В книгу великого римского поэта Публия Вергилия Марона (70–19 гг. до н. э.) вошли его известные произведения: сборник пастушеских стихов «Буколики», дидактическая поэма «Георгики», эпос «Энеида».
В настоящем томе «Библиотеки всемирной литературы» «Буколики» и «Георгики» публикуются в переводе С. Шервинского, коренным образом переработанном для этого издания; перевод «Энеиды», выполненный С. Ошеровым в 1954–1969 годах, публикуется впервые.
Вступительная статья С. Шервинского
Примечания Н. Старостиной
Иллюстрации Д. Бисти.
Вергилий и его произведения
В музее Бардо в Тунисе среди мозаичных полов, сохраненных слоем песка в прибрежных областях Северной Африки и относящихся к первым векам нашей эры, выставлена мозаика, вывезенная из города Суса, изображающая Вергилия. Конечно, портрет — «идеальный», созданный, когда модели давно не было в живых, но черты изображенного носят характер столь индивидуальный, что невольно думается о портретном сходстве. Кроме того, черты поэта на сусской мозаике убедительно совпадают с тем, как описал Вергилия Светоний. Он тоже воссоздал образ поэта спустя лет сто после его кончины, но позволительно думать, что предание хранило еще с достаточной точностью его подлинный облик. Светоний говорит, что Вергилий был высокого роста, черноволос и костист, при этом добавляет, что вид у него был скорее селянина, а не человека высшего круга. Именно таким рисуется Вергилий и на мозаике музея Бардо. В его внешности нет никакой утонченности, которая в век Августа уже свойственна была образованным слоям римского общества и принимала иной раз формы щегольства. Вергилий сусской мозаики сидит очень прямо, коротко острижен, взгляд у него глубок и выражение сосредоточенно.
По сторонам поэта стоят две музы. Та, что за правым плечом, держит свиток, другая, со скорбным лицом и театральной маской в левой руке, пригорюнилась, облокотившись на спинку кресла, где сидит поэт. Никакой иной музой она не может быть, кроме Мельпомены. Нас не должно удивлять ее присутствие рядом с поэтом, не сочинявшим драматических произведений: Гораций, тоже не бывший драматургом, упоминает в последнем стихе своего знаменитого «Памятника» именно Мельпомену и призывает ее гордиться заслуженной славой.
Прежде чем знакомить читателя с жизнью Вергилия, необходимо оговориться, что ни одна его биография не может быть достоверной, поскольку основана на источниках довольно поздних и уже поэтому ненадежных. К сожалению, и авторы новых и новейших исследований жизни Вергилия противоречат друг другу. В результате приходится мириться с тем, что в биографии поэта остаются пустоты и туманности, которые вряд ли удастся когда-нибудь заполнить или прояснить.
Вергилий родился около Мантуи 15 октября 70 года до н. э. Отец его был зажиточным человеком, владельцем не только земли, но и мастерской керамических изделий — изящные цизальпинские глиняные вазы широко расходились по всему Средиземноморью. О матери Вергилия мы не имеем сведений, кроме легендарных, приписывающих ей вещий сон, связанный с рождением ее великого сына.
В ту пору, когда Юлий Цезарь, подчинивший Риму большую часть Западной Европы, победоносно продвигался к Риму, встречаемый недоброжелательством приверженцев республики, Вергилий был школьником. Отец отправил его учиться сначала в Кремону, а потом в Милан, где в то время были выдающиеся педагоги. Лет пятнадцати он приехал в Рим и поступил в учение к известному ритору Эпидию. Само поступление в эту школу свидетельствует, что отец Вергилия принадлежал к уважаемому общественному слою, так как в ней получали образование и представители знатнейших римских фамилий. Достаточно сказать, что там обучался внучатый племянник Цезаря Октавиан, будущий Август. Октавиан был моложе Вергилия на шесть лет, но, поскольку учение Вергилия в Риме длилось долго, поэт, вероятно, успел лично встретиться в школе с будущим властителем мира. Тогда Октавиан был уже назначен Цезарем в преемники и возведен четырнадцати лет в сан великого понтифика, то есть духовного главы народа. В школе возникли дружеские связи, обеспечившие Вергилию положение в высшем обществе Рима. Что касается Октавиана, то он всю жизнь покровительствовал Вергилию и питал к нему личную приязнь.
Вергилий усердно занимался философией, преимущественно эпикурейской, и много читал. Может быть, уже здесь усвоил он основы медицины, физики и математики. В 54 году до н. э. вышла в свет, посмертно, поэма Лукреция «О природе вещей». Она оказала на юношу решающее влияние своей материалистической теорией мирозданья, опирающейся на учение Эпикура, и своей поэтической силой. В эти годы Вергилий нашел свою истинную дорогу поэта. Попытка заняться адвокатурой, профессией, открывавшей доступ к государственным должностям, была тут же оставлена. Нельзя при этом не учесть, что Вергилий, по свидетельству древних, которое мы должны принять на веру, лишен был природного ораторского таланта, — речь его была медлительна, он был несвободен в движениях и крайне застенчив. В 45 году Вергилий переехал в окрестности Неаполя к философу-эпикурейцу Сирону и стал обладателем скромного поместья, где ему предстояло до конца дней заниматься на лоне природы неторопливой литературной работой. В эпикуровом «саду» Сирона среди просвещенных молодых друзей был и поэт Гораций.
За истекшее с приезда в Рим десятилетие Вергилием было, по-видимому, написано немало. Однако дошедшие до нас под его именем произведения, далеко не достигающие совершенства остальных его творений, признаются филологической наукой сомнительными. Лишь в последнее время снова обозначилась тенденция считать эти произведения первыми опытами начинающего таланта с естественными для «школьного» периода недостатками. Они обычно публикуются в качестве «Приложения» к сочинениям поэта и в настоящее издание не включены. Среди них выделяется «эпиллий» (маленькая эпическая поэма) «Комар», где, по мнению некоторых, высмеивается ритор Эпидий; «Комар» посвящен был младшему товарищу, «божественному мальчику Октавию» (Октавиану), который мог по достоинству оценить пародию на знакомый им обоим преподавательский стиль. Если верно, что стихи «Приложения», хотя бы некоторые, действительно сочинены Вергилием, мы имеем в них лишнее доказательство того, что он усвоил с юности поэтический вкус и приемы школы «новаторов», одним из главных представителей которой был Катулл (умер в 54 г. до н. э.).
Между тем Юлий Цезарь был убит приверженцами республики. Роковой 44 год открыл период междоусобных войн и политических переворотов, ставших через много веков материалом шекспировских драм. Когда на злосчастном поле при Филиппах разгромлены были республиканские войска, предводимые убийцами Цезаря Брутом и Кассием, впервые на политической арене заявил о себе восемнадцатилетний Октавиан. Став членом триумвирата, избранник Цезаря учинил безжалостную расправу с противниками, — проскрипции и казни устрашили Рим. Возникшая распря с другим триумвиром, Антонием, в конечном итоге развязала руки молодому претенденту на власть. Флот Антония был разгромлен при Акциуме, и он бежал в Египет вслед за своей Клеопатрой, чтобы разделить с ней славу добровольной смерти. Октавиан стал единодержавным правителем Римского государства, осторожно сохранив за ним название и даже внешний статут республики.
«Средь бурь гражданских и тревоги» Вергилий продолжал жить у себя близ Неаполя, как истинный последователь Эпикура, не вмешиваясь в волнения форума, культивируя в тишине свою поэзию. Лишь один раз был он потревожен, — из Мантуи пришли недобрые вести.
Октавиан, взяв в руки управление государством, оказался во главе страны, разоренной усобицами, голодной, с низко упавшим сельским хозяйством, полной недовольными, готовыми каждую минуту поднять мятеж. Для наведения порядка молодому правителю нужно было неотложно обеспечить себе, прежде всего, поддержку военных. Октавиан пошел на крайность, тоже не безопасную: он конфисковал земли у множества владельцев и роздал их тем, кому был обязан своими победами. Отец Вергилия оказался в списке лиц, чьи земли подлежали конфискации. Поэт поспешил в Рим и — видимо, без труда — отхлопотал поместье отца, правда, уже после того, как новый владелец чуть было не убил прежнего хозяина. Эти события отражены в первом крупном, не вызывающем сомнения в подлинности, произведении Вергилия в «Буколиках».
Посетил ли поэт когда-либо вновь свою родную Мантую, сказать трудно. Вернее, что она осталась для него лишь дорогим воспоминанием. С Римом же его связи, разумеется, не прекращались; есть непроверенное сведение, что у поэта был в Риме свой дом.
Следующее большое произведение Вергилия — поэма о сельском хозяйстве, «Георгики». Написана она была по совету Мецената, за которым стояла воля самого Августа, считавшего своевременным подкрепить поэзией свои усилия, направленные к возрождению земледелия в стране. Над «Георгиками» поэт трудился ряд лет. Он должен был перечитать немало специальных сочинений — и Гесиода, и Колумеллу, и Варрона, — но не приходится сомневаться, что одних книг было бы недостаточно для создания поэмы, изумляющей сочетанием поэтических достоинств со знанием дела. Проницательный Август верно выбрал нужного ему автора, усмотрев еще в «Буколиках» любовное отношение Вергилия к земле. «Георгики» считаются по праву совершеннейшим поэтическим произведением Вергилия; они заслужили ему уже громкую славу, а с ней и новые милости Августа.
По окончании «Георгии» Вергилий стал внутренне готовить себя к созданию произведения высокой, обобщающей тематики. Это стремление поэта счастливо совпадало с предначертаниями Августа, — случилось редкое в истории литературы слияние поощрения сверху и душевной склонности автора. Римский народ не имел своего Гомера, нужно было заполнить недостойный великой нации вакуум, при этом связав судьбы народа с дальнейшими политическими расчетами Августа. Эта эпопея долженствовала по своему значению соперничать с Гомером.
На создание римской национальной эпопеи Вергилий потратил более десяти лет. Еще не закончив ее, он почувствовал потребность воочию увидеть те места, где происходят описываемые им события. С этой целью он отправился в Грецию и на Малоазийское побережье. В Афинах произошла встреча поэта с его державным поощрителем. Август посоветовал Вергилию возвратиться в Италию, взял его на свой корабль. Всегда внимательный к своему и общественному здоровью, Август, вероятно, приметил, что поэт носит в себе какую-то подтачивающую его болезнь, и на самом деле Вергилий уже был так болен, что не мог добраться до Неаполя. 21 сентября 19 года до н. э. поэт скончался в калабримском городе Брундизии (теперь Бриндизи), откуда его прах был перевезен в Неаполь и погребен на дороге в Позилиппо. Можно не без оснований предполагать, что Вергилий страдал с юности туберкулезом легких, который под влиянием жгучей греческой жары дал роковую вспышку в организме, к тому же ослабленном многодневной морской болезнью.
В античное время могила Вергилия благоговейно чтилась. Плиний Младший, в письме III, свидетельствует, что просвещенный Силий Италик подходил к ней, «как к храму». Ее вплоть до нового времени уверенно показывали приезжим, да и теперь в путеводителях попадается указание на место погребения поэта.
Есть предание, что Вергилий сам сочинил свою эпитафию, где намекает на три основных своих произведения. Текст ее сохранился:
«Буколики» («пастушеские» песни), сочиненные Вергилием в сороковых годах, были им же самим объединены в сборник из десяти «эклог» («избранных» стихов), без соблюдения хронологического порядка.
Вергилий, как уже было упомянуто, примыкал по своему поэтическому направлению к «новаторам» предшествующего поколения и разделял с ними пристрастие к «александрийскому» стилю поэзии, предпочитавшему короткие эпиллии и широко пользовавшемуся мифологическими мотивами. Катулл обессмертил себя неповторимыми по свежести лирическими стихами и эпиграммами, но не они оказались на потребу начинающему Вергилию, а Катулловы эпиллии, и среди них в первую очередь «Эпиталама Пелея и Фетиды». Наряду с этим эпиллием должен быть упомянут и другой, «Смирна», принадлежавший Цинне, современнику и другу Катулла. Цинну высоко ценил Вергилий, и нам тем более приходится жалеть об утрате его произведений. Кроме того, Вергилий, конечно, читал греческих «александрийцев» и в подлиннике, что нам недоступно, поскольку их творения, изысканные и академичные, в большинстве до нас не дошли. К счастью, уцелело наследие одного из знаменитейших и особо стоящих поэтов «александрийского» направления — сицилийского уроженца Феокрита.
Феокрит почитается «отцом буколической поэзии», поскольку до пего пастушеская тема имелась лишь в народных произведениях. Постоянно встречающаяся у Феокрита «ответная» («амебейная») песня двух состязающихся пастухов впервые превратилась у него в литературный прием. Феокрит утвердил пастушескую тему в поэзии Европы, где она заняла на удивление устойчивое положение, отразившись в «идиллиях» едва ли не всех европейских народов.
Вергилий, по своей склонности ко всему деревенскому, не мог не увлечься буколической поэзией Феокрита. Для Рима пастушеская тема была новостью, и Вергилий, подражая Феокриту, оказался если не первооткрывателем, то первым латиноязычным представителем этого рода поэзии.
Вергилий в «Буколиках» более или менее близко следовал своему греческому предшественнику. Самого Феокрита он нигде не называет по имени, но муз именует «сицилийскими», тем самым указывая на свой источник.
Находились критики, которые готовы были попрекать Вергилия отсутствием самостоятельности. Это положение неверно уже тем, что оно высказывается с наших современных позиций. Прежде чем упрекать античного поэта в подражательности, — иногда похожей на то, что ныне называется плагиатом, — надо удостовериться в том, как сама античность относилась к «подражанию». Самый факт заимствования или близкого следования за образцом не был тогда унизительным для поэта.
В пределах XX века критика, преимущественно французская, выдвинула заманчивую проблему показать не «подражательность» Вергилия, а его «оригинальность».
В самом деле, стоит вчитаться в эклоги Вергилия без предубеждения, как отличия между ними и Феокритом бросятся в глаза. Мы обнаружим, что, безусловно, общим у обоих поэтов оказывается лишь тот мир, где происходит все, ими описанное. С тем, однако, различием, что пастухи Феокрита — рабы, а пастухи Вергилия, в плане их социального положения, охарактеризованы по-разному. Так, в эклоге I ясно говорится, что Титир был раньше рабом, но впоследствии выкупил себе свободу. Трудно сказать, раб ли пастух Дамет (эклога III), который пасет стадо, порученное ему Эгоном. Вероятнее всего, что Эгон — владелец скота, но нет прямых оснований считать, что пастух — его раб; вернее предположить, что он принадлежит к тем обедневшим мелким хозяевам, которых в условиях общей смуты и упадка в сельских областях нужда заставляла идти в работники к более обеспеченным соседям (иногда это могло перерождаться и в настоящее рабство). Таким же свободным, хоть и зависимым работником представляется и Мерис из эклоги IX. Он несет ягнят новому «пришельцу», завладевшему его землей при распределении угодий между ветеранами; но и в этом нельзя видеть указания на рабское положение пастуха. А в эклоге III Меналк не решается поставить что-либо из стада в заклад, потому что у него дотошные отец и мачеха, и это явно показывает, что данная семья работает в собственном хозяйстве.
Мир сельских пастухов, их незатейливый быт у Феокрита изображен более остро реалистически, чем у Вергилия; Феокрит более точно локализует своих пастухов в сицилийском пейзаже. Существеннее, однако, то, что подоплека пастушеской поэзии у Феокрита совсем иная, чем у Вергилия.
Феокрит писал в III веке до н. э., то есть уже в пору разложения тех политических формаций и того общества, которое сложилось в V–IV столетиях до н. э., чтобы переродиться после походов Александра, открывших миру новые горизонты и сблизивших запад и восток. Для тогдашнего общества, поглощенного материальными заботами, потерявшего религиозность предков и политическую страстность, пастушеская тема была скорее развлечением, уводившим от цивилизации, подобно тому как это было в Европе XVIII века.
Идиллии Феокрита целесообразно рассматривать в сравнении с «салонным» искусством его эпохи, особенно с «александрийскими» рельефами, изобилующими буколической тематикой. Нельзя не отметить, что идиллии Феокрита далеко не чужды эротики, иногда откровенной.
Идилличность Вергилия носит иную окраску. Дело не в том, что у Вергилия тоже встречается пристрастие к юношам, вообще свойственное античному миру и не казавшееся предосудительным, а в том, что, как бы ни изображалась любовь в его эклогах, она не теряет целомудрия. Вергилий относится к своим пастухам серьезно и почти не прибегает к юмору, отчего у его эклог несколько приподнятый тон, несмотря на отдельные участки простой, хотя и не грубой речи. Этот общий тон позволил Вергилию посвятить некоторые эклоги более возвышенным темам.
Если мы в идиллиях Феокрита вправе усматривать поэзию, угодную обществу, клонящемуся к упадку, то в эклогах Вергилия, несмотря на внешнее сходство с Феокритом, мы чувствуем здоровье молодой эпохи, времени становления, а не разрушения. Их автор не увлекается бытовыми сценками, напоминающими известные мимиамбы Герода, он смело касается больших философских тем, отражающих воспринятые и продуманные автором философские концепции эпикуреизма и отчасти стоицизма.
В свете сказанного приходится иначе оценивать подражательность Вергилия, и не так уж существенно сопоставлять у того и другого поэта отдельные приемы, утверждать лишний раз, что и там и тут пастухи состязаются в пении, дарят девушкам яблоки, смотрятся в гладь воды, чтобы убедиться в своей красоте, и, наконец, исполняют множество одинаковых пастушеских обязанностей.
Если мы понимаем уход Феокрита в пастушескую примитивность как реакцию просвещенного, утонченного человека против надоедливой цивилизованной суеты, то это не может относиться к Вергилию. Ему не от чего было бежать. Если он томился, то лишь от вечных распрей, терзавших Италию, если он жаждал тишины, то не тишины трианонов, а мира для своего народа, мира, который станет темой и пафосом также и последующих его сочинений.
Эклога I написана Вергилием после того, как он отхлопотал у Августа землю своего отца. В диалоге между старым и благополучным Титиром и пострадавшим Мелибеем, вынужденным покинуть родовое владение, запечатлена картина того, что происходило в Италии, в частности, в окрестностях Мантуи и Кремоны. Конкретность пейзажного письма Вергилия побудила ученых искать как в первой, так и в прочих эклогах поэта точных указаний на действительно существующие местности. Ученая мысль начала рыскать по Италии, обеспокоенная тем, что география эклог полна противоречий и неточностей. Но каждому, кто подойдет к «Буколикам» с, точки зрения поэзии, ясно, что все пейзажи эклог — условны, что в этой воображаемой Аркадии встретятся и мантуанские черты, и черты окрестностей Неаполя, что все соединено ради поэтической, а не географической правды.
Та же эклога I дала повод критикам нового времени обвинять Вергилия в низкопоклонстве. Действительно, на наш современный взгляд, Вергилий расточал Августу непозволительно прямолинейные похвалы, переходившие как бы в поклонение. Но опять-таки, чтобы правильно оценить позицию Вергилия, мы должны перенестись в тогдашнюю атмосферу Рима. Главное, что ее характеризует, это всеобщее утомление бесконечными, ненужными народу, кровопролитными усобицами, следствием необузданных честолюбий и корыстей. После мира с Антонием положение изменилось; юноше, захватившему, опираясь на имя Цезаря, власть, уже некого было опасаться; во весь рост встала основная, единственно животрепещущая, единственно обязательная проблема — восстановления мирной жизни в Италии. Смотрели больше вперед, чем назад. Неустойчивость власти, приводившая к всенародным бедствиям, заставляла чаять сильной и благонаправленной руки. Римлянин перестал доверять эдиктам сената и риторике ораторов. Октавиан встал над Римом, как символ умиротворения. Люди уже успели оценить его такт, его непреклонность в сочетании с доброжелательством, его скромность в сочетании с ясностью ума. Римляне, привыкшие к крови, скоро позабыли его казни; они не могли не оценить, что участвовавшие в битве при Филиппах бывшие сторонники Брута и Кассия были приняты им в свой избранный круг, — к ним принадлежали известный покровитель поэтов Мессала и Гораций, украсивший время Августа своей совершенной лирикой. Октавиан не мог не казаться современникам явлением чудесным, неким посланцем богов. Смутная идея божественного единодержавия воплощалась воочию; герои, такие, как Ахилл или Геракл, приобщены были к сонму олимпийцев. То, что Октавиан был признан земным «богом», не должно вызывать у нас удивления, особенно в обратной перспективе двух тысячелетий. Поэтому, когда мы читаем в эклоге I слова Титира-Вергилия:
мы должны признать это не только данью личной благодарности, выраженной в возвышенных формах. Нам, конечно, естественно думать, что в сознании Вергилия, принявшего учение Эпикура и знакомого со стоицизмом, понятие «бога», в применении к живому человеку, было условно. Но, во всяком случае, мы можем отметить, что в эклоге I нет никаких подобострастных выражений.
К сказанному следует добавить, что Неаполь был местом схождения разнообразных религиозных и философских систем, притекавших с Востока, главным образом из Сирии. Там перекрещивались и мистерии Митры, и иудейские идеи единобожия, и иранское миропонимание, с дуалистической основой и выработавшимся культом единовластия. Вергилий знакомился со всеми этими течениями и в некоторых восточных концепциях мог находить идейное оправдание того, на что уповала его патриотическая и миролюбивая душа. Вероятно, Август искал в них опоры своему небывалому единодержавству.
Кроме всего прочего, постыдное царство лести настало в Риме позже, чтобы потом перейти к ориентализованному двору Византии. Между признательностью «божественному» Августу Вергилия и низкопоклонством Марциала разница принципиальная.
Среди «Буколик» есть несколько эклог, ограниченных узко пастушеской тематикой (III, VII и отчасти IX), — в них наиболее сохранна народная традиция амебейного пения с его разнообразием, переданная Вергилию Феокритом. Две посвящены непосредственно любовной теме (II, X). Десятая представляет особый интерес. Излияния ревнивой тоски покинутого любовника вложены в уста не условного, вымышленного действующего лица, но реального человека, близкого Вергилию по поэтическим занятиям и общественному кругу. Ее герой — Галл, одна из самых блистательных личностей века, баловень судьбы, пользовавшийся совершенным доверием Августа, расточительный правитель Египта, впоследствии из-за своего легкомыслия утративший это доверие, смещенный со своей высокой должности и в отчаянии покончивший с собой. Эклога о Галле стоит особняком в ряду буколической поэзии: в ней выражаются от первого лица любовные страдания определенной, конкретной личности, и это сближает ее с выражениями любви у «элегиков», таких, как Тибулл или Проперций.
Интересна, особенно с точки зрения реалий, близкая к идиллии II Феокрита эклога VIII, где с большой точностью описаны магические действия девушки, стремящейся приворожить и вернуть своего надолго отлучившегося милого.
Эклога V представляет собою некий «трэнос» («плач») по молодом пустухе, безвременно и жестоко погибшем, по имени Дафнис. Эта эклога — одна из первых загадок, заданных Вергилием будущим исследователям. Посмертная хвала Дафнису настолько возвышенна, память его обязывает покинутых им навсегда друзей на столь ответственные — уже приближающиеся к культу — действия, что возникло естественное желание проникнуть в реальную основу стихотворения, угадать, кого разумел Вергилий под именем Дафниса. Эту загадку решали по-разному, видели в Дафнисе даже Катулла, но эта концепция, как, впрочем, и остальные, не приблизила ученых к разгадке тайны, потому, может быть, что никакой тайны у эклоги V и нет вовсе, и она представляет собою лишь развитие отвлеченной темы, имя же «Дафнис» заимствовано у Феокрита.
Аналогичную загадку науке задает и эклога VI, по своему стилю самая «александрийская» из эклог. Три шаловливых представителя пастушеского, но вместе с тем и мифологического мира, двое мальчишек и девочка-нимфа, застают в пещере спящего с похмелья Силена, отца козлоногих обитателей леса, опутывают его плетеницами из цветов, мажут ему лицо соком тутовых ягод и заставляют его спеть им те песни, какие давно были обещаны. Проснувшийся Силен соглашается и отвечает шалунам песней, вовсе не соответствующей их игривости. Он поет о сотворении мира, следуя философской концепции эпикурейцев, затем переходит к различным мифологическим темам и включает в свою космогоническую фантазию несколько стихов, посвященных тому же поэту Галлу, о котором говорится в эклоге X. Ученые пытались уточнить, кого же Вергилий разумел под Силеном, предполагали, что в его гротесковом образе отразился кто-нибудь из преподавателей философского «сада», но эти попытки также остаются бесплодными и оставляют за нами право думать, что Силен эклоги VI просто Силен популярной народной мифологии, наделенный по воле поэта какими-то сверхъестественными познаниями.
Однако не всегда стремление найти разгадку той или иной неясности Вергилия может вызвать лишь скептическое отношение. Одна из эклог, четвертая, в самом деле представляется настолько герметичной в своем исключительно интересном содержании, что если на ее истолкование и тратились века пытливой мысли, то такие старания оправданы ее значительностью.
Эклога IV посвящена Азинию Поллиону и приветствует рождение какого-то не названного по имени ребенка. Поэт, как бы в пророческом вдохновении, предсказывает будущее новорожденного. С его появлением на свет связывается приход иного, благодатного времени. Ему будет дано принести на землю то главное, чего жаждала в те годы душа каждого римлянина, — мир. Сама природа обновится, станет доброхотно приносить все нужные человеку плоды, — словом, с рождением таинственного ребенка ожидается возврат «золотого» века Сатурна. Поэтическое пророчество приблизительно совпадало с вещаниями Кумской сивиллы. В нем, конечно, не трудно угадать отражение концепции, на сей раз не эпикурейской, а стоической, что развитие мира идет по спирали и что по прошествии известного количества «веков», не совпадающих, впрочем, с понятием сто- или тысячелетия, мир вернется к тому состоянию, когда-то уже бывшему, когда волк и ягненок бродили вместе по лугам и деревья плодоносили без всякого ухода. Но кому же, какому таинственному младенцу поэт предсказывает миссию обновления жизни во всем мире? Концепция слишком величественна, предсказания слишком определенны, чтобы не вызывать законного стремления осветить поэтическое предвидение исторической критикой. Перед наукой Вергилием поставлен вопрос большой ответственности, вопрос, который может увести отвечающего в глубины мистического и дебри суеверного, но на этот раз исследователь не может успокоиться мыслью, что тайны никакой нет и что не стоит тратить время на разгадку несуществующего, ибо тайна (историческая, а в устах Вергилия и мистическая) действительно налицо.
Под новорожденным обновителем мира разумели многих младенцев: самого Октавиана, — что было бы наиболее убедительно ввиду его деятельности как умиротворителя государства, но уже одно то, что Октавиану было в то время за двадцать лет, опровергает такое предположение; видели в мальчике и сына Марцелла, любимого племянника Цезаря; видели и сына Поллиона, который вот-вот должен был родиться. Но все эти концепции встречают непреодолимые препятствия, о которых здесь, в пределах короткой статьи, было бы неуместным распространяться.
В это тревожное время, когда сознание мыслящего римлянина металось от одной философской доктрины к другой и впитывало различные религиозные учения, наводнившие Италию, могло ли таинственное содержание эклоги IV пройти мимо всех тех, кто искал правды, мира и равенства людей? В эклогу IV стали вчитываться с предубеждением, подготовленным восточной идеологией, в ней стали находить то, что соответствовало обновлявшемуся человеческому сознанию; она не могла не показаться христианам отвечающей библейским пророчествам.
С другой стороны, многие новообращенные продолжали быть и ценителями своей литературы. Христианину казалось, что величайший поэт Рима (а он постепенно стал таковым) предрекает из своей языческой темноты явление спасителя мира: можно было оправдать Вергилия перед лицом формирующегося христианства. Таким образом, эклога IV заняла особое положение в истории европейской мысли, но тайна младенца так и осталась неразрешенной.
Второе, и самое совершенное, произведение Вергилия — «Георгики» — обнимает около двух тысяч стихов и разделено на четыре части; в них последовательно излагаются основные отрасли тогдашнего сельского хозяйства: хлебопашество, виноградарство, скотоводство и пчеловодство.
Возникает вопрос: можно ли воспринимать «Георгики» как руководство к сельскому хозяйству? В них отсутствуют такие разделы, как птицеводство, весьма развитое в Италии того времени, в разделе скотоводства ничего не говорится о разведении свиней, занимавших почетное место в питании римлянина и в культовых жертвоприношениях. Нет ни одного слова о рыбе, хотя мы знаем, что римляне не ограничивались ловлей ее на удочку или сетями, но и разводили рыб в специальных водоемах. Впрочем, и Колумелла, которым руководствовался Вергилий, не охватывает всех хозяйственных отраслей.
Второй вопрос: на кого же рассчитана поэма и как могла она выполнить свою задачу оживления интереса к сельскому хозяйству?
Поскольку поэма содержит множество конкретных предписаний и советов, хотя иногда неточных и даже фантастических, она могла в известной степени обогащать и знанием. Но весь характер поэмы, с ее постоянными отступлениями иногда философского, иногда мифологического содержания, ее намеки на исторические события — все это было недоступно простому селянину. Ясно, что поэма не была рассчитана на неграмотного деревенского жителя с ограниченным и примитивным бытием, вроде пастухов из «Буколик». Потребителем поэмы мог быть только широкий читатель из более или менее образованного круга. Излишне добавлять, что он должен был любить и понимать «язык муз». Мы можем, следовательно, заключить, что пропаганду интереса к земледелию Август осуществлял в данном случае не столько распространением в населении полезной специальной рецептуры, сколько возбуждением живого и любовного отношения к сельскому хозяйству среди тех кругов, от которых во многом зависело его процветание. Август, как у нас Петр I, отдавал должное эстетическому началу, он верил в то, что поэзия — могучее средство воздействия на людей, поэтому поручил пропаганду поэту. Разумеется, ни сам Август, ни Меценат, ни другие читатели «Георгик» не смотрели на труд Вергилия как на простое «руководство», они отдавались наслаждению поэзией, но поэзия наводила их попутно и на практические размышления.
Если это так, почему же Вергилий во всех частях своей поэмы столь подробно и «профессионально» излагает сельскохозяйственные приемы — проверку качества почвы, прививку деревьев, лечение захворавших овец, способы поимки отроившихся пчел?
Можно думать, что деловая подробность изложения зависит от специфики материала, обрабатываемого поэтом. Всякий, близко соприкасавшийся с деревенским трудом, знает, что говорить о нем сколько-нибудь отвлеченно, как это нередко делалось в поэмах нового времени, значит утратить самый вкус этого труда. Деловитость изложения сельскохозяйственных процессов представляет особую эстетическую категорию; без такой деловитости поэт рискует утратить рабочую конкретность, прямую направленность к полезной цели — характерную черту сельского труда и мышления.
Труд земледельца, единственно признававшийся достойным римского гражданина, освященный заветами отцов и дедов и преподанный великим поэтом, не мог не привлечь и тех, кто не отличал пшеницы от ячменя. Именно эта конкретность изложения сливает в неповторимое единство поэзию «Георгию) с ее дидактическим субстратом. В сознание читателя, увлекаемого благозвучными, прозрачными стихами Вергилия, незаметно проникали сведения, давно позабытые в римских образованных кругах, и укреплялось главное: уважение к труду. Наряду с мифологическими божествами, покровительствующими сельским работам, в «Георгиках» постоянно присутствует подлинный земной владыка, имя которому Труд; так «Георгики» выполняли функцию еще более ответственную, более значительную, чем поэтическая пропаганда земледелия, — они призывали вообще к государственно важной трудовой деятельности, оказывали на римское общество влияние нравственное.
Вся поэма Вергилия построена в форме советов кому-то, кому поэт не дал ни имени, ни образа, ни характера. Его адресат — лишь второе лицо спряжения. Вергилий не дает нам повода поинтересоваться, стар он или молод, черноволос или белокур; он существует как обобщенная немая фигура, нигде не выступающая активно, ни в чем не противоречащая автору. Однако кто же он в смысле социальном?
Из прочтения поэмы явствует, что этот безымянный адресат принадлежит к слою мелких свободных земледельцев, он работает и сам со своей семьей, но, видимо, пользуется и помощью работников, участие которых в труде хозяина естественно, если принять во внимание, что его хозяйство может охватывать все четыре затронутых в поэме области. Август считал особенно важным укрепить именно этот слой мелких землевладельцев, грозивший совсем сойти на нет. Указаний на труд рабов не имеется в «Георгиках», хотя в эпоху Августа рабский труд уже широко и повсеместно применялся как в городах, так и в латифундиях: для обеспечения рабочими руками обширных землевладений помещиков, обогащенных завоеваниями, требовались целые толпы рабов. Позволительно думать, что Вергилий с намерением оставил своего адресата в условной социальной неопределенности, подчеркивая этим некое равенство людей труда в их обязательствах перед кормилицей-землей и Римским государством.
Но может быть и другое: что Вергилий, как законченный римлянин, вовсе не счел нужным обращать внимание на рабов, которые в его сознании только физически были людьми, но с точки зрения гражданской и моральной были просто орудием производства; впрочем, это относится скорее ко всему римскому обществу в целом, чем к Вергилию лично. Судя по впечатлениям современников, Вергилий был мягок, может быть, даже чувствителен, во всяком случае, гуманен, и как в «Буколиках», так и в «Георгиках» эти качества души явственно проступают. Сочувственное отношение к простым людям, работающим на земле, прослеживается по всем «Георгикам». Отношение Вергилия к животным человечно, звери для поэта чувствующие существа, — вспомним вола, огорченного смертью своего дружки, из книги третьей (стих 518).
Не может быть сомнения, что Вергилий и самолично работал на земле, вернее всего — как пчеловод. Его деревенская внешность могла зависеть и от постоянного загара, от неизбежной грубости сельского труда.
Коренной уроженец Италии, всю жизнь проведший на земле своей плодородной страны, Вергилий глубоко привязан к родине. В книге второй «Георгики» находится знаменитая вставка, посвященная восхвалению Италии:
Поскольку Вергилий ставил себе целью привлечь внимание читателей к сельскому хозяйству, он должен был постараться, чтобы книга была занимательной, и более того — подлинно поэтической. Приемы, примененные для этого Вергилием, показывают не только всю силу его дарования, но и изобретательность зрелого мастера. Он не задерживает слишком долго читателя на деловой, неизбежно прозаизирующей дидактике. Он перебивает свое спокойное изложение то вопросом, то неожиданным обращением, то восклицанием, как бы переводя регистры, и тем постоянно освежает внимание. Кроме того, основное дидактическое изложение он перемежает со вставками вроде только что упомянутой, то длинными, то в несколько строк, которые лишь ассоциативно связаны с основной темой. Иногда эти отступления носят характер вставных рассказов в духе поэтики «новаторов», как, например, ааканчивающий поэму эпиллий об Аристее с его, вероятно, отвратительным и для автора бесчеловечным смертоубийством тельца в жертву материаль ной пользе и с волшебными картинами подводного царства. Эпиллий свидетельствует о власти утилитаризма в позднегреческой культуре и гегемонии моря в греко-италийском пейзаже.
Каждый, внимательно читающий «Георгики», не пройдет мимо описания таинственных явлений природы, сопутствовавших кончине Юлия Цезаря и новергших в суеверный ужас современников его убиенья. К лучшим страницам «Георгик» принадлежит и знаменитое описание эпизоотии, поразившей незадолго перед тем некоторые области, так и оставшиеся после этого пустынными. Иные отступления не могут не изумлять: Вергилий является в них как бы непосредственным наблюдателем, на деле же он никогда не бывал в тех местностях, жизнь которых изобразил со всеми ее деталями. Таковы описания жизни ливийских пастухов, и особенно рассказ о скифах, переносящий нас на Север (относительно Италии) и поражающий точностью бытовых подробностей, не уступающих описаниям Овидия, который вскоре оказался, к своему несчастью, жителем припонтийских степей. Отступления Вергилия, разнообразные и по содержанию, и по стилю, в течение всей поэмы периодически поднимают нас на уровень высокой и величественной поэзии.
Мы подошли к третьему, если не наилучшему, то самому прославленному произведению Вергилия — «Энеиде», то есть повествованию об Энее. Напомним для начала, что Эней был второстепенным героем Троянской войны, сыном Анхиза и самой Афродиты-Венеры; что он чудом избег гибели при падении Илиона и, забрав с собой старика отца, отплыл с несколькими кораблями на запад, где по предначертанию богов должен был основать новое царство тевкров (троянцев), иначе говоря, заложить Рим. Народные предания об Энее как основателе Римского государства издавна распространены были в Италии. Ранние авторы исторических поэм-хроник, Энний и Невий, уже говорят об Энее, основываясь на этих преданиях, восходящих к Гомеру. Впоследствии сказание об основании Рима троянскими выходцами было включено в изложение отечественных «начал» величайшим из римских историков Титом Ливием. Прародителем Рима считался древнейший италийский город Альба-Лонга, основателем которого был, согласно легенде, Асканий, сын Энея. Вторым именем Аскания было — Юл. Это вызвало к жизни довольно-таки невероятную официозную генеалогическую концепцию. Возникнув, видимо, при Юлии Цезаре, она приобрела особое государственное значение при Октавиане, одной из главных забот которого было укрепление в столице мира державства рода Юлиев. Ход мысли основывался на звуковом совпадении — «Юл» и род «Юлиев». Но для воли Августа этого было достаточно. Если в свое время ему нужна была, из государственных соображений, поэма, призванная оживить любовь к земле и сельскому труду, теперь его дальновидному честолюбию требовалась опять общественная поддержка, и он решил снова искать ее в поэзии. Опыт с «Георгиками» был удачен, и Август счел возможным ответственную тему о божественном происхождении своего рода доверить снова старому другу и безупречному приверженцу — Вергилию.
Искусственные героические эпопеи не часто встречаются в истории литературы, — античность, оплодотворенная народным гением Гомера, потратила, однако, немало Сил на этот трудно себя оправдывающий род поэзии: в III веке до н. э. появилась «Аргонавтика» Аполлония Родосского, поэта александрийского направления; вслед за поэтами-историками и за Вергилием Лукан во второй половине I века создал в Риме свою «Фарсалию». Жанр искусственной эпопеи не оказался счастливым и в новые времена. Даже величественно-скучная португальская поэма «Лузиады» не может Соперничать с подлинными народными эпопеями, а такие произведения, как «Франсиада» Ронсара или «Россиада» Хераскова, так и ветшают в поэтическом забвении.
Редкое произведение литературы вызывало и вызывает Столь двойственное к себе отношение, как «Энеида». Восторгу одних противостоит решительное неприятие других. Всемирный резонанс «Энеиды» одним представляется естественным следствием гениальности ее творца, другим же эта слава кажется вовсе неоправданной. Между тем как француз Сент-Бёв посвящает «Энеиде» страницы, полные восхищения, немец Кролль считает ее целиком неудачей (вообще отношение к «Энеиде» в странах романской и германской культуры весьма различно).
Первые противоречия относятся к самой личности Энея. В центре эпического произведения люди привыкли видеть героя со всеми свойственными героям чертами. Однако героизация смертных, столь свойственная мифотворчеству греков, была чужда трезвым, деловым римлянам. И у Вергилиева Энея мы не встречаем обычных героических черт. Основная черта Энея — благочестие; выражение «пиус Энеас» повторяется постоянно. Благочестие выражается в совершенной покорности року, лишающей Энея какой-либо инициативы и превращающей его в пассивное игралище божественных предначертаний. Для читателя неубедительно, что Эней— здоровый, сильный мужчина— столь часто проливает слезы. Сам Вергилий, задачей которого было возвеличение Энея, предка рода Юлиев, позволяет почувствовать между строк симпатию к главному противнику своего героя, Турну, герою по всем статьям, хотя и характеризованному «одной краской». Пальма победы заранее предназначена пришлым троянцам, но местные, коренные италийцы не могут не вызывать сочувствия, — не сказалось ли в этом естественное пристрастие автора к «своим»? Тусклая судьба образа Энея в последующих веках достаточно показывает, что он не приобрел устойчивой популярности. Добавим, что Эней, сомнительным образом избежавший гибели под стенами Трои и давший этим Турну повод обозвать его «изменником Азии», и впоследствии особой доблести не проявил. Чуть ли не единственный решительный его поступок состоял в том, что он покинул любимую женщину, после чего она наложила на себя руки. Черту какой-то женственности придает фигуре Энея и неуклонное покровительство вечно юной матери, которая так ловко умеет вовремя скрыть богатыря-сына в облако.
Вообще, если у Гомера боги вмешиваются в людские дела тоже по причинам неубедительным и непонятным для смертных, то в «Энеиде» это вмешательство принимает почти пародийный характер: Венера ссорится со свекровью, Юноной, настолько мелко и назойливо, что сам громовержец вынужден наконец отказаться от решения их надоедливой свары. Немного прибавляют к героизму Энея и его троянские спутники.
В целом Эней все же не производит отрицательного впечатления: он незлоблив, чужд лукавства, благочестив без ханжества, — черты, отражающие характер автора эпопеи. Когда в последнем поединке Турн, видя неизбежность гибели, умоляет Энея о пощаде, троянский герой уже готов простить его, и только замеченная на плече врага повязка, ранее принадлежавшая убитому другу, вызывает в нем взрыв рокового для Турна гнева. Эней, чей образ присутствует во всех двенадцати книгах эпопеи, остается неизменно ее осью.
Художественная ткань эпопеи неровна. Первая книга, хотя она психологически не разработана и хотя сюжетное развитие опирается целиком на прихоть богов, все же достаточно насыщена фактическим содержанием. В ней дана экспозиция: прибытие Энея с его моряками в Карфаген, появление царицы Дидоны, пробуждение в ней по воле Венеры любовного пламени к Энею; наконец, пир, устроенный Дидоной своему неожиданному избраннику. Однако впечатление от первой книги таково, что она сочинена автором без подъема, по необходимости дать экспозицию, и приписана, вероятно, потом.
Книга вторая — перепев Гомера. Она, более чем другие, могла возбудить упреки Вергилию в том, что его подражательность перешла в набор заимствованных стихотворных строк. Это, разумеется, преувеличено, и мы уже оговорили особое отношение древних к подражанию.
Книга третья вся в целом отражает мотивы «Одиссеи» Гомера, и нельзя не признать, что греческий песнетворец одарил своего подражателя с большой поэтической щедростью.
Книга четвертая возвращает нас к теме любви Дидоны, заявленной в экспозиции. Для описания страсти Дидоны у Вергилия оказались в избытке и сила воображения, и психологическая наблюдательность. Вергилий возвел свою африканскую царицу в ранг мировых образов женщин, охваченных пламенем любви, ее героинь и жертв, — таких, как Медея или Федра у отца психологической любовной драмы Еврипида. Книга четвертая считается по праву шедевром Вергилия, она была излюбленной книгой и крупнейшего по поэтическим возможностям, но неудачливого переводчика «Энеиды» — Валерия Брюсова.
Возможно, что Вергилий ставил себе сознательно задачу дать читателю отдых после эмоционального возбуждения, которого не могла не вызвать трагическая книга о любви и смерти Дидоны. Но в нас, читателях нового времени, книга пятая «Энеиды» рождает некоторое недоумение, как, вероятно, бывало у иных современников Вергилия, — в его окружении, по свидетельству древних, уже достаточно было «ядовитых критиков».
Старец Анхиз, не выдержав странствий по морю, скончался. Смерть Анхиза была, конечно, большим горем для любящего сына, но событием только его личной жизни и никакого отношения к главной теме поэмы, основанию Рима, не имеет. Более того, о смерти Анхиза сказано еще в книге третьей, однако там нет развития этой темы. Эней, радуясь тому, что стихии привели его вторично на то прибрежье, где скончался и был погребен старец, приказывает справить у его холма «веселую почесть». Царь Сицилии Акест идет навстречу его желанию и устраивает пышные поминальные игры. Соревнования на кораблях, конские ристания, гимнастические упражнения — все это изображено Вергилием с мастерством и даже воодушевлением. Но и это тем более не имеет отношения к «сквозному» действию эпопеи. Спортивные состязания занимают четыреста тридцать три стиха, иначе говоря, почти половину громадной пятой книги.
Переходная книга шестая с полным основанием считается, наряду с четвертой, одной из вершин эпопеи. Ее содержание исполнено таинственности. Мысли о будущем человечества, выраженные в эклоге IV «Буколик», сочетались у поэта с жаждой проникнуть воображением в бездну загробного мира, туда, где обитель умерших. Сошествием Орфея в Тартар завершается последняя книга «Георгик», сошествие Энея занимает всю шестую книгу «Энеиды». Готовые не обращать внимания на дробность эпизодов киши шестой, мы не можем не испытывать душевого трепета, следя за тем, как Эней, сопровождаемый Кумской сивиллой, совершает свое странствие по загробному царству. Сивилла научает Энея, как достать «золотую ветвь», открывающую доступ к недоступному, ту «золотую ветвь», которая, отомкнув ему врата подземного обиталища теней, осталась в последующих веках знаком мистического посвящения. В царстве мертвых происходят встречи живого Энея с умершими; ради одной из них он и стремился сойти в Аид: в сонме теней он находит любимого отца.
Но прежде чем Эней мог насладиться отрадой свидания с ним, происходит другая, для читателя неожиданная, но художественно и морально необходимая встреча: к Энею подходит тень, чей облик ему слишком знаком, — это когда-то любимая им женщина, та самая царица Дидона, что была им покинута и в отчаянье наложила на себя руки. Эней тронут, клянется, что всему виною воля богов, что он не мог предположить, каким для нее горем будет его отплытие, — обычные слова мягкосердечных изменников, — оскорбленная тень скрывается в лес, где ее ожидает верный законный супруг. Так Вергилий не пожелал снять с души своего героя вину вероломства.
Эней встретил Анхиза в момент, когда старец обозревал сонм своих будущих потомков. На вопрос Энея о судьбе этих неприкаянных теней Анхиз отвечает изложением доктрины, восходящей к Пифагору, — учения о метампсихозе, то есть переселении души. Чистота доктрины снижается в устах Анхиза обнаженной политической тенденцией, перечислением представителей будущего «дома Юлиев», и завершается прямым восхвалением Августа. Встреча Энея с Анхизом заканчивается в буколической обстановке наивной конкретности, в уединенной роще, среди шумящего тихо кустарника. Сыновняя и отцовская любовь явлены поэтом с величайшей теплотой — это просвет, позволяющий заглянуть в нежную душу Вергилия. Описание в книге шестой подземного царства принадлежит к лучшим страницам мировой поэзии. Разве лишь Данте мог так сочетать земные детали с образами загробного мира, плотское с бесплотным.
Последние шесть книг «Энеиды» не соответствуют по качеству тому лучшему, что есть в первых шести. Они посвящены непосредственной борьбе тевкров за обладание Италией, точнее той ее срединной областью, где стоит Рим. Эпическая тема распадается на десятки эпизодов, где геройство измельчено, причины и следствия запутаны, отдельные фигуры не рельефны. Сомнительно, могли ли и современники Вергилия без скуки следить за однообразными перипетиями третьестепенных храбрецов, с их мало внятными именами, — а имена перечисляются в удручающем множестве, разве лишь для удовлетворения тщеславных начетчиков или любителей вымышленных имен. Конечно, события десятилетней осады Трои, с нашей, современной, точки зрения, — тоже ничтожны. Но, однажды зародившись в народном воображении, они со временем только укреплялись и оформлялись, их образы оставались живыми, приобретали устойчивость, на тысячу ладов варьируемые поэзией, театром, скульптурой. А образы «Энеиды», кроме разве лишь финикиянки Дидоны, не дали даже в самой римской поэзии живучих ростков. Вплетенная в последние книги «Энеиды» любовная тема — мало обоснованное соперничество «женихов», приезжего Энея и местного Турна, из-за царевны Лавинии — не оказалась отраженной в каком-либо значительном литературном произведении последующего времени. От общего впечатления не спасают ни дружеская чета Нис и Эвриал — образцовый пример верности, — ни девушка-воительница Камилла, они остаются в памяти только действующими лицами недостаточно внушительного спектакля.
В описании боев щедрость поэта становится решительно излишней. Они повторяются в «Энеиде» четыре раза. В книге десятой автор вводит нас в битву, в которой семьдесят пять убитых, и все они перечисляются поименно! Сочувствие сражающимся — тем или иным — парализуется внешним напором батальности. В мировой литературе едва ли сыщется произведение, где с такой расточительностью были бы явлены картины самого зверского натурализма. Один из талантливейших критиков Вергилия, г-жа Гийемен, решилась даже высказать несколько странное предположение, что Вергилий громоздил ужас на ужас «шутки ради». По-видимому, нам трудно переключиться в эстетическую категорию жестокости, и мы недоумеваем: откуда же у Вергилия, смиренного и гуманного, этот кровожадный паноптикум?
Ответ, нам кажется, в том, что Вергилий был творчески чужд батальной стороне избранной им темы. Ни его характер, ни умонастроение, ни предшествующий поэтический опыт не могли оказаться предпосылками воинственного пафоса. В его кровопролитных сценах проявляется лишь внешнее совершенство. Пусть блаженный Иероним называл Вергилия «истинным Гомером латинян», мы не можем разделить его точки зрения. В свое время Музы отплатили забвением Аполлонию Родосскому за открытую попытку превзойти Гомера, теперь они наказали и более скромного Вергилия.
Что же обеспечило «Энеиде» ее мировую славу?
Если можно не совсем согласиться с Валерием Брюсовым в высокой оценке композиции поэмы, то нельзя не сочувствовать тому, что он говорит о поэтическом мастерстве ее автора: «Для поэта чтение «Энеиды» в подлиннике помимо художественного наслаждения, — пишет Брюсов, — есть сплошной ряд изумлений перед великим мастерством художника и перед властью человека над стихией слов». Поэтическая эвфония, разработанная уже Катуллом и другими «новаторами», достигла у Вергилия высочайшего уровня. Разнообразие звукосочетаний, обилие тропов и стилистических фигур, безупречность и звуковая весомость гекзаметров свидетельствуют о мастерстве, для которого уже нет трудностей. Едва ли какой-либо другой поэт в такой степени выявил качества родного языка, — сказанное относится не только к «Энеиде», но и к созданным в юности «Буколикам», и тем более к зрелой поэме «Георгики». Та свобода, с которой Вергилий пользуется материалом, — тоже свидетельство его высокого поэтического мастерства. Он не боится противоречий, зная, что смещенность во времени и месте не только не снижает общего впечатления, но дает немалые преимущества поэтическому изложению. События протекают у него без оглядки на хронологическую точность, иногда с неестественной быстротой. О неправдоподобности временных координат у Вергилия неодобрительно отзывался Наполеон, критикуя поэта с точки зрения военного дела, в частности, искусства брать крепости.
«Мягкий, но непреодолимый наклон все время тянул поэта обратно к историческому построению, — пишет г-жа Гийемен, — но, имея постоянно в виду предписания Аристотеля, невысокие качества своих латинских предшественников и плоскость Аполлония, он (то есть Вергилий.—С. Ш.) не переставал грести против течения, не отводя глаз от Гомера, мастера из мастеров эпопеи…» Г-жа Гийемен оправдывает чисто поэтическое, чуждое какой-либо регистрации отношение Вергилия к числу и собственному имени: «Для него число, так же как имя собственное, только элемент прекрасного… но элементом прекрасного можно быть, лишь перестав быть элементом подсчета. Эта истина представляется столь очевидной, что чувствуешь себя вправе спросить, каким образом критика до сих пор ею пренебрегала». Подобное заявление находит естественную опору в суждении Аристотеля, что «дух истории и дух поэзии полностью различны».
В целом поэтический стиль «Энеиды» достигает того, что можно назвать великолепием. Это великолепие может с первого взгляда показаться совершенством имитации, искусным повторением пройденного, пышной пеной над кубком, где нет вина, но эти упреки отпадают, поскольку поэт оправдан первичностью своей работы над словом, стихом и образом.
Среди поэтического богатства «Энеиды» мы от времени до времени с особой радостью останавливаемся на небольших, в несколько строк, вставках, большею частью сравнениях, где Вергилий вдруг переносит нас в мир деревенских образов «Георгик». Их теплота явственно отграничена от холодного в общем стиля его гомерообразной эпопеи. Чувствуется, что у Вергилия был еще целый запас не нашедших места в его поэзии впечатлений сельской, милой ему жизни.
Дальнейшее выходит за пределы поэтической оценки. Вергилий был в «Энеиде» глашатаем грандиозной, убедительной для политиков его времени идеи — идеи миродержавства Рима. Он еще в «Георгиках» утверждал эту идею. Относясь с ненавистью к междоусобицам, он не восхвалял и внешних завоеваний. Позиция Вергилия была диалектична. Он был от природы миролюбив, — в такой век! — но, как патриот, не мог не радоваться успехам римского оружия, не гордиться, видя, как Рим на его глазах превратился в мировую империю. Однако Вергилий никогда не восхвалял территориальную экспансию, как таковую. Идея римского всемирного владычества принимала у Вергилия утопические черты. Его мечтой была не всемирная монархия, хотя бы и с Августом во главе, а некий золотой век, мерещившийся ему еще в молодости, в пору сочинения «Буколик», некое время, «когда народы, распри позабыв, в единую семыо соединятся». Август несколько иначе думал о Риме и о себе, с таким рвением заботясь о потомках Юла, но охотно читал творения своего поэта, оказавшие ему столь нужную общественную поддержку.
Мы говорим об Энее как герое «Энеиды», но это верно лишь отчасти. На самом деле в «Энеиде» неизменно присутствует другой герой, не искусственный, не заимствованный: этот герой — дух Рима. В центре поэмы — идея его бессмертия, основанного на божественном промысле, оправданная эпитетом «Вечный».
Поэт самолично дважды читал Августу отдельные книги «Энеиды», а именно четвертую и шестую, — знаменательный выбор. Автор учитывал, насколько именно эти две книги достойны подобного слушателя. Вторую из них Вергилий, по-видимому, огласил не только ради ее поэтических или философских достоинств, — прямая хвала не могла не льстить Августу.
Светоний сообщает, что перед смертью, уже в Брундизии, Вергилий завещал уничтожить «Энеиду», считая ее «незаконченной». Мы лишены возможности судить о том, что понимал поэт под «незаконченностью». Едва ли думал он о коренпой переработке поэмы, — но его недовольство выполнением грандиозного замысла несомненно. Друзья не послушались поэта. Они, с благословения Августа, только подвергли «Энеиду» легкой редакции, сохранив целый ряд недоработанных автором более коротких строк, и отдали поэму в переписку для широкого распространения.
При жизни Вергилий был очень знаменит. Есть сведения, что, когда он входил в театр читать свои стихи, граждане оказывали ему почести, подобавшие Августу. Уже много лет спустя после кончины поэта день его смерти, иды октября, считался священным.
Вергилий не потерял своего авторитета и в последующие века, когда литературные вкусы стали совсем иными, — но слава его пошла по двум весьма различным руслам. Она суживалась в тех кругах, которые могли оценить его поэтические достоинства, и расширялась в народной массе, которая знакомилась, однако, лишь с отрывками из произведений Вергилия, приводимыми в качестве грамматических и стилистических примеров в школах, или же вовсе его не читала, зато много слышала о нем и постепенно создавала свой, народный образ поэта, доверяя ходячей молве. Обе эти славы переступили порог, отделявший рабовладельческий мир от феодального, языческий от христианского. Низовая слава Вергилия представляет явление уникальное и в высшей степени любопытное.
Непонятная в своем пророческом стиле эклога IV «Буколик», подробно изложенная в эклоге VII церемония волшебства, неоднократное упоминание Кумской сивиллы и схождения в загробный мир, описанный с такой ощутимой конкретностью, — все это овеяло образ Вергилия таинственностью, перед которой опасливо трепетали и благоговейно изумлялись. Уже начиная с времени самого Августа, более чем на тридцать лет пережившего своего поэта, Вергилий стал приобретать легендарные черты, все более отдалявшие подлинный его облик. Суеверному простолюдину он стал представляться чародеем, описанные им заклинания или посещения обители умерших принимались за личный опыт. Всегда отличавшийся примитивным суеверием Неаполь особенно усердствовал в нагромождении на память Вергилия умственного хлама. В средневековой «Партенопейской хронике» читаем, что Вергилий, как добрый волшебник, оказал неаполитанцам ряд благодеяний: уничтожил мух, разносивших болезни, изгнал цикад, мешавших людям спать своим «грубым пением»), устроил купанья в Пайях, увеличил число рыбы в мелком Неаполитанском заливе и т. д. Автор «Хроники» видит в этом «милость божию», а вместе с тем убежден, что Вергилий — чернокнижник, научившийся всяким сатанинским делам у Хирона, — тут неаполитанцы путали Гераклова наставника, кентавра Хирона, с реальным преподавателем «эпикурова сада», Сироном. Век за веком Вергилий, забытый толпою как поэт, продолжал считаться «злодеем, поклонником демонов», ничего не умевшим делать без помощи нечистой силы. Такое мракобесие в отношении к Вергилию было устойчиво, в XIV столетии Боккаччо еще верил некоторым неаполитанским нелепостям.
Не угасла и идея римского миродержавства. Рим был на низшем уровне падения, но обаяние вечного города оставалось столь могучим, что империя, образованная наследниками Карла Великого, с гордостью стала именоваться «Священной Римской империей германской нации». Рим превратился в духовный центр христианства; папа и император встали друг против друга в борьбе за власть.
Между тем рукописи творений Вергилия переписывались в монастырях, оставаясь достоянием лишь избранных умов. Мыслители продолжали углубляться в толкование поэта, привлеченные его мессианскими и пророческими высказываниями. Гению Данте суждено было перекинуть мост между античностью и миром молодой, обновляющейся Европы. «Анима кортэзэ» мантуанского лебедя нашла родственную душу в авторе «Божественной комедии». Вергилий стал провожатым Данте по загробному миру. Так, по выходе из легенд суеверья, новая Европа создала свой миф о Вергилии.
Буколики
Перевод С. Шервинского
ЭКЛОГА I [2]
ЭКЛОГА II [11]
ЭКЛОГА III [18]
ЭКЛОГА IV[30]
ЭКЛОГА V[40]
ЭКЛОГА VI[47]
ЭКЛОГА VII[73]
ЭКЛОГА VIII[81]
ЭКЛОГА IX[94]
ЭКЛОГА Х[99]
Георгики
Книга первая
Книга вторая
Книга третья
Книга четвертая
Энеида
Перевод С. Ошерова
КНИГА ПЕРВАЯ
КНИГА ВТОРАЯ
КНИГА ТРЕТЬЯ
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
КНИГА ПЯТАЯ
КНИГА ШЕСТАЯ
КНИГА СЕДЬМАЯ
КНИГА ВОСЬМАЯ
КНИГА ДЕВЯТАЯ
КНИГА ДЕСЯТАЯ
КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ
КНИГА ДВЕНАДЦАТАЯ
ПРИМЕЧАНИЯ
Научная критика, перевод, подражание — три пути, по которым входит наследие Вергилия в культурную традицию нового времени.
Вергилий считался классиком уже в античности. «Буколикам» Вергилия подражают в своих эклогах римские поэты Кальпурний (I в. н. э.) и Пемесинан (III в. н. э.). Влияние «Энеиды» можно увидеть в римских эпических поэмах I века н. э. — «Фиваиде» Стация, «Пунических волнах» Сплия Италика, «Аргонавтике» Валерия Флакка, «Фарсалия» Лукана. К этому же времени относится первый перевод «Энеиды», принадлежащий Полибию, вольноотпущеннику императора Клавдия. — таким образом, первым «иностранным» языком для Вергилия оказался древнегреческий (Полибию же принадлежит перевод Гомера на латинский).
Знание Вергилия — знак римской образованности, римской цивилизации, как для нового времени это знак цивилизации европейской. В риторических школах Древнего Рима на поэзии Вергилия учили грамматику, шлифовали стиль, оттачивали построение речей.
Первыми научными исследованиями поэзии Вергилия могут считаться связанные с той же практикой риторических школ комментарии к тексту — толкования реального, грамматического, мифологического и метрического характера. Среди первых комментаторов «Энеиды» — люди из ближайшего окружения Вергилия: Азиний Поллион, Луций Варий и Мелисс, вольноотпущенник Мецената. Этим же временем (I в. н. э.) датируются образцы римской полемической критики — направленное против «Энеиды» сочинение Корбилия Пиктора «Бич Эпея» и книга Аскония Педиана, защищающая Вергилия от «завистников» и «хулителей».
Наиболее известные из ранних комментариев — не дошедшие до нас комментарии Юлия Гигина к «Георгикам» и «Энеиде», Люция Аннэя Корнута к «Энеиде», Эмилия Аспра к «Буколикам», «Георгикам» и «Энеиде» (все I–II вв. н. э.); более поздние — комментарии к «Энеиде» Элия Доната (ему же принадлежит написанная на основе не дошедшего до нас жизнеописания, составленного Светонием, биография Вергилия) и Тиберия Клавдия Доната (IV в. н. э.). В неполном виде дошел до нас комментарий к «Буколикам» Марка Валерия Проба (I в. н. э.). Классическим комментарием ко всему корпусу произведений Вергилия считается комментарий Сервия (Мавр Сервий Гонорат, IV в. н. э.).
С этой же традицией школьного и библиотечного изучения, которую в средние века продолжили монастыри, связан процесс переписывания рукописей. Вергилий всегда оставался главным предметом изучения и эталоном мастерства в школе, переписывание его произведений не прекращалось вплоть изобретения книгопечатания — благодаря этому мы имеем семь основных списков его поэм с датировкой от II–III до XV века.
Уже в толкованиях Элия Доната и Сервия проступают черты той «легендарности», которая ляжет в основание «мифа о Вергилии», сотворенного в средние века. В средневековье сложилось как бы два образа Вергилия. Один — Вергилий, изображавшийся на витражах соборов, пророк, предсказавший явление Христа, «светлый» Вергилий, томящийся среди своих языческих богов. Эта традиция идет еще от раннего христианства. Блаженный Августин видит в Вергилии «душу, христианскую по природе», святой Иероним ставит его выше всех языческих поэтов и включает его в круг изучаемых авторов в основанной им монастырской школе в Вифлееме (IV в. н. э.).
Другой Вергилий — колдун, чернокнижник и маг. Это превращение произошло также в средние века. Переосмысляется имя его деда с материнской стороны — Магий. Показывают зеркало, с которым Вергилий якобы занимался магией; изображение Вергилия носят как талисман; его книги используются для гаданья. Вергилий становится героем легенд, связанных с его «черной» репутацией. Он — маг-наставник в сказании о семи мудрецах, вошедшем в «Долопатос», собрание легенд конца XII в., объединенных Иоанном из Альта-Сильвы. Иоанн Сольсберийский (XII в.) приводит легенду, где с чарами Вергилия связывают основание Неаполя. В начале XVI века эти легенды были собраны в сборник и вскоре переведены на другие языки. По одной из них, Вергилий родился в Арденнах после основания Рима, в Толедо обучался магии, которой извел впоследствии императора римлян, влюбился в дочь вавилонского султана, основал Неаполь и таинственно исчез во время бури на море. Этот миф о черном Вергилии связан с представлением о Вергилии, сверхъестественным образом «предсказавшем», «предчувствовавшем» христианство.
Аллегорически-христианскому истолкованию языческого содержания подвергаются в средние века все три произведения Вергилия. «Буколики» становятся в то время особенно популярны. Это объясняется не только тем, что в таинственном младенце эклоги IV видели Христа, но и тем, что сама пастушеская основа жанра приобретает характерно «средневековый» смысл: образ буколического пастуха соотносится с образом Иисуса как доброго пастыря, в соотношение «пастух и его стадо» вкладывается значение «пастыря и его паствы». Кроме того, золотой век IV эклоги Вергилия у буколистов-подражателей приурочивается к своему времени и связывается с весьма реальным носителем. В эклогах придворных поэтов Карла Великого (IX в. н. э.) Алкуина, Муадвина-Назона, Ангильберта обещанный Вергилием золотой век расцветает именно при императорском дворе. Распространению буколического жанра способствовала и его диалогическая форма. Излюбленный средневековый жанр — дебат — представлял собой наглядное состязание персонифицированных абстракций: «Спор Души и Тела», «Спор Разума и Плоти», «Спор Смерти и Человека» и т. п.; сюда же относятся бесчисленные «споры» цветов, животных, лиц разных званий. Состязание буколических пастухов легко входит в эту общую традицию средневекового состязания.
«Георгики» уступают «Буколикам» в популярности, но символико-христианское осмысление распространяется и на них. Раннехристианский римский писатель Боэций (ок. 480–524 гг.) истолковывает историю Орфея и Эвридики как аллегорию души, мятущейся между высоким и низким началами; в трактате епископа Рабана Мавра «О Вселенной» (IX в. н. э.) описание Вергилием полей толкуется как аллегория человеческого рода, сельскохозяйственные инструменты символизируют орудия, обрабатывающие «поле господне», и т. д.
Аллегорически-христианскому толкованию поддавалась и «Энеида» с ее шестой книгой — «адом», и Сивиллой, указывающей Энею золотую ветвь (символ бессмертия души) и почитавшейся в средние века святой, и, наконец, с благочестивым характером самого героя поэмы. Христианский писатель VI века н. э. — Фульгенций видит аллегорический смысл «Энеиды» последовательно в песне, стихе и слове. В XII веке Иоанн Сольсберийский пытается истолковать в аллегорическом духе даже имя героя поэмы: «Эней» — возводится им к греческому ennaϊos («обитающий») и осмысляется как аллегория души, обитающей в теле.
В «Божественной комедии» Данте Вергилий выбран в провожатые поэта и как великий мастер, и как христианин до рождества Христова, и как олицетворение Разума (в то время как Беатриче — олицетворение Веры). В христианско-аллегорической традиции использована «Энеида» и в «Доме славы» (1383–1384) Чосера, принадлежащем к жанру «видений».
К «Энеиде» обращается также светская латинская поэзия средневековья. Знаменитый придворный поэт Карла Великого Алкуин (IX в. н. э.) в эпической поэме «О святых Йоркской церкви» использует форму «Энеиды». Пронизана реминисценциями из «Энеиды» и другая эпическая поэма светского характера того времени — поэма Ангильберта о Карле Великом и его дворе. В IX веке была написана латинская поэма «Вальтарий», где древнегерманская сага облечена в вергилианскую форму.
Героико-эпическую традицию Вергилия приняла в средние века в свое русло и традиция рыцарского романа античного цикла, где описывались подвиги Гектора, Энея и других героев Троянской войны с явной симпатией к троянцам. В параллель «Роману о Трое» (ок. 1160 г.) французского поэта Бенуа де Сен-Мора в конце XII века появился «Роман об Энее» — первое подражание «Энеиде», написанная на французском языке поэма французского трувера Жака Сальведра де Грава. Вергилиевский герой стал здесь куртуазным рыцарем, который служит своей даме Лавинии. Эта переделка «Энеиды» была переведена на фламандский язык (1170–1190) Генрихом фон Вальдеке и стала одним из первых фактов проникновения куртуазности в немецкую литературу.
Куртуазно-аллегорический характер принимает эпизод Энея и Дидоны и в «Романе о Розе» (1270) француза Жана де Мэна.
Отношение средневековья к триптиху Вергилия пронизано характерным для той эпохи чувством иерархии. Хронологическая последовательность произведений Вергилия воспринималась в средние века как иерархия, заложенная в самой природе вещей: здесь и градация социальная (пастух — земледелец — солдат), и иерархия стиля (низкий — средний — высокий), и иерархия растений (бук — фруктовые деревья — лавр), и иерархия места действия (лес — поле — город), и иерархия животных (козел — бык — конь); здесь и иерархия трех образов жизни поэта (созерцательный — чувствительный — активный).
В эпоху Ренессанса увлечение классической древностью сказалось на отношении ко всей поэзии Вергилия.
Буколическая традиция имеет в это время огромное распространение. В ней выделяются два течения. Первое из них — буколики, написанные на латинском языке непосредственно в подражание эклогам Вергилия. Таковы эклоги Петрарки, Данте. Пастушеская форма этих эклог скрывает сложное философско-религиозное содержание. В эклогах Петрарки, например, традиционная буколическая формула восхваления возлюбленной объединяет в себе несколько значений — любви к своей возлюбленной Лауре, к возвышенной поэзии, к божественной Истине и к господу. Другое течение в буколической традиции Возрождения — идиллия сентиментально- галантного характера. В этом новом буколическом жанре к чертам классической буколики присоединяется галантность французской пасторали, где менестрели и рыцари объясняются в любви пастушкам; здесь присутствует также игровой драматизм средневековых дебатов, приключенческий элемент рыцарского романа. Во всех этих идиллиях изображается идеальная утопическая страна Аркадия, где живут влюбленные пастухи и пастушки. Вместе с тем изображение имеет и аллегорический смысл. Такого рода идиллия может быть и романом, и драмой, и лирикой. Первый образец романа-идиллии — «Амето» (1341) Д. Боккаччо. В этом романе «низкая» любовь деревенского пастуха становится возвышенной любовью, когда он слышит рассказы семи влюбленных нимф, символизирующих семь добродетелей. Написанный в подражание «Амето» роман-идиллия «Аркадия» (1502) Я. Санадзаро, прозванного «неаполитанским Вергилием», рассказывает о пастухе, который ищет в Аркадии забвения от жестокой любви; роман имел необыкновенный успех и, в свою очередь, вызвал ряд подражаний и переводов на другие языки. А в сборнике испанских эклог Гарсиласо де ла Бега (1503–1536) цитаты из Вергилия переплетаются с цитатами из Санадзаро. Не меньше, чем «Аркадия», был популярен роман-идиллия «Диана» (1542) испанского поэта Хорхе де Монтемайора. Небезынтересно, что в «Дон-Кихоте» Сервантеса «Диана» оказывается первой книгой из собрания хитроумного идальго, спасенной от сожжения. Первая драма-идиллия появилась в 1554 году — «Жертва» Аго- стино Беккари, поставленная в Ферраре. Наиболее известные драматические идиллии — «Аминта» (1573) Торквато Тассо, о любви пастуха и нимфы, и «Верный пастух» (1590) Джамбаттисты Гварини. Вергилиевская лиро-эпическая форма эклоги сохранена в идиллиях Клемана Маро (1496–1544), где французским пастухам покровительствует греческий Пан, а также в знаменитом «Календаре пастуха» (1579) Э. Спенсера (1552–1599), где пастухи носят уже типично английские имена, и в эклогах Луиджи Аламанни (1550).
«Георгики» всегда уступали «Энеиде» и «Буколикам» в популярности. В эпоху Возрождения с ее интересом к ботанике и практическому садоводству «Георгики» начинают играть более заметную роль и как практическое наставление начинающему земледельцу, и как поэтический образец. Петрарка в торжественной речи на Капитолии (1342 г.) контаминирует цитаты из «Буколик» и «Георгик»; в латинской поэме «Сельский житель» (1483) Полициано, написанной в подражание «Георгикам», деревня противопоставляется городу; тот же вергилиевский образ счастливого земледельца возникает в «Возделывании сада» (1546) Луиджи Аламанни и «Пчелах» (1539) Джованни Ручеллаи.
Среди почитателей «Георгик» во Франции — Пьер Ронсар, Жоакен Дю Белле и Мишель Монтень, считавший «Георгики» лучшим произведением Вергилия. В Англии довольно хорошо знали «Георгики» Спенсер и Шекспир.
Влияние «Энеиды» распространилось по всем основным направлениям ренессансного эпоса. «Энеида» — образец для прямого подражания в эпических поэмах, написанных на латинском языке; здесь можно назвать «Африку» (1341) Петрарки и «дополнение» к «Энеиде» — так называемую тринадцатую книгу «Энеиды» (1428) Мафея Вегия (вплоть до 1820 г. она включалась во многие издания Вергилиевой поэмы). И национальная эпопея, обращенная к мифическому прошлому своего народа и государства, становится непосредственной имитацией поэмы Вергилия: во «Франсиаде» (1572) Ронсара Франция, как и Рим у Вергилия, основана бежавшим из-под Трои героем (Франком), претерпевающим все испытания Энея.
Как фундамент классического стиля «Энеида» используется в попытках создать героическую поэму на современный сюжет в манере классицизма. Такова поэма «Лузиады» (1572) португальского поэта Камоэнса. Эпос с любовноприключенческими мотивами средневековых рыцарских романов заимствует из «Энеиды» целые эпизоды. К этой традиции можно отнести «Тезеиду» (1339–1340) Боккаччо, «Неистового Роланда» (1516–1532) Ариосто, «Королеву фей» (1591–1596) Спенсера. Наконец, «Энеида» — часть сюжетной основы христианской эпопеи в «Освобожденном Иерусалиме» (1581) Торквато Тассо.
В эстетической теории гуманизма Вергилий занимает особое место. «Энеида» как образец риторики, логики, морали, как сама поэзия — общее место ренессансных поэтик. Характерно, что для теоретиков Возрождения поэзия Вергилия — образец не столько «умения», «искусства», сколько оригинальной силы, гения (Монтень, «Опыты»), в чем позже ему отказывали романтики; именно в этом отношении он считался выше Гомера и Феокрита. В предисловии к своей «Франсиаде» Ронсар строит на «Энеиде» свою теорию эпопеи. Манифест поэтов Плеяды «В защиту и прославление французского языка» (1549), написанный Ронсаром совместно с Дю Белле, объявляет подражание Вергилию одной из основ, на которых должна формироваться национальная литература.
Эпоха Возрождения — время первых научных изданий Вергилия. Editio princeps относят к 1469 году, оно появилось в Риме, издатели — Конрад Швейнгейм и Арнольд Паннарц. Через некоторое время (в 1475 г.) в Венеции вышло издание с комментариями Сервия. В 1501 году Вергилий вышел в знаменитой типографии Альда Мануция, с которой связаны многие первые издания классиков. На протяжении XV и XVI веков издания Вергилия выпускают столь же крупные типографии в Париже, Флоренции и Антверпене.
К этому же времени относятся и первые переводы. В 1467 году «Буколики» вышли на немецком языке в издании Ульриха Целля в Кельне, в 1482 году — на итальянском в переводе Бернардо Пульчи, в 1492–1496 годах — на испанском в переводе Хуана дель Энчина, в 1512 году — на английском в переводе У. Кэкстона. Первый французский перевод «Буколик» был сделан Мишелем Гильомом де Тур в 1516–1519 годах. В 1532 году вышел перевод эклоги I, выполненный Клеманом Маро. В 1555 году Ришар де Бланк выпустил перевод всех эклог на французский. Из немецких переводов этого времени наиболее известны перевод Стефана Рикка (1567) и вольный перевод Абрагама Флеминга (1589). Из ренессансных переводов «Георгик» наиболее известны перевод Хуана дель Энчина на испанский, изданный совместно с переводом «Буколик» (1492–1496), Мишеля Гильома де Тур на французский, также изданный вместе с «Буколиками» (1516–1519), Абрагама Флеминга на немецкий (1589).
Первые переводы «Энеиды» принадлежат к XV веку — прозаические на испанский язык Энрико де Виллена (1427), на французский Гильома де Лeруа (1483) и поэтический на английский У. Кэкстона (1490). В 1509 году появился знаменитый поэтический французский перевод «Энеиды» Октавиана де Сен-Желе, в 1515 году — немецкая версия так называемой 13-й книги «Энеиды» Мафея Вегия в переводе Томаса Мюрнера, в 1533 году — знаменитый перевод «Энеиды» на шотландский язык, выполненный Гэваном Дугласом. От XIV — начала XV века сохранилось несколько анонимных итальянских переводов отдельных книг «Энеиды». В 1540 году в Венеции шесть кавалеров перевели шесть первых книг поэмы в честь своих дам — одним из «переводчиков» был кардинал Ипполито Медичи. В 1556 году вышло первое полное издание Вергилия на итальянском языке, подготовленное Лодовико Доменики (перевод шести кавалеров в нем сохранен). Постепенно итальянские переводы становятся все более свободными, «Энеида» остается лишь предлогом для собственной фантазии многочисленных перелагателей. Дю Белле принадлежит перевод четвертой (1552) и шестой (1561) книг на французский. Пользовались известностью поэтический перевод Л. Демазюра на французский язык (1560) и Фэра, переложившего на английский девять книг (1562); в 1573 году он был дополнен Твином. В 1582 году Ричард Стейнхерст опубликовал свой перевод английским гекзаметром первых четырех книг «Энеиды». Тогда же появился и перевод александрийским стихом, выполненный Норманом Свиром и братьями д'Анье. Первый поэтический волвный перевод «Энеиды» на немецкий язык был сделан Иоанном Шпренгом в 1601 году.
Для литературы XVII и XVIII веков наследие Вергилия продолжает сохранять значение живой традиции.
В буколической традиции этого времени различаются несколько направлений. Как прямое подражание эклогам Вергилия с традиционным состязанием пастухов в пении и воспеванием возлюбленной написаны несколько пастушеских стихотворений Д. Мильтона (1608–1674) и А. Попа (1688–1744). Роман-идиллия «Астрея» (1607) Оноре д'Юрфе, где пастухи приобрели утонченность французских аристократов, связана с возрожденческим романом-идиллией типа «Аркадии» Санадзаро.
В «Рассуждении о природе эклоги» (1688) французского писателя Б. Фонтенеля (1657–1757) буколический жанр осмысляется как прямой призыв к добродетельной и счастливой жизни, приобретает характер дидактики. Так написаны идиллии знаменитой «десятой музы» Франции мадам Дезульер и прозаические идиллии немецкого писателя Соломона Гесспера, где пастушеская условность решена в духе рококо.
Появившаяся в конце XVIII — начале XIX века сентиментальная идиллия с ее интересом к пастуху как к «маленькому человеку» (Э. Юнг, 1683–1765, и Т. Грей, 1716–1771 — в Англии; И.-Г. Фосс, 1751–1826 — в Германии) связана скорее с Феокритом, чем с Вергилием. Кроме того, пастуха в этом типе идиллии часто заменяет учитель, сельский священник, так что о прямом следовании буколической традиции, а тем более традиции Вергилия, здесь говорить нельзя.
Семнадцатый и в особенности восемнадцатый век — время наибольшей популярности «Георгик». Английский поэт, драматург и литературный критик XVII века Д. Драйден (1631–1700) называет «Георгики» «божественным творением» Вергилия, Вольтер видит в Вергилии прежде всего творца «сладчайших» «Георгик».
В подражаниях и переработках поэмы вергилиевский «счастливый селянин» становится дворянином, наслаждающимся жизнью в своей усадьбе, причем хозяйственные наставления касаются садоводства, опущенного у Вергилия: «Сады» (1665) Рене Рапэна на латинском языке, «Английские сады» (1772–1778) Вильяма Мейсона, «Садовые Георгики» (1784) У. Купера.
Новейшие подражатели поэмы развивают римскую тему «Георгик». В Англии, например, на теме «похвалы Италии» возникает целая серия поэм, посвященных хвалебным описаниям усадеб «счастливой Англии». Материал «Георгик» служит основанием и сельскохозяйственных трактатов того времени.
Эстетика классицизма XVII и XVIII веков узнает в «Энеиде» и ее герое образец именно классицистического совершенства. «Энеида» является образцом для трагедии, и Расин строит «Андромаху» на коллизии третьей книги Вергилиевой поэмы. В 1674 году «Энеида» иллюстрирует каноны классицистического эпоса в «Поэтике» Буало и в «Письме в Академию» Ф. Фенелона, а в 1728 году она рекомендуется объектом для подражания в «Опыте об эпической поэме» Вольтера. В эпической практике XVII века следы «Энеиды» есть в написанных по гомеровскому сюжету «Приключениях Телемака» Фенелона, где классическая эпопея сталкивается с эпопеей воспитательного характера, а в XVIII веке Вольтер смог проверить свою теорию, написав эпическую поэму «Генриада» с использованием основных сюжетных линий «Энеиды» и с прославлением Генриха IV в параллель прославлению Вергилием Августа.
В XVII и XVIII веках расцветает бурлескная традиция переработок «Энеиды» — травестированная «Энеида» Лалли в Италии (1633), П. Скаррона во Франции (1648–1658), А. Блумауэра в Австрии (1784–1788). К этому времени принадлежат и наиболее значительные переводы из Вергилия. Известен французский перевод «Буколик», сделанный Грессе Блуа (1734). Классическим переводом «Георгик» считается перевод на немецкий язык И.-Г. Фосса (1798–1800). В лоне английского классицизма появился перевод «Энеиды» Д. Драйдена (1697), ставший таким же классическим переводом для Вергилия, как перевод А. Попа для Гомера. Во Франции классическим долгое время считался перевод Жака Делиля, выдержавший около полусотни изданий («Георгики» — 1769, «Энеида» — 1804). Вторую и четвертую книги «Энеиды» перевел Ф. Шиллер (1759–1805), эпизод о Нисе и Эвриале начал переводить Ф. Гельдерлин (стихи 176–317).
Эпоху в филологическом изучении Вергилия составили амстердамское издание 1676 года Николая Гейнзия и комментированное издание немецкого ученого Христиана Гейне (1729–1812).
Классицизм видит в Вергилии, и особенно в «Энеиде» и ее герое, воплощение долга и разума и поэтому ставит «организованного» Вергилия выше «дикого» Гомера. Романтики, особенно в Германии, отталкиваясь от классицистической регламентации, в той же «организованности» Вергилия видят недостаток оригинальности, гения, считают его холодным подражателем Гомера. Но неприятие Вергилия романтизмом XIX века — скорее реакция на классицизм, чем на самого поэта.
При всей насмешливой неприязни романтиков к Вергилию, Рене Шатобриан (1768–1848) высоко оценивает его в «Гении христианства» (1802), Гюго (1802–1885) до конца жизни любил перечитывать «страшные» места из «Энеиды», Ш. Сент-Бёв в «Этюде о Вергилии» (1859) видит в «Энеиде» человечность, чувствительность и нежность. Характерно, что романтики и переводили из Вергилия. У П. Шелли (1792–1822) есть перевод эклоги X, Д. Китс полностью перевел «Энеиду» (перевод до нас не дошел). У У. Вордсворта (1770–1850) был замысел полного перевода поэмы, — в его бумагах найден фрагмент перевода первой книги. Вторую книгу перевел на итальянский язык Д. Леопарди (1798–1837).
Начиная с XIX века влияние Вергилия становится менее непосредственным, приобретая значение тщательно оберегаемого культурного наследия. Намеки на сюжеты из произведений Вергилия встречаются у В. Теккерея (1811–1863), Г. Флобера (1821–1880), Анатоля Франса (1844–1924). Но открытие новых аспектов поэзии Вергилия принадлежит уже в основном сфере научного исследования. Труды филологов конца XIX — начала XX века возвращают «Энеиде» репутацию оригинального произведения, а не рабского подражания гомеровским поэмам. Современную вергилиану отличает интерес к внутреннему строю поэзии Вергилия, к взаимосвязи формы и содержания в каждом из его произведений и во всех произведениях в целом. Развивается тенденция символического истолкования, утверждается трагический пафос поэзии Вергилия, особенно «Энеиды».
Образ трагического Вергилия, познавшего несовершенство языческого мира и осененного благословением ангела в час своей смерти, возникает в романе известного австрийского писателя Германа Броха (1886–1951) «Смерть Вергилия» (1941).
В русской литературе влияние Вергилия значительно менее ощутимо.
Идиллическая традиция имеет в России довольно широкое распространение в XVIII — начале XIX века, но это в очень малой степени традиция Вергилия. В идиллиях А. Сумарокова (1717–1777), Я. Княжнина (1742–1791), Вл. Панаева (1792–1859) угадывается влияние французских идиллий позднего классицизма. Идиллические стихотворения Г. Державина (1743–1816) («Призывание и явление Плениры», «Спящий Эрот») почти не отличаются от его анакреонтики. У Н. Карамзина (1766–1826) («Филлида») идиллия сливается с романсом, у В. Жуковского (1783–1852) («Жалоба пастуха») — с элегией. Знаменитые идиллии ХIХ века «Отставной солдат» A. Дельвига (1798–1831) и «Рыбаки» Н. Гнедича (1784–1833) имеют своим образцом скорее Феокрита, а также немецкую идиллию XVIII века. «Буколики» Вергилия встречаются в виде непосредственных реминисценций в «Ниссе» B. Тредиаковского (1703–1769) и «Полидоре» М. Ломоносова (1711–1765).
Русские переводы «Буколик» немногочисленны: перевод эклоги I В. Рубана (СПб. 1770); перевод александрийским стихом, сделанный А. Мерзляковым (СПб. 1807); перевод И. Соснецкого (М. 1871).
«Георгики» не вызвали подражаний и переделок в России. На русском языке они впервые появились в переводе В. Рубана (СПб. 1774). Перевод А. Воейковым «Садов» Ж. Делиля, написанных в подражание Вергилиевым «Георгикам», явился как бы косвенным переводом «Георгик». Переводы XIX века принадлежат университетским филологам А. Раичу и И. Соснецкому.
В советское время «Буколики» и «Георгики» вышли в переводе С. Шервинского: Вергилий, Сельские поэмы: Буколики, Георгики, перевод, вступительная статья и комментарии С. Шервинского, «Academia», M. — JI. 1933.
Непосредственное влияние на русскую литературу оказала «Энеида» в XVIII веке. Русская классическая эпопея от «Петриды» (1730) А. Кантемира до «Александриады» (1836) Д. Кашкина вырабатывала эпический язык и стиль на «Энеиде» в сочетании с гомеровскими поэмами. Вергилиевско-гомеровский язык — образец и для «чистой» героико-мифологической эпопеи («Телемахида» В. Тредиаковского, 1766; характерно, что, являясь переложением «Приключений Телемака» Фенелона, «Телемахида» имеет обороты, встречающиеся не у Фенелона, а у Вергилия и Гомера), и для героико-национальной эпопеи исторического характера: «Петрида» А. Кантемира, «Петр Великий» (1760–1761) М. Ломоносова, «Россиада» (1779) В. Хераскова.
Перевод Н. Гнедича сделал поэму Гомера фактом русской литературы. Этого не случилось с «Энеидой». Поэма вошла в русскую поэзию XIX века скорее материалом для литературных намеков и отсылок; так произошло с «Подражанием Данте» (1832) А. Пушкина или с его же «Городком» (1815).
Взгляды на «Энеиду» как на холодное, подражательное произведение нашли отклик у Пушкина («…чахоточный отец немного тощей «Энеиды» — «А. Л. Давыдову», 1824) и у В. Г. Белинского («Разделение поэзии на роды и виды»).
С бурлескной традицией связаны «Вергилиева Энеида наизнанку» Осипова (изд. 1791 г.) и «Перелицованная «Энеида» И. Котляревского. Эта последняя пользовалась в России и на Украине чуть ли не большим успехом, чем сам оригинал. В отличие от травестии Осипова, представляющей собой переделку на русский лад бурлеска Бламауэра с довольно грубым комикованием, «Энеида» Котляревского предлагает гибкий сплав сатиры на действительность с несколько насмешливой грустью по поводу героического прошлого Украины.
Первый полный русский перевод «Энеиды» — александрийским стихом — был сделан В. Петровым: «Еней. Героическая поэма Публия Виргилия Марона» (первая книга — 1770 г., остальные публиковались позже). За ним последовал перевод трех первых книг В. Сапковского (СПб. 1775). В 1808–1809 годах фрагменты из «Энеиды», также переведенные александрийским стихом, напечатал А. Мерзляков. Наконец, в 1822 году В. Жуковский напечатал под названием «Разрушение Трои» перевод второй книги, сделанный гекзаметром.
Тридцать лет спустя, с конца 1851 года, «Современник» стал печатать (по одной книге в номере) полный перевод «Энеиды» размером подлинника, сделанный И. Шершеневичем. На этот перевод откликнулся подробной (не опубликованной при жизни) рецензией Н. Добролюбов, писавшиий: «…трудно передать вполне верно и художественно такое произведение, которое проникнуто чуждым для нас миросозерцанием, служит отражением чуждой современному человеку жизни, написанное на языке, навсегда умолкнувшем для нас…» («О Вергилиевой «Энеиде» в русском переводе г. Шершеневича», 1853–1854). В 1868 году И. Шершеневич издал свой перевод отдельной книгой в Варшаве. Чистым курьезом остался перевод И. Соснецкого, сделанный рифмованным анапестом (1878). Вскоре вышли переводы А. Фета (совместно с Владимиром Соловьевым; М. 1888) и И. Квашнина-Самарина (1893).
В. Брюсов, отдавший много лет переводу «Энеиды», принимался за него дважды, исходя из совершенно различных переводческих принципов; однако работа осталась незавершенной, последние пять книг перевел Сергей Соловьев. В этом переводе «Энеида» вышла в издательстве «Academia» в 1933 году. Сравнительный анализ русских переводов «Энеиды» содержится в статье Ф. А. Петровского «Русские переводы «Энеиды» и задачи нового ее перевода» (сборник «Вопросы античной литературы и классической филологии», М. 1966).
В настоящем томе «Библиотеки всемирной литературы» «Буколики» и «Георгики» публикуются в переводе С. Шервинского, коренным образом переработанном для этого издания; перевод «Энеиды», выполненный С. Ошеровым в 1954–1969 годах, публикуется впервые.
В основу перевода положено издание: P. Yergilii Maronis Opera… edidit… Albertus Forbiger. Partes I–III, Lipsiae, 1873–1875.
Учтены также следующие издания: P. Vergilius Maro, Opera omnia, vol. I–III, recensuit 0. Ribbeck, Lipsiae, 1859–1868; «Oeuvres de Virgile», texte établi et commenté par Benoist, Paris, 1918; «Vergil's Gedichte», erklärt von Th. Ladewig, Berlin, zwölfte Auflage, 1902–1907.