Введите сюда краткую аннотацию
Закат кровавыми отблесками на соснах. Воздух чист и прозрачен до звона. До боли. Зачем нам подарен столь прекрасный вечер накануне прощания? Чтобы сделать его еще больнее? Я отталкиваю отчаянье от себя, и оно воздушным змеем подымается в сиреневое небо.
Мы соприкасаемся руками, это важно... Дыхание друга в моих растрепанных волосах. Мы купались в объятиях, блуждали в поцелуях, теряли и обретали друг друга. Теперь это уже не важно, до самолета, равнодушной железной птицы, которая проглотит и унесет меня в своем чреве, осталось менее двух часов. И час дороги, а что успеешь за воздушно-пенные пятьдесят минут, когда кажется, что не хватит и всей жизни? Ничего. Вот и между нами пролегло фиолетовой тенью молчание. Только соприкасающиеся руки спрашивают: вспомнишь? И глаза отвечают: нет, не забуду.
Мне кажется, это напрасно. Если обстоятельства, вставшие между нами, так сильны сейчас, в разгаре страсти, то что может такая любовь через мили и дни? Надежда вернуться так зыбка. Ее смывают воды реки, в которую нельзя войти дважды.
В детстве я хотел иметь собаку. Надежного друга с сахарными зубами. Теперь он курил в тишине и скалил в нервной улыбке белые зубы. Друг, защитник и, кажется, прошлое. Прошлое, которое еще будет болеть.
Неизбежность расставания застряла комом в горле. Рядом с ним, не выпуская руки - я уже спешил. Ноги несли меня к тропинке, вниз по склону. Туда, где дорога и автобус на аэродром. Собранная сумка - пока еще на его плече. Но он почувствовал мой порыв. Кажется, я невольно сделал ему больно. Глаза спросили быстро: спешишь? Ты уже там мыслями. Побелевшие костяшки пальцев кричали в ответ: нет. Я не сумею больше... Не выдержу, сойду с ума. Прощание невозможнее разлуки. Рвет на части. Как там, за тысячу миль, я смогу собрать эти части себя? Еще немного и... Глаза понимают. Они смеются. Великое мужество - этот смех. Целую порывисто темные губы. Порывисто не получается. И мы целуемся самозабвенно на самом ветру. В полсотне метров от дороги по вертикали.
Кончики пальцев задерживаются на жестких черных волосах. Он ловит их губами. Слабая полуулыбка, виноватый взгляд: пора. Он понимает и до чертиков демонстративно спешит на автобус. Но стыдно признаться, даже эта демонстративность устраивает меня, если укорачивает прощание. Чего я ждал, когда оставлял себе этот вечерний час в сосновом бору? Чуда. Нет, поступка. Поступка, который оправдывал бы любое ответное безумие: от остаться до умереть, что тоже остаться. Этого не случилось, и прощание задохнулось в тяжелой недосказанности...
На этот раз мне действительно больно. Я ловлю его/свою боль глазами и топлю в черных омутах наших зрачков. А в небесной глади покой. Я веером раскидываю воспоминания, изящные гравюры наших дней: там остались цветные айсберги подтаявшего мороженого и теплый песок тропинок. Винный вкус его губ, сандаловый запах ключичной впадины. Разве нельзя изменить хоть что-то, меня всегда чуточку не хватает встать поперек обстоятельств. Мои тонкие руки не готовы хватать птицу удачи за хвост. Свобода обернулась выбором, я делаю его в пользу обстоятельств, лишь потому, что меня научили: так поступать разумно. И я, истинный англичанин, голосую за традиции, нет опрометчивым решениям. А тебе, беспечному вольному американцу испанского происхождения, не даются эти рассуждения, и ты злишься. Готовый беззаботно загубить нас, скоропалительно воображаешь себе рай в шалаше. А я почти поверил твоему необузданному воображению, не хватило жеста. Жаль?
И я хочу уронить свое лицо на жесткое поле его груди, услышать последнее: не уходи. И сам не знаю, что такого в этом испанском парне, чье имя обжигает рот, в чьей крови плавятся золотом стволы иссушенных олив. Это невозможно. Я его первый, а он мне не то чтобы... Были и другие, закрытый интернат... Поле Куру для запретного разврата. Смятение чувств, подростковая сексуальность. Смятые простыни, напряженные тела, напряженные члены, шаги в коридоре. Да и в колледже: темноглазый Августин, исследовавший мое тело белыми, нервными руками. Ирландец Джон, с ним было хорошо, но он ушел, оставив после себя короткую записку: моя жизнь в ИРА. Да, этот испанский ковбой американского качества Мальборо сделал мне больно своей небрежной гитарой, способной привнести кастаньеты даже в рок. И глазами цвета спелой сливы, такими же дикими и темными, как у мустангов, диких лошадей. Это его мир: вино, кастаньеты и мустанги. И шипы терновника.
Пожелтевшая от дороги листва кустарника скрыла нас. Он прав, мой техасский идальго, надо переодеться, в таком виде не пустят даже в автобус. И я роняю на жухлую траву рубашку и джинсы. Он не спешит дать мне вещи. Стоит, смотрит на меня, скалит возмутительно белые зубы. Я уже понимаю, что последует за этим. Он притягивает меня к себе со всей страстностью испанской натуры, снимая с меня всю ответственность. Что ж, такое прощание, возможно, лучшее, что мы можем сказать друг другу. Он жаден, его поцелуи обжигают губы, потом соски. Его руки сминают полузадушенное "нет", как пластилин. Я упираюсь лопатками в жесткую землю, от него пахнет пылью, солью и табаком...
Не надо... Слова заткнуты обратно в глотку. Он просто приподнимает меня за собой, только на одном ... и обрушивается, так что камушки впечатываются, оставляя ссадины на спине. Меня пугает огонь, разгорающийся в паху. Желание на грани безумия. Что он со мной делает?
Адская смесь желания и боли, пристальный взгляд на моем лице, я даже не мог сказать себе, чего здесь больше: ада или рая. Я знал, он все понимает, и было стыдно. Лучше бы я остался ледяной в своей беспомощности жертвой насилия. Но не смог, горячая волна наслаждения выбила из-под ресниц слезы стыда. Он увидел эти прозрачные, крупные капли и... горячий поток ударил внутрь. Я еще содрогался в судорогах оргазма, а он толчками выплескивал в меня.
Автобус весело поспешил по светлой, выцветшей ленте асфальта, а мой безумный испанец все не разжимал рук...