Обманутые скитальцы. Книга странствий и приключений

fb2

Моряки и географы, купцы и казаки, крестьяне и священнослужители разных религий — вот герои историко-приключенческих повествований, вошедших в представляемую читателю книгу. Люди, созидавшие мир и обустраивавшие землю столетия назад, предстают перед нами во всем блеске человеческих деяний. Редко встречаются книги, знакомясь с которыми, испытываешь головокружение от крутых поворотов авантюрного сюжета и одновременно проникаешься красотой миропознания.

Землепроходцы

Вставали с плачем от родной земли, Омытой неутешными слезами. От Костромы до Нерчинска дошли И улыбались ясными глазами. Просторы открывались как во сне. От стужи камни дикие трещали, В даурской и мунгальской стороне Гремели раскаленные пищали. Тревожно спали у глухой воды. Им снег и хвоя сыпались на спины, Им снились богдыханские сады, Кричали златогорлые павлины. Шли на восход… И утренний туман Им уступал неведомые страны. Для них шумел Восточный океан, Захлебывались лавою вулканы. Могилы неизвестные сочти! И не ответят горные отроги, Где на широкой суздальской кости Построены камчатские остроги. Хвала вам, покорители мечты, Творцы отваги и суровой сказки! В честь вас скрипят могучие кресты На берегах оскаленных Аляски. В земле не тлели строгие глаза, Что были глубоки и величавы; Из них росла упругая лоза, Их выпили сверкающие травы. И наяву скитальцы обрели Перо жар-птицы в зарослях сандала. Мне чудится — на гряды из коралла Холщовые котомки полегли!

Восточные пределы

Тибетская завеса

1

Все началось с индийской утки.

Перенесемся во вторую половину 20-х годов. Ваш покорный слуга был тогда очень юным человеком и работал в большой сибирской газете «Советская Сибирь». Самым интересным, самым веселым отделом этой большой ежедневной газеты, имевшей корреспондентов во всем мире, был иностранный отдел, и заведовал этим отделом Макс Гарбер. Он считал себя большим знатоком Китая, Монголии, Тибета, совершенно недоступных сознанию нас — юных людей, и высокий дух был в этой газете. Макс сидел в кабинете с трубкой в зубах, в двубортном коверкотовом жилете. У него была целая стая переводчиков — харбинских перебежчиков, которые сначала подобострастно звали его «господин начальник отдела», а потом привыкли и стали называть по имени и отчеству.

Там были любопытнейшие вещи. С каким-то упорством Макс собирал изображения Чан Кай-ши, У Пей-фу и других представителей реакции. Когда нужно было сделать карикатуры на этих деятелей, то привлекались ученые перебежчики, которые подсказывали художникам всякие тонкости и детали.

И вот однажды, когда я пришел в Новосибирский музей, директор музея мне сказал:

— Сергей Николаевич, произошла неожиданная вещь. Смотрите, вот — серебряное кольцо, оно было на лапе селезня-шилохвостня, убитого на Тунгуске. На кольце надпись: «Информируйте магараджу Дгара, Северная Индия».

Будучи восторженным человеком, я написал заметку об этом злосчастном шилохвостне. Редактор вызвал меня и сказал, что я — политически необразованный и неподготовленный человек. Он на моих глазах смял заметку и бросил ее в корзину.

Я пошел плакаться к Максу. Макс сказал мне: «Плюнь и напечатай в другом месте». Я напечатал эту заметку в ленинградском журнале «Вокруг света». Когда я принес этот номер Максу, Макс сказал: «Эта утка стоит коньяка «Ласточка». Я говорю Максу: «Отдай журнал». Он ответил: «Отдам завтра». Потом раздался стук машинки, а наутро заметка появилась в нашей газете, и было сказано, что это перепечатка из журнала «Вокруг света».

После этого Макс говорит мне: «Ты мне нравишься… Только пойди купи шляпу с дырками (это были модные тогда шляпы), часы и бостоновый костюм». Я не возражал против костюма и часов, но возражал против шляпы с дырками, однако эту шляпу все-таки купил и носил ее два дня.

Тогда Макс взял лист бумаги и написал текст визитной карточки: «Сергей Марков» и т. д. по-русски, а потом по-английски, указав мою должность в газете. Затем сказал: «Выдолби наизусть английскую фразу: «Я — сотрудник большой газеты «Советская Сибирь». Я эту фразу заучил. Тогда Макс мне говорит: «Ты должен ездить к маньчжурскому экспрессу и встречать разных замечательных людей, кроме дипломатов. Их буду встречать я».

Это было удивительное время, когда я своими глазами видел китайских маршалов. Я помню надутого, важного Свен Гедина, который принимал корреспондентов в халате, с трубкой в зубах и цедил сквозь зубы, знаменитых этнографов Штернберга, Тана Богораза.

Однажды, когда я пришел на вокзал, ко мне подбежал начальник станции и говорит: «Идите в пятый вагон, в нем едет тибетский мудрец». Я поспешил в этот вагон, постучал в дверь купе и получил ответ на прекрасном русском языке: «Войдите». Я вошел и застыл на месте. Там сидел буддийский первосвященник в мантии, в желтой шапке, рядом с ним стояли два тибетца с маузерами в руках. Я думал, что они меня расстреляют на месте! Я показал свою визитную карточку и произнес выдолбленную мною английскую фразу, но старик мне ответил:

— Не коверкайте английский язык. Я говорю по-русски. Кто вы?

— Я представитель газеты «Советская Сибирь».

— Что вас интересует?

— Ваша деятельность. Кто вы?

— Я приближенный далай-ламы Тибета. Как вас зовут?

— Сергей Николаевич Марков.

— Так вот, Сережа, я сделаю вам подарок.

И он взял редкую тогда паркеровскую ручку, написал что-то на лежавшей около него книге по-тибетски и сказал:

— Эту книгу написал мой друг Петр Кузьмич Козлов, он скоро поедет через ваш город. Если вас интересует Тибет, прочтите книгу Гонбожаба Цыбикова о Тибете.

Затем он добавил:

— Пожалуйста, не расписывайте особенно в печати мой проезд. До свидания.

Маньчжурский экспресс двинулся в сторону Москвы.

Машину времени не повернуть! Только потом я узнал, что в те годы, если бы я этого захотел, я увидел бы живого Гонбожаба Цыбиковича Цыбикова в Иркутске, где он тогда работал.

Эта встреча на перроне сибирского вокзала показалась мне бусиной из тибетских четок: упала и укатилась, исчезла. Но нет!

Когда я пришел в редакцию и рассказал Максу об этой встрече, Макс свистнул и сказал:

— Пятнадцать строчек в завтрашнем номере жирным петитом. Ты мне еще больше нравишься.

Харбинские перебежчики стали смотреть подарок. Книга была «Тибет и далай-лама» П. К. Козлова. Перебежчики сказали, что буквы, написанные на книге, не китайские, это тибетская надпись, но что она означает — они не знают. Они спросили меня, дал ли старик мне визитную карточку? Я говорю: «Дал». На визитной карточке латинскими буквами и по-русски было написано: «Агван Доржиев», а в правом углу был обозначен его сан, который являлся четвертым после далай-ламы.

— А вот он сам! — воскликнули перебежчики, увидев в книге портрет Агвана Доржиева.

Я стал смотреть книгу Козлова и пришел в трепет от того, что узнал. В 1904 году миссия английского полковника Янгхансбенда вторглась в Тибет. Далай-лама бежал в Ургу. У его стремени находился тот человек, которого я видел на вокзале! Далай-лама был спасен, полусотня кяхтинских казаков встретила его салютом из двух орудий и пятидесяти винтовок. Далай-лама пробыл несколько лет в Урге под покровительством русского посла. Мы знали, что Козлов встречался с далай-ламой, но то, что мне удалось узнать позднее, навело меня на решение осветить этот вопрос до конца.. Об этом я расскажу после, расскажу о том, что́ именно я узнал о пребывании далай-ламы в Урге.

Чуть ли не с детства мне приходилось встречать имя Гонбожаба Цыбикова. Нет таких книг о Тибете, где бы не было имени Гонбожаба Цыбикова. Почему-то эта фамилия ассоциировалась в моем представлении с чаем, с цибиками чая. Я не думал, что когда-либо в жизни попаду в дом Цыбикова, это представлялось совершенно неосуществимым.

В 40-х, 50-х годах я зарабатывал на жизнь постоянным сотрудничеством в журнале «Вокруг света», где вел специальный отдел. Это была третья страница обложки, на которой помещали четыре моих коротких новеллы, иллюстрированные прекрасным художником Чернецовым. Работа эта и кормила меня, и нравственно поддерживала и продолжалась около десяти лет.

Потом все эти коротенькие новеллы вышли отдельной книгой. Называется эта книга «Летопись». Иноземцев И. В., бывший редактор журнала периода тех лет, написал интересное послесловие, а предисловие к книге дал академик Окладников. Иноземцев подробно рассказал историю создания этого отдела в журнале «Вокруг света», написал о том, что материалы, помещенные там, имели очень любопытные отклики, приходили письма от людей, о существовании которых я не мог даже подозревать. Тут были родственники героев «Летописи», были хранители документов.

Работа над «Летописью» была очень напряженной. Описание подвигов своих героев я старался находить в уже известной литературе, но, кроме того, я писал в архивы, в музеи, на места посылал свои предложения о розыске новых материалов.

В одно прекрасное утро почтальон принес в редакцию журнала «Вокруг света» письмо, в котором редакцию благодарили за сведения о Цыбикове и приглашали приехать к ним. Письмо из Агинской степи было подписано вдовой Гонбожаба Цыбикова — Лхамой Норбоевной Норбоевой-Цыбиковой.

Сын бедного бурята из Урдо-Аги, Цыбиков окончил факультет восточных языков Петербургского университета. Он стал готовиться к дальнему походу. Получив поддержку Русского географического общества, он отправился в родное Забайкалье, а оттуда — в Монголию. Цыбиков на рубеже нашего столетия совершил бессмертный подвиг — первым из российских исследователей посетил с караваном буддийских паломников город Лхасу и несколько заоблачных монастырей-городов в Центральном Тибете. Цыбикову удалось достичь белокаменных стен обители Сам-е, глядевшихся в воды Брамапутры. Он также исследовал места, по которым проходили караваны из Тибета в Индию.

Вернувшись на родину, Г. Ц. Цыбиков написал книгу «Буддист-паломник у святынь Тибета». Сочинение Цыбикова о Тибете было издано в тяжелейшее для нашей страны время — в 1919 году.

Сначала я не знал, где находится эта степь, я решил, что она лежит где-то к югу от Яблонова хребта. Но ко мне пришел однажды человек — местный работник оттуда — и растолковал, как проехать в Агинскую степь. «Литературная газета» утвердила мне командировку на родину Цыбикова.

…И вот я еду в неведомый край в сторону Байкала. В пути было очень много интересных впечатлений. К примеру, я видел своими глазами исполинское строительство Ангарской электростанции, с огромным удовлетворением узнал, что часть Забайкальской дороги будет перенесена выше на 150 метров по скалам.

Оказывается, нужно было ехать до Читы в сторону Отпора по нашей части Маньчжурской дороги, а потом поезд из Читы перевалил через Борщовочный хребет и двинулся на юго-восток. Он высадил меня на станции Могойтуй, и я долго глядел вслед составу, уходящему в сторону Пекина.

Старый автобус повернул на запад. Голубые столбы автомобильных фар заколыхались над необозримой Агинской степью, и к рассвету мы прибыли в центр Бурято-Монгольского национального округа — окруженное цепью горных хребтов селение Агинское.

Агинская степь раскинулась на 300 километров в ширину и на столько же в длину, составляя отдельную область Нерченской Даурии. Это огромное каменное плоскогорье, по природе своей чем-то напоминающее Гоби. Перекличка с Тибетом усиливается, когда мы узнаем, что гора напротив Урдо-Аги называется на гималайский лад — Чатранга. Многие буряты носят древние тибетские имена.

Край почти нетронутый. Здесь находятся залежи горного хрусталя, аквамаринов, топазов, малахита, глыбы серебро-свинцовой и медной руды и другие богатства. Академики Обручев и Ферсман говорят, что Агинская степь — основное гнездо самоцветов во всем Советском Союзе. Это край огромных возможностей, край богатств, которые не освоены. Эти богатства открыты там еще в XVIII веке, причем частично найдены самими бурятами.

В реке Ононе находят огромное чудище, многопудовую рыбу калугу, проникающую туда из бассейна Амура. Я читал книгу Пржевальского, знал, что длина этой рыбы около сажени. Есть там рыба-конь, таймень. Агинские рыбаки, уезжавшие на Онон на ловлю, привозили оттуда грузовики, полные рыбы.

Агинский национальный округ территориально отделен от собственно Бурят-Монголии другими районами Забайкалья, потому и входит в состав Читинской области. С юго-востока его огибает красавец Онон с его черемуховыми рощами. К западу от Агинского течет Ингода. У колыбели Ингоды высятся порфировые кручи горного узла Сохондо.

В старые годы этими землями управляли сначала Агинская степная дума, а затем Инородная (!) управа. Эта власть родовой верхушки, местной бурятской аристократии не имела ничего общего с самоуправлением бурятского народа. В думе и управе заседали тайши, шуленги, зайсаны, а в последнее время существования этих учреждений — «головы», то есть те же представители степной знати. Высшие родовые начальники когда-то имели даже кортики, как знак власти над своими соплеменниками.

Вот как возник этот округ. Когда-то буряты были переселены с Ингоды, где они жили, в Агинскую степь, осели там и образовали маленькое государство, окруженное со всех сторон русскими районами. С запада лежит Россия, на востоке — Маньчжурия, на юго-западе — Монголия. Если встать на одну из гор в Агинском, то по прямой линии на расстоянии 100 километров с одной стороны будет Монголия, с другой — Маньчжурия.

Буряты — культурный, мягкий, вежливый, трудолюбивый и высокоодаренный народ. В прошлом они славились как искусные мастера изделий из стали, олова и серебра. Зачастую сами добывая и плавя даурскую руду, они выделывали изумительные по красоте предметы. На железо и сталь накладывались узоры, вырезанные из тончайших листиков серебра. Из-под рук степных искусников выходили ножи и трубки, украшенные серебром, малахитом и кораллами, сосуды из вороненого металла. Народные мастера окружались почетом и приравнивались к мудрецам. Их изделия высоко ценятся в Европе. К сожалению, этот промысел пришел в упадок.

Среди агинцев были и замечательные печатники, знавшие секреты составления красок и изготовления досок для тиснения тибетских и монгольских книг.

Агинские буряты великолепно знают литературный русский язык, и я был невольно поражен правильностью русской речи современного агинца.

В Агинском я познакомился с местным писателем Жамьяном Балданжабоном. Фамилия его звучит как имя джунгарского хана. Но это милый человек с трубкой, он много работал над собиранием народного материала. Он показал мне в рукописи очень удачную повесть «Беркут», в которой изображен борец с богачами и родовыми старшинами. Это такой местный бурятский Уленшпигель. Он угодил в тюрьму, бежал оттуда и, после множества приключений, вернулся в родную степь. Оказалось, что этот Бубэй — не вымышленное лицо. Предание о нем ходит по всей Агинской степи, и Жамьяну Балданжабону удалось, собрав этот материал, сделать большое дело, так как в этом художественном произведении, как в зеркале, изображена жизнь Агинской степи 80-х годов прошлого века.

Отделенные от своего народа, агинские буряты даже в условиях царской власти сумели творчески проявить себя. Вот отдельные примеры просветительной деятельности в XIX веке: в 1864 году агинские буряты постановили основать первую общественную библиотеку. Эта библиотека была очень значительна, но невежды и недоброжелательные люди сделали так, что библиотека была растащена. Более того, около 1938 года множество книг было уничтожено на том основании, что, скажем, Даль — словарь великорусского языка, великорусский — великодержавный шовинизм, значит, эту книгу — в костер; книга Банзарова «Черная вера — мистика, ее тоже в костер. Так эти невежественные, преступные люди уничтожили замечательную библиотеку, остатки которой я видел. Жамьяну Балданжабону удалось подойти к костру и вытащить некоторые подлинные документы петровского времени о льготах, которые Петр Великий давал бурятам. В доме у Балданжабоыа я видел эти полусгоревшие документы. Балданжабон говорил, что архивы Агинской степи были очень богатые.

Был народный учитель Цыбик Онгодов, страстный почитатель Ушинского. Он перевел на бурятский язык его «Родное слово». В Агинской степи жил историк Тугултур Тобоев. Был еще один бурят, который перевел на бурятский язык басни Крылова и рассказы Льва Толстого. Некоторые агинцы в начале нашего столетия создали «Общество просвещения бурят».

В Агинское притекали сокровища буддизма, который был распространен не только в Тибете, но и в Китае, Монголии. Сюда текли редчайшие книги, возникновение которых зачастую восходило к очень старым временам, свозились образцы искусства Китая, Тибета и Монголии. В прошлом веке на Агу пришли 300 телег с буддийскими рукописями из Тибета.

Вот отрадные отдельные моменты жизни бурятского народа. Но собственно бурятский народ жил в темноте. У него даже не было своей письменности. Перед бурятами открывалась только единственная возможность духовного образования, так называемые дацаны. Но чтобы получить степень «габжи», буряту надо было в течение 21 года изучать в дацане всякие тибетские премудрости.

Часть бурят придерживалась шаманизма, который запрещал всякую грамотность. С моей точки зрения, буддизм с его богатой письменностью был большим шагом вперед по сравнению с шаманизмом. Например, Ментуй, дед Цыбикова — исследователя Тибета и советского профессора, был ожесточенным, непримиримым шаманистом. Он запрещал своим сыновьям иметь дело с какой-либо грамотой. Поэтому отцу будущего профессора Цыбикова приходилось тайком изучать монгольскую и тибетскую письменность, и он заповедал делать это и своим сыновьям.

Старики еще помнили шаманов, которые были одеты в панцири из кожи антилоп, в двурогих железных шлемах и с медными литаврами в руках. В долине Аги, неподалеку от заново вспаханных полей, и теперь видна лощина шаманов, но все это уже отошло в область предания. Интересно, что шаманизм не нашел отражения в памятниках, нельзя назвать богов, нельзя указать подробности ни одной церемонии, каким богам поклонялись эти жрецы — до сих пор неизвестно. Этот бурятский шаманизм почти не имеет своих исследователей, а его любопытно было бы изучить.

Современный Агинский округ живет очень хорошо. Там развито тонкорунное овцеводство. Колхозные стада достигают огромного количества овец. Овцы метизированные, вывезенные с Алтая, Северного Кавказа. Но Агинская степь почти лишена воды! Я беседовал с людьми, которые сооружают артезианские колодцы, они рассказывали, что бурят колодец на большую глубину, находят воду, и вдруг она уходит или в следующую скважину, или неизвестно куда.

У бурят имеется значительная часть скота в личном пользовании. Я знал людей, которые имели 5–6 голов крупного рогатого скота, 30–40 голов овец. Это позволяло им есть, пить, одевать семью и откладывать значительные деньги, которые они получали в конце года. Я спросил одного бурята: «Почему вы не имеете лошадей?» Но я увидел своими глазами, как мчались кентавры: это были мотоциклисты. Я видел людей, которые имеют свои автомобили. Эти люди, которые пасут овец в степи, получают значительные средства от своей работы и не стесняют себя в приобретении предметов бытовой культуры.

Я узнал еще, что в Агинском около четырех тысяч жителей, преимущественно бурят. Бывшие кочевники ныне полностью перешли на оседлый образ жизни. Раньше буряты почти не употребляли хлеба. Теперь они его сеют и сами говорят, что как только стали есть хлеб, вскоре увидели прирост населения в Агинской степи.

Когда я был в Агинском, Жамьян Балданжабон пригласил для беседы с нами учителя средней школы Цыбикжа́ба Балдано́. Это был очень скромный пожилой интеллигентный человек в пенсне. Я мысленно назвал его «бурятским Чеховым». Он прочел на память стихи Цзонкавы, тибетского поэта и мыслителя XIV–XV веков. Его биография, написанная тибетским автором, была в свое время отпечатана с резных деревянных досок именно здесь, в Агинском дацане. Оказалось, что Балдано самостоятельно овладел тибетским языком по самоучителю, составленному Г. Ц. Цыбиковым. Изучив также, не выезжая из Агинского, английский язык, Балдано получил возможность читать огромный тибетско-английский словарь Сарат Чандра Даса, изданный в Калькутте.

Мы расспрашивали Балдано о Гонбожабе Цыбикове и другом агинце — Будде Рабданове, тоже исследовавшем Тибет.

Я спросил Балдано: «Вы помните Цыбикова и Будду Рабданова?»

Балдано ответил, что не только помнит, но даже обязан всем, что имеет, Будде Рабданову, хорошо известному, в частности, академику Обручеву, который должен был ехать вместе с ним в экспедицию. Он был известен еще раньше, чем Цыбиков, и представлял колоритную фигуру. «Вот посмотрите его фотографию, которую несколько дней назад прислали мне», — сказал Балдано. По фотографии нельзя было предположить, что этот человек был в Париже, Бельгии, Италии, что он в знаменитом парижском музее устраивал демонстрацию предметов бурятской культуры, показывал сцены буддийских молений. Будда Рабданов родился в 1853 году прошлого века, умер только в 1923 году.

Балдано рассказал о том, что когда он был подростком, то хотел поступить в русскую школу, но отец его не пускал. Тогда Балдано бежал из дома на станцию Могойтуй. На этой станции к нему подошел старик-бурят и спросил: «Откуда ты, мальчик?» Балдано ответил: я оттуда-то, я бежал из дома, чтобы быть человеком. «Чего ты хочешь в жизни?» — «Я хочу учиться». Тогда старик взял мальчика за руку, провел его в вагон, и поезд пошел в сторону Читы. Старик оказался Буддой Рабдановым, он увез мальчика в Читу и устроил его в учительскую семинарию.

Многое рассказал нам Балдано о Цыбикове и Рабданове. Слушая его, я мысленно видел перед собой письмо Будды Рабданова к Цыбикову, с которым незадолго до этого познакомился. Оно было помечено 26 июня 1893 года и прислано из города Торсандо, или Дацзянлу. В этом письме Рабданов рассказывал о своем путешествии с Потаниным. Письмо содержит интересные вещи о восхождении на гору Оми-шань, рассказ о болезни их спутницы А. В. Потаниной. Я вспомнил, что в Казани я нашел письмо Потанина, в котором он писал, с каким героизмом умирала А. В. Потанина, и говорил: «Я не подозревал, что такой героизм может быть у женщины». Все это сошлось с агинским документом, и мне было радостно, что такой документ вскоре удалось найти в архиве Цыбикова.

…Я приближался к главной цели своего путешествия — к небольшому бурятскому селу, откуда начинался путь к заповедной Лхасе и берегам Брамапутры — к Урдо-Аге. Урдо-Ага лежит к югу от Агинского. Путь пролегал по долине реки Аги, стесненной цепью холмов. Весною они залиты малиновым цветом багульника.

Как только мы выехали из Агинского, то увидели Агинский дацан. Посещая этот дацан, Цыбиков и выучил тибетскую грамоту.

Над дверями дацана начертано его тибетское название: «Даши Лхундублинг». Здание, которое стоит направо, великолепно разукрашено: тут и каменные львы с расписными крыльями, вывезенные из Тибета, и какие-то невероятные буддийские грифоны. Раньше в отдельном помещении стояла гигантская статуя Будды Майдари — настолько гигантская (высота ее достигала 80 локтей), что плечи и голова этого идола были видны в окна второго этажа. По слухам, Майдари — Будду будущего мира распилили на части и вывезли будто бы в Ленинград.

Через дорогу стоит белое здание, построенное русскими мастерами. Тут интересное смешение суздальской и лхасской архитектуры. Мы подошли к этому зданию. На крыльце с кистью в руках стоял бурят. Никому в голову не могло прийти, что это лама. Очень вежливо и деликатно мы с ним поздоровались. Вначале он отнесся к нам высокомерно. Мы сказали, что мы — писатели, что мы преследуем только научную цель и очень просим нам показать знаменитый Агинский дацан. Тогда лама сказал, что шире́туй — настоятель монастыря занят делами, то ли он слушал «Последние известия», то ли еще чем-то в этом роде, потому что когда я взглянул на крышу помещения, то заметил там прекрасную антенну, которая, наверно, служила приемнику. Оттуда доносились сигналы точного времени, а после этого послышалась передача «Последних известий». Лама пошел в здание, а затем вернулся и сказал, что ширетуй просит извиниться за то, что нас не примет, что он занят, а сейчас к нам придет служка, он покажет дацан.

Вскоре появился лама с бритой головой и огромным столетним ключом в руках. У монаха был вывернут тазобедренный сустав. Он пошел впереди нас; мы вошли в дацан. Я внимательно смотрел, нет ли там габа́ла — чаши из человеческого черепа. Спросить я не мог, но такой чаши на виду не было. Зато там были драгоценные субурганы — ступообразные башни, украшенные самоцветами и эмалью. Они были вывезены из Пекина в XVIII веке, сначала находились в Гусиноозерском дацане, а потом в Цугольском. Мы видели буддийские златотканые гигантские хоругви, мы спрашивали: «Джу или не Джу?» (Что значит «Тибет».) Тибетских материалов в дацане было очень много, некоторые материалы восходили к Индии, ряд материалов драгоценного свойства были вывезены из Китая.

Надо сказать, что один из ламаитов совершил путешествие в Тибет, Индию, Китай, на остров Цейлон, в Сиам. Когда потом мы смотрели архив Г. Цыбикова, то нашли письмо этого ученого к Цыбикову, в котором он извещает Цыбикова о том, что в агинской и цугольской печатнях закончено издание знаменитых буддийских книг «Ганчжур» и «Данчжур». Они, как известно, состоят: «Ганчжур» — из 108 томов, а «Данчжур» — примечаний к нему — из 200 с лишним томов. Это книжное собрание предназначалось Г. Цыбикову как замечательный научный дар. Где теперь эти «Ганчжур» и «Данчжур» — неизвестно. Они из Агинского почему-то были перевезены, но дальнейший путь их никому не известен, ответа на свой вопрос я не нашел. Но это не те «Ганчжур» и «Данчжур», которые есть в Ленинграде.

Рядом со старинным буддийским храмом расположена Агинская МТС. Сто тракторов проходили здесь мимо белой богини Цаган-Дары, а электричество, проведенное из МТС под своды дацана, освещает тибетские изображения Воздушного Коня и драгоценные субурганы — ступообразные башни.

…Автомобиль мчался по земле, до времени скрывающей самоцветы и руды кровянисто-желтого цвета. Показались гора Чатранга, озеро Бильчир-нур, а затем небольшое бурятское село Урдо-Ага.

И вот я на пороге небольшого деревянного домика. Меня встречает и ведет в дом Лхама Норбоевна, восьмидесятилетняя вдова Цыбикова. Она в бурятском халате с поперечной каймой на груди, в теплой шапке. Судя по фотографии, где она изображена в европейской шляпе и пышном платье, Лхама Норбоевна была когда-то интересной и модной дамой. До прошлого года курила и до шестидесяти лет ездила верхом. Она знала тибетскую и монгольскую грамоту, но русским языком владела плохо.

Внутри дома, из которого начал свое странствие в Тибет Гонбожаб Цыбиков, я вижу предметы тибетского искусства, вывезенные Цыбиковым из Лхасы. В углу стоит большой стеклянный ящик, похожий на аквариум, в красной узорчатой раме. В нем светится золоченое изображение основоположника ламаизма Дзонкавы, стоит ступа-субурган из желтой меди, высится изваяние четырехрукого Будды Арьяболо. Эту статую привез из Тибета Дагдан Бадмаев и подарил Лхаме Норбоевне. Здесь же находилась хрустальная тибетская чернильница, табакерка, выточенная из куска кварца, а также изображение покровительницы хозяйки этого дома — тибетской богини Лхамо. Страшная Небесная Дева Лхамо с синим лицом, окруженная пламенем, скачет на алом коне с глазами, помещенными на крупе. В вытянутой руке Лхамо держит скипетр из детского позвоночника. Облачена она в одежду из человеческой кожи. Когда ей приносят жертву, чашу из человеческого черепа наполняют кровью, вином, салом черного козла, тестом и коровьим маслом. Лхамо — страшная защитница веры, охраняющая покой далай-ламы и панчен-ринбочаэ. А рядом со страшной Лхамой в кованом окладе из металла на сине-зеленом троне восседала нежная тонкобровая Цаган-Дара (Белая Тара) в легких одеждах, с лотосом в руке.

— Зачем вам страшная Лхамо? — спросил я у хозяйки. — По-моему, вы больше похожи на Белую Тару.

— Будет вам, Сергей Николаевич, — ответила, покраснев, Лхама Норбоевна и отвернулась, чтобы скрыть смущение.

Там же, где находилась Небесная Дева, была также молитвенная раковина, обломок «священного» сандалового дерева из Гумбума, вокруг которого создано столько легенд! Четки, выточенные из того же дерева, которые Цыбиков носил с собою во время похода. Тут же сверкали павлиньи перья, раскинутые разноцветным ковром, алели изделия из кораллов.

В кладовой лежали две огромные сумы. Каждая из них была сшита из цельной шкуры яка. Это были водонепроницаемые вместилища для древних тибетских рукописей и книг, отпечатанных с резных деревянных досок, вывезенных исследователем на родину.

В числе научных книг, принадлежавших Цыбикову, в Урдо-Аге мы нашли редчайший тибетско-английский словарь Сарат Чандра Даса, изданный в Калькутте.

Бросились в глаза несколько портретов Цыбикова, очень хорошо сохранившихся. С удивлением я увидел здесь же фотографию Д. Янчевецкого. Это тот Д. Янчевецкий, который был в Порт-Артуре редактором газеты и выпустил в 1903 году первую книгу местного издания «У стен недвижного Китая». На портрете была дарственная надпись: «Гонбожабу Цыбиковичу Цыбикову на добрую память от благодарного и желающего всего лучшего, Дим. Янчевецкий, Ревель, 1897 г.». И еще много других фотографий с надписью выдающихся людей.

Пришел учитель местной школы Дарма Жигмитов, советник, переводчик, друг Лхамы Норбоевны. Он великолепно говорит по-русски, очень воспитан и интеллигентен. Это он познакомил Лхаму Норбоевну с моими очерками о Цыбикове, напечатанными в московских газетах и журналах.

Лхама Норбоевна стала угощать нас тибетскими пельменями, которые описаны у Цыбикова. Я спросил: а где же горшок для этих пельменей, описанный Цыбиковым? Его книга стала чуть ли не книгой о полезной еде! Мы посмеялись, а Лхама Норбоевна говорит нам: «Вы покушайте сначала пельмени, а потом будем разговаривать».

…Наступили мгновения, которые бывают единственными и неповторимыми в жизни каждого искателя. Лхама Норбоевна развернула шелковый платок и протянула мне карманную книжку в клеенчатом переплете. Раскрыв ее, я замер. Это был неизвестный исследователям путевой дневник Г. Ц. Цыбикова. В нем — страниц четыреста, если считать, что листы дневника исписаны с обеих сторон. Страницы, исписанные в Лхасе, на берегах Брамапутры, лежали передо мной. С 1899 по 1902 год Гонбожаб Цыбиков носил на груди этот черный клеенчатый томик, постепенно пополняя драгоценными записями и четкими рисунками все четыреста страниц походной книжки.

Я понимал, что на мою долю выпала высокая честь как бы вновь увидеть Тибет глазами самого Цыбикова, почувствовать всю свежесть его восприятия неведомого, почти сказочного тогда мира лилового Тибетского нагорья.

2

30 сентября 1955 года я взялся за изучение подлинника тибетского дневника Г.Ц. Цыбикова…

Потратив несколько дней на сличение текста знаменитой книги Цыбикова «Буддист-паломник у святынь Тибета» с рукописным дневником, я был обрадован открытием: в книге Цыбикова отсутствовали многие редкие данные, которые были в его дневнике. Рукописный дневник содержал много подробностей, не вошедших в книгу. Я увидел рисунки Цыбикова, узнал, что он видел далай-ламу в Лхасе не менее трех раз, установил неизвестные до этого маршруты Цыбикова по Тибету. В те дни передо мною как бы раздвинулась таинственная тибетская завеса.

Записи в книжке были начаты исследователем осенью 1899 года, когда он вместе с агинским бурятом Мархаем Санчжиевым выехал из Урги (ныне Улан-Батор) в сторону загадочной Лхасы. Караван не раз ночевал в холодной пустыне.

В январе 1900 года Г. Цыбиков пересек Небесные пески. На пути в Тибет исследователь посетил буддийские монастыри Гумбум и Лавран в горной стране Амдо. Цыбиков узнал, что в Лавране существует община бурятских выходцев из Забайкалья.

Весной Цыбиков покинул заоблачные монастыри-города и направился к озеру Кукунор. Достигнув затем области Цайдам, путник прошел к крутому перевалу Ку-ку-тоно и взял его.

В печатной книге Цыбикова совершенно отсутствуют подробные записи, сделанные им в записной книжке с 25 по 28 апреля 1900 года, но эти записи весьма любопытны. Цыбиков пишет, что еще на пути в Тибет он начал работу над переводом «Лам-пим-по» — классического сочинения Цзонкавы, созданного около 1402 года. Следовательно, рукопись Цзонкавы он везет с собой. Вот он упоминает о встрече с бурятом Шагдуром и двумя русскими подданными: они движутся в сторону Тибета в качестве пилигримов; вот он пишет о страшной песчаной буре, которая настигла его караван на дороге от Цайдама к перевалу Найчжи. Лхама Норбоевна нам рассказала, что Цыбиков пользовался в путешествии картой Пржевальского и карта до последнего времени была, но сейчас ее куда-то задевали и никак не могли найти.

В июле 1900 года он тяжело болел лихорадкой тропического свойства. Страдания его усилились от действия разреженного воздуха на высокогорных перевалах Найчжи, Дан-ла и Го-ла, но он продолжал путешествие.

В ясный день с высоты Го-ла, где дыхание затруднялось от разреженного воздуха, через стекла длинного черного бинокля можно было увидеть сверкающие на солнце золоченые кровли и белые уступы чертога далай-ламы. Хозяйка дома в Урдо-Аге протянула мне этот очень старинный зрительный прибор в медной оправе, который до этого висел на стене, покрытой узорчатым чепраком.

В ступообразные ворота заповедной Лхасы Г. Ц. Цыбиков вошел 3 августа 1900 года. Ученый описал Красный дворец далай-ламы, высящийся на холме Марбори, где стояла ступа из кованого золота высотою более трех саженей. Цыбикову удалось побывать в знаменитых храмах Большого и Малого Чжу; там сверкали золотые светильники и блестели лица статуй, покрытые размолотым червонным золотом.

Первым, кто встретил Цыбикова на улицах столицы Тибета, был агинский бурят Гончок Санжиев. Он повел земляка в Восточный дом — Чжамьян-шаг. Это название переводят и как «Дом искусств», и как «Восточный дом». Здесь, в самом центре Лхасы, жил Данпэл Суходоев, доктор тибетских наук, бурят, тоже уроженец Агинской степи, тучный благодушный старик, умерший около 1937 года в Агинском. Он двадцать лет прожил в Тибете, был близок к далай-ламе. Суходоев устроил Цыбикова у себя в Лхасе и облегчил ему деловые связи.

Потом там же Цыбиков встретил своего родственника — мужа старшей сестры, который приехал в Тибет защищать диссертацию на степень «габжи». Это был Дагдан Бадмаев, который в дальнейшем сопутствовал Цыбикову во всех его поездках по Тибету, был его проводником и переводчиком. Во время появления Цыбикова в Лхасе там свирепствовала эпидемия оспы. От нее не уберегся тогда и сам далай-лама.

Цыбиков пробыл в Лхасе до осени 1900 года. Далай-ламу он видел не один раз, далай-лама его благословил, то есть прикоснулся четками. После этого Цыбиков несколько раз ходил в загородный дворец далай-ламы, где устраивали представления, состязания, скачки. Он видел далай-ламу, который сидел под шитым золотом паланкином. Никто Цыбикову не мешал, он общался с буддийскими монахами и продолжал свою большую научную работу.

В своей записной книжке Цыбиков называет имена Гончока Аюшева, Шри-Бадзара и других бурят, хорошо знавших Тибет. В 1900 году в Лхасе находились сорок семь уроженцев Забайкалья. Они облегчили Цыбикову задачу изучения столицы Тибета.

Русский востоковед посещал рынки Лхасы, осматривая их богатый книжный «развал» и выбирая редкости. Он изучил издательское дело. Печатанием с резных досок занимались казначейство далай-ламы, духовные академии и монастыри.

Цыбиков не оставил без внимания и медицинский институт Лхасы, причудливое здание которого стояло на вершине высокого утеса. Там путешественник собрал сведения о тибетской медицине и осмотрел изваяния, составленные из кораллов и бирюзы.

Он наблюдал моления о дожде, совершавшиеся в храме Дракона на острове посреди глубокого пруда неподалеку от дворца далай-ламы. Цыбиков не раз проходил по крытому цветной черепицей Бирюзовому мосту, перекинутому через ложе высохшей реки на пути от Большого Чжу к холму Марбори.

Цыбиков установил, что в Лхасе насчитывается не более десяти тысяч постоянных жителей. Женщины составляли две трети всего населения столицы. Тибетянки служили в лхасских типографиях, сторожили правительственные учреждения, работали помощниками кузнецов, слесарей и других мастеров. Преобладание женского труда Цыбиков объяснил тем, что среди тибетцев было невероятное количество монахов, не утруждавших себя никакими мирскими заботами…

Около дворца далай-ламы в Лхасе в закрытом помещении, куда никто не допускался, стояли загадочные каменные плиты. Оказалось, что китайский император Канси в 1721 году повелел начертать «надпись на длинном камне». Ни один европейский ученый до Цыбикова этой надписи никогда не видел. Цыбиков ее перевел. Перевод этот мы прочли впервые только в записной книжке Цыбикова, в печатной книге его нет.

У подножья гор в окрестностях Лхасы жила женщина-прорицательница Данма Данчин-чэмо. Она показала Цыбикову обряд, обычно творимый ею. На нее незримо спускался один из грозных чойчжинов — хранителей учения, заставляя женщину произносить слова пророчеств.

Затем Цыбиков посетил дацан Манба, где изучали медицину, и монетный двор, расположенный у подножья холма Потала. В записной книжке путешественника появилась заметка о том, что он видел неизвестного человека высокого роста, одетого по-европейски. Но на голове его был тюрбан из белого кашмирского полотна. Этот человек руководил какими-то строительными работами внутри монетного двора.

7 сентября 1900 года Суходоев отправился из Лхасы в Россию. Он был первым гонцом, который повез на родину почту Цыбикова. Об этом в печатном издании Цыбикова не говорится. Цыбиков вручил Данпэлу Суходоеву письмо к отцу и к ряду русских ориенталистов — Веселовскому, Григорьеву и другим. Вслед за Суходоевым научную почту Цыбикова повез в Россию молодой бурят Лодой Мисжитов, родом из Зуткулея, что в Агинской степи.

Вместе с Дагданом Бадмаевым и монголом-халхасцем Ионданом Джамцо Цыбиков совершил ряд поездок по Тибету. В октябре 1900 года путешественник увидел пять золотых кровель монастыря Даший-лхунбо, стоявшего невдалеке от городка Шихацзе. Этим монастырем управлял панчен-лама — «банчэнь», как называл его Цыбиков. В то время он находился в загородном дворце, окруженном ивовыми деревьями. В записной книжке появился рисунок надписи, начертанной на синей доске, прибитой к воротам монастыря панчен-ламы. Во дворе властелина Даший-лхунбо гремели цепями тибетские медведи, расхаживал индийский слон, с ног до головы обмазанный растительным маслом. Так его предохраняли от простуды.

Записная книжка переносит нас в город Шихацзе, откуда всего один месяц пути до Калькутты. В Шихацзе повстречался мальчик-тибетец, только что вернувшийся из Индии, куда он ездил с отцом ради продажи хвостов яков. Юный торговец увлеченно рассказывал о нравах и обычаях жителей Калькутты, бранил англичан…

Затем Гонбожаб Цыбиков прошел на озеро Ямдок и сделал там две фотографии.

Озеро Ямдок было связано с именем Доржи-пагмайн-гэгэн — девушки, считавшейся живым воплощением богини Ваджарвахи. Живая богиня Ямдока, как и ее предшественницы, начиная с XVII века, носила несколько странное на наш взгляд имя: «Алмазная свинья». Объяснялось это тем, что богиня в своем первом перевоплощении якобы совершила чудо, превратив на время в свиней обитателей монастыря Сандинг, которым угрожали смертью джунгарские завоеватели.

«Алмазная свинья» владела несколькими монастырями-замками и дворцом на озере Ямдок. Года за три до посещения Цыбиковым этих мест «Алмазную свинью» описывал в своей книге калмыцкий путешественник База Бакши Монкочжуев.

22 октября 1900 года Гонбожаб Цыбиков вошел в город Чжянцзе. До рубежей Индии оттуда был лишь один месяц пути.

Река Цзанбо-чу, из которой Цыбиков не раз пил воду во время этого похода, была не чем иным, как верхним течением Брамапутры — священной реки индусов.

«Снова Лхаса», — записал 9 ноября 1900 года Цыбиков.

Потом он поверил своему дневнику тревожные сны. Он видел двух безжалостных волков, ринувшихся на него в горном ущелье. Одного из них Цыбиков уложил на месте выстрелом из большого «Смит-Вессона», второму хищнику удалось уйти живым, потому что стрелок промахнулся.

Настал новый, 1901 год.

Январь 1901 года застает неутомимого русского востоковеда в Обители Великой Колесницы, или монастыре Сэра. Как впоследствии выяснилось, там в то время скрывался японский разведчик Экой Кавагучи, вскоре бежавший из Тибета.

Первого января Цыбиков закончил перевод сочинения Цзонкавы. В тот же день Дагдан Бадмаев получил степень «габжи» в Гоманском дацане Брайбуна. Он был озабочен подношением риса с мясом, и черникой местному духовенству. Три тысячи алчущих ртов ждали дагданского угощения! Трапеза лам состоялась в тронном зале Гомана. Цыбиков осмотрел этот дацан, сделал, поднявшись на кровлю здания, видовой снимок.

Состоялось второе свидание Цыбикова с женщиной-прорицательницей, служанкой синеликого чойчжина. Вечером 20 января пророчица рассказала Цыбикову о том, что она видела, как стремительно и неотвратимо могильные грифы накидывались на останки дэмо-хутухты, дрались из-за них между собой и уносили свою добычу в небо Тибета.

Дэмо-хутухта был регентом, приставленным богдыханом к юному далай-ламе Тубдэну Джамцо. Известно, что четыре предшественника Тубдэна не смогли дожить до совершеннолетия. Они умирали загадочной смертью. Ожидалось, что и Тубдэн Джамцо не избегнет этой участи. Но он на пороге зрелого возраста открыто восстал против власти дэмо-хутухты, обвинил его в заговоре и злых волшебствах и заключил под стражу в его собственном доме. Осенью 1900 года дэмо-хутухта был найден мертвым. Затем тело его отдали тибетским грифам…

Истинным своим опекуном и хранителем далай-лама с детства считал цанит-хамбо-лхарамбу Агвана Доржиева, верхоленского бурята, постигшего высшие науки в Гоманском дацане, о котором я только что упоминал. Далай-лама окружил Агвана Доржиева почетом и доверием.

«…Не было еще человека, который так возвысился бы в Тибете»,— писал калмык База Бакши о Хранителе Золотого Чайника. Так называлась одна из высших степеней, которых достиг Агван Доржиев во дворце на холме Потала. Он внушил юному далай-ламе мысли о дружбе Тибета с Россией и ее народами, о будущем сближении двух стран.

Четвертого февраля Цыбиков с толпой богомольцев взошел по ступеням Красного дворца. Далай-лама, с высоты украшенного резьбой трона, благословил Цыбикова и надел ему на шею талисман, оберегающий от беды… Так ученый лицом к лицу встретился с тринадцатым далай-ламой — Тубдэном Джамцо, воспитанным выходцем из бурятского кочевья, связавшим свою жизнь с Тибетом…

В самом конце февраля 1901 года Цыбиков поведал в своем дневнике о приезде Агвана Доржиева, доставившего в Лхасу «свежие сведения об отечестве».

С Хранителем Золотого Чайника путешественник встретился снова 22 марта, когда Доржиев пригласил к себе своих соотечественников, находившихся в Лхасе. Через неделю Агван Доржиев в сопровождении свиты срочно вновь отправился в Россию. В цыбиковском дневнике об этом сказано очень скупо. Но ведь речь идет о чрезвычайном посольстве далай-ламы к российскому двору! Посольство возглавлял Агван Доржиев, вторым лицом был секретарь далай-ламы Каинтчек Хамбо Донир, письмоводителем при после состоял образованный астраханский калмык Овше Норзунов.

В апреле вскрылись тибетские реки. Цыбиков с Дагданом Бадмаевым и Ионданом Джамцо пустились в новый поход. На кожаных лодках, а частично пешком они достигли берегов Брамапутры, посетив былую столицу тибетских царей Цзэдан. Там Цыбиков провел три бессонных ночи, ему не давали сомкнуть глаз тибетские клопы.

Весной 1901 года Цыбиков описал Праздник Благих Пожеланий, на котором собрались свыше 20 тысяч лам, народные игрища у храма Большого Чжу, смотр тибетской конницы и пехоты.

Цыбиков побывал и в древнейшем монастыре Тибета — Сам-яй, обведенном белокаменной стеной и тоже глядевшемся в волны Брамапутры. Путешественник плавал туда на лодке, обтянутой шкурами яков, залепленными по швам замазкой из муки, замешенной на свиной крови.

Цыбиков брел пешком по кремнистым дорогам Тибета, чтобы увидеть монастырь Галдан, где был погребен основоположник ламаизма Цзонкава.

В Галдане все сияло золотом — кровля дворца, трон Цзоикавы, знак, начертанный на скале. Субурган (памятник-ступа) был закован в броню из чистого золота. Неисчислимые богатства были сосредоточены в монастыре Брабун.

Но Цыбиков знал всему этому цену. Он писал, что в Тибете царит всеобщая нищета; сокровища храмов и дворцов лишь оттеняют бедность самого народа.

В записной книжке Цыбикова отмечено, что он посетил еще ряд местностей, о которых нет никаких упоминаний в его книге.

Вот запись о том, что Цыбиков достиг самого высокого в Тибете перевала Го-ган-ла. Оттуда он вернулся в Лхасу больным, но тут же, перемогаясь, отправился к монастырю Ярбалха. Нетвердо ступая натруженными ногами, путешественник прошел к одной из пещер, где находилась огромная статуя Майдари. Цыбиков посетил еще несколько монастырей и поселений Тибета, сведения о которых имеются лишь в его записной книжке.

И только в 1955 году из рукописного дневника нам удалось узнать об этих трудных дорогах Гонбожаба Цыбикова, где его подстерегали опасности, лишения и болезни. Проходя по лиловым горам Тибета и пустыням Монголии, Г. Цыбиков добывал себе пищу только охотой и не раз подвергался опасностям.

Оказалось, что Г. Ц. Цыбиков был неплохим рисовальщиком. Желто-красные носилки лавранского ламы, орудия земледельцев, надписи на воротах ламаистских монастырей… А вот надпись, начертанная Цыбиковым на дикой скале близ перевала Найчжи, перенесенная на страницы дневника:

Г. Ц. Цыбиков сделал фотографии Тибета. Среди них — великолепное изображение дворца далай-ламы в Лхасе, вид города-монастыря Даший-лхунбо, где обитал панчен-лама. Тридцать шесть фотографий, снятых аппаратом с самым совершенным для того времени объективом Гёрца, показала мне Лхама Норбоевна.

Во время пребывания в городе золотых кровель Г. Ц. Цыбиков не менее трех раз видел владыку Тибета — далай-ламу. В толпе бурятских паломников, в наряде пилигрима, ученый входил в чертог «живого бога», посещал его пригородные дворцы.

Заметки в записной книжке не прерывались ни на один день. С исключительным трудолюбием и добросовестностью Г. Ц. Цыбиков великолепным русским языком излагал свои впечатления о стране чудес, окружавшей его. Он усиленно трудился над записями в своем дневнике, посвященными заповедной Лхасе и ее обитателям. Вот снова зарисовки зданий, надписей и вывесок правительственных учреждений Лхасы, орудий труда, бытовых предметов тибетцев.

Увидеть далай-ламу Цыбикову довелось еще раз 6 июля 1901 года в загородном дворце, когда Тубдэн Джамцо появился перед народом для произнесения проповеди.

В августе в Лхасе начались дожди, в горах выпал снег. 3 сентября над золочеными кровлями тибетской столицы пронесся гром. Дожди не давали возможности выйти на улицы города.

Вот запись о встрече с женщиной с колодкой на шее. Но лхасская узница была украшена крупной жемчужиной. Строки о тибетской колоднице написаны с усилием, отчетливо заметен нажим толстого пера.

«Выехал из Лхасы», — гласит заметка, помеченная 10 сентября 1901 года.

Дневник скоро придет к концу. Но вот заметка, которая особенно запомнилась. В один из дней октября Цыбикову на горном перевале повстречались шестеро бурят, двигавшихся в сторону Лхасы. По времени они должны бы уже давно быть в Лхасе. Но в пути их настиг слух о том, что цанит-хамбо-лхарамба Агван Доржиев казнен по тибетскому обычаю — брошен в воду.

А что было на самом деле в это время?

Осенью того же года Агван Доржиев трудился в Петербурге над запиской на имя русского правительства. В ней он описывает Лхасу, нравы и обычаи ее обитателей, опасности, угрожавшие далай-ламе.

…Шестнадцать косматых яков несли вьюки с дорогой поклажей. Триста девятнадцать томов тибетских книг, печатные доски, изображения нескольких далай-лам и панчен-лам, произведения искусства, образцы утвари тибетцев и многое другое вез с собой в Россию смелый исследователь одной из самых загадочных стран земного шара.

2 мая 1902 года русские пограничники в Кяхте встретили бесстрашного исследователя страны золотых изваяний. Ровно через год Русское географическое общество присудило Г. Цыбикову премию имени Пржевальского и его имя стало известно всему миру.

3

Цыбиков возвратился на землю родной Урдо-Аги, покрытую светлой, как иней, душистой травой ая. Он спрятал свой походный дневник в синий шкаф, расписанный радужными драконами. Вскоре карманная книжка понадобилась путешественнику для составления предварительного печатного сообщения «О Центральном Тибете», которое появилось в 1903 году.

…Лхама Норбоевна поднесла спичку к жертвенной чаше. Со дна сосуда поднялся благоуханный дым — в память о человеке, побывавшем на страшных высотах Тибета. Вдова Цыбикова неторопливо рассказала мне о том, как и ей довелось увидеть далай-ламу.

Это было в 1905 году в монгольской Урге. Далай-лама бежал из Лхасы в Монголию во время разбойничьего нападения британской «мирной» миссии Френсиса Эдуарда Янгхансбенда (1863–1942). Англичане, перебив триста безоружных тибетцев у источника Хрустальный Глаз, ворвались в Лхасу, но уже не смогли застать там далай-ламу. Тот, с кем судьба определила мне встретиться в купе вагона в Новосибирске, ближний советник и в недавнем прошлом опекун Тубдэна Джамцо — бурятский выходец Агван Доржиев (1850–1938), помог далай-ламе бежать в Монголию и укрыться в российском консульстве. В Урге изгнанники были встречены салютом — залпом из двух орудий и винтовок полусотни русских казаков, составлявших охрану российского консульства.

Именно тогда Цыбиков вместе с Лхамой Норбоевной получил приглашение приехать в Ургу. Они помчались на перекладных лошадях в сопровождении конного телохранителя. Прибыв в Ургу, они остановились в доме одного русского. Я думаю, что этот русский был не кто иной, как А. В. Бурдуков, живший в Монголии.

Кроме Цыбикова и переводчика Дылыкова, был вызван туда и знаменитый ученый Ф. И. Щербатской, большой знаток буддизма. Далай-лама, отступая от всяких правил, принял Щербатского и Цыбикова. Состоялась очень значительная беседа. Впоследствии Цыбиков очень подробно ее описал. При этом он очень волновался. Это было заметно даже его жене.

Цыбиков беседовал с далай-ламой как ученый-тибетолог, исследовавший Тибет по поручению Географического общества. Далай-лама говорил, что каменные ворота Лхасы всегда будут открыты для русских ученых — посланцев дружбы.

Простой народ поклонялся далай-ламе. Он сидел в паланкине на высоком кресле, покрытом желтой тканью. Там было сделано особое устройство. Снаружи видна была только ручка — как для переключения скоростей. К этому рычагу были прикреплены концы красивых желтых шнуров, на которых висела одна из священных тибетских книг. Верующие чередой проходили под паланкином. Ручка приходила в движение, и книга касалась каждого поклоняющегося. Считалось, что он уже благословлен далай-ламой. Далай-лама благословлял монгольских богомольцев также легкими ударами жезла с кистью из шерсти яка. Но когда Цыбиков приблизился к «живому богу», далай-лама задержал поднятый жезл и прикоснулся левой рукой к плечу Цыбикова, воздав ему особую честь.

Далай-лама был очень скромным человеком. На него не раз надвигались с фотоаппаратом, но он сказал: «Нет, этого не надо делать». Тогда русский художник Н. Я. Кожевников, прибывший в Ургу вместе с П. К. Козловым из Петербурга, попросил далай-ламу посидеть спокойно только несколько мгновений и быстро набросал его изображение. Этот портрет, переснятый фотографом, и был привезен Цыбиковым из Урги.

Хочу ли я видеть далай-ламу?— спросила, улыбаясь, Лхама Норбоевна, и на столе появился портрет Тубдэна Джамцо, заключенный в желтую рамку. Это было изображение далай-ламы, созданное художником Н. Я. Кожевниковым.

Какие последствия политического и научного порядка имела беседа Ф. И. Щербатского и Цыбикова с далай-ламой, мы не знаем, зато известно, что П. К. Козлов получил приглашение приехать в Лхасу, и только стечение обстоятельств не позволило ему осуществить эту поездку.

4

…Каждый день в скромный домик Цыбикова приходили люди, предлагали мне свою помощь в поисках новых данных об агинцах, путешествовавших в Тибет. Вот приехал молодой бурят с короткой винтовкой за плечами. Спрашивает: «Здесь русский?» — «Здесь». — «Дайте мне с ним поговорить. Мы очень рады, что он приехал, что вспомнили Цыбикова». Я спрашиваю: «Куда вы едете?» — «Я еду на дальние пастбища». Ему дают чашку чая, он прощается и уходит.

Заезжают в дом почти все, кто следует в степь. А в степи, в падях — долинах меж холмов — бродят тысячи тонкорунных овец и стоят войлочные юрты пастухов.

Агинская степь открыла мне свои давние, глубокие связи с Китаем и Тибетским нагорьем. Все шире и шире открывалась передо мной таинственная тибетская завеса. Однажды к дому Лхамы Норбоевны верхом на быке приехал высокий старик с посохом в руке, в шапке с выцветшей малиновой кистью; подпоясанный алым кушаком. Это был самый старый житель Урдо-Аги. Говорил он только по-бурятски, но у меня было много переводчиков.

Рынзин Очиров, перебирая четки, связно и последовательно рассказал мне о своей поездке в Ургу в 1905 году на поклонение далай-ламе. Оказалось, что личным переводчиком Тубдэна Джамцо в то время состоял агинский бурят Нандык Дылыков. Я спросил:

— Сколько вам, уважаемый старец, лет?

Он полез за пазуху и вынул свидетельство Степной думы, из которого явствовало, что Очирову в 1955 году было 94 года. Очиров передал мне целый список бурят, которые были в Тибете.

Вот — Дадива Шагдаров, дядя Дагдана Бадмаева. Это он в конце 80-х годов увез Дагдана Бадмаева в Тибет. Оба они из Урдо-Аги. После этого, около 1896 года, Шагдаров вторично поехал в Лхасу, посетил племянника и сразу же возвратился обратно. Он знал Гонбожаба Цыбикова, был старше его лет на двенадцать, умер после революции.

А вот Гончак Санжиев, «дорамба», который долго жил в Лхасе и вернулся на родину. Очир Жигмитов в конце прошлого века возил далай-ламе дары бурят, оцененные в одну тысячу лан золотом. Санжиев встретил в Лхасе Дагдана Бадмаева, который уже жил там. Дагдан помог приезжему увидеться с далай-ламой. Гончак Санжиев на восемьдесят пятом году жизни умер в Хойто-Аге, в 1926 году. Был грамотен по-монгольски.

Данпэл Суходоев был связан с Агинским дацаном, там и умер.

Нанзат Бадмаев был в Тибете, учился там, на сороковом году жизни вернулся в Агинский дацан, достиг степени «дорамба».

В этом списке наберется, вероятно, человек пятнадцать. Могилы их находятся в падях Агинской степи. До последних лет людей погребали просто, хищные птицы и звери растаскивали тела. Когда я спросил, где могилы этих людей, отвечали: вот в этой пади, вот в этой, но трудно сказать, где точно.

Однажды мы поднялись на гору. Сначала мне показалось, что у меня под ногами иней, но оказалось, что это трава ая. Когда я принес аю в дом, то Лхама Норбоевна открыла стеклянный ящик и достала другую траву. Я спросил: что это? Она говорит, что это тоже ая, но она лучше агинской: она из Гумбума, из тех мест, где жил Цзонкава.

В одно прекрасное время я заметил, что гостинцы, которые я привез из Москвы, чудесным образом перекочевали в священную чашу. Я думал, что это дело рук внучка Лхамы Норбоевкы. Я спрашиваю, кто же приносит до сих пор жертвы?

— Это я, — улыбаясь, ответила Лхама Норбоевна.

Наутро в этой чаше появилась кукуруза.

Я узнал, что в Агинской степи есть и живые тибетцы. Оказывается, тибетец Тангут Джамцо около 20-х годов был принудительно отдан в монастырь послушником-зувараком. Он уже наслышался о Советской России и взбунтовался. В одну прекрасную ночь он бежал из тибетского монастыря, перешел через границу и был задержан на стыке монгольской границы. Он был пропущен через все чистилища и поселился в местности, которая называется Улан-Туя, в тридцати километрах от Агинского. Тангут Джамцо не забыл тибетский язык. Но мне так и не удалось видеть этого пришельца из «Страны Джу», как называли буряты Тибет.

Еще выяснился вот такой случай. В 1928 году в Урдо-Аге появился прекрасно одетый по-европейски бурят. Он говорил, что вернулся из Тибета. Был приглашен в Ленинград, где преподавал тибетский язык в каких-то научных учреждениях. Этот человек около десяти лет жил в Лхасе. Рассказывал, как при предпоследнем далай-ламе приходилось укрываться от англичан, приводил много интересных подробностей. Он был в Лхасе и хорошо знал такое обстоятельство, что первое посольство из Лхасы в Калькутту настолько преследовалось английским правительством, что за головы посла Агвана Доржиева и его свиты была объявлена награда в сколько-то тысяч рупий. Это было опубликовано в калькуттских газетах.

Многое удалось мне узнать и о Будде Рабданове (1853–1923), образованном буряте, старшем товарище Г. Ц. Цыбикова. Рабданов сопровождал Потанина в экспедиции, посетившей Китай и окраину Тибета (1892–1893). Лхама Норбоевна подарила мне письмо, посланное Буддой Рабдановым молодому Гонбожабу Цыбикову сюда, в Агинскую степь, из города Дацзянлу (Торсандо), в преддверье Восточного Тибета. Письмо было помечено 7 мая 1893 года.

Тибетское плоскогорье, Маньчжурия, Санкт-Петербург, Пекин и Париж — вот где побывал за свою жизнь Будда Рабданов. Умер он в родной Агинской степи, недалеко от Могойтуя, в местности Хурай-Хилэ.

В его доме провел последние годы жизни участник трех походов Г. Н. Потанина в Центральную Азию хара-егур Лобсын. Он знал четыре азиатских языка. Рожденный в черном тибетском шатре, Лобсын был бездомным пилигримом и скитался по монастырям, пока не встретился с Г. Н. Потаниным и Буддой Рабдановым. Лобсын оказывал им большие услуги. Закончив последний поход, бывалый хара-егур поселился в доме Рабданова. Агинская степь усыновила Лобсына. Здесь он и умер около 1920 года. Будда Рабданов пережил Лобсына лишь года на три. Они окончили свои дни здесь, в стране багульника.

Мы с учителем Жигмитовым едва успевали записывать удивительные рассказы агинских стариков. И нам, наконец, передали еще одну историю о том, как агинские путешественники не раз ездили в… Венецию для закупки алых кораллов, до сих пор очень ценимых в бурятском быту.

То, о чем я написал, — далеко не все, что я слышал и видел на берегах Аги, откуда начинались дороги в Тибет. Я покидал этот край, увозя с собой подаренные мне реликвии тибетского похода Цыбикова, крупные кораллы с Индийского океана и ветви светлой, как иней, благовонной травы, сорванные на вершине горы, откуда открывался вид на речную долину. С высоты горы была видна лощина, где стояла юрта Дагдана Бадмаева, былого жителя города Лхасы. В агинских падях затерялись могилы людей, не раз побывавших в «Стране Джу».

…В последние годы Цыбиков вел себя очень просто, ходил по родной степи с пастухами, знал скот по кличкам. В конце концов он внезапно почувствовал сильное недомогание и слег. Цыбикова увезли в Агинск в больницу.

Своей жене он сказал: «Я знаю, что я умру, но Советская власть, я думаю, позаботится и сохранит мои рукописи и книги».

Велев поставить возле своего изголовья часы, он мужественно ожидал часа своей кончины.

Когда Цыбиков умер, то нашелся кто-то, кто похитил его голову. Этот человек знал литературу о габа́лах. Если в черепе выступает косточка около мозжечка, если на черепе нет швов, то это примета великих людей. Из их черепов делают габалы — жертвенные чаши, обложенные золотом.

…К змеиным извивам отрогов Могойтуйского хребта подходил пекинский поезд. Сев в вагон, я подумал, что, вернувшись сюда для завершения своих поисков, я начну работать уже в «Музее Агинской степи имени Гонбожаба Цыбикова».

В Москве я сразу же дал в газеты сообщение о находке дневника Г. Ц. Цыбикова. По моим следам к Лхаме Норбоевне приехал сотрудник Бурятского научно-исследовательского института, культуры Л. Е. Элиасов. Он приобрел для института тибетский дневник Г. Ц. Цыбикова. Через несколько лет драгоценная находка была напечатана в журнале «Байкал». Одновременно я писал в правительственные органы о мерах по увековечению памяти Цыбикова. В Центральном Доме литераторов мне была предоставлена аудитория, где я смог сделать сообщение об этой своей поездке. Были приглашены представители Института востоковедения.

Однажды меня посетил соплеменник Г. Ц. Цыбикова — директор Агинского окружного краеведческого музея Жигжитжаб Доржиев. Это он когда-то пришел ко мне на Беговую улицу и растолковал, как добраться до Урдо-Аги. Мы с ним сидели, окруженные фотографиями, выписками из путевого дневника Цыбикова, старыми документами и книгами о Тибете. Они приводили нас к судьбам живых людей, наших современников, хорошо знавших Цыбикова. Мы держали в руках листок из цыбиковского архива с записью «О студенте Борисе Ивановиче Панкратове», еще в 1911 году начавшем изучать тибетский язык во владивостокском Восточном институте. А я вынимал конверты со штемпелем ленинградской почты.

«…Я сам ученик Г. Ц. Цыбикова, тибетолог, знаю Тибет и тибетцев», — писал мне тогда Б. И. Панкратов. «Хорошо бы обработать путешествие Цыбикова и представить Тибет и тибетцев без развесистой клюквы». Последняя строчка письма Б. И. Панкратова звучала справедливым укором в адрес некоторых авторов и издательств, печатавших легковесные, наспех написанные произведения о Г. Ц. Цыбикове.

Борис Иванович родился в 1892 году в Костроме, восточные языки изучал на берегах Тихого океана и много лет провел в просторах Центральной Азии. Он один из самых выдающихся тибетологов мира, знаток языка и культуры жителей заоблачной страны.

На следующий день Жигжитжаб Доржиев выехал в Ленинград, где встретился с Б. И. Панкратовым, проникся его воспоминаниями о Цыбикове… Потом гость из Агинской степи снова сидел у меня. Мы говорили о подготовке к знаменательному юбилею — 100-летию со дня рождения Г. Ц. Цыбикова.

Есть много способов выражения благодарного и почтительного отношения к Гонбожабу Цыбккову, его жизни и научному подвигу. Сбывалась наша мечта об увековечении ученого. Жигжитжаб Доржиев показал мне проект памятника в честь Г. Ц. Цыбикова в поселке Агинском.

В архивах были найдены свидетельства о том, с каким волнением знаменитый художник Н. К. Рерих ожидал выхода в свет книги Г. Цыбикова «Буддист-паломник у святынь Тибета», украшенной 246 рисунками и фотографиями. Н. К. Рерих от Агвана Доржиева узнал, как упорно и вдохновенно Цыбиков работал над своим замечательным произведением, но разного рода обстоятельства помешали надолго напечатанию этой подлинной энциклопедии Тибета. Именно после знакомства с нею Н. К. Рерих устремился на ступени Тибетского плоскогорья. Редкостная книга Гонбожаба Цыбикова раздвинула перед всем миром завесу, скрывавшую в течение столетий легендарную заоблачную страну живых богов.

Навсегда в моей памяти остался рассказ Лхамы Норбоевны о торжественном дне в Русском географическом обществе, на котором она присутствовала вместе с Г. Ц. Цыбиковым. Он получал высшую научную награду — премию имени Н. М. Пржевальского. Величественный человек подошел к Цыбикову и склонил перед ним голову, увенчанную благородными сединами. Это был великий русский открыватель сверкающих вершин Азии П. А. Семенов-Тяншанский!

Возможно, что в зале в этот день присутствовал и цанит-хамбо-лхарамба Агван Доржиев. Ведь он был не только Хранителем Золотого Чайника в чертоге далай-ламы, но и членом Географического общества, автором печатных работ, появлявшихся в изданиях общества, в сборнике, посвященном Потанину. Ученик Цыбикова Борис Иванович Панкратов писал мне, что английское правительство объявило награду за голову Доржиева…

Лхаме Норбоевне, вдове Цыбикова, по моему ходатайству была назначена персональная пенсия. Архив был также у нее куплен и помещен в надежное место. А мне прислали массу интересных документов, связанных с памятью Цыбикова или с его научной деятельностью.

Ныне в Агинской степи стоит памятник Гонбожабу Цыбикову, фотографию которого мне прислали в подарок. Обелиск из светло-черного мрамора высотой в четырнадцать метров украшен мозаикой из нефрита, лазурита и яшмы. На поверхности мрамора светится позолоченными буквами карта странствия Цыбикова с обозначением Санкт-Петербурга, Аги, Урги и Лхасы. Барельеф Цыбикова, окруженный лавровым венком, отлит из бронзы. Рядом с обелиском — каменная книга, на гранитном переплете ее проступает заголовок:

«Г. Ц. ЦЫБИКОВ. БУДДИСТ ПАЛОМНИК У СВЯТЫНЬ ТИБЕТА. ПЕТРОГРАД 1918»

Колумб российский

Глава первая

Часто у Григория Шелехова бывали мечтания.

Недаром хозяин, вологодский купец, охотский гость Оконишников, бранил своего приказчика. Чего еще надо человеку? Работает Шелехов исправно, все сделает, что на день положено, ничего не упустит. И шитик, что стоит у берега, оглядит — не нарушился ли где китовый ус, чем сей кораблик скреплен, и меховой товар на складе проверит — посмотрит, не сечется ли дорогой китовый волос, не преет ли нерпичья шкура, что пойдет потом в Кяхту, на обтяжку чайных цибиков.

Всем хорош человек! И разбитной, и в меру дороден, для своих тридцати годов степенен, одет чисто — на немецкий манер, лик открытый. Но мечтанье Григория Ивановича погубит! Что ему надо еще?

Хозяин приказчика своего бережет, работу его ценит, а вот сам Шелехов беречь себя никак не хочет. Виданное ли для приказчика дело?

Когда весь Охотск спит — и честный торговый, и ссыльный люд, и работные люди, и камчадалишки темноликие — не спит лишь один Григорий Иванович! Воссядет на китовый позвонок, что ему, Григорию, заместо скамьи служит, локти в стол упрет и читает до первых петухов. Петух-то в Охотске всего один — у попа во дворе. Не всякий петуха этого и слышит…

И чего только Шелехов не читает! Особливо любит он книгу про Робинзона, природного англичанина, таблицы мореходные смотрит и календарь Брюсов весь ногтем исчеркал. Да при этой умственности никаких камзолов не хватит — все локти в заплатах! Так и сидит, главу склоня, над книгами да бумагами до рассвета! Пишет тоже Шелехов часто, а что пишет — то Оконишникову неведомо.

И книги свои, бумаги Шелехов складывает в большой сундук устюжского промысла; весь мороженой жестью обит, и замок с пеньем. Как откроет запор — так весь сундук и запоет секретами своими.

Как ни подбирался Оконишников поглядеть, что Шелехов пишет — ничего из этого не выходило. Ревнив Григорий Иванович к своим писаньям. И не раз Оконишников, гладя седую бороду, размышлял — на что приказчику сдались все эти бумаги? Промеж всех охотских вологжан про Шелехова слухи ходили как о гордеце, резкого ума человеке.

Друзья-то у него кто? Пристал он к ссыльным морякам да к тем, кто с вором Беньовским в дальние моря бегали. Штурманов Измайлова и Бочарова здесь всякий знал; их Беньовский с Камчатки в Южный океан уводил. Люди отчаянные и бывалые, пьяницы и трубокуры. Есть в Охотске и такие, что самого господина капитана-командора Беринга знали; ведь всего тридцать лет прошло с тех пор, как он погиб. И те бывалые люди Шелехову первые друзья…

В Большерецке живет старик пречудной — ноздри рваны, кнутом бит — звать Ивашкиным, говорят, ранее гвардии Преображенского полка прапорщиком был. Тоже вроде Шелехова грамотей, на Камчатке ребят азбуке обучает и за дьячка в церкви служит. Первый Шелехову другхову друг… В Большерецк лучше Шелехова и не посылай — загостится у грамотея со рваными ноздрями.

Есть еще в Большерецке человек по кличке Дикой Мичман, из флотских ссыльных. Ходит по городу при полном параде, в белых штанах, в рваной треуголке и в меховых сапогах зиму и лето. Сослан за дерзостные слова, считают, что он не совсем в своем уме, а однако хитер. Бродит по купцам, по жителям и делает расспросы про камчатскую жизнь, про старину да мореходство. Что узнает — на бумаги списывает — второй Шелехов!

Камчатский начальник Дикого Мичмана не раз к себе требовал, бумаги глядел — нет ли в них чего возмутительного? Возмутительного не усмотрел. Дикой Мичман совсем обрадовался после того и пуще взялся за писанье. Бумаги за сапогом носит, а скляницу чернильную и перо — в руке. Нравом дерзок, бранится на аглицкий манер и про себя по-аглицки же бормочет морскую команду. Купцу Холодилову сей мичман читал свое писанье — «Гистория мореходства Российского, в водах Восточного океана чинимого», и Холодилов писанье одобрил и Дикому Мичману, на бедность его, даже харчи стал посылать.

И с этим Диким Мичманом приказчик Оконишникова тоже в приятелях, и, говорят, мичман кому-то хвастал, что будет Шелехова по-аглицкому обучать, как обучил будто мореходному делу, и приметным в пути звездам, и узнаванью долготы и широты в море. Разговор у них один — про Китай, Америку да какие-то Филипповы острова в Южном море.

Грех один! Уж не вздумали ли, подобно вору Беньовскому, куда бежать? Недаром они все к Холодилову пристают, с Измайловым да Бочаровым беседы водят. Ведь Беньовский Холодилова хорошо знал, и с вором-поляком холодиловские люди к прелестным южным островам ходили!

Как бы мечтанья все эти Шелехова с друзьями до какого воровства не довели! Об этом Оконишников крепко заботился.

Случилось раз, что Шелехов по делам хозяйским уехал из Охотска на несколько дней. Оконишников прошел в шелеховскую обитель, взглянул на певучий сундук — и от волнения у старого купца сердце зашлось и он чуть свечу из рук не выронил. Забыл Шелехов сундук запереть — из замка ключ торчит! Хитры устюжские мастера: замок запел так громко, что кажется, его звон на другом конце Охотска слышат. А тут еще горячее сало со свечки на пальцы бежит. Оконишников, как вор, озирался, вытаскивая из сундука приказчика бумаги.

Завесил купец окошко мехом, сел на китовый позвонок и стал глядеть записи Шелехова. Были тут разные примечательные тетради, и просто связки бумаг, и отдельные листы. Долго смотрел их Оконишников и только диву давался.

Чего тут только нет! «Рассуждение о твердой земле Американской, сиречь Аляксе и как оной достигать…», «Записи разговоров с Ивашкиным, Холодиловым и мореходцами Измайловым и Бочаровым о пути Беньовского в южных, морях…», «О том, как лучше бобров промышлять», «Способ построения морских кораблей». Вот оно, Беньовского воровство, вновь учиняется, только на этот раз свой корабль хотят строить!

Руки Оконишникова дрожали, когда он перебирал голубые листы. Не иначе как для воровства эти записи умышлены. Ай да Григорий Иваныч! И как только люди прикидываться могут? И исправен, и бережлив, и ласкается ко всем, а сам что умыслил! Соберет весь ссыльный люд, горлопанов, ябедников, пограбит да перебьет честных купцов, увезет все охотское богатство на Филипповы острова! Ведь вор Беньовский шалость свою не так давно в Большерецке учинил, и промысловая вольница крепко это дело запомнила. Не потому ли Шелехов и таится со своим писаньем? И страшно Оконишникову, и вроде как радостно, будто ветер штормовой шумит в голове, хотя в доме тишина. О чем пишет Шелехов?

Если он на Филипповы острова бежать хочет — зачем ему тогда такие замечания писать:

«1713 год. До ближних Курильских островов Козыревский дошел».

«1716. Двое купцов в Сенат бумагу подали, чтоб россиянам с Ост-Индией торговать. А путь для торговли намечали от Архангельска — по Двине, Тавде, Иртышу, Оби-реке, Кети, Енисею, Ангаре, Байкалу, Шилке да Амуру — до Восточного океана».

«1718. Россияне первую пушнину на Шантарских островах добыли».

«1723. Петр Великий к острову Мадагаскарскому корабли снаряжал… Через год господину Берингу дан указ искать Америку…»

«1727. Казачий голова Шестаков твердую Американскую землю сыскать задумал… Господин Кемпфер сочинение об Японии выпустил».

«1728. Россияне, пользу кяхтинской торговли предвидя, думают компанию учредить, Индейской подобную…»

«1729. Огнедышащий волкан на Камчатке в извержении пребывал».

«1732. Гвоздев и Федоров твердой земли Американской достигли».

«1737. Господин Витус Беринг в Охотске Экспедичную Слободу основал».

«1740. Соймонов в опалу ввергнут и в Охотск сослан».

«1741. Чириков земли Аляксы достиг и первых индиан увидел. В том же году Беринг свою геройскую жизнь закончил».

«1745. Холодилов корабль «Иоанн» построил. Неводчиков, серебренник устюжский, Алеутских островов достиг».

Ишь как тонко дело знают! Недаром они — Шелехов и Дикой Мичман с Ивашкиным сдружились. Все правильно и насчет Холодилова и Неводчикова. И сейчас есть люди, что Михайлу Неводчикова помнят, беспаспортного веселого человека. Он с Берингом ходил и в Охотске потом служил мореходом. И про Емельяна Басова, нижнекамчатской команды сержанта, правильно узнано, как он за один раз две тысячи голубых песцов добыл.

…«1747. Бахов, Афанасий, купец устюжский, в море ходил и на Беринговом острове зимовал. (В том году я, Шелехов, родился в городе Рыльске, в Белгородской губернии, от родителей низкого звания.) А в том году, как Дикой Мичман в Большерецке от старых людей узнал, помянутый Неводчиков с Алеутских островов американского мальчика именем Томиак вывез».

«1750. Еще мальчика американского мореход Наквашин с острова Апха привез. А еще в том году аглицкие люди четыре крепостцы на Гудсоновом заливе поставили, как об этом Дикой Мичман в аглицкой книге прочел».

«1751. В Санкт-Петербурге сочинитель Василий Лебедев на язык российский перевел книгу «Путешествие вокруг света, которое совершил адмирал лорд Ансон». Сия книга здесь, в Охотске, мною читана не раз, и в ней путешествия знаменитые со времен славного Коломба перечислены».

«1752. Наш курский человек Алексей Дружинин объявился в Охотске и мореходом к Трапезникову поступил».

«1753. Особенным образом запомнить надо, что в сей год Соймонов начал путь по Амуру искать впервые. В тот же год Якобий, тогда не так, как ныне, известный, в Пекин из Кяхты шествовал…

А в том же 1753 году сродственник мой Андрей Шелехов донесение на купцов якутских учинил, которые в Кяхте торговлю беспошлинную мягкой рухлядью вели, чем вред немалый российскому государству и причинили…»

«1754. В сем году в Иркутске школа навигацкая и науки геодезии учреждена… И те, кто навигацкой науке в Иркутске обучен, посланы на суда, кои из Охотска в Камчатку, Курилы да Алеуты ходят доныне…»

«1755. Господин Крашенинников, славный сочинитель, книгу выпустил — «Описание земли Камчатки», а Ломоносов письмо сочинил о северном ходу в Ост-Индию Сибирским океаном…»

«1756. Глотов Степан, прирожденный мореход, на острове алеутском — Уналашке с американскими жителями торговлю начал и, как полагать можно, еще до этого, за несколько лет на Уналашке утвердился…»

«1757. Иван Башмаков, мореход архангелогородский, с Алеутских островов мальчика американского вывез и Иваном Черепановым его нарек…

А в том же году Соймонову, ссыльному адмиралу, высочайшая милость вышла и он из ссыльных в сибирские губернаторы назначен».

«1758. Бахов и Шелауров умыслили из устья Лены до Ост-Индии Северным океаном пройти. Помянутый Соймонов предпринятое ими одобрил весьма…»

«1760. Иван Кокин, суздальский мужик, с острова Атхи тамошнего мальчика Фому взял. Вскорости россиянами взят мальчик Стефан, незнаемых народов племянник. И от тех малолетних американцев расспросные речи получены… (А как мне Дикой Мичман сказывал, в том году в канадской стороне «Гудзон-Бай Компания» заведена.)».

«1761. Россияне впервые на Аляксе зимовали. А ходили туда из Охотска люди иркутского купца Бечевина. В Анадыре окрещена и Татьяной наречена девка из Американской земли именем Иттень. Куплена чукчами, а до этого — в плен взята островными народами. А от чукоч ту девку новокрещеную Татьяну российский казак Шипунов к себе в кортом взял».

«Купцы вологодские, устюжские, сольвычегодские в Охотске в первую силу вошли — Кусков, Шилов, Буренин, Кульков, Шапкин, Ококишников, Исаков, Холодилов, Постников, Красильников, Попов… Но капиталы их малы, в компании слагаются, но и от этого толку мало. На Восточном океане компанию особую учредить надлежит, дабы до Ост-Индии она могущество свое простерла, а особливо на Американские земли его распростерла…»

«1763. Иван Соловей, жестокой мореходец, великое истребление алеутов учинил. Тем же временем Степан Глотов острова Кадьяка, близ самой матерой земли Американской, достиг…

Увидя Росски корабли, Америка, не ужасайся, Из праотеческой земли В пустыни бегством не спасайся!

Сие, как мне Ивашкин сказывал, сочинено господином Сумароковым, нашим славным стихотворцем. И еще сие он изобрел:

Из Амура Росс выходит, Росские суда выводит. Во края плывем Ассийски И к Нифонту держим путь По восточным мы валам, Пристают суда Российски К Филиппинским островам…

Сколь сие хорошо сказано!»

«1765. Господин Ломоносов в сей год скончался».

«1766. Аглицкий лорд Бейрон около света плавание свое начал».

«1767. Устюжский житель Василий Шилов в Охотске карту островов Алеутских начертал».

«1768. Эллин хитроумный, из македонских греков мореход, Евстрат Деларов в Охотске объявился, покинув Морею по причине турецкого притеснения. С тем греком мною дружба заведена. Сей Одиссей охотский в морском деле сведущ весьма».

«1769. Слух в Охотске прошел, что корабли гишпанские близ Аляксы проходили».

«1770. При высочайшем дворе в Санкт-Петербурге мальчика американского казали. А того американца начальник анадырской Шмалев из Камчатки вывез».

«Книгам и планам моим реестр:

«Таблицы склонения солнца», сочиненные В. Киарияновым, Кемпферова книга о Японии, «Атлас Российский», «Экстракт штурманского искусства, из наук, принадлежащих к мореплаванию…», «Светильник Морской», «Карта видимой земли Американской», «Книга полного собрания о навигации, корабельного флота капитаном Семеном Мордвиновым сочиненная…», «Карта, представляющая изобретения, Российскими мореплавателями на северной части Америки учиненная…», «Жизнь и приключения Робинзона Крузо, природного англичанина», — да книги аглицкие, мореходные и иные — кои лежат у Дикого Мичмана для экстрактов переводных из них…»

…Оконишников вспотел, перелистывая шелеховские бумаги. Ворот расстегнул, так что финифтяный ростовский крест на серебряном гайтане из-за ворота выпал на стол и шевелится, постукивает по голубым листам.

Нет, здесь воровства нет, насколько Оконишников из записей понял! Но чтобы из Охотска с Филипповыми островами торговать — сие одно мечтание недостойное. Бобра да кота морского и так в океане хватит — есть что везти в Петербург и Кяхту. А что касательно Ост-Индии, то и сие есть мечтание вредное: Бахов с Шелауровым туда собрались, шесть лет во льдах маялись, да так и сгинули, пропали ни за грош! И нам здесь никакой компании Индейской не нужно! Промышлять да торговать будем как раньше. Нечего вологжан учить! Из них такие люди, как Хабаров, Атласов, Дежнев и иные, вышли. Не будь Вологды да Устюга — не было бы и Берингова моря.

Оконишников не знал, как и время прошло, и как первый петух у попа во дворе запел, и как каторжные люди на солеварню пошли. Надо от греха бумаги сложить обратно в певучий сундук.

Взглянул на шелеховское писанье Оконишкиков да и обмер. Ох ты, грех какой — все свечным салом залито — сразу видно будет, что бумаги кто-то брал. Как теперь приказчику в лицо взглянешь?

Долго сидел Оконишников на китовом позвонке, зажав в руке подсвечник с тающим огарком. Сидел и думал, как теперь поступить. Стал честной купец хуже вора. А вдруг домашние проснутся — увидят, как он по чужим сундукам лазит?

Лиха беда начало. Подошел Ококишников к печке, потрогал холодные синие изразцы и вздрогнул. Сам своему решению ужаснулся, однако наклонился, открыл печную дверцу, взял со стола ворох бумаг и забил ими печку. Гори, Индейская компания, горите, Филипповы острова! Как-то отвечать придется, да дело уже сделано!

Оконишников поднес огарок к просаленным листам. Пламя зашевелилось, осветило финифтяный крест, сверкнуло на серебряном гайтане. Потом огонь побагровел, кинул рдяный отблеск на бороду купца. Дрожащими руками Оконишников взял железную кочергу, чтобы помешать почерневшие комья бумаги.

В то время под окном кто-то во всю глотку запел. Боже ты мой, какой позор! Придут сейчас сюда, поди, это какой-нибудь из передовщиков и за неотложным делом стучится…

— Кто румб презирает, каким течет море, тот нечаянно терпит зело на мелях горе… — пел кто-то под окном. Вдруг окно затряслось и мех, что его занавешивал, свалился на пол. Оконишников загородил печку широкой спиной. Да было уже поздно. — Открой, хозяин! — кричал нежданный гость, заслонив собой окно.

Ну, так и есть — пьяный мореход, штурман Мухоплёв ломится в дом. Лучше от греха открыть, а то шуму больше будет. Оконишников пошел к дверям, на ходу оглядываясь — прогорели ли в печи бумажные комья.

— Дай, хозяин, опохмелиться,— сказал Мухоплёв, сев на китовый позвонок, — почесть, всю ночь пили с Измайловым, Петушковым да Бочаровым. А уж сам знаешь, что бывает, когда господа мореходы, пьют… А Григория Иваныча еще нет?

— Нет, сам видишь,— ответил Оконишников.— А на что он тебе? Когда ты, господии штурман, шалости свои оставишь? В какое раннее время людей тревожишь. Дня тебе нет, что ли?

— Пьет господин штурман, точно что пьет! — воскликнул Мухоплёв и ударил себя в грудь. — Пьет, но службу справляет. Потерпи, хозяин, скоро от тебя уйду.

— Да уж давно слышу, — откликнулся Оконишников. — На, выпей да спать иди, не колобродь на весь Охотск, а то опять в холодную попадешь. Измучил ты меня, штурман. Кому ты нужен, выпивоха этакой.

— Да еще как нужен-то! — вскричал Мухоплёв. — Ты ничего не ведаешь, а скоро со своими шитиками останешься в луже, а мы на Филипповы острова пойдем. Ну, за твое здоровье, хозяин, пью. Будешь у моря погоды ждать.

— Это кто ж такие — мы? — угрюмо спросил купец.

— Налей еще! Сейчас обскажу… Да не жалей вина — дополна лей.

Мухоплёв трясущейся рукой взял голубой стакан и опрокинул его в глотку. Потом он достал из кармана обломок кренделя с прилипшими к нему крошками.

— Кто мы? — спросил как бы в раздумье Мухоплёв, поглаживая свои огромные колени. — А мы, стало быть, — это Григорий Иванович, я, грешный, Лебедев-Ласточкин, компанион, да господа мореходы — грек Евстрат, Бочаров, Петушков, Олесов, Измайлов да второй грек Пелепонесов, дворянин Антипин, Лука Алин… стой, счет потерял! — Мухоплёв стал загибать палец за пальцем на своей огромной ручище. — Да что там считать — сила! — Он сжал пальцы в кулак. — Один перст ничего не обозначает, один перст — это ты, а мы. — гляди — и есть весь сей кулак! А в оном кулаке большой перст и есть Шелехов, Григорий Иванович. Он тебя скоро покинет и будет главным всех вояжированиев компанионом в Охотске!

— И на Филипповы острова пойдете? — с ехидством спросил Оконишников.

— Да не токмо что на Филипповы, как ты по своему невежеству молвишь, а к бостонцам пойдем, в Макао, гишпанцам ходу не дадим, на Аляксе погуляем вдосталь, в Ост-Индии погостим. — Мухоплёв даже вскочил при этих словах. — А ты, хозяин, сиди и дальше Командоров и носу не моги показать! Гляди: мы кулак, а ты — единый перст, да и то мизинный…

— Ну ладно, хватит тебе врать. Опохмелился и иди домой. В этакую рань меня поднял. Так, значит, великая компания затевается? Говорить нечего, хороши люди подбираются. И Дикой Мичман, и Ивашкин Рваные Ноздри у вас тоже в компанионах? Вы бы еще из соляного острога себе людей взяли — распопу Родиона да старца печерского Имайю, грека Ариона — соглядатая, жаль только, что годами они древни. Всех татей и пьяниц Шелехов себе берет, прямо из кандалов да в матросские кафтаны канифасные обрядит… Кондратия-самозванца еще приласкайте! Неблагодарен твой Шелехов; у меня он поднимался, а теперь я же в мизинные персты зачислен. — Оконишников заметался у изразцовой печки, придерживая финифтяный крест на груди.

— Не коли ты мне, хозяин, глаз Диким Мичманом! Коломб в цепях ходил, наш россиянин Гвоздев Михайло Спиридоныч — царство ему небесное — тот, что первый Аляксу увидел, — в Тобольске по ложному извету с колодниками в тюрьме сидел, Соймонову ноздри палач рвал. А Дикой Мичман, хоть человек убогий, поболе нас с тобой знает. Он из книг аглицких да юрналов всю мудрость морскую познал. И мичман сей для нас — человек необходимый… Ну, с тобой, хозяин, спорить — два штофа выпить надо.

Мухоплёв поднялся с китового позвонка. Оконишников с опаской поглядел на него. Ну и детина, ну и дал бог силы и здоровья выпивохе сему! В плечах косая сажень, ручищи — что весла на байдаре, глазища светлые навыкате — чисто морская корова, которую еще не столь давно россияне у Командорских островов видели. Задевать Мухоплёва нельзя: если взойдет в сердце, то весь дом по бревнышкам разнесет! Вот такому-то в самый раз дикарей на Филипповых островах оглоблей крестить… И Оконишников решил начатый спор покончить миром и лаской.

— Ты бы еще, Саввушка, выпил. Я тебе еще чарку поднесу, — сказал Оконишников.

— Это можно, — рявкнул Мухоплёв, принимая из рук хозяина стакан. — А за что выпить-то? — спросил он с лукавством.

— Уж за что ты сам хочешь, Саввушка, — залебезил купец.

— Чара сия, — возгласил мореход, — мною пьется за господина Шелехова, за вояжи новые в водах дальних… За прелестные Филипповы острова, кои я из Охотска провижу!

Скрепя сердце, кивал головой купец, слушая эту здравицу. Пошел к дверям Мухоплёв, да вдруг остановился на пороге, ручищу протянул, отставил перст мизинный и без слов им пошевелил несколько раз. Понимай, мол, как знаешь сам. И далеко по Охотску, по тишине утренней, пронеслась мореходова песня:

Кто румб презирает, каким течет море, Тот нечаянно терпит зело на мелях горе!.. Глава вторая

Охотские купцы про Шелехова невесть что говорили. Ходил прежде всего слух, что он от солдатчины укрылся и для этого и в Сибирь пришел из Курска.

Правда только в том, что курские соловьиные сады были Шелехову родными. Родился он в 1747 году в Рыльске, от Курска к западу отстоящем на сто шестнадцать верст. К югу от Рыльска — Путивль, на север — Севск. В те поры Рыльск был причислен к Севской провинции Белгородской губернии и уездным городом даже еще и не считался. Стоял Рыльск при реке Рыло, впадающей в Зейм, и еще две мелкие речки с чистой водой — Волынка и Амон — пробегали по древнему городу. Говорили, что Рыльск под именем Рылеска существовал еще в IX веке и жили в нем славяне — северяне. Не они ли насыпали семьдесят курганов вокруг города и возвели валы древней крепости? И те валы видны на Сионской горе, что украшает Рыльск подобно каменному собору, возведенному еще Шемякой. В летописях Рыльск впервые помянут под 1152 годом. Много о древней жизни могли бы рассказать архивы Рыльска, да они погибли во время опустошительного пожара 1720 года. Был Рыльск богат и славен. Об этом можно судить хотя бы по городскому гербу. Щит герба — золотой, а на нем — отрезанная кабанья голова; глаза и язык у ней червленые, а клыки — серебряные. Вверху щита — башенная корона серебряная о трех зубцах, а за щитом скрещены два золотых молота. Золото — знак богатства, великодушия, справедливости, а молоты в гербах были знаками городов промышленных. В Рыльске испокон веков добывали известь, лили колокола, торговали хлебом, пенькой, медом, а главное — косами. Славился город еще и своими «медовыми» банями, зелеными садами и черной плодородной землей.

Лучшая часть города пошла к берегу Зейма, здесь пролегла и главная улица — Глуховская. В Рыльске — в шелесте садов, в соловьином пенье, в дыханье медовом воскобойных заводов — и рос молодой Шелехов. Считают, что он происходил из небогатых мещан, но в одном из шелеховских архивов записано, что мать Шелехова была будто бы рыльской помещицей. Дом, где родился Шелехов, выходил на главную, Глуховскую улицу.

В юности он обучался торговой цифири, сидел у отца в лавке. И не здесь ли его искали вербовщики, когда он, как говорили, скрылся от ненавистной солдатчины? В Рыльске и теперь ходит сказка о Григории Шелехове — будто убежал он от высокого рекрутского воротника, бродил по дорогам, ведущим в Путивль, Дмитриев и Севск, прятался в известняковой каменоломне. Наконец, решил он укрыться поближе к дому, взошел на высокую звонницу Вознесенской церкви, да так и просидел там под черными колокольными языками три дня, пока вербовщики из города не ушли и пойманных рекрутов не угнали.

От солдатчины скрываясь, Шелехов вскорости добрался до Курска, поступил на службу к винокуренному купцу, а винокурнями Курск издавна славился! У купцов-курян занятие одно — вино гнать да соловьев слушать. Вино в ту пору по всей России только одни купцы курили; дворяне в это дело еще не вступали, казенных палат, ведавших питейными делами, не было. Богатели на вине купцы и крепко держались за свои винокуренные права, никому их не уступая. Знай только плати сбор с кубов да особо — подведерные деньги, а вино для всех недорого стоило — рубль восемьдесят восемь с половиной копейки за ведро. Винному откупу свыше покровительство оказывалось; на домах питейных повелено было гербы царские вывешивать, а откупщики даже шпаги носили, будто дворяне какие. Но Шелехову не по нраву была служба у откупщика. Как говорят, он ушел из соловьиного Курска на Волгу, в понизовые города, и уже оттуда подался в Сибирь. Есть слух, что он побывал на границе с Китаем, в бойкой торговой Кяхте. Но на месте Шелехову не сиделось, и вот он добрался до Охотска.

Нерадостный город Охотск! С моря взойти к нему можно только три месяца в году; остальное время залив забит льдами. Протянулся Охотск вдоль песчаной косы, а ту косу все время подмывает Охтой-рекой. Вода да небо да серый крепостной частокол, кресты убогой церкви, ржавые засовы на дверях купеческих лавок. Вот и весь Охотск — город у дальнего студеного Ламского моря. Но дела здесь большие должны быть. Камчатка, Алеуты, Курилы, Алякса — земля Американская матерая, моря богатые — у Охотска под боком. И отселе идти русскому человеку, и на норд, и на ост — как сказали и господин командор Беринг, и Ломоносов, и Никита Шелауров. А на зюйде — богатые земли китайские, и зеленые Филиппины, и прелестные Марианские острова, коих лорд Ансон достигал. Почему мореходы британские на Восточный океан из Лондона взирают? Коломбам российским воды восточные ближе, нежели британцам.

Отважные люди живут в Охотске! И на чем они только не плавают в далекие воды! Балтийский флотский человек, поди, рассмеялся бы, увидев рули на охотских шитиках, лопасть такого руля в полторы сажени длиною. Чудны охотские мореходы — думают, что чем длиннее руль — тем быстрее ход корабля. И не раз бывало так, что рули нарочно наращивали, делали длиннее. И на такой посудине, терпя голод и нужду, неведомых земель достигали. А как сделать так, чтоб руль был обычайным — не короток и не длинен, а в самый раз? Чтоб этого руля слушался корабль? Чтоб мореходы умели правильно курс пролагать, а не шли наугад — как ходят вдоль гряды Алеутской? Как сделать, чтоб в промыслах пушных смысл был, чтобы зверя зря не били? Порядка не было на Восточном океане с тех пор, как Беринг умер. Бог знает что творилось. Купцу, известно, выгода нужна, чиновнику — корысть, а за все отдувается простой русский человек — мореход, передовщик, промышленный. Мошна купецкая длинна, чиновничья совесть — что у волка, а камчадалишке любому одни слезы достались. И купцы промеж себя грызутся — сладу никакого с ними нет: Орехов на Панова идет, Панов — на Устюжанина, Устюжанин — на Сизова… Что хотят, то и творят. Нет руля единого на всех, и все, кому не лень, сей руль и «наращивают», единственно по домыслу скудному своему… В мечтаньях своих Шелехов о всем этом и думал, думал, и говорил не раз и всюду, но каждый раз сначала встречал лишь смех и глумление от старовояжных купцов. Так говорили: пришел в Охотск незнаемый человек, вроде как бы рыльский целовальник, от штофа затычка, курянин, природный соловьятник. В Охотске не соловьи — ветер лютый свистит! Поглядим, как человек сей соловьем запоет! Но приказчика оконишниковского купца все же слушали. На что Лебедев-Ласточкин гордец — и тот Шелехова как-то к себе зазвал. Штоф выставил, пирог рыбник разломил, попотчевал гостя. О том, о сем поговорили. Шелехов хозяина сразу и огорошил разговором о Гренландской компании. По Шелехову вышло, что в Гренландской дальней ледяной земле порядок можно завести. Сказали умные люди, где надо — и по столу даже стукнули, правители ихние компанию утвердили, монополию ей дали, и теперь попробуй чужой человек, сунься в Гренландскую землю! Там все в кулак собрано. А ежели Гренландская компания чуть ли не возле полюса, а Индейская — в Ост-Индии, то Камчатка да Охотск — как раз посередке между ними. Понимать надо! Говорят, что Григорий Иванович так разошелся с этими речами, так Ласточкина пронял, что тот три дня потом из дома не выходил и мечтал, подобно Шелехову… А тут приспело еще происшествие, что на весь мир прогремело, и тот же Шелехов о нем свое понятие имел — Америка жизнь самостоятельную начала, захотела сама державой быть. И сие Шелехов одобрил, сказал греку Пелепонесову: торговать с Америкой будем. Но поскольку оная возвысилась, глядеть особо надо, чтоб в наши воды наведываться часто не начала. Лучше уж мы… в Восточном море.

Вслед за тем Шелехов сказал, что в прекрасной ближней земле Калифорнийской объявились монахи гишпанские, поселения учредили, а поселения ихние — суть миссии.

Лучше с бостонцами американскими коммерцию иметь, чем с темными монахами гишпанскими. Посколь католики в заливе Франциска, в земле Калифорнийской осели — ждать надо в Восточном океане мореходов гишпанских. А они издревле разбойным нравом известны; посему и надлежит в Камчатске и Охотске учредить гарнизоны и смотреть в оба, от пушек не отходить.

Вскорости Шелехов всем и про Кука — мореходца аглицкого обсказал. Вышло, что сего человека лучше всех опасаться должно, потому — упорен и ученей всех и отчизну свою крепко любит. Отечеству своему сей Кук славы великой желает, распространения державы его ищет; россиян на Восточном океане может крепко прижать. Посему российским зевать не должно. Мы тоже не лыком шиты. Измайлов-мореходец Куку, великому плавателю, для его писаний о россиянах на Восточном океане меморию представлял. И сам Кук не без греха оказался, как в юрналах морских пишут. Пали ошибки Куковы прежде всего на американские воды и земли. Взять залив Кенайский на Аляксе. Русским воды эти как залив известны, а Кук их принял за реку и о том весь мир с торжеством оповестил. Ну уж и открыл! Русские до него в Кенаях бывали. Скажи про Куково изобретение Потапу Зайкову — он смеяться будет.

Вор Беньовский еще раз злодейство свое покажет. Честные люди, вроде Бочарова, от вора отстали, вернулись в Сибирь и в Охотске трудятся ныне. А Беньовский, слыхать, подался на Мадагаскар, от французов главном губернатором, и с ним — стыд и срам — двенадцать беглецов большерецких, больше все горлопаны. Там и Чурин — штурман, и холодиловский приказчик Чулошников, и сын протопопа большерецкого Уфтюжанинов, и ссыльный егерский капитан Сибаев… Дикой Мичман где-то вычитал, что Беньовский город и крепость на Мадагаскаре строит, форты возвел, пушки поставил. Мадагаскар-то Мадагаскар, а вперед глядеть должно. Успокаиваться вор Беньовский не будет. Камчатку он хорошо знает и наскажет французам немало об океане Восточном. Посему поспешать надо, — как бы от французов какой шалости не воспоследовало. Беньовский, продажная душа, кроме французов, с Индейской компанией спознался и разное ей предлагал. Да что и говорить — гостей чужеземных вскорости на Восточный океан ждать должно. Аляксу россиянам подобает занять, покуда к ней британцы из Канады не добрались — к тому славная память Гвоздева и Чирикова призывает.

Так говорил Шелехов в Охотске. Вот так курский соловей, — думали купцы, — ведь, пожалуй, поет правильно. Разобраться во всем этом деле надо, подумать, а такой человек заговорить всех может и завлечь в очарование. Подождем!

Наталья Алексеевна, честного охотского купца дочь, уже в очарование шелеховское попала. Как пойдет павой по Охотску — так и норовит мимо оконишниковского дома пройти, а Шелехов своего не упустит — мигом к ней подойдет и в разговор любезный вступит. Штурман Мухоплёв всем мореходам говорит, что Наталью Алексеевну за невесту Шелехова считать пора. Купцы все на Шелехова взирают да ждут, что он еще скажет да чем себя объявит, а тем временем штурмана к нему шастаются и сами в дружбу идут. Мореход из устюжских мужиков, Шошин, ходил к Алеутам и их на карту положил. Как только он чертеж изобрел — шасть к Шелехову — картой хвастать. Господа компанионы — Орехов, Шилов и Лапин — даже в сердце взошли от шошинской дерзости: они-де посылали Шошина на своем корабле, они всему хозяева, и нечего чертеж чужому приказчику казать. А Василий Шошин бороду свою соломенную встеребил и предерзко ответил, что нонешний день Шелехов — приказчик, а завтрашний — сам хозяин. Шилов того не стерпел и давай на весь Охотск вопить, что он здесь один из первых, он план Алеутов составлял и высочайшему двору представил, от него, Шилова, господин Паллас о морской корове прослышал. И про высочайшую награду Шилов помянул — медаль золотую, коей он отмечен.

На беду при сем оказался штурман Мухоплёв. Уже хвативший где-то крышку. Начал он Шилова всячески представлять перед другими штурманами. Шилов его и назови «Бейпоском» — кличкой, каковая у вора Беньовского была. Тут и Мухоплёв разошелся, окно в шиловском доме выдавил, у дверей запор сбил и, гарнизонных солдат завидя, в Экспедичную слободу убежал, где укрылся у солдатской женки.

Василий Шилов собрал друзей своих — медальных кавалеров — земляков Суханова да Титова, туляка Красильникова и иных. Нацепили они на себя медали золотые при голубых лентах, прихватили по бобру и пошли к охотскому начальнику с жалобой. Так, мол, и так, нет житья от озорника Мухоплёва, позорит именитых людей, и место ему одно — на соляной каторге. Охотский начальник кавалеров выслушал, бобров принял и на каждого бобра подул — посмотрел, каков мех, потом табаку понюхал и задумался. Шилов тут и ввернул, что, поди, Шелехов штурмана озоровать научает. Начальник чихнул прямо на бобров, рукой махнул и сказал: «Идите, купцы, с богом. Знаю сам, что Мухоплёв — дебошан. Но он и есть только озорник, а вы его изменничьим именем назвали. Сами виноваты. А Шелехов хоть и гордец, но человек умный и Мухоплёва учить худому не станет. Идите с богом…» — и усы покрутил.

Так ушли купцы-кавалеры ни с чем.

А Мухоплёв побежал к Наталье Алексеевне и у ней похвалялся этим делом. Смеялась охотская красавица до слез над рассказом. Трезвый штурман в тот раз был, и начал он шелеховской зазнобе любимого «Робинзона» вслух читать. Наталья Алексеевна слушает, а сама вышивает. И шитье пречудесное — не такое, как в Курске или Костроме: из синих ниток волна морская, а на волне — байдара алеутская, а в ней — охотник в морского зверя целится. Слушает красавица чтение, а сама думает о дальних странах, пестрых птицах, и вздрагивают алые кораллы на ее груди.

А Мухоплёв-дебошан, как бы мысли ее угадав, положил огромную ладонь на книгу, склонился к Наталье Алексеевне и говорит ей, что скоро и у них все будет — увидят они и птиц папагаев, и кораллы, что встают из синей пены, и пречудесные пальмы, и незнаемых жителей на теплых островах. Задумалась красавица и вместо синего стежка в шитье сделала алый — ниткой ошиблась.

Прост сердцем Мухоплёв-озорник, шелеховский Пятница! И золотые руки у него. Завтра пойдет в море к Ближним островам Алеутским, где огнедышащие волканы в алом свете возвышаются. Летит над Охотском морской ветер, крыши гремят, темно за окном, а в горнице шевелятся языки свечного пламени.

Обманутые скитальцы

Великолепный барон Мориц Беньовский

В 1770 году на Камчатку везли преступников, с тем чтобы они кормились трудами рук своих. Среди них был двадцатидевятилетний генерал от артиллерии из армии польских конфедератов, венгерец родом, барон Мориц Август (или Аладар) Беньовский, он же де Бенёв.

И тогда и позже он назывался то действительным резидентом пресветлейшей республики Польской, то военным советником, камергером и регементарем римского императора, то действительным камергером принца Сакс-Тешинского, то обристом (?) того же императора римского.

Кроме того, Беньовский выдавал себя за тайного свата великого князя Павла Петровича, возмечтавшего о браке с дочерью императора Иосифа Второго, при котором и состоял «обристом» великолепный де Бенёв.

Он вез с собой пакет из зеленого бархата. Бархат, окрашенный в цвет надежды, заключал в себе мнимое письмо Павла к своей невесте. Когда он уже совсем собрался ехать с этим посланием к будущему тестю Павла, — уверял потом Беньовский, — его схватили и отправили в гиперборейскую страну.

На арестантских повозках вместе с венгерским бароном ехали его товарищи по ссылке Иосиф Батурин, бывший поручик Бутырского полка, просидевший долгое время в крепости, поручик Василий Панов, армейский капитан Ипполит Степанов, бывший сенатский секретарь Иван Сольманов.

Относительно Василия Панова отыскиваются совершенно неожиданные сведения. Откуда он следовал вместе с Беньовским? С. В. Максимов в труде «Сибирь и каторга»[1] считает, что Панов был сослан за сопротивление знаменитому «Наказу» об уложении, написанному, как известно, в 1767 году.

Если это так, то Панов уже находился в сибирской ссылке, и в 1770 году его могли лишь перевести на Камчатку. Имя поручика Василия Панова до этого года упоминается в рукописном сборнике… японских «разговоров» и числительных, составленных «японцами» Петром Черным, Матвеем Поповым, Иваном Афанасьевым и Филиппом Трапезниковым. Все эти «японцы» были заброшены бурей к Камчатке в 1745 году, а затем жили в Якутске, Илимске и Иркутске[2].

Там в 60-х годах и было составлено несколько пособий для изучения японского языка. Одно из них подписано поручиком Василием Пановым.

Беньовского никто не обижал, в Охотске с ним ласково обошелся начальник края Плениснер. Блистательный венгерский граф вникал в мореходные дела. Если верить ему, он в 1767 году сам собирался плыть в Индию. Для этого он будто бы окончил навигацкое училище в Гамбурге, после чего ходил на кораблях. А потом…

Здесь Мориц Август Беньовский умолкал. Он не рассказывал о том, как ему пришлось отдать свою саблю русским офицерам, взявшим с него честное слово больше никогда не воевать с Россией. Через год барон вновь очутился в плену, и его сравнительно милостиво — в смысле выбора места ссылки — отправили в Казань вместе с конфедератом шведом Адольфом Винбладом.

С берегов Булака Беньовский и Винблад бежали в Калугу и Москву, а оттуда пробрались в Петербург. Скрываясь, они скитались по грязным трактирам и матросским кабакам, пока не встретили иноземного корабельщика, готового принять их на свое судно. Но накануне морского побега они попали в руки полиции.

14 ноября 1769 года императрица приказала отправить казанских беглецов на Камчатку. Вероятно, одновременно с ними в Тобольск был увезен и конфедерат Белькур, бывший офицер французской службы, неплохо знавший Канадский Север.

В Охотске обворожительный барон де Бенёв, начитанный Винблад и предприимчивый Иосиф Батурин постарались вступить в приятельские отношения с мореходами.

В то время там находился штурманский ученик В. Софьин, пробывший четыре года (1764–1768) на Командорах, Ближних Алеутских островах, Умнаке и Уналашке. Креницын и Левашев встречали его у острова Медного. На руках у этого грамотея была карта Командоров собственного сочинения, а может быть, еще и другие чертежи. Беньовский, как мы потом увидим, весьма любопытствовал насчет Командорских и иных островов.

Что же касается Иосифа Батурина, то этот старый колодник, пытавшийся еще в 1749 году возвести на престол Петра Федоровича и бредивший через двадцать лет после этого в стенах Шлиссельбурга Петром Третьим, подружась с доверчивым Софьиным, еще в Охотске выманил у него деньги.

Беньовский и его спутники волей-неволей познакомились и с мореходами Алексея Холодилова, тотемского купца-компаниона.

На холодиловском корабле ссыльные были отправлены из Охотска в Большерецк, совершив весь путь за девять дней.

Еще тогда Адольф Винблад с Беньовским замышляли загнать конвойных и промышленных в трюм и направить бег корабля к испанским поселениям на западном берегу Америки. Оба они каким-то образом были уже хорошо осведомлены о положении дел в Калифорнии. Возможно, обо всем этом им рассказывал корабельщик в Петербургской газани. Винблад повторял, что в Калифорнии как никогда нужны рабочие руки. Но из-за позднего времени заговорщики поопасались плыть в Монтерей или Сан-Диего, да еще не зная пути.

Холодиловский корабль уже входил в устье реки Большой. По ее берегам раскинулась осенняя тундра с мхами, расцвеченными янтарной морошкой.

Через сорок верст показался Большерецк.

За старым крепостным палисадом были видны десятка три домов, амбары и склады, здание Большерецкой канцелярии, казарма, деревянная Успенская церковь. В этом городе жило около сотни обывателей и семьдесят казаков.

Но каким славным был этот город! В нем перебывали Лужин и Евреинов, Чириков и Беринг, Гвоздев и Федоров, Хитрово и Стеллер, Адриан Толстых, Креницын и Левашев и много других бесстрашных мореплавателей.

Большерецкий начальник Григорий Нилов был добрым, простым и ничем не отмеченным армейским капитаном, к тому же питавшим пристрастие к прозрачной влаге в казенном штофе. Он не оставил, подобно братьям Шмалёвым, ни карт, ни записок об исследованиях в Восточном океане.

«Шельмованный казак» Иван Рюмин и писарь Спиридон Судейкин в Большерецкой канцелярии могли как им было угодно вертеть Ниловым.

Большерецкий командир поспешил встретить Беньовского. Блистательный «обрист» императора римского покорил Нилова тем, что сказал капитану, что он, Беньовский, — солдат, бывший некогда генералом, а ныне превратившийся в невольника. Старый служака Нилов растрогался от этих слов.

Так Беньовский сразу сумел влезть в простую душу камчатского коменданта.

Остальные ссыльные не произвели на Нилова никакого впечатления.

Ипполит Степанов, изъясняя свои вины, говорил, например, что он пострадал за то, что, выступая против наказа 1767 года, высказал «презрительный взгляд на каргопольских крестьян»! В те времена на Руси были еще более удивительные поводы и причины для опалы и ссылки.

Обворожив Нилова, барон Беньовсккй стал изучать обстановку, для того чтобы осуществить свой замысел.

Григорий Нилов отвел пленнику место для жилья в доме, где уже семь лет обитал ссыльный Петр Хрущев, бывший гвардии поручик. В год вступления Екатерины Второй на престол он вместе с братьями Гурьевыми «винился в изблевании того оскорбления» и в злом умысле против императрицы. Хрущев отлично знал камчатские дела, имел широкие знакомства, обучал грамоте большерецких детей и тоже не был стеснен Ниловым.

В Большерецке жили также Семен Гурьев, Александр Турчанинов и Магнус Мейдер. (Турчанинов в 1742 году сказал про Елизавету, что она посулила лейб-компанейцам по чарке водки и лишь поэтому сделалась царицей. За это Турчанинову не только вырвали ноздри, но и урезали язык.)

Вместе с Турчаниновым на Камчатку был сослан его сообщник Петр Ивашкин, крестник Петра Великого, оскорбивший имя Елизаветы, сидя за столом в трактире. Этому долговечному старцу в 1770 году было шестьдесят три года. Он жил действительно трудами рук своих. Бывший преображенец ловил рыбу, ставил капканы на зверя и исправлял должность дьячка в церкви. Ивашкин был кроток, благожелателен, и его, под именем Матвеича, столь любили русские и камчадалы[3].

Ивашкин помнил Беринга и Чирикова, как впоследствии он знал и Гаврилу Сарычева. Я убежден в том, что, если тщательно просмотреть «портфели Миллера», бумаги Великой Северной экспедиции, «фонд Биллингса» и другие архивные собрания XVIII века — там обязательно встретится имя Петра Матвеевича Ивашкина, как советника, а может быть, и сотрудника мореплавателей на Восточном океане.

Хотя у крестника Петра и были вырваны ноздри, Матвеич одним из первых проявил хорошее чутье в отношении великого угорского барона.

Пальмовый остров Тиниан

Беньовский и Петр Хрущев, уединясь в избе, срубленной из тополевых бревен, с большим увлечением читали «Очаровательное описание Марианского острова Тиниана». Затрепанная книга перешла затем в руки Винблада, Батурина, Панова. Ее читателем был и «шельмованный казак» Иван Рюмин.

Что влекло друзей Беньовского к этой книге?

Будущий первый лорд адмиралтейства Британии Джордж Ансон в 1739 году совершил со своими кораблями набег на Испанскую Америку, где взял богатую добычу.

Когда экипаж трех кораблей вымер от цинги, Ансон оставил себе один «Центурион», а остальные предал огню. Вслед за тем мореплаватель отправился для отдыха на очаровательный пальмовый остров.

После многих приключений Джордж Ансон поплыл в Макао, где узнал, что из Акапулко в Манилу вышел испанский галиот, груженный разными сокровищами. Командир «Центуриона» выследил испанцев, захватил судно и продал его в Макао.

Беньовский внимательно разглядывал карту, приложенную к книге[4]. Мексика и Калифорния тревожили его воображение. Как пройти туда от берегов Камчатки? Если попасть в Акапулко, можно достичь и Макао, и «прелестного острова» в Южном море.

У Дмитрия Бочарова, Максима Чурина, В. Софьина, прибывшего к тому времени в Большерецк, был опыт плаваний в сторону Северной Америки.

Рюмин не забыл рассказов Глотова о зеркалах и чернильницах, привозимых на Уналашку. Беньовский, видимо, уже тогда догадывался о том, что эти предметы могли попасть туда и из Калифорнии. Однажды он прямо заявил, что русские рано или поздно, но обязательно достигнут калифорнийских рубежей. Он также хвастал, что еще в 1770 году самостоятельно составил карту Камчатки, Курильских и Алеутских островов.

Но такие занятия, право, более приличествовали сотнику Ивану Черному. Ему и карты в руки!

В 1770 году он жил всего за несколько домов от Беньовского и Хрущева. Сын старика, Никита Черный, был «ларешиым казаком» — сидельцем при питейных делах. Сам же сотник в то время приводил в порядок данные о девятнадцати Курильских островах. Он вернулся оттуда в Большерецк год назад. Три года продолжались странствования Ивана Черного. Он зимовал на острове Урупе, добывал бобров в курильских водах, открывал горячие источники и залежи серы. Сотник исследовал все западное побережье Итурупа (Девятнадцатого острова), увенчанного огнедышащей вершиной. Жил он и на Симушире, на Расёва и на других островах. Бродя по Курилам, он наведывался о золоте, серебре и жемчужных зернах, измерял ширину проливов, примечал зверей и птиц. Ему помогали толмачи-курильцы.

Сотник привез в Большерецк всякие куриозные вещи — утварь и одежду «мохнатых курильцев». Когда он отправлялся на Курилы, ему дали наставление, в котором его обязывали никакого «грубиянства и блудного насильства не оказывать».

Насильство вскоре навалилось на самого Ивана Черного в родном Большерецке, в собственном доме, по соседству с питейным ларем, где старый сотник, очинив пук гусиных перьев, сочинял отчет о своих странствиях.

Таким был этот живой источник познаний Беньовского. Источник этот до сих пор не был раскрыт! Об Иване Черном писали, но никогда не сопоставляли его деятельность с замыслами шайки, сплотившейся вокруг Беньовского в Большерецке.

А шайка эта не уставала вербовать в свои ряды всех тех, кто хоть сколько-нибудь мог быть полезен ей.

Оскорбители императриц были не все одинаковы. Семен Гурьев, например, не поддался Беньовскому, когда тот стал сманивать Гурьева на прелестный остров. Изящный императорский «обрист» собственноручно избил несговорчивого узника Большерецка.

Тут судьба снова столкнула заговорщиков с людьми Алексея Холодилова. Чулошников, приказчик холодиловского корабля в сто пятьдесят тонн, вышел на нем из Охотска к Алеутским островам. На подходах к Камчатке судно было выкинуто на мель. Приказчик, мореход и тридцать три промышленных кое-как прибрели в Большерецк, где и остались на зимовку. Жилось им трудно. Оки просили у Чулошникова кормовых денег, ходили с жалобами к Нилову. Тут прошел слух, что Нилов состоит в доле с Холодиловым и поэтому он не только не поможет промышленным, но и заставит их работать без всякого жалованья. Чулошников пошел плакаться к Беньовскому и в ответ услышал загадочные обещания, что холодиловские люди вообще скоро поправят свои дела.

Постепенно промышленные были втянуты в заговор.

Большерецкий бунт

Приказчиком к холодиловским людям в то время был назначен Степан Торговкин, но промышленные отказались ему повиноваться. Терпение у Торговкина лопнуло. Он пошел жаловаться Нилову и прямо сказал ему, что «Август-поляк» затевает великую смуту на Камчатке и все это может окончиться только злодейством. О чем сговариваются холодиловцы со ссыльными, проводя целые дни в доме Хрущева и Беньовского?

Глава заговорщиков ловко вывернулся. Он явился к Нилову и заявил, что хочет порадовать капитана новой вестью. Ссыльные не желают даром есть хлеб. Вот они и придумали основать поселение на мысе Лопатка и даже заранее назвали его Ниловкой. Там тепло, благорастворенный воздух, можно сеять хлеб и разводить скот. Только надо туда съездить и подробно исследовать местность вокруг будущего земного рая.

Большерецкий командир отпустил Беньовского на Лопатку. Барон действительно разведал конец камчатской земли, своими глазами увидел Первый Курильский остров.

Заговорщики стали внушать холодиловцам и другим простым и неученым людям мысль о том, что они пойдут на «золотой остров» близ Камчатки, чтобы доверху нагрузить галиот сокровищами. Беньовский бросил полуголодных и оборванных холодиловцев в XVII век, переместив их жизнь в 1643 год, когда голландские моряки из Батавии исступленно искали «золотые и серебряные острова» к северу от Японии, а Курильские острова принимали за Америку. Сказка вновь ожила в Большерецке. Где и когда читал Беньовский историю открытий де Фриза? Сам он, конечно, в эту легенду не верил.

Но где взять судно для похода к «золотому острову»? — гадали промышленные.

Корабль сначала хотели выманить у Нилова, будто бы для первого плавания к очаровательной Ниловке. Всех выручил штурман Максим Чурин. Весною он должен был идти на казенном галиоте в Охотск. Но за какие-то грехи, за «развратное поведение», возможно, еще в походе Креницына, ему грозил суд. Кроме того, Чурина замучили неоплатные долги. Он дал слово вести корабль с бунтовщиками к любому острову.

Беньовский окончательно воспрянул духом, когда завербовал и других моряков. На свои познания, полученные в гамбургской навигацкой школе, Беньовский, видимо, не очень надеялся.

Все чаще и чаще Беньовский вытаскивал из кармана своей венгерки мнимую грамоту Павла Петровича, скрепленную причудливой печатью. Вздыхая, он говорил казакам, промышленным и работным людям, что ссыльные напрасно страдают за законного царя Павла. Был бы он на престоле — вся жизнь обернулась бы по-другому.

Петр Ивашкин не раз советовал Нилову посадить Беньовского и Батурина под самый крепкий караул, но добрый старик не верил предупреждениям Ивашкина.

Приходили к Нилову и Спиридон Судейкин с казачьим сотником Иваном Черным и тоже указывали на Беньовского, как на вдохновителя смуты. Если его не укоротить вовремя — «Август-поляк» захватит всю Камчатку, — утверждали они.

Но Нилов, завороженный Беньовским, не верил доносителям. Только после мордобоя, устроенного венгерцем Семену Гурьеву, комендант приказал приставить караульных солдат к домам главных заговорщиков. Но барон и Адольф Винблад вытолкали караул в шею, а буйной вольнице приказали готовиться к выступлению.

Об этом случайно узнали штурманские ученики Герасим Измайлов и Ф. Зябликов. Они пошли к дому Большерецкой канцелярии. По пути Измайлов заглянул в питейный ларь Черного-сына: мореход, по свидетельству солдат, стороживших канцелярию, был навеселе настолько, что его даже трудно было понимать. Следствие потом показало, что и караул тоже не был вполне трезвым. Как на грех, из Охотска незадолго до этого привезли запас казенного вина, вверенный «ларешному казаку» Никите. Черному.

Все же Измайлов с Зябликовым пробовали вызвать самого Нилова, но не смогли достучаться, как ни колотились в прочные двери комендантского дома.

Как бы то ни было, большерецкий начальник утром послал за Беньовским сначала сержанта (Лемсакова?), а потом казачьего сотника.

Иван Черный настойчиво звал Беньовского в канцелярию. Но сотника схватили и скрутили по рукам и ногам. Та же участь постигла и капрала (Михайлу Перевалова?), явившегося с шестью служивыми в дом «Августа-поляка». Всех их посадили в погреб.

В ночь на 27 апреля 1771 года начался большерецкий бунт.

Надо сказать, что Нилов действительно выдавал Холодилову пять тысяч рублей на плавание к Алеутским островам. Трудно предполагать, что это были личные средства бедного армейского капитана. Скорее всего он вложил в предприятие Холодилова казенные деньги, превращая его поход в правительственную экспедицию. Такие случаи бывали и раньше. Если это так, то Нилов получил право распоряжаться холодиловскими промышленными. Как слабодушен ни был большерецкий капитан, он все же сумел взять под стражу наиболее буйных холодиловцев.

В третьем часу ночи толпа бунтовщиков сняла караул у дверей холодной, сбила замки, и промышленные высыпали из своего узилища. Они кинулись искать передовщика, но тот успел убежать.

Пока Петр Хрущев вязал стражу у дверей канцелярии, Беньовский вместе с самыми ярыми заговорщиками уже стучал рукояткой пистолета в двери ниловского дома. Там спали мертвым сном восемь человек. Первым вскочил караульный сержант, а за ним — сын Нилова, при котором Беньовский состоял за учителя.

Через несколько мгновений дверь была сорвана с запора. Григорий Нилов, приподнявшись на постели, успел трижды крикнуть караул, но Василий Панов выстрелил в упор из пистолета, раздробив седую голову своей жертвы.

Убийцы кололи тело Нилова ножами, волочили по полу и, наконец, выбросили в сени. Охрану дома мятежники перевязали.

Беньовский кинулся к крепостному цейхгаузу. Разбив двери, промышленные выволокли оттуда на руках три пушки и мортиру, выкатили пороховые бочки и стали передавать по рукам гранаты, ядра и картечь. Расхватав три десятка шпаг и двадцать пять ружей, бунтовщики обнаружили в крепостном складе ясачную казну — курильских бобров, уналашкинских лисиц, камчатских соболей. Драгоценные меха охапками выносили из кладовой. Четыреста пудов съестных припасов и одиннадцать фляг хлебного вина сделались добычей буйных искателей «золотого острова».

Толпа бросилась к дому сотника Черного. Сын его, «ларешный казак» Никита, засел в сенях с ружьем. Он с ужасом смотрел, как железные затворы один за другим выскакивали из своих гнезд.

Никита Черный встретил насильников выстрелами. В ответ раздалась такая пальба, что впоследствии Черный вытащил из стен и косяков своего дома сорок ружейных и пистолетных пуль.

Сам старик сотник Черный, выпущенный из погреба, снова претерпел поругания и издевательства. Имущество его было разграблено, все бумаги перерыты.

Черному-сыну связали руки и увели в холодную, отобрав у него ларешные деньги.

Жители города, бросив свои дела, бежали куда глаза глядят.

Василий Панов вел себя как на все способный изверг. Еще обрызганный кровью Нилова, он предложил согнать детей и женщин в деревянную церковь, обложить ее соломой и объявить обывателям, что заложники будут заживо сожжены, если кто-либо посмеет сопротивляться шайке Беньовского.

Панов и Батурин разбили кованый казначейский сундук и пересчитали деньги и ценности.

Сам барон пришел в канцелярию, открыл комнату судебного присутствия и, сидя против зерцала, объявил свою банду «собранною компанией для имени его императорского величества Павла Петровича».

Горожан, которые не успели убежать в тундру, сгоняли в канцелярию, где «сват Павла» приводил их к присяге на верноподданность новому самодержцу. Потом Беньовский заставил попа Симеона распахнуть церковные царские врата и вынести крест для присяжного целования.

К вечеру Адольф Винблад открыл две фляги хлебного вина, и главари шайки сначала сами распили эти огромные сосуды, а затем стали раздавать вино вообще всем, кто его хотел. Поили насильно даже пленников, сидевших в холодной.

Наутро тело Григория Нилова было опущено в могилу, наспех вырытую в ограде Успенской церкви.

Заговорщики бегали по берегу Большой реки, стаскивая в одно место карбасы, боты и лодки жителей. Их связывали вместе, приколачивали к судам крепкие настилы. На эти плоты вкатили пушки и мортиру, пороховые бочки, погрузили съестные припасы, еще не распитое хлебное вино и меховую казну.

На плотах раздавались плач и стоны. На Камчатке и думать не могли, чтобы русских людей посмел кто-либо взять в аманаты. Но Беньовский приказал оставить в Большерецке только малолеток, а остальных жителей захватил с собой, как заложников.

Мятежники двинулись на плотах к Чекавинской гавани. Это место достойно особого описания.

По сведениям К. Ф. Дитмара[5], Чекавинская гавань в XVIII веке была одним из самых удобных корабельных пристанищ. Залив Большой реки имел прямой, созданный искусственно, проток в море. Морские корабли проходили по протоку в залив, глубокий и защищенный от волнений. На устье реки Большой, звавшемся Поворотом, стояло село Чекавка; в нем разгружались корабли, доставлявшие припасы в Большерецк. Маяк с фонарями, в которые была вставлена слюда, указывал мореходам путь в большерецкое устье. В заливе против Чекавки отстаивались корабли, пришедшие с Алеутских и Курильских островов и из Охотска или следовавшие туда с Камчатки. Короче говоря, спокойная Чекавинская гавань в двадцати верстах от Большерецка была, по существу, его морским предместьем. Сто лет назад в Чекавке не было уже ни домов, ни складов, ни маяка со слюдяными фонарями. Проток, ведущий в море, в 1854 году заметало песком, и он заметно отклонился к югу.

В Чекавинской гавани стоял казенный галиот «Святой Петр». Мятежники немедленно захватили корабль, и Максим Чурин стал выводить судно на рейд.

Двенадцать дней ушло на сборы. В начале мая Беньовский потребовал от Ивана Рюмина, чтобы тот сходил в Большерецк и перевез на плотах к Чекавке остаток припасов. «Шельмованный казак» стал выполнять этот приказ.

Когда Иван Рюмин приплыл к Большерецку, он узнал, что делалось там в первые дни после начала бунта. Обыватели вернулись из тундры, приказные уселись за свои столы, казаки и солдаты приводили в порядок крепость. Штурманский ученик В. Софьин был выбран временным комендантом Большерецка. Он отдавал очень дельные приказания. Из Верхнекамчатского острога были вызваны двенадцать служивых при двух орудиях. Гонцы поспешили в Тигиль, к устью реки Компаковой и в Нижне-Камчатск.

Степан Андреев, когда-то искавший Америку к северу от Колымы, получивший чин подпоручика после похода к Медвежьим островам, в 1771 году был начальником Тигильской крепостцы, существовавшей с 1744 года на правом берегу реки Тигиль, среди березовых и рябиновых рощ Западной Камчатки.

Михайло Неводчиков, которому было тогда шестьдесят пять лет, начальствовал над кораблем «Святой Павел». Он стоял в устье реки Компаковой, близ длинного ее залива, к северу от Большерецка. Река эта была знаменита тем, что однажды Охотское море выбросило близ ее устья мертвого кита; в туше торчал гарпун с надписью латинскими буквами.

Шайка Беньовского, узнав о том, что Неводчиков отстаивается при Компаковской кошке, собралась идти туда для захвата корабля. Но В. Софьин предупредил старого подштурмана, и он, как надо полагать, успел вовремя выбрать якорь.

Через несколько дней к Софьину явились «ларешный казак» Никита Черный, боцман Серогородский, сержант Данилов, тотемский купец Казаринов. Они вырвались из аманатских уз. Вор Беньовский, — говорили они, — поднял на галиоте знамя императора Павла и ушел неведомо куда, на прощанье пообещав, что скоро великие державы, договорившись с Турцией, разделят Российскую империю на части. В такой стране и жить нечего! Если он не успел забрать с собою всех жителей Камчатки, то дело это вполне поправимое. Он в пути встретит корабельщиков, и те придут для вывоза камчатских обывателей в лучшие места.

И, уже совсем издеваясь, беглый барон прислал в Большерецк «Объявление» на имя Сената. Чего там только не было написано! Павел — законный государь — лишен престола; народ коснеет в невежестве; монастырским крестьянам отданы на кормление подкидыши; наказ 1767 года запрещает обсуждать новые законы; Григорий Нилов — паралитик и пьяница, разорил Камчатку. Его хватил удар, когда он узнал, что холодиловцы избрали достойным предводителем Беньовского — верного слугу законного государя.

В. Софьин с ужасом увидел, что «Объявление» подписали его товарищи по навигацкому делу — Бочаров, Зябликов и Измайлов. Были также подписи Ивана Рюмина, Спиридона Судейкина, малолета поповского сына Уфтюжанинова и других[6].

Вскоре былой креницынский галиот «Святая Екатерина», ходивший теперь между Охотском и Большерецком, повез в Охотск гонцов, в том числе В. Софьина. Они доставили Плениснеру донесения о бунте Беньовского и покрытую засохшей кровью постель несчастного Нилова.

Федор Плениснер начал следствие, но так затянул его, что вскоре получил большие неприятности.

От Камчатки до грота Камоэнса

Между тем «Святой Петр» спускался к югу вдоль гряды Курильских островов.

Историки по-разному указывают место, куда беглецы заходили, чтобы запастись водой и топливом. Д. Н. Блудов называет Семнадцатый остров (Чирпой), а С. В. Максимов — Четвертый (Маканруши).

Японский писатель Окамото Рюуносукэ, составитель краткого жизнеописания Беньовского, говорит, что большерецкий корабль заходил на остров Симушир. Рюуносукэ упоминает о прекрасной симуширской гавани. Это, вероятно, похожая на полумесяц, бухта Броутон, остаток древнего кратера, наполненного спокойными водами. Она лежит на севере Симушира.

…Еще на пути к месту первой стоянки Герасим Измайлов и Паранчин решили приложить все усилия, чтобы овладеть кораблем и отвести его обратно в Большерецк. Штурманские ученики хотели выждать время, когда вся шайка сойдет на берег. Тогда Измайлов и Зябликов обрубят якорные канаты, развернут галиот и пойдут к северу. Измайлов успел тайно изъять у Беньовского карту Камчатки, Курил и Алеутских островов. Но нашелся предатель, донесший на мореходов Беньовскому. Заговорщиков нещадно драли кошками, а Измайлова беглый барон собственноручно избил до полусмерти.

На Симушире беглецы, по приказу Беньовского, кроили новые корабельные флаги. Но почему на острове, обжитом до этого сотником Иваном Черным, был сшит чужеземный вымпел?

В то время русские люди уже жили в Ванинау, на большом острове Урупе, к югу от Симушира. Там они селились в землянках, устроенных из горных пещер. Их корабль был поставлен на колеса и поднят в гору. При малейшей тревоге судно можно было скатить прямо в море. В пещерных жилищах зимовал передовщик Иван Никонов, начальник корабля «Святой Прокопий» купца Прокопия Протодьяконова. Иван Никонов вел записки.

На острове Маканруши белела русская барабора из парусных полотен и стояла салотопня. Здесь били сивучей ради их жира и добывали морских бобров.

Впоследствии Беньовский несусветно лгал относительно посещенных им мест. Если верить, выходило так, что он дважды достигал северо-западной окраины Америки! Этот гамбургский «навигатор», гонимый противным ветром, поднялся от Камчатки к северу до 66° широты и по правую руку увидел берег Большой Земли! Затем новый, столь удобный ветер перенес галиот к Командорским островам. Там Беньовский нашел ссыльных конфедератов.

Но мало этого! От Командоров «Святой Петр» проследовал на юго-запад вдоль всей Алеутской гряды и достиг места недавней зимовки Петра Креницына, где над могилами русских героев, как угрюмый лес, поднимались кресты из плавника. Только от берегов Аляски барон Беньовский поплыл к Японии.

Во всей этой безудержной лжи, в наглом хвастовстве скрывается одно. Беглый самозванец не терял зря времени, находясь в Большерецке. Он, конечно, расспрашивал мореходов и других бывалых людей об Аляске и Алеутских островах. Максим Чурин, Дмитрий Бочаров, Герасим Измайлов, В. Софьин, Ф. Зябликов, Иван Черный, Иван Рюмин — вот источники познаний Беньовского.

К этому списку надо прибавить Савина Пономарева, который мог быть тогда еще в живых, и определенно здравствовавшего Гаврилу Пушкарева. Заодно уж укажем и на капрала Михайлу Перевалова, которого увез Беньовский. Капрал этот мог быть родственником «подпрапорного» Тимофея Перевалова, видевшего берег Америки в 1748 году[7].

Далеко забросил свою удочку с обманной наживкой Беньовский! На нее через сто с лишним лет попались весьма опытные историки географических открытий. Ф. Гельвальд, называвший, между прочим, Афанасия Очередина «Осулдином», Адриана Толстых — «Телушкиным», около 1884 года упоминал о «смелом плавании по Берингову морю венгерского графа Морица Беньовского». Гельвальд повторил сказку о том, что большерецкие бунтовщики были все из поляков. Далее он описывал мнимое достижение беглыми побережья Аляски.

«…Не может быть пройдено молчанием, — писал Ф. Гельвальд, — что он в 1771 году (за пять лет до Кука) видел северо-западную оконечность Америки…»[8]

Беньовский захотел присвоить себе славу русских открытий на Тихом океане.

Любуясь расстеленным на прибрежном песке британским вымпелом, вышитым руками пяти женщин, следовавших за беглецами, главарь шайки распорядился оставить на острове Герасима Измайлова и камчадала Паранчина с женой. Им дали лишь немного ржаной муки.

Галиот отправился к югу.

Японские источники свидетельствуют, что «Басэро-фу» — Дмитрий Бочаров — на пути от Курил до Японии исчислял длину пути и проверял морские глубины. Он мог делать это сам по себе, без всякого приказа или согласия Беньовского. Далее видно, что на галиоте кончились припасы и люди стали голодать. Морские ветры пригнали корабль к Японии. Беглецы увидели берега провинции Ава. Правитель области дал Аусу, как называли японцы Беньовского, дрова, еду и пресную воду.

Барон Аусу отблагодарил японцев тем, что передал им письмо на имя голландского резидента в Нагасаки. Россия начала наступательное движение на Восточном океане, русских надо бояться как огня — таков был смысл этого коварного послания. Но, в конце концов, японцы пытались задержать корабль Беньовского. Тогда, вероятно, впервые заговорили большерецкие пушки. Галиот, расчистив себе путь ядрами, вышел из аваской гавани.

Запасов пищи не хватило даже на переход в ближайший порт. Галиот носился по бурному морю, пока его не прибило к острову Оосима (Амами-Ошима?). Беглецы очутились в архипелаге Риу-Киу, где уже чувствовалось дыхание тропиков. Здесь Беньовский выпросил у островитян риса и воды и стал сушить ржаные сухари, прикрыв место своей стоянки пушками и мортирой. Он снова дал волю сочинительству и настрочил шесть писем, в том числе — послание в Нагасаки. Беньовский преследовал одну темную цель — натравить японцев на Россию.

Его, барона Морицу Араатару Ванбэнгорофу, русское правительство послало с двумя кораблями — фрегатом и корветом — высматривать японские крепости и обойти берега Японии. Он выполнил это и построил форты на Курилах, «поставив там пушки».

«…Говоря по секрету, из Вашего государства необходимо было бы послать суда, для того чтобы оборониться от такого вреда» — так заканчивал свое письмо атаман болынерецких беглецов[9].

В торопливой приписке он сообщал, что посылает «на всякий случай» карту Камчатки! Карта эта действительно была отправлена японскому сановнику в Нагасаки.

Кто был ее составителем? Может быть, на ней раньше была надпись: «Карта Камчатки, под смотрением капитана Шмалева, соч. М. Неводчиковым, 1768 года…»? Возможно также, что она восходила к камчатской карте, бывшей в 1768 году на руках у яренского купца Завьялова. Ведь Максим Чурин, водитель галиота «Святой Петр», должен был пользоваться пособиями для мореплавания, в первую очередь камчатского происхождения.

Никто не знает, о чем говорил тогда Беньовский с видным японским чиновником, прибывшим на рейд Оосимы. Но речи Беньовского были подробно записаны и отправлены правительству Японии.

В начале августа 1771 года камчатский галиот подошел к сырым и теплым берегам Формозы. Люди с Камчатки увидели пальмовые рощи. Здесь росло камфарное дерево. Большерецкие жители могли легко узнать его, так как на берега Западной Камчатки нередко выбрасывало камфарный плавник.

Стрелы «индейцев» впивались в борта лодки, когда люди Беньовского возвращались к кораблю с берега Формозы. Они ходили туда за питьевой водой. У подножья формозских пальм погибли Василий Панов, юнга Леонтий Попов и Логинов.

Мстя за смерть убийцы Нилова, вожак камчатских беглых разорил и сжег хижины островитян, бросил в огонь их лодки и зверски умертвил пятерых «индейцев». Пушкари подошли с зажженными фитилями к орудиям и обрушили на берег два десятка ядер. Вымпел британской короны развевался над краденым кораблем, окутанным дымом бесчестной битвы.

…12 сентября 1771 года португальская стража на стенах фортов Макао увидела корабль с круглой кормой и тремя потрепанными парусами на грот-мачте.

Надписи на корабле никто из португальцев прочесть не мог. Это был «Святой Петр», ведомый пленниками Беньовского, российскими штурманами, волей-неволей проложившими путь от Большерецка до Китая.

Можно думать, что мореплаватели тайком от Беньовского продолжали вести съемку берегов. Д. Н. Блудов свидетельствует, что он видел русскую карту всей дороги от Камчатки до Макао; она находилась «при деле» о побеге Беньовского[10].

В Макао затерялись могилы мореходов Максима Чурина и Ф. Зябликова. Кроме них умерло еще тринадцать человек, в том числе Александр Турчанинов.

Много горя хватили русские люди, обманутые их самозваным предводителем. В Макао «барон Ванбэнгоро-фу» совсем распоясался. Без согласия своих спутников он объявил всех их католиками и запретил им родные обряды. Вот почему над могилами умерших не выросло даже бамбуковых русских крестов. Так был закончен путь от Чекавинской гавани до грота Камоэнса.

Беньовский, прямо подражая лорду Ансону, решил продать камчатский корабль португальскому губернатору в Макао, что и не замедлил сделать.

Когда русские люди стали роптать — Беньовский ложно оговорил их, будто они хотели захватить и разграбить Макао. Португальская полиция бросила холодиловцев в макаоские тюрьмы. Ипполит Степанов так и сгиб в темнице.

Займемся теперь судьбой несчастного Герасима Измайлова, оставленного Беньовским на острове Симушире. Измайлов до июня 1772 года испытывал тяжкие бедствия — ел раковины и морскую капусту. Курильцы его не трогали, а, наоборот, давали ему приют. Тюменский купец-мореход Иван Никонов пришел на галиоте «Святой Прокопий» к Симуширу и забрал Измайлова. Он был доставлен в Большерецк, где Тимофей Шмалев вел усиленное следствие о побеге Беньовского. Тридцать шесть очевидцев убийства Нилова и бесчинств бунтовщиков в Большерецке были отправлены под крепким караулом в Иркутск, где провели два года, пока не были оправданы.

Старик Иван Черный, славный курильский землепроходец, попавший под следствие вместе со своим сыном, умер в иркутской темнице от оспы. Некоторые историки, в том числе Л. С. Берг, ошибочно утверждали, что Иван Черный пострадал за «зверства» над курильцами, тогда как на самом деле старый сотник сделался жертвой дела Беньовского.

Барон Беньовский ходит по Парижу

В Иркутске была получена весть из Китая о том, что Беньовский в 1771 году объявился в Макао.

В 1772 году в Сибирь вернулся из Пекина Василий Игумнов. Его не следует смешивать с его сыном Александром, более знаменитым российским ориенталистом. Василий Игумнов сообщил, что он виделся в Китае с миссионером-иезуитом, отцом Августином, и тот рассказал подробно о похождениях Беньовского.

Кто же был отец Августин?

Известно, с какой настойчивостью иезуиты изучали дороги в Китай, в частности — возможность морских плаваний из Ледовитого в Тихий океан. Вот почему пекинский миссионер с особым прилежанием разузнал все подробности похода «Святого Петра» от Большерецка до Кантона и Макао. Отец Августин не кто иной, как Августин Галлерштейн. В 1766 году он, вместе с другим иезуитом Петром Марциалом Сибо, был избран почетным членом Петербургской академии. Галлерштейн и Сибо посылали в Россию труды о китайских грибах и астрономах Китая[11].

Весть о Беньовском, пытавшемся обратить камчатских беглых в католичество, приятно изумила пекинских иезуитов. Галлерштейн и Сибо на время отложили в сторону описание китайских опенок и каталоги звезд, над которыми трудились эти ученые отцы. Они постарались собрать наиболее полные сведения о приходе «Святого Петра». Иезуиты узнали, что на корабле Беньовского было сто десять человек. Сам Беньовский, разговаривая на звучной латыни, уверял, что все эти люди — поляки и плывут из устья Амура в Ост-Индию с богатыми русскими товарами. Мы видим, что и в этом случае беглый барон пытался приписать себе осуществление вековой мечты русского народа об освоении морского пути от Амура до Индии.

Продав украденный в Чекавинской гавани корабль, Беньовский нанял два французских фрегата — «Дофин» и «Лаверди» и на них отправился в дальнейший путь.

Вскоре умер неугомонный Иосиф Батурин. Фрегаты шли к Индийскому океану, и аляскинские и курильские промышленные люди дивились летучим рыбам, грядам алых разноцветных кораллов и цветущим берегам Нидерландской Индии.

В начале марта 1772 года показались Маскаренские острова. Беньовский не зря выбрал для стоянки остров св. Маврикия, или Иль де Франс, где пробыл восемнадцать дней. Беглые высадились на набережной города Порт-Луи, защищенного крепостными батареями и охваченного полукругом базальтовых гор. В то время там пребывал губернатор Иль де Франса; этому наместнику подчинялась вся французская Индия. У губернатора Иль де Франса Беньовский разузнал все о тогдашнем состоянии Мадагаскара.

Холодиловцы скитались в лимонных садах, глазели на извилистые лианы и потуже затягивали на себе опояски, не раз вспоминая о большерецких харчах. Они роптали и думали уже не о «золотом острове», а о том, как бы скорее добраться до таких мест, откуда можно будет подать о себе весть на родину.

Фрегаты повезли беглецов дальше — мимо жарких африканских берегов, Канарских островов к берегам Франции. В пути умерло несколько человек; их тела опустили в море.

Д. Л. Мордовцев, написавший о Беньовском роман «Беглый король», веря запискам проходимца, заставил его на острове Мадейре похоронить никогда не существовавшую дочь «воеводы Большерецкого острога» Афанасию Нилову, пятнадцати лет. Беньовский в своей книге расписывал пламенную любовь этой самой Афанасии, последовавшей за ним на край света.

Наконец, в начале июля 1772 года, фрегаты вошли в залив Лориан и бросили якорь близ устья реки Блавэ, где стоял город, называвшийся тоже Порт-Луи. Здесь, в стенах Лорианского госпиталя, умерло пять камчатских беглецов. Остальные спутники Беньовского могли сколько угодно скитаться по побережью, наблюдая, как французские рыбаки ловят сарделей. Правда, Спиридон Судейкин нашел в этом захолустном городке время и место для того, чтобы описать свои впечатления о плавании по трем океанам.

Беньовский же, бросив своих пленников, умчался в Париж. Развалясь в кресле редакции бульварной газеты, он приводил несусветные подробности своих камчатских подвигов. Он взял Большерецк штурмом, сломив сопротивление сильного крепостного гарнизона. Он сражался с камчатским губернатором и казачьим «гетманом» (Иваном Черным?). Авантюрист заявлял, что он никогда не бегал с Камчатки, а, наоборот, завоевал ее, так же как и Формозу. Барон обливал грязью Россию и русский народ.

Он не мог миновать приемных морского министерства, ибо оно тогда управляло колониями, так как французская Индийская компания за несколько лет до этого прекратила свое существование. Победитель русских предлагал правительству Франции немедленно закрепить за ней Формозу. Но у Людовика Пятнадцатого сердце лежало больше к Мадагаскару; он уже пробовал вернуть себе этот остров сокровищ, посылал туда в 1768 году отряд под начальством Демонова.

Барон согласился и на Мадагаскар, заявив при этом, что у него есть отчаянные русские беглые преступники, с которыми он штурмовал Большерецк и брал Формозу.

Невозможно представить, что Беньовский не выложил французскому морскому ведомству сведений о Камчатке, Курилах, Алеутских островах и Аляске. Ведь данные, тайно сообщенные когда-то Делилем во Францию, нуждались в дополнении. Разгромив Большерецкую канцелярию, убийца Нилова, без сомнения, не оставил без внимания важных бумаг, а русские карты, как мы уже говорили, он имел в таком количестве, что раздаривал их в Японии. Откуда, к примеру, в Парижской национальной библиотеке появились две «бумаги», написанные на бересте верхнекамчатским сотником Архипом Шелковниковым и отправленные им в Большерецкую канцелярию в 1767 и 1768 годах?[12] Впоследствии у пиратов с Иль де Франса вдруг оказались карты Уналашки и других Алеутских островов.

Беньовский месяцев шесть расхаживал по присутственным местам Парижа, бросив на произвол судьбы своих камчатских спутников.

Холодиловцы на Мадагаскаре

Перенесемся снова в Порт-Луи, на северо-западе Франции, где остались спутники Беньовского, ждущие его возвращения из Парижа.

В марте 1773 года ом прикатил к своим пленникам и заявил, что его величество король французов милостиво посылает их в тайный морской поход. О месте назначения они узнают, когда прибудут туда на военном фрегате.

Вот когда задумались и «шельмованный казак» Иван Рюмин со своей женой, и восемь холодиловцев, и коряк Брехов, и камчадал Попов, и два матроса — Ляпин и Береснев. Многие из них испытали на своих спинах точеную трость Беньовского, китайский бамбук и линьки боцмана фрегата «Дофин». Они отказались ехать со своим «предводителем».

Весной 1773 года по пустынным вереснякам департамента Морбиган шли пешком, расспрашивая дорогу на Париж, восемнадцать человек, обутых в камчатские бахилы. Среди них были Рюмин, Судейкин и мореход Бочаров.

Через месяц они отыскали российского посла Хотимского. Только что упомянутая троица вручила ему журнал с описанием удивительных скитаний по земному шару.

В августе эти люди отправились из порта Гавр де Грас на родину и вскоре прибыли в Кронштадт.

Уже 3 октября былых камчатских беглецов, отныне прощенных, отправили в Сибирь. Ивану Рюмину с женой и канцеляристу Спиридону Судейкину было велено жить в Тобольске, Дмитрию Бочарову и восьми холодиловцам — в Иркутске, матросам Ляпину, Бересневу, Софронову, коряку Брехову и камчадалу Попову — в Охотском порту.

Что же касается Беньовского, то он в это время уже находился на Мадагаскаре. По черным прибрежным пескам Антонжильской бухты, отливавшим железным блеском, расхаживали поповский малолеток Уфтюжанинов, холодиловский приказчик Чулошников, «за матроса казак» Андреянов, Потолов с женой и шесть промышленных с корабля Холодилова. Их Беньовский уговорил плыть для поисков нового счастья на восточный берег Мадагаскара.

…Звенели водопады. Над водяными буграми светились маленькие радуги. В баобабовых лесах ворковали зеленые голуби. Холодиловцы бродили вместе с Беньовским по долинам восточного берега, высматривая место для основания «города Луибурга».

Прошел год, и на берегах Антонжильской бухты выросли стены фортов. Над ними был поднят французский флаг, которому теперь служил Беньовский.

Что сталось с русскими людьми, променявшими родину на похлебку из мадагаскарского саго?

Возможно, холодиловцы испытали каторжный труд, когда Беньовский затеял проложить сквозь тропические дебри первую на Мадагаскаре проселочную дорогу от Антонжильской бухты до города Нгусти. В XIX веке уже не осталось и следа ни от этой дороги, ни от города Луибурга…

Примечания

Подробные материалы по истории побега Беньовского хранятся в Центральном Государственном архиве древних актов, в «портфеле Миллера», тетр. 150, ч. 12.

Список русских, очутившихся на Мадагаскаре, приведен Д. Н. Блудовым. См.: Ковалевский Е. Указ. соч. С. 214.

Источники о Беньовском указаны в кн.: Перевалов В. Ломоносов и Арктика. 1949. С. 441. Пользуясь случаем, дополняю этот список: Плюшар А. Энциклопедический лексикон. Спб., 1836. Т. 5. С. 294–296. (Статья написана, очевидно, Д. Н. Блудовым.) Русский биографический словарь, ст. «Рюмин».

Сибирь, самозванцы, пугачевщина

1

За десять лет службы губернатором сибирским в Тобольске Денис Иванович Чичерин, бригадир и лейб-гвардеец, повидал в своей морозной столице немало народу.

Был Чичерин известен как хлебосол и человек широкого размаха. В первый же год своего правления Сибирью он послал сержанта Андреева на санях идти в Ледовитый океан и поглядеть на месте — простирается ли Американский материк вдоль северных берегов Азии?

Не кто иной, как Чичерин, принял в подданство «людей американских» с шести ближних Алеутских островов, причем через Тобольск в Петербург везли, как великую диковину, алеута в одеждах из птичьих шкур. Василий Шилов, устюжский мореход, представлял через Чичерина свой первый чертеж Алеутской гряды, и именно при Денисе Ивановиче русские достигли Девятнадцатого Курильского острова.

С Чичериным виделись ученейшие мужи — Паллас, Фальк, Эрик Лаксман и флотские мореходы — Креницын и Левашев, что плавали на севере Тихого океана.

Тобольский дом Чичерина был открыт для этих гостей. Обеды губернатор устраивал не иначе как с пушечной пальбой, колокольным звоном и музыкой. В своем доме Чичерин судил и рядил, казнил и миловал и производил по своему усмотрению служивых людей в «сибирские дворяне». Он любил строгость и порядок, любил, чтобы «простой народ» его боялся и звал не иначе как «батюшка Денис Иванович». Особенно Чичерин не любил татей и бражников. И в то самое время, когда в Иркутске «со властью губернаторскою бригадирского ранга» Немцев, вместе с «глухой командой» из городских стражей и людишками разбойничьего атамана Гондюхина, грабил по ночам беззащитных иркутян, то Денис Иванович, не в пример своему коллеге с берегов Ангары, разбоев не терпел. Татей, бражников, шалунов он ловил лично, объезжал Тобольск по ночам с отрядом собственных гусар.

Наряду с людьми учеными Чичерин видел в Тобольске и великоважных преступников, коих везли в Сибирь, вроде лейб-гвардейцев, виновных в «изблевании оскорблений величества», вора-поляка Морица Беньовского, Иосифа Батурина, артиллерийского подполковника, того, что в Шлиссельбурге объявлял, что государь Петр III жив и скоро объявится народу. При особой нелюбви к разного рода озорникам Чичерин должен бы был запоминать их. И все началось так, как будто озорники сговорились между собой.

В 1765 году в Тобольск пригнали колодников, шедших в Нерчинские рудники. В числе этих бряцавших цепями угрюмых людей был солдат ланд-милицкого полка Гаврила Кремнев. В Нерчинск его гнали с Дона, где беглый солдат, «всклепав на себя» имя Петра III, уже успел окружить себя свитой. Два попа — Лев Евдокимов и Иваницкий — присягнули ланд-милицкому солдату на кресте, целовали его натруженные в скитаниях ноги. Кремнев объявил народу, что он, «Петр III», дарует милости — рекрут не будет брать двенадцать лет, двенадцать лет подряд винное курение будет вольным, а подушных денег не надо будет платить. Крестьяне-однодворцы, какой-то Воронежской губернии купец, поручик Савва Романов, цыган с ярмарки, шесть попов и дьяконов, дьячок, трое поповичей, сержанты и капралы и всякий другой люд — всего 69 человек — сплотились вокруг «Петра III» из ланд-милицкой роты.

Но вскоре из Воронежа нагрянули гусары, схватили Кремнева. Кузнец наглухо заклепал оковы на его ногах и выжег алым железом на лбу солдата глубокие буквы «Б» и «С» — «беглец» и «самозванец». Затем было повелено возить Кремнева по тем селам, где он себя ложно разглашал, и всенародно бить кнутом, а потом отправить навечно в Нерчинские рудники.

Екатерина II подписала указ о Кремневе и распопе Льве. Лев был признан виновным в злодеяниях, но они были объяснены тем, что распоп был жаден к «вкоренившемуся в нем пьянству», вел распутную и развращенную жизнь, был погружен в невежество. И его повезли добывать нерчинское серебро, и распоп Лев шел через всю Сибирь, неся на лбу клеймо «ложный свидетель» — «Л. С.»

Может быть, вместе с Кремневым и Львом, в одной партии, в Нерчинск шел и армянин Асланбеков — тоже «Петр III», несмотря на свою восточную наружность… В Тобольском остроге в 1765 году еще должны были жить свежие предания о том, как там сидел на хлебе и воде еще один «Петр III — Петр Чернышев! Как и Кремнев, он был солдатом-пехотинцем, бежал из Брянского полка, скрывался от погони где-то под Изюмом; затем «разгласил» себя как Петра III попу Иваницкому. Поп поминал солдата в церкви как царя, Чернышев крепким солдатским шагом входил в золоченые царские врата храма.

Затем палач долго мочалил кнут о широкую спину Чернышева. Он пошел в Сибирь в первый год правления Чичерина в Тобольске, пошел вместе с распопом Иваницким. И под началом у Василия Ивановича Суворова, командира Нерчинских заводов, оказалась целая стая дерзких, неуемных людей, упорно называвших себя царским именем…

…И кто знает, когда и в какой день сердобольная тобольская старуха подала грош или сайку тверскому разбойнику Хлопуше, не один раз гостившему в смрадных острогах?

Битые кнутом, истерзанные пытками, мечтатели не успокаивались и на каторге. В начале 1770 года в Тобольск прибыл солдат со спешной почтой с Нерчинских заводов. Он привез пространное донесение Василия Суворова. Оказывается, нерчинские каторжники испортили Суворову весь праздник! (Сын его, Александр, только что получил чин генерал-майора за дело под Брест-Литовском…)

Распоп Лев Евдокимов, этот духовник двух самозванцев, разыскал Чернышева в Дучарском руднике. Плавильные и сереброразделительные мастера, пробирные ученики, крестьяне и казаки окрестных селений вновь признали в клейменом каторжнике Петра III. Более того! Тунгусский князь Гантимуров прислал Чернышеву дары — шубу, белую лошадь, съестные припасы. И вот «Петр III», открыв ржавым гвоздем замок цепи, на которую он был прикован к стене, бежит из тюрьмы и скитается в черных дебрях. Он голодает одиннадцать дней и попадает обратно в острог. Василий Суворов начал следствие. Приближенных самозванца били кнутом, но ничего выбить из них не могли.

Князь Гантимуров в это время гостил на заводе и, хотя знал, что и его имя замешано в истории с каторжным «Петром III», держался дерзко и даже вызвал к себе сотню своих всадников. (Следствие выяснило, что Гантимуровы хотели отбить Чернышева силой.)

Осенью через Тобольск промчался петербургский фельдъегерь с именным указом Василию Суворову; в указе было повеление насчет Чернышева: «…наказать кнутом… и, заклеймя, как человека злого и дерзкого, послать в Мангазею вечно, где велеть его употреблять в тяжких работах. Как же оное его разглашение по здравому разуму достойно сущего презрения, то и следствия никакого о том не производить. Екатерина». И «Петр III» вновь обливался кровью под кнутом палача.

Денис Чичерин только диву давался, слушая все эти новости. И другие вести приходили в Тобольск. На Яике бунтуют казаки, и вскоре яицкие колодники, битые кнутом, с вырванными ноздрями и знаками на лбах, идут на Восток от Тобольска — в вечные работы к Василию Суворову. Часть их остается в Тобольске. Затем приходит весть о воре Беньовском, который когда-то не миновал Тобольска на пути в Охотск. Он убежал бог знает куда, прошел южные моря; теперь насильно уведенные им люди возвращаются домой, побывав в Японии, на Формозе, пройдя Тихий, Индийский и Атлантический океаны. Беньовский — самозваный царь Мадагаскара, а далеко отсюда и от Мадагаскара, в Адриатике — царит никому не ведомый самозванец, черногорский «Петр III». Лжепетры бродят по свету от Черной Горы до копей Нерчинска! И Нерчинск готовит нового самозванца; может быть, неугомонный распоп Лев снова бормочет молитвы в честь нового «государя», долбящего серебряную руду в сырой шахте? А Чернышев? Он умер по дороге в Мангазею… Кремнев же сгиб навеки в Нерчинских заводах.

2

В то время, когда безвестный казак Зимовейской станицы еще искал правды у иргизских раскольничьих старцев, в низовьях Волги, в астраханских степях, объявился новый бунтарь, увенчавший себя короной Петра III. Из калмыцких улусов пришел черный от солнца пустыни человек с обветренным лицом. Он явился к начальнику легионной команды и сам попросился в солдаты. Назвал он себя Федотом Казиным. Вскоре служивые легионной команды стали воздавать Федоту царские почести и косо поглядывать на офицеров. Новоявленному царю достаточно только было сделать один знак для того, чтобы солдаты накинулись на командиров и закрутили им руки назад.

Самозванец со своим секретарем Спиридоном Долотиным продержался у царской власти очень недолго. 1 апреля 1772 года он был пленен столь ненавистными ему офицерами и увезен в Царицын, несмотря на то что единомышленники старались все время освободить астраханского Лжепетра… Дальше — уже привычное дело: на занесенной снегом площади Астрахани палач бьет кнутом человека из калмыцких степей, и алая кровь его брызжет на затвердевший от декабрьских морозов сугроб. И снова — клеймо на лбу, вырванные ноздри и оковы на руках и ногах. Федот Казин оказался на самом деле Федотом, да не тем, настоящая фамилия его была Богомолов. Его увезли на дровнях в Сибирь. Но астраханский самозванец умер где-то в пути, и Денису Чичерину не довелось увидеть очередного «злодея» и «озорника» у себя в Тобольске.

Наступило тревожное время… Денис Иванович не знал, что зимовейский казак, повидавшись со старцем Филаретом, прямо из его скита пошел на Яик, на казачьи хутора. Там, в разговорах с казаками, пришелец открылся, что он-де человек не прост, и в одно прекрасное время показал собеседникам важные знаки на груди…

…11 октября 1773 года Денис Иванович веселился сам и веселил весь Тобольск, в его доме был бал. В разгар его Чичерина уведомили, что его хочет видеть гонец из Оренбурга с письмом от тамошнего губернатора Рейнсдорпа. Прочитав письмо, Денис Иванович немедленно ушел к себе в канцелярию, наказав гостям не ждать его, а продолжать танцы. В тот день Денис Чичерин собственноручно начертал кяхтинской тушью несколько писем и наглухо запечатал их в пакеты с надписью о том, что их надо вскрыть только в пути.

Через двенадцать часов, когда в губернских залах еще не погасли свечи бала, Чичерин поставил под ружье и отправил из Тобольска вторую губернскую и две резервных роты. Их увел в сторону Оренбурга секунд-майор Ефрем Заев. Приказ он вскрыл только в пути… Чичеринские войска были слабо обучены, состояли из свежих рекрутов или крестьян, и только в команде Заева были опытные вояки.

Чичерину поневоле надо было задуматься. Войско-то он отправил, а в Тобольске не осталось ни одного орудия. Вдруг здесь начнут бунтовать пленные поляки? Или яицкие казаки ударят в ссыльный углицкий колокол? Письмо Рейнсдорпа было полно тревоги. Он писал не только Чичерину, но и пограничному начальнику Сибирской линии Деколонгу в Омск:

«…На днях сверх всякого чаяния около Яицкого городка оказался нарушитель государственного покоя злодей казак Емельян Пугачев, именующий себя бывшим императором Петром III. Собрал большую партию и, день ото дня увеличиваясь, производит разорения, не меньше и смертные убийства…»

Это было похуже, чем сравнительно безобидные «разглашения» первых самозванцев! Не очень высокий чернобровый человек со шрамом под глазом, в казачьем кафтане и шароварах алого цвета, в косоворотке — едет на степном коне впереди своих войск. Он издает указы, жалует новых подданных высокими милостями — крестом, бородою, рекой, землей, травами, морями, денежным жалованьем, свинцом, порохом и вечной вольностью! Под алые и желтые знамена его стекаются пешие и конные толпы. Знать, иргизские старцы не зря посоветовали Пугачеву идти на Яик…

Денис Иванович старается навести порядок в Тобольске. Как бы не взбунтовались поляки ссыльные! Он со своими гусарами хватает всех поляков и садит их в острог. (Избежал ли этой участи конфедерат, французский офицер Белькур, писавший в то время книгу о Сибири?)

Гонцы привозили первые вести от Ефрема Заева. Тобольское войско под его командой 29 октября дошло до Челябинска. В это время Чичерину пришлось срочно собрать еще одно ополчение — пять сотен казаков и бросить их к Екатеринбургу; там уже поднялись крестьяне! Они вставали под алые и желтые стяги. А Ефрем Заев все шел и шел со своими тобольскими солдатами, — 23 ноября он достиг Орской крепости.

Через два дня в Тобольске произошло примечательное событие. Как ни стерегли город чичеринские гусары, казаки и инвалидные солдаты, а неведомый «злодей» пробрался в Тобольск. И пойман он был около самого острога, где бродил с ружьем в руке и пистолетом за поясом. Денис Иванович учинил ему крепкий допрос.

Что же случилось? Человек с пистолетом был «родом малороссиянин» Василий Гноенко. Ему наскучило числиться в ссыльных казаках при крепости Полуденной, что на Иртышской линии, он бежал оттуда с казаком Данилою и шел именно в Тобольск, где надеялся собрать ссыльных запорожцев и идти с ними на Яик. Гноенко винился в том, что имел согласие на злодейство с четырьмя казаками, которые ныне уже ушли на Яик, и что всему заводчиком был запорожец Григорий Рот из Плоского Редута.

Правду ли говорил Гноенко или зря впутывал в свое дело запорожцев — для Дениса Ивановича все это было безразлично. Важно было лишь то, что хоть какой-то «злодей» был пойман с оружием в руках. Наверное, не раз пытанный, Гноенко неторопливо рассказывал, что он делал в Тобольске. По приезде он «пристал» к женке Пелагейке-малороссиянке, что жила в загородном доме архиерея Варлаама, а чьих родителей она дочь — Гноенко не знал. По бродяжничеству своему ночевал он, пряча пистолет под изголовьем, у расстриги Степана Никитина, потом у Кудрина — казака, да у разных ссыльных. Потом был он у запорожцев Ермолаева и Голубя, сговаривал их совершить измену, бежать к ворам на Яик. У Родичева, пехоты сержанта, Гноенко пил вино и еще у гусара Никиты Коробченина ночевал. К острогу же Гноенко ходил два раза по наущенью казака Голубя — вызволять из-за высокого тына яицких казаков. Но «присланные» казаки-колодники в те дни отпуска на рынок не имели, и потому «подговорения» их к побегу учинить было невозможно, хоть они и передавали, что к тыну пришел сам Голубь.

Насчет ружья Гноенко объяснил, что украл его у одного «пропиточного малороссиянина» в Тобольске, а двадцать патронов купил на свои средства. И опять неизбежный распоп, какой-то Бабич, с которым Гноенко виделся на рынке. Распоп будто соглашался на злодейство. Участь Гноенко была решена, и Чичерин только ждал случая, когда в его сети попадется еще какой-нибудь «злодей», чтобы общая казнь в Тобольске могла как следует устрашить «озорников».

И почти одновременно с Гноенко губернатор сибирский поймал «красного зверя», да еще какого!

След опять шел из Астрахани и Нерчинска. Почуя волю и раздолье, нерчинский каторжный из астраханских атаманов Григорий Рябов разбил цепи и ушел из рудников. Он благополучно прошел через владения Чичерина и появился в Верхотурье. Это был последний предтеча Пугачева! «Злодейский яд свой распространяя в те места, наименовал себя императором Петром Третьим…» — писал о Рябове губернатор сибирский… Слишком «крупным зверем» был Рябов, и Денис Иванович не решился сам судить его, а отправил в Москву. Зато рябовских сообщников — распопа Никифора Григорьева и казаков-донцов Ивана Серединина и Степана Певцова приволокли в Тобольск пред очи «батюшки Дениса Ивановича».

Вспыльчивый Чичерин кричал на пленников и, наверно, бивал их из своих рук — такую «закоренелость» проявили они в своем «злодействе». Уже в плену они узнали о появлении Пугачева и сильно этому радовались. В «Объявлении» своем об этих людях Чичерин писал, что они, «невзирая на высочайшее ее императорского величества о них милосердие и пожалование животом, отважились не только дорогою всех жителей уверить об означенном самозванце, но и в Тобольске о том разглашать….»

Расправа была жестокой. Денис Иванович со своими гусарами, гайдуками, скороходами и чиновной свитой 1 ноября 1773 года лично наблюдал за казнью. Шесть мятежников были влекомы по Тобольску дюжими заплечными мастерами. Чичерин велел вести Гноенко, Григорьева с товарищами от острожного тына по всем переулкам и на каждом переулке бить кнутом, а потом вырвать ноздри и гнать татей в Нерчинск, в вечную ссылку, и на пути бить в каждом городе. На каком переулке упали в осеннюю грязь шесть казнимых, успели ли вырвать ноздри «злодеям» — неизвестно, но все они умерли под кнутом в столице Чичерина, и их поглотила тобольская земля, а не серебряный холод суворовских рудников…

3

Все это время Чичерин вел оперативную переписку с Рейнсдорпом в Оренбурге и с Деколонгом, действовавшим против Пугачева. Писал ли Рейнсдорп в Тобольск о своей ошибке? А ошибку он допустил большую. Незадолго до того, как Чичерин расправлялся со своими пленниками в Тобольске, в оренбургском тюремном замке сидел и ждал своей участи за крепкими железами Афанасий Хлопуша. И он обвел Рейнсдорпа вокруг пальца! Хлопуша дал клятву губернатору привезти Пугачева в Оренбург связанным по рукам и ногам, и Рейнсдорп отпустил старого атамана, пообещав ему за предательство помилование и 100 рублей серебром. Но Пугачев пожаловал Хлопуше чин подполковника, полтину и одежду с повешенного врага, и неистовый тверской разбойник с тех пор прославил себя подвигами под желто-алыми знаменами… Вскоре Чичерин узнал силу старого питомца сибирских рудников!

Через двадцать пять суток после дня тобольской казни Ефрем Заев с тремя тобольскими ротами пришел из Озерной в Ильинскую крепость. Он сумел продержаться лишь четыре дня. Там тоболяки узнали, что Хлопуша уже успел сделать нападение на коменданта крепости Лопатина и порубил его на куски. Вскоре пугачевцы подступили к крепости, ворвались на бастионы — и тобольский секунд-майор Заев был порублен саблями и поднят на багровые копья. За капитана Башарина заступились солдаты тобольской роты, и человек в мерлушечьей шубе помиловал Башарина, поскольку он всегда был добр к солдатам. Так тоболяки впервые увидели Пугачева — в татарской деревне под Ильинкой. Отсюда Емельян пошел к Оренбургу сквозь ледяной буран, гулявший в те дни в степях.

Мертвецы из «тобольского войска» Чичерина лежали у стен Ильинской крепости. Буран был их единственным могильщиком.

Дело разгоралось не на шутку. На Урале поднялись башкиры. Тобольск отправил на Исеть 25 пудов пороха и 200 ружей для защиты рудников от армии повстанцев. В ноябре 1773 года Чичерин пересылал на Яик — Деколонгу — указ графа Чернышева об особой защите от Пугачева — «бездельника» сибирских «рудокопных заводов». В Тобольске было тревожно. Чичерин вскоре пронюхал, откуда идет тревога. В Тобольск стекаются письма от сибиряков из команд Деколонга; пишут о неудачах борьбы с Пугачевым. И тогда Чичерин посоветовал Деколонгу — «все письма просматривать и изъясняющие немалую опасность уничтожать».

Пугачев, как призрак, вставал в глазах… Сам Чичерин помогал этому, составляя публикацию о поимке зимовейского казака. Вот он, страшный и беспощадный мститель — ростом в 2 аршина 4½ вершка, русоволосый, с черной бородой, в которой кое-где видны светлые нити, на виске — шрам от золотухи… Пугачев уже успел ввести у себя в войсках награду — орденский знак на голубой ленте и сам эту ленту надевал по праздникам. Чичерин багровел от гнева, слыша о том, что беглый зимовейский станичник жаловал своих полковников не чем иным, как «многими городами» в Лифляндии!

Денис Иванович стягивал в Тобольск новые и новые силы. А они были очень малы. Что значила, по сравнению с силами Пугачева, рекрутская команда? 127 рекрутов прибрели из Тобольска в Челябинск, и их командир, поручик Пушкарев, немало сокрушался, что Чичерин не мог даже дать команде штыков на ружья. В Челябинск из Тобольска был послан также секунд-майор Фадеев с командой в 27 человек для обучения новобранцев военным приемам. Этот Фадеев под самым Челябинском попал под обстрел восставших башкир; отрядик его разбили, а сам Фадеев был ранен.

Надеяться на сибирские части Чичерин вообще не мог. В январе 1774 года триста тобольских «выписных» казаков передались пугачевцам. Пугачевский «главной армии полковник» Иван Грязнов — высокий русый человек в лисьей шапке — принял тоболяков к себе. Он с пятью тысячами человек пошел на штурм Челябинска 10 января, но был отбит. Грязнов отошел с тоболяками на Чебаркуль, а через три дня Деколонг вошел с сибирскими войсками в Челябинск.

У Чичерина снова были огорчения. Он жаловался прежде всего на «оскудение в людях»: три роты, оставшиеся в Тобольске, состояли все больше из людей, определенных в солдатчину «за вины». К тому же в Утяцкой слободе, что в Ялуторовском дистрикте, стало неспокойно — «вкралась искра»: из Нерчинска туда заявились беглые атаманы Тюменев и Кудрявцев. Чичерин их безуспешно ловил, а между тем Грязнов с тоболяками снова бродил вокруг Челябинска.

В плен пугачевцы попадали мало, но в феврале было поймано пять сибиряков, передавшихся «злодеям».

В феврале Денис Чичерин узнал, что тобольские рекруты с Деколонгом идут по сугробам из Челябинска на Екатеринбург через Шадринск, что пугачевцы пересекли путь между Тюменью и Екатеринбургом и что Тюмень находится под угрозой. Начала бунтовать Кайсацкая Средняя орда…

Деколонг в марте писал Чичерину в Тобольск: удалось поймать десять казаков тюменского ведомства из числа передавшихся Пугачеву. Их повесили, и трупы казаков долго качались на обмерзших веревках над истоптанным шадринским снегом. Где-то на Тоболе бунтовали слободы; войско Чичерина взяло там в плен 47 пугачевцев. В Тобольск на расправу к Денису Ивановичу гнали опухшего от побоев атамана Арзамасцева.

А в Тобольске архиепископ Варлаам написал приказ — предать в церквах анафеме 15 попов, дьяконов и иных служителей тобольской епархии. На попов Чичерин сильно гневался… «…Всему причина пьяные наши попы! — восклицал он в письме к Деколонгу, узнав из донесения, что поручик Феофилов только что взял в плен попа-пугачевца Лаврентия Антонова, вздевшего на себя знак принадлежности к мятежникам — перевязь из белой холстины. Поймали где-то и тобольского семинариста Никиту Некрасова; был он во время каникул у отца-попа, где пил водку за здоровье «Петра III». Бурсака решено было бить в Тобольске плетьми.

Скрепя сердце, Чичерин посылал Деколонгу еще 100 рекрутов из Тобольска. И опять — огорчался. Причина огорчения — тобольские офицеры; «…сии твари посрамление не только чину, но и роду человеческому», «…вся моя надежда в Тобольске — один плац-майор и один капитан…», «…я как курица вынеслась, выкомандировав во все места людей…» — жаловался в письмах Денис Иванович.

В это время тобольский поручик Раздуев очистил дорогу между Тюменью и Екатеринбургом: омская команда — 442 человека при четырех орудиях прошла до Кургана, командир тоболяков Феофилов отбил у пугачевцев слободы екатеринбургского ведомства. На сердце у Чичерина становилось спокойнее. Он по случаю великого поста послал Деколонгу с какой-то оказией огромного осетра и постное желе. Постился Денис Иванович, пытал в Тобольске атамана Новгородцева, пойманного сибирскими егерями, а тем временем Пугачев где-то в башкирских степях простреленной правой рукой бросал в бой свои отряды.

…В начале нашего века в архиве Тобольской консистории еще можно было видеть полуистлевшее дело № 313. Его читал историк сибирской пугачевщины — Дмитриев-Мамонов, и в этом деле хранились известия о ранении Пугачева и начале его конца.

Но все же весна 1774 года в Сибири внушала Чичерину тревогу. В Омске изловили мятежного крещеного калмыка Ивашку Алексеева, но, как ни терзали, как ни били «кошками», он ничего не сказал, «закуся язык». Омский комендант, бригадир Клавер, готовил виселицу, и вскоре на помост возводили местного колодника Василия Морозова. Винили его в том, что он возбуждал неповиновение среди 807 омских колодников вдохновенными рассказами о том, что у дворян скоро отберут холопов, что соль будет скоро стоить по двадцать копеек, а вино — рубль за ведро. «…Может быть, так и здесь, в Омске, будет, если доживем», — говорил колодник, намекая на приход «Петра III» в Омск.

Речной камский путь в Сибирь был закрыт пугачевцами. Купцы волком выли, а не могли везти товаров из Сибири в Макарьев на ярмарку. Пуст был Ирбит — в нем этот год не торговали, а Ирбитскую ярмарку Чичерин перенес в Тобольск, но и это дело окончилось неудачей: не привыкли купцы торговать в Тобольске вместо Ирбита… И, хоть охотским мореходам в этот год даны были торговые льготы, не могли они вывезти в Россию мягкую рухлядь…

Пугачев уходил вниз по Волге, уральская царица Устинья Петровна уже томилась в каменном мешке, в слезах вспоминая Пугачева и их жизнь в Яицком городке. Генерал-поручик Александр Суворов расхаживал по Царицыну; в то время как его отец покидал Нерчинский завод — исконную школу первых самозванцев — Суворов-сын решил судьбу последнего «Петра III»…

Тобольск знал все о пугачевщине — как она начиналась, как разгоралась и как потухло это великое пламя народной войны, искры которой так часто залетали в Сибирь. И вот после того как Чичерин усмирил повстанцев в Ялуторовском дистрикте, перепорол и перевешал угрюмых пленников в Тобольске, к Чичерину прискакал курьер с письмом о поимке Пугачева.

В то время, когда Пугачев глядел на Суворова сквозь холодные прутья клетки, Чичерин писал — 18 ноября 1774 года —Деколонгу в Омск:

«…Его сиятельство гр. Петр Иванович Панин изволил уведомить, что Пугачев под крепким конвоем ведется в Москву, и рожу мне его прислал, которую, скопировав, вашему превосходительству посылаю. Вчера получил от приятеля две семги, из которых одну вашему превосходительству при сем отсылаю, зная, что ее у вас нет».

Так и повез фельдъегерь из Тобольска в Омск портрет Пугачева вместе с беломорской семгой в дни, когда Вольтер не один раз запрашивал Екатерину о судьбе человека, потрясшего Россию.

Пугачевщина окончилась. Голова Емельяна Пугачева скатилась с плеч. Тобольские и омские войска вернулись домой. И вскоре снова угрюмые люди с клеймами на лбах, гремя железами, брели через Тобольск на Восток — на каторгу гнали осужденных пугачевцев.

4

Наступило затишье, и Денис Чичерин вновь начал свою деятельную и веселую жизнь. Екатерина II не забыла оценить его услуги в борьбе с Пугачевым, и скоро Чичерин, кроме красного финифтяного креста с алмазами и восьмиконечной звезды ордена Анны, получил знаки и мантию ордена Александра Невского. В этой пышной одежде скакал он на коне, окруженный своими гусарами, к тобольскому собору, где отправлял в какой-нибудь высокоторжественный день службу друг Чичерина — архиепископ Варлаам.

Огорчений у Чичерина в эти годы (1775–1780) не было. Правда, объявлялся еще один самозванец — Кондратий Селиванов, но это дело было далеко от Тобольска.

Зато в 1776 году Денис Иванович не огорчался, а скорее искренне удивлялся, увидев у себя в Тобольске совершенно неожиданного, последнего последователя Пугачева. Его везли в Петербург под крепким конвоем. В отличие от самозванцев прежних, этот человек носил чин коллежского советника и был… главным командиром Нерчииских заводов! Василий Нарышкин, сменив Суворова-отца, начал управлять Нерчинской каторгой по-своему. Он установил на ней особый свой праздник «Открытие новой благодати» с обязательным всеобщим покаянием в грехах, заставлял попов служить «прежде заутрени обедню», а на досуге читал Вольтера.

Вслед за этим Нарышкин сформировал четыре тунгусско-бурятских гусарских полка и повел их завоевывать… Удинск и Иркутск, где тогда еще царил известный губернатор Немцев, грабивший по ночам прохожих у Ушаковки. Нарышкин особенно приблизил к себе покровителей самозванца Чернышева — князей Гантимуровых, самовольно дал им чины, а некоторых каторжников произвел прямо в офицеры! Собирая народ колокольным звоном и пушечной пальбой, отбирая по пути товары у купцов, разоружая гарнизоны, одаривая ссыльных пугачевцев конями, Нарышкин шел к Удинску. Город был объявлен на военном положении и укреплен. Нарышкин успел ограбить обоз иркутского архиерея Михаила, почту, отбить чай и мягкую рухлядь у приказчиков. Но он и один из Гантимуровых были взяты в плен в Удинске. И вот странный последователь Пугачева доставлен в Тобольск, и Чичерин отправляет начальника нерчинских каторжников в Петербург, усилив конвой. Поистине много разных людей видел в Тобольске «батюшка» Денис Иванович!

При нем русские достигли берегов Японии, пройдя всю цепь Курильских островов, а казак Кобелев ходил к берегам Северной Америки. Это было в 1779 году.

Через год Денис Иванович покинул Сибирь. Тобольск помнил о нем. Помнили его и крестьяне Тюмени и Ялуторовска, помнили и каторжники Нерчинска, и омские колодники — люди, которых он бил кнутом на снежной площади своей столицы.

И, может быть, его вспоминал когда-нибудь под кровлей своего пальмового дворца и еще один давний знакомый Чичерина — единственный недоступный для его расправы самозванец — Мориц, император мадагаскарский?

Русские люди на Сахалине и Курильских островах

Ученые-географы весь XVIII век и половину XIX века спорили по поводу того, что такое Сахалин — остров или полуостров? Еще Василий Поярков, открывший Амур, слышал в 1645–1646 годах от гиляков о Сахалине. К концу XVII века в русских указаниях было записано о том, что «есть остров великий, а живут на том острове многие иноземцы Гиляцкие народы…». Сахалин — остров. Так говорил о нем очень давно русский народ. Географы еще продолжали спор об этом, а первые безвестные русские герои уже обживали дикий сахалинский простор.

«Мы, Иван, Данил, Петр, Сергей и Василий, высажены в айнском селении Тамари-Анива Хвостовым 17 августа 1805 года. Перешли на реку Тыми в 1810 году, когда в Тамари-Анива пришли японцы».

Эту запись, сделанную на листке молитвенника, нашли другие русские на Сахалине лишь в 1852 году. Японский историк Окамото Рюуносукэ писал о том, что в 1806 году русский лейтенант М. А. Хвостов принял под покровительство России остров Сахалин и наградил старшину айнов залива Анива серебряной медалью. «Будет время, когда Охотское море покроется судами, а в станах тех будут процветать науки и художества — так в 1808 году писала Российско-Американская компания по поводу занятия Сахалина.

Что делали первые русские на «Соколином» острове, как называли тогда Сахалин? В 1808 году японский географ и правительственный шпион Мамия Ринзоо сообщил, что четверо русских исследовали западное побережье Сахалина. Эти русские тогда еще жили на берегах огромного залива Анива, откуда пошли на реку Тымь, построили там три избы, завели огороды и зажили в полном мире и дружбе с туземцами. В России в те времена уже знали о Сахалине. Будущие декабристы Артамон Муравьев и Матвей Муравьев-Апостол мечтали отправиться на Сахалин, чтобы «распространить образование среди жителей острова и устроить там республику».

Шли годы.

В 1862 году русские исследователи установили точные очертания всего острова и пролива между ним и материком Азии. Февральские вьюги не помешали лейтенанту Н. К. Бошняку переправиться в 1852 году на Сахалин и отыскать следы пребывания первых русских поселенцев острова. Оказалось, что последний из них, Василий, умер лишь незадолго до этого. Он считал себя начальником Русского Сахалина и гордился таким званием. В сентябре 1852 года на Сахалине был высажен десант под начальством Н. В. Буссе. От имени Российско-Американской компании он занял поселение Кусун-Котан в заливе Анива. Застучали топоры, и на побережье Сахалина стал расти укрепительный поселок с деревянными башнями. В нем жило свыше восьмидесяти русских. Среди них был лейтенант И. В. Рудановский, старший офицер судна «Байкал», доктор Д. И. Орлов и другие первоисследователи Сахалина. Вскоре весь залив был нанесен на карту, в 1853 году исследователи составили ряд описаний «страны, обитаемой айнами».

«Сахалин — земля айнов, японской земли на Сахалине нет — так говорили сами туземцы Сахалина. 22 сентября 1853 года в заливе Анива был поднят русский флаг и установлена батарея из восьми орудий. Укрепление было названо постом Муравьевским. Так началось исследование Сахалина и заселение его русскими людьми.

На сахалинских берегах вырастали новые поселения. В 1858 году был основан укрепленный пост Дуэ на берегу Татарского пролива, где в тот же год стали добывать каменный уголь.

Растительный мир Сахалина впервые был исследован в 1860–1861 годах. С борта клипера «Опричник» на Сахалин высадились исследователь быта айнов Брылкин и топограф Шебунин. Последний делал топографическую съемку острова, а Брылкин составлял словарь айноского языка и записывал народные сказания. В то же время поручик Гусев в Дуэ производил метеорологические наблюдения. В 1867 году горный инженер И. А. Лопатин начал общее исследование огромного острова. Он вышел из Кусуная (западное побережье) и, пройдя горы и дикую тайгу, почти достиг южной оконечности Сахалина. Лопатин продолжал свои исследования на Южном Сахалине и в 1868 году. Презирая опасности, тяжко больной, он не бросал своих работ и сумел обследовать семь известных к тому времени месторождений угля на острове.

Морской офицер К. С. Старицкий в то время произвел многочисленные наблюдения для определения широты и долготы южной оконечности Сахалина — скалистого мыса Крильон. В 1871 году К. С. Старицкий определил с предельной точностью широту и долготу двенадцати различных пунктов на Сахалине, открыл на северной оконечности острова гавань Куегду, а на юге Татарского пролива — остров Моверон (Тотомисири), на котором до Старицкого не бывал ни один европеец. Сведения о Сахалине появились в печати: о русских исследователях острова писала газета «Аляска Геральд» в Сан-Франциско, газеты Центральной России, Сибири и другие. В 1875 году был составлен словарь сахалинского наречия, который до нашего времени считается единственным. Составитель его — Добротворский — был лучшим знатоком языка айнов.

В 1881 году на Сахалине появляется новый представитель русской науки — Иван Поляков. Этот замечательный человек в свое время составлял научное описание коллекции Н. М. Пржевальского. Бесстрашный исследователь прибыл на Сахалин и всесторонне изучил этот остров. Он нашел здесь кости вымершего кабана, открыл старые погребенья народа айнов, собрал коллекцию черепов, доказал, что в каменном веке древние сахалинцы умели изготовлять глиняные сосуды. Отставной лейтенант Зотов нашел нефть на севере острова, другой пытливый сахалинец обнаружил целые озера нефти, застывшей, как жир, и отвердевшей на поверхности земли. Первые поселенцы Сахалина уже знали об отдельных месторождениях золота, железа и меди… На Сахалине выросли Александровский пост, селение Корсаковское, где доктор П. И. Супруненко основал метеорологическую станцию. Вода, высокие горы, дремучие леса Сахалина изучались и покорялись русскими людьми.

На мысе Крильон уже давно стояла красная башня с белым куполом. Это был знаменитый Крильонский маяк — страж Южного Сахалина, о котором писал А. П. Чехов, побывавший на Сахалине в 90-х годах. Чехов на Сахалине видел не только тюрьмы и людей, прикованных к тачкам. Он изучал промыслы, где добывали морскую капусту, интересовался нефтью, открытой инженером Вацевичем, виделся с отважными моряками тихоокеанских кораблей.

Однако японцы, ссылаясь на то, что в южной части острова имелось несколько мелких селений японских рыбаков, добились того, что с 1854 года Сахалин, по Симодскому трактату, был признан территорией, находящейся в совместном владении России и Японии.

* * *

Курильские острова стали известны русским еще в 1697 году, когда Владимир Атласов увидел курящиеся острова-вулканы к югу от камчатского мыса Лопатка. В 1711 году Иван Козыревский первым из русских вступил на скалистый берег Первого Курильского острова (Скюмусю), откуда он стал плавать к югу — «проведывать Апонского царства». А. С. Пушкин писал, что в 1715 году Козыревский «покорил первые два Курильских острова и привез… известие о торговле сих островов с купцами города Матмая». Посланные Петром Великим мореплаватели Иван Евреинов, Федор Лужин и Кондрат Мошков ходили вдоль гряды Курильских островов в 1719–1721 годах.

Уже к 1725 году русские знали не менее двадцати островов Курильской гряды. В тот год, на основании русских данных, была издана карта Камчатки в «Большом Атласе» И. Д. Гоманна, на которую были нанесены Курилы. Через пять лет на страницах «Санкт-Петербургских Ведомостей» можно было прочесть о подвигах И. Козыревского, который «о пути к Япану и по которою сторону островов идти надлежит, такожде и о крайнем на одном из оных островов имеющемся городе Матмае или Матсмае многие любопытные известия подать может». Тогда же Беринг поставил вопрос об исследовании морских путей между устьем Амура, Охотском, Камчаткой, Японией и Курильскими островами. В 1730 году Василий Шестаков с небольшим отрядом осмотрел первые острова Курильской гряды: Сюмусю, Парамушир, Ширинки (Дьякон), Маканруши и Онекотан. Знаменитый исследователь Камчатки Степан Крашенинников, труды которого впоследствии изучали Вольтер и Пушкин, начал в 1766–1767 годах сбор сведений для описания Курильских островов.

Первое русское зимовье выросло на острове Уруп в 1766–1767 годах, когда наши люди успели исследовать уже до десяти островов на юге Курильской гряды. В частности, был подробно изучен остров Итуруп (Эторофу) с его высокими вулканическими горами, горячими источниками и залежами серы. Русские продвигались все дальше на юг. В 1767 году охотский подштурман Афанасий Очередин доходил «до самого Матсмая» (остров Хоккайдо). Казачий сотник Иван Черный бил морских бобров в водах, окружающих острова Уруп и Итуруп. Он написал и доставил в Иркутск отчет о своих географических исследованиях. С тех пор отважные люди из Охотска и Камчатки стали зимовать в урупской гавани Ваникау вместе с курильщиками. Дорогую пушнину стали вывозить для продажи в Якутск. Один из старейших русских знатоков Японии Д. Я. Шабалин плавал у острова Уруп в гавань и город Аткис (Аккэси) на остров Хоккайдо. Так русские к 1779 году прошли всю Курильскую гряду.

Мирные отношения русских с курильцами раздражали японцев. Они мстили храбрым русским путешественникам. Известно, что осенью 1760 года к скалам острова Уруп прибило большой русский корабль, на палубе которого лежал обезглавленный человек. Японцы похищали русских зимовщиков с Курильских островов. Так, в 1785 году ими был захвачен в плен промышленник Иван Сосновский с двумя товарищами.

К концу XVIII века в Охотске появились первые военные суда, которые крейсировали в море и охраняли Курильские острова от посягательств японцев. Японцы нередко делали попытки тайно проникать в русские владения. Их «историк» Морисигэ пробрался однажды на остров Итуруп и осквернил могилы поселенцев с Камчатки, свергнув высокие кресты, которые возвышались, подобно приметным знакам, над островом. В Аккаси у японцев было особое судно для набегов на русские владения. Самураи пытались помешать айнам торговать и дружить с нашими людьми. Начало XIX века было ознаменовано набегом японцев на остров Уруп. Но в то же время «ученый» японский шпион Морисигэ признавал, что ни «Уруп, ни Итуруп, как и другие Курильские острова, никогда не принадлежали Японии».

В 1865 году японцы нагло захватили остров Итуруп и построили там небольшую крепость, казармы и завод по производству рисовой водки. Русские морские офицеры Н. Хвостов и Г. Давыдов решили проучить японцев. Горсть русских храбрецов разгромила японский гарнизон острова. Начальник японской обороны Тода Матадау сделал себе харакири, а доктор Таката Риссаи сбежал на остров Кунашир.

Японцы были взбешены. Бегство их гарнизона с Курильских островов они сами расценивали как «большой позор для Японии».

В 1830 году Сибирский комитет постановил передать всю гряду Курильских островов в ведомство Российско-Американской компании и учредил торгово-промышленную контору на острове Симушир, где вскоре было основано русское поселение. В пятидесятых годах XIX века было основано укрепление Явано на острове Уруп. При входе в гавань Явано стояли батареи, жилые дома, склады для товаров и бобровых шкур.

Упрочение русских на Дальнем Востоке, растущее использование его естественных богатств, установление прочных и дружественных отношений с местным населением — все это не давало японцам покоя.

Продолжавшиеся десятилетиями мелкие покушения на русские земли в семидесятых годах прошлого века стали открытыми и наглыми. Самураи пускали в ход все методы шантажа и мошенничества. Из всех дальневосточных владений России Сахалин и Курильские острова и по своему стратегическому положению, и по экономическому значению являлись предметом особых вожделений японских агрессоров.

В 1875 году, воспользовавшись сложной для России обстановкой в Европе (угроза германского нападения), Япония добилась приобретения у России Курильских островов под видом «обмена» на не принадлежащие, по существу, японцам «права» владения Южным Сахалином. Как известно, через тридцать лет японцы в итоге русско-японской войны захватили Южный Сахалин в свои руки.

После того как японцам удалось закрепиться на Курильских островах, айноское население острова Парамушир покинуло его, не желая жить под властью японцев. Айны всегда мечтали о возвращении русских. К началу XX столетия на островах насчитывалось 2886 жителей. «Столицей» архипелага был поселок Тотари на южной оконечности острова Кунасир. Русские названия сохранились на островах, открытых и исследованных великим русским народом. Айны, курильцы, алеуты, русские и креолы с Аляски жили на Курильских островах под японским игом семьдесят лет.

В августе 1945 года прогремели выстрелы советских батарей по железобетонным фортам первого острова (Сюмусю). Вся гряда Курильских островов была очищена от японцев. Русский солдат дивился виду исполинского вулкана на острове Кунасир, шел сквозь хвойные леса, острова, переходил форелевые реки. Длинная гряда островов, одна сторона которой омыта водами теплого Тихого океана, а другая — холодным Охотским морем, снова стала частью нашей великой страны. Стал советским и Южный Сахалин.

И все те, кто не забыл русский язык, услышали донесшийся до скалистых Курильских островов, до сахалинской тайги и городов могучий голос московского радио. Оно провозгласило, что «Южный Сахалин и Курильские острова отойдут к Советскому Союзу и отныне они будут служить не средством отрыва Советского Союза от океана и базой японского нападения на наш Дальний Восток, а средством прямой связи Советского Союза с океаном и базой обороны нашей страны от японской агрессии».

От Москвы до Забайкальска.

Заметки писателя

Поезд идет в Пекин

Осенью 1959 года мне и фотокорреспонденту Льву Иванову довелось совершить поездку от Москвы до Забайкальска, за которым уже начинаются земли Китайской Народной Республики.

Мы совершили путь в 6672 километра и возвратились в Москву в обратном поезде «Пекин — Москва». Следовательно, в общей сложности мы проехали 12 844 километра. Это очень внушительная цифра!

Не знаю, сколько метров пленки истратил мой спутник для того, чтобы заснять великолепные виды Байкала, улицы шумного Новосибирска, русла быстрых сибирских рек. Объективы трех фотоаппаратов запечатлели черты новой Сибири — ее мощные заводы, гидростанции, новостройки и наряду со всем этим — памятники старины и картины величественной природы.

По правде сказать, нас постигла некоторая неудача. Мы разминулись с китайскими товарищами, журналистами, выехавшими навстречу нам из Пекина для того, чтобы обменяться друг с другом путевыми заметками. Но мы вознаградили себя тем, что видели Сибирь вплотную, слив на тридцать дней с нею свою жизнь. Мы не только наблюдали сибирские просторы из окна вагона. Временами мы покидали поезд и шли по улицам Новосибирска или Иркутска, ехали в сибирский городок науки, в новый город Шелехов или на прекрасный Байкал.

Порою у нас были незримые спутники, помогавшие нам познать те или иные явления. Память историка помогала мне вызывать к жизни образы тех благородных людей нашего прошлого, которые пламенно верили в огромное будущее Сибири. Всего они не могли предугадать, но в целом их мысли воспринимаются в наши дни как пророчество.

«Сибирь — будущая страна мануфактур»,— сказал декабрист А. Бестужев-Марлинский, предсказывая промышленное развитие сурового края. Еще ранее великий илимский изгнанник А. Радищев однажды заметил, что Иркутск со временем превратится в центр большой и «сильной», как он выражался, области. В Сибири Радищев создал «Письмо о Китайском торге». Знаменательно, что он заботился об устройстве судоходства на Ангаре и указывал на Падун как на главное препятствие в освоении могучей реки. Он плавил в горне сибирские руды, и алое пламя как бы освещало видения будущей Сибири, проходившие перед его умственным взором.

Мы стремились к могиле Петра Муханова, похороненного в Иркутске. Это тот человек, которому посвятил свою знаменитую драму «Смерть Ермака» поэт-декабрист Кондратий Рылеев. «Смерть Ермака» с течением времени превратилась в величайшую песню русского народа. Декабрист П. Муханов, томясь в ссылке в Братске, исследовал Ангару и порог Падун.

Между Тюменью и Омском стоит скромная станция Вагай. Она ничем не приметна, кроме заливных лугов, подступающих к ней с запада. Но в устье реки Вагай, согласно преданию, утонул Ермак. Есть новые данные по истории его похода в Сибирь. Они свидетельствуют о том, что Ермак Тимофеевич должен был защитить сибирские земли от вторжения английских мореплавателей. Они предполагали проникнуть по великим сибирским рекам как можно дальше в сторону Китая с целью захвата богатых областей. Ермак готовился принять на свою богатырскую грудь удар, предназначавшийся в конечном счете Китаю!

У нас мало памятников Ермаку. Поэтому мы были обрадованы, когда увидели его бронзовую голову в саду близ университета в Иркутске.

Но придержимся порядка и вернемся ко времени нашего выезда из Москвы. Мимо нас проходили сначала Подмосковье, потом — города Владимирской, Ярославской, Костромской областей. Вот Ростов ярославский с его чудесным старинным кремлем. Он памятен тем, что от его стен начиналось одно из первых путешествий русских людей в Центральную Азию, совершенное еще в XIII веке. Сюда была принесена весть о далеком и загадочном Китае. Ростов славился трудолюбивыми огородниками и живописцами на эмали.

Ярослав Мудрый и… Томас Альва Эдисон. Как это ни удивительно, город Ярославль заставляет вспомнить эти два имени, разделенных веками и океаном. Волею советского человека в древнем городе был впервые выработан синтетический каучук. В этих возможностях сильно сомневался знаменитый изобретатель Томас Альва Эдисон, но ярославские рабочие доказали, что новое дело им вполне по силам.

Мы пересекли Волгу, и вскоре маленький город Данилов заставил нас вспомнить одну примечательную подробность. Лет сто тому назад из среды даниловцев выходили толковые переводчики китайского языка.

Вот и родные мне места — Нея, Никола-Полома, Мантурово. Это край лесопильных заводов. В сплошных хвойных лесах, в стороне от дороги, затерялся маленький город Кологрив. Таких городов на Руси не счесть. Но в Кологриве жил путешественник Ладыженский, собиратель предметов восточного искусства, за которыми он ездил в Китай из своей костромской глухомани!

Сколько бесценных кладов Востока таится в наших северных городах — Великом Устюге, Сольвычегодске! А за окном вагона все тянется лесной край. На станциях видны составы, груженные сосной или уже распиленным лесом, стандартными домами.

На вокзале города Кирова, былой Вятки, меня встретил Евгений Петряев, известный забайкальский краевед, переселившийся в Киров из Читы. Он передал только что написанную им историю города Нерчинска. На новом месте исследователю приходится присматриваться к кировской жизни. Здесь есть замечательные знатоки края, например, В. Г. Пленков, открывший новые данные о К. Э. Циолковском. Старинный город растет. Дореволюционной Вятке и сниться не мог завод по обработке цветных металлов. Он дает латунь и томпак автомобильным и тракторным заводам СССР, а также предприятиям Индии, Китая, Египта, Болгарии. В Кирове есть и другие крупные предприятия, а в числе научных учреждений даже ботанический сад.

Между Кировом и Пермью мы ехали какое-то время по землям Удмуртии. Мелькали высокие сенные стога, чем-то похожие на юрты тянь-шаньских кочевников — так своеобразно были сложены и выведены душистые купола стогов.

Вот город Глазов, где когда-то находился в царской ссылке замечательный русский писатель Владимир Короленко. У западной окраины города мы увидели пасущиеся на лугах стада, а к северу от Глазова вставали корпуса новых заводов с высокими трубами. Постоянно изменялась природа; вятские и удмуртские леса незаметно привели нас к Западному Уралу, к Перми и Кунгуру. Не всякий путешественник знает, что возле Кунгура находится чудо из чудес — огромная ледяная пещера с ее «Бриллиантовым гротом». А в самом Кунгуре живут искусные камнерезы.

В мою задачу не входит писать справочник или дорожник Великого Сибирского пути и его ближайших окрестностей. Вместе с тем не так-то легки поиски образов, олицетворяющих тот или иной город, встреченный на нашем пути. В Свердловске, например, такой символ есть. У стен всемирно известного Уральского завода тяжелого машиностроения высится танк. Это — последняя по счету грозная боевая машина, выпущенная накануне Дня Победы. Рванувшись вперед, танк внезапно остановился и превратился в вечный памятник трудовому подвигу уральского рабочего.

Теперь вместо танков в цехах Уралмаша строят похожие на земные корабли огромные шагающие экскаваторы. В ковше одного из таких экскаваторов помещается легковой автомобиль так, что вокруг него еще остается пустое пространство. Уралмаш производит буровые установки, прокатные станы, блюминги. В Свердловске есть еще несколько машиностроительных предприятий, всех их не опишешь.

Сухой перечень заводов Свердловска нам ничего не даст. Другое дело такой пример. Приборы, изготовленные руками свердловцев, служат делу исследования Северного и Южного полюсов нашей земли и дают нужные показания во льдах Арктики и Антарктиды. В Свердловске сооружены исполинские по своей мощи гидрогенераторы для Красноярской ГЭС, каких еще не видел мир. Географические карты в Свердловске не только печатаются на бумаге. Всемирные выставки в Париже и Нью-Йорке помнят карту СССР, составленную из десяти тысяч самоцветных камней.

В городе самоцветов и благородных металлов — множество больших и малых красивых домов, садов и скверов. Прохладной лазурью веет от большого городского пруда, разделяющего город. Плотина славится замечательной чугунной оградой каслинской работы. Чугун и кованое железо очень украшают городские улицы и площади.

Прощаясь со Свердловском, заглянем на площадь Народной Мести, где высится Дворец пионеров. Это великолепное здание описано в одном из романов Д. Н. Мамина-Сибиряка. Оно расположено в самой высокой части Свердловска.

Поезд «Москва — Пекин» снова пошел на Восток. Я забыл упомянуть, что мы находились уже в Азии, ибо один из приметных знаков с надписью «Европа — Азия» остался в 38 километрах к западу от Свердловска. Кстати, таких знаков на земле Урала не менее трех, но ни один из них мы не увидим, так как они расположены вдалеке от нашего пути. Однажды мне пришлось проезжать «миасский» памятник «Европа — Азия» с его гранями, выступающими из дикого камня.

В связи со всем этим опять вспоминается Ермак. В 1959 году в Свердловске собирались писатели, участвующие в местном журнале «Уральский следопыт». Тогда мы говорили о том, что пора поставить величественный памятник Ермаку, простершему руку к просторам Сибири. Где ему стоять? На западном берегу Тобола или у реки Вагай, с которой связана история гибели этого великого русского человека? Трудно забыть небольшую станцию Вагай, затерявшуюся между Тюменью и Омском; слишком памятна связь ее названия с последними мгновеньями жизни Ермака! Может быть, именно здесь и поднимется к сибирскому небу исполинское изваяние, отлитое из уральского металла.

Поезд приближался к огромной сибирской реке, двигался по пролетам длинного моста. Вдалеке, у самого горизонта, полыхал ярко-розовый неистощимый огонь. Это — пламя какого-то нового индустриального очага, может быть, еще не нанесенного на план нынешнего Омска:

Омск! Неужели это он?

В двадцатых годах с вокзала в город можно было проехать в старом вагончике железнодорожной ветки — мимо пустырей, слободок и пригородов со старинными названиями вроде Волчий Хвост. Немощеные улицы с дощатыми тротуарами, пыльные площади, и — ни деревца вокруг! Так было. Теперь же Омск превратился в один из самых замечательных городов-садов нашей страны. С ним стали соревноваться его старшие сибирские собратья — Иркутск, Томск и другие города. Жители Омска заботятся о его облике. Архитекторы стараются повернуть весь город лицом к великолепному Иртышу, убрать все лишнее, обогатить городской пейзаж новыми чудесными подробностями.

В былые, да уж и не очень древние времена из Омска начинался путь в Западный Китай. Караваны шли на Семипалатинск, Копал и вступали в долину Или, откуда рукой подать было до Кульджи.

Снова заблестели большие озера. Они — золотое дно Барабинской степи. Но наряду с этим издавна замечено, что уровень этих озер подвержен большим колебаниям.

Город на граните

Впереди — новая могучая река, текущая здесь от юго-востока к северо-западу. Огромный город раскинулся по обоим берегам Оби. Это Новосибирск.

Я хорошо знал его в конце двадцатых годов, в нем проходила моя писательская молодость.

Мы сошли с поезда на перроне одного из самых больших в нашей стране вокзалов и вышли на просторную площадь. Недавно ей присвоено название в честь чудесного мечтателя, о котором так тепло писал Максим Горький, — путейского инженера и писателя Николая Гарина-Михайловского. Он делал здесь изыскания трассы Великого Сибирского пути, выбрал место постройки моста через Обь против устья Каменки. Короче говоря, Новониколаевск, впоследствии переименованный в Новосибирск, в какой-то мере обязан своим существованием Николаю Гарину.

Мне удалось отыскать старожилов, своих товарищей по литературному ремеслу. Беседуя о прошлом Новосибирска, мы удивлялись тому, что в те годы мы не знали многого о городе, о природе, его окружавшей. Исследовано ныне Приобское плато, в которое как бы впаян гранитный массив, незыблемый пьедестал Новосибирска. Серо-белый камень, обделанный каменотесами, украшает новые здания, городские ограды, ложится на дно водоемов, превращается в садовые вазы. Жили мы здесь в былые годы и не знали, к примеру, что летом в Новосибирске жарко так же, как в Лиссабоне, а снежные месяцы похожи на вайгачскую зиму. Теперь местный климат подробно изучен. Наблюдения говорят за то, что по количеству часов солнечного сияния город на Оби стоит в одном ряду с городами Кубани или Украины! Поэтому-то на улицах сибирского города продают красивые гладиолусы и другие цветы. В местных садах дают плоды яблони, сливовые и грушевые деревья.

Красный проспект пересекает главную часть города с юга на север, протянувшись на семь километров. Северной части проспекта я не узнал. Здесь, по существу, вырос новый город, не имеющий ничего общего с некоторыми улицами на юге Новосибирска. На севере Красный проспект приводит к воздушному порту, где слышится шум моторов Ту-104. По этому проспекту проходил высокий широкоплечий человек, которого знал тогда весь город. Это был Николай Мартынович Иеске, единственный пилот гражданского воздушного флота Сибири. Он совершал первые полеты над Новосибирском. На изрядно подержанном «юнкерсе» Иеске открыл путь на Алтай, а затем постепенно облетал всю Сибирь.

В мое время в Новосибирске почти не было местных стариков. Датой основания поселка, превратившегося потом в Новониколаевск, а затем в Новосибирск, считают 20 июля 1893 года. В двадцатых годах среди горожан было много свидетелей постройки Обского моста, закладки первых зданий. Прошло еще лет тридцать, и мне приходилось искать тех старожилов, которые помнят Новосибирск 1926 года.

Подлинная история города создана лишь в последние годы. Писатель Савва Кожевников, вплотную изучая новосибирские летописи, написал один из первых очерков по истории Новосибирска. Он протягивает нам книжку, в которой напечатан его «Город на Оби».

Мы едем в городок науки, следовательно, увидим не только эту новостройку, но и Обское море и Новосибирскую ГЭС. Движемся мы на юго-восток от города, и по левую руку от нас проходит, пересекая сланцевые гряды, линия железной дороги на Алма-Ату и Ташкент, та самая, что уже связала Великий Сибирский путь с Дорогой Дружбы.

Дня два у нас ушло на знакомство со стройкой. В красивом бору, где лишь недавно видели косуль, возводились здания четырнадцати институтов Сибирского отделения Академии наук СССР. Один из них уже начал свою работу. Это — институт гидродинамики. Мы встретились здесь с некоторыми учеными. Георгий Сергеевич Мигиренко рассказал нам об исследованиях озера Иссык-куль, проведенных там летом. Не менее замечательны работы по изучению так называемой Енисейской ледовой перемычки, мешающей кораблевождению в районе острова Диксон. Ученые, побывав близ устья Енисея, предложили убрать перемычку путем особого взрыва.

Вот Золотая долина при ручье Зыряновке — месте, где положено начало строительству городка науки. Здесь, в самой глуби континента, идет исследование природы Тихого океана. Молодой ученый, работающий под руководством академика М. А. Лаврентьева, склонившись над бетонным бассейном, терпеливо наблюдал явление «цунами». Эта гигантская волна, возникающая в просторах океана, обрушиваясь на берега, нередко уничтожает все живое и смывает с лица земли целые города. Цунами воспроизведен в миниатюре, но в полном подобии. Здесь ставятся опыты по изучению морских подводных течений, разгадываются причины возникновения ветровых волн. В двух шагах от ручья Золотой долины живет, дышит пребывающий в вечном движении Мировой океан.

Много увлекательных вопросов решали ученые в стенах института гидродинамики. Изучался вопрос о возможности получения даровой тепловой энергии из земных глубин. В глубочайших недрах устраивается искусственная полость, в нее подают воду, быстро превращающуюся в пар. Он используется для отопления зданий и подогрева теплиц, превращается в дешевую электроэнергию, с помощью этого пара изменяется микроклимат. Это — взгляд в будущее.

А вот одна из самых насущных местных работ, проделанная А. А. Дерибасом. Он лишь недавно закончил обследование скалы в черте Новосибирского речного порта. Гранит мешает судам подойти к причалам. Дерибас все прикинул, рассчитал и предложил новый надежный способ уборки подводной глыбищи.

Из Золотой долины мы направились к Обскому морю и вскоре увидели его с высоты, в треугольнике между склонами холмов.

Море было как море. Оно лежало за щитами высокой плотины. Когда мы ехали к ней, нам показали на вершины деревьев, кое-где выступавшие из воды. Здесь, неподалеку от бора, был затопленный город Бердск. На горизонте, как бы пересекая молодое море наискось, дымя, двигался пароход, спешивший в Камень. Обская вода кипела под плотиной ГЭС, а у перил были видны рыболовы, забросившие многосаженные лесы с блеснами в речные пучины. Большие серебряные рыбы играли в мощных струях Оби. Неподалеку был виден шлюз, через который пропускали суда из реки в море и обратно. Бетон и металл теперь сроднились здесь с вечным движением воды; они вместе рождают электрический свет. За спиной у нас — море, впереди — богатырский город, под ногами — кипящее русло одной из величайших рек.

В те дни, когда мы были на постройке городка науки, там работало двенадцать тысяч человек. В этом сосновом бору, бок о бок с Золотой долиной, на одном из будущих проспектов должно было разместиться второе по величине во всем Советском Союзе книгохранилище — Научно-техническая библиотека в 10 миллионов томов.

Нам надо было узнать, как в Новосибирске проходила работа по проектированию Дороги Дружбы. Без особого труда мы разыскали «Сибгипротранс» на Серебрянниковской улице. Инженер Сосновский оказался руководителем бригады, работавшей над проектом.

Но прежде чем говорить о нем, стоит вспомнить пророческие слова, сказанные академиком В. А. Обручевым еще в 1915 году.

«…Джунгарские ворота, — писал следопыт Центральной Азии, — не только удобный, но и кратчайший путь из внутренней Азии в Восточную Европу. Если мы на карте соединим прямой линией Москву с северными провинциями Китая, то эта линия пройдет через Джунгарию вблизи этих ворот, и нельзя сомневаться в том, что рельсовый путь, который со временем свяжет столицы двух великих государств и соединит порты Черного и Балтийского морей с портами Китая, пройдет именно через Джунгарские ворота».

Но как быть со страшным джунгарским ветром юйбэ? О нем, со слов семипалатинских караванщиков, писал еще Александр Гумбольдт. Соперник патагонских вихрей, юйбэ поднимает с земли щебень, валит с ног людей и коней. Составители проекта учли особенности климата Джунгарских ворот. Два года исследователи наблюдали за разрушительной силой джунгарского ветра и на основе этих наблюдений нашли способы борьбы со стихией. Камешки и обломки щебня определенной величины уже не под силу юйбэ; он оставит их в покое. Поэтому строители Дороги Дружбы решили создать вокруг земляного полотна подобие искусственного панциря из гальки и щебня. При этом неистовый юйбэ, сам того не зная, работает на строителей: он сбивает в плотную корку галечник, заставляя камешки крепко прижиматься друг к другу. Такая каменная кольчуга надежно защитит насыпь, не даст ветру разнести песок и землю. Кроме этого, против юйбэ будут использованы камышовые фашины. Там, где джунгарский ветер свирепствует с особой силой, все железнодорожные здания будут построены с таким расчетом, чтобы он не надеялся на легкую поживу. Дом подставит юйбэ глухие торцовые стены без окон и дверей, проделанных на другой стороне здания. Кровля каждого дома будет плоской. Опыт возведения таких построек проектировщики Дороги Дружбы переняли от местных старожилов.

О причинах происхождения юйбэ было известно очень мало. Теперь картина стала ясна. Горные хребты в Джунгарских воротах по обеим сторонам от колеи железной дороги постепенно сближаются настолько, что между ними остается промежуток шириною в двадцать километров. Затем хребты снова расходятся и как бы возвращаются на свое прежнее место. От всего этого в Джунгарских воротах образуется естественная аэродинамическая труба. Широкий раструб ее постепенно переходит в узкое горло в месте, где хребты наиболее сблизились. На другом конце находится второй раструб. Воздушные движения и рождают в этом природном сооружений юйбэ, обладающий скоростью в сорок, сорок пять, а подчас и в шестьдесят метров в секунду.

Когда исследователи начинали изыскания, они тревожились, что на Дороге Дружбы не будет воды. Ведь от Актогая до 126-го километра тянется настоящая пустыня, поросшая колючими кустами. Но оказалось, что под песком и лессом таятся богатые водные источники, водопроводы, проложенные самой природой. Что же касается рук человеческих, то в «щеках» реки Тентек были открыты остатки древнего, своеобразного тоннеля для вывода речных вод на поля.

Когда мы беседовали с Леонидом Сосновским, к нему подошла одна из сотрудниц «Сибгипротранса», чтобы показать инженеру готовую работу — об устройстве складов для цитрусовых плодов на Дороге Дружбы. Эта будничная деловитость свидетельствовала о том, что железный путь от Актогая к Урумчи и Ланьчжоу скоро встанет в строй.

Куда же направятся главные грузовые потоки? Руда и уголь Урумчи, душистые плоды Южного Китая, шелк, кожевенное сырье Синьцзяна пойдут не только в Алма-Ату и Новосибирск. Я узнал, что теперь решено провести дополнительную железнодорожную линию от Актогая до угольной Караганды. Значит, к дороге прирастут новые ветви Дружбы. Китай будет связан через Караганду с Магнитогорском, Петропавловском, Павлодаром, Омском, рядом других городов Казахстана, Урала и Алтая.

Щелкает затвор фотоаппарата моего спутника, запечатлевшего на пленке четкую схему Дороги Дружбы. На прощанье инженер Сосновский подарил нам снимок арки с выразительной надписью: «Дорога вечной дружбы народов Китайской Народной Республики и Советского Союза».

Нам не хотелось покидать чудесный, вечно молодой Новосибирск, раскинувшийся ныне по обоим берегам Оби. Шелестела листва могучих деревьев; самым старым из них было всего лет пятьдесят от роду. Но на юго-западе города, например, на улице Урицкого, ближе к Оби, древесная сень нависла над тротуарами, как сплошная кровля. Такие же картины мы наблюдали на Сибирской, Туруханской, Нарымской и других улицах, названных в честь старинных городов необъятной Сибири. В лучах осеннего, но еще щедрого солнца светился купол Оперного театра, за Обью блестели стеклянные крыши заводских корпусов.

Промышленный Новосибирск строит станки и гидравлические прессы. Этим заняты рабочие огромного завода имени Ефремова. Карусельные станки, станки продольно-строгальные, гидравлические прессы, всего более пятидесяти видов надежных и мощных механизмов выходят из ворот этого «завода заводов».

Здесь в большом почете и электротехника. В Новосибирске изготовляются гидро- и турбогенераторы и другие установки для новых ГЭС северо-востока страны. А машины и оборудование, с помощью которых добываются и обогащаются руды сибирских недр? Родина таких машин — тоже Новосибирск. Он поставляет совершенные механические силы шахтам и рудникам, станциям электроэнергии, цехам огромных заводов. Новосибирские металлурги прокатывают сталь. Один из заводов обрабатывает олово Тянь-Шаня, Якутии, Дальнего Востока. Инструментальное производство, выпуск радиотехнических товаров, постройка машин для сельского хозяйства, изготовление пластических масс, искусственной камфары, лаков…

Трудно перечислить все, что дает Новосибирск нашей стране, начиная от исполинских прессов, кончая местным шоколадом и маслом из соевых бобов или земляного ореха! Ото всех сторон света сюда стекаются потоки драгоценных грузов, превращающихся в машины, механизмы, одежду, съестные припасы. Город-труженик работает не покладая рук.

Ворота Восточной Сибири

Мы прощаемся с Новосибирском. Поезд «Москва — Пекин» отходит от платформы великолепного вокзала, одного из самых больших в Советском Союзе. На нашем пути лежит станция Тайга. Само название ее — сплошной пережиток прошлого, наследие первых лет нашего века. К северу отсюда находится Томск, но железная дорога теперь протянулась дальше его к реке Чулыму, и, пожалуй, только там можно увидеть подлинную тайгу во всем ее великолепии.

Поезд вступает в Красноярский край. Совсем еще недавно ничем не примечательный, небольшой город Боготол ныне превращается в промышленный центр. Вблизи Боготола неглубоко залегает бурый каменный уголь.

Ачинск живет близостью к чудесной Хакассии. Всего четыреста пятьдесят девять километров отделяют его от Абакана, от реки Медвежья Кровь. В ее верховьях открыты огромные залежи железной руды. «Абаканская благодать — так называется рудник, неисчерпаемая кладовая сырья для металлургического комбината. Рост Ачинска предрешен строительством новой дороги на север в сторону Енисейска. У конца новой дороги, между Абалаковом и Енисейском — предприятия обширного лесопромышленного узла.

Как велик Красноярский край! Попробуем мысленно расставить приметные знаки на его карте. Кружок солнечного цвета — в низовьях Енисея… Пусть так будет обозначен янтарь. Понадобятся условные значки для обозначения мест, где найдены графит, платина, иридий, висмут, свинцовый блеск, черный, как агат, каменный уголь. Нарисуем на карте голубые языки горючего газа, слоистые листки слюды, глыбы шпата. В области Туруханска мы поместим изображения стремительных черных фонтанов, как бы застывших лишь на миг. Это — енисейская нефть!..

В Красноярске остановки мы не делали, но успели рассмотреть город и его окрестности. Бросились в глаза телевизионная башня и очень высокая старинная колокольня, похожая на маяк. Башня перегнала своим ростом известняковую колокольню. По обеим сторонам Енисея видны новые заводские корпуса, улицы рабочих поселков. Здесь почти не было «белых пятен» на городском плане: всюду над пустырями поднимались строительные краны. Мост через Енисей состоит из двенадцати пролетов и большой дамбы, протянувшейся через Остров Отдыха. Красноярцы говорят, что такого сооружения не видела ни одна река нашей страны. Красавцу Енисею под стать эти мощные звенья из железобетона, нависшие над его стремительным руслом.

Меня взволновала судьба красноярской Афонтовой горы. Там когда-то находилась знаменитая библиотека Г. В. Юдина, всемирно известное хранилище редчайших книг и рукописей. В доме с белыми ставнями, в комнатах, заставленных книжными шкафами, в 1897 году трудился В. И. Ленин, пользовавшийся печатными источниками из юдинского собрания. Но не прошло и десяти лет, как совершилось нечто непоправимое: библиотека Геннадия Юдина, почти целиком составленная из изданий, посвященных Сибири и ее богатствам, была скуплена представителем библиотеки Конгресса США и перевезена в Вашингтон. Через тридцать четыре года после утраты нашей страной красноярского сокровища меня однажды осенила мысль о том, что на Афонтовой горе могут храниться драгоценные рукописи, случайно не попавшие в число книжных грузов, отправленных в Северную Америку. Старый архивный работник Красноярска Степан Николаевич Мамаев, которому в 1959 году исполнилось бы сто лет, несмотря на свой преклонный возраст, на девятом десятке своей жизни по моей просьбе начал поиски юдинских бумаг. Догадка подтвердилась. Так в 1940 году были отысканы копии замечательных документов XVIII и XIX столетий, рассказывавших о том, как русские люди открывали и осваивали земли Аляски и Северной Калифорнии. Теперь Афонтову гору отвели под застройку зданий для двух новых высших учебных заведений в Сибири. Дом с белыми ставнями, с памятной доской, водруженной в честь пребывания В. И. Ленина в зале юдинской библиотеки, будет сохранен. Советские преобразователи Сибири, особенно те, кто строят железные дороги, возводят новые огромные мосты, не раз с благодарностью вспомнят имя Степана Мамаева. Ведь среди его многочисленных научных трудов есть работы по библиографии истории железнодорожного вопроса в Сибири.

Город постепенно отходил от нас, но как бы стараясь показать нам свои новые здания, высокие трубы, скверы, засаженные молодыми деревьями. На отрезке пути Чернореченск — Красноярск — Клюквенная полным ходом шли работы по электрификации железной дороги. Я забыл упомянуть, что за время нашей поездки не раз «выпрягали» паровоз и поезд прицепляли к новому, светящемуся от свежей краски электровозу. В окне мелькали железобетонные опоры и нескончаемая нить проводов. Клочья дыма не летели под откос, не цеплялись за вершины темных сосен. Забегая вперед, скажу, что, когда мы возвращались в Москву из Забайкальска, мы ехали по некоторым только что отданным во власть электричества пролетам. В те дни, когда мы двигались на Восток, эти участки еще строились.

Придет лето 1960 года, и строительные электропоезда начнут пересекать пространство между Москвой и Иркутском. Все 5333 километра пути будут сплошь электрифицированы.

У дороги раскинулся Канск-Енисейский, прорезанный старым Московским трактом и окаймленный рекою Ан, рождающейся в Восточных Саянах. Я волен нарисовать на карте Сибири, возле Канска, багряный рубин, слюду, красное партизанское знамя, узор, украшающий одежду камасинца, фарфоровую чашу.

Рубиновые россыпи были открыты здесь в советское время, местная же слюда имеет давнюю славу. В канских просторах зарождалось мощное движение партизан во время гражданской войны. Что же касается канских камасинцев, то это — одно из самых малочисленных на всем земном шаре племен. Однако ему посвящено несколько научных трудов сибирских историков и этнографов.

На подступах к Тайшету показались светлые и, видимо, глубокие озера, освещенные осенним солнцем. Легкие блики перемещались на рельсах, уходивших не только на Восток, но и на Север. Вагоны с надписями «Москва — Лена» объяснили все. Отсюда на Вихоревку, Братск, Заярск, Усть-Кут пролег семисоткилометровый путь на великую реку Лену. На том конце дороги — станция Осетрово. Она превращается в самый большой речной порт Сибири.

Скоро Иркутск! Зеленые сосны, песок слева от пути… Вдруг из леса показывается новый, свежевыкрашенный красный трамвай. Вы смотрите на часы, раскрываете расписание и остаетесь в полном недоумении: до Иркутска еще более сорока километров. Но красный трамвай — не «Летучий голландец». Он спокойно поворачивает на рельсовый круг, чтобы совершить обратный путь куда-то в глубину густого сосняка. В лесу, у реки Китой раскинулся новый город Ангарск. Предприятия Ангарска изготовляют цемент, железобетонные изделия, минеральную вату, строят машины. Люди издревле облюбовали эти привольные места. Неподалеку от Ангарска находятся примечательные могильники времен неолита. В них были найдены тяжелые топоры из зеленого нефрита и яшмы. Следы древней жизни соседствуют с асфальтом и мачтами с проводами, по которым мчится электрический ток…

Иркутские встречи

Иркутск встретил нас заводскими дымами, огромностью своих просторов, великолепием быстрой и холодной Ангары. Года четыре тому назад я здесь бывал и поэтому сейчас отыскивал взглядом знакомые приметы — большой Ангарский мост, Белый дом, сад имени Парижской коммуны, украшающий набережную. В первый мой приезд Иркутская ГЭС еще строилась. Зимой 1956 года этот железобетонный дворец, возвышавшийся над Ангарой, уже посылал промышленный ток. Он теперь передавался в угольное Черемхово, к Падунским порогам, проносится по проводам над рельсами новой дороги. За плотиной синел край Иркутского моря. Оно, по существу, представляет собой залив Байкала, самую большую его губу, вытянутую в сторону Иркутска. Года четыре назад я ехал от Иркутска в сторону Байкала по участку железной дороги, ныне погруженному на дно моря.

За десять дней нашего пребывания в Иркутске мы повидали много самых разных людей, от вице-президента Всесоюзного географического общества до доярки из села Оёк.

Расскажу, как мы ездили в сибирское село. Иркутский корреспондент «Известий» рассказал нам, что в Оёке живет Клавдия Автайкина, член бригады коммунистического труда. С ней стоит познакомиться и как с путешественницей по Китаю.

Корреспондентский автомобиль двинулся по главной улице имени.Карла Маркса к северной окраине Иркутска. Замелькали, дома с большими витринами из зеркального стекла. В глаза бросился один из магазинов, украшенный изображениями дракона. Он когда-то принадлежал известной чайной фирме. Налево был виден цветущий сквер на площади, где стоит красивое здание Центрального телеграфа.

В конце главной улицы открылся индустриальный пейзаж. Мы поравнялись с оградой завода тяжелого машиностроения имени В. Куйбышева. Это — кузница Восточной Сибири. Выросла она на месте былой городской свалки. Здесь были созданы первые прокатные станы, коксовые батареи, оборудование для доменных и плавильных печей. Из ворот завода выходят большие драги, волочильные станы, разливочные машины, прокат, сталь. Крупные металлургические заводы нашей страны получают отсюда оборудование. Мой спутник вскоре заснял на заводе имени Куйбышева агрегат двухсотпятидесятилитровой драги. По его круглому краю была выведена надпись, из которой явствовало, что исполинская машина заказана трестом «Якуталмаз».

Вот набережная реки Ушаковки, очень быстрой и беспокойной, а слева — широкое лоно Ангары. Мы покатили по рабочему предместью, мимо большого кинотеатра, картографической фабрики и не сразу достигли окраины, откуда начинается Якутский тракт. Машина помчалась к северу и вскоре очутилась посредине села Куда. В нем было птицеводческое хозяйство; кудинцы успешно разводили знаменитых пекинских уток. В Куде когда-то жил декабрист Александр Сутгоф, недавний лейб-гвардеец, посвящавший свое время заботам о кудинской мельнице. В этой стороне были поселены Сергей Трубецкой и Федор Вадковский. Они завели огороды и сады, построили дома.

Федор Вадковский умер в Оёке в морозный январский день 1844 года. Хоронить его приехал из Малой Разводной друг Вадковского, тоже декабрист, Федор Юшневский. Во время прощания с телом товарища Юшневскому вдруг стало плохо, и он, не приходя в сознание, скончался у тела своего товарища.

Юшневский, живя в окрестностях Иркутска, успешно занимаясь земледелием, вывел кукурузу, до него совершенно неизвестную местным жителям.

В сельскохозяйственную артель, где работала Клавдия Автайкина, мы проехали прямо, оставив село Оёк в стороне. Знаменитая доярка оказалась очень скромной молодой женщиной. Слава ее не испортила. Приезд журналистов Автайкина восприняла по-деловому. Прежде всего она стала знакомить нас со своими товарищами по работе, стараясь не выпячивать себя.

В бригаде Якова Алексеевича Александрова работали девятнадцать доярок. Скот фермы был гладкий и сытый, потому что его кормили, считаясь со вкусами каждой коровы — то капустой, то картофелем. Автайкина отвечала за четырнадцать коров. Семь из них она доила руками, а семь остальных — аппаратом. Дойка происходила три раза в сутки.

Коровы пришли с поля и сами потянулись в хлев. Лишь наиболее строптивые дождались того, что их стали загонять в стойла. Запахло парным молоком. Клавдия Николаевна показала, как она доит, сокращая срок дойки на девять минут.

Не бросая работы, она рассказывала, что побывала в Китае, вместе с дояром-бурятом Федором Николаевым из Усть-Орды. Они посетили Шеньян, Аньшань, Фушунь, порт Артур, Дальний. Сибирские гости, конечно, любопытствовали, как поставлено молочное хозяйство в госхозе возле Дальнего и в народной коммуне близ Фушуня. Китайские дояры были благодарны Автайкиной за то, что она показала сибирский способ дойки, показавшийся маньчжурским доярам очень быстрым и удобным. Однажды, рассказывала Клавдия Николаевна, она заметила, что сточный желоб на полу стойла был расположен так, что коровы, наступая на него, сбивали копыта. Она посоветовала китайцам исправить ошибку.

Дойка подходила к концу. Один из скотников сделал целый краеведческий обзор, рассказав нам о природе, окружающей Оёк. Он говорил о том, какие ягоды спеют здесь, перечислил породы рыб, водящихся в местной речке. Попрощавшись с Клавдией Автайкиной и ее подругами, державшими в руках большие серебристые ведра, мы направились к Оёку. На широкой улице села вперемежку с новыми зданиями стояли дома, оставшиеся от времени декабристов. В Куде мне показалось, что я вижу старую мельницу, на которой так долго трудился Александр Сутгоф.

Вскоре после нашего приезда в Иркутск там открылось историческое Совещание географов Сибири и Дальнего Востока. Оно так лишь называлось; на деле же в Иркутск съехались, кроме сибиряков, ученые Москвы, Ленинграда, Львова и других городов нашего Союза. Среди этих гостей Иркутска было много знакомых исследователей, писателей, краеведов.

И в докладах, и просто в разговорах участников совещания содержались замечательные сведения. Вот, к примеру, как географы разделили Сибирь и Дальний Восток. Десять природных стран, от Западно-Сибирской до Амурско-Приморской, насчитали ученые, начиная от Урала, кончая берегами Великого океана. Если же эти страны разделить на природные провинции, то таких провинций будет не менее восьмидесяти. Шестьдесят процентов всей площади Советского Союза занимают Сибирь и Дальний Восток!

За последние двадцать лет в Сибирь пришло не менее четырех миллионов новоселов из европейской части Советского Союза. Только в одной Восточной Сибири к началу 1959 года насчитывалось пятьдесят семь городов и сто семьдесят шесть поселков. Пятнадцать городов возникли после Отечественной войны.

Отчетливо сложились большие промышленные узлы, такие, как Иркутско-Черемховский, Красноярский, Братско-Тайшетский и другие.

Десять научных учреждений занимались многолетними исследованиями Братско-Тайшетского узла; работы длились много лет, но сказать, что они доведены до конца — еще нельзя. Чуть ли не четверть миллиона квадратных километров — это площадь таежных земель, которые охватывает великий узел. Изучение его будет продолжено.

Такие данные приводились в докладах ученых, собравшихся в Иркутске. Здесь с уважением упоминались имена старых русских исследователей, провидевших чудесное будущее Сибири. В числе их был и наш великий современник академик В. А. Обручев, долго работавший в Иркутске. Бродя по городу, мы отыскали мемориальную доску, укрепленную в честь автора «Истории геологического исследования Сибири».

А чего стоит здание, построенное Сибирским отделом Русского географического общества. В доме этом помещается краеведческий музей. На его стенах, на каменных досках, начертаны имена знаменитых открывателей и следопытов Азии, ставшие бессмертными.

Но где это видано, чтобы Ермак смотрел на пламенные цветы Индии? Против здания музея с его многочисленными башенками расположен красивый зеленый сад. Посреди него высится большой памятник из розового гранита. На грани памятника — вылитый из металла выпуклый портрет Ермака Тимофеевича, а у подножья каменной глыбы — яркие, как бы пылающие алым огнем цветы. «Канны. Родина — Южная Индия», — красноречиво гласит короткая надпись. Сибирская осень еще не успела одолеть пламенеющие цветы. У себя на родине канны, наверное, сейчас в полном цвету. Они горят в садах, окружающих Бхилаи. Там, на огромном металлургическом комбинате, нашли себе место машины, домны, приборы для стального литья, сделанные руками иркутских мастеров. Индийские цветы на берегу Ангары и трехтонный паровой молот — вот образы сегодняшнего Иркутска, современной Сибири. Происхождение названия «Сибирь» в точности не выяснено до сих пор. Некоторые ученые склонны выводить его из бурятского слова «шэбэр», что означает: «чаша», «лесная глушь», «густой лес». Пусть языковеды занимаются столь полезным делом!

Новая Сибирь отовсюду смотрит на нас. С левого берега Ангары доносятся звуки сирен. Это поют электрические поезда, проносящиеся в сторону Байкала. В воздухе слышен шум моторов. Это идут на посадку или набирают высоту самолеты, поддерживающие сообщение Иркутска с Москвой, с Сахалином и Иркутском, с Пекином, с Улан-Батором и Хабаровском, с золотым Бодайбо и Улан-Удэ.

Пока шло научное совещание, мы успели побывать на чаепрессовочной фабрике, которой справедливо гордится Иркутск. Чайных фабрик у нас в Советском Союзе вообще мало, а иркутская занимает первое место по производству прессованных, или плиточных, чаев.

Перед фабричным зданием разбит чудесный цветочный сад, содержащийся в отличном порядке, а внутренние помещения по чистоте своей напоминали аптеку или клинику. Сходство с ними увеличивается, когда мы попали в лабораторию, где одетые в белые халаты женщины трудились над исследованием образцов чаев. Они переставляли красивые, как бы золотые и серебряные, коробочки. Юлия Ивановна Соловьева со своими помощницами подвергает чай органолептическому анализу, и только после этого начинается его переработка.

У Юлии Ивановны Соловьевой в стеклянном шкафу был расположен целый небольшой музей. В нем хранятся образцы новых и старых чаев. Если мы уж заговорили о внешнем виде чая, об его упаковке, то нелишне взглянуть на огромную, весом в один фунт, пачку. На грубой светло-желтой бумаге были изображены два скрещенных якоря. «Цейлонский чай № 91. Преемник Алексея Губкина А. Кузнецов», — гласила надпись. Из этого можно заключить, что известный чайный король прошлого не считал нужным заботиться о привлекательности своего товара, стоившего не так уж и дешево — два рубля сорок копеек за фунт.

Раньше на месте этой фабрики находились таможни и развесочный склад Губкина и Кузнецова. Торговля чаем издавна процветала, в Иркутске. Когда еще не было Великого Сибирского пути, с началом каждой зимы в Иркутск из Кяхты тянулись обозы по пятьдесят и сто подвод каждый. На санях стояли чайные цибики, зашитые в козловые шкуры. Так их везли до Нижнего Новгорода, Москвы, Петербурга. Историю иркутских чайных дел неплохо знал старейший из рабочих чаеразвесочной фабрики Елизар Филиппович Лаврентьев. Он порассказал нам кое-что из этой истории и согласился с одним нашим предложением. Оно касалось «драконового» магазина на главной улице Иркутска. Хорошее помещение, приспособленное в былое время для торговли чаями, теперь использовалось не по назначению. Надо бы подумать, говорили мы, о том, чтобы Иркутск снова имел красивый чайный магазин, где продавали бы и душистый «Кимынь», и чайную посуду из хайтинского фарфора.

На иркутской фабрике был издавна заведен обычай угощать гостей. Мы пили чудесный чай, крепкий и прозрачный, как янтарь, без мути и отстоя.

Нефрит и алюминий

Как бы между делом мы поехали в новый город Шелехов, на междуречье Иркута и Китоя. Навстречу нашей машине двигались зеленые горы, мелькали крутые откосы. Проделав километров пятнадцать, мы очутились на вершине Ольхинской горы и не могли удержаться от того, чтобы выйти из машины. Впереди во всю длину горизонта простирались горы. У их подножья широко раскинулась долина Иркута. Справа, на востоке, дымил Иркутск. Река текла в его сторону, разбиваясь на протоки и рукава, образуя кое-где круглые плесы. Над склонами гор, обращенными к нам, висели облака белого дыма. Это жгли известь.

В некотором отдалении от известнякового завода виднелись высокие трубы, очертания заводских корпусов, а правее их — отдельные кварталы строящегося города и улицы рабочего поселка. Это был Шелехов, индустриальный очаг Восточной Сибири, где должен производиться легкий и светлый металл — алюминий. Когда-то Н. Чернышевский предсказал алюминию огромное будущее, не подозревая, что он будет родиться на сибирской земле. При неплохой памяти, стоя на Ольхинской горе, я вспомнил, что даже в «Сибирской Советской энциклопедии», в ее первом томе, вышедшем из печати в 1929 году, нельзя было найти статьи «Алюминий». С тех пор прошло тридцать лет. Новое издание энциклопедии о Сибири уже немыслимо без описания алюминиевой промышленности, начало которой положено здесь.

По краю косогора мы опустились в долину, свернули вправо и вскоре очутились на Алюминиевой улице. Она замыкалась большим зданием клуба. На небольшой площади стояли автобусы линии Иркутск — Шелехов. По радио передавали новости и какое-то веселое местное обозрение. Несколько шелеховцев сидели на лавочках возле клуба. В большинстве это были молодые люди. Разговорившись с ними, мы узнали, что будущий город живет одной мыслью — пустить скорее первую очередь алюминиевого завода. Электричество будет здесь неутомимым работником, создающим легкий серебристый металл путем разложения вещества током, поступающим с Иркутской ГЭС. Цехи электролиза разместятся здесь в помещениях длиною более чем в полкилометра каждый. И разве это не чудо? Глыбы желтой или белой породы Саянских гор, соприкоснувшись с электрической силой, постепенно превратятся в сплав, а затем в листы металла, рубчатые крылья воздушного корабля. Таков будет путь глиноподобной массы сибирских недр — от земных глубин до воздушных высей нашей страны. Город Щелехов — колыбель сибирского алюминия.

Снова зашумел мотор нашей машины, и мы покатили в сторону Ольхинской горы. В Шелехове мы прихватили с собой одного иркутянина, очень словоохотливого и пытливого. Он рассказал, что на склонах Ольхинской горы видны остатки древних поселений и старых могил. Вскоре мы пересекли колею Великого Сибирского пути. Вагоны электрической дороги пролетали по долине Ольхи в сторону Приморского хребта и Байкала. Скромная станция Гончарово представляет собою ворота нового города Шелехова.

В один из чудесных иркутских вечеров, когда в ангарских волнах колыхался золотой столб от заходящего солнца, мы пришли в Знаменский монастырь и направились к его северной стене. С высоты каменного надгробья на нас глядел Григорий Шелехов. Поясное изображение его было вылито из металла и утверждено на одной из граней памятника, воздвигнутого здесь в 1800 году. Закатные лучи скользили по мрамору, украшенному изваянными из бронзы компасом, шпагой, якорями. Надписи, составленные знаменитыми поэтами того времени, гласили о том, что здесь погребен русский исследователь материка Северной Америки. Григорий Шелехов умер в Иркутске в 1795 году, не успев свершить всех своих замыслов. Незадолго до смерти он составлял записки о необходимости установления торговли России с Китаем, Индией, Японией, Филиппинами, предполагал отправить научно-торговую экспедицию в Западный Китай и Тибет. К этому походу был уже подготовлен иркутский аптекарь И. Сиверс, немало потрудившийся над изучением истории русско-китайских связей.

Не мог Григорий Шелехов предполагать, что потомки воздвигнут в его честь не только этот памятник из уральского мрамора, но и целый город алюминия, раскинувшийся в долине Иркута!

Проходя по двору монастыря, почти сплошь засаженному цветами, мы поравнялись с другой приметной могилой. Она скрыла прах декабриста Петра Муханова, скончавшегося в Иркутске в 1854 году. Этот плечистый большеголовый человек с пышными усами был другом Кондратия Рылеева, посвятившего Муханову стихи о гибели Ермака.

После заточения в казематах и пребывания в Читинском остроге и Петровском заводе Петр Муханов десять лет прожил в Братском остроге, как назывался тогда теперешний Братск. Декабрист сделался первым исследователем ангарских порогов. Он осматривал Падун, ныне известный во всем мире как место постройки Братской ГЭС. В дневниках узника Братского острога я нашел записи, относящиеся к изучению местного климата, сельского хозяйства и промысловым занятиям жителей Приангарья. Из заметок Петра Муханова видно, что он не раз совершал долгие путешествия «по всем изгибам Ангары». Он вынашивал мысль о постройке обводного канала вокруг непокорного Падуна, перегородившего Ангару во всю ширину ее жемчужного русла.

На востоке, вправо от дымных корпусов завода имени Куйбышева, — небольшая площадь, украшенная небольшим сквером и ограниченная крутым спуском. Здесь стоит добротно построенный большой деревянный дом с угловыми окнами — «фонарями». Его стену украшает чугунная доска, на которой начертано одно из священных для русского имен. Вот что гласят выпуклые буквы: «Сергей Григорьевич Волконский, генерал-майор, член тайного Южного общества декабристов. Сослан в Сибирь в 1826 г. В Иркутске жил с 1844 г. по 1856 г.».

Семья Волконских переехала сюда после долгого пребывания в Урике. Над домом Волконских кружились сизые и белые голуби. Рабочие сваливали с грузовых машин жирную черную землю, привезенную для посадки новых, деревьев на улице Волконского. Дом декабриста был сравнительно недавно обновлен.

Посещение дома Волконских для меня было особенно интересным. Мне удалось разыскать записки путешественника по Аляске отважного Лаврентия Загоскина. Из этих записок я узнал, что он искал встреч с Волконскими, бывал в этом доме. Здесь хранились подарки Загоскина, предметы из его этнографических коллекций, вывезенных из Калифорнии и Русской Америки. Мне так и видится мой герой, стоящий вот здесь, на крыльце с навесом, держащий в руках пестро раскрашенный боевой шлем индейцев. Как будто все это было только вчера, когда Мария Николаевна Волконская играла на клавикордах возле окна-«фонаря», повиснувшего над улицей. Но слишком явственны приметы нашего времени. В доме Волконских раздаются звуки радио, кровля увенчана мачтой антенны.

Между тем в Иркутске продолжалось совещание географов Сибири и Дальнего Востока. Я и мой спутник перелистывали подлинные дневники В. К. Арсеньева, исследователя Дальнего Востока. Их показывали на выставке, устроенной в здании, где проходило совещание. Чудесные реликвии Арсеньева относились к истории его самой знаменитой экспедиции 1908–1909 годов.

Вот снова щелкнул фотоаппарат. Это Л. В. Иванов заснял подлинник ответного письма ученого китайца из Харбина к Арсеньеву. Русский исследователь просил своего маньчжурского собрата достать сочинение об одном из императоров Китая. Перелистывая страницы, исписанные рукою Арсеньева, мы долго не можем оторвать глаз от его рисунков. Путешественник впервые предстает перед нами как художник. Рисунок не уместился в дневнике, и хвост чудовища, изображенного Арсеньевым, дорисован на отдельном листке, приклеенном к странице. Что это — дракон? Оказывается, это — «бог моря» небольшого племени орочей, с которыми дружил Арсеньев. Исследователь получил от орочского следопыта по имени Хой-Чуан план реки Такомы и вставил его в свой походный дневник. Страницы арсеньевских тетрадей пестрят орочскими узорами, зарисовками образцов одежды и украшений. Очень красиво выполнены карты, по-видимому сначала набросанные карандашом, а затем обведенные черной тушью и расцвеченные разными красками. Рисунки автора «Дерсу Узала» никогда не издавались.

Здесь же мы познакомились с продолжателем дела В. К. Арсеньева владивостокским ученым Алексеем Ивановичем Куренцовым. Он считает себя учеником Арсеньева. Еще в 1925–1926 годах тот пригласил молодого Куренцова для работы на Дальний Восток. Куренцов в день встречи с нами был счастлив и радовался своей последней живой находке на фауне Аляски.

Алексей Иванович был особенно неравнодушен к реликтовой фауне. Реликты — живые остатки более древних времен. За ними много лет охотился Куренцов. Он бродил в лиановых лесах, где кружились бабочки, подобные своим далеким предкам, жившим много веков назад. Ему не раз доводилось извлекать из щелей в еловых стволах тараканов, родословная которых уходила в глубь веков. На советском Дальнем Востоке живут насекомые и животные, обитающие на заоблачном плоскогорье Тибета и в горах Сычуани. Мы слушали увлекательные рассказы о памфиле дикмани — черной, с четырьмя белыми пятнами на крыльях, тибетской бабочке, полюбившей леса нашего Приморья. Жужелица Дьяконова, отливающая металлическим цветом, давняя знакомая Куренцова, водится в горах Сычуани. Названный в честь самого Куренцова кузнечик любит ютиться на высотах Центрального Китая. Из дальневосточных четвероногих с Тибетом связана серна амурская — тоже живой реликт богатой природы нашей земли.

Потом мы познакомились с другим участником географического совещания Юрием Михайловичем Фивейским из Владивостока. Он был в морском мундире. Фивейский совмещал ученые занятия с флотской службой. Командуя дизель-электроходом «Приамурье», Юрий Михайлович писал исторический «Путеводитель по дальневосточным морям». Он особенно интересовался памятниками, оставленными русскими людьми на побережье и островах морей Дальнего Востока и Тихого океана.

В те дни мы слушали по радио речь Н. С. Хрущева, произнесенную в Сан-Франциско, где он говорил о том, какие русские люди, плавали в калифорнийских водах.

Разумеется, мы вспомнили о форте Росс, горделиво возвышавшемся на береговом утесе в восьмидесяти милях от будущего Сан-Франциско. Юрий Михайлович лишь несколько лет тому назад посетил Росс, видел остатки русских построек начала XIX века. Фивейский включил их в список русских памятников на Великом океане.

В моем путевом дневнике Фивейский набросал план бухты Провидения, где он обнаружил высокий крест двухсотлетней давности, водруженный неизвестными мореходами, нашими предками. Юрий Михайлович описал все свои находки.

Но вот кто знает о том, что в самом Иркутске еще сравнительно недавно высился памятник в честь Тихого океана? Речь идет не о могиле Григория Шелехова, мы ее уже описали. Сто с небольшим лет назад здесь были воздвигнуты Амурские ворота с выразительной надписью: «Дорога к Великому океану». С течением времени они обветшали, и их снесли, но теперь, право, стоит подумать о восстановлении такого замечательного сооружения.

Мы мысленно перебрали в памяти цепь памятников русской славы. Амурские ворота в Иркутске, могила Беринга, постройки наших предков на Алеутских островах и Аляске, остатки крепостных бастионов в Северной Калифорнии, следы поселения на коралловой тверди Гавайских островов, неподалеку от современного Гонолулу… Капитану Ю. М. Фивейскому мы пожелали скорее завершить труд по составлению исторического путеводителя.

На ловца и зверь бежит! Нам повстречался Михаил Петрович Грязнов, известный археолог, исследователь древностей Сибири и Казахстана. Недавно мы виделись с ним у подножья Алатау, теперь он вернулся с берегов Байкала. Вряд ли когда-либо Сибирь видела такие огромные научные предприятия, какой была Байкальская археологическая экспедиция Академии наук СССР. В ней участвовало 250 человек. Девять отрядов следопытов прошлого появились на побережьях озера. Как это ни удивительно, Байкал до последнего времени был мало изучен археологами. Постоянные раскопки производились лишь в урочище Улан-Хада на Малом море, близ острова Ольхон. Памятник Улан-Хада считается у археологов самым важным и ценным. Там отложились наслоения шести различных эпох, начиная от мезолита (7–8 тысячелетий до нашей эры), кончая временем курыканов, живших в 7–10 веках н. э. С этого начал свой рассказ Михаил Петрович. Он с гордостью показал выточенную из кости голову лося. Находки, равной этой, мировая археология еще не знала на протяжении последних лет. Затем появилась рыба, изваянная из камня, и другие сокровища, собранные Грязновым в наслоениях Улан-Хада, хранивших в себе предметы древних охотников, рыболовов и скотоводов Прибайкалья. О курыканах же у нас был особый разговор…

Иакинф Бичурин, величайший знаток истории Китая, в какой-то мере связанный с Иркутском, как его неоднократный временный обитатель, к 1851 году открыл свидетельства китайских историков о народе гулигани, обитавшем на берегах Ангары и Байкала, в верховьях Лены и низовьях Селенги. Это и были курыканы, возможно, предки якутов, бурят, алтайских тюрков и других народов Сибири. Прекрасные наездники, курыканы владели чистопородными, быстрыми и сильными конями, бывшими предметом зависти китайской знати. Курыканские мастера любили изображать коней и всадников со знаменами на своих «писаницах», размещенных на ангарских скалах. Данные, найденные Иакинфом, да наскальные изображения — вот все, что мы знали о курыканах. Но археологи отыскали курыканские стремена из кости, осколки стеклянных браслетов, янтарные бусины, яшмовую печать, на которой изображен человекобык. Курыканские могильники вначале трудно было даже заметить, и мало сведущий человек мог равнодушно пройти мимо этих беспорядочных нагромождений известняка. Но наметанный глаз следопыта безошибочно различал четырехугольную основу могильника, заваленную каменными обломками. Так было открыто и исследовано сто тридцать шесть курыканских могил. Похоронные обряды курыканов были связаны с трупосожжением, и все же среди древнего пепла удалось найти остатки стрел и черепки курыканских сосудов.

Михаил Петрович протянул нам фотографию одного из погребений Фофановского могильника, находящегося близ устья Селенги. Там было исследовано не менее сорока пяти захоронений, найдены орудия из камня и кости. Зубы изюбря — крупного оленя — служили украшением древним обитателям Прибайкалья.

На снимке Грязнова были видны скелеты людей, лежавших с высоко поднятыми коленями. Археолог попросил внимательно вглядеться в них, что мы и поспешили сделать. Что же оказалось? Все шесть скелетов взрослых мужчин были лишены черепов. Головы отсутствовали, их не было ни в могиле, ни около нее. Кто и когда обезглавил этих людей? Может быть, им снесли головы в кровопролитной сече? А может, враги увезли с собою черепа убитых? Ясно одно: четыре — две тысячи лет тому назад здесь произошло какое-то гибельное событие, жертвой которого явились шестеро древних жителей Селенги.

Потом разговор перешел у нас на нефрит. М. П. Грязнов сказал, что у Байкала в погребениях ранней поры эпохи бронзы встречается очень много нефритовых изделий. Из зеленого нефрита выделывались топоры и тесла, нефрит белый с желтоватым оттенком шел на различные украшения. Сибирский нефрит, говорил археолог, вне всякого сомнения, еще в глубокой древности проникал в Китай.

Что же касается мест добычи нефрита, то они у нас под-рукой. Это — Восточные Саяны, верховья Урика, Китой, река Онон. Описанный Шукшиным нефрит был открыт в начале XIX века на Ононе. Великолепные образцы «камня юй» не раз бывали на выставках музеев Парижа и Лондона, вызывали там всеобщее восхищение. У меня еще были свежи воспоминания от встречи со скульптором-самоучкой Федором Павловичем Русских из Ангарска. Он показывал мне покрытые мозолями пальцы — так трудно давалась ему обработка упорного, вязкого камня — нефрита. Он-то мне и рассказал, что в Иркутске хранилась ценная рукопись о природе нефрита и истории его добывания в Восточной Сибири. Написал эту книгу человек по фамилии Патушинский, но кто он такой, Русских не знал.

Я стал расспрашивать о Патушинском у своих иркутских знакомых. Писатель Гавриил Кунгуров подарил мне документы о нефритовой глыбе Б. О. Патушинского. Оказалось, что старый геолог был обладателем редчайшего нефритового валуна. Эта чудесного зеленого цвета глыба, весящая тридцать два килограмма, была найдена в песчаной россыпи реки Китой, неподалеку от устья Ихэ-гола. О нефрите Б. О. Патушинского в свое время знал знаменитый минералог академик А. Е. Ферсман. Он дал высокую оценку китойской находке. Удивительный камень был передан его владельцем в музей иркутского Горно-металлургического института. Но где сам Патушинский с его рукописью? Отыскать его мы не смогли. Зато мы были обрадованы новой вестью о том, что в Ангарске, на улице Мира, 6, живет еще один ученый, посвятивший свою жизнь изучению нефрита. Валентин Петрович Селиванов подготовил к печати большую рукопись «Нефрит».

Огромный экскаватор шагает по просторам, где когда-то грузно проходил мамонт, а потом — мчался на своем огненно-рыжем коне в сбруе, увешанной яркими кистями, отважный ангарский курыкан со знаменем в руке. Советские покорители Ангары еще встречаются с курыканами, когда грузовики и бульдозеры проходят мимо скал, расписанных курыканскими мастерами. Больше десяти веков назад эти живописцы вручили вечности достоверные изображения своих современников. Все наскальные писаницы Восточной Сибири взяты под охрану.

Иркутская сокровищница — областной Художественный музей — находится на главной улице города, названной в честь Карла Маркса. Там мы купили книгу с семью золотыми иероглифами на обложке. Первый из этих письмен был похож на большую русскую букву «Ф» и помещался в самом верху иероглифической лесенки).

Мы прошли через залы, где были выставлены полотна знаменитых русских художников, и очутились в мире нефрита, древней бронзы, шелка и фарфора.

Искусство эпохи династий Хань (III век до нашей эры — III век нашей эры) было представлено так называемыми погребальными статуэтками. Их зарывали одновременно с останками властителей вместо их живых родственников, приближенных, слуг или рабов. Вот человечек из красной глины с простертыми вперед руками. Рядом с ним стоит глиняная женщина, баюкающая грудного ребенка. Эти фигурки изготовлены в те годы, когда труженики Китая строили Великую стену, впервые выделывали бумагу, изобретали компас. Тогда же было отлито из бронзы вот это круглое зеркало с выпуклыми рисунками людей, растений, летящих аистов, облаков и небесных светил.

Бронзовые китайские зеркала очень часто находят в Сибири. Ученые описывали их не раз, а о ханьских зеркалах даже существует отдельное исследование М. П. Лавровой, изучавшей их по собранию, хранящемуся в Русском музее в Ленинграде. Иркутское ханьское зеркало заросло медной зеленью, глядеться в него нельзя. Но в свое время лучи сибирского солнца, лицо кочевой красавицы отражались и оживали внутри этого бронзового круга! Ханьские предметы — самые древние в иркутском музее.

Ко времени династий Сун и Юань относятся изделия из «протофарфора». Для их изготовления шла смесь из белой глины, извести и кварца. Поверхность чашки или вазы покрывали особой глазурью, селадоном, похожим на зеленоватый нефрит. С течением времени мастера научились создавать глазурь, передающую все основные цвета нефрита, и наносить ее уже на фарфор.

Фарфор первых двух веков его существования показан среди богатств эпохи Мин. Вот круглая чаша для поднесения подарков в Новый год. На ее крышке поверх селадоновой глазури нарисованы летучие мыши — символы счастья. Пышные орхидеи и радужные фазаны глядели на нас с фарфорового блюда XIV века.

Да ведь это родственник, а скорее сказать — потомок сибирского чудища, поглотителя солнца, о котором мы только что говорили! Бронзовый дракон Минского времени старается пожрать алое шаровидное пламя. Он обвился вокруг лазоревой вазы. Дракон этот был сначала для нас новинкой, но часом позже мы познакомились с драконами красными и розовыми, черными и лазоревыми. И все они, будто сговорившись между собой, пытались схватить то багряный, то золотой шары!

И как же повезло хромому нищему Ли Те-гуаю, покровителю чудодеев и волшебников! Вот он воплотился в бронзовое изваяние XV века, впервые представ перед нами. Ли Те-гуая можно найти на пышной фарфоровой вазе XVII века, где он красуется в числе разных даосских героев. Неизвестный художник XVII века посвятил нищему хромцу свою акварель. В том же столетии кто-то снова отлил из бронзы образ этого вдохновителя магов. Вот его вышили на шелку, с чудотворным сосудом в руках. Черный камень-жировик куда податливей нефрита. Камнерез взял жировик и создал из него хромоногого гения, восседающего верхом на льве. И, наконец, гения кудесников можно было узнать и в одном деревянном изваянии, где он держит в руках плод персика.

Ли Те-гуай не одинок среди ореховых статуй. В светлом зале стоят несколько изумительных скульптур из дерева. Попирая смуглыми ногами скалу долголетия, сложенную из древесных корней, высится кумир длиннобородого мудреца Шоу-Сина. Он вперяет в нас свои глаза; белки их сделаны из слоновой кости. Шоу-Син держит персик и длинный посох. Что удивительно здесь? Китайские резчики, изготовляя эти фигуры, не отвергали ни корней, ни ветвей, ни сучьев орехового дерева и старались использовать их при создании образов своих героев. Так, из коричневых корней была вырезана статуя пляшущего нищего Лань Цай-хэ, не расстававшегося со свирелью. Неподалеку от этого китайского Пана находятся ореховый монах, погруженный в нирвану, почитатели даосских мудрецов, нищий, зажавший в руке рыбку, властительница Западного царства.

В музее есть единственная во всех хранилищах Советского Союза ваза из перегородчатой эмали, изделия из дерева нань-му, изображение шанхайской пагоды Лун Хуа-та; возведенной в XV веке, рабочее имущество мудрецов и ученых — богато украшенные тушечницы и вместилища для кистей, искусные вышивки, картины и гравюры.

Здесь много гравюр на дереве, подчас больших по размеру, как, например, ксилография Дай-лян Цзэна «Красавица из богатого дома, переходящая реку». Художник раскрасил эту гравюру от руки.

Не только драконов, не одни лотосы и орхидеи можно увидеть на картинах, выполненных на бумаге и шелке. Вот гравюра на дереве, посвященная восстанию «желтых повязок» в 184 году нашей эры.

Три мастера Янь Син, Синь Дао, Чжан И-ци, а также неизвестный по имени художник в конце прошлого столетия вдохновились историей борьбы китайского народа с французскими завоевателями. Большие гравюры, черные и цветные, представляют собою красочную летопись побед над империалистами.

Иркутский музей обладает единственной во всем Советском Союзе ксилографией «Генерал Лю Ин-фу берет в плен французского генерала Ривьера». На ней тщательно показано поле сражения, где происходил поединок между двумя военачальниками. Ян Си с полным знанием дела изобразил победу на реке Хунхэ, одержанную генералами Лю и Чэн. Отчетливо выписаны стены береговой крепости, окутанные пушечным дымом, паровые французские корабли с трехцветными полотнищами на мачтах и подвижные суда с китайскими воинами, громящими иноземную эскадру. Все эти картины можно уподобить пособиям для изучения войны 1884–1885 годов. Зритель получает полное представление об одежде и вооружении интервентов.

Мы ходили по залам музея, дивясь всему, что нам удалось увидеть в этом замечательном хранилище.

Гранитная чаша Байкала

Для путешественника, посетившего Иркутск, немыслимо не побывать на Байкале. Мы решили ехать к великому озеру по новой, недавно проложенной дороге Иркутск — Лиственичное, вдоль восточного берега Иркутского водохранилища.

Как только мы миновали плотину ГЭС, справа показался небольшой лазоревый язык, вдавшийся в сушу. Это был первый из многочисленных больших и малых заливов нового моря. Но самого его долго не было видно. Дорога то пролегала по холмам, то круто спускалась с них. Мы с нашей машиной затерялись внутри геологического Иркутского амфитеатра, но было ясно, что мы постепенно поднимаемся по его ступеням к каменной нише Байкала. Показались первые селения, перенесенные на новые места, расположенные много выше былых берегов Ангары.

У окраины одной из деревень мы заметили проселок, свернули на него и вскоре очутились на берегу чудесного залива, напоминавшего высокогорное озеро. Огромная деревянная катушка, освобожденная от электрического кабеля или стале-алюминиевого провода, одиноко возвышалась на прибрежном лугу. Других примет индустриального времени Сибири не было видно. Залив лежал от востока к западу. Северный берег его порос темными елями, кустами багульника, отраженными в водном зеркале. Круто изогнутый рукав устремлялся на юг и исчезал в лесной синеве. Конец фиорда так и не удалось проследить.

Двадцать восемь заливов на Иркутском море, больше всего — на его восточной стороне. Они чередуются с поперечными горными падями. Заливы как начнутся за падью Волчьей, так и идут до селения Тальцы. За речкой же Тальцинкой их становится все меньше и меньше. На дне моря лежит старинный Тальцинский стекольный завод, новые воды скрыли Амурский тракт, былой колесный путь к Тихому океану. Скрылся под водой и отрезок рельсового Великого Сибирского пути, проходивший возле самых прибрежных скал. Пришлось перевести на новое место судостроительную верфь.

Машина взлетала на высоты, спускалась с них. Мы миновали устье реки Большой, село Николу, и, наконец, впереди заблестели воды Байкала и открылся вид на Лиственичное. На несколько часов мы приобщились к жизни этого прибайкальского поселка.

Главной достопримечательностью Лиственичного была знаменитая Лимнологическая станция. Но, пока мы не переступили ее порог, нам было что видеть и на что посмотреть.

На пути к поселку мы поравнялись с истоком Ангары, затем увидели еще возвышающийся над водой своей вершиной знаменитый Шаманский камень. Вокруг него и дальше, к востоку, были видны лодки рыболовов — суденышки с высоко поднятыми носами. Их было немало, но водитель нашей машины, сам завзятый рыбак, заметил, что по воскресеньям вокруг Шаманского камня трудно проплыть на лодке, не задев другую, такое множество любителей лова хариусов собирается здесь.

Волны Байкала разбивались о деревянный мол. У пристани стояли небольшие исследовательские кораблики Лимнологической станции. Левее мыса Толстого — на том берегу озера — светились горы Хамар-Дабана. Мы обрадовались, когда узнали, что в снежно-лазоревом хамар-дабанском мареве можно различить вершину Обручева. Байкал, повысив свой уровень, подошел вплотную к былой железнодорожной станции Байкал и превратил ее в морской порт.

Лиственичное стояло под сенью высоких и крутых скал. Кое-где они прямо обрывались в Байкальское озеро. Почта, магазины, школа… Вот и Лимнологическая станция, разместившаяся в доме, похожем на подмосковную дачу. Деревянная лестница вела на второй этаж. Переступив порог, мы оказались в музее Байкала.

На полу комнаты, неподвижно, словно изваянная из светло-серого нефрита, сидела живая сова, пойманная в горах возле поселка. У окон, обращенных к Байкалу, стояло чучело нерпы — здешнего тюленя, виднелись образцы основных рыб озера. Эта вот байкальское чудо — голомянка, почти вся состоящая из жира. Эта рыба водится только в Байкале. Знаменитый омуль, черный хариус, бычки…

Под стеклом витрины покоились остатки древнего животного и растительного мира. Надписи говорили, что и в третичных озерах Синьцзяна эти остатки похожи на те, что были найдены на Байкале.

Ученые подразумевали былую связь Байкала с водоемами Центральной Азии. Одна из надписей упоминала, что в третичное время в байкальском лоне расцветал лотос.

На стенах висели карты Байкала, составленные в разные годы. Любопытна первая геологическая карта Ангары, созданная в конце XVIII столетия.

Здесь были собраны портреты исследователей «славного моря» и множество печатных изданий, посвященных Байкалу. Сама Лимнологическая станция выпустила семнадцать томов своих «ученых трудов», полностью представленных на выставке.

В музей все время заходили следопыты Байкала — геологи, исследователи глубин, знатоки животного мира. Дни стояли ясные и еще теплые, до первого снега было далеко, и экспедиции старались закончить начатые весной работы.

Высокий плечистый гидрограф рассказал, что он и его товарищи надеются установить истинную глубину озера в самой его пучине. Работать там трудно, ибо подводный ил, нагроможденный на дне, мешает правильным показаниям измерительных приборов, искажает сокровенный лик Байкала, пока недоступный человеческому взору.

Байкал воспет русским народом. В песнях из всех ветров «моря» упоминается один баргузин. Но вот о страшной сарме песен еще никто не сложил!

Из рассказов байкальцев и данных музея Байкала можно составить понятие о ветре, подобному, джунгарскому юйбэ. Сарма тоже поднимает ни воздух мелкие камни. Жестокий вихрь нередко сбрасывает в Байкал людей и животных, застигнутых на берегу. Налетевший со стороны Ольхонских ворот ветер часто уносит рыбаков на их лодках с высоким носом. Были случаи крушения кораблей, таких, как «Ермак», погубленный сармой в 1956 году.

Байкал грозен! Если в Азовском море на месяц выпадает четыре бурных дня, а Черное неспокойно только три дня в течение месяца, то за этот срок Байкал ходит ходуном восемнадцать дней. Водить корабли по Байкалу опаснее, нежели в море. Корабль, застигнутый сармой, не может выйти в глубинные воды, как это делается на просторных морях, и нередко разбивается у скалистых берегов великого озера.

Есть еще одно проявление грозных стихий Байкала. Это — силь, присущий горам Тянь-Шаня — страшные лавины полужидкой грязи, перемешанной с обломками скал, валунами и вырванными с корнями вековыми деревьями горных долин. Летом 1921 года, после обильных дождей, силь, уничтожая на своем пути все живое, вторгся в город Верный (Алма-Ата).

О байкальском силе наука знает меньше, чем о грязевых валах Тянь-Шаня. Вот почему я весь превратился в слух, когда байкальский геолог Владимир Иванович Галкин стал рассказывать о земляных лавинах Байкальского хребта на западном побережье озера. Владимир Иванович решил заняться изучением природы силя и с этой целью стал собирать все печатные источники о нем.

Исследователь перечислил на память местности вблизи Байкала, наиболее подверженные опасности вторжения грязевых валов. Что и говорить, силь байкальского побережья надо прилежно изучать, чтобы знать, где находятся его очаги.

Вместе с геологом мы пошли на пристань, возле которой покачивался на волнах катер Лимнологической станции «Академик Обручев». На его мачте трепетал вымпел Академии наук СССР.

Кадитан кораблика пригласил нас в плаванье; он собирался везти груз в Большие Коты, куда было два часа морского ходу. Там размещалась вторая научная станция, изучающая животный мир Байкала. Но в Котах побывать не удалось из-за очень свежего ветра. «Академик Обручев» пошел поперек волн, поднимая высокую носовую часть над бездонной хлябью. Все явственней становился юго-восточный, хамар-дабанский берег, приблизился порт Байкал с его маяком. Пройдя по большой дуге над привычными для него глубинами в один-полтора километра, катер возвратился к причалам Лиственичного. Этого было достаточно, чтобы впервые ощутить байкальскую зыбь, чистейший воздух и какое-то благородство прозрачной водной толщи, не знающей ни отдыха, ни покоя.

Если бы старик Нептун смог взять в руки волшебный ковш и вычерпать Байкал до дна с тем, чтобы снова наполнить озерную чашу за счет каких-нибудь других водоемов, то богу морей довелось бы порядком потрудиться. Ему пришлось бы влить во впадину Байкала двадцать три моря, равных Аралу, и девяносто два Азовских моря!

Стало избитым писать в очерках о Байкале, что он принимает воду 336 рек, а отдает ее только одной Ангаре. Но ничего не поделаешь! Лучше воздержаться от соблазна обязательной передачи известной легенды о бегстве Ангары от разгневанного Байкала.

Ученые говорят, что если бы вдруг получилось так, что все 336 рек перестали питать Байкал, то, несмотря на это, Ангаре хватило бы наличного запаса байкальской воды на целых пятьсот лет ее шумной и стремительной жизни.

В байкальских пучинах скрыты чудовищные силы. Кажется, что Байкал весь пронизан электрической энергией, сбереженной лишь до времени.

Проделав сто пятьдесят километров туда и обратно, мы вернулись с Байкала в Иркутск. Там завершались работы совещания географов. Они постановили создать в Иркутске Институт географии Сибири и Дальнего Востока. Этого требовала сама жизнь!

У начала дорог в Тибет

Горы и руды только начались! Поезд «Пекин — Москва» снова помчал нас на восток. Электрическая дорога проходила мимо мест, где нам недавно уже удалось побывать; справа раскинулся город Шелехов. Виден был и тракт, проложенный в сторону границы с Монголией.

На участке Иркутск — Слюдянка открылись картины покоренной человеком сибирской природы. Местами поезд шел по краю глубочайших каньонов, гремел по мостам, перекинутым через ущелья. Красноватые мачты, служившие опорой проводам, возвышались у окраины изумрудно-синих хвойных лесов. Белые здания электрической службы стального пути стояли у подножья древних скал. Стремительные колеса преодолели высокий перевал около станции Андриановка. Потом поезд начал спускаться к Байкалу, временами делая круги и проходя по завиткам пути, кое-где вторгаясь в туннели, пробитые в горах. Здесь-то и открывался Байкал во всем своем великолепии, не сравнимый ни с чем, — то лазоревый, то нефритовый, окруженный горами и прикрытый облаками. Все это лучше смотреть на обратном пути, из поезда «Пекин — Москва», когда время суток благоприятствует знакомству с окрестностями Байкала.

Вот уже и возведенное целиком из местного мрамора здание вокзала Слюдянки. Ее название в эти дни, на первый взгляд совершенно причудливо, имело связь с… Луной. Не забудьте, что шел сентябрь 1959 года, когда весь мир был потрясен вестью о том, что советский вымпел коснулся поверхности Луны. В межпланетном снаряде неминуемо находились частицы сибирской слюды, столь необходимой для множества разных приборов. Слюдянка издавна знаменита своей «слюдяной горой», ужившейся с чудесным мрамором и лазоревым камнем. У нас не оставалось времени, чтобы осмотреть Слюдяную фабрику в Иркутске. Она обрабатывает почти все запасы слюды нашей страны. Давно ли было то время, когда бородатый сибирский землепроходец, обитавший в старинном зимовье, глядел в слюдяное окно? Еще менее чем сто лет назад иркутскую слюду закупали китайские купцы в Кяхте. Теперь светлые частицы драгоценного минерала проносились в межпланетном пространстве, не говоря о том, что слюду можно встретить в телах электрических агрегатов, атомных установках, радиоаппаратах.

Да что та прибайкальская «слюдяная гора»! Она была лишь началом. Теперь в Восточной Сибири открыты величайшие месторождения светлой слюды в области Лены, Мамы и Витима, а также на берегах саянской реки Бирюсы. Темная слюда Прибайкалья залегает в жиле, равной которой по мощности нет нигде во всем мире, даже в прославленных слюдоносностью Бенгале и Мадрасе. Слюдяная жила находилась где-то южнее нашего пути.

Мы очень долго двигались вдоль побережья Байкала, обложенного белыми камнями, видели воронов, невесть зачем кружившихся над самой водой. Внизу к насыпи подступали рябины, осыпанные пламенными ягодами, пылала листва осин.

Начались земли Бурятии, и путь стал постепенно склоняться к югу от Байкала. Кабанск встретил наш поезд дымами большого цементного завода.

Надо было обязательно рассмотреть Петровск-Забайкальский, и не только потому, что он находился уже в Читинской области. Ведь это — былой Петровский завод, с расположенным неподалеку от него рудником, углубившимся в недра гор Цаган-Дабан. На этом-то Балягинском руднике и работали декабристы, добывавшие магнитный железняк бок о бок с каторжными разбойниками. Руду, извлеченную из гнезд в толщах мрамора, перевозили на Петровский железоделательный завод.

Да вот он, уже виден из окна поезда! Он действует и расширяется и в наши дни.

Однажды в одном из забайкальских буддийских монастырей мне довелось видеть чугунную чашу на львиных лапах, отлитую на Петровском заводе — возможно, руками декабристов. Приходилось также читать, что на кораблях, плававших в водах Русской Америки, были якоря с отчетливо видными надписями: «Петровский Завод», и датами, совпадающими со временем пребывания там Волконского, Трубецкого и их товарищей. От причудливой буддийской чаши и грубого якоря до совершенной продукции передовой советской металлургии — таков путь завода в Петровске-Забайкальском, где память о декабристах свято сохраняется. Не так далеко от города, на восток от него, расположены угольные шахты Тигня и Кули. В Петровск привозят и чистейшие пески — сырье для местного стекольного завода. Петровск-Забайкальский — второй по значению город в Читинской области!

Шесть тысяч двести пять километров проделали мы от Москвы. Горы, поросшие даурской лиственницей, окружали город Читу. Сопки, как зеленые купола, поднимались к чистому лазуритовому небу. Поезд проходил мимо большого круглого озера Кенон, раскинувшегося у западной части города. А сама Чита будто по ступеням сходила и сходила, словно соразмеряя эти свои движения с ходом поезда, вниз к реке и выстраивалась в глубокой долине, показывая нам свои улицы с белыми каменными и красными кирпичными домами, разворачиваясь площадями, покрытыми асфальтом. Еще не так давно весь город тонул в песке, не мог похвалиться садами и цветниками. Теперь Чита — университетский город с несколькими высшими учебными заведениями, с большими промышленными предприятиями, с музеем, в котором собраны сокровища буддийского искусства.

Если вы возьмете в руки областную газету «Забайкальский рабочий», то увидите рядом с заголовком надпись о том, что газета основана в 1906 году. Она ровесница рабочего вооруженного восстания и первого читинского Союза солдатских и казачьих депутатов. Газета печатается в типографии на улице Анохина.

Читинские печатники не хуже своих столичных собратьев. Здесь вышел из печати изящный, заключенный в синий с золотом переплет, томик, который так и просится в нагрудный карман путешественника. Это «Записки княгини М. Н. Волконской», в доме которой мы уже с вами побывали в Иркутске. Мария Николаевна обмолвилась, что ей не раз доводилось бывать на земле Китая, ибо Благодатный рудник был расположен в двенадцати верстах от китайской границы. Волконская вспоминала о своем печальном спуске в шахту Крещенский провал, «во глубину сибирских руд». В числе рисунков, приведенных в книге, есть виды Благодатного рудника, каземата Петровского Завода, Читинского острога, портрет М. Н. Волконской, нарисованный Н. А. Бестужевым в Чите.

Томик Волконской пришлось спрятать в карман, потому что очень хотелось посмотреть, как мы будем сворачивать на юго-восток от Карымской. Здесь путешественник расставался с Великим Сибирским путем. Двойная колея, пронизывая бесконечные просторы, устремилась в сторону Тихого океана, а поезд «Москва — Пекин» как-то не сразу стал перемещать свое громоздкое тело, менять положение, входя в Даурскую степь.

Под колесами зазвенели рельсы былой маньчжурской железнодорожной ветви. Но степь вдруг сменилась настоящей горной страной. Кругом вздымались высоты, зеленели хвойные дебри. Это был один из самых мощных хребтов Забайкалья — Борщовочный, размахнувшийся своей дугой от юго-запада к северо-востоку, над всей землей между Ингодой и Ононом. Быстрые потоки, гранитные лбищи скал, лиственницы, как будто летящие в небо, узкие ущелья, которым не видно конца, россыпи пестрой гальки… Весной здесь цветет фиолетово-розовый багульник о пяти лепестках, никнет скромная сон-трава, распускаются лилейные растения. Может быть, когда-то было именно так: бродил в этих горах русский человек и заметил между корней вырванного из земли куста подернутый пылью самоцвет. Известно даже имя этого человека прошлого столетия: Кривоносов. Он стал охотником за топазами, дымчатым горным хрусталем и тем волшебно-розовым камнем, что потом был назван воробьевитом. Тридцать месторождений самоцветов открыто в Борщовочном хребте, где есть и рассыпное золото, и источники прозрачной минеральной воды. Есть и такая редкость, как литиевая слюда.

Станция Седловая, которую мы уже миновали, стоит на перевале от Борщовочных гор к приононской степи.

Я никак дождаться не мог, когда впереди покажется столь знакомая мне станция Могойтуй, затерявшаяся на высокой равнине, сменившей гранитные горы. Там мне довелось побывать всего лет пять назад, когда мне впервые довелось ощутить начало путей в Тибет.

Но поезд прошумел мимо перрона Могойтуя не останавливаясь, я едва успел взглянуть направо, где белая, как стекольный песок, дорога начинала подниматься на степное плоскогорье, уходя на юго-запад. Когда-то я ехал по этому пути. Он привел меня в село Агинское — столицу Бурятского национального округа, входящего в состав Читинской области, а оттуда — в деревню Урдо-Ага.

Справа по ходу поезда вдалеке вьются голубые гривы пересеченной падями и высокими грядами благодатной Агинской степи, где отары овец похожи на облака, опустившиеся на землю. Где-то мы пройдем по мосту над Агой — своенравной рекой, подверженной неожиданным наводнениям.

Почему станция называется Оловянной? В Читинской области существует несколько оловокомбинатов. Олово на Ононе стали добывать еще с начала прошлого столетия, но только теперь добыча приобрела подлинный размах. Руда кровянисто-желтого цвета, содержащая ртуть, олово и серебро, открыта во многих местах Забайкалья.

Страна антилоп

Неподалеку от Оловянной находится Калангуй с его шахтами, где добывают плавиковый шпат. Красивый, как самоцветы, он любит соседствовать рядом с ними. Обесцветить плавик можно только после сильного накаливания. Его кристаллы хорошо известны металлургам и химикам. Иногда плавик употребляется строителями для красочной отделки зданий. Плавиковые рудники расположены вблизи станции Хадабулак, к востоку от нее, там, где в степь внезапно вторгается Онон-Газимурский хребет, с его дикими вершинами. Оттуда на Забайкальскую дорогу и вывозят плавик или флюорит, подчас фиолетовый, как лепестки багульника. Дальнейший путь его — в Сибирь и на Дальний Восток, Урал, в Москву и Кривой Рог. И как тут не вспомнить город Шелехов? Флюорит растворяет глинозем, помогает при выработке алюминия.

За окном вагона — степь! На телеграфных столбах сидели орлы, собратья золотых ловчих беркутов Казахстана. Не раз можно было видеть, как клуб перекати-поля, поднятый ветром, пойманный светлой сетью телеграфных проводов, так и оставался висеть между проволочных струн. Солнечные лучи проходили сквозь огромные бурые клубки, качавшиеся на проводах.

Поразил своим видом Онон… Сначала вдали, словно четкая заставка или концовка на странице какой-то чудесной рукописи, показался черный мост. Он будто висел поперек нашего пути. Но это зависело от поворотов дороги. Поезд выгнулся, как бы ища конец моста, и показал нам реку во всем ее великолепии. Светлые пески, множество островов и протоков между ними на миг не дали возможности разглядеть главное русло. Его стало хорошо видно уже с моста. Онон струился в черемуховых берегах, всюду распространив свои рукава. Здешние реки разливаются не весною, а летом, и Онон еще не успел успокоиться после половодья. Он забросал желтым илом сенокосные угодья, натащил тонны галечных камней на свой бичевник и как ни в чем не бывало устремился в сторону Ингоды. Может быть, в полупрозрачной водяной толще, послушная быстрой струе, плывет боком конь-рыба? О ней когда-то рассказывал Размахнин, рыбак из Агинского, облюбовавший Онон для ловли. Конь-рыба встречается только в ононских водах. Рыбы, в том числе и лососей, здесь много. В Онон заходит и амурская калуга, чудовищная, очень хищная осетровая рыба. Длина ее четыре метра, а весит она целую тонну!

На станции Шерловая Гора на первый взгляд ничего примечательного не было. Между тем здесь откуда-то снова появились горы — не очень высокие каменные гребни, порою самых причудливых очертаний. Это и есть Адун-Челон — Каменный Табун, как называют его буряты.

Еще в юности, у старого Элизе Реклю, в его знаменитой книге «Земля и люди», довелось мне прочесть об этом хребте, возвышающемся над степным плоскогорьем, которое Реклю рассматривал как продолжение великой пустыни Гоби, вклинившейся в русские земли. Академик П. С. Паллас в XVIII веке еще застал в Адун-Челоне тигровых кошек и бородатых коршунов.

В наше время здесь находится Шерловогорский оловокомбинат, а сам Адун-Челон представляет собою чудесный, имеющий право на всемирную славу, заповедник цветных камней. Нужно иметь такие знания и такое вдохновение, каким обладал наш современник, сибирский ученый, поэт Петр Драверт, чтобы воспеть здешний альмадин, светлые, как байкальская вода, аквамарины, розовые турмалины и черные и красные шерлы, чьи кристаллы нередко расположены лучами. Старожилы Адун-Челона могут показать заросшие кустарником ямы на склонах Шерловой горы. Это следы беспорядочных разработок, проводимых старателями еще лет сто назад. Когда они не находили камней, годных для гранения, приискатели оставляли без внимания огромные кристаллы мутноватого берилла, длиною около аршина каждый. Знали бы, какое ценное сырье отвергали они!

Так и шерловогорские топазы. В тех случаях, если они не выдерживают ювелирных качеств, топазы можно использовать для шлифовки, точки или полировки различных предметов. Топаз любит гнездиться в кварцевых порфирах, поближе к жирному и блестящему оловянному камню. Так сказать, в полном смысле благородный топаз окрашен в пять разных цветов: он может быть розовым, желтым, голубым, фиолетовым, зеленоватым. Где кварц, слюда, оловянный камень, там и топаз, прорастающий через породу, как прозрачный цветок пиона или ириса! Древний курыкан, изваяв крылатое чудовище, вставлял ему вместо глаз самоцветы. Слава Шерловой горы, родины багряных, черных и розовых камней, издавна доходила до соседних стран. Адун-челонские каменные цветы проникали и в Китай.

Но это еще не все! Вольфрамит и висмут тоже испытывают тяготение к оловянным рудам и живут вместе с ними и цветными камнями. Можно представить себе, что такое Адун-Челон!

На станции Шерловой мы распрощались с одним из наших соседей по вагону Юрием Ивановичем, очень пытливым и по-настоящему много знающим человеком, взяв с него слово, что он займется краеведением и начнет сообщать в письмах все новости, связанные с освоением богатств радужного Адун-Челона.

До границы с Китаем оставалось всего сто восемнадцать километров, если считать от Борзи. Станция эта примечательна тем, что от нее на юго-запад отходит, теряясь в степи, железная дорога в Монголию. Она пролегла на Соловьевск, а на стошестидесятом километре, уже в монгольских пределах, ее колея проходит близ Вала Чингисхана. Так называются следы огромного земляного сооружения, воздвигнутого в древности, очевидно, с целью защиты от набегов враждебных народов. Впоследствии устройство вала приписали Чингисхану. По Борзинско-Соловьевской дороге можно доехать до монгольского города Чойбалсана.

Борзю основали еще в XVIII столетии сторожевые «тунгусские» казаки с Онона. Борзя постепенно поглотила казачий поселок Суворовский, учрежденный лет шестьдесят тому назад. Кстати сказать, поселок этот, по-видимому, был назван не в честь великого полководца, а скорее в память его отца — В. И. Суворова, начальника Нерчинских заводов. При нем был построен и Борзинский, или Дучарский, завод.

В числе примечательных природных мест неподалеку от Борзи надо отметить содовые (гуджирные) озера и водоемы с большими запасами глауберовой и поваренной соли.

Следующая за Борзей станция — Харанор. Черное озеро — так переводится это название. Здесь сосредоточена добыча бурого угля.

А ведь мы с вами уже давно находимся в стране антилоп! На междуречье Онона и Аргуни испокон веков появляются огромные стада антилоп-дзеренов из Монголии. Осенью они обычно совершают свои переселения на север, и в октябре месяце на Аргуни зачастую можно было видеть их скопления — по три-четыре тысячи голов.

Рогатый красавец изюбрь и сейчас лижет светлый налет на соляных побережьях. А из-под копыт антилопы, мчащейся по каменистому склону, вылетает золотой самородок или прозрачный тяжеловес окатанного топаза. В краю чудес растет «мужик-корень», более причудливый, чем мандрагора, здесь есть также черная береза.

Удивительный край! Путешественник прошлого века Г. И. Радде наблюдал здесь появление саджей — китайских птиц с перьями песочного цвета, разрисованными богатыми узорами. Они прилетали к берегам озера Торей в ту пору, когда там еще лежал снег, и выводили птенцов раньше всех остальных птиц. Однажды саджи ни с того ни с сего пожаловали в Германию. Ученые проследили их перелет от Китая к Каспию и Кавказу, а затем — через Дунай, Австрию и Германию — на остров Гельголанд.

Я справился у местных жителей насчет прилета саджей в наше время. Определенного ответа на этот счет я не получил, но мне говорили, что оба озера-впадины Торей на юге Читинской области, собирающие дождевую воду, представляют собой исполинский заповедник, населенный перелетными птицами. Индийская цапля — частый гость степных озер.

На телеграфных столбах по-прежнему, закрыв глаза, важно восседали орлы. Очнувшись при виде поезда, они перелетали назад, на соседний столб, и снова складывали крылья, сидя у белых, как большие ландыши, изоляторов.

От Харанора до Забайкальска мы ехали без остановок, но все же успели рассмотреть станцию Даурия, затерянную в орлиной степи. Орлы, как известно, живут долго. Они могли видеть и людей-коршунов, свивших здесь свои недолговечные гнезда.

В 1919 году черный атаман Григорий Семенов, майор японской службы Суцзи и «живой бог» Нейсе-Геген объявили захолустную станцию Даурия временной столицей фантастического «Великого Монгольского государства». В состав его самозваные учредители сначала включали Забайкалье, Внешнюю и Внутреннюю Монголию и Баргу, но вскоре заговорили и о всей Маньчжурии, Тибете и Синьцзяне, как о частях новой монгольской монархии. Атаман Семенов клялся и божился, что он сколотит двадцатитысячную армию, построив для нее казармы возле горы Сайолжи, начнет выхлопатывать у одной из более сильных и богатых держав заем для «даурского правительства». За это «живой бог» Нейсе-Геген должен был отдать в заклад все природные богатства своего будущего государства и разрешить сильной державе строить железные дороги на его землях. Нечего объяснять, что вся эта даурская история была делом рук разведки империалистической Японии.

Послы «Великого Монгольского государства» даже предпринимали путь от даурской станционной водокачки, бывшей украшением новоявленной столицы, к фонтанам и дворцам Версаля, чтобы добиться там признания, но до Франции так и не доехали.

Сам «живой бог» Нейсе-Геген в скором времени погиб. В правительстве «Великого государства» начались раздоры. Командующий вооруженными силами призрачной страны угодил в ургинскую тюрьму. Вскоре вся его эта даурская политическая фантастика кончилась, потому что японские захватчики предпочли поддержать своих ставленников в Китае.

Со станцией Даурия связано и зловещее имя полубезумного барона Романа фон Штернберга, японского наемника и заклятого врага революции. Вскоре после падения «даурского правительства» он двинулся со станции Даурия на Могойтуй, ведя за собою конную Азиатскую дивизию. Он надеялся на то, что, захватив Монголию, установит свой порядок во всей Центральной Азии. Речь снова шла о монархии, о восстановлении маньчжурской династии, о захвате Советской России. Находящаяся на стыке Забайкалья, Маньчжурии и Монголии глухая станция Даурия не зря была облюбована японскими захватчиками для их страшных опытов. Безумная затея Унгерна кончилась крахом, но он успел залить кровью своих жертв землю Забайкалья и Монголии, оставив на ней следы коршуновых когтей.

…В сильно пересеченной степи виднелись выходы каких-то темных горных пород, на вид то зернистых, то расположенных плотными поперечными слоями. Промелькнули Шарасун, Билету, Мациевская. Справа потянулись овраги, разрезающие равнину, покрытую холмами.

Впереди и справа виднелись желтые возвышенности. Это была уже земля Китая, где стояла станция Маньчжурия. Забайкальский вокзал встретил нас плавной и задумчивой музыкой, сливавшейся со светом солнечного дня. Это был вальс «На сопках Маньчжурии». В эти мгновенья он был слышим в двух странах, разграниченных грядой невысоких маньчжурских холмов.

Наше путешествие было закончено.

Январь 1960 года, Москва

В сердце Океании

Знак Маклая.

Повесть для кинематографа

Капли дождя скатываются по оконному стеклу. Как сквозь жемчужную пелену, в окно видны беспрерывно движущиеся ряды войск, обозы, батареи.

Идет, грузно ступая, пехота, медленно движется кавалерия. Время от времени в окне мелькают полосатые дорожные столбы. К ним прикреплены доски со свежими надписями и стрелками — «На Страсбург!», «На Париж!».

В купе омнибуса, у самого окна, сидит молодой человек с бородкой, скромно одетый, в сюртуке и цилиндре. В руках у него раскрытая книга. На полке над его головой стоит клетчатый саквояж.

— На Страсбург, на Страсбург! — поет на мотив какого-то опереточного куплета сосед молодого человека.

Клетчатый саквояж на полке вздрагивает в такт движению омнибуса.

Молодой человек перелистывает книгу.

— А потом на Париж, на Париж! И тогда мы покажем этим французам, что такое чистые тевтоны. Как вы думаете? — обращается он к молодому человеку. — …Виноват, вы не понимаете немецкого языка? — не унимается сосед. — Почему вы молчите? Вы — папуас, поляк, чех, черт возьми? Может быть, вы русский?

Молодой человек молчит.

— Часто слова не нужны,— продолжает немец.

Коротким тупым пальцем он тычет в оконное стекло, покрытое каплями дождя. Мимо, как чудовище, проползает огромная пушка. На минуту видно, как какой-то штатский, очень толстый человек, неизвестно откуда и появившийся, бежит вслед за пушкой, простирая к ней руки. Он как бы просит подвезти его. Орудийная прислуга смеется над толстяком.

Немец в тирольской шляпе снова тычет пальцем в окно. В окне появляются мокрый конский бок и часть фигуры всадника. На первом плане — грубый ботфорт со звездчатой шпорой и широкий палаш.

Молодой человек не поднимает глаз от книги. Внезапный сильный толчок. Молодой человек вскакивает. Прямо на его голову с полки падает клетчатый саквояж. Он ударяется о сиденье, раскрывается, и из него вываливается, вместе с книгами и бельем, человеческий череп.

Немец тоже вскакивает и, остолбенев, несколько секунд молча смотрит на странное содержимое чемодана. Омнибус накреняется набок так сильно, что край его уже открытой кем-то двери почти касается грязной дорожной колеи. Пассажиры вылезают из омнибуса, беспомощно топчась в грязи. Немец в тирольской шляпе и молодой человек с бородкой еще задержались в купе.

— Вы пойдете со мной! — кричит немец, выйдя из состояния столбняка. — Сейчас мы узнаем, кто вы такой и почему вы разъезжаете с черепами!

Немец выскакивает из омнибуса. Через несколько мгновений он возвращается в сопровождении немецкого унтер-офицера.

Унтер-офицер безмолвно, жестом, приказывает молодому человеку выйти из омнибуса. Молодой человек молча собирает свои пожитки. Он уложил их вместе с черепом в саквояж, прикрыл все книгой, не торопясь проверил запор саквояжа и насмешливо сказал пруссакам:

— Пошли!

Прусские артиллеристы, кучер, кондуктор омнибуса и пассажиры, ругаясь и спеша, пробуют вытащить конец дышла пушечной запряжки из колеса омнибуса, который почти лежит на боку.

Жерло большой пушки обращено в сторону зрителя…

* * *

Контрольный военный пост на бывшей эльзасской границе. Поваленные пограничные столбы. Вывеска, написанная на простой доске, прибитая над входом в караульное помещение.

Двое солдат в касках, в передниках, засучив рукава, ощипывают кур на крыльце. Крыльцо покрыто пухом. Куриные головы валяются у крыльца. Нижняя ступенька в пятнах крови.

— Идите прямо! — хором покрикивают унтер-офицер и немец в тирольской шляпе. Последний как бы придерживает рукой ножны невидимой сабли.

Молодой человек с клетчатым саквояжем, спокойно и презрительно улыбаясь, берется за ручку двери, исчерченной мелом. Рисунок на двери: прусский пехотинец поднимает на штык французского солдата.

Молодой человек толкает дверь.

В помещении контрольного поста — давка, сутолока. Ожидающие проверки документов бродят у скамеек, расставленных вдоль стен, в поисках свободного места. Посредине комнаты за столом сидит заурядного вида пехотный офицер. Он занят обедом.

— Прошу прощения, господа, — говорит он, обгладывая куриную ногу. — Комендант, капитан фон Юльке допрашивает французского шпиона. Всем придется подождать… Я думал, что эльзасские куры гораздо жирнее. Ну, теперь попробуем эльзасского вина.

Офицер подносит ко рту полный до краев стакан. Немец в тирольской шляпе почти толкает человека с саквояжем к столу, за которым сидит офицер.

— Прикажите ему, — трагически говорит немец, становясь в позу, — прикажите ему немедленно открыть саквояж.

— Я обедаю, — запальчиво отвечает офицер. — Подождите. Все ждут.

Он выпивает вино и как бы прислушивается к чему-то.

— Неплохое вино у господ эльзасцев, — смакует офицер и берет в руки вторую куриную ногу.

— Интересы Германии ждать не могут! — кричит немец в тирольской шляпе. — Господин обер-лейтенант изволит обедать, а подозрительные личности возят в саквояжах… Я как отставной офицер прусской инфантерии…

— Что они возят в саквояжах?— офицер вскакивает, отодвигает в сторону тарелку и угрожающе приближается к молодому человеку. — Что вы храните в военное время вот в этом самом саквояже дрезденской работы? — добивается офицер.

— Если вы считаете удобным трогать чужие вещи и задерживать людей по первому глупому подозрению, то вы сами можете сделать осмотр. Кстати, саквояж не дрезденский, а петербургский, — говорит человек с бородкой.

Офицер опасливо взглянул на саквояж, видимо не решаясь взять его в руки.

— Открой! — приказывает он унтер-офицеру и, обращаясь к любопытным, говорит: — Господа, прошу вас отойти от стола.

Несмотря на эту просьбу, толпа ожидающих, довольная неожиданным развлечением, не расходится. Череп, книги, бумаги, белье разложены на столе. Удивленные возгласы толпы, рассматривающей череп. Офицер смотрит на череп. По лицу офицера видно, что он не знает, как поступить. Книга, которую читал молодой человек, лежит на краю стола. Офицер задевает рукой книгу. Она падает на пол. Владелец книги делает порывистое движение, чтобы поднять ее, но его останавливает унтер-офицер, кряхтя, поднимает книгу с пола и передает ее обер-лейтенанту. Книга в руках офицера. Зритель видит надпись на обложке: «Отцы и дети. Соч. Ив. Тургенева». Офицер недоуменно перелистывает книгу и обнаруживает вложенную в нее фотографию. На фотографии изображен в профиль И. С. Тургенев. Высокий белобрысый немец в очках отделился от толпы. Он глядит через плечо офицера на книгу и фотографию.

— Господин обер-лейтенант, — быстро говорит немец в очках, — оставьте этого человека в покое. Это — русский ученый, путешественник и антрополог. Его знает Тургенев. Видите, надпись на портрете. Я немного владею русским языком. Как кабинетный ученый я…

— Кто это Тургенев? — недоверчиво ворчит офицер, разглядывая портрет. — Какой-то штатский…

Зритель видит надпись на лицевой стороне портрета, внизу:

«Н. Н. Миклухо-Маклаю на память от И. Тургенева. Веймар. 1870 г. И. Тургенев».

Высокий немец подходит к владельцу саквояжа.

— Коллега, — кланяясь, говорит немец, — произошло недоразумение. Ради бога, извините моих соотечественников. Солдаты простодушны, как дети. Разрешите представиться: Оттон Фишер, орнитолог и немного антрополог. Я недавно был в России с экспедицией Брэма. Вы же, насколько я знаю, работали с Геккелем, были на Красном море. Я счастлив видеть вас, господин Миклухо-Маклай.

Оттон Фишер жмет руку русскому.

Немец в тирольской шляпе отупело рассматривает Маклая и, жалко улыбаясь, отходит в сторону.

Унтер-офицер бросается к столу, собирает вещи, бережно укладывает их снова в саквояж.

— Коллега, — говорит Фишер, — разрешите мне из простого любопытства взглянуть на череп.

Маклай молча кивает головой.

Фишер вертит в руках череп.

— Череп, кажется, женский, — говорит он. — Не обижайтесь, коллега, но вот что означает большая примесь монгольской крови. Некоторые особенности в строении черепа указывают на его русское происхождение. Не правда ли? А примесь монгольской крови делает расу неполноценной. Наибольшая близость к обезьяне…

Фишер проводит указательным пальцем по челюстям, затылочной части, теменному шву черепа.

— Господин Фишер, — вспыхнув, отвечает Маклай, — вы высказываете мнения, лежащие вне подлинной науки. Я не считаю возможным обсуждать их. Но сейчас вы увидите, насколько они опрометчивы.

Маклай берет череп из рук Фишера и укладывает его в саквояж. Потом русский достает из жилетного кармана круглый золотой медальон на тонкой цепочке. Раскрытый медальон передает Фишеру. Внутри медальона помещен портрет молодой белокурой девушки.

Фишер вслух читает надпись на портрете:

— «Вспомните Иену, добрый русский друг!»

— Где же здесь монгольская кровь? — с усмешкой спрашивает Маклай. — Но этого мало, доктор Фишер. Вот, прочтите еще!

Он достает из кармана сюртука бумагу и подает ее Фишеру.

— Ваша соотечественница, господин Фишер, — говорит Маклай, — была неизлечимо больна… А я работал в клинике, где она находилась. Зная о моем интересе к анпропологии, она завещала мне свой череп… Вы держите в руках формальное завещание покойной.

— Прошу извинения, — бормочет с кривой улыбкой Фишер, прочитав бумагу. — Данные немецкой антропологии… Я беру свои слова обратно.

— Существует лишь одна антропология — естественная история человека, свободная от расовых предрассудков, — резко говорит Маклай. — И я имею честь служить этой чудесной науке.

Фишер задержал в руках золотой медальон. Он рассматривает гравировку на верхней крышке.

— Прекрасная работа! — говорит Фишер.

Рисунок на крышке медальона изображает Московский Кремль.

Фишер возвращает медальон.

— В день Бородинской битвы этот медальон был на груди у моего деда, — с гордостью поясняет Маклай. — Как жаль, господин Фишер, что мы говорим о науке в прусской казарме. Ведь это вы писали книгу о Новой Гвинее?

* * *

— Приготовьтесь к проверке документов! — кричит обер-лейтенант.

Распахиваются двери смежной комнаты. Немецкий солдат выводит оттуда бледного человека. По подбородку человека течет кровь.

— Стой здесь! — коротко говорит человеку солдат. — Тебе недолго осталось ждать.

В большой комнате появляется комендант, капитан фон Юльке. Он чем-то возбужден. Монокль то и дело выскакивает из его глаза. Комендант отдает вполголоса какое-то приказание унтер-офицеру. Тот быстро уходит.

Стуча сапогами, в комнату входят двое солдат, щипавших кур на крыльце. Они на ходу вытирают руки о передники. Отбивая шаг, солдаты подходят к капитану и вытягиваются в струнку.

— Взять! — говорит им капитан, указывая на человека с окровавленным лицом. Солдаты молча откидывают передники и вынимают из ножен широкие тесаки. Они проводят окровавленного человека мимо собравшихся в зале. Маклай наблюдает эту сцену. Видно, как дергается его левая щека.

— Знай, французская свинья, что попал в руки к Гушке, — говорит высокий солдат в переднике бледному человеку. — А Гушке — это…

Шум в дверях. Расталкивая собравшихся и уже выстроившихся в очередь, к столу коменданта пробирается неправдоподобно толстый человек в мокрой от дождя одежде. Пот и капли воды струятся по его лицу.

— Я буду жаловаться! — свирепо вращая заплывшими глазами, кричит толстяк. — Лумбахская дева достойна внимания истинных германцев. А меня… меня высаживают из каждого дилижанса под предлогом, что я занимаю много места, а омнибусы переполнены. Так я никогда не попаду в Париж. Разве я виноват, что поезда не ходят. Я — солдат германской науки. Я хочу вступить в Париж вместе с войсками.

Комендант несколько озадачен.

— Позвольте… позвольте… что за Лумбахская дева? — спрашивает он у толстяка.

Толстяк блаженно закрывает глаза.

— О! — говорит он.— Я член Мюнхенского археологического общества, доктор медицины и член Баварского клуба полновесных германцев Карл Берхгаузен, открыл в древнетевтонских могильниках останки Лумбахской девы… Это — идеал чисто германской красоты.

Толстяк тяжело переводит дух.

— Венера Милосская, эта безрукая кукла в Лувре — ничто перед моей девой. У Венеры, кстати сказать, одна нога короче другой. Я пытался это доказать, и проклятые французишки дважды высылали меня из Парижа. Кощунство — говорили они.

— Это сумасшедший? — наклоняясь к Фишеру, спрашивает Маклай.

— О , нет, коллега, — отвечает Фишер. — Чисто тевтонская наука еще молода. Ее деятелям свойствен романтизм…

— Понимаю! — кивает головой Маклай. Страдальческая усмешка появляется на его лице.

— Но теперь меня ничто не остановит! — кричит толстяк. — Я солдат науки. На пушке, на лафете, на лазаретной повозке, а я вступлю в Париж! Уф-ф, — толстяк отдувается. — Из-за этих проклятых омнибусов я иду пешком от самого Оффенбурга. Я худею, и меня могут исключить из Клуба полновесных германцев… Негодяи французы! Они подкупили Рудольфа Вирхова, и тот публично заявил, что моя дева — вовсе не дева, а останки древнегерманского кретина. Вот где кощунство!

— Успокойтесь, доктор Берхгаузен, — учтиво говорит капитан. — Присядьте. Мы разберемся с вашей девой. Следующий!

Немец в тирольской шляпе боком подходит к коменданту. Офицер читает бумаги и качает головой.

— Как жаль, — говорит комендант. Он подводит немца к ближнему окну, предлагая жестом взглянуть на открывающийся вид. Клубы черного дыма поднимаются к небу. — Вот он, Страсбург, — говорит он. — Вы, конечно, можете следовать туда… Я дам вам бумагу. Но я должен вас огорчить. Вот Кельский мост. Страсбург долго нас будет помнить. Так вот, библиотека города Страсбурга, которая вас интересует, сгорела. Вы опоздали.

— Вот так и с Лувром может получиться. Мне нужно спешить, — кричит толстяк.

— Как приятно, — говорит Фишер. — Здесь столько людей науки! Коллега, — обращается он к немцу в тирольской шляпе, — над какой темой вы хотели работать в Страсбурге?

— Темой? — Немец в шляпе недоуменно смотрит на Фишера. — Мне было приказано конфисковать библиотеку и вывезти ее в Берлин. Господин капитан, я все же поеду в Страсбург. Может быть, там еще уцелел какой-нибудь музей…

Направляясь к выходу, немец в тирольской шляпе задерживается возле Маклая.

— Приношу извинения за причиненное беспокойство… Мы, люди науки… — Немец понижает голос: — Советую вам не упускать случая. Просите у коменданта голову французского лазутчика, которого сейчас вздернут. Череп француза, набитый ложными или поверхностными идеями! Какая находка для подлинного антрополога. Желаю удачи…

Немец, хрипло смеясь, идет к дверям.

— Теперь я вижу, — тихо говорит Маклай доктору Фишеру, — что немецкая наука и прусская казарма слиты воедино…

— Что? — Фишер, видимо, плохо понял сказанное. — Да, господин Маклай, война внесла свежую струю в немецкую науку.

— О, моя Лумбахская дева! — стонет толстяк, растирая рукой свои икры. В другой руке он держит какую-то бумажку, наклеенную на картон. Он долго рассматривает ее и наконец прячет в глубокий карман.

Смуглый пожилой человек во всем черном, с плоским блестящим портфелем под мышкой, окруженный толпой секретарей, входит в комнату немецкого коменданта.

— Господин Блейхрейдер! — громко возглашает секретарь.

Вновь прибывший даже не удостаивает коменданта своим вниманием. К офицеру подходит один из секретарей, держа в руках бумаги приезжего и его свиты.

— Боже мой… Какая встреча! — быстро говорит Маклаю доктор Фишер. — Иногда лица отнюдь не германского происхождения могут быть не только полезны, но и преданны тевтонской идее. Герсон Блейхрейдер — личный банкир Бисмарка, финансовый советник правительства, глава крупнейшего банка. И какой вкус, какое чутье! Я знаю его по Балканам шестидесятых годов, где мы решали дунайскую проблему. Как он встретил мою монографию о попугаях, книгу о Золотом береге… Истинные меценаты понимают нас, кабинетных ученых.

Блейхрейдер, узнав Фишера, властным знаком подзывает его к себе.

Оставшись один, Маклай рассматривает стены комнаты. Взгляд его останавливается на большой карте Европы. Он видит черные стрелы, наспех нарисованные на карте. Они концами своими направлены на Страсбург и Париж.

Блейхрейдер и Фишер стоят у окна и негромко беседуют. Шуба банкира расстегнута, на его груди виден прусский орден Красного Орла.

— Судьба Франции решена, — говорит Блейхрейдер. — В моем портфеле лежит свежая депеша. Альфонс Ротшильд на Laffit ждет моего появления. Господин Фишер, нам нужны талантливые люди. Мы, политики, и, финансисты, будем душить Францию контрибуцией. А роль людей науки? Французы будут вопить на весь мир. Кому, как не вам, говорить о неполноценности французов как нации? Вам известен пресловутый антрополог Поль Брока. Он претендует на титул создателя науки о человеке. Он мог бы быть полезен нам. Вы понимаете меня?

Блейхрейдер сжимает правую руку в кулак.

— Если я буду покупать Брока́ — он пошлет меня к черту, — продолжает банкир. — Покупать будете его вы, Фишер. Сколько нужно для того, чтобы француз сам стал говорить о превосходстве германской расы, о белокуром победителе? Подумайте.

Блейхрейдер погружается в раздумье.

— Господин советник! — Фишер задыхается от волнения. — А моя старая мечта, моя лазурная Океания, Новая Гвинея — солнечный миф Германии! Страна Офир царя Соломона. Я взываю к исполинским образам Библии… Поймите наконец меня. Помните, мы говорили…

Блейхрейдер останавливает Фишера.

Банкир показывает орнитологу перстень. Это — широкое литое кольцо из серебра. В центре перстня — изображение паука, раскинувшего тенета.

— Видите? — говорит банкир. — Вот он, истинный символ труда и терпения! Придет время, и я просто спрошу у вас: сколько нужно? Это время придет. А пока что… мы увидимся с вами в Париже.

Банкир жмет руку Фишеру.

Неправдоподобно толстый немец пробирается к Блейхрейдеру, наступая на ноги окружающим.

— Что вам нужно? — спрашивает его банкир.

— Я доктор Берхгаузен… Моя Лумбахская дева…

— О чередная глупость, придуманная вами, — перебивает его Блейхрейдер. — Я отлично помню вас по неисчислимым просьбам о субсидиях, которыми вы тревожили правительство. Помню по скандалу, который вы учинили на научном конгрессе…

— Мне нужно в Париж… Венера Милосская… — бормочет толстяк.

— Вы добьетесь того, что вас снова вышлют оттуда, но уже по приказу прусского коменданта… Все! Советую вам отправляться к вашей деве. Кстати, совершенно непонятны признаки, по которым вы установили, что она — дева.

— Нет! — визжит Берхгаузен. — Я дойду пешком, доползу до Лувра…

— Ну, это — ваше частное дело, — отвечает банкир. Фишер выходит на середину комнаты.

— Господа, — торжественно говорит он. — Господин Блейхрейдер привез нам радостную весть. Париж окружен нашими войсками!

Все встают. Военные вытягивают руки по швам.

Возбужденная, ликующая толпа поет прусский гимн. В эту минуту раздаются звуки вагнеровского «Кайзермарша». Все подходят к окнам. Мимо заставы проходит большая колонна немецкой пехоты. Зловещая дробь барабанов…

Маклай видит, как немецкий комендант подходит к вывешенной на стене карте Западной Европы и заключает Париж в черный круг. Комендант быстро чертит короткие стрелки, устремившиеся от краев круга к его центру. На карте появилось подобие черного паука…

Маклай стоит у окна, не замечая, что комната постепенно пустеет.

Капли дождя медленно скатываются по стеклу.

По пустырю, на который выходит именно это окно, проходят два солдата в передниках. Они тащат деревянный брус и начинают прибивать его между двумя близко стоящими друг к другу деревьями, потом пробуют крепость бруса, подтягиваясь к нему на руках. Особенно усердствует при этом высокий солдат.

Маклай вздрогнул. Он отвернулся от окна и увидел Фишера.

— До свиданья, коллега, — говорит Фишер. — Надеюсь, мы встретимся в Париже? Я не думал, что у вас такие плохие нервы, — продолжает Фишер, кивая на окно. — Ничего не поделаешь — расовая борьба. Ведь вы сами, кажется — поклонник Дарвина? Так до встречи в Париже?

— Нет, нам не по пути, доктор Фишер. Я, как и вы — тороплюсь.

— Ах да, — спохватывается Фишер. — Я считал нескромным спрашивать вас… Куда вы едете?

— В Новую Гвинею, — спокойно отвечает Маклай. — В бухту Астролябия, о которой вы упоминаете в своем кабинетном труде.

Фишер растерянно смотрит на Маклая.

Воздух сотрясается от звуков «Кайзермарша».

— Не думайте, господин Маклай, что вы одиноки среди этого зверья! — неожиданно раздался чей-то голос.

Маклай как бы очнулся от забытья.

Фишер уже ушел.

Перед Маклаем стоит высокий молодой человек в шляпе и плаще.

— Я все слышал и видел, — говорит он. — Чем могу быть полезным вам? Я преклоняюсь перед вашим решением. Я еду в Париж. Моя личность неприкосновенна. Я — корреспондент влиятельной европейской газеты.

Маклай быстро оглядывает незнакомца. Выражение доверия появляется на лице Маклая.

— Я совсем не знаю вас, — говорит он незнакомцу. — Но вы должны сделать следующее. Вряд ли я смогу проникнуть в осажденный Париж. А вы… вы найдете Поля Брока и передадите ему, что я отправляюсь в Новую Гвинею с целью изучить человека в его первобытном состоянии. Это — не кабинетные исследования. Брока должен знать о моем отправлении в Океанию. Если я останусь жив — я сообщу творцу науки о человеке об итогах своих исследований… Почему вы решили помочь мне?

— Я дрался под знаменами Гарибальди! — просто ответил незнакомец. — В добрый путь! А если я увижусь с Тургеневым — я передам ему поклон от вас.

Маклай отвечает незнакомцу крепким рукопожатием.

* * *

Хижина Маклая на берегу Новой Гвинеи. На полу дощатой веранды сидит с копьем в руках друг Маклая — старый папуас Туй.

Дверь хижины отворена. Видна часть комнаты: письменный стол, над столом на стене висит портрет Дарвина. Уже знакомая зрителю фотография Тургенева стоит на письменном столе.

Книги, рукописи, микроскоп, ланцеты, антропометрические инструменты.

Бледный, обросший бородой Маклай лежит в постели недалеко от стены. Над его головой на гвозде висят часы, золотой медальон и карманный компас. Три натянутых, как струны, цепочки светятся на солнце.

— Туй, ты здесь? — слабым голосом спрашивает Маклай, открывая глаза.

— Здесь, Маклай, — отвечает папуас. — Спи, я стерегу тебя.

Маклай поднимает руку и снимает со стены часы. Он считает звенья цепочки, сбиваясь со счета и начиная счет снова.

— Сколько же, сколько? — бормочет он про себя. — Пятнадцать… Помню, что на этой цепочке счет кончился. Пятнадцать приступов лихорадки. Этот приступ — шестнадцатый. Заведем новый счет!

Он берет золотой медальон и начинает пересчитывать звенья цепочки, к которой он прикреплен. Он как бы отделяет первое звено цепи, готовясь именно за него подвесить медальон на гвоздь.

Маклай уже поднимает руку с медальоном, но вдруг, видимо что-то вспомнив, сосредоточенно и медленно силится открыть при помощи ногтя крышку медальона.

Но оказалось, что усилия не нужно. Медальон не закрыт. Маклай рассматривает медальон. На его лице — выражение досады, сожаления, грусти. Портрет белокурой девушки, помещенный в овале медальона, испорчен. На его месте — неправильное пестрое пятно.

Маклай качает головой и кладет медальон на самодельный столик. На столике — неразрезанная книга. Сверху нее лежит нож с простой деревянной ручкой.

— Спаси, спаси его, Маклай! — раздается чей-то голос.

К веранде подбегает молодой папуас. Он задыхается от быстрой ходьбы. Вслед за ним бегут еще трое туземцев.

— Кабан ударил клыком охотника из нашей деревни, — быстро объясняет молодой папуас. — Вместе с кровью из него выходит жизнь… Помоги ему, Маклай!

Маклай приподнимается на постели.

— Давайте носилки! — громко говорит он. — Туй, ты останешься караулить дом. Быстрее.

Маклай с усилием встает. Он берет в руки клетчатый саквояж. Туй подходит к столу.

— Не забудь, Маклай! — говорит он.

В протянутой руке Туя — стетоскоп, который он взял со стола.

Обращаясь к молодому папуасу, Туй поясняет:

— Это — волшебная палочка Маклая. Он по ней узнает — не вышла ли жизнь из тела.

Клетчатый саквояж раскрыт. В нем — корпия, хирургические инструменты, флаконы с лекарствами. Папуасы берут прислоненные к стене носилки из пальмовых жердей, оплетенных зелеными ветвями. Маклая укладывают на них.

Он придерживает клетчатый саквояж.

Папуасы поднимают носилки.

Видно, как у молодого папуаса дрожат руки.

— Да не дрожи ты! — говорит ему Туй. — Ваш охотник будет жить. Смерть боится Маклая.

Опершись на копье, Туй смотрит с веранды за быстро удаляющимися в глубь леса людьми, мгновенно окружившими носилки Маклая.

Видно, как носилки плывут над головами толпы.

* * *

— Не будем терять времени, Каин, и займемся делом, — говорит Маклай пожилому папуасу с умным и энергичным лицом.

Маклай вынимает из сумки сложенный в несколько раз лист и развертывает его.

Маклай и Каин сидят на траве возле папуасской хижины.

Несколько папуасов-воинов, с копьями и щитами в руках, стоят на некотором расстоянии от беседующих, чтобы не мешать им.

Маклай старается расстелить как можно ровнее лист на земле.

Каин безмолвно подходит к одному из воинов и берет из его рук продолговатый щит — гладкий, покрытый пестрым узором. Он кладет его на землю и расстилает на щите бумажный лист.

— Молодец, Каин. Я бы не догадался, — говорит Маклай.

Каин обламывает колючки с ближайшего растения и при помощи их прикалывает лист к щиту.

— Чем не чертежная Адмиралтейства? — шутит Маклай. — …Ну, смотри, Каин, все ли здесь верно?

На щите — карта островов близ Берега Маклая.

Видны надписи:

«Берег Маклая». «Архипелаг Довольных Людей» и т. д.

Каин всматривается в карту. Огромная серьга, выточенная из черепаховой кости, качается в левом ухе Каина. Каин радостно улыбается.

— Я узнаю здесь все, — говорит Каин.

Палец его скользит по очертаниям островов, заливов, береговой линии.

Видны названия:

«Остров Витязя». «Порт Алексей». «Порт Константин».

— Маклай,— говорит Каин, — знаешь только чего здесь нет? Пальм, которые ты посадил. О, как они поднялись. Вот здесь мы с тобой тонули. После этого ты и заболел в последний раз. Вот деревня, где мы были в гостях на празднике нашего племени…

Маклай прислушивается. Издалека доносятся грохот барабанов, звуки песни, пенье бамбуковых флейт.

— Это поют в честь тебя, Маклай, — поясняет Каин. — Поют и бьют в ба́румы. Ты спас жизнь человеку, смерть отошла от него. Ты всесилен, Маклай. Слушай, где твоя страна Русс? Как ты теперь найдешь обратный путь на родину?

Вместо ответа Маклай протягивает руку к клетчатому саквояжу, стоящему на земле. Он вынимает оттуда небольшую шкатулку. Крышка шкатулки открыта. В ней лежат часы, компас и золотой медальон.

Маленький компас лежит на ладони Маклая.

— Вот, смотри, Каин, — говорит Маклай. — Эта черная стрелка всегда, где бы я ни был, напомнит мне о моей родине. И не только напомнит, но и укажет ее. Вот почему, побывав во многих странах, я знаю сторону, в которой лежит страна Русс.

— Все белые люди в стране Русс такие же добрые, как ты, Маклай? — спрашивает Каин.

— Там много добрых людей… Больше, чем злых.

Маклай задумчиво рассматривает трепетную стрелку компаса. Пораженный каким-то внезапным открытием, он вынимает складной нож, берет золотой медальон к концом ножа снимает ободок, при помощи которого держался портрет в медальоне. Затем Маклай взял компас и примерил его к медальону. Компас плотно вошел в медальон. Зато золотой ободок мешал закрыть крышку медальона. Маклай убрал ободок с компаса, и тогда медальон плотно закрылся.

— Каин, — говорит Маклай. — Я давно хотел сказать тебе о добрых и злых людях. Рано или поздно, но сюда придут белые люди. Хорошо, если это будут добрые… а злые белые люди отнимут у тебя, Туя вашу землю и вас же заставят работать на этой земле для них. Если вы не подчинитесь — злые белые люди убьют вас.

— Неужели белые люди не послушают тебя, Маклай? Ведь ты всесилен, — горячо говорит Каин.

Маклай молчит.

— Надо знать, как различать добрых белых людей от злых. Моей стране Русс не нужно ваших пальм, земли, жемчуга. Если сюда придут мои братья из страны Русс — они принесут с собой «знак Маклая» и покажут его вам. Те, кто придут без этого знака — враги вашего народа.

— А каков на вид этот знак?

— Вот он! — торжественно провозглашает Маклай, кладя руку на медальон с компасом. — Ты видел черную стрелку и теперь знаешь ее. А здесь нарисовано то, чем всегда гордится моя страна Русс. Смотри!

Каин вглядывается в рисунок на крышке медальона, изображающий Московский Кремль.

Золотой ободок на указательном пальце.

Вертящийся ободок сливается в один сияющий круг.

— Если белые люди покажут «знак Маклая», они спросят: «А где кольцо Маклая?» Тогда ты отдашь пришельцам это кольцо. Все. Береги его, Каин, и помни, что я тебе сказал… Да, — продолжает Маклай, — я совсем было забыл. Каин, ты по справедливости заслужил награду.

Каин берет свое копье и примеряет золотой ободок к нижней части древка. Ободок медленно поднимается вверх по древку. Каин задерживает золотое кольцо в верхней части копья, где ободок пришелся вплотную.

Маклай, склонясь над картой, выводит новое название: «Остров Каина».

— Это за то, что Каин помог мне открыть Архипелаг Довольных Людей в лазури Океании, — говорит, улыбаясь, Маклай, любуясь своим чертежом.

Вслед за этим он вынимает альбом, открывает чистую страницу и начинает набрасывать на ней очень похожий портрет Каина…

* * *

Снова веранда хижины Маклая.

Туй показывает Маклаю на огромный столбец коротких и длинных отметин на косяке крыльца, ведущего на веранду. Как бы читая их, Туй докладывает Маклаю, водя, как указкой, концом копья по отметинам.

— Вот большое дело… Горные люди приходили благодарить тебя за то, что ты не допустил войны с людьми из приморских деревень.

Туй проводит концом копья по очень длинной отметине. Потом он, показывая на отметину поменьше, говорит:

— Приходила женщина из Гарагасси, просила тебя дать имя ребенку. Я ей сказал, чтобы зашла еще раз… А ведь здесь, Маклай, отмечены все твои дела… Видишь, как я тебе служу. Только…

Туй скорбно опускает голову.

— Что ты? — ласково удивляется Маклай. — Говори!

— Ты наградил Каина, — скорбно говорит Туй. — Я постараюсь заслужить твою награду.

— И она обязательно будет, — одобряет Маклай старого папуаса. Маклай медленно прохаживается по веранде. У него — вид долго болевшего человека, к которому пришло исцеление.

Из леса, из гор снова доносятся мощные звуки деревянных барабанов и песни папуасов.

Маклай медленно опускается на ступеньку веранды. Туй садится рядом с ним. По песку, как волна, пробегает тень от листвы и флага, развевающегося над хижиной. Слышно, как хлопает на ветру ткань флага.

Маклай поднимает голову.

Русский Андреевский флаг взлетает над пальмами и деревьями, усеянными крупными, причудливыми цветами.

Грохот барабанов усиливается, нарастает, как прибой далекого моря. Вдруг Маклай покачнулся. Он побледнел. Крупные капли пота выступили на его лбу. Он медленно поднялся со ступеньки.

— Началось! — еле выговорил Маклай. — Туй, помоги мне… А я только что собрался исследовать пролив Витязя!

Встревоженный Туй ведет Маклая в комнату.

* * *

…Маклай в глубоком забытьи лежит на койке. На столике —недописанная страница, перо. Нож с деревянной ручкой по-прежнему лежит поверх книги.

В комнату на цыпочках входит Туй. Старый стетоскоп. С зажатой в кулаке черной трубкой он наклоняется над спящим и приставляет стетоскоп к груди больного. Лицо Туя выражает сосредоточенность и тревогу. Так длится несколько мгновений.

Туй улыбается, увидев, как поднялась грудь Маклая, услышав слабый стон, сошедший с его губ. Стетоскоп поставлен на стол. Туй снимает со стены медальон, висящий рядом с карманными часами, которые размером и формой похожи на медальон.

Туй в этих действиях чем-то подражает Маклаю. Видимо, Туй не раз наблюдал за тем, как Маклай считал пульс и при этом смотрел на часы.

Старый папуас кладет пальцы на пульс Маклая, неловко открывает медальон и всматривается в стрелку… компаса!

Стрелка компаса трепещет.

То, что проделывает Туй, похоже на колдовскую церемонию. Губы старика шепчут слова какого-то заклинания.

Маклай жив!

Жизнь его связана с подрагиваньем черной стрелки.

Туй начинает кружиться по комнате. Он имеет вид человека, свершившего важное дело и радующегося совершившемуся волшебству. Грудь Маклая дышит ровно и глубоко.

Внезапно взгляд Туя останавливается на ноже, который лежит сверху неразрезанной книги. Туй смотрит то на Маклая, то на нож. Какая-то сила непреодолимо влечет Туя именно к этому предмету. Он тихо, почти подкрадываясь, подходит к столу и быстрым движением берет нож. Туй пробует лезвие ножа большим пальцем.

Глаза Маклая закрыты. Он дышит ровно и глубоко.

…Сильный удар копья сотрясает непрочные половицы комнаты. Туй опрометью мчится с веранды к месту, где легло брошенное копье, и наносит несколько страшных ударов по чему-то живому. Это живое пытается ускользнуть, уйти от копья. Туй издает победный звук.

Маклай очнулся. Он приподнимается на своем ложе и с укоризной говорит Тую:

— Жаль, что ты ее испортил. Я так долго охотился за ней, но поймать не мог. Сколько раз она подползала к письменному столу.

На полу комнаты в нескольких шагах от Маклая еще шевелится большая пятнистая змея. Она перерублена на несколько частей. Обрубки змеи корчатся. Пол покрыт брызгами крови, которая кажется черной и очень густой.

— Ты мудрый, Маклай, — говорит Туй, вытирая лицо, обрызганное кровью. — Тебе нужно знать все — людей, камни, цветы, птиц, морских звезд и даже змей. За чем же стало дело? Скажи — и я добуду тебе такую змею живьем!

— Ее укус смертелен? — спокойно спрашивает Мак-лай.

— Да, — отвечает Туй, обходя обрубки змеи, которые уже перестали корчиться. — Но, Маклай, скажи мне, старому Тую, скажи скорее — почему ты не боишься смерти? Я так вот боюсь ее.

Маклай смотрит прямо в глаза Тую. Лицо Маклая хранит выражение безграничной доброты. Это выражение похоже и на умиление перед большими человеческими чувствами, которые проявляет сейчас старый «дикарь».

— Да смерть-то, Туй, ко мне не приходит. Не любит она меня, — пробует отшутиться Маклай, перебирая в пальцах край грубой ткани, которая служит ему вместо одеяла.

— Она вокруг бродит, она ходит по пятам, — настаивает на своем Туй. — Ты идешь один к людям моря и гор. Мы-то тебя не съедим, а там все может случиться… Ты больной бродишь по лесам, чтобы знать все, переходишь вброд бурные реки, делишь с нами все опасности.

— Ну и что же? — спрашивает Маклай и добавляет: — Туй, как ты думаешь, когда мы пойдем с тобой на охоту за кабанами?

— Нет, дай мне закончить этот разговор, — сердито говорит Туй. — Наш народ думает, что ты бессмертен, что ты пришел из страны Русс, где люди никогда не умирают. Есть и такие, что считают тебя богом Ротей. Ротей — бог, лишь на время принявший облик человека. Но ты не бог! Боги бывают жестокими к людям, потому что богам трудно понять смертных. А ты — только добр, только справедлив.

— Туй, — строго спрашивает Маклай, — скажи-ка мне, поливал ли ты сегодня огурцы на огороде?

— Поливал, — отрывисто и сердито отвечает Туй. — Бойся смерти, Маклай. Тебе нужно жить дольше всех. Вот почему я убил змею. Я слушал, когда ты спал — не ушла ли жизнь из твоего тела… К нам опять кто-то идет, — говорит Туй, хватая копье и выходя на веранду.

Весьма тощий высокий папуас, судя по отсутствию украшений, очень небогатый, стоит перед Туем. В руках у папуаса — плетеная корзина, прикрытая сверху листьями. Они о чем-то тихо говорят.

Туй, приняв озабоченный вид, делает знак папуасу, чтобы тот подождал, и идет к Маклаю. На ходу он делает концом копья отметину средней длины на косяке двери.

— Человек из гор принес тебе подарок, Маклай, — говорит Туй тоном доклада. — Показать?

Возвращаясь к папуасу, Туй берет у него корзину.

Маклай поднимает листья, прикрывающие корзину. Под листьями лежит человеческий череп, почерневший от дыма, в котором череп коптился.

— Женский! — с профессиональным убеждением говорит Маклай, привычно рассматривая череп. — И главное — отличной сохранности. Зови его сюда, Туй!

Папуас с корзинкой рассматривает с удивлением незнакомые предметы. Маклай приказывает Тую как следует накормить гостя. Туй и папуас, сидя на корточках, ведут какой-то светский разговор.

— Жарили или варили? — деловым тоном спрашивает Туй.

— Жарили на раскаленных камнях, — отвечает папуас, прожевывая угощение.

Маклай продолжает изучать череп. Наконец он приказывает Тую убрать его.

— Туй, как бы узнать, сколько лет было умершей, откуда она, отчего именно умерла?

Маклай готовится записать основные данные по истории черепа, столь нужные ему для антропологических исследований.

— Я уже все знаю, — отвечает Туй. — Это молодая женщина из племени, которое живет за рекой. Кажется, была довольно вкусной…

Маклай, не поднимая глаз от тетради, спокойным тоном приказывает Тую пойти полить огурцы. Туй пробует возражать.

— Я не привык два раза приказывать, — говорит Маклай.

Туй, ворча, уходит. На ходу он несколько раз оглядывается, как бы опасаясь за поведение гостя, оставленного вдвоем с Маклаем.

Маклай незаметно наблюдает за папуасом; тот с жадностью ест печеную тыкву, забыв обо всем на свете.

Когда Туй возвратился, Маклай тихо сказал:

— Дай папуасу на дорогу еды и разных семян!

— Зачем ты остался вдвоем с людоедом, Маклай? — сердито спросил Туй, возвратившись с короткой прогулки, проводив гостя.

— Я не хотел оскорбить недоверием голодного человека, — просто ответил Маклай, продолжая писать. — Что он тебе еще рассказывал?

— У них в горах был сильный недород. Многие умерли с голода. Поэтому они стали охотиться за рекой… Маклай, я прошу тебя не ходить за реку без меня…

* * *

Приблизив к глазам страницу тетради, Маклай перечитывает еще не просохшие строки свежей записи:

«…Я всегда старался ни в чем не обманывать туземцев, говорил им только правду. Я не показывал папуасам своего превосходства над ними, как белого человека. Если бы не болезнь, я бы остался еще на несколько лет на Берегу Маклая».

Маклай проводит короткую черту под этой записью.

Вслед за этим он пишет:

«…Форма черепа, как я убедился на основе проведенных здесь исследований, не является решающим признаком расы… Кстати сказать, папуасы, узнав о том, что я собираю черепа, стали сами приносить их мне…»

— Посмотри, что я сделал, пока ты спал, Маклай! — говорит Туй, показывая свое копье. На древке копья, ближе к тупому концу, вырезано изображение человека. Он похож на Маклая. Маклай любуется смелыми линиями примитивного рисунка.

— Я сам наградил себя, как умел. Дух Маклая снизошел на мое копье. Маклай, я, не спросившись, брал твой нож. Прости меня!

— Возьми его себе, Туй. Пусть он будет наградой.

Туй восхищенно прижимает к сердцу простой нож с деревянной ручкой, потом подносит его к глазам, смотрясь, как в зеркало, в ножевую сталь.

«Село Павлово на Оке», — написано на клинке ножа.

Маклай делает заметки в своей тетради:

«…Написать в Париж Полю Брока и послать ему статью об искусстве папуасов…», «…Я произвел сравнительное изучение черепа девушки из Иены и молодой папуаски из Новой Гвинеи и не нашел никакой существенной разницы…»

Туй вдруг преображается. Он быстро надевает на голову старую соломенную шляпу Маклая и важно шествует к двери, ведущей на веранду. Маклаю видно, как Туй преградил кому-то путь своим копьем.

— Что ты скажешь, бездельник Саул, охотник за кабанами? — спрашивает Туй. — Пришел мешать Маклаю? — Туй заламывает набекрень шляпу.

— Пусти, — говорит Саул. — У меня очень важное дело.

— Пусть зайдет, — кричит Маклай из комнаты.

Саул, прислонив копье к косяку входа и кладя на землю каменный топор, поднимается на террасу и проходит к Маклаю.

— Слушай, — говорит он возбужденно, пристально всматриваясь в Маклая. — Наши люди послали меня спросить у тебя: можешь ты умереть? Смертен ли ты, как мы — бедные люди из Бонгу, Гарагасси, Горимы? Скажи мне правду, Маклай. Только правду.

Маклай молчит. Лицо его спокойно и задумчиво. Он берет в руки медальон с цепочкой и начинает медленно перебирать пальцами звенья цепочки.

Не показывая виду, как это трудно для него, он встает с постели. По шатким, сквозящим половицам, освещенным ярким солнцем, он проходит на веранду.

— Дай твое копье, Туй! — властно говорит Маклай.

Старый папуас нерешительно протягивает копье. Маклай медленно взвешивает копье на руке. Туй напряженно следит за каждым движением Маклая. Тот становится к стене недалеко от входа в комнату. Маклай пробует кремневое острие ладонью и передает копье Саулу.

— Посмотри сам, смертен ли Маклай! — говорит он охотнику и становится к стене.

Туй старается скрыть охвативший его ужас, встать так, чтобы Саулу не было видно выражения лица старого папуаса. Маклай гордо поднимает голову. Он спокойно смотрит прямо перед собой. Томительное молчание. Слышен лишь шелест пальмовых листьев над кровлей веранды. Взгляд Маклая задерживается на освещенной солнцем зелени. В солнечном луче летает пух от цветов магнолий.

Туй, видимо, дошел до сознания, что ему нельзя остановить ни Саула, ни Маклая, ибо этим он утвердит охотника в представлении о смертности Маклая. Туй застыл, овладел собой.

— Что же ты медлишь, Саул? — спокойно спрашивает Маклай.

Саул поднимает копье. Туй делает едва уловимое движение, как бы готовясь броситься и заслонить Маклая своей грудью. Этого движения не заметил Саул. Поднятое копье направлено прямо в сердце Маклая. Саул раскачивает копье. Маклай глядит на листву, освещенную солнцем.

— Нет, не могу! — кричит Саул.

Копье со стуком падает из его рук. Саул кидается к ногам Маклая. Выражение безграничной преданности и веры появляется на лице охотника, когда он поднимает голову, все еще стоя на коленях перед Маклаем.

— Встань, Саул! — приказывает Маклай.

Саул и Туй, на лице которого видна радость, пытаются вести Маклая под руки к его постели.

— Пустите, я сам! — твердо говорит он и направляется в комнату. По его виду можно судить, как трудно ему добраться до своего ложа без посторонней помощи. Но он ложится в постель. На несколько мгновений он отворачивает лицо к стене.

Саул и Туй стоят в дверях.

— А он, твой старший белый брат, может умереть? — внезапно спрашивает Саул, показывая пальцем на портрет Дарвина.

— Он бессмертен, Саул, — отвечает Маклай, поднимая свои большие и ясные глаза на портрет.

* * *

— Настало ваше время, доктор Фишер. Только, пожалуйста, без декламаций. Страна Офир, Соломоновы острова… Все слова… Больше дела! Я не кричал, когда душил Францию контрибуцией. И вот — потомственное дворянство Германской империи, перстень кайзера, эмалевый портрет его светлости и… посмотрите сами.

Банкир Герсон Блейхрейдер выдвигает ящик письменного стола и высыпает на стол пригоршню орденов.

— Да, настало ваше время…

Раздается размеренный звон. Это — бой часов, стоящих на камине. Часы заключены в круглом щите, который держит в руках изваянный из бронзы древний тевтон в рогатом шлеме. Оттон Фишер, стоя возле кресла, в котором сидит банкир, наклоняется к Блейхрейдеру. Фишер — весь олицетворение порыва, готовности.

— О, господин советник, мечта моей жизни…

Банкир равнодушно, одним движением ладони сметает ордена в ящик стола.

— Скучно! — Блейхрейдер поднимает свое умное беспощадное лицо: — Для вас, Фишер, важно, что ко всем моим титулам прибавился еще один. Вот!

Он подает Фишеру визитную карточку с дворянской короной и надписью:

«Барон Герсон Блейхрейдер, член-учредитель Немецкой компании острова Новая Гвинея.»

— Компании нужны люди, доктор Фишер. Люди дела. Вы, кажется, орнитолог?

— Да, господин советник.

— И работали с Брэмом?

— Да…

— И занимались только изучением птиц?

— Преимущественно попугаев… — неуверенным тоном отвечает Фишер, как бы не зная, к чему ведет этот допрос.

— Помните, я говорил вам о трудолюбии паука, там, на дороге в Париж? Трудолюбие паука, мудрость змеи, хватка осьминога. Какие возможности скрыты в животном царстве. Сколько предрассудков на свете, господин Фишер. Орден Орла, например. А почему не орден осьминога? Бросьте своих попугаев…

— Я не понимаю вас, господин советник… Я ученый. Кабинетная работа, узкая специальность… — несвязно говорит Фишер.

— А я — ученый-финансист. Слушайте, Фишер. Где сейчас этот Миклухо-Маклай? Он сильно мешает делу Ново-Гвинейской компании.

— Кажется, в Сиднее.

— Узкая специальность не помешает вам знать все об этом человеке. Чем он дышит, что он думает. Кажется, у него нет средств на научные работы? Но он — единственный обладатель бесценных сведений о Новой Гвинее. Где живет Маклай в Сиднее? — в упор спрашивает банкир.

— Кажется, на территории бывшей выставки, в коттедже…

— Кажется, кажется, — насмешливо повторяет банкир. — Опять слова, господин орнитолог.

Блейхрейдер вынимает из стола какую-то фотографию.

— Я люблю документы, доктор Фишер, всякий точный материал. Сидя в Берлине, я знаю, где стоит книжный шкаф в кабинете сиднейского коттеджа. У меня каприз: мне хочется почитать что-нибудь экзотическое — словари папуасских наречий или поглядеть карты далеких стран. Только — наиболее точные. А вы так склонны к кабинетной работе… Старею я, что ли? Память шалит, и как-то причудливо. На днях я никак не мог вспомнить координаты Берега Маклая. И вместо них я, представьте, вспомнил широту и долготу одного пункта на Балканах, где вы изучали… дунайских попугаев и заодно…

— Господин советник, чего вы ждете от меня? — глухо спрашивает Фишер, опустив голову.

— Узнайте, когда отходит ближайший пакетбот из Гамбурга в Сидней. Вам полезен морской воздух. Кто давал вам средства на вашу последнюю поездку в Океанию?

— Фирма «Христина Гагенбек и компания. Торговля дикими птицами».

— Постарайтесь проститься с фрау Гагенбек. С вами последуют некоторые люди. Инструкции вы получите в запечатанном пакете. Теперь о средствах…

— Я меньше всего думаю о деньгах. — Фишер силится изобразить негодование.

— Напрасно. На Балканах вы были другого мнения на этот счет. Но, я полагаю, мы договоримся. Я приготовил вам маленький подарок. Сейчас мне эта вещь не нужна. Помните, я начинал с этого, а кончил перстнем кайзера.

Блейхрейдер протягивает Фишеру кольцо с изображением серебряного паука.

— Залог удачи!— говорит банкир.

Фишер делает такое движение, как будто хочет развести руками.

— Наденьте кольцо! — приказывает Блейхрейдер.

Фишер безвольно выполняет приказ банкира. Серебряный паук светится на пальце орнитолога.

* * *

Подъезд дома Ново-Гвинейской компании в Берлине. Герсон Блейхрейдер садится в коляску. Не успели еще лошади тронуться, как из-за ближайшего угла появляется огромная фигура неправдоподобно толстого немца. Он загораживает дорогу лошадям и патетически кричит, обращаясь к банкиру:

— Умоляю, выслушайте меня, господин советник! Иначе я брошусь под копыта лошадей. Меня не пускают в вашу приемную.

— Что вы хотите от меня, Берхгаузен? — спрашивает банкир. Он сидит в коляске, опираясь руками на трость с ручкой из слоновой кости.

Обрадованный толстяк рвется к коляске. Но при этом он следит за каждым движением кучера, как бы боясь, чтобы он не подхлестнул лошадей. Улучив мгновение, толстяк хватается за облучок коляски левой рукой и повертывает лицо к банкиру.

Лошади идут шагом.

Какое-то время толстяк вынужден идти задом наперед, пятиться как рак. Ему приходится несколько раз оглядываться, чтобы не оступиться на выбоинах мостовой. Наконец, убедившись в неудобстве такого способа передвижения, толстяк делает быструю перебежку и идет рядом с коляской банкира уже лицом вперед.

— Вы так чутки, господин Блейхрейдер, — говорит толстяк. — Меня не понимают ваши клерки, а не вы…

Теперь начинает оглядываться почему-то кучер. Он следит за поведением толстяка.

— Не вертитесь, Ганс, — говорит кучеру Блейхрейдер. — Поезжайте спокойно. Скандала не будет.

— Помогите мне, господин советник! — молит толстяк.

В руке Берхгаузена появляется нечто похожее на небольшую металлическую линейку. Она легко сгибается. Берхгаузен покачивает этой линейкой.

— Каудометр доктора Берхгаузена, — вдохновенно говорит толстяк и поясняет: — Автоматический хвостоизмеритель. Патент уже заявлен… Правда, не хватает одного винтика…

Банкир удивленно поднимает брови.

Кучер снова оборачивается.

— Я сказал вам, Ганс! — кричит Блейхрейдер.

— Мне нужна субсидия на новые научные работы, — говорит толстяк, размахивая линейкой. — Дайте мне денег! Ведь фонд французской контрибуции от этого не пострадает… А я поеду изучать неполноценные хвостатые расы. Я серьезно подготовился. Моя схематическая карта распространения хвостатых рас!.. Я не злопамятен, господин советник. Помните встречу близ Страсбурга? Вы тогда сильно обидели меня. Мне пришлось идти пешком. Негодяи французы! — воспламеняется толстяк. — Я так и не видел тогда Венеры Милосской. Они упрятали ее в подвалы Лувра. Как вам это нравится?

— Вы хотите устроить уличный скандал, Берхгаузен? — шипит банкир.— Не радуйтесь, не выйдет. Это — откровенный шантаж. Смешно вести научные споры на улице; но понимаете ли вы, что вы своим бредом подрываете германскую идею? Никаких хвостатых рас нет. Спрячьте свой хвостомер. Вы собираете любопытных.

Праздные берлинцы действительно окружают коляску банкира.

В толпе виден савояр — шарманщик с обезьяной. Он идет по направлению к коляске банкира, пересекая улицу.

Савояр поравнялся с толстяком.

Берхгаузен, улучив мгновение, кидается к шарманщику, хватает обезьяну и начинает измерять ее хвост своим каудометром.

Кучер в отчаянии от того, что лошади стали.

Шарманщик пытается взять обезьяну из рук толстяка.

Берхгаузен поднимает вверх свой каудометр.

— Внимание, — говорит он.

Что-то громко щелкает.

— Автоматический замыкатель, — торжествующе произносит толртяк. — Мыслима ошибка лишь порядка одной десятой сантиметра.

Обезьяна радостно прыгает на плече шарманщика.

— Послушайте, Берхгаузен, — говорит банкир, — я вспомнил. Случай частной хвостатости наблюдается и у нас, и, к сожалению, даже среди чинов берлинской полиции.

Толстяк в упоении слушает банкира.

— Но это — сугубо между нами, — продолжает Блейхрейдер. — В клинике у одного моего знакомого врача недавно лежал шуцман с хвостом.

— Что с тобой, моя бедная маленькая Минна? — спрашивает шарманщик у обезьяны, которая внезапно прекратила прыганье, сгорбилась и застонала.

— Спешите описать этот случай с шуцманом, а то вас может опередить итальянская антропологическая школа, — советует банкир толстяку.

— О, вы так добры, господин советник, — томно говорит толстяк. — Я найду его. Боже мой, столько приходится бегать! Я худею… Не знаю, что скажет Клуб полновесных германцев. Но я — солдат науки.

Высокий полицейский, заметивший скопление прохожих на середине мостовой, идет к собравшимся.

— Что здесь происходит? — строго спрашивает он. — Почему обезьяна?

— Вот он, — быстро шепчет Блейхрейдер толстяку и делает незаметный знак кучеру.

— Этот господин перепугал мою обезьяну, — говорит шарманщик, указывая на толстяка. — Какое ему дело до ее хвоста?

Толстяк, блаженно жмурясь, начинает ходить возле полицейского. Ниже пояса на мундире у шуцмана видна какая-то складка. Увидев эту складку, Берхгаузен начинает передвигать замыкатель на своем каудометре.

— Гоните, Ганс! — приказывает банкир.

Кучер хлещет лошадей. Они уносят коляску Блейхрейдера.

— Почему вы пугаете обезьян и производите беспорядки? — спрашивает шуцман у толстяка. Полицейский медленно поворачивается, стараясь все время стоять лицом к толстяку, потому что тот ходит вокруг шуцмана, вглядываясь в складку на мундире.

— Ах, господин шуцман! Какое счастливое совпадение! — воркует толстяк.

Полицейский ошалело смотрит на Берхгаузена.

Тот опять старается забежать сзади шуцмана.

— Господин шуцман, вы де можете отвечать за своих предков. Не было ли у вас в роду богемских чехов, силезцев, негров? Несмотря на ваш ложно чистый расовый тип… Ах, какой заголовок для статьи: «Случай хвостатости у чина берлинской полиции, как следствие метизации особи с представителями неполноценных рас»! Вот мой прибор. Не хватает винтика, но это не важно.

— И верно, винтика не хватает, — замечает шуцман. — В последнее мое дежурство — и такое происшествие. Что, черт возьми, вам от меня нужно?

В толпе мелькает человек с плакатом на груди:

«Добрый германец! Вытри слезы бедных туземцев Новой Гвинеи. Сделай их счастливыми. Купи акции немецкой Ново-Гвинейской компании!»

— Эх, служба! — бормочет полицейский. — В Берлине сегодня ловишь сумасшедших, а завтра тебя пошлют вытирать слезы людоедам. Я где-то раньше видел вас, — рассматривает он толстяка.

— Я доктор медицины… Дайте его смерить, — бормочет Берхгаузен, забегая за спину полицейского.

Длинная костлявая рука шуцмана лежит на жирном плече Берхгаузена. Неумолимые свинцовые глаза полицейского остановились от гнева.

— Я вам покажу, как дразнить обезьян и оскорблять ветеранов парижского похода. Идите вперед! И ты иди, — обращается шуцман к шарманщику. — Там разберемся.

Полицейский на ходу вытаскивает из чехла, скрытого под фалдой мундира, увесистую дубинку.

* * *

…Залитая ярким австралийским солнцем больничная палата. Огромное окно, невдалеке от которого стоит койка, рядом с ним — большое удобное, кресло и небольшой столик перед ним.

Маклай в халате и туфлях медленно ходит по палате.

— Хватит вам расхаживать! Нужно отдыхать, — говорит ему высокая красивая женщина в наряде сестры милосердия.

Она подходит к столику и поправляет большой букет незабудок.

— Вы видите, что и у нас в Австралии, в Голубых горах, растут чудесные цветы вашей северной родины! — говорит женщина. — Господин Маклай, извольте выполнять мои приказания. Пора понять, что Маргарита Робертсон отвечает за вас не только перед «Женским обществом содействия медицине», но и перед всем человечеством.

— Боже мой, какие преувеличения! — говорит Маклай. — Но ведь сегодня праздник, и какой праздник! — Он подходит к столу и смотрит на часы. — Скоро ли?

— Да, — отвечает Робертсон. — Приход русской эскадры — большое событие для Сиднея. Но когда вы будете спать?

— О, — с притворным ужасом спрашивает Маклай, — когда же я наконец вырвусь из этой прекрасной тюрьмы?

— Это не вам знать, — отвечает Робертсон и начинает поправлять подушки. — Что это? — она вынимает из-под изголовья небольшую шкатулку.

— Опять спать, — ворчит Маклай. — А! Поглядите, поглядите. Это — замечательная вещь, которую я свято храню. Это — «знак Маклая»…

Робертсон открывает шкатулку. В ней лежит медальон с изображением Кремля.

— Сейчас в медальоне, как вы видите, только маленький компас, а раньше…

— Был чей-нибудь портрет?

Маклай кивает головой.

— Наверное, портрет вашей матери?

— Нет.

— Но — женский портрет?

— Портрет молодой девушки.

Робертсон с медальоном в руках подходит к Маклаю.

— Неужели Маклай, как все смертные, мог увлекаться? Не верю, — говорит Робертсон. — Не верю, мой милый упрямый больной.

— Десять минут отсрочки, — требует Маклай. — Если вы их мне дадите, я вам кое-что расскажу. Я даже время замечу… Без обмана.

— Это не очередная увертка? Если без обмана — тогда рассказывайте.

— Это — молодость, Иена, мое студенчество, — начинает Маклай. — Я не мог учиться в России, там меня преследовали царские жандармы. Я был очень беден. Я и сейчас небогат, мистрис Робертсон. Знаете, мне нечем платить за переписку моих статей. В Иене я со злобой смотрел на студентов из прусских баронов. Они расхаживали по городу в белых шапках, с хлыстами в руках, и рядом с каждым из них шел датский дог. Вот так вышагивали они, бароны, конечно.

Маклай показывает, как именно ходили бароны.

Робертсон с улыбкой смотрит на него.

— В Иене я доработался до того, что слег в клинику. Невралгия лица, страшные боли, бессонница, — продолжает Маклай свой рассказ. — В клинике я встретил чудесную девушку. Она была обречена и сознавала это. Перед смертью она завещала мне свой портрет и… собственный череп. На Новой Гвинее я однажды тонул. Медальон случайно не был закрыт. И морская вода испортила портрет.

— А череп?

— Череп я зарыл на морском берегу под пальмой. Так хотела она. Перед смертью она просила: увезите мой череп в ту прекрасную страну, которую вы хотите открыть…

— Значит, портрет в медальоне был всегда с вами? — спрашивает Робертсон, и в ее голосе звучит что-то похожее на тревогу ревности. — Скажите, это была любовь?

— Не знаю, — отвечает Маклай и прибавляет с простодушной улыбкой: — Десяти минут еще не прошло. Что вам еще рассказать, госпожа Робертсон?

Женщина молчит. Потом она порывисто приближается к больному.

— Скажите мне, Маклай… Скажите правду. Про вас говорят, что вы не умеете лгать. Такая жизнь, подвиги, скитания… Любили ли вы еще кого-нибудь? Я знаю, что этот вопрос… Но так нужно, Маклай.

Маклай молчит. Он подходит к столику, кладет на него золотой медальон, переданный ему женщиной, и выдергивает из стеклянной вазы стебелек австралийской незабудки.

Несколько мгновений он держит в руках этот стебелек, рассматривает на свет мелкие лепестки, потом ставит цветок обратно.

— Кто бы подумал? — говорит он. — Совсем как у нас под Новгородом, на моей родине. А в Новой Каледонии деревья белоствольника так похожи на русские березы. Не хватает лишь грачей. Да… Знаете, мне еще очень нравилась королева острова Мангарева…

— Это — шутка? — спрашивает Робертсон. — Простите меня за неуместное любопытство… Но я…

— Десять минут прошло, — произносит Маклай и ложится на койку лицом к стене.

Робертсон с опущенной головой тихо направляется к двери. Ее отражение скользит по светлому паркету.

— Мистрис Робертсон, — вдруг глухо говорит Маклай, не поворачивая головы. — Я вам солгал. Десяти минут еще не прошло, и потом… я любил только людей и науку…

* * *

Госпитальная кухня. Огромные кастрюли, над которыми поднимается пар, стоят на жаркой плите. Высокий повар в белом колпаке поочередно мешает длинной шумовкой в каждой кастрюле. К повару приближается строгий пожилой главный врач госпиталя. Увидев врача, повар по-солдатски вытягивает руки по швам, держа ложку как некое оружие.

— Послушайте, повар, — говорит врач недовольно, — хотя вы работаете у нас всего несколько дней, у вас наблюдается поистине болезненное увлечение… бычьими хвостами. Суп с хвостами, рагу из хвостов… Когда это кончится? Нельзя же до бесчувствия… Больные жалуются. Я забыл — где вы работали до нашего госпиталя?

— Коком китобойного корабля «Геркулес». Порт приписки — Гонолулу. Желательно взглянуть на рекомендации, господин доктор?

— Нет, я просто хочу прекратить вашу каудоманию, хвостоболезнь… Передайте дежурной сестре милосердия Робертсон от моего имени, что я поручаю ей пойти с вами вместе для закупки провизии. Где вы работали еще?

— Поваром в экспедиции на Невольничий берег, ваша милость, потом в Аргентине, в ресторане для ковбоев…

— Последнее проливает некоторый свет на причины вашей хвостофилии, — шутит врач. — Откуда вы родом?

— Из Швеции, господин врач, — с некоторым беспокойством отвечает повар. — Моя фамилия Гу… Густавквист, ваша милость.

— Да, я совсем забыл! Понятно, Почему вы так плохо говорите по-английски. Так что, Густавквист, наш госпиталь — не ковбойский кабак с этими… хвостами. Понятно?

— Так точно, ваша милость, — гаркает повар. — Будут ли еще какие приказания?

— Пока нет, — замечает врач.

— Вот что значит брать людей с улицы, — бормочет на ходу старший врач.

* * *

— Ах, Маклай, вы не досказали мне о вашем медальоне. Но за вас говорит «Австралийская звезда». Нет, нет, давайте читать вместе! — Робертсон и Маклай склоняются над газетным листом.

«Знак Маклая — такой заголовок стоит над газетной заметкой.

— Опять обман, Маклай, — укоризненно говорит Робертсон. — В мое отсутствие к вам проникли репортеры. И вы, несмотря на запрещение врача, беседовали с ними. Хорошо! Вы будете наказаны. Я не позволю отныне вам писать ни строчки! Я уже наказала вас тем, что долго не показывала вам эту газету.

Робертсон читает вслух газетную заметку:

— «Ввиду того, что некоторые державы в последнее время заявляют свои претензии на Берег Маклая в Новой Гвинее, мы обратились к знаменитому русскому путешественнику с вопросом, что он думает о неизбежном столкновении папуасов с представителями белой цивилизации. Господин Миклухо-Маклай заявил нам, что он заранее предпринял некоторые меры по охране интересов своих темнокожих друзей. В частности, г-н Маклай завещал папуасам особый знак. Этот «знак Маклая» должны будут предъявить при своем приходе те белые люди, которые должны считаться продолжателями дела Маклая и безусловными доброжелателями туземцев. По понятным соображениям путешественник воздержался от более подробных сообщений относительно этого знака».

— Все. Погодите, Маклай. Вот еще: «Приезд Оттона Фишера»…

Маклай хмурится. Он чуть ли не вырывает газету из рук Робертсон и впивается глазами в заметку:

«В Сидней из Берлина прибыл доктор естественных наук, один из самых выдающихся специалистов по изучению попугаев. Доктор Фишер намерен прочесть публично лекцию на тему: «Дикарь с точки зрения германской науки…»

— Кто это? Вы знаете его? — спрашивает Робертсон, видя волнение Маклая.

— Это один из тех господ, которые ходили с догами по Иене, — отвечает Маклай. Он начинает ходить большими шагами по больничной палате.

Входит санитар. Он подает Маклаю письмо. Взглянув на конверт, Маклай вдруг кидается к Робертсон и, обняв ее за талию, начинает кружиться по комнате.

— Вы с ума сошли, Маклай, — кричит женщина, — пустите меня. Вы еще очень слабы. И потом… это страшно неприлично…

— Нет, вы только послушайте, — говорит Маклай, останавливаясь. Оба переводят дух. Робертсон безмолвно грозит ему пальцем. — Мне послали денег! Много денег… — объясняет Маклай. — И Тургенев, и читатели русской газеты «Голос». Кончено с долгами, пусть на время, но кончено. Я выкуплю коллекции у кредиторов, издам труды, поеду в Петербург, а потом… Потом… Мистрис Робертсон, не сердитесь на меня. Есть у вас шелковая нитка? — неожиданно спрашивает он и подходит к букету незабудок. — Нашел! — обрадованно говорит он, снимая тонкую ленту с букета. — Дайте мне вашу руку, — с самым невозмутимым видом говорит он.

Женщина неуверенно выполняет эту просьбу.

— Небольшое антропологическое измерение, — поясняет Маклай. — Оно никак не должно смутить вас.

Он обертывает ленту вокруг пальца женщины, снимает мерку и завязывает узелок на ленте. Остатком ленты он вновь завязывает букет и ставит его обратно в вазу.

— Я не понимаю вас, — вспыхивает Робертсон и, опустив голову, тихо говорит: — Я так рада за вас, Маклай… Главное, что вы можете теперь выкупить коллекции и издать свои работы… Они осчастливят человечество.

— Ну уж тоже вы скажете, — смущенно машет рукой Маклай. — Раз написано — надо издать. Но кредиторы-то, кредиторы… Когда вы ходили в коттедж за моими книгами, вы видели, что рукописей и коллекций там не так уж и много. Все наиболее важное в залоге у кредиторов. А они, как драконы, стерегут мой клад. Ах, мистрис Робертсон, я доверю вам переговоры с банкирами. Оплатите мои векселя.

Робертсон кивает головой.

— Я, кстати, должна пойти скоро в Сидней.

— Знаете, что мы сделаем? Пусть злые драконы на этот раз служат мне… Надо отдать им на хранение в банковском сейфе «знак Маклая» и мое завещание. Оно лежит в коттедже, в письменном столе. Вот вам ключ. Ага, началось!

Маклай подбегает к окну. Оконные стекла дрожат от звуков пушечной пальбы. Несколько мощных залпов следуют один за другим.

— Какое совпадение! — кричит Маклай. — Ведь сегодня — годовой праздник русского флота.

В окно видно, как на кровле соседнего дома развеваются два флага — военно-морской австралийский и русский Андреевский флаг. Ветер шевелит волосы Маклая и Маргариты Робертсон. Звуки русской песни, музыка, светлая, как волна, врываются в комнату и заполняют собой все. Звуки приближаются. Слышны шаги сотен людей, идущих военным строем. По улице, мимо пальм и эвкалиптов, идут русские матросы с эскадры, посетившей Сидней.

Вот они поравнялись со зданием госпиталя. Солнечные лучи вспыхивают пучками на металлических частях «гармониума» в руках матроса-музыканта. Молодой рослый запевала выводит слова песни «Волга-матушка».

В глазах Маклая — слезы радости.

На лице его — столь известная всем знавшим его «маклаевская» улыбка. В ней — нежность, чистота, что-то детское и вместе с тем грустное.

Маргарита Робертсон безмолвно, быстро берет букет австралийских незабудок и бросает его матросам.

Прямые строгие русские штыки вздрогнули.

Матросы мгновенно переместили их для того, чтобы цветы не упали на штыки. Рослый запевала поймал незабудки на лету и благодарно кивнул Робертсон.

Звуки русской песни постепенно удаляются.

Где-то вдалеке грохочут пушечные выстрелы.

— Госпожа Робертсон, — молит Маклай, — пойдемте хоть на десять минут в госпитальный сад. Оттуда с холма виден морской рейд и корабли.

Торопя Робертсон, он берет ее под руку.

— Под руку? — ужасается она, но не отнимает своей руки. — Что скажут о молодой вдове в Сиднее? Хотя… вы больной, а я сестра милосердия… Я отвечаю за вас перед «Женским обществом» и перед собой… Я переписала вашу статью о жемчужном промысле, которую вы мне давали читать…

В дверях палаты появляется повар с огромной корзиной.

— Господин старший врач приказал мне сопровождать вас, ваша милость, — говорит повар, обращаясь к женщине.

— Ну вот,— разочарованно говорит Маклай, махнув рукой, с детски обиженным видом останавливаясь посредине палаты. — Ну хорошо, идите к моим драконам, заставьте их хранить мой клад. И купите где-нибудь на Джордж-стрит обыкновенный глобус. Я сам все не куплю, а его я обещал в подарок Каину.

— Иду, иду, — откликается Робертсон. — Хоть к драконам, хоть к злым волшебникам, раз это нужно для вас.

— О, добрая фея, — радостно смеясь, шутит Маклай.

Она берет со стола шкатулку с медальоном и прячет ее в свой ридикюль.

Повар, как солдат, делает поворот кругом и выходит из палаты вслед за Робертсон.

— Ушла! — Маклай плотно притворяет дверь и, подойдя к постели, вытаскивает из-под матраца папку с бумагами. — Ну, теперь я успею поработать, пока фея не превратилась в дракона!

Он начинает писать. На бумаге видны уже написанные ранее строчки:

«Н. Н. Миклухо-Маклай.

Путешествия. Т. I и II. (План издания.)

Новая Гвинея, по островам Океании, Индонезия, Малайский полуостров…»

Вдруг Маклай бросает карандаш и хватается за лицо. Он растирает пальцами левую щеку, как бы пытаясь унять сильную боль.

— Проклятая невралгия, — сквозь зубы говорит он и, быстро овладев собой, продолжает свои заметки.

* * *

Маргарита Робертсон стоит на крыльце коттеджа, окруженного пальмами и густыми кустами. Невдалеке от нее — повар с огромной корзиной — еще пустой, как это кажется на первый взгляд.

Голуби разгуливают под окнами. Робертсон кидает им принесенный с собой корм. Медная дощечка на двери коттеджа блестит на солнце.

— Какие они чудесные! — говорит Робертсон, показывая на голубей.

— Да! Под белым соусом они вкуснее кур, — отвечает повар.

Робертсон вставляет ключ в замочную скважину. Ключ не поворачивается, несмотря на все усилия женщины. После нескольких тщетных попыток Робертсон для удобства кладет свой ридикюль на пол.

Робертсон не видит, что повар отставил в сторону свою корзину и неслышно подошел к Робертсон, став за ее спиной.

Скрежет ключа в скважине.

Женщина не замечает, что повар, откинув край белого передника, осторожно и медленно вытащил из кармана или чехла многоствольный револьвер Лефоше.

Свободную руку повар протянул к ридикюлю…

* * *

…Чья-то рука держит человеческий череп. На одном из пальцев блестит перстень в виде паука, раскинувшего серебряную паутину.

— Итак, господа, мы видим, что череп папуаса, европейского преступника или душевнобольного очень похожи по своему, строению. Если мы возьмем и мозг их, то увидим, что у дикаря, преступника и кретина отмечается резкое недоразвитие задних долей мозга. А эти доли, как известно, являются вместилищем чувства и нравственности…

Зритель еще не видит, кто произносит эти слова. Рука с черепом опускается на поверхность кафедры.

Теперь видно, что на кафедре стоит Оттон Фишер.

* * *

…Маргарита Робертсон еще раз повертывает ключ в скважине и толкает дверь. Дверь открылась. Женщина обрадованно вскрикивает и оборачивается к повару.

Радость сменяется испугом. Робертсон видит, что повар исчез. Большая корзина валяется на земле. Маргарита Робертсон на несколько мгновений скрывается в коттедже, потом выходит оттуда и быстро запирает дверь. На ней нет лица. Она мечется на крыльце коттеджа, потом подбегает к большой корзине. Внутри ее, подставкой вверх, лежит глобус.

С глобусом в руках Робертсон бежит по аллее. Вспугнутые ею голуби вьются над деревьями.

— Помогите!— кричит Робертсон.

Голубиный пух кружится в воздухе.

* * *

Маклай в больничном халате стоит перед блестящим офицером в форме английского морского флота.

— Господин Маклай! — говорит офицер. — Я явился к вам по поручению сэра Артура Гордона, высокого комиссара Ее Величества в западной части Тихого океана. Сэр Гордон следил за вашими благородными выступлениями в защиту прав туземцев Тихого океана. Высокий комиссар приказал, чтобы отныне все случаи тайной работорговли приравнивались, с точки зрения закона, к морскому пиратству. Установлен контроль за деятельностью германских торговых домов и компаний на Тихом океане. Разрешите пожать вам руку. Нужна ли вам помощь?

Передайте привет высокому комиссару, — отвечает Маклай. — Благодарите его… А я… Я ни в чем не нуждаюсь…

Офицер отдает Маклаю честь.

Маклай снова один в палате. Он смотрит на часы. Качает головой. Тревога и тоска ожидания написаны на его лице. Он поминутно подходит к окну, возвращается к прерванной работе, бросает ее и меряет шагами комнату.

В комнату врывается оглушительный грохот и звон. Ржанье коней. Тревожные колокольные сигналы. Пожарные повозки одна за другой мчатся по улице. Крики толпы.

Пешеходы бегут под окнами госпиталя. Слышны возгласы:

— Где пожар?

— Загорелось внезапно…

— Как свеча вспыхнуло. Вероятно, поджог.

— Чего смотрела дирекция выставки? Территория не охранялась.

Второй пожарный обоз мчится по улице.

Стоя у окна, Маклай сжимает ладонями виски.

* * *

Зрелище пожара. Пальмы, почерневшие от пламени, окружают пылающее здание. Огонь пляшет на пороге дома, пробивается сквозь двери. Видно, что двери были взломаны.

Пламя подходит к медной дощечке на двери. На дощечке выгравировано по-русски и по-английски: «Н. Н. Миклухо-Маклай».

Еще несколько мгновений — и створка двери с медной дощечкой падает внутрь коттеджа, где бушует пламя.

Голуби летают над пылающим домом.

* * *

Берег Маклая в Новой Гвинее. От разрушенного дома остались только столбы и кровля, покрытая пальмовыми листьями. Под этим навесом сидит заурядный немецкий офицер.

Он ест, вернее, страдальчески рассматривает какую-то длинную кость, которую он было принимался обгладывать.

— Жареный казуар, бульон из черного какаду, — злобно говорит он. — Консервы портятся от жары. Даже пресной воды нет. Сюда бы этого выскочку Блейхрейдера пригласить на денек! Что бы он запел, а? Черт меня дернул согласиться на службу в компанию Новой Гвинеи… Но нас, ветеранов парижского похода, считают незаменимыми. Ах, Страсбург, дивный Страсбург, поневоле вспомнишь тебя в этой дыре!

Офицер бросает обглоданную кость в кусты.

Из кустов выскакивает огромного роста солдат в белом переднике.

— Что прикажете, господин обер-лейтенант? — спрашивает он, становясь во фронт. — С разрешения вашей милости я немного прилег. То лихорадка, то папуасы…

— Лежите, рядовой Гушке, — милостиво говорит офицер. — Что такое трудности для германского солдата? Господин член-учредитель Ново-Гвинейской компании уже заказал медаль для пионеров Новой Гвинеи. Она украсит вашу доблестную грудь.

Солдат ложится в кустах.

— Райская птица на медали, — шипит офицер. — Да я лучше бы согласился на пару берлинских воробьев. А то — ешь каких-то страусов.

К столу приближается тот самый немец, который в 1870 году ехал вместе с Маклаем в омнибусе. Вместо тирольской шляпы теперь на нем пробковый колониальный шлем.

— Вы все своих ягуаров кушаете? — язвительно спрашивает офицера, первый хохоча своей шутке.

— Казуаров, господин начальник, — поправляет офицер.

— Ягуары… казуары… Ведь мы с вами не знаменитые зоологи, как начальник научной части нашего отряда, господин Фишер. Кстати, где он? Да бросьте вы свои кости, — говорит офицер, указывая на груду костей на походном столе.

— Фишер осматривает побережье и ловит своих попугаев. Как бы его снова не скрутила лихорадка. Он и так бредит наяву. И как только этот самый Миклухо-Маклай жил здесь?

* * *

Из глубины рощи на поляну, где стоит хижина, группа солдат вытягивает на руках полевую пушку. Солдаты поют, ухают в такт работы.

— Какая-то скелетная мастерская. — Немец в шлеме сбрасывает со стола кости и кладет на стол толстую папку.

Видна подпись на папке: «Н. Н. Миклухо-Маклай. Новая Гвинея — Австралия».

Немец в шлеме просматривает груду рисунков, развертывает чертежи, раскрывает тетради и с немецкой методичностью делает какие-то пометки на углах бумаг.

— Молодец Гушке!— говорит он. — Все это надо будет переводить Фишеру, как знатоку русского языка. Ого! Сразу видно, что ценная вещь!

Он расстилает на столе карту Архипелага Довольных Людей, которую когда-то рассматривал Маклай вместе с Каином.

Солдаты выкатили пушку на поляну и теперь отдыхают, раскуривая огромные расписные фарфоровые трубки.

— Надо бы почистить мелом «Лумбахскую деву», — говорит немец в шлеме и, замечая недоуменный взгляд собеседника, объясняет: — Этот толстый выродок Берхгаузен из Мюнхена умолил Ново-Гвинейскую компанию назвать пушку именем его дурацкой девы. Из этой старушки мы когда-то били по Парижу. Смех вспомнить: один снаряд попал прямо в музей Кювье!

Бумаги мелькают в руках немца в шлеме.

— Вот они, голубчики! — немец в шлеме откладывает в сторону карандашные портреты папуасов. — Туй… Каин… Саул. Господин начальник полиции Новой Гвинеи, — обращается он к офицеру, — это по вашей части, для розыскных дел.

— Какие зверские лица! — говорит тот, взглянув на портреты. — Насколько мудра уголовная антропология, наука о преступнике.

Появляется Оттон Фишер. Он без шапки, очень бледен.

— Господа, — говорит он возбужденно. — Мы вошли в историю. Древние видели в этих девственных вершинах могучие венцы страны Офир! Сюда приходили корабли Соломона за золотом, черным деревом, жемчугом. Еще в Бремене, в юности, я…

— Примите хины, — перебивает его немец в шлеме. — Кому верить? Страна Офир… ваш доктор Петерс поет то же самое про Африку. У нас в Готтентотской инфантерии Петерсу даже кличку дали — «Золотой миф». А на деле — кровавый понос, дареные страусы и… — он показывает рукой на несколько свежих могил, увенчанных пальмовыми крестами. На каждом кресте — шапка, военный картуз, каска, матросский головной убор.

Из гор долетает тревожный грохот деревянных папуасских барабанов.

— Ваша милость! — огромный полицейский поднимается из кустов. — Извольте взглянуть, что я здесь нашел. Теперь понятно, почему мне было жестко лежать. Но германский солдат…

Фишер и двое его собеседников разглядывают и расчищают, сначала руками, надпись на большой металлической доске, заросшей травой.

— Позвольте, я! — немец в шлеме ногой, обутой в сапог с шипами, расчищает буквы на доске. Скрежет металла.

Одна за другой проступают буквы «Н. Н. М…» и так далее.

Постепенно надпись выступает вся:

«Н. Н. Миклухо-Маклай. Берег Маклая. Новая Гвинея 1871–1872 гг.».

Фишер вздрагивает, глядя на доску.

— Все следы русской культуры в Новой Гвинее подлежат безусловному уничтожению, — говорит немец в шлеме. — Секретный циркуляр А-25… Гушке!

— Я, ваша милость, — Гушке подходит к начальнику.

— Придумайте, как уничтожить это. Хотя… вы хотели делать плиту на походной кухне? Я совсем забыл, что вы еще и повар. Вот что значит брать в повара солдат… Вы нас кормите такой гадостью.

Фишер и немец в шлеме идут мимо немецкого кладбища.

— Что с вами, Фишер? Вам дать хины?

— Я хотел бы вернуться в Бремен к своей матери с чистыми руками, — несвязно говорит Фишер. — Я кабинетный ученый…

— У всех у нас матери, — говорит немец в шлеме. — Гушке, есть у вас мать?

— Так точно! «Каролина Гушке. Кегельбан с подачей пива. Военным и чинам полиции — скидка. Ганновер, площадь Эрнста-Августа, 2/5», — громко рапортует Гушке.

— Что сказала вам ваша матушка, расставаясь с вами?

— Она благословила меня и сказала: Фридрих, убей какого-нибудь грязного дикаря с жемчужиной и привези ее своей бедной старой маме, — выпучив глаза, докладывает солдат.

— Вот это — истинно немецкая мать, мать викинга, — заключает немец в шлеме.

Он набрасывается на Фишера:

— Вы что, солнечный удар хотите получить? Накройте немедленно голову.

Фишер растерянно оглядывается кругом.

Он берет первый попавшийся на глаза головной убор с ближайшего креста.

Это — каска немецкого полицейского.

Фишер нагибается, чтобы посмотреть, что именно за предмет прибит посредине креста, на котором была каска.

Он видит металлический знак, нагрудную бляху с надписью: «Имперская полиция города Берлина, полицейский № 1348».

* * *

Фишер и оба его соратника склоняются над картой Архипелага Довольных Людей, расстеленной на походном столе.

— Что вы мнетесь, как Лумбахская дева? — спрашивает немец в шлеме Фишера. — Действуйте.

Он протягивает Фишеру перо.

Фишер пробует повернуть кольцо с серебряным пауком вокруг пальца. Кольцо не повертывается.

Тень от головы Фишера в каске падает на карту.

— Ах, кабинетная скромность! — кричит немец в шлеме. — Я доложу Блейхрейдеру, как главе компании Новой Гвинеи, о том, что вы строили какого-то Гегеля, когда нужно было действовать. Наука… нейтральность… — передразнивает он Фишера. — Я сам не чужд наукам. Я в Бонне защищал диссертацию «Средневековые рукописи, переплетенные в человеческую кожу». А в Готтентотской инфантерии, если нужно было, мы неграм животы вспарывали, хоть это занятие не из приятных… Дать хины?

Фишер мотает толовой.

— У Герсона Блейхрейдера в сейфе лежит один документик, — понизив голос, говорит немец в шлеме. — Он рассказывает о том, как и кому именно вы продали планы Дунайской комиссии.

Рука Фишера безвольно протягивается к карте Архипелага Довольных Людей.

— Себя не забудьте, — говорит немец в шлеме. — К чему ложная скромность? А о сейфе… Это я просто к слову.

Надпись «Берег Маклая» зачеркнута. Вместо нее появились слова: «Берег Фишера».

Зачеркнута надпись: «Архипелаг Довольных Людей», вместо нее Фишер пишет: «Острова Блейхрейдера».

— Ставьте здесь знак вопроса, — говорит ветеран Готтентотской инфантерии, показывая на надпись «Остров Витязя». — Господин Блейхрейдер ведет переговоры с имперским тюремным управлением о возможном устройстве здесь колонии для ссыльных.

Тень от каски Фишера на карте.

— Гушке, — кричит немец в шлеме, — возьмите этих бездельников от «Лумбахской девы» и отправляйтесь ловить папуасов! Глядите на карту…

Начальник экспедиции набрасывает на карте кругообразный чертеж.

— Вот здесь пройдите все и без добычи не возвращайтесь!

— Может быть, вам и живность какая попадется, — с надеждой в голосе говорит начальник полиции.

* * *

…Холм невдалеке от разрушенной хижины. Длинная тень от врытого в землю флагштока, выкрашенного, как шлагбаум, в черно-белые цвета. Ясные жемчужные облака медленно проходят над флагштоком, как бы оттеняя его зловещий вид.

Фишер, его спутники, выстроившиеся в ряд солдаты, матросы, полицейские стоят у подножья флагштока.

— Вот вам и торжество, — говорит начальник полиции. — Весь оркестр лег от дизентерии. Некому сыграть «Кайзермарша». Зато эти негодяи в горах… слышите? Вот вам и «знак Маклая».

Со стороны гор доносится гром деревянных барабанов.

Начальник полиции подносит к глазам морскую зрительную трубу.

— Что я вижу!

В объективе трубы — мирно бродящая вокруг хижин черная новогвинейская свинья.

Затем видны купающиеся в пыли куры, кокосовые орехи, сложенные близ хижин.

— Там — хлебное дерево, ключевая вода и куры, куры, — как в бреду, повторяет начальник полиции.

— Попробуйте суньтесь туда! — мрачно говорит немец в шлеме. — Маклай учил дикарей уходить в горы при приближении белых. «Знак Маклая» не поможет.

— Рядовой Гушке поймал кого-то, — объявляет немец с трубой.

— Молодец! — хвалит Гушке начальник экспедиции. — Ваша матушка вправе гордиться своим сыном… Схватить такого людоеда…

Гушке принимает позу героя и выпячивает грудь.

Солдаты взяли ружья на изготовку.

К флагштоку идут два солдата из партии Гушке. Они ведут на цепочках двух огромных псов. Собаки тяжело дышат, высунув языки.

Перед немцами стоит пожилой папуас. В левом ухе его — большая серьга из черепаховой кости.

Гушке пристально всматривается в серьгу. Это он делает несколько раз на протяжении сравнительно небольшого времени.

Папуас исподлобья смотрит на белых людей.

Начальник полиции быстро проглядывает несколько портретов папуасов, полученных от начальника экспедиции.

— Медаль с райской птицей украсит вашу грудь, Гушке, — говорит начальник полиции. — Вы поймали важную птицу. Господин Каин состоял при особе Миклухо-Маклая чем-то вроде морского министра или лорда адмиралтейства.

— Маклай, — радостно говорит Каин, услышав знакомое имя.

Гушке одним движением вырывает черепаховую серьгу из уха Каина.

Капли крови скатываются по черной коже.

Гушке вытирает серьгу о передник и прикладывает ее к глазам, как лорнет.

— Гушке! — укоризненно говорит немец в шлеме. — Не мог немного подождать? Скотина! Все испортил!

— Фишер! — кричит начальник. — Начинайте комедию с медальоном, так, для очистки совести. Вряд ли что теперь выйдет. Блейхрейдеру придется втереть очки в нашем донесении. Вот вам маклаевский словарь.

Фишер, заглядывая в небольшую тетрадку, вынимает из грудного кармана «знак Маклая».

При виде медальона Каин делает порывистое движение, улыбается, но улыбка тут же исчезает с его лица.

— Маклай, друг Маклай — кавас Маклай. Понимаешь? — говорит Фишер, показывая на медальон, на себя.

Каин качает головой. Он делает движение, которым как бы просит Фишера убрать медальон.

— Уян — хороший, все — уян, — продолжает Фишер, показывая пальцем поочередно на нескольких немцев. Перстень с серебряным пауком светится на солнце.

— Ну, тут ждать нечего! — говорит начальник отряда. — Спрячьте русскую побрякушку, Фишер! — Он начинает тихо совещаться с начальником полиции.

— Гушке! Взять его. А за серьгу ты получишь трое суток гауптвахты, в Берлине, конечно… Да подожди, негодяй, подъема флага, — приказывает начальник полиции.

Полотнище германского флага медленно ползет к вершине полосатой мачты. Вот оно развернулось…

Немцы, держа руки по швам, издают победные крики.

На флаге виден прусский черный орел.

— Пойдем, дружок. Я тебе вытру слезы, как приказал господин Блейхрейдер, — говорит благодушно Гушке, хватая Каина за руку.

Неизвестно откуда прилетевшая длинная папуасская стрела с зазубриной на конце впивается в грудь черного орла на трепещущем полотнище флага.

Гушке и Каин стоят около ближайших пальм. Пожилой немец в очках держит в руках отобранные у Каина железный топор и копье. Золотое кольцо мерцает на конце копья.

Гушке начинает обыскивать Каина с ног до головы.

— Маклай, — повторяет Каин, улыбаясь и показывая то на пальмы, то на топор, то на свое копье.

Два немца с собаками стоят невдалеке наготове, держа собак за кольца ошейников.

Еще два немца выдергивают жердь из полуразрушенной хижины, прилаживают ее между пальмами и повисают на ней на руках.

…Гушке снимает золотой ободок с копья Каина, внимательно разглядывает кольцо и, найдя пробу, счастливо улыбается и сует ободок в карман.

Каин делает порывистое движение.

— Ну, ну!..— кричит грабитель, — Ты попал в руки к Гушке… Смотри, парень!

…Полотнище флага отяжелело от стрелы.

— К орудию! — кричит начальник отряда. — Заряжай. По горной деревне — огонь!

Выстрел. Орудие откатывается, его на руках водворяют на старое место и вновь заряжают.

Видно, что к лафету прикреплено в особой рамке изображение женщины в рогатом шлеме. У ней — мускулы циркового борца, косы чуть не в руку толщиной. Женщина сжимает в руке боевую дубину. На плечах женщины — косматая шкура. В руке надпись: «Лумбахская дева» (по д-ру Берхгаузену), подарок героям Новой Гвинеи». При каждом выстреле из пушки изображение Лумбахской девы как бы устремляется вперед. При отдаче после выстрела изображение вновь приближается к зрителю.

— Огонь!

Видно, как загорелись горные хижины.

Начальник полиции не отнимает глаз от зрительной трубы.

— Огонь!

К Фишеру подходит Гушке.

— Господин доктор, — говорит он. — На шее у этого дикаря была такая игрушка.

Фишер рассматривает вырезанную из дерева статуэтку, изображающую Миклухо-Маклая. Она прикреплена к шнуру, сплетенному из древесного волокна. Статуэтка очень похожа на то изображение Маклая, которое вырезал Туй на конце своего копья.

— Дайте мне ее, — говорит Фишер и прячет статуэтку в карман. — Гушке, вам надлежит сохранить череп этого папуаса для берлинского музея.

Фишер стоит на фоне зарева от пылающей деревни.

Тело Каина чуть подрагивает на виселице.

Невдалеке от виселицы под пальмами сидит Гушке и с увлечением играет на губной гармонике.

«Лумбахская дева» выпускает снаряд за снарядом по горной деревне.

* * *

Зрелище подвергнутого бомбардировке мирного селения. Сбитые ядрами кокосовые орехи в лужах человеческой крови. Трупы. Горящие хижины. Пушечный снаряд — круглая бомба «Лумбахской девы», пробив кровлю из пальмовых листьев, кружится, как волчок, на полу большой общественной хижины. Внутренний вид хижины напоминает храм. Высятся резные столбы, в углах висят черепа предков. Здесь же собрано оружие, промысловые орудия и т. д. Это — как бы выставка папуасского искусства, музей туземного быта.

Папуас, в котором зритель узнает Саула, несколько мгновений, как ребенок, рассматривает вертящееся ядро. Потом он хватает ядро и выкидывает его за порог.

Грохот взрыва. Летящие осколки впиваются в лица деревянных идолов.

Саул подбегает к самой большой статуе. Это огромное изображение Маклая, вырезанное из целого древесного ствола. У подножья статуи — груда реликвий Маклая: железные топоры, ножи, заступы. Мелькают бумаги, старые этикетки с надписями на русском языке, например, «Чай «Богдыханская Роза». Торговый дом Пономарева», измятые консервные банки и т. д. Все это — следы наивного культа Маклая.

Возле статуи Маклая прислонено копье. На нем — старая соломенная шляпа Туя. У нижнего конца копья на земле лежит человеческий череп. Это все, что осталось от старого папуаса Туя…

Осколок бомбы впивается в лицо статуи Маклая. Саул молитвенно распростерт у подножья изваяния.

За порогом хижины слышен плач детей, стоны раненых, женские вопли.

Саул выбегает из храма.

Через некоторое время он возвращается с несколькими воинами. Они тащат огромные носилки из пальмовых жердей.

Воины по команде Саула водружают на носилки статую Маклая и выносят ее.

Воины запевают «Песню Маклая».

Охваченные экстазом, они не обращают внимания на падающие ядра.

Упавших воинов сменяют другие.

Саул копьем указывает путь воинам.

Они идут в горы, в недоступные лесные дебри.

Статуя Маклая плывет над головами людей.

Очередной пушечный выстрел.

Стены храма рушатся.

* * *

Почерневшие столбы, обугленные балки, груды пепла. Маклай и Маргарита Робертсон стоят на пожарище. В руке Маклая старый саквояж. Робертсон держит в руках глобус, который она купила по просьбе Маклая. На пальце Робертсон блестит золотое обручальное кольцо.

— Ну, Маргарита, простимся с пепелищем и пойдем искать новый кров, — говорит Маклай. — Все наше с нами. Знаешь, где мы будем жить? На морской зоологической станции, которую я основал в бухте Ватсон-Бай. Ты будешь королевой подводного царства, — шутит Маклай, — морской царевной.

— А ты, Маклай?

— А я… Я вроде моего земляка Садко… Но все это шутки. Мы опять нищи, Маргарита. Но это так кажется только… Смотри!

Маклай показывает на стройную пальму невдалеке от пожарища. Ствол ее кое-где почернел от огня, но молодые ее листья зелены и ровны. Голуби, лишившиеся крова, вьют гнездо на ветвях пальмы.

— Жизнь берет свое, — говорит радостно Маклай. — Советы старого Туя пошли мне впрок. Я не хочу умирать. Пусть смерть подкрадывается к нам, как змея. А мы сильнее ее. О, сколько еще надо свершить! Мы живем, живем, Маргарита.

— Ты устал, Маклай, — говорит спокойно и нежно Робертсон, — и зрелище сгоревшего крова волнует тебя… Пойдем отсюда!

— А когда и где имел я свой кров, Маргарита? Хижина в Новой Гвинее. Ее разрушили немцы, здесь — тоже их работа. Они думают, что сильнее их нет. У них пушки, древнетевтонское право, баронские короны. Они хотят проглотить весь земной шар, но они подавятся… Как я их ненавижу!

— Тебе нельзя волноваться, Маклай!

— Но ты больше не отвечаешь за меня перед «Женским обществом содействия медицине», Маргарита. И теперь я здоров. Скоро мы вместе отправимся в Океанию, а потом в Петербург.

Мимо быстро проходит почтальон с туго набитой сумкой. Он пристально вглядывается в лицо Маклая и возвращается обратно.

— Кажется, господин Маклай? — спрашивает почтальон. — Хорошо, что я вас узнал. Сиднейский почтамт приказал мне разыскать вас во что бы то ни стало.

— Хотя бы на дне морском? — шутит Маклай. — Это почти близко к истине. Но в чем дело?

— Вы числитесь выписанным из госпиталя, старый адрес ваш: «Территория выставки», как мы видим, недействителен. Адресата трудно найти.

— В царской России об этом говорят так: «Не имеет определенного места жительства», — перебивает почтальона Маклай.

— Посмотрите, господин Маклай, сами, как вам адресуют некоторые письма: «Берег Маклая», «Архипелаг Довольных Людей»… Но Сидней — сердце Океании, и вся почта для вас поступала к нам, — с гордостью говорит почтальон. — Я вам ее сейчас вручу. Со всех концов мира!

Почтальон начинает опорожнять сумку. Мелькают письма большие и малые, пакеты, бандероли, газеты, книги.

— Боже мой! — ужасается Робертсон. — Вся сумка? Но, Маклай, тебе вредно много читать.

— Знаете, почему я узнал вас? — спрашивает почтальон. Он показывает отдельно отложенный экземпляр журнала, сдвигает узкую бандероль к его нижнему краю. На обложке журнала — большой портрет Миклухо-Маклая. Почтальон уходит, оставив на руках Робертсон огромную кипу корреспонденции.

— Это слава, слава, добытая в бою, — горячо говорит Робертсон. — Смотри, подпись под портретом: «Великий русский путешественник Миклухо-Маклай». Как я счастлива!

Маклай, хмурясь, берет у нее журнал и, не разглядывая обложки, начинает его перелистывать, сняв бандероль.

— Как хорошо, Маргарита, как хорошо! — говорит он сдавленным голосом. — Посмотри сама.

Вся страница журнала занята снимком с известной картины Саврасова «Грачи прилетели». Маклай отворачивается. Он пытается скрыть, что он плачет.

— Ведь это понять только надо, — говорит он, и слезы катятся по его лицу. — Десять лет, целых десять лет не видеть своего отечества. Знают ли медики, что ностальгия — тоска по родине — страшнее всех лихорадок, от которых я умирал?

— Но ведь я права… Пойдем отсюда, Маклай, — умоляет Робертсон. — Скорей в твое подводное царство, — шутит она. — Я пойду за тобой куда ты скажешь. Но здесь так грустно.

— Сейчас, — говорит Маклай. Он перебирает один за другим пестрые конверты. — Нет, Маргарита, я прочту все это… Лев Толстой, Элизе Реклю, Лев Мечников, Тургенев… Боже мой, запоздавшее письмо от Поля Брока! Ведь он уже умер… А вот от «гарибальдийца». Ведь это тот неведомый человек, который помог сохранить мне веру в свои силы в черные дни, когда пруссаки шли на Париж… Все это надо прочесть…

— Сейчас?! — ужасается Робертсон.

— Нет, в нашем морском царстве. Кстати, нам надо спешить. Я хочу проверить установку новых аквариумов… А вот этого письма я не буду читать! — говорит он с гневом.

Маклай показывает на конверт. В углу конверта — изображение черного прусского орла.

— Я сейчас же отошлю его обратно. Что может писать мне его светлость князь Отто Бисмарк, канцлер германской империи?

Маклай гордо поднимает голову.

— Они думают, что я потерял Берег Маклая и из-за этого могу пойти на все. Нет, им не купить науки о человеке, как нельзя и запугать меня. Пойдем, Маргарита. Но куда мы сложим все это? Нас выручит старый друг моих скитаний.

Маклай раскрывает свой саквояж и доверху набивает его письмами. Голуби летают вокруг нового гнезда. Ветер шевелит волосы Маргариты Робертсон. Она тихонько гладит пальцами золотое кольцо на своей руке.

— Чего нам еще надо? — тихо спрашивает Маклай и, беря за руку Маргариту Робертсон, говорит с улыбкой, показывая на глобус: — В наших руках весь мир! Я понесу его.

Следопыты веков

Классик русской литературы нашего века Сергей Николаевич Марков был подвижником.

Я не хочу утомлять читателей перечислением его заслуг перед Отечеством, перед российской культурой — назову лишь некоторые штрихи его деяний.

…В 1926 году двадцатилетний русский журналист из Средней Азии выступил в центральной печати с проблемным материалом по горнорудным богатствам степного края, и этот материал ставится на обсуждение Госплана страны, и в глуши начинается разработка «золотых жил» (хотелось бы мне сегодня увидеть такого двадцатилетнего журналиста!). А вскоре он делает в не менее «высокой инстанции» сообщение о возможности превратить громадный простор безлюдных солончаков, Голодную степь, в цветущий край с помощью открытых и изученных им же, Сергеем Марковым, подземных рек — что и было затем свершено (где вы, нынешние продолжатели его дела устроения земли? Вместо вас орудуют всесильные сторонники «поворота северных рек…»). Вряд ли кто из людей, проезжающих сегодня по Кутузовскому проспекту столицы мимо величавой Триумфальной арки, думает о том человеке, который первым предложил восстановить этот памятник подвигу русского народа в войне 1812 года, — им был С. Н. Марков. Его стараниями были установлены памятники Семену Дежневу на Чукотке и Пржевальскому на Иссык-Куле, изваяния каравелл Колумба на Волго-Доне, его радением атолл в Тихом океане был назван именем Александра Грина… Благодаря его очерковой книге «Зачарованные города» были спасены многие народные промыслы на Русском Севере (в частности, волшебное искусство великоустюжских «серебряных дел мастеров»).

А сколько можно было бы назвать спасенных музеев, библиотек, заповедных уголков древних городов, жемчужин зодчества… А восстановление доброго имени многих людей, деятелей культуры и науки, впавших в незаслуженное забвение, в опалу при жизни или после смерти! — и все это делалось человеком, не занимавшим никаких высоких постов, просто писателем, не обладавшим никакими «полномочиями — да еще и в те времена, когда любой подобный почин мог обернуться самыми тяжкими последствиями для того, кто его проявлял. Сергей Марков был по натуре своей государственным мужем, державным человеком, мыслившим категориями столетий. «Живем столетьем — не одним мгновеньем», — сказано им в стихах. «Следопыт веков и тысячелетий — так назвал его А. Югов, писатель-патриот и историк. Но это было «следопытство» особого рода:

…Но я, последний жадный следопыт, Ищу тропы, забытой и губимой; На ней — следы Пегасовых копыт И теплый след от каблука любимой.

Его поиск в глубинах истории был прежде всего исканиями высшей человеческой духовности, мужества, доброты, жажды созидания, любви. Это был поиск не книжного затворника, не беспристрастного академического исследователя, а — поэта.

…Устроение земли. Землеустроение. Созидание мира — во всех смыслах этого древнего и многозначного славянского слова… Думается, сказанного мною (не говоря уже о самой книге) достаточно для того, чтобы читатели захотели узнать о том, как сложился жизненный путь Сергея Маркова, каковы реальные истоки и корни его творчества. Как говорится, «откуда он пошел» и как он пришел к созданию и «Обманутых скитальцев», и других увлекательных и ярких повествований о судьбах россиян былых времен, об их борениях, об их стремлении обустроить этот — до сих пор несовершенный — мир, эту землю.

Раскрывая страницы жизни писателя, я должен прежде всего сказать, что слово «землеустроение» было одним из первых, услышанных им в самые ранние годы, — не потому ли и стало одним из самых путеводных в его многотрудном бытии. Он родился 12 сентября 1906 года на костромской земле, в древнем посаде Парфентьев — в семье землеустроителя, землемера… Вот несколько строк из воспоминаний писателя об отце и о детстве:

«Он межевал земли Северных Увалов, пространства между Унжей и Неей в Кологривском уезде. Высокий, светлоусый, голубоглазый, он почти все лето проводил в поле. («Поле — термин геологов и геодезистов — именно в этом значении он вошел в сознание С. Маркова — будущего рудознатца. — С. З.) Осенью и зимой отец занимался составлением чертежей и планов. В его кабинете тихо пела горелка калильной лампы, и ее сквозной колпачок излучал ровный голубоватый свет. Детское сознание мое не скоро озарилось мыслью, что красивые разноцветные знаки на отцовских чертежах неоспоримо связаны с приметами живой природы.

Отец, изучая чертежи старых землевладений, знал удивительные парфентьевские истории. К примеру: на наших землях в XVII веке испоместили выходцев из Шкотской земли — Лерманта да Рылента. Жили они на наших грибах и толокне, приняли русские обычаи, и этих выходцев могли бы и забыть, да ан нет! Странствующие шотландцы основали у нас дома Лермонтовых и Рылеевых…»

Так началась для юного Сергея Маркова История, так началась для него Россия — в самом раннем детстве, на той глубинной и заповедной земле, о которой А. Мельников-Печерский писал: «Там Русь сысстари на чистоте стоит»… Почти классическое, идиллическое начало жизни русского дворянина-интеллигента былых времен: родовой семейный очаг, любящие родители, богатейшая отцовская библиотека, природа, старинный глухой край, мужицкая, лесная и торговая Русь вокруг…

Затем будущий писатель вместе с отцом, которого «повышали в должности» как опытного землеустроителя, вместе с другими старшими (каждый из которых дал ту или иную черту героям его грядущих книг) живет в Вологде. Бабушка, коренная вологжанка, «родившаяся при Батюшкове» (и этот дивный и печальный гений тоже войдет в стихи Маркова), ведет маленького внука в «синематограф», где показывают одну из первых отечественных кинокартин — о гибели Ермака. И начинается пока еще наивное, но жаркое увлечение мальчика стариной. Писатель вспоминал об этом так:

«Этот случай повлек за собой расспросы о Ермаке, а позже — поиски книг, в которых были описаны его великие подвиги. Так бессознательно я прикоснулся к первому звену волшебной цепи, которая не переставала меня волновать и в зрелом возрасте. Сама собой пришла, захватив все мое существо, могучая народная песня о Ермаке, слова которой написал Кондратий Рылеев — потомок костромского Рылента. Я узнал, что Вологда, Великий Устюг, Тотьма, Сольвычегодск были колыбелью продолжателей дела Ермака, проложивших отсюда путь в Сибирь, на Камчатку, Чукотку и Аляску, а оттуда — в Британскую Колумбию, на Гавайские острова…»

«Волшебная цепь — сущность самой жизни Сергея Николаевича Маркова. Началась она на его северной родине, а продолжалась до конца его дней, и сам он ковал ее звенья, и не было в ней ни одного лишнего звена, и самые дальние из них «перезванивались» друг с другом. (Не чудом ли была встреча ссыльного писателя в 1933 году с «президентом Новой Земли», великим ненецким живописцем Тыко Вылкой: репродукции его картин С. Марков видел в «Ниве» и в других журналах своего детства, и они зажгли в нем интерес к Арктике, интерес, который воплотился во многих страницах его творчества.)

Потом было недолгое пребывание в вологодском городке Грязовце (позже в стихах поэт назовет его Снеговцем), поступление в гимназию… Знакомство с кружевным промыслом, с мастерами резьбы по дереву. «Жил я в детстве — как в какой-то сказке, где вокруг было, сплошное кружево — тканое, деревянное, серебряное», — говорил поэт…

А потом эта северная сказка детства резко оборвалась. Волны революции и гражданской войны подхватили семью Марковых и понесли ее на восток страны. Вначале, в 1917 году, отца перевели в Верхнеуральск, а позже — не всегда вольны тогда были люди выбирать свой путь — вместе с отступавшими белыми частями он был вынужден уходить на юг, в казахские степи… И восходит над судьбой юного Сергея «звезда скитальчества», светившая ему всю жизнь.

1919 год. Степной Акмолинск. Там Сергей Марков осиротел: вначале от тифа умирает отец, потом и мать. Тринадцатилетний подросток становится кормильцем семьи, на его руках остались несколько братьев и сестер. И тут начинают включаться в действие первые «звенья волшебной цепи». Отец Маркова учился в некогда знаменитом Межевом институте (а до того — в Казанском университете), и благодаря ему он соприкоснулся еще в детстве и в отрочестве с людьми из самых противоположных «лагерей». Уникальнейшим образом с самого начала судьба писателя пересекалась и переплеталась во времени и в пространстве с судьбами носителей столь разных взглядов на мир, что представить этих людей рядом можно было только в одной ситуации — в бою друг против друга (как оно часто и случалось на деле), а вот Сергей Николаевич и в юные годы, и в зрелости мог ладить с ними. И причиной тому была вовсе не некая «всеядность» Маркова — о нет, было очень немало и тех, кому он не подавал руки даже тогда, когда это могло спасти его жизненное благополучие, а то и гораздо большее. Конечно, прежде всего он был художник, и художническая любознательность, стремление познать мир во всех его красках и оттенках, а не только черно-белым (или «красно-белым»), нередко подвигало его чуть не в пекло… Но большинство людей, интересных ему, были объединены одним чувством — любовью к России. Да, любовью к своему Отечеству, страстным желанием возвысить его, защитить от разрушения, просветить народ, вложить свой вклад в его славу, усовершенствовать его мироустроение… Иное дело: у каждого из них было свое понимание России, ее путей развития. Точней сказать: у каждого из них была своя Россия. И за это свое многие из них были готовы и на дыбу, и на плаху, и на смертный бой, и на долгий, упорный и кропотливый труд. Так было и с людьми дальних времен, становившимися героями стихов, прозы и научных исследований С. Маркова, так было и с его современниками. Так что есть чему нем, живущим во времена новой смуты, поучиться, читая книги этого подвижника…

Его созревание пришлось на те годы, когда рязанский золотоволосый гений в удалом отчаянии восклицал: «Друзья, друзья! Какой раскол в стране…» Этот раскол, разделивший Российское государство — нет, даже не надвое, на многие несовместные меж собою части, раскол, сделавший смертными врагами людей, которые росли на одной земле, любили ее больше жизни, говорили на одном языке, этот раскол был увиден Сергеем Марковым в самые юные его годы, увиден в жестоком многоцветье, услышан в горестном многозвучии — так, как видится мир только на заре бытия, свежим взором, запоминающим все.

…Тринадцатилетний подросток, потомок бедных дворян, разночинцев и казаков, идет служить новой власти. Не в том только дело, что, повторяю, не всегда волен был тогда (да и когда?) человек делать свой выбор социальный, да и куда, как говорится, податься было голодному сироте, как не к тем, кто стал властью; но юный Сергей Марков, как и многие его сверстники, встал на сторону революционного режима потому, что поверил в идеалы революции. Их тоже тогда, как и сейчас, толковали по-разному: для костромского уроженца они были идеалами возрождения отечества. Тем более что люди, протянувшие ему руку помощи в чужом для него Акмолинске, были по натуре добрыми и великодушными — такими они и запечатлены как в его прозе и стихах, так и в его поздних мемуарах… Он служит сначала в уездном продовольственном комитете, потом в прокуратуре (взят туда за каллиграфический почерк, уволен за писание стихов…) и, наконец, становится в пятнадцать лет корреспондентом акмолинской газеты «Красный вестник». Начинается жизнь пишущего человека…

Юноша уже был свидетелем множества кошмаров и ужасов, сопровождавших братоубийственную войну. Теперь ему приходится присутствовать но допросах пленных — басмачей, бывших белых, контрабандистов и просто бандитов. Потом начались поездки по аулам и казачьим станицам, продразверстка, хлебные обозы. Перестрелки, даже плен в лагере белых повстанцев, откуда он чудом спасся… Но не одну кроваво-жестокую изнанку бытия увидел в те годы юный Сергей Марков. Он увидел и красоту многоликой Азии, волшебство ее степей и гор, он прочувствовал, понял и сердцем принял прихотливую поэзию быта и труда восточных народов и племен, проник в музыку их наречий. Он узнал многих людей, словно из гранита высеченных, крепких, с неистощимым жизнелюбием, — и даже те из них, что принадлежали, как тогда говорилось, «к старому миру», дарили ему то доброе, что было в их душах, в их опыте воинов, степняков и горцев… И он увидел действительно пробуждающийся Восток — и стал участником этого обновления.

В 1920–1924 годах Сергей Марков становится землепроходцем. Как журналист, как участник нескольких экспедиций и в иных качествах, он объездил (на коне, на верблюде, на арбе) и исходил практически всю Среднюю Азию. И это было начало большой исследовательской работы этнографа, историка, знатока почв и руд. Он начал ощущать «евразийство» — своеобразие судеб народов, что издревле жили меж Востоком и Западом; он вникал в древнейшие пласты цивилизации, буквально скрытые в земле, в праисторию, вживался в культуру иноязычных этносов, в их мифы, религии, верования и поверья. И все это запечатлевалось его пером — журналиста-репортера, сочинителя горячей и терпкой, остросюжетной новеллистики, пером поэта. В первой половине двадцатых годов в казахстанских и западносибирских органах прессы им было напечатано несколько сотен корреспонденций, очерков, заметок, фельетонов, рассказов и стихотворений…

С чуть розоватой горькой пылью Смешался огненный песок. Я жар солончаковый вылью В клокочущие русла строк. И — разве может быть иначе? — Так много ветра и огня — Песнь будет шумной и горячей, Как ноздри рыжего коня.

Так писал восемнадцатилетний Сергей Марков в стихотворении «Горячий ветер» — первом из напечатанных в Москве, в 1924 году.

…Вот, кстати, еще один пример переклички звеньев в «волшебной цепи»: в столице, куда юный акмолинский репортер приехал ненадолго, впервые, на свой страх и риск, он заходит в редакцию журнала «Красная нива» и — встречает своего земляка, костромского уроженца Ивана Касаткина, очень известного в те времена (да и в ноши дни зря столь редко издаваемого) прозаика, автора суровых и светлых повестей о северной дореволюционной деревне. Почему в этот журнал? да потому, что — «Нива», пусть «красная», ведь в детстве своем именно из той, старой «Нивы» Сергей Марков черпал первые свои знания литературы и истории… А опытный литератор Касаткин, редактор журнала, был изумлен, когда перед ним появился дочерна загорелый и обветренный русоволосый юноша — сын его давнего знакомца — землемера, но и обрадован он был не менее, прочитав его талантливые стихи.

Казахстанский костромич не смог в тот приезд повидать Есенина, — ради чего, собственно, он прежде всего и направлялся в Москву. Но услышал добрые слова о своих стихах от Сергея Городецкого, от других друзей своего любимого поэта. И еще — в столь знаменитом о ту пору «Доме Герцена» (вспомните булгаковский «Дом Грибоедова») он встретил Александра Грина. К слову сказать (об этом Марков с горечью поминал не раз), мало кто из русских художников слова так опошлен и извращен в новые времена, как этот философ и страдалец, как этот вятский правдоискатель: его глубокие и многозначные творения, полные вымысла, но рожденные самой прочной реальностью, низведены до уровня расхожей «розовой» псевдоромантики слащавыми новоявленными «толкователями», кабинетными воспевателями «алых парусов»…

В середине двадцатых годов «звезда скитальчества» светила юному костромичу, обжившемуся на Востоке, добрым светом. Он становится известным и в Омске, и в Новосибирске — тогдашних крупных центрах печати. Вначале Сергея Маркова приглашают работать корреспондентом в омскую газету, а потом — в Новосибирск, где он сотрудничает и в газете «Советская Сибирь», и в только что созданном тогда журнале «Сибирские огни». Он становится дружен со многими известными в ту пору (а ныне, к несчастью, либо полузабытыми, либо весьма немногим читателям знакомыми), талантливыми поэтами и прозаиками российской Азии: с «королем поэтов» Антоном Сорокиным, с автором одного из самых популярных в те годы романов «Два мира» Владимиром Зазубриным, — недавно журнал «Наш современник» напечатал его повесть «Щепка», шестьдесят лет пролежавшую в архивах «компетентных органов». Среди друзей молодого журналиста — один из ведущих ученых тех лет в области минералогии (и оригинальнейший поэт) Петр Драверт, бывший подпольщик-журналист Иван Ерошин… Большинство из этих людей в тридцатые годы были репрессированы… И, конечно же, нельзя не упомянуть здесь дружбу, длившуюся до конца жизни обоих друзей — с Леонидом Мартыновым. «Огнелюбы» — так звали молодых писателей и журналистов, группировавшихся вокруг «Сибирских огней»…

Впрочем, о той поре лучше прочитать у самого Маркова, вернуться хотя бы к первым страницам его «Тибетской завесы». Вспомним, он пишет: «Это было удивительное время, когда я своими глазами видел китайских маршалов… знаменитых этнографов Штернберга, Тана Богораза». К сему надо добавить, что своими глазами молодой писатель видел тогда и высших тибетских лам, и шаманов в самых глухих уголках Алтая и Якутии, и раскольников в дальних таежных селах; он заводит дружбу с исследователем Тунгусского метеорита Л. Куликом, с авиаторами Новосибирска, совершает с ними полеты… Путешествия, поездки, геологические экспедиции… Он идет по следам русских землепроходцев былого времени, осваивавших Сибирь и стремившихся дальше, к берегам Америки; он работает в архивах сибирских городов. И все это тоже стало многими истоками как «Обманутых скитальцев», так и других книг Сергея Маркова.

А затем начались горчайшие и в прямом смысле опасные для жизни бои «огнелюбов», хотя проходили они не в степи и не в таежных урочищах. В литературно-общественной жизни Западной Сибири стали в 1928 году хозяйничать силы, чуждые российской культуре в целом, да и тем же самым октябрьским идеалам враждебные, хотя и прикрывались они броскими «р-революционными» фразами. В своих воспоминаниях Сергей Марков называл эти силы троцкистско-сионистскими — а уж он-то, знавший и цену таким определениям, и сущность историко-политической подоплеки антироссийских международных кругов, подобные слова на ветер не бросал. Беда же была в том, что главари этих «людишек» (автор же этой книги звал их до конца своих дней «курсами», по фамилии А. Курса, идеолога новосибирских троцкистов) были у власти и в крайкоме ГПУ Западной Сибири, и в крайкоме партии, — и их призывы, звучавшие с дискуссионных трибун в конце 1928 года — призывы расстреливать «врагов революционной идейности» звучали отнюдь не метафорически: в те жесткие времена они, как мы сегодня знаем, быстро оборачивались явью. А среди «врагов» числился и С. Марков, и В. Зазубрин, и другие «огнелюбы». Впрочем, единоверцы «людишек» в Москве клеймили в те годы Шолохова как «белогвардейца», Есенина как «кулацкого поэта». «Огнелюбам» пришлось в буквальном смысле слова нелегально бежать из Новосибирска, хотя и это не спасло впоследствии многих из них от расправы…

Сергей Марков, чьи рассказы и очерки уже широко печатались в то время, оказался в Ленинграде и полгода прожил на берегах Невы. Там он закончил (хотя и не поставил окончательную точку) роман «Рыжий Будда», начатый в Новосибирске. Роман, главным героем которого стал барон Роман Унгерн фон Штернберг, предводитель одного из самых воинственных и страшных белых отрядов в Даурии, сообщник атамана Семенова, оставивший по себе жуткую память в Забайкалье. И при этом — все что угодно, только не мелкая и бесцветная личность, ведомая лишь жаждой власти или денег. Остзейский немец, русский дворянин, царский офицер, Унгерн еще до революции становится… буддистом, фанатичным приверженцем ламаистского учения. А в годы смуты он решает стать спасителем монархии на Востоке. И, хотя автор недвусмысленно выразил на страницах романа свое отрицание философии и кровавых дел барона, это произведение 60 лет оставалось неопубликованным (свет оно увидело в 1989 году в тех же «Сибирских огнях»), не ко двору была такая многогранная правда о времени гражданской войны.

В бывшей имперской столице С. Марков успел поработать репортером вечерней газеты, свести доброе знакомство с Н. Тихоновым и другими видными питерскими поэтами и прозаиками тех лет. А жил он в доме писательницы-мемуаристки Е. П. Летковой-Султановой, которая знала и Тургенева, и Толстого, была дружна с Буниным и Куприным… В ее доме находились книги и рукописи С. В. Максимова, крупнейшего русского писателя-этнографа прошлого века. Зачитываясь его книгами и очерками о Русском Севере, о быте беломорских рыбаков, Сергей Марков еще не знал, что пройдет несколько лет — и он не по своей воле окажется в тех студеных краях, и не знал он еще, что его же стараниями через многие годы в его родном Парфентьеве будет установлена мемориальная доска на особняке, соседствующем с домом, где он сам родился — дань памяти его земляку, просветителю и искателю С. В. Максимову. Но он знал точно, что живет в гостях не просто у старой писательницы, рассказам которой о золотых именах русской словесности он жадно внимает, но в гостях у вологжанки, которая некогда, «при Батюшкове», училась в вологодской гимназии вместе с его бабушкой… Вновь звенела «волшебная цепь» — ее звон был и радостным благовестом в честь удач творческих и открытий, и — печальным, почти кандальным…

Летом 1929 года, встретившись с Горьким в Москве, Сергей Марков получил приглашение работать в журнале «Наши достижения» и как столичный журналист вновь совершает несколько поездок в Среднюю Азию, в места своей юности. Его очерки по освоению природных богатств Востока печатаются практически во всех крупных периодических изданиях страны. Горький сам взялся быть редактором его первой книги рассказов и очерков «Арабские часы», а затем выходит вторая книга прозы, «Соленый колодец». Каспий, Памир, тувинская тайга — вот лишь несколько маршрутов С. Маркова в те годы. Его имя становится известным литературному миру Москвы; среди его добрых товарищей — Павел Васильев, Борис Корнилов, Ярослав Смеляков, Сергей Поделков, он знакомится с еще уцелевшими поэтами «есенинского круга» — С. Клычковым, В. Наседкиным. Готовится к выходу первая книга стихов…

А потом — вновь гром с ясного неба. Арест, обвинение в «антисоветской деятельности», — и Сергей Марков оказывается на берегу Белого моря в качестве ссыльного поселенца.

Начались годы опалы: в разных вариантах она длилась более двадцати лет, то ослабевая, то становясь изощренной… 1933 год двадцатишестилетний писатель встречает в рыбачьей и староверской Мезени, в стариннейшем поморском городке, столь знакомом ему по описаниям С. В. Максимова, по множеству старых фолиантов и архивных документов, которые ему к тому времени довелось прочесть.

Ссыльному поселенцу разрешили сотрудничать в архангельской газете, затем — выезжать за пределы округа, выходить в море. Всюду находились русские люди, которые понимали его, осознавали масштаб его личности, помогали ему… Именно в северной ссылке имя С. Маркова стало легендарным: в буквальном смысле стало обрастать легендами. Но вот факт (который, правда, тоже стал основой нескольких легенд) совершенно реальный: ссыльный журналист обнаруживает — по рассказам моряков — могилу, верней, останки нескольких участников экспедиции Амундсена. И корреспонденция об этом — с его подписью — проникла в центральные газеты, и ее прочитали в Норвегии. И — норвежский король Хокон награждает русского (советского! «красного»!) журналиста Королевским крестом, высшей наградой этой скандинавской страны… Вы представляете себе такую ситуацию, читатель? — находящегося в ссылке Сергея Маркова ищет представитель «империалистического» государства, чтобы вручить ему награду монарха, это в тридцать третьем-то году! Пришлось писателю прятаться в Мезени от греха подальше…

Но главные открытия он совершил в ту пору, работая с найденными в Вологде старинными документами и в музее Великого Устюга. Во-первых, им были обнаружены целые россыпи и залежи деловых бумаг, писем, отчетов и других документов, принадлежавших некогда М. М. Булдакову — основателю и первому директору Российско-Американской компании. Из них стала вырисовываться целостная, единая картина освоения и заселения россиянами в конце XVIII и в XIX веке Аляски и Калифорнии. Сергею Маркову открылась история создания Русской Америки!

А затем он обнаружил и библиотеку Булдакова, состоявшую из редкостных старинных книг и фолиантов… Все эти документы, тщательно разобранные и систематизированные Марковым, стали основой его знаменитой «Тихоокеанской картотеки», содержащей точные исторические данные о множестве путешествий, морских походов, о множестве строительных и прочих трудов россиян. Об их отваге и созидательных подвигах. О каждом из них, упомянутом хоть раз в хрониках, письмах или судовых журналах, — будь то купец, адмирал, казак или «гулящий человек» — можно найти точные и детальные сведения в этом обширнейшем библиографическом собрании писателя; оно с годами росло, на карточки его владелец вносил своим «землемерским», красивым почерком все новые и новые данные о людях великой цели… Можно подивиться и тому, что он, сначала сам, затем с помощью жены Галины Петровны (а во время войны и эвакуации — лишь благодаря ей одной), сумел сохранить, сберечь «Тихоокеанскую картотеку» среди многих испытаний и мытарств судьбы своей скитальческой.

Из этой картотеки, из множества трудов над другими архивными документами, из обширной переписки с учеными, краеведами и этнографами и родились многие книги Сергея Маркова. «Земной круг» и «Вечные следы — своего рода эпос, и научный и художественный, эпос 25 столетий, от IV в. до н. э. по наш век, развертывающаяся панорама великих первооткрытий на планете. «Летопись Аляски» — своего рода документальное приложение к роману «Юконский ворон» (написанному Марковым перед войной, когда он вновь был в ссылке, уже ближней, в Можайске). Этот роман — пожалуй, самое счастливое из всех творений писателя: впервые вышедший после войны, он выдержал множество переизданий, и неудивительно — это, по существу, единственное в нашей литературе первоклассное произведение художественной прозы, повествующее о россиянах на Аляске.

…А после северной ссылки испытаний было у Сергея Маркова еще немало, и самых горчайших. Новые аресты, новые опалы. Война, окопы Подмосковья, госпиталь, болезни, подорванное здоровье. После войны — выход первой книжки стихов «Радуга-река» (это в сорок-то лет, у известнейшего литератора!), и — она тут же попадает под колесо уничтожающей критики. Лишь в 1959 году выходит его вторая книга стихов. И долгие годы — самые скудные заработки, жизнь в тесной комнатушке; только за два года до смерти у писателя появился свой настоящий кабинет.

Я с жизнью кочевою сросся, Не знал ни крова, ни огня, Когда ружье системы Росса В ущелье берегло меня. И далека от сердца жалость Была и в тот туманный день, Когда на траверзе качалась, Как призрак, древняя Мезень; В еще неведомые страны И неоткрытые моря Над Ледовитым океаном Текла полярная заря. И всюду — горизонты сини, Светла туманов пелена; Я видел тундры и пустыни Твои, великая страна! Сочти сейчас мои скитанья, Мои заботы и труды И награди высоким званьем Искателя живой воды!

Искатель живой воды; нужны ли настоящему художнику слова в России иные титулы, иные звания…

СТАНИСЛАВ ЗОЛОТЦЕВ