Стихи

fb2

Стихи разных лет, разных публикаций, собранные верстальщиком в одну книжку.

Стихи

Мы молоды. У нас чулки со штопками…

Мы молоды. У нас чулки со штопками. Нам трудно. Это молодость виной. Но плещет за дешевенькими шторками бесплатный воздух, пахнущий весной. У нас уже — не куклы и не мячики, а, как когда-то грезилось давно, нас в темных парках угощают мальчики качелями, и квасом, и кино. Прощаются нам ситцевые платьица и стоптанные наши каблучки. Мы молоды. Никто из нас не плачется. Хохочем, белозубы и бойки! Как пахнут ночи! Мокрым камнем, пристанью, пыльцой цветочной, мятою, песком… Мы молоды. Мы смотрим строго, пристально. Мы любим спорить и ходить пешком… Ах, не покинь нас, ясное, весеннее, когда к нам повзросление придет, когда другое, взрослое везение нас по другим дорогам поведет. От лет летящих никуда не денешься, но не изменим первым «да» и «нет». И пусть луны сияющая денежка останется дороже всех монет. Жизнь — наковальня. Поднимайте молоты! На молодости — главные дела. Мы молоды. Мы будем вечно молодо смотреться в реки, в книги, в зеркала…

[1]

ОСЕНЬ

Все в природе строго. Все в природе страстно. Трогай иль не трогай — То и это страшно. Страшно быть несобранной, Запутанной в траве, Ягодой несорванной На глухой тропе. Страшно быть и грушею, Августом надушенной, — Грушею-игрушкою, Брошенной, надкушенной… Страсть моя и строгость, Я у вас в плену. Никому, чтоб трогать, Рук не протяну. Но ведь я — рябина, Огненная сласть! Капельки-рубины Тронул — пролилась. Но ведь я — как ярмарка: Вся на виду. Налитое яблоко: Тронул — упаду! Лес тихо охает Остро пахнет луг. Ах, как нам плохо Без надежных рук! Наломаю сучьев. Разведу огонь… И себя измучаю, И тебя измучаю. — Тронь!.. …Не тронь!..

1957

[2]

ДУРАКИ

Живут на свете дураки: На бочку меда — дегтя ложка. Им, дуракам, все не с руки Стать поумнее, хоть немножко. Дурак — он как Иван-дурак, Всех кормит, обо всех хлопочет. Дурак — он тянет, как бурлак. Дурак во всем — чернорабочий. Все спят — он, дурень, начеку. Куда-то мчит, за что-то бьется… А достается дураку — Как никому не достается! То по-дурацки он влюблен, Так беззащитно, без опаски, То по-дурацки робок он, То откровенен по-дурацки. Не изворотлив, не хитер, — Твердя, что вертится планета, Дурак восходит на костер И, как дурак, кричит про это! Живут на свете дураки, Идут-бредут в своих веригах, Невероятно далеки От разных умников великих. Но умники за их спиной гогочут… — Видели растяпу? Дурак, весь век с одной женой! — Дурак, не может сунуть в лапу! — Дурак, на вдовушке женат И кормит целую ораву!.. Пусть умники меня простят — Мне больше дураки по нраву. Я и сама еще пока Себя с их племенем сверяю. И думаю, что дурака Я этим делом не сваляю. А жизнь у каждого в руках. Давайте честно к старту выйдем, И кто там будет в дураках — Увидим, умники! Увидим.

1963

[3]

На фотографии в газете…

На фотографии в газете нечетко изображены бойцы, еще почти что дети, герои мировой войны. Они снимались перед боем — в обнимку, четверо у рва. И было небо голубое, была зеленая трава. Никто не знает их фамилий, о них ни песен нет, ни книг. Здесь чей-то сын и чей-то милый и чей-то первый ученик. Они легли на поле боя, — жить начинавшие едва. И было небо голубое, была зеленая трава. Забыть тот горький год неблизкий мы никогда бы не смогли. По всей России обелиски, как души, рвутся из земли. …Они прикрыли жизнь собою, — жить начинавшие едва, чтоб было небо голубое, была зеленая трава.

[4]

Любить Россию нелегко…

Любить Россию нелегко, она — в ухабах и траншеях и в запахах боев прошедших, как там война ни далеко. Но, хоть воздастся, может быть, любовью за любовь едва ли, безмерная, как эти дали, не устает душа любить. Страна, как истина, одна, — она не станет посторонней, и благостней, и проторенней, тебе дорога не нужна. И затеряться страха нет, как незаметная песчинка, в глубинке города, починка, села, разъезда, верст и лет. Отчизны мед и молоко любую горечь пересилят. И сладостно — любить Россию, хотя любить и нелегко.

[5]

Будет дальняя дорога…

Будет дальняя дорога, то в рассвет, а то в закат. Будет давняя тревога — и по картам, и без карт. Юность, парусник счастливый, не простившись до конца, то в приливы, то в отливы тянет зрелые сердца. Нет, не строки — дарованье и природы, и судьбы, — этих смут очарованье, опьянение борьбы. Не оплатишь это небо, где — с орлами в унисон — чувствуешь, как грозно, нервно пахнет порохом озон…

[6]

Лето благостной боли…

Лето благостной боли, постиженья печального света… Никогда уже больше не будет такого же лета. лето, где безрассудно и построили, и поломали. Лето с тягостной суммой поумнения и пониманья. Для чего отогрело все, что с летним листом отгорело? Но душа помудрела, и она, помудревши, узрела кратковременность лета, краткость жизни, мгновенность искусства и ничтожность предмета, что вызвал высокие чувства.

[7]

ПЕСЕНКА О ПАРУСЕ

М.Светлову

Веселый флаг на мачте поднят — как огонек на маяке. И парус тонет, и парус тонет за горизонтом вдалеке. А по воде гуляют краски, и по-дельфиньи пляшет свет… Он как из сказки, он как из сказки, таких на свете больше нет. А море вдруг приходит в ярость — такой характер у морей. Куда ты, парус, куда ты, парус, вернись скорей, вернись скорей! Но парус вспыхнул, ускользая, и не ответил ничего. И я не знаю, и я не знаю, он был иль не было его…

[8]

Постарею, побелею, как земля зимой…

Постарею, побелею, как земля зимой. Я тобой переболею, ненаглядный мой. Я тобой перетоскую, — переворошу, по тебе перетолкую, что в себе ношу. До небес и бездн достану, время торопя. И совсем твоею стану — только без тебя. Мой товарищ стародавний, суд мой и судьба, я тобой перестрадаю, чтоб найти себя. Я узнаю цену раю, ад вкусив в раю. Я тобой переиграю молодость свою. Переходы, перегрузки, долгий путь домой… Вспоминай меня без грусти, ненаглядный мой.

1970

[9]

Ну и не надо…

…Ну и не надо. Ну и простимся. Руки в пространство протянуты слепо. Как мы от этой муки проспимся? Холодно справа. Холодно слева. Пусто. Звени, дорогой колокольчик, век девятнадцатый, — снегом пыли! Что ж это с нами случилось такое? Что это? Просто любовь. До петли. До ничего. Так смешно и всецело. Там мы, в наивнейшей той старине. Милый мой мальчик, дитя из лицея, мы — из убитых на странной войне, где победители — бедные люди, — о, в победителях не окажись! — где победитель сам себя судит целую жизнь, целую жизнь. 1972

[10]

ДВОЕ

У поезда, застыв, задумавшись — в глазах бездонно и черно, — стояли девушка и юноша, не замечая ничего. Как будто все узлы развязаны и все, чем жить, уже в конце, — ручьями светлыми размазаны слезинки на ее лице. То вспыхивает, не стесняется, то вдруг, не вытирая щек, таким сияньем осеняется, что это больно, как ожог. А руки их переплетенные! Четыре вскинутых руки, без толмача переведенные на все земные языки! И кто-то буркнул:- Ненормальные! — Но сел, прерывисто дыша. К ним, как к магнитной аномалии, тянулась каждая душа. И было стыдно нам и совестно, но мы бесстыдно все равно по-воровски на них из поезда смотрели в каждое окно. Глазами жадными несметными скользили по глазам и ртам. Ведь если в жизни чем бессмертны мы, бессмертны тем, что было там. А поезд тронулся. И буднично — неужто эта нас зажгла? — с авоськой, будто бы из булочной, она из тамбура зашла. И оказалась очень простенькой. И некрасива, и робка. И как-то неумело простыни брала из рук проводника. А мы, уже тверды, как стоики, твердили бодро:- Ну, смешно! И лихо грохало о столики отчаянное домино. Лились борщи, наваром радуя, гремели миски, как тамтам, летели версты, пело радио… Но где-то, где-то, где-то там, вдали, в глубинках, на скрещении воспоминаний или рельс всплывало жгучее свечение и озаряло все окрест. И двое, раня утро раннее, перекрывая все гудки, играли вечное, бескрайнее в четыре вскинутых руки!

[11]

Из первых книг, из первых книг…

Из первых книг, из первых книг, которых позабыть не смею, училась думать напрямик и по-другому не сумею. Из первых рук, из первых рук я получила жизнь, как глобус, где круг зачеркивает круг и рядом с тишиною — пропасть. Из первых губ, из первых губ я поняла любви всесильность. Был кто-то груб, а кто-то глуп, но я — не с ними, с ней носилась! Как скрытый смысл, как хитрый лаз. как зверь, что взаперти томится, во всем таится Первый Раз — и в нас до времени таится. Но хоть чуть-чуть очнется вдруг, живем — как истинно живые: из первых книг, из первых рук, из самых первых губ, впервые.

1972

[12]

Я не здесь. Я там, где ты…

Я не здесь. Я там, где ты… В парках строгие цветы. Строгий вечер. Строгий век. Строгий-строгий первый снег. В первом инее Нева. Беспредельность. Синева. Чьи-то окна без огня. Чья-то первая лыжня. Опушенные кусты. Веток смутные кресты. И, медвяна и седа, вся в снежинках резеда. Длинных теней странный пляс и трамваев поздний лязг… Сладко-талая вода. Сладко-тайная беда. Неразменчиво прямой ты идешь к себе домой, на заветное крыльцо, за запретное кольцо. Там тебя тревожно ждут, электричество зажгут, на груди рассыпят смех и с ресниц сцелуют снег… В ваших окнах гаснет свет. Гаснет четкий силуэт. Гаснет сонная волна. Остается тишина. Остается навсегда в тихих блестках резеда, строгий вечер, строгий век, строгий-строгий первый снег…

[13]

ПОМПЕЯ

В конце печальной эпопеи, перевернувшей жизнь мою, я на развалинах Помпеи, ошеломленная, стою. В нас человек взывает зверем, мы в гибель красоты не верим. Жестокость! Парадокс! Абсурд! В последний миг последней боли мы ждем предсмертной высшей воли, вершащей справедливый суд. Но вот лежит она под пеплом, отторгнутым через века, из огненного далека с моим перекликаясь пеклом. И, негодуя, и робея, молила, плакала, ждала. Любовь, заложница, Помпея, зачем, в стихи макая перья, такой прекрасной ты была? За хлестнута глухой тоской я. Нет, гибнуть не должно такое! Ах, если бы! О, если бы… Но под ногами — битый мрамор: обломки дома или храма, осколки жизни и судьбы. Вернусь домой к одной себе я, найду знакомого плебея по телефону, доложив, что хороша была Помпея! А Рим… Рим, Вечный город, жив.

[14]

Становлюсь я спокойной…

Становлюсь я спокойной. А это ли просто? …Мне всегда не хватало баскетбольного роста. Не хватало косы. Не хватало красы. Не хватало на кофточки и на часы. Не хватало товарища, чтоб провожал, чтоб в подъезде за варежку подержал. Долго замуж не брали — не хватало загадочности. Брать не брали, а врали о морали, порядочности. Мне о радости радио звонко болтало, лопотало… А мне все равно не хватало. Не хватало мне марта, потеплевшего тало, доброты и доверия мне не хватало. Не хватало, как влаги земле обожженной, не хватало мне истины обнаженной. О, бездарный разлад между делом и словом! Ты, разлад, как разврат: с кем повелся — тот сломан. Рубишь грубо, под корень. Сколько душ ты повыбил! Становлюсь я спокойной — я сделала выбор. Стал рассветом рассвет, а закат стал закатом… Наши души ничто не расщепит, как атом.

1962

[15]

ПРЕДЧУВСТВИЯ

…И когда наступает пора осознать непричастность, умираю в глаголе — протяжном, как жизнь: «распроститься». Потому что прощаюсь еще до того, как прощаюсь. Ничего нет больней и печальней таких репетиций. Мы в плену у предчувствий, что все же — увы! — не обманны. Телепаты, предтечи потомственных телепророков… Ухожу от тебя — как ребенок уходит от мамы, от родного порога — к речным норовистым порогам. Знала: больно родить. А теперь знаю: больно рождаться, Только трижды больней оттого, что в рождественской муке расстаюсь до того, как и вправду пришлось бы расстаться, потому что разлука и есть — это чувство разлуки. Расстаюсь, неизбежность конца проживая заране, от безумного горя лишь яростней и бесшабашней. А потом это будет — как просто на белом экране кадры жизни чужой, прошлогодней ли, позавчерашней. Но одно меня греет, как греет в землянке печурка, и тогда я иду — конькобежкою — кругом почета: может быть, ты поймешь, к ритму сердца прислушавшись чутко, что везде, где я буду, — лишь мы, неизбежно и четко. Ты пойми меня, ту, оперенную, полную силы, без школярской покорности, — о, да простит мой наставник! — все, что в сердце носила, и все, что под сердцем носила, обретет свою плоть, наконец-то настанет, настанет! Ощути этот мир, как твое и мое государство… Как торопятся мысли, как трудно прослеживать путь их! И, еще не простившись, готова сказать тебе: — Здравствуй! — Все, как было, хотя все, как не было, все так, как будет. Но… Собравшись в комок перед страшным прыжком в непричастность, замирает душа, зная трезво, что ждет ее вскоре. Не простившись с тобой, я горюю, с тобою прощаясь, Потому что предчувствие горя и есть — это горе.

1972

[16]

Мой рыжий, красивый сын…

Мой рыжий, красивый сын, ты красненький, словно солнышко. Я тебя обнимаю, сонного, а любить — еще нету сил. То медью, а то латунью полыхает из-под простыночки. И жарко моей ладони в холодной палате простынувшей. Ты жгуче к груди прилег головкой своею красною. Тебя я, как уголек, с руки на руку перебрасываю. Когда ж от щелей в ночи крадутся лучи по стенке, мне кажется, что лучи летят от твоей постельки. А вы, мужчины, придете — здоровые и веселые. Придете, к губам прижмете конвертики невесомые. И рук, каленых морозцем, работою огрубленных, тельцем своим молочным не обожжет ребенок. Но благодарно сжавши в ладонях, черствых, как панцирь, худые, прозрачные наши, лунные наши пальцы, поймете, какой ценой, все муки снося покорно, рожаем вам пацанов, горяченьких, как поковка!

1965

[17]

Россию делает береза…

Россию делает береза. Смотрю спокойно и тверезо, еще не зная отчего, на лес с лиловинкою утра, на то, как тоненько и мудро береза врезана в него. Она бела ничуть не чинно, и это главная причина поверить нашему родству. И я живу не оробело, а, как береза, черно-бело, хотя и набело живу. В ней есть прозрачность и безбрежность, и эта праведная грешность, и чистота — из грешной тьмы, — которая всегда основа всего людского и лесного, всего, что — жизнь, Россия, мы. Березу, как букварь, читаю, стою, и полосы считаю, и благодарности полна за то, что серебром черненым из лип, еловых лап, черемух, как в ночь луна, горит она. Ах ты, простуха, ах, присуха! Боюсь не тяжкого проступка, боюсь, а что, как, отличив от тех, от свойских, не накажут меня березовою кашей, от этой чести отлучив… А что, как смури не развеет березовый горячий веник, в парилке шпаря по спине… Люби меня, моя Россия. Лупи меня, моя Россия, да только помни обо мне! А я-то помню, хоть неброска ты, моя белая березка, что насмерть нас с тобой свело. И чем там душу ни корябай, как детство, курочкою рябой, ты — все, что свято и светло.

1968

[18]

ГОМЕР

И. Кашежевой

Неважно, что Гомер был слеп. А может, так и проще… Когда стихи уже — как хлеб, они вкусней на ощупь. Когда строка в руке — как вещь, а не туманный символ… Гомер был слеп, и был он весь — в словах произносимых. В них все деянию равно. В них нет игры и фальши. В них то, что — там, давным-давно, и то, что будет дальше. Слепцу орали: — Замолчи! — Но, не тупясь, не старясь, стихи ломались, как мечи, и все-таки остались. Они пришли издалека, шагнув из утра в утро, позелененные слегка, как бронзовая утварь. Они — страннейшая из мер, что в мир несем собою… Гомер был слеп, и он умел любить слепой любовью. И мир, который он любил чутьем неистребимым, не черным был, не белым был, а просто был любимым. А в уши грохот войн гремел и ветер смерти веял… Но слепо утверждал Гомер тот мир, в который верил. …И мы, задорные певцы любви, добра и веры, порой такие же слепцы, хотя и не Гомеры. А жизнь сурова и трезва, и — не переиначить! Куда вы ломитесь, слова, из глубины незрячей? Из бездны белого листа, из чистой, серебристой, — юродивые, босота, слепые бандуристы…

1970

[19]

Мне говорила красивая женщина…

Мне говорила красивая женщина: «Я не грущу, не ропщу. Все, словно в шахматах, строго расчерчено, и ничего не хочу. В памяти — отблеск далекого пламени: детство, дороги, костры… Не изменить этих праведных, правильных правил старинной игры! Все же запутанно, все же стреноженно — черточка в чертеже, — жду я чего-то светло и встревоженно и безнадежно уже. Вырваться, выбраться, взвиться бы птицею жизнь на себе испытать… Все репетиции, все репетиции, ну а когда же спектакль?!» …Что я могла ей ответить на это? Было в вопросе больше ответа, чем все, что знаю пока. Сузились, словно от яркого света, два моих темных зрачка.

1971

[20]

Быть женщиной — что это значит…

Быть женщиной — что это значит? Какою тайною владеть? Вот женщина. Но ты незрячий. Тебе ее не разглядеть. Вот женщина. Но ты незрячий. Ни в чем не виноват, незряч! А женщина себя назначит, как хворому лекарство — врач. И если женщина приходит, себе единственно верна, она приходит — как проходит чума, блокада и война. И если женщина приходит и о себе заводит речь, она, как провод, ток проводит, чтоб над тобою свет зажечь. И если женщина приходит, чтоб оторвать тебя от дел, она тебя к тебе приводит. О, как ты этого хотел! Но если женщина уходит, побито голову неся, то все равно с собой уводит бесповоротно все и вся. И ты, тот, истинный, тот, лучший, ты тоже — там, в том далеке, зажат, как бесполезный ключик, в ее печальном кулачке. Она в улыбку слезы спрячет, переиначит правду в ложь… Как счастлив ты, что ты незрячий и что потери не поймешь.

1972

[21]

Прости, что непростительно…

Прости, что непростительно груба, упряма, зла, но соль была просыпана, просыпана была. Она лежала, белая, странней цветка в грязи, а я не знала, бедная, чем это нам грозит. Наветами опутанный, сидел ты за столом, — опутанный, окутанный чужим далеким злом. Чему ты верил, глупенький, поспешный суд верша? Душа моя обуглена, ободрана душа. Ободрана, оболгана сверчок едва живой! — оболгана, обогнана лживою молвой. Еще смотрю просительно, еще не все — дотла, — но соль была просыпана, просыпана была! Осталась снежной горкою. Навеки? До весны? Слезы мои горькие, мои пустые сны! Золою боль присыпана. Зола, как соль, бела… Но — соль была просыпана, просыпана была…

1972

[22]

В какой-то миг неуловимый…

В какой-то миг неуловимый, неумолимый на года, я поняла, что нелюбимой уже не буду никогда. Что были плети, были сети не красных дат календаря, но доброта не зря на свете и сострадание не зря. И жизнь — не выставка, не сцена, не бесполезность щедрых трат, и если что и впрямь бесценно — сердца, которые болят.

1978

[23]

Писатели, спасатели…

Писатели, спасатели, — вот тем и хороши, — сказители, сказатели, касатели души. Как пламя согревальное в яранге ледяной, горит душа реальная за каждою стеной. Гриппозная, нервозная, стервозная, а все ж — врачом через морозную тайгу — ты к ней идешь. Болит душа невидимо. Попробуй, боль поправ, поправить необидимо, как правит костоправ. Как трудно с ним, трагическим, неловким, словно лом, тончайшим, хирургическим, капризным ремеслом. Чертовская работочка: тут вопли, там хула… Но первый крик ребеночка — святая похвала. На то мы руки пачкаем, скорбим при ночнике, чтоб шевельнул он пальчиком на розовой ноге.

[24]

Под что-то, да, всегда под что-то…

Под что-то, да, всегда под что-то, под чье-то будущее «да» вершится жаркая работа, мучительная, как беда. Тот хмель уйдет, уйдет похмелье, и будет пусто и светло. Но если что-то мы посмели, то, значит, что-то нас вело, и, значит, что-то было в миге, глухом и тесном, как тюрьма, раз существуют в мире книги, деревья, дети и дома.

[25]

Погода измениться может…

Погода измениться может, пока же небу мой привет за то, что и дождем не мочит, и снегопада тоже нет, за то, что не смиренный норов покуда быть собою рад и — ни заслуженных наград, ни незаслуженных укоров…

[26]

Спасибо вам, елки зеленые…

Спасибо вам, елки зеленые, зеленые елки мои, веселые, озаренные, в иголочках горькой хвои. Зеленые в зиму и в лето, зеленые через года. Я буду всегда молода! Я с вами поверила в это. Спасибо вам, елки зеленые, за то, что вы — все зеленей. За то, что счастливым масленочком росла подле ваших корней. И ты, моя первая елочка, моя новогодняя елочка,— в орешках и в дождике колком,— киваешь большим этим елкам. Спасибо вам, елки зеленые, за вашу высокую вязь, за то, что свои, не заемные, и песни, и сказки у вас. За вашу отзывчивость чуткую, за то, что локтями я чувствую стволов и надежность, и вес. За то, что вы, милые, — лес! Спасибо вам, елки зеленые, за то, что ваш колер — не грим. За то, что — эх, елки зеленые!— по-русски в беде говорим. Мы здесь не пичуги залетные, мы этой земли семена. И жизнь будет — елки зеленые! такою, какая нужна.

[27]

Поляна, речка, лес сосновый…

Поляна, речка, лес сосновый и очертания села. Я по земле ступаю новой. Я никогда здесь не была. Иду дорогой — очень скверной, где не однажды, зло бранясь, шофер машину вел, наверно, угрюмо проклиная грязь. Россия-мать! По-свойски строги, размытым трактом семеня, мы все клянем твои дороги, кого-то третьего виня. Но, выйдя к деревеньке ближней, проселочную грязь гребя, вдруг понимаем: третий — лишний! И все берем мы на себя…

[28]

Опять какая-то поездка…

Опять какая-то поездка… На сколько верст? А может, лет? Мне, как военная повестка, в кармане руку жжет билет. Уеду от своей избушки, отрину, руки разомкну. И это будет — как из пушки, да, как из пушки на Луну. Уеду от мальчишки с челочкой, как будто он уже не в счет, к узбекам, финнам, или орочам, или куда-нибудь еще. Уеду от тебя, подлесок, средь подмосковной тишины, и от тебя, смешной подвесок наивно розовой луны. От наших душ необоюдных, нерасчлененных, как руда, от этих добрых и занудных пенсионеров у пруда. А в том краю, ненужном вроде, надавит небо на плечо, и будет трудно, как на фронте, и счастливо, и горячо… И сын поверит: так и нужно. Он сам узнает этот зов железных рельсов, трасс воздушных, дремучих душ, больших лесов…

[29]

САМОЛЕТЫ

Сколько их над планетой? Бессчетно. И над тропиками, и над полюсом… Но ни бога нет и ни черта, и поэтому чуточку боязно. Я сажусь в самолет, я приятелям так машу, чтобы видеть могли. И эпоха моя термоядерная отнимает меня у земли. Отрывается тяжесть от тела. Трепещу. Вспоминаю Антея. Где вы, травки, козявки-милашки? По спине пробегают мурашки! Мы летаем, Мы руки сплетаем. С отвращеньем бифштекс уплетаем, когда стрелка — тысчонок за пять… Мы летаем. Таблетки глотаем… Мы летаем. Мы все отметаем. На опасных высотах плутаем… И когда не летаем — летаем. Потому что нельзя не летать. Да, нельзя! И пускай я, как девочка, разреветься готова от страха, я сама — самолет, самоделочка, самокрылочка, певчая птаха. Так хожу вот — по кромке, по краю. Только верю еще в чудеса. Только держат пока небеса. Еще в эту игру поиграю! Потому что моторы рокочут и пространство прорезано трассами. Потому что мне крылья щекочет солнце, в небе особенно красное. И наматываются обороты на спидометры длиннорукие… Самолеты мои, самолеты! Очень крепкие. Очень хрупкие.

[30]

Предчувствую полет…

Предчувствую полет и жизнь свою в высотах, как, может быть, пилот, которому под сорок, который — не босяк, что носится с кокардой, который в небесах, как говорится, — кадры. Предчувствую полет — в предчувствии все дело. Оно во мне поет, пока не полетела. Не веря чудесам, но веря в веру, в чудо, швыряю чемодан — наземная покуда. Рули, пилот, рули! Наушники воркуют. Везде — вблизи, вдали — живут, поют, рискуют…

[31]

ПРИБАЛТИКА

1 …И приеду я в ту страну, в ту булыжниковую старину, в то черненое серебро, что как вороново перо. Вороненый металл ворот, бухты матовый разворот… Город готики, я твой гость. Твой залив собираю в горсть. А в заливе полно камней — как купающихся коней… Вспомню каменно и легко все, что дорого и далеко. Где-то теплые тальники, детства добрые тайники… Отрезвляюще — в пух и прах!— Таллин — талинкой на губах. 2 Качается море, качается… Я, как поплавок, на плаву, а мне лишь бы знать, что плыву, и не о чем больше печалиться. Вливается в море моя душа, поиссохшая что-то, как в землю уходят болота, как реки вбегают в моря. А дюны, как море, бегут, и суша, как море, покачивается, и, значит, нигде не оканчивается то море, которое тут. И значит, еще ерунда, не согнуто и не сломано, когда тебя держит соломинкой такая большая вода. Чтоб впредь — на приколе, на якоре, а знать, что живу, что плыву, что, как поплавок, на плаву. Шумит во мне море, как в раковине. Чтоб — как со свечою внутри,— вобрав это море мятежное, носить по российским метелицам медвяные янтари. 3 …Я вспомню майскую Литву, внезапность соловьиной трели. Меня, как птицу, на лету воспоминание подстрелит. Смятенная до той поры, там позабыла бред недужный. Чужие боги к нам добры, а может быть, и равнодушны. И было весело горстям, в которых плоть воды дышала. И темный, кислый хлеб крестьян не просто ела я — вкушала. Все говорило мне: забудь грусть дней, бесцельностью дробимых! Довольно принимать за путь разнообразие тропинок… И, ветку отводя рукой, себя отдав зеленой чаще, вновь обретала я покой, к себе вернувшись настоящей. Я вспомню майскую Литву — и будет чище мне и проще плести те сети, что плету, плестись своим путем средь прочих. Я вспомню майскую Литву — и словно я — на крепко сбитом, бедой испытанном плоту,— не по зубам любым обидам. И надо мной, как небеса, глаза весны, летящей в лето, глаза, зеленые глаза — листвы, травы, твои, рассвета. 4 Ты приходишь, Прибалтика, как корабль из тумана, от петровского ботика, от пустынь океана. Простираешься, сизая, смутно и непогоже. Не моя, не российская, но российская все же. Перепутались в давности даты — кипою веток,— где к твоей первозданности прикоснулся мой предок. В этой давности — разное, как твоя Калевала, где — с любовью и распрями время правит кроваво. Только помнить ли сечи нам, у вражды ли учиться? Колыхайся, посвечивай молчаливо и чисто… Что нам мелкие мелочи в век, вопящий о братстве? Как счастливая девочка, говорю тебе: «Здравствуй!» Припадаю, как к матери. Словно финские сани, мчат меня по Прибалтике руны, дайны и саги.

[32]

ВОРКУТА

…Мало солнца в Воркуте. Мой товарищ с кинокамерой морщится: «Лучи не те, что в столице белокаменной!» Нам начальство выдает обмундированье летное. Скоро ночь. Программа плотная. Обживаем вертолет. Ловим солнце, чтоб успеть север разглядеть попристальней, к буровой, как к теплой пристани, и к оленям долететь. Мало солнца. Не храню память крымскую, кавказскую. Здешнее, с короткой ласкою,— как теперь его ценю! И повернут шар земной к солнцу буровыми вышками, снега матовыми вспышками, вертолетом, чумом, мной. И в сердечной простоте мы, народ не твердокаменный, из столицы белокаменной, кто — пером, кто — кинокамерой, служим службу Воркуте.

[33]

ПАМИРСКИЕ ЗАМЕТКИ

Г. Сафиевой

1 Есть сходного много на свете, и я домоседу не вру: те земли — почти что как эти, похожа гора на гору. Облазила, может, полмира, смешавши «туда» и «сюда»… Но круглые горы Памира не спутать ни с чем никогда. Взирала залетная пташка: их склон, освеженный весной, как грудь материнская, тяжко себя возвышал надо мной. Так страшно и так незнакомо дорога вилась в никуда… Но было здесь что-то от дома, от теплого духа гнезда. Попутчик, заезжий молодчик, увидел дома среди гор и голову долго морочил подруге моей, Гулрухсор. Расспрашивал длинно, подробно к прославленной ГЭС по пути. «Так жить, — говорил, — неудобно, по-птичьи, на небе почти…» Гортанно и высокогорно слетали слова с языка. Таджичка смеялась задорно и высокомерно слегка. И вдруг — этот взгляд, как кресало. Привстала, забыла про смех. И — Родина!— строго сказала, ответив на все и за всех. 2

По дороге в Нурек

Этот страх перед горами — как благоговенье в храме. Он не страшен, страх высокий. В небесах — его истоки. Это страх неодолимый за себя, за дух долинный. Там, внизу, долина скрылась… Одолеем ли бескрылость? Где орлы парят, как Илы, вдруг прибудет странной силы. И на мир острей и зорче поглядишь — созревший зодчий. Донесешь ли до долины высоты закон орлиный? Этот страх перед горами, перед строгими дарами высоты, особой меры откровения и веры,— этот честный страх не страшен, небом бережно окрашен, разгибающим колени, в лучший цвет — преодоленья.

[34]

Я похожа на землю…

Я похожа на землю, что была в запустенье веками. Небеса очень туго, очень трудно ко мне привыкали. Меня ливнями било, меня солнцем насквозь прожигало. Время тяжестью всей, словно войско, по мне прошагало. Но за то, что я в небо тянулась упрямо и верно, полюбили меня и дожди и бродячие ветры. Полюбили меня — так, что бедное стало богатым,— и пустили меня по равнинам своим непокатым. Я иду и не гнусь — надо мной мое прежнее небо! Я пою и смеюсь, где другие беспомощно немы. Я иду и не гнусь — подо мной мои прежние травы… Ничего не боюсь. Мне на это подарено право. Я своя у березок, у стогов и насмешливых речек. Все обиды мои подорожники пыльные лечат. Мне не надо просить ни ночлега, ни хлеба, ни света,— я своя у своих перелесков, затонов и веток. А случится беда — я шагну, назову свое имя… Я своя у своих. Меня каждое дерево примет.

1960

[35]

ПАЛЬМА ПЕРВЕНСТВА

Пожалуйста, возьмите пальму первенства! Не просто подержать, а насовсем. Пускай у вас в руках крылато, перисто возникнет эта ветвь на зависть всем. А вы пойдете, тихий и небрежный, как будто не случилось ничего. Но будете вы все-таки не прежний — все прежнее теперь исключено. У ваших ног послушно море пенится. Кошмарный зверь, как песик, ест с руки. От палочки волшебной — пальмы первенства — расщелкиваются хитрые замки! Им клады от нее таить нет смысла,— и пальмочка, в ладонь впаявшись твердо, подрагивает, как коромысло, когда полны до самых дужек ведра. Тот — еще мальчик, та — качает первенца, тот — в суету гвоздями быта вбит… Берите же, берите пальму первенства! Черт шутит, пока бог спит… Что? Говорите: «Не хочу. Успеется. И вообще почему вы решили, что именно я? Сейчас мне некогда. Да отстаньте же в конце концов! Все. Пока. Обед стынет…» Эй, кто-нибудь, возьмите пальму первенства! Пожалуйста, возьмите пальму первенства. Берите же, берите пальму первенства! Глас вопиющего в пустыне.

1965

[36]

КРЫМСКИЙ МОСТ

Город мой вечерний, город мой, Москва, весь ты — как кочевье с Крымского моста, Убегает в водах вдаль твое лицо. Крутится без отдыха в парке колесо. Крутится полсвета по тебе толпой. Крутится планета прямо под тобой. И по грудь забрызган звездным серебром мост летящий Крымский — мой ракетодром. Вот стою, перила грустно теребя. Я уже привыкла покидать тебя. Все ношусь по свету я и не устаю. Лишь порой посетую на судьбу свою. Прокаленной дочерна на ином огне, как замужней дочери, ты ответишь мне: «Много или мало счастья и любви, сама выбирала, а теперь — живи…» Уезжаю снова. Снова у виска будет биться слово странное «Москва». И рассветом бодрым где-нибудь в тайге снова станет больно от любви к тебе. Снова все к разлуке, снова неспроста — сцепленные руки Крымского моста.

1972

[37]

Мальчишки, смотрите, вчерашние девочки…

Мальчишки, смотрите, вчерашние девочки, подросточки — бантики, белые маечки — идут, повзрослевшие, похудевшие… Ого, вы как будто взволнованы, мальчики? Ведь были — галчата, дурнушки, веснушчаты, косички-метелки… А нынче-то, нынче-то! Как многоступенчато косы закручены! И — снегом в горах — ослепительно личико. Рождается женщина. И без старания — одним поворотом, движением, поступью мужскому, всесильному, мстит за страдания, которые выстрадать выпадет после ей. О, будут еще ее губы искусаны, и будут еще ее руки заломлены за этот короткий полет безыскусственный, за то, что сейчас золотится соломинкой. За все ей платить, тяжело и возвышенно, за все, чем сейчас так нетронуто светится, в тот час, когда шлепнется спелою вишенкой дитя в материнский подол человечества. Так будь же мужчиной, и в пору черемухи, когда ничего еще толком не начато, мальчишка, смирись, поступай в подчиненные, побегай, побегай у девочки в мальчиках!

[38]

Не ходи за мной, как за школьницей…

Не ходи за мной, как за школьницей, ничего не сули. И не хочется, и не колется — не судьба, не суди. Я еще ничуть не вечерняя, я пока на коне. Я еще такая ничейная — как земля на войне. Не держи на леске, на поводе, на узде, на беде, ни на приводе, ни на проводе, ни в руках и нигде! Все, что вверено, что доверено, разгоню, как коня. Ой, как ветрено, ой, как ветрено в парусах у меня! Не кидайся лассо набрасывать — я тебе не мустанг. Здесь охота — дело напрасное в этих вольных местах. Сквозь вселенную конопатую — чем бы ты ни смутил — я лечу, верчусь и не падаю по законам светил. У меня свое протяжение, крупных звезд оселки… Ну а вдруг твое притяжение — не узлы, не силки? И когда-нибудь мне, отважась, ты скажешь так, что пойму, — как тебе твоя сила тяжести тяжела одному…

[39]

ОЖИДАНИЕ

Кто-то ночью хлопает, лопочет… То ль сверчки настроили смычки, то ли это, вылупись из почек, листья разжимают кулачки? У природы есть свое подполье — как людей, ее не обвиню: то девчонкой принесет в подоле, то дурнушкой сохнет на корню. Жаль травы, которая завязла в страхе, чтоб метели не смели. Жаль травы, которая завяла, слишком рано выйдя из земли. Слишком рано или слишком поздно… Но, ни в чем природу не виня, не хочу ни мудрости обозной и ни скороспелого огня. Побывав в дозоре и в разведке, испытав судьбу на сто ладов, лето, подожги зеленым ветки! Безгранично. Прочно. До плодов.

[40]

Люби меня!…

Люби меня! Застенчиво, боязно люби, словно мы повенчаны богом и людьми… Люби меня уверенно, чини разбой — схвачена, уведена, украдена тобой! Люби меня бесстрашно, грубо, зло. Крути меня бесстрастно, как весло… Люби меня по-отчески, воспитывай, лепи,— как в хорошем очерке, правильно люби… Люби совсем неправильно, непедагогично, нецеленаправленно, нелогично… Люби дремуче, вечно, противоречиво… Буду эхом, вещью, судомойкой, чтивом, подушкой под локоть, скамейкой в тени… Захотел потрогать — руку протяни! Буду королевой — ниже спину, раб! Буду каравеллой: в море! Убран трап… Яблонькой-дичонком с терпкостью ветвей… Твоей девчонкой. Женщиной твоей. Усмехайся тонко, защищайся стойко, злись, гордись, глупи… Люби меня только. Только люби!

[41]

Не сегодня и не завтра…

Не сегодня и не завтра и не послезавтра… Это будет — вроде залпа, коротко, внезапно. Это головокруженье, это вознесенье, это — точно в центр мишени, жгучее везенье. Это будет ненадолго — вспышка, всполох света. Это будет, будет — только надо верить в это. Торопясь, скучая, плача, помнить, что маячит, жить, предчувствуя горячий, сладкий миг удачи…

[42]

Был день прозрачен и просторен…

Был день прозрачен и просторен и окроплен пыльцой зари, как дом, что из стекла построен с металлом синим изнутри. Велик был неправдоподобно, всем славен и ничем не плох! Все проживалось в нем подробно: и каждый шаг, и каждый вздох. Блестели облака, как блюдца, ласкало солнце и в тени, и я жила — как слезы льются, когда от радости они. Красноречивая, немая, земля была моя, моя! И, ничего не понимая, «За что?» — все спрашивала я. За что такое настроенье, за что минуты так легли — в невероятность наслоенья надежд, отваги и любви? За что мне взгляд, что так коричнев и зелен, как лесной ручей, за что мне никаких количеств, а только качества речей? Всей неуверенностью женской я вопрошала свет и тень: каким трудом, какою жертвой я заслужила этот день? Спасибо всем минутам боли, преодоленным вдалеке, за это чудо голубое, за это солнце на щеке, за то, что горечью вчерашней распорядилась, как хочу, и что потом еще бесстрашней за каждый праздник заплачу.

[43]

Отечество, работа и любовь…

Отечество, работа и любовь — вот для чего и надобно родиться, вот три сосны, в которых — заблудиться и, отыскавшись, — заблудиться вновь.

[44]

Не оглядываюсь в прошлое…

Не оглядываюсь в прошлое и не мучаю мечты. Знаю я, что ты хорошая и единственная ты. Но не правило, не истина, не разгадка и расчет, а строка, что не написана, что, как ток, в крови течет. И поведанная вроде нам до былиночки любой, все же ты безмерна, родина,— как искусство и любовь. Ни былыми рукопашными,— память сердца теребя,— ни засеянными пашнями не ответишь на тебя. Ни заздравными под горькую в годовщины красных дат, ни наивною подгонкою под какой-нибудь стандарт. Ты — к открытию открытие, первозданная моя. Ежедневное отплытие в незнакомые моря. Не готовое решение, не остывшее литье, а свержение, свершение, завершение мое.

[45]

Прозрачно Подмосковье, как росинка…

Прозрачно Подмосковье, как росинка на крохотном березовом листе. В росинке отражается Россия во всей своей прозрачной чистоте. Прозрачно елок синее сиянье. Проталины прозрачны и ручьи. И песни, что слагают россияне. И первые весенние грачи. Идешь ли по грибы или на лыжах, прямым путем или тропинкой вкось,— рябинника, снежинка, каждый рыжик просвечивают стеклышком насквозь. И человек, что был глухим, незрячим, становится вдруг светел и прозрачен. И я сама былинкою свечусь, бесстрашию открытости учусь. Гляжусь, как в речку дерево, в Россию, где у лугов и вод — как у огня, где я пройду сквозь каждую осинку и каждая осинка — свозь меня. И, словно это я леса растила, луга косила, ставила дома, во мне Россия, будто я — Россия, и я в России — как она сама.

[46]

ЛЕСНЫЕ СТИХИ

1 Вспоминаю лесные палы — и по сердцу стучат топоры. Лес — как жизнь, крепкостволен и свеж. Лес, затишье мое и мятеж. Я люблю вас, как сына, леса. У мальчишки лесные глаза. С малахитинкой, зеленцой, среднерусскою хитрецой. Городская ушла дребедень, как лесничество, тянется день. И в лесах — в этой летней суши — ни пожарники — как ни души. Прячу спички. Опасно, как шок. Это хуже убийства — поджог. Знаю кровью — так знают врага,— как, мечась, выгорает тайга. Я вас буду беречь, как дитя, пастушонком тревогу дудя. Тьму листов и иголок сменя, положитесь, леса, на меня. Лес, мой донор, и я — из ветвей с хлорофилловой сутью твоей. Вся — к земле я. Так к ней приросла, многопало припала сосна. Скачут белки, орешки луща… Чистый лес! Ни змеи, ни клеща. Ель макушку уперла в звезду… Утро. Лесом, как жизнью, иду. 2 Я буду жить вовсю — как прет весной вода, как елочка в лесу, как в небе — провода. Как птица, ноткой зябкою на проводе вися… Оно бывает всякое, но я еще не вся. И пусть по всем ладам пройдется жизнь по-всякому, но я не дам, не дам, не дам себе иссякнуть. И медленно, с колен, от утра голубая, я воду, как олень, из речки похлебаю. Я зацеплюсь за плечи осин незнаменитых. Я знаю, как ты лечишь, лесная земляника. И столько я узнаю, тобою, лес, спасенная, что стану я лесная, как пеночка зеленая. Глаза мои — с хрусталинкой от звезд и вод весной. А кровь моя — с русалинкой, с зеленинкой лесной.

[47]

Я полюбила быт за то…

Я полюбила быт за то, что он наш общий быт, что у меня твое пальто на вешалке висит. За тесноту, за тарарам, где все же мы в тепле, за то, что кофе по утрам варю лишь я тебе. За то, что хлеб или цветы,— привыкла я с трудом!— приносишь вечером и ты, как птица в клюве, в дом. Пускай нас заедает быт, пускай сожрет нас, пусть,— тот, где в твоих ладонях спит мой очумелый пульс. Тот, где до нас нет дела всем, где нет особых вех, где по-московски ровно в сем. он будит нас для всех.

[48]

«Слово\Word», № 50 за 2006 г. Стихи

«И вот я в зале бизнес-центра…

… И вот я в зале бизнес-центра. Все так богато и бесценно на фоне бедных россиян. Скорей всего — не помудрела, всех тайн глубинных не узрела, но с удовольствием смотрела кино                 из жизни марсиан.

Молодая гладкая кобылка…

Молодая гладкая кобылка к нам из фитнес-клуба прибрела и вещала ласково и пылко про свои победные дела. Рада я ее победам тоже, и раздрая между нами нет… Только мы — по гривам и по коже — из конюшен разных и планет!

Жизнь опять становится пустой…

Жизнь опять становится пустой. Утешаюсь тем же примитивом: «Мы не навсегда, мы — на постой…» — стало убеждающим мотивом. Жизнь на удивление пуста. А ведь всеми красками светилась! Это здесь. А где-то там — не та, будь на то, конечно, Божья милость. Там мы все расставим по местам, все ошибки прошлые итожа. Но понять бы: где же это — «там»? Может, здесь и там — одно и то же? Может быть, и эти мы — и те, и тогда, должно быть, все едино… В душной тесноте и в пустоте только быть собой необходимо. И, еще до Страшного Суда, вдруг открыть в согласии с судьбою: «Мы — не на постой, мы навсегда!» и заполнить пустоту собою.

И поняла я в непривычной праздности…

… И поняла я                        в непривычной праздности, бесповоротно,                          зло,                                    до слез из глаз: дни будут состоять из мелких радостей, ну а большие —                             больше не про нас. Как на войне —                          в обидной непригодности того, чья плоть бессильна и больна, не пристегнуть мне бесполезной гордости к размытому понятию:                                       страна. А уж гордиться,                         хоть какой,                                             зарплатою, обилием бутылок и ветчин и аккуратной на душе заплатою, приличной и смиренной, —                                              нет причин. Смятенны чувства,                                но логична логика. Она поможет одолеть беду. И Шарика себе,                               а может, Бобика я по ее наводке заведу. И, что бы там под ухом ни трезвонили, забуду о призванье и судьбе. … Пока мне долг                              работника и воина жестоко не напомнит о себе.

Америка. Десять дней, которые…

Мне б написать, пока не позабыла, в подробностях про эти десять дней. Не пишется. А столько, столько было! Но сами факты, видимо, сильней. (Вот так, когда один российский парень — дотоле, разве, с близкими знаком, — когда в полет отправился Гагарин, стихи об этом были пустяком.) …Начну с мостов. Шикарный несказанно, веселый, как живое существо, плыл над Нью-Йорком нежный Верразано, а рядом и вдали — того же сана — различные подобия его. Мосты, мосты! А если, в самом деле, пора забыть о поиске врага, поверив в то, что, наконец, сумели вы нас соединить, как берега?! Договоримся, город: мы — не судьи, скорей, любой — любим, а не судим. Под небом жизни мы — всего лишь люди. И все на бочке с порохом сидим. Мой теплый взгляд — не ложь и не усталость, хоть жизнь и утомительно текла. Но потому, что мне с лихвой досталось, тебе осталась толика тепла. Давай не по-английски, не по-русски — безмолвно позабудем о былом, хлебнем из океана без закуски и тихо обменяемся теплом. Оно пойдет на пользу в каждом стане, и мы с тобой делились им не зря. Настанет ночь, и холоднее станет: ведь все-таки вращается земля. Ты ночью — как молитва, как «Осанна!», благословенье, восхищенье, спор. …В пространстве растворится Верразано, и весь Нью-Йорк, и весь земной простор.

12.01.2006

Как завишу я от слов…

Как завишу я от слов, от кирпичиков звучащих, птиц, поющих в гулких чащах, — этих властных слов-основ. Слушаю, глаза закрыв, и смеются в каждой строчке слов горячих уголёчки, ладятся в цепочки рифм. Я листаю словари, я к словам любовь питаю, я молю их и пытаю — то извне, то изнутри. К разным разностям глухи, из неведомого мира, где душе диктует лира, появляются стихи. Из моих смятенных снов, из долин и далей звездных мне звучит, светло и грозно, тайный колокольчик слов…

Попытка диагноза

Все пойму на выдохе и вдохе и пойду с другими заодно мимо жизни, около эпохи — ибо нам вмешаться не дано. Не умру от голода и жажды, что-нибудь и мне перепадет… И с эпохой разминусь однажды: я пройду — или она пройдет.

«Дружба Народов», № 7 за 2008 г. Не устает душа любить

Стихи

Вступительная заметка Тамары Жирмунской

Холодным и дождливым майским днем Москва прощалась с Риммой Казаковой… В Центральный дом литераторов пришли сотни людей. Цветы, цветы, венки, букеты.

«Узнав, для кого я покупаю четное количество роз, денег с меня не взяли, — рассказывала Надежда Железнова. — Продавщицы погоревали и разрешили: пусть будет подарок от нашего магазина. Мы очень любим ее стихи…»

Почему такая боль, когда уходит современница? Потому что вспыхивает в памяти ее девчоночье лицо на страницах «Юности». И под ним стихотворение «Капитолина качает сына» — одно из первых о послевоенной женской судьбе, повторяемой бесчисленное количество раз. Столько лет прошло, а строки из тех ранних стихов остались: «Поделись со мною счастьем,/Офицерская жена…»; «Мы молоды, у нас чулки со штопками…»; «Люби меня только,/Только люби!..» Римма рассказывала мне, что при переводе то ли на английский, то ли на французский иностранная «профи» встала в тупик перед словом «штопки». Пришлось объяснять, что это такое.

Стихи Риммы Казаковой — звонкие, правдивые, ненатужные, касались не только автора, но и меня, многих таких, как я. Голос сердца, голос времени, незаметно переходящего в вечность. Поэтессы-шестидесятницы… Все мы жаждали справедливости, социальной, человеческой, семейной. Максималистки в гражданском смысле частенько попадали впросак, когда речь шла о любви, о близости, о сложных человеческих отношениях. В лирике выплескивали свои недоумения, чисто женские разочарования. Римма была одной из самых бескомпромиссных.

«Что ж ты, поэтессочка, все время одна?» — жалела Римму хозяйка съемной комнаты на Дальнем Востоке. Потом была встреча с Ним. Как будто удачный брак. Рождение ребенка, опоэтизированное еще до срока: «Мой маленький, мне тесно,/И все трещит на мне./Я подхожу, как тесто,/Зажатое в квашне…» Это она, новоявленная мать, дерзко сказала в стихах о новорожденных: «Горячие, как поковки».

«Или дети, или книги» — кто это придумал? А нельзя ли угнаться за двумя зайцами?! Егорка рос с нянькой, преданной Ульяной. А Римма писала взахлеб, выпускала книгу за книгой, ездила, летала. Сначала родные города и веси. Потом зарубежные «литературные десанты».

Как-то раз в другой части света знаменитый классик, взглянув на ее грустное лицо (недавно развелась!), предложил… любовь на несколько дней.

«Я так не могу, Михал Михалыч (назовем его этим именем)!» — сказала она.

Он не удивился. Подвел черту: «Жаль! Нам могло бы быть хорошо…»

Нет, не мстил ей потом, благородный рыцарь. Наоборот: публично похвалил за высокую мораль. Настоящим же рыцарем была — сама Римма. Какой бы «руководящий пост» в Союзе писателей ни занимала, старалась творить добро. Бескорыстно. Безвозмездно. Узнав, что я по непонятной причине «невыездная», пошла по начальству. Доказывала. Опровергала ложь. И добилась своего. В середине 70-х меня впервые пустили за границу.

Вокруг нее бурлила молодежь: поэты, поэтессы. Несколько лет вела в ЦДЛ «Клуб одного стихотворения», в высшей степени демократичный. Каждый мог прийти «с улицы», прочитать свои вирши. К пишущим девушкам и дамам, которых появилось непредусмотренно большое число, относилась по-матерински строго, но справедливо. К ней прислушивались. С ней считались.

Дочь русского офицера, не забывала и материнской ветки своей родословной. «Дед похоронен на еврейском кладбище…» — так начинается одно из ее стихотворений. В то время, когда оно было написано, сказать так — значило совершить поступок…

Могила Риммы Казаковой — на Ваганьковском, недалеко от могил Игоря Талькова, Михаила Танича, Булата Окуджавы. Поэты и поэтесса. Кто-то сравнил смерть от тромба со смертью от пули. Миг — и человека нет. Но от поэта остаются стихи, состоящие из летучего вещества. Некоторые из них становятся народными песнями.

Тамара ЖИРМУНСКАЯ

Мы молоды. У нас чулки со штопками…

Мы молоды. У нас чулки со штопками. Нам трудно. Это молодость виной. Но плещет за дешевенькими шторками бесплатный воздух, пахнущий весной. У нас уже — не куклы и не мячики, а как когда-то грезилось давно, нас в темных парках угощают мальчики качелями, и квасом, и кино. Прощаются на ситцевые платьица и стоптанные наши каблучки. Мы молоды. Никто из нас не плачется. Хохочем, белозубы и бойки. Как пахнут ночи! Мокрым камнем, пристанью, пыльцой цветочной, мятою, песком… Мы молоды. Мы смотрим строго, пристально. Мы любим спорить и ходить пешком… Ах, не покинь нас, ясное, весеннее, когда другое, взрослое, везение нас по другим дорогам поведет. Пускай мы будем гордыми, как в девушках, и не изменим первым «да» и «нет». И пусть луны сияющая денежка останется дороже всех монет. Жизнь — наковальня. Поднимайте молоты! На молодости — главные дела. Мы молоды. Мы будем вечно молодо смотреться в реки, в книги, в зеркала…

1960

Все вырастает, что посеяно…

Все вырастает, что посеяно: и каждый всход, и жизнь моя. Весенний глянец крымской зелени напомнил мне, откуда я. И если вдуматься внимательно, — пусть жизнь трудна, и мир жесток, — но я еще в утробе матери была тот глянцевый листок. Как в срок из плотной почки выпихнула вечно слепящие листки, я родилась, из мамки выпорхнула и выставила кулачки. И вот поныне в зоне риска я и в этой стойке боевой. И — веточка над головой, колюче-ласковая, крымская.

Я похожа на землю…

Я похожа на землю, что была в запустенье веками. Небеса очень туго, очень трудно ко мне привыкали. Меня ливнями било. Меня солнцем насквозь прожигало. Время тяжестью всей, словно войско, по мне прошагало. Но за то, что я в небо тянулась упрямо и верно, полюбили меня и дожди и бродячие ветры. Полюбили меня на моем пустыре небогатом. И пустили меня по дорогам своим непокатым. Я иду и не гнусь, надо мной мое прежнее небо! Я пою и смеюсь, где иные беспомощно немы. Я иду и не гнусь — подо мной мои прежние травы! Ничего не боюсь. Мне на это подарено право. Я своя у березок, у стогов и насмешливых речек. Все обиды мои подорожники пыльные лечат. Мне не надо просить ни ночлега, ни хлеба, ни света — я своя у своих перелесков, затонов и веток. А случится беда — я шагну, назову свое имя… Я своя у своих. Меня каждое дерево примет.

1960

Годы, годы!…

Годы, годы! Вы прошли? Ну а может, вы настали? Неужели соловьи оттомили, отсвистали? Отблистало столько дней, но во всем, что мне осталось, все счастливей, все больней я люблю любую малость. Мне что — холод, что — жара, что — гулянка, что — работа… Помирать уже пора, а рожать детей охота! Ах, не ставьте мне в вину грех прекрасного разлада! Повернуло на весну! Ну а может, так и надо?..

1987

Заря аэропортная…

Заря аэропортная, все снова впереди Любимый, я работаю. Любимый, подожди! Ну вот сидела б рядышком… Да я и так с тобой А жизнь — она как ядрышко под крепкой скорлупой. Иду с усмешкой бодрою, а мир продрог, промок Работаю, работаю, держусь, как поплавок. Вскипают полдни потные, слетает ночь к нулю… Работаю, работаю! Люблю тебя, люблю. И в дивный час свидания не речь — одни слога, не станет явным тайное — понятнее слегка, Разлука беззаботная. Просторы — кораблю! Люблю тебя. Работаю. Работаю. Люблю!

1991

Нет личной жизни…

Нет личной жизни, от прочих отличной, личной, первичной… Ах, аналитики — все о политике! Нет жизни личной. Сердце не тянет, Быть уже хочет просто копилкой. И не заглянет кто-то с цветочком или с бутылкой. Нет личной жизни! Больше не светит в мощном и малом. Нет личной жизни. А у соседей — прямо навалом! Я их, должно быть, возненавижу, Озноб по коже! Я поцелуи сквозь стены слышу. Но всхлипы — тоже… Стала ученей и защищенней в мире фальшивом. Может, и черт с ней, пустой, никчемной личной жизнью?! Но все клокочет, закатам пророчит, чем стать могли бы. Ведь поцелуи все-таки громче звучат, чем всхлипы! Нет личной жизни. Вкус потеряла к цели движенья. Нет личной жизни! Смотрю сериалы… Жду продолженья.

Мать меня зовет под утро…

Мать меня зовет под утро: «Мама!» Я не мама, я ей только дочь. Я ничем ей не могу помочь. Это время счет ведет упрямо. Это жизнь уходит в небеса, ставится единственная точка… А когда она на полчаса вдруг в себя придет — прошепчет: «Дочка…» Вечность обнимает нас в покое, что-то обещает мне и ей и качает твердою рукою колыбельку матери моей…

1991

Письмо сыну, проходящему срочную службу в армии

Все, любимый мой сынок, — так как в это сердце верит. Что для тех — венец, венок, для других — всего лишь веник. Ты, коль взять все толком в толк, — воду в ступе что толочь нам? — выполняешь честный долг, а иной — в долгу бессрочном. Ты в мундир солдатский вжат, я своей вселенной сжата… У тебя есть свой сержант! У меня вот нет сержанта. У тебя — не голубок, ну а все-таки — начальство. У меня — один лишь Бог, И снисходит он не часто… Надо только понимать, чем мы счастливы на свете, У тебя есть все же мать! У меня — одни лишь дети. Но, как выигранный бой, — нашей общею судьбою: у тебя есть мы с тобой, у меня есть мы с тобою!

Любить Россию нелегко…

Любить Россию нелегко, она в ухабах и траншеях и в запахах боев — прошедших и тех, что так недалеко… Но хоть воздастся, может быть, любовью за любовь едва ли, безмерная, как эти дали, не устает душа любить. Страна, как истина, одна — она не станет посторонней, и радостней, и проторенней тебе дорога не нужна. И затеряться страха нет, как незаметная песчинка, в глубинке города, починка, села, разъезда, верст и лет. Отчизны мед и молоко любую горечь пересилят. И сладостно любить Россию! Хотя любить и нелегко.

Линия жизни, бороздка…

Линия жизни, бороздка намертво вбита в ладонь. Как я устала бороться! Боже, откуда берется этот задор молодой?! Высохли Божьи чернила, и не стереть нипочем то, что судьба начертила, что лишь смиренно прочтем. Радостно, странно, ужасно верить, по бритве скользя! Как я устала сражаться! А не сражаться нельзя.

«Слово\Word», № 58 за 2008 г. Стихи

Жизнь опять становится пустой…

Жизнь опять становится пустой. Утешаюсь тем же примитивом: «Мы не навсегда, мы — на постой…» — стало убеждающим мотивом. Жизнь на удивление пуста. А ведь всеми красками светилась! Это здесь. А где-то там — не та, будь на то, конечно, Божья милость. Там мы все расставим по местам, все ошибки прошлые итожа. Но понять бы: где же это — «там»? Может, здесь и там — одно и то же? Может быть, и эти мы — и те, и тогда, должно быть, все едино… В душной тесноте и в пустоте только быть собой необходимо. И, еще до Страшного Суда, вдруг открыть в согласии с судьбою: «Мы — не на постой, мы навсегда!» и заполнить пустоту собою.

И поняла я в непривычной праздности…

… И поняла я               в непривычной праздности, бесповоротно,                      зло,                             до слез из глаз: дни будут состоять из мелких радостей, ну а большие —               больше не про нас. Как на войне —               в обидной непригодности того, чья плоть бессильна и больна, не пристегнуть мне бесполезной гордости к размытому понятию:                             страна. А уж гордиться,                      хоть какой,                                    зарплатою, обилием бутылок и ветчин и аккуратной на душе заплатою, приличной и смиренной, —                                    нет причин. Смятенны чувства,                      но логична логика. Она поможет одолеть беду. И Шарика себе,                      а может, Бобика я по ее наводке заведу. И, что бы там под ухом ни трезвонили, забуду о призванье и судьбе. … Пока мне долг                      работника и воина жестоко не напомнит о себе.

Как завишу я от слов…

Как завишу я от слов, от кирпичиков звучащих, птиц, поющих в гулких чащах, — этих властных слов-основ. Слушаю, глаза закрыв, и смеются в каждой строчке слов горячих уголёчки, ладятся в цепочки рифм. Я листаю словари, я к словам любовь питаю, я молю их и пытаю — то извне, то изнутри. К разным разностям глухи, из неведомого мира, где душе диктует лира, появляются стихи. Из моих смятенных снов, из долин и далей звездных мне звучит, светло и грозно, тайный колокольчик слов…

Попытка диагноза. Америка. Десять дней, которые…

Мне б написать, пока не позабыла, в подробностях про эти десять дней. Не пишется. А столько, столько было! Но сами факты, видимо, сильней. (Вот так, когда один российский парень — дотоле, разве, с близкими знаком, — когда в полет отправился Гагарин, стихи об этом были пустяком.) …Начну с мостов. Шикарный несказанно, веселый, как живое существо, плыл над Нью-Йорком нежный Верразано, а рядом и вдали — того же сана — различные подобия его. Мосты, мосты! А если, в самом деле, пора забыть о поиске врага, поверив в то, что, наконец, сумели вы нас соединить, как берега?! Договоримся, город: мы — не судьи, скорей, любой — любим, а не судим. Под небом жизни мы — всего лишь люди. И все на бочке с порохом сидим. Мой теплый взгляд — не ложь и не усталость, хоть жизнь и утомительно текла. Но потому, что мне с лихвой досталось, тебе осталась толика тепла. Давай не по-английски, не по-русски — безмолвно позабудем о былом, хлебнем из океана без закуски и тихо обменяемся теплом. Оно пойдет на пользу в каждом стане, и мы с тобой делились им не зря. Настанет ночь, и холоднее станет: ведь все-таки вращается земля. Ты ночью — как молитва, как «Осанна!», благословенье, восхищенье, спор. …В пространстве растворится Верразано, и весь Нью-Йорк, и весь земной простор.

12.01.2006

Попытка диагноза

Все пойму на выдохе и вдохе и пойду с другими заодно мимо жизни, около эпохи — ибо нам вмешаться не дано. Не умру от голода и жажды, что-нибудь и мне перепадет… И с эпохой разминусь однажды: я пройду — или она пройдет.

«День и ночь», № 11–12 за 2005 г. ПОЭЗИЯ

САМОАНАЛИЗ

Говорю не с горечью, не с болью…

Говорю не с горечью, не с болью, но, презрев наивное вранье: самой безответною любовью любим мы отечество свое. То ли у него нас слишком много… И не стоит спрашивать так строго, требовать, грубить и теребить? Может быть, не брошен, не несчастен каждый, кто к отечеству причастен долгом и достоинством — любить… И пускай оно не отвечает, нас не замечает, не венчает… Ну а мы в просторах долгих лет понимаем и с плеча не рубим. Просто любим. Безответно любим. Но сама любовь — и есть ответ.

В юности мне ставили в вину…

В юности мне ставили в вину что мои стихи — всегда печальные. Про любовь — как будто про войну, про ее несчастья изначальные. И гудел цех мамин меховой, мол, девчонке было все говорено: и отец с войны пришел живой, и своей копейкой трудовой мать такую дошку ей спроворила! Я хочу приблизить эту даль. Странно, неуютно, непонятно: отчего в стихах моих печаль, а на юном солнце — что за пятна? Вспоминаю: кончилась война, но меня лишь смутно грело это. Я была привычно голодна, зла, плаксива, кое-как одета. Нет в душе к тем ярким временам громкой благодарности плакатной. Да, отец вернулся. Но не к нам — а к своей возлюбленной блокадной. Нас он мимоходом навестил, чемодан закинул тряпок, снеди… И ушел. А мать слегла без сил и в слезах шептала: «Дети, дети!..» Ликовал народ: повержен враг! А для нас был день совсем не сладок. После всё слепилось кое-как. Здравый смысл вернул в семью порядок. Так и жили. Нагрешили? Что ж… Выправили всё, что наломали. Если замутила душу ложь, то повинна в этом я сама ли? А потом пошло: погром врачей, смерть вождя, сомнения, загадки… Всё больней, печальней, горячей строки в ученической тетрадке. Сравниваю строчки и грехи времени послевоенной рубки. Вчитываюсь в грустные стихи девочки в каракулевой шубке. Там так мало детства у детей и так много горького в народе. Оттого в стихах с младых ногтей след печали, беспричинной вроде. Оттого способность: быть собой и не врать. И при любом раскладе просто так, а не чего-то ради — откликаться на любую боль.

От макушечки до пят…

От макушечки до пят я пока еще живая. Но желанья не кипят… Жить без жажды, не желая, жить без страсти, все терпя, не ломая даром копья, не страдая, не любя, — будто примеряю гроб я? Нет! Пробей, последний гром! К берегам моим остывшим пригони, прибей паром с тем, с которым в лад задышим. Прогреми — до слез из глаз, пусть потом за всё доспится, но сейчас в последний раз дай прекрасно ошибиться!

Я думала, что я любовь спасу…

«Не убивай любовь!..»

Из песни

Я думала, что я любовь спасу — к тому, кого всех преданней любила. Но, словно залетевшую осу, испуганно и холодно убила. Была я с ней сильна, была слаба, зависима, как девочка — от взрослых. Казалось: это — правда и судьба, а оказалось: без нее — так просто! Я подошла к пределу, к рубежу, когда у сердца больше сил не стало всё, чем давно живу я и дышу, день ото дня вымаливать устало. Кто объяснит: в чем — тайна, в чем — секрет, что ни в глазах, ни в мимолетной фразе ответного тепла и света нет, что счастья нет, что нет обратной связи? Как правоту свою перенесу, как пережить смогу, что разлюбила, что, может быть, — пчелу, а не осу в своем слепом отчаянье убила?! Переживу. Жить буду без любви. Как без любви? — в гармонии со всеми… …Вот только руки у меня в крови, отмоют этот грех вода и время.

Были в детстве счастливые сказки…

Были в детстве счастливые сказки, уносили они, как салазки, по снегам, по лугам и по снегу — и дарили отвагу и негу. Надоело мне верить политикам, надоело быть винтиком, нытиком, надоели бездарные встряски, возвращаюсь в забытые сказки! И иду я не в Кремль, а к соседу, непростую веду с ним беседу… И, решив, что ответ не отыщем, подаю неимущим и нищим. Все окрашено в добрую краску, все похоже на детскую сказку. Н никто запретить мне не в силах — поступать, словно в сказках красивых. Что в душе моей — то и наружу. Так живу, — без тоски и опаски, ибо знаю: и лажу, и стужу побеждают счастливые сказки.

САМОАНАЛИЗ

Я по прошлому сужу, что грядущее сокрыто… А сегодня я сижу у разбитого корыта. Кто же, кто его разбил? Как ни странно, как ни тошно, тот, кто вроде бы любил и во все вникал дотошно. Это трудно позабыть… А когда чужими стали, лучше всех он знал, как бить, как ломать, он знал в деталях. И друзья мои внесли тоже лепту неплохую: раскрошили, разнесли — и открыто, и втихую. Растащили закрома… И как будто подрядилась, и сама я, и сама над корытом потрудилась. Но не век же слезы лить: что сломалось — то сломалось. Без конца себя пилить — не поможешь и на малость! Лучше в муках и с трудом, но упрямо, неустанно помаленьку строить дом, где взамен корыта — ванна. И однажды, нежась в ней, незлобливо и открыто вспомнить в буднях новых дней про разбитое корыто… Не стараюсь, не спешу. Быть хочу сама собою. Может, все же и решу — как с разбитой быть судьбою. Все оплачу, всех прощу, потому что так любила, что по-прежнему грущу обо всем, что раньше было! Помолчу. Себя пойму. В конструктивном, трезвом духе покаянно перейму опыт пушкинской старухи. Я богата — и бедна, я отпета — и отмыта. Я спокойна. Я одна у разбитого корыта.

г. Москва