней то, что называют
Если бы мир наблюдал одно за другим все новые правления, у нас не было бы никакого права
Сравнение с игральной костью является, следовательно, совершенно точным: поскольку всегда из рога Фортуны высыпаются одни и те же цифры, теория вероятностей разрешает нам утверждать, что других цифр там нет. (стр.57 >)
Остережемся смешивать суть вещей с их видоизменениями: первая неизменна и всегда возникает вновь; вторые изменяются и разнообразят немного картину, по крайней мере, для толпы; ибо всякий опытный глаз легко проникает сквозь изменчивые покровы, в которые облекается вечная природа в зависимости от времен и мест. Например, что есть особенного и нового в трех властях, образующих правление Англии, в названиях
Таким образом, нет ничего нового, и великая республика невозможна, ибо никогда не существовала великая республика.
Что же касается представительной системы, которую почитают способной решить проблему, то я вынуждаю себя к сдержанности, за что пусть соблаговолят меня простить.
Начнем с замечания о том, что эта система отнюдь не является современным открытием, но есть
После того как королевская власть создала общины, она стала созывать их в национальные собрания; они не могли появиться там иначе, чем посредством своих уполномоченных: отсюда — представительная система.
Попутно можно заметить, что то же самое произошло с отправлением правосудия судьями. Иерархия ленных зависимостей приводила вассалов одного и того же ранга ко двору соответствующих сюзеренов; отсюда появилось изречение, что всякого человека должны судить ему равные (Pares curtis),[86] правило, которое англичане усвоили во всей его глубине и которому четко следовали в ходе своего возрождения; в то время как французы, менее упорные или, быть может, уступившие непреодолимым обстоятельствам, не извлекли из него такой же пользы.
Нужно было быть сильно несведущим, не поняв названное Бэконом interiora rerum,[87] чтобы вообразить, будто люди могли достичь подобных учреждений (стр.59 >)ранее сделанными умозаключениями и будто они могут быть плодом какого-то обсуждения.[88]
Впрочем, национальное представительство отнюдь не свойственно одной Англии; оно обнаруживается во всех монархиях Европы; но живо оно только в Великобритании, в других же местах оно мертво или спит; и в замысел небольшого сочинения отнюдь не входит рассматривать, ведет ли это отрешение от прошедшего к несчастью для человечества и не следовало бы вернуться к старинным укладам. Довольно заметить, обратившись к истории: 1) что в Англии, где национальное представительство получило и сохраняет большую силу, чем где бы то ни было, о нем и речь не шла до середины тринадцатого века;[89] 2) что оно (стр.60 >) отнюдь не было ни изобретением, ни следствием обсуждения, ни результатом действия народа, использующего свои извечные права; но что честолюбивый воин ради удовлетворения своих особых намерений реально установил равновесие трех властей после сражения при Льюисе, не сознавая, что сотворил, как это всегда получается; 3) что не только приглашение Общин в национальный совет было монаршим пожалованием, но что, в принципе, король назначал представителей провинций, городов и местечек; 4) что даже после того, как общины заставили выговорить себе право посылать представителей в парламент во время паломничества Эдуарда I в Палестину, они обладали лишь совещательным голосом; они представляли свои жалобы, подобно французским Генеральным Штатам, и формула проистекавших от престола пожалований вследствие их прошений постоянно гласила:
Таким образом, если понимать под словом национальное представительство
Но если хотят, чтобы весь народ был представлен, чтобы он смог бы быть представлен непременно посредством какого-то полномочия[90] и чтобы
Приводят пример Америки; я не знаю ничего столь выводящего из терпения, как похвалы, которыми награждают это дитя в пеленках: пусть оно вырастет.
Но для внесения всевозможной ясности в эту дискуссию надо заметить, что зачинщики французской Республики не только очень хотели доказать, что
Комиссия,[91] которой поручено в конце концов представить порядок обновления одной трети[92] [в Конвенте], определяет численность Французов в тридцать миллионов. Согласимся с этим числом и предположим, что Франция сохраняет свои завоевания. Ежегодно, согласно нормам конституции, двести пятьдесят человек, выбывающих из состава законодательного корпуса, будут заменяться двумястами пятидесятью другими. Из этого следует, что если пятнадцать миллионов взрослых мужчин, предполагаемых при этом населении, были бы бессмертными, имели бы право на представительство и назначались бы неизменно по порядку, то каждому Французу отправлять по очереди (стр.62 >)национальный суверенитет удалось бы раз в шестьдесят тысяч лет.[93]
Но поскольку в подобный срок людям остается только время от времени умирать, поскольку, вообще, выбор может останавливаться на одних и тех же, и поскольку множество людей по природе и по здравомыслию всегда будут неспособными к национальному представительству, то воображение потрясает громадное количество суверенов, осужденных на то, чтобы умереть, не поцарствовав.
Руссо утверждал, что
Так вот, что за дело Нации до пустой чести представительства, в котором она участвует столь косвенно и которого миллиарды существ никогда не добьются? Разве суверенитет и управление оттого становятся для нее менее чуждыми?
Но, могут сказать, используя тот же довод, что за дело нации до пустой чести представительства, если полученный порядок утверждает публичную свободу?
Но речь-то идет не об этом: вопрос состоит не в том, чтобы узнать, может ли французский народ быть свободным благодаря данной ему конституции, а в том, может ли он быть
Вопрос, стало быть, сводится к тому, чтобы узнать, в интересе ли французского народа быть подданным исполнительной директории и двух советов, учрежденных согласно конституции 1795 года, больше, чем подданным царствующего короля, согласно старинному устроению.
Проблему гораздо легче решить, чем поставить. Следовательно, надо отставить в сторону это слово
Поднимемся прежде всего на высоту, подобающую существу разумному, и с этой верхней точки обзора рассмотрим источник данного правления.
Зло не имеет ничего общего с существованием; оно не может созидать, поскольку сила его сугубо отрицательна:
Однако отличает французскую Революцию и делает ее единственным в своем роде
На какой еще странице истории обнаружится столь великое количество пороков, выступающих одновременно на одном театре? Какое ужасающее соединение низости и жестокости! какая глубокая безнравственность! какое забвение всякого стыда!
Молодость свободы[95] обладает столь поразительными чертами, что невозможно в них обмануться. В эту эпоху любовь к родине есть религия, а уважение к законам — суеверие. Характеры сильно выражены, нравы суровы: все добродетели светятся одновременно; факции[96] устремляются к пользе отечества, ибо оспаривается только честь служить ему; все, вплоть до преступления, отмечено печатью величия. (стр.65 >)
Если сравнить эту картину с той, которую нам представляет Франция, то как поверить в прочность свободы, которая начинается с гангрены? или, выражаясь более точно, как поверить в возможность рождения такой свободы (ибо она еще отнюдь не существует) и в появление среди самого отвратительного разврата такого порядка правления, который обходился бы без добродетелей менее, чем все остальные? Когда слышишь, как эти мнимые республиканцы рассуждают о свободе и о добродетелях, то кажется, что видишь увядшую куртизанку, разыгрывающую из себя девственницу с румянцем стыдливости.
Из одной республиканской газеты мы узнаем следующий анекдот о парижских нравах. В суде по гражданским делам рассматривалось дело о совращении; четырнадцатилетняя девица изумляла судей степенью своей развращенности, которая соперничала с глубокой безнравственностью ее обольстителя.
Читатель, вспомните того римлянина, который в прекрасные дни Рима понес наказание за то, что обнял собственную супругу в присутствии своих детей. Сравните и сделайте вывод.
Конечно, французская Революция прошла период, все мгновения которого не походят друг на друга; однако общий ее характер всегда был неизменен, и уже в своей колыбели она обнаружила все, чем должна была стать. То была какая-то необъяснимая горячка, (стр.66 >)слепое буйство, скандальное небрежение всем, что только имеется из достойного у людей; жестокость нового рода, забавляющаяся своими злодеяниями; и особенно наглое проституирование рассудка и всех слов, созданных для выражения идей правосудия и добродетели,
Если остановиться, в частности, на актах Национального конвента, то трудно передать, что от этого испытываешь. Когда я мысленно переношусь во времена его собраний, то подобно величественному английскому Барду[98] чувствую, что переношусь в воображаемый мир; я вижу врага рода человеческого, заседающего в манеже и созывающего всех злых духов в этот новый
И еще поныне, посмотрите, как преступление служит основанием всем этим республиканским пустым приготовлениям; это слово
И что же, из этого кровавого месива должно появиться прочное правление? Пусть нам не приводят в качестве возражения дикие и непристойные нравы варварских народов, ставших, однако, тем, что мы видим. Варварское невежество, без сомнения, управляло немалым числом политических учреждений; но ученое варварство, систематическая жестокость, обдуманная развращенность и особенно неверие никогда ничего не создавали. Молодость ведет к зрелости; разложение не ведет ни к чему.
Впрочем, видели ли вы, чтобы правление и особенно свободная конституция начинались вопреки сочленам Государства и обходились без их одобрения?[101] Но именно это явление нам представил бы метеор, называемый
А если вы на них нажмете, то они окажутся людьми, согласными, что революция, создавшая нынешнее правление, была преступлением, лишь бы с ними согласились насчет того, что не надо совершать новой революции. Во всем, что они говорят об устойчивости правления, чувствуется не убеждение рассудка, но греза желания.
Перейдем теперь к великому проклятию, которое висит над республикой.
Глава пятая.
О ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ,
РАССМАТРИВАЕМОЙ В ЕЕ АНТИРЕЛИГИОЗНОМ СВОЙСТВЕ.
ОТСТУПЛЕНИЕ О ХРИСТИАНСТВЕ
(стр.69 >) Есть во французской Революции
Вспомним великие заседания![104] Речь Робеспьера против духовенства,[105] торжественное отступничество священников, осквернение предметов культа, освящение богини Разума и то множество неслыханных сцен, в которых провинции пытались превзойти Париж; все это выходит из обычного круга преступлений и принадлежит, как кажется, другому миру.
И даже ныне, когда Революция во многом обратилась вспять и когда великие бесчинства прекратились, принципы остаются. Разве
Одним словом, человек не может представить Создателя, если только не входит в отношение с ним. Сколь мы безрассудны! Если мы желаем, чтобы зеркало отразило образ солнца, разве оборачиваем мы это зеркало к земле?
Такие размышления обращены ко всему миру, к верующему, как и к скептику: выдвигаю я факт, а не тезис. Неважно, осмеиваются ли религиозные идеи или они почитаются: тем не менее они образуют, будучи истинными или ложными, единственную основу всех прочных учреждений.[106]
Руссо, человек, который, быть может, более всех на свете заблуждался, высказал, однако, (стр.71 >) следующее соображение, не пожелав сделать из него выводы:[107]
Только от него самого зависело сделать вывод, вместо того, чтобы говорить нам об этом
При размышлении о фактах, удостоверяемых всей историей, при виде того, что в череде человеческих установлений, начиная с великих учреждений, составляющих мировые эпохи, и вплоть до самой малой социальной организации, от Империи вплоть до Братства, все они имеют божественное основание; и при виде того, что сила людская всякий раз, когда она замыкалась в себе, могла обеспечить своим произведениям лишь ложное и преходящее существование; что при всем этом мы будем думать о новом французском устройстве и о силе, его произведшей? Что касается меня, то я никогда не поверю в плодородие небытия.
Было бы любопытным занятием одно за одним исследовать наши европейские учреждения и показать, как все они
Имеется божественный закон, столь же определенный, столь же осязаемый, как законы движения.
Всякий раз, когда человек входит, смеряясь со своими силами, в отношение с Создателем, когда он создает какое-то учреждение во имя Божества, то как бы ни был он при этом лично слаб, невежествен, беден, безвестен по рождению, одним словом, полностью лишен всех человеческих средств, он некоторым образом причастен ко всемогуществу, орудием которого стал: он создает произведения, сила и прочность которых поражают рассудок.
Я покорнейше прошу всякого внимательного читателя хорошенько осмотреться вокруг: он будет находить (стр.74 >)доказательство этих великих истин даже в малейших вещах. Нет нужды восходить к
А вы, властители земли! Государи, Короли, Императоры, могущественные Величества, непобедимые Завоеватели! только попытайтесь приводить народ ежегодно в один и тот же день в отмеченное место, ЧТОБЫ ТАМ ТАНЦЕВАТЬ. Я прошу у вас малого, но я осмелюсь торжественно сомневаться в том, что это у вас получится, в то время как самый смиренный проповедник сего достигнет и ему будут повиноваться две тысячи лет спустя после его смерти. Каждый год во имя
О, безумие! О, глубина человеческой слабости! Законодатели, обдумайте это великое признание; оно показывает вам, чем вы являетесь и что вы можете.
Что же еще теперь надобно, чтобы судить о французском устройстве? Если его ничтожность не ясна, то ничто не очевидно во вселенной.
Я столь убежден в истинности защищаемого мною, что, оценивая всеобщее ослабление духовных устоев, (стр.76 >) разногласия во мнениях, потрясения лишенных основания суверенитетов, безмерность наших нужд и тщетность наших средств, мне представляется: каждый настоящий философ должен выбирать между двумя гипотезами — либо сотворится новая религия,[116] либо христианство будет каким-то необычайным способом обновлено. Именно между этими двумя предположениями необходимо выбирать, в зависимости от позиции относительно истины христианства.
Это предположение будет отброшено с пренебрежением лишь теми близорукими людьми, которые почитают возможным лишь то, что они видят.[117] Но кто в античности мог бы предвидеть христианство? и какой чуждый этой религии человек мог бы при ее началах предвидеть ее успехи? Откуда мы можем знать, не началась ли великая духовная революция? У Плиния, как он доказал своим знаменитым письмом,[118] не было ни малейшей идеи об этом исполине, лишь младенчество которого он видел.
Но какое множество мыслей охватывает меня в сей миг и возносит к самым высоким умозаключениям!
Настоящее ПОКОЛЕНИЕ является свидетелем одного из самых великих спектаклей, когда-либо занимавших человеческий глаз: это борьба не на жизнь, а на смерть христианства и философизма. Ристалище открыто, два врага схватились и вселенная смотрит. Как у Гомера, мы видим
(стр.77 >)Человеку пристрастному и тому особенно, у которого сердце убедило голову, события ничего не доказывают; поскольку мнение, состоящее в да или нет, принято бесповоротно, наблюдение и рассуждение равно бесполезны. Но вы все, честные люди, отрицающие или сомневающиеся! Быть может, эта великая эпоха христианства покончит с вашей нерешительностью. Уже восемнадцать веков оно царствует в огромной части света и особенно в самой просвещенной его части. Эта религия берет начало даже не в античную эпоху: до времен своего основателя она смыкается с другим порядком вещей, с преобразовательной религией, которая ей предшествовала. Одна не может быть истинной, если бы другая не являлась таковой: одна величается обещанием того, что другая — имеет; таким образом, эта вторая восходит к началу мира связью, являющейся видимым фактом.
ОНА РОДИЛАСЬ В ДЕНЬ, ПОРОДИВШИЙ ДНИ.
Нет примера подобной прочности; и если говорить о самом христианстве, то никакое другое учреждение во вселенной не может быть ему противопоставлено. Сравнивать с ним другие религии — значит заниматься крючкотворством: здесь не место подробно их рассматривать: только одно слово, этого достаточно. Пусть нам покажут какую-либо другую религию, основанную на чудесных явлениях и раскрывающую непостижимые догматы, исповедуемую в течение восемнадцати столетий значительной частью рода человеческого и отстаиваемую из века в век лучшими людьми своего времени, начиная с Оригена и кончая Паскалем, несмотря на последние усилия враждебной секты, которая, от Цельсия и до Кондорсе, не переставала завывать.
Удивительная вещь! когда размышляют об этом великом учреждении, то самая естественная гипотеза, которую окружают все очевидности, это гипотеза о божественном установлении. Если творение является (стр.78 >) человеческим, то нет другой возможности объяснить его успех: исключив чудо, его возвращают.
Все нации, говорят нам, приняли медь за золото. Прекрасно! Но разве эту медь не бросили в европейский тигель и не принесли на суд нашей наблюдательной химии на восемнадцать веков? и если она прошла такое испытание, то разве не вышла из него с честью? Ньютон верил в воплощение; но Платон, я полагаю, слабо верил в чудесное рождение Вакха.
Христианство проповедовали люди неграмотные, но в него поверили люди ученые, и именно в этом оно совершенно отлично от всего известного.
Более того, оно выдержало все испытания. Говорят, что преследование есть ветер, который питает и раздувает пламя фанатизма. Допустим: Диоклетиан покровительствовал христианству; но, исходя из приведенного предположения, Константин должен был бы его задушить, однако, именно этого не произошло. Оно выдержало все — мир, войну, эшафоты, триумфы, кинжалы, радости, славу, унижение, нищету, изобилие, ночь средневековья и яркий дневной свет ЛьваХ и Людовика XIV. Один всемогущий император[119] и властелин самой большой части известного мира некогда истощил против него все запасы своего гения; он не упустил ничего, чтобы восстановить старые догматы; он искусно соединил их с распространившимися как поветрие тогда платоновыми идеями. Пряча бушевавшую в нем ярость под маской чисто внешней терпимости, этот император употребил против враждебной религии оружие, перед которым ни одно человеческое произведение не устояло: он выставил ее на посмешище; он сделал духовенство нищим, чтобы заставить презирать его; он лишил его любой поддержки, которую человек может оказать своим твореньям: (стр.79 >) пошли в ход клевета, козни, несправедливость, угнетение, осмеяние, сила и ловкость. Все было напрасно:
Наконец, сегодня опыт повторяется в еще более благоприятствующих обстоятельствах; есть все из того, что может сделать его решающим. Итак, вы все, кого история ничему не научила, будьте очень внимательны. Вы утверждали, что скипетр поддерживал тиару; ну, хорошо, нет больше скипетра на великой арене: он сломан и обломки его брошены в грязь. Вы не осознавали, до какой степени влиятельность богатого и могущественного духовенства могла поддерживать догматы, которые оно проповедовало: я не слишком уверен в том, что надобно могущество, чтобы заставить верить; но не стоит говорить об этом. Нет больше священников: их изгнали, вырезали, унизили; их ограбили, и тот, кто избежал гильотины, костра, кинжалов, расстрелов, утоплений, высылки, получает сегодня милостыню, которую он когда-то раздавал. Вы страшитесь силы обычая, влияния власти, обманов воображения: но ничего из этого более нет; нет больше обычая; нет больше господина; сознание каждого человека принадлежит ему самому. Философия[120] разъела связь, которая объединяла людей, и нет более духовных скреп. Гражданская власть, содействуя всеми своими силами крушению старого устройства, оказывает врагам христианства всю ту поддержку, которую она ранее предоставляла самому христианству; человеческий рассудок предпринимает все вообразимые усилия ради борьбы со старой национальной религией. Этим усилиям рукоплещут, их оплачивают, а старания в противоположном направлении почитаются преступными. Теперь уже нечего бояться того, что вас околдуют ваши глаза, которые всегда ошибаются (стр.80 >) первыми. Пышные приготовления, пустые церемонии не внушают более почтения людям, которым все выставлено на потеху в последние семь лет. Храмы или закрыты, или открываются лишь для шумных обсуждений и для вакханалий разнузданного народа. Алтари опрокинуты; по улицам водили нечистых животных, покрытых епископскими облачениями; священные чаши послужили для омерзительных оргий; и на эти алтари, которые древняя вера окружает восхитительными херувимами, заставили подняться обнаженных продажных женщин. Таким образом, философизму нечего более плакаться: все человеческие удачи ему выпадают; все совершается ему на пользу, и все — против его соперницы. Если он победитель, то он не скажет, подобно Цезарю:
ХРИСТОС ПОВЕЛЕВАЕТ, ОН ЦАРСТВУЕТ, ОН ПОБЕДИТЕЛЬ![122]
Глава шестая.
О БОЖЕСТВЕННОМ ВЛИЯНИИ В ПОЛИТИЧЕСКИХ КОНСТИТУЦИЯХ[123].
(стр.81 >)Человек может изменить все в области своей деятельности, но он не создает ничего: таков его закон как в материальном, так и в моральном смысле.
Человек может, без сомнения, посадить саженец, вырастить дерево, улучшить его с помощью прививки и подстригать его сотнями способов; но никогда он не вообразит себе, что обладает властью создать дерево.
Как же он вообразил себе, что обладает властью создать конституцию? не благодаря ли опыту? Давайте же посмотрим, чему он нас учит.
Все свободные конституции, известные во вселенной, образовались двумя способами. Иногда они, если можно так выразиться, незаметно, благодаря соединению множества обстоятельств, которые мы называем случайными, пускали ростки; а иногда у них имеется единственный творец, который появляется как чудо природы и заставляет повиноваться себе.
Вот с помощью каких признаков, при указанных двух предположениях, Бог предупреждает нас о нашей слабости и о праве, которое он оставляет за собой в образовании правлений.
1. Никакая конституция не следует из обсуждения; права народов никогда не бывают писаными, или, по крайней мере, писаные учредительные акты или (стр.82 >) основные законы всегда суть лишь документы, объявляющие о предшествующих правах, о которых можно сказать лишь то, что они существуют потому, что они существуют.[124]
2. Поскольку Бог не счел своевременным употребить в этом деле сверхъестественные средства, он по крайней мере ограничивает человеческие деяния с тем, чтобы при образовании конституций обстоятельства были всем, а люди являлись только обстоятельствами. Довольно часто получается даже так, что стремясь к определенной цели, они достигают другой цели, как это мы видели в английской конституции.
3. Права
4. Даже пожалованиям Суверена всегда предшествовало состояние вещей, которое делало их необходимыми и которое от него не зависело.
5. Хотя писаные законы всегда являются лишь объявлениями предыдущих прав, надобно, однако, многое для того, чтобы все, что может быть записано, становилось таковым; и всегда в каждой конституции есть даже нечто такое, что не может быть (стр.83 >)записано[126] и что необходимо оставить в темной и почитаемой неясности под страхом свержения Государства.
6. Чем более пишется, тем более учреждение оказывается слабым; причина этого ясна. Законы являются лишь заявлениями о правах, а права заявляются лишь тогда, когда на них наступают; так что множество писаных конституционных законов свидетельствует лишь о множестве потрясений и об опасности распада.
Вот почему самым прочным учреждением непросвещенной античности оказалось учреждение Лакедемонии, где ничего не записали.
7. Ни одна нация не может даровать себе свободу, если она ее не имеет.[127] Когда она начинает размышлять о себе самой, ее законы созданы. Человеческое влияние не простирается за пределы развития существующих прав, которые, однако, недооценивались или оспаривались. Если люди неблагоразумные преступают эти границы безрассудными реформами, то нация теряет то, что она имела, не достигая того, чего она (стр.84 >) желает. Отсюда вытекает необходимость лишь крайне редкого обновления, всегда проводимого с умеренностью и трепетом.
8. Если Провидение повелело быстрее образовать политическую конституцию, то появляется человек, наделенный непостижимой мощью: он говорит и он заставляет себе повиноваться; но эти необыкновенные люди принадлежат, быть может, миру античному и временам молодости наций. Как бы там ни было, вот отличительная черта сих законодателей по преимуществу: это короли или в высшей степени благородные люди. В данном отношении нет и не может быть никакого исключения. Именно с этой стороны грешило учреждение Солона, самое непостоянное в античности.[128]
Лучшие дни Афин только сокращались,[129] будучи к тому же прерванными завоеваниями и тираниями; и сам Солон видит Писистратидов. (стр.85 >)
9.[130] Даже эти законодатели, обладавшие необыкновенной мощью, всегда лишь собирали ранее существовавшие элементы в обычаях и нравах народов; но это объединение, это быстрое образование, походящие на создание, осуществляются лишь во имя Господне. Политика и религия образуют единый сплав: с трудом отличают законодателя от священнослужителя; и эти политические учреждения заключаются главным образом в религиозных занятиях и церемониях.[131]
10. Свобода в каком-то смысле всегда была даром Королей, ибо все свободные нации образованы были Королями. Таково общее правило, а исключения, на которые можно было бы указать, войдут в это правило после обсуждения.[132]
11. Никогда не существовала свободная нация, которая не имела бы в своей естественной конституции столь же древние, как она сама, зародыши свободы; и всегда лишь те права, которые существовали в естественной конституции нации, ей удавалось успешно развивать путем принятия писаных основных законов.
12. Какое бы то ни было собрание людей не может образовать нацию; такое предприятие превосходит по безумству даже то, что все
Подробно доказывать это предположение после уже высказанного мною означало бы, как мне кажется, неуважение к людям сведущим и слишком большую честь невеждам.
13. Я говорил об одной главной черте истинных законодателей; а вот другая такая черта, которая весьма примечательна и о которой легко можно было бы написать целую книгу. Состоит же она в том, что эти законодатели никогда не являются теми, кого называют
Показывая, что это соображение есть лишь часть общей истины исключительнейшей важности, я мог бы высказать интересные вещи, но я опасаюсь уйти в сторону: я предпочитаю обойтись без промежуточных ступеней и прямо перейти к итогам.
Между теорией политики и законодательством существует такая же разница, как между поэтикой и поэзией. Знаменитый Монтескье в общей шкале умов является по отношению к Ликургу тем, чем является Батте[134] по отношению к Гомеру или Расину.
Более того: оба эти дарования положительно исключают друг друга, как это обнаружил пример Локка, сильно споткнувшегося тогда, когда ему пришло в ум желание составить законы для американцев. Я видел, как один великий любитель Республики серьезно сетовал на то, что Французы не заметили в произведениях Юма работы под названием Проект совершенной Республики. —
Если перед вами оказывается обычный человек, обладающий здравым смыслом, но никогда и ни в каком жанре не проявивший какого-либо внешнего признака своего превосходства, то вы отнюдь не в состоянии утверждать, что он не может быть законодателем. Нет никакого основания сказать да или нет; но если речь идет о Бэконе, о Локке, о Монтескье и т. д., то говорите
Естественным представляется приложение принципов, изложенных мною выше, ко французской конституции; но уместно рассмотреть ее с особой точки зрения.
Самые великие противники французской Революции чистосердечно должны согласиться с тем, что Комиссия Одиннадцати, которая выработала последнюю конституцию, судя по всем внешним признакам, обладает большим умом, чем ее произведение, и что она, может быть, сделала все, что могла сделать. Для письменной обработки Комиссия располагала противоречивыми материалами, которые не позволяли ей следовать принципам; и одно лишь разделение властей, хотя и разделять их будет, вроде, только стенка,[137] является все же прекрасной победой, одержанной над предубеждениями нынешнего дня.
Но речь идет только о достоинстве, внутренне присущем конституции. В мой замысел не входит изыскание особых изъянов, которые удостоверяют нас в том, что она не может быть прочной; вообще, все в этом (стр.88 >) отношении было сказано. Я укажу лишь на ошибку в теории, которая послужила основой этой конституции и которая ввела в заблуждение Французов с самого начала их Революции.
Конституция 1795 года, точно так же, как появившиеся ранее, создана для
Имеется ли такая страна во вселенной, где нельзя было бы встретить нечто вроде Совета пятисот, Совета старейшин и Директории с пятью членами? Эта конституция может быть предложена любым человеческим общежитиям, начиная с Китая и кончая Женевой. Но конституция, которая создана для всех наций, не годится ни для одной: это чистая абстракция, схоластическое произведение, выполненное для упражнения ума согласно идеальной гипотезе(б) и с которым надобно обращаться к
Что же есть конституция? не является ли она решением следующей задачи?
При заданных
Однако эта задача не была даже поставлена в конституции 1795 года, которая помышляла лишь об
Все вообразимые доводы объединяются ради установления того, что божественная печать не коснулась этого произведения. — Это всего лишь
Таким образом, уже в настоящий момент — сколько признаков разрушения!
Глава седьмая.
ПРИЗНАКИ НИЧТОЖЕСТВА ВО ФРАНЦУЗСКОМ ПРАВЛЕНИИ.
(стр.102 >) Законодатель подобен Создателю: он трудится не вечно; он производит на свет, а затем отдыхает. У всякого истинного законодателя есть своя
Если бы совершенство было уделом человеческой природы, то всякий законодатель выступал бы лишь единожды; хотя все наши произведения несовершенны и по мере повреждения политических учреждений Суверену приходится идти им на помощь с новыми законами, но все же человеческое законодательство приближается к своему образцу путем той прерывности, о которой я только что говорил. Отдых столь же его возвышает, что и первоначальное дело: чем больше оно совершает работы, тем более его произведение является человеческим, то есть непрочным.
Обратитесь к трудам трех национальных собраний Франции — какое необыкновенное количество законов!
Начиная с 1 июля 1789 года и по октябрь 1791 года, национальное собрание приняло их в числе: 2557.
законодательное собрание за одиннадцать с половиной месяцев приняло: 1712. (стр.91 >)
Национальный Конвент, с первого дня Республики и по 4 брюмера 4-го года (26 октября 1795 г.), за 57 месяцев, принял: 11210.
ИТОГО — 154792.[140]
Я сомневаюсь, что три рода Королей Франции произвели на свет собрание такой силы. Когда размышляешь об этом бесконечном количестве законов, то испытываешь поочередно два весьма различных чувства: первое есть восхищение или, по меньшей мере, удивление; вместе с г-ном Бёрком[141] удивляешься тому, что эта нация, легкомыслие которой вошло в пословицу, породила столь упорных тружеников. Здание этих законов есть творение Атлантово, вид которого ошеломляет. Но удивление сразу же переходит в жалость, когда подумаешь о ничтожестве этих законов; и тогда видишь лишь детей, которые убиваются ради построения огромного карточного дома.
Почему столь много законов? — Потому что нет никакого законодателя.
Что сделали так называемые законодатели в течение шести лет? — Ничего; ибо
Не устаешь от созерцания невероятного зрелища нации, наделившей себя тремя конституциями за пять лет.[142] Ни один законодатель не колебался; он говорит (стр.92 >) fiat[143] на свой лад, и махина движется. Несмотря на различные усилия, которые предприняли в этом смысле три собрания, дела шли все хуже и хуже, поскольку сочинению законодателей все более и более не хватало постоянного одобрения Нации.
Конституция 1791 года несомненно представляет собой прекрасный памятник безумству; необходимо, однако, признать, что этот памятник вызвал восторг Французов; и большинство нации с охотой, хотя и очень безрассудно, принесло присягу
Конституция Кондорсе[145] никогда не была подвергнута испытанию, она этого и не стоила; та конституция, которую ей предпочли и которая являлась делом (стр.93 >) рук нескольких головорезов,[146] нравилась, однако, им подобным, а фаланга ее почитателей благодаря Революции немалочисленна во Франции; таким образом, если все брать в расчет, за сегодняшней конституцией среди всех трех стояло наименьшее число заговорщиков. В первичных ассамблеях, которые ее принимали (судя по тому, что заявляют правители), многие их участники наивно написали:
Но если сила правителей вся целиком коренится в любви подданных, в чем столь много увещевали королей; если страх сам по себе есть недостаточное средство поддержания суверенитетов, то что же должны мы думать о французской Республике? (стр.94 >)
Откройте[148] глаза и вы увидите, что она не
Таким образом, суверенитет полностью отсутствует во Франции. Все искусственно, все насильственно, все предвещает, что подобный порядок вещей не может быть прочным.[150]
Современная философия одновременно слишком материальна и слишком самонадеянна, чтобы увидеть истинные пружины политического мира. Одно из ее безумий составляет вера в то, что какое-то собрание может учредить нацию; что
Однако есть истина столь же доказуемая в своем роде, как теорема в математике: что
Писаная конституция, подобная той, которая правит сегодня Французами, является лишь автоматом, который имеет одни внешние формы жизни. Человек, предоставленный своим собственным силам, есть в (стр.96 >) лучшем случае изделие
Можно сказать сейчас, что опыт произведен; внимательность изменяет тем, кто говорит, что французская конституция
Жизнь правления в некотором роде столь же реальна, как жизнь человека; ее чувствуешь или, лучше сказать, ее видишь, и никто не может ошибиться на этот счет. Я умоляю всех Французов, имеющих совесть, спросить себя, не пришлось ли им совершить известное насилие над собой, чтобы наделить своих представителей званием
Я заметил, что одного члена законодательного корпуса, заявившего публично и письменно о своем РАНГЕ, подняли на смех газеты, ибо в действительности никакого
В Англии эти две магические буквы — М.Р.,[158] присоединенные к самому безвестному имени, сразу же его возвышают и дают ему право на отличный брачный союз. Во Франции человек, который домогался бы места депутата для того, чтобы добиться заключения в свою пользу неравного брака, очевидно, просчитался бы весьма серьезно.
Ибо всякий представитель — любое, все равно какое орудие ложного суверенитета — может вызывать только любопытство либо страх.
Невероятная слабость одинокой человеческой власти такова, что она сама не может даже узаконить какое-либо платье. Сколько докладов было представлено Законодательному корпусу относительно одежды его членов? По меньшей мере три или четыре, но всегда напрасно. За границей продают изображения этих прекрасных костюмов, в то время как парижское мнение их не признает.
Обычная одежда, современница великого события, может быть узаконена этим событием; тогда черты, ее (стр.99 >) отличающие, избавляют ее от господства моды: в то время как другие одежды изменяются, эта остается все такой же, и уважение окружает ее навсегда. Примерно таким же образом создаются одеяния высших должностных лиц.
Для того, кто все подвергает рассмотрению, может быть любопытным наблюдение, согласно которому из всех революционных убранств единственно утвердились в какой-то степени перевязь и султан, принадлежащие кавалерии. Они продолжают существовать, хотя и поблекли, как те деревья, уже лишенные питательных соков, но еще не потерявшие красоты.
Я не знаю, хорошо ли я читаю, но везде я прочитываю ничтожество этого правления.
Пусть особое внимание будет обращено на следующее: именно победы Французов создали иллюзии относительно прочности их правления: блеск военных успехов ослепляет даже людей здравомыслящих, которые не замечают прежде всего того, до какой степени эти успехи не причастны к устойчивости Республики.
Нации одерживали победы при всевозможных правлениях: и даже революции, возбуждая умы, ведут к победам. Французам всегда будет сопутствовать успех в войне при твердом правлении, у которого достанет ума презирать их, восхваляя, и бросать их на врага как ядра, обещая им эпитафии в газетах.
Это Робеспьер по-прежнему выигрывает сейчас битвы, это его железный деспотизм ведет Французов к бойне и к победе. Властители Франции добились успехов, свидетелями которых мы являемся, потому лишь, что не жалели золота и крови и заставляли напрягать все силы. Нация в высшей степени отважная, возбуждаемая каким-либо фанатизмом и ведомая (стр.100 >)умелыми генералами, всегда будет победительницей, но дорого заплатит за свои завоевания. Разве конституция 1793 года получила печать долголетия благодаря трем годам побед, в центре которых она оказалась? Почему с конституцией 1795 года должно бы получиться иначе? и почему победа должна бы придать ей такой характер, который она не смогла сообщить другой?
Вообще, характер наций всегда остается неизменным. Барклай в шестнадцатом веке очень удачно обрисовал характер Французов в военном отношении:
Никто не ощущает лучше меня, что нынешние обстоятельства необычайны, что мы, очень может быть, вовсе не увидим того, что всегда видели; но этот вопрос не относится к предмету моего труда. Мне достаточно указать на ложность следующего умозаключения:
Автор какой-нибудь физической системы несомненно аплодировал бы себе, если бы в его пользу говорили все данные природы. Я же могу привести в подтверждение моих размышлений все данные истории. Я добросовестно рассматриваю памятники, которые она нам предоставляет, и не усматриваю ничего благоприятствующего этой химерической системе (стр.101 >) обсуждения и политического строительства с помощью сделанных ранее умозаключений. Самое большое, что можно было бы сделать, это привести пример Америки; но я уже заранее ответил,[160] говоря, что не пришло время приводить ее пример. Я добавлю, однако, небольшую толику размышлений.
1. Английская Америка имела короля, но она его не видела; великолепие монархии было ей чуждо, и суверен был для нее подобен какой-то сверхъестественной силе, которая не воспринимается чувствами.
2. Она обладала демократическими началами, которые наличествуют в конституции метрополии.
3. Она обладала, сверх того, людьми, принесенными ей толпою ее первых поселенцев, урожденными посреди религиозных и политических потрясений, людьми, почти поголовно исполненными республиканским духом.
4. Используя эти начала, и по сходству с тремя властями, которые они унаследовала от предков. Американцы построили,[161] а отнюдь
Но все, что есть действительно нового в их конституции, все, что проистекает из совместного обсуждения, является самым хрупким в мире; невозможно было бы собрать большее количество признаков слабости и недействительности.
Я не только совершенно не верю в устойчивость американского правления, но и особые учреждения английской Америки не внушают мне никакого доверия. Например, города, охваченные весьма малопочтенной ревностью, не смогли условиться относительно места, где бы заседал Конгресс; ни один из них не (стр.102 >) захотел уступить эту честь другому. В результате было решено возвести новый город, который являлся бы резиденцией правителей. Было выбрано одно из самых удобных мест на берегу большой реки, установлено, что город будет называться
Глава восьмая[164].
О СТАРОЙ ФРАНЦУЗСКОЙ КОНСТИТУЦИИ.
ОТСТУПЛЕНИЕ О КОРОЛЕ И О ЕГО ОБРАЩЕНИИ К ФРАНЦУЗАМ В ИЮЛЕ 1795 ГОДА.
(стр.103 >) Существовали три различных взгляда на старую французскую конституцию: одни[165] полагали, что нация никогда не обладала конституцией; другие[166] утверждали противоположное; некоторые,[167] наконец, как это бывает во всех важных делах, придерживались промежуточного суждения: они допускали, что Французы действительно имели конституцию, но что она никоим образом не соблюдалась.
Первое мнение поддержать невозможно; два других в действительности вовсе не противоречат друг другу. (стр.104 >)
Ошибка тех, кто утверждает, что Франция совершенно была лишена конституции, проистекает из сильного заблуждения относительно человеческой власти, предыдущих обсуждений и писаных законов.
Если чистосердечный человек, имея за душой только здравый смысл и порядочность, вопрошает, что же это такое — старая французская конституция, ему можно смело ответить:
«Это то, что вы ощущаете, когда находитесь во Франции; это такое соединение свободы и власти, законов и воззрений, которое заставляет думать иностранца, подданного какой-либо монархии и путешествующего по Франции, что он пребывает под иным правлением, нежели его собственное».
Но если имеется желание рассмотреть вопрос поглубже, то в памятниках французского публичного права обнаружатся свойства и законы, которые возвышают Францию над всеми известными монархиями.
Особенное свойство этой монархии заключается в том, что она обладает неким теократическим началом, которое отличает ее и позволило ей сохраняться четырнадцать сотен лет: нет ничего более национального, чем это начало. Епископы, наследовавшие друидам, лишь только совершенствовали его.
Я не думаю, что какая-либо иная европейская монархия использовала бы ради блага Государства большее число высших священнослужителей в гражданском управлении. Я мысленно восхожу от миротворца Флери[168] к Св. Одену[169] и Св. Леже[170] и стольким (стр.105 >) другим, политически так отличившимся во мраке их века; к этим настоящим Орфеям Франции, очаровывавшим своей лирой тигров и заставлявшим горные дубы двигаться за ними: я сомневаюсь, что возможно было бы указать на подобную череду где-нибудь еще.
Однако, если во Франции духовенство было одной из трех опор престола и играло столь значительную роль в народных собраниях, в судах, в кабинете министров и посольствах, то его влияние на гражданскую администрацию не ощущалось или ощущалось очень слабо; и даже если священник являлся премьер-министром, во Франции никогда не было
Все влияния были хорошо уравновешены, и каждый занимал свое место. С этой точки зрения на Францию более всего походила Англия. Если когда-нибудь она вычеркнет из своего политического языка эти слова: Church and state,[171] ее правление погибнет, как погибло правление ее соперницы.
Во Франции модно было говорить (ибо в этой стране на все есть своя мода), что здесь живут в подневолье. Но почему же слово
Дабы восхвалить патриотизм Француза, говорили:
Несколько членов старой магистратуры собрали и развили принципы французской Монархии в любопытной книге, которая, думается, заслуживает всяческого доверия Французов.[175]
Эти магистраты начинают, как надлежит, с королевских прерогатив, и, разумеется, нет ничего более великолепного.
«Конституция наделяет короля законодательной властью: от него исходит вся юрисдикция. Ему (стр.107 >)принадлежат право творить суд и препоручать его отправление должностным лицам; право помилования, жалования привилегиями и наградами; распоряжение должностями, возведение во дворянство; созыв и роспуск народных собраний, когда его мудрость подсказывает ему это; заключение мира и объявление войны, призывов в армию», стр. 28.
То были, вне сомнения, прерогативы великие, но посмотрим, что же французская конституция положила на другую чашу весов.
«Король правит только посредством закона и
«Есть законы, которые короли сами признали для себя, но, согласно знаменитому выражению, —
«Так, например, корона наследуется строго по линии мужского первородства».
«Браки принцев крови, заключенные без соизволения короля, лишены законной силы. Если правящая династия угасла, нация провозглашает себе короля, и т. д.», стр. 263 и пр.
«Короли как верховные законодатели всегда высказывались в утвердительной форме, обнародуя свои законы. Однако существует еще и согласие народа; но это согласие выражает только пожелание, признание и приятие его нацией», стр. 271.[176] (стр.108 >)
«Три сословия, три палаты, три обсуждения: именно таким образом представлена нация. Выводом из этих обсуждений, если он единодушен, является пожелание Генеральных Штатов», стр. 332.
«Законы королевства могут приниматься только на собрании всего королевства, при общем согласии представителей трех сословий. Государь не может преступить эти законы; и если он осмеливается притронуться к ним, все сделанное им может быть отменено его преемником», стр. 292, 293.
«Необходимость согласия нации на установление податей — это истина, неоспоримо признаваемая королями», стр. 302.
«Пожелание двух сословий не может связывать третье, если не выражено его согласие», стр. 302.
«Согласие Генеральных Штатов обязательно для признания законным любого пожизненного отчуждения домена, стр. 303. И подобный же надзор вверен им во избежание любого отторжения частей королевства», стр. 304.
«Правосудие отправляется, от имени короля, магистратами, которые толкуют законы и следят, чтобы они ни в чем не противоречили основополагающим законам», стр. 343. В число их обязанностей входит защита от оказавшейся в заблуждении воли суверена. Именно из этого принципа исходил знаменитый канцлер де л'0питаль, когда он говорил, обращаясь к Парижскому Парламенту в 1561 году:
Вспомним, как Людовик XI, остановленный двойным отказом своего парламента, отступился от неконституционного отчуждения, стр. 343. (стр.109 >)
Вспомним, как Людовик XIV торжественно признал право на свободную проверку соответствия его актов [закону], стр. 347, и приказал своим магистратам
Этот великолепный монарх приказал также своим магистратам считать не имеющими законной силы любые [королевские] жалованные грамоты, содержащие пункты о передаче дела в высшую инстанцию или поручения о судебном рассмотрении гражданских и уголовных дел и даже
Магистраты восклицают: «Счастлива земля, где порабощение неведомо!», стр. 361. А прелат, известный своим милосердием и ученостью (Флёри[177]), написал, излагая публичное право во Франции:
«Военная власть никоим образом не должна вмешиваться в дела гражданского управления».
«Магистраты несменяемы, и вакансии на важные посты могут образовываться только в случаях смерти отправлявшего должность, его добровольной отставки или вследствие приговора за должностное преступление»,[178] стр. 356.
«Король, по делам, его касающимся, выступает как сторона в своих судах против своих подданных. Известно, что его обязали выплачивать десятину с плодов из своего сада, и т. д.», стр. 367 и т. д.
Если Французы чистосердечно, умерив страсти, посмотрели бы на себя, то они почувствовали бы, что этого довольно, и, может быть, более чем довольно, для нации, слишком благородной, дабы быть порабощенной, и слишком пылкой, дабы быть свободной.
Нам могут возразить, что эти прекрасные законы отнюдь не исполняются. В таком случае в этом повинны были бы Французы, и нет для них более надежд на свободу: ибо если народ не способен извлечь пользу из своих же основополагающих законов, то совершенно бесполезно изыскивать ему другие: это знак того, что он не создан для свободы или что он непростительно развращен[179] (стр.111 >)
Но отвергая такие зловещие мысли, я процитирую свидетельство о превосходстве французской конституции, неопровержимое со всех точек зрения: оно принадлежит большому политику и пламенному республиканцу — Макиавелли.
Как он говорит, «немало есть и было разных государей, но добрые и мудрые государи — наперечет. Я говорю о государях, сумевших разорвать сдерживающую их узду; в этот разряд не входят ни государи, существовавшие в Египте и в пору самой глубокой древности управлявшие этой страной с помощью законов, ни государи, существовавшие в Спарте, ни государи, существующие во Франции. Монархическая власть сдерживается во Франции законами более, чем в каком-либо из известных нам нынешних царств».[180]
К тому же он пишет, что королевство Франции живет спокойно и счастливо прежде всего потому, «что его короли связаны бесчисленными законами, в которых заключено спокойствие и безопасность всего народа. Учредитель его строя[181] пожелал, чтобы французские короли войском и казной распоряжались по своему усмотрению, а всем остальным распоряжались бы лишь в той мере, в какой это допускают законы».[182]
Любой был бы потрясен, увидев, под каким углом зрения такой мощнейший ум, как Макиавелли, еще три века тому назад рассуждал об основных законах французской монархии.
Французы в этом смысле испорчены англичанами, сказавшими им, не уверовавши в то сами, что Франция подневольна; так же им твердили, что Шекспир (стр.112 >) лучше Расина, и французы этому поверили. И так было вплоть до того, как честный судья Блэкстоун[183] в заключении своих «Комментариев» отказался поставить в один ряд Францию и Турцию: об этом нужно сказать словами Монтеня:
Разве эти англичане, свершивши свою революцию, по крайней мере ту, которая удержалась, упразднили королевскую власть или палату пэров, дабы дать себе свободу? Отнюдь нет. Однако, оживив свою старую конституцию, они извлекли из нее декларацию своих прав.
В Европе нет христианской нации, которая бы по праву не была бы
Второе крайне пагубное заблуждение — слишком строго связывать себя древними памятниками (права]. Вне сомнения, их следует почитать, но особенно надлежит считаться с тем, что законоведы называют
Всё сходится на том, что Французы намеревались превзойти силу человеческую; что эти беспорядочные усилия приводят их к рабству; что им надобно только знать, чем именно они обладают и, если им предназначена более высокая степень свободы, чем та, которой они наслаждались семь лет тому назад (что вовсе не очевидно), то перед их глазами, в памятниках их истории и законодательства, имеется все, что требуется, дабы Европа вновь стала их почитать и им завидовать.[185]
Однако, если Французы созданы для монархии и если дело только за тем, чтобы поставить монархию на ее истинные основания, то какое заблуждение, какое злополучие, какое пагубное предубеждение (стр.114 >) способно было бы отвратить их от их законного короля?.[186]
Преемство по праву наследования в монархии есть нечто столь драгоценное, что любое другое соображение (стр.115 >) должно уступать перед ним. Самое большое преступление, которое мог бы совершить француз-роялист, — это увидеть в Людовике XVIII кого-то другого, нежели своего Короля, и умерить пиетет, коий надлежит выказывать ему, неблагоприятным образом отзываясь о его человеческих качествах или действиях. Тот Француз, который, не стыдясь, возвращался бы в прошлое, дабы отыскать там подлинные или мнимые грехи, был бы весьма низким и весьма преступным человеком. Восхождение на престол новое рождение: отсчет начинается только с этой минуты.
Если и есть избитые истины в морали, так это то, что власть и почести развращают человека, и что лучшими королями оказывались те, кто испытывал превратности судьбы. Зачем же тогда Французам лишать себя преимущества быть под властью государя, воспитанного в ужасной школе несчастий? Сколько мыслей должны были принести ему прошедшие шесть лет! как отдалился он от опьянения властью! как велика должна быть его готовность предпринять все, чтобы царствовать со славою! каким святым честолюбием он должен проникнуться! У какого еще государя во всей вселенной смогло бы оказаться больше побуждений, больше желания, больше средств заживить язвы Франции!
Разве Французы не издавна испытывают род Капетов? Из восьмивекового опыта они знают, что в его жилах течет благородная кровь; к чему же перемены? Глава этого большого рода показал себя в своем обращении[187] верным, великодушным, глубоко проникнутым религиозными истинами; никто не отрицает в нем большого природного ума и множества благоприобретенных (стр.116 >)знаний. Было время, вероятно, когда считалось в порядке вещей, что король не знает грамоты; но в век, когда верят в книги, просвещенный государь это преимущество. Еще важнее то, что ему нельзя приписать ни одной из неумеренных идей, способных встревожить Французов. Кто смог бы забыть, что он не понравился Кобленцу?[188] Это прибавило ему чести. В своем обращении он произнес слово
Значит, конституция существует, ибо конституция и есть не что другое, как свод основополагающих законов, и король не может посягнуть на эти законы. Если он сделает это, то три сословия наложат на его действия вето, равно как каждое из них может налагать вето на действия двух других. (стр.118 >)
И, конечно, не правы были бы те, кто обвинил бы Короля в том, что он говорил слишком туманно; ибо эта неопределенность как раз и свидетельствует о высшей мудрости. Король поступил бы очень неосмотрительно, если бы установил границы, которые помешали бы ему идти вперед или отходить; оставляя за собой некую свободу действий, он поступает как бы по вдохновению. Однажды Французы в этом убедятся: они признают, что Король пообещал все, что мог обещать.
Хорошо ли почувствовал себя Карл II, согласившись с предложениями шотландцев? Ему, как и Людовику XVIII, твердили: «Нужно сообразовываться со временем; нужно уступить: „
Если бы этот Государь имел безрассудство предложить Французам новую конституцию, то тогда именно его могли бы обвинить в том, что он склонился к вероломной неопределенности; ибо в действительности он ничего бы не сказал: если бы он предложил свое собственное сочинение, тогда бы все в один голос выступили бы против него, и выступили бы обоснованно. По какому праву, в самом деле, он смог бы заставить себе повиноваться, едва отказавшись от старинных законов? Не есть ли произвол общее для всех достояние, на которое всякий имеет равное право? Во Франции не нашлось бы молодого человека, который не указал бы на огрехи нового произведения и не предложил бы поправок. Пусть хорошенько разберутся в деле и тогда увидят, что Королю, как только он отказался бы от старой конституции, оставалось бы лишь говорить:
Как бы Король ни поступил, он все равно не смог бы удовлетворить всех. Для него возникли бы неудобства, если бы он не обнародовал вообще никакого обращения; он столкнулся с ними, опубликовав его таким, каким оно есть; случилось бы то же самое, если бы он составил это обращение иным образом. Хорошо, что он, будучи в нерешительности, следовал принципам и задел только страсти и предрассудки, сказав, что
О, какое благоразумие проявил король, сказав Французам:
Осталось пожелать, чтобы эта пылкая нация, способная вновь обрести истину, только исчерпав заблуждение, захотела бы, наконец, узреть совершенно очевидную правду: то, что она обманута и стала жертвой горстки людей, вставших между нею и ее законным сувереном, от коего она может ждать только благодеяний. Представим положение вещей в наихудшем свете:
Продолжая отвергать Короля, народ упустит прекраснейшую возможность, какой у него не будет больше никогда, поскольку он рискует быть подчиненным силе вместо того, чтобы самому короновать своего законного суверена. Какую заслугу он имел бы перед этим государем! какими ревностными усилиями и любовью король постарался бы вознаградить преданность своего народа! Воля нации всегда была бы перед глазами короля, воодушевляя его на великие свершения и настойчивый труд, требующиеся для возрождения Франции от ее главы, и всякое мгновение его жизни посвящалось бы счастью Французов.
Но если они упорствуют в отвержении Короля, то знают ли, какая участь их ждет? Французы сегодня достаточно закалены несчастиями, чтобы выслушать жестокую правду: как раз посреди припадков их фанатической свободы у бесстрастного наблюдателя часто возникало искушение воскликнуть подобно Тиберию: О homines ad servitutem natos![192] Известно, что существует несколько видов храбрости, и Француз, вполне определенно, не обладает всеми. Бесстрашный перед врагом, он не является таковым перед властью, даже самой несправедливой.[193] Никто не сравняется в терпении с этим народом, называющим себя
Немногого недоставало, чтобы французская нация по сию пору пребывала бы под отвратительным игом Робеспьера. Конечно, она вполне может
История девятого термидора не была долгой:
Без этой семейной свары Французы томились бы еще под скипетром Комитета общественного спасения.
И в этот самый миг не продолжает ли небольшая кучка мятежников заводить речь о том, чтобы посадить одного из [лиц] Орлеанского дома на трон? Не хватает еще Французам и такого бесчестья — терпеливо наблюдать за тем, как поднимают на щит сына казненного вместо брата мученика; и однако ничто не обещает, что они не подвергнутся этому унижению, если не поспешат вернуться к своему законному (стр.123 >) суверену.[195] Они предоставили такие доказательства своего долготерпения, что могут уже не бояться позора любого рода. Великий урок, я не скажу, французскому народу, который, более чем все другие народы мира, всегда принимал своих властителей и никогда их не будет выбирать, но небольшому числу добропорядочных Французов, которые станут влиятельными в силу обстоятельств: не следует ничем пренебрегать, чтобы вырвать нацию из этой унизительной нерешительности и передать ее в руки ее Короля. Конечно же, он человек, но есть ли у нации надежда быть управляемой ангелом? Он — человек, но сегодня есть уверенность: он это понимает, а это уже многого стоит. Если воля Французов снова возведет его на отеческий Престол, он соединится со своей нацией, которая найдет в нем все: доброту, справедливость, любовь, признательность и неоспоримые таланты, вызревшие в суровой школе испытаний.[196]
Французы, казалось, мало уделили внимания словам примирения, с которыми Король обратился к ним. Они не хвалили его обращение, они его даже критиковали и, вероятно, забыли о нем; но однажды они отдадут ему справедливость; когда-нибудь потомки назовут этот документ образцом мудрости, искренности и королевского слога. (стр.124 >)
Долг каждого настоящего Француза в сей момент — трудиться без устали, дабы направить общественное мнение в пользу Короля и представить все возможные его деяния в благоприятном свете. Именно на этом роялисты должны с крайней строгостью проверить себя и не строить никаких иллюзий. Я не Француз, я в стороне от всех интриг, я ни с кем не знаком. Но я представляю себе, как некий французский роялист произносит: «Я готов пролить свою кровь за Короля: однако, не отступая от моей верности ему, я не могу запретить себе порицать его, и т. д.». Я говорю в ответ этому человеку то, что его совесть, без сомнения, скажет ему лучше меня:
Как те нити, которые ребенок по одной разорвал бы играючи, если сплести их в канат, должны держать якорь высокобортного корабля, так и масса незначительных замечаний способна создать мощнейшее оружие. Как же не послужить Королю Франции, борясь с этими предрассудками, неизвестно как возникающими и непонятно почему живучими! Разве не упрекали Короля в бездействии люди, считающие себя в сознательном возрасте? А разве другие не сравнивали его высокомерно с Генрихом IV, замечая, что для отвоевания (стр.125 >)своей короны этот великий государь мог бы найти иное оружие, нежели интриги и посулы? Но если уж заниматься острословием, то почему же не упрекают Короля в том, что он не завоевал Германию и Италию, подобно Карлу Великому, чтобы там жить благородно в ожидании, когда Франция соблаговолит внять голосу рассудка?.[197]
Что же касается более или менее многочисленной партии, яростно нападающей на Монархию и Монарха, то возбуждает ее отнюдь не одна только ненависть и, представляется, что это сложное чувство заслуживает разбора.
Во Франции нет умного человека, который бы так или иначе не презирал себя. Национальный позор удручает все сердца (ибо никогда еще народ так не презирали презреннейшие властители); значит, есть нужда в самоутешении, и добропорядочные граждане утешаются каждый по-своему. Но человек ничтожный и развращенный, чуждый всем возвышенным идеям, мстит за свои прошлые и нынешние обиды, созерцая с невыразимым сладострастием, свойственным только подлым людям, зрелище унижаемого величия. Дабы вознестись в собственных глазах, он обращается к королю Франции и удовлетворяется своим ростом, сравнивая себя с этим поверженным колоссом. Мало-помалу, уловкой своего разнузданного воображения, он доходит до того, что смотрит на это великое падение как на дело своих рук; он наделяет одного себя всей силой Республики; он обрушивается на Короля; он заносчиво именует его
Нужно еще учитывать и страх, горланящий против Короля из-за того, что его возвращение якобы снова вызовет пальбу.
Французский народ, не позволяй прельстить себя изощрениями частного интереса, тщеславием или малодушием. Не слушай больше болтунов: во Франции слишком много умничают, а
Совершенно посторонний для Франции, которую я никогда не видел,[199] и будучи в невозможности чего-либо ожидать от ее короля, которого мне никогда не узнать,[200] если я и предлагаю нечто ошибочное, то Французы могут по меньшей мере воспринять эти заблуждения без гнева, как промахи полностью бескорыстные.
Но что суть мы, слабые и слепые смертные! и что есть этот мерцающий свет, который мы называем
Глава девятая.
КАК ПРОИЗОЙДЕТ КОНТР-РЕВОЛЮЦИЯ, ЕСЛИ ОНА СЛУЧИТСЯ?[202]
(стр.128 >) При обдумывании предположений о контр-революции слишком часто совершают мыслительную ошибку, будто бы эта контр-революция должна быть и не может не быть ни чем иным, как следствием народного обсуждения. Твердят, что народ боится, народ хочет, что народ никогда на согласится; что народу не подходит и т. д. Какая убогость! Народ — ничто в революциях или, по крайней мере, он входит в них только как слепое орудие. Может быть, четыре или пять человек дадут Франции короля. Париж возвестит провинциям, что у Франции есть король, и провинции воскликнут:
Я умоляю повнимательнее вникнуть в эти размышления, и я это советую особенно тем, кто считает контр-революцию[203] невозможной, ибо слишком много Французов преданы Республике, а перемены заставили бы страдать слишком много народу.
В политике, как и в механике, теории ошибочны, если не принимают во внимание различные свойства материалов, из которых создаются
Гонец привозит в Бордо, Нант, Лион[205] и т. д. известие, что Король признан в Париже;
Совсем иначе пойдет дело у горожан: они снуют туда и сюда, сталкиваются, спрашивают друг друга и проверяют себя, каждый опасается того, в ком он ощутил бы нужду; на сомнения растрачиваются часы, а минуты становятся решающими: повсюду дерзновение наталкивается на осмотрительность. Старому не хватает решительности, молодому — совета. С одной стороны, ужасающие опасности, с другой — несомненная амнистия и возможность милости. Где, к тому же, изыскать средства для сопротивления? где вожаки? на кого полагаться? В бездеятельности нет опасности, а малейшее движение может оказаться непоправимой ошибкой. Значит, нужно ждать: ждут, но назавтра приходит известие, что такой-то укрепленный город открыл свои ворота; еще один довод в пользу того, чтобы совсем не торопиться. Вскоре становится известно, что весть вроде была ложной; но два других города, о чем доподлинно известно, подали (стр.132 >) пример в надежде, что ему последуют: они только что покорились, убедив первый из городов, не помышлявший об этом. Комендант этой крепости вручил Королю ключи от своего
Граждане! вот как происходят контр-революции. Господь, оставив за собой дело создания суверенитетов, тем самым предупреждает нас не доверять никогда выбор своих властителей самим массам. Он использует их в великих движениях, решающих судьбу империй, только как послушное орудие. Никогда толпа не получает того, чего хочет: всегда она принимает и никогда не выбирает. Можно даже указать на уловку Провидения (пусть мне позволят так выразиться), состоящую в том, что если народ употребляет усилия ради достижения какой-то цели, то используемые им средства отделяют его от этой цели. Так, римский народ отдался в руки властителей, намереваясь победить аристократию после Цезаря. Это образ всех народных восстаний. Во французской Революции все ее факции постоянно подавляли, оскорбляли, разоряли, калечили народ; а факции, в свою очередь, будучи игрушками в руках друг друга, неизменно плыли по воле волн, и несмотря на все свои усилия, в конце концов наталкивались на ожидавшие их рифы. (стр.133 >)
Если кто-то захочет узнать вероятный итог французской Революции, то довольно будет посмотреть, на чем все эти факции сошлись: все они жаждали унижения, даже разрушения Всемирного Христианства и Монархии; отсюда следует, что все их усилия завершатся лишь возвеличиванием Христианства и Монархии.
Все люди, описывающие или обдумывающие историю, восхищались этой тайной силой, которая играет человеческими советами. Он был бы с нами, сей великий полководец античности, который чтил эту силу как мудрую и свободную, и ничего не предпринимал, не вверившись ей.[207]
Однако именно в установлении и падении монархий деяния Провидения блистают самым поразительным образом. В этих великих движениях не только народы оказываются лишь деревянным материалом и оснасткой для машиниста; но даже их вожди являются таковыми только в глазах стороннего наблюдения, на самом деле над ими властвуют так же, как они властвуют над народом. Эти люди, взятые вместе, кажутся тиранами толпы. На деле над ними стоят два-три тирана, а над этими двумя или тремя — кто-то один. И если этот единственный в своем роде человек смог бы и захотел бы раскрыть свой секрет, то все увидели бы, что он не знает сам, каким образом ему досталась власть; что его влияние есть еще большая загадка для него самого, чем для других, и что обстоятельства, которых он не мог ни предвидеть, ни вызвать, все совершили для него и без него. (стр.134 >)
Кто бы сказал гордому Генриху VI[208] что какая-то служанка из кабачка[209] вырвет у него скипетр Франции? Дурацкие объяснения, которые давались этому великому событию, отнюдь не раскрывают его чуда; и хотя его опорочили дважды, сначала — из-за отсутствия таланта[210] затем — из-за его продажности,[211] это событие тем не менее продолжает оставаться единственной страницей истории Франции, воистину достойной эпической музы.
Верят ли, что
Тогда удивятся глубочайшему ничтожеству этих людей, казавшихся столь могущественными. Сегодня только мудрецы способны предвидеть сей суд и поверить, не ожидая того, как опыт подтвердит все это, что (стр.135 >) господствующие над Францией обладают лишь неестественной и преходящей властью. Сама избыточность этой власти подтверждает ее ничтожество;
Значит, даром столько сочинителей[215] настаивают на неудобствах восстановления Монархии; напрасно они запугивают Французов последствиями контр-революции; и если они заключают из этих неудобств, что Французы, которые их опасаются, никогда не вынесут восстановления Монархии, то этот вывод весьма неверен; ибо Французы вовсе не собираются взвешивать все за и против, а Короля они, возможно, получат из рук пустой бабенки.
Ни одна нация не способна сама установить себе правление: и лишь в том случае, когда то или иное право существует в ее конституции[216] хотя бы и в позабытом или подавленном состоянии, несколько человек с помощью обстоятельств смогут устранить препятствия и заставить вновь признать права народа: человеческая власть не простирается далее этого.
В конце концов, хотя Провидение отнюдь не озабочено тем, какую цену должны заплатить Французы за возвращение Короля, все же важно показать несомненную порочность взглядов или зловолие сочинителей, запугивающих Французов бедами, которые якобы повлечет за собой восстановление Монархии.
Глава десятая.
О МНИМЫХ ОПАСНОСТЯХ КОНТР-РЕВОЛЮЦИИ.
(стр.136 >) В наше время настаивать на опасностях контр-революции, дабы сделать заключение против возвращения к Монархии, — банальнейший софизм.
Большое число трудов, предназначение которых — убедить Французов держаться Республики, всего только развивают эту идею. Авторы таких трудов делают ударение на бедах, неотделимых от революций: потом, заметив, что Монархия может быть восстановлена во Франции только через новую революцию, заключают, что нужно поддерживать Республику.
Этот колоссальный софизм, независимо от того, лежит ли в его основе страх[217] либо намерение обмануть, достоин тщательнейшего обсуждения.
Почти все ошибки порождены словами.
Разве возможно убедить в том, что возврат от болезни ко здоровью столь же мучителен, как и переход от здоровья к болезни, и что Монархия, опрокинутая чудовищами, должна быть восстановлена им подобными? Ах! если бы прибегающие к этому последнему (стр.137 >) софизму по справедливости оценили его в глубине души! Все они довольно осведомлены, что друзья Религии и Монархии не способны ни на одно из тех злоупотреблений, которыми осквернили себя их враги; они знают довольно и о том, что в наихудшем из обстоятельств и принимая во внимание все слабости людские, партия угнетенных обладает в тысячу раз большими добродетелями, нежели партия угнетателей. Они неплохо знают, что первая не умеет ни защищаться, ни мстить: и часто они даже достаточно громко насмехались над нею по этому поводу.
Чтобы совершить французскую Революцию, нужно было ниспровергнуть религию, унизить мораль, нарушить все права собственности и пойти на всевозможные преступления; к сему дьявольскому предприятию потребовалось привлечь такое множество порочных людей, что вряд ли когда-нибудь столько пороков соединялись для какого-либо совместного злодеяния. Напротив, ради восстановления порядка Король призовет все добродетели: он, вне сомнения, пожелает этого и лично, но он будет к тому принужден и самой природой вещей. Настоятельнейшим его интересом будет обеспечение союза справедливости и милосердия; уважаемые люди придут к постам, на которых они смогут быть полезными; а религия, передав свой скипетр политике, придаст этой последней силы, которые она способна черпать только у своей августейшей сестры.
Я не сомневаюсь, что множество людей потребует лишь изложить им основания для столь великолепных надежд; но разве верят они, что политический мир движется случайностью, что он не устроен, не направляем, не вдохновлен той же самой мудростью, которая блистает в мире материальном. Злодейские руки, ниспровергающие государство, непременно причинят тяжкие страдания; ибо ни одно свободно действующее лицо не может нарушить помыслы Создателя, не повлекши (стр.138 >) в сфере своей деятельности бедствий, соразмерных величине покушения; и этот закон скорее предписан добротой Великого Существа, нежели его справедливостью.
Однако, когда человек трудится ради восстановления порядка, он взаимодействует с создателем порядка; ему благоприятствует
Французы, разве не под гул адских песнопений и безбожной хулы, не под предсмертные крики и долгие стенания поруганной девственности; не в отблесках пожарищ, не на останках трона и алтарей, залитых кровью лучшего из Королей и бесчисленного множества других жертв; не в презрении к нравам и общественным убеждениям, не в окружении всевозможных злодеяний ваши соблазнители и ваши тираны заложили то, что они назвали
Но во имя ПРЕВЕЛИКОГО И ВСЕПРОЩАЮЩЕГО БОГА, вслед за людьми, возлюбленными им и вдохновленными им, наполняясь его созидательной силой, вы вернетесь к вашей старой конституции, а Король вам дарует то единственное, к чему вы должны бы разумно стремиться:
Какое плачевное ослепление заставляет вас упорствовать в тяжкой борьбе с этой мощью, которая сводит на нет все ваши усилия, дабы явить этим свое присутствие? Вы немощны только потому, что осмелились (стр.139 >)отделиться от нее, и даже противопоставить себя ей: с минуты, когда вы будете действовать согласно с ней, вы неким образом вольетесь в ее природу. Все преграды падут перед вами, и вы будете смеяться над наивными страхами, ныне беспокоящими вас. У всех частей политической машины есть естественное свойство устанавливаться на предназначенные им места, и это свойство, по сути божественное, будет благоприятствовать всем усилиям Короля; поскольку порядок есть природное человеческое качество, вы обретете в этом порядке счастье, тщетно взыскуемое в беспорядке. Революция заставила вас страдать, ибо была порождением всех пороков, а именно они — истинные палачи человека. По противоположным основаниям возвращение Монархии отнюдь не вызовет тех бедствий, которых вы опасаетесь в будущем, но приведет к прекращению всех тех, от которых вы страдаете сегодня. Все ваши усилия будут полезны: вы разрушите только разрушение.
Перестаньте, наконец, вечно обманываться этими прискорбными учениями, обесчестившими наш век и погубившими Францию. Вам уже удалось узнать, чего стоят проповедники этих гибельных догм, но еще не стерлось оказанное ими на вас впечатление. Во всех ваших замыслах созидания и возрождения вы единственно забываете о Боге: они отделили вас от него. Теперь лишь усилием разума вы вознесете ваши мысли к неистощимому источнику всякого существования. Вы хотите видеть только человека, деяния которого столь слабы, столь зависимы, столь ограничены; воля которого столь испорчена, столь изменчива; существование же высшей первопричины для вас — только теория. Однако эта первопричина на вас давит, окружает вас; вы прикасаетесь к ней, и вся вселенная возвещает вам о ней. Когда вам говорят, что без нее у вас достанет сил лишь рушить, то излагают отнюдь не пустую теорию, а практическую истину, опирающуюся на опыт всех веков и на знание природы человека. (стр.140 >)
Откройте историю! вы не увидите там политического созидания; да что я говорю! не найдете никакого устроения, сколь бы слабым и кратковременным оно ни было, которое не отвечало бы божественной идее; совершенно не важна ее природа: ибо вообще нет полностью ложной религиозной системы. Стало быть, не твердите нам более о трудностях и несчастьях, беспокоящих вас как следствия того, что вы именуете
О, как преступны эти лживые или малодушные писаки, позволяющие себе запугивать народ сим мнимым страшилищем, называемым
Вместе с тем, законы бессильны, а правительство признает свою неспособность принудить к их исполнению, Повсюду множатся самые гнусные преступления: Демон революции гордо приподымает голову; конституция — это только паутина, и власть позволяет себе страшные покушения. Брак превратился в легальную проституцию;[219] нет более отеческой власти, страх больше не удерживает от злодеяний, нет больше убежищ для бедных. Страшные самоубийства раскрывают отчаяние несчастных, которые обвиняют правителей. Дух народа упал самым ужасающим образом; и уничтожение религии вкупе с полным отсутствием публичного образования готовят для Франции поколение, одна мысль о котором заставляет содрогнуться.
Презренные оптимисты! Так вот каков порядок вещей, смены которого вы боитесь! Отрешитесь, отрешитесь же от вашей злосчастной летаргии! вместо того чтобы рисовать народу воображаемые беды, которые должны-де грянуть в итоге преобразования, употребите ваши способности на то, чтобы заставить его возжелать доброе и оздоровляющее потрясение, которое приведет Короля на его трон, а Францию — к порядку. (стр.142 >)
Покажите нам, чересчур озабоченные люди, покажите нам эти страшные бедствия, которыми вам угрожают, дабы отвратить вас от Монархии. Неужели вы не видите, что у ваших республиканских учреждений совершенно нет корней. Они только
[222] Представления — чувствительная струна человека: когда болезненно задевают эту струну, он испускает громкие крики. Именно это сделало Революцию столь мучительной, ибо она растоптала все великие представления. Однако, если восстановление Монархии причинило бы столь же обширному количеству людей такие же действительные лишения, то все-таки была бы огромная разница — она не растопчет ничье (стр.143 >)достоинство; ибо во Франции вовсе не осталось достоинства по той причине, что совсем нет суверенности.
Но если принимать во внимание только лишь физические лишения, то и тогда разница будет не менее впечатляющей. Узурпаторская власть умерщвляла безвинных; Король простит виновных; первая власть уничтожала законные права собственности; вторая поразмыслит над случаями незаконной собственности. Одна взяла себе девизом: Diruit, aedificat, mufat quadrata rotundis.[223] После семилетних усилий узурпаторской власти ей так и не удалось устроить ни начальной школы, ни сельского праздника. Все, вплоть до ее сторонников, насмехаются над ее законами, ее должностями, ее учреждениями, празднованиями и даже ее костюмами. Другая власть, строящаяся на истинной основе, отнюдь не будет двигаться на ощупь: неведомая сила определяет ее деяния, она трудится только во имя возрождения: между тем от любого упорядоченного действия коробится лишь зло.
Еще одна крупная ошибка — воображать, что народ якобы потеряет что-либо с восстановлением Монархии; ибо народ, дескать, по идее только выиграл от всеобщего ниспровержения. Как говорят,
Если взглянуть на вопрос более широко, то обнаружится, что Монархия, безусловно, есть правление, дающее наибольшие отличия наибольшему числу людей. Суверенность при этом образе правления обладает достаточным блеском, чтобы передать часть его, с необходимыми градациями, множеству действующих лиц, которых она в той или иной мере отличает. В Республике, по сравнению с Монархией, суверенность совершенно неосязаема, поскольку это есть сущность чисто духовного свойства, и ее величие нельзя передать кому-либо: так, в республиках должности не стоят ничего за пределами города, где располагается правительство; более того, они ничего не значат и в том случае, если не замещаются членами правительства. Таким образом, человек красит место, а вовсе не место — человека: последний отличается не как
В подчиняющихся республикам провинциях можно увидеть, что должности (за исключением тех, которые отведены сочленам суверена) ненамного поднимают человека в глазах ему подобных и почти ничего не значат в общественном мнении; ибо республика по своей природе является правлением, дающим наибольшие права наименьшему числу людей, называемых
Чем больше республика сближается с чистой демократией, тем больше это ее свойство будет впечатляющим. (стр.146 >)
Пусть вспомнят ту несметную массу должностей (даже если из них вычесть все незаконно созданные), которую старое правительство Франции предлагало для всеобщего честолюбия. Белое и черное духовенство, военная и судейская службы, финансы, администрация и т. д. — сколько открытых дверей для всех способностей и для всякого рода честолюбий! Сколько неисчислимых ступеней для личных отличий! Из этого бесконечного числа мест ни одно законодательно не было выведено за круг притязаний простого гражданина:[227] среди этих должностей было даже огромное число имевших ценные свойства, которые действительно превращали собственника в нотабля и которые принадлежали исключительно третьему сословию.
Крайне разумным было то, что занятие первых мест было делом самым трудным для рядового гражданина. В государстве образуется слишком много движения и недостает субординации, если
Если кто-то возразит, что эти отличия плохи, он уйдет от сути вопроса; но я утверждаю, что если ваши должности отнюдь не возвышают тех, кто замещает их, не похваляйтесь, что вы раздаете их всем (стр.147 >)желающим, ибо вы ничего не раздаете. Напротив, если должности служат и должны быть отличиями, то я еще раз повторю то, в чем ни один добросовестный человек не сможет меня опровергнуть: монархия есть правление, которое одним только замещением мест и независимо от знатности
Кстати, не нужно одурачивать себя этим идеальным равенством, существующим только на словах. Солдат, имеющий привилегию говорить со своим офицером в самом бесцеремонном тоне, по этой причине не равен ему. Начинает образовываться должностная аристократия, которую вначале нельзя было заметить при всеобщем ниспровержении. Даже дворянство возвращает себе свое неотъемлемое влияние. Сухопутными войсками и военно-морскими силами уже стали отчасти командовать дворяне либо гардемарины и юнкера, которых Старый Порядок облагородил, приобщив к благородным занятиям. Именно их усилиям Республика обязана своими наибольшими успехами. Если бы из-за своей чувствительности, быть может, злосчастной, французское дворянство[228] не удалилось от Франции, оно уже командовало бы сейчас повсюду; и ныне там довольно часто можно услышать:
Народу, или всей массе граждан, стало быть, нечего терять; и напротив, он всё выигрывает с восстановлением Монархии, которая принесет с собой множество реальных отличий, прибыльных и даже наследственных, вместо преходящих и не обладающих достоинством служебных мест, которые предоставляет Республика.
Я совсем не говорил о жаловании, обусловленном исполнением должностей, так как примечательно, что Республика либо вообще не платит, либо платит мало. Благодаря ей составлены лишь скандальные состояния: единственно порок может обогатиться на служении ей.
Я закончу этот параграф, сообщив наблюдения, которые ясно доказывают (так мне представляется), что опасность, усматриваемая в контр-революции, состоит как раз в запаздывании этого великого изменения.
Род Бурбонов недостижим для главарей Республики: он существует, его права очевидны и его молчание говорит, вероятно, гораздо больше, чем всевозможные манифесты.
Эта истина бросается в глаза: французская Республика, даже и после того, как она вроде бы смягчила свои максимы, не может иметь подлинных союзников. По своей природе она — враг всем образам правления: она стремится все их разрушить, так что все они заинтересованы в ее уничтожении. Политика способна, без сомнения, предоставить Республике союзников,[230] но эти союзы противоестественны или, если (стр.149 >) угодно, у
Друзья и враги непременно придут к согласию, дабы даровать Франции Короля. Часто ссылаются на успех английской Революции в прошлом веке; но сколько здесь различий! В Англии Монархия не была свергнута. Исчез один только Монарх, уступив место другому. Тот же самый род Стюартов оказался на престоле; и новый Король из этой династии унаследовал свои права. Этот Король самолично явил себя как государь, черпавший всю свою мощь в опоре на королевский Дом и фамильные узы. Правление Англии не представляло никакой опасности для других: там была Монархия, как и до революции; и Якову II[231] не хватило лишь малого, чтобы удержать свой скипетр: если бы он был чуть удачливее или, по крайней мере, чуть искуснее, он оставил бы престол за собой; и хотя Англия имела короля; хотя религиозные предубеждения[232] смешались с предрассудками политическими, чтобы исключить претендента на престол; хотя само [островное] положение этого королевства защищало его от вторжения; все же вплоть до середины нашего века опасность повторения революции висела над Англией. Все решилось, мы знаем, благодаря битве при Каллодене.[233]
Во Франции, напротив, образ правления не является монархическим; он даже враждебен всем окружающим ее монархиям; и главенствует в ней отнюдь не государь, а если когда-нибудь на государство нападут, нет признаков того, что зарубежные родичи (стр.150 >)пентархов[234] подымут войска ради их защиты. Значит, во Франции сохранится привычная угроза гражданской войны, и у этой угрозы останутся две постоянные причины: придется непрестанно опасаться справедливых претензий Бурбонов на свои права и коварной политики других держав, которые способны попытаться навязать стране Короля из другой династии. Если на троне Франции будет законный Суверен, ни один государь во вселенной не сможет и мечтать об овладении им; но когда трон пуст, то все королевские честолюбия могут страстно стремиться завладеть им и сталкиваться ради этого друг с другом. Впрочем, властью в силах овладеть валкий, если она валяется в пыли. При законном правительстве бесчисленные прожекты исключены; однако при ложной суверенности любой замысел — не химера; все страсти бушуют и у всех есть почва для надежды. Малодушные, отвергающие Короля из-за страха гражданской войны, для нее и готовят горючий материал. Именно потому, что они безрассудно хотят
Еще одно соображение должно постоянно учитываться теми Французами, которые принадлежат к нынешним власть имущим и сама позиция которых могла бы повлиять на восстановление Монархии. Даже наиболее уважаемые из этих людей отнюдь не (стр.151 >) должны забывать о том, что рано или поздно сама сила вещей не удержит их на месте: что время течет и слава — вместе с ним. Та слава, которой они могут гордиться, познается в сравнении: они прекратили массовые истребления. Они постарались осушить слезы Нации: они блистают, поскольку пришли на место самых отъявленных негодяев, когда-либо осквернявших землю. Но когда благодаря сотне слившихся воедино причин престол восстановится, амнистия, в силу самого понятия, будет предназначена им; и их имена, навеки безвестные, окажутся погребенными в забвении. Значит, пусть они никогда не будут терять из виду тот бессмертный венец, который окружит имена восстановителей Монархии. Любое народное возмущение против знати всегда приводит только к созданию нового дворянства; мы уже видим, как будут складываться эти новые роды, прославление которых ускорят обстоятельства, и они с самой колыбели смогут претендовать на все.
Французов также запугивают возвращением национального имущества; Короля обвиняют в том, что он не осмелился коснуться в своем обращении[235] этого деликатного предмета. Можно было бы сказать весьма значительной части Нации: а вам-то что до этого за дело? и это было бы, возможно, неплохое возражение. Но чтобы не выглядеть человеком, уклоняющимся от трудностей, лучше отметить, что очевидный интерес Франции касательно национального имущества, в целом, и даже вполне понятный интерес приобретателей этого имущества, в частности, согласуются с восстановлением Монархии. Разбой по отношению к (стр.152 >)национальному имуществу потрясает даже самый грубый ум. Никто не верит в законность его приобретений; и даже тот, кто самым высокопарным образом витийствует по данному поводу, опираясь на сегодняшнее законодательство, — торопится это имущество перепродать, дабы обеспечить себе барыши. Этим имуществом не осмеливаются пользоваться во всей его полноте, и чем больше будут успокаиваться умы, тем меньше люди осмелятся тратиться ради сохранения этих ценностей. Здания разрушатся, долгое время никто не осмелится возводить новые; ссуды будут очень малыми; капитал Франции придет в значительный упадок. Уже произошло много бед в таком роде; и те, кто были способны поразмыслить над злоупотреблениями
Законодатели очень часто рисовали поражающие воображение картины плачевного состояния этого имущества. Зло постоянно будет увеличиваться, вплоть до того момента, когда в общественном сознании не останется сомнений относительно надежности этих приобретений; но какой взор может увидеть сие время?
Не говорю уже о том, что для владельцев этого имущества опасность исходит прежде всего от правительства. Не стоит заблуждаться — ему отнюдь не безразлично, где поживиться: даже самый несправедливый не желает большего, наполняя свои сундуки, чтобы как можно меньше обзавестись врагами. Между тем известно, при каких условиях совершались приобретения; известно, какими бесчестными махинациями, какими скандальными agio[236] они сопровождались. Изначальная и продолжающаяся порочность подобного приобретательства впечатлила всех; таким образом, (стр.153 >) французское правительство не может не знать, что если оно будет душить налогами этих стяжателей, то общественное мнение окажется на его стороне, а действия правительства сочтут несправедливыми только сами приобретатели; впрочем, при народном правлении, даже законном, стыд глаза не ест из-за несправедливости; можно только прикинуть, каковой она будет во Франции, где правительство, переменчивое, как и сами люди, и лишенное лица, никогда не отказывалось вернуться к своим деяниям, дабы переделать то, что уже было сделано.
Значит, покусится оно и на имущество, при первой же возможности. Опираясь на общественное мнение и (о чем не следует забывать) на зависть всех тех, кто не обладает и толикой национального имущества, правительство станет терзать его обладателей или новыми распродажами, по неким образом измененным правилам, или общим судебным пересмотром сделок с повышением их цены, или чрезвычайными налогами; одним словом, обладатели [имущества] никогда не будут в покое.
Но все устойчиво при устойчивом правлении; отсюда следует, что восстановление Монархии — в интересах даже приобретателей национального имущества, они будут знать, с чем имеют дело. Кстати, дурно, что Короля упрекали за неясность высказываний на этот счет в его обращении: если бы он высказался пояснее, то поступил бы весьма опрометчиво. Когда придет нужное время, принятие закона по данному поводу не станет, возможно, сложным делом для законодателя.[237]
Здесь самое время припомнить то, о чем я говорил в предыдущей главе: расчеты того или иного класса лиц вовсе не остановят контр-революцию. Все, что я намереваюсь доказать, это важность того, чтобы горстка людей, способных повлиять на такое великое (стр.154 >) событие, не ожидала бы часа, когда злоупотребления, собранные воедино анархией, сделают контр-революцию неминуемой, а приход ее — внезапным; ибо чем большей окажется надобность в Короле, тем труднее должна быть судьба выигравших от Революции.
Второй жупел, которым пользуются, дабы заставить Французов страшиться возвращения их Короля, — грядущие с его приходом возмездия.
Это возражение, равно как и другие, выдвигается умниками, которые сами в него отнюдь не верят; тем не менее, его было бы полезно обсудить, имея в виду людей честных, считающих его обоснованным.
Многие сочинители-роялисты отвергли как оскорбительную эту жажду мести, приписываемую их партии; один выскажется от имени всех: я привожу его слова к удовлетворению как собственному, так и моих читателей. Меня не обвинят в том, что я выбрал его среди холодных роялистов.
«Самых страшных возмездий следует бояться при господстве незаконной власти; ибо кто имел бы право их пресекать? Жертва не может призвать к себе на помощь ни авторитет законов, которые отсутствуют, ни правительство, являющееся только плодом преступлений и узурпации.
Совсем иначе обстоит дело при правлении, опирающемся на освященную, старинную, законную основу. У него есть право приглушить даже самую справедливую месть и сразу же наказать мечом законов любого, кто естественное чувство поставит выше своего долга.
Единственно законное правительство имеет право объявлять амнистию и обладает средствами, обеспечивающими ее применение.
Значит, доказано, что самый безукоризненный, самый искренний из роялистов, претерпевший самый тяжкий ущерб в лице своих родных и в своей (стр.155 >)собственности, должен быть приговорен к смерти законным правительством, если осмелится самолично мстить своим обидчикам в то время, как Король предписал ему простить их.
Следовательно, только при правлении, опирающемся на наши законы, может быть объявлена и строго соблюдена амнистия.
О, вне сомнения, легко было бы обсуждать, где пределы права короля применить амнистию. Исключения, которые предписаны ему первейшим его долгом, очевидны. Всякий, обагренный кровью Людовика XVI, может ждать прощения только от Бога; но кто осмелится уверенной рукой начертать пределы, где должны остановиться амнистия и милосердие Короля? Мое сердце и перо тоже отказываются это сделать. Если кто-нибудь осмелится когда-либо высказаться на сей счет, так несомненно, то будет редчайший и, возможно, единственный человек, если он существует, который ни разу не согрешил в ходе этой ужасной Революции и чье сердце, столь же чистое, как и дела, никогда не нуждались в милосердии».[238]
Разум и чувство не могли бы высказаться с большим благородством. Остается только пожалеть человека, который не увидел бы в этих строках печати убежденности.
Десятью месяцами после написания этих строк Король высказал в своем обращении столь известные и достойные того слова:
Он исключил из амнистии только тех, кто проголосовал за смерть Людовика XVI, их сообщников, прямых и непосредственных орудий его казни, членов Революционного трибунала, отправивших на эшафот Королеву и Мадам Елизавету. Стремясь даже сократить (стр.156 >) круг людей, предаваемых проклятию, Король, насколько то позволили ему совесть и честь, не причислил к отцеубийцам тех из законодателей, о ком позволительно было думать,
Даже по отношению к
Этой фразой он вовсе не лишил себя права помилования в частных случаях: виновным надлежит знать, что они могут положить на чашу весов, дабы уравновесить их преступление. Монк воспользовался рукой Инголеби, чтобы остановить Ламберта. Можно сделать еще лучше, чем сделал Инголсби.[239]
Я добавлю еще, и вовсе не для того, чтобы смягчить праведный ужас, который вызывают убийцы Людовика XVI: перед Судом Божиим не все в равной степени виновны. В морали, как и в физике, сила брожения соразмерна массе, находящейся в брожении. Семьдесят судей Карла I[240] гораздо больше были (стр.157 >)подвластны собственному мнению, нежели судьи Людовика XVI. Среди этих последних были, очевидно, преступники, действовавшие совершенно умышленно, ненависть к которым не может быть чрезмерной; но эти главные преступники обладали искусством нагнетать такой ужас, производить на менее крепкие умы такое впечатление, что многие депутаты, а я в том немало не сомневаюсь, лишались отчасти своей свободной воли. Трудно составить себе отчетливое представление о том непостижимом и сверхъестественном безумии, охватившем собрание во время суда над Людовиком XVI. Я убежден, что многим из преступников, вспоминающим то мрачное время, кажется, что им приснился страшный сон; что они уже сомневаются в совершенном ими и что они могут объяснить себе содеянное еще в меньшей мере, чем мы.
Эти преступники, раздосадованные и пораженные своей раздосадованностью, должны были бы постараться обрести покой в душе.
Более того, это касается только их самих, ибо Нация показала бы себя довольно подло, если бы посчитала неуместным для контр-революции наказание подобных людей; однако тем, кто поддастся такой слабости, можно напомнить, что Провидение уже начало карать виновных. Более шестидесяти цареубийц из числа самых преступных погибли насильственной смертью; несомненно, и другие также погибнут или покинут Европу до того, как Франция обретет Короля; и очень малая их часть попадет в руки правосудия.
Французы, которых совершенно не беспокоит судебное отмщение, так же точно должны успокоиться и относительно личной мести. Против нее высказано самое торжественное возражение: им дал слово Король; и им непозволительно страшиться.
Но поскольку нужно обращаться ко всем умам и предвидеть все возражения, поскольку нужно ответить даже тем, кто вовсе не верит в честь и в (стр.158 >)убеждения, то следует доказать, что личная месть невозможна.
У самого могущественного суверена только две руки. Его сила заключена лишь в используемых им орудиях и в подчиняющемся ему общественном мнении. И хотя очевидно, что после предполагаемой реставрации Король будет стараться только прощать, вообразим — если предполагать наихудшее — полностью противоположную ситуацию. Как отнеслись бы к тому, что он прибегнет к произвольным отмщениям? Была бы французская армия — в том состоянии, в каком мы ее знаем, — достаточно гибким инструментом в его руках? Невежеству и злонамеренности нравится представлять этого будущего короля как некоего Людовика XIV, который, наподобие гомерового Юпитера, должен был лишь нахмурить брови, чтобы потрясти Францию. Едва ли стоит доказывать, сколь ложно это предположение. Власть суверенитета целиком покоится на морали. Приказы суверенности тщетны, если эта власть не для морали; и нужно обладать властью во всей полноте, чтобы выходить за ее пределы. Король Франции, поднявшись на престол своих предков, наверняка не проявит желание начать с превышений власти; а если у него такое намерение и появится, оно окажется тщетным, ибо Король не будет обладать достаточной силой, чтобы осуществить его. Красный колпак, коснувшись королевского чела, стер с него следы миропомазания;[241] очарование исчезло, а продолжительные профанации разрушили божественное владычество укоренившихся национальных пристрастий; и еще долго, пока холодный рассудок будет сгибать спины, умы останутся возбужденными. Делают вид, что боятся, дабы новый король Франции не свирепствовал бы над своими врагами: (стр.159 >) несчастный! сможет ли он хотя бы отблагодарить своих друзей?[242]
Значит, у Французов есть две безусловных гарантии против предполагаемого возмездия, которым их пугают: интерес Короля и его бессилие.[243]
Возвращение эмигрантов предоставляет противникам Монархии еще один неистощимый сюжет для воображаемых опасений. Важно развеять такие видения.
Первое, что следует заметить, — существуют предположения, истинность которых зависит от времени; однако их привыкают повторять долго после того, как само время сделало их ложными и даже смешными. Партия приверженцев Революции могла опасаться возвращения эмигрантов лишь малое время после закона о лишении их всех прав: я вовсе не утверждаю, что они были правы, но что с того? Это полностью бессмысленный вопрос, которым вообще нет нужды задаваться. Речь идет о том, представляет ли
Дворянство направило 284 депутата в состав прискорбной памяти Генеральных Штатов, которые и совершили все то, что мы видели. По результатам изучения различных округов, на одного депутата нигде не приходилось более 80 избирателей. Отнюдь не исключено, что в некоторых округах их было больше, но (стр.160 >) нужно также учитывать людей, подававших свой голос более чем в одном округе.
Все это хорошенько взвесив, можно оценить в 25000 число глав знатных родов, которые послали своих представителей в Генеральные Штаты, и умножив их на 5, то есть на обычный средний состав каждого рода, мы получим 125000 дворян. Пусть даже 130000 — по высшей планке;[244] отнимем женщин, остаются 65000. Теперь вычтем из этого числа: 1) никуда не выезжавших дворян; 2) тех, кто уже вернулся; 3) стариков; 4) детей; 5) больных; 6) священников; 7) всех, кто погиб в войну, казнен или просто умер от естественных причин: останется число, которое трудно с точностью определить, но которое, с любой точки зрения, не способно встревожить Францию.
Государь, достойный своего имени,[245] ведет в бой 5000 или самое большее 6000 человек, и это войско, далеко не полностью состоящее из одних только дворян, представило доказательства великолепного мужества при служении под иноземными знаменами; но если его разобщить, оно исчезло бы. Наконец, ясно, что в военном отношении эмигранты — ничто и не способны ни на что.
Но есть и еще одно соображение, ближе соотносящееся с духом этого труда и заслуживающее своего развития.
В мире нет ничего случайного, и даже в каком-то смысле вовсе нет и беспорядка — ибо беспорядком управляет суверенная рука, которая подчиняет его правилу и заставляет двигаться к цели.
Революция — всего лишь политическое движение, которое должно через определенное время привести к определенным следствиям. Это движение имеет свои законы; внимательно наблюдая за этими законами на (стр.161 >) протяжении известного времени, можно выстроить вполне очевидные предположения на будущее. Так, один из законов французской Революции заключается в том, что эмигранты могут атаковать ее только на свое несчастье и что они полностью исключены из любого свершающегося действа.
Со времен первых химер контр-революции до такого навеки плачевного предприятия, как Киберон, они ничего не содеяли, что принесло бы им успех и что не обернулось бы на деле против них самих. Они не только неудачливы, но все предпринимаемое ими носит такую печать бессилия и ничтожества, что общественное мнение, в конце концов, привыкло рассматривать их как людей, упрямствующих в защите запрещенной партии; это ввергает их в такую опалу, что даже их друзья ее замечают.
И эта опала мало удивит людей, полагающих, что французская Революция основной своей причиной имеет моральное падение Дворянства.
Г-н де Сен-Пьер в своих
Здесь ему можно верить больше, чем там, где он высказывается о полярных эффузиях и об очертаниях Земли.[247]
В каждом государстве есть определенное число родов, которые можно было бы поименовать
Вопрос в том, можно ли эти роды, в случае их угасания, заместить другими. Не стоит, по крайней мере, верить, если говорить точно, что государи способны раздавать
Ненастоящая знать была одной из главных язв Франции: другие, менее блестящие, державы от нее устали и обесчестились, ожидают новых бедствий.
Современная философия, так любящая говорить о случае, чаще всего говорит о
Сохранить пропорции — в этом одинаково нуждаются как дворянство, так и суверенность. Особо не вникая в подробности, ограничимся тем наблюдением, что если дворянство отрекается от национальных догматов, государство погибло.[250]
Роль, сыгранная некоторыми дворянами во французской Революции, в тысячу раз более, я не скажу
Не было более ужасного, более решающего знамения, чем тот чудовищный приговор, который вынесли они французской Монархии.
Возможно, спросят, что общего эти грехи могут иметь с эмигрантами, которые их ненавидят? Я отвечу, что индивиды, образующие Нации, семьи, даже политические организмы, связаны взаимными обязательствами: это факт. Я отвечу далее, что причины страданий эмигрировавшего дворянства гораздо старее самой эмиграции. Замечаемые нами различия между теми или иными французскими дворянами при взгляде на них Господа сводятся к разнице в широте и долготе их нахождения; а люди бывают тем, чем они должны быть, отнюдь не потому, что находятся здесь, а не там; и
Бог должен здесь одолеть.
Можно было бы еще много порассуждать по этому поводу, но ограничимся тем, что фактически очевидно. Эмигранты не могут [сделать] ничего; следовало бы даже добавить, что они суть никто. Ибо каждодневно их число уменьшается, и не по воле правительства, а согласно тому неизменному закону французской Революции, который требует, чтобы все происходило вопреки людям и вопреки всем вероятностям.
Затянувшиеся несчастья смягчили эмигрантов; с каждым днем они сближаются с согражданами; горечь исчезает; и с той, и с другой стороны начинают вновь вспоминать об общей родине; рука протягивается к (стр.165 >) руке и даже на поле брани брат узнает брата. Странное смешение,[252] с некоторых пор наблюдаемое нами, совершенно не имеет видимых причин, ибо законы остаются теми же; но оно тем не менее все-таки реально. Так, установлено, что эмигранты по своей численности ничего из себя не представляют; что они — ничто по силе и что вскоре они станут ничем по ненависти.
Что же касается более сильных страстей горстки людей, то на них можно не обращать внимания.
Но есть еще одно важное соображение, о котором я не должен был бы умолчать. Обычно ссылаются на некоторые неосторожные высказывания, вырвавшиеся из уст людей молодых, опрометчивых или ожесточенных несчастиями, чтобы пугать Французов их возвращением. Если, возражая, мне будут делать такие допущения, я соглашусь, что эти высказывания действительно возвещают о твердых намерениях: но верится ли в то, что они были бы в состоянии осуществиться после восстановления Монархии. Тот, кто в это поверил, сильно ошибся бы. В час, когда будет восстановлено законное правление, у таких людей достанет сил лишь для повиновения. Анархия нуждается в мести; порядок строжайше исключает ее; человек, который в указанный час будет единственно твердить о наказании, окажется перед обстоятельствами, принуждающими его желать лишь того, чего требует закон; и даже ради собственных интересов он будет миролюбивым гражданином, оставляя отмщение правосудию. Всегда обманываются одним и тем же софизмом:
Предшествующий опыт способен успокоить Французов в этом отношении; они имели не одну возможность увидеть, что партия, принявшая столь много страданий от своих врагов, не смогла мстить за это, когда они оказались в ее власти. Наделавшие столько шума несколько актов мести — лишнее доказательство этому предположению; ибо люди уже поняли, что лишь скандальнейший отказ в правосудии смог бы повлечь за собой эти отмщения и что никто не взялся бы вершить суд, если бы правительство смогло или захотело взять его на себя.
Кроме того, совершенно очевидно, что в самых настоятельных интересах Короля воспрепятствовать мести. И избавление от пороков анархии совершается отнюдь не из желания вернуть ее. Одна только мысль о насилии заставит Короля побледнеть, и месть окажется единственным преступлением, которое он будет не вправе простить.
Вообще, Франция достаточно утомлена судорогами и ужасами. Она не желает более крови; и поскольку общественное мнение [уже] сегодня имеет довольно силы, чтобы подавить любую партию, которая бы возжелала крови, то можно представить мощь этого мнения тогда, когда на его стороне будет правительство. После столь продолжительных и столь страшных (стр.167 >) злоключений Французы с радостью отдадутся в руки Монархии. Любое покушение на этот покой было бы настоящим
Эти доводы настолько убедительны, что никому не удастся ими пренебречь; в равной мере не следует давать себя одурачивать писаниями, где, как мы видим, лицемерная филантропия умалчивает о том, что ужасы Революции уже осуждены, и подробно описывает ее бесчинства ради того, чтобы доказать необходимость предупредить вторую революцию. На деле они осуждают эту Революцию только для того, чтобы не навлечь на себя всеобщий гнев; но они ее любят, как любят совершивших ее и ее плоды, и из всех порожденных Революцией злодеяний эти люди осуждают только те, без которых она могла бы обойтись. И нет ни одного из таких писаний, где не было бы очевидных доказательств того, что их авторы испытывают приязнь к партии, которую осуждают из чувства стыда.
Таким образом, Французов, которых вечно обманывали, в этом случае дурачат более чем когда-либо. Они боятся за себя вообще, но им же нечего опасаться; и они жертвуют своим счастьем ради удовольствия нескольких негодяев.
И если самые очевидные положения не могут убедить Французов, и если они еще не способны сами утвердить в себе веру в то, что Провидение есть страж порядка и что отнюдь не равнозначно — действовать ли вопреки ему или же согласно с ним; постараемся, по крайней мере, вообразить то, что сотворит Провидение, отталкиваясь от уже им свершенного; и если рассудительность лишь вскользь касается наших умов, доверимся хотя бы истории, которая и есть экспериментальная политика. В прошлом веке Англия явила примерно такое же зрелище, как Франция — в нынешнем. Фанатизм свободы, подогретый религиозным (стр.168 >)фанатизмом, обуял там души гораздо глубже, нежели во Франции, где культ свободы опирается на пустоту. Вообще, какое несходство в характере обеих наций и в характере действующих лиц, сыгравших свою роль на обеих сценах! Где французские Кромвели, я уже не говорю о Гемденах?[253] И однако, разве восстановление Монархии в Англии — несмотря на яростный фанатизм республиканцев, на твердую расчетливость национального характера, на весьма основательные заблуждения многих виновников и особенно армии вызвало распри, подобные тем, которые породила там ранее цареубийственная революция? Пускай нам покажут чудовищную месть роялистов. Властью закона несколько цареубийц были покараны смертью; в остальном же не было ни сражений, ни отмщений частными лицами. Возвращение Короля сопровождалось лишь радостными возгласами, отозвавшимися по всей Англии; все противники обнялись. Король, пораженный увиденным и растроганный, воскликнул:
Иными словами, этот народ более сам себя не признавал в том народе. Лучше не скажешь. (стр.169 >)
Но чем же было вызвано это великое изменение? Ничем или, точнее сказать, ничем видимым: годом раньше никто не считал его возможным. Неизвестно даже, было ли оно вызвано каким-либо роялистом; ибо это неразрешимая задача — узнать, когда именно Монк стал добросовестно служить Монархии.
Были ли, по крайней мере, роялисты той силой, которая заставила противостоящую партию принять Монархию? Никоим образом: у Монка было лишь шесть тысяч человек; у республиканцев — в пять или шесть раз больше; они занимали все должности, и в военном отношении все королевство находилось под их властью. Но Монку ни разу не понадобилось вступить в сражение; все свершилось без усилий, как по волшебству: так же будет и во Франции. Возвращение к порядку не может являться болезненным, ибо оно будет естественным и ему будет благоприятствовать сокровенная сила, чье деяние всё есть творение. Увидят ровно противоположное тому, что видели. Вместо этих жестоких потрясений, этих болезненных распрей, этих вечных, приводящих в отчаянье, колебаний, некоторая устойчивость, неизъяснимый покой, всеобщее облегчение, возвещающие о присутствии суверенности. Не будет больше потрясений, насилий, даже казней, за исключением тех, которые одобрит истинная Нация; к самому преступлению и к узурпации будут подходить со взвешенной строгостью, при умеренном правосудии, которое свойственно только законной власти. Король коснется ран государства осторожной и отеческой рукой. Наконец, вот великая истина, которой еще не слишком прониклись Французы: восстановление Монархии, называемое контр-революцией, отнюдь не будет
Глава одиннадцатая.
ОТРЫВОК ИЗ «ИСТОРИИ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ» ДЭВИДА ЮМА[255].
Eadem mutata resurgo[256]
(стр.170 >)…Долгий парламент торжественно поклялся, что не может быть распущенным, с. 181. Чтобы утвердить свое могущество, он постоянно воздействовал на дух народа: то он возбуждал умы коварными посланиями, с. 176, то приказывал присылать в свой адрес из всех частей королевства петиции революционного толка, с. 133. Злоупотребления прессы достигли предела; многочисленные клубы устраивали повсюду шумные беспорядки; фанатизм выражался на своем особом языке; то был жаргон, изобретенный исступлением и лицемерием времени, с. 131. Всеобщей манией стало поношение прошлых злоупотреблений, с. 129. Одно за другим были уничтожены все старые учреждения, с. 125, 188, Билль о
Добрая воля Короля была бессильна перед такой бурей. Даже уступки, сделанные им своему народу, были оклеветаны как не шедшие от чистого сердца, с. 186.
Всем этим мятежники предваряли приготовления к погибели Карла I; но простое умерщвление его не входило в их расчеты; сие злодеяние было бы недостаточно национальным. Позор и опасность возмездия легли бы только на убийц. Следовало, значит, замыслить другое; нужно было удивить весь мир небывалой процедурой, вырядиться в тогу правосудия и прикрыть жестокость дерзостью; одним словом, нужно было, возбудив в народе фанатизм понятиями совершенного равенства, обеспечить повиновение большого числа людей и исподтишка сколотить всеобщую коалицию против Королевской власти, том 10, с. 91.
Уничижение Монархии предварило смерть Короля. Этот государь фактически лишился трона, а английская конституция была расстроена (в 1648 году) биллем о
Вскоре о Короле стали распространять самые чудовищные и нелепые измышления, чтобы истребить то уважение, которое есть охранная грамота престолов. Мятежники не пренебрегли ничем, дабы запятнать его репутацию; они обвинили Короля в том, что он-де раздавал должности врагам Англии, заставлял проливать кровь своих подданных. Именно путем клеветы они подготовляли насилие, с. 94.
Во время заточения короля в замке Кэрисборн узурпаторы власти постарались обрушить на голову несчастного государя все мыслимые жестокости. Он был лишен своих слуг; ему полностью запретили общаться со своими друзьями: никакого общества, никаких развлечений, которые бы смягчили меланхолию его дум, Королю не было позволено. Каждый миг он ждал, что его убьют или отравят;[260] ибо о судебном разбирательстве он даже не помышлял, с. 59 и 95.
Когда король жестоко страдал в своей темнице, по наущению Парламента распространялись слухи, что ему якобы там очень хорошо и что он находится в превосходном настроении,
Главным источником, из которого Король черпал все утешение посреди угнетавших его злосчастий, была, вне сомнения, религия. В характере этого государя не было ничего злого, ни сурового, ничего такого, что заставляло бы его озлобляться на своих врагов или тревожиться о своем будущем. В то время как все окружавшее его носило печать враждебности; в то время как его семья, родственники, друзья были отделены от него или были бессильны ему помочь, он с доверием отдался в руки великого Существа, чье могущество пронизывает и поддерживает весь мир и чьи (стр.173 >) кары, воспринимаемые со смирением и любовью, казались королю самым явным залогом награды на все времена, с. 95 и 96.
Судейские чиновники дурно повели себя в данных обстоятельствах; Брэдшоу, принадлежавший к этому сословию, не постыдился председательствовать в трибунале, приговорившем короля; а Кок выступал государственным обвинителем от имени народа, с. 123. Трибунал состоял из офицеров взбунтовавшейся армии, членов нижней палаты и лондонских буржуа; почти все были низкого происхождения, с. 123.
Карл не сомневался в своей гибели; он знал, что короля редко лишают престола, не умертвив; но он более предполагал простое убийство, чем торжественный судебный приговор, с. 122.
Будучи заключен в тюрьму, он уже лишился трона: ему отказали во всех почестях, соответствующих его достоинству, и окружавшие его люди получили приказ обращаться с ним без малейших знаков уважения, с. 122. Вскоре он привык сносить фамильярности и даже наглые выходки этих людей, равно как и свыкся с другими несчастиями, с. 123.
Судьи короля именовали себя
После зачтения этого акта председатель объявил Королю,
Народ же в целом пребывал в том безмолвии, которое возникает, когда подавляют в себе сильное чувство; но солдаты, прельщенные всевозможными посулами, в конце концов дошли до такого злобного исступления, что рассматривали как знак отличия участие в страшном преступлении, которым они себя запятнали, с. 130.
Исполнение приговора Королю отсрочили на три дня; он провел это время спокойно, употребив его по большей части на чтение и на набожные занятия: ему разрешили увидеться со своей семьей, которая получила от него превосходные советы и великие знаки привязанности, с. 130. Он, как обычно, мирно спал ночью накануне своей казни. Утром рокового дня он пробудился очень рано и особенно тщательно оделся, с. 131. Священник, обладавший таким же спокойным характером и твердым мужеством, которые отличали короля, помогал ему в последние мгновения его жизни, с. 132.
Эшафот с намерением был размещен напротив дворца, дабы ярче показать победу народного правосудия над королевским величеством. Когда король взошел на помост, его окружало столь великое множество вооруженных людей, что он не смог питать надежду быть услышанным народом, и ему пришлось обратить свои последние слова к небольшому числу находившихся вокруг него лиц. Он простил своих врагов, он никого не обвинил; он высказал пожелания своему народу. Сир, сказал ему сопровождавший его священник,
Одним ударом голова была отделена от тела. Палач показал ее, всю искровавленную, народу, громко воскликнув:
Этот государь скорее заслуживал титул доброго, чем великого. Порою он рассматривал дела, слабо сопротивляясь суждениям людей, менее способных, чем он сам. Он более был пригоден возглавлять мирное и упорядоченное правительство, чем отражать наскоки народного собрания или уклоняться от них, с. 136; но если у него и не хватало отваги действовать, то всегда доставало мужества страдать. К своему несчастью, он родился в трудные времена, и если ему недоставало искусства выходить из стеснительных положений, легко его извинить, поскольку даже задним числом, когда обычно легко подмечают все ошибки, очень трудно определить, как же именно следовало бы ему действовать, с. 137. Оставленному без поддержки под ударами самых злобных и самых беспощадных страстей, ему никогда не удавалось, при малейшем своем промахе, не навлекать на себя самых гибельных последствий; трудность подобных положений превосходит силы самого великого таланта, с. 137.
Было поползновение усомниться в его добросовестности, но наискрупулезнейшее исследование его поведения, которое сегодня великолепно известно, полностью отвергает это обвинение; напротив, если оценить все крайне затруднительные обстоятельства, в которых он оказывался, если сравнить поведение Короля с его же заявлениями, то вынуждены будут признать, что честь и порядочность являлись наиболее выдающимися чертами его личности, с. 137.
Смерть Короля была печатью на деле разрушения Монархии. Ее уничтожил чрезвычайный декрет законодательного корпуса. Выгравирована была государственная печать с девизом: ПЕРВЫЙ ГОД СВОБОДЫ. (стр.176 >) Изменились все формы, и имя Короля исчезло отовсюду, будучи заменено именами Представителей народа, с. 142.
Карл, умирая, оставил своим подданным образ самого себя[263] в знаменитом сочинении — шедевре изящества, искренности и простоты. Сие произведение, излучающее лишь любовь, нежность и человечность, произвело глубочайшее впечатление на умы. Некоторые даже стали полагать, будто бы именно ему нужно было приписать восстановление Монархии, с. 146.
Народ редко выигрывает что-нибудь от революций, меняющих форму правления, по той простой причине, что новому устройству, по необходимости ревнивому и подозрительному, ради своего сохранения надобны большие защита и суровость, нежели прежнему, с. 100.
Никогда еще справедливость этого суждения не ощущалась столь живо, как в этом случае. С помощью заявлений, осуждающих некоторые злоупотребления в управлении правосудием и финансами, возмутили народ, но ценой победы над монархией стало обложение его множеством неизвестных доселе налогов. И лишь в малой степени правительство соблаговолило придать своим действиям обличия справедливости и свободы. Все должности были доверены самой низкой черни, которая, таким образом, возвысилась над всем тем, что до сей поры почиталось. Лицемеры стали совершать всякие несправедливости под личиной религии, с. 100. Они требовали навязываемых силой непомерных займов от всех тех, кого объявляли подозрительными. (стр.177 >) Никогда еще Англия не знала такого жестокого и самоуправного правления, какое установили эти опекуны свободы, с. 112, 113,
Первым актом Долгого парламента была клятва, которая провозгласила невозможность его роспуска, с. 181.
Всеобщее замешательство, последовавшее за смертью Короля, проистекало не столько от обновленческого духа как болезни времени, сколько от разрушения старых властей. Каждый хотел создать свою республику; у каждого были свои замыслы, одобрения которых он насильно или убеждением хотел добиться от сограждан: но подобные замыслы были лишь химерами, не сообразными с опытом, и они навязывались толпе только благодаря модному жаргону или доступному для простонародья площадному красноречию, с. 147.
Даже не столь фанатичные республиканцы также ставили себя выше любых законов, любых обещаний и любых клятв. Ослабли все общественные скрепы и растравлялись самые опасные страсти, оправдывавшиеся еще более антиобщественными спекулятивными максимами, с. 148.
Лишенные своей собственности и изгнанные со всех должностей роялисты с ужасом наблюдали, как их подавляют своей мощью подлые враги; роялисты сохраняли основанную на принципе и чувстве самую нежную привязанность к семейству неудачливого суверена, чью память они не переставали чтить, как не переставали оплакивать его трагическую кончину.
С другой стороны, основатели республики — Пресвитериане, — влиятельность которых являлась оружием Долгого парламента, были возмущены, наблюдая, что власть ускользала от них и что из-за предательства или большей ловкости их собственных союзников они теряли все плоды своих прошлых трудов. Это недовольство толкало их к роялистской партии, хотя оно еще не способно было заставить их решиться: им предстояло еще превозмочь сильные предубеждения,(стр.179 >) избавиться от больших опасений и зависти, прежде чем для них открылась возможность искренне взяться за восстановление на престоле рода, столь жестоко обиженного ими.
Умертвив своего Короля и прибегнув при этом ко стольким внешним формам правосудия и торжественности, но на деле — с такой свирепостью и даже неистовством, эти люди рассчитывали обеспечить себе упорядоченное правление: они учредили большой Комитет, или Государственный совет, возложив на него исполнительную власть. Этот совет распоряжался сухопутными войсками и военным флотом; он получал все обращения, следил за исполнением законов и готовил все предложения, которые должен был утверждать Парламент, с. 150, 151. Собственно управление было поделено между несколькими комитетами, которые завладели всем, с. 134, и никогда не отчитывались, с. 166, 167
Хотя по своему характеру и по природе используемых ими средств узурпаторы власти гораздо больше подходили для насильственных предприятий, нежели для законодательных размышлений (с. 209), Ассамблея в полном составе делала вид, что занимается исключительно законодательством страны. Если ей поверить, то она разрабатывала новый проект представительства и по окончании работы над конституцией сразу же намеревалась вернуть народу ту власть, источником которой он был, с. 151.
Пока же представители народа посчитали уместным распространить действие законов о государственной измене далеко за рамки, установленные старым правительством. Даже речи, даже намерения, пусть и не выраженные в каких-либо внешних действиях, объявлялись
Для новых правителей огромнейшим удовольствием было лишить сеньоров их имен, нарекаемых по их владениям; и когда отважный Монтроз был казнен в Шотландии, его судьи не преминули обращаться к нему как к
Кроме обложений, неизвестных до сей поры и постоянно со строгостью налагаемых, с народа взимались ежемесячно по девяносто тысяч фунтов стерлингов на содержание войск. Немерянные суммы, которые узурпаторы власти извлекали из имуществ короны, духовенства и роялистов, не покрывали колоссальных расходов или, как тогда говорили,
По сути, так называемые Представители народа отнюдь не были популярны в народе. Им, не способным к возвышенным мыслям и великим замыслам, ничто не подходило меньше, нежели роль законодателей. Эгоисты и лицемеры, они столь медленно продвигались в великом деле сотворения конституции, что нация стала опасаться того, что их устремление заключалось единственно в увековечении своих мест и в разделе власти между шестьюдесятью-семьюдесятью лицами, поименовавшими себя
Что касается роялистов, захваченных с оружием в руках, то военный совет приговаривал их к смерти, с. 207.
Завладевшая властью группа заговорщиков располагала мощной армией; это было довольно для данной факции, хотя она и представляла собой лишь очень малую часть нации, с. 149. Мощь любого правительства, если оно уже утвердилось, такова, что и эта [английская] республика, хотя она и имела основанием беззаконнейшую и самую противную интересам нации узурпацию, тем не менее обладала возможностью призвать изо всех провинций на государственную военную службу солдат, подключавшихся к линейным войскам, чтобы противостоять всеми силами партии Короля, с. 199. Лондонская национальная гвардия билась при Ньюбери так же стойко, как и старые отряды (в 1643 году). Офицеры обращались с проповедью к своим солдатам, и новые республиканцы шли в бой с пением фанатичных гимнов, с. 13.
Многочисленная армия сыграла двоякую роль поддержки внутри страны деспотической власти и устрашения иноземных наций. В одних и тех же руках соединялись сила оружия и финансовое могущество. Гражданские междоусобицы воспламенили военный гений нации. Совершенное революцией всеобщее ниспровержение позволило людям — выходцам из низших (стр.182 >) классов общества — подняться до высоких военных постов, достойных их храбрости и талантов, но которые при другом порядке вещей никогда не были бы доступны им из-за низкого происхождения. Известен пример пятидесятилетнего офицера (Блейка), неожиданно перешедшего из сухопутных войск на флот и самым блестящим образом себя там показавшего, с. 210. В спектакле, где гражданское правительство играло попеременно то плачевные, то комические роли, военные силы вели себя с большим достоинством, умом и как стройное целое, и никогда еще Англия не представлялась столь грозной взорам иностранных держав, с. 248.
По истечению какого-то срока полностью военное и деспотическое правительство почти наверняка впадет в состояние вялости и бессилия; но в момент, когда оно непосредственно следует за законным правительством, в первую пору, оно способно проявлять поразительную силу, поскольку разом использует средства, накопленные постепенно, с. 262. Именно такое зрелище явила Англия в то время. Спокойный и миролюбивый нрав двух последних ее Королей, стесненные финансовые обстоятельства и совершенная безопасность, в которой она находилась по отношению к своим соседям, сделали ее неприметной на внешнеполитической сцене; так что Англия в каком-то смысле утратила принадлежавшее ей положение в общей европейской системе; но республиканское правительство быстро восстановило его, с. 263. Хотя революция обошлась Англии в реки крови, никогда еще эта страна не казалась столь грозной своим соседям, с. 209, и всем чужеземным нациям. В пору владычества своих самых справедливых и самых славных Королей ее влияние в политическом раскладе никогда не ощущалось столь весомо, как при господстве самых свирепых и самых ненавистных узурпаторов, с. 263. (стр.183 >)
Кичившийся своими успехами Парламент полагал, что ничто не способно противостоять мощи его оружия; он чрезмерно свысока обращался с державами второго ранга; и из-за действительных или мнимых обид он объявлял войну либо требовал торжественных извинений, с. 221.
Однако этот знаменитый Парламент, переполнивший Европу молвой о своих злодеяниях и успехах, оказался в цепях у одного единственного человека, с. 138; и иноземные нации не смогли объяснить самим себе, каким образом столь неугомонный, столь пылкий народ, который, дабы отвоевать то, что он называл своими узурпированными правами, сбросил с трона и казнил превосходного государя из давнего королевского рода; каким образом, повторяю я, этот народ стал рабом человека, до последнего времени неведомого нации и имя которого едва было слышно в тех темных слоях, откуда он происходил, с. 236.[266]
Но эта тирания, угнетавшая внутри всю Англию, обеспечила ей вовне такое уважение, которым она не пользовалась со времени предпоследнего царствования. Английский народ, казалось, облагораживался за счет своих внешних успехов одновременно с унижением, претерпеваемым под игом у себя дома; и национальное тщеславие, которому льстила значительная внешняя роль Англии, более терпеливо переживало сносимые им жестокости и оскорбления, с. 280, 281.
Следовало бы, кстати, обозреть общее состояние Европы в то время, оценив связи и поведение Англии по отношению к соседним державам, с. 262. (стр.184 >)
Ришелье был тогда премьер-министром Франции, именно он через своих посланцев разжигал в Англии огонь восстания. Затем, когда французский королевский двор увидел, что горючие материалы для пожарища вполне готовы и воспламенялись довольно быстро, он не счел уместным и далее восстанавливать англичан против их Суверена; напротив, двор предложил свое посредничество между Государем и его подданными и поддерживал с королевской фамилией в изгнании дипломатические отношения, соответствовавшие приличиям, с. 264.
Однако Карл, по существу, не получил в Париже никакой поддержки, там не были щедры даже на выражения ему знаков вежливости, с. 170, 266.
Люди увидели, как королеве Англии, дочери Генриха IV, жившей в Париже в окружении своих родственников, не доставало дров, чтобы согреть спальню, с. 266.
В конце концов Король счел уместным покинуть Францию, дабы избежать унижения получать от нее приказы, с. 267.
Испания была первой державой, признавшей Республику, хотя ее королевское семейство связывали родственные узы с монархами Англии. Она направила посла в Лондон и приняла посла от Парламента, с. 268.
Швеция находилась тогда на вершине своего величия, новая Республика искала союза с ней и добилась его, с. 263.
Король Португалии осмелился закрыть свои порты для республиканского адмирала; но вскоре, устрашившись своих потерь и ужасающих опасностей крайне неравной борьбы, он пошел на все вообразимые уступки гордой Республике, которая очень хотела возобновить прежний союз Англии и Португалии, с. 210. (стр.185 >)
В Голландии любили Короля,[267] тем более, что он был в родстве с домом Оранских, необычайно чтимым голландским народом. К этому несчастному государю питали жалость, равную омерзению к убийцам его отца. Однако присутствие Карла, прибывшего в Голландию в поисках убежища, тяготило ее Генеральные Штаты, которые опасались скомпрометировать себя перед этим Парламентом, грозным в своей власти и удачливым в своих предприятиях. Уязвление столь надменных, столь необузданных, столь поспешных в своих решениях людей представляло такую угрозу, что правительство сочло необходимым предъявить Республике свидетельство уважения, удалив Короля, с. 169.
Предстал Мазарини, применивший все средства своего изворотливого, интриганского ума, чтобы очаровать узурпатора, на руках которого еще не высохла кровь Короля, близкого родственника королевского семейства Франции. Кромвелю было написано:
Люди увидели, как тот же Кромвель на равных обращался к Королю Франции и поставил свое имя выше подписи Людовика XIV на тексте договора между двумя нациями, который был послан в Англию, с. 268 (
Наконец, люди узнали, что Пфальцекий государь согласился на смехотворную должность и пенсию в восемь тысяч фунтов стерлингов от тех самых людей, которые казнили его дядю, с. 263 (
Таким был авторитет Англии за ее пределами.
Внутри же себя самой Англия насчитывала множество людей, которые сделали своим правилом служение (стр.186 >) существующей власти и поддержку установившегося правительства, каким бы оно ни было, с. 239. Во главе этой системы стоял прославленный и добродетельный Блейк, говоривший своим морякам:
Против столь прочно устроенного порядка вещей роялисты предпринимали лишь оплошные меры, которые оборачивались против них самих, У правительства имелись шпионы повсюду, и было совсем нетрудно проведать о замыслах партии, отличавшейся скорее своим рвением и своей верностью, нежели своими осторожностью и скрытностью, с. 259. Одной из крупнейших ошибок роялистов была вера в то, что все противники правительства держались за их партию; они не видели, что у первых революционеров, отрешенных от власти новой факцией, не было другой причины для недовольства, чем это отрешение, и что они менее были отвращены от новой власти, нежели от монархии, восстановление которой грозило бы им самыми ужасными отмщениями, с. 259.
Положение этих неудачливых роялистов в Англии было плачевным. Лондону ничего лучшего и не надо было, чем неосмотрительные заговоры, которые оправдывали бы самые тиранические меры, с. 260. Роялистов бросали в тюрьмы, у них изымали десятую часть их имущества, чтобы возместить Республике издержки на отражение вооруженных действий ее врагов, Роялисты могли откупиться только значительными суммами; большое число их впало в крайнюю нищету. Довольно было подпасть под подозрение, чтобы оказаться уничтоженным всем этим лихоимством, с. 260, 261.
Больше половины всего движимого и недвижимого имущества, рент и доходов Королевства было взято в секвестр. Множество старинных и уважаемых семей(стр.187 >) были расстроены и разорены, ибо они выполнили свой долг, с. 65, 67. Положение духовенства являлось не менее прискорбным: больше половины членов этого сословия были обречены на нищенство, не совершив иного преступления, чем соблюдение преданности гражданским и религиозным принципам, бывшим под сенью законов, при господстве которых священнослужители избрали свое поприще; иного преступления, чем отказ от гражданской присяги, вызывавшей у них ужас, с. 67.
Король, знавший о положении вещей и о состоянии умов, лично призывал роялистов сохранять спокойствие и скрывать свои подлинные чувства под республиканской личиной, с. 254. А сам он, лишенный средств и уважения, скитался по Европе, меняя, в силу обстоятельств, убежища и пытаясь утешиться в своих нынешних бедствиях надеждой на лучшее будущее, с. 152.
Но всему миру дело этого несчастного монарха казалось совершенно безнадежным, с. 341, тем более, что как бы удостоверяя его беды, все общины Англии без колебаний подписали торжественное обязательство поддерживать установившуюся форму правления, с. 325.[268] Его друзья были безуспешны во всех своих начинаниях, которые они пытались предпринять, дабы послужить ему,
Нация впала в полнейшую анархию, когда Монк начал осуществлять свои великие замыслы. У этого генерала было только шесть тысяч человек, а ему могли противопоставить пятикратно большие силы. По его пути в Лондон лучшие люди каждой провинции следовали за ним и просили его твердого согласия быть тем самым орудием, которое вернет Нации мир, покой и пользование вольностями, принадлежавшими англичанам по праву рождения и отнятыми у них на столь долгий срок в силу злополучных обстоятельств, с. 352. Особенно ждали от него созыва на законных основаниях нового Парламента, с. 353. Бесчинства тирании и анархии, память о прошлом и страх перед будущим, возмущение против злоупотреблений военной власти — все эти чувства, соединившись, сблизили партии, создали молчаливую коалицию между Роялистами и Пресвитерианами. Последние признали, что зашли слишком далеко, и уроки опыта объединили их, наконец, со всей остальной Англией, дабы возжелать Короля как единственное средство исцеления от стольких несчастий, с. 333, 359.[270]
Но у Монка, однако, совершенно не было намерений ответить на призывы своих сограждан, с. 353. Вряд ли со временем удастся узнать, когда он по доброй воле решился стать за короля, с. 345. По прибытии в Лондон, в своей речи в Парламенте, он поздравил себя с тем, что Провидение избрало его для возрождения этого органа, с. 354. Он добавил, что именно нынешнему составу Парламента надлежит высказаться о (стр.189 >) необходимости его нового созыва и что если он, парламент, в этом важном вопросе подчинится требованиям Нации, то в целях общественной безопасности довольно будет исключить из нового его состава фанатиков и роялистов, два людских рода, созданных для разрушения либо правления, либо свободы, с. 355.
Он даже силой помог Долгому парламенту, с. 356. Но едва только Монк, наконец, решился на новый созыв парламента, все Королевство объял восторг. Роялисты и Пресвитериане обнялись и соединились, прокляв своих тиранов, с. 358. На стороне последних осталась только горстка отчаявшихся людей, с. 353.[271]
Убежденные республиканцы и особенно те, кто осудил Короля, не растерялись в этой ситуации. Самолично либо через своих посланцев они разъясняли солдатам, что все прославившие их в глазах Парламента храбрые деяния окажутся преступными в глазах роялистов, месть которых будет безграничной; и что отнюдь не следует верить всем заявлениям о забвении и милости; и что казнь Короля и столь большого числа дворян, тюремное заключение остальной части знати роялисты считают непростительными злодеяниями, с. 366.
Но согласие всех партий образовало один из тех стремительных народных потоков, которые ничто не способно удержать. Даже фанатики были обезоружены и, колеблясь между отчаянием и изумлением, они позволили случиться тому, чему не смогли воспрепятствовать, с. 363. Нация с
Парламент, срок деятельности которого почти истек, постарался принять закон, запрещающий народу избирать некоторых лиц в будущее собрание, с. 365; ибо он хорошо понимал, что в сложившихся обстоятельствах свободный созыв [представителей] нации означал бы возвращение Короля, с. 361. Но народ высмеял закон и выбрал таких депутатов, которые ему подходили, с. 365. Таково было общее умонастроение, когда…
ПОСТСКРИПТУМ[276].
(стр.191 >) Новое издание этого труда[277] уже завершалось, когда достойные полного доверия Французы убедили меня в том, что книга «
Они говорят мне, что «магистраты, то есть авторы указанной книги, сводят функции наших Генеральных Штатов к праву представления прошений и приписывают Парламентам[278] исполнительное право сверения даже тех законов, которые приняты по просьбе Штатов; это означает, что они ставят судейский корпус выше Нации».
Признаюсь, что я вовсе не заметил этой чудовищной ошибки в труде французских Магистратов (коего ныне нет в моем распоряжении); мне показалось даже, что несколько строк этого труда, упоминаемые на страницах 110 и 111 моего сочинения, эту ошибку исключают; и можно удостовериться, в сноске к странице 116 данного текста, что книга, о которой идет речь, вызвала возражения совсем иного рода. (стр.192 >)
Если же, как меня заверяют, авторы отступили от подлинных принципов относительно законных прав французской нации, я вовсе не был бы удивлен, если бы их работа, в которой, впрочем, столь много вещей превосходных, встревожила бы Короля; ибо даже те люди, которые не имеют чести его знать лично, осведомлены по множеству неопровержимых свидетельств, что нет более верного приверженца этих священных прав, чем он, и что нельзя было бы более чувствительно его обидеть, как приписав ему противоположные взгляды.
Я повторяю, что не прочитал книгу «Развитие…», как-то систематически к ней подходя. На протяжении долгого времени будучи разлученным с моими книгами, вынужденный обращаться не к тем, которые искал, а к тем, которые у меня оказывались; поставленный даже в необходимость нередко делать ссылки по памяти или по предварительным заметкам, я испытывал потребность в сборнике такого рода, чтобы собрать воедино мои мысли. Мое внимание к нему привлекла (и я должен об этом сказать) хула по его поводу со стороны врагов королевской власти;[279] но если этот труд содержит ускользнувшие от меня ошибки, я искренне от них отказываюсь. Будучи непричастным ко всем системам, ко всем партиям, ко всем злобствованиям, я по складу своего характера, по мыслям, по (стр.193 >)положению буду, несомненно, очень обязан любому читателю, который прочет меня с такими же чистыми побуждениями, что продиктовали мне мой труд.
Если бы я намеревался, в конце концов, изучить природу различных властей, которые образовывали старый французский конституционный строй; если бы я хотел добраться до источника двусмысленностей и представить ясные идеи о сущности, функциях, правах, претензиях и ошибках Парламентов, я вышел бы за рамки постскриптума, и даже за рамки моего труда, притом занялся бы совершенно бесполезным делом. Если французская Нация обратится к своему Королю, чего должен желать всякий приверженец порядка; и если она получит регулярные национальные собрания, то любые власти естественным образом выстроятся по своим местам, без противоречий и без потрясений. При всех предположениях, чрезмерные притязания Парламентов, споры и схватки, порожденные ими, на мой взгляд, целиком являются достоянием старой истории.
В. С. СОЛОВЬЕВ О ЖОЗЕФЕ ДЕ МЕСТРЕ.
МЕСТР (comte de Maistre) Жозеф-Мари де, граф (1754–1821), французский писатель и пьемонтский государственный деятель. Происходил из переселившейся (в 17 в.) в Савойю ветви лангедокского графского рода; отец его был президентом савойского сената и управляющим государственными имуществами. Жозеф де М. старший из 10 детей, воспитанный сначала под руководством иезуитов, потом изучавший право в Туринском университете, испытал влияние идей Руссо и высказывался по различным вопросам в либеральном смысле. В 1788 он был назначен сенатором. Французская революция, скоро захватившая Савойю, произвела в М. глубокий переворот, окончательно определивший его воззрения в смысле ультрамонтанства и абсолютизма. Это выразилось уже в первом его значительном произведении: «Considerations sur la Revolution francaise» («Размышления о Французской революции») (Neuchatel, 1796). Признавая за революцией «сатанический» характер, М. не отказывает ей, однако, в высшем значении искупительной жертвы: «Нет кары, которая бы не очищала, и нет беспорядка, которого бы вечная любовь не обратила против злого начала». Он допускает, что при данных условиях только якобинцы могли предохранить Францию от расчленения и что созданная ими централизация послужит на пользу будущей монархии. Впоследствии он с такой же точки зрения смотрел и на Наполеона как на гениального узурпатора, могущего своей жесткой рукой восстановить монархию, к чему Бурбоны были неспособны. Оставаясь, в принципе, безусловным легитимистом, М. не допускал для себя никакой сделки с революционным правительством. Покинув семью и родину, он жил в крайней бедности сначала в Лозанне, Венеции, на о-ве Сардиния, а затем (18021817) в Петербурге в качестве титулярного посланника при императорском дворе от лишенного владений сардинского короля. Последние четыре года он провел в Турине, занимая почетные должности. В Петербурге М. написал все свои главные сочинения: «Essai sur ie principe generateur des constitutions politiques et des autres institutions humaines» [«Опыты о принципе порождения политических учреждений и других человеческих установлений»], СПб., 1810; «Des delais de la justice divine» [«О сроках божественной справедливости»], СПб., 1815; «Du Раре» [«О папе»], Lyon, 1819; «De l'Eglise gallicane» [«О галликанской церкви»]. P., 1821; «Les soirees de St.-Petersbourg» [«С.-Петербургские вечера»]. P., 1821, и изданное после его смерти «Examen de la philosophic de Bacon» [«Рассмотрение философии Бэкона»], P., 1835.
В противоположность теории общественного договора и учению о правах человека М. признавал истинной основой общежития органическую связь единиц и частных групп с государственным целым, от них независимым и представляемым абсолютной властью одного лица, получающего свое верховное значение не от народа, а свыше, по божественному праву. Соответственно этому, отношение поданных к государству определяется не правом, а нравственной обязанностью, основанной на религиозном подчинении. Власть, в отличие от простого насилия, есть сила священная, а священным может быть только то, что идет свыше и опирается на безусловное религиозное признание; поэтому настоящим полновластным государством может быть только абсолютная монархия. Характер абсолютной монархии необходимо принадлежит и главной верховной власти во всем христианском мире — власти церковной, сосредоточенной в папе. Попытки ограничения этой власти (галликанство) возбуждали в М. еще большую ненависть и презрение, чем протестантство и атеизм. Учение о непогрешительном догматическом авторитете папы (infallibilitas ex cathedra), определенное впоследствии на Ватиканском соборе, стояло для М. вне вопроса; все общие церковно-исторические и морально-философские аргументы в пользу этого учения уже содержатся в сочинении «Du Раре», но при этом основания чисто религиозные отступают на второй план перед соображениями смешанного церковно-политического характера: отличительные черты первосвятительской непогрешимости стираются перед непогрешительностью всякой власти как таковой.
Ультрамонтанство М. не мешало ему, впрочем, пользоваться собственным суждением при решении основных религиозных вопросов. Бедствия французской революции и наполеоновских войн вызвали в нем (как некогда в блаженном Августине — нашествие варваров на Римскую империю) мысль о том, как объяснить видимую несправедливость в мирских делах и как совместить зло нашей жизни с всеблагостью всемогущего Творца. Из анализа различных видов и случаев зла М. выводит такое решение, что всякое зло есть или естественное последствие и необходимое наказание за собственные грехи того, кто претерпевает зло, — и поскольку это наказание способствует его исправлению и очищению, оно проявляет не только справедливость, но и благость мирозиждительного порядка; или же — и здесь М. обнаруживает большую оригинальность мысли — органическая солидарность всех существ позволяет страданию одних служить заместительной жертвой, искупающей грехи других. Отсюда М. выводит оправдание самых грубых и отживших форм человеческой юстиции. Забывая, что христианское понятие жертвы и искупления хотя и связано исторически с известными дохристианскими учреждениями, но именно в силу этой связи упраздняет их, М. постоянно смешивает христианский смысл искупления с языческим и доходит до защиты инквизиции и смертной казни и до своего пресловутого риторического апофеоза палача, который доставил репутацию кровожадности писателю, бывшему в частной жизни великодушным, мягким и добрым. Признавая Откровение сверхрациональным в том смысле, что отвлеченный рассудок отдельного человека не мог бы собственными силами дойти до Откровения истин, М. не считал, однако, этих истин безусловно сверхъестественными, т. е. не имеющими никакой основы или опоры в самой природе человека. Эта природа, хотя и искаженная грехом, по существу своему соответствует божественному Откровению как своей первоначальной истине и еще до пришествия Христа сохраняла ясные остатки и следы этого Откровения в языке, в религиозных представлениях, в культе, в учреждениях семейного, общественного и государственного быта. Эти мысли в своем общем выражении не были чужды католическому богословию; но М. своим воодушевленным и остроумным, а иногда и глубокомысленным изложением дал им большую определенность и значительность. Проповедуя объективный собирательный разум человечества как высшую инстанцию над отвлеченным индивидуальным рассудком, М. примыкает к незнакомым ему немецким философам-идеалистам и частью предваряет их. Как и они, он не допускает принципиального и окончательного противоположения и разрыва между верой и знанием; он предсказывает в будущем новый великий синтез религии, философии и положительной науки в одной всеобъемлющей системе. Непременное условие такого синтеза сохранение правильного порядка между тремя областями единой истины. Этим объясняется ожесточенная вражда М. против Бэкона, которого он обвинял в разрушении порядка постановкой на первый план естественных наук, которым по праву принадлежит лишь последнее место. Критика философии Бэкона, несмотря на сухость предмета, — одно из самых страстных произведений М. Успех философии Бэкона и ее всестороннее влияние есть, по мнению М. настоящая причина всех аномалий в новой европейской истории.
Взгляды М. имели значительное действие в церковной и в политической сфере. В первой они оживили ультрамонтанство и способствовали окончательному падению галликанства. В отношении политическом его проповедь абсолютизма обнаружила прочное влияние в России. Мы приведем те его взгляды и рассуждения, которые образуют политический катехизис известного направления и которые были с этой стороны указаны в «Русском вестнике» (1889). Участие народа в делах управления есть фикция, лживый призрак. Такова же и идея равенства. «Вы желаете равенства между людьми потому, что вы ошибочно считаете их одинаковыми… вы толкуете о правах человека, пишете общечеловеческие конституции; ясно, что по вашему мнению различия между людьми нет; путем умозаключения вы пришли к отвлеченному понятию о человеке и все приурочиваете к этой фикции. Это крайне ошибочный и неточный прием… Выдуманного вами общечеловека нигде на свете не увидишь, ибо его в природе не существует. Я встречал на своем веку французов, итальянцев, русских и т. д.; благодаря Монтескье я знаю, что можно быть даже персиянином, но я решительно вам объявляю, что сочиненного вами человека я не встречал ни разу в жизни… Поэтому перестанем витать в области отвлеченных теорий и фикций и станем на почву действительности». И далее: «Всякая писаная конституция есть не что иное, как лоскут бумаги. Такая конституция не имеет престижа и власти над людьми. Она слишком известна, слишком ясна, на ней нет печати помазания, а люди уважают и повинуются активно в глубине сердца только тому, что сокровенно, таким темным и могучим силам, как нравы, обычаи, предрассудки, идеи, господствующие над нами без нашего ведома и согласия… Писаная конституция всегда бездушна, а между тем вся сущность дела в народном духе, которым стоит государство… Этот дух выражается, прежде всего, в чувстве патриотизма, одушевляющем граждан… Патриотизм есть преданность (un devouement). Настоящий патриотизм чужд всякого расчета и даже совершенно безотчетен; он заключается в том, чтобы любить свою родину, потому что она родина, т. е. не задавая себе никаких других вопросов — иначе мы начнем рассуждать, т. е. перестанем любить». Если вся сущность дела — в народном духе, то, в свою очередь, вся сущность народного духа переходит, по М. в абсолютное централизованное государство. «Государство есть тело или организм, которому естественное чувство самосохранения предписывает прежде и более всего блюсти свое единство и целость, ради чего государство безусловно должно руководиться одной разумной волей, следовать одной традиционной мысли. Правящая государством власть, чтобы быть жизненной и твердой, должна неизбежно исходить из одного центра. Вы строите ваше государство на элементах розни, разброда, которые вы стараетесь привести к искусственному единству грубыми способами, узаконяя насилие большинства над меньшинством. Вы рассчитываете спросом стремлений и инстинктов оконечностей организма заменить регулирующую кровообращение деятельность сердца. Вы тщательно собираете и считаете песчинки и думаете из них построить дом… Я думаю, что государство есть живой организм, и в качестве такого оно живет силами и свойствами, коренящимися в далеком прошлом… Монархия есть не что иное, как видимая и осязательная форма патриотического чувства. Такое чувство сильно, потому что оно чуждо всякого расчета, глубоко, потому что оно свободно от анализа, и непоколебимо, потому что оно иррационально. Человек, говорящий: „мой король“ — не мудрствует лукаво, не рассчитывает, не совещается, не заключает контрактов… не ссужает своего капитала с правом взять его обратно, буде не окажется дивиденда…. королю он может только служить и ничего более. Монархия это воплощение отечества в одном человеке, излюбленном и священном в качестве носителя и представителя идеи родины».
Последовательный абсолютист, М. восставал против притязаний не только демократии, но и аристократии. Политические права отдельных классов, как и отдельных лиц, нарушают единство общественной жизни. Народная жизнь и развитие должны быть проникнуты единством мысли и сознания, а мыслить сообща нельзя; всякое совещание и соглашение приводят неизбежно к сделке, а это вносит искусственные приемы и ложь в общественные отношения, искажая этим здоровое течение народной жизни. Пресловутые права человека и гражданина — только замаскированное желание как можно менее нести обязанностей гражданина; права сословия — только стремление создать государство в государстве. При аристократическом режиме нация раскалывается, при демократическом она крошится, и затем от нее не остается ничего, кроме буйной пыли. Лучшие люди страны отнюдь не должны заботиться о каких-либо особых правах; они должны только нести особые обязанности. Высшее сословие в государстве может этим только гордиться, ибо чувство долга и сознание обязанностей очищает и облагораживает, а претензия на права озлобляет и делает мелким и придирчивым. Принцип, украшающий дворянство, — noblesse oblige [благородство обязывает]. «То или другое сословие отнюдь не должно быть фракцией, выделяющейся из народа и организованной в видах выполнения каких-либо самостоятельных функций, превращаемых в политические права: оно только исполнительный орган, служебное орудие монархии, естественное продолжение державной власти, управляющей народом. Высшее сословие в государстве предназначено быть исполнителем и истолкователем предначертаний державной монаршей воли, передавая ее от центра к оконечностям, блюдя за повсеместным ее распространением и точным соблюдением… Дворяне — прирожденные стражи охранительных истин… Для этого они должны развивать в себе два свойства: уменье распоряжаться в отношении к народу, привычку послушания в отношении к своему государю… В этом заключается истинная свобода, понятие о которой как бы утрачено в настоящее время, — свобода, состоящая в полном поглощении личности народом и государством». Лучшую критику своего воззрения дал сам М., резюмируя его таким образом: «Мое политическое учение упрекают за явное нарушение принципа справедливости, из которого логически истекают свобода, равенство и братство людей и их естественные гражданские права. Где, однако, во всей природе можно встретить применение этого либерального и гуманного закона справедливости — я не знаю. В общей экономии природы одни существа неизбежно живут и питаются другими. Основное условие всякой жизни — то, что высшие и более сильные организмы поглощают низшие и слабые». Для доктрины, желающей быть всецело христианской, признавать окончательным принципом человеческой общественности факт поглощения низшими животными друг друга значит произнести себе смертный приговор. Нельзя, тем не менее, не признать редкой оригинальности за писателем, который на полвека предварил, с одной стороны, решения Ватиканского собора 1869-70, с другой — худшие крайности дарвинизма.
Главные соч. М. — «Du Раре» и «Les soirees de St.Petersbourg» — издавались много раз. В 1851 изданы в Париже его «Lettres et opuscules inedits», в 1858 — его «Memoires politiques et correspondance diplomatique», в 1870 — «Oeuvres inedites», в 1875 — «Oeuvres posthumes» и в 1883-87 «Correspondance» в 14 т. Здесь, при тех же принципах, он является иногда в практических вопросах далеко не таким прямолинейным абсолютистом, как в ранее известных сочинениях. У него встречаются резкие критические замечания не только о Бурбонах, но и о папе Пие VII, а с другой стороны одобрительные отзывы об английской конституции. Прежний взгляд его на французскую революцию отчасти дополняется таким ее определением: «Это была великая и страшная проповедь божественного Провидения, состоявшая в двух пунктах. Революции, — говорилось в этой проповеди, — происходят только от злоупотреблений правительства; это был первый пункт, обращенный к государям. Но злоупотребления все-таки несравненно лучше революций; это был второй пункт, обращенный к народам». Личное влияние М. в России не ограничивалось ретроградными советами по народному просвещению, которые он давал гр. Разумовскому, и неудачными стремлениями утвердить в нашем отечестве орден иезуитов: он не без успеха противодействовал в высших сферах и устно, и письменно предполагавшемуся в 1811 расширению деятельности сената и государственного совета, в чем он предусматривал начало ненавистного ему разделения властей и либерального управления. В качестве посланника М. видался и беседовал с имп. Александром и записывал свои беседы. Из них особенно характерна та, в которой император, выслушав красноречивую проповедь ультрамонтанства, сделал непередаваемый жест рукой и сказал: «Все это очень хорошо, г. граф, — но все-таки в христианстве есть что-то еще такое, что идет дальше этого».
Ж.-Л. ДАРСЕЛЬ. МЕСТР И РЕВОЛЮЦИЯ.
(стр.203 >) (…) Мы хорошо чувствуем, что новый порядок, рожденный в 1789 году, установился на развалинах, к которым нас по-прежнему привязывает какая-то частица нашей памяти, но также наша ностальгия. (…) Новый подъем интереса к творчеству Жозефа де Местра, одного из самых радикальных ниспровергателей Революции и демократического общества, является, вероятно, знамением этой ностальгии, если не выражает изменений в современных взглядах на Революцию. Посудите сами: кроме настоящего сборника избранных произведений Местра о Революции,[280] за последние несколько месяцев появилась дюжина книг, посвященных жизни и творчеству савояра, две биографии университетского уровня (одна из которых — на английском языке), новое издание «Рассуждений о Франции» (четвертое за менее чем десять лет), академическое издание «Санкт-Петербургских вечеров» (впервые подготовленное на основе авторской рукописи), выступления на различных коллоквиумах.[281] (стр.204 >)
Это тем более удивительно, что Местр не рассматривается уже, как то было в XIX веке, в качестве одного из столпов легитимистской католической мысли, что он не является более знаменосцем социального консерватизма, политического ультрарасизма, религиозного ультрамонтанства. Со времен второй мировой войны ни одна школа мысли, ни одна церковь или секта более его не востребовала. Как же объяснить вызываемый им интерес?[282]
Сиоран в своем блестящем эссе о реакционной мысли дает объяснение: Местр входит в число великих провокаторов. Его ум, в котором нет чувства меры, разговаривает с нашим веком, полным несоразмерностей. Местр — полемист, «служащий предприятиям безнадежным», фанатик парадокса, «неистовый доктринер», столь мало христианский Савонарола, который обольщает и одновременно выводит из себя таких моралистов, как Сиоран и Ионеско. Вчера у него, как у певца порядка, искали доводы, заставляющие поверить в возвращение аристократического общества; сегодня, может быть, именно у него, как у ниспровергателя Просвещения, разрушителя наших светских идолов, современники ищут понимания того, что означает дрожь святотатства. (стр.205 >)
1789 год явился для савойского сенатора знамением новой мировой эпохи:[283] это предчувствие он разделил с самыми проницательными его современниками, с умами, предвосхитившими романтизм, — Луи-Клодом де Сен-Мартеном, Балланшем,[284] мадам де Сталь, Шатобрианом. Как и они, Местр ощутил в Революции не только разрушение религиозного, политического и социального порядка, но и глубокое потрясение старого мира: время испытания, неотступным образом ставящего проблему присутствия зла, но зла неизбежного, предвестника возрождения как индивидов, так и наций.
Тема «Жозеф де Местр и Революция» — это не только Местр
Дантово дыхание, ощутимое в лучших страницах таких произведений Местра, как «Речи маркизе де Коста» (1794), «Рассуждения о Франции» (1797), «С. — Петербургские вечера» (1821), есть выражение стилистики возвышенного, к которой прибегает Местр для выявления метаполитического и метафизического значения Революции. Обращение к возвышенному является (стр.206 >) для него единственным риторическим способом постигнуть трансцендентность, понять потаенный смысл Революции таким, каким он открылся озарению Местра, начиная с 1794 года. (…)
Увлеченно наблюдая за предвестниками великих революционных дней, а затем за ними самими, этот савояр, подданный сардинского короля, интуитивно понял, что Французская революция одновременно и необходима, и неизбежна: дочь века Просвещения и, как вскоре он добавит, дочь века Реформации, она представится ему, после прочтения и осмысления труда Бёрка,[285] конечным следствием направленности западной эпистемологии со времени Возрождения. Местр увидит в реформизме своей молодости и в более радикальном реформизме членов французских судебных палат заблуждение, которое было в самих истоках Революции: этого восстания нотаблей, к которому он присоединился всем сердцем и душой.
Но в отличие от Сен-Мартена и, позднее, от Балланша, Местр считает, что Революция не является необратимой. Хотя он и убежден в том, что в будущем ничто более не будет таким, каким было прежде, но полагает, тем не менее, возможным возвращение традиции. Однако это будет традиция, очищенная от шлака веков
Основные идеи Жозефа де Местра о Революции созрели в 1796 году, в тот момент, когда он создает первое свое произведение, которое вскоре принесет ему известность:
Эта эпоха наложила глубокий и прочный отпечаток на поведение, на политические, социальные и религиозные идеи, на эстетические и литературные воззрения всех тех, кому пришлось претерпеть от Революции, будь то лично, в лице их близких, либо своими состояниями. Недавние исследования, посвященные эмигрантским кругам, значительно нюансируют клише относительно тех, кто ничему не научился и ничего не забыл. Дворяне, которые вернулись на родину после 1800 года и даже после 1815 года — в случае самых непримиримых, — будь то во Францию или в Савойю, возвращенную ее суверену, кажутся заметно отличающимися от тех, какими они были при (стр.208 >) Старом Порядке, хотя бы из-за тех стигматов, которые оставило время испытаний. Конец одного мира и начало другого мира — так воспринималась Революция и ее действующими лицами, и ее жертвами.
Жозеф де Местр тому прямое свидетельство. Драма, которую в его глазах представляет собой Революция, инстинктивно приводит Местра к тому, что он противопоставляет ей прошлое, придавая ему ценность a posteriori. И не потому, что воображает себе возвращение того, что рухнуло. Но потому, что, будучи хорошим знатоком человеческой истории, Местр понимает, что всякое жестокое потрясение обусловливает возврат к принципу, общему для любого организованного общества: к неизбежному и неизменному состоянию, которое регулирует отношения между управителями и управляемыми.
Естественно, что несчастья дня сегодняшнего вызывают ностальгию по дню минувшему. Но Жозеф де Местр слишком проницателен, чтобы удовольствоваться примитивной компенсацией; благодаря своему воспитанию и своим занятиям в судебном ведомстве он слишком близко сталкивался с людьми, с недостатками или пороками общества, учреждений и властей, чтобы ограничиться их посмертной идеализацией.
Если Жозеф де Местр становится теоретиком контрреволюции, то не столько потому, что им движет горечь обездоленного и гонимого эмигранта. Причины этого выходят бесконечно далеко за рамки его личного интереса: полностью сметя учреждения старой Франции, Революция захотела на место Истории поставить Разум; как кажется, давняя Прометеева традиция впервые и надолго воплощалась в жизнь. Вследствие этого вся Европа монархий оказывается под угрозой, а потом рушится. Корни политической рефлексии савояра лежат в философии истории, близкой к воззрениям Бёрка. (стр.209 >)
Однако Местр понимает — хотя ему довольно непросто в том признаваться, — что он является не только одной из жертв Революции, но в некотором роде и одним из ее сыновей: Революция придала его судьбе ту значительность, которая была бы немыслима, если бы Местр остался чиновником в савойском сенате, в каком-то Шамбери,[287] застывшим в своих традиционных структурах. Первые его произведения, созданные до Революции, показывают, кем бы он стал: темпераментным писателем, вынужденным сдерживать полет своего мистического воображения, смелость своего язвительного ума, влекомого к вещам спорным, чтобы не нарушать требований, связанных с его служебной функцией и с положением провинциального джентльмена, а также с общепринятыми в риторике и искусстве красноречия обыкновениями.
Жозеф де Местр был убежден в том, что Революция, более, чем любой другой период истории, породила — равно как и авантюру — индивидуальности, раскрывшиеся в испытаниях, необыкновенные судьбы; она составила почву, благоприятствующую Homo novus. Понимая, что от него отобрала Революция, Местр в то же время не может не сознавать, чем он ей обязан; и что его собственная участь не может не иметь некоторого сходства с участью его противников.
Мы убедимся в этом, когда увидим, что оставшиеся в живых туринские аристократы[288] сотворят из савояра — il Francese, «Француза», как они его окрестили, — подозрительного новатора или, по меньшей мере, человека амбициозного. Разве не сказалось в этом их интуитивное понимание того, что какие-то черты характера в определенном смысле роднили (стр.210 >) Местра с людьми Революции: презрение к предрассудкам и условностям, творческое воображение, нетерпеливое желание воплотить свои мысли в действия, реализм, если даже не политический макиавеллизм? Разумеется, было бы неправильно представлять Местра Робеспьером навыворот, на том же основании, по которому в нем хотели видеть «Вольтера навыворот».[289] Но то проклятие, на которое он обрекал как Неподкупного, так и Фернейского патриарха, не выражает ли оно самой своей чрезмерностью какое-то непреодолимое влечение? Между революцией и контрреволюцией есть некая диалектика, которая роднит их мастеров и выявляет их странную похожесть, а также делает одинаково подозрительными — как в глазах их наследников, так и их противников. Подобно участи, уготованной авантюристам от политики — Робеспьеру, Сен-Жюсту, а позднее Наполеону, судьба авантюристов от разума порождает подозрения, часто непонимание, принимающее даже форму символической казни. Как мы знаем, Жозеф де Местр разделяет эту судьбу вместе с немалым числом авторов далекого или более близкого к нам прошлого. Но поскольку он принадлежит к лагерю побежденных в новой и современной истории, он может лишь вызывать безразличие или недоверие. (…)
Местрианский анализ Революции, одновременно рациональный и мистический, первоначальное свое выражение находит в «Рассуждениях о Франции», созданных в основном в 1796 году и опубликованных в апреле 1797 года. Однако это произведение составляет лишь этап в развитии его мысли: в последующих трудах отчетливо усилится их «метаполитический» характер, как он сам их определяет. Так, в 1798 году (стр.211 >) Местр говорит об «ОЗАРЕНИИ», которое мало-помалу охватило его при взгляде «на французскую или, лучше сказать, Европейскую революцию».[290] Нужно было дождаться книги «О папе» и особенно «С. — Петербургских вечеров», чтобы увидеть, какое завершение приняла его мысль. (…)
Творческая деятельность Жозефа де Местра, при том, что нельзя ее определить как полностью оригинальную, поскольку она вписывается в течение европейской мысли, тем не менее закладывает основы консерватизма, который более нагружен будущим, чем об этом сказано. Благодаря столкновению с Революцией местрианская мысль приобрела многие черты, резко отделяющие ее от сходных с ней. Время показало, что необходимо отличать его творчество от творчества Бёрка, наследие которого столь широко было развито в XIX и XX веках в англосаксонской политической мысли и философии истории; от творчества Гердера в Германии, антирационалистский органицизм которого наложит столь сильный отпечаток на будущее мышление немецкой нации. Политический дарвинизм Освальда Шпенглера многое подчерпнет из этого источника и вдохновит «Консервативную революцию»[291] после первой мировой войны.
Если суждения Жозефа де Местра были слабее развиты во Франции, то, возможно, по причинам, менее связанным с содержанием и недостатками его трудов, чем с социальной и политической обстановкой, мало благоприятной для такого развития. Разве прогрессистская идеология не являлась идеологией всех режимов во Франции, начиная с 1790 года, если исключить реакционные попытки Реставрации? (стр.212 >)
Во всяком случае, в критической литературе в целом отмечалось, что у Жозефа де Местра оказалось совсем немного явных последователей во Франции, хотя и подчеркивалось, что круг тех, на кого он оказал влияние, широк — от Нодье до Бодлера, от Огюста Конта до Морраса. Если поверить канонику Лесиню, то законная школа Жозефа де Местра сводилась бы единственно к Луи Вёйо.[292]
Возможно, все это объясняется космополитическими умственным складом и чувствованиями Местра. Если его смелые обобщения и несут на себе отпечаток французского XVIII века, то одновременно они проникнуты прагматизмом, близким к англосаксонской мысли, и мистицизмом более германским, чем латинским. Во времена подъема национализмов творчество Местра могло вызывать лишь вопросы, оговорки, непонимание скорее, чем приятие. Позиция Шарля Морраса показательна в этом отношении. И отнюдь не случайно то, что если школы традиционной мысли и приветствовали Местра издали, ссылаясь на него, то мало его понимали и едва ли ему следовали. Непонимание началось еще при жизни Местра. (…)
Поглощенный поисками единства между прошлым и настоящим, движимый желанием соединить вещи подчас несовместные, Жозеф де Местр отнюдь не являет собой образ основателя философской школы: у него не будет, собственно говоря, никакого явного идеологического потомства. Если его творчество отталкивает от себя различных сторонников прогрессизма, то оно притягивает и одновременно озадачивает тех, кто эту философию не принимает: оно является знамением противоречия, как и творчество поэта, (стр.213 >) который, вероятно, был единственным учеником Жозефа де Местра, — Шарля Бодлера. (…)
Начиная с 1795 года у Жозефа де Местра, по-прежнему жившего в Лозанне,[293] мало-помалу возникает уверенность в том, что европейские монархии не способны возродиться: их главы — в том числе и его собственный король — не смогли ни оценить мощь глубинной революционной волны, ни найти слов и выработать позиции, которые были бы способны остановить либертарную заразу.
Мысленно Местр приходит к смене перспективы: поскольку Революция вышла из Парижа, именно в Париже контрреволюция должна одержать победу. Именно там решается судьба Европы.
Отправной точкой для «Рассуждений о Франции» стало, с сентября 1796 года, намерение опровергнуть идеи опубликованной в мае того же года Бенжаменом Констаном брошюры «О мощи нынешнего правительства Франции и о необходимости принять его сторону».[294]
Местр был осведомлен о натиске роялистов в Париже, в частности, благодаря своим постоянным связям с Жаком Малле дю Паном. Он знал о существовании таких значительных подпольных организаций, как «Друзья порядка» и «Клишийский клуб», которые пытались подготовить победу роялистов на выборах в жерминале V года (апрель 1797 года). Таким образом, по двойной причине «Рассуждения» есть политическое произведение на злобу дня: это опровержение (стр.214 >)призыва Бенжамена Констана принять сторону правительства и манифест, имевший целью подготовить умы к возвращению короля во Францию.
Но ограничиваться политическим прочтением «Рассуждений» было бы неправильно, ибо это искажает перспективу, в которую вписывалось данное произведение, начиная с религиозных тревог, столь очевидных в первых главах и еще более — в намерениях, выраженных в первоначальном названии книги, открывавшем рукопись: «Религиозные рассуждения о Франции».
Недостаточно отмечен тот факт, что Жозеф де Местр начал свои «Рассуждения» там, где Боссюэ завершил свое «Рассуждение о всеобщей истории».
Знаменитая фраза, открывающая эссе Жозефа де Местра: «Все мы привязаны к престолу Всевышнего гибкими узами, которые удерживают нас, не порабощая», есть местрианский вариант метафоры, которую Боссюэ развил в своем заключении: «Бог с самых великих высот небесных держит бразды всех царств; все сердца в его длани: то он удерживает страсти; то он отпускает узду; и этим он возбуждает весь род человеческий».[295]
Жозеф де Местр восстанавливает связь с христианской апологетикой Великого Века, и именно это возрождение было воспринято его современниками как свежий взгляд, как стиль, возвещающий о новой манере письма. (…)
«Необходимо было, чтобы великое очищение свершилось и чтобы взоры были поражены»:[296] Революция есть наказание, которое карает ради возрождения. Оригинальность Местра заключалась не в том, что он это сказал, но в том,
Что касается самого Местра, он возглашает это ритмической прозой ради того, чтобы читатель присоединился к нему. Местрианская риторика черпает свои рецепты в классическом ораторском искусстве, но вместе с тем стремится к возвышенному или патетическому, напоминающему эстетику барокко. Книга, которую Жозеф де Местр вновь открывает для себя в 1792 году вместе с Революцией и которая вскоре станет утешителем и вдохновителем его жизни как человека верующего, бессознательно искомым образцом для его писательского искусства, есть, без всякого сомнения, Библия: «Вся античная философия бледнеет перед единственной книгой Мудрости. Ни один умный и свободный от предрассудков человек не прочтет Псалмы без того, чтобы его не охватило восхищение и чтобы он не был перенесен в новый мир».[298]