Первое издание этой книги на русском языке вышло в 1983 году. Она сразу же стала библиографической редкостью. Автор живо воссоздает драматические события того времени, дух и колорит эпохи, портреты декабристов с их общей судьбой и индивидуальными особенностями - характерами, воззрениями, увлечениями. В ткань повествования Б. Йосифова удачно вводит многочисленные и разнообразные документы. Она проникновенно пишет о самоотверженности и подвиге жен декабристов, их верной любви и преданности своим мужьям-революционерам. Для второго издания Б. Йосифова написала несколько новых глав, посвященных отдельным декабристам. Книга иллюстрирована тоновыми фотографиями.
Предисловие
14 декабря 1825 года «Россия впервые видела революционное движение против царизма»[1]. Смелый вызов самодержавию был сделан в столице Российской империи — в Петербурге, на одной из ее центральных площадей. «Глас свободы раздавался не долее нескольких часов, но и то приятно, что он раздавался», — писал в своих показаниях участник восстания Г. С. Батеньков. Всего шесть часов длилось восстание. Против восставших были двинуты вчетверо их превосходящие воинские силы царя. В распоряжении царя была артиллерия. Залпы пушек положили конец восстанию. Всю ночь при свете костров убирали раненых и убитых и смывали с площади пролитую кровь. Спустя три недели на заснеженных полях Украины пролилась кровь солдат и офицеров восставшего Черниговского полка. Здесь восстание, которое возглавил С. И. Муравьев-Апостол, длилось шесть дней — с 29 декабря 1825 г. по 3 января 1826 г. И здесь восставшие были расстреляны из пушек картечью.
Царизм торжествовал победу над «мятежниками». Позже тот же Батеньков смело заявит следователям: «Покушение 14 декабря не мятеж… но первый в России опыт революции политической, опыт почтенный в бытописаниях и в глазах других просвещенных народов». Восстание 14 декабря 1825 г. — отправная дата начала революционно-освободительной борьбы в России. Это — кульминационное событие и вместе с тем итог движения декабристов. Вся предшествующая деятельность декабристов была подчинена подготовке вооруженного восстания против царизма. Восстание 14 декабря явилось серьезной проверкой для декабристов, экзаменом их революционным возможностям. В нем как в фокусе отразились все сильные и слабые стороны дворянской революционности: отвага, смелость, самопожертвование декабристов, но вместе с тем и свойственные дворянскому революционеру колебания, отсутствие последовательности в действиях и умения владеть «искусством восстания», но главное — отсутствие связи с народом. Слишком неравны были силы декабристов в единоборстве с самодержавием. Декабристы выступили с протестом против крепостничества и самодержавия в необычайно трудных и сложных исторических условиях. Крепостная Россия была тогда забита и неподвижна. Несмотря на отдельные стихийные бунты крестьян, солдат, военных поселян, в то время еще не было достаточно широкого массового движения, на которое революционеры могли бы опереться. С протестом выступило «ничтожное меньшинство дворян, бессильных без поддержки народа»[2]. «Узок круг этих революционеров, — подчеркивал В. И. Ленин. — Страшно далеки они от народа»[3]. Однако в то время не только декабристы были далеки от народа. Революционного класса тогда еще не было. «В ту пору, при крепостном праве, — писал Ленин, — о выделении рабочего класса из общей массы крепостного, бесправного, „низшего“, „черного“ сословия не могло быть и речи»[4]. Народные массы, по выражению Ленина, в то время «спали еще непробудным сном»[5].
С протестом против крепостничества, феодальных институтов и произвола самодержавия выступила лишь небольшая часть образованного передового дворянства — «лучшие люди из дворян», по определению Ленина. В целом же русское дворянство оставалось крепостнически настроенным и верным престолу консервативным сословием и в реально-жизненном плане представляло собой «бесчисленное количество „пьяных офицеров, забияк, картежных игроков, героев ярмарок, псарей, драчунов, секунов, серальников“, да прекраснодушных Маниловых»[6]. И великая историческая заслуга декабристов состояла в том, что они, «рожденные в среде палачества и раболепия», смогли подняться выше своих классовых интересов, презреть сословные привилегии и пойти «сознательно на явную гибель»[7] во имя своих высоких и благородных идеалов. Подлинное рыцарство, душевная чистота и благородство, высоко развитое чувство чести, товарищества и гражданственности — отличительные черты декабристов. Они жертвовали всем своим достоянием и привилегиями, которые давало им их происхождение, даже самой жизнью во имя великого, святого дела.
Как наиболее передовые и образованные люди своего времени декабристы первыми поняли, что самодержавие и крепостничество — главные причины отсталости России, которые в конечном счете могли привести ее к «гибели».
Поэтому ликвидация самодержавия и крепостничества рассматривалась ими в первую очередь как глубоко патриотическая задача «спасения» России. Все декабристы были горячими патриотами. Они называли себя «истинными и верными сынами отечества». Это был передовой, революционный патриотизм, коренным образом отличавшийся от казенного, «квасного» патриотизма «за веру, царя и отечество». В движении декабристов освободительные идеи особенно были тесно связаны с патриотическими настроениями, в значительной мере вытекали из них. Дело в том, что на ранних этапах освободительного движения особенно большое значение придается проблемам национального возрождения, развитию национального самосознания. В начале XIX в. не только в России, но и во всей Европе, а также и в Америке широко были распространены патриотические настроения, связанные с национально-освободительными движениями. Это была эпоха антифеодальных революций и вместе с тем национально-освободительных движений, эпоха подъема буржуазии, становления и развития буржуазных наций, подъема национального самосознания и национальной культуры. Борьба против феодально-абсолютистских режимов связывалась с задачами национального возрождения и прогресса нации.
Декабристы называли себя «детьми 1812 года», подчеркивая тем самым, что 1812 год стал исходным моментом их движения. Победа русского народа в Отечественной войне 1812 года имела не только громадное военное значение. Она кардинально изменила расстановку сил на внешнеполитической арене, серьезно потрясла феодальную экономику России, оказала громадное влияние на все стороны социальной, политической и культурной жизни страны, способствовала росту национального и политического самосознания русского народа, дала могучий толчок развитию передовой общественной мысли в России и сыграла громадную роль в возникновении декабризма.
Подъем патриотизма, сближение будущих декабристов — участников войны с солдатами, с народом, пробуждение национально-патриотического и гражданско-политического самосознания передовой России — вот на что указывают декабристы, объясняя причины своего «вольномыслия» в связи с Отечественной войной 1812 года. «Наполеон вторгся в Россию, и тогда-то народ русский впервые ощутил свою силу; тогда-то пробудилось во всех сердцах чувство независимости, сперва политической, а впоследствии и народной. Вот начало свободомыслия в России», — писал декабрист А. А. Бестужев. «Война 1812 года пробудила народ русский к жизни и составляет важный период в его политическом существовании», — вспоминает другой декабрист, И. Д. Якушкин. В то же время декабристы видели, что народ, вынесший на своих плечах всю тяжесть войны, продолжал оставаться в крепостной зависимости, ратники ополчений снова попали в крепостную неволю. Вместо политических преобразований, надежды на которые были внушены «либеральными заигрываниями» Александра I в первые годы его царствования, в стране установилась жестокая аракчеевская реакция, оскорблявшая национальное чувство. Введение крепостнических военных поселений и кровавые усмирения сопротивлявшихся им крестьян, палки и шпицрутены в армии, господство обскурантизма и мракобесия глубоко возмущали декабристов. Декабристы были возмущены и засильем иностранцев в управлении страной, и антипатриотизмом Александра I, который в угоду реакционному «Священному союзу» европейских держав — победительниц Наполеона жертвовал во внешнеполитических вопросах русскими национальными интересами.
Декабристы были современниками и свидетелями крупных революционных событий и военных потрясений мирового значения. Революции 1820 г. в Испании, Неаполитанском королевстве и Португалии, революция 1821 г. в Пьемонте и начавшееся в том же году восстание Греции за свою независимость, национально-освободительное движение славянских народов Балканского полуострова, полоса национально-освободительных восстаний в Латинской Америке, освободительные войны европейских народов против наполеоновского нашествия, в первую очередь Отечественная война 1812 года и освободительные походы 1813—1814 годов русской армии, в которых многие будущие декабристы были непосредственными участниками, оказали огромное влияние на формирование освободительной идеологии декабристов. Об этом говорили в своих показаниях на следствии сами декабристы. «Происшествия 1812, 13, 14 и 15 годов, — показывал П. И. Пестель, — равно как предшествовавших и последовавших времен, показали столько престолов низверженных, столько других постановленных, столько царств уничтоженных, столько новых учрежденных, столько царей изгнанных, столько возвратившихся или призванных и столько опять изгнанных, столько революций совершенных, столько переворотов произведенных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями оные производить. К тому же имеет каждый век свою отличительную черту. Нынешний ознаменовывается революционными мыслями. От одного конца Европы до другого видно везде одно и то же, от Португалии до России, не исключая ни единого государства, даже Англии и Турции, сих двух противоположностей. То же самое зрелище представляет и вся Америка. Дух преобразования заставляет, так сказать, везде умы клокотать. Вот причины, полагаю я, которые породили революционные мысли и правила и укоренили оные в умах».
Само движение декабристов составляло органическую часть этого общемирового революционного процесса. Декабристы жили и действовали в эпоху разложения и кризиса феодализма, когда перед революционным движением всех стран, в том числе и России, стояла одна и та же коренная задача ломки переживших себя феодально-абсолютистских учреждений. В своих программных требованиях декабристы отражали эти коренные исторические задачи, поставленные в то время объективными условиями перехода России от феодализма к капитализму, но в разработке своих политических программ и тактических принципов они широко использовали и опыт передовой Европы. Это идейное общение русского декабризма и западноевропейского революционного движения обусловливалось общностью происходивших в России и в Западной Европе коренных социально-экономических процессов и, следовательно, общностью задач революционной борьбы. Передовые западноевропейские идеи получили распространение в России именно потому, что здесь уже была подготовлена почва для восприятия этих идей. И тот факт, что декабристы заимствовали многие передовые идеи Запада, творчески переработали их применительно к условиям России, следует считать как их великую историческую заслугу перед русским освободительным движением. Подчеркнем, что не «идеи Запада» породили декабризм в России, а возникновение революционного движения в России, подготовленное объективными условиями ее исторического развития, стимулировало возраставший интерес русских революционеров к передовым западноевропейским идеям.
Следует подчеркнуть и интернациональный аспект дела декабристов. Горячие патриоты, они были убежденными интернационалистами. В своих программных документах декабристы ставили своей первоочередной задачей не только избавление России от ига крепостничества и произвола самодержавия, но и восстановление свободной, демократической Польши, освобождение народов Балканского полуострова из-под ига Австрийской империи и султанской Турции.
Движение декабристов — важное звено в общеевропейском революционном процессе начала XIX в. Восстание в 1825 г. декабристов против царизма — одного из главных «жандармов Европы» — приобрело большое международное значение и получило значительный отклик в странах Западной Европы. Декабристы нанесли серьезный удар по всему зданию «Священного союза». Это был удар с той стороны, с какой менее всего ожидала его международная реакция. Несомненно, победа декабристов сыграла бы громадную роль в развертывании революционного движения во всей Европе. Это хорошо понимали и Николай I, и другие европейские монархи, и реакционные политические деятели. Николай I, говоря в беседе с французским послом графом Сен-При о подавлении восстания декабристов, заявил: «Я думаю, что оказал услугу всем правительствам». Сам Сен-При доносил своему двору, что если бы поднявшим в декабре 1825 г. восстание русским офицерам удалось одержать успех, то «весь общественный порядок (т. е. „порядок“, охраняемый „Священным союзом“. — В. Ф.) был бы поколеблен в основании и вся Европа покрылась бы его обломками». Европейские монархи, поздравляя Николая I с победой над декабристами, писали, что тем самым он «заслужил признательность всех иностранных государств и оказал самую большую услугу делу всех тронов».
После разгрома восстания самодержавие обрушилось на декабристов со всей беспощадной жестокостью. По всей стране начались массовые аресты участников тайных обществ декабристов. Сотни их были брошены в казематы Петропавловской крепости. Полгода работал «Высочайше учрежденный Следственный комитет по изысканию соучастников злоумышленного общества, открывшегося 14 декабря 1825 года». Следственные комиссии вели расследования по делу декабристов и причастных к ним солдат в Могилеве, Белой Церкви, Белостоке, Варшаве, при полках. Сам Николай I выступал в роли следователя и тюремщика декабристов, лично производил допросы, определял режим заключения каждому декабристу. В списке привлеченных к следствию значится 579 имен. Это был невиданный для России широкий политический процесс. 121 декабрист был предан Верховному уголовному суду. Из них пятеро (П. И. Пестель, К. Ф. Рылеев, С. И. Муравьев-Апостол, М. П. Бестужев-Рюмин и П. Г. Каховский) были поставлены «вне разрядов» и приговорены «к смертной казни четвертованием», 31 подсудимый — «к смертной казни отсечением головы», остальные — к различным срокам каторжных работ и ссылке, к разжалованию в солдаты. Царь «милостиво» заменил четвертование повешением, а «отсечение головы» — пожизненной каторгой. К различным срокам каторги и ссылки приговорены 45 декабристов военными судами в Могилеве и Белостоке. Более 120 декабристов понесли наказания без суда, в административном порядке, по личному указанию царя: заключены в крепости на разные сроки, разжалованы в солдаты, высланы, отданы под надзор полиции. Расправа над декабристами поразила своей жестокостью современников.
Хотя декабристы потерпели поражение, но их дело не пропало. В. И. Ленин отмечал большое историческое значение и тех революционных выступлений, которые терпели поражения. Говоря о «величайшем самопожертвовании» русских революционеров, начиная с декабристов, он указывал, что эти жертвы пали не напрасно, что «они способствовали — прямо или косвенно — последующему революционному воспитанию русского народа»[8]
«Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души», — писал А. И. Герцен. Можно без преувеличения сказать, что декабристы воспитали целое поколение революционеров 30—40-х годов XIX века. Не только А. И. Герцен и Н. П. Огарев, но и участники студенческих кружков Московского университета по праву считали себя наследниками и продолжателями дела декабристов. Глубоко жизненные лозунги и традиции декабристов были подхвачены, развиты и обогащены последующими поколениями русских революционеров. Да и сами декабристы, брошенные «в каторжные норы» Сибири, не изменили своим благородным идеалам и не сошли со сцены общественно-политической борьбы в России во второй четверти XIX в. Их мемуары и публицистика, созданные в сибирский период, явились, по сути дела, продолжением той борьбы за свободу и справедливость, которую они вели до 1825 года. И здесь особенно выделяются рассчитанные на широкое распространение яркие политические письма М. С. Лунина, серия его публицистических статей против царизма. Велика была просветительская деятельность декабристов в Сибири. Немногие из декабристов дожили до амнистии 1856 г. Многие же из тех, кто возвратился из ссылки, включились в общественно-политическую деятельность в 50—60-е годы.
Поэт-декабрист Александр Одоевский накануне восстания вдохновенно говорил: «О нас в истории страницы напишут!» Не страницы, а сотни книг, многие тысячи статей и публикаций посвящены декабристам. Много изучено, выяснено, уточнено о декабристах и их эпохе. Однако о декабристах еще есть что открывать, находить, исследовать. Декабристы составляют целую эпоху не только в революционном движении в России, но и в истории общественной мысли и русской культуры вообще. Влияние декабристов на все стороны общественно-политической и культурной жизни не только их времени, но и последующей эпохи было исключительно велико. Вот почему поток публикаций и исследований о декабристах не иссякает. История декабристского движения — одна из любимых тем советских историков. Значительно возрос интерес к декабристам и у массового читателя. «Декабристская тема» нашла широкое отражение в художественной литературе, в музыке, в изобразительном искусстве. Благородные идеалы и высокие нравственные ценности декабристов, значение их революционного подвига непреходящи.
Велик интерес к декабристам за рубежом. В последнее время за рубежом опубликовано немало специальных исследований и популярных работ, художественных произведений и сборников основных документов о декабристах. Среди этой литературы особенно выделяется опубликованная в 1979 г. в Софии книга известного болгарского публициста Бригиты Йосифовой «Декабристы». Своеобразен жанр этой книги. Книга Б. Иосифовой не «ученое» исследование и не роман, а художественно-документальное изложение идеологии, исторической и личной судьбы первых русских революционеров — декабристов. Это — талантливо написанное, на строгой документальной основе, яркое повествование о декабристах и их эпохе. В ткань повествования Б. Йосифова тактично вводит многочисленные и разнообразные документы. Она живо воссоздает драматические события того времени, дух и колорит эпохи, портреты декабристов, с их общей судьбой и индивидуальными особенностями — характерами, взглядами, увлечениями. Книга содержит проникновенные рассказы с глубокими и меткими характеристиками как о выдающихся деятелях декабристского движения — П. И. Пестеле, К. Ф. Рылееве, С. П. Трубецком и других, — так и о менее известных, но не менее дорогих автору и нам декабристах — например, о Н. А. Панове, Ф. Ф. Вадковском. С большой любовью и теплотой написан очерк о замечательном декабристе М. С. Лунине — одном из любимых героев автора книги. В книге мы прочтем интересные очерки о друзьях декабристов, которые хотя формально и не входили в тайные декабристские организации, но тесно были связаны с декабристами и разделяли их взгляды.
Нельзя без волнения читать страницы книги, повествующие о великом подвиге верной и бескорыстной любви жен декабристов, отправившихся в добровольное изгнание и тем обессмертивших себя.
Устами самих декабристов Б. Йосифова раскрывает потрясающую картину «всеобщего неблагоденствия» тогдашней крепостной России. Автор вводит читателя на тайные совещания декабристов, где обсуждались конституционные проекты преобразования России и разрабатывались планы восстания, переносит читателя в динамическую атмосферу династического кризиса в декабре 1825 г., подготовки восстания, делает читателя зрителем самого восстания. Читатель видит мрачные камеры Петропавловской крепости, расправу над декабристами неправого царского суда, страдания скованных кандалами декабристов в рудниках Сибири. Автором книги не «забыты» коронованный тюремщик и палач декабристов Николай I, начальник Третьего отделения А. X. Бенкендорф, «подлые души» — Л. В. Дубельт, Н. И. Греч, Ф. В. Булгарин и другие слуги царизма — душители свободы, шпионы и доносчики. Введение этих «героев» в книгу о декабристах вполне закономерно. Декабристам противостоял сильный и коварный враг — русское самодержавие, с его мощным карательным аппаратом, с армией жандармов, держиморд, судей-инквизиторов, платных и «добровольных» шпионов. Показ этих конкретных слуг царизма, их средств и методов борьбы с революционным движением помогает глубже понять чистоту души и величие подвига русских революционеров, значение принесенных ими жертв.
Предлагаемая читателю книга Б. Иосифовой не просто перевод с издания 1979 г. Настоящее ее издание на русском языке значительно переработано автором и, по сути дела, представляет собой новый, существенно дополненный и расширенный вариант. Для данного издания Б. Йосифова провела дополнительные документальные изыскания в архивах и библиотеках Москвы и Ленинграда. При переводе книги на русский язык все содержащиеся в ней тексты документов воспроизводятся по их подлинникам, с сохранением особенностей русского языка начала XIX в.
Талантливая книга Б. Иосифовой, несомненно, с интересом будет прочтена советским читателем.
В. А. Федоров
От автора
Ходить по букинистическим магазинам Москвы — значит быть человеком с несгибаемым духом. Иногда неделями ищешь нужную книгу, месяцами… Продавцы тебя уже узнают, улыбаются: «Нет ничего нового для вас», или: «Посмотрите вот этот исторический сборник», или: «Есть отдельные тома “Былого”». Но книги, которую ты ищешь с таким трепетом и нетерпением, все нет и нет.
Ходить по антикварной Москве — значит сталкиваться с искушениями на каждом шагу. Долго ищешь определенную книгу, но не находишь ее, а покупаешь десятки других. Но какая радость перелистать свои новые находки, до поздней ночи сидеть над старыми гравюрами, над текстами, до рассвета читать упоительные страницы. Старые книги становятся твоим миром, твоим опиумом. Они околдовывают тебя. И ты становишься их счастливым, добровольным пленником.
…Держу в руках книгу в зеленой обложке, изданную в 1909 году в Санкт-Петербурге на двух языках одновременно — русском и французском. Взяв ее у продавщицы, я так была изумлена, что, не дав себе времени порадоваться, заспешила домой со своим сокровищем и с единственной мыслью — есть ли кто дома. У меня не было ключа, и я думала, придется читать книгу прямо на ступеньках лестницы перед своей дверью. Но дома «кто-то был», и началось мое увлекательное путешествие в прошлое одной русской княгини.
Эта княгиня была не просто дамой из высшего света Петербурга, которая между балами доверяла бумаге свои сердечные волнения. Имя ее и теперь произносится признательными советскими потомками с глубоким уважением и любовью. Ее биография привлекает интерес ученых всего мира. Государственные архивы СССР разыскивают ее письма, исследователи по периодам, день за днем, изучают ее жизнь…
Я нашла «Записки Марии Николаевны Волконской», декабристки. Книга в зеленом переплете была издана частным образом ее сыном, князем Михаилом Сергеевичем Волконским.
Записки Волконской — библиографическая редкость, предмет постоянного интереса любителей старых изданий. Она их писала на французском языке, как одно длинное письмо к своему сыну. Они были предназначены лишь для чтения в кругу ее семьи. Французский текст напечатан без каких-либо поправок, в том виде, в каком он вышел из-под пера этой замечательной женщины. Русский текст — это перевод записок, который сделала много лет спустя внучка декабристки, Мария Михайловна Волконская.
Декабристка Мария Волконская ставила условие: не публиковать ее записок и не предавать их гласности. Просила сына хранить их в полной тайне, руководствуясь при этом двумя серьезными соображениями: ее записки — это откровенный монолог или разговор с единственным сыном. Каждое слово — сокровенный крик души. Книга раскрывает также суровое, отрицательное отношение близких ей людей к ее супругу, декабристу Сергею Волконскому. Мария Николаевна правдиво рассказывает об отце, братьях, о сложных отношениях с родственниками мужа, о свекрови — старой княгине Александре Волконской, об алчности и стяжательстве сестры мужа княгини Софьи Волконской. В то же время записки дают картину сибирских рудников. Они являются объективным взглядом на заточение, на каторжный труд декабристов. Разумеется, такой рассказ при царствовании Николая I подверг бы гонению и автора и его потомков.
Так началось мое увлечение декабристами. И я заболела декабризмом: ходила по букинистическим магазинам, рылась в библиотеках, изучала книжные каталоги. Читала с упоением. Стала постоянной посетительницей Литературного музея А. С. Пушкина. И его директор, и научные сотрудники привыкли к моему присутствию, к моему неуемному любопытству. Ходила на научные сессии. Жадно слушала специальные доклады и строгие научные сообщения. Именно им, пушкинистам, я многим обязана. Они мне помогали, познакомили с видными профессорами, специалистами по той эпохе. Позволили изучать редкие книги, находящиеся на специальном хранении, вчитываться в письма, часами рассматривать оригинальные и редчайшие портреты, гравюры, медальоны.
Жизнь декабристов и моя собственная соединились, как могут соединиться только жизни живых людей. Нас разделяло, казалось бы, непреодолимое: 150 лет, разные вкусы, иные исторические пласты; и это, наверное, наложило на меня отпечаток — новый и чуждый для них. Разные миры — как две разные галактики между нами!
Но для меня они, декабристы, перестали быть только историческими лицами. Они стали моими близкими, моими дорогими и любимыми друзьями.
В первые месяцы моего увлечения ими я все еще могла перепутать их лица на миниатюрах или на портретах, писанных маслом. Вводили в заблуждение незнакомые, пышные мундиры, бакенбарды, даже выражения их красивых молодых лиц, взгляды людей из другого мира, из других времен.
Тогда, вначале, они для меня были только именами, которые я старательно заучивала, по нескольку раз перепроверяла, опасаясь перепутать обязательные по русскому обычаю отчества. Как их все запомнить! Но некое особое почтение и любовь заставляли меня упорно, даже по ночам, разглядывать их портреты, перелистывать гравюры, громаду книг.
Почему с таким неослабевающим увлечением ученые до сих пор изучают их жизнь? О них говорили монархи, правительства, писались секретные доклады. Существует океан публикаций, сочинений, обзоров, диссертаций. Одни их поносили, а другие восхищались ими. Пушкин причислил себя к ним, декабристам, в своем прекрасном стихотворении «Арион» и с грустью произнес: «Нас было много на челне.» В. И. Ленин с глубоким уважением называл их «дворянами-революционерами».
И случилось так, что за долгие годы книжного общения с декабристами незаметно для себя, почти неуловимо, я привязалась к ним как к живым. И в этой дружбе не могло быть разочарования! Я читала их биографии, письма, вникала в бесконечные подробности. Я знала, что это «лишние» данные, «ненужные» дополнения, которые не войдут в книгу. О них я знаю много больше, чем о живых своих друзьях. Знаю не только их лица по картинам и акварелям, но и дневники их, тайны, признания. То, что в жизни недопустимо — читать чужие интимные письма, рассматривать чужие доходы и счета, судить о чужих вкусах и привязанностях, — в данном случае я делала без чувства неловкости. Я знаю, как они держались в минуты самых тяжелых испытаний. Знаю, как они писали одно в «официальных» письмах, другое — в своих дневниках. Я знаю кольца на бледных и нежных руках их жен, знаю даже их мебель, клавесины в их салонах, их любимые цветы!
Что дает нам на это право? Кто нам дарит эту моральную привилегию? Только их вечная немота? Или, может быть, Время учреждает новый кодекс для писателя и исследователя?
Но мне кажется, что они сами выдают нам пропуск на каждую страницу их жизни. Они сами избрали свой путь, пленили нас своим подвигом, и историческая их судьба принадлежит сегодня всем.
И как в подлинной жизни по каким-то необъяснимым токам притяжения любишь одних людей больше, чем других, — так произошло и с декабристами. Среди них у меня есть свои любимцы и кумиры.
Эта книга имеет сугубо личный характер. Это не исторический обзор той эпохи, не история декабризма. Хотя читатель может найти в ней черты того и другого. В книге наряду с известными именами, наряду с великими мучениками декабристского движения читатель встретит знакомые стихи Пушкина и прочтет пространные выдержки из писем и дневников, может быть, неведомых ему лиц. Каждая строчка этой книги документальна, каждая фраза была произнесена, записана. Вымысел здесь неуместен. Книга задумана как художественно-документальное повествование о декабристах.
И пусть простит меня читатель, если ему признаюсь, без попытки «оправдать» себя или объяснить причины: для меня сильнейший, мужественнейший и умнейший человек, которого люблю неописуемой любовью, — Лунин.
Когда я читала о нем, изучала его жизнь, записки, латинские и древнегреческие фразы, начертанные его рукой, его философские рассуждения, письма и дневники — сколько раз останавливалась в отчаянии, была сокрушена. И — нелогично, смешно — вытирала слезы. Плакала о человеке, который личность историческая, персонаж школьных учебников. И теперь не могу спокойно смотреть на фотографию его могилы в Сибири. Своим многочисленным русским друзьям всегда говорю: «Если бы я жила в России 150 лет назад, „первым другом“ избрала бы себе Лунина».
Но эти 150 лет лежат между нами и делают мои слова, увы, гиперболой моего увлечения. Но пусть хоть крупицу этой моей любви передаст эта книга!
В Советском Союзе свято сберегают материалы, документы, архивы, картины и портреты — все, связанное с декабристами. Я встретила здесь много добрых, самоотверженных людей, научных работников, которые с увлечением, с жаром и русской щедростью делились со мной своими книгами, знаниями и своим временем.
Всем им моя глубокая и искренняя признательность. Спасибо!
Москва, март 1983 г.
Бригита Йосифова
Молодые штурманы
Петербург напоминает о своем могуществе на каждом шагу. Каски, щиты, копья изображены в бесчисленной лепнине на стенах столь же бесчисленных дворцов и казенных зданий. Они же в точности повторяются на парадных фасадах богатых частных домов. Лавровые венки и военные атрибуты вплетены в чугунные решетки и ограды. Петербург постоянно напоминал о том, что он является столицей империи, местом пребывания самодержавного властелина.
И если иностранец случайно попадал в этот русский край и с изумлением взирал на обутых в лапти русских крепостных крестьян, то умные люди ему обычно советовали:
— Не обманывайся, иноземец! Эти бедные селяне могут взяться за топор, если еще какой-нибудь Наполеон попытается поджечь их деревянные жилища. Не обманывайся, иноземец, когда любуешься русской природой, не обманывайся ленивым течением летних рек, застывшим покоем бескрайней русской степи…
Петербург — зеркало могущества самодержца. Каналы пересекают его стройные улицы с каменными мостовыми, воды Невы омывают гранит ее набережных. Все это придает городу облик северного Амстердама, с той лишь разницей, что здесь нет бесчисленных ветряных мельниц, отсутствует эфемерность европейского пейзажа.
Частые дожди омывают стены прекрасных дворцов, выстроенных неизвестной рукой в архитектурные ансамбли. Низкие облака, как зловещее предзнаменование, плывут над городом.
А город богатый, гордый, царственно надменный. Чугунные решетки садов, кружева металла рассказывают об искусстве мастеров, их таланте. Но только не о свободе и легкости. Каменные арки украшают входы многих зданий, но только и они не более чем отражение военного или триумфального мира.
Строгость, геометричная стройность и военная сила — характерные особенности этого города. Этой хмурой силе не могут придать теплоты даже купола многочисленных храмов, столь роскошно сверкающие золотом.
Поэтам и мечтателям неуютно было в этом городе. Они смотрели на него иными глазами, вслушиваясь в шум ветра, который звенел в чугунных решетках просторных парков. Неумолимое время шло мимо монолитных стен Петропавловской крепости.
Только поэты грезят о других мирах, о других небесах, о другом солнце, но русской аристократии, ее баловням и любимцам этот город уютен — и теплый, и свой.
И все же не всем.
9 февраля 1816 года. В одной из казарм лейб-гвардии Семеновского полка собрались несколько молодых гвардейских офицеров. Среди них и Никита Муравьев — сын наставника императора. Пришли князь Сергей Трубецкой и два брата — Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы. Их гостем был молодой Иван Якушкин.
На их лицах возбуждение. Они нервно ходят по большой комнате, некоторые энергично жестикулируют, перебивают друг друга.
— Что гнетет и душит русский народ? — Ответ не у всех одинаков, но в конечном счете прозвучал предельно кратко: деспотизм, самодержавие?
Иван Якушкин срывается с места и бросается к друзьям. Он останавливается перед братьями Муравьевыми-Апостолами и страстно говорит:
— Поколение за поколением рождаются рабами, которые получают в наследство страну, пропитанную с древнейших времен жестокостью. Жизнь ее терзаема алогизмами и противоречиями.
Никита Муравьев поправляет свои густые черные волосы. Волнение переполняет его. Он громко говорит:
— В условиях самодержавной царской власти, когда и дышать мучительно трудно, где даже вздох мужика подвержен издевательствам и мукам, мы, офицеры России, молчим. Довольно молчать!
Трубецкой поглаживает рукой свое продолговатое, худое лицо аскета. Он самый уравновешенный среди остальных. Говорит тихо, и, может быть, поэтому его слова производят столь сильное впечатление на присутствующих. Ему уже 26 лет, он самый старший среди собравшихся.
— Мы понимаем, почему Петр I решил прорубить окно в Европу. Через это окно должна была войти передовая культура, проникнуть современные знания, разнообразные науки.
Теперь поднялся Никита Муравьев:
— Но он открыл окно лишь для своего правящего сословия. Деревянные жилища нашего народа остались с соломенными крышами! Крестьяне и при нем гнули спину, ходили в лаптях или в лучшем случае зимой в домашних валенках.
— Это несуразности и противоречия русской истории! — вмешался Сергей Муравьев-Апостол. — Но его увлекательный пример перед нашими глазами! Не забывайте, что Петр I распахнул это окно не безвольной рукой. Просвещенный властелин орудовал с топором в руке, сокрушая тяжелые стены консерватизма.
Они горячатся, спорят, шумят. Их связывает глубокая и искренняя дружба, испытанная в огне только что завершившейся Отечественной войны против Наполеона. Все очень молоды, но все уже герои, их мундиры украшают ордена, они отмечены знаками славы. Некоторые из них в сражениях пролили кровь.
День 9 февраля 1816 года станет памятным в истории России. Группа молодых офицеров создала свое первое тайное общество, которое они назовут «Союзом спасения», а несколько позже — «Обществом истинных и верных сынов отечества». К этому обществу присоединятся Павел Пестель, Иван Пущин, Михаил Лунин…
Около 30 молодых людей, преимущественно гвардейских офицеров, поклянутся, что единственной целью их жизни будет борьба против крепостного права, за введение в России конституционных законов, ограничивающих абсолютизм.
Споры продолжаются. Какая конституция?
Никита Муравьев имеет блестящие исторические познания, обладает великолепным стилем. Он доказывает, что конституция должна быть монархической.
Тайное общество имеет свои ритуалы, особо торжественные церемониалы, заимствованные молодыми людьми у масонских лож. Многих из них еще по-юношески увлекает чисто внешняя, парадная часть этого уже вполне определенного политического заговора. Но так было лишь в самом начале. Вскоре заговорщики поняли, что тяжелый путь, на который они вступили, не нуждается в ритуальности, а только в долгой, упорной и неустанной организации самого дела. Отныне им предстоят горячие, страстные политические споры и борьба, где нет места таинственным символам — свечам, целованиям креста и Евангелия. Придет день, когда они начнут тщательно обсуждать планы восстания и цареубийства…
Павел Пестель, общепризнанный вождь и теоретик декабристов, впоследствии спокойной и твердой рукой напишет следователям:
«Я никакого лица не могу назвать, кому бы я мог именно приписать внушение мне первых вольнодумных и либеральных мыслей, и точного времени мне определить нельзя… Обратил также мысли и внимание на положение народа, причем рабство крестьян всегда сильно на меня действовало, а равно и большие преимущества аристократии… Мне казалось, что главное стремление нынешнего века состоит в борьбе между массами народными и аристокрациями всякого рода, как на богатстве, так и на правах наследственных основанными».
Так писал истинный аристократ, дворянин Павел Пестель, сын генерал-губернатора Сибири Ивана Пестеля…
С предельным лаконизмом он объяснял на примерах из истории Англии, Испании, Франции и Португалии, как сформировался его взгляд на будущее России.
«Я в них находил по моим понятиям неоспоримые доказательства в непрочности монархических конституций и полные, достаточные причины в недоверчивости к истинному согласию монархов на конституции, ими принимаемые. Сии последние соображения укрепили меня весьма сильно в республиканском и революционном образе мыслей… Все сие произвело, что я сделался в душе республиканец».
Но Никита Муравьев, который, как считал Михаил Лунин, «был один равен целой академии», блиставший знаниями и культурой, не так просто и не совсем легко приблизился к республиканизму Пестеля, хотя уже в созданном им проекте конституции утверждал, что «русский народ, свободный и независимый, не есть и не может быть собственностию никакого лица и никакого семейства».
Проект конституции Муравьева осуждал крепостное право и объявлял о его отмене. В нем предлагалось отменить все сословные различия, военные поселения; провозглашалось равенство всех граждан перед законом. Но вместе с тем автор проекта конституции оставался твердым сторонником установления высокого имущественного ценза при занятии любых должностей в государственном аппарате и сохранения за помещиками права собственности на землю.
Дворянская ограниченность Никиты Муравьева имеет определенные противоречия. Его чувство справедливости всегда сильнее принципов проповедуемой им конституционной монархии. Он выдвигает идею, чтобы верховная власть в будущей свободной России после победы революции принадлежала бы Народному вече, которое будет состоять из двух палат: Верховной думы и Палаты народных представителей. Исполнительную власть он полагал оставить в руках монарха.
Но сколь яростны и дерзки были против этого протесты республиканцев! Они возражают, спорят и доказывают Никите Муравьеву его заблуждения, ссылаются на горький опыт истории других народов. Пестель настаивал, что России нужна только демократическая республика и, чтобы оградить ее безопасность от возможных междоусобиц, нельзя оставлять ни одного претендента на царский престол. Во имя этой святой цели необходимо «истребить» все царское семейство!
Никита Муравьев, горячо увлеченный будущей свободой, пламенно убеждает своих товарищей:
— Опыт всех народов и всех времен доказал, что власть самодержавная равно гибельна для правителей и для обществ, что она не согласна ни с правилами святой веры нашей, ни с началами здравого рассудка. Нельзя допустить основанием правительства произвол одного человека, невозможно согласиться, чтобы все права находились на одной стороне, а все обязанности на другой. Слепое повиновение может быть основано только на страхе и недостойно ни разумного повелителя, ни разумных исполнителей.
Источником народной власти должен быть сам народ, которому будет принадлежать исключительное право формулировать основные законы. Император будет всего лишь «верховным чиновником» русского правительства. Особы царской фамилии не должны чем-либо отличаться от остальных граждан и подчиняться законам, как все остальные граждане России. Придворные при царе лишаются избирательных прав и, следовательно, возможности влиять на политику.
Собрания декабристов устраиваются в домах отдельных членов Тайного общества. В блестящих салонах, уютных кабинетах, среди изысканной мебели из красного дерева, под сенью великолепных полотен французских и английских художников, в окружении богатых собраний книг, вобравших едва ли не всю духовную культуру многих веков… Трепетно и нарядно горят свечи, люстры, предупредительные слуги разносят прохладительные напитки. Не было ни одного вопроса духовной и политической жизни России, а также других стран и народов, которые бы не обсуждались, о которых бы не говорили, не спорили на тех собраниях.
Но среди окружавшей их роскоши, при ежедневных салонных встречах члены Тайного общества хранили общую сплоченность, общность цели, свое единое предназначение и призвание. Несмотря на горячие споры, пылкую молодость, страстные поиски верного пути, они не забывали о главном, на что отважились.
Несколько десятков офицеров из самых знатных аристократических родов прочно были связаны силой своей клятвы. Встречались при любом удобном случае, даже на балах в императорском дворце и на великосветских раутах. Танцевали чаще всего полонез, оставались изысканно вежливыми кавалерами, в высшей степени светскими людьми.
Их дома были расположены неподалеку от царского дворца. Это тоже роскошнейшие дворцы самой приближенной к царю знати. Веками их прародители жили и мечтали лишь о благосклонности повелителя и монарха. Эта благосклонность для их дедов и отцов самая большая награда, солнечный живительный луч. Государь, и только он, жаловал поместьями, денежными наградами, чином, титулом. Он мог красивым царственным жестом подарить золотую табакерку, усыпанную бриллиантами, или обширное поместье русской земли с тысячами крепостных крестьян. Или… упрятать в Петропавловскую крепость.
Французский путешественник Астольф де Кюстин, соприкоснувшись с русским миром, с убийственным сарказмом писал:
«Сам воздух принадлежит государю, и каждый дышит им столько, сколько ему позволено. У истинных царедворцев и легкие так же подвижны и гибки, как и их спины.
Все установлено и создано так, что горстка избранников блаженствует под короной императора. Даже богослужения в храмах не более чем яркий и зрелищный праздник! Придворные дамы и супруги посланников, сиятельные дворянки с громкими титулами, украшали, словно живые картины, первые ряды молящихся в церквах. Царский престол и церковь, золото икон — все излучало сияние во славу императора и его августейшей семьи».
Против этой абсолютной власти, утверждавшейся уже многими веками, горстка молодых людей дерзнула поднять меч; они — члены Тайного общества.
Они ищут путь к справедливости, к свободе. Они, можно сказать, первые, которые идут не широким, проторенным путем, а извилистыми тернистыми тропинками. Они спорят, заблуждаются, ошибаются. Но это прекраснейшая закалка для энергичных, целеустремленных натур.
В противовес конституции Никиты Муравьева Павел Пестель предлагает свой революционный план преобразования России. Он отвергает выборную власть народных представителей до того времени, пока Россия не будет подготовлена к такому образу управления. Он считает, что должна быть установлена диктатура Временного революционного правления, которое в каких-нибудь десять лет должно будет и сумеет преобразовать Россию.
Пестель ратует за полную свободу крестьян. Он затрагивает самые основные интересы дворянства: считает необходимым лишить его не только дворянских привилегий, но и значительной части земли!
Пестель очень хорошо понимает, что политическое могущество дворянства и царской власти зиждется на крепостном праве и собственности на землю. Ослабить политические позиции дворянства — значит подорвать его экономическую мощь. Основной задачей Временного правительства в будущей революционной России он считает сокращение крупных земельных владений, принадлежащих помещикам, и раздачу земель крестьянству.
Эти свои революционные идеи Пестель излагает и обобщает в знаменитом конституционном проекте «Русская правда».
Триста лет длились спор и борьба за землю… Пестель, как первый предтеча последующих великих исторических событий, горячо волновался и добивался того, чтобы этот спор был наконец разрешен. Здесь уместно вспомнить, как на другой же день после победы Великой Октябрьской социалистической революции Советское правительство издало Декрет о земле.
И именно о земле велись самые страстные споры среди молодых русских дворян, о которых мы рассказываем.
Но и другие тайные общества и организации возникали в благоприятной атмосфере политического и идейного брожения. Михаил Орлов, приближенный ко двору генерал, после событий на Сенатской площади писал в своих показаниях:
«Я решил образовать тайное общество молодых людей, чтобы бороться против коррупции и других правонарушений, которые весьма часто отмечаются во внутреннем управлении страной».
В 1815 году он создает тайную организацию — Орден русских рыцарей.
Талантливый поэт и писатель Александр Бестужев (Марлинский), находясь в заточении в Петропавловской крепости, запечатлел для потомков суть назревавших и разразившихся событий. Он раскрыл характернейшие черты своего времени, дал в общем исчерпывающее объяснение возникновению тайных политических обществ в России. Бестужев писал:
«Но вот Наполеон вторгся в Россию, и тогда-то русский народ впервые ощутил свою силу; тогда-то пробудилось во всех сердцах чувство независимости, сперва политической, а впоследствии и народной. Вот начало свободомыслия в России… Еще война длилась, когда ратники, возвратясь в домы, первые разнесли ропот в классе народа. „Мы проливали кровь, — говорили они, — а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, нас опять тиранят господа“.
Над Россией нависла мрачная тень Аракчеева. Под предлогом менее обременительного содержания армии царское правительство создало так называемые военные поселения. Неограниченным диктатором этого гнетущего мира стал Аракчеев.
Множество сел и деревень были переведены в военные поселения. Крестьяне, проживавшие там, обрекались на пожизненную солдатскую службу. Но, кроме военной службы, они по-прежнему должны были заниматься земледелием и добывать себе пропитание. Там властвовали поистине драконовские законы.
Жестокие порядки насаждались и в армии. Самый усердный солдат не мог дослужиться до увольнения. Существовал принцип: «Убей двух, поставь одного!»
Декабрист Александр Поджио, хорошо знавший аракчеевские порядки, писал:
«Палками встречали несчастного рекрута при вступлении его на службу, палками его напутствовали при ее продолжении и с палками передавали в ожидавшее его ведомство после отставки… Солдат был собственною принадлежностью всякого…»
Жизнь солдата была сплошной цепью невероятных страданий, нравственных и физических. Каждый офицер мог его унизить, избивать розгами или палками, истязать шпицрутенами. Малейшая небрежность, самый невинный проступок карались со всей жестокостью.
Сергей Трубецкой показывал на следствии:
— Поводом для образования тайных политических обществ была лишь любовь к отечеству…
Декабрист Михаил Фонвизин писал в своем «Обозрении проявлений политической жизни в России», что рабство бесправного большинства русских, жестокое обращение начальников с подчиненными, всякого рода злоупотребления властью, повсюду царствующий произвол — все это возмущало и приводило в негодование образованных русских.
Наступило время решительных действий.
Полковник М. А. Фонвизин живет в Москве в Староконюшенном переулке. Его дом стал местом встреч декабристов. На регулярные собрания приходят Никита Муравьев, братья Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы, Федор Шаховской, Михаил Лунин…
Спорят в основном об уставе «Союза спасения». На одном из собраний зачитали письмо, присланное Сергеем Трубецким, раскрывавшее планы императора Александра I о восстановлении границ Польши, какими они были до 1772 года. А это означало отторжение от России Украины и Белоруссии..
Члены Тайного общества потрясены этим сообщением. Это уже открытый вызов. Император глумился над патриотическими чувствами каждого русского. Он своевольно решал, как поступать с исконно русскими землями.
Александр Муравьев поднялся со своего места и сказал, что во избежание этого несчастья следует тянуть жребий, кому из них положить конец жизни императора!
Но тут вскакивает Иван Якушкин и заявляет, что они уже опоздали! Он первым решил убить императора без всякого жребия; желает принести себя в жертву и никому не уступит этой чести.
И Якушкин рассказал о своем плане. При выходе Александра I из Успенского собора после литургии он приблизится к нему с двумя пистолетами. Из одного убьет императора, а из другого — самого себя. Он придаст этому акту вид дуэли со смертельным исходом для обоих.
Это собрание вошло в историю под названием Московского заговора 1817 года. Оно будет потом рассматриваться Следственным комитетом[9] на протяжении нескольких месяцев. Будут написаны сотни страниц показаний, допрошены десятки людей о каждой подробности, о всякой реплике.
Кроме Якушкина, добровольно на убийство императора вызвались Никита Муравьев и Федор Шаховской. М. А. Фонвизин показывал на следствии, что их порыв так увлек остальных участников совещания, что все они готовы были поднять руку на жизнь монарха.
Они отправляют секретное письмо в Петербург князю Сергею Трубецкому. Высказывают желание, чтобы они вместе с Павлом Пестелем приехали в Москву и дали свое согласие на акт цареубийства. Сергей Муравьев-Апостол, который тогда болел, послал через брата Матвея письменное возражение. По свидетельству Михаила Бестужева-Рюмина, в этом письме впервые в истории декабристского движения предлагалось подготовить не просто террористический акт, а вооруженное восстание войск, расквартированных в Москве. Сергей Муравьев-Апостол предлагал овладеть Москвой с помощью армии. Он горячо убеждал своих товарищей, что цареубийство не может быть целью. Политические устремления Тайного общества совсем другие, и подобный террористический акт лишь погубит большое дело.
В 1818 году была произведена реорганизация Тайного общества. На основе «Союза спасения» возникла новая тайная организация — «Союз благоденствия». Этот «Союз» численно возрос (в него входило более двухсот человек) и имел отделения в Москве, Кишиневе, Тульчине и других городах.
Устав «Союза благоденствия» был назван «Зеленой книгой», так как был написан в тетрадке с зеленой обложкой. Его разработали Сергей Трубецкой, Никита Муравьев, Михаил Муравьев и Петр Колошин.
Декабрист Николай Басаргин в своих воспоминаниях писал:
«Так называемая „Зеленая книга“ — плод юношеских, но чистых побуждений первых учредителей „Союза благоденствия“. В ней излагались открытые цели общества. Тайная цель подразумевалась и при необходимости дополнялась тем, чего не было сказано в ней открыто. „Зеленая книга“ вначале была известна лишь учредителям, но затем и главным членам общества».
Многочисленность Тайного общества имела и свои отрицательные стороны. В него вошли и случайные люди. Одни были прельщены вниманием и предложением совместной деятельности с блистательными аристократами, с высшими чинами гвардии и даже генералами; другие надеялись, что эти знакомства будут способствовать их карьере. Но нашлись такие, которые путем доноса и предательства намеревались сделать карьеру.
Теперь мы знаем имена этих доносчиков: это — М. К. Грибовский и А. Н. Ронов. По их доносам под полицейский надзор были взяты генерал Михаил Орлов, полковник Павел Граббе, генерал М. А. Фонвизин и многие другие.
Правительству становится известно, что, кроме вышеуказанных лиц, и Николай Тургенев, и Федор Глинка готовятся принять участие в каком-то съезде в Москве, где должна быть основана организация, целью которой будет освобождение крестьян и смена правительства.
Тогда главное руководящее ядро «Союза благоденствия», состоявшее из старых и испытанных борцов, предпринимает тактический ход: оно объявляет, что «Союз благоденствия» прекращает свое существование навсегда.
В подкрепление этого решения в Москве созывается собрание членов «Союза» в расширенном составе, на котором присутствовали генерал С. Волконский, М. Нарышкин, Н. Комаров, П. Колошин, И. Бурцов и ряд других лиц. Николай Тургенев как президент официально объявил присутствовавшим, что «Союз благоденствия» больше не существует, и объяснил причины его роспуска.
Формально Тайное общество больше не существовало… Но уже на другой день был разработан устав и заложены основы будущего нового тайного общества, «очищенного» от ненадежных и подозрительных членов.
Намеревались создать четыре руководящих центра, названных думами: в Петербурге, Москве, Смоленске и Тульчине. Московский съезд (1821) явился, таким образом, кульминационным моментом в организационной деятельности декабристов. Декабристы сохранили Тайное общество в тревожной обстановке слежки, доносов и полицейских преследований.
Но в то же время состоявшийся съезд был направлен против наиболее революционных и радикальных сил. Он стремился ограничить влияние таких крупных личностей, как Павел Пестель. Именно против него выступили ряд членов, представителей умеренного крыла общества. В эту борьбу включился и Бурцов, который в то время служил вместе с Пестелем в Тульчине.
Бурцов предпринял и другой пагубный ход. Он направил через крепостного крестьянина (поэта Сибирякова) письмо предателю М. Грибовскому. В нем он приглашал его вступить в Тайное общество, тем самым ставя в известность, что оно не распущено, а продолжает существовать и действовать.
Были созданы центры в Петербурге, так называемое Северное общество, и в Тульчине — Южное общество. В 1822—1823 годах на юге была учреждена Васильковская управа во главе с Сергеем Муравьевым-Апостолом и молодым Михаилом Бестужевым-Рюминым. Эта управа считалась частью Южного общества Пестеля.
Между Северным и Южным обществами проходили споры по программам и тактическим вопросам. Северное общество стремилось к конституционной монархии. Его умные и высокообразованные руководители пользуются огромным авторитетом среди членов Северного общества. Они непрерывно теоретизируют, хотят победы по возможности бескровной, мечтают через Сенат ввести конституцию и дать свободу народу. Поэт Кондратий Рылеев заявлял своему оппоненту Павлу Пестелю, что хотел бы видеть Россию вначале с императором, «чья власть не должна превышать полномочий любого президента».
Во главе Южного общества стоял Павел Пестель. Декабрист Н. И. Лорер называл его гениальным человеком, одним из замечательнейших людей своего времени. Для Павла Пестеля существовал только один путь — революция, которая провозгласит республику в России! И вся династия Романовых будет уничтожена.
Даже царские судьи признавали, что Пестель «одарен от природы способностями, более высокими, чем обычные, являлся главной пружиной деятельности общества». Да, «главной пружиной» борьбы являлся Павел Пестель. А когда пробил часу поэт Кондратий Рылеев поднял восстание в Петербурге.
Хотя оба и искали свои пути для будущего России, но они имели одну общую мечту и одну цель — дать свободу русскому народу.
Страшная трагедия виселицы устранила различия их взглядов. Когда-то Александр Герцен называл современное ему поколение революционеров «молодые штурманы будущей бури». Эти меткие слова с полным правом можно отнести к их предтечам — декабристам.
Плоды досадного презрения
В 1807 году Александр I в Тильзите заключил мир и союз с Наполеоном. А в 1808 году Россия вынуждена была присоединиться к континентальной блокаде.
Как известно, Берлинский декрет Наполеона от 21 ноября 1806 года ввел торговую блокаду против Англии.
Вот основные пункты этого декрета, осуществление которых на практике оказалось нереальным:
— Любая торговля и всякие связи с Британскими островами запрещены. И как следствие этого, все письма и пакеты, адресованные в Англию или англичанам или написанные на английском языке, не должны пересылаться почтой и должны быть конфискованы.
— Любой английский подданный, к какому бы сословию он ни принадлежал и какого бы звания ни имел, обнаруженный во владениях, занятых нашими или союзными войсками, объявляется военнопленным.
— Никакой корабль, который идет непосредственно из Англии или из ее колоний или который посещал их после издания этого декрета, не должен быть допущен ни в один порт.
— Британские острова объявляются на положении блокады как на суше, так и на море. Любой корабль, какого бы типа он ни был и чем бы загружен ни был, если он идет из английского порта или из английской колонии, подлежит конфискации; он должен быть захвачен нашим военным кораблем…
Но сколь бы план Наполеона ни был несбыточным, его последствия для России были весьма серьезными.
Вот что писал в своем докладе 6 октября 1807 года о последствиях для России введения наполеоновского декрета современник тех событий, начальник французской полиции Савари: «Последние меры русского правительства против англичан произвели сильное впечатление. Особенно торговый мир имеет множество замечаний по этому поводу. Закрытие портов для английских кораблей рассматривают как запрещение экспорта всех произведений русской земли, которые Англия закупала и ввозила в огромных количествах; продолжение такого положения им представляется бедствием, прямо затрагивающим интересы народа».
Савари писал не только о протестах. Он вместе с французским консулом Лессепсом в Петербурге обдумывал способ приглушить недовольство русского торгового мира. Они набрасывали обширный план, который далеко превосходил масштабы возможностей полицейской машины. Они понимали, что только деньги и интересы могли успокоить русских торговцев.
Далее Савари писал:
«Франция, возможно, имеет больше средств, чем Россия, чтобы остановить жалобы русских купцов, людей, которые превыше всего ставят свои личные интересы».
И что же предлагал глава французской полиции?
Он предлагал весьма простой и хитрый, по его мнению, ход. Достаточно распространить среди широкой публики слух, что, дескать, Франция, которая так давно уже ничего не покупала в России, имеет намерение теперь закупать древесину, льняное полотно и т. п. При сложившихся обстоятельствах эта торговля, по мнению Савари, была бы для Франции настолько полезна в политическом отношении, насколько же и выгодна. Франция приобретает доброе расположение среди самых недовольных, заставляет русских «забыть» англичан, о которых они сожалеют по многим причинам. Польза будет и от того, что Франция, пользуясь моментом, закупит без конкурентов все, и весьма дешево.
Наполеон прочитал доклад и заинтересовался этим планом. Когда место Савари занял Коленкур, то лично ему было приказано истратить один миллион франков с целью… поддержания курса русского рубля. За три года (1804—1807) русское Министерство финансов зафиксировало падение курса рубля по отношению к франку с 350 до 200 сантимов! Наполеон распорядился учредить комитет французских торговцев в России, который должен был возродить русско-французскую торговлю.
Но как прекрасно все ни выглядело на бумаге, на практике ничего не получилось. Французские торговцы в Петербурге были владельцами домов мод и магазинов платья. И как они могли заменить англичан при покупке, например, железа? Но если бы они закупили весь русский лен и хлопок и всю мануфактуру по самым дешевым ценам, то как это можно было перевезти? Во что обошлась бы доставка всех этих товаров в далекую Францию? На телегах перевезти все это? Тогда ведь и самый дешевый лен окажется для французов дороже самых тонких брюссельских кружев ручной работы или даже самого лучшего голландского полотна!
Посыпались советы, предложения, самые невероятные, даже веселые химеры. Новоучрежденный комитет французских торговцев в Петербурге предлагал ни больше ни меньше как создать сеть водных путей и каналов между Невой и Вислой, а затем между Вислой и Рейном. По его мнению, чтобы вести торговлю с Россией и «утереть нос» англичанам, нужно было прежде всего… вырыть тысячеверстные каналы и соединить между собой большие судоходные реки.
Блокада Англии, в сущности, превратилась в тотальную блокаду балтийских берегов! В результате франко-русского союза 1807 года в проигрыше оказались только русские торговцы. Расплодилось невероятное количество новых спекулянтов. Процветала контрабанда. В Кронштадт, Ригу приходили английские корабли под датским, голландским, и даже под французским флагами! Перед французским посланником встала незавидная задача обзавестись сонмом наемников и шпионов, которые должны были собирать сведения для разоблачений перед русским правительством капитанов этих кораблей-«пиратов»! Но нередко это были и капитаны французских кораблей, в трюмах которых были товары с клеймом, поставленным в Манчестере…
Континентальная блокада больно ударила по русской экономике, но она же в известной мере способствовала и развитию в России текстильно-прядильного производства. Первая частная текстильно-прядильная фабрика была создана в 1808 году. А уже в 1812 году их только в Москве было одиннадцать! С русского рынка исчезли нитки знаменитых английских текстильных фирм, но они были заменены такими же русскими изделиями. Более того. Русское производство оказалось столь качественным, что… китайцы, признанные мастера тканей, стали покупать русское сукно.
Русская внешняя торговля проходила через лабиринт невероятнейших преград: коалиционные войны, нашествие Наполеона в Россию, пожар Москвы… Сгорели все деревянные фабрики! Но для русского купечества, для новоиспеченных капиталистов не эта трагедия была опасна. Новый официальный союзник России, англичане — вот кого опасались богатевшие фабриканты. Во время Отечественной войны, когда весь русский народ как один человек поднялся против Наполеона, фабриканты считали врагом отечества только… Англию!
Есть одна весьма любопытная книга — «Патриотические рассуждения русского коммерсанта о русской внешней торговле», изданная в 1824 году. В ней автор предпринял свой анализ политики того времени. Он дает самую высокую оценку качеству русских товаров, утверждает, что достигнуто «совершенство». Автор вполне серьезно пишет, что при таком усовершенствовании русских фабрик в Англии дело едва не дошло до бунтов, так как английские изделия не имели рынков сбыта.
Но то, чего не сумел достигнуть Наполеон своим нашествием, своими пушками, то, чего не сумели одолеть английские торговые интриги, было решено одним-единственным росчерком пера! По мнению автора вышеназванной книги, 1819 год является датой, которая оказалась для России еще более роковой, чем год 1812-й — год нашествия Наполеона.
«Тарифы 1819 года, — пишет он, — ввели всеобщее разрешение на ввоз иностранных товаров. Русское торговое сословие с горечью прочитало в одном из журналов, что в Лондоне по этому случаю были устроены празднества. Британские фабрики, которые до того простаивали, были вновь пущены в ход, и трудовой люд получил работу за счет России».
Эти наблюдения русского торговца подтверждает и известный историк А. В. Семенов в своей книге «Изучение исторических сведений о русской внешней торговле и промышленности с половины XVII столетия по 1858 год» (1859).
«Тарифы 1819 года, — писал он, — которые разрешили свободный ввоз чужестранных товаров, и отмена охранительной системы имели отрицательное воздействие на тогдашнее развитие нашей отечественной промышленности». Далее в книге приводятся данные о занятости наемных рабочих на фабриках. После 1819 года только за два года число рабочих сократилось с 179 610 до 172 757 человек.
И. С. Блиох в своем труде «Финансы России XIX столетия» (1882) приводит астрономические цифры внешних и внутренних долгов России. Он сообщает, что еще в 1801 году долги достигли 408 394 000 рублей, что составляло национальный бюджет по доходам страны за целых пять лет! А к концу царствования Александра I государственные долги составили 595 776 310 рублей, плюс долг Голландии 46 600 000 гульденов. Срочные займы различным учреждениям достигли 17 000 000 рублей, а бессрочные долги и облигации — свыше 146 миллионов рублей. В то же время государственный доход, например, за 1823 год составлял всего 126 миллионов рублей. Это было уже подлинным банкротством. «Но об этом публика ничего не знала, — писал Блиох. — В отчетах министра финансов Гурьева говорилось разве только о “чистых остатках”».
Интересные сведения о дефиците государственного бюджета в первой половине XIX века содержатся в книге С.Вознесенского «Экономическое развитие и классовая борьба в России в XIX и XX веках». Он приводит исчерпывающие сведения о долгах России в конце царствования Николая I, то есть в годы Крымской войны. Россия к тому времени находилась в состоянии тяжелейшего финансового кризиса.
Экономика России определялась не только Александром I и его приближенными финансовыми советниками. Здесь имели значение многие факторы: внешние явления и процессы, международное и внутреннее положение страны и т. п.
…Царствование Александра I началось с драматической ночи на 12 марта 1801 года, когда горстка заговорщиков задушила его отца, а «александровская эпоха» завершилась орудийными залпами по декабристам на Сенатской площади.
Политика Александра, его отношение к страданиям крепостных, к мукам народа, бич аракчеевщины породили гнев и бунт честных людей, восстание декабристов.
Весьма точный портрет императора Александра I дал в своих мемуарах русский аристократ Ф. Ф. Вигель:
«Родился в России, пропитанный русским духом самодержавия, Александр любил свободу как забаву ума. В этом отношении он был совершенно русский человек: в его венах вместе с кровью текло властолюбие, ограничиваемое разве только леностью и беззаботностью».
Позже тот же Вигель писал:
«На простиравшийся перед ним народ он смотрел с досадным презрением, и потом никогда не было ни одного его слова или какого-либо поступка, которые бы не отражали этого презрения».
Отражение наполеоновского нашествия и победа над врагом не принесли народу никаких благ. Когда завершились сражения, когда русские войска пришли в Париж, когда начался долгий и тяжелый поход назад, русские крестьяне возвращались опять в ярмо крепостного рабства.
1 января 1816 года по городам и селам были расклеены листы с царским манифестом. Грамотные по складам читали тем, кто не знал букв. И что же им даровал Александр I? Какая награда ждала их после того, как они пролили кровь и совершили героические подвиги за свободу отечества и Европы?
Мы, говорилось в манифесте, после стольких событий и подвигов, обращая взор к верноподданному народу, бескрайне выражаем нашу благодарность. Мы видим его твердость в вере в престол, усердие к отечеству, непрерывный труд, терпение в бедах, мужество в сражениях. Кто из земных владетелей и чем может ему ответить, кроме самого бога? Награда для него — его дела, свидетелем которых являются и небо, и земля. А нам, преисполненным любви и радости за такой народ, остается только в постоянных наших к богу молитвах молить о всяческой для него благодати.
Наше смирение, продолжал император, исправит наши нравы, сгладит нашу вину перед богом, принесет нам честь и славу.
Этот исторический документ является свидетельством великой неблагодарности царей.
Царь обещал крепостным, что будет молиться за них. Вот и все плоды победы: от царя — молитвы, от помещика — старый бич.
Резко звучат в свидетельствах декабристов обличения тогдашних язв России: рабства крестьян, хаоса в экономике, упадка земледелия, торговли и промышленности. Без прикрас и преувеличений они рисовали истинное положение своей родины. Их боль, их вера, их искренность и сегодня звучат с убийственной силой.
«Интересы казны совершенно различны от интересов народа», — писал Петр Каховский. Декабристы уясняют причины этого конфликта. Они указывают на крепостничество, финансовую и экономическую политику правительства. Они анализируют саму эпоху. Критикуют постоянные резкие перемены в поведении Александра I, который переходил от одной крайности к другой. Они отмечают, что Европа за годы мира сумела преодолеть свои трудности, достигла определенного подъема производительных сил, финансово-экономического равновесия. А Россия все никак не могла устранить следов опустошительных полчищ Наполеона.
Нельзя без волнения читать пожелтевшие листы писем декабристов с выцветшими буквами. В письмах горькая правда. Декабристы обвиняют! Они доказывают, что размеры налогов и податей, особенно плохая система их распределения с убийственной силой давят на народные массы — бесправные жертвы злоупотреблений чиновников-грабителей, произвола правительственных лиц и всех власть имущих. Декабристы осуждают «земскую повинность» — работу крестьян по ремонту дорог, мостов, перевозке товаров, при строительстве казенных зданий. Эта тяжкая повинность никак не регламентировалась и полностью зависела от произвола местных чиновников, которые гнали крестьян на эти работы, когда осыпался хлеб в поле, вымогали взятки, грабили и бесчинствовали.
Не было области в общественной и экономической жизни России, которой бы декабристы не знали, не изучали. Их высокая осведомленность приводила к заключению: правительство своей пагубной политикой во всех сферах жизни разрушает благосостояние народа. Правительство не заботится о развитии производительных сил страны. Его таможенная политика не приносит пользы русской экономике, она способствует лишь обогащению контрабандистов.
Александр Бестужев писал, что вновь основанные так называемые города в действительности «существуют только на карте».
Всесторонняя критика всей политики самодержавия была предпринята людьми, которые не только эмоционально рассматривали реальности. Их боль была доказательством их патриотизма. Самые дальновидные и передовые люди своего времени, декабристы указывали не только на недуги страны, но и отыскивали пути их преодоления. Они писали, что готовы пасть жертвами за благо страны, умоляли императора прислушаться к их голосам и произвести необходимые перемены.
При абсолютизме воля, даже причуды монарха существенно влияли на политику страны. От произвола самодержца зависела судьба любого человека.
— Деспотизм громко заявляет, что не может сожительствовать с просвещением! — говорил ученый-историк Т. Н. Грановский. Примером такого «несожительства» была судьба общественного деятеля В. Н. Каразина. Один-единственный хмурый взгляд императора Александра I, и его блестящая, неутомимая деятельность на благо России прервана: он был арестован и брошен в Шлиссельбургскую крепость.
Каразин был необыкновенной и несколько загадочной личностью в русской истории. Он появился на политической и общественной сцене России в начале царствования Александра I. После восшествия Александра I на престол в Зимнем дворце десять дней шли приемы. Подхалимы низко кланялись молодому и красивому монарху, изрекали множество витиеватых комплиментов. Как-то Александр устало прошел в свой кабинет, опустился в мягкое кресло перед столом, и взгляд его остановился на толстом, большом конверте. На столе в кабинете императора, куда никто не мог ступить без вызова, лежало письмо неизвестного автора на имя царя.
Александр сломал печати и вскрыл конверт. При чтении письма по щекам царя потекли слезы. Он был изумлен, потрясен искренностью неизвестного автора.
Плачущий монарх позвал к себе царедворцев Палена и Трощинского.
— Господа, — сказал император, — неизвестный человек оставил на моем столе письмо, оно без подписи. Установите во что бы то ни стало, кто его написал.
Автор письма быстро обнаружился. На другой день у дверей кабинета императора уже стоял в ожидании приема молодой человек. Это был Василий Назарович Каразин.
— Это вы написали мне письмо? — спросил Александр.
— Виноват, я, государь, — промолвил Каразин.
— Дайте я вас обниму! Хотел бы иметь побольше таких подданных. Продолжайте всегда говорить мне так же обо всем откровенно, продолжайте всегда говорить мне истину!
Этот знаменательный случай не раз описан в исторической литературе. Но описаны и печальные последствия этой просьбы об откровенности…
«Неутомимая деятельность Каразина и глубокое научное образование его были поразительны, — писал Герцен, который знал его лично. — Он был астроном и химик, агроном, статистик, не ритор, как Карамзин, не доктринер, как Сперанский, а живой человек, вносивший во всякий вопрос совершенно новый взгляд и совершенно верное требование».
Сначала император беспрестанно посылает за ним, пишет ему собственноручные записки. Каразин, упоенный успехом, удесятеряет свои силы, пишет проекты, между прочим проект Министерства просвещения, подает записку об искоренении рабства (т. е. крепостного состояния) в народе, в которой прямо говорит, что после того, как дворяне освобождены им дарованной грамотой, черед за крестьянами; вместе с тем пишет о народных школах, составляет сам два катехизиса, один светский, один духовный.
Окрыленный надеждой Каразин покинул Петербург и объехал всю Малороссию. Падая на колени перед богатыми купцами, он горячо их убеждал пожертвовать деньги для открытия университета в Харькове. Он вернулся в столицу и доставил во дворец огромную сумму — 618 тысяч рублей!
Император растроган и желает его наградить. Но Каразин решительно отказывается.
— Я становился на колени перед помещиками и купцами, государь, — сказал он, — я просил деньги у них со слезами на глазах, конечно же, не для того, чтобы за все это получить награду. У меня такого намерения и желаний не было.
Харьковский университет, первое большое дело Каразина, имел обширные планы. Даже Лаплас и Фихте дали согласие стать его профессорами… Но их желания приостановило русское правительство, которому стало жаль платить большие деньги крупным ученым.
Однажды Каразин предстал перед императором и был крайне изумлен недовольным выражением его лица.
— Ты хвалишься моими письмами? — спросил император.
— Государь!..
— Посторонние люди знают о том, что только тебе писал, я никому этого больше не доверял. Ты свободен!
Каразин покинул дворец, даже не пытаясь оправдаться.
Император и не предполагал, что даже его письма вскрывали и читали на… правительственной почте!
Один хмурый взгляд императора лишил свободы одного из умнейших людей страны. Без каких-либо объяснений Каразин прямо из царского дворца попал в один из бастионов самодержавия — Шлиссельбургскую крепость.
«Русская правда»
Почтовая контора была создана в Москве в начале XVIII века в соответствии с повелением Петра I: «Почты устроить от Петербурга до всех главных городов, где губернаторы обретаются ныне».
Эти конторы должны были возглавить знающие люди, которые смогли бы организовать почтовую службу, поставить на надежную основу все дело, зарождавшееся на пустом месте.
Немец Вольфганг Пестель прибыл из Саксонии, чтобы основать почту в Москве. От него и пошла «почтовая династия» в России этого немецкого рода. Спустя несколько десятилетий директором почты был назначен сын Вольфганга Пестеля, уже родившийся в России, — Борис Пестель. А еще через двадцать лет «всемилостивейшим указом» помощником отца в чине коллежского асессора был определен внук Вольфганга и сын Бориса — Иван Пестель. В 1776 году Борис Пестель подает в отставку, и его сын занимает место московского почт-директора.
Семья Пестелей к тому времени почти целое столетие жила в России. В возрасте 21 года Иван Пестель, чувствовавший себя уже совсем русским, возглавил самую большую почтовую контору в России — Московскую. В 22 года его удостоили ордена Владимира и звания надворного советника.
Иван Пестель — близкий друг князя Андрея Вяземского, в приятельских отношениях с поэтом Иваном Дмитриевым, дружит с историком Карамзиным.
В 1792 году Иван Пестель женился на Елизавете Ивановне — дочери известной в то время писательницы А. Крок. 24 июня 1793 года у них родился сын. Его назвали двойным именем Павел-Михаил и крестили в лютеранской церкви.
Кроме многочисленных обязанностей директора почты, Иван Пестель имел особое тайное поручение от самого императора Павла I: он… вскрывал письма, читал их, снимал копии с тех, которые представлялись ему «неблагонадежными», и пересылал в Петербург на высочайшее имя.
Ему было вменено в обязанность особенно внимательно следить за корреспонденцией только что освобожденного из ссылки поборника свободы А. Радищева — автора книги «Путешествие из Петербурга в Москву».
Павел I был весьма доволен своей московской почтой. Он повелел Ивану Пестелю переехать в Петербург и занять посты директора столичной почты и председателя Главного почтового управления. И. Пестель получил чин действительного статского советника, равный званию генерал-майора.
Одним словом, честь, богатство и слава сопутствовали царскому чиновнику Ивану Пестелю…
Однажды Иван Пестель недоглядел, что в одной иностранной газете, пропущенной через почту, опубликовано сенсационное сообщение: русский царь Павел Г отрезал уши у французской актрисы мадам Шевалье. Павел I в гневе потребовал немедленно доставить к нему провинившегося директора почты.
— Как смеете пропускать газету в Россию, в которой сообщается, что я приказал отрезать уши у мадам Шевалье!
Лицо императора покрылось пятнами от ярости.
Спокойно, аккуратно, с немецкой педантичностью Иван Пестель поклонился виновато перед властелином. Затем сказал:
— Но, Ваше Величество, я считал, что это самый лучший способ разоблачить чужестранных лжецов. Любой читатель газеты может в тот же вечер убедиться, насколько ничтожны эти писаки. Достаточно кому-нибудь из ваших подданных отправиться в театр и лицезреть мадам Шевалье и ее уши, которые, конечно же, на своем месте.
Павел I разразился хохотом. Он рассмеялся так же неожиданно, как перед тем взорвался гневом. Павел I приказал Ивану Пестелю немедленно получить из казны брильянтовые серьги для артистки и лично вручить ей в качестве подарка от императора. И она должна уже в этот вечер выйти с ними на сцену…
Но интриги петербургской жизни оказались более тонкими, чем спокойствие и рассудительность Ивана Пестеля.
Прославившийся министр иностранных дел и любимец Павла I, хитрый и остроумный князь Ростопчин отправил по почте письмо. В нем говорилось ни больше ни меньше как о… заговоре против Павла I.
Иван Пестель читал письмо не просто с радостью — с ликованием. Ведь это же прекраснейший случай отличиться перед царем.
Но вдруг директор почты побледнел, словно полотно. В письме было написано следующее: «Не удивляйтесь, что пишу вам по почте. Наш директор почты тоже с нами!»
Иван Пестель понял, что погублен. Невозможно показать это письмо императору. Его подозрительность граничит с безумием. Без колебаний он отправит своего директора почт в Петропавловскую крепость.
И он уничтожил письмо.
А Ростопчин только этого и ждал. Павел I все узнал, и блестящая карьера закончилась плачевно. Директора уволили со всех должностей, и он вернулся на жительство в Москву.
Однако падение его было временным. Через четыре года граф Пален возглавил заговор, в результате которого был убит император Павел I.
На престол взошел Александр I. Он обещал править «по законам и сердцу бабки нашей Екатерины Великой». Новый император вызвал Ивана Пестеля в Петербург и назначил на большой и ответственный пост — генерал-губернатора Сибири.
Павел Пестель, как уже говорилось, родился в июне 1793 года. Это был год самого большого испытания для Французской революции. Диктатура якобинцев достигла своего апогея.
До 11 лет Павел Пестель воспитывался в родном доме, при неустанных заботах матери, одной из передовых женщин своего времени. Затем его отправили в Дрезден, где он прошел полный гимназический курс. После возвращения из Германии Павел Пестель поступил в аристократический Пажеский корпус.
Молодой Пестель выделяется умом, талантами, музыкальностью. Он изучает военное дело, математику, политическую экономию. Штудирует многие книги, изучает Монтескье, Руссо, читает английских философов Локка, Смита и Бентама, с увлечением вникает в «Политику» Юста, «Политические учреждения» Липфельда, «Курс по политике» Фосса…
Однокашники относятся к нему с восхищением. Он не только серьезен — проницателен. Даже во взгляде его спокойных глаз они встречают расположение и дружеское участие. Пестель проявляет неслыханную смелость — протестует открыто перед всеми против несправедливого наказания, наложенного начальством на одного из пажей. Такой поступок был равносилен бунту. Над юношей сгущались грозные тучи, но в конце концов дело решили замять.
«Любит влиять на своих товарищей. Самостоятелен. Замкнут», — записано в графе «Поведение» его характеристики.
Единственным соперником по Пажескому корпусу был у Пестеля его однокашник Адлерберг. Но он был протеже самой императрицы Марии Федоровны, матери Александра I. Несмотря на столь высокое покровительство Адлербергу, имя Павла Пестеля как первого ученика при окончании им Пажеского корпуса заносится золотыми буквами на мраморную доску. Почетная доска с его именем украшает белый Актовый зал училища.
Пройдут годы, и Павел Пестель снова встретится с Адлербергом… в Петропавловской крепости. Павел Пестель — узник, на допросе, а Адлерберг — за столом Следственной комиссии в качестве личного доверенного представителя императора, его глаза и уши. Теперь Адлерберг наконец чувствовал себя «победителем».
Бородинская битва стала первым испытанием для молодого Пестеля. В ней он геройски сражался и был тяжело ранен. С раздробленной костью левой ноги 19-летнего героя вынесли с поля сражения его солдаты.
В госпитале Павел получил письмо от своего отца. «Я был тронут до слез, — писал он сыну, — когда граф Аракчеев мне рассказал, что главнокомандующий князь Кутузов наградил тебя золотой шпагой за храбрость. Этой награды ты удостоен за свои заслуги, а не по чьей-то милости или протекции. Именно так, друг мой, вся наша фамилия, все мы служим России, нашему Отечеству. Ты только лишь начал самостоятельную жизнь, а уже имел счастье пролить кровь в защиту своей родины».
А второе боевое крещение Пестель получил в августе 1816 года, когда его принимали в члены Тайного общества. Он горел нетерпением поделиться с друзьями своими мыслями о судьбах России. Он искал самых знающих и умных оппонентов. В столкновениях разных взглядов и мнений, в горячих спорах он проверял и самого себя. Пестель всех горячо убеждал, что нельзя начинать революции, если еще не готова конституция, то есть отсутствует высший закон, который является смыслом и целью борьбы.
Михаил Лунин, как всегда, спокоен и ироничен. С его лица не сходит выражение холодной отчужденности. Но друзья хорошо знают его гордую, страстную и горячую натуру. Лунин спрашивает Пестеля:
— Вы нам предлагаете сначала написать какой-то энциклопедический свод, а уже потом подниматься на революцию?
Но и Пестеля трудно так просто обезоружить, даже прибегая к иронии. Он может убедить и скептиков, даже людей, не верующих в проповедуемые им идеи. Пестель с невозмутимым спокойствием разъясняет смысл своей «Русской правды». Он говорит с несокрушимой логикой, опираясь на свою огромную эрудицию, глубокие познания в политических и экономических науках.
Лунин слушает. В его глазах горит огонь воодушевления. Он снова прерывает Пестеля. Но на этот раз его вопрос адресован и Никите Муравьеву:
— Вы рассказываете о конституции, о законах. Я не имею возражений, придет время, и мы их обсудим. Но вы говорите, что время проведения революции где-то в далеком будущем. А этот день мы сами ускорим. Император может погибнуть намного раньше. Ведь совсем нетрудно встретить его на Царскосельской дороге отряду решительных мужей с черными масками на лицах…
Пестель внимательно и долго смотрит на Лунина. Но кавалергардский ротмистр совершенно спокоен. Его лицо, как обычно, приветливо и несколько бледно.
Пестель развертывает огромную организационную работу. Это, можно сказать, «черная работа» революционера. Он не только создает свой колоссальный труд — «Русскую правду». Пестель непосредственно руководит двумя пламенными революционерами Южного общества. Это его первые сподвижники — Сергей Муравьев-Апостол и Михаил Бестужев-Рюмин. Он пишет для них директивы, программу переговоров с Тайным обществом поляков, затем работает над резюме «Русской правды» для Рюмина к предстоявшим ему переговорам с организацией «Соединенные славяне». Пестель разрабатывает план революционного похода на Москву и Петербург. Он ищет возможность привлечь к Тайному обществу высших командиров и с их помощью повести за собой целый корпус Южной армии.
Как-то Александр Поджио написал о Пестеле сильные и незабываемые слова. Он так описывал свою первую встречу с ним:
«Уши мои оглушила его слава; я так много знал, так много слышал о нем, что он уже не мог меня удивить ни своим умом, ни рассуждениями, ни чем другим».
Поджио вспоминал далее, что Пестель начал разговор с ним с «азбуки» политики, введя затем его в свою республику… Наконец приступил к заговору и свершению невероятного покушения.
«Давайте же сосчитаем жертвы! — и стиснул свою руку, чтобы произвести ужасный подсчет на пальцах.
Я начал называть их по именам, а он считал их. Когда дошли до женщин, он меня прервал и сказал:
— Знаете ли, это все-таки ужасное дело.
— Не менее вас понимаю это.
Сразу же его рука оказалась передо мной. И ужасное число достигло тринадцати.
Наконец, когда я остановился в замешательстве, он сказал:
— Но это еще не все. Ведь следует устранить и тех членов фамилии, которые находятся за границей.
— Да, — сказал я, — тогда поистине нет конца этому ужасу, так как великие княгини имеют детей».
Спустя какое-то время Пестель будет категорически отрицать показания Поджио перед Следственной комиссией. Он признает, что действительно замышлял цареубийство, но заявит, что такие драматические и ужасные перечисления на пальцах не имели места. Он останется спокойным и твердым.
В 1824 году проводились интенсивные совещания между руководителями Северного и Южного обществ. Встречи происходили в Петербурге. Пестель настаивал на слиянии обоих обществ. Он вел об этом переговоры с князем Сергеем Трубецким. Долгими часами разговаривал с поэтом Кондратием Рылеевым. Предлагал им места в Директории Южного общества, говорил, что у них общая цель и, таким образом, следует идти единым путем.
Члены Северного общества отнеслись сдержанно к предложениям Пестеля. Вызывали беспокойство его сильная воля, железный характер. В его лице видели своего рода русского Наполеона. Даже Александр Поджио, когда однажды выслушал пламенную речь Пестеля, сказал ему, что, по всей видимости, его изберут диктатором будущего Временного правительства. Пестель тут же возразил, что носит нерусскую фамилию и весьма неудобно ему иметь неограниченную власть над русским народом.
Но даже эти слова не успокоили членов Северного общества. Рылеев прямо ему сказал, что видит в нем подражателя Наполеону, «похитителя свободы», завоеванной в ходе Великой французской революции.
Об этой настороженности к Пестелю писал в своих воспоминаниях князь Сергей Волконский, когда он был уже в преклонном возрасте — за его плечами было 30-летнее заточение и изгнание в Сибирь.
«Полагаю обязанностью, — писал Сергей Волконский, — оспаривать убеждение, тогда уже вкравшееся между членами общества и как-то доныне существующее, что Павел Иванович Пестель действовал из видов тщеславия и искал при удаче захватить власть, а не имел целью чистые общие выгоды, — мнение, обидное памяти того, кто принес свою жизнь в жертву общему делу. Я помню, что в 1824 г., говоря о делах общества в интимной беседе со мной, он мне сказал: „Продолжают видеть во мне, даже в самом обществе, честолюбца, который намерен в мутной воде половить рыбу; мне тогда только удастся разрушить это предубеждение, когда я перестану быть председателем Южной думы и даже удалюсь из России за границу. Это уже решено, и я надеюсь, что вы, по вашей дружбе ко мне, не будете против…“
На это решение я высказал Пестелю, что удаление его от звания главы Южной думы нанесет удар ее успешным действиям, что он один может управлять и ходом дел, и личностями, что с отъездом его прервется нить общих действий, что ему, спокойному совестью, нечего принимать к сердцу пустомелье некоторых лиц, которые пустили в ход такие неосновательные выводы не из чистой преданности к делу, а под влиянием тех, которые выбыли из членов общества и желают оправдать свое отступничество. Теплые мои увещания, голос истинного убеждения моего заставили Пестеля отказаться от своего намерения: но как суждено было нашему обществу потерпеть неудачу, то теперь я и не рад, что отклонил его от поездки в чужие края. Он был бы жив и был бы в глазах Европы иным историком нашему делу…»
Имя Павла Пестеля известно всему обществу. В 27 лет он полковник, командир Вятского полка 2-й Южной армии в Киевской губернии. Его начальник, командующий армией граф П. X. Витгенштейн, говорил о нем: «Его хватает на все. Дай ему командовать армией или назначь его министром — везде будет на своем месте». Начальник штаба 2-й армии генерал П. Д. Киселев также искал общества своего подчиненного, часами просиживал в скромной квартире Пестеля. Он был поражен его огромными знаниями, его умом, умением по-новому смотреть на многие явления и факты, глубокими и верными суждениями. В одном из писем генерал Киселев писал своему приятелю в Генеральном штабе генералу А. А. Закревскому: «Из всего здешнего синклита он единственный, и только он, может быть полезным, ибо умен, обладает большими знаниями и всегда отлично держится. Пестель такой закваски, что может занимать любое место с пользой для дела. Жаль что чин его не позволяет, но если окажется дежурным генералом, начальником штаба корпуса — везде принесет пользу, так как имеет отличную голову и много усердия».
Пестель познакомился с Александром Пушкиным. Оба сразу же убедились, что о многом близком могут говорить между собой. Уже при первой встрече они обсуждали множество разнообразных тем. Говорили о политике, философии, литературе. Интересные, содержательные разговоры и беседы с Пушкиным воодушевляли Пестеля, он не мог скрывать своего удовольствия и восторга от них, как и восхищения великим поэтом.
Пушкин настолько взволнован встречей, что в дневнике за 9 апреля 1821 года записал: «Утро провел с Пестелем, умный человек во всем смысле этого слова. „Сердцем я материалист, — говорил он, — но мой разум этому противится“. Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю…»
Пушкин часто думал о Пестеле. Даже тогда, когда писал стихи. Об этих его мыслях остались свидетельства на полях рукописей… Пушкин рисовал силуэты Пестеля. Гусиное перо поэта очерчивало его тонкий, красивый профиль, волевой подбородок, высокий лоб.
30 сентября 1823 года император прибыл в Тульчин, чтобы произвести лично смотр 2-й армии. На следующий день начались двухдневные маневры.
В честь царя был устроен настоящий военный спектакль. 65 тысяч солдат и офицеров — пехотинцев, кавалеристов и артиллеристов — продефилировали перед самодержцем. Эта огромная масса войск протянулась на пять верст. Александр I придирчиво следил за их прохождением. Одним из первых перед ним промаршировал Вятский полк во главе с полковником Павлом Пестелем.
Царь прищурил глаза. Он изумлен безукоризненной четкостью и стройностью солдатских рядов. Конечно же, за отличной выучкой, за железным ритмом военного строя видны были плоды усилий полкового командира.
— Превосходно! Это как будто моя гвардия, — проговорил император, обратившись к стоявшему поблизости генералу Дибичу.
Перед Александром I так же четко прошли подтянутые солдаты бригады генерал-майора Сергея Волконского.
На лице императора видна усталость. Он подозревал, что Пестель и Волконский — члены тайной политической организации…
И Александр I решает позвать к себе Волконского и поговорить с ним.
Вот как описывает эту встречу и тот разговор в своих воспоминаниях сам Волконский:
«В октябре 1823 г. государь сделал смотр второй армии, и я, быв бригадным командиром в этой армии, был на этом смотру действующим лицом. Когда моя бригада прошла мимо царя, я, при начале ее шествия и в продолжение оного, по порядку службы должен был приостановиться неподалеку от государя, и когда последний взвод мой миновал, я уже поворачивал снова лошадь, как вдруг услышал призыв государя подъехать поближе к нему. Исполнив это, я услыхал следующие слова, им ко мне адресованные: „Я очень доволен вашей бригадой.. видны… следы ваших трудов. И, по-моему, гораздо для вас выгоднее будет продолжать оные, а не заниматься управлением моей империи, в чем вы, извините меня, и толку не имеете“.
Этот разговор или, лучше сказать, выходка ко мне ясно доказывает, что царю уже тогда многое было известно о тайном обществе. Как никто не внял тому, что мне было сказано, — этого я не понимаю; ко мне посыпались поздравления по случаю беседы со мною царя, даже Киселев, когда после смотра я пришел к нему, мне сказал: «Ну, брат Сергей, твои дела, кажется, хороши! Государь долго с тобой говорил». А когда я ему сказал: «Но что говорил!» — и передал ему государевы слова, то Киселев меня спросил, что я намерен делать. «Подать в отставку!» — сказал я. «Нет, друг, напиши письмо государю, полное доверия к нему; он примет твое оправдание и, выслушав тебя, убедится, что ты оклеветан; отдай мне это письмо, я при докладе вручу его государю».
Я так и сделал, и, когда Киселев ему его вручил, государь, прочитав оное два раза, сказал: «Monsieur Serge меня не понял; я ему выразил, что пора ему остепениться, сойти с дурного пути, им прежде принятого, и что я вижу, что он это сделал. Мне кажется, что я проеду через его бригадную квартиру, пусть он там будет с почетным караулом, я там успокою его и исправлю то ошибочное впечатление, которое произвели на него мои слова…»
Вот истинный рассказ о том эпизоде моей жизни, о котором я так подробно распространился более для того, чтобы высказать, что многое о тайном обществе было известно государю и что сказанное им мне было предостерегательным намеком и мне, и моим сообщникам по тайному обществу».
Намек этот показывал, что Александр I следил за декабристами. В конце 1825 года царю посыпались доносы на Тайное общество. По этим доносам 13 декабря 1825 года был взят под арест Пестель…
Десять лет работал Павел Пестель над «Русской правдой». Это колоссальный памятник политической мысли, духовный синтез идеологии декабристов. «Русская правда» стала политической платформой Южного общества. Долго разыскивали ее царские жандармы. В ходе допросов выяснилось место, где она была скрыта. Ее разыскали на юге России. Дни и ночи скакали фельдъегери, чтобы доставить рукопись в Зимний дворец. Император бегло прочитал несколько страниц и махнул рукой. Рукопись почтительно забрали с его стола. И отправили на вечные времена в тайники государственных архивов.
Целых восемьдесят лет «Русская правда» была за семью печатями. Даже слова «Русская правда» никем и нигде не произносились, для многих они были как анафема.
Но известно, сколь относительно понятие «вечные времена». Повеяли новые ветры. В 1905 году грянула революция, а год спустя известный русский историк революционного движения в России П. Е. Щеголев сумел опубликовать «Русскую правду».
Перед взорами новых поколений предстал революционный проект переустройства крепостной России. Из глубин минувшего века зазвучал голос Павла Пестеля. Он говорит своим русским соплеменникам о необходимости свержения самодержавия, всей старой политической надстройки, введения демократических свобод. Он называет самодержавие «разъяренным зловластием». Он ратует за решительное уничтожение крепостничества («рабства крестьян»). Он пишет своим наклонным, красивым, со многими завитками и старинными атрибутами почерком:
«Русские были доныне несчастными жертвами зловластия предыдущих правительств и безжалостной, безрассудной, бессовестной корысти дворянского сословия!»
В своем труде Пестель рассуждал о настоящем деле как о прошлом. Он перешагнул свое время и шагал плечом к плечу со своими потомками.
«Русская правда» — это самый всеобъемлющий, самый радикальный проект дворян-революционеров.
Будущую конституцию России Пестель назвал «Русская правда» в честь древнего русского законодательного памятника Ярослава Мудрого. Таким образом Пестель стремился почтить память великой Древней Руси, возвеличить преемственность русской национальной традиции.
Ныне «Русская правда» хранится в Центральном государственном архиве Октябрьской революции в деле под № 10 фонда декабристов.
Это довольно объемистая папка, содержащая 314 листов. В ней устав «Союза благоденствия» — «Зеленая книга», о которой мы уже рассказывали, — конституция Никиты Муравьева; но основное содержание этой папки — рукописи Павла Пестеля, различные редакции «Русской правды», проекты, политические заметки, рефераты, которые хронологически предшествуют основному конституционному проекту. Они имеют самую непосредственную, генетическую связь с «Русской правдой», могут нам объяснить многие идеи и рассуждения Пестеля, их зарождение и первопричины.
На первый взгляд это пестрое, невероятно разнообразное собрание. Но это все об одном и том же — будущем России. Здесь «Записка о Государственном правлении», «Государственный приказ Правосудия», наконец, сама «Русская правда».
Почерк Пестеля нельзя спутать ни с каким другим. Последние, окончательные варианты написаны каллиграфически, он даже рисовал в них начальные буквы, украшал страницы прямыми линиями, подчеркивал… Очень быстро читатель убеждается, что Пестель писал таким изысканным почерком только тогда, когда считал, что данная глава или раздел документа окончательно сформулированы. Остальные рукописи пестрят зачеркиваниями, поправками, вновь написанными абзацами. Там целые «этажи» дополнительных текстов.
Незадолго до восстания Пестель решает, что «Русская правда» должна быть спрятана в надежном месте. Он опасается, что в любой момент, вследствие предательства или по другой причине, его могут арестовать и произвести обыск в квартире.
Своим ближайшим помощникам и товарищам Пестель говорил:
— Если погибнет «Русская правда», погибнет и сама возможность революционных действий и установление нашей прочной власти. На другой день после победы мы должны будем подготовить и опубликовать манифест.
Ее решают спрятать в доме больного майора Мартынова в селе Немирово, в 30 верстах от города Тульчина.
Декабрист Николай Крюков взял «Русскую правду» и отправился в Немирово. Он попросил своего больного друга сохранить «собственные» его бумаги и книги.
Ноябрь месяц. Когда Крюков отправился в путь, он буквально разминулся по дороге с поручиком Николаем Заикиным, который спешил к Пестелю с большой новостью: Александр I на смертном одре. Князь Барятинский написал ему письмо во всех подробностях.
Пестель у себя дома вместе с декабристом Лорером. В дверь сильно постучали. Пестель опасается ареста. Но он спокойно открывает и, увидев Заикина, облегченно вздыхает и говорит Лореру:
— Нет! Это наш. А я каждую минуту жду, что меня схватят. — И после этого добавляет: — Пусть хватают. Теперь уже поздно!
Лорер тоже понимает, что, даже если арестуют Пестеля, ход событий уже не будет остановлен… Уже поздно!
Одна-единственная мысль тревожила Пестеля: «Русская правда» должна быть сохранена. Прежде чем отправить рукопись в Немирово, его верный денщик Савенко зашил ее в плотное крестьянское полотно. Пестель сделал надпись — «Логарифмы». Но Пестель все же беспокоился. Он опять послал Заикина к больному майору Мартынову забрать рукописи, чтобы передать их в Тульчин, в руки Барятинскому.
И целая группа декабристов начала активно действовать. Рукопись перестала быть просто увесистым пакетом, опасным «зарядом». Этот пакет — будущее их страны, он должен быть во что бы то ни стало сохранен, любой ценой! Ведь все они могут погибнуть, могут сложить головы в борьбе с самодержавием. Но законы будущего должны быть сохранены.
После арестов на десятках и сотнях страниц декабристы рассказывали, почему они так старались скрыть «Русскую правду». Они боролись за сохранение своей веры, единственной реальности заветного будущего.
Пестель чувствовал опасность, но никак не думал, что она исходит из его же полка. Капитан Майборода, который прокутил казенные полковые деньги, решил спастись… ценой предательства Тайного общества. Разумеется, ему простят финансовые махинации, если он откроет царю, какие заговорщики действуют в его армии!
Когда Пестель отправлял свои рукописи в Тульчин, Майборода писал свой донос царю.
Донос отправлен на высочайшее имя. Сложен и долог его путь из кабинета генерала Л. О. Рота, командира 3-го корпуса, в котором служил Пестель, до императорской резиденции в Таганроге…
12 декабря декабрист Барятинский направляет из Тульчина тайное письмо для Пестеля, в котором сообщает: «Прибыл генерал Чернышев с какой-то подозрительной и секретной миссией; генералы Витгенштейн и Киселев уединились для конфиденциального совещания».
Пестель, прочитав это известие, вместе с Н. И. Лорером начинают жечь все компрометирующие бумаги. Тщательно проверяют все ящики столов и шкафов, уничтожают все, что может бросить тень и на других.
Пестель получает официальный приказ явиться в Тульчин. Предстоящий его арест тщательно маскируется. Такие указания даны генералу Кладищеву и полковнику Аврамову.
Пестель направляется в Тульчин, но перед самым городом его встречает конный взвод…
Его арестовывают, и он передает шпагу дежурному генералу Байкову.
Начинается тщательнейший обыск на квартире Пестеля. Присутствуют генералы Чернышев и Киселев. Майборода уверенной походкой сопровождает их по комнатам.
Он указывает жестом на какой-то шкаф с книгами и заявляет:
— Вот здесь хранится конституция!
Обшаривается каждый ящик, каждая полка. Пролистывают каждую книгу… Простукивают днища столов, разбирают кресла.
Нет ничего.
Майборода замечает презрительные взгляды генералов. Он уже побледнел от ужаса. Важнейшей улики, опаснейшего документа, за который ему простили бы все, нигде не обнаружено. Арестовывают преданнейшего человека Пестелю, его денщика Савенко.
С ним нечего церемониться. Его жестоко избивают — господа хотят знать, куда спрятал полковник Пестель целую кипу бумаг. Куда?
Савенко качает головой. Ничего не знает. Полковник часто сжигал в камине письма, бумаги. Иногда и он помогал ему в этом. Бросал в огонь тугие пачки бумаг. Что там было — не знает.
И где же в самом деле эта «Русская правда»?
Поручик Заикин передал по приказу Пестеля тугой пакет, зашитый в белое полотно и с надписью «Логарифмы», декабристу Барятинскому. Последний решает, что этот пакет он может лучше всего спрятать в селе Кирнасовка, в доме поручиков-декабристов братьев Бобрищевых-Пушкиных.
Николай Заикин отправляется в село. 5 декабря он передает пакет братьям. Отыскали клеенку, обернули в нее еще раз содержимое и зарыли в подвале дома. Барятинский сказал Савенко:
— Передай полковнику Пестелю, что все бумаги спрятаны.
Савенко знал все: кто организовал и устроил тайник, где искать бумаги. Но никого и ничего не выдал.
Но арест Пестеля все меняет. Руководитель Тайного общества генерал Юшневский, как первый помощник Пестеля, решает: «Русская правда» должна быть уничтожена! Она не должна попасть в руки врага. Она может стоить головы Пестелю.
В село Кирнасовка прискакал задыхающийся поручик Аврамов. Он ворвался в дом братьев Бобрищевых-Пушкиных и заявил:
— Я от Юшневского: немедленно сожгите бумаги Пестеля!
Братья ахнули:
— Господи! Как можно сжечь такие бумаги! Уговори их, что не следует сжигать.
Доктор Вольф мечется по всему Тульчину. Он также в крайней тревоге. И быстро доводит до товарищей приказ генерала Юшневского: «Уничтожить „Русскую правду“!»
А в это время происходят массовые аресты. Показания арестованных декабристов выявляют все новые и новые имена.
Оставшиеся на воле решают не уничтожить, а спрятать «Русскую правду» в более надежное место. Таково решение Заикина, братьев Бобрищевых-Пушкиных и поручика Аврамова. Уже арестован Барятинский. Уже арестовали и Крюкова. Скоро дойдет очередь и до них.
Извлекают пакет из подвала дома. Ночью отправляются в поле и отыскивают подходящее место, где его можно укрыть. Такое место находят и запоминают — глубокий ров, деревья. Разбрасывают снег и разрывают замерзший грунт.
От снежной белизны ночь светла. Они действуют энергично, с заметной тревогой и волнением.
Копают. Земля словно гранит. Николай Бобрищев-Пушкин совсем задыхается, но споро орудует лопатой. «Русскую правду» надо спасти.
Он говорит брату:
— Только бы никто не видел, что мы здесь делаем ночью. Ведь могут заподозрить, что прячем деньги или золото. Потом придут и все выроют. А найдя лишь бумаги, в остервенении уничтожат и сожгут их.
Копают…
14 декабря
Придворный историк Н. К. Шильдер писал: «25 июня 1796 года великая княгиня Мария Федоровна в Царском Селе родила сына. Туда немедленно прибыла царствующая императрица Екатерина II, чтобы увидеть своего внука».
Как явствует из записок придворной дамы Шарлотты Ливен, августейшая бабушка была поражена богатырским видом и красотой младенца, которого тут же благословила.
Как и подобало члену царской фамилии, о его рождении оповестили орудийными залпами. Зазвонили величественные колокола православных соборов и монастырей, церквей и костелов. В царском дворце был устроен торжественный обед, на котором присутствовали 64 наиболее высокопоставленных лица империи. Трапеза изумила всех: подавались самые изысканные блюда на новом фарфоровом сервизе, специально изготовленном в Мейсене. На нежно-розовой фарфоровой поверхности золотом были изящно выписаны вензеля императрицы.
А в соседних царских покоях стоял крик новорожденного Николая. Капризная Екатерина II любила и баловала своего внука. Как и можно было ожидать от гордой бабушки, она писала в своем дневнике: «Голос его басовитый и звучит удивительно. Ростом один аршин, а его руки немного меньше моих. Впервые в жизни вижу такого рыцаря».
Этот «рыцарь» по стечению обстоятельств опередит брата Константина, вопреки закону о престолонаследии займет царский трон. День его восшествия на престол декабристы избрали днем восстания. Так день 14 декабря 1825 года вошел не только в летопись царствований на русском троне, но и в летопись мировых революций и антиправительственных выступлений и восстаний. Николай I вошел в историю как палач своего народа.
Но возвратимся назад, в то далекое время 1796 года, когда гордой и абсолютной властительницей России была Екатерина П. Сколь тяжелым и, казалось, вечным был твердый кулак этой толстоватой немки! Вокруг нее толпились угодники, льстецы, придворные интриганы, лжецы с заискивающими взглядами и согнутыми спинами, бывшие и преуспевающие фавориты, делившие власть, имущество, обширные земли, несметные богатства и человеческие души. «Просвещенная» Екатерина нежилась в благоухании ласкательных прозвищ и эпитетов. Они щедро связывали ее с одухотворенностью, интеллектуализмом, книгами и прогрессом. Но достаточно чуть глубже заглянуть в ее эпоху, как перед нашим возмущенным взором предстанет мученический образ Радищева. С сомкнутыми устами и скованными руками, он — первая жертва «просвещенной» императрицы…
Но в 1796 году, когда родился третий внук Екатерины II, берется за перо сам великий писатель и поэт русской земли, непревзойденный Гавриил Державин и слагает в его честь большую оду. И спустя 29 лет она, увы, написанная по высочайшему повелению, воспринимается уже как некое пророчество.
Будущий русский император рос и жил довольно скучно. Можно даже сказать, был малозаметным среди обитателей царского дворца. Никто не мог предполагать, что этот вспыльчивый и крикливый царский отпрыск, обожавший военщину, эполеты и парады, впоследствии станет императором.
Увы, этот вздорный и злобный недоросль стал русским императором! Его царствование началось с крови. А с его смертью завершилась 30-летняя полоса тяжелого рабства русского народа.
Стоит бросить беглый взгляд на годы жизни Николая I, предшествовавшие восшествию его на престол. Этот взгляд необходим, чтобы лучше уяснить, как народилась эта жестокая и деспотичная власть. Наконец, понять, откуда шло это его презрение к просвещению, эта ненависть к приобщению, более того, жажде культуры и просвещения.
Придворный летописец Шильдер почти с благоговением писал биографии будущих императоров Александра I и Николая I. Его многочисленные книги испещрены и заполнены сентиментальными царскими письмами и умильными воспоминаниями. В своих многотомных описаниях царей он оставил удивительное собрание дифирамбов в прославление царского двора. Однако и он сообщает некоторые нелестные детали детства Николая I.
Существовавшая тогда система воспитания отличалась своей суровостью, и телесные наказания при этом играли большую роль. Однако и такими мерами напрасно пытались обуздать и исправить склонность к взрывной вспыльчивости и упрямство характера Николая Павловича, пишет Шильдер. Применяемые в детстве педагогические методы принесли и другие печальные результаты: они, без сомнения, повлияли на мировоззрение будущего венценосца, который впоследствии применил те же суровые методы в деле воспитания подрастающего поколения. В общем, император Николай I сам откровенно признавался, что он и его брат получили недостаточное образование.
Николай рос под присмотром целой свиты учителей, воспитателей, гувернеров и князей. Шильдер называл это «воспитательным хаосом». Но все эти люди вели подробнейшие дневники, официальные записи в классной тетради, где каждый день давались отчеты об успехах и поведении царских детей. Удивительно, в тех записях и дневниках отсутствуют какие бы то ни было похвалы. В них лишь объективные оценки царских особ. Воспитатели показывали свои записи императору и императрице, и они по ним могли следить за развитием великих князей.
Вот что, например, можно прочесть там: «Во все свои поступки он вносит весьма много жестокости или все свои игры почти всегда завершает тем, что причиняет боль самому себе или другим».
Наступила аракчеевщина. Солдат, проявивший чудеса храбрости в войне против нашествия Наполеона, был принужден сумасбродством Аракчеева отбивать шаг и выделывать немыслимые экзерсисы. Сошлемся на записки генерала И. Ф. Паскевича о том времени.
«Я насаждал строжайшую дисциплину, — писал он, — но не допускал трюкачества с носками и коленями солдат. Но что могли поделать мы, дивизионные генералы, когда фельдмаршал[10], например, припадал к земле, чтобы проверить, насколько выровнены носки в строю гренадеров?»
Муштру и показные парады в армии резко осуждал и Д. В. Давыдов — знаменитый герой-партизан Отечественной войны 1812 года.
«Для лиц, которые одарены возвышенными взглядами, любовью к просвещению, истинным пониманием, — писал он, — военная профессия состоит лишь в непосильном педантизме, убивающем любую умственную деятельность, в сплошной муштре. Совершенное владение амуницией, правилами действий пальцами… и приемами применения оружия, которыми занимаются все наши фронтовые генералы и офицеры, служит для них источниками глубочайшего поэтического наслаждения. Именно поэтому ряды армии постепенно заполняются лишь грубыми невеждами, которые с радостью посвящают свою жизнь мелкой зубрежке уставов. Ибо только знание их дает полное право командовать различными подразделениями войск. Но, боже милостивый, как много стало генералов и офицеров, у которых начисто убито стремление к образованию!»
В царствование Александра I Николай занимал пост генерал-инспектора инженерных войск. Восемь лет Николай терпел немало унижений, снося насмешливые взгляды блистательных, надменных и хорошо знающих свое дело генералов из самой высокой элиты. Николай чувствовал некое пренебрежение и даже презрение со стороны сановной знати, когда он заседал в Государственном совете, куда по обычаю назначали великих князей.
Александр I не только держал в тени своего младшего брата. Он не делился с Николаем ни одной государственной тайной, не знакомил ни с одним сколь-нибудь важным документом или специальным докладом. О существовании тайных обществ декабристов, например, Александр знал давно. Но он ни разу не поделился об этом ни с одним членом царской семьи.
По настоянию Аракчеева 17 июля 1825 года император принял в Каменноостровском дворце унтер-офицера И. В. Шервуда. Эта встреча подробно описана многими историческими лицами. Она зафиксирована не только в мемуарах, но и в официальных документах. Историки считают ее первым серьезным сигналом императору, что в некоторых полках 1-й и 2-й армий существовал «заговор против спокойствия России и лично против императора Александра».
Встреча (назовем его полным именем) Ивана Васильевича Шервуда с императором была не только актом предательства декабристов и слежки секретных агентов за Тайным обществом. Эта встреча свидетельствует об отвращении и открытом презрении самого Александра I к собственным агентам. Более того, он предоставил Аракчееву, графу И. О. Витту и другим высшим чиновникам и сановникам возможность и право самим заниматься и следить за деятельностью тайных обществ. Но при этом он отказался отдать распоряжение об аресте или преследовании его членов[11].
В архивах хранятся рапорты графа Витта. И снова встречаем необъяснимое поручение Александра I использовать секретных агентов графа Витта лишь для слежки и наблюдения за губерниями Киева, Одессы, Подолии. «Его Величество, — говорится в одном из официальных документов, — соблаговолил решить использовать агентов, которые известны лишь ему. По всем вопросам, относящимся к этому делу, докладывать единственно Его Величеству, и все решения надлежит получать единственно лично от государя императора».
О тайных обществах Александр I впервые узнал еще в 1819 году. Целых шесть лет он знал имена некоторых заговорщиков. И ни одного приказа об аресте, ни одного замечания, кроме приведенного выше разговора с Сергеем Волконским[12].
Николай, брат императора, не занимается политикой. Его более всего занимает барабанная дробь, забавляют военные парады, упражнения. В большой политике, в сложной внутренней обстановке он не только не смыслит, но и не осведомлен об этом.
Унтер-офицер Шервуд узнал о тайных обществах декабристов от прапорщика Нежинского конноегерского полка Ф. Ф. Вадковского, которого перевели в армию в наказание за «дерзкие разговоры». Вадковский неосторожно, по неопытности рассказал доносчику о существовании Тайного общества, показал Шервуду свою скрипку, утверждая, что в ней находится список с именами членов общества.
Глаза Шервуда лихорадочно заблестели. Вот как можно сделать карьеру, обрести богатство. Вот как можно, наконец, получить титул от милостивого государя императора!
Граф Аракчеев принял доносчика. Еще одна нить заговора в его руках. Он садится и пишет письмо Александру I:
«Батюшка Ваше Величество, всеподданнейше доношу Вашему императорскому Величеству, что унтер-офицер Шервуд объявил мне, что он имеет донести Вашему Величеству касающееся до армии будто бы о каком-то заговоре, которое он не намерен никому более открыть, как лично Вашему Величеству. Вашего императорского Величества верноподданный граф Аракчеев».
Александр I полагал, что Шервуд является агентом тайной полиции графа Витта. О самом графе в Петербурге ходили разные слухи. Лично великий князь Константин, брат императора, предупреждал Александра: «Витт — это такой негодяй, которого свет еще не производил!»
Ходили слухи, что несколько миллионов рублей из государственной казны осели в бездонных карманах графа. Чтобы оправдаться в глазах общества, он использовал любой повод оказать личную услугу императору, только бы забыли и простили его финансовые махинации. Он стал искать связей с Тайным обществом декабристов, чтобы вступить в его члены. Начиная эту двойную игру, граф Витт рассчитывал приобрести доверие как декабристов, так и императора.
…Император обедал во дворце. Лакей приблизился к столу и на серебряном подносе подал карточку с именами Шервуда и генерал-майора Клейнмихеля. Александр I взглянул и спокойно приказал:
— Пусть подождут.
Придворные наблюдали, как он вяло разговаривал с приближенными. Затем встал. Поклонился и вышел в приемную. Там кивнул головой генералу и, не взглянув на Шервуда, сказал:
— В мой кабинет.
И пошел впереди. Шервуд засеменил вслед за императором.
В кабинете было прохладно. Дверь плотно прикрыта. Император сел за свой стол. Было тихо. Шервуд застыл в ожидании.
— Что ты хотел мне сказать? — спросил император. Он говорил на «ты» со своими подданными.
— Я считаю, государь, что против спокойствия России и Вашего императорского Величества существует заговор.
— Почему так думаешь?
Александр I задал вопрос и только теперь едва взглянул на Шервуда. Казалось, только этого вопроса и ожидал Шервуд, чтобы разразиться потоком подробностей. Он начал с того, как подслушал за дверью один разговор между Ф. Ф. Вадковским и графом С. Булгари. Вадковский говорил о необходимости в России ввести конституцию. Граф Булгари смеялся и повторял:
— Как, для русских медведей конституция? Ты с ума сошел. Забыл, какую династию имеем?
— Сумеем справиться и с нею, — заявил Вадковский. Шервуд сделал театральную паузу. Затем продолжал:
— Простите, Ваше Величество. Просто страшно выговорить.
— Ничего, говори.
Император второй раз бросил взгляд на посетителя. Лицо Шервуда побледнело от волнения, на лбу выступил пот.
Александр с отвращением отвел взгляд. Для него Шервуд просто плебей. Сейчас он лепечет и бормочет, говорит и говорит о страшной правде: все, все царское семейство… собираются… погубить!
Шервуд доверительно перешел на шепот. Затем отходит дальше и рассказывает о своих собственных открытиях: генерал Витт совершенно двуличный человек, а генерал Киселев — покровитель главного бунтовщика Пестеля. Все министры, даже сам Аракчеев, имеют свои мысли и коварные планы, свою вражду к императору.
Шервуд от напряжения вытаращил глаза. Горло у него пересохло. Он ждет решения императора.
Александр I встает. Аудиенция завершена. Шервуд выходит с поклонами. Несколько позже он узнает, что ему дают годичный отпуск для слежки за тайными обществами. 20 сентября он должен явиться на почтовую станцию в городе Карачев Орловской губернии и ждать там посланца графа Аракчеева для передачи ему нового доноса.
Но по воле случая эта встреча не состоялась. 20 сентября Шервуд прибыл на назначенную почтовую станцию. Он сжимал за пазухой пространный отчет с новыми подробностями о тайных обществах. Густо исписанные страницы рассказывали о новых словоизлияниях Вадковского, содержали информацию о тайных обществах в Одессе и Курске.
Но фельдъегерь графа Аракчеева не прибыл. Не прибыл, потому что всесильный временщик «погрузился» в скорбь. Принадлежавшие ему крепостные крестьяне убили его любовницу Настасью Федоровну Минкину, жестокую и надменную «домоправительницу», истязавшую и терроризировавшую крепостных крестьян с бешеной, сатанинской злобой.
Императору поступают доносы о заговоре из нескольких источников: от коллежского советника в отставке Александра Бошняка и от капитана Вятского пехотного полка Аркадия Майбороды. Донос последнего поступил уже после смерти императора.
17 ноября 1825 года императрица Мария Федоровна получила сообщение из Таганрога, что император благополучно туда прибыл. Письмо написано самим Александром I, так что во дворце в Петербурге никто не беспокоится. А 22 ноября приходит бюллетень о том, что император серьезно заболел. Врач Виллие пишет, что лихорадка усиливается, развивается кризис с крайне угрожающими последствиями. Пять дней спустя в Петербург из Таганрога поступило секретное донесение, что император по совету приближенных уже принял причастие. Барон Дибич сообщал, что состояние императора крайне опасное.
Но кто будет новым императором России?
На первый взгляд вроде бы не существовало ни проблем, ни трудностей. После Александра I (у которого не было детей) по закону о престолонаследии престол переходил к его брату Константину. В то время Константин находился в Польше. В 1820 году он развелся со своей женой и вступил в морганатический брак с польской дворянкой Иоанной Грудзинской. Он много раз заявлял и императору, и всем приближенным, что не имеет ни малейшего желания и намерения царствовать и править Россией.
Вот как описывал некоторое время спустя тогдашние события сам Николай I:
«25 ноября, вечером, около шести часов, я играл с детьми, когда неожиданно пришли ко мне и сообщили, что военный генерал-губернатор граф Милорадович приехал во дворец, просит принять его. Сразу же вышел к нему и застал его нервно шагавшим в приемной с носовым платком в руке и со слезами на глазах. Взглянув на него, я в тревоге спросил: „Что угодно, Михаил Андреевич? Что такое случилось?“ И он мне ответил: „Есть одна ужасная новость“. Я пригласил его в кабинет, и там он зарыдал и передал мне письмо князя Волконского и Дибича, проговорив при этом: “Император умирает. Надежды почти никакой”».
…Когда-то любили писать письма, вели подробные дневники, писали заметки, воспоминания. Делали детальные описания событий, переписывали все это по нескольку раз набело. Благодаря этой эпистолярной аккуратности сегодня мы можем узнать многое из того, что при других условиях навсегда бы исчезло, ушло бы вместе со своим временем.
Писать и рассказывать о себе любил и Николай. Более того. Он вел аккуратную статистику своих дел и описывал каждое событие, каждый день. Давайте же продолжим чтение его воспоминаний. Узнав о смерти Александра I, он написал:
«Дверь в переднюю была стеклянная, и мы условились, что, если приедет курьер из Таганрога, камердинер сквозь дверь даст мне знать. Только что после обедни начался молебен, как камердинер Гримм подал мне знак. Я незаметно вышел и в бывшей библиотеке прусского короля увидел графа Милорадовича. По его лицу я уже догадался, что роковая весть пришла. Он мне сказал: „Все свершилось, теперь проявите мужество, подайте пример“. Я опустился на стул, силы меня покинули».
Но этот, очевидно, глубоко скорбевший великий князь весьма быстро пришел в себя. Он решает немедленно предпринять верноподданический жест: пошел во дворцовую церковь, попросил принести ему Евангелие и произнес клятву в верности новому императору Константину. Николай немедля подписал и присяжный лист в верности своему старшему брату[13].
Члены Государственного совета собираются на чрезвычайное заседание. Князь А. Н. Голицын сообщает, что Николай уже принес присягу верности новому императору Константину.
Долго все ахали в восторге: Николай не претендует на престол. Говорили, однако, что существует секретный документ, который хранится в личных бумагах покойного Александра I. В нем якобы Константин лично и официально сообщал Александру, что не желает царствовать. Некоторые стали настаивать на предъявлении этого документа. И все же министр юстиции Д. И. Лобанов-Ростовский заявил, что не имеет намерения вскрывать этот документ. И добавил по-французски: «Мертвые не имеют воли…» Тем самым он как бы намекал, что, если даже Александр I и решил передать престол своему младшему брату Николаю, уже нет возможности выслушать его волю.
В Варшаву отправлена специальная карета с флигель-адъютантами. Они везут официальные письма, в которых сообщается Константину, что он — император России.
В Москве и в Петербурге никому и в голову не могло прийти, что законный наследник престола Константин прочтет письма, примет посланных флигель-адъютантов и… откажется от престола.
А тем временем в Москве ходило много всяких слухов, с самыми различными подробностями и домыслами… 28 ноября все уже знали о смерти Александра I.
30 ноября в Москве была принесена присяга на верность новому императору Константину.
Взоры всех были обращены к Варшаве.
А там личный посланник императорского дворца Николай Новосильцев почтительно ожидал слова Константина.
— Какие будут ваши распоряжения, Ваше Величество? — спросил он.
Константин ответил:
— Не называйте меня титулом, который мне не принадлежит.
И подробно разъяснил, что отказался от престола еще в 1822 году и не желает управлять страной. Императором будет Николай.
Новосильцев, едва скрывая удивление, снова обратился к Константину — «Ваше Величество».
— В последний раз вас прошу, перестаньте и запомните, — сердито проговорил Константин, — теперь одним-единственным законным государем императором является Николай.
Личный адъютант Константина Павел Колзаков выступил вперед и сказал:
— Ваше императорское Величество, Россия еще не сгинула и приветствует…
— Замолчите! — резко оборвал его Константин. — Как вы смеете говорить такие слова! Кто вам дал право решать дела, которые никак вас не касаются? Понимаете ли, о чем идет речь? Знаете ли, что за эти слова вас сошлют в Сибирь и закуют в цепи? Немедленно сдайте шпагу и отправляйтесь под арест!
Блестящая свита онемела. Официальные письма лежали разбросанными на столе. Рассерженный Константин вышел.
Несколько позже он письменно подтвердит свой официальный отказ от престола в пользу младшего брата Николая.
Всю ночь великий князь Константин работал над своим ответом в Петербург, написав ряд писем и документов: длинное объяснительное письмо матери, князю Петру Волконскому, своему брату великому князю Николаю, барону Дибичу. Все эти секретные послания он вручает в руки младшему брату Михаилу и велит ему немедленно отправиться в Петербург.
Когда карета тронулась, Константин облегченно вздохнул. Слава богу, кажется, все уладится.
Но каково было удивление Константина, когда несколько дней спустя пришло известие из Петербурга, что там все до единого присягнули в верности именно ему — и отдельные воинские части, и Сенат, и Государственный совет.
Константин, таким образом, стал императором России.
Снова он всю ночь провел за написанием секретных писем и составлением документов, а утром приказал личному адъютанту Николая Лазареву быстро отправиться в Петербург и доставить его ответ Государственному совету и Николаю.
Вот этот ответ Константина:
«Ваш адъютант, любезный Николай, мне вручил по прибытии сюда Ваше письмо, — пишет он своему брату. — Я его прочел с острой болью и печалью. Мое решение непоколебимо. Вашего предложения прибыть как можно скорее не могу принять, и я сообщаю Вам, что устраняюсь еще дальше…»
Князю Лопухину он направил другое официальное письмо, в котором резко осуждал Государственный совет, что тот присягнул ему в верности. Он назвал присягу незаконной, так как она дана без его знания и согласия….
В Петербурге все эти послания читают с нескрываемым ужасом. Все они написаны в таком тоне, в таких резких выражениях, что не могут быть опубликованы или распространены.
Началась истинная трагикомедия. Россия остается без императора: провозглашенный императором Константин угрожает Сибирью каждому, кто его называет императором.
Постепенно в Зимнем дворце поняли, что Константин не прибудет в столицу. Перестали поступать от него и письма. Законный русский император Константин скрывается и молчит.
Создалось небывалое в истории России междуцарствие… Великий князь Николай сидит в Зимнем дворце и не осмеливается выйти. Проходят бесконечные заседания Государственного совета, консультации, бесплодные словопрения. А со всех концов России поступают сообщения, что армия приносит присягу верности Константину.
Наконец население оповещают, что великий князь Михаил вернулся из Варшавы и что Его Величество государь император Константин Павлович пребывает в добром здравии.
Во дворце полагали, что эта успокоительная весть на некоторое время удовлетворит всех, кто удивлялся, где же не вступивший на престол царь и почему не возвращается в столицу.
В кармане генерала Дибича спрятано особенно важное письмо, о содержании которого он ни с кем не смеет поделиться. Написал ему генерал-майор князь Горчаков, который препровождает на имя императора письмо от некоего капитана Майбороды, состоящего на службе в Вятском пехотном полку под командованием полковника Пестеля.
По этому поводу генерал Дибич писал, что капитан Майборода сообщал в своем письме о давнем подозрении на своего полкового командира, полковника Пестеля, в незаконных связях с целью нарушения общественного спокойствия. И чтобы обо всем лучше разузнать, он сделал вид согласного во всем и таким образом открыл, что уже более десяти лет в России существует «общество либералов», которое численно все время возрастает… В том же письме Майборода просил разрешить ему предстать перед императором. Он считает, что его жизнь в опасности, и не смеет сказать всего, что знает, своему начальству…
Дибич не успел показать письмо императору: Александр I умер, а новый император Константин все еще в
Варшаве. Тогда генерал Дибич решает направить донесение об этом Николаю.
Великий князь прочитал донесение и сразу понял, что в его руках сообщение о страшном заговоре. Николай ломал голову — к кому обратиться за советом. В конце концов решил довериться петербургскому генерал-губернатору графу М. А. Милорадовичу и князю А. Н. Голицыну. Вызвал их в Зимний дворец и ознакомил с донесением. Генерал Дибич уже имел на руках приказ покойного императора Александра I об аресте князя Волконского и полковника Пестеля. Было решено проверить все упоминавшиеся в доносе лица, а именно: Свистунова, графа Захара Чернышева, Никиту Муравьева… В тот же день Николай отвечает генералу Дибичу:
«Полковник Фредерике прибыл этим утром в семь часов и вручил мне три пакета от Вас, любезный Иван Иванович, адресованные на имя императора. Я еще не являюсь государем, но уже должен поступать как государь, так как с часу на час жду позволения Константина Павловича занять его место… Я вскрыл пакеты и в Вашем докладе узнал об ужасном деле, но это меня не испугало, так как готов на все. Мой долг, не теряя ни минуты, приступить к делу для общего блага. Вот почему приступаю к мерам, которые предпринимаем».
Затем следуют целые страницы с пространными, бесконечными объяснениями, предположениями и сообщениями. Николай считал, что центр заговора находится в Одессе. Необходимо быстрее получить разрешение вдовы Александра I, чтобы открыть личный кабинет покойного императора и просмотреть все его бумаги.
Пока он писал это письмо, прибыл специальный посланник от Константина. Николаю вручают новый пакет с письмами. Обрадованный окончательным отказом Константина занять престол, он не смог удержаться и добавил: «Как вскрыл письмо от своего брата, — пишет Николай Дибичу, — уже в первых строках убедился, что участь моя решена».
Генералу Дибичу писал фактически новый император России.
Николай тут же принялся еще за одно письмо — Петру Михайловичу Волконскому. «Воля бога и воля брата моего, — писал он, — обязывают меня; 14 декабря я буду либо государем, либо мертвым. То, что происходит со мной, невозможно описать. Вы было смилостивились надо мной. Да, мы все несчастны, но нет более несчастного человека, чем я. Да будет воля божия!»
В тот же день, 12 декабря 1825 года, произошло еще одно событие, которое потрясло Николая. В девять часов вечера в Зимний дворец явился 22-летний молодой человек. Это был адъютант генерала Бистрома, командовавшего гвардейской пехотой. Подпоручик Яков Иванович Ростовцев доложил дежурному генералу во дворце, что должен явиться к великому князю Николаю, чтобы лично вручить пакет якобы от генерала Бистрома.
Николай взял пакет у дежурного офицера и направился в свой кабинет. Распечатал его и прочитал следующую записку: «Ваше императорское Высочество! Всемилостивейший государь! Три дня тщетно искал я случая встретить Вас наедине, наконец принял дерзость написать к Вам. В продолжение четырех лет с сердечным удовольствием замечал я Ваше расположение ко мне…»
Далее в своей записке Ростовцев сообщал Николаю о существовании заговора против династии, о подготовке восстания членами Тайного общества. Проходит несколько минут… Ростовцев стоит навытяжку при дежурном офицере и ждет… Он предал своих самых близких друзей, предал своего кумира Рылеева, донес о заговоре.
Правда, Ростовцев не назвал ни одного имени в своей записке. Он лишь предупреждал Николая, что если вновь будут выведены войска, чтобы присягнуть в верности Николаю, то начнется бунт.
Прошло довольно много времени, наконец дверь растворилась и вышел Николай. Он обнял Ростовцева, предложил ему дружбу, спросил, какой награды желает.
Но время неумолимо идет. Николай не имеет возможности для пространных сентиментальных разговоров. Он спешит скорее написать манифест о своем восшествии на престол. Необходимо созвать заседание Государственного совета. Необходимо огласить манифест и подписать его перед членами Государственного совета.
В воспоминаниях будущего императора читаем об этом: «Я приблизился к столу, сел на главное место и сказал: „Я выполняю волю брата Константина Павловича“. И вслед затем начал читать манифест о моем восшествии на престол. Все встали со своих мест, и я также. Все слушали с глубоким вниманием и, когда я закончил читать, глубоко мне поклонились, при этом отличился Н. С. Мордвинов, который стоял прямо против меня. Он первым встал и ниже всех стал кланяться, что мне показалось довольно странным».
Но вернемся к предыдущим событиям и вновь взглянем на записку Ростовцева, который предупреждал Николая, что можно ожидать недовольства и брожения в войсках… 22-летний подпоручик дружен с поручиком князем Е. П. Оболенским, также адъютантом в штабе гвардейской пехоты при генерале Бистроме. Несколько вечеров подряд Ростовцев встречал у князя Оболенского в гостях Трубецкого и поэта Рылеева. И всякий раз
Оболенский просил его покинуть дом, так как предстояли частные разговоры по важным делам.
«Хорошо зная безмерное честолюбие и сильную ненависть князя Оболенского и Рылеева к великому князю и, в конце концов, видя их беспокойство, смущение и непрерывные совещания, которые не предвещали ничего хорошего, я откровенно не знал, что делать, — пишет в своих воспоминаниях Ростовцев. — Никогда не было более подходящего случая к недовольству. Мысль о несчастье, которое может ожидать Россию, не давала мне покоя: я забыл еду и сон. Наконец 9 декабря отправился к Оболенскому и сказал ему: “Великодушный князь, нынешнее положение России меня пугает. Прости меня, но я подозреваю тебя, что имеете злые намерения против правительства. Дай бог, если я ошибаюсь”».
Князь Оболенский попытался было продолжать разговор, отвечая уклончиво, но неожиданно его вызвал генерал Бистром, и разговор прервался. На следующий день Оболенский сам нашел Ростовцева и сказал ему:
— Любезный друг, не воспринимай слова за дела. Все это пустое. Бог милостив. Ничего не может случиться.
— Ну, а все-таки, расскажи мне о ваших планах, — продолжал настаивать Ростовцев.
— Я не имею права тебе что-нибудь рассказывать.
— Что-то недоброе тебя угнетает, Евгений, но я тебя спасу даже вопреки твоей воле. Исполню свой долг добропорядочного подданного и еще сегодня сообщу Николаю Павловичу о недовольстве. Случится ли что-нибудь или нет, но я сделаю это.
Два дня спустя после этого разговора Ростовцев снова пошел в гости к Оболенскому, где застал более двадцати человек офицеров, среди которых единственным гражданским лицом был Рылеев. Эта встреча такого множества офицеров, которые с приходом Ростовцева стали перешептываться друг с другом, окончательно рассеяла все его колебания. В тот же вечер он написал письмо Николаю.
Но Ростовцев имел свои понятия о чести. Он сделал копию со своего письма к Николаю и на другое утро, 13 декабря, вновь отправился к Оболенскому. Там опять был Рылеев.
С некоторой торжественностью Ростовцев остановился в дверях и произнес чуть ли не речь. Он сообщил, что уже вручил в руки Николаю предупреждение о готовящемся бунте. Присутствовавшие слушали его внимательно, но ничего не говорили. Он подал им копию письма. Рылеев его взял и стал громко читать… Оба декабриста сильно побледнели.
Оболенский возмущенно спросил:
— Откуда и как ты решил, что мы готовим бунт? Ты злоупотребил моим доверием и изменил дружбе. Великий князь знает о либералах и один по одному всех переловит. Ты же должен умереть прежде других и, таким образом, станешь первой жертвой.
Рылеев же бросился к Ростовцеву, горячо его обнял и сказал:
— Нет, Оболенский! Ростовцев не виноват, что думает не так, как мы! Не спорю, что он злоупотребил твоим доверием. Но какое ты имел право быть излишне откровенным? Он поступил так, как ему подсказывала совесть, жертвовал своей жизнью, когда шел к великому князю, а теперь вновь рискует своей жизнью, придя к нам. Ты должен его обнять как одного из благороднейших людей.
Оболенский подошел к Ростовцеву, обнял его и прошептал побледневшими устами:
— Да, я его обнимаю. Но хотел бы задушить в своих объятиях.
Перед молодыми революционерами стояла страшная дилемма: дворец знал, что готовится бунт. В руках декабристов было и доказательство — письмо Ростовцева к Николаю.
Н. А. Бестужев выслушал тревожный рассказ Рылеева и Оболенского и сказал:
— Это письмо никому не показывайте. Нужно действовать! Лучше будет, если нас арестуют на площади, чем дома в постели. Лучше пусть узнают люди, за что мы погибли, чем будут удивляться нашим незаметным исчезновениям из общества и если никто не узнает, где мы и за что погибли.
Рылеев с восторгом одобрил эти слова.
— Наша судьба уже решена! — воскликнул он. — Я уверен, что погибнем, но наш пример будет жить. Принесем же себя в жертву во имя будущей свободы Отечества.
Итак, решено: восстание!
Штабом предстоящего восстания стал дом Кондратия Рылеева. Целыми днями здесь толпятся офицеры. Приходят декабристы с последними новостями из дворца, из полков, морских экипажей.
Сергей Трубецкой тих и задумчив. Правда, он никогда не отличался пылкостью характера. Зато Рылеев прямо горит от восторга; он простужен, у него болит горло, но он не может оставаться в постели.
С лихорадочно горящими глазами он спрашивает у своих товарищей:
— Решим же?! Решим вопрос с императором?!
Выдвигаются различные предложения:
— Арестуем его и продержим в заключении до опубликования Манифеста.
Штейнгель пишет вступление к Манифесту, предлагая такой текст:
«Храбрые воины! Император Александр I скончался, оставя Россию в бедственном положении. В завещании своем наследие престола он предоставил Николаю Павловичу. Но великий князь отказался, объявив себя к тому не готовым, и первый присягнул императору Константину I. Ныне же получено известие, что цесаревич решительно отказывается. Итак, они не хотят, они не умеют быть отцами народа».
— Судьбу царской семьи должно решить Учредительное собрание. Если это собрание постановит, чтобы Россия стала республикой, то судьба Романовых решится законным путем. Если же будет сочтено сохранить монархический строй, то новому императору будет предоставлена лишь исполнительная власть, — говорил Трубецкой. Но тут же он быстро добавил, что этими словами он хочет лишь напомнить, что первым их шагом не должно быть цареубийство.
Здесь вмешиваются молодые Рылеев, Оболенский, Александр Бестужев, которые давно спорят и отвергают общие слова.
— Дворец должен оставаться священным местом! Если солдат станет распоряжаться там, тогда уже и сам черт его не остановит! — горячится Гавриил Батеньков.
— Подумайте! — взволнованно перебивает Кондратий Рылеев. — Если убьем императора, какая от этого будет польза? Это будет пагубно для всего нашего общества. Умы разделятся, образуются партии, поднимутся приверженцы августейшей фамилии. Все это приведет к междоусобицам и всяким ужасам народной революции!
— Что ты предлагаешь, Кондратий? — слышится со всех сторон.
— Но вместе с тем, если уничтожим всю императорскую фамилию, я думаю, что поневоле все партии объединят свои усилия или в крайнем случае легче будет их всех успокоить, — пытается доказывать Рылеев.
Трубецкой хватается за голову. Он энергично подходит к Рылееву и останавливается перед ним.
— Я вас прошу, давайте обсуждать не далекие планы, а конкретный военный план, — говорит он. — Завтра уже 14 декабря. Утром войска должны приносить присягу. Завтра мы должны начать восстание. Давайте посмотрим, какими силами мы располагаем.
Снова наступило оживление.
— Я набросал здесь вторую часть Манифеста, — говорит Трубецкой. — Но следует исходить из того, что восстание должно иметь характер вооруженной демонстрации. Мы должны поднять полки и, только собрав достаточное количество войск, выйти на площадь. Тогда Сенат объявит наш Манифест.
— Идея использования Сената во время государственного переворота принадлежала Пестелю. Возможно, помните, он еще в «Союзе благоденствия» это предлагал, — отозвался Рылеев.
— Положение изменилось. Сейчас события развиваются по-другому. Пестель считал, что на юге, во время смотра 2-й армии, можно убить императора.
Евгений Оболенский возразил с усмешкой:
— Мы не можем проводить репетиции задуманной революции.
А Рылеев добавил в задумчивости:
— По всему видно, что не добьемся успеха, но это потрясение необходимо. Тактика революции определяется одним словом: «Дерзай!» И если это обернется для нас несчастьем, мы своей неудачей оставим урок другим.
Рылеев подошел к барону Андрею Розену. Сел рядом и, глядя ему прямо в глаза, твердо спросил:
— Можно ли рассчитывать на первый и второй батальоны вашего полка?
Розен восторжен, но рассудителен. Он тихо говорит обо всех трудностях. Затем заявляет: «Почти невозможно».
— Да, не много шансов на успех, — вздыхает Рылеев. — Но все равно должны, все равно обязаны начать! Начало и добрый пример принесут свои плоды.
Трубецкой сидит с краю стола и просматривает страницы Манифеста, которые ему подал Штейнгель. Он слышал слова Рылеева и добавил:
— Все равно умрем. Мы обречены на гибель.
Сергей Трубецкой взял со стола копию письма Ростовцева к Николаю. Презрительно читает обращение «Ваше Высочество» и говорит:
— Посмотрите же! Изменил нам. Двор знает многое, но знает не все. Мы все же достаточно сильны.
Кто-то его перебивает:
— Сабли обнажены, и нечего медлить.
Услышав слово «сабля», Якубович тут же вскочил. Он высок ростом, ходит с черной повязкой на голове. Говорят, что на Кавказе он отчаянно сражался, и в голове его еще сидит пуля.
— Здесь, в комнате, сейчас пять человек! Давайте бросим жребий, кто из нас убьет императора!
Все молча смотрят на него.
Якубович садится на свое место и говорит:
— К сожалению, я этого не могу сделать. У меня слишком мягкое сердце. Я мог бы отомстить Александру но хладнокровного убийцы из меня не получится. Александр Бестужев насмешливо заметил:
— Царское семейство — это вовсе не иголка. Вряд ли возможно его как-то спрятать, когда придет время взять под стражу
Пройдут десятилетия, и Александр Бестужев напишет в своих мемуарах:
«Здесь слышны были отчаянные фразы, неудобные для исполнения предложения, распоряжения, пустые слова, за которые многие люди дорого поплатились, не будучи виноватыми в чем-либо. Чаще всего можно было услышать похвальбу Якубовича, Щепина-Ростовского. Первый был храбрым офицером, но хвастуном, который сам трубил о своих подвигах на Кавказе…
Но зато каким прекрасным был Рылеев на этом вечере! Он неважно себя чувствовал. Но когда говорил на свою любимую тему о привязанности к родине, лицо его оживлялось. Черные как смоль глаза его озарялись неземным светом. Речь его лилась плавно, как огненная лава, и тогда невозможно было устать от любования им!»
Трубецкой собрался уходить. Иван Пущин подошел к нему и сказал:
— Давай еще раз уточним план.
Все напряженно уставились на Трубецкого. Ведь именно он избран диктатором, то есть руководителем восстания. Завтра, 14 декабря, он должен руководить восставшими частями.
На какие силы можно рассчитывать?
Быстро перечисляют названия полков: Измайловский, Егерский, Финляндский, Московский, Лейб-гренадерский, Гвардейский морской экипаж.
— Добавьте, что к нам могут присоединиться еще Преображенский полк и Конная гвардия.
— Можем рассчитывать на шесть полков…
— Детали плана действий будут определяться обстоятельствами, — заметил Рылеев.
— Мой брат Михаил дал согласие, что присоединится к восставшим войскам со своим конным эскадроном, — сообщил Иван Пущин.
И снова повторяют: полки следует вести на Сенатскую площадь; войска следует призывать не принимать присяги, а затем с оружием в руках принудить Сенат обнародовать Манифест; морские части и измайловские солдаты направятся к Зимнему дворцу, чтобы арестовать Николая I и всю его семью; Финляндский полк и гренадеры должны захватить Петропавловскую крепость.
Наступила тишина. Декабристы переглядываются. Все сказано. Все обговорено и уточнено.
С Рылеевым остается Каховский. Они имеют еще один личный разговор. Разговор с глазу на глаз.
Рылеев просит его 14 декабря явиться одетым в свой офицерский мундир еще до того, как восставшие войска соберутся на Сенатской площади, для того чтобы проникнуть во дворец или, если это не удастся, подождать Николая у выхода из дворца и убить его.
Рылеев все это высказал буквально на одном дыхании. Затем поднялся из-за стола, обнял своего друга и сказал:
— Я знаю твою самоотверженность. Ты сможешь так принести больше пользы, чем на площади. Ты сир на земле. Убей императора! Открой нам ход!
Каховский понимает, что ему предлагают стать террористом. Это убийство явится не частью революционного плана, а поступком человека, который тем самым поможет расчистить путь революции.
С тяжелым сердцем Каховский соглашается.
В ту ночь никто из декабристов не спал. Это была для каждого из них роковая, мучительная ночь. Сергей Трубецкой провел эту ночь в богатом доме своего тестя, графа Л аваля. В своих комнатах он сжег каждое подозрительное письмо, любую бумажку, касавшуюся Тайного общества. Его молодая жена во всем трепетно ему помогала и вместе с ним бросала бумаги в камин.
Оставался один-единственный листок. Это вторая часть Манифеста. Сергей Трубецкой не имеет права уничтожить этот документ. Он медленно развертывает листок и читает:
«В Манифесте Сената объявляется… уничтожение бывшего правления… уничтожение права собственности, распространяющейся на людей… равенство всех сословий перед законом… свобода печати и уничтожение цензуры, свобода богослужений и всех верований… гласность судов… уничтожение рекрутства и военных поселений».
Все это написано его, Трубецкого, рукой. Но уничтожить документ он не имеет права. Этот Манифест вместе с вводной частью, написанной Штейнгелем, утром должен быть вручен Сенату. Но пока это «завтра» еще очень далеко! Сергей Трубецкой в полнейшем отчаянии. У него не хватает духу признаться товарищам своим, что шансы на успех невелики, если на площадь не будет выведена большая часть войск. Сражение между своими, между русскими братьями, не должно иметь места и не должно быть допущено.
Зимний дворец полон людей. Здесь поселился Николай I Поселился окончательно. Он уже сидит в кабинете императора. И сам вскрывает все пакеты и письма, поступающие на имя императора.
Хотя 17 дней формально императором является еще Константин.
Междуцарствие, наступившее в России, породило беспрецедентный случай. Брат императора посмел срывать печати с корреспонденции самого государя России!
Но этот брат не только мечтает о троне. Он уже сидит на нем и решил действовать.
Николай I вызвал трех приближенных к нему, которым поручил написать манифест, провозглашающий его императором. Это были Адлерберг, его личный адъютант, историк Карамзин и блестящий государственный ум Сперанский, статс-секретарь.
Бедный, наивный старик Карамзин! Он написал манифест, который кипел восторгами, обещаниями человеколюбия, изобиловал красивыми словами о «народной преданности», «любви народа».
Николай I прочитал проект, ничего не сказал, передал его Сперанскому. Опытный сановник знал, что нужно выбросить все превосходные степени и все восторженные слова.
Манифест уже готов. Николай надевает парадный мундир и направляется в Сенат.
Известный историк и художник А. Н. Оленин, заседавший в Сенате, в связи с этим сделал такую запись в своем дневнике:
«Приблизившись к столу, Николай сказал: „Я исполняю волю моего брата Константина Павловича“ — и затем начал читать манифест о восшествии на престол. Так началось долгожданное ночное заседание Сената, во время которого великий князь стал императором и которым завершилось междуцарствие. Когда закрылось это заседание, император сказал: „Сегодня я вас прошу, а завтра буду приказывать“. И тем самым предельно кратко изложил свое понимание верховной власти, ее священный долг».
Наступила неспокойная и напряженная ночь. В ушах дворцовых сановников все еще звучат надменные слова: «Сегодня я вас прошу, а завтра буду приказывать».
Эта бессонная ночь явилась преддверием первого в России революционного вооруженного восстания против самодержавия.
Наконец забрезжил рассвет. Было холодно. Термометр показывал восемь градусов мороза. Слежавшийся снег скрипел под ногами прохожих.
Никогда еще в Зимнем дворце на вставали так рано. Новый император подавал пример: в семь часов утра он уже в полной парадной форме и принимает офицеров. В
просторной приемной его ждут начальники дивизий, бригад, отдельных полков и батальонов гвардейского корпуса.
Николай I принимает их поздравления. Затем решительно приказывает:
— Идите принимайте присягу и выводите войска для присяги. Вы отвечаете своими головами за спокойствие в столице. Что же касается меня, то, если я буду императором хоть один час, я покажу, на что способен.
Высшие и приближенные офицеры слушают в полном недоумении, они глубоко потрясены. Таким языком еще никто не разговаривал с ними. Император Александр I никогда не позволял себе таких грубостей.
И военачальники спешат. Кареты и сани-возки летят от Дворцовой площади к казармам.
В расположение Финляндского полка приехал его командир генерал Н. Ф. Воропанов. Он вышел перед строем подчиненных войск и поздравил солдат и офицеров с вступлением на престол нового императора. Затем вынул из кармана сложенный вчетверо листок. Медленно и торжественно развернул его и зачитал перед полком сообщение, в котором Константин заявлял об отречении от престола. Прочитал также завещание Александра I, в котором тот назначал Николая наследником престола. И наконец, зачитал царский Манифест нового императора Николая I.
Перед строем полка вышел поручик барон Андрей Розен. По всем правилам он отдал честь и спросил генерала Воропанова:
— Если все эти документы соответствуют оригиналам их, в чем нет никаких причин сомневаться, то почему же тогда мы не присягнули на верность Николаю еще 27 ноября, а дали тогда присягу императору Константину?
Генерал остолбенел от столь неожиданного вопроса.
— Вы неправильно рассуждаете, — говорит наконец он. — Об этом уже думали и размышляли люди гораздо опытнее и повзрослее вас. Соблаговолите, господа, отправиться по своим батальонам, чтобы принять присягу.
Но в Московском полку события развивались совсем по-другому.
В девять часов утра в полк приехал Александр Бестужев. Он думал, что уже безнадежно опоздал. Но генерал-майор барон Фредерике только еще огласил официальные документы из дворца. На престоле, втолковывал он, уже не Константин. Через 17 дней на престол взошел его брат Николай…
Офицеры отправились по ротам, чтобы объяснить солдатам, что надо принести еще одну присягу на верность императору.
Александр Бестужев предельно взволнован. Он хорошо знает, что этот полк особенно «трудный», что его бунтарские слова здесь могут встретить в штыки!
Александр Бестужев ищет своего брата Михаила. Он выходит перед строем одной роты и начинает речь, обращенную к солдатам. Те жадно его слушают. Александр Бестужев рассказывает, что им лгут, их обманывают. Нельзя больше терпеть все это! Откажитесь присягать, подымите голос протеста. Слушайте своих офицеров, которые начали борьбу за справедливость. Идите за ними, и настанет новое время. Сбросим каторжное крепостничество в царской армии! Новое время гарантирует солдатам сокращенную службу. Теперь вы служите 25 лет, этот срок будет сокращен по меньшей мере до 15 лет…
Александр Бестужев побывал в роте Щепина-Ростовского, затем у офицеров, которые не были членами Тайного общества, — Волкова и Брока. Они разрешили выступить перед их солдатами.
И солдатская масса тронулась… Первой идет рота Михаила Бестужева. У всех заряжены ружья. У каждого еще по десять патронов.
Идет рота Щепина-Ростовского. Но тут же прискакали от генерала Фредерикса и сообщили Щепину-Ростовскому, что ему надлежит незамедлительно явиться к командующему.
— Не желаю и знать этого генерала! — отвечает он. Гремят барабаны взбунтовавшихся рот. Кто-то крикнул:
— А где же знамя?! Надо вернуться и взять знамя полка!
Буквально с боем берут знамена батальона и полка, которые стоят возле алтаря, где должны были принимать присягу.
И снова идут через ворота казармы. Скорее отсюда, быстрее на Сенатскую площадь! Пусть знают, что русский солдат не игрушка в руках капризных великих князей.
Но перед воротами казармы стоят разгневанные генерал Фредерике и генерал-адъютант Шеншин. Они преграждают путь солдатам.
— Уйдите с нашего пути, генерал! — громко кричит Александр Бестужев, обращаясь к генералу Фредериксу.
— Уйдите! Не то убьем вас! — кричат солдаты. Выхватив саблю из ножен, к генералу и его свите направляется поручик князь Щепин-Ростовский. Он полоснул ею генерала, и тот рухнул на землю. Не теряя времени, бросился к другому генералу — Шеншину. Он наносит ему несколько ударов саблей.
К Щепину-Ростовскому бежит полковник Хвощинский, который также намерен остановить выход полка. Поручик в третий раз заносит саблю. На этот раз на полковника…
Восемьсот солдат с развевающимися боевыми знаменами полка, с барабанным боем маршируют к Сенатской площади.
Первый полк восстал!
В пять часов утра в квартиру Рылеева, где находился штаб восстания, стучится Евгений Оболенский. Он назначен начальником штаба восстания. Стоит еще густая зимняя темнота. Оболенский не спал всю ночь. Объезжал и обходил товарищей по заговору, уточнял силы восстания. Он сообщает о собранных сведениях и вновь вскакивает на коня. Нельзя терять времени. Князь Оболенский скачет в Измайловский полк, чтобы узнать у Михаила Пущина о его конном батальоне, но не находит его. Он снова галопом поскакал в Семеновский, Егерский и Преображенский полки. Уточняет, когда будут присягать, какие воинские части уже приняли присягу. А в одиннадцать часов утра Рылеев уже на своем боевом посту на Сенатской площади, плечом к плечу с солдатами восставшего Московского полка.
Момент в высшей степени волнующий. Оболенский в сильнейшем возбуждении поднимает руку и приносит клятву верности перед солдатами.
Однако в штаб восстания начинают поступать первые тревожные сообщения. В соответствии с первоначальным планом Якубович должен был возглавить военные части, которые выделялись для захвата дворца, ареста императора и всего его семейства. Но в ночь на 14 декабря Якубович начал колебаться. Нет, не от страха, а в силу иных соображений. Он всегда считал своим личным врагом Александра I, который за участие в дуэли перевел его из гвардии в армию. Якубович всегда искал случая отомстить ему, сам, как уже отмечалось, просил поручения убить его. Но с новым императором Николаем I у него нет личных счетов.
Всю ночь, давившую неизвестностью и напряжением, Якубович терзался мыслью, что император вместо того, чтобы быть арестованным, в неизбежной в таких случаях суматохе попросту может быть убит. И Якубович в конце концов направился на квартиру Бестужева, который жил в одном доме с Рылеевым. Было шесть часов утра. Он предстал перед Бестужевым и в присутствии Каховского заявил:
— Отказываюсь от поручения.
Это первая измена и нарушение предварительно намеченного военного плана действия.
Его спрашивают: может быть, он отправится на площадь?
Якубович дает честное слово, что присоединится к восставшим войскам.
Вскоре Рылеев узнает и о втором отказе. Каховский признается ему, что не может поднять руку на императора. Он предельно искренен и заявляет, что не сможет жить вне своей организации, а этот террористический акт обречет его на изгнание.
«Мы ему сказали, — напишет после в своих воспоминаниях Николай Бестужев, — что в любом случае с этого момента мы его не знаем, и он нас не знает, и что пусть поступает так, как может».
Именно это решение отлучить Каховского от организации и от друзей вовсе лишило его сил совершить террористический акт.
Каховский признавался Александру Бестужеву:
— Напрасно Рылеев говорил это: если он хотел, чтобы я был кинжалом, то прошу, скажи ему, чтобы он сам не порезался им. Давно уже заметил, как он меня обхаживает, но обманется. Всегда готов пожертвовать собой на благо Отечества, но ступенькой для него или для любого другого стать не собираюсь!
В семь часов утра 14 декабря Каховский отказывается убивать нового императора.
В семь часов утра в дом Рылеева пришел и диктатор восстания Сергей Трубецкой.
Он выслушал обо всем, что произошло до его прихода. Повсюду перед полками выступают агитаторы. Всем известен и пароль: «Не принимать присяги! Всем на Сенатскую площадь!»
Сергей Трубецкой узнает об отказе Якубовича вести к Зимнему гвардейские морские части. Узнает, что Каховский отказался стрелять в императора.
Два важнейших момента замысла восстания рухнули. Сергей Трубецкой становится все более и более мрачным. Как все осложнилось! Но восстания уже никто не может остановить. Вбегает задыхающийся капитан Репин и сообщает, что офицеры Финляндского полка отдельно принимают присягу, что он пытается поднять и повести на восстание только солдат этого полка.
В восемь часов утра Михаил Пущин, брат декабриста Ивана Пущина, сообщает, что отказывается выводить на площадь свой конный эскадрон.
Судьба восстания ложится на плечи молодого мичмана Петра Бестужева, одного из братьев Бестужевых. Он выходит из дома Рылеева с письмом от своего брата
Александра Бестужева. Нужно объяснить гвардейским морякам, что не Якубович поведет их ко дворцу, а Николай Бестужев…
В огромной степени выступление военных моряков из казарм произошло в результате смелых действий Петра Бестужева. Он не сомневался, что его брат Николай поведет за собой восставших моряков.
Было девять часов утра.
В штабе восстания не осталось никого. Рылеев и Пущин отправились искать Трубецкого. Александр Бестужев находился в Московском полку. В соседней квартире Штейнгель сосредоточенно пишет вводную часть Манифеста.
Николай I в своем «штабе» — в Зимнем дворце. Несколько офицеров явились ему доложить, что артиллеристы принесли присягу. Генерал Сухозанет, командовавший царской артиллерией, докладывал, что некоторые офицеры из Гвардейской конной артиллерии высказывали недовольство и сомневались в справедливости этой новой присяги. Сухозанет докладывал далее императору, что это его разгневало и он приказал арестовать недовольных.
И вдруг через несколько минут в кабинете Николая I появляется начальник его штаба генерал Нейдгардт
— Ваше Величество! — громко сообщает он, едва дыша от усталости и ужаса. — Московский полк восстал! Шеншин и Фредерике тяжело ранены, и мятежники идут к Сенату.
Николай I посмотрел на него в испуге.
«Эта весть поразила меня как громом, — записал он потом в своих воспоминаниях. — Если до этого знал о существовании заговора, то теперь увидел в сем первое доказательство… Оставшись один, я спросил себя, что мне делать, и, перекрестясь, отдался в руки божий, решил сам идти туда, где опасность угрожала».
Николай I отдает первые распоряжения. Приказывает приготовить кареты, чтобы отправить детей и свою мать в сопровождении усиленной охраны кавалергардов в Царское Село. Все воинские части столичного гарнизона приказал построить на Адмиралтейской площади.
Началось окружение восставших.
На Сенатской площади у всех приподнятое настроение. Здесь и Иван Пущин во фраке.
«Тверже всех в строю стоял Иван Пущин, — вспоминал о тех волнующих минутах барон Андрей Розен, — несмотря на то что он был в отставке и не носил военной формы. Но солдаты с готовностью слушали подаваемые им команды, ибо видели его спокойствие и бодрость. Когда я спросил его, где можно найти князя Трубецкого, Пущин ответил: “Погиб или же скрылся. Если можешь, окажи помощь, в противном же случае и без тебя здесь может быть достаточно жертв”».
На глазах у всех солдат Александр Бестужев точит свою саблю о гранитный постамент памятника Петру I. Глаза его задорно горят. Улыбка не сходит с лица. Александр Одоевский командует выстроенной заградительной войсковой цепью. Московский полк в полном составе уже несколько часов стоит в точно указанном месте в стройных рядах боевого каре.
Солдаты переговариваются по поводу поистине парадного вида Александра Бестужева. Он сбросил шинель, оставил ее на каких-то санях и в блестящем мундире, белых панталонах, гусарских сапогах и шарфе без спешки прохаживался перед строем.
— Как на балу! — говорили некоторые.
К восставшим приближается верхом на лошади генерал-губернатор Петербурга граф Милорадович. Сановника сопровождает его адъютант А. Башуцкий.
Генерал-губернатор охвачен яростью. По приказу императора он направляется в Гвардейский конный полк, чтобы призвать его на помощь для расправы с восставшими. Но там в казармах не спешили, явно тянули время и предпочитали выжидать. Какой-то щеголеватый усатый кирасир выехал во двор на коне, погарцевал перед казармой и на глазах изумленного генерала опять поскакал к конюшне.
— Ты куда это поворачиваешь? — крикнул Милорадович.
— Забыл перчатки, ваше благородие, — ответил кирасир и быстро скрылся со двора.
Милорадович решил сам поговорить с восставшими. Он знал, что владеет ораторским искусством, и верил, что никто не устоит перед силой его слова.
— Солдаты! Солдаты! — прокричал генерал. Он грузно восседал на коне, без шинели, хотя было довольно холодно, с Андреевской лентой поверх мундира.
Солдаты громко обмениваются репликами по поводу прибытия генерал-губернатора.
— Смирно! — командует генерал. Пять раз он во все горло повторяет эту команду, пока не наступает относительная тишина.
— Кто из вас был со мной под Кульмом, Люценом, Бауценом? Никто? Неужели никто не был, никто не слышал о сражениях там?
Никто не сказал ни слова. Солдаты молчат. Хотя именно Московский полк сражался против войск Наполеона и под Люценом, и под Бауценом, и даже в еще болбе памятных битвах под Лейпцигом и Парижем. Генерал продолжает:
— Слава богу! Здесь нет ни одного русского солдата. Боже мой милостивый, благодарю тебя! Здесь нет ни одного русского офицера!
Милорадович выхватил саблю из ножен и громко сообщил, что ее ему подарил Константин. Прочитал выгравированную надпись: «Другу моему Милорадовичу».
— Милорадович не может быть изменником своему Другу, — прокричал он, — изменником брату царя! Нет, здесь нет ни одного офицера, ни одного солдата! Нет, здесь лишь одни омраченные головы, разбойники, мерзавцы, которые позорят русский мундир, военную честь, имя солдата. Вы грязное пятно на России! Вы — преступники перед царем, перед Отечеством, перед миром, перед богом!
Начальник штаба восставших солдат поручик Евгений Оболенский решает взять всю ответственность на себя. Ведь Сергея Трубецкого нет на площади. И тогда князь Евгений Оболенский, ближайший помощник Кондратия Рылеева, решительно направляется к генерал-губернатору.
— А почему я не могу говорить с солдатами? — крикнул рассерженный генерал.
Оболенский трижды предупредил его. Затем прокричал: «Убирайся!» — и, выхватив ружье со штыком у близко стоявшего к нему солдата, пронзил генеральскую лошадь, нанес удар и самому губернатору.
В этот же момент прозвучали выстрелы из каре солдат. В Милорадовича целится Петр Каховский. Из его пистолета раздается громкий выстрел! Пуля поражает грудь губернатора прямо через Андреевскую ленту.
Вокруг полно народа. Собрались и просто зеваки посмотреть на любопытнейшее событие.
Милорадович сразу же обмяк и покачнулся с седла набок. Его адъютант Башуцкий быстро соскочил с коня и подхватил обессилевшее тело генерала. Но последний беспомощно распростерся на снегу.
Башуцкий обращается ко всем окружающим с просьбой помочь ему, но с ужасом убеждается, что никто даже не шелохнулся.
Адъютант потащил по снегу тело тяжело раненного генерала. Потом он напишет, что с бешеным криком, руганью, кулаками, пинками и побоями принудил четырех случайных человек из толпы помочь ему донести генерала до Конногвардейской казармы.
А Трубецкой все еще не появлялся…
Посылают Вильгельма Кюхельбекера разыскать его.
Кюхельбекер — в доме графа Лаваля, тестя Сергея
Трубецкого. Жена князя, бледная и крайне встревоженная, отвечает:
— Ушел рано утром.
Итак, Трубецкого нет. Отсутствует и его заместитель полковник Булатов, который должен был захватить Петропавловскую крепость.
На площади стоят и ждут.
Вблизи от солдат на площади уже несколько часов стоят толпы людей, которые прибывают со всех сторон. Любопытные горожане запрудили и всю обширнейшую площадь перед Зимним дворцом. По свидетельству адъютанта Милорадовича, на ней собралось около двадцати тысяч человек.
И эта людская масса не была пассивной. Сохранилось много воспоминаний, дневниковых записей, писем того времени, в которых говорится об этом. Фелкнер отмечает: «Народ волновался как море». Священник Виноградов сообщает: «Был страшный шум толпы, собравшейся на Петровской площади возле памятника Петру». Адъютант Милорадовича оставил такую запись: «Народ орал и вопил». «Подлое простолюдье было на стороне мятежников», — читаем мы в дневнике самой императрицы. Генерал Толь, начальник штаба 1-й армии: «На стороне бунтовщиков была весьма значительная толпа простолюдинов, которые целиком присоединились к ним».
Когда появился на коне Николай I, народ принялся бросать в свиту палки, камни, которых было там в изобилии возле строившегося тогда Исаакиевского собора. В свиту императора летели снежные комья и куски льда.
«Собравшаяся чернь, — свидетельствует принц Евгений Вюртембергский, — также принимала участие в беспорядках».
Простолюдины едва не стащили с лошади генерала Воинова, командира гвардейского корпуса. Камни летели и в адъютантов императора, а в самого автора этого свидетельства угодило несколько снежных комьев.
Император приказывает генералу Алексею Орлову атаковать силами конного эскадрона бунтовщиков на площади. Орлов подает команду к атаке. Но против конников встали безоружные люди. Они с криками «ура!» бросают шапки в воздух, хватают лошадей за уздцы. Более отчаянные находят камни, палки и бросают их во всадников. Эскадрон четырежды вынужден был отступать!
Но на площадь прибывают новые восставшие военные части. На помощь своим товарищам поспешила рота лейб-гренадера члена Тайного общества Александра Сутгофа. Прибыл почти в полном составе Гвардейский морской экипаж, поднятый молодым декабристом Петром Бестужевым! Во главе экипажа идет его старший брат Николай Бестужев. На площадь прибыл и основной состав Лейб-гренадерского полка во главе с молодым поручиком Пановым.
Силы восставших увеличились до трех тысяч человек…
Но восставшие части уже окружены верными Николаю I войсками. Он приказал развернуть пушки. С саблями наголо и ружейным огнем восставшие не могли противостоять такой силе.
На Сенатской площади восставшие остаются в бездействии. Нужно избрать нового диктатора восстания, который поставил бы конкретные задачи перед отдельными частями. Обращаются к морскому капитану Николаю Бестужеву. Но он откровенно признается:
— На море могу командовать, но здесь, на суше, не смогу.
Диктатором восстания назначают поручика Евгения Оболенского.
И теперь и далее решающими будут минуты, каждая минута. Нужно вырваться из сжимающегося кольца! Нужно завладеть Петропавловской крепостью.
Уже начинало темнеть. В тот день в Петербурге солнце зашло в 14 часов 58 минут.
Генерал Сухозанет приказывает навести пушки на восставшие войска.
В бумагах Николая I есть запись, что он якобы направил генерала Сухозанета объявить восставшим, что, если они не сложат оружие, будет отдан приказ открыть огонь. Те же, по словам императора, в ответ прокричали громкое «ура»…
— Ваше Величество! — докладывал Сухозанет. — Они совсем с ума сошли, громко кричат: «Конституция!»
Император Николай поднимает руку и командует:
— Огонь из орудий поочередно! Правый фланг, первая, пли!
Приказ повторяют все офицеры в порядке субординации.
Орудия молчат.
Один из офицеров подбегает к артиллеристу, кричит:
— Почему не стреляешь?
— Свои, ваше благородие, — ответил он.
Офицер подбежал к одному из орудий и дал первый залп. Картечь ударила высоко в здание Сената. Последовали второй, третий, четвертый залпы. Уже стреляли из всех орудий по площади.
Потом Николай I хладнокровно и скрупулезно напишет о случившемся:
«С первой позиции от меня было произведено три выстрела. И от Михаила Павловича — два, из которых второй — по бежавшей толпе вдоль Крюкова канала. После этого приказал снова дать два залпа от памятника (Петру I. — Авт.) по бежавшей по Неве толпе».
На покрытой снегом площади лежат убитые, тяжелораненые. Повсюду багровеют огромные пятна человеческой крови.
Восставшие проявляли изумительный героизм. Даже под орудийным огнем они пытались держать строй на покрытой льдом Неве. Некоторые молодые солдаты, услышав свист ядра, низко пригибались, а бывалые подшучивали над ними:
— Чего кланяешься? Али оно тебе знакомо? И громко смеялись.
Но вскоре огонь по реке усилился. Лед стал ломаться, и кто-то испуганно закричал:
— Тонем!
Штаб-капитан лейб-гвардии Московского полка Щепин-Ростовский и Сутгоф все еще оставались на площади. С ними стояли бесстрашные солдаты. Они просят Сутгофа скрыться.
— Этого я никак не могу сделать, — отвечал он, — тем более что в моем кармане ваше жалованье.
Солдаты кричат, что обойдутся и без жалованья, лишь бы он не угодил в руки палачей.
Николай Панов встретил незнакомого человека, который снял с себя пальто и предлагал ему переодеться и скрыться.
Сенатская площадь представляла собой ужаснейшее зрелище. Тяжелораненые ползли по снегу. Мертвые усеяли весь ее простор. Преображенский, Семеновский и Измайловский полки преследуют повстанцев, обыскивают дома, ловят скрывшихся солдат и офицеров.
Тайный советник Попов свидетельствовал: «Народу было убито так много, что Нева, набережные и улицы были усеяны трупами. Сразу, как прекратилась стрельба, новый государь приказал обер-полицмейстеру Шульгину к утру убрать все трупы и пятна крови. Шульгин приказ выполнил, но поступил бесчеловечно… На Неве были сделаны новые полыньи, больше, чем требовалось для затопления одного тела, и к утру бросили в них не только трупы убитых, но и — о ужас! — многих раненых, которые не в состоянии были спастись от этой кровавой охоты».
В тот же вечер Николай I пишет брату своему Константину в Варшаву:
«Я стал императором, но какой ценой, боже мой! Ценой крови моих подданных».
«Славяне»
«Целью сего общества было введение чистой демократии в России, которая устранит не только сам титул монарха, но и дворянство, как и другие сословия, и объединит их в одно сословие — граждан» — так писал о целях «Общества соединенных славян» его организатор и главный руководитель Петр Борисов.
Но кто такие, в сущности, «Соединенные славяне»? Каковы были их цели и задачи?
Эта тайная организация в своем первоначальном виде возникла весной 1818 года, одновременно с «Союзом благоденствия», но совершенно отдельно и независимо от него. Очевидно, кроме моральных устремлений к личному самоусовершенствованию, она ставила перед собой и некоторые политические задачи, как это подтверждают и показания ее членов во время следствия.
Сам основатель этого общества, юнкер Петр Борисов, был убежденным и страстным противником крепостного права и самодержавия. «Несправедливости, насилия и угнетение помещиков, ими крестьянам учиняемые, — писал Петр Борисов в показаниях перед Следственным комитетом, — укрепляли в моем сознании либеральные мысли».
В 1823 году артиллерийская бригада, в которой служили братья Петр и Андрей Борисовы, располагалась в Новограде-Волынском.
Там оба брата познакомились и сдружились с молодым поляком Юлианом Люблинским — студентом Варшавского университета. За участие в польском революционном движении он, закованный в кандалы, был выслан под полицейский надзор в тот самый городок, где служили братья Борисовы. От этого молодого поляка они впервые услышали об идее объединения всех славян для борьбы против тирании, за свободу, за братство. И они не только восприняли эту идею, она завладела всеми их помыслами. Было решено тайную организацию назвать «Обществом соединенных славян». Вскоре в Общество были приняты прапорщик Владимир Бечаснов, Иван Горбачевский, подпоручик Петр Громницкий и десятки других молодых патриотов.
«Общество соединенных славян» поставило целью объединение всех славянских народов в единую демократическую республиканскую федерацию.
«Мы наметили далекую цель объединения всех славянских племен в единую республику и потому выработали такие правила, или катехизис, и клятвенное обещание», — писал об этом П. Борисов.
Братья создали сложный ритуал принятия торжественной клятвы. Новые члены, вступавшие в тайное политическое общество, должны были произносить клятву, в которой были такие слова:
— Пройду тысячи смертей, тысячи препятствий, — пройду и посвящу последний вздох свободе и братскому союзу благородных славян. Если же нарушу сию клятву, то пусть угрызения совести будут первою местью гнусного клятвопреступления, пусть сие оружие обратится острием в сердце мое и наполнит оное адскими мучениями, пусть минута жизни моей, вредная для моих друзей, будет последняя…
Подтверждением верности этой святой клятве явилось участие членов общества в восстании декабристов из Южного общества 29 декабря 1825 года.
Члены «Общества соединенных славян» отличались от членов Северного и Южного обществ декабристов своим происхождением и имущественным положением. Они имели в основном небольшие офицерские чины в армии. Братья Борисовы привлекали в организацию главным образом подпоручиков, прапорщиков, юнкеров. Все они весьма бедные люди, их родители не имеют ни богатств, ни положения. Например, у отца братьев Борисовых, майора в отставке Ивана Борисова, было пятеро детей и лишь 200 рублей дохода в год! Не было у него ни земли, ни крепостных. Отец был в вечных поисках заработка: чертил планы постройки провинциальных домов, выполнял самые различные поручения. Это был умный и образованный человек. Он сам научил грамоте своих сыновей, преподавал им географию, историю, математику, астрономию.
«Мой отец, — писал позже Петр Борисов, — не стремился привить мне чрезмерную набожность. Он часто мне говорил, что богу будет приятно видеть честного человека, делающего людям добро, что этот человек смотрит не на богатых, а на чистые руки, а еще лучше, если он печется о чистоте своего сердца».
В тайную организацию «Славян» входили и люди, не состоявшие на военной службе. Так, например, ее членом стал канцелярист Павел Выгодовский (в действительности крестьянин Дунцов).
Членам организации были чужды какие бы то ни было сословные предрассудки. Когда П. Борисов предложил юнкеру Головинскому вступить в Тайное общество, последний смущенно спросил: «Возможно ли это, ведь я не офицер?» Петр Борисов не без гордости ответил, что организация существует для всех, кто любит свободу.
«Причина, которая вынудила нас бороться, — гордо писал в своих показаниях перед следствием Петр Борисов, — было угнетение народа. Чтобы облегчить его участь, я решил принести себя в жертву!»
«Славяне» были своего рода предтечи разночинцев. Широкая демократичность обусловила и их политическую платформу, направленную против сословного неравноправия. Они не только говорили о народе, о его благе — им была чужда сама мысль о революции без поддержки народа. Именно поэтому долгое время они противились идее Сергея Муравьева-Апостола и молодого Михаила Бестужева-Рюмина о военном перевороте без сознательного участия в нем солдатской массы.
Южное общество декабристов и «Общество соединенных славян» долго не были связаны между собой, даже не знали одно о другом.
Но вот однажды один из «Славян», Федор Тютчев, только что принятый в Тайное общество, встретился со своими старыми знакомыми, офицерами, с которыми когда-то служил в Семеновском полку: Сергеем Муравьевым-Апостолом и Михаилом Бестужевым-Рюминым. Говорили о солдатской доле, о бунте Семеновского полка в 1820 году.
— Мы должны сами завоевать свободу, — сказал Сергей Муравьев-Апостол. — Не хочешь ли стать членом одного тайного общества?
Федор Тютчев вздрогнул. Он был крайне изумлен, что есть, оказывается, еще одно политическое общество, почти «по соседству». Стал расспрашивать о целях их Тайного общества и понял, что есть много такого, что их объединяет, вернее, сближает. И тогда, без ведома своих товарищей, сказал, что у них в полку имеется тайная организация «Соединенные славяне».
Сергей Муравьев-Апостол высказал пожелание познакомиться с новыми собратьями по идее и борьбе. Он горячо просил Тютчева передать это пожелание его руководителям.
В конце концов после длительных и многочисленных переговоров Петр Борисов согласился познакомиться с Сергеем Муравьевым-Апостолом и Михаилом Бестужевым-Рюминым. Он приехал на встречу с несколькими своими товарищами.
«Муравьев принял нас с исключительным радушием, осыпал нас добрыми словами и всяческими похвалами, — писал в своих воспоминаниях Иван Горбачевский. — Говорили о необходимости реформ, об объединении Южного общества со “Славянами”».
Уже при той первой встрече Сергей Муравьев-Апостол сказал откровенно:
— Ваша цель чрезвычайно трудная, и очень сложно ее воплотить в жизнь когда-нибудь. Кроме того, следует больше думать о наших соотечественниках, нежели об иностранцах.
Петр Борисов сосредоточенно слушал. Он крайне осторожен и предельно сдержан. Перед ним сидят дворяне с самыми аристократическими фамилиями. Отец Сергея Муравьева-Апостола, например, был послом России в Испании.
В ходе разговора Петр Борисов быстро убеждается, что Муравьев-Апостол очень хорошо осведомлен о целях «Славян» и клятве.
После этой встречи «Славяне» собираются отдельно. Разгорелись бурные споры. Одни заявляли, что следует немедленно предать смерти Тютчева, который нарушил конспирацию и выдал организацию «посторонним», другие выражали радость, что встретили братьев по убеждениям, и настаивали на скорейшем объединении с ними.
Петр Борисов заявил, что согласен на объединение с Южным обществом при условии, что его члены войдут в организацию «Славян». Если они не согласятся, тогда возьмем «честное слово у Сергея Муравьева-Апостола», что существование «Общества соединенных славян» останется в строгой тайне от других членов Южного общества. «Вместе с тем мы их заверим, — говорил Петр Борисов, — что все „Славяне“ готовы принять участие в перевороте, как только он начнется, и всеми силами будем помогать и способствовать его успеху».
Сергей Муравьев-Апостол направил для переговоров со «Славянами» своего сподвижника и товарища Михаила Бестужева-Рюмина.
— Достаточно мы страдали, — говорил Рюмин, — достаточно натерпелись позорного угнетения. Все благородно мыслящие люди решили сбросить со своих плеч ненавистное иго. Благородство должно воодушевить каждого, чтобы осуществить великое дело — освободить наше несчастное Отечество… Наши потомки с вечной признательностью увенчают нас славой избавителей от тирании.
Бестужев-Рюмин рассказал о целях Южного общества. «Славяне» с изумлением слушали его — Южное общество уже выработало свою конституцию!
«Славяне» задумываются, они явно колеблются. Некоторые восторженно восприняли эти слова, другие же выражают явное сомнение — пойдет ли дело так гладко и легко, как говорит им посланец.
Но Бестужев-Рюмин восторженно говорит об огромных силах и возможностях их Тайного общества. Среди его членов самые блестящие офицеры, князья, генералы. Он подробно рассказал о конституции, сообщил, что князь Трубецкой возил текст этой конституции для ознакомления и консультаций во Францию и Англию…
Разумеется, ничего этого не было, кроме как в горячем воображении молодого заговорщика.
«Славяне» не верят на слово. Они настаивают, чтобы им показали конституцию, они хотят также познакомиться с программой Южного общества. Только тогда можно будет обсуждать вопрос о слиянии двух тайных обществ.
Пестель диктует Бестужеву-Рюмину «Государственный завет» — краткое изложение основных положений «Русской правды». Бестужев-Рюмин передает его «Славянам».
Наконец в их руках программный документ о целях Южного общества! Наконец они могут не только слушать блестящие речи молодого Бестужева-Рюмина, а прочесть и обсудить программу тайной политической организации!
«Славяне» тщательно обсуждают отдельные пункты, делают замечания, предлагают дополнения, спорят и хотят получить некоторые разъяснения. К ним опять приезжает Бестужев-Рюмин, чтобы услышать об их окончательном решении.
«Славяне» забрасывают его вопросами, они хотят знать все о будущем России. Бестужев-Рюмин им отвечает, что рассматривать сейчас в деталях будущую конституцию «совершенно излишне». Он обещает сделать это при следующей встрече. Затем добавляет:
— Сейчас могут возникнуть споры, разногласия, и мы лишь потеряем время, а она, конституция, уже одобрена великими умами!
Но не только эти последние слова огорчают «Славян». Задело их предложение — оказать неограниченное доверие и войти в полное подчинение Верховной думе Южного общества.
— Мы хотим иметь доказательства, мы хотим получить исчерпывающие разъяснения! — заявляют некоторые из них.
Майор Спиридов из «Славян» хочет знать, кто входит в Верховную думу.
— К чему такое любопытство? — спрашивает Бестужев-Рюмин. — Следует почитать за счастье входить в такое общеполезное и важное дело.
Но «Славяне» не соглашаются. Они не желают вслепую вступать в борьбу.
Тогда Бестужев-Рюмин достает лист бумаги и перед всеми начинает чертить схему организации Южного общества. Начертил большой круг и в центре его поставил Верховную думу, а радиусами обозначил посредников между ею и отделениями общества. Он назвал имена многих высших офицеров, генералов, штабных офицеров из корпусов, дивизий и полков.
— Все это благороднейшие люди, — говорит он в заключение, — пренебрегающие почестями и роскошью, поклявшиеся освободить Россию от рабства и готовые умереть за благо отечества.
Бестужев-Рюмин с воодушевлением рассказывает о связях с Польским обществом, с горячностью рисует картину будущей революции.
«Славяне» приходят в восторг. С чисто детской радостью слушают они волнующие слова. Лишь Петр Борисов спокойно и даже несколько холодно замечает, что придерживается первоначальной цели своего общества — освобождения всех славянских народов, объединения их в единый республиканский федеративный союз.
— Более того, — обращается он к своим товарищам, — если мы безоговорочно подчинимся Верховной думе Южного общества, будем ли мы тогда в состоянии исполнить принятые на себя обязательства? Подчинившись этой таинственной Думе, не окажемся ли мы во власти ее произвола, когда может быть найдена никчемной высокая цель «Общества соединенных славян» — федеративный союз славянских народов, и ради сегодняшней пользы мы пожертвуем будущим, когда нам запретят иметь связь с другими народами?
Созвали новое собрание. Сергей Муравьев-Апостол и Михаил Бестужев-Рюмин приглашают упрямых «Славян» к себе. Приехавшие застают на квартире подполковника Муравьева-Апостола и других членов Южного общества. «Славян» приветливо встречают три полковника — Враницкий, Повало-Швейковский и Тизенгаузен. Подполковник Муравьев-Апостол представляет им командира Ахтырского полка Артамона Муравьева, подполковника Фролова, подпоручика Лихарева.
— Господа! Все это наши члены.
Муравьев-Апостол старается дружески рассеять смущение младших офицеров, вызвать их расположение и доверие.
Очень быстро завязался оживленный разговор. «Славяне» крайне изумлены, когда Артамон Муравьев громко произнес проклятие самодержавию и сказал, что собственной кровью искупит свободу. Офицеры говорят о казнокрадстве и злоупотреблениях, о страданиях крепостных, о тяжкой доле солдата.
Один из «Славян» — Веденяпин — вдруг громко заявляет перед всеми, что не собирается верить только словам.
По его мнению, каждый член организации, какой бы чин он ни имел, должен на деле подтвердить свои убеждения и идеалы. Он выражает недовольство, что полковые командиры, состоящие членами Тайного общества, не стремятся привлекать в него рядовых солдат, ничего не делают для увеличения численности членов организации.
Загорелся горячий спор. Члены Южного общества доказывают, что Верховная дума принимает в общество лишь самых благородных, и пусть никто не сомневается в том, что это достойнейшие люди.
Спорят долго и много. Бестужев-Рюмин заявляет, что восхищается целями, выдвинутыми «Славянами», и подробно останавливается на содержании документов, представленных Петром Борисовым. Но он подчеркивает, что не приемлет постепенность и отдаленность их целей. Бестужев-Рюмин выступает против идеи включения народа в их борьбу, заявляя, что это опасно.
— Наша революция, — говорит Бестужев-Рюмин, — будет подобна революции испанской: она не будет стоить ни одной капли крови, ибо будет совершена одной армией, без участия народа. Москва и Петербург с нетерпением ожидают восстания войск. Наша конституция утвердит навсегда свободу и благоденствие народа. Будущего 1826 года, в августе месяце, император будет смотреть 3-й корпус, и в то время решится судьба деспотизма; тогда ненавистный тиран падет под нашими ударами; мы поднимем знамя свободы и пойдем на Москву, провозгласим конституцию.
На эту пламенную речь вряд ли можно было что-нибудь возразить. Но Петр Борисов резко спросил:
— Какие меры принимаются обществом, чтобы Временное правительство придерживалось законности и могло бы быть обузданным, если у него появятся властолюбивые и честолюбивые намерения, которые могут оказаться пагубными для республики?
Бестужев-Рюмин взволнованно возразил:
— Как вам не стыдно спрашивать это, как будто те, которые, чтобы добиться свободы, решили умертвить своего монарха, превратятся в простых узурпаторов власти!
Даже «Славяне» с удивлением и недоумением посмотрели на своего товарища. Петр Борисов отвечал:
— Это все хорошо сказано, но победитель галлов и несчастного Помпея пал под ударами заговорщиков в присутствии всего сената, а юноша, 18-летний Октавий, стал властителем Рима.
— Зачем рассказываете солдатам, что замышляете государственный переворот? — спросил подполковник Ентальцев.
— Чтобы знали, за кого будут сражаться! — твердо ответил Горбачевский.
— Народ должен разговаривать с похитителями власти не иначе как с оружием в руках, купить свободу кровью и кровью утвердить ее; безрассудно требовать, чтобы человек, родившийся на престоле и вкусивший сладость властолюбия с самой колыбели, добровольно отказался от того, что он привык считать своим правом, — подчеркнул П. Борисов.
Спорят обо всем. Спорят по каждому пункту, по каждому слову, по каждому предложению. Все эти молодые офицеры почитают лишь одну святыню — любовь к России.
Именно эта любовь связала их с членами Южного общества! Они находят общий язык и общий путь в предстоящей борьбе.
Этот спор говорит не только о революционном энтузиазме «Славян». Он показывает, насколько трудно и сложно достичь единства и согласия. И все же Муравьев-Апостол преуспел и в этом, протянув руку «Славянам». Вскоре они убедятся, что в его лице они встретили подлинного русского патриота. И свою пламенную и безграничную любовь к Отечеству он позже покажет перед всем миром: свой жизненный путь в борьбе за светлые идеалы он завершит на эшафоте.
Мысли о решительных действиях, о революции с оружием в руках полностью владеют Сергеем Муравьевым-Апостолом. И только в таком плане он понимает роль и назначение Тайного общества. Он привлекает людей своими личными качествами душевного и обаятельного человека. Всех окружающих пленяют его благородство, пламенный патриотизм и готовность к самопожертвованию. В острых спорах со «Славянами» именно Сергей Муравьев-Апостол находит путь к единению. Он восхищается их демократизмом, их энтузиазмом, но честно говорит, что у них нет конкретного и четкого плана.
«В обществе „Славян“, — напишет позже Бестужев-Рюмин, — я увидел много энтузиазма, решительности, но четкости в действиях, ясной цели и определенного плана у них не было. Самое замечательное, что было в этом обществе, — так это то, что оно было демократическое».
Наконец наступает великий и радостный день. «Славяне» и члены Южного общества объединяются. Это было незабываемое, волнующее событие.
На собрании, на котором произошло объединение, Бестужев-Рюмин произнес большую речь. Все без исключения присутствующие сохранили в памяти своей целые отрывки из нее. Они ее потом приводили в своих показаниях и мемуарах. Было какое-то неповторимое обаяние у молодого и восторженного бунтовщика! И единственное, что руководило всеми его поступками, наполняло его могучей революционной страстью, — так это беспредельная любовь к России.
— Век славы военной кончился с Наполеоном, — говорил Михаил Бестужев-Рюмин. — Теперь настало время освобождения народов от угнетающего их рабства, и неужели русские, ознаменовавшие себя столь блистательными подвигами в войне истинно Отечественной, русские, исторгшие Европу из-под ига Наполеона, не свергнут собственного ярма и не отличат себя благородной ревностью, когда дело пойдет о спасении Отечества, счастливое преобразование коего зависит от любви нашей к свободе?
Все слушали с восхищением. Некоторые были тронуты до слез.
— Взгляните на народ, как он угнетен! — продолжал Бестужев-Рюмин. — При сих обстоятельствах нетрудно было нашему Обществу распространиться и прийти в состояние грозное и могущественное. Великое дело свершится, и нас провозгласят героями века!
Бестужев-Рюмин произнес клятву, что будет верен Обществу и по первому зову возьмет меч в руки.
«Невозможно изобразить сей торжественной, трогательной сцены, — писал Иван Горбачевский в своих воспоминаниях. — Воспламененное воображение, поток бурных и неукротимых страстей производили беспрестанные восклицания. Чистосердечные, торжественные клятвы смешивались с криками: “Да погибнет различие сословий! Да погибнет дворянство вместе с царским саном! Да здравствует конституция! Да здравствует народ! Да здравствует республика!”»
В начале декабря 1825 года полки, расквартированные на юге, присягнули в верности Константину. «Славяне» живут в крайнем напряжении. Они понимают, что со смертью Александра I назревают события и что намного ранее, чем предполагали, наступит час восстания. Но, как дисциплинированные члены нового Тайного общества, они ждут приказа к выступлению от Сергея Муравьева-Апостола.
Последний отправляется со своим братом Матвеем в город Житомир, чтобы встретиться с другими декабристами. На последней перед Житомиром почтовой станции они встретили сенатского курьера из Петербурга, который вез манифест Николая I, и узнали о восстании в Петербурге.
Оба брата услышали такие новости: восстание подавлено, начались массовые аресты. Их волнение огромно.
Сергей Муравьев-Апостол понимает, что нет другого пути, кроме как поднять восстание и на юге. Он чувствует долг перед родиной, перед своими товарищами. Он знает, что их имена уже известны в царском дворце.
Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы спешат в Любар, чтобы встретиться с Артамоном Муравьевым. Вскоре к ним прибыл падавший от усталости Михаил Бестужев-Рюмин.
— Есть приказ о твоем аресте! — говорит он Сергею. — Твои бумаги изъяты Гебелем, который следует за тобой.
Сергей Муравьев-Апостол хочет знать подробности. Узнает, что 25 декабря командир Черниговского полка Гебель давал бал. Он направил приглашения «ко всем офицерам, городским жителям и известным помещикам и членам их семейств».
Внезапно в самый разгар бала у подъезда остановился возок. Два жандармских офицера, поручик Несмеянов и прапорщик Скоков, в три часа утра доставили совершенно секретное письмо от начальника штаба 1-й армии генерал-адъютанта барона Толя. Он приказывал Гебелю немедленно арестовать Сергея Муравьева-Апостола и забрать все его бумаги и документы.
Гебель покидает бал. Едет на квартиру Муравьева-Апостола, но узнает, что его там нет. Гебель и его помощники запечатывают в мешки все бумаги Сергея Муравьева-Апостола.
В этом же доме остановился на ночлег Бестужев-Рюмин. Всего лишь через несколько минут после обыска к нему приходят четыре офицера из «Славян», которые были на балу. Прибытие двух жандармов, поспешный уход с бала хозяина, командира Черниговского полка, свидетельствовали о наступлении серьезных событий. Обыск у Муравьева-Апостола и приказ об его аресте — сигнал, чтобы на удар ответить ударом!
«Славяне» настаивают, чтобы Михаил Бестужев-Рюмин разыскал Сергея Муравьева-Апостола и уведомил его обо всем этом, а также о том, что они начинают восстание.
И Бестужев-Рюмин отправился обратно. Он мчался с такой быстротой, что успел приехать раньше преследователей.
Жандармы повсюду разыскивают С. Муравьева-Апостола: в Житомире, Любаре, в селе Трилесы. Наконец рано утром его с братом Матвеем обнаруживают в одном сельском доме села Трилесы. Дом окружен солдатами Гебеля. Нет никакого выхода. Оба брата Муравьевы-Апостолы арестованы. Сергей Муравьев-Апостол в полной военной форме. Он спокойно выслушал приказ об аресте и даже предложил Гебелю выпить чашку горячего чая.
Гебель охотно согласился, так как уже знал, что скоро прибудет и Михаил Бестужев-Рюмин. Не упускать же и его из рук. Арест сразу троих заговорщиков будет надлежащим образом оценен в Петербурге.
Но Гебель не предвидел одного обстоятельства. Предыдущей ночью Сергей Муравьев-Апостол отправил с солдатом 5-й роты письма к «Славянам» — офицерам Черниговского полка Кузьмину, Щепилле и Соловьеву — с просьбой немедленно прибыть к нему в село.
Бестужев-Рюмин также имеет важнейшее поручение. Некоторые исследователи предполагают, что он был направлен в Александровский полк к Повало-Швейковскому, чтобы там поднять бунт. Тот же характер имели и письма, которые он доставил члену Тайного общества И. А. Набокову в Кременчугский полк. Но под различными предлогами оба отказались поднимать свои полки.
В ночь на 29 декабря «Славяне» получили письма Сергея Муравьева-Апостола. Времени терять нельзя! Всесторонне оценивая положение, они поняли, что, весьма возможно, его уже арестовали. Они решили: если их руководитель уже находится в руках врага, значит, нужно его освободить любой ценой.
В путь отправляются Кузьмин, Щепилло, Соловьев и Сухинов (поручик гусарского полка). Несмотря на то что между Сергеем Муравьевым-Апостолом и Сухиновым происходят постоянные споры, в эти напряженные, решительные минуты последний демонстрирует истинно революционное поведение. Он идет теперь на решительные действия, чтобы освободить Сергея Муравьева-Апостола.
Четверо членов «Общества соединенных славян» врываются в дом, в котором содержатся арестованные братья Муравьевы-Апостолы. Они требуют объяснений от Гебеля, но тот возмущенно им отвечает, что это не их дело.
Щепилло кричит:
— Ты один из варваров, которые хотят убить Муравьева!
Он бросается на часового, отнимает у него ружье и штыком наносит удар Гебелю.
«Славяне» дерутся с яростью и освобождают Сергея Муравьева-Апостола. Несмотря на призывы Гебеля к солдатам не допустить бегства «разбойников», солдаты не трогаются с места. Борьба идет только между офицерами.
В своих показаниях на следствии Сергей Муравьев-Апостол писал: «Происшествие сие решило все мои сомнения; видев ответственность, коей подвергли себя за меня четыре сии офицера, я положил, не отлагая времени, начать возмущение; отдав поручику Кузьмину приказание собрать 5-ю роту… Соловьеву же и Щепилле приказал… ехать в свои роты и привести их в Васильков».
Нужно было спешить. Разбушевавшаяся снежная буря сделала движение по дорогам почти невозможным. Сергей Муравьев-Апостол отправил письмо Вадковскому в 17-й егерский полк, сообщая о том, что Черниговский полк уже восстал и ждет помощи его полка.
Сухинов ни на минуту не покидает Сергея Муравьева-Апостола. Он среди тех, кто помогает выработать военный план.
Три брата Муравьевых-Апостолов — Сергей, Матвей и прибывший сюда Ипполит — вместе с Михаилом Бестужевым-Рюминым и четырьмя «Славянами» — Сухиновым, Кузьминым, Щепиллой и Соловьевым — образовали «штаб» восстания. Но даже теперь, в эти решительные минуты, среди них нет единомыслия. Сергей Муравьев-Апостол все время ждет присоединения других частей и полков. Он даже надеется, что полки, которые направят сражаться против него, сложат оружие и присоединятся к нему.
И только «Славяне» готовы драться не на жизнь, а на смерть. У них нет Другого выхода. Они не ждут извинений, не ищут легкого пути. Они ждут приказа Сергея Муравьева-Апостола.
«Славяне» предлагают идти походом на Киев, где к ним присоединятся солдаты Курского пехотного полка, артиллерийские офицеры, которые дали обещание их товарищу Андреевичу, что тоже восстанут.
Сергей Муравьев-Апостол отверг этот план. Он, однако, соглашается только на одно — отправить письма в Киев к генералам, офицерам, своим товарищам и единомышленникам. В этих письмах он объяснял положение, просил о помощи.
Курьером в Киев направляется «славянин» Мозалевский. Он передал все письма по назначению, за исключением одного — к Польскому тайному обществу, так как его арестовали. Мозалевский разжевал и проглотил это письмо.
Восставший Черниговский полк ждет помощи из Киева. Но к назначенному времени Мозалевский не возвратился. Сергей Муравьев-Апостол и «Славяне» понимают, что и эта надежда угасла.
Сергей Муравьев-Апостол проявляет удивительную доброту и сердечность к своим товарищам, которые отказываются восстать, которые нарушили свое честное слово и изменили революционному делу. Полную противоположность являют собой «Славяне». Иван Сухинов, этот «железный кулак» восстания, беспощаден ко всем колеблющимся и боязливым. Позже, перед Следственной комиссией, они покажут, что только он причина всех их
несчастий. Сухинов возглавлял авангард, который первым вошел в Васильков. От его смелости и бесстрашия зависело многое. Во второй половине дня авангард Сергея Муравьева-Апостола под командованием Сухинова вошел в город и расположился на главной площади.
Сухинов поспевал всюду. Он разоблачает перед солдатами майора Трухина, подосланного, чтобы остановить их. Вместе с Михаилом Бестужевым-Рюминым Сухинов высмеивает перед всеми этого офицера. Ободренные их словами, солдаты набрасываются на майора, срывают с него эполеты, смеются над ним. Его арестовали и посадили под стражу.
Вместе с тем именно Сухинов сумел спасти от гнева восставших солдат семью Гебеля. Он строго предупредил солдат, что покарает смертью каждого, кто нарушит революционную дисциплину. Солдаты попытались воспротивиться. Тогда Сухинов обнажил саблю и двинулся на непокорных. Один против многих, он утвердил волю командира и укротил солдат.
Но к восставшим никто не присоединился, кроме подпоручика Быстрицкого со своей 2-й ротой. Оставалась последняя надежда, что 17-й егерский полк во главе с Вадковским присоединится к восстанию.
Сергей Муравьев-Апостол направляется с восставшими к Белой Церкви. Он надеется, что там нет правительственных войск или артиллерии, а лишь 17-й егерский полк, который и присоединится к ним.
В 15 верстах от Белой Церкви он узнает, что и эта надежда рухнула! Полк покинул город.
И тогда появляются верные императору войска. Это конно-артиллерийская часть. Восставшие первоначально даже обрадовались, когда увидели солдат. Командиром этой военной части был член Тайного общества полковник Пыхачев. Восставшие рассчитывали, что он присоединится к ним. Но вскоре они убедились, что ошиблись. Позже они узнали, что накануне Пыхачев был уже арестован.
Первыми залпами артиллерии убит Щепилло, ранен Кузьмин, тяжело ранен в голову руководитель восставших Сергей Муравьев-Апостол. Кровь залила его лицо. Он встал и громко закричал:
— Где мой брат? Где брат мой? — и упал без сознания.
Ипполит Муравьев-Апостол, увидев брата лежащим неподвижно на земле, тут же покончил с собой. Арестовывают Матвея Муравьева-Апостола, тяжелораненого Кузьмина, Михаила Бестужева-Рюмина… Смелый и решительный Иван Сухинов с группой солдат успел вырваться из кольца правительственных войск.
Восстание Черниговского полка подавлено. С оружием в руках был захвачен на поле сражения тяжелораненый его руководитель. Теперь ему предстоят тяжелые испытания. Долгие месяцы следствия еще больше закалят его чистый, романтический характер. Сергей Муравьев-Апостол проявит исключительное мужество и отправится на эшафот твердым шагом и с гордо поднятой головой. До самой последней минуты он останется спокойным и непоколебимо величественным. Он будет поддерживать силы и уверенность своих товарищей, успокаивать и подбадривать молодого Михаила Бестужева-Рюмина.
Виселица станет вершиной его подвига. Он погибнет, все осмыслив, достигнув величайшего апофеоза борьбы — смертью своей подтвердив право на великое дело освобождения народа.
Горькие минуты поражения имеют свою особую историю. Схваченные руководители восстания не унывают. На санях, под усиленным конвоем, их отправляют в Трилесы. Кузьмин, которого бросили в одни сани с Соловьевым, спокоен, даже бодр. Никто и не подозревает, что он ранен. Соловьев случайно прислонился к его плечу и по отразившимся на его лице страданиям понял, что он ранен, но пытается скрыть это. Их заперли в холодное помещение. Тяжелораненый Сергей Муравьев-Апостол, собравшись с силами, стоит прямо. Он подходит к печке и дотрагивается до нее закоченевшими руками. И тут же Сергей Муравьев-Апостол рухнул на пол. Все бросаются ему на помощь. Кузьмин извлекает из рукава припрятанный пистолет и выстрелом кончает свою жизнь.
Перепуганный караул выбежал во двор с криками: «Стреляют! Стреляют!» Михаил Бестужев-Рюмин, Быстрицкий и Матвей Муравьев склоняются над телом своего друга Кузьмина. Снимают с него шинель и китель. И только теперь видят, что плечо его раздроблено картечью. Одежда и белье пропитаны кровью.
Похоронят его вместе с Ипполитом Муравьевым-Апостолом и Щепиллой в одной могиле. Остальным предстоят испытания следствия и заточения.
Для офицеров — Сибирь и каторжный труд в рудниках. Для солдат, принимавших участие в восстании, приговор: их трижды прогонят «сквозь строй» карательного отряда в тысячу человек. А наиболее активно действовавшие в заговоре солдаты Анойченко и Николаев были наказаны 12-кратным прохождением «сквозь строй», что означало мучительную смерть.
В ходе подготовки восстания Сергей Муравьев-Апостол столкнулся с первыми горькими фактами: в открытой борьбе, когда требуется доказать верность делу с оружием в руках, нестойкие прячутся. Одно дело произносить блестящие речи в уютных офицерских домах, и совсем другое — поднять меч и идти против царя.
Сергей Муравьев-Апостол потрясен всем этим. В его чистой душе, при его пламенном патриотизме нет места для страха и измены. Но у него нет революционной твердости. Он до конца остался добрым, милым, восторженным молодым революционером. «Прощал» врагам своим, приказал даже освободить из-под ареста майора Трухина. И когда брат его Матвей укорял, что он держался строго с полковником Гебелем, тот готов был идти к арестованному полковнику с извинениями! За это он слышал упреки и от офицеров из «Славян».
Освобожденный из-под ареста майор Трухин немедленно отправился в Киев, предупреждая всех еще по пути о восстании Черниговского полка. Карательный отряд генерала Гейсмара выступает в Белую Церковь.
Словно какая-то пропасть разделяет подход к оценке обстановки и действий Сергея Муравьева-Апостола и его соратников из «Славян», несмотря на то что они первые его помощники в бою. Вместе с Бестужевым-Рюминым они исполняют каждый его приказ, но спорят и доказывают своему командиру, что необходимо быть более решительным, более твердым и последовательным в начавшейся революции.
Перед Следственной комиссией офицер из «Славян» Андреевич, может быть с наивной твердостью, говорил:
— Он не какой-нибудь без чести и совести и не запятнал своего достоинства ни трусостью, ни подлостью. Он — друг человечества и не пощадил жизни своей за общее благо.
Сергей Муравьев-Апостол происходил из высшей аристократической среды. Отец его — видный русский дипломат и долгие годы живет за границей. Дети его воспитывались в Париже, в самых привилегированных учебных заведениях. Уже тогда Сергей Муравьев-Апостол подавал блестящие надежды. Он преклонялся перед доблестью республиканцев Древней Греции и Древнего Рима. Он написал свой «катехизис» и пытался с помощью Библии объяснить солдатам необходимость борьбы против самодержавия.
Но «катехизис» Сергея Муравьева-Апостола не воодушевил солдат. Не пользовался он успехом и в среде крестьян[14]
После ареста Пестеля Сергей Муравьев-Апостол поднял восстание! Он не ждет, чтобы его тоже арестовали, а начинает активную борьбу. В этой борьбе не было перспектив осуществления первоначальных планов. Восстание вспыхнуло, чтобы спасти честь Тайного общества, чтобы открыто развернуть знамя борьбы против самодержавия. И если в то время Сергей Муравьев-Апостол не предвидел будущую истину, что «без народа ничего не будет, с народом все можно», то это не его вина. Эту историческую вину он искупил своим поведением. Это о нем не без злобы и ненависти Николай I записал в своем дневнике: «… Одаренный умом необыкновенным, получивший отличное образование, он был во своих мыслях дерзок до самонадеянности, но вместе скрытен и тверд необыкновенно».
Это, пожалуй, самая высокая оценка, которую может получить самоотверженный борец от своего врага, — «тверд необыкновенно»!
После боя у Белой Церкви закованный в кандалы Сергей Муравьев-Апостол был отправлен в Петербург и помещен в Петропавловскую крепость. Крайне встревоженный его отец, Иван Муравьев-Апостол, приехал в крепость и ужаснулся при виде своего сына — тяжело раненного в голову, в разорванном и окровавленном мундире. Он предлагает ему привезти новый и чистый мундир, но сын отказался.
— Не нужно, отец, — тихо сказал Сергей. — Я умру с пятнами крови, пролитой за Отечество.
После того как Ивану Сухинову удалось вырваться из окружения правительственных войск, он отправился в село Поленичинцы. Преследуемый гусарами, все же успел добраться до первого дома на его пути.
Хозяин без колебания укрыл нежданного гостя. Он проводил его в погреб, в самый темный и глухой угол. Несколько часов Сухинов провел там, окруженный мраком и тишиной. Приглушенные голоса гусар, обшаривавших весь дом, снова возвратили его к товарищам, к несбывшимся мечтам, к поруганной свободе.
Голос его спасителя вскоре напомнил ему, где он.
— Можете выходить, пан! Москали ушли дальше! — сказал он добродушно. И предложил Сухинову простую крестьянскую одежду.
Сухинов переоделся и отправился в село Каменка, где находилось имение члена Тайного общества полковника Василия Давыдова.
Началась тяжелая жизнь скитальца. Повсюду засады, повсюду распространяют описания его внешности: приметы, рост, цвет глаз и прочее. У Сухинова нет никаких документов. В любой момент его могут арестовать…
Он прибегает к помощи своего брата Степана, чиновника уездного суда в Александрийске. Степан принес домой печать суда и изготовил фальшивый паспорт.
Иван Сухинов отправился в город Дубоссары. Явился там в городскую полицию, где получил паспорт. В нем записано: «Паспорт выдан в Херсонской губернии Александрийским уездным судом проживающему в Александрийском уезде коллежскому регистратору Ивану Емельянову Сухинову, который по своей необходимости ездит по разным городам Российской империи». Сухинов сумел добраться до Кишинева и даже до самой границы. Перед ним уже пограничная река. Всего несколько шагов по сковавшему ее льду — и он будет свободен!
— Было мне тяжко расставаться с родиной, — рассказывал Сухинов позже своим товарищам в Сибири. — Прощался с Россией, с родной своей матерью, плакал и непрерывно оглядывался назад, чтобы последний раз кинуть взор на русскую землю. Когда добрался до границы, было совсем нетрудно ее перейти… Но товарищи, закованные в цепи и брошенные в темницы, явились передо мной. Какой-то внутренний голос мне говорил: ты будешь свободен, а их жизнь пройдет в страданиях и нечеловеческих унижениях. Я почувствовал, что краска стыда залила мое лицо. Стыдно стало от намерения спастись, начал себя укорять, что ищу свободы, рвусь куда-то на волю… и вернулся назад, в Кишинев.
Иван Сухинов пишет письмо брату Степану и просит найти хотя бы пятьдесят рублей и послать ему до востребования на почтовую станцию Кишинев. Письмо попало в полицию, и жандармы арестовали его на этой станции.
В кандалах, под усиленным конвоем, его отправили в Одессу. Оттуда переправили в Могилев, в главную квартиру 1-й армии. От холода, мучений и оков старые раны начали кровоточить.
Военный суд приговорил Ивана Сухинова к смертной казни четвертованием. «Помилование» пришло от императора. Резолюция на приговоре гласила: «Барона Соловьева, Сухинова и Мозалевского по лишении чинов и дворянства, после ломания шпаг над их головами перед полком поставить под виселицы в городе Василькове, в присутствии частей из полков 9-й пехотной дивизии, и потом отправить в каторжные работы навечно».
Иван Сухинов воскликнул перед изумленными судьями:
— И в Сибири есть солнце!
Князь Горчаков вскочил со своего места в неописуемом гневе. Была нарушена торжественная и страшная атмосфера суда. Он кричал, что за эти слова его второй раз предадут суду и тогда Сибири он не увидит. Как начальник штаба, Горчаков требовал, чтобы немедленно было исполнено то, что он сказал, но генерал Рот не согласился.
23 августа 1826 года в Васильков доставили закованных декабристов. На площади были выстроены Тамбовский пехотный полк и батальон солдат из всех полков 9-й дивизии. Воздвигнута и виселица.
Из Киевской, Полтавской и Черниговской губерний приехали жаждущие зрелищ помещики, движимые неким странным любопытством. Приехали, будто в театр, вместе со своими домочадцами.
Палач подвел декабристов к виселице. Три раза они обходят высокий эшафот, а после этого останавливаются под веревочными петлями. Затем, символично, приколачивают доски с именами трех убитых — Щепиллы, Кузьмина и Ипполита Муравьева-Апостола…
В тот же день декабристов отправили в киевскую тюрьму. Их ожидал полный неизвестности долгий путь в Сибирь.
Без одежды, без денег, без помощи от кого бы то ни было положение четырех «Славян» было безнадежным. В тюрьме заболел Быстрицкий, но ни на минуту, даже когда он был в беспамятстве, с него не снимали цепей.
5 сентября 1826 года отправились в путь. Одежды узников уже превратились в лохмотья. Соловьев не имел белья, не было и кителя. Тело его прикрыто случайно подброшенным халатом.
В кармане фельдъегеря предназначенные государством 12 копеек на день для питания каждого заключенного. И даже из этих жалких крох конвоиры не стесняются красть копейки.
Останавливались на ночлег в арестантских домах или в тюрьмах, встречавшихся по пути. Обычно приходили поздно ночью, втискивались в мрачные, страшные камеры, где в смраде и тяжелой духоте содержались воры, убийцы, бродяги.
Даже много лет спустя они не могли забыть ночи, проведенной в тюрьме города Кромы Орловской губернии. Две тесные камеры набиты битком. Была такая нестерпимая вонь, что всю ночь декабристы по очереди стояли у окна, чтобы глотнуть чистого воздуха. К утру Соловьев и Мозалевский заболели. У них началась лихорадка, они потеряли сознание. Оба так ослабели, что их от Калуги до Москвы везли на разбитой телеге, а чтобы они ненароком не вывалились от сильной тряски, конвоиры привязали их к ней веревками. В Москве Сухинова и Быстрицкого поместили в тюремную больницу.
1 января 1827 года Сухинов, Соловьев и Мозалевский снова тронулись в путь. Тяжело больной Быстрицкий остался в больнице.
Стояли сильные морозы. Неописуемые муки и холод, казалось, лишат их жизни. Осужденные сомневались, что доберутся до Сибири. В Тобольске встретили князя Куракина, который совершал инспекционную поездку по Западной Сибири. Он любезно осведомился, есть ли у них какие-либо жалобы. Декабристы рассказали ему о своем положении. Показывали, как изуродованы оковами их руки и ноги, просили разрешить снять железо… Куракин был потрясен всем увиденным и услышанным, но не имел права облегчить их участь.
Через два этапа после Тобольска арестанты встретили жену декабриста Елизавету Петровну Нарышкину. Она следовала в Сибирь, чтобы разделить участь своего мужа. Узнав, что вскоре через станцию, где она остановилась, проследуют осужденные офицеры Черниговского полка, Нарышкина решила повременить и дождаться их прибытия.
Елизавета Нарышкина проявила искреннее участие и теплоту к осужденным. Она их утешала, как могла, рассказывала об их товарищах, которые уже давно находятся в Чите и Нерчинске. Скрытно от всех сумела передать им 300 рублей, чтобы они могли купить себе одежду и пищу.
Перед ними простирались еще 4 тысячи верст пути…
14 февраля 1828 года они достигли города Читы, а 16 марта прибыли на Нерчинскую каторгу вблизи китайской границы. И на следующий же день спустились в рудники.
Так завершилось это долгое и тяжелое путешествие. Трое декабристов преодолели расстояние от европейской части России до Сибири за один год, шесть месяцев и одиннадцать дней.
Сухинов не сломлен, он остается непоколебимым борцом.
— Правительство не наказывает нас. Оно нам мстит.
В душе его поднимается вулкан гнева и страданий, и он клянется продолжать борьбу.
Иван Сухинов решает совершить побег, но не затем, чтобы спасти себя, а для того, чтобы освободить из заточения всех членов Тайного общества. Однако он быстро убеждается, что его товарищи не согласны ни с какими планами побега.
Но Сухинов непримирим. Он решает скрывать свои намерения и упорно готовить освобождение товарищей. Ищет единомышленников среди уголовных каторжников.
Его план грандиозен по масштабам: поднять на бунт каторжников всех двадцати рудников, обезоружить охрану, освободить декабристов и, кто пожелает, бежать через китайскую границу.
Его ближайшими помощниками стали разжалованные фельдфебели, наказанные плетьми Голиков и Бочаров.
«Голиков, Бочаров и еще трое их товарищей, — писал в своих воспоминаниях Иван Горбачевский, — все они были замечательными людьми, выделявшимися из толпы обыкновенных воров и разбойников. Ни страх перед возмездием, ни смертельная угроза не могли помешать их планам».
Декабристы Соловьев и Мозалевский, ближайшие друзья Сухинова, начинают беспокоиться. Они уже заметили, что он очень часто общается с уголовными каторжниками. Замечают, что их общие деньги быстро тают, что их товарищ ведет непрерывно какие-то тайные разговоры и скрывает от них свои новые связи.
— Не беспокойтесь. Будьте спокойны, — отвечает Сухинов на все их вопросы.
Однако заговор был раскрыт предателем. Начинаются нечеловеческие истязания и побои плетьми. Пытаются узнать имя организатора. Уголовные заключенные убивают предателя. Но уже поздно. Имена заговорщиков вписаны в протоколы. Среди них и имя Ивана Сухинова.
22 человека преданы военному суду. Подозрение падает и на товарищей Сухинова — Мозалевского и Соловьева. Они также взяты под особую стражу. Для них было невозможно доказать свою непричастность, и они молчат. Решили разделить судьбу Сухинова, до конца остаться верными своему товарищу.
Но их спасают Голиков и Бочаров. Они заявляют в суде, что Сухинов скрывал от товарищей свои планы.
Перед судом Сухинов держался смело и твердо. Он решительно защищал своих товарищей, отрицал существование заговора. При всем при том он решил, несмотря на круглосуточную стражу, приставленную к нему, не даваться в руки палачам. Каким-то образом он сумел достать яд. Выпитая им смертельная доза сожгла желудок. С ужасом и нескрываемым состраданием часовые смотрели на его мучения. Но врач сумел спасти его.
Суд вынес приговор — 400 ударов плетью! Сухинов не мог стерпеть предстоявшего унижения. Он решается на самоубийство.
Но пока Сухинов рассматривал свою камеру и искал способ исполнить свое намерение, комендант генерал Лепарский уже получил уведомление, что из Петербурга секретно поступил смертный приговор для шести человек.
Солдаты копают глубокий ров. Ставят позорные столбы, к которым будут привязаны перед расстрелом заговорщики. Тайно шьют шесть белых балахонов для смертников, шесть лент для повязки глаз. Приготовлено шесть веревок для привязывания осужденных к столбам.
Когда занялась заря, в камеру Ивана Сухинова вошла стража… и увидела его повесившимся на своем ремне. Ноги его касались пола. Лекарь заметил, что он еще жив, но скрыл это.
Полумертвое тело Сухинова бросают в ров. Начинают расстреливать остальных.
Это было страшное и неслыханное по своей жестокости зрелище. От сильного потрясения солдаты карательного взвода не могут исполнить приказ. Их руки дрожат. Пули летят мимо цели, осужденные умирают в муках. Когда проверили, все ли убиты, увидели, что они только ранены. Добивали заговорщиков штыками.
Генерал Лепарский кричит на батальонного командира, что его солдаты не умеют стрелять, и требует поскорее покончить с осужденными.
А неподалеку от этого страшного места разыгралась другая драма. Три палача наносили солдатам назначенные в Петербурге удары плетьми. Били, считали…
А Иван Сухинов, гордый и непримиримый «славянин», облаченный в белый балахон смертника, был уже мертв. До него не доносились ни крики наказываемых, ни команды карателей, ни звуки беспорядочной стрельбы потрясенных солдат. Он лежал во рву, своей волей и мужеством спасшийся от варварской расправы.
Бастионы самодержавия
В этой тяжелой борьбе не гремели пушки и не свистели пули… В продолжение десятилетий от исторической даты 14 декабря 1825 года, когда началось деспотическое царствование Николая I, известное сопротивление ему оказывали разве только писатели и вообще творческая интеллигенция. Можно сказать, что революционный дух мыслящей России нашел единственно возможную в тогдашних условиях форму борьбы — литературу.
Деспотизм самодержавия создал для своей защиты железную броню — цензуру. На горизонте России появилась эта новая «крепость», которая соперничала с жестоким Аракчеевым и каменными стенами Петропавловской крепости. Она имела свой изобретательный и хитрый механизм, своих виртуозов, своих палачей. Читать, изучать колоссальную гору документов Третьего отделения — значит погрузиться в мир кошмаров. Но в то же время каждый лист, любое письмо, каждый донос и ответ на него ясно очерчивают контуры борьбы передовых людей против самодержавия. Перед взором встают образы незабываемых, мужественных людей, которые и в страшную николаевскую ночь имели доблесть и смелость быть непримиримыми к существовавшей действительности.
Словно подлинная ирония судьбы звучали в Европе и мире слова надписи на триумфальной арке, воздвигнутой в Москве по случаю коронации императора: «Успокоитель человечества».
Этот «успокоитель» приказал стрелять в народ на Сенатской площади, бросил сотни людей в Петропавловскую крепость, воздвиг виселицы для руководителей восстания.
«Успокоитель» России окружил себя невежественными и тупыми генералами и флигель-адъютантами, чьи мундиры были увешаны орденами, украшены пышными эполетами. За душой же у них не было ничего, кроме раболепства. Они были далеки от интеллектуальной среды, неспособны даже острить и шутить. Их разговоры не требовали напряжения ума, не вызывали ни мыслей, ни раздумий, а вращались вокруг лошадей, собак и парадов.
Они улыбались только тогда, когда улыбался император, они и сгибались перед ним в раболепии и поклонах, уверяя его, что он любимый государь.
Герцен писал темпераментно и вдохновенно:
«Николай хотел больше быть царем, чем императором, но, не поняв славянский дух, он не достиг цели и ограничился преследованием всякого стремления к свободе, угнетением всякой идеи прогресса и остановкою всякого необходимого развития. Он хотел из своей империи создать военную Византию, отсюда его народность и православие, холодная и ледяная, как петербургский климат. Николай постиг только китайскую сторону вопроса. В его системе не было ничего движущего, даже ничего национального, — не сделавшись русским, он перестал быть европейцем. В свое долгое царствование он последовательно коснулся почти всех учреждений, вводя всюду элемент паралича, смерти. Дворянство не могло оставаться замкнутой кастой, по легкости, с которой получали дворянские грамоты… Он ввел смертную казнь за преступления политические. Уголовные законы не признавали нелепого наказания тюрьмой. Николай ввел его. Всеми этими средствами Николай затормозил движение, подкладывая каменья под все колеса, и теперь негодует, что ничего не идет. Он во что бы то ни стало хочет что-нибудь сделать, старается изо всех сил… может, колеса рассыплются, и кучер свернет себе шею».
Николай I не выдумал ни тайной полиции, ни жандармерии. Но он окружил их таким вниманием и заботой, такой любовью, что Третье отделение стало символом страданий. Россия и Европа назвали его «главным жандармом».
Николай I внимательно изучает каждый документ, связанный с будущей новой полицией. Он отказывается учредить специальное министерство, но вместе с тем демонстрирует огромную заинтересованность в этом начинании, ставит жандармов в свое личное подчинение. Третье отделение стало важнейшей частью его собственной канцелярии!
В день своего рождения, когда гремели салюты и Зимний дворец готовился к торжественному балу, император издал указ о создании жандармской службы. 26 июня 1826 года тем же указом шефом жандармов назначен генерал-адъютант Бенкендорф, а 3 июля создано Третье отделение — высшая политическая полиция.
Постепенно Третье отделение присваивает себе и вовсе не свойственные ему функции: вмешивается и дает заключение, кто виновен, а кто нет, даже по делам и судебным вопросам, весьма далеким от политики. Оно позволяло себе игнорировать правосудие, лавировать законами, определять лишь по своей воле и своему усмотрению исход любого дела.
Официальные круги начинают возвеличивать Бенкендорфа, создают вокруг него ореол чуть ли не святого. Около него образовался круг подхалимов, мелких, на все готовых людишек, лживых доносчиков.
Александр Христофорович Бенкендорф родился в 1783 году. Его отец был генералом, служившим при Павле I, а мать его прибыла в Россию вместе с императрицей Марией Федоровной из Вюртенберга. Определили его на учебу в пансионат аббата Николя, где учились и воспитывались отпрыски графов и князей Орловых, Голицыных, Гагариных, Меньшиковых, Вяземских, Волконских. Юноша не проявлял никаких талантов. Как сын генерала, он, естественно, избрал военное поприще. В 15-летнем возрасте был зачислен унтер-офицером в лейб-гвардии Семеновский полк, вскоре произведен в прапорщики и стал флигель-адъютантом Александра I.
По отношению к нему Александр I держался холодно. В 1813—1815 годах Бенкендорф активно участвовал в войне против наполеоновской армии и быстро достиг генеральского звания, стараясь изо всех сил быть замеченным. С особым старанием он показывал, что поклоняется и заботится о благополучии царского трона. Его два доклада против декабристов[15] вместо того, чтобы способствовать карьере, дали совершенно обратный ревультат — Александр I оставил доклады без последствий.
Незадолго до отъезда императора в Таганрог Бенкендорф, чувствуя, что последний им пренебрегает и даже его презирает, написал ему следующее письмо:
«Осмелюсь покорнейше просить, Ваше Величество, смилостивиться и сказать мне, какое имел я несчастие провиниться перед Вами. Я не могу снести, как Вы, государь, уезжаете с тяжелой мыслью, что я заслужил немилость Вашего императорского Величества».
Но и это письмо осталось без ответа.
Барон Корф, автор книги «Восшествие на престол императора Николая I», вначале размноженной лишь в 25 экземплярах для чтения и утешения царских особ, пишет о Бенкендорфе:
«14 декабря он присутствовал в должности генерал-адъютанта на утреннем туалете Николая I. Предчувствуя опасность, государь ему сказал: “Этим вечером, может, нас не станет, мы будем на том свете. Но если и умрем, то исполнив свой долг”».
Этот долг Бенкендорф понимал очень точно: раболепная служба для укрепления царского трона. Из «задних» скамеек политической канцелярии волей обстоятельств он выдвигается вперед. Бенкендорф стал членом Следственной комиссии, которая допрашивала декабристов, присутствовал на всех очных ставках, вел подробную запись расследования заговора.
Именно Бенкендорф настоял на заседании Комиссии, чтобы пятерым руководителям восстания был предопределен смертный приговор «в назидание»!
В своих воспоминаниях Бенкендорф не постеснялся написать, что лично присутствовал при казни руководителей декабристского движения.
«Привлекало меня во всем этом не только одно любопытство, — признавался Бенкендорф, — но и сострадание; это были в большинстве своем молодые люди, дворяне из знатных семейств, многие из них в прошлом служили вместе со мной, а некоторые, как, например, князь Волконский, были моими личными приятелями. Сердце мое сжималось, но вскоре чувство сожаления, рожденное мыслью об ударе, который поразит так много семей, уступило место негодованию и отвращению. Недружелюбные и неуместные речи и шутки этих несчастных свидетельствовали о глубоком их нравственном разложении и о том, что сердца их не могут испытывать ни чувства раскаяния, ни чувства стыда».
О каких речах, о каких шутках на помосте виселицы писал Бенкендорф? О смелых и гордых словах поэта Рылеева, который воскликнул с высокого деревянного помоста: «Ах, как сладко умереть за Россию!» Или об исполненных сарказма и иронии словах Сергея Муравьева-Апостола, сказанных, когда при его повешении веревка оборвалась и он упал на помост: «Бедная Россия, и повесить-то порядочно у нас не умеют!»
В своих воспоминаниях Бенкендорф акцентирует внимание только на том, что видел. Однако он скрывает истинное лицо самодержавия и не осуждает жестокости, варварской казни гордых и смелых борцов.
6 декабря 1826 года Бенкендорф становится членом Сената и получает в награду имение в Бессарабии в вечное и потомственное владение.
Но даже такой светский человек, каким был барон Корф, который пользовался высочайшим доверием Николая I, не щадит самолюбия Бенкендорфа. С какой-то открытой иронией и презрением Корф писал в мемуарах:
«Следует добавить еще, что при довольно приятном его виде, при чем-то рыцарском в тоне и словах и при достаточно живом, светском говоре он имел самое поверхностное образование. Ничего не изучал, ничего не читал и даже никакой грамматикой не владел как следует. Доказательством могут служить все его сохранившиеся французские и немецкие рукописи и даже подписи на русских бумагах, на которых он лишь в последние годы перестал писать (вероятно, после доброжелательного намека его приближенных) “покорный слуга”».
Удивительно спустя более 150 лет читать и перелистывать рукописи Бенкендорфа… Интерес вызывают его письма по поводу официальных просьб А. С. Пушкина. Неправильный французский слог, путаница во временах глаголов. Целые фразы из-за незнания им французской грамматики остаются непонятными, схожие французские глаголы произвольно заменяются один другим.
Николай I, однако, возвышает Бенкендорфа, осыпает его наградами, деньгами, имениями, титулами. Всю жизнь император «держался» за этого посредственного человека, был благодарен ему за раболепие и искал дружбы с ним.
Много лет спустя Герцен, узнав о смерти Бенкендорфа, умершего на пароходе при возвращении в Россию после поездки за границу, где он принял католицизм, дал ему такую характеристику:
«Наружность шефа жандармов, — писал он, — не имела в себе ничего дурного; вид его был довольно общий остзейским дворянам и вообще немецкой аристократии. Лицо его было измято, устало, он имел обманчиво добрый взгляд, который часто принадлежит людям уклончивым и апатическим.
Может, Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать, будучи начальником этой страшной полиции, стоящей вне закона и над законом, имевшей право мешаться во все, — я готов этому верить, особенно вспоминая пресное выражение его лица, — но и добра он не сделал: на это у него недоставало энергии, воли, сердца. Робость сказать слово в защиту гонимых стоит всякого преступления на службе такому холодному, беспощадному человеку, как Николай.
Сколько невинных жертв прошли через его руки, сколько погибли от невнимания, от рассеянности, оттого, что он занят был волокитством, и сколько, может, мрачных образов и тяжелых воспоминаний бродили в его голове и мучили его на том пароходе, где, преждевременно опустившийся и одряхлевший, он искал в измене своей религии заступничество католической церкви с ее всепрощающими индульгенциями…»
В продолжение многих лет Бенкендорф стоял во главе Третьего отделения. Он распоряжался судьбами людей, литературными произведениями, научными трудами и даже воспоминаниями. По словам историка Н. К. Шильдера, Бенкендорф имел точные и определенные мысли о просвещении.
— Не будем очень спешить с просвещением, — говорил он, — чтобы не достиг народ по своему пониманию до уровня монархов и не поднял бы руку против власти.
Более чем недвусмысленное заявление! Долой просвещение, которое поднимает духовный уровень народа!
В этой душной атмосфере должны были творить и трудиться такие великие писатели, как Пушкин, Гоголь, Некрасов… Николай I решительно объявил, что такой профессии, как писатель, не существует. Любой литератор должен был где-то состоять на службе, быть чиновником в любом казенном ведомстве. Литературная деятельность должна была быть связана с государственной службой. Это только и давало литератору положение в обществе, вес и вообще место в жизни. Литература была допустима только как род государственной службы: восхваляющая порядки самодержавия, поющая хвалебные гимны государю. Изящные искусства существовали постольку, поскольку они были полезны установленному порядку.
С какой-то упорной и злой методичностью Николай I подчиняет своей воле каждого своего подданного. Он создал цельную, всеохватывающую крепостническую власть, которая душит умы каждого отдельного человека и всех людей в целом. Крепостничество для крестьян и крепостничество для каждого человека. Таково было железное правило нового властелина. Он возвел в принцип, что всякое критическое отношение к действительности, любой голос протеста, даже когда он разумен и необходим, воспринимался как хула, своеволие, дерзость, свободомыслие.
Вокруг Третьего отделения Бенкендорфа начинают плодиться всякие доносчики, наемники пера, сомнительные «литераторы», авантюристы. Под «теплым» крылом жандармов как тайные шпионы работают за деньги такие люди, как Булгарин, Греч, Сенковский, Федоров и другие, навсегда опозорившие свои имена.
С 1826 года Третье отделение становится верховным цензором всех действий в государстве. Никакие меры не могут пресечь его вездесущие щупальца.
Начинаются нападки и травля Дельвига, друга Пушкина. Начинается гонение на его «Литературную газету», требуют объяснений о стихах, статьях. Придирчиво ищут тайный смысл в самых обыкновенных словах. Дельвиг пишет объяснения в Третье отделение, ходит на аудиенции к Бенкендорфу. Ничто не помогает! Последний решает расправиться с Дельвигом раз и навсегда. В своем письме князю Ливену Бенкендорф писал: «Личный мой разговор с бароном Дельвигом, состоявшийся 8 ноября, и самонадеянный донельзя дерзкий образ его извинений еще больше меня убедил в моем заключении».
В частном разговоре с Дельвигом Бенкендорф вел себя грубо и высокомерно, назвал его «почти якобинцем» и заявил, что правительство будет держать его под надзором.
Бенкендорф знает испытанный способ избавиться от Дельвига и удушить его слово — соответствующий доклад императору. И Николай I ставит резолюцию на докладе: «Дельвигу запретить издавать газету».
Цензор Никитенко по этому поводу записывал в своем дневнике: «Хотят, чтобы литература процветала, но никогда не писать ни прозы, ни стихов. Требуют от юношества учиться многому, и притом механически, но чтобы не читали книги, не смели думать, что полезно для государства — иметь блестящие головы или блестящие пуговицы на мундире».
За свое усердие на службе Бенкендорф получает графский титул, а для своего герба избирает девиз: «Постоянство».
И пройдут еще многие и многие годы, на протяжении которых он будет служить с постоянством и преданностью самодержавию.
В 1839 году вышел из печати первый том альманаха «Сто русских литераторов». В нем было все — биографии, романы, научные статьи. На этот раз читающая публика была буквально изумлена. За несколько дней новый альманах исчез с книжных полок магазинов.
Чем объяснялся столь широкий интерес к альманаху?
С молниеносной быстротой распространилась невероятная новость: в книге помещен портрет убитого на Кавказе писателя-декабриста А. Бестужева-Марлинского. Докладывают царю, и тот немедленно приказывает начать следствие, а книгу конфисковать! Следствие установило, что… личный помощник Бенкендорфа, А. Мордвинов, допустил оплошность. Человек на портрете был в кавказской черной бурке. Мордвинов не понял хитрости с кавказской буркой и был уволен со службы.
Несколько дней Петербург терялся в догадках. Кто займет место Мордвинова? Кто станет первым помощником Бенкендорфа?
Выбор пал на Леонтия Васильевича Дубельта. Литературная история России во времена Николая I связана с двумя зловещими именами: Бенкендорфа и Дубельта.
Познакомимся и с этим человеком.
С портрета на нас смотрит худой, светловолосый мужчина, с острыми чертами лица, одетый в мундир с множеством орденов и звезд на груди… Отец его дворянин, женатый на испанской принцессе из королевского дома Медини-Чели. В 14 лет Дубельт-младший стал прапорщиком Псковского пехотного полка. В 20 лет — членом двух масонских лож. По словам литератора Греча, он был «одним из первых крикливых либералов в Южной армии». Когда арестовали участников восстания декабристов, опять же по свидетельству Греча, люди спрашивали: «А почему не арестовали Дубельта?»
Супруга Дубельта-младшего — племянница известного русского адмирала Н. С. Мордвинова — решительно воспротивилась против поступления мужа на службу в жандармерию. Она ему писала: «Не становись жандармом!» Но вот что ответил ей Дубельт в длинном, подробном письме: «Если я поступлю в корпус жандармов и стану доносчиком, соглядатаем, то тогда мое доброе имя действительно будет запятнано. Но если я не буду впутываться в дела внутренней полиции, стану опорой бедных, защитником несчастных; если я буду действовать открыто, буду заставлять людей поступать справедливо к угнетенным, наблюдать, чтобы в судебных местах давали тяжбам и делам справедливое направление, тогда как ты меня назовешь? Неужели я не буду достоин уважения?»
Разумеется, эти красивые слова вскоре были забыты. Дубельт облачается в голубой жандармский мундир и становится первым помощником Бенкендорфа в самых темных и недостойных интригах Третьего отделения. Он в отличие от многих других не только коварен, но и лжеблагороден.
Вот что писал о нем его современник Александр Герцен:
«Дубельт — лицо оригинальное, он, наверно, умнее всего третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное светлыми длинными усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу ясно свидетельствовали, что много страстей боролись в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было. Черты его имели что-то волчье и даже лисье, т. е. выражали тонкую смышленость хищных зверей, вместе уклончивость и заносчивость. Он был всегда учтив».
Герцен встречался с Дубельтом не однажды. И всякий раз при тяжелых обстоятельствах, когда ему угрожало новое заточение, предстояли новые лишения и страдания. Герцен прозорливо видел в лице и поведении Дубельта коварные черты утонченного полицейского. Это не просто полицейский, который кричит и ругается. Это воспитанный, хитрый и тактичный человек с изысканными манерами…
Актер П. Каратыгин писал в своих воспоминаниях: «Это была замечательная личность во многих отношениях — прекрасно образован, дальновидный, грамотный и совсем не был злым человеком. По должности, которую занимал, и отчасти своим видом он вызывал ужас у большинства жителей Петербурга. Его болезненное лицо с длинными седыми усами, пристальный взгляд его больших серых глаз скрывали что-то волчье».
Петербургское общество назвало Дубельта «le general Double» — генералом с двойным лицом.
Этот генерал допускал странные для Третьего отделения выходки. Так, он принял за правило награждать агентов всегда одной и той же суммой — 30 рублями. В связи с этим он обычно шутил перед знакомыми: «Это в память о 30 сребрениках!» Этот генерал однажды сказал, что не знает в своих обширных лесных угодьях такого дерева, на котором можно бы было повесить Герцена.
Третье отделение немыслимо без его тайных «литературных» шпионов. Но среди многочисленной своры доносчиков есть одно имя, которое стоит как-то особняком. И до сегодняшнего дня, как имя библейского Иуды произносится с отвращением, так и имя этого шпиона произносится среди русских людей с тем же чувством.
Это — Фаддей Венедиктович Булгарин. Почти четыре десятилетия литературной жизни в России связано с этим именем. Каждый, кто изучает эпоху Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Белинского, встречает имя Булгарина. Пожалуй, нет ни одной автобиографии, воспоминаний, литературного исследования того времени, в которых не упоминался бы и Булгарин.
И при всем при том это, в сущности, ничтожная фигура. Все, что он написал (а писал он очень и очень много, непрерывно), умерло со временем. Конечно, Булгарин занял свое место в истории николаевской России — место незавидное и позорное: враг Пушкина, враг свободолюбия, доносчик Третьего отделения.
Но если бы только это! Разве мало было таких доносчиков, которые старательно скрипели гусиными перьями и коленопреклоненно совершали грозное и грязное предательство? История декабризма тоже оставила нам несколько имен предателей: Шервуд, Ростовцев, Май борода…
Откуда появился Булгарин? Как случилось, что он в известной мере стал представителем целой группы литераторов, писателей, целой группы «сподвижников» около трона и монарха? Здесь следует сделать оговорку. У трона в то время были вынуждены находиться в силу обстоятельств не только подлецы. Жуковский пишет своего рода учебники для царского сына, читает свои стихи в будуаре императрицы. Пушкин состоял в камер-юнкерах — после пажа второй самый низкий придворный чин. Пушкин вынужден был сносить и терпеть унизительные приказы, обидные поправки в своих стихах, сделанные царской рукой.
Рассмотрим биографию Булгарина. Попробуем его «исторгнуть из неизвестности». В этом нам помогут не только сухие данные справочников. Отстоящие от того времени более чем на 150 лет, мы можем и теперь открыть в архивах следы многих заговоров, найти доносы, тайные заметки, письма. Можем вчитаться в воспоминания и автобиографии людей того времени. Можем, наконец, поломать голову над чем-то совершенно необъяснимым: например, дружбой Булгарина с Грибоедовым и с Рылеевым. И в то же время прочитать словесное описание, которое Булгарин дал полиции, чтобы схватить сбежавшего декабриста Кюхельбекера! И полиция только по этому описанию сумела его схватить в Варшаве!
Итак, кто же такой Булгарин?
Его отец Венедикт Булгарин в 1794 году убил генерала Воронова, и царское правительство сослало его в Сибирь. Супруга ссыльного вместе с 5-летним сыном Фаддеем приезжает в Петербург и спустя несколько лет добивается приема ее сына в Кадетский корпус.
В 1806 году Булгарин завершает учебу и в чине корнета поступает на службу в Уланский полк цесаревича Констанина. Участвовал в военной кампании 1806—1807 годов. Был ранен и долгое время лежал в госпитале в Кенигсберге. Там встретился со многими своими соотечественниками-поляками, которые его убеждают сражаться на стороне Наполеона.
Для Булгарина наступают невероятные дни. Дни, заполненные приключениями и сумасбродством. Он пишет сатирические стихи на своего полкового командира. Его увольняют со службы. Без денег и какой-либо профессии он оказался в Ревеле. На городских бульварах он протягивает руку за милостыней. Он просит милостыню… со стихами. Однажды залезает в карман пальто одного офицера. Бежит из Ревеля и решает стать солдатом Наполеона. Вступает в корпус маршала Удино и сражается против армии графа Витгенштейна. В 1814 году попадает в русский плен. В конце войны репатриирован, возвращается в Варшаву. Оттуда едет в Петербург, где женится.
В 1822 году Булгарин испробует счастья на литературном поприще — пишет занимательные повести, исторические и географические заметки. Сумел стать издателем «Северного архива».
Булгарин молод, амбициозен, велеречив. Он сближается с самыми блестящими представителями тогдашней интеллектуальной молодежи: Грибоедовым, Рылеевым, братьями Бестужевыми, Кюхельбекером, братьями Тургеневыми. Грибоедов до такой степени к нему привязан, что завещает ему свою бессмертную пьесу… Рылеев пишет ему нежные письма, под которыми неизменно подписывается: «Твой друг». Он публикует в альманахе «Полярная звезда» стихотворение «Мстислав Удалый» и посвящает его Булгарину…
Это на первый взгляд необъяснимая дружба. Декабристы, люди с идеалами, которые с неприязнью относились к раболепию, презирали авантюристов, дружили с Булгариным. Но после внимательного ознакомления с личными письмами, с огромным эпистолярным наследием декабристов находим ответ, который помогает раскрыть эту «загадку». Никто другой, а сам Рылеев первый убеждается, что Булгарин интриган! Он узнал, что Булгарин стремится получить посредством доносов и подкупа редакторское место в «Русском инвалиде», где редактором был А. Ф. Воейков, близкий друг Жуковского.
Рылеев садится и пишет официальное письмо Булгарину. Это письмо — первый признак того, что Рылеев начинает подозревать об истинных его намерениях. Оно завершается так: «Прошу тебя забыть о моем существовании, как я забываю о твоем: по разному образу чувствования и мыслей нам скорее можно быть врагами, нежели приятелями».
Для Булгарина очень важно иметь близких среди свободомыслящих людей. Иначе он потеряет связи с ними, лишится возможности следить за ними, предвидеть их поступки.
Булгарин пишет Рылееву: «Прости, брат, и помни, что ты другого Булгарина для себя не найдешь в жизни. Анатомируй, как хочешь, всех до единого своих друзей, Булгарину все еще много останется».
Отношения между ними остаются натянутыми до 1825 года, когда Булгарин опубликовал в своем журнале восторженную рецензию на поэму Рылеева «Войнаровский». И поэт отвечает благодарственным письмом, в котором с чистым сердцем пишет, что не перестал его любить: «Прошу верить этому. Знаю и уверен, что ты сам убежден, что нам сойтиться невозможно и даже бесчестно: мы слишком много наговорили друг другу грубостей и глупостей, но по крайней мере я не могу, не хочу и не
должен остаться в долгу, я должен благодарить тебя… Во всяком случае, надеюсь, что поступок мой припишешь человеку, а не поэту. Прошу тебя также, любезный Булгарин, вперед самому не писать обо мне в похвалу ничего; ты можешь увлечься, как увлекся, говоря о «Войнаровском», а я человек: могу на десятый раз и поверить; это повредит мне — я хочу прочной славы, не даром, но за дело».
Единственным человеком, который разгадал в Булгарине доносчика, был Пушкин.
Булгарин нашел незаменимого друга и помощника в лице литератора Греча. В начале 1825 года они вместе издают газету «Северная пчела», а с 1829 года журнал «Сын отечества».
Как вспоминал Греч, 14 декабря 1825 года Булгарин, будучи «жестоко ошеломлен взрывом», о котором имел смутное предчувствие, отправился к Рылееву. Тот поднялся, спокойно вывел его в коридор и сказал:
— Тебе здесь нет места. Останешься жив, иди к себе домой.
Николай I во время следствия по делу декабристов живо интересовался, не было ли журналистов и литераторов в рядах восставших. Речь шла и о Булгарине.
— Мы Булгарину не могли доверять, — сказал царю один из руководителей восстания, — он ведь поляк, и дело России ему чуждо. Греча же мы не стремились вовлекать. Он не разделял наше положение и сразу бы раструбил о нашей тайне.
Единственная частная ежедневная газета — «Северная пчела» — действительно была журналистским созданием Булгарина. В руках Булгарина и его помощника Греча находилось исключительное право ежедневно информировать общественность о том, о чем они считали нужным. «Северная пчела» печатала статьи и комментарии по международным событиям, автором которых выступал служащий Третьего отделения Фок. Критиковать, оспаривать или опровергать такие статьи было строго запрещено, ибо они отражали официальную точку зрения. Сохранились документы и материалы, которые свидетельствуют, что редакция получала от Третьего отделения деньги на «редакционные расходы».
Булгарин внес и один совершенно «новый» элемент в свою «редакционную» деятельность — по части взяток. В газете расхваливались или охаивались те или иные товары, магазины, фабрики и даже рестораны! Булгарин придумал ряд приемов, наносивших убыток упрямым торговцам и фабрикантам, которые отказывались давать ему взятки, — охаиванием их товаров, высмеиванием их магазинов…
Приехавший из Москвы в Петербург Белинский удивленно воскликнул: «Какой мир! Открыто берут взятки!»
Пушкин тонко съязвил над «Северной пчелой», назвав ее редакторов «грачами-разбойниками». Греч и Булгарин думали только об одном — о деньгах! Личный «доход» каждого из них достигал внушительной цифры — 24 тысяч рублей в год. Это была весьма значительная в то время сумма.
В архивах Третьего отделения хранится любопытное письмо Булгарина. Узнав, что генерал Дубельт стал первым помощником Бенкендорфа, Булгарин ему тут же написал: «В одном обществе я говорил о Вас, где, между прочим, присутствовало три генерал-адъютанта… О Вас говорил с таким чувством, что один из старых острословов назвал меня Фаддеем Дубельтовичем. Я не умею быть привязанным наполовину — и или молчу, или порицаю, а когда сам убежден сердцем, то и хвалю от сердца!»
В адрес Булгарина сыплются эпиграммы, открытые осуждения, распространяются недвусмысленные записки, в которых честные литераторы открыто говорят о его предательстве. Даже в «Ведомостях Санкт-Петербургской полиции» публиковалась плохо завуалированная реклама, в которой использованы были заглавия книг Булгарина с более чем прозрачной подписью: «От сына „Ваньки-Каина“ «.
Булгарин взбешен. Он пишет длинное «опровержение» в Третье отделение и настаивает на заступничестве. «Что касается пародии с объявлением об издании моих сочинений, — писал Булгарин, — то, первое, благопристойность и уважение к общественной нравственности требуют запрещения печатания „Ванька-Каин“ и, второе, сочетание имен Ивана и Каина с заглавиями моих сочинений представляется явной обидой для чести гражданина. За границей против меня публикуют пасквили. Они исполнены открыто якобинскими идеями и оскорблениями против правительства. Против меня пишут всякие гнусности в „Отечественных записках“, в литературном приложении к „Русскому инвалиду“ и в „Полицейском вестнике“. А я нигде не могу найти средство для суда и расправы. Куда только не обращался с жалобами? Бог своей благостью Вам определил в жандармский корпус. Вот почему обращаюсь к Вам за защитой! С истинным высокопочтением и беспредельной преданностью имею честь, Ваше превосходительство, оставаться милостивому государю покорным слугой. Ф. Булгарин».
На заданные темы Булгарин пишет едва ли не с энтузиазмом. Вспомним, что тон таким «желательным» темам дает сам высочайший «эксперт» по литературе — Николай I. После того как он прочитал пушкинского «Бориса Годунова», то повелел, что поэту необходимо исправить. «Я считаю, — писал венценосный критик, — что цель господином Пушкиным была бы вполне исполнена, если обязательно начисто переработает свою комедию в историческую повесть или роман, по примеру Вальтер Скотта».
Из стихов, из звонких рифм, из бессмертных строк великого творения молодой поэт должен был составить нравоучительный роман!
Гениального Пушкина Николай I поучал, как писать! Ему, Николаю I нужна была совсем другая литература: пресмыкающаяся, восхваляющая, парадная. Литература по его воле, по его теме, по его вкусу. Свободолюбивые называли ее лакейской или полицейской литературой.
В этом отношении Булгарин проявлял усердное старание и сочинил роман, подделываясь под Вальтера Скотта, под заглавием «Иван Вижигин». Роман имел успех у невзыскательного читателя. Его покупали, читали, охали и ахали над его страницами.
В архивных материалах эпохи декабристов, в воспоминаниях множества людей Булгарин предстает в образе подлеца. В нем, перефразируя Чехова, все было отвратительно — и мысли, и лицо, и одежда. Книг, исследований, статей о Булгарине нет. Нет и полной биографии.
Пушкин относился к Булгарину не просто неприязненно. Он заслуженно презирал его. Пушкин пишет язвительные эпиграммы на Булгарина, саркастические пародии, критические заметки. На первый взгляд казалось: зачем уделять было столько внимания презренной личности? Даже близкие друзья Пушкина не видят смысла заниматься Булгариным. Зачем же ему, гению, нужно было уделять внимание и тратить время на бездарность?
Дело в том, что в условиях жесточайшей цензуры Пушкин в Булгарине видит не только «другое течение» в литературе, не только литературного ремесленника. Он чувствует всем своим существом, что здесь скрывается доносчик, иуда. Пушкин называет его «сволочью в нашей литературе» — может быть, не совсем поэтично, но глубоко верно.
Читая доносы Булгарина, те самые, которые он писал целыми днями, писал с энергией и с остервенелым упорством (все эти доносы прошнурованы, подшиты, пронумерованы, сохранены в архивах Третьего отделения), нельзя не содрогнуться от невольно охватывающего ужаса. Те, кто видел в саркастической войне Пушкина против Булгарина простое донкихотство, не подозревали, что за Булгариным стоит целая система, определенная государственная конструкция, угодное мышление.
История русской монархии и реакции имеет глубокие корни и исполинский размах. Она имеет своих столпов, своих кумиров, свои теории и традиции. Ее бастионы, однако, донельзя влажны, подземелья тюрем и крепостей выложены камнем. А ее щупальца и уши — мерзкие души доносчиков. Красивейшие слова русского языка, ветвисто-велеречивая фразеология богословской традиции, где слово «бог» и слово «император» пишутся одинаково с большой буквы, — в ее полном распоряжении. Но и они не могут скрыть страданий ее жертв. Этими словами жонглируют и высшие чины Третьего отделения.
Вся мемуарная литература того времени свидетельствует о Булгарине как о законченном мерзавце. Поистине невероятное единство! Нет возражений, оговорок, оттенков… Черен, как дьявол!
Но Булгарин вовсе не односторонен и «одноцветен». Его работоспособность неистощима. Он издает шеститомное описание России — «Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношении». Кроме того, он оставил 32 тома сочинений — романы, повести, рассказы. А если прибавить к этому еще 56 томов журнала «Северный архив», 80 томов газеты «Северная пчела», несметное количество планов, докладов, доносов Третьему отделению…
У Булгарина были и необъяснимые поступки. Он укрывает и сохраняет для потомков архив Рылеева, получает порицание от царя за защиту Сперанского, дружит с Грибоедовым… Он гордится и похваляется своей дружбой с декабристами. Он гордится, что не кому-нибудь, а именно ему Грибоедов завещал свое бессмертное творение «Горе от ума».
И в то же время, когда Дельвиг, миловидный, нежный Дельвиг, друг Пушкина, вызвал на дуэль Булгарина, он спокойно объяснил ему, что не имеет намерения драться, так как в свое время он видел больше крови, чем Дельвиг чернил. Трусость делает его неуязвимым. Из позора она превращается у Булгарина в броню.
Против Булгарина выступали и писали Лермонтов и Гоголь, Белинский и Герцен, Некрасов. Его осыпали градом насмешек. Но Булгарин неуязвим. Что ему эти «насмешники», которые все получили готовеньким, обладают средствами, кичатся своим происхождением. Все, даже таланты их, подарены им судьбой! А он, Булгарин, из ничего достиг невозможного: стал «популярнейшим» русским писателем! Деньги и славу он получал, дескать, благодаря упорнейшему труду и твердости…
На вооружении императорского деспотизма не только шпионы, предатели и жандармы. В его распоряжении крепости и тюрьмы, среди которых наиболее мрачной славой пользуются Шлиссельбургская и Петропавловская крепости, тюрьмы Соловецкого и Суздальского монастырей.
История этих бастионов самодержавия — история бунтов, восстаний, самоотверженной борьбы за свободу и просвещение. В подземельях, в тесных каменных камерах, глубоко скрытых под землей, в полном мраке, среди вечного безмолвия погибали «бунтовщики» и «вольнодумцы».
Первые революционеры из дворян, декабристы, также нашли «убежище» за холодными каменными стенами царских тюрем. В Шлиссельбург был брошен подполковник Иосиф Поджио, там он провел целых восемь лет. Туда же заточили братьев Михаила и Николая Бестужевых, друга Пушкина — Ивана Ивановича Пущина. Там сидел генерал А. П. Юшневский, мичман В. А. Дивов, князь Барятинский и многие другие. Но страшная слава Петропавловской крепости превзошла по своим ужасам все остальные застенки.
Каждое политическое движение, каждый порыв к свободе или просвещению завершался в казематах этой бастилии России. Туда бросили сотни декабристов. Сразу после восстания арестовали более трехсот человек. Все камеры были переполнены. Главные руководители помещены в специальные каменные мешки, в одиночное заключение.
Для пятерых из них Петропавловская крепость стала и лобным местом. Здесь, в тайне от народа, воздвигли пять виселиц и повесили борцов за свободу. Они умерли в муках и… под звуки военного оркестра.
— Эти пять виселиц стали для нас пятью распятиями! — воскликнет позже Герцен.
В 1790 году сюда, в Петропавловскую крепость, брошен был предтеча и вдохновитель декабристов — Радищев — за единственную «вину» — книгу «Путешествие из Петербурга в Москву».
Целых два века в Петропавловской крепости заживо хоронили лучших сынов России. В ней нашли свою гибель видные общественные деятели, писатели, поэты, ученые, военные, мыслители. Целая плеяда восторженных передовых людей, чьей мечтой было только благо России, встретила здесь унижения, истязания, смерть. Здесь, во мраке этих каменных лабиринтов, угасли их порывы, их жизнь.
Декабрист Гавриил Батеньков, инженер и подполковник, первый помощник и друг государственного деятеля Сперанского, любил говорить своим друзьям: «Посмотрите на эту крепость! Это же дворец русского свободолюбия!»
И мог ли он тогда предположить, что и его бросят в эту же крепость, что его замуруют живым в одиночной камере на целых 20 лет! Царский суд приговорил его к 20-летним каторжным работам, но приговор не был исполнен. Все это время его держали в полном одиночестве, без права слышать хотя бы один звук, человеческое слово или человеческий голос.
— Чтобы не видел человеческого лица, не слышал человеческого голоса! — так император приказал коменданту крепости.
Батеньков разучился говорить. Он забыл многие слова. Товарищи его по борьбе давно в Сибири. И думают, что он умер, погиб.
Комендант крепости Иван Скобелев, бывший солдат, преступая иерархию военного бюрократизма, много раз напоминал императору Николаю I, что Батеньков продолжает быть замурованным в крепости. Но император оставался неумолимым.
Время от времени ему приносят по высочайшему соизволению бумагу и чернила. Батеньков пишет императору пространные, ироничные письма.
Много лет спустя об этих письмах Батеньков рассказывал Евгению Ивановичу Якушкину, сыну декабриста Ивана Якушкина, который вел подробные записи его рассказов.
«Держат меня заточенным в крепости за оскорбление царского величества, — писал Батеньков в своих дерзких посланиях. — Есть ли какой смысл в этом утверждении? Царь имеет огромный флот, многочисленную армию, много крепостей. Как я мог его оскорбить? Не мог я и флот его уничтожить, ни армии его разгромить. Как же тогда могло пострадать от меня его царское величество? Хотел бы, чтобы мне объяснили. Даже если мне скажут, что я „свинья“. Ну и как, сильно ли я оскорбил его царское величество?»
Евгений Якушкин спросил:
— Письма ваши доходили до императора?
— Доходили, — ответил Батеньков. — Это я знаю, потому как после каждого письма начальство в крепости испытывало сильное волнение. И меня держали в еще большей строгости… Помню, что после одного такого письма стали еще более строго держаться со мной. И я снова попросил бумагу, чернила и написал: «Любая строгость по отношению ко мне неразумна, и Вы ничего не будете иметь от этого. Не забывайте, что держите в крепости меня 15 лет и что Вы не имеете кем меня заменить. Помните, что Вы не найдете другого кандидата на мое место, при этих сегодняшних условиях».
Вероятно, это письмо подействовало, потому что был отменен строгий режим. Николай Павлович был уверен, что узник потерял разум, что подобные письма, особенно последнее, человек в здравом уме написать не может.
Император и его приближенные не в состоянии понять, как может этот человек шутить и иронизировать после 15 лет одиночества и терзаний в каземате Петропавловской крепости!
Это спокойствие духа, эта непреклонность были свойственны многим декабристам. Известно, как спокойно и твердо держался Павел Пестель. Когда однажды его повели из крепости (с завязанными глазами и оковами на руках и ногах) на допрос, он спокойно выслушал обвинения членов Следственной комиссии. Они кричали ему в лицо, что он цареубийца, что он поднял руку на священную особу царя.
— Я еще не убил ни одного царя, — ответил Павел Пестель, — а среди моих судей есть и цареубийцы!
Все замолчали в оцепенении. За столом следователей восседал член Комиссии генерал Голенищев-Кутузов, один из убийц Павла I…
Петропавловская крепость — сложный комплекс зданий, таинственных переходов и туннелей, подземелий, построенных в разное время и различными «хозяевами». В глубокой тайне хранились ее чертежи, никто не имел права говорить или рассказывать о внутреннем порядке в ее каменных бастионах.
Самым старым казематом в Петропавловской крепости является знаменитый Алексеевский равелин, названный так потому, что в его подземелья был брошен цесаревич Алексей, сын Петра I. Единственный вход, который ведет к равелину, — большие каменные ворота. Секретный путь к нему идет по воде, через канал, который отделяется от Невы в Кронверкский пролив.
Только раз в году петербургские жители могли бросить взгляд на Алексеевский равелин — в праздник богоявления. Тогда у стены крепости обычно устраивалось религиозное шествие. С затаенным страхом и трепетом люди смотрели на треугольное каменное здание. В нем был 21 каземат.
Намного большим является здание Трубецкого бастиона — в нем 72 каземата. Он находится за Монетным двором и скрыт от взглядов любопытных второй каменной стеной. Кроме того, в крепости были построены так называемые «куртины» — тюрьмы в тюрьме. Самыми знаменитыми среди них были Кронверкская и Невская куртины, стена последней выходила к Неве.
Декабристы были брошены в Петропавловскую крепость зимой 1825 года — через год после сильного наводнения в Петербурге, когда вся крепость была залита водой. И вода еще продолжала лить чуть ли не ручьями по стенам. Декабрист Николай Басаргин писал в своих воспоминаниях: «Мой каземат был особенно влажен. По стенам текло, его маленькие размеры не позволяли мне сделать какое-нибудь движение».
Казематы напоминали гробы. Заключенные содержались почти в полной темноте, иногда им приносили свечи, чтобы они могли написать свои показания. Басаргин тяжело заболел, стал кашлять кровью. Лекарь предупредил начальство, что если он останется в этом каземате, то непременно умрет. Решают перевести его в другой. Тот был немного просторней, но в нем также царил полумрак. Басаргин писал: «Когда вошел, не смог различить никаких предметов, которые находились там, пока не свыклись глаза с мраком».
Вся крепость была заполнена арестованными. Уже не было ни одного свободного каземата. Арестованных стали помещать в другие, наскоро приспособленные камеры. Братья Беляевы, Дивов и Гангеблов были заключены в одной камере. Когда надзиратель принес им свечу, они с ужасом увидели, что стены усеяны тараканами и жуками. Все было покрыто слоем грязи. Гангеблов в своих воспоминаниях писал: «Низкий потолок камеры был обвит паутиной, усеян множеством жуков, тараканов, сороконожек и другими невиданными гадинами…»
«Эти клетки так тесны, — писал в своих воспоминаниях Завалишин, — что едва умещалась кровать, столик и небольшая чугунная печка. Когда она топилась, клетка наполнялась непроницаемым дымом, так что нельзя было увидеть дверей на расстоянии двух аршин. Но как только закрывали печку, то от нее шел удушающий смрад, а охлаждавшийся пар лился буквально потоками по стенам, так что, бывало, за день выносили по двадцать и более лоханей воды».
Декабристы начинают болеть. Их терзает ревматизм, открываются и кровоточат старые раны…
В 1827 году, когда декабристы были уже осуждены и отправлены в Сибирь, граф Чернышев — член Следственной комиссии — направил официальное письмо коменданту крепости генерал-адъютанту Сукину.
«Стало известно, — писал он, — что в некоторых казематах Санкт-Петербургской крепости имеется много тараканов и других насекомых, которые, кроме того, что внушают отвращение, вредят здоровью содержащихся в них людей».
Далее Чернышев требовал от коменданта принять необходимые меры по очистке казематов. Комендант ответил, как и подобает главному стражнику и надзирателю. Он написал, что ни в одном из них нет «вышеуказанных насекомых». Они появляются лишь «в общей арестантской кухне, но и там они истребляются и выметаются». То же самое подтвердил в своем донесении штабс-лекарь крепости, коллежский советник Элькан, который посещал арестантов, нуждавшихся в медицинской помощи.
Скроен не по простой мерке
Декабристами были самые достойные русские дворяне-аристократы. Среди них мы видим и восторженных юношей, и видных мыслителей, незаурядных военных, экономистов, философов. Среди них был и Михаил Орлов — один из разносторонне одаренных людей. Этот видный военачальник в 1814 году принимал и подписывал акт о капитуляции Парижа. Из-под его пера вышли серьезные труды по политической экономии, по теории финансов. В то же время он был философом и литературным критиком. Дружбой с ним гордились Пушкин и Чаадаев, Герцен и Жуковский, Вяземский и другие выдающиеся люди того времени.
Еще за три года до восстания декабристов, в 1822 году, Михаил Орлов попал в опалу. Александр I отнял у него дивизию, когда был арестован и предан суду служивший в ней В. Ф. Раевский. Только стойкость Раевского не позволила следствию собрать улики против Орлова и привлечь его к суду.
Фамилия Орловых стала известна в России с 1762 года, когда гвардейский офицер Григорий Орлов и его братья Алексей и Федор возглавили дворцовый заговор против императора Петра III. С их помощью на престол вступила Екатерина II.
В благодарность царица одарила их поместьями с крепостными крестьянами. Отец Михаила Орлова, граф Федор Орлов, генерал-аншеф, владел 30 тысячами крепостных, несметными богатствами и обширными землями.
Михаил Федорович Орлов родился в 1788 году. Как тогда было принято, высшая петербургская знать посылала своих сыновей в пансион аббата Николя. Там учился и Михаил. Он подружился с князем Сергеем Волконским, с А. Баратынским, В. Давыдовым — будущими декабристами. Через пять лет стал юнкером, а в 1805 году вступил в кавалерийский полк.
Во время наполеоновских войн М. Орлов выполнял самые сложные и ответственные дипломатические миссии, Поздно ночью 12 (24) июня 1812 года в Вильно, где находился император Александр I, стало известно, что Наполеон вторгся в Россию. Александр I, прочитав об этом сообщение, приказал своему адъютанту генералу А. Балашову и поручику Михаилу Орлову встретиться с Наполеоном, чтобы предотвратить военный конфликт. Михаил Орлов участвовал в переговорах с маршалом Бертье, с адъютантом Наполеона Жирарденом.
4 августа началась осада Смоленска. Три дня Орлов находился в этом большом сражении. 7 августа тяжелораненый командир корпуса П. Тучков попал в плен к французам. Барклай-де-Толли вызвал к себе Михаила Орлова и приказал немедленно отправиться к французам и узнать о судьбе русского генерала.
Сам Наполеон лично принимал Михаила Орлова. Французский император стремился к генеральному сражению с русской армией, ибо только победа в таком сражении должна была открыть путь к переговорам. Переговорам на французских условиях мира. Наполеон настойчиво требовал, чтобы молодой русский офицер все это передал своему императору.
В мемуарах А. Коленкура, одного из приближенных Наполеона, приведен ответ Орлова. Он сказал Наполеону, что предложение о мире он передаст, но что он, Орлов, не верит в возможность мира до тех пор, пока французы находятся в России.
Новый главнокомандующий русской армией Михаил Кутузов сразу же обратил внимание на толкового офицера. Еще до сражения при Бородине он назначил его начальником штаба отряда генерала Дорохова. Бородино стало величайшим испытанием русского бесстрашия. «М. Орлов, — свидетельствует Н. Муравьев, — отличился именно своим бесстрашием в том сражении». Отряд Дорохова прикрывал отход русских войск. И Орлову был дан приказ: овладеть городом Верея и разрушить неприятельские укрепления. После сражения он лично Кутузовым был представлен к награде. В приказе Кутузова говорилось: «В награду за Вашу ревностную службу и отличие, проявленные при сражении против французских войск в 1812 году, при взятии Верейских укреплений и овладение городом Вереей, где Вы, отличными действиями и искусством, в день штурма находились в самых опасных местах и помогли успеху дела, милостивейше решили наградить кавалерством ордена Святой Георгий».
Последовал еще ряд значительных боевых действий, в которых проявился ум и бесстрашие М. Орлова. Кутузов докладывал о нем императору Александру I. И 28 ноября 1812 года император принял Орлова в Петербурге.
После возвращения в войска Орлов познакомился с одним официальным документом французского командования — известным «бюллетенем 29», изданным по приказу Наполеона. Там разъяснялось, что поражение французской армии в России — результат «сверхъестественных» обстоятельств — мороза!
По приказу Кутузова М. Орлов написал «Размышления русского воина о бюллетене 29»; французская лживая версия о войне была осмеяна. Орлов подчеркивал, что гибель наполеоновской армии началась намного раньше наступления холодов, еще при Бородине, Малом Ярославце, Красном. «Размышления» написаны с полемической страстью, грустной иронией, переходящей в атакующий сарказм. В то же время в них нет дешевых приемов и шаблона. Орлов подчеркивал военные достоинства неприятеля, но вместе с тем отмечал, что вражеская армия встретилась с героизмом русского солдата, с организованными, обученными и дисциплинированными войсковыми частями.
На протяжении всей войны Михаил Орлов находился на передовых позициях. За героический подвиг у Дрездена он был произведен в чин полковника. В докладе императору Кутузов сообщал, что взятию города способствовало «быстрое продвижение через Эльбу флигель-адъютанта Орлова». После битвы за город Мерзебург Орлов был награжден орденом Святой Анны.
18 марта французы предложили переговоры о мире. Александр I направил для встречи с маршалом Мармоном двух парламентариев — графа Нессельроде и Михаила Орлова. Орлову поручалось подписать акт о капитуляции Парижа.
Мармон выслушал русские условия капитуляции и отказался их принять. Нессельроде решил вернуться в штаб за новыми инструкциями. М. Орлов предложил себя в качестве заложника и заверил, что атаки на Париж будут прекращены до возвращения его в русский штаб. Мармон пригласил Орлова в Париж в качестве личного гостя.
В своем салоне, заполненном знаменитыми людьми, политиками и военными, Мармон представил необычного гостя — личного посланца русского царя! Талейран сумел незаметно приблизиться к Орлову и шепнуть ему, что испытывает глубочайшее уважение к русскому императору. Орлов понимал, что Талейран готов на новое, очередное предательство[16]…
В два часа ночи доставлены были новые русские условия, и именно там, в салоне Мармона, М. Орлов подписал акт о капитуляции.
25 марта Наполеон в Фонтенбло отрекся от престола.
Был составлен знаменитый «Трактат Фонтенбло», который определял судьбу Наполеона и его семьи. М. Орлов вместе с Коленкуром определяют количество личной охраны, составляют список лиц, которые будут сопровождать Наполеона на Эльбу.
За военные и дипломатические заслуги 2 апреля 1814 года Михаил Орлов произведен в генерал-майоры. Ему было 26 лет.
Передо мной лежит небольшая коллекция портретов и миниатюр с изображением М. Орлова. Boт один из них, работы А. Ризенера: молодой генерал в парадной военной форме при всех орденах и медалях. Он настолько молод, что даже пушистые светлые бакенбарды и русые усы не могут никого ввести в заблуждение. Поражает и привлекает его большой, выпуклый лоб. Не замечаешь золотой бахромы эполет, сияния ленты, многочисленных орденов на мундире.
Возвращение М. Орлова в Россию явилось не только его личным триумфом. Молодого генерала волновала судьба Отечества. В своих воспоминаниях Ф. Вигель писал: «Михаилу, отличавшемуся добротой и благородством, весьма мелким казалось личное благополучие; он непрерывно думал о счастии своих соотечественников. В демократической стране он наверняка бы одинаково блистал и на трибуне, и в сражениях».
М. Орлов глубоко задумывался над вопросом, каким путем вывести Россию из тупика, из отсталости. Это был период его сложных идейных исканий, и он критически оценивал революционный путь человечества в прошлом. Дворянство, высшая аристократия, к которой он принадлежал, привили ему чувства страха и ужаса перед стихией Пугачевского восстания; он все еще верил в своего молодого императора. Готов был ему содействовать в проведении новых реформ.
Но в то же время он избрал и «свой» путь: решил создать тайное патриотическое общество.
«Я первый задумал план создания в России тайного общества. Это было в 1814 году», — писал он в своих показаниях. Это первое тайное общество называлось «Орденом русских рыцарей». В него входили граф Дмитриев-Мамонов, видный патриот, пожертвовавший огромные личные богатства и деньги на войну против Наполеона, участник и герой битвы у Малого Ярославца и в Тарутинском сражении. Поэт-партизан Денис Давыдов участвовал в разработке устава общества.
В 1815 году Михаил Орлов пытался уговорить Александра I освободить крестьян. Он просил князя И. Васильчикова, графа М. Воронцова и Д. Блудова подписаться под его обращением к императору. Но этот документ был похоронен среди бумаг царского кабинета. М. Орлов не получил даже ответа.
Дмитриев-Мамонов и М. Орлов поняли, что от самодержавия нельзя ждать милости для народа. И оба пересматривают свои прежние позиции об ограниченной монархии. Они приходят к убеждению, что уничтожить мирным путем самодержавие невозможно. Происшедшие тогда события в Испании, где король Фердинанд VIII, вернувшись из эмиграции, жестоко расправился с кортесами, принуждают Дмитриева-Мамонова написать, что это плачевный пример для тех, кто щадит тиранов. Поступать так — значит ковать для самого себя оковы тяжелее тех, которые хочешь сбросить. «И что же стало с кортесами? — писал далее Дмитриев-Мамонов. — Разгромленные, осужденные на смерть и заточение, и кем же? — животным, которому сохранили жизнь».
Дмитриев-Мамонов ратовал за переворот, насильственное свержение и уничтожение самодержавия. По его мнению, такой переворот, подготовленный тайным обществом, будет подобен молчавшему тысячелетия вулкану, взрыв которого «в один миг изменит лицо земли».
М. Орлов и Дмитриев-Мамонов — только часть общего «клокотания умов», массового идейного порыва и поиска путей среди молодой мыслящей России в послевоенный период. О политике, о реформах, преобразованиях говорили повсюду, даже в театрах, салонах и на балах.
Неизвестный современник записал в своем дневнике: «Бывая в обществе в столице, можно заметить, как велико разногласие среди высшего класса. Одни, которых можно назвать „правоверными“, — приверженцы древних обычаев, деспотического управления и фанатизма, а другие — еретики, сторонники чужестранных нравов и пионеры либеральных идей. Эти две партии всегда находятся в своего рода войне: кажется, что наблюдаешь дух мрака в схватке с гением света».
М. Орлов дружит с Луниным, с Ф. Гагариным, Александром Муравьевым, с Трубецким. Все они члены тайного общества «Союз спасения». В феврале 1817 года М. Орлов предлагает А. Муравьеву стать членом «Ордена русских рыцарей». Муравьев же со своей стороны уговаривает Орлова стать членом «Союза спасения»! Оба тогда приходят к убеждению, что их тайные организации имеют общую цель и должны помогать одна другой. Но с течением времени «Орден русских рыцарей» как аристократически-кастовое общество изживает себя. М. Орлов понимает, что будущее принадлежит более демократической, широкой и массовой организации — тайному обществу «Союз спасения».
Он окунулся в политическую и литературную деятельность. Стал членом общества «Арзамас» — литературного течения с четкой идеологической программой, яростного противника общества «Беседа любителей русского слова». М. Орлов особенно интересуется прошлым своей родины.
В 1818 году вышли из печати восемь томов монументального труда историка Н. Карамзина — «История государства Российского». Она написана блестящим русским языком, основана на новых источниках, богатых архивных материалах. Но его «История» игнорировала основную движущую силу — народ. Она утверждала идею необходимости самовластья, беспрекословного подчинения императору. Против этого резко и аргументированно выступил Н. Муравьев. Молодой же Пушкин написал две острые эпиграммы. Он иронизировал над основной идеей Карамзина — воспеванием «необходимости самовластья и прелести кнута».
М. Орлов, анализируя «Историю России», подобно другим передовым людям, оспаривает позиции Карамзина. Он заявляет, что его воображение, пылающее священной любовью к Отечеству, ищет в истории России, написанной русским гражданином, не просто триумфа, не словесности, а законченный памятник славы и благородного происхождения. М. Орлов считал, что славяне сыграли огромную роль в разрушении Римской империи и что именно с этого следует начинать историю нового времени. Он возражает, что якобы Рюрик дал Древней Руси основы государственности. М. Орлов твердо убежден, что государственное объединение славян — это результат сложных внутренних процессов. Он утверждает, что еще до появления викингов общественное и государственное развитие Древней Руси было настолько высоким, что именно из той эпохи идет позднейшее величие России. «Как могло так случиться, — писал М. Орлов, — что Россия существовала до Рюрика без каких-либо политических связей, сразу же стала единой и той же ступени величия, восторжествовала над междоусобицей князей». Орлов не верит, что это было какое-то «историческое чудо», как утверждал Карамзин. Он считал, что начало русской истории восходит к древнему народному правлению — до Рюрика. М. Орлов оспаривал основной тезис Карамзина об «исконности» и «незыблемости» самодержавия на Руси.
Император назначил Михаила Орлова начальником штаба 4-го пехотного корпуса, которым командовал выдающийся герой Отечественной войны генерал Н. Раевский, отец будущей декабристки Марии Николаевны Волконской. М. Орлов должен был покинуть Петербург и отправиться в Киев. Он считал это проявлением немилости. Император удалял беспокойного генерала, державшегося весьма независимо и дерзнувшего в частном письме предложить ему освобождение крестьян.
Отделение «Библейского общества» в Киеве, занимавшееся распространением мистицизма и библии, сразу же избрало… генерала М. Орлова своим вице-президентом. Орлов решил использовать это общество, реакционное по существу, в своих политических целях.
В отделении общества он выступил с речью, которая потрясла всех. М. Орлов яростно заклеймил мракобесов, политических староверов — любителей не древности, но старины, не добродетелей, но только обычаев отцов наших, хулителей всех новых изобретений, врагов света и стражей тьмы. «Они суть настоящие отрасли варварства средних веков… Наконец, история наша полна их покушений против возрождения России. Они были личными неприятелями великого нашего преобразователя, они неоднократно покушались на жизнь его и бунтовали стрельцов в Москве, как бунтуют янычары в Царьграде… преследовали всех благомыслящих людей, и теперь еще, когда луч просвещения начинает озарять Отечество наше, они употребляют все усилия, чтобы обратить его к прежнему невежеству и оградить непроницаемой стеной от набегов наук и художеств», — заявил М. Орлов перед смущенными слушателями. С таким же негодованием он саркастически клеймил помещиков, владевших крепостными крестьянами.
«Сии политические староверы, — говорил он, — руководствуются самыми странными правилами: они думают, что вселенная создана для них одних, что они составляют особенный род, избранный… для угнетения других, что люди разделяются на две части: одна — назначенная для рабского челобития, другая — для гордого умствования в начальстве. В сем уверении, — восклицал М. Орлов, — они стяжают для себя все дары небесные, все сокровища земные, все превосходство и нравственное, и естественное, а народу предоставляют умышленно одни труды и терпение. Наконец, — заключал он, — эти люди являются создателями деспотической системы управления, которая душит все новое».
Эта речь была настолько смелой, представлялась таким открытым нападением на правительство и реакцию, что… никто не отважился вступить в спор. Ее только отказались напечатать.
Вся прогрессивная Россия дала высокую оценку этой речи. Поэт П. Вяземский заметил: «Орлов скроен не по простой мерке, я в восхищении от этой речи». А. Тургенев писал в связи с этим событием: «Самое прекрасное у Орлова — это страсть к благу Отечества. Она сохраняет его благородную и возвышенную душу».
Вскоре М. Орлов получил новое назначение — командира 16-й пехотной дивизии в Молдавии. В связи с этим он писал своему другу Александру Николаевичу Раевскому — брату его жены Екатерины: «Наконец назначен дивизионным командиром. Прощаюсь с мирным Киевом, с городом, который сначала считал местом моего политического изгнания и с которым теперь не без грусти расстаюсь. Отправляюсь на новое свое поприще, где уже буду самостоятельным начальником».
«Самостоятельный начальник» открывает невиданную до того страницу. Он защищает солдат. В Кишиневе прочитали его приказ, в котором говорилось, что если солдаты бегут из армии, то не беглецы виноваты, а их начальники. Новый генерал объявил: «Я обязуюсь перед всеми честным моим словом, что предам их военному суду, какого бы звания и чина они ни были. Все прежние их заслуги падут перед сею непростительною виною, ибо нет заслуг, которые могли бы в таком случае отвратить от преступного начальника тяжкого наказания». В том же приказе генерал М. Орлов осуждает «слишком строгое обращение с солдатами и дисциплину, основанную на побоях». Своим солдатам он заявил, что «почитает великим злодеем того офицера, который, следуя внушению слепой ярости, без осмотрительности, без предварительного обличения, часто без нужды и даже без причины употребляет вверенную ему власть на истязание солдат».
Генерал М. Орлов предупредил подчиненных ему офицеров, что этот приказ должны знать все солдаты в дивизии и что при смотре полков, если обнаружится хотя бы один солдат, не знающий об этом приказе, «будут строго наказываться ротные командиры».
С этого приказа М. Орлов начал проводить в жизнь политическую программу «Союза благоденствия».
Из-под его пера вышли такие новые слова: «Солдаты — такие же люди, как и все мы, они чувствуют и мыслят, обладают добродетелями, свойственными им, и мы можем приобщить их ко всему великому и прекрасному без палки и побоев. Они достойны чести и славы, они — достойные сыны России, на них опирается вся надежда Отечества, и с ними — нет врага, которого нельзя бы было уничтожить».
Дом М. Орлова в Кишиневе стал прибежищем образованных и пламенных патриотов. Декабристы В. Ф. Раевский, названный потом «первым декабристом», полковник А. Непенин, генерал-майор П. С. Пущин — все они активные члены «Союза благоденствия» и частые гости в его доме. Постоянным гостем М. Орлова был А. С. Пушкин. Многие свои новые стихи он впервые читал именно Орлову и его друзьям. Эта взаимообогащающая дружба вдохновила Пушкина написать свободолюбивые стихотворения «Кинжал», «В. Л. Давыдову» («Меж тем как генерал Орлов…»), «Генералу Пущину» («В дыму, в крови, сквозь тучи стрел…»).
М. Орлов много работал для своего тайного политического дела. Он участвовал в съезде Тайного общества в Каменке — имении Давыдовых. Он познакомился с Иваном Якушкиным, написал программные документы. Он направлял деятельность «первого декабриста» В. Ф. Раевского. Активность Орлова не осталась незамеченной властями.
Майор В. Раевский — 25-летний патриот, член Тайного общества, один из революционных и способных его деятелей. Мечты о братстве, счастье для народа, свободе для людей он стремится превратить в конкретные дела. Он обучает своих солдат не только строевой службе, но излагает им историю, знакомит с политической географией мира, читает стихи. Он пишет перед ними на черной доске слова «самовластье», «тиранство», «конституция» и объясняет их значение. Он работает над программными документами революционного содержания — «О рабстве крестьян» и «О солдате». С болью и гневом он писал: «Взирая на помещика русского, я всегда воображаю, что он вспоен слезами и кровавым потом своих подданных; что атмосфера, которою он дышит, составлена из вздохов их несчастных; что элемент его есть корысть и бесчуствие». Он защищал солдат от произвола офицеров, внушал им чувства человеческого достоинства и гордости.
Когда 5 января 1822 года М. Орлов отправился в отпуск, командир корпуса генерал Сабанеев попытался отыскать следы тайной организации. Он понимал, что все эти новые веяния исходят от Орлова. Но чтобы добраться до него, он начал преследование Раевского. Сабанеев написал донесение П. Д. Киселеву о политической агитации Раевского среди солдат. Об этом узнал А. С. Пушкин, который поспешил окольным путем предупредить своего друга.
Вот как рассказывал об этом сам Раевский в своих воспоминаниях:
«5 февраля 1822 года в 9 часов пополудни ко мне в дверь постучали. Стоявший безмолвно подле меня арнаут вышел, чтобы узнать, кто пришел. Я лежал на диване и курил трубку.
— Здравствуй, душа моя! — проговорил сменившимся голосом стремительно вошедший Александр Сергеевич Пушкин.
— Здравствуй, что нового?
— Новости есть, но дурные, вот почему и прибежал к тебе… Знаешь, Сабанеев был у генерала. Говорил о тебе.
Я совсем не любитель подслушивать, но, услыхав имя твое, которое часто повторялось, я, признаться, согрешил, навострил ухо. Сабанеев настаивал, что тебя непременно надо арестовать; наш Инзушка (генерал Инзов, в доме которого останавливался поэт. — Авт.), ты знаешь, как он тебя любит, очень защищал тебя. Разговор продолжался еще долго, я многое не понял, но из последних слов Сабанеева понял, что они ничего не смогут выяснить, если тебя не арестуют».
На другой день, 6 февраля, у Раевского был произведен обыск и его арестовали. Но перед тем он успел уничтожить большую часть документов, связанных с Тайным обществом.
Но враги М. Орлова не останавливаются на этом. Они пишут рапорты в штаб главной квартиры армии. Витгенштейн просит разрешения императора на открытие следствия над генералом М. Орловым. Высочайшее согласие было получено.
Но арестованный Раевский молчал. Он отрицал, что есть какой-то заговор, тайная организация. На позорное предложение, что может получить прощение и свободу, если расскажет о тайной политической деятельности генерала Орлова, Раевский гневно воскликнул:
— Я не знаю, виновен или нет генерал Орлов… И ничего не могу к этому добавить, кроме одного, что если генерал Орлов и виновен, то и тогда я не перестану его уважать!
Царь решил не оставлять более нигде на службе генерал-майора Орлова, о свободомыслии которого неоднократно говорилось ему и раньше.
Высочайшее повеление незамедлительно было исполнено.
Вся отлаженная военная машина самодержца добивалась показаний Раевского против Орлова. Но он достойно держался. Найденные при обыске у него на квартире письма, рукописи и документы были отправлены в штаб генералу Киселеву в город Тульчин.
Но в штабе служили декабристы, там находился генерал Волконский и личный адъютант Киселева Иван Бурцов. Они распечатали секретные пакеты и обнаружили среди конфискованных рукописей список членов Тайного общества! Бурцов сжег его.
Но еще раньше на столе императора лежал другой донос на декабристов — от М. Грибовского. И в нем тоже список с их именами. Однако это был донос, а не признание члена Тайного общества.
Молчание Раевского спасло революционное дело. Оно спасло и Михаила Орлова. В бессилии раскрыть заговор, озлобленные приближенные императора бросили Раевского в Тираспольскую крепость. Но даже из того зловещего места он сумел переправить на волю свое стихотворение-клятву:
Скажите от меня Орлову, что я судьбу свою сурову с терпеньем мраморным сносил!
Нигде себе не изменил.
И только лишь во время следствия по делу участников восстания 14 декабря 1825 года раскрылась деятельность Раевского как «первого декабриста». Началось новое следствие. Приговор был суровым: лишение чинов, которые заслужил, ордена Святой Анны, золотой шпаги с надписью «За храбрость», медали в память 1812 года, дворянского звания — и ссылка как опасного для общества человека в Сибирь на поселение.
Михаил Орлов уволен. Лишен занятия своим любимым военным делом. Он занимается историей, литературой, политической экономией, ведет полемику в печати.
Когда произошло восстание декабристов, Орлов находился в Москве. Он узнал о восстании от Михаила Фонвизина, который принес ему письмо от Пущина. Вечером к Орлову пришел и Иван Якушкин. Вот что писал он об этой последней встрече:
«Приехав к Орлову, я сказал ему: “Генерал, все кончено”. Он протянул мне руку и с какой-то уверенностью отвечал: “Как так кончено? Это только начало конца”».
М. Орлов имел в виду предстоящие страдания, следствие, аресты. Он спокойно перебирал рукописи, уничтожал свой личный архив, все документы, связанные с Дмитриевым-Мамоновым и первым тайным обществом — «Орденом русских рыцарей».
Михаил Орлов был первым человеком, о котором вспомнил новый император. Он направил из Петербурга приказ военному генерал-губернатору Москвы князю Голицыну арестовать Орлова и отправить его в Петербург.
Николай лично уже вел допросы. Пока возок с арестованным генералом Орловым летит к Петербургу, император узнает от Рылеева, что Трубецкой надеялся использовать влияние Орлова против Пестеля. Что Трубецкой посылал письмо Орлову, чтобы тот прибыл в Петербург и принял на себя руководство восстанием…
Когда в Зимний дворец был приведен усталый и изможденный длинной дорогой и холодом Орлов, император стоял в середине зала. Он театрально протянул руку:
— Сейчас с тобой говорит не император, а Николай Павлович, — сказал он, — и он тебя просит рассказать ему все откровенно, что ты знаешь.
Михаил Орлов держался с достоинством. Он отрицал, что знал о заговоре, о Тайном обществе.
(Позже император записал в своем дневнике, что «Орлов слушал его с язвительной улыбкой, отвечал в насмешливом тоне и с выражением человека, стоящего так высоко, чтобы разговаривать иначе, кроме как со снисхождением».)
— Возможно, об обществе под названием «Арзамас» желаете узнать? — спросил с улыбкой Орлов.
Царь вскипел. Он приказывает отвечать ему почтительно и подробно о тайном политическом обществе.
— Я уже вам сказал, что ничего не знаю и мне нет чего вам сказать.
Николай потерял терпение, стал кричать и ругаться, как фельдфебель. Орлов гордо и невозмутимо смотрел на эту сцену. Император приказал отправить его в Петропавловскую крепость.
Младший брат Михаила Орлова, генерал-адъютант Алексей Федорович Орлов, был фаворитом нового императора. В день восстания он командовал Конной гвардией и, обрушившись на восставших, стоявших на Сенатской площади, можно сказать, спас трон Николая. На следующий же день Николай осыпал его наградами и титулами.
Алексей любил своего брата и делал все, чтобы его спасти. Николай I рассказал об ужасной встрече с его братом, но разрешил своему фавориту посетить крепость и заключенного там Михаила Орлова.
Алексей советует брату, как написать письмо царю. Он сообщает ему тайно, что стало известно из допросов декабристов и в чем следует сознаться.
Михаил Орлов рассказал в своих показаниях о самом раннем периоде «Союза благоденствия». Вспомнил Раевского и написал восторженные слова о нем: «Он был храбрый и превосходный молодой человек (потому что, государь, — писал М. Орлов, — можно быть благородным человеком и состоять в тайном обществе), у Раевского много умственных достоинств и душевной теплоты».
Письмо читают члены Следственной комиссии. Они возмущены этой независимой позицией, отсутствием каких бы то ни было признаков раскаяния и особо отмечают в протоколе, что просят императора запретить генералу Орлову всякие связи с внешним миром.
Император начертал резолюцию: «Кроме как с братом его Алексеем».
Алексей Орлов сразу же отправился в Петропавловскую крепость. Он долго советовал брату, как написать новые показания. Михаил Орлов решает занять позицию человека, который видит декабристов со стороны «как молодых людей, которые распалили свое воображение неисполнимыми мечтами». Но как ни был заботлив в своих советах Алексей, Михаил Орлов допустил в письменных показаниях одну роковую ошибку.
«К несчастью, — написал он, — обстоятельства созрели ранее их замысла, и это их погубило».
Николай I взорвался в страшном гневе! Он подчеркнул эти строчки два раза жирными линиями, к словам «к несчастью» поставил одиннадцать восклицательных знаков, а на полях еще один огромный восклицательный знак!
Император видит, что арестованный генерал Орлов сожалеет о неуспехе революционного дела.
На стол Николая I ложатся показания других декабристов. Они сообщают, что Михаил Орлов знал о подготовке Якубовичем убийства императора, что он узнал о плане совершить цареубийство от Муханова. Собирают и все другие старые «прегрешения». Повторяют дело агитатора В. Раевского. Извлекают из архивов военные приказы Орлова.
Словом, Следственная комиссия готовит самую жестокую расправу со свободомыслящим генералом.
Однако фаворит императора Алексей Орлов решил сделать все возможное, но спасти брата. Он был готов ко всяческим унижениям, чтобы умилостивить императора. Однажды, когда он сопровождал императора в церковь, перед самым храмом помолился, чтобы был прощен его брат. Николай I поморщился и отказал. Алексей Орлов на глазах у всех присутствовавших упал на колени перед смущенным самодержцем. Он клялся, что всю свою жизнь посвятит преданной службе трону, но просит милости и пощады для брата.
Император знал, что своим троном он обязан генералу, который стоит сейчас на коленях… Он кивнул головой и пообещал.
Рукою императора была написана такая резолюция: «Продержать еще один месяц под арестом. Затем уволить и никуда больше не определять. После ареста он должен быть отправлен в свое имение на постоянное местожительство, а местному начальству установить за ним бдительный и тайный надзор».
Освобождение Орлова было встречено с удивлением. Даже великий князь Константин, после того как прочел приговор декабристам, написал императору: «Здесь отсутствуют главные заговорщики. Первым должен был быть осужден и повешен Михаил Орлов».
Александр Герцен как-то написал, что в своем освобождении Михаил Орлов меньше всего виновен…
Михаил Орлов прожил еще 17 лет. Все эти годы он провел за письменным столом, в деревне. Он работал над проблемой финансов и кредита. Петр Вяземский помогал ему в издании первой части книги «О государственном кредите». Брат его Алексей также помогал в этом. Книга вышла, но была сильно изуродована цензурой. Запретили печатать главы, связанные с социально-политическими проблемами, о связи государственного кредита с общественным прогрессом и политическими свободами. Сняли все страницы о социальном значении учения о государственном кредите, об его отрицательном влиянии на налоги.
Книга была издана без указания имени автора. Лишь в 1840 году, без сокращений, книга вышла в Лейпциге под заглавием «О государственном кредите. Сочинение русского государственного деятеля». Но и это издание было без указания имени автора.
Михаил Орлов умер 19 марта 1842 года.
Александр Герцен написал в своих воспоминаниях:
«Я его видел с тех пор один раз, ровно через 6 лет. Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство дел — и не видел выхода. Месяца через два он умер; кровь свернулась в его жилах.
…В Люцерне есть удивительный памятник: во впадине лежит умирающий лев; он ранен насмерть, кровь струится из раны, в которой торчит обломок стрелы; он положил молодецкую голову на лапу, он стонет, его взор выражает нестерпимую боль; кругом пусто, внизу пруд, все это задвинуто горами, деревьями, зеленью: прохожие идут, не догадываясь, что тут умирает царственный зверь.
Раз как-то, долго сидя на скамье против каменного страдальца, я вдруг вспомнил мое последнее посещение Орлова».
Сделаться в узах лучшим, нежели на самой свободе…
В Москве, в Центральном государственном архиве Октябрьской революции, в фонде 48 (декабристы), под номером 174 хранится папка, на обложке которой значится: «Грибоедов, коллежский асессор, служащий по дипломатическому ведомству при главноуправляющем Грузии».
Это — дело об аресте и допросах писателя и дипломата Александра Сергеевича Грибоедова, подозреваемого в принадлежности к Тайному обществу декабристов.
Однако здесь отсутствуют отдельные письма, которые были приложены к делу. Одни документы сумел уничтожить сам Грибоедов, другие — его друзья и почитатели.
Первым в деле значится документ от 11 февраля 1826 года. Это протокол первого допроса Грибоедова, который вел генерал-лейтенант Левашов. Проставлен номер 224, то есть Грибоедов был 224-м арестантом, допрошенным генералом. (Никита Муравьев, например, был допрошен 72-м по порядку, Пестель — 100-м.)
Как уже сказано, дело содержит не все. Например, не запротоколированы допросы, связанные с комедией Грибоедова «Горе от ума». Следователи, с раскрытой комедией на столе, доказывали ему, что он член Тайного общества. Грибоедов, который помнил свое творение наизусть, опять же с помощью комедии доказывал, что не является членом Тайного общества. Декабрист Завалишин во время следствия находился в одном помещении с Грибоедовым. Он подробно рассказывает об этом в своих воспоминаниях. Следователи особенно возмущались высказываниями в «Горе от ума» Репетилова, который заявлял:
У нас есть общество, и тайные собранья По четвергам. Секретнейший союз…
Они собирали все возможные улики, каждое случайно оброненное слово из письменных показаний других декабристов.
Вот некоторые извлечения из показаний арестованных, подшитые лист за листом в папке дела Грибоедова.
«Он (полковник Артамон Муравьев. — Авт.) вместе с Грибоедовым пришел к Бестужеву-Рюмину с намерением познакомить Грибоедова с братом, Сергеем Муравьевым, как особенно умным человеком… Разговор был общий и не касающийся общества».
Оболенский в письме к государю: «Служащий при генерале Ермолове Грибоедов — он был принят месяца два или три перед 14 декабрем и вскоре потом уехал; посему действия его в обществе совершенно не было».
Трубецкой: «Я знаю только со слов Рылеева, что он принял в члены (Тайного общества. — Авт.) Грибоедова».
Следствие продолжало плести сети обвинения. Учрежденный 17 декабря 1825 года по высочайшему повелению Комитет требует от господина корнета Конной гвардии князя Одоевского ответа: «Коллежский асессор Грибоедов когда и кем был принят в Тайное общество? С кем из членов состоял в особенных сношениях? Что известно ему было о намерениях и действиях общества и какого рода вы имели с ним рассуждения о том?»
Ответ: «Так как я коротко знаю господина Грибоедова, то о нем честь имею донести совершенно положительно, что он ни к какому обществу не принадлежит. Корнет князь Одоевский».
И снова вопрос к поэту К. Рылееву: «Когда и где приняли в Тайное общество коллежского асессора Грибоедова? Что именно сказали ему о целях и средствах общества? Не было ли сделано ему поручения о свидании с кем-либо из членов Южного общества, а также и распространении членов оного в корпусе генерала Ермолова и не имели ли вы от него уведомлений об успехах его действий?»
Ответ: «С Грибоедовым я имел несколько общих разговоров о положении России и делал ему намек о существовании общества, имеющего целью переменить образ правления в России и ввести конституционную монархию; но как он полагал Россию к тому еще неготовою и к тому же неохотно входил в суждение о сем предмете, то я и оставил его.
Поручений ему никаких не было делано, ибо хотя он из намеков моих мог знать о существовании общества, но, не будучи принят мною, совершенно не имел права на доверенность Думы.
Слышал я от Трубецкого, что во время бытности Грибоедова в прошлом году в Киеве некоторые члены Южного общества также старались о принятии его в оное, но не успели в том по тем же причинам, по каким и я принужден был оставить его. Подпрручик Кондратий Рылеев».
Пока продолжается эта длинная, подробная писанина, пока арестованные скрипят гусиными перьями по бумаге, из Петербурга на Кавказ отправляется царский фельдъегерь. Он не имеет права останавливаться, не имеет права медлить. В его сумке важные документы, которые надлежит вручить непосредственно генералу Ермолову. Фельдъегерь везет царский приказ об аресте Грибоедова и немедленной его отправке в Петербург.
Кто такой Алексей Ермолов?
Невозможно писать, говорить и понять дело декабристов, не вспомнив генерала Ермолова. Как будто он далек от этих восторженных молодых офицеров. За его плечами многолетняя царская служба, взлеты и падения. Но он не только их друг, наставник, командир. Ермолов в минуты тяжелейших испытаний для молодых своих друзей находит возможности и силы их защитить, спасти.
«Поэты суть, гордость нации!» — так высоко он ценил своих друзей. Среди них Грибоедов, Кюхельбекер, Лермонтов, Жуковский, Пушкин. В 1829 году Пушкин делает круг в двести верст, чтобы заехать повидать Ермолова, Нет русского поэта того времени, который бы не посвятил ему своих стихов и восторженных слов! Вспомним Пушкина:
— Смирись, Кавказ! Идет Ермолов…
Грибоедов служил под командованием генерала Ермолова. Вместе с ним отправился в Иран. «Что за славный человек, — писал Грибоедов, — мало того, что умен, нынче все умны, но совершенно по-русски на все годен, не на одни великие дела, не на одни мелочи, заметь это. При том тьма красноречия, и не нынешнее отрывочное, несвязное наполеоновское риторство, его слова хоть сейчас положить на бумагу».
Любой, кто знал и дружил с Ермоловым, не остался равнодушным к нему. Поэт Жуковский, воспевая героев войны против Наполеона, восклицал: «Ермолов, витязь юный!» К. Рылеев обращался со стихами к прославленному генералу, просил его помочь греческому народу.
Грибоедов писал, что пристал к Ермолову «вроде тени». Он признавался, что не может оторваться от своего начальника! Они проводят дни и месяцы в разговорах. «Остроты сыплются полными горстями», — утверждал Грибоедов.
И какие остроты! Они становятся крылатыми фразами, летят через горные вершины Кавказа и достигают салонов Петербурга и Москвы. О заикавшемся Паскевиче генерал Ермолов говорил, что… пишет без запятых, а говорит с запятыми. Когда Московский университет сообщил ему, что избрал его своим почетным членом, Ермолов отказался. Генерал объяснил, что не заслужил этой чести, но с течением времени он ее заслужит.
Алексей Ермолов — человек широкого кругозора и огромной культуры. Во время ссылки в Кострому, в период капризов императора Павла, Ермолов изучал латинский язык. И потом он не только читал по-латыни, но и свободно изъяснялся на этом языке! На его рабочем столе всегда лежала книга Тита Ливия, а своих приемных сыновей он назвал Клавдием и Севером. Он страстно увлекся античностью, политическими деятелями древности. Знаменитый князь Петр Долгоруков в эмиграции написал книгу о Ермолове и утверждал в ней, что он «приличествует» героям древности «своей суровой цельностью и благородной простой жизнью».
Политический портрет Ермолова весьма противоречив и сложен. Грибоедов называл его «сфинксом новейших времен». За его спиной — тюрьма, Петропавловская крепость, гнев императора Павла. Тридцать лет этот выдающийся русский военачальник жил в вынужденном бездействии. В его личном архиве сохранились исключительно интересные письма. Царский дворец его ненавидит, но… общается с ним. Он словно магнит привлекает всех. Великая княгиня Екатерина Павловна (дочь императора Павла) пишет ему любезные письма. Он позволяет себе писать будущему престолонаследнику Константину в шутливом тоне, что является «иезуитом, патером Губером», и получает такое же шутливое послание от Константина. Даже Аракчеев, который всю жизнь вредил Ермолову, пишет ему хитрое письмо и просит его о «теплом местечке». А Ермолов открыто заявил, что является противником военных поселений…
С яростью и болью Ермолов писал о Мартынове, убийце Лермонтова: «Можно позволить убить всякого другого человека, будь он вельможа и знатный: таких завтра будет много, а таких людей, каков Лермонтов, не скоро дождешься».
Алексей Ермолов покровительствовал многим молодым борцам. Вот только один пример. При нем служил испанец Ван Гален. Когда он в Испании попал в руки инквизиции, в наказание за свободолюбивые идеи его растягивали на железном стане. Сумел бежать, друзья переправили его в Лондон. Там с помощью братьев Тургеневых, Блудова и других он получает русский паспорт и отправляется в Россию. Сумел получить назначение в армию генерала Ермолова, на Кавказ. Он дружил с Грибоедовым, с грузинским поэтом Чавчавадзе, с Ермоловым. Когда Ван Гален получил благоприятные известия из Испании, он попросил уволить его со службы. Взбешенный этим Александр I писал Ермолову: «Этого испанца следует выгнать!» Но Ермолов, несмотря на огромный риск, нарушил царский приказ, поступил и в данном случае с присущей ему смелостью и твердостью. Он собственноручно написал аттестацию об отличной службе Ван
Галена. Дал ему 300 золотых голландских дукатов и письмо к генералу Гогелю, который служил на границе в Дубно. Он посоветовал испанцу ни в коем случае не показываться в Петербурге, а южным путем, через Ростов-на-Дону, пробираться к границе русской империи.
Вот при каком человеке служил Грибоедов…
Царский фельдъегерь Уклонский мчится дни и ночи. На каждой почтовой станции ему давали свежих лошадей. Путь от Петербурга до Кавказа он преодолел менее чем за месяц.
22 января 1826 года он предстал перед генералом Ермоловым.
Генерал Ермолов только что возвратился из похода. Еще даже не успели разгрузить обозы. Он сидит в своем кабинете в крепости Грозная, внимательно читает секретную почту из Петербурга. На лице его усталость и печаль.
В кабинете генерала штабной офицер и его адъютант — Талызин. Он наблюдает, как генерал Ермолов наконец разрезает небольшой пакет. Извлекает из конверта вдвое сложенную бумагу. Это письмо от генерала Дибича. Талызин подходит со спины к генералу и бросает быстрый взгляд. Успел прочитать приказ об аресте Грибоедова.
Принимаются энергичные меры к спасению Грибоедова. Капитан Талызин по приказу Ермолова спешит предупредить Грибоедова. Он сообщает ему, что в течение всего одного часа следует уничтожить все компрометирующие бумаги. Оказалось, что багаж Грибоедова все еще находится в обозе, ведь всего несколько часов, как он вернулся. Талызин спешит к обозу, отыскивает личный багаж Грибоедова.
Ему подают чемоданы. Всем известный Алексаша (камердинер Грибоедова) вместе с Талызиным начинают жечь бумаги в офицерской кухне. Горят письма, рукописи. Бросают в печку целые пачки документов. И только после этого друзья офицеры берут опорожненные чемоданы и относят их обратно в обоз.
Арест Грибоедова описан в воспоминаниях другого адъютанта генерала Ермолова — Шимановского. Он сообщал: «Неожиданно дверь отворилась, и появился дежурный по отряду полковник Мищенко, дежурный штабной офицер Талызин и за ними фельдъегерь Уклонский. Мищенко подошел к Грибоедову и сказал: „Александр Сергеевич, волей государя императора вы арестованы. Где ваши вещи, где бумаги?“ Грибоедов спокойно указал ему на чемоданы… Разложили чемоданы посередине комнаты. Начали перерывать белье и одежду и наконец в одном из чемоданов нашли толстую тетрадь. Это было „Горе от ума“. Мищенко спросил, есть ли еще какие документы.
Грибоедов ответил, что нет никаких других документов, что все его имущество находится в этих чемоданах. Чемоданы зашнуровали и опечатали».
Ермолов сел и написал письмо генералу Дибичу: «Имею честь препроводить к Вашему превосходительству г-на Грибоедова. Он был арестован таким образом, что не имел возможности уничтожить находившиеся при нем документы. Но при нем не оказалось ничего такого, кроме немногих, которые Вам и пересылаю».
Но для Ермолова это не все. Он смело пишет далее: «В заключение имею честь сообщить Вашему превосходительству, что г-н Грибоедов во время служения его в миссии нашей при персидском дворе и потом при мне как в нравственности своей, так и в правилах не был замечен развратным и имеет многие хорошие весьма качества».
Узнают, что два других чемодана, с личными вещами Грибоедова, находятся в другом городе — во Владикавказе. Посылают распоряжение, чтобы доставили и эти чемоданы. Снова перерывают их и конфискуют письма. В специальном опечатанном пакете отсылают их в Петербург.
Для Грибоедова наступают тяжелые дни. Он неспокоен за содержание второго пакета. Не смог увидеть, какие документы найдены. Отправляются в путь в неимоверную бурю.
Тройка мчится без остановок. Через Екатеринодар, через Москву в Петербург. Путь далекий и тяжелый. Повсюду снег, вьюги и бури. День и ночь Грибоедов думает о пакете, который везет фельдъегерь…
Что нашли? Он вспомнил, что в тех чемоданах он хранил письма от Кюхельбекера и Одоевского. Там были письма и от Александра Бестужева, от близкого его друга Бегичева, письмо от Жандра… Из названных лиц лишь двое не были декабристами. Все другие были на Сенатской площади.
Фельдъегерь точно выполняет возложенную на него обязанность. Прибывает в Главный штаб в Москве, передает дежурному офицеру Н. Д. Сенявину[17] арестованного Грибоедова и достает из своей военной сумки два пакета с конфискованными документами. Фельдъегерь совершает все необходимые формальности и покидает комнату.
И тогда Грибоедов спокойно подходит к столу. Спокойно, на виду Сенявина, берет один из пакетов и прячет его в карман своей шубы.
Дежурный офицер Сенявин, по словам друга Грибоедова Бегичева, — сын знаменитого адмирала, честный, благородный, славный малый. Он не сказал ни слова.
Оказалось, что этот молодой человек молчал и не мешал Грибоедову и по другой причине. Он сам был близок к декабристам и связан с Тайным обществом. Сенявин был арестован позже, 11 марта 1826 года, то есть через месяц после встречи его в Главном штабе с Грибоедовым…
А. Жандр в своих воспоминаниях писал: «Через несколько дней после прибытия Грибоедова в Петербург и заключения на гауптвахту Главного штаба ко мне является один вовсе мне до того времени не знакомый человек, некто Михаил Семенович Алексеев, черниговский дворянин, приносит мне поклон от Грибоедова, с которым сидел вместе в Главном штабе, и пакет бумаг, привезенный из Грозного. Передавая мне пакет, он вместе с тем передал мне приказание Грибоедова сжечь бумаги. Однако же я на то не решился, а только постарался запрятать этот пакет так, чтобы до него добраться было невозможно, — я зашил его в перину».
Первый допрос Грибоедова, как мы уже говорили, вел лично генерал Левашев. Грибоедова доставили в Зимний дворец, в Эрмитаж. В одном из залов, стены которого были увешаны картинами, среди мраморных колонн был поставлен стол для Левашова.
Грибоедов отвечал на поставленные ему вопросы. Левашов сам записывал ответы.
На первый вопрос, по записям Левашева, ответ Грибоедова гласил: «Я Тайному обществу не принадлежал и не подозревал о его существовании. По возвращении моему из Персии в Петербург в 1825 году я познакомился посредством литературы с Бестужевым, Рылеевым и Оболенским. Жил вместе с Адуевским (Одоевским. — Авт.), по Грузии был связан с Кюхельбекером. От всех сих лиц ничего не слыхал могущего мне дать малейшую мысль о Тайном обществе… Более никаких действий моих не было, могущих на меня навлечь подозрение, и почему оное на меня пало, истолковать не могу».
И снова Грибоедов на гауптвахте Главного штаба. Но он уже собрался с духом. Сел писать письмо императору: «Всемилостивейший Государь. По неосновательному подозрению, силою величайшей несправедливости, я был вырван от друзей, от начальника, мною любимого, из крепости Грозная на Сундже, через три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных, здесь посажен под крепкий караул, потом был позван к генералу Левашову… Между тем дни проходят, а я заперт. Государь! Я не знаю за собой никакой вины…
Благоволите даровать мне свободу, которой лишиться я моим поведением никогда не заслуживал, или послать меня пред тайный комитет лицом к лицу с моими обвинителями, чтобы я мог обличить их во лжи и клевете».
Письмо это прочитал генерал Дибич. Он отказался передавать его императору и наложил резолюцию: «Объявить, что этим тоном не пишут государю и что он будет допрошен».
Однако целых две недели Грибоедова никуда не вызывали. Он заключен под арест в Главном штабе, дни его текут мучительно и медленно. Целый ряд знакомых и незнакомых декабристов проходят в это время через Главный штаб. Некоторые арестованные доставлены из провинции, другие схвачены в Петербурге, и их рассылают по другим тюрьмам страны.
24 февраля внезапно отворяется дверь камеры. Грибоедову приказывают собраться в дорогу. Через замерзшую Неву, на санях, его доставляют в Петропавловскую крепость. Там работает Следственный комитет.
В тот день проходило его 69-е заседание. Уже стемнело, время — половина седьмого. Повсюду зажжены свечи. Присутствует военный министр Татищев — председатель Следственного комитета, великий князь Михаил — брат императора, князь Голицын, генералы Голенищев-Кутузов, Чернышев, Бенкендорф и Потапов.
И началась словесная дуэль!
В отличие от других Грибоедов сдержан, говорит без лишних слов, избегает подробностей. Он занимает позицию полного и решительного отрицания какой бы то ни было своей вины. Он твердит, что йи в чем не виновен.
В своих воспоминаниях декабрист Завалишин писал, что вместе с ними в помещении Главного штаба содержался и полковник Любимов. Он давал советы Грибоедову, как вести себя на допросах. Он учил: «По-нашему, по-военному, не следует сдаваться при первой же атаке, которая, пожалуй, окажется еще и фальшивою; да если поведут и настоящую атаку, то все-таки надо уступать только то, что удержать уже никак нельзя. Поэтому и тут гораздо вернее обычный русский ответ: „Знать не знаю, ведать не ведаю“. Он выработан вековою практикой».
Любимов, например, сумел подкупить одного из охранявших его офицеров (Жуковского) и заполучил и уничтожил компрометирующие документы из своего дела. С того времени Жуковский вынужден был делать различные услуги всем арестованным. Грибоедову он тайно приносил письма и выносил всю его корреспонденцию на волю.
Вот выдержки из официального протокола допроса:
«1826 года 24-го февраля в присутствии высочайше учрежденного Комитета коллежский асессор Грибоедов спрашивай и показал:
1. Как ваше имя, отечество и фамилия, какого вы исповедания, сколько вам от роду лет, ежегодно ли бываете на исповеди и у святого причастия, где служите, не были ли под судом, в штрафах и подозрениях и за что именно?
Ответ: Имя мое Грибоедов Александр Сергеевич. Греко-католического исповедания, родился в 1796 году. Обязанности мои как сын церкви исполняю ревностно. Если бывали годы, что я не исповедовался и не приобщался святых тайн, то оно случалось непроизвольно.
Служу секретарем по дипломатической части при Главноуправляющем в Грузии.
Под судом, в штрафах и подозрении не бывал.
Вопрос: Князь Трубецкой и другие, по словам первых (А. Бестужева и К. Рылеева. — Авт.), равно считали вас разделявшим их образ мыслей и намерений, а следственно (по их правилам приема в члены), принадлежащим к их Обществу и действующим в их духе… Рылеев и Александр Бестужев прямо открыли вам, что есть Общество людей, стремящихся к преобразованию России и введению нового порядка вещей; говорили вам о многочисленности сих людей, о именах некоторых из них, о целях, видах и средствах Общества…
В такой степени прикосновенности вашей к злоумышленному Обществу Комитет требует показаний ваших в том:
а) В чем именно состояли те смелые насчет правительства означенных вами лиц суждения, в коих сами вы брали участие?..
Ответ: И теперь имею честь подтвердить первое мое показание. Князь Трубецкой и другие его единомышленники напрасно полагали меня разделявшим их образ мыслей. Если соглашался я с ними в суждениях о нравах, новостях, литературе, это еще не доказательство, что и в политических моих мнениях я с ними был согласен. Смело могу сказать, что, по ныне открывшимся важным обстоятельствам заговора, мои правила с правилами князя Трубецкого ничего не имеют общего. Притом же я его почти не знал.
Рылеев и Бестужев никогда мне о тайных политических замыслах ничего не открывали.
И потому ответом моим на сокровенность их предприятий, вовсе мне не известных, не могло быть ни одобрение, ни порицание.
Суждения мои касались до частных случаев, до злоупотреблений некоторых местных начальств, до вещей всем известных, о которых всегда в России говорится довольно гласно…
Вопрос: б) Что именно находили вы при том достойным осуждения и вредным в правительстве и в чем заключались желания ваши лучшего?
в) Когда и что именно узнали вы, особенно от Рылеева, Бестужева и Одоевского, о существовании Общества людей, стремящегося к преобразованию России?
г) С тем вместе, что узнали вы о многочисленности сих людей и кто из них был вам назван?
д) Сказано ли вам было, где находились центры и отделения членов Тайного общества?
е) Что именно сказано вам о цели, видах и средствах действий оного?
ж) Объясните, в чем именно состояли ваши во всем том мнения и одобрения?..
Ответ (по в, г, д, е, ж): Ничего мне подобного не открывали. Я повторяю, что, ничего не зная о тайных обществах, я никакого собственного мнения об них не мог иметь.
Вопрос: В каком смысле и с какою целию вы, между прочим в беседах с Бестужевым, неравнодушно желали русского платья и свободы книгопечатания?
Ответ: Русского платья желал я, потому что оно красивее и покойнее фраков и мундиров, а вместе с этим полагал, что оно бы снова сблизило нас с простотою отечественных нравов, сердцу моему чрезвычайно любезных.
Я говорил не о безусловной свободе книгопечатания, желал только, чтобы она не стеснялась своенравием иных цензоров…»
Связи Грибоедова с декабристами были давними, еще со студенческих лет. Он дружил с Николаем Тургеневым, Сергеем Трубецким, Петром Чаадаевым, Александром Якубовичем, Иваном Якушкиным и многими другими. Все они были студентами Московского университета, дружили многие годы, беседовали и спорили между собой. Особенно большая дружба была у Грибоедова с Чаадаевым. Эту дружбу он называл священной и завещал ее своей жене Нине Чавчавадзе. И спустя тридцать лет после смерти Грибоедова, когда она приехала в Москву, первым делом отправилась навестить Чаадаева…
Грибоедов был одаренным студентом. В 1808 году он закончил философский факультет и получил ученую степень кандидата словесных наук. Вновь записался в студенты, уже на юридический факультет, и в 1810 году получил вторую ученую степень — кандидата права. Затем записался на третий факультет, изучал математику и естественные науки, завершив полный курс.
Одним из ближайших друзей Грибоедова был молодой князь Александр Иванович Одоевский, его двоюродный брат. Одоевский был на семь лет моложе Грибоедова. Он — поэт, весельчак, балагур, с какой-то неиссякаемой, увлекающей восторженностью. Зимой 1824 года Грибоедов жил в доме Одоевского в Петербурге. Они все делили между собой по-братски. В этом доме нашли приют и поэт Кюхельбекер, и Александр Бестужев. В тот год Одоевский стал членом Тайного общества.
Как показывал Александр Бестужев Следственному комитету, именно он принял Одоевского в члены Тайного общества. «Одоевский, — писал Бестужев, — очень ревностно взялся за дело». Но… то же самое писал в своих показаниях и поэт Рылеев. Рылеев также утверждал, что он принял в Тайное общество своего молодого друга. И многие декабристы в своих показаниях утверждали, каким светлым и восторженным был молодой Одоевский.
14 декабря Одоевский говорил своим друзьям: «Умрем, ах, как славно мы умрем!» — и был веселым и счастливым. Его улыбке и восторгу не было границ.
Дружба между Грибоедовым и Одоевским спаяна многими испытаниями. Во время большого наводнения в Петербурге в 1824 году Грибоедов жил в доме Погодина на Торговой улице. И едва не погиб в страшном потопе! Некоторое время спустя Грибоедов написал Одоевскому: «Помнишь, мой друг, во время наводнения, как ты плыл и тонул, чтобы добраться до меня и меня спасти?»
Двоюродные братья решают жить вместе и никогда больше не расставаться. У Одоевского просторный дом. Располагая большим наследством, он живет богато и расточительно, щедро принимает своих друзей. Некоторые живут у него месяцами.
Кюхельбекер показывал перед следствием: «Я люблю Одоевского, и люблю его больше, чем брата».
При чтении пространных показаний декабристов большое впечатление производят их сильные, горячие слова дружбы и любви. Они не стеснялись громко говорить о своей дружбе. И в своих личных письмах они не скрывают своих чувств. Целый круг декабристов, молодых писателей, группирующихся вокруг Рылеева и Пушкина, связан прочной, нерасторжимой дружбой. О своей дружбе они пишут стихи, книги. Об этой дружбе пишут много, подробно и с гордостью.
Только Кюхельбекер скрывал имя Грибоедова перед Следственным комитетом. Он даже не вспоминал его среди круга своих знакомых. Он подробно рассказывал о своих «официальных» связях с поэтами Жуковским, Козловым, с историком Карамзиным, даже с Гречем и Булгариным, впоследствии ставшими осведомителями Третьего отделения. Он вспоминал и барона Корфа, своего однокашника по Царскосельскому лицею. Но никогда, ни в какой связи не говорил о Грибоедове.
Но пока одни декабристы старались поменьше говорить, отвечать только на незначительные и второстепенные вопросы, другие говорили много, подробно и эмоционально. Эта несогласованность в ответах, эта различная позиция была как раз на руку следствию. Собственными ошибками декабристы ковали свои кандалы.
Один влиятельный родственник Грибоедова решает попытаться помочь ему. Это Иван Паскевич, супруг двоюродной сестры писателя Елизаветы Грибоедовой-Паскевич.
Паскевич — видный человек, приближенный императора Николая I. В письмах к нему император неизменно обращался: «Любезный Иван Федорович, мой отец-командир».
Паскевич был наставником и воспитателем брата императора — Михаила (который был членом Следственного комитета). Он пользовался и благосклонностью императрицы Марии Федоровны, которая была крестной его двух дочерей-близнецов. И наконец, супруга его Елизавета (двоюродная сестра Грибоедова) была удостоена ордена Святой Екатерины, получить который считалось тогда исключительной честью.
Иван Паскевич назначен Николаем I в судьи декабристов. Но под следствием находится его родственник Грибоедов. Паскевич использует это обстоятельство, чтобы закрыть дело.
Был составлен специальный оправдательный аттестат, в котором отмечалось: «…коллежский асессор Александр Сергеев сын Грибоедов в ходе следствия доказал, что не был членом того общества и в злых намерениях не принимал участия».
3 июня 1826 года последовал приказ военного министра Татищева: «По воле его императорского величества освобожден из-под ареста с выдачею аттестата, свидетельствующего о его невиновности, и на обратное следование к своему месту снабжен прогонными и на путевые издержки деньгами».
Грибоедов на свободе. Он живет возле Петербурга, ждет получения документов и денег на дорогу. Живет уединенно, далеко за городом. Написал стихотворение «Освобождение»… Посвятил его своему другу Александру Одоевскому.
Я дружбу пел… Когда струнам касался, Твой гений над главой моей парил, В стихах моих, в душе тебя любил, И призывал, и о тебе терзался! О мой творец! Едва расцветший век Ужели ты безжалостно пресек? Допустишь ли, чтобы его могила Живого от любви моей сокрыла?
В 1826 году Грибоедов снова возвращается на Кавказ. Он спешит предстать перед своим любимым начальником генералом Ермоловым, обнять своих друзей.
От смерти его отделяют всего лишь два года и восемь месяцев.
События развиваются бурно. Ермолов в немилости. Его пост занял Паскевич. Грибоедов ведет мирные переговоры с Ираном. 10 февраля 1828 года мирный договор с Ираном был подписан. Договор всецело был подготовлен усилиями Грибоедова.
Он возвращается в Петербург и представляет подписанный договор. Император Николай I доволен. Он осыпает своего дипломата наградами, удостаивает различных почестей, дает ему генеральский чин, награждает орденом Святой Анны с бриллиантами, жалует четыре тысячи червонцев…
И именно тогда Грибоедов пишет письмо Одоевскому в Сибирь.
«Брат Александр. Подкрепи тебя бог. Я сюда прибыл на самое короткое время, прожил гораздо долее, чем полагал, но все-таки менее трех месяцев. Государь наградил меня щедро за мою службу. Бедный друг и брат! Зачем ты так несчастлив! Теперь ты бы порадовался, если бы видел меня в гораздо лучшем положении, нежели прежде, но я тебя знаю, ты не останешься равнодушным при получении этих строк и там… вдали, в горе и в разлуке с ближними. Осмелюсь ли предположить утешение в нынешней судьбе твоей! Но есть оно для людей с умом и чувством. И в страдании заслуженном можно сделаться страдальцем почтенным. Есть внутренняя жизнь нравственная и высокая, независимая от внешней. Утвердиться размышлением в правилах неизменных и сделаться в узах, в заточении лучшим, нежели на самой свободе. Вот подвиг, который тебе предстоит. Но кому я это говорю? Я оставил тебя прежде твоей экзальтации в 1825 году. Она была мгновенна, и ты, верно, теперь тот же мой кроткий, умный и прекрасный Александр, каким был в Стрельне и в Коломне в доме Погодина… Слышу, что снисхождением высшего начальства тебе и товарищам твоим дозволится читать книги. Сей час еду покупать тебе всякой всячины…»
Грибоедов ищет способ помочь своему другу. Сохранилось письмо к его близко знакомой Варваре Миклашевич: «Верно сами догадались, неоцененная Варвара Семеновна, что я пишу к Вам не в обыкновенном положении души. Слезы градом льются. Александр мне в эту минуту душу раздирает. Сейчас пишу Паскевичу: коли он и теперь ему не поможет, провались все его отличия, слава и гром побед, все это не стоит избавления от гибели одного несчастного, и кого!!! Боже мой, пути твои неисповедимы».
Грибоедов снова, в который раз, садится и пишет письмо влиятельному Паскевичу: «Благодетель мой бесценный. Теперь без дальних предисловий просто бросаюсь к Вам в ноги и, если бы с Вами был вместе, сделал бы это и осыпал бы руки Ваши слезами… Помогите выручить несчастного Александра Одоевского. Вспомните, на какую высокую ступень поставил Вас господь бог. Конечно, Вы это заслужили, но кто Вам дал способы для таких заслуг? Тот самый, для которого избавление одного несчастного от гибели гораздо важнее грома побед, штурмов и всей нашей человеческой тревоги. Дочь Ваша едва вышла из колыбели, уже государь почтил ее самым внимательным отличием, Федю тоже, того гляди, сделают камер-юнкером. Может ли Вам государь отказать в помиловании двоюродного брата Вашей жены, когда двадцатилетний преступник уже довольно понес страданий за свою вину, Вам близкий родственник, а Вы первая нынче опора царя и отечества. Сделайте это добро единственное, и оно зачтется Вам у бога, неизгладимыми чертами небесной его милости и покрова. У его престола нет Дибичей и Чернышевых, которые бы могли затмить цену высокого, христианского, благочестивого подвига. Я видел, как Вы добро делаете. Граф Иван Федорович, не пренебрегите этими строками. Спасите страдальца!»
Это письмо Грибоедов написал всего лишь за два месяца до своей гибели.
Надо сказать, что Грибоедов ходатайствовал об Одоевском и перед самим императором. В зените своей славы, когда Николай I давал ему личную аудиенцию по случаю подписания Туркманчайского договора, Грибоедов просил монарха о милосердии. Он говорил пламенно, горячо. Защищал своего друга и брата Александра Одоевского…
Император сильно побледнел. Ему, властелину России, это показалось неслыханной дерзостью. Он сказал об этом своему дипломату.
Грибоедов просит дать ему отставку. Император не соглашается и возвращает его обратно в Иран. Грибоедов напишет позже, из Тавриза, что это направление он считает «политическим изгнанием».
30 января 1829 года Грибоедов был убит в Тегеране. Убит толпой фанатиков. Они волокли его труп по улицам и глумились над ним.
Страшная смерть Грибоедова потрясла всех в России. Декабристы восприняли его гибель как одно из больших несчастий для родины. Молодой поэт Александр Одоевский, далеко в Сибири, написал стихи, посвященные убитому другу.
Грибоедова оплакивали, искренне и глубоко горевали о нем. Кюхельбекер в Динабургской крепости отыскал одного офицера, который согласился переправить письмо к его другу. В нем, отринутый от всего, заживо замурованный в каменных стенах своей камеры, Кюхельбекер писал: «Вряд ли буду иметь другой случай сообщить тебе, что я не умер, что люблю тебя, как никого другого. Не ты ли есть самый лучший мой друг?»
Письмо попало в Третье отделение…
«Мыслящая Россия»
В 1890 году Лев Толстой говорил Г. Русанову:
— Много ли у нас великих писателей? Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Герцен, Достоевский, ну и я (без ложной скромности). Некоторые прибавляют Тургенева и Гончарова. Ну вот и все.
В другой связи, говоря только об А. И. Герцене, Толстой заметил:
— Ведь ежели бы выразить значение русских писателей процентно, в цифрах, Пушкину надо бы отвести 30%, Гоголю 15%, Тургеневу 10%, Григоровичу и всем остальным около 20%. Все же остальное принадлежит Герцену. Он изумительный писатель. Он глубок, блестящ и проницателен.
Таким образом, Л. Н. Толстой Герцена поставил на второе место после Пушкина!
12 октября 1905 года в тишине своего дома в Ясной Поляне Л. Н. Толстой записывает в дневнике о Герцене: «Герцен уже ожидает своих читателей впереди. И далеко над головами теперешней толпы передает свои мысли тем, которые будут в состоянии понять их».
25 августа 1852 года Герцен уезжает на несколько недель в Лондон. И остается там на долгие годы! Вместе с Н. П. Огаревым он основал Вольную русскую типографию в Лондоне, издавал альманах «Полярная звезда» и газету «Колокол». Издания его буквально расхватывают! А в 1860 году Герцен переиздает комплекты за 1857—1859 годы. Русская интеллигенция жила, дышала под звуки «Колокола». Его читают даже царские сановники, получает его и сам император Александр П.
Вдалеке от недремлющего ока цензуры Герцен проявил свой исключительный талант революционного публициста. Вершиной этой его деятельности стала книга «Былое и думы».
Эта книга и сегодня является энциклопедией многих исторических событий, рассказов о судьбах людей, целых народов. Она рассказывает не только о личной семейной драме автора, но и о величии и падении идей. Она полна восторгов, но содержит и горечь разочарования. «Былое и думы» не только драматическая исповедь одного человека, но и грандиозная панорама века.
«У никого другого я не встречал позже такого редкого сочинения глубины с блеском мысли», — писал о Герцене Л. Толстой.
А Белинский шутливо напишет Герцену: «У тебя страшно много ума, так много, что я не знаю, зачем его столько одному человеку».
«Былое и думы» Герцена — огромное разнообразие и богатство художественных и жанровых форм, гигантская эпопея русской и европейской жизни. Здесь мы встретим и декабристов, прочтем о большом мыслителе Чаадаеве, узнаем многое и о многом. Книга — словно законченная героическая симфония, которая пьянит звуками, рассказывает нам, как Герцен жил, мыслил, боролся.
С непостижимой силой и остроумием со страниц книги звучит слово Герцена. Отдельные мысли воспринимаются как очень точные афоризмы. Смех, ирония, содержащиеся в них, направлены против всего самодержавно-царского и реакционного старого мира. Ко этот смех отличается элегантностью, изящным стилем и блеском. Этот смех имеет свою градацию, свои кульминационные вершины. Мы читаем строки, пропитанные клокочущим сарказмом и презрением, чередующиеся со строками, исполненными гнева и смеха. Эти строки будто стальные рапиры, которые смертельно ранят врага.
Именно подобную книгу имел в виду Белинский, когда говорил: «Кто знает, может быть, история станет художественным произведением и заменит роман, так же как роман заменил эпопею?»
До частичной амнистии в августе 1856 года дожило 42 бывших декабриста, разбросанных по всей России (в Петербурге и Москве им запрещалось жить). И где бы ни жили декабристы, их духовный престиж стал явлением, которое имело влияние на всю общественную и культурную жизнь 50—70-х годов XIX века в России. Даже возникли разговоры о новом «декабре» в общественной борьбе, в которую вновь деятельно включились вернувшиеся из сибирских снежных пустынь декабристы.
Большой политический резонанс имело появление значительного числа их мемуаров, стихов, писем как на страницах некоторых русских прогрессивных изданий («День», «Русский вестник», «Отечественные записки», «Библиотека для чтения» и других), так и в вольных (бесцензурных) изданиях Герцена.
Значительный интерес проявлялся и к материалам, написанным людьми, разговаривавшими с декабристами, записывавшими их мысли и воспоминания («написано не декабристами»). Целая плеяда новых общественных деятелей, историков и публицистов посвящают себя политической жизни в России: М. Семевский, П. Ефремов, А. Афанасьев, В. Касаткин, Н. Гербель. И особенно выделялся среди них младший сын декабриста Ивана Якушкина, будущий ученый Евгений Иванович Якушкин, который неутомимо отправлял Герцену в Лондон новые письма, данные, факты и воспоминания декабристов.
С воодушевлением занимался деятельностью в этом направлении русский эмигрант — князь Петр Владимирович Долгоруков. Он происходил из знатного княжеского рода, был прямым потомком древнего русского князя Михаила Черниговского, причисленного православной церковью к лику русских святых.
Петр Долгоруков не только примечательная, но и своеобразная личность в русской истории. Будучи более знатного рода, чем даже царская семья, он смотрел на них надменно и с презрением. В сердце его наслаивались волны гнева, обид, честолюбия и, может быть, больше всего — свободолюбия. Словом, вроде князя-чудака, enfant terrible — «дурного дитя» самой знатной княжеской русской фамилии. Свое «политическое» вольнодумство он проявил, еще будучи ребенком, — показал язык во дворце, и его изгнали из камер-пажей. Долгоруков досаждал всем своими чудачествами и дерзостью. Но ему все прощали. В 1840 году он написал «Родословную книгу России», которая и поныне не утратила своей ценности. Это не просто книга о древнейших русских семьях и фамилиях, их родословных. С некоей буйной страстью и увлечением он собирал различные документы, записывал рассказы именитых мужей, посещал стариков и старух в их княжеских имениях. Он записывал и слухи, сверял, уточнял… Под видом генеалогических исследований князь Долгоруков копается в самых потаенных рукописях, хранящихся за семью печатями, изучает дневники, семейные архивы.
В 1840 году Долгоруков составил необыкновенный документ. Всего 12 листов — густо испещренные трудно разбираемым почерком и озаглавленные «Нотати». Они содержат заметки о декабристах.
В них не только список осужденных, но указано точное место, кто и куда отправлен в заключение. Даны географические сведения о сибирских селах, хронология перемещения декабристов из одной тюрьмы в другую, отправки их в этапном порядке в другие районы Сибири, а также на Кавказ.
В 1925 году, уже при Советской власти, эти данные, имеющие большую научную ценность, были опубликованы учеными В. Модзалевским и А. Сиверсом… Но рукопись князя Долгорукова (которая хранится теперь в
Центральном государственном архиве Октябрьской революции, высших органов государственной власти и государственного управления СССР) имеет дату — 1840 год! То есть спустя лишь 15 лет после декабристского восстания Долгоруков располагал уже самыми секретными сведениями. А эти сведения содержались лишь в папках Третьего отделения Бенкендорфа! В том самом Третьем отделении, которое князь Долгоруков называл «Всероссийской шпионницей». Именно в этот адрес и изливал он потоки иронии и гнева.
Долгоруков успел рассориться со всеми. И однажды с поклажей своих богатств и сундуками с секретными документами и рукописями он отправился за границу.
Герцен опубликовал в своем «Колоколе» в Лондоне ряд писем из переписки между царским правительством и Долгоруковым. Переписка эта велась в связи с решением правительства любой ценой вернуть в Россию бунтующего князя, который успел издать за границей книгу «Правда о России».
На бланке Русского генерального консульства в Великобритании под № 497 от 10 мая 1860 года написано следующее письмо князю: «Нижеподписавшийся управляющий генерального консульства имеет честь передать князю Долгорукову один официальный документ, и прошу оказать мне честь явиться в консульство в следующий четверг, в два или три часа пополудни. Ф. Грот».
На это письмо Долгоруков также письменно ответил: «Если господин управляющий генерального консульства имеет мне передать какой-то документ, то прошу оказать мне честь и прибыть ко мне в отель „Клариджес“ в пятницу, 13 мая, в 2 часа после обеда. Петр Долгоруков».
Следует новое письмо от консула:
«Нижеподписавшийся управляющий генерального консульства имеет поручение пригласить князя Долгорукова незамедлительно возвратиться в Россию по Высочайшей воле. Нижеподписавшийся просит князя Долгорукова уведомить его о получении сего сообщения. Ф. Грот».
Князь Долгоруков отправил в Россию следующее письмо новому начальнику Третьего отделения, своему родственнику В. А. Долгорукову: «Уважаемый князь Василий Андреевич, Вы меня зовете в Россию, но мне кажется, что, зная меня с детства, Вы бы могли догадаться, что я не настолько глуп, что явлюсь по этому требованию. Впрочем, чтобы доставить Вам удовольствие меня видеть, посылаю Вам свою фотографию, которая очень похожа на меня. Эту фотографию можете отправить в Вятку или в Нерчинск, по Вашему выбору, а сам я, Вы уж меня извините, в руки Вашей полиции не собираюсь попадаться, и она не в силах меня схватить! Князь Петр Долгоруков».
Князь оказался поистине крепким орешком для Третьего отделения. Специальным царским указом он был объявлен изменником. В ответ Долгоруков с сарказмом писал: «Родился и жил подобно всем русским дворянам, со званием привилегированного раба, в стране всеобщего рабства».
Князь Долгоруков как бельмо в глазу самодержавия. Родовитый дворянин, обладающий несметными богатствами, деньгами и недвижимым имуществом, он и владелец сундуков с документами — разоблачительными материалами об истории России и царской фамилии…
В 1861 году Долгоруков написал следующие слова:
«Всем известен высокий ум А. Герцена, его блестящее остроумие, его красноречие и замечательные способности Н. Огарева… Мы не разделяем политических мнений господ Герцена и Огарева: они принадлежат к партии социалистов, а мы принадлежим к партии приверженцев конституционной монархии. Но мы от всего сердца любим и глубоко уважаем Александра Ивановича и Николая Платоновича за их благородный характер, за их благонамеренность, за их высокое бескорыстие, такое редкое в наш корыстолюбивый век».
В. И. Ленин дал исчерпывающую и точную периодизацию русского освободительного движения, подчеркивая роль и значение декабристов.
»…Мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала — дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию»[18].
В. И. Ленин писал также: «Крепостная Россия забита и неподвижна. Протестует ничтожное меньшинство дворян, бессильных без поддержки народа»[19].
Но то, что декабристы не обращаются за помощью к народу, совсем не означает, что им чужды его страдания и неволя. Именно потому, что им не безразлична судьба русского народа, потому что они патриоты и вольнолюбцы, они идут на штурм устоев самодержавия. Как мы уже говорили, и к ним можно отнести слова Герцена — «молодые штурманы будущей бури».
В 1912 году в статье «Памяти Герцена» В. И. Ленин писал: «Но это не была еще сама буря.
Буря, — это движение самих масс. Пролетариат, единственный до конца революционный класс, поднялся во главе их и впервые поднял к открытой революционной борьбе миллионы крестьян. Первый натиск бури был в 1905 году. Следующий начинает расти на наших глазах»[20].
Об их любви, отношении к русскому народу можно прочитать в показаниях В. К. Кюхельбекера, других декабристов, написанных в мрачных катакомбах каменной крепости.
Здесь уместно привести следующие слова В. К. Кюхельбекера: «…Взирая на блистательные качества, которыми бог одарил народ русский, народ первый в свете по славе и могуществу своему, звучному, богатому, мощному языку, коему в Европе нет подобного, наконец, по радушию, мягкосердию, остроумию и непамятозлобию, ему пред всеми свойственному, я душою скорбел, что все это подавляется, все это вянет и, быть может, опадет, не принесши никакого плода в нравственном мире! Да отпустит мне бог за скорбь сию часть прегрешений моих… в которые вовлекла слепая, может быть, недальновидная, но беспритворная любовь к отечеству».
Во имя народа поднимаются и идут «молодые штурманы». Но они и боятся стихии народного гнева. Их пугает эта стихия народного бунта. Они убеждены, что необходима некая «этапность» в просветительной деятельности среди народа. Народу они отдают только любовь свою! Но не делятся с ним своими революционными планами. Они верят, что во имя народа, но без его участия они сами разорвут рабские оковы.
В огромном множестве собственноручно написанных показаний Следственному комитету открывается богатейший, неисчерпаемый источник политического и идеологического кредо декабристов. И увы, именно тогда, после подавления восстания, когда, закованные в цепи, они заточены в казематы Петропавловской крепости, мы прочтем о новом подходе к старым истинам.
Павел Пестель напишет в своих показаниях: «Мне казалось, что главное стремление нынешнего века состоит в борьбе между массами народными и аристокрациями всякого рода…»
Н. А. Бестужев заявит: «До сих пор история писала только о царях и героях… О народе и его нуждах, его счастье или бедствиях мы ничего не ведали. Нынешний только век понял, что сила государства составляется из народа».
Декабрист Н. Крюков, близкий друг Пестеля, запишет в дневнике своем поздно постигнутую им истину: «С народом все можно, без народа ничего нельзя».
Но вернемся к показаниям Пестеля. Говорят, что его пытали, истязали, на лице его видели следы от зубцов и обручей[21]. Именно тогда, в том аду душевных и физических мук, он пишет пламенные слова любви к русскому народу! Пестель непрерывно вызывается на очные ставки; его поносят, унижают. Он переживает и глубоко личное разочарование: ближайшие его товарищи выдают, обвиняют его, раскрывают все из их великого и святого дела…
А Пестель находит силы и пишет хладнокровно, умно, с железной логикой. На вопрос, как распространялись в стране революционные мысли, он отвечает следователям: «Каждый век имеет свою отличительную черту. Нынешний ознаменовывается революционными мыслями… Дух преобразования заставляет, так сказать, везде умы клокотать».
Либеральные иллюзии декабристов потерпели крах задолго до восстания. Доказательством тому служит тот факт, что они понимали, что крестьянам никто не подарит свободу. Что эту свободу нужно завоевывать политической деятельностью, в рамках тайного, конспиративного общества.
Историческое значение декабризма состоит не только в высшем политическом акте — восстании 14 декабря 1825 года на Сенатской площади. Декабризм выработал свое понимание культуры. Он имел свою мораль, свою этику, свои литературные концепции. Разумеется, декабристы создают и специфическую, так сказать «декабристскую», литературу. Но Тайное общество провело неизгладимую духовную черту в жизни и мыслях всех людей того времени. Оно оказало существенное влияние на общее развитие всей русской культуры.
Декабристами были писатели К. Рылеев, В. Кюхельбекер, А. Одоевский, А. Бестужев-Марлинский, П. Катенин, Ф. Глинка, В. Раевский, Н. Бестужев… К декабристам близки Пушкин и Грибоедов. В этом революционном движении участвовали Н. Тургенев, Г. Батеньков, М. Орлов, Н. Муравьев, А. Корнилович, В. Штейнгель. С ними были связаны О. Сомов и П. Чаадаев… Все это — видные критики, журналисты, историки, экономисты, философы. Декабристы отнюдь не «горстка» офицеров, замысливших военный переворот во имя народа. Это — «мыслящая Россия»!
Они обладают не только «божьей искрой» таланта писателей. Они располагают своими писательскими легальными организациями, даже своими печатными журналами. Они используют все возможные формы легальной борьбы. Воюют против рогаток и засилья цензуры. И часто побеждают, побеждает их ум, их дерзость.
Вспомним литературный кружок «Зеленая лампа», в который входил Пушкин. Или «Вольное общество любителей российской словесности». Литературным органом тайного Северного общества был альманах К. Рылеева и А. Бестужева «Полярная звезда». В своей «Мнемозине» В.Кюхельбекер и В. Одоевский проводят идеи декабризма. Даже «Русская старина» А. Корниловича стала трибуной декабризма.
Литература — не пустословие и пасторальный гимн какому-то лакированному, вымышленному миру. Для декабристов литература является могучим средством патриотического и нравственного воспитания, трибуной распространения самых передовых идей века.
В уставе декабристы так формулируют свой литературный долг: «Убеждать, что сила и прелесть стихотворений состоит не в созвучии слов, не в высокопарности мыслей, не в непонятности изложения, но в ясности писаний, в приличии выражений, а более всего в непритворном изложении чувств высоких и к добру увлекающих; что описание предмета или изложение чувств, не возбуждающего, но ослабляющего высокие помышления, как бы оно прелестно ни было, всегда недостойно дара поэзии».
Это новое понимание роли литературы, новая революционная эстетика и определенный воинственный антипод существовавшей тогда официальной литературе, развивавшейся лишь в угоду дворянству. Декабристы впервые пропагандируют и возводят в закон идею тесной связи политики с литературой. Они вырабатывают понимание гражданского призвания писателя.
Никита Муравьев написал свой «Катехизис». Сергей Муравьев-Апостол пишет «Краткие наставления» с революционным содержанием, но которые имитируют набожные «священные писания».
Кондратий Рылеев и Александр Бестужев пишут песни в «простонародном» стиле, имитируют русский народный говор, упрощают понятия. Их стихи распространяются и переписываются солдатами. Поэзия стала выполнять роль политической агитации среди народных масс.
Вот одна из песен:
Декабристы разрывают сковывавший литературу обруч романтизма. Они пишут революционные песни для народа, ведут агитацию. Подобно вулканам, извергают кипящую, огненную политическую страсть. Теперь только с решительным «Третий нож на царя» они выражают мощь своего политического кредо.
14 декабря 1825 года — не только памятная дата восстания, это и страшный день расправы с «мыслящей Россией». Однако ни виселицы, ни рудники Сибири не могут сломить писателей-декабристов. Продолжали творить и Кюхельбекер, и Одоевский, и Раевский, и братья Бестужевы. Кюхельбекер в крепости, а позже в заточении и в Сибири пишет стихи и драматические произведения, которые по своей художественной силе много выше всего, что он написал до восстания.
Потерпевшие неудачу декабристы сохраняют верность своим идеалам. Кюхельбекер, уже полуслепой, после долгих лет страданий в подземелье крепости, с гордостью напишет о декабристе Якубовиче:
Он был из первых в стае той орлиной, Которой ведь и я принадлежал…
На послание Пушкина поэт Одоевский ответил стихами… Именно из них В. И. Ленин взял строку «Из искры возгорится пламя» в качестве эпиграфа для газеты «Искра».
Декабристы вдохновили Герцена на борьбу против самодержавия. Не случайно он назвал свой печатный орган «Полярная звезда» и поместил на его обложке профили пятерых казненных декабристов. Тем самым Герцен стремился показать «непрерывность предания, преемственность труда, внутреннюю связь и кровное родство», которые связывали его с первым поколением дворянских революционеров.
«С высоты евсих виселиц, — писал Герцен о подвиге декабристов, — эти люди разбудили душу нового поколения. Повязка пала с глаз».
«Унижения меня не пугают…»
Сергею Трубецкому история предопределила горькую участь. Его избрали «диктатором» — руководителем восстания.
Но он не вышел к товарищам своим на Сенатскую площадь.
Историческая литература не любит заниматься неудачниками. Может быть, поэтому о Трубецком написано немного. Как будто поступок его навсегда затенил десятилетнюю активную деятельность борца и основателя Союза спасения.
Беспрецедентный случай! Военный руководитель восстания в последнюю минуту скрылся. Восставшие войска несколько часов стоят на площади, пока в конце концов вечером орудийные залпы рассеивают их.
Разумеется, исход восстания зависел не только от того, что Трубецкой не пришел на Сенатскую площадь. Причин его поражения было много. Одна из важнейших — несогласованность в действиях, отступление от единого плана, невыполнение намеченных задач. Войска стоят в бездействии. Другие полки, которые должны были прибыть на помощь, не пришли. Якубович — на него была возложена задача привести морские экипажи к Зимнему дворцу, арестовать императора и его семейство — не выполнил приказа. Он отказался выполнить приказ, но занял место на площади как рядовой повстанец.
А Сергей Трубецкой?
Он проявил особенное малодушие. И скрылся не потому, что трус. Герой войны против Наполеона, он проявил «безумство храбрости». Он не пошел на площадь, потому что понял: восстание было обречено еще до того, как началось. Декабрист Д. Завалишин по этому поводу однажды справедливо заметил, что, когда избирали диктатора, не вполне видели разницу между военной храбростью и политическим мужеством, которые редко сочетаются в одном и том же лице.
После ареста Трубецкого по городу ползли чудовищные слухи. Николай I рассказывал приближенным, что якобы диктатор восстания упал на колени перед ним и умолял пощадить его. Вся правящая верхушка вовсю старалась приукрасить историю малодушного поведения Трубецкого.
Эту версию Николай I повторял также посланникам и иностранным гостям. Поэтому она появилась и в западной печати.
История, как мы уже говорили, преподнесла Трубецкому горькую чашу. Но от лживых слухов и сплетней его спасли товарищи по борьбе и заточению, которые выступили в его защиту. Они ему простили и вину, что он не явился на площадь, чтобы разделить с ними минуты надежды и минуты страшной развязки. Однако он разделил с ними тюрьму, каторгу и ссылку в Сибири, где его любили и глубоко уважали.
Декабристы имели свою мораль, свои законы прощения. Когда их отправляли в заточение, они обнимались, целовались и просили друг друга о прощении: за показания, которые давали перед Следственным комитетом, за признания, которые делали. С братскими объятиями и поцелуями они вычеркнули из памяти горечь, боль и обиды, которые наносили друг другу.
Но вернемся к сочиненной Николаем I клевете о Трубецком.
Для императора было страшным ударом, что князь Трубецкой — человек из знатнейшего рода (предки его — князья-рюриковичи) — оказался активным декабристом. Этот факт был еще одним доказательством, что в заговоре против трона были не только «бездельники-негодяи» и низшие чины.
Надо было любой ценой скомпрометировать доброе имя Трубецкого…
В то же время не было секретом и то, что Николай I пытался ухаживать за супругой князя Трубецкого — Екатериной, дочерью графа Лаваля. Он посещал их дворец, танцевал с Екатериной…
Обратимся к дневникам Николая I.
«По первому показанию насчет Трубецкого, — пишет он, — я послал флигель-адъютанта князя Голицына взять его. Он жил у отца жены своей, урожденной графини Лаваль. Князь Голицын не нашел его: он с утра не возвращался, и полагали, что должен быть у княгини Белосельской, тетки его жены. Князь Голицын имел приказ забрать все его бумаги, но таких не нашел: они были или скрыты, или уничтожены. Однако в одном из ящиков нашлась черновая бумага на оторванном листе, написанная рукою Трубецкого, особой важности. Это была программа[22] на весь ход действий мятежников на 14-е число, с означением лиц участвовавших и разделением обязанностей каждому. С сим князь Голицын поспешил ко мне, и тогда только многое нам объяснилось. Важный сей документ я вложил в конверт и оставил при себе и велел ему же, князю Голицыну, непременно отыскать Трубецкого и доставить ко мне…
Князь Голицын скоро воротился от княгини Белосельской с донесением, что там Трубецкого не застал и что он переехал в дом австрийского посла, графа Лебцельтерна, женатого на сестре графини Л аваль.
Я немедленно отправил князя Голицына к управляющему Министерством иностранных дел графу Нессельроду с приказанием ехать сию же минуту к графу Лебцельтерну с требованием выдачи Трубецкого, что граф Нессельрод сейчас же и исполнил. Но граф Лебцельтерн не хотел вначале его выдавать, протестуя, что он ни в чем не виновен. Положительное настояние графа Нессельрода положило сему конец; Трубецкой был выдан князю Голицыну, и им ко мне доставлен.
Призвав генерала Толя во свидетели нашего свидания, я велел ввести Трубецкого и приветствовал его словами:
— Вы должны быть известны об происходящем вчера. С тех пор многое объяснилось, и, к удивлению и сожалению моему, важные улики на вас существуют, что вы[23] не только участником заговора, но должны были им предводительствовать… Скажите, что вы знаете?
— Я невинен, я ничего не знаю, — отвечал он.
— Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение; вы — преступник; я — ваш судья; улики на вас — положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас; вы себя погубите — отвечайте, что вам известно?
— Повторяю, я не виновен, ничего я не знаю. Показывая ему конверт, сказал я:
— В последний раз, князь, скажите, что вы знаете, ничего не скрывая, или вы невозвратно погибли. Отвечайте.
Он еще дерзче мне ответил:
— Я уже сказал, что ничего не знаю.
— Ежели так, — возразил я, показывая ему развернутый его руки лист, — так смотрите же, что это?
Тогда он как громом пораженный упал к моим ногам в самом постыдном виде.
— Ступайте вон, все с вами покончено, — сказал я, и генерал Толь начал ему допрос. Тот отвечал весьма долго, стараясь все затемнять, но, несмотря на то, изобличал еще больше и себя и многих других».
Но посмотрим, как описывает эту сцену сам Трубецкой.
«Ночью с 14-го на 15-е число, — пишет он, — граф Пебцельтерн приходит меня будить и говорит, что император меня требует. Я, одевшись, вошел к нему в кабинет и нашел у него графа Нессельрода в полном мундире, шурина его графа Александра] Гурьева, который пришел из любопытства и с которым мы разменялись пожатием руки, и флигель-адьютанта князя Андрея Михайловича Голицына, который объявил мне, что император меня требует. Я сел с ним в сани, и, когда приехали во дворец, он в прихожей сказал мне, что император приказал ему потребовать от меня шпагу; я отдал, и он повел меня в генерал-адьютантскую комнату, а сам пошел доложить. У каждой двери стояло по трое часовых. Везде около дворца и по улицам, к нему ведущим, стояло войско и разведены были костры.
Меня позвали. Император пришел ко мне навстречу в полной форме и ленте и, подняв указательный палец правой руки против моего лба, сказал:
— Что было в этой голове, когда вы, с вашим именем, с вашей фамилией, вошли в такое дело? Гвардии полковник Трубецкой!.. Как вам не стыдно быть вместе с такою дрянью, ваша участь будет ужасная…
Император, подав мне лист бумаги, сказал:
— Пишите показание — и показал мне место на диване, на котором сидел и с которого встал теперь. Прежде, нежели я сел, император начал опять разговор: — Какая фамилия! Князь Трубецкой, гвардии полковник, и в каком деле! Какая милая жена! Вы погубили вашу жену! Есть у вас дети?
Я: — Нет.
Император: — Вы счастливы, что у вас нет детей! Ваша участь будет ужасная! Ужасная! — И, продолжив некоторое время в этом тоне, заключил: — Пишите, что знаете. — И ушел в кабинет. Я остался один».
Сергей Трубецкой рассказывает далее, что начал писать самые общие слова о Тайном обществе, которое имело целью «улучшение правительства». Обществу казалось, что обстоятельства, сложившиеся после смерти императора Александра I, благоприятны для исполнения его намерений. Избрали его диктатором: членам общества нужны были его чин и знатное имя. И после того, как он понял это, отказался от участия в восстании.
«Этой уверткой, — пишет Трубецкой, — я надеялся устранить дальнейшие вопросы, к которым не был приготовлен… Когда я окончил писать, подал лист вошедшему Толю, он унес его к императору. Несколько погодя Толь позвал меня в другой кабинет. Я едва переступил дверь, как император закричал на меня в сильном гневе:
— Это что? Это ваша рука? Я: — Моя.
Император (крича): — Вы знаете, что могу вас сейчас расстрелять!
Я (сложа руки и также громко): — Расстреляйте, государь! Вы имеете право!
Император (также громко): — Не хочу. Я хочу, чтобы судьба ваша была ужасная!
Он повторил то же несколько раз, понижая голос. Отдал Толю бумаги и велел приложить к делу, а мне опять начал говорить о моем роде, о достоинствах моей жены и ужасной судьбе, которая меня ожидает… Наконец, подведя меня к столику и подав мне лоскут бумаги, сказал:
— Пишите к вашей жене. — Я сел, он стоял, я начал писать: «Друг мой, будь спокойна и молись богу!..»
Император прервал: — Что тут много писать! Напишите только: «Я буду жив и здоров». — Я написал: «Государь стоит возле меня и велит писать, что я жив и здоров!» Я подал ему письмо. Он прочел и сказал:
— «Я жив и здоров буду», припишите «буду» вверху. Я исполнил. Он взял письмо и велел идти мне вслед за
Толем. Толь, выведя меня, передал тому же князю Голицыну, который меня привез и который теперь, взяв конвой кавалергардов, отвез меня в Петропавловскую крепость и передал коменданту Сукину. Шубу мою во дворце украли, и мне саперный полковник дал свою шинель на вате доехать до крепости».
Николай I отправил коменданту Сукину записку: «Присылаемого Трубецкого содержать наистрожайше».
А через несколько дней он пишет на французском языке письмо сестре Сергея Трубецкого, графине Елизавете Петровне Потемкиной:
«Я счастлив, графиня, что тяжелая услуга, которую имел возможность Вам оказать, доставила Вам несколько минут утешения. Прошу мне поверить, как мне тяжело, что принужден прибегать к подобным мерам, которые, с одной стороны, необходимы для благополучия всех, а с другой — бросают в отчаянье целые семьи; думаю, что и я сам не меньше сожалею, чем они. Хотел бы иметь возможность быть Вам в чем-нибудь полезным. Используйте меня всегда и верьте, что это мне доставит удовольствие, что Вы мне тем самым окажете услугу. Отдано распоряжение о встрече, о которой меня просите.
Сохраняйте свое доверие ко мне и верьте в мое искреннее уважение к Вам. Искренне любящий Вас Николай».
Нева — холодная и капризная река. Гранитные берега знают силу ее гнева. В каменные стены, в лестницы набережных с яростной силой бьют ее волны. Даже в самые солнечные дни влажный ветер образует барашки на поверхности реки. По ней катятся стальные зигзаги волн.
Когда человек, путешествуя по Неве, бросит взгляд на старый Петербург, город ему покажется величественным и неповторимым. Здесь все позолочено: купола соборов, безмолвные архитектурные шпили. В элегантном, сонном покое застыли дворцы и имения бывшей знати по берегам Невы. Неисчислимо много античных статуй в столичном городе. Древние боги и богини с лицами античных юношей и девушек стоят здесь в каком-то чуждом одиночестве под этими северными небесами. Прекрасные мраморные существа «зябнут» от ветра, от влаги, от долгой зимы и высоких сугробов…
На Английской набережной стоит красивый дворец. Два каменных льва сложили лапы и поднимают добродушные морды навстречу прохожим. Они стоят здесь в почетной вахте перед парадным входом во дворец.
Именно здесь родилась молодая княгиня Екатерина Ивановна Трубецкая — супруга князя Сергея Трубецкого. Дворец принадлежит ее отцу, Лавалю, одному из представителей петербургского высшего общества. Он славится своим тонким вкусом, несметными богатствами, щедростью и добротой. Пол банкетного зала дворца выложен мрамором, привезенным из Рима, из дворца императора Нерона. Некогда по этой древней итальянской мозаике ступали гордые римские патриции, расхаживали военачальники. По этой мозаике ходил сам Нерон!
А в России, в банкетном зале графа Лаваля, по итальянскому мрамору ходят другие, современные русские патриции. Здесь частый гость император Николай I. Он любит танцевать мазурку с Екатериной Трубецкой. Они разговаривают на французском языке, остроумно иронизируют, шутят. Их сближает молодость, общий круг знакомых. Екатерина красива, нежна, с безупречным вкусом. Отец ее граф Лаваль, француз по происхождению, получил графский титул от Людовика XVIII. В России был преподавателем в Морском кадетском корпусе. Женился на богатой русской наследнице, которая ему принесла в приданое заводы на Урале, имения и более двадцати тысяч крепостных крестьян. Лаваль служил в
Министерстве иностранных дел, получил придворное звание. Одна его дочь, Зинаида, вышла замуж за австрийского посла в России графа Любцельтерна, который в ночь с 14 на 15 декабря 1825 года скрывал в своем доме декабриста Сергея Трубецкого.
Екатерина Трубецкая — первая жена-декабристка, которая покинула Петербург, отказалась от своей роскошной жизни и отправилась в Сибирь, чтобы разделить трудную судьбу своего любимого супруга.
Ее жертвенность переросла в подвиг!
Разгром восстания породил разные слухи и клеветнические измышления о декабристах Наступило холодное, эгоистичное время.
В связи с этим Герцен писал: «Тон общества менялся наглядно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку… Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже — бескорыстно».
Князь Петр Вяземский, друг Пушкина, потом напишет в письме Жуковскому и А. Тургеневу: «Поблагодарим жен, они дают несколько прекраснейших строк нашей истории!» И еще, по другому поводу, к тем же своим друзьям: «Дай боже, хотя бы они искупили гнусность нашего века».
Екатерина Трубецкая показала первый пример такого искупления. 24 июля 1826 года из дворца своего отца в Петербурге она отправилась в Сибирь.
Отправилась на другой же день, после того как Сергей Трубецкой, закованный в кандалы, пошел на каторгу в рудники.
Отец Екатерины старый граф Лаваль понимал, что, может быть, больше никогда не увидит свою любимую дочь. Перед его взором вставал предстоявший ей путь, тысячи верст до далекой Сибири, суровая и страшная природа. Но ведь он сам с огромным трудом сумел добиться разрешения императора, чтобы Екатерина уехала к мужу. Как же она будет жить там, утонченная аристократка, в незнакомом русском мире?
В карете уже сидит господин Воше, личный секретарь графа Лаваля. Он должен сопровождать молодую женщину до самой Сибири с наказом беречь ее от невзгод, трудностей и обид.
Но даже эта последняя забота ее отца окончилась неудачей. Еще в Красноярске француз Воше разболелся и решил вернуться назад. Старый француз чувствовал себя неловко. Он благословил молодую женщину, перекрестил ее, поцеловал ее руку и грустно смотрел на удалявшуюся карету…
Но ни молитвы, ни благословения не помогают Трубецкой. Ее карета вскоре сломалась посреди пути, она, не теряя лишнего времени, пересела со своим багажом в почтовую карету. Где-то впереди нее бежала тройка с каторжниками. Она спешит догнать своего мужа…
И успела! В Иркутске группа арестантов уже готова к отправке. Среди них Оболенский, Трубецкой… Казаки окружают их плотным кольцом. С какой-то буйной стремительностью к этой группе летит карета. Из нее почти на ходу спрыгивает Трубецкая, которая тут же попадает в объятия любимого супруга.
Стража им разрешила побыть вместе лишь несколько минут, чтобы проститься. И повели узников к тюремным каретам.
В Иркутске Трубецкая встретила новые трудности. Генерал Цейдлер запрещает ей продолжать путь до Нерчинска, приказывая вернуться. Напрасно молодая женщина показывает ему письмо от императора, с которым ей разрешили ехать в Сибирь! Напрасно она просит его о своем праве разделить участь супруга. Цейдлер имеет тайный приказ от императора: любой ценой должны быть возвращены назад жены декабристов! Секретная инструкция Николая I требует прибегнуть для этого ко всяческим препятствиям и всяческим угрозам…
Екатерина Трубецкая совсем одна в Иркутске, без чьего-либо совета или помощи. Но она твердо заявляет губернатору, что не намерена сделать даже шагу назад, к Петербургу. Прошло несколько месяцев. Она живет в Иркутске, пишет письма мужу. С жадностью читает письма, которые он умудряется присылать ей с рудника…
Последняя их встреча была в Иркутске 29 августа 1826 года. А накануне нового, 1827 года Екатерина все еще в Иркутске читала весточку от своего мужа:
«Знаю, что ты готова претерпеть все, чтобы быть со мной. Унижения как тебя, так и меня не пугают, потому что и я думаю, так же как и ты, унизить человека могут только его плохие поступки».
Прошло шесть месяцев… Губернатор Цейдлер непреклонен. Он отказывается встречаться с Трубецкой, сообщает ей, что болен. Но она просит ему передать, что останется в Сибири до тех пор, пока он выздоровеет и примет ее.
И Цейдлер наконец ее принимает. Он выслушал ее горячую и настоятельную просьбу. Некоторое время молчит, потом строго предупреждает, что единственный способ разрешить ей последовать к мужу… отправить в этапном порядке с конвоем и каторжниками.
Молодая женщина слушает его спокойно. Цейдлер ей объясняет, что она представить себе не может, насколько это ужасно: они идут группами по пятьсот человек и по пути мрут как мухи.
Трубецкая кивает головой. Да, она согласна. И этапным порядком, с конвоем.
Она садится и пишет письмо Цейдлеру, чтобы подтвердить свое согласие. «Я готова, — заявляет она, — преодолеть эти 700 верст, которые отделяют меня от мужа моего, этапным порядком, плечом к плечу с каторжниками, но только не будете больше задерживать меня, прошу Вас! Отправьте меня еще сегодня!»
Пройдут годы, и подвиг и самопожертвование Екатерины Трубецкой будут воспеты выдающимся поэтом русской революционной демократии, поэтом «мести и печали» Николаем Алексеевичем Некрасовым в его поэме «Русские женщины».
Адский карнавал
Алексеевский равелин является той частью Петропавловской крепости, куда бросали самых опасных для престола людей. После кровавой драмы, разыгравшейся на Сенатской площади 14 декабря 1825 года, все казематы этого равелина были забиты арестованными декабристами.
Началась их тяжелейшая драма: допросы, вызовы к императору, выслушивание оскорблений, презрительных насмешек, издевательств.
Они не подготовлены к таким испытаниям. Голод, кандалы, страшный мир этих казематов сокрушают их спокойствие, наполняют сердца беспредельным отчаянием. Некоторые пишут письма, исполненные раскаяния, другие дают подробные показания. У многих на руках кандалы.
Будущее для них — это будущее без надежды. Не было речи о личном будущем. Речь шла о надежде, что когда-нибудь «Россия вспрянет ото сна», что люди будут свободны, крепостничество будет уничтожено. Разгромленные, плененные, закованные в тяжелые цепи, декабристы живут уже несколько месяцев в глубоких душевных терзаниях.
В Зимний дворец Николай I требовал арестованных по одному. Неизменно он являлся перед ними в полной военной форме. С одними разговаривал по-дружески, искусно притворялся молодым, доверчивым монархом, который готов выслушать и горькую истину от своих политических оппонентов. Любезно просил все высказанные мысли письменно и собственноручно изложить самим арестованным. Он дружески похлопывал некоторых по плечу, горячо пожимал им руки. Других же встречал криками, бранью и оскорблениями. Император, как неплохой психолог, знал точно, какую маску на себя надеть: добродушия, терпения, расположения или же грозного и неумолимого монарха.
После каждого личного допроса Николай I посылал собственноручно написанные инструкции коменданту Петропавловской крепости генерал-адъютанту Сукину. Эти инструкции написаны на клочках бумаги, случайно попавшихся под руку. Николай I приказывал, где и как содержать арестованного.
Комендант крепости Сукин сохранил все эти записки императора. Он даже подшил их в отдельной папке с надеждой, что сохранит для истории рукописи своего монарха. В сущности, он и сберег для истории важные свидетельства жестокости и коварства самодержца. В этой папке генерал Сукин записывал даже часы, минуты, когда получил ту или иную высочайшую бумажку. По этому своеобразному дневнику мы можем установить различные условия содержания арестованных декабристов, определенные лично императором. Одних он требовал содержать «в строгом заключении», других — «содержать наистрожайше», третьих — «заковать в ручные и ножные железа», и т. п.
Здесь, например, записка об Иване Якушкине: «…Присылаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа и не иначе содержать как злодея».
Обычно Следственный комитет заседал по ночам (с 6 вечера до 1 часа ночи). Он считал, что лишение сна, торжественная и зловещая церемония завязывания глаз арестованным и снятие повязки едва ли не перед самими следователями заставит их почувствовать себя униженными и душевно сломленными.
— Стойте на месте! — командовали конвоиры.
Арестованный застывал по стойке «смирно» с завязанными глазами, после того как и весь путь от своей камеры до зала, где заседал Следственный комитет, шел вслепую, с черной повязкой на глазах.
— Снимите повязку!
Этот приказ давал обычно член Следственного комитета Михаил Павлович, брат императора.
И арестованный, ослепленный сиянием множества свечей, представал лицом к лицу перед членами Комитета.
Когда перед Следственным комитетом предстал Иван Якушкин, его члены были уверены в легкой победе. Следователь Левашев с иронией сказал:
— Не думайте, что нам ничего не известно… Вы должны были еще в 1817 году нанести удар императору Александру.
Якушкин молчал. Он был действительно удивлен, что следователи знают о тайном собрании девятилетней давности…
— Я даже Вам расскажу подробности намереваемого Вами цареубийста: из числа бывших тогда на совещании Ваших товарищей на Вас пал жребий.
— Ваше превосходительство, — спокойно сказал Якушкин. — Это не совсем справедливо: я вызвался сам нанести удар императору и не хотел уступить этой чести никому из моих товарищей.
Левашев стал записывать эти слова.
— Теперь, милостивый государь, не угодно ли Вам будет назвать тех из Ваших товарищей, которые были на этом совещании?
— Этого я никак не могу сделать, потому что, вступая в Тайное общество, я дал обещание никого не называть.
— Тогда Вас заставят назвать их! Я исполняю обязанности судьи и скажу Вам, что в России есть пытка.
— Очень благодарен Вашему превосходительству за эту откровенность, но должен Вам сказать, что теперь более, нежели прежде, я чувствую моею обязанностью никого не называть.
Якушкин оказался поистине твердым человеком. Он признает, что сам собирался убить императора, но отказывается назвать имена своих товарищей. Несмотря на тяжелое положение, в котором он находится, он еще в состоянии шутить.
«Когда я жил в Москве, — писал Якушкин в своих воспоминаниях, — теща моя… требовала от меня, чтобы я каждое воскресенье обедал у ее брата… За этими обедами я проводил самые скучные минуты в моей жизни, но отказаться от них было невозможно: это было бы ужасное огорчение для (моей тещи) Н. Н. Шереметевой. Когда в воскресенье солдат приносил мне крепостных щей, я всегда вспоминал с удовольствием, что не пойду обедать к своим родственникам».
Другой декабрист, Александр Муравьев, рассказывает в своих воспоминаниях, что их водили на допросы только ночью, предварительно изнуряя голодом. Царские следователи сидели за столом, облаченные в парадные мундиры, самодовольные и надменные.
Вот что писал об этих людях А. Муравьев: «“Секретный комитет” (так он назывался) был инквизиторским трибуналом, без уважения, без человеческого внимания, без тени правосудия или беспристрастия — и при глубоком неведении законов… Царедворцы, не имея другой цели для своего существования, кроме снискания благоволения своего господина, не допускали возможности политических убеждений иных, чем у них, — и эти были наши судьи! Среди них особенным озлоблением против нас выделялись Чернышев и Левашев… Они предъявляли ложные обвинения, прибегали к угрозам очных ставок, которых затем не производили… Чаще всего они уверяли пленника, что его преданный друг во всем им признался… Когда же его друга вводили в зал заседаний… обвиняемые бросались друг к другу в объятия, к великому веселию членов Комитета… Случалось, что эти господа из Комитета говорили наивно-весело: “Признавайтесь скорее — Вы заставляете нас ждать, наш обед простынет”».
Но и при этом цинизме, этой жестокости и равнодушии декабристы встречали к себе сочувствие и сострадание некоторых солдат, охранявших их в Петропавловской крепости. Такими были, например, унтер-офицер Соколов и надзиратель Шибаев, которые 6 марта 1826 года явились в крепость в новых шинелях, гладко выбритыми.
— Да разве сегодня какой праздник? — спросил их декабрист барон Розен.
— Совсем нет.
— А что же вы так разоделись?
— Сегодня хоронят царя.
Раздался орудийный залп, последовал второй, третий. Из дворцовой церкви переносили в Казанский собор тело скончавшегося в Таганроге императора Александра I.
— Да здравствует смерть! — радостно воскликнул Розен.
— Здравия желаем, Ваше высокоблагородие!
Глаза солдат блестели. Один из них вышел вперед и сказал:
— Сегодня мы вынуждены попрощаться с Вами. И мы Вас просим держаться, собрать все силы, чтобы перенести свое несчастье и благополучно добраться до Сибири. Мы каждый день молимся за Вас.
Эти слова до слез тронули и декабриста Николая Лорера. Он обнял одного из солдат и сказал:
— Не могу ребята, всех Вас обнять и поцеловать, но с радостью обнимаю одного из Вас и пусть он передаст мой братский поцелуй. Прощайте, братья!
Декабрист Петр Григорьевич Каховский на Сенатской площади встал плечом к плечу со своими товарищами. Он имел поручение, данное Тайным обществом, — убить императора. В последнюю минуту он, однако, пришел к выводу, что готов пожертвовать собой и принести себя на алтарь Отечества, но не может стать цареубийцей.
Каховский позже доказывал своим друзьям, что не из страха отказался от убийства царя. Он стрелял в генерал-губернатора Петербурга Милорадовича и убил его.
Николай I разыграл целый спектакль с арестованным Каховским. Он внимательно с ним разговаривал, проявляя даже признаки сочувствия и сострадания. Император расспрашивал обо всем. Каховский смущен таким «откровением» императора и в минуты душевного волнения назовет Николая I «отцом отечества». «Когда говорил с государем, — писал Каховский из Петропавловской крепости, — я заметил слезы в его глазах, и они меня тронули более всяких льстивых обещаний и угроз».
Святая доброта и наивность! Каховский чист и восторжен, как дитя. Он верит в искренность слез в глазах монарха и спешит ему написать:
«Государь! Верьте, я не обману Вас! Могу ошибиться, но говорю, что чувствую, невозможно идти против духа времени, невозможно нацию удержать вечно в одном и том же положении; зрелость дает ей силу и возможности; все народы имели и имеют свои возрасты…
Мне собственно ничего не нужно, мне не нужна и свобода, я и в цепях буду вечно свободен: тот силен, кто познал в себе силу человечества».
В другом письме императору из Петропавловской крепости Петр Каховский писал: «Судьба моя решена, и я безропотно покоряюсь, какой бы ни был произнесен надо мною приговор. Жить и умереть для меня почти одно и то же. Мы все на земле не вечны; на престоле и в цепях смерть равно берет свои жертвы… Но что может быть слаже, как умереть, принеся пользу? Человек, исполненный чистотою, жертвует собой не с тем, чтобы заслужить славу, строчку в истории, но творит добро для добра без возмездия. Так думал я, так и поступал…»
На эту искренность Николай I ответил по-своему — Каховский был повешен.
12 июля 1826 года в крепости началось какое-то необычное движение. Стражники носили одежду заключенным, военным — их мундиры.
— Одевайтесь! — покрикивали надзиратели. — Приготовьтесь в путь. — Слышался грохот дверей камер.
Одного за другим стали выводить декабристов.
Стражники окружали их со всех сторон. Двинулись к комендантскому корпусу.
Был солнечный день. Декабристы наслаждались летним теплом. Они любовались синевой воздуха, легкими белыми облаками, радовались чистому воздуху.
После долгих месяцев мрака и одиночества Иван Якушкин неожиданно столкнулся лицом к лицу со своими старыми боевыми товарищами — Никитой Муравьевым, Матвеем Муравьевым-Апостолом и Сергеем Волконским. Они радостно улыбаются друг другу, поднимают связанные руки в знак приветствия.
Еще в коридоре они встретили какого-то странного заключенного. Уж больно несуразно он был одет: в разгаре лета в тяжелых сапогах и в шубе. Это — поэт Вильгельм Кюхельбекер, друг Пушкина. У него нет другой одежды. Он был арестован зимой в Варшаве. И вот теперь ему принесли неподходящие уже одеяния.
«О себе не мог судить, — писал И. Якушкин, — похудел ли я во время шестимесячного заключения, но я был истинно поражен худобой не только присутствующих товаришей, но и всех подсудимых».
Всех подсудимых выстраивают перед входом в зал, где заседает Верховный суд, и в него вводят первую группу — осужденных на казнь через «отсечение головы».
Среди заключенных прохаживается священник Мысловский. Он подходит к Якушкину и говорит ему:
— Услышите о смертном приговоре, но не верьте, что его приведут в исполнение.
Наконец, с театральной торжественностью открывается дверь. Перед осужденными предстает хорошо отрепетированная сцена. С застывшими лицами за длинным столом, покрытым красным сукном, сидят 18 членов Государственного совета, 36 сенаторов, 2 митрополита, архиерей, 15 военных и гражданских чиновников.
72 пары глаз впиваются в лица подсудимых. Николай I назначил 72 судей из своих самых ревностных приближенных.
Министр юстиции князь Лобанов-Ростовский встал со своего места и стал расставлять подсудимых.
Наконец все поставлены в том порядке, в каком пожелал суд.
Перед длинным столом стоит дирижерский пюпитр. На нем вместо нот лежат государственные акты, приговор.
Первым назван среди осужденных на смерть Сергей Трубецкой.
— Полковник князь Сергей Петрович Трубецкой виновен по собственному признанию… лишается всех прав, чинов, орденов и осуждается на казнь через отсечение головы…
Поручик князь Евгений Петрович Оболенский… Вильгельм Кюхельбекер, Никита Муравьев, Николай Панов, Иван Якушкин, Сергей Волконский… 31 человек осужден на смерть.
Вильгельму Кюхельбекеру жарко. Пот струится по лицу. Он вздыхает.
Судьи поражены. На лицах декабристов появляются улыбки. Иван Якушкин тихо произносит:
— Фарс!
И сразу, как эхо высказанного им, оглашается «помилование». Смертный приговор заменяется каторжными работами и вечным поселением в Сибири.
Осужденных выводят через другую дверь. В зал вводят
другую группу осужденных. Первым входит Михаил Лунин. За ним идут братья Николай и Михаил Бестужевы. Молодой Ивашев и Анненков только что в зале прекратили между собой интересный разговор и рассеянно смотрят на судей.
Через некоторое время Огарев напишет о судьях: «Жалкие старики, поседевшие в низкопоклонстве и интригах, собранные на импровизированный суд…»
На большом приеме по случаю восшествия на престол император обратился к гостю из Англии маршалу Веллингтону и с гордостью сказал:
— Я удивлю мир своим милосердием.
Но декабристы не ждали его милосердия. Они выслушивали приговор рассеянно, быстро выходили из зала, чтобы обменяться еще несколькими словами между собой, порадоваться своей первой встрече!
Со всех сторон их с любопытством рассматривают. Десятки лорнетов направлены на них. Царские сановники удивлены! Никто не встревожен, никто не проявляет испуга или отчаяния.
Только один-единственный декабрист, лейтенант Бодиско когда выслушал свой приговор — лишен звания и дворянства, — расплакался.
— Ты что это! — строго прикрикнули его товарищи.
— Неужели вы думаете, что я плачу из-за малодушия? — высоким голосом спросил Бодиско. — Напротив, я плачу от стыда и позора, что приговор мне такой мягкий и я, к своей досаде, лишен чести разделить с вами заточение.
Даже солдаты стражи вздрогнули при этих словах и некоторые из них прослезились.
Предстоял еще один спектакль. Он задуман и сочинен до мельчайших деталей самим императором. После полуночи стали стучать в двери камер.
— Одевайтесь!
Во второй раз декабристов выводят из казематов. Они идут друг за другом, а с обеих сторон — плотный конвой солдат. Подразделения Павловского полка охраняют осужденных. В эту ночь предстоит новое представление — будут лишать декабристов военных званий, срывать эполеты, сжигать их военные мундиры, ломать шпаги над их головами…
«На кронверке стояло несколько десятков лиц, — вспоминал И. Якушкин. — Большею частию это были лица, принадлежавшие к иностранным посольствам. Они были, говорят, удивлены, что люди, которые через полчаса будут лишены всего, чем обыкновенно так дорожат в жизни, шли без малейшего раздумья и весело говоря между собою.
Перед воротами всех нас (кроме носивших гвардейские и армейские мундиры) выстроили спиной к крепости… Военным велено было снять мундиры, и поставили нас на колени… Шпага, которую должны были переломить надо мной, была плохо подпилена. Фурлейт ударил меня ею со всего размаха по голове, но она не переломилась. Я упал. «Ежели ты повторишь еще раз такой удар, — сказал я фурлейту, — так ты убьешь меня до смерти». В эту минуту я взглянул на Кутузова, который был на лошади в нескольких шагах от меня, и видел, что он смеялся».
…Огромный костер разрывает мрак. В него бросают мундиры. Дежурные офицеры сдирают с осужденных эполеты, ордена и бросают их в огонь. Генерал Сергей Волконский сам срывает свои эполеты, сам отрывает свои воинские знаки отличия и приближается к костру. Багрянец пламени на его лице. Высокий, в белой длинной рубахе, он стоит перед костром и смотрит, как символы его беспримерной храбрости на войне превращаются в пепел.
— Адский карнавал! — воскликнул Михаил Бестужев. Солдаты раздают тюремные халаты.
— Господа! — говорит кто-то весело. — Придет время, когда будем гордиться этими одеждами больше, чем какими бы то ни было другими наградами.
Каждые 15 минут Чернышев отправляет курьеров в Царское Село с подробным отчетом. Он описывает императору все происходящее, уверяет его, что все идет по плану, сообщает ему, что декабристы с полным равнодушием отнеслись к унижениям и лишению их гражданских прав. С насмешкой смотрели на горевшие свои мундиры и ордена. «Некоторые даже со смехом!» — огорченно сообщал Чернышев.
В своем дневнике императрица записала: «Чернышев говорил мне, что большая часть этих; негодяев имела вызывающий и равнодушный вид, который возмутил как присутствовавших, так и войска. Были такие, которые даже смеялись».
Николай I возмущен поведением осужденных. 13 июля он пишет своей матери: «Презренные и вели себя как презренные — с величайшей низостью… Подробности относительно казни, как ни ужасна она была, убедили всех, что столь закоснелые существа и не заслуживали иной участи: почти никто из них не выказал раскаяния».
Поэт Александр Одоевский напишет в своем стихотворении — ответе Пушкину:
Но будь покоен, бард: цепями, Своей судьбой гордимся мы И за затворами тюрьмы В душе смеемся над царями.
Позже были наказаны солдаты — участники восстания. Здесь властвовали уже законы жестокой военщины. Солдаты-декабристы, самые бесправные сыновья крепостных, проходили «сквозь строй», избиваемые до смерти шпицрутенами. Некоторым предстояло 12 раз пройти «сквозь строй» из 1000 человек. Это было равносильно жесточайшему убийству. Вот как это происходило.
Офицер поднимает правую руку, обтянутую белой перчаткой. Раздаются первые команды. И вдруг с изумительной четкостью батальон делает сложное перестроение и его застывшее каре рассыпается: Образуется длинный коридор из людей, каждая сторона которого состоит из пятисот солдат. Раздается барабанная дробь. По натянутой коже барабанов сыплются тревожные удары. Они, словно миллионы пуль, рассекают воздух, несут ужас и смерть.
Осужденного солдата с протянутыми вперед руками, привязанными к прикладам ружей, ведут унтер-офицер и три конвоира. Солдат обнажен до пояса.
Первые удары словно град сыплются с обеих сторон одновременно. Спина темнеет от рубцов и крови. Она превращается в кровавое месиво, в темное, страшное человеческое мясо.
А удары продолжают сыпаться с неумолимой монотонностью. Они точны и определенны, словно это работа какого-то бездушного механизма, который никто уже не сможет ни остановить, ни запретить. Кровавое тело солдата волокут при медленном, определенном шаге.
Шествие достигает края этой свирепой человеческой улицы. Наконец нанесен последний удар.
Но барабаны продолжают свою дробь. Кругом, по всем военным правилам, и шествие начинает свой обратный путь. Во второй раз на человека обрушивается град ударов!
— На повозку! — командует офицер.
И окровавленное тело бросают на повозку.
— Следующего! — командует офицер.
Еще до того, как занялась заря, из крепости вывели пять декабристов, осужденных на смерть. Тайно от всех в одной петербургской казарме сооружен высокий помост. Приготовлена виселица, на которой их повесят.
Все это сооружение скрытно доставили в Петропавловскую крепость. Словно зловещая декорация, встали грубые, прочные бревна виселицы. Ветер колышет веревочные петли…
Отпирают дверь каземата Сергея Муравьева-Апостола.
У плац-майора Подушкина мрачное выражение лица.
— Вы, разумеется, пришли, чтобы надеть на меня оковы, — спокойно сказал декабрист.
— Вам разрешена встреча с Вашей сестрой, — сказал офицер.
В кабинете коменданта крепости Сукина Сергей Муравьев-Апостол обнял свою сестру.
— Позаботьтесь о Матвее, — попросил он.
Брат их Матвей осужден на каторжные работы в Сибири. Сестра прижалась к его груди и заплакала.
— Не плачь! — просит он ее. — Напрасно тебя смущают оковы. Они не могут связать наши чувства, сковать наши языки. Не могут помешать дружески беседовать.
От смерти его отделяют минуты.
В то же время Павел Пестель спокойно наблюдает, как надевают оковы на его руки и ноги. Руки у солдат дрожат. Они избегают его взглядов. Один из солдат не выдержал и разрыдался.
Павел Пестель отказался от разговора со священником. Молча пошел по коридору, гремя цепями.
Поэт Рылеев крикнул в коридоре:
— Прощайте! Прощайте, братья!
Евгений Оболенский услышал голос своего дорогого друга. Он бросился к окошку, вглядывается во мрак. Сумел разглядеть только пять теней, облаченных в длинные белые рубахи.
На груди каждого из них висит доска, на которой было написано: «Цареубийца».
Священник Мысловский идет рядом с осужденными.
— Положите руку к сердцу моему, — предлагает поэт Рылеев. — И проверьте, бьется ли оно сильнее.
Священник протянул руку. Сердце билось ровно и спокойно.
— Вы ведете на голгофу пять разбойников! — громко крикнул Сергей Муравьев-Апостол, насмешливо глядя на священника.
— Но они встанут с правой стороны от бога, — благодушно отозвался Мысловский.
Павел Пестель посмотрел на виселицы и сказал:
— Ужели мы не заслужили лучшей смерти? Кажется, мы никогда не отвращали чела своего ни от пуль, ни от ядер. Можно бы было нас и расстрелять.
На белом коне восседал генерал Кутузов. Он внимательно наблюдал за всем происходящим.
Чернышев тоже был на коне. Он рассматривал приговоренных.
Они шли один за другим. Помимо цепей, еще крепкие веревки стягивали их руки, и так сильно, что те не могли шевельнуть ими.
Приговоренным надевают мешки на головы.
Военный оркестр Павловского полка непрерывно играет марши.
Осужденные медленно поднимаются на помост.
Оркестр продолжает играть… Генералы поворачивают лошадей к эшафоту и с любопытством созерцают зрелище. На безразличном лице Бенкендорфа незаметно никакого волнения. Даже здесь, у виселицы, он замкнут и холоден.
Священник поднимает распятие и благословляет обреченных на смерть.
Пестель говорит священнику:
— Я хотя не православный, но прошу вас благословить и меня в дальний путь.
Священник поднял крест и над ним. Бестужев-Рюмин плачет. Он склонил голову и опирается на плечо Сергея Муравьева-Апостола. Последний шепчет ему что-то успокоительное. Какие слова сказал он тогда?
За два часа до казни Сергей Муравьев-Апостол уговаривал своего младшего товарища встретить смерть достойно.
По команде палачи выбивают доски из-под ног осужденных, и пять тел, качнувшись, повисают: но трое срываются и тяжестью своих тел пробивают деревянный настил эшафота.
Три оборванные веревки покачиваются на ветру.
Солдаты испуганно крестятся.
Генерал Кутузов суетится, раздается его неистовый голос:
— Вешайте их скорей снова!
Сергей Муравьев-Апостол со сломанной рукой, поломанными ребрами и большой раной на лбу. Он гневно воскликнул:
— Бедная Россия! И повесить-то порядочно у нас не умеют!
Рылеев также в крови. Он в ярости обращается к генералу Кутузову и кричит:
— Вы, генерал, вероятно, приехали посмотреть, как мы умираем. Обрадуйте вашего государя, что его желание исполняется: вы видите, мы умираем в мучениях.
Наконец наступило утро. Ослепительное солнце засияло на небосклоне. В дворцовом парке в Царском Селе царила летняя свежесть. Одна придворная дама остановилась полюбоваться забавной картиной: император Николай I нервно бросал в воду озера свой носовой платок, а маленькая шустрая собачка плавала, чтобы его достать.
Прискакал адъютант и доложил, что пять руководителей восстания повешены. Собачонка принесла к ногам императора носовой платок.
Придворная дама много раз потом рассказывала, что присутствовала при одном «минутном историческом событии». Она сумела даже подобрать «для памяти» носовой платок императора, когда он заспешил во дворец[24].
Тела повешенных ночью на простой телеге отвезли на остров Голодай, где их тайно похоронили. Император верил, что теперь он может жить спокойно.
«Почтите сон его священный…»
Счастливы народы, которые имеют больших поэтов. Но говорят, что дважды счастливее поэты, подтвердившие свои поэтические обещания ценой своей жизни.
Кондратий Рылеев напишет в камере Петропавловской крепости свои последние стихи. Он не имел ни гусиного пера, ни чернил; стихи «писал» на кленовых листьях, подобранных во время прогулки.
Заточенный декабрист переживал тяжелую душевную драму: краткие минуты свободы завершились кровавым подавлением восстания на Сенатской площади.
Он писал в своих показаниях: «Открыв откровенно и решительно, что мне известно, я прошу одной милости: пощадить молодых людей, вовлеченных в общество, и вспомнить, что дух времени — такая сила, пред которою они не в состоянии были устоять».
Рылеев пишет императору: «…Что повелевала совесть, я сказал все. Прошу об одной милости: будь милосерд к моим товарищам: они все люди с отличными дарованиями и с прекрасными чувствами… Государь, ты начал царствование свое великодушным подвигом: ты отрекся от престола в пользу старшего брата своего. Совокупив же с великодушием милосердие, кого, государь, не привлечешь к себе ты навсегда?»
Следствие обвиняет его, что он увеличил число членов, руководил ими по своей воле и воодушевлял их «либеральными» воззрениями и слепой готовностью к преобразованиям, что распространял и утверждал «преступный» круг деятельности Тайного общества и первым решил воспользоваться повторной присягой государю императору Николаю Павловичу, стал главной причиной случившегося происшествия 14 декабря.
Рылеев отвечает: «Признаюсь чистосердечно, что я сам себя почитаю главнейшим виновником происшествия 14 декабря, ибо, несмотря на все вышесказанное, я мог остановить оное и не только того не подумал сделать, а, напротив, еще преступною ревностию своею служил для других, особенно для своей отрасли, самым гибельным примером. Словом, если нужна казнь для блага России, то я один ее заслуживаю, и давно молю Создателя, чтобы все кончилось на мне, и все другие чтобы были возвращены их семействам, Отечеству и доброму Государю его великодушием и милосердием».
Рылеев переживает страшное отчаяние. Он сломлен одиночным заточением, тревогой за свою семью, чувством вины перед товарищами. И он принимает решение: надо рассказать все, надо остановить и других декабристов на юге, чтобы не проливать больше крови. Борьба для него уже бессмысленна. Он называет многие имена.
Николай Бестужев напишет позднее: «Здесь я говорю собственное мнение… Он хотел придать весу всем нашим поступкам и для того часто делал такие показания, о таких вещах, которые никогда не существовали. Согласно с нашею мыслью, чтобы знали, чего хотело наше общество, он открыл многие вещи, которые открывать бы не надлежало. Со всем тем это не были ни ложные показания на лица, ни какие-нибудь уловки для своего оправдания; напротив, он, принимая все на свой счет, выставлял себя причиною всего, в чем могли упрекнуть общество».
В то же время Рылеев — поэт, вдохновляемый прекрасными порывами и мечтами, не теряет надежды, что император еще оценит чистоту их подвига. Он надеется, что благородство Николая I, благородство победителя, превратит его из жестокого судьи в заботливого повелителя своих подданных. И он простит всех.
Но Рылеев обманут. Обманут самим императором. На их встрече в Зимнем дворце император пытался играть роль благородного человека, обещал позаботиться о его жене и дочери. Вскоре Рылеев действительно узнает, что Николай I отправил 19 декабря две тысячи рублей его жене. А в день именин его Настеньки, 22 декабря, императрица отправила от своего имени тысячу рублей.
Рылеев пишет из крепости своей жене:
«Я мог заблуждаться, могу и впредь, но быть неблагодарным не могу… Милости, оказанные нам государем и императрицею, глубоко врезались в сердце мое».
Но так было в самом начале. Скоро Рылеев поймет, что стал игрушкой в руках опытнейшего и хитрого тюремщика. Вот почему с таким спокойствием и гордостью, непримиримым к самодержавию, он пойдет на эшафот.
Поэт Александр Одоевский оставил в русской поэзии бессмертное стихотворение (Ответ на послание А. С. Пушкина «В Сибирь»). Он отвечал Пушкину от имени декабристов. Воззвал ко всей России и всему миру: «Из искры возгорится пламя!»
О молодом Одоевском написано мало. Он не оставил воспоминаний. После 12 лет каторжного труда в Сибири пришло царское повеление отправить Одоевского рядовым солдатом на Кавказ.
Кавказ стал и его лобным местом.
О молодом поэте мы можем прочесть в воспоминаниях Михаила Бестужева. Он рассказывает о долгих месяцах в Петропавловской крепости, когда случайно узнал, что рядом с ним в камере заточен брат его Николай. Оба начали перестукиваться через стену, сами создали свою тюремную азбуку. Стучат в стену столько раз, сколько означает число нахождения буквы по порядку в азбуке: один удар для буквы “а”, два удара для буквы “б” и т. д.
«Когда мы наговорились досыта, нам захотелось распространить далее наше отношение с соседями, и преимущественно с Рылеевым, который сидел только через один номер от брата. Но, к несчастью, в этом номере сидел Одоевский, молодой, пылкий человек и поэт в душе. Мысли его витали в областях фантазии, а спустившись на землю, он не знал, как угомонить потребность деятельности его кипучей жизни. Он бегал, как запертый львенок в своей клетке, скакал через кровать или стул, говорил громко стихи и пел романсы. Одним словом, творил такие чудеса, от которых у наших тюремщиков волосы поднимались дыбом. Что ему ни говорили, как ни стращали — все напрасно. Он продолжал свое, и кончилось тем, что его оставили. Этот-то пыл физической деятельности и был причиною, что даже терпение брата Николая разбилось при попытках передать ему нашу азбуку. Выждав тихую минуту в его каземате, едва брат начинал стучать ему азбуку, он тотчас отвечал таким неистовым набатом, колотя руками и ногами в стену, что брат в страхе отскакивал, чтоб не обнаружить нашего намерения. После долгих упорных попыток, когда наконец он понял, в чем дело, и когда брат уже трубил победу и мы рисовали в своем воображении удовольствие и пользу в сношениях с Рылеевым, надо же случиться на беду нашу, что самая ничтожная безделица разбила в прах наши мечты…
Одоевский не знал азбуки по порядку».
Поэт Одоевский был воплощением не только искрящейся энергии, но и буйной и несокрушимой молодости. Он был исключительно скромным, лишенным самолюбия. Более того, он отрицал самолюбие! Он никогда не печатал своих стихов, никогда их не записывал. Многочисленные свои стихи сочинял в уме и немедленно декламировал их своим товарищам. С шутками и смехом отказывался их записывать, вместо этого тут же сочинял для друзей новые.
О нем, о поэте, все декабристы пишут с любовью. Они рассказывают о его веселом характере, о его смелости, поэтичной его душе. Он был как нежный весенний росток среди снегов Сибири.
С бурной, счастливой целеустремленностью Александр Одоевский посвятил жизнь свою великому делу Тайного общества. И во имя этого дела он пожертвовал всем: блестящим будущим, княжескими привилегиями, богатством. 24-летний юноша с оковами на руках и ногах отправился в рудники Сибири.
Поздно вечером 27 февраля 1827 года офицер входит в камеру молодого Одоевского. Плац-адъютант Трусов сообщает, что по высочайшему повелению сегодня он будет отправлен в Сибирь.
В комендантском доме собраны четыре декабриста: Нарышкин, два брата Александр и Петр Беляевы — офицеры гвардейского экипажа, — все сверстники Одоевского. Поэт оживлен и нетерпелив. Вскоре в комнату входит комендант Сукин, который громко стучит по полу своей деревянной ногой. Он останавливается перед декабристами и говорит:
— Имею высочайшее повеление заковать вас в цепи и отправить в назначенное для вас место.
Сукин сделал знак, и стражники надели цепи на руки и ноги заключенных. У подъезда их ожидали повозки.
Город тихо спал. Только дом Кочубея светился всеми окнами. Кочубей давал большой бал. Непрерывно подъезжали к главному входу в дом кареты, из которых выходили веселые, беззаботные люди. Александр Одоевский смотрел на все это широко раскрытыми глазами. В его уме уже сложились слова стихотворения «Бал»:
Открылся бал; кружась, летели Четы младые за четой, Одежды роскошью блестели, А лица — свежей красотой… Глаза мои в толпе терялись, Я никого не видел в ней: Все были сходны, все смешались… Плясало сборище костей.
Лошади быстро шли в темноте ночи. На первой станции Одоевский и Нарышкин пересели в одну повозку. Они прижались друг к другу, чтобы было теплее и можно было разговаривать. Колокольчики под дугами мелодично и звонко пели, при малейшем движении кандалы глухо звенели. На душе у них было тяжело. Колокольчики под дугами напоминали им о других, веселых путешествиях, о другой, давно ушедшей счастливой жизни. Александр Одоевский декламировал Нарышкину свои последние стихотворения, сочиненные в Петропавловской крепости:
В темнице есть певец народный; Но не поэт для суеты: Срывает он душой свободной Небес бессмертные цветы; Но, похвалой не обольщенный, Не ищет раннего венца… Почтите сон его священный, Как пред борьбою сон борца.
На станциях, пока запрягают новых коней, пока фельдъегери и конвоиры выполняют всякие формальности этапного порядка, Одоевский декламирует, сочиняет и неустанно заботится о том, чтобы поднять дух своего товарища.
Александр Беляев писал в своих воспоминаниях: «Мы скоро увидели в нем не просто поэта, но, скажу смело, даже великого поэта; и я убежден, что если бы собраны были и явлены свету его многие тысячи стихов, то литература наша, конечно, отвела бы ему место рядом с Пушкиным, Лермонтовым и другими первоклассными поэтами. Он был очень рассеян, беспечен, временами до неистовства весел, временами сумрачно задумчив, и хотя, конечно, он не мог не сознавать своего дара, но был до того апатичен, что нужно было беспрестанно поджигать его, чтоб заставить писать. Большую часть его стихов мы с братом и Петром Александровичем Мухановым решительно можем отнести к нашим усилиям и убеждениям. Первыми его слушателями, критиками и ценителями всегда были мы с Мухановым и Ивашевым».
Это одно из свидетельств современников об Александре Ивановиче Одоевском. Есть и другие, не менее интересные.
«Князь Одоевский, — пишет в своих воспоминаниях Мария Волконская, — занимался поэзией; он писал прелестные стихи…»
Бедный Одоевский по окончании срока каторжных работ уехал на поселение близ г. Иркутска; затем отец выхлопотал, в виде милости, перевод его солдатом на Кавказ, где он вскоре и умер в экспедиции против черкесов.
На Кавказе уже в первый день Одоевский встретился с Николаем Сатиным, поэтом и переводчиком, членом университетского кружка Герцена и Огарева.
Осенью 1837 года в Ставрополе ждали прибытия императора Николая I. Из Петербурга, окруженный парадной свитой, двигался к Кавказу самодержец России. Стремглав неслись перед царским шествием курьеры, поднимали на ноги все местное чиновничество, возводили арки, устраивали пышные встречи.
Возле Ставрополя располагался лагерь войск генерала Засса. Это был любезный немец, который любил окружать себя умными и образованными молодыми людьми. В лагере его были разбиты палатки представителей разных кавказских «мирных» племен, которых Засс хотел представить императору. Они целыми днядои гарцевали на своих конях, устраивали захватывающие состязания, стрельбу.
Сатин лечился на минеральных источниках и был гостем генерала. Как-то утром в шатре генерала был накрыт богатый стол. Засс пригласил в гости своих молодых друзей. Лилось кахетинское вино, разговаривали, веселились.
В шатер вошел адъютант и подал генералу пакет с печатями. Он сообщил, что из Сибири прибыли шесть человек, бывшие офицеры, разжалованные в рядовые солдаты.
Перед шатром стояли декабристы, отбывшие двенадцать лет каторжного труда в Сибири.
— Это они! — оживленно воскликнул Засс. — Позовите их сюда.
В шатер вошли шесть человек и смущенно посмотрели на веселую компанию. Это были Нарышкин, Лорер, Розен, Лихарев, Одоевский и Назимов.
Засс обратился к ним не как к подчиненным, а как к друзьям. Он им сказал «добро пожаловать», приказал еще принести вина и пригласил за стол.
Сатин писал в своих воспоминаниях: «Несмотря на двенадцать лет заточения в Сибири, все они сохранили много живости, много либерализма. Но среди всех наибольшим весельем, открытым лицом и быстрым умом отличался Александр Одоевский. Он был поистине „моим милым Сашей“, как его называл Лермонтов в своем известном стихотворении. Улыбка не сходила с его уст, и она придавала его лицу юношеский вид».
Сатин провожает декабристов в гостиницу. Они разговаривали о восстании 14 декабря, о трагических последствиях подвига. В ту же ночь в Ставрополь должен был прибыть император.
Наступила темная осенняя ночь. Сатин не уходит от своих новых товарищей. Жадно слушает рассказы их о Сибири, их суждения о Тайном обществе, о совершенных ошибках. Повсюду на улицах горят факелы в честь императора. Но начался сильный дождь и погасил их пламя.
Около полуночи приехал фельдъегерь и сообщил, что император прибыл в город. Издалека донеслось могучее «ура» выстроенных войск. Декабристы и Сатин вышли на балкон. Далеко, в начале улицы, двигались люди; они несли в руках зажженные факелы. Этот темный человеческий поток, эти дымящиеся факелы в их руках придавали шествию нечто зловещее и мрачное.
— Господа! — громко сказал Одоевский. — Посмотрите, это похоже на похороны! Ах, если бы нам удалось! — И, свесившись с перил, крикнул по-латыни: — «Pereat!» («Да сгинь!»)
— Вы с ума сошли, — перепугались все и потащили его в комнату. — Что вы делаете? Если вас услышат, ведь не миновать беды!
— У нас, в России, — громко рассмеялся поэт, — полиция все еще пока не знает латыни.
На Кавказе с декабристом Одоевским познакомился и соратник Герцена Николай Огарев.
«Одоевский был, без сомнения, самый замечательный из декабристов, бывших в то время на Кавказе, — писал Огарев. — Лермонтов списал его с натуры. Да, этот „блеск лазурных глаз. И детский звонкий смех, и речь живую“ не забудет никто из знавших его. В этих глазах выражалось спокойствие духа, скорбь не о своих страданиях, а о страданиях человека, в них выражалось милосердие… Он никогда не только не печатал, но и не записывал своих многочисленных стихотворений, не полагая в них никакого общего значения. Он сочинял их наизусть и читал наизусть людям близким. В голосе его была такая искренность и звучность, что его можно было заслушаться… И у меня в памяти осталась музыка его голоса — и только. Мне кажется, я сделал преступление, ничего не записывая, хотя бы тайком… Я даже не записывал ни его, ни других рассказов про Сибирь».
Михаил Лермонтов посвятил Александру Одоевскому стихотворение, которое опубликовал в 1839 году в журнале «Отечественные записки».
Немного есть избранников, которые завоевывают свое постоянное и неизменное место в литературе. И не от капризов времени и не от вкусов читателей зависит известность писателя, а от таланта и силы этого дара.
Но всегда ли? Не однажды случалось, что люди открывали «забытого» писателя. Читают, как вновь открытые, старые книги и удивляются, что не восхищались этим творением раньше.
Капризны законы славы. Общественное мнение — совокупность многих элементов. Грибоедов написал одну-единственную пьесу — «Горе от ума», а имя его вспоминают наряду с Пушкиным. Литератор князь Петр Вяземский, один из ближайших друзей Пушкина, не один раз пытался найти ответ на этот вопрос. В связи с этим Вяземский писал: — «Знаете ли вы Вяземского?» — спросил кто-то у графа Головина. «Знаю! Он одевается странно». Поди после гонись за славой! Будь питомцем Карамзина, другом Жуковского и других ему подобных, пиши стихи, из которых некоторые, по словам Жуковского, могут называться образцовыми, а тебя будут знать в обществе по какому-нибудь пестрому жилету или широким панталонам».
Смех, розыгрыши могут убить и самую прекрасную личность. Оказывается, для некоторых пестрый жилет Вяземского был более интересен, чем его стихотворение «Русский бог».
Среди декабристов есть одна личность, которая почти всегда вызывала громкий смех. Бесконечно тяжело и обидно, что над ним смеялись и враги, и свои. Один из близких его друзей, Пушкин, словно смеется над» ним в своих стихах, посвящая ему другие, великолепные, искрящиеся смехом строки. Даже имя его, Вильгельм Кюхельбекер, такое трудное и непривычное для русского слуха немецкое имя, также было поводом для розыгрышей.
Как будто злая пророчица сидела над колыбелью этого поэта и предвещала ему неудачи и беды. Три раза на Сенатской площади стрелял он в брата императора — Михаила. И три раза пистолет его дал осечку! Бежал, сумел добраться до Варшавы, но его схватили благодаря точному описанию, данному полиции Фаддеем Булгариным.
«Кюхельбекер, Вильгельм Карлов, коллежский асессор, — старательно строчил Булгарин в ту ночь повальных арестов, сразу же после восстания, — высокий ростом, худой. Волосы темно-русые, когда говорит, кривит губы; нет бакенбардов, борода плохо растет; сгибается при ходьбе… Говорит протяжно. Буйный, вспыльчив, и характер его необуздан».
Этот длинный, нескладный, худой, смешной поэт оставил нам совершенно удивительный документ — свой дневник.
При первом знакомстве с дневником Кюхельбекера узнаешь о том, о чем не смогли тебе поведать ни стихи, ни письма, ни его разговоры. Словно незнакомый, очаровательный, содержательнейший человек предлагает тебе сокровища своей души.
Дневник — излияние сокровенных мыслей поэта. В нем есть все, что может предложить какой-нибудь журнал: стихи, критика, талантливые рецензии на прочитанное им, страстная литературная полемика. Увы, Кюхельбекер мог читать лишь случайно попадавшие в тюрьму книги. У него не было выбора. Полемизировал с тем, что ему разрешили прочитать.
Кюхельбекер пишет свой дневник-журнал в крепости. В каменном каземате — три метра в ширину, пять метров в длину. Тишина. Всеохватывающая, абсолютная тишина. И так в продолжение целых десяти лет. Единственное «разнообразие» состояло в том, что его перемещали из крепости в крепость: сначала это была Петропавловская, затем Динабургская, позже Ревельская цитадель…
Кюхельбекер пишет драмы, комедии, стихи, легенды. Он, заточенный в крепости за многими запорами, никогда не был таким свободным, таким вольным и даже счастливым! Словно из какого-то неиссякаемого родника, из своего сердца он черпает чистую воду вдохновения, свежую, обильную.
После многих лет, когда его выслали на поселение в Сибирь, Кюхельбекер писал в одном из своих писем Пушкину: «В судьбе моей произошла такая огромная перемена, что и поныне душа не устоялась. Дышу чистым, свежим воздухом, иду, куда хочу, не вижу ни ружей, ни конвоя, не слышу ни скрипу замков, ни шепота часовых при смене: все это прекрасно, а между тем — поверишь ли? — порою жалею о своем уединении. Там я был ближе к вере, к поэзии, к идеалу».
Тянутся скорбные и нерадостные дни в Сибири. Он женится на неграмотной Дросиде Арсеньевой. Ведет бродячую жизнь, меняет села, ищет приют. Пошли дети, а с ними тысячи забот и… никаких доходов. Болеет туберкулезом, теряет зрение…
И Пушкин, который подтрунивал над ним в своих стихах, который экспромтом сыпал блестящие эпиграммы на тему «Кюхельбекер», страстно спорил с ним о литературе, о людях, о книгах, не устает заботиться о нем! В 1834 году он обращается в Третье отделение с просьбой разрешить ему отправлять Вильгельму Кюхельбекеру по одному экземпляру всех его сочинений.
12 февраля 1836 года Кюхельбекер пишет Пушкину из Сибири: «Двенадцать лет, любезный друг, я не писал к тебе… Не знаю, как на тебя подействуют эти строки: они писаны рукою, когда-то тебе знакомою; рукою этою водит сердце, которое тебя всегда любило, но двенадцать лет не шутка… Книги, которые время от времени пересылал ты ко мне, во всех отношениях мне драгоценны: раз они служили мне доказательством, что ты не совсем еще забыл меня, а во-вторых, приносили мне в моем уединении большое удовольствие… Верь, Александр Сергеевич, что умею ценить и чувствовать все благородство твоего поведения: не хвалю тебя и даже не благодарю, потому что должен был ожидать от тебя всего прекрасного; но клянусь, от всей души радуюсь, что так случилось».
Это не единственное письмо Кюхельбекера Пушкину… В эти же годы писал ему Кюхельбекер и короткие записки, пересылая их через надежного человека. Одна из них найдена в бумагах поэта после его смерти. Записка написана двум поэтам: Александру Пушкину и Александру Грибоедову.
«Любезные друзья и братья, поэты Александры.
Пишу к Вам вместе: с тем, чтобы Вас друг другу сосводничать. Я здоров и благодаря подарку матери моей природы, легкомыслию, не несчастлив. Живу… пишу… Свидание с тобою, Пушкин, вовсе не забуду… Простите! Целую Вас. В. Кюхельбекер».
Пушкин не нашел в себе силы сжечь эту маленькую записку и хранил ее чуть ли не как талисман.
А встреча, о которой пишет Кюхельбекер, произошла случайно.
В 1827 году на глухой почтовой станции Залази, возле Боровичей, Пушкин читал Фридриха Шиллера. Но едва прочел несколько страниц, как услышал колокольчик тройки. Из возка выскочил фельдъегерь, и Пушкин понял, что везут заключенных.
— Наверное, это поляки? — спросил он хозяйку.
— Да, — ответила та. — Теперь их возвращают назад. Пушкин вышел к дороге посмотреть. Он тут же увидел высокого каторжника в грубой шинели, с длинной бородой. Тот смотрел на Пушкина с каким-то особым, странным выражением лица.
Вот что записал в дневнике об этой встрече сам Пушкин: «Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга — и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг к другу в объятья. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством — я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга — но куда же?»
Эта случайная встреча навсегда запечатлелась в сердце Кюхельбекера. О ней он не раз писал в своем дневнике и письмах.
Однажды из крепости он написал письмо своему другу Александру Грибоедову. Особой была эта дружба, равная по силе привязанности братской. Грибоедов не только внимательный друг, но и советчик, критик, литературный вдохновитель. Он оказывает огромное влияние на Кюхельбекера, открывает ему красоту Библии, эпичность библейских легенд и образов. На пламенную любовь своего друга Грибоедов отвечал таким же большим чувством.
Кюхельбекер был первым слушателем «Горя от ума», первым, который слушал и другие его произведения, которые остались неизвестными. После отъезда Кюхельбекера из Тифлиса Грибоедов признавался в письме: «Теперь поэтические свои занятия доверяю только стенам».
С улыбкой и любовью пишет Грибоедов о Кюхельбекере в письме к литераторам А. Жандру и В. Миклошевичу: «Сто раз Вас благодарю, что заботитесь о Кюхельбекере…»
В страшном одиночестве в крепости Кюхельбекер не выдерживает искушения послать с заключенным, которого отправляют в Грузию, письмо Грибоедову.
Заключенный этот — буйная молодая голова князь Сергей Сергеевич Оболенский. В крепость попал за дезертирство, игру в карты и в рулетку, а более всего за дерзкое письмо начальнику своему барону Будбергу. Было решено лишить его чина, разжаловать в солдаты и отправить на Кавказ.
Но буйный заключенный успел в пути подраться со своим конвоиром и даже поранить его саблей. Его схватили и при обыске нашли тайное письмо Кюхельбекера. В нем Кюхельбекер писал: «Я долго колебался, писать ли к тебе. Но может быть, в жизни мне не представится уже другой случай уведомить тебя, что я еще не умер, что люблю тебя по-прежнему: и не ты ли был лучшим моим другом? Хочу верить в человечество, не сомневаюсь, что ты тот же, что мое письмо будет тебе приятно; ответа не требую — к чему? Прошу тебя, мой друг, быть, если можешь, полезным вручителю: он был верным, добрым товарищем твоего Вильгельма в продолжение шести почти месяцев; он утешал меня, когда мне нужно было утешение; он тебя уведомит, где я и в каких обстоятельствах. Прости! До свидания в том мире, в который первый вновь заставил меня верить».
Письмо не дошло до Кавказа. Более того, Кюхельбекер не знал, что Грибоедова уже не было в живых: он был убит в Тегеране.
А несчастный буйный Оболенский за стычку свою с конвоиром и тайное письмо Кюхельбекера был лишен княжеского достоинства. И как «опасный для службы и нетерпимый для общества» отправлен в Сибирь.
На решении суда Николай I собственноручно написал: «Быть посему».
Придворный поэт, воспитатель наследника престола Василий Жуковский проявлял заботу и внимание к Кюхельбекеру. Нелегко испросить хотя бы какую-нибудь милость императора. Несмотря на это, Жуковский намеревается напечатать сочинения Кюхельбекера без разрешения и указания имени. Но не отважился. Император, выслушав просьбу Жуковского, отказал, ссылаясь на то, что Кюхельбекер… не дослужился до офицерского чина!
Жуковский писал письма Кюхельбекеру. Служить во дворце и переписываться с государственным преступником было несомненным подвигом. Кроме того, он посылал Кюхельбекеру сочинения Пушкина и тома своих стихотворений.
Кюхельбекер умел ценить каждое доброе слово и любой дружеский жест. Несмотря на тяжелое состояние здоровья, он находит силы и неразборчивым почерком пишет Жуковскому слова, исполненные уважения и благодарности: «Хотя я и всегда ожидал от Вас всего прекрасного и высокого, однако, признаюсь, долго не верил глазам своим, когда под одним из писем, которые получил вчера, увидел Ваше драгоценное мне имя. И что это за письмо! Какая душа отсвечивает тут на каждой строке! Благородный, единственный Василий Андреевич! Ваше письмо стану хранить вместе с портретом матушки, с единственной дожившею до меня рукописью моего покойного отца, с последним письмом и манишною застежкою, наследием Пушкина, и с померанцевым листком, сорванным для меня сестрицей Юлией во Флоренции с могилы Корсакова…»
В этой страшной «житейской пустыне», в Сибири, жизнь бросает Кюхельбекера из стороны в сторону. Он фактически не имеет дома, «бродит» со своими сундуками, набитыми рукописями, с плачущими детьми. Жена его недовольна всем. Упрекает его за непрактичность, за его болезни.
В один из дней Кюхельбекер отправился к своему лицейскому другу Ивану Пущину в Ялуторовск. Ничто не омрачало их искренней и крепкой дружбы. Даже тяжкие воспоминания о горьких словах, сказанных друг другу на очной ставке, перед следователями.
Кюхельбекер сообщил следствию, что именно Пущин предлагал ему убить великого князя Михаила Павловича, брата императора. Пущин спокойно отрицал эти утверждения. Очная ставка не дала никаких результатов.
И с широтой иных, отличных от существовавших тогда нравов, с открытым сердцем, без тени злого умысла декабристы прощают друг другу все обиды, несправедливости и горькие слова. Пущин и Кюхельбекер обмениваются пространными письмами, продолжают свою долголетнюю дружбу.
Но, увы, и деликатнейший Пущин не может изменить своего старого, лицейского отношения к Кюхельбекеру. Вот что он сообщает в письме директору лицея Э. Энгельгардту о пребывании у него в гостях Кюхельбекера:
«Три дня гостил у меня оригинал Вильгельм. Приехал на житье в Курган с своей Дросидой Ивановной, двумя крикливыми детьми и с ящиком литературных произведений. Обнял я его с прежним лицейским чувством. Это свидание напомнило мне живо старину: он тот же оригинал, только с проседью в голове. Зачитал меня стихами донельзя; по правилу гостеприимства я должен был слушать и вместо критики молчать, щадя постоянно развивающееся авторское самолюбие… Не могу сказать Вам, чтобы его семейный быт убеждал в прочности супружества. Признаюсь Вам, я не раз задумывался, глядя на эту картину, слушая стихи, возгласы мужиковатой Дронюшки, как ее называет муженек, и беспрестанный визг детей. Выбор супружницы доказывает вкус и выбор нашего чудака: и в Баргузине можно было найти что-нибудь хоть для глаз лучшее. Нрав ее необыкновенно тяжел, и симпатии между ними никакой. Странно то, что он в толстой своей бабе видит расстроенное здоровье и даже нервические припадки, боится ей противоречить и беспрестанно просит посредничества; а между тем баба беснуется на просторе; он же говорит: „Ты видишь, как она раздражительна!“ Все это в порядке вещей: жаль, да помочь нечем».
И в этой тягостной, гнетущей обстановке Вильгельм Кюхельбекер пишет снова поэту Жуковскому: «С лишком пять лет прошло, как я имел счастье получить бесценное для меня письмо Ваше из Дармштадта, которое служит мне живым свидетельством и прекрасной души Вашей, и того, что Вы по сю пору неравнодушны к тому Вильгельму, который некогда пользовался Вашей дружбою… О литературном достоинстве своих сочинений говорить не стану; но бог мне свидетель, что бескорыстная любовь к добру и красоте всегда была моею единственною руководительницею, по крайней мере последних двадцать лет. Вот почему смею считать себя одним из не совсем недостойных представителей того периода нашей словесности, который, но самой строгой справедливости, должен бы называться Вашим именем, потому что Вы первые нам, неопытным тогда юношам, и в том числе Пушкину, отворили дверь в святилище всего истинно прекрасного и заставили изучать образцы великих иностранных поэтов. Вы остались и поныне жрецом того храма, в который нас впустили. После нас наступили другие мнения и толки, расчеты и соображения не совсем литературные — не мое дело судить, выиграла ли тут наша словесность?»
Но некому помочь позту. Свое одиночество он чувствует остро и болезненно. Его настроение находит выражение в стихотворении «Усталость», написанном им незадолго до смерти:
Ему не хватило жизни
В галерее декабристов есть одно имя, которое мало известно. Невелико по объему его следственное дело в многотомных материалах Следственной комиссии. Но имя это на вечные времена зафиксировано в списках политических узников Петропавловской крепости. Император Николай направил коменданту Петропавловской крепости личную записку: «Препровождаемого Панова содержать в заключении строжайше!»
Да, зовут этого скромного молодого декабриста Николай Алексеевич Панов, поручик лейб-гвардии Гренадерского полка. Тяжел и страшен был ему приговор: смертная казнь, замененная «вечной каторгой». Он перенес тринадцать лет каторжного труда и умер в Сибири в возрасте 47 лет.
О Панове известно очень мало. В мемуарной литературе имя его встречается главным образом в связи с его бесстрашным поведением в день восстания. Скупые данные о его биографии можно почерпнуть лишь из следственного дела, в протоколах устных допросов. Родился он в 1803 году, владел французским и немецким языками, изучал итальянский, историю, географию, математику. По его собственным словам, «больше всего стремился усовершенствоваться в истории и в военных науках». В семнадцать лет призван на военную службу, принят в члены Тайного общества всего лишь за месяц до восстания.
Вот отрывок из материалов Следственной комиссии:
» — Которого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей?
— Время начала свободным мыслям я не могу наверное назначить. Основание им получил чтением книг о революциях… Когда я узнал о существовании общества и сделавшись членом оного, то тогда свободный образ мыслей во мне усилился.
— Что именно побудило вас вступить в тайное общество?
— Не что иное, как желание принадлежать оному, так как оно было создано для блага общего».
Перечитывая эти короткие, сдержанные показания, прежде всего обращаешь внимание на отсутствие имен.
Панов предельно сдержан, говорит только о себе и конкретно по тем пунктам, по которым его спрашивают. Он совсем не пытается умалить своей вины, изворачиваться и говорить неправду, избежать ответственности за свои поступки. Спокойно сообщает, что отправился к Зимнему дворцу, затем вернулся на площадь и когда встретил кавалерию, которая остановила его с ротой, то выбежал вперед и скомандовал ей «за мной», проложив путь штыками.
За этим лаконичным рассказом кроется, в сущности, беспримерный героизм Панова! Долгое время, даже на каторге в Сибири, руководители восстания не переставали восхищаться смелыми действиями Панова. Только он один, как и обещал, прибыл со своими солдатами к Зимнему дворцу. Нужно было получить приказ его взять, но приказа не поступило… Когда же узнал, что начались волнения на самой площади, он повернул свою роту к Сенатской площади.
В 1827 году в Сибирь из Петербурга прибыл с ревизией сенатор князь Б. А. Куракин. Среди поручений к нему было и одно от Бенкендорфа — информировать о поведении и нравственности ссыльных декабристов.
9 июля 1827 года Куракин писал Бенкендорфу: «Что касается Панова, то что можно сказать о нем? Представьте себе, как велико было мое удивление при виде этого толкового молодого человека, но так безразличного к своей участи. Именно так. А когда слушал то, что он говорил, мой ум, которым природа меня одарила, не мог воспринять это — и это тоже правда! Речь зашла о той цели, которую он и его друзья поставили перед собой, то есть просить у императора „конституции с оружием в руках, чтобы положить конец, как он говорил, власти монарха“. Он находит это как что-то совсем простое и совершенно естественное; когда подумаешь, что такие мысли высказываются открыто после полутора лет каторжных работ и заточения и с перспективой тоже только каторжного труда, можно без колебаний утверждать, что этот молодой человек никак не исправился и ни в чем не раскаялся».
После 13 лет каторги в сибирских рудниках Панов был отправлен на принудительное поселение в село Михалевское, а позже в село Урик Иркутской губернии.
С особой трогательностью писала о Панове жена декабриста Алексея Юшневского: «Ему сейчас всего лишь 36 лет, а он уже весь седой. Он небольшого роста, светлый. И как странно видеть человека с лицом молодого, а с головою 75-летнего старца. Впрочем, здесь у нас нет ни одного человека без седых волос».
Далеко, за огромными, необъятными пространствами пустынных земель, непроходимых лесов, рек и степей России, Панов имел только одного близкого к нему человека — брата Дмитрия. И все годы тяжелого каторжного труда в Сибири Панов получал деньги, посылки, пользовался вниманием и участием в многочисленных письмах от своего брала и его жены.
Одно дело читать сборники и альманахи, перелистывать тысячи страниц архивных документов и официальных материалов о декабристах, но совершенно другое, если удается взглянуть на оригинальные письма, склониться, затаив дыхание, над подлинными рисунками, акварелями, миниатюрами и медальонами декабристов…
Каждый из нас испытывает волнение, когда держит в руках старые письма или находит «домашние» архивы; читаем и рассматриваем почтовые открытки с подписями «Ваш покорный слуга» или же с напутствиями «Да благословит тебя бог, сыночек».
Вот у нас в руках письмо, написанное 140 лет назад! Неожиданно, дрожащими пальцами прикасаемся к свидетельству чужой жизни, к подлинному доказательству того, как один молодой, вдохновенный юноша дышал, мыслил, мечтал, как на этой земле полтора века назад одна восторженно-одухотворенная, честная и прекрасная жизнь, незнакомая и очаровательная, была преждевременно прервана по воле деспота.
Шурша г страницы пожелтевших от времени писем…
Николай Алексеевич Панов, молодой каторжник в Сибири, с белыми как снег волосами и израненными в труде руками, пишет удивительные письма. Читать их сегодня без волнения, без боли в душе невозможно. Многие годы подряд он пишет брату лаконичные строчки, но за ними — удивительные нежность, благородство и доброта.
Читаешь строки, разбираешь почерк, разгадываешь буквы — и как бы приобщаешься к мыслям и настроениям пишущего, начинаешь жить его волнениями. Перед взором встают незнакомые образы, слышишь шум сибирских лесов, глухой звон оков заточенных декабристов. История, которую знал лишь по датам событий, становится осязаемой. Краткие главы учебников по истории превращаются в конкретные судьбы людей. Кажется, что слышишь дыхание живых героев, возгласы борцов о своих страданиях, видишь их нежных, чудеснейших жен, оставивших дома, детей, близких, чтобы разделить тяжесть заключения своих мужей.
Письма декабристов для меня нечто большее, чем просто исторические документы, которые должны храниться в застекленных витринах музеев или в железных сейфах государственных архивов. Они — тот мост, та живая связь с далеким, неизвестным миром, которая делает осязаемыми и понятными поступки конкретных исторических лиц. Они дают нам ключ к пониманию их характеров, открывают все богатство их духовной жизни.
Небольшая стопка писем из эпистолярного наследия декабриста Николая Панова сохранена и изучена. Когда умер писатель С. Н. Голубев, его супруга передала в дар Пушкинскому музею в Москве рукописи, материалы и связку писем. Представьте восторг и счастье работников музея, когда они установили по почерку, по бумаге, по датам, что получили целый пакет писем декабриста Николая Панова.
Письма эти пока остаются «исторической находкой», всего лишь одним из вновь приобретенных сокровищ музея. Они еще ждут своего исследователя и истолкователя.
Вот они, тоненькие, уже стершиеся от времени листы… Текст написан то на русском, то на французском языках. Письма датированы 1842, 1844, 1849 годами. И каждое из них заканчивается одними и теми же трогательными словами: «Не забывайте Вашего друга и брата Н. Панова».
Панову было всего лишь 23 года, когда он, закованный в цепи, отправился на каторгу в Сибирь. Многие из его дисем не дошли до нас. Но эти 11 сохранившихся писем адресованы были: одно — его брату, а остальные после смерти брата — его жене Софье Александровне Пановой.
Седоволосый молодой человек мало писал лично о себе. Он горячо интересовался своим братом, снохой, племянниками. Он хочет знать все подробности их жизни, их повседневные нужды.
28 июля 1843 года умер единственный близкий человек Николаю Панову — его брат Дмитрий. Это был страшный удар для узника в Сибири. Он понимал, что со смертью брата потерял единственного человека, который все эти долгие годы заточения и ссылки его любил, ему писал, о нем заботился.
«Это сообщение поразило меня будто гром, — писал он своей снохе. — Первые минуты я не испытал скорби или страдания… Я не верил глазам своим, читал и не понимал, что читаю. Я все мучился, не мог ничего понять, не ошибся ли я. Но когда снова перечитал, только тогда понял весь ужас своей утраты, моя скорбь камнем легла на мое сердце».
Софья Александровна написала ему, что и в будущем она будет продолжать оказывать ему помощь.
Панов ответил ей: «Благодарю Вас, моя подруга, что намерены продолжать его заботу обо мне. Утешает меня мысль, что недолго еще буду нуждаться в Вашей помощи, что наконец провидение смилостивится надо мной и подарит мне давно желаемый покой».
Последнее письмо из подаренных музею датировано 1850 годом, но написано уже другим человеком. Адресовано также Софье Александровне. Оно написано на французском языке. В нем сообщалась тяжелая весть — Николай Панов скончался в Сибири. Написал письмо князь Сергей Трубецкой.
«Мадам, Ваш деверь писал Вам о своей болезни С того времени она все прогрессировала, и, несмотря на то что он держался на ногах, слабел и угасал на наших глазах. К несчастью, мы не сомневались, что жизнь его скоро закончится. И действительно, 14 января мы пережили горе, закрыв глаза нашего прекрасного товарища.
Это был сильный удар по нашему семейству, к которому он был так привязан. Он скончался без видимых страданий, окруженный моей женой и несколькими друзьями. Можно сказать, что не болезнь его убила, а что ему не хватило жизни… Нежная забота, которую Вы всегда проявляли к моему покойному другу, внушает мне чувство глубокого уважения к Вам, мадам. И я Вас прошу принять это уважение от Вашего преданного слуги Сергея Трубецкого. Иркутск, 13 февраля 1850 года».
Небольшая связка писем, написанных на тонкой, истертой на сгибах бумаге… Письма, которые пришли из Сибири, миновали почтовые станции, десятки городов, тысячи верст. Читала их мало кому известная Софья Александровна…
Мы никогда бы не узнали, что была такая дама, которая имела доброе сердце и благородные порывы помогать деньгами, посылками и поддерживать письмами своего деверя, если бы теперь, спустя целых 140 лет, мы не прочитали писем Н. Панова. Признательные люди с уважением произнесут ее имя. Она красивым наклонным почерком писала на конвертах своих писем: «Государственному преступнику Николаю Панову, Нерчинские рудники, Сибирь…» — и облегчала участь его словами сестринской любви…
Он прошептал несколько благородных слов
Дмитрий Веневитинов — примечательная личность в русской литературе. Его назвали «дивным юношей». Он был поэтом, философом, критиком, музыкантом, художником. Ореолом славы окружена его талантливая личность и его трагическая смерть. Веневитинов умер, когда ему был всего лишь 21 год!
Кто только не заявлял, что Веневитинов их! Начиная от славянофилов — утонченных эстетов, идеалистов, последователей Шеллинга… О нем написали слова любви и высокого уважения Герцен, Чернышевский, Бакунин, Кропоткин.
Друг А. С. Пушкина и многих декабристов Веневитинов страстно, по-юношески был влюблен в «царицу музы и красоты» Зинаиду Волконскую — золовку декабристки Марии Николаевны Волконской. Мы ниже расскажем о последней встрече поэтов Пушкина и Веневитинова с Марией Николаевной в доме Зинаиды Волконской.
До сих пор волнует людей пророческая, романтическая судьба стихотворения «К моему перстню». Бесценный перстень был подарен Веневитинову Зинаидой Волконской. Он был снят с руки «неизвестного юноши», погибшего под огнем вулканической лавы в древнем итальянском городе… В своем стихотворении Веневитинов завещал друзьям похоронить его непременно с этим перстнем; он верил, что и через век кто-то растревожит прах его и этот перстень снова воскресит его неумирающую любовь…
Так случилось, что в 1930 году, через столетие, в связи с реконструкцией Москвы было закрыто кладбище Симонова монастыря, где был похоронен поэт. И сбылось его пророчество! «Растревоженный» прах его во второй раз был похоронен в другом месте. Извлекли из земли и перстень. Он теперь на вечном хранении в Библиотеке им. В. И. Ленина в Москве.
С портретов, написанных маслом, с миниатюр на нас смотрят глаза бледного, нежного юноши. Все в его облике прекрасно! У него длинное, аристократическое лицо, прямой нос, над большим лбом вьются густые волосы. Он смотрит на нас гордо и печально…
Веневитинов не был членом Тайного общества, не являлся декабристом в полном смысле этого слова. Но, как писал Герцен, «был полон фантазий и идей 1825 года».
Он один из «декабристов без декабря».
В том русском мире, закостенелом и неподвижном, сотни молодых дворян кипели любовью и восторгом к своему народу. Россия была словно необъятная Антарктида, замерзшим ледяным материком. По словам Герцена, «замерзшим адом»! И единственно, где было тепло, где бушевал огонь, — это в духовной жизни передовой молодежи.
История показывает, что этот огонь не может растопить льдов. Но он зажег во мраке деспотизма свет и надежду.
Самая передовая молодежь неизлечимо «болела» свободолюбием. Веневитинов, еще будучи студентом, «заразился» этим воздухом. Он вдыхал его полной грудью. Стал членом литературно-философского кружка в Московском университете — «Общества любомудрия». Он наделен умом, знаниями, даром слова. Его избрали секретарем и постоянным оратором на всех собраниях «Общества».
В 1884 году в Берлине были опубликованы воспоминания А. И. Кошелева. В них воспроизведены многие события из студенческих лет Веневитинова. Члены «Общества» увлечены новой идеалистической философией Шеллинга. Но они также глубоко интересовались литературой, искусством, особенно Гёте и немецкими романтиками.
Дмитрий Веневитинов, Александр Кошелев и Иван Киреевский находились в центре политического и общественного брожения, связанного с декабризмом. Кошелев рассказывал об одном незабываемом вечере у декабриста Михаила Нарышкина. Ранней весной 1825 года декабристы Рылеев, Пущин, Оболенский вместе с Веневитиновым и со многими другими молодыми патриотами провели открытый политический диспут. В ходе его они пришли к заключению, что необходимо «свергнуть это правительство». 19-летний Веневитинов и 18-летний Кошелев говорят только об одном: «О политике, о том, что в России необходимо совершить перемены в образе правления».
После 14 декабря 1825 года московская молодежь кипела, испытывала какое-то неукротимое, отчаянное брожение. Многие стали посещать Московский манеж, где брали уроки фехтования. Они надеялись, что и здесь, в Москве, придет час открытой борьбы… Эта их восторженность, их наивность в чем-то очень трогательны. Но совершенно бесполезны! Царское правительство не собиралось вступать с кем бы то ни было в рыцарские состязания или устраивать турнир по всем его правилам со своими политическими оппонентами. Начались аресты. Началась массовая расправа со всеми политическими противниками.
1826—1827 годы были годами расправы с декабризмом. Но это было и время расцвета таланта поэта Веневитинова. Пушкин читал ему «Бориса Годунова», оба вместе проводят многие часы и дни в беседах и обсуждениях творческих планов. Они с воодушевлением решают объединить свои литературные усилия. Так родился «Московский вестник».
В октябре 1826 года Веневитинов получил назначение в Петербург. Он готовится в путь. В то время в Москву возвратился француз Воше, личный секретарь графа Лаваля, которого он посылал сопровождать в Сибирь свою дочь, декабристку Екатерину Трубецкую. Веневитинов предлагает ему место в своем экипаже, и оба отправляются в Петербург. В долгой дороге от Москвы до Петербурга они проводят время в разговорах, воспоминаниях, восхищаясь мужеством и самоотверженностью декабристов.
Но Третье отделение давно уже следило за Веневитиновым. Едва карета въехала в Петербург, полиция арестовала и поэта, и француза Воше.
Допрос вел один из следователей по делам осужденных декабристов генерал Потапов. Поединок продолжался три дня. Веневитинов держался гордо и с достоинством. А. Пятковский в книге «Из истории нашего литературного и общественного развития» сообщает, что Веневитинов не испугался. На вопрос, был ли он членом Тайного общества, он спокойно ответил, что даже формально не состоял членом общества, хотя мог весьма легко вступить в него. Веневитинов говорил о своей дружбе с декабристами и заявил, что лишь чистая формальность его отделяла от них.
Этим ответом поэт навсегда связал себя и с А. С. Пушкиным! Известен аналогичный ответ на такой же вопрос Александра Сергеевича. Когда Николай I спросил его, правда ли, что и он член Тайного общества, Пушкин сказал, что если бы 14 декабря он был в Петербурге, то обязательно бы стоял вместе со своими товарищами на Сенатской площади…
Но нет доказательств прямой вины. Веневитинов освобожден из-под ареста. Через четыре месяца он умер.
Эта смерть оказалась «чистой случайностью»: поэт умер от простуды. Но весьма много случайностей было в русской литературной истории! Вспомним дуэль Пушкина, гибель Лермонтова, убийство Грибоедова, раннюю смерть Дельвига. К этому трагическому списку можно добавить имя «дивного юноши» Веневитинова.
В 1885 году в «Русском архиве» вышли воспоминания племянника поэта — В. Веневитинова. Он писал: «Простудился ли Дмитрий Владимирович под арестом, об этом нет точных семейных преданий. Но все утверждали, что гигиенические условия его места заключения стали главной причиной окончательного расстройства здоровья моего дядюшки».
Последнее письмо Веневитинова написано в Петербурге 7 марта 1827 года. Адресовал он его своему другу М. Погодину.
«Тоска меня не покидает, — делился он. — Пишу мало. Огонь вдохновения угас. Зажжется ли когда-нибудь его светильник? Трудно жить, когда ничего не сделал, чтобы заслужить место в жизни. Здесь, среди холодного, пустого и бездушного общества, я совсем один».
Смерть унесла один из ярких поэтических талантов. Веневитинову предсказывали, что в будущем он станет наследником и продолжателем поэзии Пушкина. «Едва только он произнес несколько благородных слов, — писал Герцен, — как исчез, подобно цветам под более теплым небом, умирающим от мерзлоты дуновения Балтийского моря». В другой раз Герцен писал о «правдивой поэтической душе, сломанной в свои двадцать два года грубыми руками русской действительности, поэте, убитом обществом».
В последние четыре месяца в Петербурге, перед смертью, поэт часто посещал Таврический дворец, часами любуясь богатой коллекцией античных статуй. Там он подолгу просиживал, одинокий и сломленный. Ближайшие его друзья — в рудниках Сибири. В этом же городе в Петропавловской крепости повесили его друга, Рылеева…
Через целых сорок лет после смерти Веневитинова друзья его устроили ритуальные поминки. Все они свято его чтили и любили. К обеденному столу поставили стул, прибор, наливали вино в бокал для отсутствующего… С какой-то романтической и мистической любовью они превратили в культ и предмет обожания погибшего «дивного юношу». Все их трогало: и его потрясенная молодость, его стихи, его изящество, безнадежная любовь к Зинаиде Волконской.
Подобно Пушкину, Веневитинов любил импровизировать стихи перед своими близкими друзьями. Однажды он поднял хрустальный кубок с шампанским и воскликнул:
«Праведного боя» поэт не дождался. Он умер, раздавленный льдами самодержавия.
Веневитинов написал лишь «горстку» стихов. Но этот десяток стихотворений современная советская литературная критика называет совершеннейшими творениями, отражающими его самостоятельное, неповторимое, особенное поэтическое лицо.
В 1826 году Веневитинов написал стихотворение «Три розы», опубликованное позже в альманахе «Северные цветы». Пушкин вдохновился им и тоже писал подобный сонет, но не закончил его. Летом 1827 года снова под влиянием Веневитинова он пишет свое восьмистишие «Три ключа».
У Веневитинова стихотворение начинается так:
У Пушкина:
Знаменитое стихотворение Пушкина «Талисман» написано под влиянием «К моему перстнк» Веневитинова.
Эти примеры раскрывают большую духовную близость и братскую любовь между гениальными поэтами. Пушкин гораздо старше, всеми признанный и непревзойденный бард. Но и он испытывал очарование и влияние совершеннейших стихов юноши Веневитинова.
Их очарование совершенно особое. Михаил Бакунин в одном из писем отцу признавался: «Я никогда не позабуду одной ночи, проведенной мною в лагерях. Все вокруг меня спало, все было тихо; луна освещала все дальнее пространство, покрытое лагерем. Я с одним из товарищей своих, с которым мы занимали одну палатку, стал читать стихи покойного Веневитинова… Эта чудная ночь, это небо, покрытое звездами, трепетный и таинственный блеск луны и стихи этого высокого, благородного поэта потрясли меня совершенно. Все это наполняло меня каким-то грустным, каким-то томительным блаженством».
Горячим поклонником поэта был Чернышевский. Он высоко ценил философские эссе Веневитинова и писал спустя тридцать лет после его смерти: «… Ранняя смерть отняла у нас в Веневитинове поэта, которого содержание было бы глубоко и оригинально… Ранняя смерть отняла у нас великого поэта. Проживи Веневитинов хотя десятью годами более — он на целые десятки лет двинул бы вперед нашу литературу».
Н. Добролюбов в своем дневнике записал: «Я томлюсь, ищу чего-то: по пятидесяти раз в день повторяю стихи Веневитинова…»
Тот, кто тревожил людей
Декабрист Михаил Сергеевич Лунин был потомственным русским дворянином, молодость которого прошла в кругу богатых и знатных людей. Это — военные, владельцы обширных имений и множества крепостных душ, люди «с властью», царедворцы.
Дед Михаила Лунина, Михаил Купреянович Лунин, начал свою военную карьеру еще при Петре I. В окружавшей его обстановке дворцовых интриг, поднимаясь по крутой лестнице дворцовой иерархии, он всякий раз умел ставить на нужную карту. Он верно служил восьми русским царям! Петр III даже стал крестным старшего его сына. Екатерина II назначила его тайным советником, сенатором и президентом Вотчинной коллегии. Лунин жил богато и весело. Всем своим пятерым сыновьям он оставил большие имения, с тысячами крепостных крестьян. Младшим из них был Сергей — отец будущего декабриста Михаила Лунина.
Раннее детство Михаила Лунина прошло в семейном имении отца в Тамбовской губернии. Здесь он прилежно занимался английским языком, скоро выучившись писать и говорить на нем. Близкие и друзья из Петербурга называли его в своих письмах «маленьким английским джентльменом». В пожелтевших от времени письмах можно часто встретить слова восхищения: «Мишенька очень хорошо знает английские сказки…, англичанин Миша решил изучать экономику…, прошу покорно, поцелуйте за меня маленького английского дворянина за его первое письмо и за то, что не забыл своего дядю».
«Англичанин Миша»… Каждое утро наряду с очередным занятием по английскому языку он учит католический катехизис[25]. Этот еще слабенький, умный, изящный мальчик упивается, словно музыкой, канонами католической церкви. Английский язык и католицизм властвуют над его умом и сердцем, и это в стране, где в основном все православные, а совершеннейшим считается французский язык. Его учителем по английскому языку был англичанин Фостер, французскому — французы Картье и Бютте, философии — швед Кирулф, богословия — французский аббат Вовилье.
Пройдет много лет, и из Сибири Михаил Лунин напишет своей сестре: «Мой брат и я были воспитаны в римско-католической вере. У него была мысль уйти в монастырь, и это желание чудесно исполнилось, т. к. он был унесен с поля битвы, истекающий кровью, прямо в монастырь, где он умер, как младенец, засыпающий на груди матери».
В 18 лет Михаил Лунин — кавалергардский корнет. Он высок, силен, бесстрашен.
О Лунине идет слава «горячей головы». На спор он бродит всю ночь по Петербургу и меняет таблички с названиями улиц. Другой раз с друзьями, погрузившись в две лодки, отправляется к Каменноостровскому дворцу, чтобы исполнить серенаду императрице Елизавете Алексеевне[26]. Двенадцать человек из охраны начинают преследовать «трубадуров», чтобы арестовать. Но голосистые офицеры были отличными гребцами и сумели уйти от погони.
Михаил Лунин был завзятым дуэлянтом. Он сумел по поводу и без повода встретиться на дуэлях почти со всеми своими друзьями — сослуживцами-офицерами. Как свидетельствуют современники, обычно он стрелял в воздух, но разгневанные противники целились в него, и так, чтобы «изрешетить тело Лунина».
Но Лунину всего этого было мало. Он держался дерзко и вызывающе также и со своим начальством. Так, например, однажды генерал Депрерадович издал приказ, запрещавший офицерам купаться в заливе рядом с Петергофом, так как те раздевались «вблизи дорог и тем оскорбляли приличие». Лунин, однако, решил выполнить этот приказ по-своему. Когда однажды генерал ехал по дороге, Лунин во всей военной форме, мундире, сапогах и фуражке, вошел в море, чтобы искупаться.
— Что вы делаете? — закричал генерал.
— Купаюсь, не нарушая приказа вашего превосходительства, стараясь это делать в самой приличной форме.
В другой раз тот же генерал во время учений закричал:
— Штабс-ротмистр Лунин! Вы спите? Лунин тут же четко ответил:
— Заснул, ваше превосходительство, и увидел во сне, что вы бредите.
26 августа 1812 года в сражении при Бородине отличился храбростью русский штабс-ротмистр Михаил Лунин: сначала у редута генерала Багратиона, затем у знаменитой батареи генерала Раевского. Под Луниным был убит конь, но сам он остался невредимым и продолжал сражаться. В приказе командования говорилось: «Удостоен золотой шпаги с надписью “За храбрость”».
Тот день остался памятным в истории России. Поколение за поколением учат в школах стихотворение Лермонтова «Бородино»:
В сражении при Бородине отличилось много смелых офицеров: будущие декабристы — Трубецкой, Пестель, Якушкин, но также и Дубельт, Воронцов, Бенкендорф, то есть как те, которые потом в цепях пойдут долгим путем в Сибирь, так и те, которые их туда послали. Теперь же, пока гремит батарея Раевского, пока редуты извергают огонь, пока раненые, сжимая зубы, истекают кровью, все предельно ясно. Они умирают здесь за Россию.
В Петербурге, в Зимнем дворце, далеко от огненного вихря войны, продолжаются приемы, светские разговоры, сплетни в дворцовых салонах. Император Александр I каждое утро педантично входит в свой кабинет и выслушивает доклады, которые ему делают запыленные и изнуренные, проделавшие долгий путь курьеры.
В формулярном списке Лунина говорится, что «Михаил Лунин участвовал 6 октября в сражении при Тарутине, 12 и 13 октября — при Малом Ярославце, 5 и 6 ноября — при Красном и оттуда дальше, при преследовании неприятеля до самой границы». Лунин участвует в больших сражениях в Пруссии, Шлезвиге, Саксонии: в битвах при Люцене, Лейпциге, Франкфурте… Десятки битв. За свою храбрость, проявленную на полях сражений, он получает ордена, медали, почетное оружие.
Мишель Лунин, «горячая голова», теперь уже известный герой, о нем говорят с восхищением. Дамы, любуясь его высокой, стройной фигурой, в восхищении признавались: «Какой красавец!» Он образован, музыкален, прекрасно рисует, пользуется популярностью и уважением среди офицеров.
Об офицерском периоде жизни Лунина мы знаем и много, и мало. В 1887 году в журнале «Русский архив» появилисъ воспоминания француза Ипполита Оже. Большая часть этих увлекательных записок посвящена дружбе Оже с Луниным. Француз использовал в своих воспоминаниях старые альбомы, визитные карточки, приглашения, частные письма, свои дневники. В преклонном возрасте некогда молодой и веселый офицер живо и образно рассказал о своих петербургских годах
В 1815 году гвардия, в которой служил Лунин, стояла в Вильно. Именно в это время иа русскую службу в Измайловский полк поступает француз Ипполит Оже. Друзья-офицеры приглашают его навестить Лунина, который был ранен после очередной «дуэли без причины». Об этой первой встрече с Луниным Оже пишет: «Хотя с первого раза я не мог оценить этого замечательного человека, но наружность его произвела на меня чарующее впечатление. Рука, которую он мне протянул, была маленькая, мускулистая, аристократическая, глаза неопределенного цвета, с бархатистым блеском, казались черными, мягкий взгляд обладал притягательной силой… У него было бледное лицо с красивыми, правильными чертами. Спокойно-насмешливое, оно иногда внезапно оживлялось и так же быстро снова принимало выражение невозмутимого равнодушия, но изменчивая физиономия выдавала его больше, чем он желал. В нем чувствовалась сильная воля… Логика его доводов была так же неотразима, как и колкость шуток. Он редко говорил с предвзятым намерением, обыкновенно же мысли, и серьезные, и веселые, дашись свободной, неиссякаемой струен, выражения являлись сами собой, непридуманные, изящные и замечательно точные.
Он был высокого роста, стройно и тонко сложен, но худоба его происходила не от болезни. Во всем его существе, в осанке, в разговоре сказывались врожденное благородство и искренность… Это был мечтатель, рыцарь, как Дон-Кихот, всегда готовый сразиться с ветряной мельницею».
Оже подметил и еще одну черту у Лунина. Внешне он выглядел как все другие офицеры. Так же, как и те, весел и по-юношески легкомыслен. Но Оже отлично понял, что Лунин из вежливости «выслушивал пустую, шумливую болтовню офицеров. Не то чтобы он хотел казаться лучше их, напротив, он старался держать себя как и все, но самобытная натура брала верх и прорывалась ежеминутно помимо его желания… Он нарочно казался пустым, ветреным, чтобы скрыть от всех тайную душевную работу и цель, к которой он неуклонно стремился».
Оже искренне рассказывает и о себе самом, признаваясь, что тоже был «веселым, но благоразумным», Лунин говорил ему с укором;
— Вы француз, следовательно, должны знать, что бунт — это священная обязанность каждого человека.
Мы обязаны Оже не только описанием и сведениям о русском военном быте, но и записям разговоров, по различным поводам при встречах, с Михаилом Луниным, Однажды он застал Лунина за фортепьяно. Из-под его пальцев свободно лилась музыка… Они говорили о поэзии, о литературе. Оже обожает воздаю, мечтает стать литератором.
Лунин улыбается, насмешка и задиристость кроются в его словах:
— Стихи большие мошенники. Проза намного лучше позволяет выразить все идеи» являющиеся или. составляющие поэзию жизни. В стихотворных строках невольно сковывается мысль самой формой, существующими законами поэзии. Это парад, который никогда не сравнится ни с какой войной. Наполеон, когда побеждал, писал прозу, мы, к несчастью, любим стихи. Наша гвардия — это отлично изданная поэма, дорогая, но бесполезная.
Тот день необыкновенно памятен для обоих друзей, которые еще долго беседуют и спорят на литературные темы. Лунин не перестает играть на фортепьяно, импровизирует. Затем он берет одно из стихотворений Оже и сочиняет мелодию к нему. Оже пишет; «О» придумал такую оригинальную и прелестную мелодию, что я закричал от восторга» совсем позабыв о собственном авторстве».
В другой раз Лунин говорит своему другу, что его любимый композитор — Бетховен. Он признается Оже, что, когда слушает его произведения» не знает, где он, на небе или на земле пребывает.
— Забываю все на свете. Какое неисчерпаемое богатство, вдохновение!. Какая глубина мысли, какое удивительное разнообразие, несмотря на повторения! Он так мощно овладевает вами, что оказываетесь даже не в состоянии удивляться. Такова сила гения. Но чтобы его понимать, надо его изучать.
И Оже вдохновенно пишет о Лунине: «Он был. поэтом и музыкантом, и в то же время — реформатором, политиком и экономистом, государственным деятелем, изучал специальные дисциплины, знал обо всех истинах, всех заблуждениях».
Наступил в жизни Михаила Лукина день, когда он махнул рукой на все и расирощадея с дуэлями, офицерскими забавами, царскими парадами! Распрощался с родителями. Распрощался с Россией, подал в отставку и решил уехать во Францию.
Какова цель этого добровольного изгнания? И почему в Париж? И нечто еще, что вызывает недоумение: богатый наследник делает невероятный для того времени жест — пишет завещание… в пользу своего отца, отказывается от своей доли в имении, он объявляет, что уезжает… в Южную Америку добровольцем в армию Боливара. Учит испанский язык. Лунин написал своего рода «Верую» — декларацию своих политических убеждений. Рукопись, написанную одновременно на русском, французском и даже на испанском языке, он отдал своей сестре. «Для меня открыта только одна карьера, — заявлял в ней Лунин, — которая по-испански зовется „libertad“ (свобода. — Авт.), а в ней не имеют смысла титулы, как бы громки они ни были. Вы говорите, что у меня большие способности, и хотите, чтобы я их сохранил в какой-нибудь канцелярии из-за тщеславного желания получить чины и звезды… Как? Я буду получать большое жалованье и ничего не делать или делать вздор… И вы думаете, что я способен на такое жалкое существование? Да я задохнусь, и это будет справедливым возмездием за поругание духа».
Отец Михаила Лунина как человек весьма практичный дал путешественнику денег на дорогу, подарил ему пуд свечей из чистого воска, 25 бутылок портвейна, 25 бутылок рома и мешок лимонов.
10 сентября 1816 года на французском пароходе «Фиделите» Михаил Лунин отправился в Гавр. Вместе с ним находился верный его друг Ипполит Оже.
И снова мы должны поблагодарить молодого Оже. Он ведет в своей каюте дневник, описывает однообразные дни морского плавания, записывает свои необыкновенные разговоры с Мишелем. Сидя на палубе, воодушевленный необъятной морской ширью, Лунин на блестящем французском языке громко рассуждает о честолюбии, о браке, о семейном счастье, о возвышенности человеческого духа, о чувстве долга перед человечеством.
«Я слушал тогда молчаливо и думал, — записывает Оже, — какая судьба ждет этого человека с неукротимыми порывами, с пламенным воображением?»
«Фиделите» бросил якорь на острове Борнхольм, принадлежащем Дании. Губернатор лично посетил двух молодых людей, любезно пригласил их побывать в его доме.
Остров выглядел печально. Ветер гулял в огромных каменоломнях, бился о скалы, вертел бесшумные крылья ветряных мельниц. Вот что записал Оже в своем дневнике: «В церкви мы увидели орган, который был в очень плохом состоянии. Несмотря на это, Мишель, дотронувшийся до него, получил некий сверхъестественный эффект. Темой его импровизации стала буря, которую мы испытывали в душе. Я был удивлен этому могучему самовыражению. Многие из окольных жителей бежали, не веря ушам, что инструмент, так долго стоявший безмолвно, может звучать так мощно и нежно».
Пройдут годы, и эти гибкие, виртуозные пальцы, которые столь талантливо имитировали бурю и рев моря, напишут на большом листе Следственному комитету: «Я никогда не был принят в число членов Тайного общества. Я сам присоединился к нему, пользуясь общим доверием ко мне…»
А это общество сначала составят всего шесть человек: двоюродные братья Лунина — Матвей и Сергей Муравьевы-Апостолы — и родственники их: подполковник Александр Муравьев, прапорщик Никита Муравьев, а также поручик князь Сергей Трубецкой и подпоручик Иван Якушкин.
Все они — участники Отечественной войны 1812 года. За подвиги награждены лентами, медалями, орденами; средний возраст этих храбрецов — 21 год…
Позже Якушкин напишет: «В беседах наших обыкновенно разговор был о положении России. Тут разбирались главные язвы нашего отечества: закоснелость народа, крепостное состояние, жестокое обращение с солдатами, которых служба в течение 25 лет была каторга, повсеместное лихоимство, грабительство и, наконец, явное неуважение к человеку вообще».
Эти пламенные русские сыновья выбрали символическое название для своего тайного общества — «Союз спасения». Они создают тайный союз, где царит братство, где процветают добродетели, и первый великий гуманный жест будет подарком для народа: свобода! Падут оковы крепостничества!
Молодым мечтателям уже сейчас предстоит испытать горечь разочарования. Уже сейчас им предстоит борьба по «крестьянскому вопросу», который окажется столь сложным и глубоким, что приведет к пониманию неизбежной необходимости замахнуться на жизнь членов династии Романовых, необходимости восстания с оружием в руках, провозглашения конституции, республики… Необходимости ставить вопрос именно так…
Сейчас только 1816 год, и до событий, разыгравшихся 14 декабря 1825 года на Сенатской площади в Петербурге, еще целых девять лет. И не кто иной, а именно Лунин скажет на одной из встреч, что убить Александра I — дело совсем несложное, так как он обычно ездит по Царскосельской дороге без большой охраны. Для этого достаточно горстки храбрецов в масках, и задуманное дело можно вполне осуществить.
Русская история изобилует подобными примерами.
Насильственная смерть монархов была и считалась единственным способом одних царедворцев отнять власть у других, приобрести влияние и богатства у трона нового монарха. Так было всегда: смерть венценосца, и у трона появляются новые фавориты, им щедро, как из рога изобилия, раздают милости.
Но в данном случае речь идет не просто об устранении одного монарха, а самой системы самодержавия, ликвидации крепостного права, а в конечном счете и о лишении власти и богатства самих заговорщиков-дворян!
«Союз спасения» оказывается тайным обществом, целью которого является отнюдь не материальный интерес его членов. Это — союз «спасения России».
Группа аристократов в своих богатых домах обсуждает вопрос, как ограничить свое собственное благополучие!
Князь Федор Ростопчин, услышав, что князья и дворяне подняли восстание 14 декабря 1825 года, острил:
— У нас все делается наоборот. В 1789 году простолюдины во Франции захотели сравняться с дворянством и бунтовали. Это понятно. А у нас дворяне вышли на площадь, чтобы потерять свои привилегии. Здесь нет никакого смысла.
Но все это еще далеко. Далеки еще и восторг и презрение, насмешки, оковы. Сейчас Михаил Лунин на пути во Францию. И играет на органе в каменном мраке собора…
Франция. Париж. Русский аристократ Лунин, обладатель обширных имений, тысяч крепостных крестьян, признается: «Желал лишь небольшой комнаты, чтобы была кровать, стол и стул». Табака и свечей ему еще хватит на несколько месяцев.
Единственно, в чем он не мог себе отказать, — это в обществе умных людей. Лунин не мог жить без споров, философии, бесед. Этот отшельник позволяет себе только одно удовольствие — встречи с философами и политиками. Лунин беседовал с Сен-Симоном, посещал салон баронессы Лидии Роже, спорил с бывшим шефом французской полиции Сент-Олером, долго разговаривал на религиозные темы с петербургским своим знакомым — иезуитом Гривелем.
И вдруг получил письмо от сестры Екатерины с печальной вестью о смерти отца.
Лунин должен возвратиться в Россию. Его ждет богатое наследство и слава.
И вот последний, прощальный вечер у баронессы
Роже, последний разговор с Сен-Симоном. Француз тогда посетовал во всеуслышание:
— Опять один умный человек ускользает! Ведь через вас я бы установил связь с молодым народом, который еще не иссушен скептицизмом. Там есть прекрасная почва для создания нового учения. И еще, когда вернетесь к себе домой, вы немедля займетесь бессмысленным, бесполезным делом, где нет нужды ни в системе, ни в принципах, одним словом, вы непременно в ваши годы увлечетесь политикой…
Лунин не только интересен для французов — «загадочный русский человек». Он их привлекает оригинальностью суждений и споров, глубиной своих познаний. Он предельно откровенен. Как неотвратимая, но справедливая гильотина, слова его резко падают и на Ипполита Оже. Лунин осуждает своего приятеля с хладнокровной беспристрастностью стороннего человека.
— Я вас знаю лучше, чем вы сами себя знаете, — говорит он ему на прощание, — и вполне уверен, что из вас ничего не получится. Вы ничего не умеете делать, несмотря на то что имеете способности почти ко всему.
Карета и лакей из Петербурга уже ждут. Лунину предстоит долгий путь на родину, в Россию.
Пять часов стоят на Сенатской площади восставшие войска, отказываясь принести присягу в верности новому императору. В ответ на это по ним стреляют орудия Николая I. Снег обагрен кровью убитых и раненых.
В ту же ночь начались повальные аресты.
Следственный комитет, учрежденный 17 декабря 1825 года царем, работает дни и ночи. И здесь, по документам этого судилища, мы сталкиваемся с фактами, что восставшие, независимо от путаницы в их взглядах, их сомнений и колебаний, руководствовались единой великой целью — провозглашением республики.
Они не готовы были предстать и перед Следственным комитетом. Они готовы были только к одному: Восстать! Погибнуть!
Вскоре перед Следственным комитетом оказывается и Михаил Лунин — «аристократ Миша».
21 декабря, семь дней спустя после восстания декабристов, Лунин в Варшаве вместе со своей воинской частью принимает присягу на верность новому императору Николаю I. Он в чине подполковника, адъютант великого князя Константина, законного наследника русского престола, который отказался занять его.
Следственный комитет заинтересовался Луниным по показаниям князя Трубецкого. Немедленно в Варшаву отправляется копия его показаний. Цесаревич Константин читает требование арестовать и отправить в Петербург его адъютанта.
В канун нового, 1826 года Константин пишет своему брату Николаю I: «Перехожу к Лунину. Все замешанные либо его родственники, или старшие товарищи по школе, либо друзья детства… Я ему не покровительствую, еще менее хочу его оправдывать: факты и следствие докажут его виновность или невиновность… Что до него — он занят только своей службой и охотой».
Вскоре Константин опять садится за письмо Николаю I, в котором высказывает сомнения относительно показаний декабристов и ищет способ оправдать Лунина.
«Откровенно говоря, дорогой брат, эти показания или признания после событий весьма недостоверны и даны единственно для самооправдания, — пишет великий князь Константин, — и тем самым запутать дело, замешать в него различные имена и личности и вызвать к ним подозрения и сомнения».
На каждое письмо императора арестовать Лунина следует ответ великого князя: нужны к тому доказательства.
Может быть, в силу этих обстоятельств последним из всех был арестован Михаил Лунин…
Самое тяжелое обвинение против него было высказано Александром Поджио: «Матвей Муравьев-Апостол мне говорил, что Пестель имел предприятие исполнить сие злодеяние составлением из некоторых людей, наименовав сие „cohorte perdue“ („отряд обреченных“), хотел ее препоручить Лунину и с сим привести в действие цель Южного общества».
Эти показания имели исключительное значение для Следственного комитета. Члены его непрерывно стремились доказать, что главной целью декабристов было убийство царя. Мир и русский народ должны узнать, что эти «негодяи» с титулами стремились только к одному — цареубийству.
Нужно скрыть основное и главное в планах декабристов: уничтожение крепостного права, уничтожение самодержавия, военных поселений. Никто не должен узнать, что декабристы требуют свободы слова, свободы печати, создания справедливых судов, введения гражданских законов, перед которыми все будут равны.
«Отряд обреченных» — какой это козырь в руках Николая I! Великий князь Константин должен будет отступить.
В это время Чернышев адресует следующий вопрос Матвею Муравьеву-Апостолу:
— Подполковник Поджио в своих показаниях заявил, что слышал от вас, как Пестель, чтобы исполнить задуманное покушение, стремился образовать группу из нескольких человек, названную «Отрядом обреченных», и поручил это Лунину. Объясните, верно ли это показание Поджио?
Матвей Муравьев-Апостол пытается отвечать уклончиво и как-то спасти Лунина. Он заявляет:
— Когда Лунин был за границей, полковник Пестель, не спрашивая его согласия, действительно собирался образовать «Отряд обреченных» и дал ему поручение стать его начальником. Я сам слышал это от своего брата Сергея, тогда я находился в Полтаве. Брат мой всегда был против этого плана.
Матвей Муравьев-Апостол пытается защищать Лунина, защищает своего брата. Косвенно вина падает только на Пестеля.
Но для следствия этого недостаточно. Адъютант великого князя Константина продолжает оставаться на свободе. Он подолгу разговаривает с Константином, целыми днями пропадает на охоте в польских лесах. А имя его называют и другие лица.
Допрашивают Сергея Муравьева-Апостола. Чтобы сломить его сопротивление, говорят, что показания против Лунина дали брат его Матвей и Александр Поджио. На эти доводы Сергей Муравьев-Апостол ответил:
— На встрече в 1823 году Пестелем был поставлен вопрос: при утверждении «Русской правды» (то есть при вступлении ее в действие) как поступить со всей императорской фамилией? Были выслушаны различные мнения присутствующих. На этом совещании действительно было сказано Пестелем о средствах, с которыми можно осуществить это предприятие, через составление отряда из решительных людей под руководством одного человека. И он тогда поистине назвал Лунина. Но это не было окончательным решением, а лишь одним из предположений. Он назвал Лунина, так как тот известен своей исключительной решительностью.
Сергей Муравьев-Апостол не выдает Лунина. Он защищает, насколько это возможно, и Пестеля. И именно поэтому заявляет, что не было речи о каком-то решении, а лишь об одном из предположений. Он верит, что не могут осудить человека за одно лишь предположение!
Тогда обращаются к главному и самому упорному подследственному Пестелю.
Пестелю сообщают, что Поджио утверждал, как он пересчитывал по пальцам членов царской фамилии. Он считал тех, которых обязательно следовало убить, и пальцев его не хватило. Пестель насчитал тринадцать человек.
Пестель вынужден отвечать. Он, руководитель Тайного общества, член Директории, человек, который посвятил себя обществу. Он должен отвечать на разоблачительные показания своих собратьев по цели и борьбе. Он защищает не только себя, но и позиции Тайного общества. Он пишет, что по именам считал членов фамилии Романовых не для того, чтобы их погубить, а определить их судьбу в случае установления республики. Но без всех тех театральных жестов, о которых вспоминает Поджио.
— Напрасна старается с таким красноречием представить меня в таком жестоком виде, — заявляет Пестель.
Ему задают очередной вопрос, который должен решить судьбу Лунина.
— Подполковники Сергей и Матвей Муравьевы, Поджио и Бестужев-Рюмин дали показания, что вы, дабы исполнить преступное свое намерение, означенное в предыдущем пункте, предлагали образовать из нескольких храбрых людей группу, названную «Отрядом обреченных», под руководством Лунина, известного своей решительностью.
В ответ на это Пестель заявляете
— Я с Поджио никогда про Лунина не говорил и сего намерения в отношении к Лунину не имея и не мог иметь, ибо одно уже местопребывание Лунина делало сие невозможным. К тому же не имел я с самого 1820 года никакого известия о Лунине.
Кажется, Лунину идет спасение!
Но, увы, Пестель не останавливается на этом. Неожиданно он уточняет, что в самом начале образования Общества Лунин «в 1816 или 1817 году предлагал партиею в масках на лице совершить цареубийство на Царскосельской дороге, когда время придет к действию приступить».
Среди членов Следственного комитета эти слова вызывают оживление. Теперь в Варшаву направляют письменные вопросы Следственного комитета, на которые должен ответить Лунин.
Стало окончательно ясно, что круг вокруг него замкнулся. Великий князь Константин советовал ему покаяться, заявить, что в заговор Тайного общества его вовлекли другие.
Чтобы составить правильное представление о поведении Михаила Лунина в тот момент, приведем его ответы на поставленные ему вопросы.
«Вопрос: Комитет, имея утвердительные и многие показания о принадлежности вашей к числу членов Тайного общества и действиях ваших в духе оного, требует откровенного и сколь возможно обстоятельного показания вашего в следующем: когда, где и кем вы были приняты в число членов Тайного общества и какие причины побудили вас вступить в оное?
Ответ: Я никем не был принят в число членов Тайного общества, но сам присоединился к оному, пользуясь общим ко мне доверием членов, тогда в малом числе состоящих. Образование общества, предположенные им цели и средства к достижению оных не заключали в себе, по моему мнению, зловредных начал. Я был обольщен мыслию, что сие тайное политическое общество ограничит свои действия нравственным влиянием на умы и принесет пользу постепенным приуготовлением народа к принятию законно-свободных учреждений, дарованных щедротами покойного императора Александра 1-го… Вот причины, побудившие меня по возвращении моем из чужих краев присоединиться к Тайному обществу в Москве в 1817 году.
Вопрос: Когда, где и кем начально основано было сие общество и под каким названием?
Ответ: Тайное общество, известное впоследствии под наименованием «Союза благоденствия», основано в Москве в 1816 году. Основателей же оного я не могу назвать, ибо это против моей совести и правил.
Вопрос: Кто, когда и для какого общества писал уставы и в каком духе; изъяснить главные черты оных.
Ответ: Уставы Тайного общества писаны вообще в законно-свободном духе. Стремление к общему благу, правота намерений и чистая нравственность составляют главные черты оных. Когда сии уставы писаны — с точностью не упомню; в составлении же оных участвовали все члены.
Вопрос: Кто были председателями, блюстителями и членами Коренной думы?
Ответ: Я постановил себе неизменным правилом никого не называть по имени.
Вопрос: Кто из членов наиболее стремился к распространению и утверждению мнений общества советами, сочинениями и личным влиянием на других?
Ответ: Все члены общества равно соревновали в стремлении к сей цели.
Вопрос: С кем из членов общества были в сношениях?..
Ответ: Объяснение моих личных сношений, с кем именно — представить не могу, дабы не называть по имени.
Вопрос: В чем состояло ваше совещание с Пестелем в 1820 или 1821 году?.. Читал ли вам Пестель им приготовленную конституцию «Русская правда»?»
И следует невероятный ответ! Лунин дорожит дружбой с Пестелем и даже высказывает похвальные слова «Русской правде».
«Находясь всегда в дружеских сношениях с Пестелем, я в 1821 году, на возвратном пути из Одессы, заехал к нему в Тульчин и пробыл там три дня. Политических совещаний между нами не происходило… Давность времени препятствует мне упомнить о предмете отрывков, читанных мне Пестелем из его „Русской правды“. Но я помню, что мнение мое при чтении сих отрывков было одобрительное, и помню, что они точно заслуживали сие мнение по их достоинству и пользе, по правоте цели и по глубокомыслию рассуждения».
Ясные и разумные ответы Михаила Лунина определяют его твердую позицию революционера, оказавшегося в руках врага, определяют его непреклонную веру в необходимость революционных преобразований в России.
10 апреля 1826 года в сопровождении фельдъегеря и двух казаков Лунин отправлен в Петербург. Великий князь Константин считал, что сделал все возможное для своего адъютанта: предложил ему деньги и быструю карету, которая его доставит в Париж.
Но… Лунин отказался. Он заявил великому князю:
— Я разделял идеи своих товарищей. Сейчас и участь их разделю.
В Петербурге продолжается следствие. Долгие часы допросов, нелепых вымыслов. Все вопросы сводятся к единственной теме — замыслам цареубийства. Многие очные ставки, педантичное выяснение мнений, обстоятельств, показаний…
Начались пасхальные празднества. Над городом мелодичный звон колоколов. Следственный комитет продолжает свою работу. Он готовится к расправе и с Михаилом Луниным. Снова и снова допрашивают Александра Поджио. Каждый раз его спрашивают:
— Комитету известно, что вы, находясь в гвардии в 1821 году, состояли в знакомстве с членами «Союза благоденствия» Шиповым и Луниным.
Объясните откровенно, в чем именно заключались ваши связи с этими лицами и особенно каким образом и при каких обстоятельствах познакомились с Луниным? Что говорил он вам о целях общества, в котором состоял членом, о средствах, с которыми предполагалось достигнуть этих целей? Предлагал ли Лунин совершить покушение на жизнь ныне уже покойного государя — в виде рекомендации или в виде окончательного решения общества? Или просто как собственное предложение?
Поджио отвечает, что Шипов и Лунин приняли его в члены общества. И далее:
— Не помню, то ли в присутствии Шипова или без него говорили о целях и средствах общества, но он мне говорил о покушении на жизнь покойного государя, и с этим я был согласен. С того времени, то есть с 1821 года, я не видел и ничего не слышал о Лунине. Знал, что связи с обществом он не имел, поэтому ничего о нем и не слышал.
Чернышев доволен. В его руках важное показание: Лунин вербовал новых членов общества — это нечто такое, что до сих пор не было известно; не только в 1816 году, но и пять лет спустя, в 1821 году, Лунин продолжал подготавливать убийство царя.
После Поджио в комнату вводят Лунина.
Чернышев разглядывает своего бывшего знакомого. Оба офицера одного и того же полка — Кавалергардского. И оба высокие, сильные, храбрые. И оба умные и ироничные. Но сходство судеб завершается на этом.
Через три месяца Лунин пойдет по этапу в Сибирь, закованным в кандалы, будет там каторжником в рудниках. Через десять лет его освободят от каторжных работ и отправят на поселение в далекое сибирское захолустье. Через пятнадцать лет по велению царя ему вынесут новый приговор — акатуйская тюрьма, где спустя пять лет он найдет свою смерть.
Через четыре месяца после расправы с декабристами Чернышев будет удостоен графского титула. Еще через год станет военным министром. Через пятнадцать лет — князем, через двадцать три года — светлейшим князем. Через тридцать лет бездарный генерал потерпит поражение в одном из сражений в Крымской войне (1853—1856). Через тридцать один год он подаст в отставку и умрет.
Две судьбы, два жизненных пути людей, которые встретились на этом допросе.
В комнате царит напряжение. В протоколе не значатся заданные вопросы. Записаны только ответы Лунина.
Сначала повторяются старые, отправленные еще в Варшаву вопросы, на которые Лунин ответил ранее; на этот раз его ответы еще более остры и убедительны. Чиновник записывает. Чернышев спокойно слушает своего бывшего знакомого.
Но вдруг Чернышев решает действовать открыто. Он говорит Лунину, что его родственники Никита Муравьев и Сергей Муравьев-Апостол, а также близкий его друг Пестель дали показания, что он, Лунин, лично задумал убийство царя «партией в масках» на Царкосельской дороге.
Лунин молчит. Взоры всех устремлены на него. Наверное, это была одна из труднейших минут в его жизни.
Отрицать показания друзей и товарищей по судьбе бессмысленно. Они прямо направлены против него! Признать же — значит: самому подписать себе смертный приговор. И Лунин спокойно заявляет:
— Намерение совершить покушение на в безе почившего государя-императора я не имел. В разговоре, когда одно предложение отвергалось за счет другого, возможно, я и упоминал о какой-то партии в масках на Царкосельской дороге. Но полковнику Пестелю к капитану Никите Муравьеву я никогда не делал такого предложения»
Чернышев идет дальше. Он напоминает о показаниях Поджио. Для Лунина теперь предельно ясно — и теми, и другими показаниями преследуется одна цель: обвинить его в намерении убить царя. Он вновь вынужден защищаться.
— О покушении же на жизнь покойного государя, — говорит Лунин, — ему, Подокно, мог не иначе говорить, как в разговоре о мнении некоторых членов общества.
Чернышев встал. Допрос окончен. Лунин оказался более сильным, чем тот предполагал.
Лунина вызывают на допрос во второй раз. Результат тот же. 3 мая 1826 года он посылает письменные ответы на поставленные ему вопросы. Для Чернышева все это равно победе. Он отправляет показания Лунина Николаю» I. Но для царя важны не столько сами показания» а факт, что Лунин в конце концов признал, проговорился о «нартшг в масках». Но уже 27 апреля Николай I пишет Константину в Варшаву: «Вы должны уже знать, что Лунин наконец заговорил, хотя раньше отрицал все, и, между прочим, признался, что перед своим, овъездом отсюда предлагал убить императора по дороге в Царское Село, употреби» для этого замаскированных лиц!»
На это письмо великий князь Константин ответил: «Я опомниться не могу от ужаса пред поведением Лунина. Никогда, никогда я не считал его способным на подобную жестокость, его, наделенного недюжинным умом, обладающего всемт чтобы сделаться выдающимся человеком! Очень обидно, мне жаль, что оказался столь дурного поведения. Вообще мы живем в век, когда нельзя ничему удивляться….»
Лунин изолирован ото всего. Его поглотили долгие и монотонные дни и ночи в Петронавловской крепости. Это время раздумий, переосмысления и переоценки всего — жизни, убеждений, друзей. Горькие, тяжелые месяцы одиночества. Он ничего не знает о многих своих друзьях. Некоторые из них также, не знают, что он. арестован и заточен в Петропавловскую крепость. И только позже, в Сибири, он узнает правду. И напишет: «Некоторых из заключенных содержали в цепях, в темноте, томили голодом; других смущали священники» имевшие поручение выведать тайны на исповеди и обнаружить; иных расстроили слезами обманутых семейств; почти всех обольстили коварным обещанием всепрощения.
Одна же из основных причин нравственной капитуляции некоторых из декабристов — отчаяние. Все схвачены! Великое дело погибло! Тайное общество разгромлено. Его прекрасные, умные и гордые основатели в руках царя. Наступил конец…»
Вспомним, «первый декабрист» В. Раевский арестован еще в 1822 году и многие годы молчал. Но он знал, что там, за стенами крепости, сохранено и продолжает свою деятельность Тайное общество.
Схваченные декабристы теряют веру, утрачивают какую бы то ни было надежду на будущее. У них нет опыта революционной борьбы, отсутствуют революционные традиции. Этим дворянам, аристократам не только в прямом смысле этого слова, но и аристократам чести, аристократам слова, психологически трудно не верить обещаниям царя, преодолеть иллюзии, связанные с его «честным словом». Какое-то восторженное, даже наивное ослепление видится в показаниях многих из них. (Ми верят, что искренность и любовь к отечеству тронут царя. И он с пониманием отнесется к их великому делу.
Политическая наивность и подлинное благородство этих молодых людей будут стоить им в конечном счете виселицы и каторги в Сибири. Все они в расцвете своей молодости — средний возраст осужденных на каторгу и в далекую ссылку 27 лет. Молоды и их руководители. Так, например, поэт Одоевский отправился в Сибирь в возрасте 24 лет. Среди них 38-летний Михаил Лунин — чуть ли не человек из другого поколения; в своей среде декабристы называли его «стариком». Именно молодость нередко делает их хрупкими и неуверенными, иногда слабыми.
Читая страницы записок Михаила Лунина, мы встречаем описание такого случая: «В одну ночь я не мог заснуть от тяжелого воздуха в каземате, от насекомых и удушливой копоти ночника: внезапно слух мой поражен был голосом, говорившим следующие стихи:
— Кто сочинил эти стихи? — спросил другой голос.
— Сергей Муравьев-Апостол».
Сергей Муравьев-Апостол был соседом Лунина по камере. В то время как другие спали, а стражники дремали, Сергей говорил высоким голосом и успокаивал молодого Михаила Бестужева-Рюмина, который впал в душевную депрессию. Лунин был молчаливым слушателем монологов Сергея Муравьева-Апостола, он бессилен помочь своему брату по борьбе, от которого его отделяет влажная каменная стена.
Декабрист Николай Цебриков вспоминал, что Сергей Муравьев-Апостол со стоицизмом древнего римлянина уговаривал Бестужева-Рюмина не предаваться отчаянию и встретить смерть с твердостью, не унижая себя перед толпой, которая будет его окружать, встретить смерть как мученику за правое дело России, истерзанной деспотизмом, и до последней минуты думать о справедливом приговоре потомков.
Михаил Бестужев-Рюмин взошел на эшафот со слезами на глазах. Даже там, под виселицей, он склонился головой на плечо Сергея Муравьева-Апостола и искал поддержки и утешения от своего старшего и более опытного товарища.
Пройдут годы. Придут новые поколения революционеров, которые поймут дворянскую ограниченность декабристов, отметят искрящуюся их молодость и политическую неопытность. И все эти их недостатки и слабости будут хорошим уроком для будущих революционных движений в России.
Сведения о содержании Михаила Лунина в Петропавловской крепости находим и в записках декабриста А. С. Гангеблова.
«В камерах по этому коридору, — пишет он, — находились Ентальцев, Анненков, а напротив них — Лунин. В разговорах Лунина и Анненкова я затруднялся принимать участие, так как все их беседы велись на недоступном мне французском языке. Чаще же всего они касались тем из области нравственной и религиозной философии. Анненков был другом человечества, с прекрасными качествами, материалист и атеист. Лунин, напротив, был истым христианином… Когда разговор прекращался, они коротали время за игрой в шахматы. Один и другой расчертили свои столы квадратиками, вылепили из ржаного хлеба (после вынесения приговора был только черный хлеб) фигурки и, громко переговариваясь друг с другом, играли по одной или больше партий в день. Чаще побеждал Лунин».
21 октября 1826 года Лунина отправили в Свеаборгскую крепость (Финляндия), где он находился до его отправления в Сибирь.
Вот что пишет о его заключении в этой крепости княгиня Мария Волконская: «Генерал-губернатор Закревский, посетив тюрьму по служебной обязанности, спросил его: „Есть ли у вас все необходимое?“ Тюрьма была ужасная: дождь протекал сквозь потолок, так плоха была крыша. Лунин ответил ему, улыбаясь: „Я вполне доволен всем, мне недостает только зонтика“.
Сестра Лунина Екатерина Уварова непрерывно посылает брату книги Шиллера, Шекспира, Байрона, Вальтера Скотта, Пушкина. Они доходят, однако, только до генерал-губернатора, который считал, что Лунину нужно лишь… Евангелие.
Без книг, без общений, среди грязи, при страшном голоде — так проходит жизнь Лунина в заточении. Целых двадцать месяцев в Свеаборгской и Выборгской крепостях. Об этом времени данные весьма скудные. В архивах сохранилось лишь несколько записок, в которых начальство запрещало передавать письма и книги «государственному преступнику Лунину».
А как тогда объяснить, что Лунин говорил нечто совсем другое декабристу Свистунову. «Пребывание в Выборге он считал самым счастливым временем своей жизни», — писал Свистунов в своих воспоминаниях. Нечто подобное позже утверждала и Мария Волконская.
Лунин был всегда, даже для своих близких, необыкновенным человеком. То, что обычно ломало одних, для него было не истязанием, а источником силы. Спустя годы он напишет крылатые слова: «Душевный мир, которого никто не может отнять, последовал за мной на эшафот, в темницу и ссылку».
Исследователи, историки и литераторы уже более века изучают документы, письма и заметки Лунина. В архивах содержится множество заявлений, просьб, объяснений от декабристов и их семей, но Лунин не заявляет никаких просьб. Декабристы просят перевести их в другой край, упоминают своих детей. Они ведут длительные и нескончаемые переписки, воюют за каждую уступку, добиваются своих прав, настаивают на них.
Лунин «не разговаривает» с представителями официальной власти. Он не ищет и не требует никаких послаблений. Только годы подряд его сестра Екатерина Уварова пишет ему каждую неделю, посылает большие денежные суммы. Отправляет ему даже карету и… слугу. От слуги Лунин отказывается, и Мария Волконская нанимает его для своей семьи.
По этому поводу Лунин писал: «Дорогая и уважаемая сестра, я получил твое письмо № 351 от 24 января 1836 года, 2178 рублей 66 копеек денег и сообщение о новых хлопотах по поводу моего поселения… Деньги для меня бесполезны, потому что мои потребности ограниченны, место поселения для меня безразлично, потому что с божией помощью человеку одинаково хорошо везде. Будьте спокойны относительно меня и особенно не хлопочите больше».
Эти его слова вызывают чувства уважения и любви у сестры, которая в одном из следующих писем напишет: «Сколько величия и божественного милосердия скрыто в твоем поучительном поведении. Великий боже! Какими мелкими выглядим мы здесь, когда позволяем себе плакаться, не удовольствуемся от упадка духа, когда ты выдерживаешь свою участь с мужеством».
Николаю I принадлежат надменные слова: «Сомневаюсь, что кто-то из моих подданных осмелился бы действовать не в указанном мной направлении, после того как сообщена моя точная воля».
Но один его подданный, рожденный под небом России, полностью игнорирует эту волю и это направление. Во все дни своего заточения Лунин продолжал хранить верность идеалам декабристов. В письмах к сестре в Петербург он комментирует законы страны, анализирует деятельность и поведение официальных лиц и генералов, снова возвращается к работе Следственной комиссии и результатам восстания, высмеивает царедворцев. В одном из таких писем читаем: «Так как я был особенно близок с теперешним министром, то прошу прислать мне перечень его действий, а также Журнал министерства, когда он станет выходить, для того чтобы я мог следить за общим ходом дел».
Свои письма из Сибири, написанные на изысканном французском языке, Лунин превращал в политические памфлеты, направленные против устоев самодержавия.
Глубоко уверенный в правоте своих идей, он писал: «Из вздохов узников рождаются бури, которые разрушат дворцы».
Вот что пишет о прекрасных качествах Михаила Лунина декабрист П. Свистунов: «Характер Лунина имел привлекательную индивидуальность. Это был загадочный характер, весь сложенный из противоречий. Он одарен был редкими качествами ума и сердца. Бесстрашие — это слово, которое только одно могло всецело выразить это свойство души его, которым он был награжден природой».
Свистунов пишет о душевной доброте Лунина, о его очаровательной веселости, о его остроумии и добавляет: «Он считал, что наше подлинное житейское поприще начинается с прибытием нашим в Сибирь, где мы призваны словом и делом служить идее, которой себя посвятили».
Говоря о Михаиле Лунине, нельзя не сказать хотя бы кратко о его дневнике. Записки Лунина из Сибири очень далеки от ежедневных, обычных подробностей о быге, так характерных для дневников многих людей. Его дневник заполнен рассуждениями, философскими и литературными этюдами, анализом литературных течений, обзором стихов, трактатов по музыке… Все это — блестящее доказательство его обширных познаний по литературе, истории, музыке, теологии.
Вот что писал он, например, о классических языках: «…Изучение мертвых языков, особенно греческого и латинского, — ключ к высшему знанию. Первый служил проявлению человеческой и божественной мысли; второй был орудием соединенной материальной и умственной силы; тот и другой ведут к познанию предания.
Важность предания, содержащего и причины, и свидетельства веры, определяет важность этих языков и безусловную необходимость их изучения.
Помощь перевода недостаточна. Он передает только мысль, никогда[27] чувства во всей его свежести и полноте. Чувство исходит из самого слова, как благоухание от цветка. Даже лучшие переводы напоминают химические приемы, посредством которых приготовляется искусственный запах розы. Если бы перевод мог воспроизвести подлинник вполне, было бы тщетно слово Писания: «Дабы не слышал каждый голос ближнего своего».
Языки раскрывают дух, учения, установления, характер, нравы древних народов. Они дают объяснение историческим событиям, в которых последние участвовали. Одна страница Тацита лучше знакомит нас с римлянами, чем вся история Роллена или мечтателя Гиббона. Надо читать и изучать творения древних не для того, чтобы открыть в них тип идеальной красоты, как утверждают риторы, но чтобы постигнуть гармонию целого с его разногласиями, добро и зло, свет и тени. Все это одинаково необходимо, чтобы составить себе представление о том, чем было человечество до Откровения и после него…
Почему эти языки называются мертвыми? — продолжал Лунин. — В них больше жизни, чем в наших новых наречиях. Греческий язык всегда орудие милости: язык ангелов». Так писал Лунин в записной книжке в августе 1837 года.
Через несколько месяцев, в феврале 1838 года, он как бы продолжил гимн его любимому греческому: «Греческий язык прост в своем сходстве, бесконечно сложен в своем устройстве и своей гибкости; ясен, силен, изящен в своем сочетании; нежен, разнообразен и гармоничен… Развитие его в условиях самых неблагоприятных, при постоянных переселениях и изгнаниях, среди смешения различных орд — факт замечательный. В эпоху Гомера и Гесиода он уже обладал всеми своими совершенствами».
О латинском языке Лунин писал, что он «употребителен среди ученых и подвергается изменениям, как живые языки. Затаенная мысль заимствует иногда их изящные формы в беседе, происходящей в нас самих; внутреннее чувство прибегает к их гармонической просодии…»
В дневнике Лунина можно прочитать о его восхищении славянскими языками, записи его глубоких размышлений о славянах вообще, о взглядах на историю Франции, об английских законах. И… вдруг он неожиданно прерывает себя, чтобы тут же записать невесть как пришедшее в голову: «Бич сарказма так же сечет, как топор палача».
Далее он выделяет другую свою мысль, которая, по всей вероятности, особенно ему нравится.
«Как человек — я только бедный ссыльный; как личность политическая — представитель известного строя, которого легче изгнать, чем опровергнуть…»
Мысли Лунина разбросаны по дневникам и письмам, как жемчужины. Неизбитые и чистые, они сверкают неувядающим, покоряющим блеском, поражают глубиной и насыщенностью мысли.
— Все стремились к свободе, — восклицал Лунин о декабристах, — а нашли порабощение…
И далее:
— Мои политические противники были вынуждены употребить силу, потому что не имели иного средства для опровержения моих мыслей… Мысли, за которые приговорили меня к политической смерти, будут необходимым условием гражданской жизни…
Но есть одно письмо, которое по своему содержанию существенно отличается от остальных. Какая-то тихая, нежная печаль исходит от него. И несмотря на это, и оно не может породить сомнение у нас о сильной и гордой натуре Лунина. Вот оно: «Дорогая сестра! После долгого заточения в казематах память производит лишь неясные и бесцветные образы, подобно планетам, отражающим лучи солнца, но не передающим его теплоты. Однако у меня сохранились сокровища в прошедшем. Помню наше последнее свидание в галерее Н-ского замка. Это было осенью, вечером, в холодную и дождливую погоду. На ней черное тафтяное платье, золотая цепь на шее, а на руке браслет, осыпанный изумрудами, с портретом предка — освободителя Вены. Ее девственный взор, блуждая вокруг, как будто следил за причудливыми изгибами серебряной тесьмы моего гусарского доломана. Мы шли вдоль галереи молча; нам не нужно было говорить, чтобы понимать друг друга. Она казалась задумчивой. Глубокая грусть проглядывала сквозь двойной блеск юности и красоты как единственный признак ее смертного бытия. Подойдя к готическому окну, мы завидели Вислу: ее желтые волны были покрыты пенистыми пятнами. Серые облака пробегали по небу, дождь лил ливнем, деревья в парке колыхались во все стороны. Это беспокойное движение в природе без видимой причины резко отличалось от глубокой тишины вокруг нас. Вдруг удар колокола потряс окна, возвещая вечерню. Она прочла „Ave, Maria“, протянула мне руку и скрылась.
С этой минуты счастье в здешнем мире исчезло также. Моя жизнь, потрясенная политическими бурями, обратилась в беспрерывную борьбу с людьми и обстоятельствами. Но прощальная молитва была услышана».
В том же духе написано и другое его письмо сестре, которое помечено датой 3 декабря 1839 года:
«Моя добрая и дорогая! „Ave, Maria!“ Скоро исполнится четвертый год моего изгнания. Начинаю чувствовать влияние сибирских пустынь: отсутствие образованности и враждебное действие климата. Тип изящного мало-помалу изглаживается из моей памяти. Напрасно ищу его в книгах, в произведениях искусств, в видимом, окружающем меня мире. Красота для меня — баснословное предание, символ граций — иероглиф необъяснимый. В глубине казематов мой сон был исполнен смятений поэтических; теперь он спокоен, но нет видений и впечатлений… Я так часто встречал смерть на охоте, в поединках, в сражениях, в борьбах политических, что опасность стала привычкой, необходимостью для развития моих способностей. Здесь нет опасности. В челноке переплываю Ангару. Но волны ее спокойны. В лесах встречаю разбойников; они просят подаяния. Тишина, происходящая от таких прозаических обстоятельств, может быть, прилична толпе, которая влечется постороннею силою и любит останавливаться, чтобы отдыхать на пути. Я желаю напротив того…»
Эти письма еще раз со всей убедительностью показывают, что Лунин имеет свою жизнь, свой мир. Единственный человек, с которым Лунин делится своими мыслями и чувствами, — его сестра, генеральша Екатерина Сергеевна Уварова, которая, где бы она ни находилась, в своем богатом имении в Тамбовской губернии, в Москве или Петербурге, не пропускает ни одной недели, чтобы не написать своему любимому брату. Даже бывая за границей, она всегда спешила исполнить свой сестринский долг. Ревностно, как религиозный обряд, Екатерина Уварова следовала зову своего сердца: хотя бы своими письмами духовно поддержать брата Михаила. На белых плотных листах стоит неизменное обращение: «Мой горячо любимый брат!»
Исследователи считают, что существовало около восьмисот писем Екатерины Уваровой к Михаилу Лунину, но, к сожалению, пока обнаружено только 179. Они хранятся в Пушкинском доме в Ленинграде.
Эти письма рисуют другой мир, резко отличный от того, в котором живет ее брат. В них она пишет о своих друзьях-царедворцах, о министрах и сановниках. Она посещает их дома, присутствует на балах во дворце, принимает приглашения на вечера и обеды.
Но в то же время она, горячая поклонница монарха, верноподданная Николая I, любит своего брата и остается преданной ему даже тогда, когда он выступил против династии Романовых, против самодержавия. Она пишет ему письма, исполненные любви и нежности, самых добрых сестринских чувств, сознавая, что это будет для него единственным утешением в его житейской пустыне. Екатерина Уварова сохраняет для истории, для России записки Лунина, тайно посылавшиеся ей через верных людей.
Михаил Лунин снова и снова пишет Екатерине в своем лаконичном, неповторимом стиле. Единственная нежность только в самом обращении: «Дражайшая». Он не имеет более близкого человека, чем она! И ложатся на бумагу строгие строки. В них заключена единственная его страсть, единственный стимул его существования.
«Дражайшая! Ты получишь две тетрадки. Первая содержит письма из первой серии, которые были задержаны, и несколько писем из второй серии, которых, наверное, ожидает та же участь. Ты позаботишься пустить эти письма в обращение, для чего размножишь их в копии. Вторая тетрадка содержит „Краткий обзор Тайного общества“[28]. Эту рукопись написал с целью изложить вопрос в его правдивом свете, и ее надо будет напечатать за границей. Ты можешь отправить ее Николаю Тургеневу через его брата Александра или доверить кому-нибудь из надежных иностранцев… В обоих случаях прими необходимые меры предосторожности».
5 августа 1838 года Бенкендорф отдал распоряжение: «В продолжение одного года государственному преступнику Лунину вести корреспонденцию запретить».
Надолго наступает кажущееся затишье. Бенкендорф и его помощники читают из Сибири письма с описаниями быта, о тяжелых условиях жизни, о ценах на хлеб, на соль…
Но в Петербурге неспокойны. Лунин опасен и когда молчит. Его молчание не предвещает ничего хорошего…
15 сентября 1839 года Лунину снова разрешают переписку. И уже в первом его письме неслыханная дерзость. «Пусть мне покажут закон, — писал он, — который бы запрещал излагать политические идеи в письмах к своим родственникам».
Но Лунин воюет не только в письмах. В годы своего заточения он усердно работает над проблемами Тайного общества, глубоко анализируя доклад Следственной комиссии. Труды Лунина имеют исключительное историческое значение. Помощником ему был Никита Муравьев. Оба обсуждают отдельные главы, сверяют свои наблюдения, припоминают прошедшие политические события. Никита Муравьев делает свои заметки на полях рукописи[29]. Без наличия какой-либо литературы, без средств, при отсутствии архивных материалов Лунин работает над своими трудами, увлекаемый одной-единственной целью — доказать истинность и правоту революционных идей.
Он далеко от Петербурга, далеко от Невы. Поблизости бушует могучая Ангара. За его плечами пятнадцать лет каторжного труда в рудниках, теперь пребывание в диком и незнакомом краю.
При свете свечи Лунин продолжает упорно писать с ясным сознанием того, что эти выстраданные им строки не пропадут, а принесут пользу будущим поколениям России.
В заключение одного из его трудов читаем: «Власть, на все дерзавшая, всего страшится. Общее движение ее не что иное, как постепенное отступление, под прикрытием корпуса жандармов, пред духом тайного общества, который охватывает ее со всех сторон. Отделилась от людей, но не отделяется от их идей».
И далее о декабристах: «У них отняли все: звание, имущество, здоровье, отечество, свободу; но не могли отнять у них любовь народную. Она обнаруживается благоговением, которым окружают их огорченные семейства; религиозным чувством, которое питают к женам, разделяющим заточение мужей своих; ревностью, с которой собирают письмена, где обнаруживается животворящий дух изгнанников. На время могут затмить ум русских, но никогда их народное чувство».
Деятельность Лунина стала известна врагам. Среди местных чиновников нашелся предатель, и в руки генерал-губернатора Руперта попали рукописи Лунина. Они тут же были отосланы в Петербург. Руперт рассчитывал на повышение в чине. «Страшные» строки подносит императору сам шеф полиции Бенкендорф.
Император прочитал лишь несколько строк и собственноручно написал: «Произвести внезапный обыск у Лунина, арестовать, изолировать под строжайшим надзором от других, в тюрьму!» Приближенные готовят секретный пакет с тайными распоряжениями, куда и как переместить Лунина.
Царские курьеры немедленно отправляются в путь. 28 дней скачут по засыпанным снегом дорогам, сквозь бури и метели. Недосыпая, охрипнув от стужи, изнуренные от усталости, они спешат исполнить повеление — скорее доставить генерал-губернатору царскую депешу.
В одну из ночей в Урике толпа жандармов окружает дом Лунина.
С яростной силой стучат в ворота. Открывает им сибиряк Васильевич. Крестясь, он встречает жандармов. Ему велят разбудить Лунина. Явились его арестовать.
Старший чиновник Успенский смотрит на охотничьи ружья, развешанные на стене, и приказывает их взять. Лунин с готовностью отзывается:
— Разумеется, разумеется, надо взять. Оружие — это что-то страшное, ведь господа свыклись с палками.
Начинается тщательнейший обыск. Находят «Взгляд на русское Тайное общество» на французском языке и «Разбор доклада» (Донесения Следственной комиссии) на английском языке.
В пять часов утра Лунина выводят из дома. Со всех сторон, несмотря на ранний час, собираются люди, простые крестьяне-сибиряки. Случайно там оказался и Сергей Волконский. Сильно обеспокоенный, он спрашивает друга на французском языке, нуждается ли он в деньгах…
Свидетелем этой утренней сцены был государственный ревизор Львов, один из чиновников, который с симпатией относился к Лунину. «Во дворе стояла толпа людей, — пишет он. — Все прощались, плакали, бежали за телегой, в которой сидел Лунин, и кричали ему вслед: „Да благословит тебя бог, Михаил Сергеевич! Даст бог, еще вернешься! Будем беречь дом твой, за тебя молиться!“ А один крестьянин, старик, даже бросил ему в телегу чугунок с кашей».
Сергей Волконский спешит домой, будит жену. Затем зовет к себе Никиту Муравьева, Панова, Якубовича, которые жили в соседних селах. К ним присоединяется и ревизор Львов.
Мария Волконская в отчаянии. Лихорадочно берет шубу мужа, отпарывает подкладку. С какой-то доброй и чистой решительностью собирает все свои деньги и зашивает их в подкладку шубы. Затем энергично повязывает шаль на голову. Они должны найти Лунина и передать ему шубу с деньгами! Целая группа бросается к лошадям и скачет тридцать верст окольными путями, чтобы догнать почтовый дилижанс, встретить своего друга и обнять его в последний раз.
«Было еще холодно и довольно сыро, — вспоминает ревизор Львов. — На полях лежал снег. И так как неподалеку от того места, где мы спешились, находился дом Панова, он нам принес самовар и ковер. Мы уселись на него и стали ожидать Лунина с жандармами. Пили горячий чай. И, несмотря на старание Якубовича утешить нас рассказами о разных случаях и Панова согреть нас уже третьим самоваром, все мы были в очень тяжелом настроении. Слышим колокольчики… Все вскочили, и я вышел на дорогу.
Лунин, как ни скрывал своего смущения, увидев нас, был бесконечно тронут встречей. Как всегда, он смеялся, шутил и своим хриплым голосом обратился ко мне со словами:
— Я говорил вам, что готов… Они меня повесят, расстреляют, четвертуют… Пилюля была хороша!
Дали ему чаю, одели в приготовленную шубу, обнялись и распрощались навсегда».
Доставили Лунина в Акатуй, где, закованного в цепи, бросили в местную тюрьму. Там, в этом страшном месте, известном тяжелыми, отравляющими испарениями оловянных рудников, он провел последние годы своей жизни.
По словам Полины Анненковой, там воздух настолько нездоров, что в окружности трехсот верст нельзя было увидеть никакой птицы — все погибали.
Из Акатуя не идут письма, не выходят живые свидетели. Туда не наведываются русские религиозные странники. Богатые торговцы не ищут там рынка для своих товаров.
О жизни Лунина в Акатуе данные очень скудны.
Пройдет целых восемьдесят лет, и в руки внука декабриста Сергея Волконского, в руки молодого Сергея (сына «мальчугана» Миши Волконского) попадут двенадцать писем Лунина, которые он тайно отправил из Акатуя. Девять из них написаны на французском языке и адресованы Сергею и Марии Волконским, а три, написанные по-английски и на латыни, адресованы Мише Волконскому.
В один из холодных январских дней 1842 года из своего каземата, в спешке, на куске бумаги, скрытно от всех, плохим пером и отвратительными чернилами, Лунин напишет Марии Волконской: «Дорогая сестра по изгнанию! Оба Ваши письма я получил сразу. Я тем более был растроган этим доказательством Вашей дружбы, что обвинял Вас в забывчивости… Равным образом благодарю Вас за теплый жилет, в котором я очень нуждался, а также и за лекарства, в которых я не имею нужды, так как мое железное здоровье противостоит всем испытаниям. Если Вы можете прислать мне книг, я буду Вам обязан…
Письма детей доставили мне большое удовольствие. Я мысленно перенесся в Ваш мирный круг, в котором те же романсы раздаются с новою прелестью и те же вещи говорятся с новым интересом… У меня нашлось бы еще тысяча и тысяча вещей сказать Вам, но на это нет времени… Прощайте, дорогая сестра по изгнанию, пусть бог и его добрые ангелы охранят Вас и Ваше семейство. Вам совершенно преданный Михаил».
И ниже на английском языке: «Дорогой мой Миша! Благодарю тебя за доброе твое письмо. Счастлив видеть, что ты сделал некоторые успехи в английском языке. Иди и впредь по этому пути, не теряй своего времени — и ты скоро сделаешься искусным сотоварищем и я полюблю тебя еще больше, чем прежде. Целую руку твоей сестрички и остаюсь навсегда твой добрый друг Михаил».
Следуют строки и к Сергею Волконскому: «Дорогой мой Сергей Григорьич! Архитектор Акатуевского замка, без сомнения, унаследовал воображение Данте. Мои предыдущие тюрьмы были будуарами по сравнению с тем казематом, который я занимаю. Меня стерегут, не спуская с меня глаз. Часовые у дверей, у окон — везде. Моими сотоварищами по заточению является полсотня душегубов, убийц, разбойничьих атаманов и фальшивомонетчиков.
Кажется, меня, без моего ведома, судят в каком-то уголке империи. Я получаю время от времени тетрадь с вопросами, на которые я отвечаю всегда отрицательно… Все, что прочел я в Вашем письме, доставило мне большое удовольствие. Я надеялся на эти новые доказательства нашей старинной дружбы и полагаю, что бесполезно говорить Вам, как я этим растроган.
Передайте тысячу любезностей Артамону[30], равно как и тем, которые провожали меня и которых я нашел на привале на большой дороге. Прощайте, дорогой друг, обнимаю Вас мысленно и остаюсь на всю жизнь Ваш преданный Михаил».
В каземате молча и неподвижно стоит католический священник. Стоит и ждет. Он берет сложенное вчетверо письмо и прячет под толстое сукно своей коричневой сутаны. Пройдет еще целый год, и ему снова удастся посетить Лунина и передать письма от семейства Волконских. Из этих писем Лунин услышал голос поддержки, в них он почувствовал доброту и любовь своих верных друзей, которые и теперь не оставляют его одного в этой забытой, мертвой пустыне, где и ветер шумит как-то печально и чуждо.
Младший брат декабриста Ивана Пущина, Николай Пущин, в качестве государственного чиновника обьезжал и инспектировал тюрьмы в Сибири. Во время одной из таких его поездок он оказался в Акатуе, где находился в заточении Михаил Лунин. Пущин сумел тайно передать ему письмо от своего брата Ивана и другое — от семейства Волконских. Он терпеливо ждал, пока Михаил Лунин прочитал письма и написал ответы.
Лунин сидел спиной к Пущину. На этот раз можно было написать более пространно и подробно. Царский ревизор является его старым другом по далеким счастливым годам. Пусть подождет!
«Ваши письма, сударыня, возбуждают мою бодрость и скрашивают суровые лишения моего заключения, — писал Лунин Марии Волконской. — Я Вас люблю так же, как и мою сестру…
Занятия Миши дают мне пищу для размышления в глубине темницы».
Лунин горячо интересуется маленьким Мишей. Подробно хочет знать об его успехах в изучении языков, советует своим друзьям говорить с сыном на французском языке, учить его латыни, греческому и немецкому. Он высмеивает хитрости архиерея, который за бесценок хотел купить книги из его библиотеки, и по этому поводу пишет: «Разумнее всего было бы избегать какого бы то ни было общения с этими господами, которые представляют собою не что иное, как переряженных жандармов. Вы знаете роль, которую они играли в нашем процессе. Надо все простить, но не забыть ничего».
В этом письме Лунин рассказывает и о себе. Он пишет быстро, а за его спиной нетерпеливо расхаживает Николай Пущин.
«Чтобы составить себе понятие о моем нынешнем положении, нужно прочесть „Тайны Удольфа“ или какой-нибудь другой роман мадам де Радклиф. Я погружен во мрак, лишен воздуха, пространства и пищи, окружен разбойниками, убийцами и фальшивомонетчиками. Мое единственное развлечение заключается в присутствии при наказании кнутом во дворе тюрьмы… Здоровье мое находится в поразительном состоянии, и силы мои далеко не убывают, а, наоборот, кажется, увеличиваются. Все это меня совершенно убедило в том, что можно быть счастливым во всех жизненных положениях и что в этом мире несчастливы только глупцы и скоты. Прощайте, моя дорогая сестра по изгнанию!»
В то время Екатерина Уварова жила в постоянной, терзавшей ее тревоге. Она ничего не знала о брате. На все ее письма, запросы и официальные обращения отвечали полным молчанием.
4 октября 1844 года Уварова пишет Алексею Орлову, новому шефу жандармов: «Ваше сиятельство, милостивый государь граф Алексей Орлов! С марта месяца 1844 года брат мой брошен в Акатуйский рудник, на границе с Китаем, в сравнении с которым сам Нерчинск может показаться раем земным… Когда-то, очень давно, Вы спасли жизнь его, стреляя в его шапку (намек на их дуэль в прошлом. — Авт.). Сейчас во имя самого бога спасите душу его от отчаяния, рассудок его — от помешательства!»
Ответа не последовало.
Через год Екатерина Уварова пишет Дубельту, помощнику Орлова: «Милостивый государь Леонтий Васильевич! Ободренная нашей встречей на вечере у графини Канкриной, а также милостивым вниманием ко мне со стороны императрицы во время отъезда ее в Берлин минувшим вторником, осмелюсь снова беспокоить Ваше высокопревосходительство с просьбой облегчить участь моего несчастного брата, за которого я затруднила внимание его сиятельства графа Алексея Федоровича Орлова в прошлом году, но не получила ответа. Прошу хотя бы мне сообщить, жив ли еще мой брат и дают ли ему книги, единственное утешение в заточении».
Ответ Дубельта гласил: «Граф не соблаговолил затруднить государя императора с докладом по этому вопросу…»
Тогда неутомимая и преданная сестра обращается к самому императору: «Ваше императорское величество! С трепетом осмеливаюсь упасть в ноги величайшего из монархов…»
Царь ответил на это письмо пренебрежительным молчанием.
Сенатор граф Иван Николаевич Толстой отправляется в поездку по Восточной Сибири, посещает Иркутск, а после этого Акатуй. Там он встретился и с Луниным.
Когда сенатор вошел в его камеру, Лунин с безупречными манерами светского человека встал и сказал ему на французском языке:
— Позвольте мне Вас принять в моем гробу.
Это, наверное, последняя его шутка, а граф Толстой был последним человеком со стороны, который видел Лунина живым.
Вскоре последовало официальное сообщение: «На третий день месяца декабря 1845 года в 8 часов утра умер от сердечного удара государственный преступник Лунин».
И поползли слухи. Одни невероятные, другие — вполне правдоподобные. Спустя многие годы Михаил Бестужев рассказывал историку М. Семевскому:
— Одни говорят, что был убит, а другие утверждают, что был отравлен.
В 1869 году в Кракове вышла в свет книга Владислава Чаплинского, участника Польского восстания 1830—1831 годов, после которого он был осужден и отправлен в Акатуй. В книге он вспоминает, что тайный приказ об убийстве Лунина пришел из Петербурга, от царя. И его исполнил некий офицер по фамилии Григорьев.
«Однажды ночью, около двух часов, за акатуевскими стенами началось большое и некое зловещее движение… Когда из камер всех вывели, Григорьев во главе с семью бандитами тихо пробрался к дверям Лунина. Быстро ее открыл и первым вошел в камеру узника. Лунин лежал на кровати, а на столе горела свеча. Он еще читал. Григорьев бросился на Лунина и схватил его за горло. За ним бросились разбойники, схватили его за руки и ноги, закрыли лицо подушкой и стали душить. Я слышал крик Лунина и шум борьбы, из другой камеры выскочил его священник, которого вывести, очевидно, забыли. Увидев Григорьева и разбойников, которые душили Лунина, он остановился пораженный в дверях, охваченный ужасом, и в отчаянии заламывал руки».
Так, по словам Чаплинского, наступила смерть Лунина. Официальное расследование утверждало, что Лунин был найден мертвым в своей постели. Это подтвердили три свидетеля: каторжник Родионов, который вошел утром затопить печку в камере Лунина, каторжник Баранов и часовой Ленков. И все трое видели, что Лунин мертв. Но как он умер, они, конечно, не знали.
В Петербург отправлен официальный доклад: «4 декабря в 10 часов утра Версилов, Алексеев, Машуков и лекарь Орлов вошли в комнату, в которой содержалось с военным караулом мертвое тело скоропостижно скончавшегося государственного преступника Лунина».
В протоколе говорилось, что «бледное, как всегда, и почти не изменившееся лицо, вообще весь его вид был будто тихо и спокойно спящего…». И дальше: «Лунин лежал тепло одетый, в беличьей шубе, с черным галстуком и с маленьким серебряным крестиком на двух кожаных шнурках…»
В подробном медицинском заключении после анатомического вскрытия лекарь утверждал, что умер в результате «кровоизлияния в мозг».
К медицинскому заключению было приложено и свидетельство священника Самсония Лазарева, в котором говорилось: «Я 5 числа этого месяца декабря умершего государственного преступника Михаила Лунина римско-католического вероисповедывания по обряду православной церкви отпел».
После смерти Лунина тюремные власти opганизуют позорную распродажу его имущества. Из камеры выносят медный самовар — его покупает писарь. Выносят набор фарфоровых тарелок — покупает титулярный советник Полторанов. Выставляют таз и кастрюли Лунина — их успевает купить титулярный советник. Теплые сапоги покойного достаются майору Фитингофу. Некий подпоручик Лебедкин купил настенные часы. В торгах приняли участие и некоторые из заключенных. Так, например, каторжник Мошинский купил щетку для волос…
Наконец Михаил Лунин умолк навсегда. Наконец там, в далеком Петербурге, могли спокойно вздохнуть.
На высоком холме, откуда далеко видно вокруг, «тихо и спокойно спящий» лег в русскую землю — тот, кто тревожил людей, тот, о котором позже Сергей Волконский, его верный друг по судьбе, напишет: «Боевой ум, с большим образованием. Во время своего заточения в Сибири это лицо показало замечательную последовательность и в мыслях своих, и в энергии поступков своих. Он умер в Сибири. Его память священна для меня, и более того, ибо я радовался его дружбе и доверию. Его могила должна быть близкой сердцу каждого доброго русского человека».
Рыцарь правды
В прекрасном стихотворении Александр Пушкин обессмертил имя своего друга декабриста Ивана Пущина. Стихотворение он отправил в Сибирь с Александрой Муравьевой.
Было нечто символическое в той чисто «практической» обязанности, которую взяла на себя перед поэтом Александра Муравьева. Ей предстояла встреча с супругом Никитой Муравьевым, встреча с Иваном Пущиным.
Но встреча с лицейским другом Пушкина еще довольно продолжительное время не представлялась возможной. Иван Пущин содержался в Шлиссельбургской крепости. В Сибирь его доставили лишь 5 января.
Александра Муравьева два года хранила стихотворение. Особенно тщательно она его сберегала в пути да и по прибытии в Сибирь. Она будто чувствовала, что сберегает частицу духовного богатства России.
Но и Иван Пущин скрывал в надежных руках другую рукопись, связанную с самой Александрой Муравьевой. Она не знала об этой рукописи, по крайней мере не знала тогда, когда стояла возле ограды тюрьмы, замерзая от холода в ожидании Пущина, чтобы он прочитал знаменитое стихотворение и вернул его ей обратно. Для сохранности…
Иван Пущин скрывал в Петербурге и сохранил для России и ее будущих поколений рукопись Никиты Муравьева. Он сохранил конституцию Муравьева, план управления свободной Россией…
Тогда у тюремной ограды в то студеное утро встретились два человека, совершивших подлинный подвиг на благо отечества. Они были полны решимости сохранить для потомков духовные ценности России.
В первый день по прибытии в Читу Иван Пущин как будто встретился со своим дорогим другом Александром Пушкиным. Александра Муравьева передает ему послание друга.
Мой первый друг, мой друг бесценный…
Ивану Пущину предстояли долгие годы разлуки со старыми друзьями, всем родным и привычным, со всем, что было связано с прежней полнокровной жизнью. Но этот листок, дошедший до него через время и огромные пространства, придавал теперь ему силы, веру в способность преодолеть все испытания.
«Увы! — писал Пущин. — Я не мог даже пожать руку той женщине, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла мое чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах»
Соученикам по лицею Пущину и Кюхельбекеру, друзьям, заточеным в Сибири, Александр Пушкин посвятил строки:
Бог помощь вам, друзья мои… И в счастьи, и в житейском горе, В стране чужой, в пустынном море И в темных пропастях земли.
Это заключительные строки стихотворения, написанного по поводу годовщины их лицея. Его директор Энгельгардт без всяких комментариев направил это стихотворение в Сибирь, Пущину.
И в темных пропастях земли…
Именно об этом должны были вспомнить лицеисты — друзья декабристов, встретившись в свою годовщину 19 октября… В сиявших роскошью гостиных Петербурга они должны были вспомнить своих мучеников-друзей в рудниках Сибири.
Однако вернемся к памяти той, которая доставила Пущину в Сибирь стихотворение великого поэта. Спустя годы Иван Пущин напишет из Ялуторовска теплые нежные слова об Александре Муравьевой. К тому времени она уже давно умерла и прах ее покоился на высоком холме кладбища Петровского завода. Пущин воскресил незабываемые минуты из жизни этой поразительной русской женщины, рассказал об ее характере, ее поэтической и возвышенной душе.
«По каким-то семейным преданиям, — писал Пущин, — она боялась пожаров и считала это предвестием недобрым. Во время продолжительной ее болезни у них загорелась баня. Пожар был потушен, но впечатление осталось. Потом в ее комнате загорелся абажур на свечке, тут она окружающим сказала: „Видно, скоро конец“. За несколько дней до кончины она узнала, что Н. Д. Фонвизина родила сына, и с сердечным чувством воскликнула: „Я знаю дом, где теперь радуются, но есть дом, где скоро будут плакать“. Так и сбылось. В одном только покойница ошиблась, плакал не один дом, а все друзья, которые любили и уважали ее».
Пущин вспоминал и другой эпизод, свидетелем которого был спустя десять лет после смерти Александры Муравьевой.
«В 1849 году я был в Петровском, — писал он. — Подъезжая к заводу, увидел лампадку, которая мне светила среди лунной ночи. Этот огонь всегда горит в часовне над ее могилой. Я помолился на ее могиле. Тут же узнал от Горбачевского, поселившегося на старом нашем пепелище, что, гуляя однажды на кладбищенской горе, он видел человека, молящегося на ее могиле».
…На второй день после восстания Пущин прячет в кожаный портфель самое дорогое, что, по его мнению, у него было. Тогда, когда другие декабристы в ужасе и отчаянье сжигают письма, уничтожают документы, бросают в огонь свои реликвии, он, Пущин, не имеет сил предать огню свои богатства. И какие богатства! В зеленом кожаном портфеле рукописи Пушкина, Рылеева, Дельвига. Там аккуратно сложены листы с конституцией Муравьева.
Содержимое этого портфеля страшнее кинжала, опаснее пистолета! За него немедленно могли отправить в Сибирь.
Портфель с бесценными бумагами хранил князь Петр Вяземский, близкий друг Пушкина. Он возвратил его Ивану Пущину только в 1857 году, уже после амнистии.
Поэт Вяземский хранил бумаги своих друзей целых 32 года!
…Декабрист Иван Пущин, скорее, известен из стихов Пушкина.
Пройдут годы, и 7 сентября 1859 года Александр Герцен напишет в письме писательнице М. Маркович: «Читали ли Вы в „Атенее“ отрывки из записок И. И. Пущина — что за гиганты были эти люди 14 декабря и что за талантливые натуры!»
Иван Пущин хотя и не был литератором, но оставил в русской словесности большой след. И не только как вдохновитель и друг Пушкина. А как автор мемуаров о великом поэте. Это очень подробный и точный документ большого литературного и научного значения.
Иван Пущин прежде всего декабрист. Именно как борец, как революционер он занимал одно из видных мест в Тайном обществе. И не удивительно, что Иван Пущин последним покинул Сенатскую площадь после разгрома восстания. Его шуба была изрешечена картечью. Ее починила сестра Анна Ивановна, прежде чем он отправился вечером в дом Рылеева.
В Зимний дворец арестованного Ивана Пущина привели со связанными руками. Андрей Розен своими глазами видел, как молодой офицер Гренадерского полка С. Галахов, бросился в гущу конвоя, чтобы обнять Ивана Пущина…
Откуда шла такая искренняя любовь?
Она объяснялась незаурядным характером Ивана Пущина. Узнав этого человека, невозможно было не полюбить его. Для своих друзей он всегда был просто Жанно, милый Жанно — бескорыстный, как древний рыцарь. Пушкин любил его пламенно! Когда тяжелораненый поэт лежал на смертном одре в квартире на Мойке, 12, он прошептал доктору Далю:
— Как тяжело, что их нет сейчас здесь — ни Пущина, ни Малиновского!
Иван Пущин узнал об этих словах лишь спустя двадцать лет. После амнистии он приехал в Петербург и встретился с секундантом Пушкина Данзасом. И только от него узнал, что в последние мгновения жизни поэт вспоминал о нем.
Иван Пущин и Александр Пушкин познакомились в Царскосельском лицее.
Надо сказать, что этот лицей сыграл видную роль в формировании и жизни целого поколения борцов за свободу. Вот один лишь штрих. 19 октября 1811 года — в день открытия лицея — профессор Куницын, читавший лекции по политическим и нравственным наукам, произносил речь в присутствии императора. Его речь поразила всех. Молодой профессор стоял перед избранным обществом, перед августейшими супругами и говорил спокойным, сильным голосом:
— Придет время, когда отечество вменит вам священный долг охранения общественного блага.
Высокий, с красивой, гордо посаженной головой он смотрел только на лицеистов, которые сидели перед ним. И ни разу не вспомнил о царствующих особах.
— Государственный муж никогда не отклонит народной воли, потому что глас народа — глас божий. Что проку в гордости титулами, полученными не по заслугам, когда в глазах каждого виден укор или презрение, хула или порицание, ненависть или проклятие?
Двое юношей, слушавших эту речь, отправятся закованными в Сибирь — Иван Пущин и Вильгельм Кюхельбекер. Третий — Пушкин — сам назовет себя «певцом» их идеалов.
Фаддей Булгарин уже тогда в одном из своих доносов в Третье отделение писал предательские слова об этом рассаднике просвещения. Он утверждал, что лицей — гнездо антигосударственных начал. В нем читают всякие запрещенные книги, там ходят по рукам всякие запрещенные рукописи, и, если кто хочет тайно заполучить какое-нибудь запрещенное издание, тот его всегда может найти в лицее.
Иван Пущин происходил из знатного рода. Его предки упоминаются в царских грамотах еще в XVI веке. Дед его Петр Иванович был адмиралом и сенатором. Отец Иван Петрович — генерал-интендант флота и тоже сенатор. Сенатором был и его дядя.
Иван Пущин окончил лицей, завоевав всеобщую любовь и уважение. Даже такой сухой и надменный его соученик, как Модест Корф, ставший видным царским сановником, писал о Пущине с симпатией.
Иван Пущин стал офицером гвардейской Конной артиллерии. Казалось, ничего не стоило молодому дворянину достигнуть высоких чинов и соответствующего положения. Он сразу же стал подпоручиком, а затем поручиком. А спустя месяц после получения этого чина неожиданно подал в отставку.
К удивлению многих, он сменил офицерские эполеты на скромное звание и место простого судьи. Его близкие пришли в ужас!
Но Иван Пущин был уже членом Тайного общества. По совету Рылеева он поступил на эту должность, чтобы нести и утверждать доброе в народе, ограждать его от беззакония и произвола.
Свое твердое убеждение стремиться быть прежде всего гражданином отечества Иван Пущин доказал на Сенатской площади. Он находился среди восставших войск. И хотя Пущин был в гражданской одежде, его товарищи все же просили возглавить руководство восстанием вместо не явившегося на площадь полковника Трубецкого. Кюхельбекер уговаривал его облечься в военный мундир.
На площади Иван Пущин держался спокойно и мужественно. Когда к восставшим войскам приблизился генерал И. Сухозанет, которого послал Николай I, чтобы уговорить солдат прекратить бунт против государя, Иван Пущин не позволил ему говорить. Он крикнул ему:
— Пришлите кого-нибудь почище Вас!
Иван Пущин был одним из немногих декабристов, которые обдумали собственную тактику поведения перед Следственной комиссией. Он был краток во всех своих ответах, никого не предавал. Тогда, когда перед ним ставили конкретный вопрос, он старался уклониться от ответа, заявляя, к примеру, что решение, о котором идет речь, было принято не отдельным лицом, а всем собранием. Он долго и упорно называл лишь вымышленные имена, вспоминал лишь умерших людей. Подобно отчаянному Михаилу Лунину, он дерзко советовал членам Следственной комиссии держаться в рамках приличия.
Иван Пущин был единственным из декабристов, который после оглашения приговора попытался выступить с речью протеста. Зал был переполнен судьями и жандармами. Они начали шипеть, раздалось их грозное: «Молчать!»
После осуждения Пущин был брошен в Шлиссельбургскую крепость. Там он провел 20 месяцев, а затем его отправили в Сибирь.
В Сибири он развернул кипучую деятельность по созданию Артели — организации помощи нуждающимся декабристам. Все свои силы он отдавал этому благородному делу. Собирал деньги, ходатайствовал перед близкими и знакомыми людьми в Петербурге, чтобы оказали помощь тому или иному декабристу. Известно около семисот таких писем Пущина. И это лишь часть его эпистолярного наследства.
Его письма — маленькие повествования о жизни декабристов в Сибири. Они рисуют богатую картину их духовного мира. Из писем мы узнаем об их помыслах, надеждах, спорах, интересах и т. д.
Прочитав однажды некоторые письма Ивана Пущина. Мария Волконская воскликнула:
— Я всегда восхищаюсь Вашим русским языком!
Иван Пущин был своего рода «соединительным звеном» между декабристами и тогда, когда их разбросали по поселениям в Сибири. Он знал, кто где находится, сообщал им адреса, ободрял, организовывал помощь нуждающимся. «Мы должны плотнее держаться друг друга, — писал он Матвею Муравьеву-Апостолу, — хоть и разлучены».
Таким Пущин оставался всю свою жизнь. Он проявлял заботу и о следующих поколениях революционеров — петрашевцах, Бакунине и его последователях.
Когда декабристов одолевали тяжелые мысли, они спешили написать письмо Ивану Пущину. Они знали, что там, в Ялуторовске, в той глухой пустоши, живет человек, который незамедлительно откликнется, ободрит добрым и теплым словом. «Пишу вам из своей могилы, — печально сообщал декабрист Гавриил Батеньков. — За моими плечами — тяжелая жизнь, 20 лет был заживо замурованным в Петропавловской крепости, а теперь еще вот девять лет живу в одиночестве в Сибири».
14 января 1854 года Иван Пущин ответил на это тягостное письмо. Он поздравил товарища с Новым годом и добавил: «Пора обнять Вас, почтенный Гаврило Степанович, в первый раз в нынешнем году и пожелать вместо всех обыкновенных при этом случае желаний продолжения старого терпения и бодрости: этот запас не лишний для нас, зауральских обитателей, без права гражданства в Сибири».
После амнистии Иван Пущин узнает адрес дочери Кондратия Рылеева — Настеньки. Он помнил ее пятилетней девочкой, которая едва дотягивалась до колена своего отца. Анастасия Кондратьевна замужем, имеет детей. Старый декабрист пишет ей, что в декабре 1825 года взял взаймы у ее отца 430 рублей. И он возвращает старый долг дочери друга.
«Милостивый государь, почтеннейший Иван Иванович. С глубоким чувством читала я письмо Ваше, не скрою от Вас, даже плакала, — отвечала Анастасия Кондратьевна. — Я была сильно тронута благородством души Вашей и теми чувствами, которые Вы до сих пор сохранили к покойному отцу моему. Примите мою искреннюю благодарность за оные. Будьте уверены, что я вполне ценю их. Как отрадно мне будет видеть Вас лично и услышать от Вас об отце моем, которого я почти не знаю. Мы встретим Вас как самого близкого родного. Благодарю Вас за присланные мне деньги — четыреста тридцать рублей серебром. Скажу Вам, что я совершенно не знала об этом долге».
«Рыцарем правды» назвал Сергей Волконский своего собрата по изгнанию Ивана Пущина.
Этот рыцарь героически боролся за лучшую долю своих товарищей. Он вселял в них бодрость, помогал им деньгами, добрым участием. Пущин завел специальные папки, в которых подшивал полученные письма, хранил копии писем, которые сам писал. Это большой и бесценный архив.
Пущин имел и одну заветную тетрадь. В нее он переписывал многие стихи Пушкина, которые по ней были впоследствии опубликованы. Именно в этой тетради было записано стихотворение «Во глубине сибирских руд…». В нее он переписал несколько стихотворений Александра Одоевского, в том числе «Славянские девы», а также ноты декабриста Вадковского, который сочинил музыку к этим стихам. Пущин переписал в тетрадь и стихи Одоевского, посвященные Марии Волконской, стихотворение Рылеева «Гражданин», его же поэму «Исповедь Наливайко» и другие.
Иван Пущин пишет в своих мемуарах и о том исключительно интересном для всех нас вопросе — почему Пушкин не был принят в члены Тайного общества…
У него было много причин для колебаний — посвящать ли Пушкина в дела Тайного общества. Более того! Пушкин не раз расспрашивал друга, чувствовал, что он что-то скрывает от него. Пущин писал, что поэт со всей горячностью готов был стать членом Тайного общества. И уже после смерти поэта Пущин убедился, что был прав, что не принял Пушкина в Тайное общество. Он считал, что благодаря этому спас Пушкина от горькой участи заточения в Сибири.
Пущин имел совершенно определенные представления о судьбе поэта. «Размышляя тогда, и теперь очень часто, о ранней смерти друга, — писал Пущин, — не раз я задавал себе вопрос: „Что было бы с Пушкиным, если бы я привлек его в наш союз и если бы пришлось ему испытать жизнь, совершенно иную от той, какая пала на его долю?“
Вопрос дерзкий, но мне, может быть, простительный!.. Положительно, сибирская жизнь, та, на которую впоследствии мы были обречены в течение тридцати лет, если б и не вовсе иссушила его могучий талант, то далеко не дала бы ему возможности достичь такого развития, которое, к несчастью, и в другой сфере жизни несвоевременно было прервано.
Характерная черта гения Пушкина — разнообразие. Не было почти явления в природе, события в обыденной общественной жизни, которые бы прошли мимо него, не вызвав дивных и неподражаемых звуков его музы; и поэтому простор и свобода, для всякого человека бесценные, для него были сверх того могущественнейшими вдохновителями. В нашем же тесном и душном заключении природу можно было видеть только через железные решетки, а о жизни людей разве только слышать…
Одним словом, в грустные минуты я утешал себя тем, что поэт не умирает и что Пушкин мой всегда жив для тех, кто, как я, его любил, и для всех умеющих отыскивать его, живого, в бессмертных его творениях…»
Снаряд против мира фасадов
В июне 1839 года, два года спустя после гибели Пушкина и 14 лет — после разгрома восстания декабристов, один французский аристократ решил посетить Россию.
Как было принято в те времена, иностранец прежде всего отыскал людей, которые бы ввели его в светские круги далекой страны.
Из Парижа в Россию с нарочным было направлено письмо. Писал его Н. И. Тургенев, известный декабрист, избежавший смертного приговора только потому, что во время восстания находился за границей. Письмо было адресовано князю П. А. Вяземскому. В нем Тургенев сообщал, что в поездку по России отправляется известный французский путешественник и литератор маркиз Астольф де Кюстин[31]. Тургенев просил Вяземского оказать ему дружеский прием, познакомить гостя с В.Одоевским, П. Чаадаевым и «другими выдающимися представителями мыслящей России».
Это письмо казалось излишним для такого знатного путешественника. Россия знала де Кюстина. Лично Николай I был осведомлен о бурной и трагичной судьбе деда и отца де Кюстина — аристократах, чьи головы были отсечены беспощадной гильотиной Робеспьера. Дед, Адам Филипп де Кюстин, был знаменитым генералом, а его отец — 22-летним дипломатом правительства Людовика XVI при дворе Брауншвейгского герцогства. Когда голова генерала была снесена гильотиной, его сын дерзко расклеил на улицах Парижа листовки о невиновности французского военачальника. Правительство арестовало его, и в 1794 году он также был казнен.
Гибель отца и деда от гильотины революционной Франции была лучшей рекомендацией Астольфа де Кюстина царскому двору и русским аристократам. Достаточно было де Кюстину произнести свою фамилию, овеянную славой мученичества, и двери каждого знатного дома гостеприимно раскрывались перед ним. Де Кюстин привлекал к себе и личным обаянием, популярностью — ведь он был одним из известных литераторов Франции. Совсем еще юным, едва достигнув совершеннолетия, он отправился в длительное 11-летнее путешествие. Объездил Англию, Шотландию, Швейцарию и Калабрию. Одна за другой выходили его книги — живые и увлекательные повествования об этих путешествиях. Его книга «Мир, какой есть» вышла в 1835 году. Сразу поело этого он отправился в Испанию и написал блестящий труд «Испания при Фердинанде VII», который получил высокую оценку и в России. Видный историк Т. Н. Грановский отмечал, что «это лучшая работа об Испании периода до последней гражданской войны».
Книги де Кюстина имели большой успех благодаря острому и умному слову, наблюдательности автора. Французский литератор был известен и своими пьесами, которые ставились на сцене «Комеди франсез», переводами современной ему английской поэзии, романами и регулярными публикациями в больших французских литературных журналах.
Но странной оказалась судьба этого француза! Из-под его пера вышло много разнообразных книг, а он остался известным в истории только одной-единственной — «Россия 1839 года». Де Кюстин был другом Шатобриана, находился в приятельских отношениях со знаменитой француженкой мадам Рекамье, посещал ее салон, слушал поэтические выступления самого Ламартина[32]. Именно там, в аристократических литературных салонах Франции, де Кюстин познакомился с Н. Тургеневым, Н. Гречем и другими. А видные представители «мыслящей России» знали его на своей родине не только как блестящего писателя, но и как остроумного собеседника, с большими знаниями и незаурядным умом. Знали его милым человеком, весьма любезным, бесконечно приветливым и необычайно стеснительным.
И все же парадоксально, что де Кюсгин лишь своей книгой о России получил место в литературной истории. Нам, далеким потомкам второй половины XX века, история написания книги «Россия 1839 года» интересна и примечательна. Она показывает, что честный характер аристократа-француза взял верх над его «голубой» кровью. Он нарушил традицию рода де Кюстинов слепо служить королям…
Политическое кредо путешественника было известно всем. Маркиз Астольф де Кюстин был убежденным клерикалом и консерватором. Его решение совершить путешествие по России было одобрено правительством Российской империи.
Император Николай I был уверен, что будет сочинен в его честь еще один хвалебный гимн. Он надеялся, что еще раз будут заклеймены декабристы, «вольнолюбцы», которых, увы, еще было немало в России, и будут посрамлены в истинно французском духе. Вот почему Николай оказал теплый прием французу, приглашал его во дворец и на различные церемонии, вплоть до венчания своей дочери великой княгини Марии с ее молодым избранником. Николай провел с Кюстином многие часы в доверительных беседах. Сама русская императрица Александра Федоровна оказала ему гостеприимство в своем дворце. Все без исключения русские вельможи и князья оказывали этому иностранцу большое внимание, заискивали и даже раболепствовали перед ним.
Де Кюстин приехал в Россию с искренним намерением написать о том, что сможет увидеть. Сам он был уверен, что увидит немало благоприятного для репутации императорского двора.
Но случилось совершенно обратное. Он возвратился во Францию убежденным либералом. И первое, что он сделал по возвращении, — это был визит к мадам Рекамье, в ее салон, где он впервые прочитал отрывки из своей рукописи о России. Вот что писал тогда из Парижа Тургенев князю Вяземскому: «Я думаю, что он очень враждебно настроен к нам, — так по крайней мере предварила меня Рекамье, коей он читал отрывки. Сначала не был таков, но многое переиначил еще в рукописи».
Книгу пронизывает категорическое неприятие царского самодержавия. Раболепие вельмож, любезные разговоры с императором и императрицей не могли ввести в заблуждение острый и все схватывающий ум француза. Факты реальной действительности говорили сами за себя, они были так же сильны, как и логические умозаключения путешественника.
Книга де Кюстина начинается с педантичных подробностей, с длинных и подробных описаний. Встречаются в ней и не совсем верные, а иногда и просто ошибочные суждения, как, например, о выборе Петром I Петербурга в качестве столицы Русской империи.
Француз ездил по Петербургу с широко раскрытыми глазами. Он бывалый, опытный человек, слишком наблюдательный путешественник, чтобы умиляться оказываемым ему вниманием. Любезные гиды и проводники показывают ему дворцы, прекрасные памятники, достопримечательности. Но он умел смотреть! И еще как умел! Так, он спокойно и с любопытством выражает пожелание посетить… Петропавловскую крепость. Легкое смущение, поначалу отказывают, затем любезно предлагают посетить собор в крепости, в котором погребены многие русские цари. Он медленно идет мимо чугунных плит, на которых отлиты исторические имена: Петр I, Екатерина II, Александр I…
И не восторженные строки рождались из-под его пера. Де Кюстин писал: «В этой могильной цитадели мертвые казались мне более свободными, чем живые. Мне было тяжело дышать под этими немыми сводами… Если бы в решении замуровать в одном склепе пленников императора и пленников смерти, заговорщиков и властителей, против которых эти заговорщики боролись, была какая-нибудь философская идея, я мог бы еще перед подобной идеей смириться. Но я видел лишь циничное насилие абсолютной власти, жестокую месть уверенного в себе деспотизма. Мы, люди Запада, революционеры и роялисты, видим в русском государственном преступнике невинную жертву абсолютизма, русские же считают его низким злодеем. Вот до чего может довести политическое идолопоклонство.
Каждый шорох казался мне заглушённым вздохом. Камни стенали под моими шагами, и сердце мое сжималось от боли при мысли об ужаснейших страданиях, которые человек только в состоянии вынести. Я оплакивал мучеников, томящихся в казематах зловещей крепости. Невольно содрогаешься, когда думаешь о русских людях, погибающих в подземельях, и встречаешь других русских, прогуливающихся над их могилами».
…Для француза наступили дни приемов, развлечений, визитов и балов. Его окружили исключительным вниманием. Показывали несказанно красивые частные сады и парки, золото и великолепие аристократических домов. Показывали ему богатство и суету… С изяществом и пониманием русские князья рассказывали ему о редких видах трав, цветов, кустарников. Они водили его по своим имениям, разговаривали с ним на изысканном французском языке, а дамы элегантно шуршали шелками своих туалетов. Вечерами, возвратившись в гостиницу, француз брал тонкие листы бумаги и начинал писать. Свеча трепещет над листом, перо скользит по бумаге. Слова… Слова… И спустя несколько месяцев мир в изумлении прочитал их, а император в отчаянии воскликнул:
— Моя вина, зачем я говорил с этим негодяем!
А после долгих и утомительных поездок и визитов де Кюстин записывал: «Роскошь цветов и ливрей в домах петербургской знати меня сначала забавляла. Теперь она меня возмущает, и я считаю удовольствие, которое эта роскошь мне доставляла, почти преступлением. Благосостояние каждого дворянина здесь исчисляется по количеству душ, ему принадлежащих. Каждый несвободный человек здесь — деньги. Он приносит своему господину, которого называют свободным только потому, что он сам имеет рабов, в среднем до 10 рублей в год, а в некоторых местностях втрое и вчетверо больше. Я невольно все время высчитываю, сколько нужно семей, чтобы оплатить какую-нибудь шляпку или шаль. Когда я вхожу в какой-нибудь дом, кусты роз и гортензий кажутся мне не такими, какими они бывают в других местах. Мне чудится, что они покрыты кровью. Я всюду вижу оборотную сторону медали. Количество человеческих душ, обреченных страдать до самой смерти для того лишь, чтобы окупить материю, требующуюся знатной даме для меблировки или нарядов, занимают меня гораздо больше, чем ее драгоценности или красота.
Наступил для Кюстина один из интереснейших моментов — аудиенция в Зимнем дворце. Предстояла первая его встреча с императором с глазу на глаз. По личному решению русского царя француз был представлен во дворце не французским посланником, а обер-церемониймейстером дворца. Это была особая, подчеркнутая честь.
Состоялась галантная беседа между гостем и императрицей. Императрица старалась укрепить в этом иностранце наилучшее мнение о России, чтобы он остался довольным своим путешествием, с похвалой отзывался о русском дворе.
— Я знаю, что Вы любознательны.
— Да, государыня, любознательность привела меня в Россию.
Оба стоят посреди великолепного зала, вокруг сотни оживленно разговаривающих людей, с украдкой, внимательно и с любопытством следящих за происходящим.
— Мне кажется, что в этой стране так много удивительного, что для того, чтобы поверить этому, надо все видеть собственными глазами.
— Я желала бы, — говорит с исключительной благосклонностью русская императрица, — чтобы Вы много здесь увидели и хорошо все осмотрели.
— Желание Вашего Величества является для меня большим поощрением.
Банальная, спокойная, светская беседа. Но вот что только и хотела сказать императрица, думая об этом весь вечер:
— Если Вы составите себе хорошее мнение о России, Вы, наверное, выскажете его. Но это будет бесполезно — Вам не поверят, ибо нас плохо знают и не хотят знать лучше.
Француз поражен. Он внимательно посмотрел на императрицу и понял, что ее слова высказаны с определенной целью. Ему мир должен поверить!
Разговор с Николаем носил другой характер. Император — непревзойденный актер, который, когда ему необходимо, может прикинуться доверительным, любезным и милым. Император наклонил голову к иностранцу и заявил:
— Я говорю с Вами так, потому что уверен, что Вы поймете меня: мы продолжаем дело Петра Великого.
Но и иностранец умел, когда нужно было, ответить любезностью:
— Он не умер, государь, его гений и воля властвуют и сейчас над Россией.
И оба продолжали разговор, пытаясь предугадать, какая будет следующая фраза. Николай первым решил заговорить о декабристах.
Но оставим в стороне подробности того разговора. Прискорбно, что де Кюстин называл восстание декабристов «мятежом в гвардии». Он путал и не понимал многого, собирая в голове целый букет всяких вымыслов и небылиц, сочиненных и рассказанных ему приближенными двора. Так, он писал, что когда солдаты на Сенатской площади кричали «Да здравствует конституция!», то они якобы считали, что это имя… супруги великого князя и престолонаследника Константина.
Слепое следование «услышанному и виденному» доходит иногда у де Кюстина до повторения официозных, заботливо подброшенных специально для него сведений. Император рассказывал ему, что первое сделанное им перед тем как явиться к восставшим солдатам на Сенатской площади, было… то, что он пошел в церковь и на коленях молился. До него, также на коленях, молилась и искала божьей помощи русская императрица. Не правда ли, трогательно? На самом же деле никаких молитв не произносилось в тот день. Не к богу, а к пушкам обратился Николай.
Тем не менее де Кюстин писал, что якобы при первом же сообщении о восстании в войсках император и императрица отправились в придворную церковь и там, на коленях у ступеней алтаря, поклялись перед господом умереть на престоле, если им не удастся восторжествовать над мятежниками.
— Государь, Вы черпали свою силу из надежного источника, — говорил де Кюстин.
— Я не знал, что буду делать и что говорить; я следовал лишь высшему внушению, — отвечал ему император.
— Чтобы иметь подобные внушения, должно заслужить их, — последовал любезный комплимент.
— Я не совершил ничего сверхъестественного. Я сказал лишь солдатам: «Вернитесь в ваши ряды!» И, объезжая полк, крикнул: «На колени!» Все повиновались. Сильным меня сделало то, что за несколько мгновений до этого я вполне примирился с мыслию о смерти. Я рад успеху, но не горжусь им, так как в нем нет моей заслуги.
Вот как рассказывал Николай иностранцу о событиях 14 декабря. Просто и легко: выехал на коне перед взбунтовавшимися солдатами и повелительным царским голосом скомандовал: «На колени!» И они покорно встали на колени на заснеженной площади, все до единого, целыми выстроенными квадратами полков… И ни слова о стрельбе, о трупах в Неве, о пяти виселицах. Ни слова, что все еще в Петропавловской крепости в своей сырой камере еле дышит декабрист Батеньков. Ни слова о том, что император жестоко, с дикой личной местью уже многие годы глумится над заточенными декабристами. Целых 14 лет после восстания!
Но к чести де Кюстина, он не обманулся любезностями и доверительными разговорами с Николаем I. Он нашел в себе достаточно гражданского мужества, чтобы написать следующие строки сразу же после изложения беседы с Николаем: «Сколь ни необъятна эта империя, она не что иное, как тюрьма, ключ от которой хранится у императора».
Николай жестоко, безжалостно заклеймен этим иностранцем: тюремщик целого народа.
Но это еще не все. В конце концов де Кюстин сумел добраться до Шлиссельбургской крепости. Разумеется, ему показали не казематы, а… как работают шлюзы, как регулируется вся водная система, и любезно пригласили пить горячий шоколад и на беседу в богатый дом коменданта.
Де Кюстина не так-то просто было ввести в заблуждение светскими беседами и показной мишурой. Он внимательно рассматривал через окно тихого, уютного салона каменные стены Шлиссельбургской крепости…
«Русская крепость. Какие ужасные слова! — пишет он. И сразу же вспоминает „государственных преступников“, брошенных в ее подземелья: — Ничто не может оправдать подобную жестокость! — восклицает де Кюстин. — Если бы эти страдальцы вышли теперь из-под земли, они поднялись бы, как мстящие призраки, и привели бы в оцепенение самого деспота, а здание деспотизма было бы потрясено до основания. Все можно защищать красивыми фразами и убедительными доводами. Но что бы там ни говорили, режим, который нужно поддерживать подобными средствами, глубоко порочный».
Суждение де Кюстина окончательно сложилось. Он набрасывает свои беглые заметки о разговорах, приемах, званых вечерах. Тщательно закрывает при этом дверь своего номера в отеле, а когда нежданный посетитель или лакей постучит в нее, он быстро прячет свои записи. Однажды, отправляясь в карете в путь, он сунул свои записи в шляпу, которую важно водрузил на голову.
Книга де Кюстина вышла из печати и была переведена на многие языки. Ее жадно читали в Европе. Читали ее и в России. Описания балов, царских празднеств имели горький и печальный оттенок. Описания встреч с высокопоставленными лицами, бесед с русским императором вызывают у читателя чувство негодования. Со всей силой своего убеждения французский путешественник называет Россию тюрьмой! И первую роль тюремщика и душителя народа он отвел Николаю I.
Книгу многие восприняли как «снаряд», пробивший броню царского благолепия. Ее называли также выстрелом, на который следует дать ответный залп.
Удивительно, но первым поднял голос в защиту николаевской России поэт Тютчев. Из-под пера Ф. И. Тютчева вышли строки, которые не имеют ничего общего с его проникновенной, изумительной лирикой: «Так называемые защитники России — люди, которые в избытке усердия в состоянии поднять свой зонтик, чтобы предохранить от дневного зноя вершину Монблана».
Сам император России на официальном ужине заявил во всеуслышание:
— Я прочел только что статью де Кюстина, которая чрезвычайно насмешила меня: он говорит, будто я ношу корсет; он ошибается, я корсета не ношу и никогда не носил, но я посмеялся от души над его рассуждением, что император напрасно носит корсет, так как живот можно уменьшить, но совершенно уничтожить невозможно.
За столами разразились хохотом. Это надо было понимать так: сколь невероятные вещи пишет в своей книге де Кюстин! Сочинял глупости, собирал сплетни, нет в ней ни одной серьезной строчки, на которую следует обратить внимание.
Граф М. Бутурлин объявил в печати, что книга французского путешественника не что иное, как сборник «пасквилей и клеветы».
Многие повторяли слова Тютчева из его статьи «Россия и Германия»: «Книга г-на де Кюстина служит новым доказательством того умственного бесстыдства и духовного растления (отличительные черты нашего времени, особенно во Франции), благодаря которым дозволяют себе относиться к самым важным и возвышенным вопросам более нервами, чем рассудком; дерзают судить весь мир менее серьезно, чем, бывало, относились к критическому разбору водевиля».
Увы, наряду с многими достоинствами в книге действительно немало непозволительных «ошибок». Так, весьма часто на ее страницах можно встретить строки, исполненные открытой неприязни к дворянству и вельможам; но автор не отделял аристократов от огромного понятия русский народ. Когда он осмеивал царский двор, когда он с гневом и иронией бичевал его окружение, то для читателей на Западе, для коих и предназначалась эта книга, исчезала граница между народом и вельможами. Ирония де Кюстина оказывалась направленной против вообще России и ее народа. А этого уже не могли ему простить и представители «мыслящей России»!
По-разному отнеслись к книге де Кюстина в России. Князь П. Вяземский взорвался гневом. Была задета его национальная гордость, и он сел было писать в ответ полемическую статью. Но… подумал и не написал ее. Большой поэт и друг Пушкина Жуковский в личном письме к А. Булгакову назвал ее автора ругательным словом.
Узнав о начатой, но незаконченной статье Вяземского, Жуковский писал в Париж к Тургеневу: «Жаль, что не докончил он статьи против де Кюстина: если этот лицемерный болтун выдаст новое издание своего четырехтомного пасквиля, то еще можно будет Вяземскому придраться и отвечать; но ответ должен быть короток; нападать надобно не на книгу, ибо в ней много и правды, но на де Кюстина».
Эти письма чрезвычайно любопытны, так как отражают настроения известной части «мыслящей России». Ведь сам Жуковский не отрицал, что в книге де Кюстина содержится много правды… Тогда к чему же отвечать, зачем выступать? Нападать?
Тургенев пишет шутливое и вместе с тем ворчливое письмо князю Вяземскому. Он тщательно приводит все доводы Жуковского, сообщает, что Жуковский хочет дать де Кюстину «пощечину», и добавляет с иронией: «Не за правду ли, добрый Жуковский?» Далее Тургенев подробно объяснял, что не сожалеет об отказе князя Вяземского написать ответ, «ибо люблю Вяземского более, нежели его минутный пыл, который принимает он за мнения… Не смею делать замечаний Жуковскому, но, пожалуйста, не следуй его совету».
Тем временем некий Варнхаген фон Ензе в своем дневнике записал 29 сентября 1843 года свой разговор с поэтом Тютчевым. «О Кюстине, — писал немецкий аристократ, — отзывается он довольно спокойно; поправляет, где требуется, и не отрицает достоинств книги. По его словам, она произвела в России огромное впечатление; вся образованная и дельная часть публики согласна с мнением автора; книгу почти вовсе не бранят, напротив, еще хвалят ее тон».
Вот как спустя десятилетия, когда эта запись была опубликована, перед удивленным взором последовавших поколений возникло… совсем иное, «неофициальное» мнение Тютчева о книге французского путешественника. Откуда такое разночтение?
Но есть ли на самом деле разночтение? Тютчев был царским сановником. В отличие от того, с чем он выступал в печати, он позволял себе по-другому трактовать в приватной беседе. Увы, к сожалению, немного было искренних и смелых людей, как молодой Герцен, который во всеуслышание заявил перед всем миром: «Без сомнения, это самая занимательная и умная книга, написанная о России иностранцем».
Но Герцен написал это «на другом берегу».
Но откуда же идет гнев князя Вяземского? Почему негодовал Жуковский?
Горькие факты, отмеченные иностранцем, были более чем неприятны. Одно дело с болью в душе рассказывать близким своим о недугах собственной страны, и совсем другое — прочитать об этом в книге французского путешественника…
Кроме того, «мыслящая Россия» ожидала гораздо большего от де Кюстина. Он прекрасно, как дома, чувствовал себя во всех дворцах. Он видел и понимал лицемерие богатых, чувствовал фальшь и жестокость двора. Но он не понял и не смог объяснить восстания декабристов, хотя много и тепло написал о заживо погребенных жертвах. Его гнев против крепостного права был всего лишь эмоциональным отрицанием одной очевиднейшей несправедливости. Путешествуя по России, он не видел даже ее чарующей природы. Ибо приехал сюда с тяготевшим, «отштампованным» мировоззрением французского аристократа. Чужды ему были и русские песни, быт этой страны, чужд ему был и русский народ.
Русская интеллигенция была ему благодарна за удары, за «залпы» по Зимнему дворцу и деспотизму. Но она не могла ему простить непонимание двух огромных, гигантских по масштабу явлений в жизни тогдашней России: восстания декабристов и литературного гения Пушкина. Де Кюстин оказался непростительно далеким от понимания этих двух явлений! Он их не заметил, не оценил, не понял. Он пытался в переводе читать стихи великого поэта. Но перевод не мог передать красоты и светлого ума Пушкина. Он слушал рассказы о декабристах, о трагедии восстания, но лишь нашел теплые слова о мучениках этого великого порыва к свободе.
За короткое время книга де Кюстина, как мы уже отмечали, выдержала несколько изданий и была переведена на многие европейские языки. Русское правительство решило организовать энергичный ответ, но ответ, напечатанный за границей.
Всего лишь несколько месяцев спустя после выхода книги в Париже появилось издание с любопытным заглавием — «Исследование по поводу сочинения маркиза де Кюстина, озаглавленного „Россия в 1839 г.“. Автором этого исследования был уже небезызвестный читателю русский литератор Н. И. Греч, — тот самый Греч, приятель Булгарина, олицетворявший продажное начало в русской публицистике, которое отравило многие дни Пушкина, вызывало интриги в литературном мире. Тот самый Греч, но на сей раз не в качестве исследователя, а опять же… агента Третьего отделения, призванного сочинить ответ де Кюстину.
Над уединенной могилой Пушкина уже в третий раз осыпались осенние листья. Опять торжествовала очаровательная, неповторимая болдинская осень в старом родовом имении Пушкиных. Но уже не было его молодого хозяина, не горела допоздна свеча в его кабинете.
В Париж приехал один из врагов Пушкина. Он был занят сочинением своих официальных версий в угоду царскому правительству и тем самым стремился не к бессмертию, а к деньгам. Но и деньги, как оказалось, не так легко заполучить, даже за предательство и доносы.
В июле 1843 года Греч жил в Гейдельберге. Оттуда он отправил письмо Л. В. Дубельту — помощнику Бенкендорфа. Вот выдержка из этого послания: «Из книг о России, вышедших в новейшее время, самая гнусная есть творение подлеца маркиза де Кюстина… Ваше превосходительство, заставьте за себя вечно бога молить! Испросите мне позволение разобрать эту книгу… Разбор этот я напишу по-русски и отправлю к Вам на рассмотрение, а между тем переведу его на немецкий язык и по получении соизволения свыше напечатаю, а потом издам в Париже по-французски… Ради бога, разрешите, не посрамлю земли русския! Что не станет в уме и таланте, то достанет пламенная моя любовь к государю и отечеству».
Греч буквально горел от нетерпения. И, не получив еще ответа из Петербурга, сообщал в столицу, что засучив рукава работает над ответом де Кюстину. Греч писал Дубельту: «Все убеждали меня писать. Я отвечал, что не считаю себя вправе печатать что-либо в сем роде без формального соизволения правительства… С искренним усердием и действительной благонамеренностью могу я, находясь на чужбине, не угадать желаний и намерений правительства и написать не то, что должно, или по крайней мере не так, как должно».
Сам Бенкендорф ответил Гречу. Ответ был благосклонным. Бенкендорф советовал напечатать разбор в виде брошюр на немецком и французском языках для распространения за границею сколь возможно и большем числе экземпляров.
Греч радостно потер руки. Он был бесконечно счастлив оказанным высоким вниманием. Немедленно взялся за перо, чтобы выразить Бенкендорфу свою благодарность, почтение и… просьбу о деньгах.
«Вы не можете себе представить, как письмо Ваше меня ободрило и обрадовало, — писал Греч. — Итак, может быть, усердие мое будет приятно государю, нашему отцу и благодетелю».
Благодетелю… Здесь крылся первый намек. В дальнейшем письма были еще более откровенными. Греч сообщал, что рукопись отправил в Баден секретарю русского посольства Коцебу для перевода на немецкий язык. «В Германии желалось бы мне напечатать в аугсбургской „Альгемайне цайтунг“, которой расходится до 12 тыс. экземпляров, — писал он, — но по нерасположению негодяев издателей к России не могу сделать сего иначе, как заплатив за напечатание. Позволите ли Вы сделать эту издержку на счет казны? Печатание этой статьи особыми брошюрами на немецком и французском языках станет в копейку. Я охотно сделал все бы это за мой счет, если б был в состоянии, но Вам известно, я думаю, какие потери потерпел я в начале нынешнего года. Сверх того, несмотря на то что я работаю здесь для правительства во всех отношениях, обязан я платить за паспорты для меня и моего семейства по 1400 р. в год… По всем сим причинам нахожусь я в необходимости просить Вас о разрешении произвести вышеисчисленные издержки на счет казны. Я постараюсь издержать как можно менее и во всем дам подробный отчет».
В этом весь Греч! Просить деньги у Бенкендорфа, чтобы написать книгу, о которой скажет позже в предисловии, что написал единственно потому, чтобы «исполнить долг совести», в интересах «чести и правды».
Но не тут-то было. Как неоднократно ранее, так и на этот раз Греч обманулся. Бенкендорф уклончиво ответил, что деньги не может дать потому, что «некоторым образом подкупать журналы для помещения в оных угодных нам статей не было бы согласно с достоинством и всегдашним благородством нашего правительства».
Греч решил издать книгу на свой страх и риск.
Книга его попала не только в руки Бенкендорфа. Дубельт сообщал автору, что сам государь читал ее и остался ею доволен. И вновь как будто открывались перед Гречем врата благополучия и богатства.
Но во «Франкфуртском журнале» появилась статья, в которой утверждалось, что русское правительство поручило Гречу написать опровержение на книгу де Кюстина. При этом немецкий журнал изложил всю историю с книгой француза и указал, кто стоит за спиной Греча.
Бенкендорф взбешен! Он направил письмо Гречу и заявил ему, что его болтовня и нескромность довели до публикации этой немецкой статьи. «С этого момента, — писал он, — между нами прекращается всякая корреспонденция».
Греч умолял о милосердии, просил о снисхождении, клялся всеми святыми, что это какое-то недоразумение. Он узнает при этом, что переводчику на немецкий язык его же книги русское правительство выплатило неплохой гонорар! И Греч пишет Дубельту: «Из внимания, оказанного переводчику моей книжки, заключаю, что и сочинитель ее когда-нибудь обратит на себя внимание своими усердными и посильными трудами…»
Из бумаг тайных архивов Третьего отделения видно, что полиция в конце концов оплатила услуги Греча.
«Мыслящая Россия» встретила книгу Греча с презрением. Тургенев писал своему другу Вяземскому с сарказмом: «Русские и полурусские дамы получили печатные карточки: г-н Греч, первый шпион его величества российского императора».
После Греча за перо взялся другой сочинитель — французский адвокат Дуэ. Без предисловия, не объясняя, почему решил ответить своему соотечественнику де Кюстину, вскоре выпустил он свою книгу. Но и в литературных салонах Парижа никто не сомневался, что и за этой книгой стояли все тот же Бенкендорф и русское правительство. Правда, некоторые оговаривались, что француз, может быть, написал бесплатно, ради одной славы.
Книга Дуэ была озаглавлена: «Критика загадок России и произведение господина де Кюстина — „Россия в 1839 году“ — автор Дуэ, адвокат королевского суда в Париже». Хотя заглавие длинное и торжественное, книга без каких-либо литературных или других достоинств. На всех ее 76 страницах царит монотонность и скука. 63 страницы, то есть почти вся книга, посвящены беглому изложению истории России. И неожиданно, без всяких объяснений следует глава: «Покончим с де Кюстином». До этого же ни слова, ни намека, кто такой де Кюстин и о чем говорит его книга! Но это не помешало автору заявить, что Кюстин пристрастен и лжив. Дуэ утверждал, что и в современной ему Франции имеется много явлений, даже более грустных и тяжелых, чем те, с которыми де Кюстин столкнулся в России. В заключение Дуэ утверждает, что все народы без исключения имеют свои светлые дни и темные ночи и отдельные отрицательные явления не могут отражать общего положения вещей.
Шум вокруг книги де Кюстина возрастал с каждым днем. Вся Европа продолжала читать ее с увлечением. Ответов Греча и Дуэ было явно недостаточно.
Русское правительство обратилось к Я. Н. Толстому, который жил в Париже и был корреспондентом Министерства народного просвещения, а жалованье получал все от того же пресловутого Третьего отделения. Его особой задачей в Париже была защита России во всевозможных изданиях. В 1844 году вышло две его книги. Одна под псевдонимом Яковлев, а другая под собственным именем. Первая: «Россия в 1839 году, вымышленная г-ном Кюстином, и письма об этой книге, написанные во Франкфурте». Вторая называлась «Письма русского к французскому журналисту по поводу „диатриб“[33] антирусской прессы».
Обе книги не отличались по тону и настроению от книги Греча. Возможно, потому, что гонорар выплачивался авторам из одной и той же кассы? Их лейтмотивом было: де Кюстин лжет; Николай I — поистине доблестный царь, а де Кюстин не смог его понять и оценить, как не смог ничего понять и в самой России.
Наконец, появляется еще одна, но на этот раз по-настоящему серьезная книга против де Кюстина. Автором ее был К. Л. Лабенский — советник русского Министерства иностранных дел.
Лабенский был примечательной личностью в чиновном мире России. Он писал стихи, публиковал лирику под псевдонимом Жан Полониус. Издал несколько сборников своих стихов, затем книгу против де Кюстина.
Книга производила впечатление своими бесспорными литературными достоинствами. Она написана изящно и с пониманием позиций де Кюстина. Даже все написанное в защиту Николая I отличалось тактичностью.
И в то же время ни одного аргумента, ни одного фактического опровержения того, что писал де Кюстин о николаевской России. В этой книге де Кюстин иронически назван «Цезарем путешественников»: пришел, увидел, понял. Но мимолетные впечатления де Кюстина отрывочны и поверхностны. Они не давали ему достаточного материала, чтобы сделать выводы, которые он так уверенно и прямолинейно высказывал. Лабенский деликатно утверждал, что де Кюстин воспринимал мир и реальность поэтично и созерцательно. Преломление его политических взглядов, которое произошло во время путешествия по России, не более как явление поэтическое — процесс, не основанный на логической основе.
«В своей книге де Кюстин очень часто прибегал к историческим справкам и параллелям, — писал Лабинский. — Прием этот не слишком надежен, ибо ведь история похожа на Библию: всяк видит в ней то, что хочет».
Нашелся еще один опровергатель книги де Кюстина. Он отличался угодничеством, грубыми комплиментами и неприкрытым подхалимством. Это — граф И. Г. Головин. Он занимался сочинительством, любой ценой пытаясь снискать снисхождение русского правительства, которое рассердилось на него по какому-то поводу. Но даже неумеренная хвала Николаю I ему не помогла. Головин так и остался в эмиграции, вечно искал денег, затевал разнообразнейшие аферы.
Граф Дорер написал интересную статью в либеральном журнале «Ле корреспонданс», в которой давал объективную оценку книге де Кюстина. «Долгое пребывание в России, — писал граф Дорер, — дает нам возможность засвидетельствовать величайшую справедливость всего сказанного де Кюстином, особенно же его мыслей по поводу нетерпимости, столь активно проявляющейся в политике русского правительства настоящего царствования. Ничто в Европе не похоже на совершенный деспотизм русского царя, который, если бы ему было доступно, отнял бы у человека возможность думать».
Значение книги де Кюстина первым понял Герцен. «Теплое начало его души, — писал он вскоре по выходе книги, — сделало особенно важной эту книгу; она вовсе не враждебна России. Напротив, он более с любовью изучал нас и, любя, не мог не бичевать многого, что нас бичует».
Пять лет спустя после выхода книги де Кюстина Герцен снова высказывается о ней. Сначала он признавался, что глубоко страдал от трагической истины, которую услышал о России из уст этого иностранца. «Книга эта действует на меня, как пытка, как камень, приваленный к груди, и я не смотрю на его промахи, основа воззрения верна. И это страшное общество, и эта страна — Россия».
С течением времени эти чувства улеглись. Герцен дает более спокойную и объективную оценку этому литературному труду. В своей статье «Россия» он отмечал, что книга де Кюстина содержит много преувеличений и в ней заметно неумение отличить качества народа от характера правительства. Герцен писал, чго придворные впечатления от Петербурга у этого путешественника так сильны, что этим цветом он окрашивает все остальное виденное и слышанное. «Его наблюдения ограничились лишь тем миром, который он удачно назвал „миром фасадов“. Он виноват, конечно, в том, что ничего не захотел увидеть позади этих фасадов. Величайшим заблуждением поэтому является утверждение Кюстина, что в России царский двор составляет все. Эти качества книги Кюстина не мешают, однако, оставаться ей столь же блестящей в той части, которая характеризует императора и его двор. Кюстин совершенно прав по отношению к тому мирку, который он избрал центром своей деятельности, и если он пренебрег двумя третями русской жизни, то прекрасно понял его последнюю треть и мастерски охарактеризовал ее».
Целые десятилетия после появления книги «Россия в 1839 году» не прекращалась полемика вокруг нее. Книга была страстным политическим памфлетом против николаевской России. Надменное лицо Николая I получило одновременно карикатурный и жестокий вид. Этот осмеянный образ не могли приукрасить ни царское великолепие беспрерывных празднеств в Петербурге, ни фальсификации его раболепных литературных слуг. Француз де Кюстин нарисовал правдивый портрет кровавого самодержца, который жестоко преследовал каждого, кто думал не так, как он.
«Я поклялась…»
Француженка Камилла Ле-Дантю спустя пять лет после восстания декабристов получила право называться декабристкой!
Одна из самых романтических историй, связанных с заточением героев 14 декабря, — это судьба ротмистра Василия Ивашева, сына знаменитого генерала П. Ивашева, начальника штаба генералиссимуса Суворова…
Молодой декабрист Ивашев был осужден на 20 лет каторги в Сибири. Он не может свыкнуться с заточением в Петровском заводе. Три года терпит обиды, живет в тесной камере, мерзнет от холода, копает руду, его охраняют солдаты как опасного преступника. Он находится в одной камере с декабристами Мухановым и Завалишиным. Они вместе делят все невзгоды. Но Василий Ивашев непримирим. У него буйная голова, гордый и независимый характер.
Ивашев решает бежать.
Он связывается с каким-то уголовным каторжником, который начинает его убеждать, что бежать совсем нетрудно. Он уже приготовил в ближайшем лесу укрытие с запасом продуктов. Предлагает декабристу вывести его из тюрьмы, сопровождать до подземного укрытия в лесу и затем на лодке по Амуру бежать в Китай.
Этот план был настолько авантюристским и опасным, что его товарищи решительно воспротивились побегу. Муханов рассказал Басаргину о планах Ивашева, просил поговорить с ним, разубедить его.
Басаргин пользовался большим уважением и авторитетом у сосланных на каторгу декабристов. Но даже он не смог повлиять на молодого Ивашева! Басаргин твердил, что доверяться уголовнику очень опасно. Тот может предать его, чтобы получить вознаграждение от властей, или просто убить в лесу с целью ограбления. У Ивашева было 1500 рублей, которые его отец через верных людей прислал ему в Сибирь…
Много дней и ночей товарищи Ивашева спорили, просили его отказаться от этой глупости. Но он отвечал им, что предпочитает погибнуть, но погибнуть на свободе! Он говорил, что не может больше терпеть унизительное рабское положение, в котором находится. Мечтает побыть на свободе хотя бы несколько часов.
Назначен день побега. Уголовный каторжник подпилил деревянную ограду тюрьмы.
И тогда решительно и твердо вмешался Басаргин. Он пришел к своему младшему товарищу и заявил, что побег не является его чисто «личным делом». Любой такой план следует обсудить с товарищами-декабристами, чтобы уяснить все детали и возможные неожиданности. Но для этого необходимо время. И он попросил Ивашера отложить побег на неделю.
— А если я не согласен откладывать побег? — спросил Ивашев.
— Если ты не согласен, — с жаром воскликнул Басаргин, — ты заставишь меня из любви к тебе сделать то, чего я сам гнушаюсь. Сразу же попрошу встречи с комендантом и расскажу ему обо всем. Ты меня хорошо знаешь и поверишь, что я это сделаю по убеждению, что это единственный способ спасти тебя.
Муханов и другие декабристы, знавшие о намерении Ивашева, поддержали Басаргина.
Ивашев обещал подождать неделю.
И спустя всего лишь три дня после этого разговора, когда у Ивашева и Басаргина снова разгорелся спор о побеге, появился унтер-офицер и сообщил Ивашеву, что его вызывает комендант Лепарский.
Ивашев с ужасом взглянул на своего товарища. У него вспыхнуло подозрение, что раскрыт план его побега. Подозрение пало на Басаргина.
Басаргин спокойно выдержал этот взгляд младшего товарища. Ивашев покраснел и проговорил:
— Прости меня, дружище Басаргин, за минутное подозрение. Но что все-таки это может означать? Зачем меня вызывает генерал? Ничего не понимаю.
Прошло два часа, а Ивашев все еще не возвращался. Это были минуты большой тревоги и опасения. Декабристы думали, что план побега раскрыт.
Поздно вечером Ивашев вернулся к своим товарищам. Он был сильно взволнован. Друзья попросили его успокоиться и рассказать обо всем спокойно.
Оказывается, что генерал Лепарский вызывал его, чтобы показать ему два письма. Их прислала коменданту его мать. В них были копии переписки между его матерью и матерью француженки Камиллы Ле-Дантю.
Камилла Ле-Дантю с юных лет жила в доме генерала Ивашева и воспитывалась вместе с его дочерьми, сестрами ротмистра Василия Ивашева. Ее мать была их гувернанткой. Камилла была милой, изящной девочкой, но какой-то молчаливой и загадочной. Ивашев дружил с ней, писал ей стихи. Но потом уехал, и они вот уже семь лет не виделись.
Но все эти годы Камилла была страстно влюблена в него! Она знала, что это безнадежная любовь. Ведь она дочь гувернантки, уже и сама служит гувернанткой — правда, в другой, чужой семье. А Ивашев дворянин, аристократ. Между ними — непреодолимая преграда.
Камилла буквально заболела от любви. Болезнь прогрессировала, и мать Камиллы уже готова была к самому страшному. И тогда дочь призналась ей, что безнадежно любит Ивашева.
Мать Камиллы решает написать письмо родителям Ивашева и поведать им о любви дочери. Камилла призналась, что раскрыла свою любовь именно теперь, когда Ивашев каторжник, закован в цепи, и никто не может ее заподозрить, что она преследует какие-то корыстные цели. Единственно, на что она может сейчас рассчитывать, — на его согласие разделить с ней свою горькую судьбу. Девушка умоляла мать написать это письмо и сообщить, что вопреки всем светским правилам она, Камилла, просит руки Ивашева.
Семья генерала Ивашева была изумлена! В письме Ивашевы ответили, «что утешительно изумлены», высказали много теплых слов, благодарили Камиллу.
Мать Камиллы госпожа Ле-Дантю писала: «Я предлагаю вам приемную дочь с благородной и любящей душой. Я бы могла и от самого лучшего друга скрыть тайну дочери, если бы кто-то мог заподозрить, что я стремлюсь получить положение или богатство. Но она хочет только разделить с ним его оковы, осушить его слезы».
Семья Ивашева в письме в Сибирь просила генерала Лепарского поговорить с их сыном. Пусть он решит дальнейшую судьбу Камиллы и свою собственную жизнь…
Декабристы слушали сбивчивый рассказ своего друга, но глаза их уже блестели радостью. О бегстве сейчас не могло быть и речи. Они горячо советовали принять предложение. Расспрашивали его о Камилле.
Ивашев смущался, рассказывал сбивчиво. Он восторженно рисовал портрет девушки, которую помнил красавицей, гордой и несколько загадочной. Он вспомнил даже стихи, которые ей когда-то посвятил. Затем прочитал им отрывки из одного или двух писем сестры, в которых они его спрашивала, помнит ли он маленькую девочку Камиллу? Он отвечал ей, что помнит ее очень хорошо, но почему она задает ему такой странный вопрос?
Ивашев впал в другую крайность. Он начал терзаться, что не достоин девушки. Что он может предложить ей в Сибири? И имеет ли он право принять ее жертву? Может быть, ее чувство всего лишь романтическое увлечение, которое растает при первых же невзгодах, при первом грубом поступке конвоя, при первом звоне его оков?
Басаргин, Муханов и другие декабристы шутками старались рассеять сомнения и тревоги Ивашева. Они его любили и ценили. Все они рассказывают в своих воспоминаниях о его гордом характере, доброте, доверчивости. Этот благородный юноша стал жить только одной мечтой — доказать Камилле, что даже теперь, вдалеке, после семи лет разлуки, он ее помнит, уважает, любит.
На следующее утро он продиктовал свой ответ генералу Лепарскому — продиктовал потому, что не имел права писать.
Лепарский написал родителям: «Ваш сын принял предложение девушки Ле-Дантю с тем чувством изумления и благодарности, которое ее жертвенность и привязанность ему внушают… Но перед долгом своей совести он вас просит предупредить молодую девушку, чтобы она подумала о разлуке со своей нежной матерью, о своем слабом здоровье, которое будет подвергнуто новым опасностям в далеком пути. А также подумала бы о той жизни, которая ее ожидает и которая своим однообразием и печалью может стать для нее тягостной. Он просит ее видеть будущее в его истинном свете и надеется, что решение ее будет хорошо обдуманным. Он не может ни в чем другом ее уверить, кроме как в неизменной своей любви, в своем искреннем желании ее благополучия».
Камилла ответила восторженным письмом. Она писала, что отправляется в Сибирь не ради жертвы, а как счастливейшая девушка на земле. Она написала и письмо к императору: «Ваше Величество! Сердце мое преисполнено верной, глубокой, непоколебимой любовью на всю жизнь к несчастному, осужденному по закону, к сыну генерала Ивашева. Я его люблю с детства. Жизнь его мне настолько дорога, что я поклялась разделить его участь. Мать моя согласна на этот брак, и родители несчастного молодого человека, которые знают о чувствах моего сердца, со своей стороны не видят препятствий, чтобы исполнилось мое желание».
23 сентября 1830 года император разрешил ей выехать в Сибирь. Но в то время вспыхнула эпидемия холеры, и многие губернии оказались закрытыми. В Сибирь Камилла отправилась почти год спустя, в 1831 году.
Декабристка Мария Николаевна Волконская написала письмо Камилле. Это было письмо к незнакомой девушке, которая уже завоевала любовь всех декабристов красотой своего чувства. Волконская писала: «Поистине, пристанищем вашим будет одна камера, жильем вашим — тюрьма. Но вы сможете радоваться счастью, которое принесете.
Здесь вы встретите человека, который посвятит вам всю свою жизнь и докажет вам, что и он может любить… Кроме того, вы встретите здесь и подругу, которая уже отсюда испытывает к вам самое живое участие».
Путь Камиллы Ле-Дантю в Сибирь отличался от того, который преодолели другие женщины-декабристки. Даже ее соотечественница Полина Гебль отправлялась к своему любимому Анненкову, будучи уже связанной с ним рожденною в любви их дочерью. 20-летняя Камилла же отправлялась к человеку, которого любила, в сущности, как ребенка и с которым к тому же не виделась целых семь лет. Она страшно боялась предстоящей первой встречи, того, что может ему не понравиться, что болезнь унесла ее прежнюю красоту и миловидность.
В Сибири ее встретила Мария Волконская. Пригласила жить в своем доме. В доме Волконской Камилла встретилась с Ивашевым. При этой встрече оба были крайне взволнованны. Увидев его, Камилла потеряла сознание. Но Ивашев был счастлив! Он держал ее в своих объятиях. А когда она пришла в себя, оба радостно улыбались друг другу. Спустя неделю состоялась их свадьба.
Все любили Камиллу. Поэт Александр Одоевский посвятил ей стихи, которые завершались в духе народной песни:
С другом любо и в тюрьме, — В душе мыслит красна девица: Свет он мне в могильной тьме… Встань, неси меня, метелица, Занеси в ею тюрьму, Пусть, как птичка домовитая, Прилечу и я к нему, Притаюсь, людьми забытая.
Целых 10 лет генерал П. Ивашев добивался разрешения императора посетить сына. Он был уверен, что Николай I не откажет в такой небольшой просьбе боевому соратнику генералиссимуса Суворова. Он уже купил экипаж в дорогу, мебель для хозяйства молодых супругов, колясочку для внучки, родившейся в Сибири…
Но Николай I был властелином, не уважавшим старых солдат. Он сказал свое царское «нет».
В 1836 году, через 11 лет после восстания, истек срок каторжных работ Ивашева. Его отправили на поселение в Туринск Тобольской губернии. Впервые оттуда Ивашев смог написать письмо своим родителям.
Старый генерал ответил ему: «Сколько благодарных слез пролили, когда читали твое письмо, первое написанное твоей рукой, через 11 лет!»
«Это была почти наша встреча, — написала его сестра
М. Языкова. — Мне казалось, что слышу голос твой, что слышу, как ты мне говоришь».
До конца дней своих Ивашевы так и не смогли увидеться с сыном. Бенкендорф их предупредил:
— Если кто из родственников указанных преступников без разрешения отправится в тот край, то будет немедленно изгнан местными властями.
Разделенная участь
1824 год. В имении прославленного героя Отечественной войны 1812 года генерала Николая Николаевича Раевского собираются гости. У высоких окон зала стоит клавесин. Смуглая высокая девушка, с черными как смоль волосами и в изящном французском туалете из синего бархата и батиста, сидит перед инструментом. На ее руках нет браслетов, нет украшений. Только на пальце левой руки великолепный перстень с монограммой, гравированной на сердолике…
Гости в ожидании. Девушка будет петь и играть для них. Она молода, блистает красотой, жизнерадостна. Это княгиня Мария Раевская, младшая дочь генерала.
Раевский гостеприимен, весел, счастлив. Прохаживается между гостями, шутит с молодыми, галантно целует руки дам.
На вечер приехало много гостей — из Петербурга, Москвы, Тульчина. Приехал и зять, молодой генерал Михаил Орлов, супруг старшей дочери Екатерины. Здесь и двое сыновей Раевского — умный, гордый Александр и изящный, любящий искусство Николай. Они увлеченно беседуют со своим другом Александром Сергеевичем Пушкиным. Слуги в ливреях разносят холодный квас, приготовленный по старинному народному рецепту, шампанское и мороженое.
Мария начинает петь. У нее чудный, поставленный итальянскими педагогами голос.
Сгущаются мягкие синие сумерки. Среди тишины звучит нежно и умоляюще: «Остановись, о миг чудесный!»
Все зачарованно слушают. Пушкин скрестил руки и с необъяснимой грустью смотрит на девушку. Ее брат Александр с иронической улыбкой говорит ему, что слышит каждое биение его сердца. Пушкин открыл ему свою большую тайну…
Однажды на одном балу в Петербурге разыгрывали фанты. Каждый вносил какое-то украшение — кольцо, перстень, серьги, брошку, заколку. Эти вещи собирали в большую хрустальную чашу. Когда уже зазвучали веселые аккорды оркестра, почти в последнюю минуту Пушкин снял с руки небольшой перстень и со смехом опустил в хрустальную чашу. Мария Раевская выиграла перстень поэта!
Этот перстень Мария носила до конца жизни…
Мария поет. На этот раз — английская песенка. Она ей напоминает о ранней юности, о строгой гувернантке-англичанке. Она поет веселую мелодию о море, о соленом дыхании волн…
Море!
Никто другой, а сам Пушкин всего лишь три года назад посвятил ей стихи:
Как я завидовал волнам, Бегущим бурной чередою С любовью лечь к ее ногам! Как я желал тогда с волнами Коснуться милых ног устами!
Это воспоминание о незабываемом путешествии на Кавказ. Тогда 15-летняя Мария Раевская была беззаботной и счастливой девочкой. Без разрешения своей строгой гувернантки она выскакивала из кареты к морю. Бегала за волнами с визгом и смехом. Волны догоняли ее и ласкали ноги.
Александр Пушкин влюблен в Марию. Он ей признался в этом. Но Мария с детским легкомыслием отвергла его объяснение. «О боже мой! — воскликнула она тогда. — Вы поэт. Наверное, ваш поэтический долг состоит в том, чтобы быть влюбленным в каждую знакомую вам девушку!»
Мария поет. Глаза ее, как два черных агата, блестят. Взгляд ее встречается с грустным и печальным взором поэта. Мария улыбается. После этого она с любопытством и неудержимым весельем непринужденно кланяется во все стороны, ищет глазами среди гостей мундир одного генерала… Сердце ее дрогнуло — он здесь! Молодой князь Сергей Волконский стоит опершись на колонну. В его взгляде нет ничего другого, кроме счастливого обожания! Ему 36 лет, он знатен и богат. В 24 года стал генерал-майором. Участвовал в пятидесяти восьми сражениях, герой войны 1812 года, награжден многими орденами, медалями и золотой шпагой от самого императора. Его портрет помещен в галерее 1812 года в Зимнем дворце. (После восстания 1825 года портрет по распоряжению Николая I будет изъят из галереи.) А в то время генерал Волконский командовал 1-й бригадой 17-й пехотной дивизии и был членом Южного общества.
На другое утро генерал Николай Раевский позвал к себе в кабинет свою младшую дочь.
— Мария! Я позвал тебя, чтобы сообщить, что дал согласие князю Волконскому. Он уже формально сделал предложение и попросил твоей руки. Я надеюсь, что ты поступишь как послушная дочь, которая уважает волю родителей. Князь прекрасный человек! Из старинного рода, хорошего семейства, и с ним ты будешь счастлива. Через месяц будет свадьба.
Мария слушала улыбаясь. Сообщение отца не новость для нее — так мною прекрасных слов и похвалы слышала она о князе. И знает почти наизусть его интересную биографию…
Она поцеловала руку отца и вышла из кабинета с сияющими глазами. Свадьба! Это будет чудесный день — с гостями, радостью, весельем…
В своих лаконичных записках Мария Волконская, уже пожилая женщина, с поблекшим лицом и измученным сердцем, напишет для своих детей: «Скажу только, что я вышла замуж в 1825 году за князя Сергея Григорьевича Волконского, вашего отца, достойнейшего и благороднейшего из людей; мои родители думали, что обеспечили мне блестящую, по светским воззрениям, будущность. Мне было грустно с ними расставаться: словно сквозь подвенечную вуаль, мне смутно виднелась ожидавшая нас судьба».
Мария Николаевна, в сущности, не успела как следует узнать супруга. Они живут вместе меньше года — затем были тяжелые роды, болезнь, арест мужа, суд, приговор. Тяжелая ноша выпала на плечи этой еще неокрепшей 20-летней женщины. Пройдет много лет, и она все еще не решится «… излагать историю событий этого времени: они слишком еще к нам близки и для меня недосягаемы; это сделают другие, а суд над этим порывом чистого и бескорыстного патриотизма произнесет потомство».
Но сейчас Мария не знает ничего: ни об участии своего мужа в Тайном обществе, ни о его целях и намерениях.
В имении зимние дни проходят спокойно и тихо. Мария вяжет кружева, которые украсят шапочку ее первенца. Она рассматривает пакеты с пеленками и миниатюрными одежками, присланными французскими фирмами в Петербург; читает, прогуливается и скучает. Не может найти себе места, сердится по мелочам, часто сидит у окна с устремленным на дорогу взглядом. А вокруг снег, огромные сугробы снега. От бескрайней белизны пейзажа, от тишины домашнего уюта все ей кажется, что где-то таится какая-то скрытая, подстерегающая ее опасность.
Поздно ночью на веранде слышится шум, и в дверях появляется Сергей. Бросив толстую военную шубу на руки слуги, он идет к Марии.
Она вскакивает и радостно бросается к нему. Но Сергей отстраняет ее и спешит к камину.
Накинув на плечи теплую шаль, Мария смотрит широко открытыми глазами. В камине ярко горят бумаги. Сергей достает их из шкафа и быстро, нервно, почти не глядя рвет их и бросает в камин, в бушующее там пламя.
— Сергей, милый! Что случилось?
Сергей встревожен, отвечает как-то странно, с недомолвками…
— Пестель арестован…
— За что? Сергей! За что?
Никакого ответа. Сергей молчит и держит в своих руках большую черную тетрадь. Мария видит, как глаза его погрустнели, лицо потемнело. То, что он держит в руках, видно, ему бесконечно дорого. На какое-то мгновение он колеблется, но затем вздыхает и начинает рвать лист за листом из черной тетради и бросает их в огонь.
Мария завязывает концы шали и начинает помогать Сергею.
Он посмотрел на нее. В глазах его слезы.
Затем, когда все бумаги были сожжены, когда комоды, письменный стол, шкафы, изящные семейные шкатулки и коробки для писем зияли пустотой, Сергей глухо и устало сказал:
— Иди спать, Мария! Прошу тебя. Потому что утром поедем в твое имение под Киевом. Там я оставлю тебя у твоего отца.
Мария безмолвно соглашается. Она понимает, что начинается новая и жестокая страница в ее судьбе. Перед нею разверзлась пропасть, и она уже летит вниз…
2 января 1826 года Мария родила сына, которого назвали Николаем. Она заболевает лихорадкой, впадает в отчаяние. Как будто никогда не было веселья, музыки, балов, танцев… Будто Сергей, который так преданно и нежно, так влюбленно заботился о своей молодой жене, забросил все: дом, семью, забыл об отцовском долге. И где он? Почему не приезжает? Приехал хотя бы на день, на час…
В письме от 3 февраля 1826 года Софья Николаевна Раевская, сестра Марии, пишет сестре Елене: «Вот уже пять недель, как Мария родила, а все еще в постели… Ее нервы расстроены до крайней степени. Она не знает, где ее братья, Орлов и ее муж; его отсутствие ее огорчает. Когда она впадает в тоску, она непременно хочет отправить людей поискать его. Судите сами, сколь тяжело наше положение».
«Тяжелое» положение сестры состоит только в одном — скрыть от Марии ужасную истину: Сергей Волконский арестован, арестован и Михаил Орлов, муж сестры Екатерины, братья Николай и Александр под негласным надзором…[34] Что она может сказать больной сестре?
Однажды утром Мария поднялась с кровати с решительным выражением лица и приказала одеть ее, причесать. Глаза ее, черные и выразительные, горят. Она села рядом со своими близкими и настоятельно потребовала:
— Говорите правду! Скажите правду! Где находится Сергей?
Правду? Мария слушает с широко открытыми глазами. Она облизывает губы, высохшие от лихорадки и отчаяния.
— Арестован. И он, и товарищи его Давыдов, Лихарев, Александр Поджио!
Мать бросилась к ней, обняла за плечи:
— Мария, душа моя! Не волнуйся, это вредно для тебя!
А Мария спокойно, почти счастливая говорит:
— Слава богу!
Софья онемела. Она с ужасом смотрит на сестру.
— Ты не понимаешь, деточка! Мари, милая сестричка. Сергей арестован и находится в… Петропавловской крепости.
Мария уже идет из комнаты, высокая, слабо сжимает бледные пальцы и повторяет:
— Слава богу! Жив.
Затем останавливается перед матерью и объявляет:
— Я уезжаю в Петербург, я должна его видеть!..
Домашние встревожены. Нужно всеми силами и средствами удержать еще больную Марию. Но она просит мать и сестру позаботиться о сыне…
А в Петербурге в это время «страшные» события идут своим неумолимым чередом. Город будто в осаде; среди жителей распространяются страшные новости об арестах, о широте заговора, о планах «безумцев», смелых аристократов, которые замышляли даже убийство царя.
Убить царя! Для России эти слова звучат как святотатство.
Сергей Волконский тяжело переживал свой арест. На каждой почтовой станции, через которые проезжал под конвоем по пути в Петербург, он ухитрялся отправить письмо жене. В одном из них Волконский пытался уверить ее, что отправляется по делам службы к турецкой границе. А при случайной встрече с князем Щербатовым он просит его тайно переправить письмо отцу жены, генералу Раевскому, в котором рассказывает о происшедшем.
Петербург. Карета с арестованным Сергеем Волконским направляется к Зимнему дворцу. Волконский смотрит на знакомый, милый его сердцу город… Вот слева Нева. Через боковой вход, со двора, проходят во дворец. Его ведут по подземным ходам.
По боковой лестнице поднимаются в Эрмитаж, Волконского вводят в зал, где за письменным столом сидит генерал-адъютант Василий Васильевич Левашев, старый его знакомый по Кавалергардскому полку. Не поздоровавшись, генерал поднялся и четкой походкой отправился докладывать императору о прибытии арестованного.
На несколько минут Волконский остался один. Не теряя ни секунды времени, наклонился над бумагами, которые лежали раскрытыми на письменном столе… Там показания Басаргина, Лемана и Якушкина, вероятно только что допрошенных Левашевым. Волконский вздрогнул! Они ничего не скрывают, признали, что действительно являются членами Тайного общества.
Вскоре раздались шаги, и в зале появился император. Волконский встал.
— От искренности Ваших показаний зависит участь Ваша, князь. — Император сердит, в глазах его сверкает гневный огонь. — Если будете чистосердечными, я обещаю Вам помилование.
Николай I эффектно повернулся и вышел из зала. Арестованным занялся Левашев, предложивший ему перо и бумагу.
— Пишите подробно, пишите чистосердечно! Волконский сел. Он руководствуется сейчас только одним. Сообщить как можно меньше, повторив только что прочитанные строчки из показаний своих товарищей, и ни строчки, ни слова больше. Все это послужило основой Николаю I оставаться недовольным, раздраженным и сердитым. Сергей Волконский держался с достоинством и упорно отказывался сообщить имена товарищей по обществу. Одна за другой к императору поступают докладные записки от Следственного комитета, члены которого не могут скрыть своего недовольства поведением Сергея Волконского.
Николай I напишет в мемуарах: «Сергей Волконский — набитый дурак, таким нам всем давно известный, лжец и подлец в полном смысле и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоя, как одурелый, собой представлял отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека».
«Не отвечая ни на что!» Молчание — вот что бесит монарха. Он забыл, что говорит о прославленном герое генерале Волконском, удостоенном высших царских наград за смелость, за героизм, проявленные в войне против французов. Он забыл, что говорит о человеке, который пролил свою кровь за отечество в ожесточенных сражениях под Смоленском и Вильно…
Попробуем рассказать о Сергее Волконском подробнее. Как случилось, что он, князь, приближенный к царскому двору, генерал, человек из влиятельнейших аристократических кругов, увлекся идеями свободы, республики, новых дерзких преобразований в России? Как произошло, что он дружит с Пушкиным и Рылеевым, преклоняется перед Пестелем и, не задумываясь, всем сердцем принимает идеи Тайного общества? Откуда эта дерзость, этот порыв у молодого генерала?
Дело генерал-майора князя Сергея Волконского содержит ряд интересных материалов и документов. Здесь вопросы Следственного комитета, собственноручно написанные ответы князя, данные о его происхождении и служебном положении. В послужном списке подробно отражен боевой путь генерала Волконского во время военных кампаний в 1806—1816 годах.
Давайте раскроем дело и познакомимся со страницами допроса Сергея Волконского.
«Высочайше утвержденный Комитет требует от генерал-майора князя Волконского откровенного показания.
— Как Ваше имя и отчество и сколько от роду лет?
— Зовут меня Сергеем сыном Григорьевым; от роду имею 37 лет и четыре месяца с половиною.
— Присягали ли на верное подданство ныне царствующему государю императору?
— Учинил и сам лично присягу ныне царствующему государю императору в городе Умани, приводя к присяге штаб 19-й пехотной дивизии и полки прежде командуемой мною бригады, Азовского весь полк, а Днепровского шесть рот в их штабах.
— Какой веры и каждогодно ли бываете на исповеди и у святого причастия?
— Православного греческого исповедания, у святого причастия почти ежегодно бывал, а ежели не исполнял когда сей христианской обязанности, то объяснил об сем на духу. В сем году на шестой неделе поста был допущен к исповеди и принятию святых тайн.
— Где воспитывались? Если в публичном заведении, то в каком именно, когда и куда из оного были выпущены? И ежели у родителей, то кто именно были Ваши учителя и наставники?
— До 14-летнего возраста получил образование в родительском доме; наставниками моими были первоначально иностранец Фриз, а по смерти его отставной t российской службы подполковник барон Каленберг, которого также уже нет в живых; с 14-летнего был отдан в вольный пансион в Петербурге, в заведение г-на аббата Николя состоящего, где я пробыл до 18 лет. Кто же в сем пансионе были учителями, я поименно их не назначаю, как известных по годовым отчетам Министерству просвещения. В 1798 году был по несколько месяцев в пансионе у г-на Жакино, который, сколько могу припомнить, преподавал уроки французского языка в 1-м Кадетском корпусе.
— С которого времени, откуда заимствовали первые вольнодумческие и либеральные мысли, т. е. от внушений других или от чтения книг, и каким образом мнения сего рода в уме Вашем укоренялись?
— Полагаю, что до 1813 года не изменял тем правилам, которые получил в родительских наставлениях и в домашнем и публичном воспитании, и по собственному о себе понятию считаю, что с 1813 года первоначально заимствовался вольнодумческими и либеральными мыслями, находясь с войсками по разным местам Германии, и по сношением моим с разными частными лицами тех мест, где находился. Более же всего получил наклонность к таковому образцу мыслей во время моего пребывания в конце 1814-го и в начале 1815 года в Париже и Лондоне, как господствующее тогда мнение… Приняв вышеизъясненный образ мыслей в таких летах, где человек начинал руководствоваться своим умом, и продолжив мое к оным причастие с различными изменениями тринадцать лет, я никому не могу приписывать вину, как собственно себе, и ничьими внушениями не руководствовался, а может быть, должен нести ответственность о распространении оных.
— Что именно побудило Вас вступить в Тайное общество и кто были известные Вам члены оного, как начально вошедшие, так и впоследствии присоединившиеся?
— Вступил я первоначально в Тайное общество под названием Союз благоденствия, сколько могу припомнить, в 1819 или 1820 году. Предложение о вступлении и приобщение к обществу сделано было ген-майором Михаилом Фон-Визиным в Тульчине; в первом присутствии, сколько могу припомнить, видел я в числе членов Фон-Визина, Бурцева, Пестеля, Юшневского, Абрамова, Ивашева, Комарова. Лично был я знаком только с Фон-Визиным и по его разговорам, со мною бывшим, судил, что главная цель общества — принятие мер к прекращению рабства крестьян в России, произведенное без всякого потрясения и с соблюдением обоюдных выгод помещиков и крестьян; к чему я готов был участвовать. По вступлении узнал я, что целью общества было приготовлять сочленов, в служении по гражданской службы искоренять вкравшийся злоупотребления, в военной же — введением не жестокого обращения с нижними чинами и охранения собственности их от расхищения; также учреждением искренней дружбы между сочленами.
Вот могу сказать с чистосердечием, что побудило меня вступить в Союз благоденствия…
— С которого времени Южное общество вознамерилось ввести в России республиканское правление посредством революции и тогда ли или уже впоследствии предназначено посягнуть против всех священных особ августейшей императорской фамилии?
— Предложение о вводе республиканского правления и покушения на жизнь высочайших особ было в одно время, и сделанная оговорка «буде необходимо будет» не может быть принята в соображение…
— В чем заключались главные черты конституции под именем «Русской правды», написанной Пестелем, и правил Южного общества, а также двух приготовленных оным прокламаций к народу и войскам, и ложнаго преступнаго Катехизиса, который был принят обществом?
— Сочинение под именем «Русской правды» мне не было никогда сообщаемо, ни письменно для сохранения или передачи, ни чтением и изустном объяснением; равно также я не имею никакого сведения о изготовленных будто бы прокламациях к народу и войску. Что же касается до ложно-преступнаго Катехизиса, не читал и не видал и в совещаниях, мне известных или в которых я находился, о принятии онаго не было и речи. Объясняю чистосердечно и по сознании моем в соучастии в преступлении — зачем бы мне скрывать истину по сему обстоятельству?
— Есть показания, что Польское общество имеет одно свое отделение в Умани, где вы всегда находитесь. Поясните: кто именно составляет сие отделение и в чем состоят известныя Вам действия его?
— Не могу о сем дать никакого сведения, и обстоятельство сие совершенно неизвестно мне. Клеветы же чистой без всякаго правдоподобия от меня, я уверен, и не требует Комитет.
— Комитету известно также, что намерение посягнуть против жизни государя и всех священных особ августейшей императорской фамилии предположено было первым началом возмутительных действий общества и что на сие преступное покушение было общее согласие всех членов.
— Я повторяю здесь, что преступное намерение при начатии революции признать необходимым покуситься на жизнь государя императора и всех особ августейшей фамилии предложено было Сергеем Муравьевым в Каменке, и, сколько могу припомнить, были при сем я, Пестель, Бестужев и Давыдов, и оное было принято бесспорно».
… И так страница за страницей. Распутывание нитей заговора идет медленно, обстоятельно. Следуют вопрос за вопросом, на них даются ответы. Сначала идут сведения о Haградах, заслугах, военном стаже и прочее. Но одинаково страшны и одинаково подсудны, подлежащие «смертной казни отсечением головы», являются преступления — подготовка к цареубийству и само знание о «Русской правде».
В своих показаниях Волконский пишет то, что уже известно следствию. Целый том показаний написал молодой генерал! И в них нет ничего нового, ничего не известного Комиссии.
Когда просматриваются показания декабристов, самыми скупыми, скудными и лаконичными вам покажутся показания князя Волконского. Он утверждает, что никогда ничего не знал о «Русской правде», никогда ее не читал, никто ему не рассказывал о ней и не излагал ее содержания. А что хотел убить царя без какого то ни было чувства страха или раскаяния, он этого не отрицает.
Есть ли более тяжелое и страшное признание? Или это наивнейшая попытка самозащиты? Нет, на это нет даже намека. Из его поведения просматривается только одно стремление, одна забота — скрыть, уберечь и сохранить «Русскую правду», защитить и не подвергнуть обвинению Пестеля.
Волконский не падает духом в эти невероятно тяжелые дни и месяцы допросов. В показаниях его нет раскаяния. Спокойный тон в стиле лаконичных военных рапортов того времени.
27 января 1826 года Николай I знакомится с письменными показаниями Сергея Волконского и взрывается яростью. Для него ясно, что эти показания ничего не раскрывают, что Волконский не желает помочь следствию. «Требовать, чтоб непременно все ныне же показал: иначе будет закован», — приказал император.
Близкие Марии хорошо понимают, что в первую очередь нужно устранить «внешнее на нее воздействие». Они все делают для того, чтобы Мария ни с кем не встречалась, кроме родных. Слугам приказано возвращать домой посетителей, отказывать им во встречах с молодой княгиней. Под предлогом «заботы о ее здоровье» к Марии не допускают даже ближайших подруг и жен других арестованных.
А когда Мария, несмотря ни на что, все же стала собираться в Петербург, ее мать Софья Алексеевна поспешила сообщить своему зятю, что его долг отправить жену в имение, подальше от ужасов следствия, предстоящего суда и наказания.
В Петропавловской крепости по высочайшему разрешению императора Волконскому передают письмо от княгини Софьи Алексеевны. В темной и тесной камере Волконский читает письмо при тусклом свете свечи.
«Дорогой Сергей, Ваша жена приедет сюда с единственной целью, чтобы увидеть Вас, и это утешение ей подарено. До сих пор она не знает всего ужаса Вашего положения. Помните, что она очень больна и мы опасаемся за ее жизнь. Она так ослабла от страданий и беспокойства, что, если Вы не будете сдержанны и расскажете ей о Вашем положении, она может сойти с ума. Будьте мужественным и христианином, настаивайте на ее скорейшем отъезде к Вашему ребенку, который нуждается в присутствии своей матери. Расстаньтесь по возможности как можно спокойнее».
Ясно, что эти слова адресованы человеку, которого уже выключают из жизни. Все понимают, что за преступления, в которых обвиняют князя, его ожидает тяжелейшее наказание — либо виселица, либо отсечение головы. Где-то в глубине сердца они, конечно, надеются, что император проявит «милосердие» и дарует жизнь Волконскому. На это надеются и в семье самого Волконского. Ведь его мать — влиятельная придворная дама, состоит в свите самой императрицы…
Наступивший апрель превратил недавние заснеженные дороги в черную, раскисшую, непроходимую грязь. Подули теплые ветры, над русскими полями нависли дождевые облака. Все чаще проглядывает пока еще скупое солнце. Но люди радуются и этому. Окончилась наконец долгая и тяжелая зима.
Ничто больше не может удержать Марию: ни письма ее близких, ни наставления матери, ни слезы сестер. Она стоит перед ними в черном костюме, с небольшим кожаным чемоданом, в котором сложены письма и документы, — она отправляется в Петербург, чтобы просить о свидании с супругом.
День и ночь летит ее карета по грязным, бесконечным дорогам. Дождь хлещет в окна. Закутавшись в теплое одеяло, сжимая в руках дорожные часы, часто и нервно Мария нажимает кнопку. Раздается мелодичный звон, отсчитывающий время… 4 часа, затем — 6 часов, потом..: Мария считает с закрытыми глазами. Часы напоминают ей о других звуках, о другом мире… Этот звон будил ее каждое утро дома, когда на террасе уже дымился серебряный самовар, а преданные слуги подавали ягоды, собранные в лесу или саду, кухарка предлагала ей горячие блинчики. Жизнь была светлой и беззаботной. Мир ее был устроен так, что она видела его лишь светлую и безоблачную сторону. Крестьяне трудились, чтобы вкусным был ее хлеб, безмолвно убирали ее дсм, заботились об экипажах, каретах, лошадях. И зачем такой устроенный мир так неожиданно рухнул? Зачем арестовали ее супруга, его товарищей? Почему Пестель, этот молчаливый и стеснительный, но гордый полковник, о котором все говорили, что он гений, теперь в Петропавловской крепости? Почему?
Из писем близких она узнает, что они подняли руку на царя. Что за безумие, что за поведение? Разве не царь-император является их верховным главнокомандующим, главой государства? Кто может поднять руку, замахнуться на трон, кроме безумцев?
… До Петербурга еще далеко, много дней и ночей пути. Останавливаются на почтовых станциях, меняют лошадей, наскоро перекусывают, греют руки о большие чашки чая. Но Мария ничего не замечает, ничего не слышит. В ее голове лишь одна-единственная и неотступная мысль: почему? Почему бунтовали? Бунтуют простолюдины, безнравственные пьяницы, ничтожные люди, которые опустились на дно, потонули в невежестве. Бунтуют голодные, проклятые и обиженные… Их можно понять. Но они, заслуженные офицеры, князья, приближенные ко двору императора? Почему бунтуют? Чего хотят?
Некому ответить на ее вопросы… Только дождь монотонно барабанит в окна кареты, только мелодичный звон часов возвращает ее к воспоминаниям о недавних счастливых днях.
В Петербурге Мария не теряла ни минуты. Она пишет письма императору и умоляет разрешить ей свидание с арестованным супругом. Император ожидал этой просьбы. Он знает, что Мария перенесла тяжелую болезнь и сейчас в тяжелом состоянии. Он приказывает графу Орлову и лекарю сопровождать ее в Петропавловскую крепость.
Собравшись с силами, Мария направляется в Петропавловскую крепость. Рядом с ней любезный и внимательный граф Алексей Орлов, будущий шеф жандармов. Как только открыли тяжелые ворота и стража пропустила их карету, она с какой-то необъяснимой отчетливостью запомнила все: лица часовых, их голоса, скрип дверей помещения, в которое они вошли. Это был кабинет коменданта крепости. Сюда скоро приведут ее мужа. В коридорах слышатся шум, суета. Вскоре дверь открывается, и она впервые за много месяцев видит своего Сергея. Лицо его осунулось, глаза горят каким-то новым, незнакомым ей блеском. Сергей шепчет ласковые слова, называет ее «ангел мой». Из писем и встреч с близкими он уже знает, что должен быть ласковым и предупредительным с Марией. Она ничего не знает о степени его виновности, ни о подробностях заговора и бунта. Мария так ничего и не узнала от него, кроме твердого решения — она должна вернуться в имение к Николеньке и там ждать приговора.
Оба долго и нежно держат руки друг друга. Мария достала носовой платок, хотела вытереть лицо, но раздумала и отдала его Сергею. Он улыбнулся и подал Марии свой носовой платок. Тихо, нежно и ласково, как маленькой девочке, он говорит ей, что она должна немедленно уехать из Петербурга, поцеловать и обнять от его имени Николеньку.
Мария робко пытается настоять на своем решении:
— Мое место быть при тебе, Сергей. Ты нуждаешься во мне. Ты в беде.
Сергей сказал ей, что она прежде всего мать. Николенька нуждается в ее ласке и заботе.
Комендант подал знак. Встреча окончена. Последнее объятие, последний прощальный взгляд.
Карета увозит Марию из крепости. На воздухе легче дышать. Но сердце ее сжимается от непосильной муки. Дома Мария развертывает платок, отданный мужем. Она волнуется, втайне надеется, что на нем что-то написано скрытное, очень важное. Может быть, Сергей в первый раз ей объяснит, втайне от всех, за что арестован, чего хотели его товарищи. Может быть, он ищет помощи в побеге, нуждается в деньгах, одежде? Мария готова на все! Она уже не имеет другой судьбы, другого повелителя, кроме Сергея.
Но на платке ничего нет. Только несколько малоразборчивых слов, исполненных любви и утешения. И больше ничего.
13 апреля она пишет прощальное письмо мужу. Как верная супруга, Мария точно исполняет его желание. «Утром я уезжаю, как ты того пожелал, — пишет она. — Я отправляюсь к нашему дорогому сыну и привезу его как можно скорее. Твоя покорность, спокойствие твоего ума дают мне силы».
Александр Раевский, брат Марии, весь ушел в заботы и тревоги сестры. Он принял на себя тяжесть всех переговоров, ходил во дворец, встречался с императором, разговаривал с членами Следственной комиссии. И не от какого-то чувства к Сергею, а из-за глубочайшего сочувствия к судьбе сестры он требовал от своего зятя почти невозможного: молчания и сокрытия от Марии тяжкого обвинения.
«Позвольте мне, князь, — писал Александр Раевский Сергею Волконскому в Петропавловскую крепость, — засвидетельствовать Вам мою искреннюю благодарность за такт и выдержку, проявленные Вами во время тяжелого свидания с Вашей несчастной женой: от этого зависела ее жизнь. Вы должны быть уверены» что Ваша жена и Ваше дитя никогда не будут иметь друга более верного и усердного, чем я… А теперь я обращаюсь к Вам как к человеку, которого несчастье не заставило забыть священные обязанности отца и супруга. Мой отец возложил на меня заботы о Вашей несчастной жене, и я прошу Вас, на мою ответственность, скрыть перед ней тяжесть обвинения, которое висит над Вами. Подорванное ее здоровье, безусловно, требует того. Этим поступком Вы, наверное, сохраните жизнь матери Вашего единственного сына. Вы, своим собственным поведением, столь мужественным и молчаливым, признаете необходимость этого. Теперь необходимо Вам письменно оправдать меня в глазах Вашей жены. Используйте для этого первый удобный случай, который Вам позволит написать ей. Эта мера необходима, чтобы не смогла позже моя сестра упрекать меня, что от нее была скрыта истина. Я Вас умоляю не отказать в этой настойчивой просьбе, не заблуждайтесь, я Вам клянусь относительно мотивов, которые мною руководят в эти жестокие минуты — подумайте, что благодаря дружбе, которую питает ко мне Ваша жена, я для нее большая поддержка».
Слова Александра Раевского искренни, позже подтвержденные в повседневной жизни: после смерти отца он стал уполномоченным исполнителем и распорядителем имущества сестры, опекуном ее ребенка. Но его привязанность к сестре граничила с жестокостью, суровым вмешательством в ее личную жизнь. Он решал, какие письма вручать Марии, какие возвратить отправителям. Александр просматривал все письма, скрывал от сестры каждую новость, каждую весточку об арестованных. До нее с трудом доходят слухи и подробности следствия.
«Боже мой, — пишет она 16 августа 1826 года Сергею, — когда же кончится время испытаний для меня! Если бы знать, какова будет твоя судьба!.. Но какой бы то ни была твоя судьба, раз и навсегда решенной, — я была бы спокойнее. Потому что никакая мука не может сравниться с неизвестностью. Минуты, которые сейчас переживаю, в этом ужасном душевном состоянии, самые тяжелые в моей жизни».
30 мая 1826 года члены Следственной комиссии закрывают папки с показаниями декабристов, тяжело и с облегчением вздыхают. Слава богу, их работа наконец Закончена! Председатель высочайше учрежденного так называемого «Комитета по разысканию соучастников злоумышленного общества» доволен. Это военный министр Татищев. В ходе допросов он опирался на авторитет великого князя Михаила (брата императора), князя Голицына и на Голенищева-Кутузова, военного генерал-губернатора Петербурга. Членами этой Комиссии были и Бенкендорф, генерал-адъютант Чернышев, надменный, ограниченных способностей человек, который в ходе следствия терроризировал арестованных, Левашев, Потапов.
1 июня был учрежден Верховный уголовный суд, которому был предан 121 человек: 61 — Северного общества, 37 — Южного общества и 23 — Общества соединенных славян.
Через сорок дней Верховный суд представил царю свой доклад. Люди читали его с ужасом, и особенно заключение, сформулированное в одной фразе: «Все подсудимые, без изъятия, по точной силе наших законов подлежат смертной казни».
Далее, за пышными фразами канцелярско-бюрократического языка, следует: «По сим уважениям суд большинством голосов определил… следующие положения о казнях и наказаниях: …смертную казнь четвертованием… смертную казнь отсечением головы… политическую смерть, т. е. положа голову на плаху и потом сослать вечно в каторжную работу… Заключение на определенный срок».
Пусть все переживут неотвратимость возмездия. И тогда последует царский указ с «безграничной милостью». Преступники из первого разряда, осужденные на «смертную казнь отсечением головы», помилованы императором. Они получают наказание «вечная каторга».
Среди них и Сергей Волконский, которому были предъявлены следующие обвинения: «Участвовал согласием в умьгсле на цареубийство и истребление всей императорской фамилии; имел умысел на заточение императорской фамилии; участвовал в управлении Южным обществом и старался о соединении оного с Северным; действовал в умысле на отторжение областей от империи и употреблял поддельную печать полевого аудиториата».
Император бескрайне «милостив» и к другим, осужденным к «смертной казни четвертованием». Он смягчает им наказание: они будут повешены. Это полковник Павел Иванович Пестель, Кондратий Федорович Рылеев, подполковник Сергей Иванович Муравьев-Апостол, подпоручик Михаил Павлович Бестужев-Рюмин, Петр Григорьевич Каховский.
В ночь на 24 июля 1826 года в специальных тюремных экипажах в Сибирь отправлены осужденные на вечную каторгу — князь Трубецкой, князь Оболенский, Давыдов, Артамон Муравьев, братья Борисовы, Якубович и князь Волконский. Путь далекий и трудный. Целых три месяца добираются они до своих «каторжных нор». Их везли в строжайшей тайне и при усиленной охране.
25 октября 1826 года сопровождавший узников офицер явился к начальнику Нерчинских заводов и рудников Бурнашову и передал ему царский приказ об осужденных: всех привлечь к работе и относиться к ним по установленному для каторжников положению, строжайше следить за их поведением, не допускать общения между собой.
Строго было определено количество руды, которое должен добыть каждый декабрист, — три пуда в день.
В сопроводительных документах подробно описывается внешность каждого декабриста. О Сергее Волконском написано: «Рост его два аршина и 8 с половиной вершков, лицо чистое, глаза светлые, лицо и нос продолговатые, волосы — темно-русые, борода светло-русая, имеет усы. На правой ноге шрам от пули».
Начальник охраны Черниговцев письменно докладывал о группе декабристов: «Все перечисленные восемь душ размещены в Благодатском руднике. Ни один из них не знает никакого ремесла. Владеют грамотой и всякими науками, входящими в курс благородного воспитания. Некоторые из них знают иностранные языки, собственноручно написали на тех языках образцы».
Подробно описывая личный багаж декабристов, начальник охраны добавляет: «У каждого из них есть икона, Евангелие, крест, кресты для ношения на груди, белье, одежды в определенном количестве, шубы, а у некоторых — чугунные кресты, календари и прочее».
После отправки на каторгу Сергея Волконского 20-летняя Мария Волконская твердо решила последовать за супругом и разделить с ним невзгоды и лишения. 26 ноября 1826 года она коротко и восторженно пишет Сергею:
«Дорогой и любимый Сергей, все решила сегодня утром. Я еду, как только установится санная дорога».
Под этими словами ее отец, старый генерал, добавил дрожащей рукой:
«Ты видишь, мой друг Волконский, что твои друзья сохранили к тебе старые чувства. Я отступил перед желанием твоей жены. Уверен, что не задержишь ее дольше, чем нужно. Сына будущей весной возьмет с собой. С богом, мой друже, будь великодушен. Твой друг Н. Раевский».
Это письмо еще больше укрепляет убеждение Марии, что уже ничто не может ее задержать — ни привязанность к родителям, ни спокойная, исполненная столькими удовольствиями жизнь, ни запрещение ее брата. Она отрекается от всего во имя одного: облегчить участь осужденного супруга! Мария Волконская отправляется в Петербург. Она останавливается в семье своего мужа, где сталкивается с неприязнью и высокомерием старой княгини Волконской и ее дочери Софьи, которые ранее упорно распространяли слухи, что в Сибирь, чтобы разделить участь сына, отправится мать Сергея. В конечном счете она никуда не поехала и ее заботы о сыне выражались разве только в пустых письмах о жизни в Петербурге, о пышных балах и приемах.
Восемь лет спустя после заточения Сергея Волконского на вечную каторгу старая княгиня решила просить императора помиловать сына и вернуть его в Петербург. Всемогущий монарх удовлетворил ее просьбу, узнав о ее смерти: срок каторги для Волконского был сокращен… на один год!
Находясь в Петербурге, Мария пишет письмо Николаю I в надежде, что он разрешит ей поехать в Сибирь. Ведь только он и никто другой может решить этот вопрос.
Потянулись тягостные дни неизвестности и ожидания. Нужно купить новую карету и сани, приготовить небольшой необходимый багаж. Нужны шерстяные чулки, белье, шубы для Сергея, нужны лекарства, нужны деньги.
Наконец долгожданный ответ от императора пришел. В нем говорилось:
«Я получил, княгиня, Ваше письмо от 15 числа сего месяца; я прочел в нем с удовольствием выражение чувств благодарности ко мне за то участие, которое я в Вас принимаю; но во имя этого участия к Вам я и считаю себя обязанным еще раз повторить здесь предостережения, мною уже Вам высказанные относительно того, что Вас ожидает, лишь только Вы проедете далее Иркутска. Впрочем, предоставляю вполне Вашему усмотрению избрать тот образ действия, который покажется Вам наиболее соответствующим Вашему настоящему положению.
Благорасположенный к Вам 1826, 21 декабря Николай»
Теперь нельзя терять ни одной минуты. Нужно спешить. Мария может уже ехать, невзирая на то, что император запретил женам осужденных брать с собой в Сибирь детей. Тем самым он надеялся сломить волю и самых сильных духом, считая, что материнский долг сильнее супружеского.
Для Марии это неожиданный, жестокий удар. Но для себя она уже решила все — осталось только попрощаться, осталось тяжелое расставание с семьей. Прежде чем показать письмо отцу, она уведомила его о своем отъезде и о том, что уполномочивает его быть опекуном ее маленького сына. Если до этого старый генерал все еще надеялся на отказ императора, то теперь, при наличии этого письма, которое Мария дрожащими руками подала ему, понял, что расставание неминуемо. Отец поднял руки в отчаянии и громко сказал: «Прокляну, если не вернешься через год!» Он был не в состоянии вынести разлуку с дочерью, не мог свыкнуться с мыслью о ее добровольном изгнании. Он, прославленный генерал войны 1812 года, который в самый опасный и тяжелый момент боя при д. Дашковке, в священном порыве любви к родине встал с двумя малолетними сыновьями Александром и Николаем перед своими солдатами и повел их в атаку, остановив таким образом отступление. А сейчас откуда взять силы, где найти утешение?
В ту же ночь, 21 декабря 1826 года, Мария отправилась в путь.
… В последний раз она наклоняется и целует руку отца. Он благословляет ее и резко отворачивает голову, чтобы скрыть выступившие слезы.
«Все кончено, — вспоминала в своих „Записках“ Мария, — больше я его не увижу, я умерла для семьи».
Лошади мчались по Петербургу. У Марии осталась еще одна обязанность — попрощаться со свекровью. Та вручает ей пачку ассигнаций — столько, сколько необходимо заплатить за лошадей до Иркутска. Мария никого не просила о помощи, о деньгах. Накануне она пошла в ломбард, где оставила свои бриллианты. На полученные деньги она оплатила долги мужа, остальные зашила в одежду. Она знала, что жандармы могут ее обыскать и конфисковать багаж.
Итак, карета мчит ее по снежным дорогам, по безлюдным просторам между Петербургом и Москвой. В руках Мария держит драгоценный для нее ларец. В нем она хранит письма, которые уже получила из Сибири. Первые письма Сергея из страшного мира каторги, из глубоких рудников. Она даже не может себе представить весь ужас его положения. И что может понимать она, которая знает лишь теплый, уютный мир дворцов и имений!
В который раз Мария достает и читает написанные крупным, неровным почерком мужа письма. Она вникает в каждое слово, стремится понять скрытый их смысл. Ей все кажется, что Сергей хотел сказать что-то другое. Она пытается понять это другое, тайное, только их, личное…
После тяжелого и утомительного путешествия по заснеженным дорогам карета Марии Волконской въезжает на окраину Москвы. Она склонила голову на мягкие подушки, спрятала руки в теплую меховую муфту. От усталости и бессонницы под глазами большие черные круги. Стиснув губы, Мария с нетерпением ожидает приезда в дом Зинаиды Волконской, супруги Никиты Волконского, брата Сергея Волконского.
Зинаида живет богато, расточительно. Ее дом был самым блистательным литературным и музыкальным салоном того времени. Сюда приходили на дружеские встречи поэты, музыканты, певцы, иностранные гости.
Но Зинаида Волконская не только светская дама. Она пишет стихи, обладает великолепным голосом и проницательным умом. Она — одна из лучших знатоков и ценителей искусства, представительница романтизма. Ей принадлежала идея создания в Москве музея европейской скульптуры, которая была реализована только в 1912 году.
Друзьями Зинаиды Волконской были Пушкин, Веневитинов, Мицкевич, Гоголь.
Зинаида встречает Марию с распростертыми объятиями. Слуги вносят багаж Марии, помогают снять шубу. Мария просит разрешения переодеться и отдохнуть. Зинаида нежно обнимает ее и ведет в отведенную ей комнату.
Вечером в честь Марии устраивается концерт. Приглашены заграничные певцы и ее близкие друзья. В Москве тогда находился Пушкин. Он с радостью отозвался на приглашение Зинаиды Волконской и был бесконечно счастлив, что сможет пожать руку Марии, снова увидеть ее лицо, пожелать счастья в предстоящем ей долгом и печальном пути в Сибирь.
Для поэта это особенная встреча… Пять лет назад он был страстно влюблен в Марию. Но она по-детски и шутливо отвергла его любовь. Он увидит в этот вечер другую, замужнюю Марию. По стечению обстоятельств эта молодая женщина решилась на подвиг! В тот вечер многие мысли волнуют Пушкина. Она отправляется туда, к его товарищам и братьям по духу, едет как добровольная изгнанница, чтобы разделить их судьбу, одиночество, труд, неволю.
К дому Волконской поэт идет пешком. Холодно. Ветер обжигает его разгоряченное лицо. Перед глазами неотступно возникает все та же страшная картина: пять виселиц и безжизненные тела Пестеля, Рылеева, Бестужева-Рюмина… С каждым из них он дружил. Долгие годы связывала его с ними нежная дружба, содержательные беседы, споры, мечты. Недавно в Михайловское Рылеев прислал свои стихи. Недавно он вел интересные разговоры с Пестелем. Недавно…
Снег скрипит под ногами Пушкина. Шуба давит на плечи, и он чувствует, как от волнения на лбу выступила испарина. В этот вечер он идет на встречу с молодостью. С верой, с мечтами из недавнего!
Прекрасен салон княгини Зинаиды. Горят сотни свечей, предупредительные слуги разносят освежающие напитки. Итальянские певцы с изумительными голосами исполняют арии и дуэты из итальянских опер. Пушкин напряженно всматривается в лица гостей, обходит комнаты.
Зинаида Волконская успокаивает его. Она объясняет, что Мария в малом салоне, где пожелала побыть одна. Позже, когда большинство гостей уйдет и останутся самые близкие, Мария решает выйти из малого салона и присоединиться к ним. Она села в низкое, удобное кресло. Заметив ее, Пушкин приблизился к Марии. Молодая женщина в восторге от чудесного итальянского пения, а сознание, что она слушает это в последний раз, еще более увеличивает ее интерес… Во время пути Мария простудилась, потеряла голос. Она разговаривала тихо, чуть ли не шепотом, и Пушкин вынужден был наклоняться к ней, чтобы слышать ее слова. Для нее счастье, что этот вечер в Москве она проводит в приятном обществе друзей, среди очаровательных звуков музыки.
— Подумайте, — говорит Мария, — я никогда уже не услышу такую музыку!
В минуту порыва Пушкин восклицает:
— Я написал стихотворение, послание к моим друзьям-узникам. Могу ли Вам его передать? Утром его Вам принесу.
— Я уезжаю этой ночью! — отвечает Мария и видит, как лицо его потемнело от сожаления и печали. — Этой ночью!
Пушкин скрестил руки на груди и задумчиво проговорил:
— Я найму извозчика и Вам его перешлю. Но хочу, чтобы Вы первой его услышали.
Он некоторое время молчит, глядя взволнованно в ее глаза. И, не спрашивая ничего, начинает тихо декламировать:
Зинаида Волконская на цыпочках, чтобы не нарушить священный поэтический момент, приближается к поэту. Другой поэт, Веневитинов, который всегда как тень, как верный паж сопровождает Зинаиду, также присоединяется к ним. И в тесном кругу самых близких людей Пушкин возвысил голос:
Несчастью верная сестра — Надежда в мрачном подземелье Разбудит бодрость и веселье. Придет желанная пора! Любовь и дружество до вас Дойдут сквозь мрачные затворы. Как в ваши каторжные норы Доходит мой свободный глас. Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут, и свобода Вас примет радостно у входа. И братья меч вам отдадут.
Мария закрыла лицо руками. Все молчат, потрясенные силой и величием стихов. Она поднимает голову. Глаза ее сухие и лихорадочные. Уста ее тихо шепчут:
— Вы превращаете мою голгофу в праздник. Я отправлюсь уже в эту ночь, но бесконечно счастлива.
Внезапно, будто страшась упустить момент, Пушкин говорит:
— Имею намерение написать книгу о Пугачеве. Я поеду на место, перееду через Урал, поеду дальше и явлюсь к Вам просить пристанища в Нерчинских рудниках.
Мария растрогана. Как хорошо, как мило, что друзья не забывают тебя, не оставляют тебя.
Молодой Веневитинов не сводит глаз с Марии. Он будто охвачен каким-то внутренним огнем. Для него это незабываемый исторический момент в его жизни. Он стоит лицом к лицу с женщиной, которая в канун Нового года отправляется в Сибирь. Этот подвиг, это самопожертвование достойны самого высокого уважения.
Он покинул дом княгини Зинаиды Волконской после полуночи. Возвращается домой, взволнованный садится за стол и на едином дыхании записывает свои впечатления. Затем он рвет эти записки, однако он не смог их выбросить. После смерти Веневитинова их нашли в его письменном столе. Вот отрывок из них:
«27 декабря 1826 года. Вчера провел я вечер, незабвенный для меня. Я видел ее во второй раз и еще более узнал несчастную княгиню Марию Волконскую. Она нехороша собой, но глаза ее чрезвычайно много выражают. Третьего дня ей минуло двадцать лет[35]. Но так рано обреченная жертва кручины, эта интересная и вместе могучая женщина — больше своего несчастия…
Она в продолжение целого вечера все слушала, как пели, и когда один отрывок был отпет, то она просила другого. До двенадцати часов ночи она не входила в гостиную, потому что у княгини Зинаиды много было, но сидела в другой комнате за дверью, куда к ней беспрестанно ходила хозяйка, думая о ней только и стараясь всячески ей угодить… Остаток вечера был печален. Легкомысленным, без сомнения, показался он скучным, как ни старались прерывать глубокое, мрачное молчание некоторыми шутливыми дуэтами. Но человек с чувством, который, хоть изредка, уже привык обращаться на самого себя и относить к себе все, что его окружает, необходимо должен был думать, много думать. Я желал в то время, чтобы все добрые стали в то время счастливцами, а собственное впечатление сего вечера старался я увековечить в себе самом… Я возвратился домой с душою полною и никогда, мне кажется, не забуду этого вечера».
Пятьдесят лет спустя журнал «Русская старина» опубликовал материалы об отъезде Марии Волконской в Сибирь. После воспоминаний поэта Веневитинова были опубликованы лирические заметки Зинаиды Волконской, воспевающие подвиг гордого духа Марии Волконской: «О ты, пришедшая отдохнуть в моем жилище, ты, которую я знала в течение только трех дней и назвала своим другом! Образ твой лег мне на душу. Я вижу тебя заочно: твой высокий стан встает передо мною, как величавая мысль, а грациозные движения твои так же мелодичны, как небесные звезды, по верованию древних. У тебя глаза, волосы, цвет лица как у девы, рожденной на берегах Ганга, и, подобно ей, жизнь твоя запечатлена долгом и жертвою… Было время, говаривала ты, голос твой был звучный, но страдания заглушили его… Однако я слышала твое пение: оно не умолкло, оно никогда не умолкнет: твои речи, твоя молодость, твой взгляд, все существо твое издает звуки, которые отзовутся в будущем… Жизнь твоя не есть ли гимн?»
Вопреки намерению выехать как можно скорее непредвиденные обстоятельства задерживают на некоторое время Марию в Москве.
Зинаида Волконская сообщает ей, что близкие и родственники заключенных декабристов просят ее взять для них подарки и письма. Не принять их просьб Мария не имеет сил вопреки тому, что с ужасом видит, как люди несут чемоданы, ящики, посылки. Она была вынуждена купить вторую карету — уже для дополнительно образовавшегося багажа, предназначенного братьям по судьбе ее Сергея.
27 декабря 1826 года Мария готова в путь. У ворот стоит Зинаида Волконская, в глазах которой блестят слезы. Кивая головой, она долго и нежно повторяет по-французски:
— Счастливого тебе пути, сестра моя!
Зинаида приготовила необычный подарок для Марии. Она приказала сзади второй кареты крепко привязать клавесин.
Обе кареты быстро движутся по заснеженным улицам Москвы. Остался позади дом Зинаиды. Впереди Красная площадь, зубчатые стены Кремля, купола храма Василия Блаженного… В путь, в далекий путь — через Казань, через города и села — в Сибирь, в рудники, где в тяжких оковах сгибают спины политические каторжники.
Путь в Сибирь — это не только снег, сугробы и леденящий холод. Это и бескрайние пустынные земли, нескончаемые леса, мрачные, грязные трактиры и неуютные почтовые станции. Укутавшись в шубу, Мария предпочитает не выходить из кареты. Окоченевшими от холода пальцами она берет лишь кусок хлеба или чашку чая, которые ей дают в пути.
Однажды, проезжая по огромному лесу, Мария увидела из окошка своей кареты длинную вереницу каторжников и вздрогнула от ужаса. Они шли в глубоком снегу, заросшие щетиной, изможденные.
— Боже мой, — подумала Мария, — неужели и Сергей такой же истощенный, обросший бородой и с нечесанными волосами?
В канун Нового года Мария приехала в Казань. Карета ее остановилась перед городской гостиницей. В ее салонах местное дворянство готовилось встретить новогодний праздник. Непрерывно подъезжали кареты, из которых выходили элегантные дамы и господа с карнавальными масками на лицах. Вокруг царило веселое оживление, доносились смех, музыка…
Мария решила только умыться и ехать дальше в ту же ночь. Владелец гостиницы настойчиво ее уговаривал:
— Княгиня, это неразумно! С Вашей стороны будет любезно, если удостоите нас своим присутствием. Для Вас будет удобный апартамент. Этой ночью ожидается снежная буря.
Разговор прервал посланец от военного губернатора. Корректно, но сухо он сообщил Марии, что она должна вернуться назад. Княгиня Трубецкая, которая до нее проезжала через Казань, была вынуждена остановиться в Иркутске — дальше ехать не разрешали, а саму ее подвергли унизительному обыску.
Но Мария непреклонна. Она говорит, что продолжит свой путь, так как имеет разрешение от государя императора. Сдержанно поклонившись, молодая женщина вышла во двор и села в карету.
Снова в путь. Мария сжалась в уголке, прислушивается к вою ветра. А снег валит непрерывно. Время от времени возница останавливает лошадей, чтобы сбросить снег с верха кареты. Мария часто нажимает кнопку своих дорожных часов. Мелодичный звон отсчитывает часы. Скоро наступит полночь…
В 12 часов ночи Мария говорит кучеру:
— Поздравляю с Новым годом!
— И Вас поздравляю! — отзывается он и еще более энергично размахивает кнутом.
Внезапно лошади приостановили бег. Мария испуганно вскакивает с сиденья. Возница, пересиливая вой ветра, кричит, что они сбились с дороги. К счастью, невдалеке от леса заметили огонек. Это оказалось небольшое жилище лесника, который гостеприимно распахнул двери перед случайными гостями. Подкрепившись чаем, Мария провела ночь у горящей печурки, а утром продолжила путь. Время бесконечного путешествия течет медленно и монотонно. По дороге не встречается ничего примечательного — только молчаливые поля и глухие леса, окутанные снегом и холодом. Несмотря на усталость, Мария время от времени тихонько напевает, читает наизусть любимые стихи, в мыслях возвращается к своему прошлому, к своим близким и друзьям, к своей судьбе… И снова лытается представить себе жизнь узников, жизнь, которая ждет ее в Сибири.
В Иркутске, тогдашнем центре Восточной Сибири, Мария прежде всего отправляется в церковь — первую, которая встретилась на ее пути.
— Остановите! — просит она ямщика. — Остановите! Хочу отслужить молебен.
Мария вошла в церковь. Ее встретил спокойный, любезный человек, который спросил: «Что угодно?» Мария попросила его отслужить благодарственный молебен по случаю завершения ее тяжелого пути и добавила, что хочет помолиться за своего мужа, князя Сергея Волконского, государственного преступника.
Священник отрекомендовался: Петр Громов. Позже он станет священником Петровского завода, где работали заключенные декабристы. Все они в своих записках и письмах вспоминали о нем как о добром и отзывчивом к их страданиям человеке.
При выходе из церкви Мария остановилась в восторге и удивлении. К ее карете привязан клавесин Зинаиды Волконской. И уже в тот же вечер, остановившись в большом и удобном доме, Мария села к инструменту. Она играла и пела…
»…И не чувствовала себя такой одинокой, — пишет Мария в своих воспоминаниях. — …Гражданский губернатор Цейдлер, старый немец, тотчас же приехал ко мне, чтобы наставлять меня и уговорить возвратиться в Россию. Это ему было приказано. Его величество не одобрял следования молодых жен за мужьями: этим возбуждалось слишком много участия к бедным сосланным. Так как последним было запрещено писать родственникам, то надеялись, что этих несчастных скоро забудут в России, между тем как нам, женам, невозможно было запретить писать и тем самым поддерживать родственные отношения».
Губернатор отказывается сесть. Во всем его облике что-то официальное, строгое, не допускающее возражений. В руках он держит большой формулярный лист, который подает Марии.
— Подумайте же, какие условия вы должны будете подписать.
— Я подпишу их не читая, — тихо отвечает Мария. После этих слов губернатор распорядился обыскать ее багаж и ушел.
Почти сразу же в комнату ввалилась толпа чиновников: одни начали распаковывать багаж, другие его описывать, а третьи просто расхаживали взад и вперед. Но в сущности, что они могли найти — немного белья, три платья, семейные портреты и дорожную аптечку. Чиновники интересуются ящиками с посылками для других декабристов, но Мария заявляет, что все это предназначено для мужа. Снова подробная опись.
Наконец один из чиновников протягивает руку с документом, определяющим условия, при которых разрешается жене государственного преступника последовать за ним в изгнание, — слабой женщине, чтобы она хорошенько запомнила каждый пункт условий и сохранила копию.
Мария взяла гусиное перо и подписала документ.
Слуга, который присутствовал при этой сцене, испуганно спросил:
— Княгиня, что Вы сделали. Прочтите же, что они от Вас требуют?
— Мне все равно! Уложимся скорее и поедем! — отвечала она.
И только в карете Мария развернула официальный документ. Она читает и не может поверить своим глазам. Как это возможно! Да это же глумление! Взгляд ее лихорадочно пробегает строчки:
«Жена, следуя за своим мужем и продолжая с ним супружескую связь, сделается, естественно, причастной его судьбе и потеряет прежнее звание, то есть будет уже признаваема не иначе как женою ссыльно-каторжного, и с тем вместе принимает на себя переносить все, что такое состояние может иметь тягостного, ибо даже и начальство не в состоянии будет защищать ее от ежечастных могущих быть оскорблений от людей самого развратного, презрительного класса, которые найдут в том как будто некоторое право считать жену государственного преступника, несущую равную с ним участь, себе подобною; оскорбления сии могут быть даже насильственные. Закоренелым злодеям не страшны наказания.
2. Дети, которые приживутся в Сибири, поступят в казенные заводские крестьяне.
3. Ни денежных сумм, ни вещей многоценных с собой взять не дозволено; это запрещается существующими правилами и нужно для собственной их безопасности по причине, что сии места населены людьми, готовыми на всякого рода преступления.
4. Отъездом в Нерчинский край уничтожается право на крепостных людей, с ними прибывших».
Мария сложила формуляр и спрятала его в черную кожаную коробку, где хранились семейные портреты и письма.
Об этом тоже еще длинном отрезке утомительного пути Мария Волконская пишет:
«Я переехала Байкал ночью, при жесточайшем морозе: слеза замерзала в глазу, дыхание, казалось, леденело. В Верхнеудинске, небольшом уездном городе, я не нашла снега; почва там такая песчаная, что вбирает в себя весь снег; то же самое происходит и в Кяхте, в нашем пограничном городе, — холод там ужасный, но нет санного пути… На другой день я взяла две перекладные, велела уложить в них вещи, оставила кибитки и отправилась далее…
Мысль ехать на перекладных меня очень забавляла, но моя радость прошла, когда я почувствовала, что меня трясет до боли в груди; я приказывала останавливаться, чтобы передохнуть свободно. Это удовольствие я испытывала на протяжении 600 верст; при всем этом я голодала: меня не предупредили, что я ничего не найду на станциях, а они содержались бурятами, питавшимися только сырой, сушеной или соленой говядиной и кирпичным чаем с топленым жиром. Наконец я приехала в Бянкино к местному богатому купцу, который был очень внимателен ко мне; он приготовил мне целый пир и оказывал мне величайшее почтение. Меня одолевал сон, я едва ему отвечала и заснула на диване. На другой день я поехала в Большой Нерчинский завод — местопребывание начальника рудников… Я узнала, что мой муж находится в 12 верстах, в Благодатском руднике».
Марию встретил начальник рудников Бурнашев, который выложил на стол целую кипу формуляров для подписи. В них новые ограничения. Марии объясняют, что она может видеться с мужем только два раза в неделю, в присутствии одного офицера и одного унтер-офицера, никогда не приносить ему ни вина, ни пива, никогда не выходить из деревни без разрешения начальника тюрьмы, никогда…
Об этой встрече мы читаем в воспоминаниях Марии Волконской:
«И это после того, как я покинула своих родителей, своего ребенка, свою родину, после того, как проехала 6 тысяч верст и дала подписку, по которой отказывалась от всего и даже от защиты закона, мне заявляют, что я и на защиту своего мужа не могу более рассчитывать… Бурнашев, пораженный моим оцепенением, предложил мне ехать в Благодатск на другой же день, рано утром, что я и сделала; он следовал за мной в своих санях».
Благодатская каторга оказалась селом с одной улицей, окруженной горами. Шахты и штреки, где гнули спины каторжники, были богаты оловом и серебром. Вокруг простирался унылый зимний пейзаж. Леса на 50 километров вокруг села были вырублены из опасения, что беглые каторжники будут скрываться в них.
Тюрьму — бывшую тесную и грязную казарму — охраняли двенадцать казаков и один унтер-офицер. В сопровождении Бурнашева Мария отправилась в помещение, где находился Сергей. В первый момент Мария была поражена необычной обстановкой и темнотой. Это маленькая комнатка, где нельзя повернуться. В этой норе живут князь Волконский, князь Трубецкой и князь Оболенский. Звон цепей возвращает ее из какого-то оцепенения — перед ней стоит ее супруг Сергей Волконский.
«Вид его кандалов, — вспоминала много лет спустя Мария Волконская, — так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом — его самого».
Бурнашев изумлен и потрясен таким изъявлением уважения к страданиям того, к которому он относится как к каторжнику.
«Действительно, если даже смотреть на убеждения декабристов, как на безумие и политический бред, — пишет в своих воспоминаниях Мария Волконская, — все же справедливость требует признать, что тот, кто жертвует жизнью за свои убеждения, не может не заслуживать уважения соотечественников. Кто кладет голову свою на плаху за свои убеждения, тот истинно любит отечество хотя, может быть, и преждевременно затеял дело свое»
Начинается новая страница в жизни Марии Волконской. С этого дня до самой смерти она терпела невзгоды, страдания и лишения узницы. Она пишет:
«По окончании свидания я пошла устроиться в крестьянской избе… Она была до того тесна, что, когда я ложилась на полу на своем матраце, голова касалась стены, а ноги упирались в дверь. Печь дымила, и ее нельзя было топить, когда на дворе бывало ветрено: окна были без стекол, их заменяла слюда».
На следующее утро Мария решила попытаться увидеться с мужем. Только занялась заря, она уже на ногах. Оделась тепло, набросила на плечи шаль и пошла разузнать, где находятся рудники. Быстро добралась до входа в них, уговорила стражника и с горящим факелом в руках спустилась в темное подземелье.
В длинном лабиринте тепло, воздух сырой и спертый. Мария почти бежит вперед. Неожиданно сзади раздается окрик остановиться. «Я поняла, что это был офицер, который не хотел мне позволить говорить с ссыльными, — вспоминала позже Волконская. — Я потушила факел и пустилась бежать вперед, так как видела в отдалении блестящие точки: это были они, работающие на небольшом возвышении. Они спустили мне лестницу, я влезла по ней, ее втащили — и, таким образом, я могла повидать товарищей моего мужа, сообщить им известия из России и передать привезенные мною письма».
Мария увидела Давыдова, братьев Борисовых и Арта-мона Муравьева, который назвал эту сцену «сошествием в ад».
Поступок Марии Волконской вызвал чувства восхищения и уважения у всех узников.
Вскоре нежная и хрупкая Мария почувствовала на себе все невзгоды и лишения, которые постоянно переносили узники. На их пропитание отпускались совершенно мизерные суммы, и каждый месяц жены должны были отчитываться о расходах перед начальником рудников. По этому поводу даже грубый и жестокий Бурнашев откровенно говорил:
— Дьявол его знает, какие глупые инструкции нам дают: держать преступников строго и беречь здоровье их. Без этого смешного дополнения исполнял бы как следует инструкцию и за полгода доконал бы их всех…
Две княгини, Волконская и Трубецкая, живут более чем скромно — наличные деньги, которые привезли, уже на исходе. Приходится сокращать расходы на питание.
»… Суп и каша — вот наш обыденный стол; ужин отменили, Каташа (Трубецкая), привыкшая к изысканной кухне отца, ела кусок черного хлеба и запивала его квасом. За таким ужином застал ее один из стражей тюрьмы и передал об этом ее мужу. Мы имели обыкновение посылать обед нашим; надо было чинить их белье. Как сейчас вижу перед собой Каташу с поваренной книгой в руках… Как только они узнали о нашем стесненном положении, они отказались от нашего обеда»
Тихо и однообразно текут дни в этом глухом, захолустном месте. И только здесь, в Сибири, Мария Волконская поймет и проникнется горькой истиной. По высочайшему решению жены, последовавшие за своими мужьями к месту их заточения, не имеют права возвратиться назад.
«Очутившись только здесь, — писала Мария своим близким, — поняла, что те из нас, которые поехали дальше Иркутска, не могут теперь возвратиться. Раз это так, то я счастлива, что этого не знала раньше. Сейчас могу со спокойной совестью посвятить себя целиком своему мужу. Это — единственное желание моего сердца. Моим долгом было разделить свою жизнь между Сергеем и моим сыном. Теперь поняла смысл предупреждения, содержавшегося в словах императора. И тысячу раз благодарю бога, что не понимала этого раньше. Это бы увеличивало страдания, которые разрывали мое сердце. Теперь нет вины перед моим дитем. Если я не с ним, то не по своей воле. Иногда думаю, что почувствуют мои родители, когда узнают эту новость. И только в эти минуты мне становится больно».
Сибирская весна рассеивает в некоторой мере тягостное настроение и состояние Марии. Она и Трубецкая предпринимают продолжительные прогулки и с нетерпением ожидают дней свиданий с мужьями. Иногда, проходя у сельского кладбища, Каташа шептала Марии: «Здесь ли нас похоронят?» Нередко летом обе женщины поднимались на большой камень против тюрьмы, откуда разговаривали со своими мужьями.
Вскоре произошло событие, которое вызвало тревогу и опасения обеих женщин. Политические каторжники объявили голодовку! Факт, несомненно нарушивший спокойствие и однообразие Благодатской каторги.
Тюремный надзиратель Рик решил ввести в тюрьме новый порядок — запретил заключенным общаться между собой и пользоваться свечами для освещения. В знак протеста они отказываются принимать пищу — возвращают обед, возвращают ужин. На другой день — то же самое. Надзиратель Рик пишет донесение, в котором сообщает, что каторжники взбунтовались и хотят умереть с голоду. Напуганный, с целой свитой приезжает Бурнашев. Одного за другим начинают выводить декабристов и допрашивают их.
Мария бежит к тюрьме и видит, что навстречу ей идет под конвоем Сергей. Упав на колени перед ним, со слезами на глазах она умоляет его не горячиться и быть рассудительным. В конечном счете власти вынуждены были отступить и восстановить прежний порядок. Рик был уволен, а на его место назначен новый — Резанов, человек преклонных лет, относившийся со снисхождением и уважением к судьбе декабристов. Он часто приходил в тюрьму, чтобы поиграть с ними в шахматы, разрешал им прогулки, которые иногда продолжались по нескольку часов…
Уже с первых лет своего добровольного изгнания Мария проявляла твердость и силу характера, свою волю. Оказавшись в тяжелых условиях жизни каторжан и ссыльных, она не дрогнула перед невзгодами и всевозможными унижениями. Доказательством бодрости ее духа является хотя бы то обстоятельство, что она и ее подруга княгиня Екатерина Трубецкая всегда были опрятно одеты, летом даже в соломенных шляпках с вуалями. Мария говорила, что не следует никогда ни падать духом, ни распускаться. Она ездила на телеге за провизией, не стыдясь сидеть на мешках с мукой. Встречая ее, местные жители с почтением здоровались с ней. Они понимали величие ее поступка, по достоинству ценили ее добрый характер и отзывчивое сердце. Ее готовность прийти на помощь каждому, включая уголовных заключенных, стала известна всей округе.
«Теперь я жила среди этих людей, принадлежащих к последнему разряду человечества, а между тем мы видели с их стороны лишь знаки уважения; скажу больше: меня и Каташу они просто обожали и не иначе называли наших узников, как „наши князья“, „наши господа“, а когда работали вместе с ними в руднике, то предлагали исполнять за них урочную работу; они приносили им горячий картофель, испеченный в золе».
Видя этих полуголых и одетых в тряпье людей, когда они выходили из тюрьмы за водой или дровами, Мария покупала льняное домашнее полотно и поручала сшить им рубашки. Один случай не на шутку рассердил Бурнашева. Просматривая отчет о расходах Марии, он угрюмо сказал:
— Вы не имеете права раздавать рубашки: можете облегчить нищету, раздавая по 5 или 10 копеек, но не одевать людей, находящихся на содержании правительства.
— В таком случае, милостивый государь, — отрезала Мария, — прикажите сами их одеть, так как я не привыкла видеть полуголых людей на улице.
Бурнашев еще больше был удивлен и смущен, когда увидел, что эта деликатная женщина, которая только что с такой горячностью отстаивала элементарные человеческие потребности, удаляется к селу верхом на лошади. Он не видел раньше дамского седла — местные жители, вернее, тамошние женщины, ездили всегда верхом по-мужски.
В другой раз Волконская дала деньги беглому уголовному преступнику Орлову, пользовавшемуся славой «своего рода героя».
«Он никогда не нападал на людей бедных, — пишет она в своих воспоминаниях, — а только на купцов и в особенности на чиновников; он даже доставил себе удовольствие некоторых из них высечь. У этого Орлова был чудный голос, он составил хор из своих товарищей по тюрьме, и при заходе солнца я слушала, как они пели с удивительной стройностью и выражением; одну песнь, полную глубокой грусти, они особенно часто повторяли: „Воля, воля дорогая“. Пение было их единственным развлечением; скученные в тесной, темной тюрьме, они выходили из нее только на работы. Я им помогала, насколько позволяли мои средства, и поощряла их пение, садясь у их грустного жилища. Однажды я вдруг узнаю, что Орлов бежал.
Власти начали поиск беглецов. Им удалось окружить дом, где они находились, но Орлов успел бежать. Схваченных били бичами и палками, чтобы выведать, кто им помогал».
«Никто меня не назвал, — вспоминала позже Мария, — гусар предпочел обвинить себя в краже, чем выдать меня, как он мне сказал впоследствии. Сколько чувства благодарности и преданности в этих людях, которых мне представляли как извергов!»
Мария Волконская и Екатерина Трубецкая прожили на Благодатской каторге семь месяцев. В сентябре 1827 года всех декабристов-каторжников, по решению царского правительства, собирают в одном месте — в Чите. Первых декабристов в это маленькое и бедное село доставили еще в январе 1827 года, а через год их было уже здесь свыше семидесяти человек. Две княгини с радостью восприняли эту новость и начали быстро собирать сврй багаж — ведь в окрестностях Читы нет никаких рудников, а это не безразлично для всех них — их мужья осуждены к каторжным работам именно в рудниках.
Прибыв в Читу, Волконская и Трубецкая временно остановились в доме Александры Муравьевой, супруги Никиты Муравьева. До этого у нее уже разместились жены А. В. Ентальцева и М. М. Нарышкина, а в марте 1828 года к ним присоединились жены В. Л. Давыдова, И. А. Анненкова и М. А. Фонвизина.
Мария пытается подыскать квартиру. Наиболее подходящей оказывается одна комната в доме дьякона, и она поселяется там с Трубецкой и Ентальцевой. Остальные жены размещаются поближе к тюрьме, в простых деревянных домах, сами готовят себе пищу, ходят за водой, рубят дрова, топят печи… Лишения и невзгоды их еще больше сближают в той тяжелой и нерадостной жизни, создают атмосферу непринужденности и доверия. Они как могут помогают друг другу, делятся деньгами и скудной провизией. «Со всеми дамами мы словно одно семейство, — пишет матери 27 сентября 1827 года Мария. — Они меня приняли с распростертыми объятиями, ибо несчастье сближает».
Поскольку свидания с заключенными разрешались дважды в неделю, по одному часу и в присутствии офицера, Мария вместе с другими женщинами часто приходила к деревянной ограде тюрьмы, где они имели возможность видеться и разговаривать с мужьями. Несмотря на то что это было сопряжено с возможными неприятностями (однажды солдат ударил Трубецкую), эти посещения поднимали настроение декабристов. Михаил Бестужев писал:
«Каземат нас соединил вместе, дал нам опору друг в друге и, наконец, через наших ангелов-спасителей, дам, соединив нас с тем миром, от которого навсегда мы были оторваны политической смертью, соединил нас с родными, дал нам охоту жить, чтобы не убивать любящих нас и любимых нами, наконец, дал нам материальные средства к существованию и доставил моральную пищу для духовной нашей жизни».
А вот что писал А. Е. Розен об этих женщинах: «Они были нашими ангелами-хранителями и в самом месте заточения; для всех нуждающихся открыты были их кошельки, для больных просили они устроить больницу».
Здесь, в Читинской тюрьме, жизнь декабристов была более сносной по сравнению с тем, что было в Благодатских рудниках. Они чистят государственные конюшни, подметают улицы, ручными мельницами размалывают зерно, выполняют различные земляные работы и т. п. Летом все трудятся на отведенных каждому кусочках земли во дворе тюрьмы. 1 августа 1829 года пришел приказ о снятии кандалов, с которыми осужденные не расставались уже почти четыре года, и комендант С. Р. Лепарский стал разрешать узникам выходить под стражей из тюрьмы. Декабристы получают возможность ежедневно посещать жен. Некоторое время спустя и другим заключенным разрешили посещать жен, квартировавших в частных домах, но только с письменного согласия хозяйки дома.
За три года пребывания в Чите Марию постигло три тяжелые утраты. Прежде всего, смерть оставшегося в Петербурге ее маленького сына Николая, о чем она узнала в один из январских дней 1828 года. В связи с этой утратой отец ее, старый генерал Раевский, попросил Пушкина написать эпитафию к надгробию внука и текст ее послал дочери с такой припиской:
«Дружочек Машенька, посылаю тебе стихи Пушкина, посвященные твоему сыну. Никогда до этого не писал он так прекрасно.
Вот эта эпитафия:
Могила первенца Сергея Волконского долгое время оставалась неизвестной. И только в 1952 году она была обнаружена после длительных поисков благодаря двум полустертым словам на камне высеченной когда-то эпитафии Пушкина.
В настоящее время могила и памятник восстановлены в знак уважения к декабристу Волконскому и герою Отечественной войны 1812 года генералу Раевскому.
Смерть маленького Николая — тяжелая потеря для Марии Волконской. Советы ее близких в письмах искать утешение в надежде и молитве не могут ее успокоить. Теперь единственное ее утешение — это родной супруг, бедный Сергей. В письме к отцу она просит его ходатайствовать перед официальными властями о разрешении ей жить в тюрьме и делить камеру со своим любимым. Такие же просьбы к шефу жандармов Бенкендорфу отправили и другие жены декабристов.
«Дорогой папа, — писала отцу Мария Николаевна, — я с Вами поделилась тотчас же, как только узнала о смерти сына, мыслью о своем твердом решении разделить заключение Сергея и уведомила Вас о шагах, которые я просила мою Belle Mere[36] предпринять в этом отношении… Меня уверяют, дорогой папа, что для меня необходимо, чтобы Вы поддержали ее просьбы Вашими; я слишком хорошо знаю Вашу нежность ко мне и не должна была бы сомневаться ни на одно мгновение в рвении, с которым Вы взялись бы защищать дело, которое обеспечивает мой покой здесь, на земле. Дорогой папа, отказ был бы для меня приговором таким ужасным, что я не осмеливаюсь думать о нем. Не скрою от Вас, что я не могу больше переносить жизнь, которую я веду; справьтесь о том, какое впечатление произвела на меня смерть моего единственного ребенка. Я замкнулась в самой себе, я не в состоянии, как прежде, видеть своих подруг, и у меня бывают такие минуты упадка духа, когда я не знаю, что будет со мной дальше. Один вид Сергея может меня успокоить; я могла бы быть счастливой и спокойной только возле него. Дорогой папа, если это письмо найдет Вас в Петербурге, не медлите, я Вас заклинаю, хлопотать об этом; если Вы у Катерины (Е. Н. Орловой. — Авт.) — отправьте Ваше прошение, во имя неба, возможно скорее…»
Через несколько месяцев пришел ответ от отца Марии. Дрожащими пальцами она вскрывает большой опечатанный конверт и читает:
«Мое дорогое дитя! После того как получил письмо (только что от Катеньки), вижу, что ты плохо поняла мое последнее письмо по поводу твоего присоединения к мужу. Не зная даже условий заключения и ничего другого, я не могу себе позволить высказать свое мнение на этот счет. Поступай так, как подсказывают тебе разум и сердце, но я не буду участвовать в этом».
Отказ отца глубоко огорчает Марию. Она втайне от мужа горько плачет, но при встречах с ним старается держаться бодро и весело. И все же, несмотря на сопротивление, официальные власти были вынуждены удовлетворить требования жен декабристов — разрешить им жить в тюрьме, в камерах супругов.
Радостью от этой «победы» Мария сразу же поделилась с отцом:
«Горячо любимый папочка, вот уже три дня, как получила разрешение присоединиться к Сергею. Спокойствие, которое испытываю оттого, что теперь могу заботиться о Сергее и могу проводить с ним время, свободное после часов его работы, отчего у меня появилась надежда полностью разделить судьбу с ним — обрела и душевное спокойствие и счастье, которые утратила так давно».
Письмо помечено датой 31 мая 1829 года, а в сентябре того же года ее отец умер, простив перед кончиной свою непокорную дочь. Лежа на смертном одре, Раевский взглядом указал на портрет Марии, висевший у его постели, и сказал:
— Самая удивительная женщина, которую я знал! — С мыслью о ней сомкнул глаза старый воин. А на его могиле на высоком обелиске высекли слова: «В Смоленске был щит, а в Париже меч России».
Читая письма Марии Волконской, очень быстро убеждаешься в ее глубокой, прямо-таки безграничной любви к отцу. И чтобы ни говорил он, как бы ни поступал, пусть даже несправедливо по отношению к ней или излишне сурово, она всегда оставалась покорной, любящей и доброй дочерью. Ее письма к отцу исполнены словами нежности и преклонения перед ним. И где бы ни была Мария — в сельской ли избе, в тюрьме, в камере мужа, — она везде на самом видном месте ставила портрет отца. Она не только высоко ценила его, она гордилась им. Даже увлекшись какой-то книгой, герой которой поражал благородством и привлекательностью характера, Мария видела в нем своего отца.
«Я прочла историю Томаса Мора, — писала Мария своей сестре Софии. — Это не драма, не просто книга с животрепещущим содержанием нынешней литературы. Это простое, верное изложение исторической канвы одного великого человека. И когда ее читаешь, поражаешься характеру этого человека, его величию. Между прочим, он точно наш отец».
В августе 1830 года Марию постигло еще одно несчастье — умерла ее дочь Софья, не прожившая и одного дня.
Еще в мае 1828 года Николай I повелел построить новую тюрьму для декабристов в Петровском заводе, так как тюрьма в Чите оказалась перенаселенной. В конце августа 1830 года узникам приказывают собираться к переезду на новое «местожительство». Переход в Петровский завод совершался пешком. За день в среднем проходили по 30 километров. Вместе с другими женщинами этот изнурительный путь преодолела и Мария Волконская.
В начале 30-х годов прошлого века Петровский завод был глухим захолустьем, точное местонахождение которого не знали даже в Третьем отделении. Полина Анненкова так описывала место, куда отправили декабристов:
«Петровский завод расположен во впадине, окруженной сопками, а сама фабрика, где плавят железо, — сущий ад. Там ни днем, ни ночью не было покоя. Монотонный грохот молота никогда не прекращался, вокруг все было покрыто черной копотью».
Условия жизни на новом месте были поистине ужасны. Об этом довольно колоритно писала своему отцу Александра Муравьева:
«Мы находимся сейчас в Петровском застенке, условия в тысячи раз худшие, нежели в Чите.
Во-первых, тюрьма построена на болоте, второе, здание еще не высохло, и поэтому, хотя и топят два раза в сутки, печки почему-то совсем не греют. И это в сентябре. Наконец, здесь всегда темно — и днем, и ночью при искусственном освещении. Из-за отсутствия окон камеры никогда не проветриваются.
Слава богу, разрешили нам находиться там вместе с мужьями, как я уже вам писала — без детей… Даже если бы разрешили держать детей в тюрьме, мы бы не смогли этого сделать. Одна маленькая комнатка, влажная, темная и настолько холодная, что все мы мерзнем, хотя не снимаем с себя теплых валенок, пуховых пеньюаров и шапок…»
Эти жалобы Муравьевой совсем не напрасны. Двое узников сошли с ума в Петровской тюрьме — это Я. Андреевич и А. Борисов.
В Петровском заводе Мария Волконская покупает сельский домик, в котором поселяет двух человек прислуги, а сама живет с супругом в тюремной камере. В дом приходит только для того, чтобы переодеться и помыться. Некоторое время спустя семейным узникам разрешили жить вне тюрьмы. Потянулись годы тяжелой, изнурительной жизни. 22 ноября 1832 года умирает Александра Муравьева — первая жертва Петровского заточения. Ее смерть вызвала глубокое сострадание всех декабристов, которые знали ее как замечательнейшую женщину, умершую на своем посту.
Для Марии жизнь на новом месте ничем не отличается от жизни всех других женщин. Она остается все такой же — с твердым характером, верной своему долгу и своему самопожертвованию. В письме брату Николаю она писала:
«Я достигла своей цели в жизни». Ту же мысль она высказывает в письме родителям декабриста Ивашева: «В последние четыре года я достигла своей цели в жизни, а именно — воссоединилась в заточении со своим супругом». Все ее письма проникнуты чувством исполненного долга, правильности ее поступка, удивляют своим тактом и сдержанностью.
Однако близкие Марии не могут понять ее. Мать никак не может свыкнуться с ее положением, понять ее жизнь; для нее даже непонятны просьбы дочери об иголках и нитках; брат ее, Николай Раевский, отправляет первое письмо Марии только в 1832 году, спустя несколько лет после ее добровольного заточения; а сестры пишут только о своих болезнях. В связи с этим тайно от Марии Екатерина Трубецкая написала им письмо с просьбой, чтобы они писали о болезнях только после выздоровления, так как Мария месяцами живет в ужасе и тревоге за них.
У хрупкой, изящной молодой женщины поистине неистощимая энергия. Помимо своих повседневных забот и тягот, Мария пытается выращивать плодовые деревья в крае, где морозы в пятьдесят градусов — обычное явление; с восторгом музицирует на клавесине, радуется нотам, которые ей прислала Зинаида Волконская из Рима; собирает растения сибирской флоры; пишет письма родителям и близким многих каторжников, которым запрещена переписка. Волконская и Трубецкая иногда отправляли до тридцати писем сразу. Это были подробные альманахи жизни узников. Ведь каждый из каторжан имел свои мысли, свою личную жизнь, свои идеалы и мечты. Полученные ответы женщины передавали или читали декабристам. Сергею Волконскому, например, не разрешали переписку одиннадцать лет, и все эти годы ее вела Мария.
Почта до Сибири шла месяцами, на ее пути было немало самых невероятных препятствий, нередко письма терялись или приходили с большими опозданиями. Так, Мария отправила девять писем матери Сергея Волконского уже после смерти старой придворной дамы. В другом случае в продолжение трех месяцев к Марии шли письма от сестер с поцелуями, адресованными ее новорожденной дочери, которой уже не было в живых. Письма задерживались и по другим причинам: их читали комендант, иркутский генерал-губернатор, внимательнейшим образом их просматривали в Третьем отделении.
В Петровском заточении в 1832 году Мария родила сына Михаила, а спустя еще три года — дочь Елену. Она целиком ушла в заботы по воспитанию своих детей. Личная ее жизнь наполнилась новым, совсем иным содержанием. Все чаще в ее письмах тема детей занимает основное место — любовь к ним безгранична и постоянна. Хлопоты об их здоровье, об их образовании составляли смысл ее жизни.
В конце 1835 года объявляется царский указ — 10 отбывших каторгу декабристов переводятся напоселение, в их числе и Сергей Волконский. В 1836 году его семья поселяется в восемнадцати верстах от Иркутска в селе Урике; император уважил просьбу старой княгини и сократил срок каторжных работ Волконского. В Урике в то время находился на поселении старый друг Сергея Волконского — Михаил Лунин.
И снова потянулись долгие, мучительно медленные годы. И хотя Мария сохранила прежнюю энергию и жизнелюбие, все же и она значительно переменилась.
В одном из писем сестре Елене она писала: «Совсем утратила живость своего характера, в этом отношении вы бы меня не узнали. В венах моих уже нет эликсира бодрости. Часто впадаю в апатию; единственное, что еще могу сказать в свою пользу, — это то, что всякое испытание переношу с упрямым терпением, остальное все мне безразлично, были бы только здоровыми дети мои».
Через какое-то время Мария добивается разрешения на поселение в Иркутске, чтобы сын Михаил мог учиться в местной гимназии. Сначала Волконскому разрешают посещать свою семью два раза в неделю, а спустя несколько месяцев и ему разрешили проживание в городе. Там они прожили еще… 19 лет и дождались манифеста об амнистии, который подписал в день своей коронации 26 августа 1856 года новый император России Александр П. По его распоряжению манифест о помиловании доставил в Сибирь Михаил Волконский, сын декабриста, который в то время находился в Москве.
А на балу во дворце по случаю коронации новый император делает эффектный жест. Заметив среди гостей молодую Елену Сергеевну Волконскую, дочь декабриста, он идет к ней. Гости расступаются на его пути, низко кланяются, с любопытством и раболепием наблюдают, что будет. Александр II остановился перед молодой девушкой и, приняв, так сказать, ее реверанс, сказал с улыбкой:
— Я счастлив, что могу вернуть Вашего отца из заточения. И рад, что направил брата Вашего с этой вестью.
В ту ночь, когда небо Москвы полыхало разноцветными огнями фейерверка и улицы ее сияли иллюминацией в честь нового императора, Михаил Волконский отправился в Сибирь — по тому же пути, по которому 29 лет тому назад его мать, Мария Волконская, ехала в своей карете.
Михаил спешил, ехал почти без остановок днем и ночью. По пути он сворачивал в села, где жили декабристы, показывал им и читал манифест.
С большими трудностями Михаил Волконский перебрался через Ангару и добрался до Иркутска. По знакомым улицам он спешит к дому отца и долго стучит в ворота.
— Кто там? — отозвался старый декабрист.
— Отец! Я привез помилование, — ответил возбужденно Михаил.
В ту ночь в доме Волконских никто не спал. Отец и сын немедленно отправились будить всех друзей, чтобы обрадовать их давно ожидаемой, выстраданной вестью… Но к сожалению, она пришла слишком поздно. Из 121 члена Тайного общества, осужденных судом, в живых остались немногие. К 1856 году 13 декабристов жили в Западной и 21 в Восточной Сибири.
Сибирскую каторгу пережили 8 из 11 жен декабристов, последовавших за мужьями в Сибирь, в том числе и Мария Волконская. После амнистии вместе с Сергеем Волконским она жила в селе Воронки Черниговской губернии. Там они провели последние дни своей жизни — Мария умерла 10 августа 1863 года, а через два года закрыл глаза и ее престарелый супруг.
«Много было поэзии в нашей жизни…»
Под русским именем Прасковья многие юды жила одна незаурядная француженка. Это — Полина Гебль, родившаяся в Лотарингии, недалеко от Нанси. Отец ее — Жорж Гебль — был скромным французским офицером, полковником наполеоновской армии. Ей было всего четыре года, когда он взял ее с собой в военный лагерь у Булонского леса. Водил ее к Наполеону, показывал палатку императора, его простую, солдатскую кровать, маленький столик. В палатке висели серый сюртук и треугольная шляпа Наполеона…
Когда Полине было девять лет, она второй раз увидела императора. Отец ее был убит. Она встретила Наполеона в окрестностях города Нанси, когда тот собирался сесть в карету. Полина решительно подошла к нему и сказала, что осталась сиротой, просила о помощи.
Она помнила и о другой тяжелой утрате — прощании с родным дядей.
— Я не знаю, вернусь ли домой. Только бог знает это, — говорил с горечью дядя. Он отправлялся в поход в далекую Россию. — Мы идем воевать с самыми лучшими солдатами в мире. Русские воины никогда не отступают.
Ее дядя не вернулся домой. Он сложил голову в сражении при Бородине.
Полине было 14 лет, когда она увидела русских казаков в Сен-Мишеле. Навсегда запомнила месяц и число — 14 декабря 1814 года. Полина была с подружками. Она смотрела на русских солдат и с улыбкой говорила:
— Выйду замуж только за русского.
— Что за странная фантазия! — дивились подружки. — Где ты найдешь русского?
Прошло некоторое время, и Полина поступила на работу в парижский дом мод «Моно». В 1823 году она решила испытать судьбу и приняла предложение дома мод «Дюманси» стать главной продавщицей в представительном магазине фирмы в Москве, на Кузнецком мосту.
Полина молода, красива и обворожительна, прекрасно воспитана. Магазин «Дюманси» в Москве посещают богатые и знатные люди. Сюда нередко заглядывал за покупками и поручик Кавалергардского полка Иван Александрович Анненков — способный офицер, единственный сын богатой и властной аристократки. Ему 23 года, французским языком владеет так же, как и родным. У него мягкая и даже несколько сентиментальная душа. Он влюбляется в Полину, умоляет согласиться на тайное венчание, так как знает, что мать ни за что не даст согласия на брак. Для нее это неравный брак.
Полина отказывает ему. В минуты тягостной грусти Иван Анненков признается ей, что предстоят «большие» дела. Но для Полины эти слова ничего не значат. Какие еще «большие» дела? Она хочет слышать от него о добрых, пусть даже неудачных, делах. Анненков признается ей, что предстоят события, за участие в которых он может быть сослан в Сибирь.
Это было за несколько месяцев до восстания. Полина любит Анненкова и говорит ему, что готова делить с ним все радости и любое горе. Они предпринимают поездку в Пензу: Полина — показать на Пензенской ярмарке новые товары своей фирмы, а Анненков — чтобы купить на ярмарке лошадей для Кавалергардского полка.
Они уже не могут расстаться друг с другом! Анненков уговаривает Полину обвенчаться в сельской церкви. Уже договорились со священником и свидетелями. Но Полина снова отказывает — у нее свои представления об уважении воли родителей, и она не хочет их нарушать.
В начале декабря 1825 года Анненков возвращается в Петербург. А 14 декабря произошли известные события на Сенатской площади.
Полина в Москве. Она узнает, что царь приказал из орудий стрелять по восставшим. Она дрожит от ужаса в предчувствии гибели Анненкова. Она беременна и через несколько месяцев должна родить.
После рождения девочки Полина отправляется в Петербург искать Анненкова. Она обращается в различные ведомства, просит разрешения на свидание с арестованным. Ей отказывают, мотивируя тем, что право на встречу имеют только законные супруги и родители.
Но Полина не сдается. Она знакомится с офицером, который служит в Петропавловской крепости. Вручает ему крупную сумму денег и передает записку Анненкову. В ответ он написал лишь несколько слов по-французски: «Где ты? Что с тобой? Боже мой, нет даже иголки, чтобы положить конец страданиям».
Полина передала Анненкову медальон со словами: «Я отправлюсь с тобой в Сибирь». И поспешила обратно в Москву.
Молодая француженка имела и другие планы. Она намеревалась взять деньги у матери Анненкова, организовать побег любимого из крепости, а затем с поддельным паспортом уехать с ним за границу.
Она просит мать Анненкова о встрече. Готова к тому, что эта надменная аристократка может не пустить ее даже на порог дома. Ведь сама она не посещает сына в крепости, не помогает ему.
Мать Анненкова была капризной барыней со многими странностями. Она дочь Якоби — иркутского генерал-губернатора при Екатерине П. Даже самое богатое воображение не позволяло представить все «чудеса» дворца, в котором жила старая Анненкова…
Сто пятьдесят человек обслуживали ее дом. Она не терпела ни малейшего шума. Многочисленные лакеи ходили по залам только в чулках, говорили шепотом. Двенадцать лакеев целыми днями стояли в одном из залов, готовые немедленно исполнить любое ее желание. Четырнадцать поваров день и ночь ожидали ее приказаний. Анненкова нередко обедала ночью, не соблюдая никакого режима в питании.
Анненкова и одевалась по своему неповторимому методу. Семь красивых девушек являлись к ней в будуар. Каждая из них надевала какую-нибудь часть туалета госпожи. Она ничего не надевала без того, чтобы было предварительно не согрето человеческим телом! В доме жила одна дородная немка, чьей обязанностью было… по полчаса сидеть в карете перед каждой поездкой Анненковой. Таким оригинальным способом согревалось сиденье для барыни.
Дом был набит шкафами и сундуками. Они заполнены бархатами и атласами, шелками и драгоценными украшениями. Анненкова приобретала любую приглянувшуюся ей ткань, скупая целые ее кипы для того, чтобы ни у кого не было такого платья, как у нее! Деньги, которые поступали из многочисленных имений, бросали в сундуки, и каждый крал сколько мог.
И вот Полине предстояла встреча с этой своенравной, странной женщиной… Она написала ей письмо и попросила принять ее. Анненкова решила встретиться поздно вечером. Послала за Полиной карету незадолго до полуночи. Когда Полина приехала, она приняла ее не сразу. Молодая француженка просидела в приемной несколько долгих часов.
Было два часа ночи, когда появился лакей и сообщил, что его госпожа ждет ее, и пригласил Полину в другой зал.
Француженка гордо и спокойно пошла. Она была одета во все черное. Подойдя к матери Анненкова, Полина с достоинством поклонилась.
Барыня сидела в большом кресле, облаченная в роскошный французский туалет из белой ткани. Она заметно волновалась и приветливо указала на кресло для гостьи.
Не дослушав рассказа Полины, она встала и обняла девушку. Прижала к своей груди. Анненкова расплакалась, когда услышала, что Полина хочет организовать побег ее сына.
— Мой сын станет беглецом? Нет, я никогда не соглашусь с этим. Он должен смиренно покориться своей судьбе!
— Это годится для римлян, сударыня — проговорила в ответ француженка, — но это время уже миновало.
После первой встречи последовало много других. Старая барыня очарована француженкой. И она решает ее развлечь. В честь Полины устраивает вечера, приемы, Но она совсем не считается с трагическим положением, в котором находится ее сын. Не пишет ему даже писем.
Полина постепенно освобождается от такого ненужного внимания старой Анненковой. Она решительно заявила ей, что должна незамедлительно ехать в Петербург, чтобы встретиться с Иваном Александровичем. Анненкова сняла с пальца большой золотой перстень с огромным бриллиантом и передала ей.
— Подарите его моему сыну, — сказала она любезно. В Петербурге Полина узнает, что Анненков покушался на самоубийство. Его спасли, когда он уже лежал без сознания на каменном полу камеры. Он был уверен, что Полина его покинула. Уже несколько недель он ничего не знал о ней, не получал никакой весточки.
Узнав об этом, Полина отважилась на безумный поступок. Поздней ночью она решает отправиться в Петропавловскую крепость и подкупить часовых. Была весна, по Неве плыли огромные льдины. Ни один человек не мог решиться плыть ночью на плоту или лодке через реку к крепости.
— Барышня, вы себя погубите! — кричали ей. — Даже днем это очень опасно.
После долгого торга за большие деньги один смельчак решился переправить ее в крепость. Прибрежные каменные лестницы покрыты льдом. По ним невозможно подойти к воде. Тогда Полина решила спуститься по веревке. Та тоже была покрыта льдом и сильно поранила ей руки.
Сильный ветер буквально валил с ног. Но Полина благополучно спустилась в лодку. Большие льдины со страшной силой ударялись в лодку, готовые вот-вот разбить ее. К полуночи Полина добралась до крепости.
В промокшей одежде, продрогшая, с окровавленными руками, она вошла в офицерский корпус. По коридору прошла через спящих на полу солдат. Полина искала знакомого офицера. Когда наконец она нашла его, он был явно напуган. Молодая француженка умоляла офицера об одном: организовать встречу с Анненковым.
Это было настоящее сумасшествие! Встречи с узниками разрешал только сам царь. Но у Полины был неотразимый аргумент — деньги. И офицер согласился. Он под каким-то предлогом вывел заключенного из камеры, и во дворе крепости, у глухой стены влюбленные встретились.
Чтобы обрадовать Анненкова, Полина передала ему перстень с бриллиантом — подарок матери.
— У меня его все равно заберут, — сказал Анненков. — Скоро нас отправят в Сибирь. — И вернул перстень. Тогда Полина улыбнулась и сняла с пальца свой перстень, сделанный из двух тоненьких золотых колечек. Она его разделила и одно отдала возлюбленному.
— Другое привезу в Сибирь. А пока пусть будет на моей руке. — Расстались они с клятвой в верности.
Но на этом страшные опасности той ночи для Полины еще не окончились. Едва она добралась до своего пристанища, как услышала, что по улицам несутся кареты. Колокольчики под дугами так звенели, что тревогой наполняли ее сердце.
Она вышла на улицу, чтобы найти возок-пролетку Сердце ее подсказывало, что именно этой ночью осужденных отправляют в Сибирь. Она должна первой добраться до ближайшей почтовой станции, где остановится обоз с конвоируемыми декабристами.
На первой станции она никого не застала. В подорожной книге прочла фамилию фельдъегеря, который вез осужденных в Иркутск.
И во второй раз в ту ночь Полина отправляется в Петропавловскую крепость. Уже светало. Город вновь оживал. Полина все же сумела добраться до крепости. Знакомый офицер передал ей небольшой скомканный листочек. На нем было написано: «Встретимся или погибнем!»
И уже на следующий день Полина предпринимает все, чтобы ей разрешили отправиться в Сибирь. Она пишет письмо императору и решает во что бы то ни стало добиться встречи с ним. Это было ее последней надеждой. Она писала Николаю I:
«Ваше Величество, позвольте матери припасть к стопам Вашего Величества и просить как милости разрешения разделить ссылку ее гражданского супруга. Религия, Ваша воля, государь, и закон научат нас, как исправить нашу ошибку. Я всецело жертвую собой человеку, без которого я не могу долее жить. Это самое пламенное мое желание. Я была бы его законной супругой в глазах церкви и перед законом, если бы я захотела преступить правила совестливости. Я не знала о его виновности; мы соединились неразрывными узами. Для меня было достаточно его любви…
Соблаговолите, государь, милостиво дозволить мне разделить его изгнание. Я откажусь от своего отечества и готова всецело подчиниться Вашим законам.
У подножия Вашего престола молю на коленях об этой милости… Надеюсь на нее…»
В мае 1827 года Полина узнает, что император будет на маневрах у города Вязьмы. Она едет туда и умудряется упасть перед царем на колени.
Николай I в удивлении спрашивает:
— Что вам угодно?
— Государь, — обращается француженка на родном языке. — Я не говорю по-русски. Я хочу милостивого разрешения следовать в ссылку за государственным преступником Анненковым.
— Кто вы? Его жена?
— Нет. Но я мать его ребенка.
— Это ведь не ваша родина, сударыня! Вы будете там глубоко несчастны.
— Я знаю, государь. Но я готова на все! Николай стоял в нерешительности. Полина смотрела на него с отчаянием и надеждой.
Император обратился к своему министру Д. И. Лобанову-Ростовскому и повелел принять просьбу француженки. Потом ей разрешили ехать в Сибирь.
Полина готовится в путь… Она ведет себя решительно и смело. Ей предстоит преодолеть тысячи километров по незнакомой земле, среди чуждых людей и непривычных нравов, без знания русского языка. Император разрешил ей ехать, но запретил брать с собой ребенка. Она оставила свою крошку дочь в доме матери Анненкова.
Мать декабриста щедро позаботилась о Полине. Дала ей двух крепостных слуг и две кареты, снабдила ее французскими винами, съестными припасами, достала из сундуков толстые пачки денег и вручила их француженке.
Но деньги не разрешалось брать с собой… Полина прячет их в свою сложную прическу.
Две кареты отправляются в путь. Стояла холодная зима, термометр показывал 37 градусов мороза. В последний раз Полина поцеловала свою дочурку, обняла мать Анненкова.
«По мере того как я удалялась от Москвы, мне становилось все грустнее и грустнее. В эту минуту чувство матери заглушало все другие, и слезы душили меня при мысли о ребенке, которого я покидала… От
Москвы до Иркутска я доехала в 18 дней и потом узнала, что так ездят только фельдъегери. Зато однажды меня едва не убили лошади, а в другой раз я чуть-чуть не отморозила себе все лицо, и если бы на станции не помогла мне дочь смотрителя, то я, наверное, не была бы в состоянии продолжать путь. Эта девушка не дала мне войти в комнату, вытолкнула на улицу, потом побежала, принесла снегу в тарелке и заставила тереть лицо. Тут я только догадалась, в чем дело. В этот день было 37 градусов мороза, люди тоже оттирали себе лица и конечности, и мы мчались снова».
«Проезжая через Сибирь, — писала позже Полина Анненкова, — я была удивлена и поражена на каждом шагу тем радушием и гостеприимством, которые встречала везде. Была я поражена и тем богатством и обилием, с которым живет народ… Везде нас принимали, как будто мы проезжали через родственные страны, везде кормили людей отлично и, когда я спрашивала, сколько должна заплатить, ничего не хотели брать, говоря. „Только богу на свечку пожалуйте“. Такое бескорыстие изумляло меня».
В Иркутске генерал-губернатор Цейдлер в соответствии с инструкциями императора пытается задержать и отправить Полину обратно. Но путь уже «проложен» первыми декабристками, Трубецкой и Волконской! Полина отказывается вернуться.
Губернатор любезен. Когда узнает, что она везет с собой охотничье ружье и охотничьи принадлежности, он советует получше их спрятать. Предупреждает, что ее чемоданы будут осмотрены…
Предстоит переправа через Байкал по льду. Крестьяне предупреждают ее, что на льду часто образуются трещины и переезды сопряжены с большой опасностью. Однако, преодолев все трудности, Полина добралась до другого берега.
От Верхнеудинска до Читы остается всего лишь… 700 верст. Снега не было. Вокруг простиралась лишь вздыбленная, смерзшаяся земля, бескрайняя, пустая и безлюдная, нигде не видно ни единого жилища. Кое-где на пути встречались буряты, которые жили в легких юртах, кочевали со своими табунами коней, стадами овец и коров. Из юрт выбегали любопытные детишки. Молодые бурятки с любопытством смотрели на необыкновенную путешественницу. Буряты помогли приладить колеса к каретам и отказались от вознаграждения.
В те времена Чита была деревней в 18 дворов. В самой деревне была и тюрьма. Полина начала беспокоиться: ей сказали, что до Читы осталась одна лишь станция…
Истинная француженка, она остановилась перед последним перегоном и тщательно занялась своим туалетом. Она надела лучшее платье, сама сделала сложную прическу, украсила косы лентами. Полина была уверена, что через несколько часов увидит своего любимого.
Но через несколько часов… она увидела лишь коменданта Лепарского. Генерал, как и Цейдлер, тоже любезен, но объясняет ей, что имеется много формальностей, которые необходимо выполнить. Полина должна устроиться, найти квартиру. Подписать многочисленные документы. Добровольно принять новые ограничения.
— Но я хочу видеть Ивана Александровича! Я проехала шесть тысяч верст не для подписи документов, а воссоединиться и обвенчаться с ним.
Лепарский терпеливо ей объясняет, что даже для первой короткой встречи он должен издать специальное распоряжение.
Полина подчиняется. Она берет документы и читает:
«1. Я, нижеподписавшаяся, имея непреклонное желание разделить участь моего мужа, государственного преступника, и жить в том заводском, рудничном или другом каком селении, где он содержаться будет… не должна я отнюдь искать свидания с ним никакими происками и никакими посторонними способами, но единственно по сделанному на то от г. коменданта соизволению и токмо в назначенные для того дни, и не чаще как через два дня на третий.
2. Не должна доставлять ему никаких вещей, денег, бумаги, чернил, карандашей без ведома г. коменданта или офицера, под присмотром коего будет находиться муж мой.
3. Равным образом не должна я принимать и от него никаких вещей, особливо же писем, записок и никаких бумаг для отсылки их к тем лицам, кому оные будут адресованы или посылаемы…
4. Обязуюсь иметь свидание с мужем моим не иначе как в арестантской палате, где указано будет, в назначенное для того время и в присутствии дежурного офицера; не говорить с ним ничего излишнего и паче чего-либо не принадлежащего, вообще же иметь с ним дозволенный разговор на одном русском языке…
10. Наконец, давши такое обязательство, не должна сама никуда отлучаться от места того, где пребывание мое будет назначено».
Полина подписала документ.
Комендант Лепарский пообещал ей, что она увидится с Анненковым через несколько дней.
Но Полина не может ждать сложа руки. Она узнает, что именно в тот день узников поведут в баню, и она стоит у окна и ждет.
«Я увидела Ивана Александровича в старом тулупе, с разорванной подкладкой, с узелком белья, который он нес под мышкою… Я сошла поспешно, но один из солдат не дал нам поздороваться, он схватил Ивана Александровича за грудь и отбросил назад. У меня потемнело в глазах от негодования, я лишилась чувств и, конечно, упала бы, если бы человек не поддержал меня. Вслед за Иваном Александровичем провели между другими Михаила Фонвизина, бывшего до ссылки генералом Я все стояла на крыльце как прикованная. Фонвизин приостановился и спросил о жене своей. Я успела сказать ему, что видела ее и оставила здоровою.
Только на третий день моего приезда привели ко мне Ивана Александровича. Он был чище одет, чем накануне, потому что я успела уже передать в острог несколько платья и белья, но был закован и с трудом носил свои кандалы, придерживая их. Они были ему коротки и затрудняли каждое движение ногами. Сопровождали его офицер и часовой; последний остался в передней комнате, а офицер ушел и возвратился через два часа. Невозможно описать нашего первого свидания, той безумной радости, которой мы предались после долгой разлуки, позабыв все горе и то ужасное положение, в каком находились в эти минуты. Я бросилась на колени и целовала его оковы».
Наконец была назначена дата свадьбы Анненкова с Полиной — 4 апреля 1828 года. Все население Читы собралось в церкви. Но декабристам запретили присутствовать, пришли в церковь их жены, приехавшие к тому времени в Сибирь. Среди них были Волконская, Трубецкая, Нарышкина, Давыдова, Ентальцева.
По православному обычаю, роль посаженого отца невесты пожелал исполнять комендант генерал Лепарский. Он прибыл в собственном экипаже, чтобы доставить невесту в церковь. Полина успела приготовить белые банты для шаферов из своих батистовых носовых платков. Даже сумела накрахмалить их, и они блестели, были пышными и красивыми! Шаферами были Петр Свистунов и Александр Муравьев — товарищи Анненкова.
Жены декабристов пришли в своих лучших платьях, с цветами в руках. Веселое настроение исчезло, шутки замолкли, когда к церкви привели Ивана Анненкова с двумя шаферами — все трое были в оковах. Только здесь с них сняли цепи. Началась церемония венчания.
Церемония продолжалась недолго, священник торопился, певчих не было. Священник соединил руки Полины и Ивана Анненкова. С этого момента она получила русское имя — Прасковья Егоровна Анненкова.
Сразу же после венчания Анненкова и его двух товарищей снова заключили в оковы и возвратили в тюрьму.
Полина со своими подругами отправилась в свою избу. На следующий день в знак милости Анненков был приведен на свидание к своей молодой жене. Им разрешили побыть вместе в присутствии сопровождавшего офицера не более двух часов.
Жизнь их проходила в страданиях и мимолетных встречах. Но Полина не падала духом; будучи деятельной натурой, она никогда не опускала рук. Когда убедилась, как трудно Ивану Анненкову ходить в коротких и тяжелых кандалах на ногах, она попросила сельского кузнеца изготовить новые оковы. За хорошую плату тот выковал более длинные и не такие тяжелые цепи. Опять же за хорошую мзду тюремщикам Полина устроила так, что ее мужу сняли неудобные кандалы и надели новые. Старые она взяла себе на память. Из них заказала для себя перстень и браслет, которые носила как символы верности своему любимому и в знак уважения к его страданиям.
Для Полины Анненковой жизнь в Сибири не была столь тягостной, как для других декабристок. Она умела отлично готовить, владея этим искусством в совершенстве. В Сибири изумляла всех своими изысканными блюдами, приготовленными по знаменитым французским рецептам. Она хорошо организовала свое хозяйство, обзавелась огородом, выращивала овощи, покупала у местных крестьян дичь и угощала всех декабристов.
«Дамы наши, — писала Полина, — часто приходили посмотреть, как я приготовляю обед, и просили научить их то сварить суп, то состряпать пирог. Но когда дело доходило до того, что надо было взять в руки сырую говядину или вычистить курицу, то не могли преодолеть отвращения к такой работе, несмотря на все усилия, какие делали над собой. Тогда наши дамы со слезами сознавались, что завидуют моему умению все сделать, и горько жаловались на самих себя за то, что не умели ни за что взяться. Но в этом была не их вина. Воспитанием они не были приготовлены к такой жизни, какая выпала на их долю, а меня с ранних лет приучила ко всему нужда.
Мы каждый день почти были все вместе. Иногда ездили верхом на бурятских лошадях в сопровождении бурята, который ехал за нами с колчаном и стрелами, как амур.
Надо сознаться, что много было поэзии в нашей жизни. Если много было лишений, труда и всякого горя, зато много было и отрадного. Все было общее — печали и радости, все разделялось, во всем друг другу сочувствовали. Всех связывала тесная дружба, а дружба помогала переносить неприятности и заставляла забывать многое».
Особенно тепло, с любовью пишет Полина Анненкова о своих новых подругах Трубецкой и Волконской. Даже тогда, сама приехавшая в Сибирь, она верно оценивала и понимала их личный подвиг. Описывала тщательнейшим образом их внешность, восхищалась их красотой и обаянием, их широкой культурой. С большой нежностью она говорила об их супружеской верности и любви:
«Князь Трубецкой срывал цветы на своем пути, делал букет и оставлял его на земле, а несчастная жена подходила поднять букет только тогда, когда солдаты не могли этого видеть».
«Княгиня Трубецкая и княгиня Волконская были первые из жен, приехавшие в Сибирь, зато они и натерпелись более всех нужды и горя. Они проложили нам дорогу и столько выказали мужества, что можно только удивляться им», — писала Полина Анненкова о своих подругах по несчастью.
Декабристка Прасковья (Полина) Анненкова была одной из немногих жен, которые вернулись из Сибири. После 30-летней ссылки она вместе с Иваном Анненковым и своими детьми вернулась из далекого, сурового края. Им не было разрешено проживать ни в Москве, ни в Петербурге. Они поселились в Нижнем Новгороде и жили счастливо. Встречались там с Тарасом Шевченко. В их доме гостил и французский писатель Александр Дюма.
Взаимоотношения Полины Анненковой и Дюма были совершенно особыми. Позволю себе вкратце рассказать о них.
Среди друзей Полины, когда она была хозяйкой в доме мод в Москве, был и знаменитый учитель фехтования Огюст Гризье. У него брали уроки Александр Пушкин и Иван Анненков. Судьба его соотечественницы Полины глубоко взволновала Огюста. И когда Гризье навсегда уехал из России, в Париже он написал воспоминания о далекой стране. В них он рассказал и о судьбе Полины. Среди близких друзей Гризье был и писатель Александр Дюма. Прочитав записки друга, он буквально дни и ночи расспрашивал о соотечественнице. И в конце концов написал свой известный роман «Учитель фехтования».
В нем многие события освещены по-иному, изменены и имена героев. В романе Дюма мать Анненкова изображена нежной и любвеобильной дамой. Анненков переименован в Викинова, а Полина Гебль представлена Луизой Дюпюи… Но, несмотря на все эти изменения, книга стала своего рода разоблачением царизма, нанесла ощутимый удар по самодержавию и крепостничеству.
Роман был запрещен в России. На русском языке он был издан лишь после Великой Октябрьской социалистической революции[37].
Дюма как-то встретился в Париже с одной русской княгиней, придворной дамой императрицы. Она рассказала ему любопытную историю. Дюма тогда же записал ее в своем дневнике.
«Как-то русская императрица, уединившись в уютном будуаре, стала читать мой роман, — писал Дюма. — Пока она читала, незаметно вошел Николай I. Правда, читала не сама императрица, а ее придворная дама, читала вслух. Она была сильно смущена и поспешила спрятать книгу под подушку. Император подошел к августейшей своей супруге, начавшей трепетать при его неожиданном появлении, и в упор спросил:
— Вы что-то читали?
— Да, государь.
— Хотите, я Вам скажу, что Вы читали?
Императрица молчала.
— Вы читали роман Дюма «Записки учителя фехтования».
— Каким образом Вы узнали об этом, государь?
— Очень просто. Ведь это самый последний роман, запрещенный мною…»
Дюма гостил у Анненковых. Он был счастлив встретить соотечественницу, видеть живой и здоровой ее, прототипа героини Луизы Дюпюи. Позже он написал:
«Анненкова показывала мне браслет, который смастерил ей Бестужев и надел на ее руку так, что она до смерти не снимала его. Браслет, перстень и нательный крестик, которые она носила, были сделаны из цепей ее мужа…»
Не теряйте бодрости духа своего…
Одиннадцать героических женщин разделили судьбу декабристов. Вслед за Трубецкой, Волконской, Муравьевой отправились в путь и другие, которым император дал разрешение. Одна за другой уехали в Сибирь Нарышкина, Фонвизина, Ентальцева, Юшневская, Розен.
Вспомним, что среди них были и две молодые француженки, которые даже не знали русского языка. Но и они смело отправились в далекий и тяжелый путь. В суровую и незнакомую Сибирь поехали Полина Гебль и Камилла Ледантю. Их подвигу отведены страницы в русской истории.
Было много русских женщин, которые стремились отправиться в Сибирь, чтобы разделить каторгу своих мужей, но Николай I им отказал. Он запретил 18-летней Якушкиной отправиться вместе с детьми к своему супругу — Ивану Якушкину.
Трагичной была судьба Анастасии Якушкиной. Она никогда больше не увидела супруга. Они посылали друг другу нежные письма. Многие годы жили надеждой, что в один прекрасный день все же встретятся.
Декабрист Басаргин в воспоминаниях рассказывал, что, когда их тюремный транспорт по пути в Сибирь остановился в Ярославле, он встретил там графиню Надежду Шереметеву — мать жены молодого Якушкина.
«Когда выходили садиться в повозки, то встретили ее вместе с дочерью, державшею на руках грудного младенца, в коридоре, посреди толпы собравшихся любопытных. Они обняли, благословили нас и все время не осушали глаз. Жена Якушкина была тогда 18-летняя молодая женщина, замечательной красоты. Нам было тяжко, грустно смотреть на это юное, прекрасное создание, так рано испытывающее бедствия этого мира и, может быть, обреченное своею обязанностью, своею привязанностью к мужу на вечную жизнь в сибирских рудниках, их разлуку с обществом, родными, детьми, со всем, что так дорого юности, образованию и сердцу».
У Анастасии Якушкиной было двое детей: Вячеслав и Евгений. Второй ее сын, Евгений, родился уже после ареста мужа. Она пережила много тяжелых часов и дней.
Узнала, что Иван Якушкин приговорен к смерти через отсечение головы. Царь смягчил приговор: вместо смертной казни назначил двадцать лет каторжных работ в Сибири с последующей пожизненной ссылкой.
Жизнь Анастасии Якушкиной явилась примером преданности и самоотверженности. Она была любящей матерью, заботилась о своих двух мальчиках, учила их любви и глубокому уважению к отцу. И когда сыновья научились писать, первые их письма были к отцу в Сибирь.
Переписка Ивана Якушкина с его семьей — волнующие страницы высоких мыслей и благородства. Когда сыновья подросли, он им писал издалека письма-напутствия. Это педагогические рассуждения, умные родительские пожелания.
«Знать и уметь, — писал он сыновьям, — две вещи часто совершенно разные: уменье и без знаний кой-как плетется своим путем на свете, а знание без уменья в действительной жизни — прежалкая и пресыщенная вещь».
Семнадцать лет спустя Анастасия Якушкина тяжело заболела. Мать ее отправила к друзьям Якушкина в Сибирь одно за другим три письма, чтобы подготовить его к печальной развязке. Но никто не осмелился сказать ему об этих письмах. Иван Якушкин бесконечно и глубоко любил свою жену…
В 1842 году он организовал в Ялуторовске мужскую школу, сам преподавал в ней, учил детей сибирских крестьян. В память жены организовал и вторую, женскую школу. Сам писал учебники, сам оплачивал учителей. Женская гимназия, созданная Якушкиным, была единственной образцовой гимназией во всей Западной Сибири.
В 1850 году, всего лишь за несколько лет до амнистии, жены декабристов встретились с осужденными петрашевцами. Это были молодые, полные энтузиазма члены кружка, созданного Петрашевским. Они выступали за республиканский строй, боролись против крепостничества, за революционное переустройство общества. Членом кружка был и 28-летний Федор Достоевский.
Достоевский уже тогда был известным писателем. Его книги «Бедные люди», «Неточка Незванова» и «Белые ночи» читали и в Сибири. Достоевский тяжело переживал свое заключение. День и ночь его мучили видения и воспоминания об эшафоте, о белых балахонах, в которые их одели по ритуалу мнимой смертной казни.
В тот страшный день Достоевский написал свое знаменитое письмо к брату Михаилу:
«Брат! Я не уныл и не пал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда в каких бы то ни было несчастьях, не уныхь и не пасть — вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я осознал это… Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, которая также может и любить, и страдать, и жалеть, и помнить, а это все-таки жизнь. Никогда еще таких обильных и здоровых запасов духовной жизни не кипело во мае, как теперь…»
Первой руку помощи петрашевцам протянула декабристка Наталья Фонвизина. Она увидела Петрашевскохо больным, в кандалах. Они встретились в тюрьме, в его камере. Фонвизина пережила тяжелые минуты при этой встрече. Петрашевскмй ей рассказал, что знал одного 25-летнего молодого человека, которого звали Димитрием Фонвизиным. Он был близок их политическому кружку… Но был тяжело болен, уже на пороге смерти. Это и спасло ею от ареста и тюрьмы.
Наталья Фонвизина слушала рассказ о собственном сыне! Он уже давно умер. Она плакала и слушала о живом юноше, о том, которого она уже не знала, который вырос и стал петрашевцем.
Наталья Фонвизина и Полина Анненкова встречались и с Достоевским. Единственная книга, которая была разрешена в тюрьме, — это Евангелие. Две декабристки подарили ему его, а в обложке книги спрятали деньги.
«Мы увидели этих великих страдалиц, — писал Достоевский, — добровольно последовавших за своими мужьями в Сибирь. Ни в чем не повинные, они в долгие двадцать пять лет перенесли все, что перенесли их осужденные мужья. Свидание продолжалось час Они благословили нас в новый путь».
Когда петрашевцев отправляли на кахоргу в Омск, Наталья Фонвизина и Полина Анненкова пошли попрощаться с ними. Было холодно, тридцать градусов мороза. Две женщины должны были встретить тюремные повозки на открытой дороге, в семи километрах от Тобольска. Там, от перекрестка, уходил большак на Омск.
Вокруг было тихо и пустынно. Обе женщины сошли со своих возков и стали прохаживаться, чтобы как-то согреться. Наконец послышались колокольчики тюремного транспорта. Из него вышли Достоевский и Дуров. Они были в грубых арестантских одеждах, на ногах кандалы. Им предстоял долгий путь — 600 верст до Омска.
— Не теряйте бодрости духа своего! — воскликнула на прощание Наталья Фонвизина, — О вас и там позаботятся добрые люди.
Достоевский писал брату:
«Ссыльные старого времени (т. е, не они, а жены их) заботились о нас как о родне. Что за чудные души, испытанные 25-летним горем и самоотвержением. Мы видели их мельком, ибо нас держали строго. Но они приносили нам пищу, одежду, утешали и ободряли нас».
Утверждали, что Наталья Фонвизина была прототипом Татьяны в «Евгении Онегине» Пушкина.
«Ваш друг Александр Сергеевич, — писала она Ивану Пущину, — как поэт, некогда прекрасно схватил мой характер, горячий, мечтательный и сосредоточенный в себе, и чудесно описал его проявления в сознательной жизни…»
Жизнь Натальи исполнена многими романтическими увлечениями. 14-летней девочкой она любила читать о подвижниках и героях. По-своему подражала им. Так, однажды она смастерила себе пояс, выварила его в соли, чтобы он жалил кожу! Все любовались ее красотой. Тогда она решила «убить» свою красоту. Целыми часами стояла на солнце и обжигала лицо, пока кожа совсем не почернела и даже не потрескалась от загара. В 16-летнем возрасте решила отказаться от житейской суеты и уйти в монастырь. Оделась в мужскую одежду, обрезала косы и назвалась Лазарем. Бежала из дома, ее разыскали в 70 верстах от дома и вернули назад.
Словом, ее молодость была бурной и наполненной неожиданностями. Как-то до безумия влюбилась в юношу, гостившего в их имении. Но тот, прослышав, что средства семейства ее весьма скромные, поспешил исчезнуть.
Генерал Михаил Фонвизин — человек с большим состоянием — предложил ей руку и сердце. Ему было уже 33 года.
«Как „ышла замуж, — писала Наталья в воспоминаниях, — снова попала в роскошь и знатность, меня баловали как ребенка. Только на одни заколки и булавки тратила в год более тысячи рублей“.
Наталья Фонвизина вышла замуж не по любви, а по воле родителей. Но вскоре полюбила супруга и была ему верна. Однажды в многолюдном светском обществе она вновь встретила того юношу, в которого была горячо влюблена. Он стал за ней ухаживать, стремясь вернуть прежнюю дружбу. Подобно пушкинской Татьяне, она гордо отвергла запоздалые чувства.
Арест генерала Фонвизина и следствие были тяжелейшим ударом для молодой женщины. Она — мать маленького ребенка, ждет второго. Но вместе с Анастасией Якушкиной она на плоту проплывает возле Петропавловской крепости. И обе сумели, хотя и издали, взглянуть на своих мужей. За большие деньги они тоже подкупили часовых и переправили через них письма.
Случилось, что в Петропавловской крепости несли дежурство солдаты, служившие ранее под начальством генерала Фонвизина, который пользовался большим уважением и любовью среди них. Они умоляли своего бывшего командира немедленно бежать. Солдаты показывали ему ключи и уверяли, что могут открыть любую дверь и ворота. Фонвизин был тронут, но решительно отказался. Он знал, что после его бегства солдат «прогонят через строй» и все они погибнут в муках.
20 января 1827 года генерала Фонвизина, с цепями на ногах и руках, отправляют в Сибирь. Он приговорен к 15 годам каторжных работ и вечной ссылке. В крытых розвальнях вместе с ним едут декабристы доктор Вольф, Басаргин и Фролов. И только он благодаря неутомимым заботам Натальи Дмитриевны был тепло одет. У него на плечах медвежья шуба, на ногах теплое одеяло. Басаргин жался к нему, ибо не имел теплой одежды и был в коротком пальто. На первой почтовой станции их встретила Наталья Фонвизина. Она передала мужу тысячу рублей, которые он немедленно использовал, чтобы позаботиться о своих друзьях. Купил одеяло для Басаргина, приобрел и другие необходимые вещи для далекого и тяжелого пути.
Наталья Фонвизина вскоре после рождения второго ребенка тоже отправилась в Сибирь. Она вынуждена была оставить своих детей. И уже больше никогда их не видела!.. Оба ее сына умерли до амнистии родителей.
Наталья Фонвизина была одной из немногих декабристок, возвратившихся обратно. В 1853 году ей было разрешено вернуться после амнистии генерала М. Фонвизина. Она остановила свою карету у каменного столба на границе Азии и Европы. Встала лицом к Сибири и низко поклонилась. Затем записала в дневнике: «Как когда-то, направляясь в Сибирь, поклонилась России, на том же месте теперь поклонилась Сибири в знак благодарности за хлеб-соль и гостеприимство людей. Поклонилась и родной земле, которая как-то неохотно, будто мачеха, а не родная мать, неприветливо встретила меня… Сердце мое невольно сжалось от какого-то мрачного предчувствия, снова охватили меня прежние тревога и страх».
25 мая 1853 года ее карета въехала в Москву. Она вдруг почувствовала, что летит как птица — легко и свободно. Но тетка встретила ее холодно. Вокруг веяло равнодушием. Рядом масса родственников, которые выглядели поседевшими гоголевскими персонажами. Возле нее слуги, крепостные, сгибавшие спины. Четверть века Фонвизина жила среди каторжников, но духовно свободных людей…
Вскоре явился жандарм вместе с официальными чиновниками от московского генерал-губернатора Закревского. Ей сообщили, что она должна немедленно покинуть Москву. До нее, когда в Москву возвратился генерал
Фонвизин, ее супруг, москвичи устраивали по этому поводу торжественные встречи, собрания, приемы. Правительство не желало повторений подобных проявлений уважения к опальным.
Фонвизина навсегда уехала в деревню, в имение своего умершего деверя, который завещал ей его. Он полагал, что правительство может игнорировать завещание, если он оставит наследство своему брату-декабристу. И он написал, что завещает все «госпоже генерал-майорше Наталье Фонвизиной».
Генерал Михаил Фонвизин был племянником знаменитого русского драматурга Дениса Фонвизина. Он также имел писательский дар и оставил потомкам несколько серьезных трудов по истории России. Его перу принадлежат «Обозрение проявлений политической жизни в России», «О подражании русских европейцам», «Записка об указе 2 апреля 1842 г.» и некоторые другие исторические заметки.
К сожалению, Фонвизин не смог долго наслаждаться свободой. В свои 66 лет он измучен и тяжело болен. Через одиннадцать месяцев после освобождения Фонвизин окончательно слег. Перед смертью он спрашивал Наталью:
— Какой завтра день, почтовой? Вы будете писать им в Тобольск? Теперь выслушайте мою последнюю просьбу: напишите и передайте, пожалуйста, всем моим друзьям и товарищам, назвав каждого по имени, последний мой привет на земле… Другу же моему Ивану Дмитриевичу Якушкину, кроме сердечного привета, передайте еще, что я сдержал данное ему слово при получении от него в дар, еще в Тобольске, этого одеяла, обещая не расставаться с ним до смерти. А вы сами видите, как близок я теперь к ней…
Лев Николаевич Толстой был глубоко взволнован, прочитав письма Натальи Фонвизиной из ее переписки с супругом. Он тогда записал в дневнике, что она его заинтересовала как прелестнейшее выражение духовной жизни замечательнейшей русской женщины. Толстой имел намерение сделать ее героиней своего нового романа о декабристах, выведя под фамилией Апихина, в созвучии с девичьей — Апухтина.
Позже Толстой делился с Н. Конкиным: «Довелось мне видеть возвращенных из Сибири декабристов, и знал я их товарищей и сверстников, которые изменили им и остались в России и пользовались всяческими почестями и богатством. Декабристы, прожившие на каторге и в изгнании духовной жизнью, вернулись после 30 лет бодрые, умные, радостные, а оставшиеся в России и проведшие жизнь в службе, обедах, картах были жалкие развалины, ни на что никому не нужные, которым нечем хорошим было и помянуть свою жизнь».
Следует отметить», что труды М. Фонвизина имеют большое значение и поныне. Они написаны живо, умно, свидетельствуют о глубоких познаниях. Я читала их с истинным наслаждением. И особенно тронули меня заключительные слова, свидетельствующие о скромности автора: «Может бьпь, когда труп мой истлеет в земле и когда в России можно будет говорить и писать свободно, моя рукопись попадется какому-нибудь исследователю истории нашей эпохи, и он, проверив мои показания другими историческими источниками, найдет, что я верно и беспристрастно представил то, что случилось в мое время и в чем мне самому пришлось участвовать».
Жена подполковника Андрея Ентальцева, Александра Васильевна Ентальцева, уехала в Сибирь как-то совсем незаметно. Никто не помахал вослед ее карете, никто не писал ей теплых писем. Она с детства была круглой сиротой, не было у нее и родственников. Она уехала в Читу без драм и возражений.
Но вся ее жизнь в Сибири — непрерывная драма! Не было другой декабристки, которая так страшно и тяжело страдала там, как Александра Ентальцева. На ее мужа непрерывно сыпались доносы. Местное начальство обвиняло его в самых невероятных и абсурднейших преступлениях. Кто знает, почему именно на Ентальцева обрушивались потоки лжи и подозрений. Бенкендорфу непрерывно шли письма и доносы, что Ентальцев имеет «антигосударственные мысли», что готовит бунты, собирает оружие. И Бенкендорф приказывает генерал-губернатору Западной Сибири Вельяминову провести следствие, проверить, действительно ли существует в Сибири мятежный дух, «угнездившийся среди государственных преступников».
Непрерывные обыски, следствия, допросы, обвинения измучили вконец декабриста, разрушили его нервную систему. Но травля продолжалась: едва отведет одно обвинение, как готовится следствие по новому доносу. Бенкендорфу пишут, что у Ентальцева в амбаре спрятано четыре лафета и, видимо, даже пушки и порох. И все это, видите ли, подготовлено единственно в связи с ожидаемым посещением его императорского высочества наследника государя.
По приказу окружного суда военный отряд ночью окружает дом Ентальцева. Начинается повальный обыск, и… действительно обнаруживают несколько старых, еще со времен Екатерины II вроде как бы пушек с большими деревянными снарядами 1805 года. Разумеется, никакого пороха не нашли. Ентальцев объяснил, что купил у крестьян деревянные снаряды, чтобы украсить ими ограду дома, а железо старых пушек хотел пустить в переплавку.
Но все это тяжело отразилось на его здоровье. Он сошел с ума, отнялась речь, развился паралич. Ентальцев стал опасен для окружающих. Он стремился поджечь все, к чему только приближался. И целые годы жена не отходила от него, день и ночь его берегла, заботилась о муже как о маленьком ребенке.
Жизнь Александры Васильевны была непосильно тяжелой и безысходной. Не было средств, ниоткуда никакой помощи. Не к кому и обратиться за какой-либо поддержкой. Двадцать лет прожила она в Сибири с тяжелобольным супругом… Материально ей иомогали все декабристы. Мария Волконская написала своему брату Александру и попросила его выслать деньги Ентальцевой. И Александр Раевский, не зная Ентальдевой, начал регулярно переводить ей денежные суммы.
Подполковник Ентальцев умер в 1.845 году. Жена его осталась в Сибири одна. Она имела право вернуться в Москву, где родилась. Ентальцева написала письмо Бенкендорфу, который доложил императору, но просьба была оставлена без последствий. Александра Васильевна Ентальцева в одиночестве прожила в Сибири еще одиннадцать лет и возвратилась в Россию лишь в 1856 году после амнистии декабристов.
Ее жизнь в Сибири не отмечена великими делами. Скромно, но героически исполняла она свой долг, заботилась о тяжелобольном супруге, деля с ним его заточение и изгнание, его тяжелую судьбу. Десятилетия молчаливых страданий, нужды и мучений! Образ Александры Васильевны Ентальцевой — один из незаметных среди женщин-декабристок, но это образ великой русской женщины. Продолжительное страдание — это ее личный подвиг, а изгнание в Сибирь — ее благородное служение и жертва, принесенная на алтарь Отечества.
Каторжная академия
Одним из удивительнейших и прекраснейших начинаний декабристов в заточении было создание Артели. Так называли декабристы свои обобществленные финансы, ставшие основой их равноправного материального обеспечения. Это было добровольное объединение взаимопомощи. Артель стала одним из замечательных примеров высокого благородства и братской щедрости. Она зародилась и развивалась как живое творческое дело, спасавшее людей от нищеты, унижений принимать «милостыню» от своих же товарищей.
Среди декабристов в заточении были богатые дворяне, с огромными состояниями, регулярно получавшие деньги от своих близких, другие же не имели ничего, были всеми покинуты и забыты.
«Зародилась мысль к устройству общей Артели, которая в продолжение всего нашего пребывания так обеспечивала нашу материальную жизнь и так хорошо была придумана, что никто из нас во все это время не нуждался ни в чем и не был ни от кого зависим», — писал Басаргин.
Князья Трубецкой, Волконский, Никита Муравьев ежегодно вносили в Артель очень большой по тем временам взнос — по три тысячи рублей. По тысяче рублей вносили Ивашев, Нарышкин, Фонвизин и другие.
Все остальные, которые получали от своих семей скромные суммы, на которые не могли пропитаться и продержаться, — соответственно и вносили в Артель небольшую долю. И… после этого каждый из декабристов получал одинаково равную сумму. На эти деньги была Организована «кухня»; покупали муку, мясо, научились экономить, приобретали семена, обрабатывали участок и выращивали овощи прямо во дворе тюрьмы. Декабристы платили жалованье одному из стражников, который готовил самовар с горячим чаем, приносил с кухни еду и вместе со всеми бесплатно питался.
Артель превратилась в своеобразную кассу взаимопомощи, которая безвозмездно поддерживала каждого в отдельности и всех вместе. Она заботилась и о тех декабристах, которые отбыли годы каторги и должны были отправляться на поселение. Каждому из них выдавалось по восемьсот рублей, чтобы они имели возможность обзавестись жильем, мебелью, организовать хозяйство.
Басаргин писал: «Это благодетельное учреждение избавляло каждого от неприятного положения зависеть от кого-либо в отношении вещественном и обеспечивало все его надобности. Вместе с тем оно нравственно уравнивало тех, которые имели средства, с теми, которые вовсе не имели их, и не допускало последних смотреть на товарищей своих как на людей, пользующихся в сравнении с ними большими материальными удобствами и преимуществами. Одним словом, оно ставило каждого на свое место, предупреждая, с одной стороны,тягостные лишения и недостатки, а с другой — беспрестанное опасение оскорбить товарища своего не всегда уместным и своевременным предложением помощи.
Артель заботилась и о духовной жизни узников. Жены декабристов получали все основные газеты и журналы. Более того, наряду с русскими периодическими изданиями выписывали крупнейшие французские, немецкие и английские газеты и журналы. В Сибирь доставлялись для декабристов целые обозы литературы! Даже некоторые библиотеки были перевезены из Петербурга в Сибирь. Так, личная библиотека Никиты Муравьева, в которой были тысячи редких и дорогих изданий, собранных на протяжении десятилетий его отцом — педагогом императора Александра I, также была перевезена в Сибирь.
Все эти книги были общими. Они принадлежали всем. Был установлен четкий порядок пользования ими, а также составлен список читавших газеты и журналы, поступавшие с петербургской почтой. Каждому отводилось два часа для прочтения любой газеты, а журнала — до трех дней. Часовые ходили из камеры в камеру и за вознаграждение разносили книги, газеты и журналы.
До нас дошло множество разнообразных воспоминаний и записок декабристов об их жизни в заточении. Все они как бы избегают писать о своих страданиях и каторжном труде. Но с подлинным наслаждением, с бесчисленными интересными подробностями они рассказывают о своих научных и литературных увлечениях, о своих просветительских кружках и даже о решении постигать различные ремесла!
Артель стала поистине спасением для декабристов. На питание и содержание каторжников царская казна отпускала буквально копейки. На них невозможно было прокормиться. Да к тому же, как уже говорилось, стража обворовывала. Многие просто голодали. Реальной становилась опасность, что борцы за свободу станут просить милостыни у царя!
Тогда декабристы Поджио, Вадковский и Пущин засели за обсуждение плана устройства Артели. Они выработали ее устав, создали законченный и весьма сложный механизм сбора и распределения денежных сумм. Помимо всего прочего, было решено, что Артелью будут руководить три человека: распорядитель, закупщик продовольствия и кассир. Потом были введены еще должности огородника, дежурного по кухне, дежурного по раздаче обедав и ужинов. Были определены суммы на чай, сахар, табак.
И дело вошло! Барон Розен был назначен поваром, в он весьма старался, чтобы угодить своим товарищам.
Декабристы «сэкономили» деньги из общей кассы и вскоре организовал вторую, так называемую «малую артель.». Через нее они стали выписывать газеты и журналы. Двадцать два периодических издания получает декабристы! Выписывались географические атласы, карты, книжные новинки, романы и нашумевшие стихотворные сборники.
Словом, декабристы не теряли ни минуты, чтобы учиться, читать, жить активной духовной жизнью.
«Каземах нас соединил вместе, дал нам опору друг в друге, дал вам охогу жить, дал нам политическое существование за пределами политической смерти», — писал М. Бестужев.
Каторжная тюрьма стада поистине «жатаржжой академией» для декабристов. Многие ианади изучать различимые языки, слушали лекции но военному делу и литературе, истории, занимались вереводжюи книг ва русский язык.
Бригген преподавал латинский язык, Оболенский и Чернышев — ангдийский. У них обучались оба брата, Александр и Петр Беляевы, морские офицеры. Проявив большое желание и твердую волю, они не только научились читать и васать по-английски, «о и вплотную занялись переводом миосотомной „Истории Римской империи“ Гиббона. „Мы разделили этот труд пополам, — читаем в воспоминаниях Александра Беляева, — и каждый взял шесть томов. Таким образом, мы кончили этот труд в год. У нас было положено не вставать от работы до тех пар, пока ве кончим десять страниц каждый“. Потом братья Беляевы перевели в заточении „Красного корсара“ и „Морскую волшебницу“ Фенимора Купера.
Розея увлекся было переводами с немецкого языка. Никита Муравьев читал лекции по военному искусству.
Блестяще владел английским жзъдаом Михаил Лугннк. Шутя он просил своих товарищей:
— Господа, читайте и пишите по-англяйски сколько хотите, но, умоляю вас, только не говорите на этом языке!
Слышать плохое английское произношение других было для него подлинной мукой.
Декабристы слушали лекции по астрономии, физике, химии, анатомии, философии… Среди них были незаурядные ученые, военные специалисты, подлинные знатоки отдельных наук, литературы. Поэт Александр Одоевский преподавал русский язык и, конечно же, поэтику.
«Словом, в нашей тюрьме, — писал А. Беляев, — всегда и все были заняты чем-нибудь полезным, так что эта ссылка наша целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди своего времени, при больших средствах, которыми располагали очень многие и которые давали возможность предаваться исключительно умственной жизни, была, так сказать, чудесною умственною школою… Если б мне теперь предложили вместо этой ссылки какое-набудь блестящее в то время положение, то я бы предпочел эту ссылку».
Год спустя разрешили строительство мастерских во дворе тюрьмы. Декабристы соорудили иечто вроде металлоремонтной, столярную и даже переплетную мастерские. Одно из новых помещений декабристы яазвали «клубом», где собственными силами устраивали различные коннцерты.
Из Петербурга привезли фортельяно. Крюков играл на скрипке. Свистунов — на виолончели. За фортепьяно чаще всех садился Ивашев, Юшневский хорошо подстраивался со своим альтом. Организовали свой хор.
Поистине свято отмечали декабристы свой праздник — годовщину восстания 14 декабря. Каждый гед в этот день устраивался «праздничный стол», звучали пламенные речи, трогатеяьявме воспоминания о товарищах, погибших на виселице. В пятую годовщину восстания Михаил Бестужев сочинил песню о революционном выступлении Черниговского полка и ето командире Сергее Муравьеве-Апостоле. Перед притихшими товарищами эту песнь исполнил Федор Тютчев:
Что ни ветер шумит во сыртам бору, Муравьев идет на кровавый пир… С ним Черниговцы идут грудью встать, Сложить голову за Россию-мать.
Прекрасный голос Тютчева, сильные и правдивые слова песни взволновали всех до глубины души. После песни долго молчали. А потом дружно исполнили «Марсельезу».
Пегги 80 декабристов жили как одна большая, дружная семья. Но как и в любой семье, несмотря на любовь и цривязанность друг к другу, всегда находится место и время и для разногласий, споров. Так была и в семье декабристов. Но больше всего спорили они… на философские и религиозные темы. Самые острые споры велись именно по вопросам религии.
В их большой семье были совсем еще юноши, которым едва исполнилось по 20 лет, были и «старые» люди — 40-летние ветераны. Люди различного культурного уровня, выходцы из разных социальных слоев и, конечно же, с разными характерами и темпераментами. Южные «Славяне», например, не смогли получить должного образования. В заточении они изучали французский, немецкий, английский и даже латинский языки.
«Один из кружков, — писал И. Якушкин, — названный в насмешку Конгрегацией, состоял из людей, которые по обстоятельствам, действовавшим на них во время заключения, обратились к набожности; при разных других своих занятиях, они часто собирались все вместе для чтения назидательных книг и для разговора о предмете наиболее им близком. Во главе этого кружка стоял Мусин-Пушкин, бывший свитский офицер, имевший отличные умственные способности. Во время своего заключения он оценил красоты Евангелия и вместе с тем возвратился к поверьям своего детства, стараясь всячески отстаивать их. Члены Конгрегации были люди кроткие, очень смирные, никого не задевающие и потому в самых лучших отношениях с остальными товарищами. Другой кружок, наиболее замечательный, состоял из „Славян“; они не собирались никогда все вместе, но были знакомы один с другим еще прежде ареста, они и потом остались в близких отношениях между собой… Главное лицо в этом кружке был Петр Борисов, к которому „Славяне“ оказывали почти безграничное доверие. Иные почитали его основателем „Общества соединенных славян“. Проповедуя неверие своим товарищам „Славянам“, из которых многие верили ему на слово, он был самого скромного и кроткого нрава; никто не слыхал, чтобы он когда-нибудь возвысил голос, и, конечно, никто не подметил в нем и тени тщеславия.
Но при всем том мы все вместе составляли что-то целое. Бывали часто жаркия прения, но без ожесточения противников друг против друга.
Николай Бестужев, который когда-то в юности учился в Художественной академии, именно в заточении своей кистью запечатлел многих дорогих нам лиц. Он сделал портреты всех жен декабристов и десятков своих товарищей. Сохранились его прекрасные пейзажи, акварели, жанровые зарисовки. Он рисовал будни декабристов, камеры, тюрьмы, часовых, а позже — дома декабристов в различных сибирских селах. Благодаря его художественной летописи мы можем видеть тогдашнюю Сибирь, проникнуть в казематы, наблюдать буйство Ангары, встретиться с взглядом печальных черных глаз Марии Волконской…»
1 августа 1829 года специальный фельдъегерь доставил из Петербурга особый приказ. Император согласился с ходатайством генерала Лепарского и повелел снять с декабристов кандалы.
«Мы так привыкли к звону цепей, — писала Мария Волконская, — что я с каким-то волнением вслушивалась в него: он мне сообщал о приближении Сергея во время наших встреч».
Генерал Лепарский собрал декабристов. Он старался придать этому моменту особую торжественность. Генерал громко объявил, что государь император своим повелением разрешил ему снять оковы со всех государственных преступников и что он, комендант, находит их всех достойными этой царской милости.
Наступила мертвая тишина. Лепарский повторил, что поскольку он считает каждого из них достойным этой милости монарха, то приказывает снять цепи со всех.
И снова воцарилась тишина. Лепарский удивленно смотрел на узников. Несколько человек из «Славян» громко заявили, что отказываются от этой царской милости!
Комендант сделал вид, что ничего не слышит. Он был потрясен, что никто не высказал благодарности. Караульный офицер принялся подсчитывать оковы, которые снимали с заключенных.
«Кто поверит, но скажу истину, нам стало жаль этих оков, с которыми мы уже свыклись в течение этих 3-х, 4-х лет и которые все же были для нас звучными свидетелями нашей любви к Отечеству», — писал в воспоминаниях Александр Беляев.
Драма на все времена
28 марта 1826 года в одну из камер Петропавловской крепости, в которую заточен князь Сергей Трубецкой, входит граф Бенкендорф, шеф корпуса жандармов и Третьего отделения.
Этой встрече Трубецкой уделил внимание в своих воспоминаниях, подчеркнув при этом, что разговор происходил на изысканном французском языке. Проследим за диалогом между ними.
«Он (Бенкендорф). — Я пришел к Вам от имени Ето Величества. Вы должны представить себе, что говорите с самим императором. В этом случае я только необходимый посредник. Очень естественно, что император сам не может прийти сюда; Вас позвать к себе для него было бы неприлично; следовательно, между Вами и им будет посредник. Разговор наш останется тайной для всего света, как будто бы он происходил между Вами и самим государем. Его Величество очень снисходителен к Ввм и ожидает от Вас доказательства Вашей благодарности.
Я. — Генерал, я очень благодарен Его Величеству за его снисходительность и вот докаэат еяьетво ее (показывая на кипу бумаг и писем жениных, лежавшую у меня на столе и которые я получал ежедневно).
Он. — Да что это!.. дело не в том, — помните, что Вы находитесь между жизнью и смертью.
Я. — Я знаю, что нахожусь ближе к последней.
Он. — Хорошо! Вы не знаете, что государь делает для Вас. Можно быть добрым, можно быть милосердным, но всему есть границы. Закон предоставляет императору неограниченную власть, однако есть вещи, которых ему не следовало бы делать, и я осмеливаюсь сказать, что он превышает свое право, милуя Вас. Но нужно, чтоб и с своей стороны Вы ему доказали свою благодарность. Опять повторяю Вам, что все сообщенное Вами будет известно одному только государю; я только посредник, чрез которого Ваши слова предадутся ему.
Я. — Я уже сказал Вам, что очень благодарен государю за позволение переписываться с моей женой. Мне бы очень хотелось знать, каким образом я могу показать свою признательность.
Он — Государь хочет звать, в чем состояли Ваши сношения со Сперанским.
Я. — У меня не было с ним особенных сношений.
Он. — Позвольте, я должен Вам сказать от имени Его Величества, что все сообщенное Вами, о Сперанском останется тайной между им и Вами. Ваше показание не повредит Сперанскому, он выше этого. Он необходим, но государь хочет только знать, до какой степени ои может доверять Сперанскому.
Я. — Генерал, я ничего не могу Вам сообщить особенного о моих отношениях к Сперанскому, кроме обыкновенных светских отношений.
Он. — Но Вы рассказывали кому-то о Вашем, разговоре со Сперанским. Вы даже советовались с ним о будущей России.
Я. — Это несправедливо, генерал, Его Величество ввели в заблуждение.
Он. — Я опять, должен Вам напомнить, что Вам нечего бояться за Сперанского. Сам государь уверяет Вас в этом, а Вы обязаны ему большой благодарностью, Вы не можете себе представить, что он делает для Вас. Опять говорю Вам, что он преступает относительно Вас все божеские и человеческие законы. Государь хочет, чтоб Вы вашей откровенностью доказали ему свою признательность.
Я, — Мне бы очень хотелось доказать маю признательность всем, что только находился в моей власти, но не могу же я клеветать на кого бы то ни был»; не могу же я товарищ» то, чего никогда не случалось. Государь не может надеяться, чтоб я выдумал разговор, которого вовсе не происходило. Да если бы я и был достаточно слаб для этого, надо еще доказать, что я имел этот разговор.
Он. — Да, Вы рассказали кому-то о нем.
Я. — Нет, генерал, я не мог рассказать разговор, которого не было.
От. — Берегитесь, князь Трубецкой, Вы знаете, что Вы находитесь между жизнью и смертью.
Я. — Знаю, но не могу же я сказать ложь, и я должен повторить Вам, что. лицо, имевшее дерзость сообщить государю о каком-то разговоре моем со Сперанским, солгало, и я докажу это на очной ставке. Пусть государь сведет меня с этим лицом, и я докажу, что оно солгало.
Он. — Это невозможно, Вам нельзя дать очную ставку с этим лицом.
Я. — Назовите мне его — и я докажу, что оно солгало.
Он. — Я не могу никого называть, всномниге сами.
Я. — Совершение невозможна, генерал, вспомнить о разговоре, которого никуда не было».
Этот разговор зафиксирован только в воспоминаниях князя Трубецкого. Нет никакого официального документа, в котором бы упоминалось о нем. Этот разговор «с глазу на глаз» имеет особенный оттенок. Устами Бенкендорфа говорил сам император Николай I. Поразительно быстро меняются позиции и подход к предмету — милость, благосклонность (если подтвердишь подозрения, даже если обманешь при этом) и тут же угроза мести и даже смерти, если будешь молчать и не скажешь того, чего от тебя требуют.
Давайте остановимся более обстоятельно на имени, которое было в центре диалога между Трубецким и Бенкендорфом, — Сперанском. Что заставляет императора так пристально интересоваться его личностью, выяснять связи и взаимоотношения этого человека с декабристами? Участвовал ли он в какой-либо степени в заговоре? Может быть, всему виной противоречивые и путаные показания декабристов или бессилие Следственной комиссии добраться до истины?..
Спустя многие годы, в 1854 году, декабрист Гавриил Батеньков напишет: «Биография Сперанского переплетается с многими другими биографиями. О некоторых вообще не можем говорить, а имеется много такого, что истина не может быть открыта».
В сущности, кто же такой Михаил Михайлович Сперанский, к которому император и его окружение проявляют такое «внимание»? Откуда взялся этот высокий молчаливый человек, который умеет обрести доверие, поражает своей большой культурой, прекрасной внешностью и почтительным поведением.
В 40 верстах от города Владимира, в старинном русском селе Черкутино, было три церкви. В продолжение 200 лет в них служили священники из одного и того же рода, известного где-то с конца XVIII века, когда сын дьякона Василия Михайлова, Михаил, женился на дочери дьякона из села Скоморово девице Прасковье Федоровне Никитиной. В 1772 году она родила четвертого ребенка — Михаила, будущего государственного деятеля и знаменитого законодателя.
В то время Владимирская губерния славилась своими церквами, величественными храмами и монастырями, своими чудотворными иконами и фресками кисти Андрея Рублева. Именно в этих церквах и храмах, великолепнейших иконостасах и росписях запечатлена поэтичная душа русского крестьянина.
По словам официального биографа Сперанского, барона Корфа, отец будущего государственного сановника «был простым и добродушным человеком, очень заурядным, почти с ограниченным умом и без всякого образования».
Мать была тоже простой женщиной, неграмотной и очень набожной. Когда у нее родился сын Михаил, а до него она потеряла троих своих детей, молилась богу и дала обет поехать в Ростов Великий поклониться мощам святого Димитрия в надежде, что это поможет сохранить ее дитя.
В сельской избе жили еще дед и бабка Михаила — престарелые родители его отца. В этом доме, где каждый должен был трудиться в поте лица, только один человек ничего не делал. В какой-то застывшей позе, буквально день и ночь, со скрещенными руками перед иконами стояла на коленях престарелая попадья — бабушка М. Сперанского. Высохшая и немощная старуха поражала воображение Михаила.
Много лет спустя Сперанский рассказывал своей дочери:
— Другие дети играют на дворе, а я не могу наглядеться, как бабка моя стоит в углу перед иконами. Словно окаменевшая, в таком глубоком созерцании, что ничто постороннее, даже голоса ее близких, не может отвлечь. Вечером, когда уже все ложатся спать, она все еще остается стоять перед образами. Утром я снова вижу ее на том же месте. Более того, не раз пробуждаясь в ночи, я ее, кроме как на коленях, всецело отдающейся молитве, просто ни разу не видел. Пищей ей многие годы служила одна просфора в день, размоченная в воде. Этот призрак моего детства исчез из нашего дома спустя год, после того как меня отдали в семинарию, но я его и теперь постоянно вижу перед собой!
Вот в какой атмосфере замкнутости и религиозного фанатизма рос Михаил. Босым, в грубой домотканой рубашке бегал по селу сын священника. Чем отличался он от русоголовых, обгорелых на солнце сельских непосед, детей крепостных?
Впечатляющим событием в детстве Михаила стал приезд в село Черкутино по приглашению местного помещика князя Салтыкова Андрея Афанасьевича Самборского, духовника великих князей Александра и Константина. Сначала он был священником русской миссии в Лондоне, а позже, по желанию Екатерины II, сопровождал в путешествии по Европе наследника престола Александра. В 1784 году Самборский стал учителем закона божьего и английского языка великих князей.
Знатное духовное лицо посещает родителей Михаила, гладит по голове небольшого босоногого мальчугана и в шутку, под смех окружающих, предлагает ему ехать вместе с ним в Петербург.
Когда Михаилу исполнилось семь лет, отец отвозит его в город Владимир и записывает в духовную семинарию. По традиции ему дают новую фамилию — Сперанский, и впервые в документах записывают — Михаил Михайлович Сперанский. Для сельского мальчика начинается новая, необыкновенная жизнь. Город как будто тонет в сказке: с церковных звонниц разносится малиновый звон десятков колоколов. Этот звон сопутствует многим годам жизни юного семинариста. Здесь, в семинарии, он обучается чтению и письму, учит греческий и латинский, риторику и философию, математику и физику, богословие, поет в архиерейском хоре. И так месяц за месяцем, гад за годом.
В 1790 году, вместе с двумя юношами, 18-летний Сперанский направлен на учебу в Петербургскую духовную академию. Она недавно учреждена специальным царским указом, в нее принимают только семинаристов с хорошими успехами и примерным поведением, надежных в нравственном отношении. Здесь, в Петербурге, Сперанский держится скромно, проявляя сильно развитое чувство меры, уважения и почтительности. Его бедное, незнатное происхождение принимает ореол трогательного мученичества — ведь его род давал России поколение за поколением скромных сельских священников. Постепенно Сперанский устанавливает контакты и связи с различными представителями высшего общества, производя на них впечатление своим незаурядным умом и загадочным отшельничеством.
В 1791 году Михаил Сперанский закончил Петербургскую духовную академию и был оставлен в ней в качестве преподавателя. Отсюда фактически и начинается быстрое восхождение Сперанского. В 1797 году он уже секретарь в канцелярии генерал-прокурора Сената, а в 1803—1807 годах, при императоре Александре I, — директор департамента коллегии иностранных дел. В то же время он одно из близких лиц Александра I по всем вопросам внутренней политики. Когда-то босоногий мальчик, сын полуграмотного сельского священника из Владимирской губернии получает доступ во дворец, император к нему благоволит и осыпает наградами. В 1808 году Сперанский в составе царской свиты сопровождает Александра I в Эрфурт для встречи его с Наполеоном Бонапартом.
Об этой встрече писал уже известный нам петербургский литератор Булгарин. Он утверждал, что Наполеон разговаривал со Сперанским и после этого, под сильным впечатлением от беседы, сказал Александру I:
— Не согласились бы Вы, Ваше императорское Величество, обменять мне этого молодого человека на любое королевство?
В 1809 году, по поручению императора, Сперанский работает над Планом государственного преобразования России. Он разрабатывает и всеохватывающий план применения государственных законов, начиная от кабинета императора до местных общинных управ.
В общих чертах этот колоссальный по объему труд был направлен на подновление, модернизацию самодержавной монархии. С целью предотвращения всяких революционных брожений в нем предусматривались и конституционные формы управления Русской империей.
В связи с этим в письме Александру I Сперанский отмечал: «Из всех предварительных записок, из стократных, может быть, бесед и разговоров, которые имел с Вашим величеством, наконец можно составить единое целое. Отсюда сложился план всеобщего государственного переустройства. Весь смысл этого плана состоит в том, чтобы через законы утвердить власть правительства, основных, постоянных начал и таким образом придать этой власти больше достоинства и истины».
И далее: «Если бог благословит это продолжение, к концу 1811 года — концу десятилетия нынешнего царствования (речь идет о царствовании Александра I. — Авт.) — Россия примет новое бытие и окончательна, во всех областях, преобразится».
Проект Сперанского являлся попыткой приспособления самодержавия к зарождавшимся в России капиталистическим отношениям и отражал интересы наиболее либеральной части русского дворянства.
Но, несмотря на ограниченность проекта Сперанского, он оказывается весьма радикальным для правительства и особенно для основной массы дворянства и придворной аристократии. Поэтому он не был осуществлен в целом, а были проведены некоторые частичные мероприятия, как, например, указы о придворных званиях, о введении экзаменов для государственных служащих, о некоторых финансовых вопросах, о создании Государственного совета, о переустройстве министерств.
Все это, однако, не могло не вызвать острой реакции консервативно настроенного дворянства, напуганного всевозрастающим недовольством крестьян. Целые старинные роды обрушились с гневом и злобой на идеи Сперанского, называя их «неслыханным нахальством», а самого его «поповским сыном», подозревали его в измене. Дворцовая аристократия была задета быстрым продвижением этого человека, выходца из низов, по лестнице чинов и званий. Он представляется опасной помехой для них, потомственных князей, родовитых властителей русской земли! По
Петербургу ползут слухи, сюда идут доносы, анонимные письма. В одном из них читаем: «Если этот предатель не будет уволен, то сыновья отечества будут вынуждены отправиться в столицу, с требованиями раскрыть его злодейства и смены управления».
Обеспокоенные сановники и столпы дворянства осаждают кабинет императора и настаивают, чтобы Сперанский был уволен. На частных аудиенциях они вручают письма, показывают документы, утверждают, что подслушаны его тайные разговоры с французским послом, голландским посланником, убеждают царя, что украдена папка с важными государственными документами, что Сперанский — французский шпион и состоит в тайном сговоре с Наполеоном.
Против Сперанского и его преобразований выступает и известный русский ученый-историк Н. М. Карамзин. Свои взгляды он подробно излагает в «Записке о древней и новой России». В сильно критическом и остром стиле Карамзин ополчается против всех нововведений Александра I, высказывает аргументы о пагубных последствиях этой политики, предостерегает императора об опасности следования по пути Сперанского.
И Александр I, который собственноручно вносил поправки и делал замечания на рукописях Сперанского и считал эту реформаторскую деятельность своей личной заслугой, вдруг испугался и понял, что Сперанским следует пожертвовать. Но как расстаться со своим недавним любимцем? Император обращается за советом к своему доброму приятелю немецкому профессору, молодому ученому Парроту, ректору Дерптского университета, который 15 марта 1812 года пишет Александру I следующее:
«Когда вчера доверили мне горькую скорбь Вашего сердца об измене Сперанского, я видел Вас в первые моменты Вашего гнева и надеюсь, что Вы теперь далеко отбросили от себя мысли о его расстреле. Не могу скрыть, что услышанное от Вас вчера бросает на него тяжелую тень; но в том ли расположении духа находитесь, чтобы оценить справедливость этих обвинений, имеете ли силы успокоиться и подумать, нужно ли его Вам судить? Любая комиссия, созданная поспешно для этой цели, может состоять только из его врагов. Не забывайте, что ненавидят Сперанского больше всего из-за того, что Вы его подняли очень высоко. Никто никогда не стоял выше министров, кроме Вас самих. Не думайте, что пытаюсь ему покровительствовать. Не имею никаких связей с ним и даже знаю, что он меня ревнует к Вам. Но даже если предположим, что он действительно виновен — обстоятельство, которое, по моему мнению, еще никак не доказано, — то все равно должен состояться законный суд, который только и определит его вину и меру наказания. А в эту минуту Вы не имеете ни времени, ни спокойствия духа, необходимых для назначения такого суда. По моему мнению, совершенно достаточно, чтобы он был отстранен от Петербурга и поставлен под такой надзор, чтобы никаких связей с неприятелем не было… Покажите умеренность Ваших распоряжений в этом деле, покажите, что Вы не поддаетесь тем крайностям, которые стремятся Вам внушить. От тех людей, которые преследуют свои интересы и наблюдают Ваш характер, не осталась скрытой подозрительность Ваша, и через нее они пытаются воздействовать на Вас. На нее рассчитывают и все противники Сперанского».
Это письмо, возможно, и решило окончательно судьбу Сперанского. Александр I распорядился отправить Михаила Сперанского в ссылку в Нижний Новгород, а после в Пермь (сентябрь 1812 г.). В 1816 году он был назначен губернатором в Пензе, а в 1819 году генерал-губернатором Сибири. На этом посту Сперанский пробыл до марта 1821 года, когда царь разрешил ему вернуться в Петербург и назначил его на пост члена Государственного совета. Сперанский заметно постарел, стал еще более скрытным, но в его холодных, спокойных глазах все еще горел тайный огонь. К Сперанскому, к его деятельности в области устройства государства обращают взоры и члены Тайного общества — декабристы…
14 декабря 1825 года из окна Зимнего дворца Сперанский наблюдал за событиями на Сенатской площади и с горечью заметил рядом стоявшему декабристу Краснокутскому: «И эта штука не удалась!»
Сперанский лучше всех знает, как годы и годы подряд он упорно и добросовестно работал именно над переменами, над переустройством России, над просвещением! И что вышло из всего этого? Ничего. Россия все та же, с той лишь разницей, что Александр I мертв, а новый император, Николай I, уже командует расстрелом этих безумцев, дерзнувших выступить против него. Как прекрасны безумцы! Давно ли он был с ними?
От Невы дует ледяной, захватывающий дыхание ветер. Сперанский попросил подать карету и отвезти его домой.
Весной 1826 года Следственная комиссия завершила свою продолжительную, сложную и неблагодарную работу. Был учрежден Верховный уголовный суд. Как член Государственного совета в него вошел Михаил Сперанский. Какая-то скрытая злоба, какая-то неприязнь Николая I таится за этим фактам. Именно тот Сперанский, над которым витают подозрения и обвинения и имя его упоминается сотни раз при допросах декабристов, оказался приобщенным к тем, кто будет определять судьбу восставших. Он должен судить и наказывать людей, которые многие годы были его друзьями: их связывала не только дружба, но и взаимное уважение. Сперанский будет судить людей, от которых в течение долгих месяцев добивались показаний, что он был их соучастникам.
За свое решительное и твердое «нет» декабристы получат специальный «подарок» от Николая I — назначение Сперанского их судьей! Отказаться от назначения Сперанский не может. Сперанский оправдал надежды Николая I; выполняя волю царя, он стад верной опорой трона в судебной расправе над декабристами».
От либеральных идей о конституция, реформах, преобразованиях, так характерных для молодого Сперанского, бывшего советника Александра I и мечтателя о благе России, не осталось ничего. Стечение исторические обстоятельств выталкивает его вперед, и из мечтателя-безумца он превращается в судью собственных иллюзий, государственного сановника — блюстителя закостеневшего и реакционного порядка!
Своими глубокими юридическими знаниями, красноречием, образованностью, своим логическим мышлением и огромной эрудицией Сперанский намного превосходит всех других членов суда. Никто как Сперанский не мог так блестяще выполнить волю царя — подвести «юридическую базу» под акт судебной расправы над декабристами.
Подготовку «Доклада» (приговора) суда императер возлагает на Сперанского, сенатора Казадаева и генерал-адъютанта Бороздина, но, в сущности, «Доклад.» пишет один Сперанский. Уже сам этот факт показывает его большую роль в суде над декабристами.
Его блестящему перу принадлежат страшные страницы доклада суда. Это мастерски выполненная конструкция, стройное сооружение, в котором просматривается жестокая сила обвинения. Текст надписан с убедительной логичностью, присущей когда-то самым лучшим докладам и запискам Сперанского Александру I, в которых он сам излагал, обосновывал и пламенно защищал первые дуновения декабризма.
На этот раз из-под его пера выходит документ, отличающийся своей политической аморальностью.
«Хотя милосердиню самодержавия закон не может „аложить никаких огршвчевий, — говорится в нем, — Верховный уголовный суд возвейяет себе дерзновение утверждать, что имеются такого рода преступления, которые столь тяжки и касаются безопасности государства, что они уже сами во себе неподвластны даже самому милосердию!“ Эти несколько строк красноречиво иллюстрируют небесстрастный, канцелярско-бюрократический стиль Сперанского.
12 июля 1826 года, в день объявления приговора, разыгрывается необычный «спектакль». От здания Сената отъезжает длинная вереница карет с членами Верховного суда. На улицах Петербурга жители молча наблюдают за этой процесеиеи Для столицы это не является чем-то новым. Новое и необычное только само направление — Петропавловская крепость. Там, в комендантском доме, предстоит первая и последняя встреча судей с подсудимыми.
В комендантском доме Петропавловской крепости Сперанский оказался лицом к лицу с людьми, против которых заполнял страницы виртуозно сформулированных обвинений Он встретился с людьми, осуждаемыми им на смерть и заточение за подготовку восстания, которое в конце концов должно было именно его, Сперанского, привести к высшему посту руководства обновленного русского государства! Какая ирония судьбы!
Лицом к лицу с осужденньми. Здесь Гавриил Батеньков, ближайший его друг, с которым он делил хлеб и кров своего дома. Здесь другие 24 декабриста, его братья по масонству. Среди них и трое осужденных на смертную казнь — Пестель, Рылеев и Сергей Муравьев-Апостол. Ведь еще в 1810 году Сперанский стал членом массонской ложи!
Какая злая пророчица протянула над ним свою костлявую руку и обрекла на чудовищнейшее падение, судить и посылать на виселицу людей, которых еще вчера уважал, любил, духовно был близок с ними Какая сила толкнула Сперанского к падению?
Не тот же ли деспотизм русского монарха, мракобесие самодержавия, беспощадная мажина полицейского аппарата, муки, унижения, каторга? Жить и творить так же мучительно и тяжело, как и служить покорно.
14 декабря — это трагедия одиноких рыцарей, горстки звезд во мраке деспотической ночи. Они блестят одиноко и угасают, едва загоревшись, едва родившись на небосклоне.
Против них — блюдолизы, царские лакеи, политические нечестивцы, добродетельные аристократы, зашуганные писатели, журналисты, которые в общем хоре изрыгают ругань, клевету на бунт на Сенатской площади.
К трону победителя на высоких, позорных волнах несутся угодничество и человеческая низость. Начинается невероятное соревнование в подлости, в стремлении извлечь личную выгоду. Верноподданные спешат зафиксировать свои имена на фоне национальной трагедии.
15 генералов в парадных мундирах, при всех орденах и медалях просят аудиенции у молодого монарха. В Зимнем дворце, в тех же торжественных залах, куда недавно с завязанными глазами вводили декабристов и только здесь снимали с них цепи и повязки, чтобы начать допрос, генералы коленопреклоненно просят, чтобы как можно большее количество «бунтовщиков» было осуждено к смертной казни. И несмотря на то, что сердце монарха «обливается слезами» — оно, русское воинство, просит монарха отрубить больше голов, чтобы убить дерзкие мечты либерализма и свободы. Сенатор Лавров, пользуясь правом члена Верховного уголовного суда, настаивает, чтобы было отсечено не менее 63 голов декабристов. Графиня Браницкая «жертвует» 200 пудов железа на кандалы для участников восстания на юге.
Таким был политический климат, в котором жил и трудился Сперанский.
Он отлично знал, что в течение многих месяцев над ним висело тяжелое царское подозрение. Он знал, с каким огромным мужеством и благородством руководители восстания на протяжении месяцев отрицали, не признавались в его участии, защищали и охраняли его имя от вовлечения в страшный мир обвинения.
Но одно дело быть опутанным коварными сетями Николая I и невозможность отвергнуть его решение стать членом Верховного уголовного суда, и совсем другое — самому взвалить на себя ношу написания доклада суда. Сперанский использовал свое виртуозное перо, чтобы как можно более убедительно доказать необходимость смерти и заточения своих друзей, своих товарищей по духу и времени.
Этот замечательный человек, блестящий государственный деятель, целиком живший идеями XVIII века, мастер слова, мистически преданный России, не мог уяснить простой истины, что в России в первый раз восстали дворяне, аристократы, которые хотели конституции и республики! Впервые совершался не просто обыкновенный дворцовый переворот, а вспыхнуло восстание с определенной политической направленностью. Смельчаки, горячо влюбленные в свободу, душой и сердцем воспринявшие идею республики, опередили свой век, поднялись над обычными понятиями того времени, в котором жили, вышли на Сенатскую площадь как предвестники будущего России.
Парадоксально, но факт, что этому монархисту не везло на царей. Когда-то Александр I рассердился на него и чуть было не расстрелял. Вспомним патетическое письмо профессора Паррота, который переубедил царя, и Сперанский остался жив. С первых дней своего царствования Николай I подозревал его в «вольнодумстве» и связях с декабристами. Лишь в конце жизни Сперанского он решился на благородный жест: удостоил его графского титула и наградил орденом Андрея Первозванного[38].
Тот, который мечтал, что имя его будет связано с новыми государственными законоположениями, с просвещением, культурой, утонул в юридическом крючкотворстве. Он стал судьей декабристов, показавших на деле свои свободолюбивые порывы и стремления.
Самодержавие всегда нуждалось в таких людях, как Михаил Сперанский. Он оставил после себя десятки томов, содержавших законы Российской империи, как и тысячи статей и записок по государственному устройству, переведенных на все европейские языки.
Но раболепие Сперанского погасило блеск его ума. Страх стер обаяние его широкой энциклопедической образованности.
Цари наносили ему унизительные пощечины.
Осужденные на смерть и заточение декабристы защищали его. Они рыцарски оберегали его даже из мрачных застенков Петропавловской крепости. Они хотели его спасти, чтобы он был полезен России.
Сперанский ответил им жестокостью.
Исполин Некрополиса
В конце сентября 1836 года в 15-м номере московского журнала «Телескоп» появляется статья под заглавием «Философические письма к г-же ***. Письмо первое». Вместо подписи под ней значится: «Некрополис. 1829 г., 17 декабря». Несмотря на то что имя и фамилия автора не были названы, все безошибочно, правда не сразу, узнали его — Петр Яковлевич Чаадаев, всегда элегантно одетый человек, с бледным лицом и большим открытым лбом.
«Печальная и самобытная фигура Чаадаева, — писал о кем Герцен, — резко отделяется каким-то грустным упреком на линючем и тяжелом фоне московской знати. Я любил смотреть на него средь этой мишурной знати, ветреных сенаторов, седых повес и почетного ничтожества. Как бы ни была густа толпа, глаз находил его тотчас… Десять лет стоял он сложа руки где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре, в залах и театрах, в клубе и — воплощенным veto, живой протестацией смотрел на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около него… Старикам и молодым было неловко с ним, не по себе, они, бог знает отчего, стыдились его неподвижного лица, его прямо смотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения».
Этот тихий и загадочный человек среди мрака николаевской России осмелился «заговорить» открыто в печати, в полный голос. Н. Г. Чернышевский писал по этому поводу:
«Письмо… произвело потрясающее впечатление на тогдашнюю публику!»
Чаадаев был высочайше объявлен «сумасшедшим». «Письмо разбило лед после 14 декабря», — сказал Герцен. Это был, по его словам, обвинительный акт против николаевской России. Это был выстрел в ночи, в стране онемевших людей. Вот что писал Герцен о первом своем знакомстве с «Письмом» Чаадаева во время ссылки в Вятку:
«Я спокойно сидел за своим письменным столом в Вятке, когда почтальон принес мне последнюю книжку „Телескопа“. Надобно жить в глуши и ссылке, чтобы оценить, что значит новая книга… Наконец дошел черед и до „Письма“. Со второй, третьей страницы меня остановил печально-серьезный тон: от каждого слова веяло долгим страданием, уже охлажденным, но еще озлобленным. Эдак пишут только люди, долго думавшие, много думавшие и много испытавшие; жизнью, а не теорией доходят до такого взгляда… Читаю далее — „Письмо“ растет, оно становится мрачным обвинительным актом против России, протестом личности… Я раза два останавливался, чтоб отдохнуть и дать улечься мыслям и чувствам, и потом снова читал и читал… Я боялся, не сошел ли я с ума… Весьма вероятно, что то же самое происходило в разных губернскях и уездных городах, в столицах и господских домах. Имя автора я узнал через несколько месяцев…»
Москва, или Некрополис, как ее называл Чаадаев, вздрогнула, и эхо долго не утихало.
В 1895 году, оценивая роль и место Чаадаева в русской истории, в истории русского освободительного движения, Г. Плеханов писал: «Автора „Философических писем“ не только можно, но и должно было причислять к деятелям нашего освободительного движения».
Плеханов относил Чаадаева к замечательным людям России, внесшим значительный вклад в развитие русской общественной мысли.
«Философические письма» Чаадаева были своеобразным протестом против черной ночи самодержавия. Эта ночь заполнена увеселительными праздниками в Зимнем дворце, водной феерией фонтанов Петергофа, но не мыслями. Мыслить «иначе», что-то обсуждать, рассуждать не только запрещено, но и объявлено вредным.
И Чаадаев был объявлен «сумасшедшим». Его взяли под домашний арест. Его ежедневно посещает казенный врач, старательно заполняет медицинские протоколы своих визитов. Согласно им, Чаадаев никто больше, как «обыкновенный сумасшедший».
Приговор царя, объявляя Чаадаеву общественную смерть, тем самым поднял его на пьедестал героя, национальной знаменитости, к которой общество направляет свой изумленный взор. К его небольшому скромному дому в Москве вдут люди, которые добиваются приема, встречи, беседы.
«Итак, — писал Чаадаев декабристу Якушкину в сибирскую ссылку, — вот я сумасшедшим скор» уже год, и впредь до нового распоряжения. Такова, мой друг, моя унылая и сметная история».
Эта «унылая и смешная история» стала основной в биографии Чаадаева. Внешние данные о его жизни не дают ключа к разгадке этого обладателя сокровищами тайных мыслей…
Петр Яковлевич Чаадаев родился в 1794 году в Москве. Родители его умерли, когда ему было три года. Его тетка, княгиня Анна Михайловна Щербатова, приютила его с братом Михаилом в своем московском доме. Она окружила обоих мальчиков лаской и любовью. Брат ее, князь Д. М. Щербатов, стал их опекуном. Для детей наступили счастливые дни. Они живут в богатом доме, их обучают специально приглашенные учителя, в их распоряжении множество прекрасных книг. Юноша Петр Чаадаев собирает старые книги, дружит с букинистами. Он переписывается с иностранными фирмами, выписывает из-за границы библиографические редкости. В 1808 году оба брата, Петр и Михаил, поступают в Московский университет.
Чаадаев дружит с А. С. Грибоедовым, Н. И. Тургеневым, И. Д. Якушкиным, И. Снегиревым, Никитой и Артамоном Муравьевыми и А. И. Якубовичем… Они спорят о Руссо, Вольтере, Дидро. Читают произведения Радищева.
«Его разговоры и даже просто его присутствие, — писал о Чаадаеве в его студенческие годы один из современников, — действовали на других, как действуют шпоры на чистокровного рысака. В его присутствии как-то неловко было предаваться ежедневным пошлостям. При одном его появлении каждый как-то невольно нравственно и умственно оглядывался, подтягивался, становился собраннее».
Чаадаев для всех стал авторитетом, умницей, которого все слушали. После окончания университета традиционное для русского дворянина поприще — военная служба. Богатый дядя отправляет его в Петербург, в гвардию. Война 1812 года вырывает Чаадаева из мира книг. Он вместе с Семеновским полком, в котором служил, участвовал в сражениях при Бородине, Малом Ярославце, Бауцене, Лейпциге. Дошел до Парижа.
Победители возвращаются, преисполненные надеждами, окрыленные новыми идеями и начинаниями. Будущий декабрист И. Якушкин в своих воспоминаниях позже отметит: «В продолжение двух лет мы имели перед глазами великие события, решившие судьбы народов, и некоторым образом участвовали в них; теперь было невыносимо смотреть на пустую петербургскую жизнь и слушать болтовню стариков, восхваляющих все старое и порицающих всякое движение вперед. Мы ушли от них на 100 лет вперед».
В 1820 году перед Чаадаевым открывалась блестящая служебная карьера. Император Александр I собирается приблизить его к себе. И все в Петербурге говорят, что «вторым человеком» в империи будет Чаадаев, предсказывают, что он займет место Михаила Сперанского.
Но ко всеобщему удивлению, Чаадаев подает в отставку, что порождает разные слухи, догадки и пересуды в кругах высшего общества.
По этому поводу Чаадаев пишет шутливое письмо к своей тетке, всячески успокаивает ее: «На этот раз, дорогая тетушка, пишу вам, чтобы сообщить положительным образом, что я подал в отставку… Сначала не хотели верить, что я серьезно домогаюсь этого, затем пришлось поверить, но до сих пор не могут понять, как я мог решиться на это… И сейчас еще есть люди, которые думают, что… подал в отставку лишь для того, чтобы набить себе цену… Дело в том, что я действительно должен был получить флигель-адъютанта по возвращении Императора, по крайней мере по словам ВасильчикоЕа. Я нашел более забавным презреть эту милость, чем получить ее. Меня забавляло выказывать мое презрение людям, которые всех презирают».
Но это письмо прочитала не только княгиня Щербатова. Копия с письма была представлена правительству. Она сохранилась в правительственных архивах.
Через год, в 1821 году, Чаадаев уже принят в Тайное общество, но в 1823 году он покидает Россию, едет в Англию, Францию, Германию, Италию, Швейцарию и теряет связь с организацией революционного дворянства. Своему другу Якушкину (который его принимал в члены Тайного общества) он доверительно сообщал, что никогда не намерен возвращаться в Россию.
Вероятно, поэтому Якушкин и назвал Чаадаева членом Тайного общества в своих показаниях Следственной комиссии. Вот что писал он об этом роковом признании: «Тюрьма, железа и другого рода истязания произвели свое действие. Они развратили меня. Отсюда начался целый ряд сделок с самим собой, целый ряд придуманных мною же софизмов… Это был первый шаг в тюремном разврате… Я назвал те лица, которые сам Комитет назвал мне, и еще два лица: генерала Пассека, принятого мною в Общество, и П. Чаадаева. Первый умер в 1825 году, второй был в это время за границей. Для обоих суд был не страшен».
Пройдут годы, целое десятилетие. И Чаадаев напишет в Сибирь своему другу Якушкину. Напишет не для того, чтобы упрекнуть его: «Ах, друг мой, как это попустил господь совершиться тому, что ты сделал? Как он мог позволить тебе до такой степени поставить на карту свою судьбу, судьбу великого народа, судьбу твоих друзей, и это тебе, чей ум схватывал тысячу таких предметов, которые едва приоткрываются для других ценою кропотливого изучения?.. Я много размышлял о России с тех пор, как роковое потрясение так разбросало нас в пространстве, и я теперь ни в чем не убежден так твердо, как в том, что народу нашему не хватает прежде всего глубины. Мы прожили века так или почти так, как другие, но мы никогда не размышляли, никогда не были движимы какой-либо идеей: вот почему вся будущность страны в один прекрасный день была разыграна в кости несколькими молодыми людьми, между трубкой и бокалом вина».
Горькие слова! И неверные!
Мысли Чаадаева о восстании 14 декабря 1825 года разделяли и некоторые другие представители передовых кругов того времени, в том числе и те члены Тайного «общества, которые в период, предшествовавший восстанию, находились за границей. Николай Иванович Тургенев, узнав о восстании, будучи в Париже, писал: „Было восстание, бунт. Но в какой связи наши фразы — может быть, две или три в течение нескольких лет произнесенные — с этим бунтом?..“ И далее: „Ребятишки! Этот упрек жесток, ибо они теперь несчастны. Я нимало не сержусь на них (участие Тургенева в заговоре было выдано восставшими на первых же допросах. — Авт.), но удивляюсь и не постигаю, как они могли серьезно говорить о своем союзе. Я всегда думал, что они никогда об этом серьезно не думали, а теперь серьезно признаются!“
Александр Сергеевич Грибоедов с иронией заявил:
— Сто прапорщиков хотят переменить весь государственный быт России.
Чаадаев возвращается в Россию, когда восстание подавлено, когда пятеро его руководителей повешены, а другие их единомышленники сосланы на каторгу. И среди них Матвей Муравьев-Апостол, который когда-то провожая Чаадаева за границу и, прижимая к груди, шептал: «С богом!», единственный, кто повел свои войска на штурм самодержавия, после того как восстание уже было, в сущности, сломлено, разбито.
В конечном итоге Чаадаев выбрал для себя не более легкий, если не еще более мученический, путь. Его протест вполне равен подвигу пятичасового стояния декабристов на Сенатской площади.
В июне 1826 года Чаадаев возвращается в Россию. На некоторое время он был задержан по обвинению в связях с декабристами, а затем освобожден. В начале сентября 1826 года Чаадаев приезжает в Москву. По стечению обстоятельств в то же время в Москву из ссылки в Михайловское возвращается Пушкин.
В октябре того же года Чаадаев поселяется в Подмосковье, у своей тетки, где живет уединенно, ни с кем не общаясь, без друзей, много читает. За ним установлен постоянный тайный полицейский надзор. Здесь, окруженный одиночеством, он осмысливает свою жизнь за границей, осмысливает недавние события, думает о будущем.
В то время Чаадаев стал объектом одной тягостной и несчастней любви.
В его жизни было несколько женщин, которые дружили с ним, любили его. Одной из них была тихая и нежная девушка Авдотья Сергеевна Норова, соседка Чаадаева, Она его любила безумно, болезненно. Для нее Чаадаев превратился в кумира, божесшо, судьбу. Авдотья Норова умерла рано, и ее смерть вызвала глубокое потрясение у Чаадаева, Годы спустя, уже перед своей смертью, он попросил похоронить его в Донском монастыре, рядом с могилой Авдотьи Сергеевны Норовой, иди, добавил он, в Шжровском монастыре, рядом с могилой Екатерины Гавриловны Левашевой.
Многие, в том числе и Герцен, считали, что неизвестная дамаг которой были адресованы «Философические письма», — это Екатерина Гавриловна Ненашева. Позднее было установлено, что письма, посвящены К. Д. Пановой.
В жизни Чаадаева Е. Г. Левашева занимала особое место. Она — соратница, утешительница Чаадаева, напоминавшая своим характером декабристов. Кажется, только в России, могут родиться женщины, со своей неповторимой нравственностью, с нежными сердцами, с прекрасными, светлыми умами. О ней Герцен, писал: «Женщина эта принадлежала к тем удивительным явлениям русской жизни, которые мирят с нею, которых все существование — подвиг, никому неведомый, кроме небольшого круга друзей. Сколько слез утерла она, сколько внесла утешений не в одну разбитую душу, сколько юных существований поддержала она и сколько сама страдала. „Она изошла любовью“, — сказал мне Чаадаев, один из ближайших друзей ее, посвятивший ей свое знаменитое письмо о России».
Вот одно из ее писем к Чаадаеву. В нем хотя и не говорится о любви, но все оно преисполнено нежности, утонченности духа, в ума. В письме содержится исключительно высокая оценка, которую дает Левашева Чаадаеву. «Искусный врач, сняв катаракту, надевает повязку на глаза больного, — писала Екатерина Левашева Чаадаеву, — если же он не сделает этого, больной ослепнет навеки. В нравственном мире — то же, что в физическом, человеческое сознание также требует постепенности. Если Провидение Вам вручило свет слишком яркий, слишком ослелительный для наших потемок, не лучше ли вводить его понемногу, нежели вслеллять людей, заставлять их падать лицом ма землю. Я вижу Ваше назначение в ином: мне кажется, что Вы призваны протягивать руку тем, кто жаждет подняться, и приучить их к истине, не вызывая от них того бурного потрясения, которое не всякий может вынести. Я твердо убеждена, что именно таково Ваше призвание на земле; иначе зачем Ваша наружность производила бы такое необыкновенное впечатление даже на детей? Зачем были бы даны Вам такая сила внушения, такое красноречие, такая страстная убежденность, такой возвышенный и глубокий ум? Зачем так пылала бы в Вас любовь к человечеству? Зачем Ваша жизнь была бы полна стольких треволнений? Зачем столько тайных страданий, столько разочарований?..»
Но вернемся к Е. Д. Пановой, женщине, которой Чаадаев посвятил «Философические письма» и с которой, по словам современников, он познакомился «нечаянно». В сохранившемся письме Пановой к Чаадаеву читаем: «Уже давно, милостивый государь, я хотела написать Вам, боязнь быть навязчивой, мысль, что Вы уже не проявляете более никакого интереса к тому, что касается меня, удерживала меня, но, наконец, я решилась послать Вам еще это письмо; оно, вероятно, будет последним, которое Вы получите от меня.
Я вижу, к несчастью, что потеряла то благорасположение, которое Вы мне оказывали некогда; я знаю: Вы думаете, что в том желании поучаться в деле религии, которое я выказывала, была фальшь. Эта мысль для меня невыносима; без сомнения, у меня много недостатков, но никогда, уверяю Вас, притворство ни на миг не находило места в моем сердце; я видела, как всецело Вы поглощены религиозными идеями, и мое восхищение, мое глубокое уважение к Вашему характеру внушили мне потребность заняться теми же мыслями, как и Вы. Поверьте, милостивый государь, моим уверениям, что все эти столь различные волнения, которые я не в силах была умерить, значительно повлияли на мое здоровье; я была в постоянном волнении и всегда недовольна собою, я должна была казаться Вам весьма часто сумасбродной и экзальтированной… Вашему характеру свойственна большая строгость. Не стану говорить Вам, как я страдала, думая о том мнении, которое Вы могли составить обо мне. Прощайте, милостивый государь, если Вы мне напишете несколько слов в ответ, я буду очень счастлива, но решительно не смею ласкать себя этой надеждой…»
Трудно утверждать, действительно ли играла Панова какую-то роль в жизни Чаадаева или же просто увлекалась его религиозными идеями и мистицизмом, но, публично посвятив ей одиозные по тем временам для официальных властей «Философические письма», он невольно навлек на нее трагедию. И если за эти письма самодержавие объявило Чаадаева «сумасшедшим», то судьба Пановой еще более трагична — по настоянию супруга она была помещена в сумасшедший дом!
Сохранился официальный документ московского губернского правления, свидетельствовавший об умственных способностях Пановой. На вопрос, довольна ли она своим новым местом жительства, Панова резко ответила: «Я самая счастливая женщина во всем мире и всем… довольна». А когда ее попросили рассказать о самочувствии, она заявила, что нервы ее до того раздражены, что она дрожит «от отчаяния, до исступления, а особенно когда начинают меня бить и вязать».
Физическое насилие для той, которая вдохновила автора «Философических писем»…
В небольшой комнате на Ново-Басманной улице в Москве Чаадаев создавал свою «частную» философию.
«Мы, — писал Чаадаев, — никогда не шли рука об руку с прочими народами; мы не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку, у нас нет традиций ни того, ни другого. Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода… Сначала — дикое варварство, потом грубое невежество, затем свирепое и унизительное чужеземное владычество, дух которого позднее унаследовала наша национальная власть, — такова печальная история нашей юности».
И далее с горечью: «Мы растем, но не созреваем; движемся вперед, но по кривой линии, то есть по такой, которая не ведет к цели. Мы подобны тем детям, которых не приучили мыслить самостоятельно; в период зрелости у них не оказывается ничего своего…»
И уже полемично: «И вот я спрашиваю вас, где наши мудрецы, наши мыслители? Кто когда-либо мыслил за нас, кто теперь за нас мыслит? А ведь, стоя между двумя главными частями мира, Востоком и Западом… мы должны были бы соединить в себе оба великих начала… и совмещать в нашей цивилизации историю всего земного шара… Глядя на нас, можно было бы сказать, что общий закон человечества отменен по отношению к нам. Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих; ничем не содействовали прогрессу человеческого разума, и все, что нам досталось от этого прогресса, мы исказили… Ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды; мы не дали себе труда ничего выдумать сами, а из того, что выдумали другие, мы перенимали только обманчивую и бесполезную роскошь…»
И без паузы, с болью, он продолжает дальше: «Если бы дикие орды, возмутившие мир, не прошли по стране, в которой мы живем, прежде чем устремиться на запад, нам едва ли была бы отведена страница во всемирной истории. Если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, нас не заметили бы…»
Своим мыслям, выраженным в «Письмах», Чаадаев придавал общественный смысл, государственное значение. В них чувствовалось нечто вызывающее, нечто предосудительное. В них как будто синтезировались все эти чудачества Чаадаева: отшельничество, капризы, боль, друзья, злословие, общественный долг, карьера. За всем этим крылся глубокий протест Чаадаева против николаевской действительности, несмотря на то что он несет на себе налет религиозных взглядов, налет католицизма. Выход из этой действительности он ищет в парадоксах истории, в столкновении веков, в уроках средневековья. Но католицизм автора не та сила, которая может встряхнуть самодержавие и все переменить.
Тогдашний министр просвещения Уваров сразу же, как только прочел «Философические письма», направил царю следующий доклад: «Усмотрев в № 15 журнала „Телескоп“ статью „Философическое письмо“, которое дышит нелепою ненавистью к отечеству и наполнена ложными и оскорбительными понятиями как насчет прошедшего, так и насчет настоящего и будущего существования государства, я предложил сие обстоятельство на рассуждение Главного управления цензуры. Управление признало, что вся статья равно предосудительна в религиозном, как и в политическом отношении, что издатель журнала нарушил данную подписку об общей с цензурою обязанности пещись о духе и направлении периодических изданий; также, что, не взирая на смысл цензурного устава и непрестанное взыскательное наблюдение правительства, цензор поступил в сем случае если не злоумышленно, то по крайней мере с непростительным небрежением должности и легкомыслием. Вследствие сего главное управление цензуры предоставило мне довести о сем до сведения Вашего Императорского Величества и испросить высочайшего разрешения на прекращение издания журнала „Телескоп“ с 1 января наступающего года[39] и на немедленное удаление от должности цензора Болдырева…»
Император уже сам прочитал «Философическое письмо» и на докладе Уварова наложил такую резолюцию: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного: это мы узнаем непременно, но не извинительны ни редактор, ни цензор. Велите сейчас журнал запретить, обоих виновных отрешить от должности и вытребовать сюда к ответу».
В связи с резолюцией Николая I шеф жандармов Бенкендорф составил следующее письмо-приказ к московскому военному генерал-губернатору князю Голицыну:
«В последневышедшем номере… журнала „Телескоп“ помещена статья под названием „Философическое письмо“, коей сочинитель есть живущий в Москве г. Чеодаев (фамилия переврана). Статья сия, конечно уже Вашему сиятельству известная, возбудила в жителях московских всеобщее удивление. В ней говорится о России, о народе русском, его понятиях, вере и истории с таким презрением, что непонятно даже, каким образом русский мог унизить себя до такой степени, чтобы нечто подобное написать. Но жители древней нашей столицы, всегда отличающиеся чистым, здравым смыслом и будучи преисполнены чувством достоинства русского народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок, и потому — как дошли сюда слухи — не только не обратили своего негодования против г. Чеодаева, но, напротив, изъявляют искреннее сожаление свое о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиною написания подобных нелепостей.
Вследствие сего Государю Императору угодно, чтобы Ваше сиятельство, по долгу звания вашего, приняли надлежащие меры в оказании г. Чеодаеву всевозможных попечений и медицинских пособий. Его Величество повелевает, дабы Вы поручили лечение его искусному медику, вменив сему последнему в обязанность непременно каждое утро посещать г. Чеодаева, и чтоб сделано было распоряжение, дабы г. Чеодаев не подвергал себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха… Государю Императору, — заключает Бенкендорф свое предписание, — угодно, чтоб Ваше сиятельство о положении Чеодаева каждомесячно доносили Его Величеству».
Итак — сумасшедший. Согласно определению власти, сумасшедший потому, что «не любит свое отечество».
«Превратно» поняли Чаадаева не только официальные круги России. Против чаадаевских идей поднялись славянофилы. Они хотели ему ответить примерами из истории, фактами, статьями. Но официальное заключение, что Чаадаев сумасшедший, положило конец их планам. Тогда полетели злобные эпиграммы, грязные пасквили, сплетни. Н. М. Языков, наиболее ревностный защитник мракобесия в то время, направил против Чаадаева свое: Вполне чужда тебе Россия, Твоя родимая страна!
Он назвал Чаадаева «плешивым идолом строптивых душ и слабых жен!» Но одной из этих «строптивых душ» был Пушкин. Дружба их — давнишняя. Она восходит еще ко времени, когда Чаадаев был гусаром, а Пушкин — юноша, восторженный лицеист. В восхищении Пушкин посвящает Чаадаеву следующие строки:
Впервые они встретились в 1816 году в доме Карамзина в Царском Селе, и между ними завязалась тесная дружба. Чаадаев был духовным властелином, опекуном и учителем Пушкина, с которым не один раз велись углубленные беседы по проблемам духа. К Чаадаеву поэт пришел в самые тяжелые дни обид за помощью, когда был на грани самоубийства…
Вспомним раннее (1818 год) стихотворение Пушкина, посвященное Чаадаеву:
Увы, залпы на Сенатской площади хоронят мечты и идеалы молодых революционеров и возвещают начало черной николаевской ночи. Пушкин переживает гибель своих товарищей, становится свидетелем их «скорбного» труда в Сибири. Он ищет плеча Чаадаева:
И в другой раз, после страшного душевного кризиса:
Мы ничего не знаем о разговорах между Чаадаевым и Пушкиным там, в Москве. Пушкин приходил к нему, сиживал на мебели из красного дерева, на кожаных диванах. Пушкин был в его кабинете за круглым столом с толстым бархатным покрывалом, с большой китайской вазой. Мы ничего не знаем о разговорах между ними, но отголоски их находим одновременно и у Чаадаева, и у Пушкина.
В одном из своих писем к Пушкину (1821 г.) Чаадаев признавался: «Мое пламеннейшее желание, друг мой, видеть Вас посвященным в тайну времени. Нет более огорчительного зрелища в мире нравственном, чем зрелище гениального человека, не понимающего свой век и свое призвание… Это поистине бывает со мной всякий раз, как я думаю о Вас, а думаю я о Вас столь часто, что совсем измучился. Я убежден, что Вы можете принести бесконечное благо этой бедной России, заблудившейся на земле. Не обманите Вашей судьбы, мой друг…»
В другом письме к Пушкину (1831 г.) Чаадаев ликовал: «Я только что увидел два Ваших стихотворения. Мой друг, никогда Вы еще не доставляли мне такого удовольствия. Вот наконец Вы — национальный поэт; Вы угадали наконец свое призвание… Мне хочется сказать: вот наконец явился наш Дант…»
В одном из писем к А. Тургеневу (1835 г.) Чаадаев писал с сарказмом: «У нас, слава богу, только и видишь, что совершенно довольных и счастливых людей. Глуповатое благополучие, блаженное самодовольство — вот наиболее выдающаяся черта эпохи у нас… Нам взбрело в голову стать в позу бессмысленного созерцания наших воображаемых совершенств».
Для всех ясно, что эти слова отражают презрение к военной муштре Николая I, они — против зрелищ и празднеств, против легкомысленной и предвзятой литературы, что это — презрение к суете установленного «свыше» образа жизни.
В 1837 году Чаадаев пишет своему старому другу декабристу Михаилу Орлову одно из самых грустных своих писем. В нем мы читаем: «Нас обоих треп пет буря, будем же рука об руку и твердо стоять среди прибоя. Мы не склоним нашего обнаженного чела перед шквалами, свистящими вокруг нас. Но главным образом не будем более надеяться ни на что, решительно ни на что для нас самих. Ничто так не истощает, ничто так не способствует малодушию, как безумная надежда. Надежда, бесспорно, добродетель, и она одно из величайших обретений нашей святой религии, но она может быть подчас и чистейшей глупостью. Какая необъятная глупость в самом деле надеяться, когда погружен в стоячее болото, где с каждым движением тонешь все глубже и глубже».
В этом письме Чаадаев говорит, в сущности, об иллюзиях, этих призраках надежды. Он смотрит предельно трезво и реально на это болото, ничего не ждет в черной николаевской ночи.
Еще в июне 1831 года Пушкин прочитал «Письмо» Чаадаева и долго обдумывал его содержание, отмечая при этом «изумительные по силе, истинности и красноречию» места. «Ваша рукопись все еще у меня; Вы хотите, чтобы я Вам ее вернул? Но что будете Вы с ней делать в Некрополе? Оставьте ее мне еще на некоторое время».
«Философическое письмо» Чаадаева написано на французском языке, переводом его занимался, говорили, сам Белинский.
Пушкин написал ответ на «Философическое письмо», но он не дошел до Чаадаева. И только после смерти поэта в его письменном столе нашли два черновика этого ответа. Среди других бумаг Пушкина было найдено и переписанное начисто письмо. Вот оно: «Благодарю за брошюру, которую Вы мне прислали. Я с удовольствием перечел ее, хотя очень удивился, что она переведена и напечатана. Я доволен переводом: в нем сохранена энергия и непринужденность подлинника. Что касается мыслей, то вы знаете, что я далеко не во всем согласен с Вами».
Неотправленный ответ Пушкина раскрывает моменты этого несогласия. Останавливаясь на вопросе о схизме (разделения церквей), которая отъединила Россию от остальной Европы, Пушкин настаивает, что Россия имела «свое особое предназначение».
Пушкин писал: «Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяческих помех… Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения и презираема и т. п. Ах, мой друг, разве сам Иисус Христос не родился евреем и разве Иерусалим не был притчею во языцех? Евангелие разве от этого менее изумительно?
У греков мы взяли Евангелие и предания, — продолжал Пушкин в неотправленном письме к Чаадаеву, — но не дух ребяческой мелочности и словопрений. Нравы Византии никогда не были нравами Киева. Наше духовенство, до Феофана, было достойно уважения, оно никогда не пятнало себя низостями папизма и, конечно, никогда не вызвало бы реформации в тот момент, когда человечество больше всего нуждалось в единстве…
Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с Вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы — разве это не жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие — печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре[40], — как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая история? А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел нас в Париж?»
И в заключение теплые братские слова, которыми Пушкин солидаризируется с Чаадаевым в отношении нравственного облика русского общеетва в то время: «Поспорив с Вами, я должен Вам сказать, что многое в Вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циническое презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко».
Все, что говорил Чаадаев по этому поводу, Пушкин принимает охотно и положительно, сожалея, что не был рядом со своим другом, чтобы обезопасить и защитить его от яростных нападок официальной России. По этому поводу Пушкин замечал: «Мне досадно, что я не был подле Вас, когда Вы передали Вашу рукопись журналистам».
Пушкин спорит, но ни в чем не обвиняет Чаадаева. Он понимает, что патриотизм Чаадаева совсем другого характера; патриотизм, которого до этого никто не познавал. Любовь к родине другого, непознанного естества.
Сам Чаадаев об этом говорил так: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло… Я полагаю, что мы пришли после других для того, чтобы делать лучше их, чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения и суеверия».
В опубликованной уже после смерти его «Апологии сумасшедшего», своего рода авторецензии на «Философическое письмо», Чаадаев отмечал: «Больше, чем кто-либо из вас (речь идет о его современниках), я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа; но верно и то, что патриотическое чувство, одушевляющее меня, не совсем похоже на то, чьи крики нарушили мое существование…»
Чаадаев не изменил России ни идейно, ни нравственно, ни психологически. Только его патриотизм оказался таким, о котором в России тогда не знали. Чаадаевым продолжена после Радищева, если можно так сказать, эта «новая» любовь к родине. Любовь, которая нарушает традиции слепоты. Достаточно вспомнить, как позже Чернышевский с болью воскликнул: «Жалкая нация — нация рабов, — снизу доверху все сплошь рабы!» В 1914 году В. И. Ленин так отозвался об этих словах: «Мы помним, как полвека тому назад великорусский демократ Чернышевский, отдавая свою жизнь делу революции, сказал: „жалкая нация, нация рабов, сверху донизу — все рабы“. Откровенные и прикровенные рабы-великороссы (рабы по отношению к царской монархии) не любят вспоминать об этих словах. А, по-нашему, это были слова настоящей любви к родине…»[41].
В. И. Ленин заметил, что этот вид критики, эта боль и есть, в сущности, истинная любовь к родине.
Одним из горячих сторонников Чаадаева был Белинский. Известен случай большого спора о «Философическом письме», который разгорелся на одном литературном диспуте в Москве.
Какой-то важный магистр произнес речь против Чаадаева, завершив ее словами:
— Чтобы там ни было, я считаю его поступок презрительным и гнусным, я не уважаю этого человека.
«В комнате, — вспоминал Герцен в „Былом и думах“, — был один человек, близкий с Чаадаевым, это я… Я его всегда любил и уважал и был любим им; мне казалось неприличным пропустить такое дикое замечание. Я сухо спросил его, полагает ли он, что Чаадаев писал свою статью из видов или откровенно.
— Совсем нет, — отвечал магистр.
На этом завязался неприятный разговор; я ему доказывал, что эпитеты «гнусный», «презрительный» — гнусны и презрительны, относясь к человеку, смело высказавшему свое мнение и пострадавшему за него. Он мне толковал о целости народа, о единстве отечества, о преступлении разрушать это единство, о святынях, до которых нельзя касаться.
Вдруг мою речь подкосил Белинский. Он вскочил со своего дивана, подошел ко мне уже бледный как полотно и, ударив меня по плечу, сказал:
— Вот они, высказались — инквизиторы, цензоры — на веревочке мысль водить… и пошел, и пошел.
С грозным вдохновением говорил он, приправляя серьезные слова убийственными колкостями.
— Что за обидчивость такая! Палками бьют — не обижаемся, в Сибирь посылают — не обижаемся, а тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь — не смей говорить; речь — дерзость, лакей никогда не должен говорить! Отчего же в странах больше образованных, где, кажется, чувствительность тоже должна быть развитее, чем в Костроме да Калуге, не обижаются словами?
— В образованных странах, — сказал с неподражаемым самодовольством магистр, — есть тюрьмы, в которых запирают безумных, оскорбляющих то, что целый народ чтит… и прекрасно делают.
Белинский вырос, он был страшен в эту минуту. Скрестив на больной груди руки и глядя прямо на магистра, он ответил глухим голосом:
— А в еще более образованных странах бывает гильотина, которой казнят тех, которые находят это прекрасным».
«Vivos Voco…»[42]
Заточенные в Сибири декабристы называли звон своих кандалов поэтичными латинскими словами «Vivos voco» — «Зову живых».
Звон этот за тысячи верст доходил до слуха и сердца всех передовых людей русского общества того времени. Он напоминал им о муках и страданиях тех мужественных молодых людей, которые дерзнули выступить против устоев самодержавия, напоминал об их подвиге, их окрыленном порыве, светлых идеалах.
Среди людей, которые не забывали декабристов, не повернулись к ним спиной после их поражения и ссылки на каторгу, был сам А. С. Пушкин, находившийся со многими из них в дружеских отношениях. Выше уже говорилось, что Пушкин с искренним восторгом встретил решение жен декабристов последовать за мужьями в Сибирь, лично присутствовал на проводах Марии Волконской, а потом часто был желанным гостем ее отца генерала Николая Николаевича Раевского, который ему много рассказывал о письмах дочери, о жизни декабристов…
Пушкин намеревался передать через Волконскую свое знаменитое послание в Сибирь декабристам, но не смог. Его он отправил с Александрой Григорьевной Муравьевой — супругой декабриста Никиты Михайловича Муравьева.
Александра Григорьевна Муравьева, по отцу графиня Чернышева, была нежной, молодой, красивой женщиной с расстроенным здоровьем. Голову она всегда повязывала черной кружевной шалью, глаза ее блестели, как две печальные звезды. Многие декабристы в своих воспоминаниях пишут сердечные слова о ее доброте и нежной натуре, о ее самопожертвовании и щедрости души, называют ее «незабываемой спутницей нашего изгнания».
Александра Муравьева выросла и получила воспитание в богатом семействе графа Григория Ивановича Чернышева, приближенного ко двору, главы масонской ложи, поддерживавшего тесные связи с декабристами. Его единственный сын, ротмистр Кавалергардского полка Захар Чернышев, был членом Северного общества декабристов. Верховный суд лишил его чинов и дворянства и приговорил к двум годам каторги с последующей пожизненной ссылкой в Сибири.
С декабристскими кругами был связан также и Ф. Ф. Вадковский, двоюродный брат Александры, который пользовался особенным доверием П. И. Пестеля. В доме графа Чернышева читали Пушкина, Грибоедова, Рылеева, Бестужева-Марлинского, порицали самодержавие и реакцию, обсуждали события революционного движения в Европе.
В феврале 1823 года 19-летняя графиня вышла замуж за 27-летнего гвардейского капитана Никиту Михайловича Муравьева, одного из руководителей Северного общества, автора «Конституции» декабристов. Его отец, Михаил Николаевич Муравьев, был одним из образованнейших людей своего времени, видным государственным и общественным деятелем, литератором, покровителем целой плеяды ученых и писателей, попечителем Московского университета, товарищем министра народного просвещения. Двери его дома были всегда широко открыты для друзей и единомышленников, деятелей культуры и искусства, военных, литераторов. Он дружил с известным ученым-историком Карамзиным, с поэтами Жуковским и Батюшковым, с братьями Тургеневыми… У Муравьевых много и свободно спорили, обсуждали значительные общественные события, в доме часто звучала музыка, велись разговоры о литературных новинках. Это был небольшой и своеобразный оазис знаний, культуры, куда тянулись многие люди.
Нельзя здесь не отметить и того обстоятельства, что семейство Муравьевых находилось в родстве с Муравьевыми-Апостолами, Луниными, Чернышевыми, чьи сыновья стали декабристами. Сергей Муравьев-Апостол был повешен, брат его Ипполит покончил с собой при подавлении восстания Черниговского полка, а Михаил Лунин погиб в Сибири.
Атмосфера высокой культуры и свободолюбия не могла не оказать влияния на последующую судьбу сыновей Михаила Николаевича-Никиты и Александра.
Еще юношей Никита был активным собеседником гостей, которые посещали их дом. Он учился в Московском университете, легко ему давались математика и история, преуспевал он в литературе и иностранных языках, страстно любил книги. Все ему предсказывали блестящую ученую карьеру. Сам Пушкин был его добрым другом и восторженно говорил о гибкости ума молодого Никиты Муравьева.
По поводу «Истории государства Российского» молодой Никита Муравьев написал свои «Мысли об истории русского государства». В них он опровергал принципиальный взгляд Карамзина, что история принадлежит царям. «История принадлежит народу», — доказывал Никита Муравьев. Его «Мысли об истории русского государства» произвели сильное впечатление на современников. Они передавались из рук в руки, переписывались, их оживленно обсуждали. Познакомившись с ними, Пушкин заметил, что их автор — «умный и пламенный человек».
Представ позже перед Следственной комиссией по делу декабристов и встретив поток нападок и хулы за авторство знаменитого конституционного проекта, Никита Муравьев спокойно ответил ее членам:
— Мой проект конституции, который находится в ваших руках, — это монархический проект, но должен сказать, что изучение вопроса укрепило во мне направление другого политического убеждения и теперь могу со всей силой заявить, что всем сердцем являюсь убежденным республиканцем!
О брате Никиты Муравьева Александре, корнете Кавалергардского полка (моложе Никиты на шесть лет), в специально составленном для Николая I «Алфавите членов злоумышленного общества» было написано: «Принят в Северное общество в 1820 году, но по молодости счел это за шутку, а вскоре и совсем забыл о том. В 1824 году вновь был присоединен к Обществу. Ему объявили, что цель — введение конституционного правления; однако он слышал о Южном обществе, стремившемся к республике, и о замыслах на жизнь покойного императора и всего царствующего дома, но сам в таковых злоумышлениях участия не принимал и оных не одобрял».
Несмотря на свою молодость (ему было 24 года) и весьма скромное участие в деятельности Тайного общества, Александр Муравьев был приговорен к 15 годам каторги. Но он так страстно, так горячо любил своего брата Никиту, что когда срок его каторги истек, то он решил остаться вместе с братом Никитой на Петровском заводе. Александр добровольно просил о «милости» императора позволить ему еще на три года остаться на положении каторжного, чтобы неразлучно быть с братом. Об этой братской привязанности и любви говорят и воспоминания Александра Муравьева.
Сохранилось письмо Александра Муравьева императору, написанное в первые дни после его ареста. В нем он просит низвергнуть гнев августейшей особы только на его голову, но не предпринимать никаких санкций против его брата Никиты: «Сниспошлите любимого сына его неутешной матери, мужа нежной супруге, отцу — несчастного сироту, это будет достойно великодушия Вашего императорского величества».
Но Николай I не отличался великодушием. Он прочитал и выбросил письмо молодого корнета, чьи проявления самоотрицания и братского самопожертвования его совсем не трогали.
Тогда письмо императору решает написать мать двух братьев Муравьевых — Екатерина Федоровна Муравьева.
«Всемилостивейший государь! Только отчаяние, в котором нахожусь, могло придать мне смелости просить Ваше императорское величество в такой радостный день рождения всемилостивейшей государыни. Услышьте голос рыдания и мольбы несчастной матери, которая припадает к Вашим стопам и обливается слезами. Проявите божественное милосердие, простите заблуждение ума и сердца, вспомните об отце, который был учителем государя тогда, когда решалась судьба сына. Всемилостивейший государь! Спасите несчастное семейство от гибели, всю жизнь буду молить творца сохранить Ваше здоровье, сниспослать Вам всяческие блага. Верноподданная Вашего императорского величества Екатерина Муравьева».
Но и это письмо осталось без последствий, оба брата были отправлены в Сибирь.
В последний раз Екатерина Федоровна сумела увидеть своих сыновей на почтовой станции вблизи Петербурга, где тюремный транспорт остановился на некоторое время. Ценой немалой взятки вместе со своей снохой Александрой Муравьевой она сумела обменяться несколькими словами с арестантами, передать им деньги, необходимые в столь продолжительном пути. Обе женщины сквозь нескрываемые слезы улыбались Никите и Александру, махали руками их товарищам по горестной судьбе — Анненкову и Торнсону.
Опечаленная мать чувствовала, что, может быть, больше и не услышит голосов своих любимых сыновей. Она смотрела на их кандалы и в отчаянье ломала руки. И в этом крайнем оцепенении она все же услышала голос Александры Муравьевой, которая тихо, но очень внятно сказала ей, что решила последовать за своим супругом, чтобы разделить с ним его участь.
В Петербурге Екатерина Муравьева ни на миг не забывает о сыновьях и их друзьях. Ее дом на Фонтанке превращается в своеобразный штаб, куда доставляются все письма для осужденных, сюда же приходят и вести из Сибири. Именно она их «сортирует» и передает родным и близким. До конца жизни эта исключительная женщина остается преданной заключенным декабристам и отдает все свои силы, средства и энергию, лишь бы хоть капельку облегчить их участь и страдания.
За ней постоянно следят агенты тайной полиции, которые строчат доносы Бенкендорфу. В некоторых из них сквозит сожаление, что Екатерина Муравьева ведет крайне уединенный образ жизни и это им мешает следить за ней. В одном из докладов в Третье отделение сообщалось, что она ежегодно тратила по 200 тысяч рублей на разного рода посылки сибирским изгнанникам.
Екатерина Муравьева установила деловые отношения и связи с известными сибирскими купцами Кадинским, Медведевым, Мамоновым, которые регулярно совершали поездки в Москву и Петербург. При их содействии неутомимая мать отправляла в Сибирь обозы с продовольствием, одеждой, книгами, мебелью. Таким же образом она сумела переправить декабристам бесценную библиотеку мужа, содержавшую сотни томов редких книг[43]. Для изгнанников она не жалела ничего — свои деньги и средства щедро раздала всем, кто хотя бы в малейшей степени мог облегчить участь заключенных. Когда ее сноха Александра Муравьева решила отправиться в Сибирь, Екатерина Муравьева взяла на себя не только все расходы, но и заботы об ее трех малолетних детях. По просьбе товарищей ее сыновей она отправила в Сибирь массу лекарств и комплект медицинских инструментов для доктора Вольфа, который лечил невольников; для Николая Бестужева, любившего рисовать, — все необходимое для его творческих занятий, а позже и инструменты для ремонта и изготовления часов.
Екатерина Федоровна Муравьева умерла 21 апреля 1848 года, не дождавшись возвращения из Сибири своих сыновей и снохи.
Александра Григорьевна Муравьева (урожденная Чернышева) отправилась в Сибирь в начале января 1827 года. В феврале того же года она приехала в город Читу, где находился ее супруг Никита Муравьев. В Иркутске Александра Муравьева встретилась с Марией Волконской, которая также находилась на пути к мужу. В своих воспоминаниях последняя так описывает эту встречу:
«Мы напились чаю, то смеясь, то плача; был повод к тому и другому: нас окружали те же вызывавшие смех чиновники, вернувшиеся для осмотра ее вещей. Я отправилась дальше настоящим курьером; я гордилась тем, что доехала до Иркутска лишь в 20 суток».
Приезд Муравьевой в Читу вызвал радостное оживление среди арестантов, к тому времени сильно изнуренных и ослабших. Она купила небольшой деревянный дом недалеко от острога и получила разрешение два раза в неделю видеться с мужем. На этих кратковременных свиданиях она старалась быть спокойной и радостной, улыбка ее была теплой и ласковой. Здесь, в Чите, был заключен и ее брат Захар Чернышев, но в продолжение целого года она сумела его увидеть лишь один раз, и то только тогда, когда его отправляли на принудительное поселение.
После прибытия в Сибирь Александра Муравьева хранила как зеницу своего ока стихи, которые ей передал Пушкин при ее отъезде из Петербурга. Это те самые бессмертные стихи поэта, о которых мы уже говорили и которые Александру Григорьевну Пушкин просил передать лично Ивану Ивановичу Пущину, его товарищу по Царскосельскому лицею. Пущина доставили в Читу 5 января 1828 года из Шлиссельбургской крепости. И только тогда Муравьева пробралась к деревянной ограде тюрьмы и через какую-то щель передала согнутый вчетверо лист с крылатыми стихами.
Александра стояла и ждала, пока он прочтет мелко написанные строки. Была лютая сибирская зима. Она зябко ежилась, но глаза ее горели каким-то особым, скрытым блеском.
Пущин читал и плакал. Через невероятные пространства и препятствия голос поэта дошел до него и сюда, в Сибирь. Его сердечные и великие стихи говорили Пущину, что он не забыт, что о нем помнят и ему сочувствуют.
Конечно же, восторженная память поэта — товарища по лицею, как потом и писал Иван Пущин, словно озарила заточение, где был услышан голос поэта и единомышленника, и все его друзья в изгнании с радостью высказывали Александре Григорьевне свою глубочайшую признательность за те утешительные переживания.
В воспоминаниях Пущина есть восторженные строки, посвященные Александре Муравьевой. Они поистине исполнены нежностью и признательностью.
«В далеком прошлом, — писал Иван Пущин, — я встретил Александру Григорьевну в обществе, а потом я видел ее за Байкалом. Там она мне представилась существом, которое великолепно справляется с новой трудной задачей. В любви и дружбе она не знала невозможного; все для нее было легко, и встретить ее было истинной радостью. В ней таилось какое-то поэтическое возвышенное настроение, хотя во взаимоотношениях со всеми она была проста и естественна. Непринужденная ее веселость и доброта, улыбка на лице не были напускными даже в самые тяжелые минуты первых лет нашего исключительно тяжелого существования. Она всегда умела успокоить и утешить, поддержать и вдохнуть бодрость в других. Для своего же супруга она была истинным и бессменным ангелом-хранителем».
Другой декабрист, И. Д. Якушкин, также с восхищением вспоминал об Александре Муравьевой: «Она очень страдала от разлуки со своими детьми, оставшимися в Петербурге. Единственной ее радостью была родившаяся в Чите дочурка Нонушка. Она ее любила всем сердцем. Мужа своего она просто обожала. Однажды на мой шутливый вопрос, кого она больше любит — мужа своего или господа бога, она, усмехнувшись, ответила, что сам бог ее накажет, если она будет любить его больше, чем Никитушку… И вместе с тем, — продолжает И. Д. Якушкин, — она была до крайности самоотверженной тогда, когда требовалось кому-то оказать помощь или облегчить чьи-то нужды и страдания. Она была воплощением самой любви, и каждый звук ее голоса был очаровательным».
Александра Григорьевна Муравьева умерла 22 ноября 1832 года в 28-летнем возрасте. Ее ранняя смерть явилась тяжелой утратой для всех декабристов. Она стала первой женой-декабристкой, нашедшей свою кончину на сибирской земле.
В воспоминаниях современников ни об одной из них не высказано столько признательных слов в самых превосходных степенях, сколько о ней.
В воспоминаниях Н. В. Басаргина мы читаем такие слова и строки о ней: «Долго боролась ее природа, искусство и старание Вольфа с болезнью (кажется, нервическою горячкою). Месяца три не выходила она из опасности, и наконец ангельская душа ее, оставив тленную оболочку, явилась на зов правосудного Творца, чтобы получить достойную награду за высокую временную жизнь свою в этом мире. Легко представить себе, как должна была поразить нас всех преждевременная ее кончина. Мы все без исключения любили ее, как милую, добрую, образованную женщину, и удивлялись ее высоким нравственным качествам: твердости ее характера, ее самоотвержению, ее безропотному исполнению своих обязанностей».
Из многих откликов, прозвучавших тогда и годы спустя по поводу преждевременной смерти этой выдающейся женщины, приведем еще слова И. Д. Якушкина: «Кончина ее произвела сильное впечатление не только на всех на нас, но и во всем Петровском и даже в казарме, в которой жили каторжные. Из Петербурга, когда узнали там о кончине Муравьевой, пришло повеление, чтобы жены государственных преступников не жили в казематах и чтобы их мужья отпускались ежедневно к ним на свидание.
Таким образом, своей болезнью и смертью Муравьева отвоевала какие-то права и для других.
Перед смертью Александра Муравьева продиктовала прощальные письма к близким. Письмо к ее сестре записала Екатерина Трубецкая. В нем Александра просила позаботиться после ее смерти о Никите и ее малолетней дочурке Нонушке (Софье Никитичне Муравьевой).
Александра попросила принести ей четырехлетнюю Нонушку, но доктор Вольф ее отговорил, так как ребенок спал. Тогда умирающая мать попросила куклу дочери, которую и поцеловала вместо нее.
«Она умерла на своем посту, — напишет много лет спустя Мария Волконская, — и ее смерть причинила всем нам глубокую боль и печаль. Каждая из нас спрашивала: что будет с моими детьми, когда меня не станет?»
Муравьеву похоронили на кладбище Петровского завода, недалеко от тюрьмы. Гроб сделал декабрист Николай Бестужев, украсив его металлическим орнаментом.
Была зима, земля глубоко промерзла, нужно было огнем отогреть землю. Вырыть могилу плац-адъютант приказал каторжникам уголовного отделения, пообещав им немалые деньги.
— Ничего не нужно! — ответили каторжники. — Она была нашей матерью-хранительницей, давала нам пищу и одежду. Без нее мы осиротели. Сделаем все как надо…
На холме, где похоронили Александру, ее супруг Никита Муравьев построил каменную часовню. День и ночь там горела лампада, огонек которой в мрачной ночи служил путеводной звездой для всех, кто подъезжал к Петровской каторге.
В 1836 году, по окончании срока каторги, Никита Муравьев и его брат Александр вместе с маленькой Нонушкой отправлены на поселение в село Урик, в 18 верстах от Иркутска. Там же были поселены семейство князя Волконского, Михаил Лунин и доктор Вольф. После семи лет, проведенных в Урике, уже с сильно подорванным здоровьем, Никита Муравьев тяжело заболел и 28 апреля 1843 года скончался. Из Урика отправлено письмо с печальной вестью. Его написал Сергей Волконский в Ялуторовск сосланному туда на поселение Ивану Пущину.
«Передаю тебе тяжелую весть о Муравьеве, — писал Сергей Волконский. — Наш праведник Никита Михайлович переселился в жилище праведных 28 апреля, в 6 часов утра, после четырехдневного страдания. Никита Михайлович был нежным мужем и примерным отцом, отличным гражданином, отличным братом по судьбе, добродетельным человеком — а это хороший запас для вечного отчета… Голый и босый потерял в его лице своего благодетеля. А мы — человека, который был достоин нашего движения, ветерана нашего дела, товарища с пламенной душой и обширным умом».
Софья (Нонушка) Муравьева осталась сиротой. После длительной и упорной борьбы ее бабка, Екатерина Федоровна Муравьева, добилась высочайшего разрешения взять внучку к себе в Москву, но при условии, что она не будет носить фамилии Муравьева, а возьмет фамилию по имени отца — «Никитина».
Для несчастной старой женщины не было иного выхода. Уже не было ее Никиты, Александры. Остались только младший сын Александр, сосланный на вечное поселение в Сибирь, и Нонушка.
Под фамилией «Никитина» девочку отдали в Екатерининский институт благородных девиц. «Возвращение Ноны, — писала Мария Волконская Ивану Пущину, — разбило мое здоровье. И теперь мне все еще видится карета, которая ее везет в институт под фамилией Никитина. Закрываю глаза и вижу мысленно все превратности собственной судьбы: неужели то же самое будет и с моими детьми?.. Если честные люди искренне находят, что мы сделали добро, когда последовали за мужьями в изгнание, то это награда для Александры, этой святой женщины, которая умерла на своем посту, чтобы заставить потом дочь отказаться от имени своего отца и матери».
В институте все называли Нонушку «Никитиной», но она ни разу не отозвалась на эту фамилию. Настаивали, даже наказывали ее, убеждали, что новая фамилия дана ей по повелению царя и она должна подчиниться, но Софья Муравьева упрямо молчала. В классе, когда вызывали ее по этой фамилии, она продолжала сидеть за партой. В конце концов преподаватели смирились и стали называть ее просто Нонушкой.
Однажды императрица Александра Федоровна, которая часто посещала институт, спросила ее ласково:
— Нонушка, почему ты мне говоришь «мадам», а не называешь «маман», как все девочки?
Смущенная девочка тихо ответила:
— У меня только одна мама, и она похоронена в Сибири…
Амнистией 1856 года детям декабристов были возвращены все ранее отнятые привилегии — фамильные имена, дворянские звания, все титулы. Дети выросли, обзавелись своими семьями, растили детей — внуков декабристов.
Софья Никитична Муравьева вышла замуж за Михаила Илларионовича Бибикова, племянника декабриста Матвея Муравьева-Апостола, и стала Софьей Никитичной Бибиковой. И всю свою скромную жизнь, исполненную больше горестями, нежели светлыми радостями, она хранила память о своих родителях и все связанное с их молодостью и трудной судьбой — портреты, миниатюры, мебель, бюст Никиты Муравьева, его кресло, в котором он умер, бюро — подарок от его жены Александры Муравьевой, и другие вещи…
Софья Никитична Бибикова (Муравьева) скоропостижно скончалась 7 апреля 1892 года.
Особым уважением и любовью как среди заточенных декабристов, так и среди местного населения пользовался доктор Фердинанд Богданович Вольф — член Южного тайного общества. Сам комендант Читинской каторги Станислав Романович Лепарский, когда однажды серьезно заболел, обратился с просьбой о помощи к доктору Вольфу. В докладе Бенкендорфу комендант сообщал, что обязан жизнью именно своему узнику доктору Вольфу. Бенкендорф доложил об этом случае императору, который собственноручно наложил резолюцию: «Талант и знания не могут быть отняты. Указать Иркутскому управлению принимать все рецепты доктора Вольфа и позволить ему врачевать».
Его добрый характер и отзывчивость знали далеко за тюремными решетками. К петербургскому доктору шли и ехали десятки людей с разных концов Сибири. Шли совсем незнакомые, чтобы получить его помощь.
Доктор Вольф получил разрешение выходить из тюрьмы, когда пожелает, при конвое осматривал и лечил больных, не особенно сетуя на то, что его визиты в село проходили под звон невольничьих оков.
Через своих близких декабристы выписывали из-за границы новую медицинскую литературу, ценные лекарства, медицинские инструменты. Аптека тюрьмы их усилиями постоянно пополнялась самыми необходимыми медикаментами.
Однажды доктор Вольф спас от неминуемой смерти жену одного богатого сибирского золотоискателя. В знак благодарности тот подарил доктору две сумки: одну наполненную чаем, а другую — золотом. Доктор Вольф горячо поблагодарил за подарок, но от золота отказался, принял только чай.
Другой сибирский богач, вылеченный доктором Вольфом, послал ему 5 тысяч рублей и письмо, в котором писал, что если доктор не примет деньги в знак благодарности и дружбы, то он бросит их в огонь. Но бескорыстный доктор Вольф отказался от платы и на этот раз.
В 1854 году, за два года до амнистии, доктор Вольф умер, завещав перед смертью все свое имущество товарищам по заключению.
Похоронили его в городе Тобольске рядом с могилой Александра Муравьева.
И еще долгие годы в Сибири хранили рецепты доктора Вольфа, передавали их из рук в руки, завещали своим наследникам, а имя его произносилось с неизменным почтением и уважением.
Понимание чести
В день восстания 14 декабря 1825 года в двадцати шагах от императора находился полковник Булатов. Под мундиром он прятал два заряженных пистолета, из которых намеревался стрелять в Николая I. Но какая-то моральная преграда не позволила ему убить человека, который и не подозревал об этом.
Булатов был известен своей отвагой, проявленной в войне против Наполеона. Во главе своей роты, двигаясь на несколько шагов впереди ее, он героически штурмовал неприступные французские батареи, не робея под свистом неприятельских пуль…
А когда перед ним стоял сам император, самый большой их враг, он, полковник Булатов, не решился стрелять.
Когда арестованного Булатова доставили в Зимний дворец, Николай I был удивлен, увидев его в числе бунтовщиков.
В ответ на это Булатов откровенно заявил, что, наоборот, он удивлен, что видит перед собой императора.
— Как это понимать? — спросил Николай I.
— Вчера я стоял два часа в двадцати шагах от вашего величества, — смело ответил полковник, — с заряженными пистолетами и имел твердое намерение убить вас. Но всякий раз, когда брался за пистолеты, сердце мое не позволяло сделать это.
Николай I был потрясен этим признанием. Он приказал отправить Булатова в крепость, но поступать с ним предупредительно. Ему действительно приносили хорошую пищу, но он не дотрагивался до нее. Булатов покончил с собой, разбив голову в стенах крепости, которую клялся взять штурмом…
Это рассказал декабристу Розену плац-адъютант Николаев, добавив:
— Булатов сделал это от. глубокого раскаяния.
— В чем же ему было раскаиваться, если он никого не убил и все время стоял в стороне, как и многие другие зрители? — спросил Розен.
Булатов покончил с собой не из-за раскаяния в намерении убить царя, а из-за неисполненного долга перед своими товарищами.
Понимание чести у декабристов не совпадало со взглядами и принципами императора.
Во время допроса Ивана Анненкова Николай I задал ему вопрос:
— Если вы знали, что есть такое общество, отчего вы не донесли?
— Тяжело и нечестно доносить на своих товарищей, — ответил Анненков.
— Вы не имеете понятия о чести! — кричал император. — Знаете вы, что вы заслуживаете?
— Смерть, государь.
— Вы думаете, что вас расстреляют, что вы будете известны. Нет — я вас в крепости сгною!..
И вот снова, в который раз, император сталкивается с этим странным для него, наполненным другим содержанием понимания чести.
Перед ним стоит сын знаменитого генерала Раевского, Александр Раевский, брат Марии Волконской.
Александр Раевский не был декабристом. Но он знал о существовании Тайного общества.
— Что же ваша клятва! — недовольно хмурится император.
— Государь! Честь дороже клятвы. Если презреть первую, человек не сможет жить, а без второй он сможет просуществовать.
«Со всем человек может свыкнуться, — писал из заключения Александр Иванович Одоевский, — кроме того, что оскорбляет человеческое достоинство».
Пушкин направил своим товарищам в Сибирь стихи, в которых просил хранить их «гордое терпение»! Хранить с достоинством и гордо.
На следующий день после восстания Иван Пущин мог еще спастись. Его однокашник по лицею молодой князь Горчаков принес ему паспорт для отъезда за границу, но Пущин отказался.
Паспорт, деньги и карету до Парижа предлагал и великий князь Константин своему адъютанту Михаилу Лунину. Но и тот гордо отказался от бегства, заявив, что предпочитает разделить участь своих товарищей.
Морскому капитану Николаю Александровичу Бестужеву, старшему из четырех братьев Бестужевых, участвовавших в восстании, император сказал:
— Вы ведь знаете, что все находитесь в моих руках. Я могу Вас простить, и если буду уверен, что в Вашем лице найду верного слугу, то прощу и Вас.
На это Бестужев ответил:
— Ваше Величество! Именно в том и несчастье, что Вы все можете сделать, что Вы стоите над законом. Хочу разделить участь тех Ваших подданных, которые в будущем надеются жить под властью закона, а не по прихоти Ваших капризов или минутных настроений.
Михаила Бестужева доставили на допрос с крепко связанными за спиной руками. Обессилев от усталости, лишенный сна и истерзанный пытками юноша опустился на стул.
— Как смеешь сидеть в моем присутствии? Встань, мерзавец! — закричал брат императора Михаил.
— Я устал все это слушать! — сказал он. Вошел император и тоже начал кричать:
— Смотрите, какой молодой, а уже законченный злодей! Без него вряд ли заварили бы всю эту кашу.
Когда допрашивали декабриста Ивана Якушкина, Николай I прочувственно обратился к молодому человеку.
— Вы нарушили Вашу присягу?
— Виноват, государь.
— Что Вас ожидает на том свете? Проклятие. Мнение людей Вы можете презирать, но что ожидает Вас на том свете, должно Вас ужаснуть. Впрочем, я не хочу Вас окончательно губить: я пришлю к Вам священника. Что же Вы мне ничего не отвечаете?
— Что вам угодно, государь, от меня?
— Я, кажется, говорю Вам довольно ясно; если Вы не хотите губить Ваше семейство и чтобы с Вами обращались не как со свиньей, то Вы должны во всем признаться.
— Я дал слово не называть никого; все же, что знал про себя, я уже сказал Его Превосходительству, — ответил он, указывая на Левашева, стоящего поодаль.
— Что вы мне с Его Превосходительством и с Вашим мерзким честным словом!
— Назвать, государь, я никого не могу.
Николай I приказал:
— Заковать его так, чтобы он пошевелиться не мог. Далеко не равным был поединок между декабристами и Николаем I. Формально в нем побеждал всесильный в данном случае император. Но в схватке за человеческое достоинство, за честь и гражданственность победителями выходили молодые честные сыны России. Они с удивительным спокойствием преподносили ему пример другой, не известной до того морали.
Понятие «гражданин» пришло в Россию обогащенным новым содержанием первым русским революционером А. Н. Радищевым, человеком, который провел резкую черту между понятиями подлинного и ложного гражданина России.
— Варвар! Недостоин ты носить имя гражданина, — гневно обращался он к русскому помещику, угнетателю крестьян, основному столпу крепостного права.
Наступало великое время. Его молодые представители уже почувствовали историческую потребность наполнить новым содержанием понятие «гражданин России». Они вырабатывают свои принципы чести, свое понятие доблести, свое понимание патриотизма.
Словно два мира, чуждых и враждебных один другому, различно воспринимавших установившиеся некогда понятия, «молодые» противостоят «старым», «отцы» — «детям». Между ними пролегает глубокая пропасть.
— Мы отдалились от них на целых сто лет! — говорил в этой связи декабрист Иван Якушкин.
Совсем по-другому Понимала свое место в жизни и мире «молодая» Россия.
«Знаки почтения и титулы не всегда являются признаками чести», — писал князь Иван Щербатов, друг декабристов.
Своеобразным подтверждением этих слов явилась война против Наполеона. В июньские дни 1812 года французская армия перешла Неман. Под развевающиеся боевые знамена России дворяне могли встать только добровольно. Но для них, аристократов, это было патриотическим долгом.
Юноша Никита Муравьев с военной картой в кармане сбежал из дома, чтобы присоединиться к армии. Его схватили, связали, приняв за шпиона. Но в штабе быстро разобрались, что этот мальчик — сын воспитателя императора Михаила Никитича Муравьева. Его отправляют обратно домой с письмом к матери Екатерине Муравьевой, в котором ее благодарили, что воспитала такого смелого и решительного сына.
Но по-разному вели себя дворяне. Генерал А. Кологривов, например, вернулся в армию лишь 2 октября 1812 года — после Бородинской битвы, после того, как Москва целый месяц находилась в руках французов! Служба э армии, как и возвращение к активной военной деятельности, для дворян в то время были делом сугубо личным.
С мечом в руках встать на защиту Отечества быд0 делом проявления активного патриотизма, делом чести каждого будущего декабриста.
«В то трудное и сложное время, — писал Иван Якушкин, — каждый из нас во многом вырос».
Будущие декабристы были первыми, дали пример самоотверженного служения отечеству. И не только на поле брани. Иван Якушкин решил освободить своих крепостных. В связи с этим он обратился с письмом к правительству, но ему отказали.
Поэт Кондратий Рылеев в мирное время выходит из армии, идет служить в судебную палату, чтобы тем самым доказать, что люди могут облагородить свои служебные места и тем самым подать пример бескорыстия. Рылеев защищал ложно обвиненных и угнетенных. Так, во время процесса, который затеял граф Разумовский, Рылеев сумел защитить крепостных крестьян, и в конце концов граф проиграл дело!
Иван Пущин последовал примеру Рылеева, став судьей низшей судебной инстанции и даже без жалованья!
Петр Чаадаев подал в отставку в тот самый момент, когда перед ним открывалась блестящая карьера, когда ему предстояло назначение адъютантом императора!
Будущие декабристы показывают на деле, что следует служить не ради блестящих эполет, не ради карьеры, а для блага народа, служить ему благородно и бескорыстно.
В стихотворении, которое Пушкин посвятил Чаадаеву, говорится:
Пока свободою горим, Пока сердца для чести живы, Мой друг, отчизне посвятим Души прекрасные порывы!
Именно эти «прекрасные порывы» заставили 14-летнего Александра Герцена произнести свою великую клятву! В день коронации императора Николая I он присутствовал на церковной службе. Позже Герцен писал: «Мальчиком… потерянным в толпе, я был на этом молебствии, и тут, перед алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить за казненных и обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками».
В марте 1826 года, когда приговор декабристам еще не вынесен и они все еще находятся в Петропавловской крепости, русский поэт князь Петр Вяземский написал письмо поэту Василию Жуковскому. Это письмо не просто исторический документ, не только свидетельство человеческой порядочности. Письмо отражало образ мыслей и рассуждений многих людей, которых не без оснований позже назвали «декабристами без декабря», «Я, например, решительно знаю, что Муравьев-Апостол не предавал грабежу и пожару города Василькова, как то сказано в донесении Рота. Город и жители остались неприкосновенными. К чему же эта добровольная клевета? И после того ты дивишься, что я сострадаю жертвам и гнушаюсь даже помышлением быть соучастником их палачей?
Как не быть у нас потрясениям и порывам бешенства, когда держат нас в таких тисках… Я охотно верю, что ужаснейшие злодейства, безрассуднейшие замыслы должны рождаться в головах людей, насильственно и мучительно задержанных. Разве наше положение не насильственное? Разве не согнуты мы?.. Откройте не безграничное, но просторное поприще для деятельности ума, и ему не нужно будет бросаться в заговоры, чтобы восстановить в себе свободное кровообращение, без коего делаются в нем судороги…
Я жалею, что чаша Левашева прошла мимо меня и что я не имею случая выгрузить несколько истин, осшющихся во мне под спудом. Не думаю, чтобы удалось мне обратить своими речами, но, сказав их вслух тем, кому ведать сие надлежит, я почел бы, что не даром прожил на свете и совершил по возможности подвиг жизни своей».
Молодые честные сыны России глубоко и долго скорбели после казни пятерых декабристов. Во многих дневниках и альбомах переписывались стихи, которые, как говорят, принадлежат поэту Н. М. Языкову:
Рылеев умер, как злодей! О, вспомяни о нем, Россия, Когда восстанешь от цепей И силы двинешь громовые На самовластие царей!
Молодая поэтесса Е. Сушкова сохранила в своем архиве стихотворение «Послание к мученикам», написанное в 1826 г.:
Соотчичи мои, заступники свободы — О вы, изгнанники за правду и закон, — Нет, вас не оскорбят проклятием народы, Вы не услышите укор земных племен!
Сушковой было 15 лет, когда она написала это стихотворение. В нем она выражала надежду и уверенность, что «падет варварство, деспотизм царей…». Это стихотворение было известно только Николаю Огареву. Впервые оно было опубликовано лишь спустя сто лет, в 1926 году.
XIX век был веком писем, личных дневников. В обществе люди не всегда говорили то, что затем записывали в своих тетрадках. И не все свои письма они доверяли почтовым ведомствам, а лишь потайным карманам сюртуков самых близких и надежных лиц.
Писали письма «с продолжениями». Начинали утром, прерывали, бывали в гостях, появлялись «в обществе», а вечером продолжали. Это — письма-отчеты за целые дни, час за часом. Это — письма-споры, письма с философскими рассужениями.
Не было телефона, не было телеграфа, не было поездов! А пространства просто фантастические, нередко труднопреодолимые для человека. Письма доставлялись почтовыми каретами. В почтовых каютах пароходов они достигали, например, английских берегов. Там английский почтовый служащий доставлял их «мистеру» Александру Герцену, который превращал их в статьи своего «Колокола».
Письма были своего рода голосом сердца. Они несли с, собой пульсирующие токи крови. Но все это касалось лишь «городских» писем. Их писали люди, сидя у французских бюро, меняя гусиные перья, позванивая мелодичными колокольчиками, вызывая своих слуг. Крепостные же были неграмотными.
А из далекой Сибири на самом дне мешков с различной поклажей шли другие письма. Из сурового и печального края они несли правду о казематах без окон, незнакомой дикой природе, отсутствии элементарнейших удобств и необходимейших вещей. Время там словно остановилось, и нет просьб, нет никаких желаний. Есть только железо, которое позвякивает на ногах и руках осужденных.
В Петербурге писали совсем другие письма. Письма совсем из «другого мира», из того мира, который в 1826 году отправил декабристов в Сибирь.
Письма — любопытные документы! Наряду с новостями из модных магазинов, наряду с мелкими перипетиями светской жизни из этих писем можно узнать о духовном мире их авторов, их понятиях о чести и доблести. Вот, скажем, пространнейшие письма графини Нессельроде, супруги министра иностранных дел Карла Васильевича Нессельроде, дочери министра финансов Дмитрия Александровича Гурьева, известного своими финансовыми злоупотреблениями и махинациями. Впервые они были опубликованы после 1917 года.
Эта дама была одной из самых осведомленных аристократок. Она — в курсе всех дворцовых интриг, принимает послов, знает все и обо всех.
Письма графини Нессельроде — своего рода альманах светской жизни того времени. В одном из них, помеченном датой 19 декабря 1825 года и адресованном П. Гурьевой, читаем: «Слава богу, все спокойно. В день восшествия на престол Николай спас Россию. Он был восхитителен».
В другом письме, от 30 декабря того же года, графиня писала:
«Я часто себя спрашиваю, не приснилось ли все это мне, неужели у нас в России могли быть замыслены все те ужасы, которые к тому же с минуты на минуту могли свершиться? Перо мое не в состоянии описать все то, что чудовища замыслили в своих адских планах. Они настолько ожесточены, что большинство из них не испытывает раскаяния. Возбуждение против них настолько велико, что никто не выскажет сожаления, если их осудят на смерть. К несчастью, многие молодые люди из самых лучших семейств замешаны в этой организации, которая делилась на общества. Говорят, что все будет опубликовано: и их планы о государственном управлении, и сам заговор. Это необходимо сделать, чтобы показать обществу степень их чудовищности и глупости».
Другая видная дама из светского общества, Варвара Шереметева, вела дневник, который стал своеобразным зеркалом души этой вельможной особы. 18 декабря 1825 года она записала на его страницах: «Благодарю провидение и государя, теперь мы спокойны. Слава богу, который помог доброму государю истребить, как говорится, корни заговорщиков. И если они еще есть где бы то ни было, пусть бог поможет всех их схватить! Что могло случиться, просто страшно подумать, какой адский заговор! Но в этот день было роздано и много милостей, многие произведены в генерал-адъютанты и более двадцати человек в флигель-адъютанты».
Между прочим, написавшая это дама — родственница 21-летнего декабриста Николая Шереметева. Она поведала на страницах своего дневника и о поведении его отца, престарелого царского чиновника, приближенного ко дворцу: «Старик плачет и говорит: — Если мой сын в заговоре, не желаю более видеть его и даже первым попрошу не пощадить его. И сам отправлюсь посмотреть, когда будут приводить приговор в исполнение…»
Эти слова типичны для старого поколения раболепных дворян. Николай I арестовал молодого Шереметева и в тот же день направил к его отцу своего брата с выражением соболезнований. Это «внимание» трогает отца, и он готов идти смотреть экзекуцию над сыном!
Мы привели выдержки из писем и записей в дневниках петербургских аристократов. Но подобные же строки можно прочитать и в бумагах государственных мужей, сенаторов, высших чиновников.
Поистине поразительное единомыслие! Рассуждения царя — это и рассуждения его приближенного мира. Статский советник А. Оленин, известный искусствовед, писал: «На второй день (15 декабря) в 9 часов я отправился во дворец. Государь всю ночь не спал, занимаясь многотрудным делом: допрашивал схваченных бунтовщиков. Эти подлецы разбежались при первом же выстреле. Кроме того, многие и многие из них заражены в России глупыми мыслями о европейской конституции для народа… О безумие! О злодейство!»
Одесский генерал-губернатор граф М. Воронцов, которого А. С. Пушкин назвал «полуподлецом, полуневеждой», в письме своему другу губернатору Финляндии А. А. Закревскому писал: «Я представляю твое удивление и твой гнев, когда услышал о событиях 14 декабря в Петербурге. Будем надеяться, что это не обойдется без виселиц и что государь, который рисковал собой и столько прощал, теперь, хотя бы ради нас, побережет себя и накажет мерзавцев!»
Известный поэт Ф. И. Тютчев написал стихотворение «14 декабря», в котором присоединился к хору обвинявших декабристов. Утверждая, что они были преисполнены безрассудной мыслью своей собственной кровью растопить полюс… Тютчев заявлял, что от них, от декабристов, не останется и следа…
Небезызвестный Греч, враг Пушкина, продажный журналист, связанный с ведомством Бенкендорфа, приводит в своих «Записках о моей жизни» ругательства и всяческую хулу на декабристов. Он называл Тайное общество «шайкой», состоявшей из «мерзавцев».
Греч не в силах был забыть презрения к нему этих людей. Он не мог им простить, что все они — достойные, гордые, душевно богатые, умные люди.
— Примечательно то, — писал он, — что большая часть поборников за свободу и равенство, за права угнетенного народа сами были гордые аристократы, надменные от чувств своего превосходства, происхождения, знатности, богатства. Они с оскорбительным пренебрежением смотрели на незнатных людей и на небогатых. И в то же время удостаивали своего внимания, благосклонности и покровительства отребье человечества. В числе заговорщиков и их соучастников нет ни одного человека, который бы не был дворянином. Это обстоятельство весьма важно, что… восстали против злоупотреблений и угнетения именно те, которые меньше всего от этого страдали, что в том мятеже не было ни на грош народности, что влияние на эти инициативы шло от немецких и французских книг, что эти замыслы были чужды для русского ума и сердца».
По поводу этого словоизлияния Греча находившийся за границей Александр Герцен воскликнул:
— Евангелие учит — тяжело и горько народам, которые побивают камнями своих пророков!
Декабрист Сергей Трубецкой из Сибири дал достойную отповедь потоку обвинений и позорной клевете, которыми петербургское общество пыталось очернить их великое дело. Он писал:
«Члены общества, решившие исполнить то, что почитали своим долгом и на что обрекли себя при вступлении в общество, не убоялись позора. Они не имели в виду для себя никаких личных выгод, не мыслили о богатстве, почестях и власти. Они все это предоставляли людям, не принадлежащим к их обществу, но таким, которых считали способными по истинному достоинству или по мнению, которым пользовались, привести в исполнение то, чего они всем сердцем и всею душою желали: поставить Россию в такое положение, которое упрочило бы благо государства и оградило его от переворотов, подобных французской революции, и которые, к несчастью, продолжают еще угрожать ей в будущности. Словом, члены тайного общества Союза благоденствия решились принести в жертву Отечеству жизнь, честь, достояние и все преимущества, какими пользовались, — все, что имели, без всякого возмездия».
А. С. Пушкин не был декабристом. Но он сам называл себя их певцом. После разгрома восстания он написал одно из своих самых замечательных стихотворений — «Арион».
Весной 1828 года, в один из церковных праздников, многие жители Петербурга отправились на лодках и плотах по Неве, чтобы перебраться на острова. Этот давнишний обычай давал им возможность бросить взгляд и на страшную Петропавловскую крепость…
Среди пестрого множества народа были Александр Пушкин и его друг, князь Петр Вяземский, также отправившиеся на прогулку.
День был хмурый, дул сильный ветер. Оба приятеля молчали, часто снимали и крепко держали в руках свои цилиндры. Волны бились об их лодку. Над головами — стальное, серое, пасмурное небо. С какой-то неясной и только им известной грустью они часто переглядываются.
«Много странности, много мрачности и много поэзии было в этой прогулке», — запишет позже П. Вяземский.
Вокруг них закованная в каменные берега бурная Нева, которая непрестанно бросает лодку из стороны в сторону. С каждой минутой они приближаются к Петропавловской крепости, исполинские размеры которой напоминают некое страшное чудище.
Друзья молча обходят двор крепости. И вдруг они нагибаются, как будто нашли именно то, что давно искали. Но увы! Два человека начинают набирать песок, обыкновенный песок этой обетованной русской земли, и ссыпать его в специально привезенный для этой цели деревянный ящичек, разделенный на пять частей.
Пять горстей песка из Петропавловской крепости.
Князь Петр Вяземский хранил этот песок до конца своей жизни. В маленький ящичек он вложил короткую, будто шифровка, записку: «Праздник. За Невой. Прогулка с Пушкиным. 1828 год».
В чем таинственный смысл этой записки? Почему Пушкин и Вяземский отправились на прогулку в тот ветреный день? Зачем собирали эти горсти песка?
Может быть, потому, что ровно за два года до того дня, 13 июля 1826 года, на виселице в Петропавловской крепости, наскоро сколоченной из грубых бревен, были повешены пять декабристов: Пестель, Рылеев, Каховский, Бестужев-Рюмин, Муравьев-Апостол…
И как с корабля, потерпевшего крушение, моряки берут на память куски дерева, так и великий поэт России вместе со своим другом взяли на память песок из Петропавловской крепости. Взяли пять горстей песка, пять своеобразных и святых реликвий с того места, на котором погибли пять декабристов.
Если когда-нибудь, любезный читатель, тебе выпадет случай побывать в Ленинграде, то непременно сходи в Пушкинский музей, где хранится этот необыкновенный деревянный ящичек, на дне которого лежат пять горстей русской земли, овеянной бессмертием подвига.