Арсений Несмелов (1889, Москва — 1945, Гродеково, близ Владивостока) — псевдоним Арсения Ивановича Митропольского. Был кадровым офицером сперва царской армии, потом — колчаковской. Судьба забросила его в 1920 году во временно независимый Владивосток, где и вышли первые книги стихотворений поэта.
В 1924 году он бежал из СССР, перейдя через китайскую границу, и поселился в Харбине, в Маньчжурии, где более чем на два десятилетия занял прочное положение «лучшего русского поэта Китая». Переписывался с Мариной Цветаевой, которая хотела отредактировать его поэму «Через океан». Был всегда непримирим к большевикам, думал, что судьба России сложилась бы иначе, «если бы нечисть не принесло в запломбированном вагоне».
Несмелов оставил ярчайшие воспоминания о литературной жизни Владивостока начала 20-х годов, до сих пор полностью не изданные.
В августе 1945 года, когда советские войска вошли в Харбин, поэт был арестован и вывезен в СССР. Почти сразу же, на станции Гродеково — столице приморского казачества, — в пересыльной тюрьме Несмелов умер от кровоизлияния в мозг.
Автор более чем десятка книг, изданных в Москве, Владивостоке, Харбине, Шанхае. О раннем сборнике Несмелова «Уступы» (1924) Борис Пастернак коротко написал в письме к жене: «Хорошие стихи».
Алексей БУЯКОВ
РУССКИЙ ПОЭТ И ФАШИСТ
Вырванные страницы из биографии Арсения Несмелова
Об этом человеке центральная и местная пресса уже писала, восхищаясь его поэзией и прозой. Его мужеству бросить вызов сталинскому тоталитаризму, пусть и находясь за границей, воздали должное. Но все, писавшие о нём, почему-то обходили некоторые факты из многомерной жизни этого русского эмигранта — факты, связанные с его службой у японцев. Восстановить некоторые "белые пятна" харбинского периода жизни Арсения Несмелова призвана данная публикация.
В государственном архиве Хабаровского края хранится масса архивных документов и материалов главного бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжурии (БРЭМ). Там же есть и личное дело Арсения Ивановича Несмелова (Митропольского) с персональной карточкой БРЭМовца Несмелова и краткой биографией. Но что сразу поражает исследователей, знакомящихся с архивным делом поэта, так это то, что в нём около шести листов, хотя оставшаяся на последних листах сквозная нумерация позволяет утверждать, что дело состояло максимум из 115–117 листов. Видимо, в 50-е годы или в конце 80-х годов при передаче архива БРЭМа из центрального оперативного архива бывшего КГБ СССР в Хабаровский архив или позже, в самом архиве, кто-то посчитал, что многим нет необходимости знать о негативных или иных фактах биографии поэта.
Какие же факты из жизни Несмелова были в наши дни подвергнуты чистке? В первую очередь, естественно, те, в которых шла речь о его принадлежности к движению русских фашистов в Маньчжурии и его связях с японцами, а также работе на харбинскую японскую военную миссию (ЯВМ).
Органы госбезопасности Дальнего Востока ещё с 20-х годов проявляли повышенный интерес к деятельности русской эмиграции в Маньчжурии — деятельности партий, союзов, обществ и других белоэмигрантских организаций. В конце 30-х в Чите с грифом "Секретно" был выпущен двухтомный справочник по практически всем общественным объединениям русской диаспоры. В нём были даны и фамилии активистов тех или иных союзов и т. п. Всё это позволяло советским чекистам со знанием дела вести активную работу в эмигрантской среде, а в 1940 году — составить подробную картотеку на наиболее видных деятелей русской эмиграции в Маньчжурии. В ней особое место заняли руководящий состав Российской фашистской партии (РФП), видные деятели БРЭМа и лица, плодотворно сотрудничающие с японскими спецслужбами. На специальные карточки заносились биографические данные, место службы, домашний адрес и личные приметы каждого эмигранта-активиста, попавшего в поле зрения НКВД-НКГБ. Данные на них из года в год обновлялись и корректировались. Составлялись они, прежде всего, для проведения агентурной работы в эмигрантской среде, но и для проведения оперативно-розыскных мероприятий на случай занятия Маньчжурии частями Красной Армии.
Из розыскного листа УНКГБ по Хабаровскому краю на А. Несмелова (август 1945 года):
"Митропольский Арсений Иванович. 1889 года рождения. Русский. В прошлом офицер белой армии. С 1924 года — эмигрант. Известный среди эмиграции поэт, пишет под псевдонимом "Арсений Несмелов". С 1941 года — курсант вечерних курсов политической подготовки, организованных при разведывательной школе в Харбине. По окончании курсов был зачислен официальным сотрудником 4 отдела ЯВМ и работал на курсах пропагандистов. Читал предмет литературно-художественная агитация. На курсах имел псевдоним "Дроздов". В мае 1944 был переведен в 6 отдел миссии, где и работал до занятия Харбина Красной Армией. Являлся членом фашистской партии и автором антисоветских произведений, которые издавал под литературным псевдонимом "Дроздов", "Дозоров". Сотрудничал во всех эмигрантских газетах и журналах, где помещались статьи, рассказы и стихи.
Личные приметы: среднего роста, фигура мешковатая с небольшим брюшком, волосы русые с проседью, волосы зачёсывает с пробором на правую сторону, глаза голубые, лицо морщинистое, пользуется очками. Проживает в Харбине…"
Итак, последние четыре года жизни Несмелов являлся штатным сотрудником главной японской военной миссии в Маньчжурии (г. Харбин). Миссия была создана в 1931 году после оккупации японскими войсками Маньчжурии и действовала до конца августа 1945 года. Состояла из 6 номерных отделов и особого отдела. Фактически ЯВМ была одной из спецслужб Японии, которая выполняла функцию политического сыска в эмигрантской среде и контролировала все сферы её жизни. Она также выявляла агентуру советской разведки и проводила с помощью различных эмигрантских объединений активную диверсионно-разведывательную и пропагандистскую работу против СССР.
4-й отдел ЯВМ, в котором работал Арсений Несмелов, ведал подготовкой разведчиков, пропагандистов и агитаторов, руководил подготовкой и заброской разведчиков на территорию Советского Союза. Располагал своими базами в Имяньпо и Шитоуацзы, где с разведчиками проводились практические занятия. В ведении отдела находилась школа пропагандистов и агитаторов в городе Харбине, которая существовала до апреля 1945 года. Начальником отдела до июня 1945 года был майор Ямагата. На случай вторжения японских войск на территорию Советского Союза школа готовила кадры, которые должны были быть проводниками политики Японии среди советских людей, объединять их на борьбу против коммунистической власти.
В этой школе читал свои лекции в прояпонском духе Арсений Иванович. Читал мастерски, опираясь на хорошие знания русской и советской литературы. Содержательная сторона лекций Несмелова, его преподавательские способности получили высокую оценку японского командования, и он был переведён в ключевой — 6-й отдел ЯВМ, в который попадали только прошедшие тщательную проверку и пользующиеся полным доверием японцев люди. Этот отдел занимался надзором за идеологическими настроениями русских эмигрантов, а также осуществлял агитационно-пропагандистскую работу среди них, пытаясь отбить у них чувство русского патриотизма, любви к родине, заменяя любовью к Японии. Он же пресекал всякое инакомыслие в среде эмигрантов.
Руководил отделом японский военный чиновник Цуруга. Сотрудниками этого отдела были практически все русские журналисты, писатели и поэты, если учитывать то, что их было не так много. На их фоне своими взглядами и действиями выделялись несколько русских эмигрантов. Особое место среди них занимал С. Труфанов. Труфанов являлся цензором и, по мнению большинства русской диаспоры, душителем живого русского слова. По его настоянию из библиотек российской эмиграции был изъят роман Л. Толстого "Война и мир" как вызывающий чувства русского патриотизма. Другой журналист — Талызин — занимался прославлением всего японского. Этой же позиции придерживались и два брата, оба писатели, Заерко. Один из них руководил кружком художественной самодеятельности русской молодежи при БРЭМе. Такого же пошиба были и ряд других писателей и журналистов.
Несколько отличался от них Несмелов. По свидетельствам самих бывших эмигрантов, хорошо знавших его, это отличие было небольшим и заключалось только в том, что на фоне этих душителей от поэзии и прозы он стремился более терпимо относиться к литературному наследию великих русских классиков. А в целом проводил среди русских в эмиграции ту политику, которая была нужна японцам, рассматривающим русских как людей низшей расы, как бездумное стадо рабов.
В августе 1945 года одна из оперативно-розыскных групп территориальных органов госбезопасности и военной контрразведки "СМЕРШ" разыскала и арестовала Арсения Несмелова. После первого допроса он был отправлен в фильтровочно-пересыльный лагерь в посёлок Гродеково, где в сентябре умер от простуды.
Как относиться сегодня к Арсению Несмелову? По всем меркам Великой Отечественной войны его следует отнести к предателям, помогавшим врагу бороться со своей родиной, со своим народом. С учётом приведённой выше информации, отчасти проливающей свет на вырванные страницы биографии поэта, каждый из нас сегодня вправе сам объективно или субъективно оценить его. Главное здесь, скорее всего, заключается в том, что полная правда об этом человеке должна быть восстановлена и известна всем, а не скрыта в угоду исторической конъюнктуре.
ПОЭМЫ[1]
ТИХВИН
Повесть
Посвящается П. Любарскому
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
ДЕКАБРИСТЫ
Поэма
Печатается по тексту, опубликованному в газете «Советская Сибирь» 25 декабря 1925 года. Поэма написана к столетию восстания декабристов; к моменту публикации поэмы Несмелов уже полтора года находился в эмиграции, поэма, видимо, написана уже в Харбине; вплоть до 1929 года Несмелов печатался в СССР и мог получать оттуда гонорары: советские деньги принимались на станциях вдоль КВЖД.
ЧЕРЕЗ ОКЕАН
Поэма
В 1922 году, в дни эвакуации Приморья остатками дальневосточной Белой Армии, несколько кадет, раздобыв крошечный парусно-моторный бот «Рязань», решили плыть на нем в Америку. Капитаном судна был избран случайно встреченный в порту боцман. Судно благополучно прибыло к берегам Северной Америки, установив рекорд наименьшего тоннажа для трансокеанского рейса. Как сообщает молва, жители города, в гавани которого кадеты бросили якорь, вынесли «Рязань» на берег и на руках, под звуки оркестров, пронесли по улицам.
Печатается по тексту отдельного издания (Шанхай, 1934).
В октябре 1922 года отряды белой армии и иностранные войска спешно покидали Владивосток. 23 октября 1922 г. командующий Сибирской военной флотилией адмирал Юрий Карлович Старк увел большинство стоявших у Владивостока кораблей в корейский порт Гензан. Всего ушло 30 кораблей: канонерская лодка "Маньчжур", вспомогательные транспорты, пароходы, военные буксиры, посыльные суда, катера. Все это были суда, давно отслужившие свой срок и мало пригодные для морского перехода. На них находились почти 9 тысяч человек; к 23 часам 24 октября последний корабль флотилии Старка ушел в Корею. В основу поэмы положен подлинный случай, обросший позднее легендами, особенно в среде русской эмиграции. Достоверно известно, что в конце 1922 года бот «Рязань» с русской командой действительно пришел из Владивостока в Сиэтл (США, штат Вашингтон).
ПРОТОПОПИЦА
Поэма
Виждь, слушателю: необходимая
наша беда, невозможно ее миновать.
Печатается по тексту отдельного издания (Харбин, 1939). В книге воспоминаний «Два полустанка (Амстердам, 1987) Валерий Перелешин пишет: «…Ко мне зашел Борис Юльский. Наскоро поздоровавшись, возгласил: — А вы знаете последнюю новость? О, вы не знаете последней новости! Арсений Несмелов перешел в старый обряд. Он уже переехал в их общину, отпустил бороду, крестится двумя перстами и роется в библиотеке… Дело разъяснилось, когда вышла поэма Несмелова «Протопопица» об Анастасии Марковне, жене протопопа Аввакума. Арсению было надо не только прочесть житие многострадального протопопа, но и пропитаться атмосферой раннего раскола, пафосом двуперстия, духом всей той эпохи» (с.57).
ПРОЩЕННЫЙ БЕС
Поэма
Печатается по автографу, присланному автором Л. Хаиндровой вместе с письмом весной 1940 года. Печаталось ли при жизни автора — неизвестно; впервые было опубликовано в 1973 году в «Новом Журнале» (Нью-Йорк), № 110 В. Перелешиным по копии автографа, полученного от Е. Витковского (который, в свою очередь, получил его от Л. Хаиндровой).
ГЕОРГИЙ СЕМЕНA
Поэма
В этом разделе печатаются образцы творчества вымышленного Митропольским-Несмеловым для нужд фашистской партии поэта Николая Дозорова. Поскольку поэт этот был придуман не как «псевдоним», но как определенная маска, составители не сочли необходимым включать в книгу все сохранившиеся произведения «Дозорова», ограничившись лишь двумя большими поэмами. Печатается по тексту отдельного издания 1936 года — автором на книге обозначен «Николай Дозоров», на обложке помещена свастика. Местом издания обозначен Берн; современное литературоведение рассматривает этот как мистификацию, книга явно отпечатана в Харбине и там же распродана.
ВОССТАНИЕ
Поэма
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
В этом разделе печатаются образцы творчества вымышленного Митропольским-Несмеловым для нужд фашистской партии поэта Николая Дозорова. Поскольку поэт этот был придуман не как «псевдоним», но как определенная маска, составители не сочли необходимым включать в книгу все сохранившиеся произведения «Дозорова», ограничившись лишь двумя большими поэмами. Печатается по тексту сборника «Второй прибой», Харбин, 1942, где опубликовано под псевдонимом «Николай Дозоров». Первое упоминание об этой «московской» поэме мы находим в «Новой вечерней газете» (Владивосток) от 23 января 1923 года. В краткой заметке «Вечер поэтов» (без подписи) сообщается, что среди выступавших были Г. Травин, А. Жорин, П. Далекий, Б. Бета, Рахтанов (инициалов нет, но о Рахтанове см. т.2 наст. изд. — в воспоминаниях Несмелова «О себе и о Владивостоке», Несмелов называет Рахтанова «милейшим из коммунистов», сообщает, что он был редактором газеты «Красное знамя» и что настоящая фамилия его была Лейзерман) и А. Несмелов, который прочел поэму «Восстание». В том же 1923 году в художественно-литературном приложении к владивостокской газете «Красное знамя» («Октябрь») был напечатан отрывок из поэмы «Восстание» — «Москва в октябре». Окончательный вариант, перепечатываемый здесь, возник на два десятилетия позже; лишь в 1940-е годы псевдоним «Дозоров» стал проставляться Несмеловым под стихотворениями и поэмами, первоначально предназначенными «Несмелову».
СТИХИ
СТИХИ
(Владивосток, 1921)
ГОЛУБОЙ РАЗРЯД
Николаю Асееву
МАРШ
Е.В. Худяковской
УРОД
ОТВЕРЖЕННОСТЬ
АВАНТЮРИСТ
Борису Бета
ПИРАТЫ
Леониду Ещину
ИСТЕРИЧКА
НЕВРАСТЕНИК
СЕСТРИЧКА
ПЕРЕД КАЗНЬЮ
Е. И. Гендлину
СПУТНИЦА
БУРЖУАЗКА
МОНГОЛ
РАНЕНЫЙ
ИЗГНАНИЕ
ОБРАЗ
МОРЕЛЮБЫ
ОБОРОТЕНЬ
Гению Маяковского
САМЦЫ
ГНИЛОЙ СТАРИЧОК
CMEPТЬ ГОФМАНА
ПОЭТ
С. М. Третьякову
ДЬЯВОЛ
СКАЗКА
В БЕСПРЕДЕЛЬНОСТЬ
НИ О ЧЕМ
МЯТЕЖНИЦА
Гению революции
ГНУС
УБИЙСТВО
ФЕЛЬЕТОНИСТ
РОМАН НА АРБАТЕ
ПОДРУГИ
ДАВНЕЕ
МАЛЕНЬКОЕ ЧУДО
МУЧЕНИК
Памяти друга
ВРАГИ
БРОНЗОВЫЕ ПАРАДОКСЫ
СТРАДАЮЩИЙ СТУДЕНТ
ПРИКЛЮЧЕНИЕ
ШУТКА
Голубой разряд (1–5) —
Марш —
Авантюрист —
Пираты —
Сестричка — Стихотворение, по всей видимости, обращено не к кому-то из членов семьи Митропольских, а к медицинской сестре, с которой Митропольский был знаком на фронте.
Перед казнью — это шестистишие также перепечатывалось авторами многократно: впервые появилось оно в газете «Голос родины» 11 декабря 1920 года; позднее вошло в сборник «Кровавый отблеск» под заголовком «Убийство» (с незначительными разночтениями).
Спутница — стихотворение впервые появилось в газете «Дальневосточная трибуна» от 30 января 1921 г., позднее без разночтений было перепечатано в сборнике «Кровавый отблеск».
Монгол —
Изгнание —
Оборотень — Давая аннотацию к журналу «Юнь», владивостокская газета «Голос Родины» от 6 апреля 1921 года писала: «В стихотворном отделе очень удачно стихотворение «Оборотень» Арсения Несмелова, характеризующее «гений» Маяковского. Этот «гений» очень метко изображен в образе бизона…» Стихотворение было впервые напечатано во владивостокском журнале «Юнь» (1921, № 1). Посвящено В.В. Маяковскому, с которым Несмелов был в Москве знаком. В Харбине Несмелов часто вспоминал об этом, всегда подчеркивая, что «Маяковский меня не любил».
Смерть Гофмана (I–IV). В стихотворении имеется в виду поэт-символист Виктор (Виктор-Бальтазар-Эмиль) Викторович Гофман (1884–1911), незадолго до смерти уехавший в Париж, «где в состоянии внезапного психического расстройства» кончает жизнь самоубийством. Смерть Гофмана вызвала множество некрологов, «мифологизировалась» легенда о «сгоревшем поэте», «жертве вечерней» и т. д.» (А.В. Лавров, «Русские писатели 1800–1917», М., 1992, т.1. с.660).
Поэт —
Сказка —
В беспредельность — отклик на это стихотворение (например, на «Чувствуют ужас погонь…» и т. д.) мы находим в стихотворении, посвященном Арсению Несмелову дальневосточным поэтом Владимиром Силловым (1902–1930, расстрелян в СССР), которое уместно процитировать целиком (по тексту книги: О. Петровская, В. Силлов. Зрачки весны. Фудзядян (т. е. Харбин), 1921 г.:
Арсению Несмелову
1920
Помимо ряда образов, заимствованных у раннего Несмелова, стихотворение свидетельствует еще и о том, что престиж Несмелова на «дальневосточном Парнасе» был действительно высок.
Роман на Арбате — в первой публикации («Дальневосточная трибуна» от 20 февраля 1921 г.) под стихотворением стояла дата — «1915». Однако обилие автографов одного и того же стихотворения с разными датами у Несмелова делает любую авторскую датировку сомнительной.
Маленькое чудо — В восьмой строке, по-видимому, пропущено слово.
Бронзовые парадоксы (1–4) —
Шутка (I–III) —
УСТУПЫ
(Владивосток, 1924)
ВОЛЯ
ЯЗЫКОВ
ЖЕРАР ДЕ НЕРВАЛЬ
МОРСКИЕ ЧУДЕСА
БЕССОННИЦЕ
ШЕСТЬ
В СКРИПКЕ
ВОЗМЕЗДИЕ
" Ты грозно умер, смерть предугадав, — "
" Трудолюбивым поэтом, "
ДЕВУШКА
ТИШИНА
ПАРОВОЗ
СОЛДАТ
АНАРХИСТЫ
УРОК
БАНДИТ
ПАМЯТЬ
ОЖИДАНИЕ
ЛАМПА, ПОЛНОЧЬ
МОЖЕТ БЫТЬ, О
О НЕЖНОСТИ
ЛОСЬ
РАССКАЗ
Языков —
Жерар де Нерваль —
Морские чудеса — повторено в сборнике «Полустанок» с минимальными разночтениями.
Шесть — повторено в сборнике «Белая флотилия» с минимальными разночтениями.
«Ты грозно умер, смерть предугадав…» — нет сомнений, что стихотворение это посвящено памяти Николая Гумилева (1886–1921), расстрелянного большевиками.
«Трудолюбивым поэтом…» — повторено в сборнике «Полустанок» с разночтениями только в знаках препинания.
Тишина —
Солдат — повторено в сборнике «Кровавый отблеск» с незначительными разночтениями.
Анархисты —
Бандит — повторено в сборнике «Кровавый отблеск» с незначительными разночтениями.
Память — первая публикация Арсения Несмелова в журнале «Сибирские огни» (Новониколаевск, — ныне Новосибирск, — 1924, № 1; в рецензии на сборник «Уступы» о ней тепло отозвался главный редактор журнала, поэт и прозаик Вивиан Итин.
Лось — повторено в сборнике «Кровавый отблеск» без разночтений.
КРОВАВЫЙ ОТБЛЕСК
(Харбин, 1928)
От дней войны, от дней свободы
Кровавый отблеск в лицах есть.
У КАРТЫ
РАЗВЕДЧИКИ
Всеволоду Иванову
СОВА
СТИХИ О РЕВОЛЬВЕРАХ
ПАРТИЗАНЫ
БАЛЛАДА О ДАУРСКОМ БАРОНЕ
БРОНЕВИК
В ЛОМБАРДЕ
ВОСЕМНАДЦАТОМУ ГОДУ
На обложке книги дата «1928», на самом деле сборник вышел осенью 1929 года. Об искажении взятого к книге эпиграфа из стихотворения А. Блока «Рожденные в года глухие» подробно см. предисловие к наст. изд. Сборник воспроизводится полностью (кроме стихотворений, входивших в более ранние книги Несмелова).
У карты —
Разведчики —
Сова —
Стихи о револьверах (1–6) —
Партизаны — Валерий Перелешин писал в воспоминаниях о Несмелове («Об Арсении Несмелове», сборник «Ново-Басманная, 19», М., 1990, с.666): «Он угадал, например, смысл японской интервенции в Сибири и понял, что целью вмешательства была вовсе не борьба с коммунизмом. В его «Партизанах» речь идет о защите русской земли от захватчика, и поэт перевоплощается в партизана вообще — будь то белого, будь то красного».
Баллада о Даурском бароне — было опубликовано в СССР в журнале «Сибирские огни», 1927, № 5.
Броневик — неоднократно печаталось фрагментами (в том числе и в СССР). «Каппель» — бронепоезд Белой гвардии, названный по имя главкома Восточного фронта Владимира Оскаровича Каппеля (1883–1920), одного из соратников А.В. Колчака (присвоившего Каппелю чин генерал-лейтенанта), умершего от обморожения еще до выдачи Колчака в Иркутске.
В ломбарде —
Восемнадцатому году —
БЕЗ РОССИИ
(Харбин, 1931)
" Свою страну, страну судьбы лихой, "
" Хорошо расплакаться стихами "
ПЕРЕХОДЯ ГРАНИЦУ
НА ВОДОРАЗДЕЛЕ
СПУТНИЦЕ
" В эти годы Толстой зарекался курить "
" Женщины живут, как прежде, телом, "
" Всё чаще и чаще встречаю умерших… О нет, "
НОЧЬЮ
ПРИКОСНОВЕНИЯ
ПЕРЕД ВЕСНОЙ
ПЯТЬ РУКОПОЖАТИЙ
ГОЛОД
ВСТРЕЧА ПЕРВАЯ
Вс. Иванову
ВСТРЕЧА ВТОРАЯ
Р.В.15
ТАЙФУН
В. Логинову
ЛЕОНИД ЕЩИН
" Ловкий ты и хитрый ты, "
РУЧНАЯ ВОЛЧИХА
" Я вспомнил Стоход. "
АГОНИЯ
М. Щербакову
ДВЕ ТЕНИ
«РУССКАЯ МЫСЛЬ»
" Так уходит море, на песке "
О РОССИИ
БЕЛЫЙ ОСТРОВ
ЗА
Анне
МЫ
МАСТЕРСТВО
ИЗНЕМОЖЕНИЕ
ГРЕБНЫЕ ГОНКИ
ВПЕРЕД
УВЕРЕННОСТЬ
«Свою страну, страну судьбы лихой…» —
Переходя границу — об обстоятельствах перехода Несмеловым границы между СССР и Китаем в мае 1924 года см. воспоминания «Наш тигр» и «О себе и о Владивостоке» во втором томе данного издания.
«Женщины живут, как прежде, телом…» —
«Всё чаще и чаще встречаю умерших… О, нет…» — о героях этого стихотворения подробно см. в предисловии.
Пять рукопожатий —
Голод —
Встреча первая —
Встреча вторая —
Р.В. 15 — название радиопередатчика, которым была оснащена советская радиостанция в Хабаровске, ведшая русское вещание на весь Дальний Восток. Регулярное вещание началось в 1927 г. "Созданный позднее радиоцех осуществлял связь с самыми отдаленными районами края от Камчатки до Сахалина, хабаровскую радиостанцию слышали в Чите, Якутске и даже в Японии, Китае и Новой Зеландии. Радио Хабаровска давало в эфир не только информационные, но и литературные передачи, для чего к его работе были привлечены актеры местного театра. Осенью 1927 г. на улицах города были установлены первые громкоговорители" (цит. по: Хабаровский край и Еврейская автономная область: Опыт энцикл. геогр. словаря. — Хабаровск, 1995. С.38)
Тайфун —
«Я вспомнил Стоход…» —
Агония —
Две тени —
«Русская мысль» — в данном случае русский ежемесячный журнал, выходивший в 1880–1918 гг. в Москве.
О России —
Белый остров — Стихотворение основано на реальном факте: Соломон Август Андрэ (1854–1897), шведский инженер и полярный исследователь, в 1897 предпринял первую попытку достичь Северного полюса на воздушном шаре; экспедиция закончилась трагически. Лишь через тридцать три года норвежское судно «Братвог» обнаружило последний лагерь Андрэ на скованном льдами острове Белом (отсюда название стихотворения) в архипелаге Шпицбергена. Тела воздухоплавателей, их дневники и фотопленки были доставлены на родину.
За —
Изнеможение —
Вперед —
ПОЛУСТАНОК
(Харбин, 1938)
" Уезжающий в Африку или "
НИЩИЕ ДУХОМ
ЭПИЛЕПТИК
" Всё настойчивее и громче, "
ПОНУЖАЙ
ЛОДОЧНИК
ИНТЕРВЕНТЫ
СТИХИ О ХАРБИНЕ
ПОХИТИТЕЛИ
ХУНХУЗ
ОКОЛО ЦИЦИКАРА
ПЕСНИ ОБ УЛЕНСПИГЕЛЕ
В.К. Обухову
В СОЧЕЛЬНИК
КАСЬЯН И МИКОЛА
Сборник воспроизводится полностью (кроме одного стихотворения, входившего в более раннюю книгу Несмелова).
«Уезжающий в Африку или…» —
Понужай —
Лодочник — ср. с рассказом Несмелова «За рекой» (см. т.2 наст. изд.)
Интервенты — Как и перепечатанное с небольшими разночтениями в том же «Полустанке» стихотворение «Морские чудеса» (см. сб. «Уступы»), относится к владивостокскому периоду творчества поэта: первая публикация его (по словам самого Несмелова, которые подтверждены просмотром de visu) имела место в газете «Голос родины» от 4 марта 1920 г. под заголовком «Соперники». По утверждению автора, это первое стихотворение, появившееся в печати под псевдонимом «Арсений Несмелов» (см. в воспоминаниях «О себе и о Владивостоке», т.2 наст. изд.). В наши дни превратилось в популярнейшую песню во время американо-югославского конфликта (в тексте песни ключевая строка была изменена: «Югославский солдат и английский матрос»).
Стихи о Харбине (I–III) — современная китайская историческая наука не считает принятую в российской историографии дату основания Харбина (1898) датой именно основания современного города, — впервые упоминается (не как город, но как поселение) в китайской документации в 1864 году; однако для русских эмигрантов в Харбине дата факта основания Харбина как железнодорожного центра Маньчжурии возле КВЖД никогда не подвергался сомнению; строился город под руководством русских инженеров, но рабочими на его строительстве были по преимуществу китайцы.
Хунхуз —
Около Цицикара — город возле КВЖД, недалеко от Харбина, где Несмелов периодически жил в 1925–1928 г.г. Довольно мрачное его описание содержится в главе VI поэмы Несмелова «Нина Гранина».
Песни о Уленспигеле (1–5) —
Касьян и Микола —
БЕЛАЯ ФЛОТИЛИЯ
(Харбин, 1942)
" Сыплет небо щебетом "
" Ветер обнял тебя. Ветер легкое платье похитил. "
ЭНЕЙ И СИВИЛЛА
" Ушли квириты, надышавшись вздором "
СОТНИК ЮЛИЙ
ХРИСТИАНКА
НЕРАЗДЕЛЕННОСТЬ
БЕАТРИЧЕ
ФЛЕЙТА И БАРАБАН
" Глаз таких черных, ресниц таких длинных "
РАЗРЫВ
Ф.И. Кондратьеву
СНЫ
ВЕРОНАЛ
ПАМЯТЬ
27 АВГУСТА 1914 ГОДА
ПОДАРОК
СОЛДАТСКАЯ ПЕСНЯ
Шла на позицию рота солдат,
ЭПИЗОД
В ЗАТОНУВШЕЙ СУБМАРИНЕ
В ЭТОТ ДЕНЬ
ЦАРЕУБИЙЦЫ
КОГО ВИНИТЬ
БОЖИЙ ГНЕВ
В НИЖНЕУДИНСКЕ
ЖЕНА
МОИМ СУДЬЯМ
ПОТОМКУ
ЦВЕТОК
ЛАМОЗА
В ЛОДКЕ
" Ночью думал о том, об этом "
НА РАССВЕТЕ
" День начался зайчиком, прыгнувшим в наше окно, "
ВЫСОКОМУ ОКНУ
ДАВНИЙ ВЕЧЕР
" Было очень темно. Фонари у домов не горели. "
ОТРЕЧЕНИЕ
БРОДЯГА
ОМУТ
ЭПИТАФИЯ
ДО ЗАВТРА, ДРУГ!
ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ
КНИГА О ФЕДОРОВЕ
РОДИНА
ТИХВИН
НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ
РУССКАЯ СКАЗКА
Сборник воспроизводится полностью (кроме одного стихотворения, входившего в более раннюю книгу Несмелова).
«Сыплет небо щебетом…» — по свидетельствам современников, Несмелов долго колебался в выборе названия для поэтического сборника, оказавшегося в его жизни последним; в результате сделанного окончательно выбора именно это двенадцатистишие стало в книге заглавным.
«Ветер обнял тебя. Ветер легкое платье похитил…» —
Эней и Cивилла
И по обратной стезе утомленным взбирается шагом, Кумской Сивиллой ведом, коротал он в беседе дорогу. Свой ужасающий путь в полумраке свершая туманном, Молвил: «Богиня ли ты или божья избранница, только Будешь всегда для меня божеством! Клянусь, я обязан Буду навеки тебе и почет окажу фимиамом». Взор обратив на него, со вздохом пророчица молвит: «Я не богиня, о нет; священного ладана честью Смертных не мни почитать. Чтобы ты не блуждал в неизвестном, Ведай, что вечный мне свет предлагался, скончания чуждый, Если бы девственность я подарила влюбленному Фебу. Был он надеждою полн, обольстить уповал он дарами Сердце мое, — «Выбирай, о кумская дева, что хочешь! — Молвил, — получишь ты все!» — и, пыли набравши пригоршню, На бугорок показав, попросила я, глупая, столько Встретить рождения дней, сколько много в той пыли пылинок. Я упустила одно: чтоб юной всегда оставаться! А между тем предлагал он и годы, и вечную юность, Если откроюсь любви. Но Фебов я дар отвергаю, В девах навек остаюсь; однако ж счастливейший возраст Прочь убежал, и пришла, трясущейся поступью, старость Хилая, — долго ее мне терпеть; уж семь я столетий Пережила; и еще, чтоб сравниться с той пылью, трехсот я Жатв дожидаться должна и сборов трехсот виноградных. Время придет, и меня, столь телом обильную, малой Долгие сделают дни; сожмутся от старости члены, Станет ничтожен их вес; никто не поверит, что прежде Нежно пылали ко мне, что я нравилась богу. Пожалуй, Феб не узнает и сам — и от прежней любви отречется. Вот до чего изменюсь! Видна я не буду, но голос Будут один узнавать, — ибо голос мне судьбы оставят». Речи такие вела, по тропе подымаясь, Сивилла.
«Ушли квириты, надышавшись вздором…» —
Сотник Юлий — эпиграф — из «Деяний апостолов», XXVII, 1; вторая половина первого стиха. После того, как расположенный к Павлу судья решил отправить его из Кесарии в Рим,
Христианка —
Неразделенность —
Беатриче — Вторым проводником Данте в «Божественной комедии» (после Вергилия) становится именно Беатриче, появляющаяся в ХХХ главе «Чистилища». Позднейшие комментаторы идентифицировали возлюбленную Данте с Беатриче Портинари, которая умерла в 25-летнем возрасте во Флоренции в 1290 г. Исторически — она первая юношеская любовь Данте, воспетая в "Новой жизни".
Разрыв —
Память —
27 августа 1914 года — в заглавие стихотворение вынесена подлинная дата отбытия на фронт одиннадцатого гренадерского Фанагорийского полка, в составе которого находился и А.И. Митропольский. Брестский вокзал (в Москве) — ныне Белорусский.
В затонувшей субмарине — стихотворение представляет собой развернутый ответ на стихотворение Николая Гумилева «Волшебная скрипка».
В этот день — неодобрительное стихотворение о февральской революции, приведшей в конце концов к октябрьскому перевороту, вызвало раздраженные отклики в эмигрантской печати.
Цареубийцы —
Божий гнев — в журнальной публикации имело заглавие «Батька-атаман», конкретный сюжет стихотворения ни с чем достоверно не идентифицируется.
В Нижнеудинске — В конце декабря 1920 года в Нижнеудинске поезд адмирала А.В. Колчака был взят под стражу чехами. 4 января 1920 года по просьбе своих министров Колчак передал права "Верховного правителя" генералу А.И. Деникину. Вечером 15 января в составе эшелона чехословацкого полка вагон с адмиралом прибыл в Иркутск и в тот же день глава французской военной миссии генерал Жанен отдал приказ выдать Колчака эсеровскому Политцентру в обмен на беспрепятственный проезд союзнических отрядов и иностранных военных миссий по Байкальской магистрали. Затем адмирал был передан большевистскому ревкому. С приближением к Иркутску отступавших с боями на восток белогвардейских частей генерала Войцеховского, Иркутский РВК получил секретное распоряжение В.И. Ленина о ликвидации Колчака. В 5 часов утра 7 февраля 1920 года адмирал А.В. Колчак вместе с главой своего правительства В.Н. Пепеляевым был расстрелян на берегу реки Ушаковки. Трупы были спущены в прорубь на Ангаре вблизи места впадения в нее Ушаковки. По имеющимся данным, именно в армии Колчака Митропольский-Несмелов получил чин поручика; образ «Адмирала» возникает в его поэзии и прозе многократно.
Жена —
Моим судьям — отжену
Цветок —
Ламоза —
В лодке —
«Ночью думал о том, об этом…» — эта часть диптиха была опубликована значительно раньше, нежели в сборнике «Белая флотилия»; в харбинском еженедельнике «Рубеж», 1932, № 43 имело заголовок («Орбита») и еще две строфы в начале; см. наст. изд.
Эпитафия —
Книга о Федорове —
Родина —
Новогодняя ночь —
ИЗ ЛИТЕРАТУРНОГО НАСЛЕДИЯ
“И отдельно необходимо сказать об Арсении Несмелове. Это действительно большой русский поэт, издание которого в “Библиотеке поэта” представляется необходимым. Несмелову при жизни повезло больше, чем его друзьям: его заметили на Западе, печатали в парижских изданиях. Пора и родине обратить на него самое серьезное внимание”, — пишет Владимир Александров в московском Ex Libris (27 июня 2002 года), рецензируя антологию “Русская поэзия Китая”, вышедшую в Москве в издательстве “Время” (составители — Вадим Крейд и Ольга Бакич, научный редактор — ваш покорный слуга). “Обидно, что над всеми возвышается ставший фашистом Несмелов <…> Как мог восхищаться фашизмом не итальянского, а именно немецкого образца человек, писавший такие стихи…” — пишет Анатолий Либерман, рецензируя ту же книгу (НЖ, № 227).
Мне, как человеку, видимо, дольше всех прозанимавшемуся собиранием творчества Несмелова (с 1968 года минуло уже полных 35 лет), надо что-то на эти слова ответить. Например — то, что двухтомник Арсения Несмелова (два тома по 560 страниц, в первом — поэзия, во втором — проза и воспоминания), у меня и моего соавтора Ли Мэн (Чикаго) к печати давно готов. Но “Библиотека поэта” не получит его: по определению, том прозы пришлось бы издавать где-то в другом месте, а мы — ну никак не согласимся.
Может, и мне обидно вместе с Либерманом, что Несмелов “записался” в Харбине в фашисты, — только если б стал он восхищаться “немецким” фашизмом, то и антисемитом, наверное, тоже стал бы. А откуда тогда стихотворение 1944 года “Старый часовщик”, одно из лучших стихотворений еврейско-русской темы?.. Покуда предмет не изучен со всех сторон, давать оценки ему рано. А время приносит все новые находки, связанные с творчеством поэта, взявшего во Владивостоке весной 1920 года псевдоним Арсений Несмелов.
От рождения он был Арсением Митропольским; под этим именем выпустил в Москве первую свою журналистскую книжку “Военные странички” — рассказы и пять стихотворений (1915). После участия в восстании юнкеров осенью 1917 года покинул Москву, и продолжил войну уже в рядах Белой армии. В короткой автобиографии сам Несмелов по этому поводу написал в 1940 году: “Уехав из Москвы в 1918-м году в Омск, назад не вернулся, а вместе с армией Колчака оказался во Владивостоке, где и издал первую книгу стихов”. Несколько раньше, в письме к П. П. Балакшину (1936), Несмелов изложил эту историю чуть иначе: “Когда я приехал в Курган с фронта, в городе была холера. <…> Из Кургана я уехал в Омск, назначили меня адъютантом коменданта города”.
Для исследователя это означает немногое: оказывается, в творчестве поэта существовал еще и какой-то неведомый нам “омский” период. Неважно, длинный или короткий — “берлинский” период в творчестве Марины Цветаевой тоже занял всего несколько месяцев, но о нем есть отдельные работы. Архива Несмелова не существует, поэт пережил столько бегств и арестов, а умер и вовсе на полу в советской пересыльной тюрьме в декабре 1945 года — уж какие там архивы.
Как всегда — там, где может быть. Фазиль Искандер в наше время изящно дополнил ставшую классической формулировку Булгакова: рукописи не горят — особенно тогда, когда они напечатаны. И приходится перелистывать страницы очень плохо сохранившихся омских газет осени 1919 года… И вот — находишь. В газете “Наша армия” неоднократно появляются стихи человека, подписывающегося Арс. М-ский. Половина стихотворений знакома по более поздним публикациям, это стихи Арсения Несмелова, но есть и неизвестные, — вероятнее всего, просто забытые автором на путях, ведших во Владивосток, позднее — в Маньчжурию.
Покуда двухтомник так и ждет издателя. А я предлагаю читателям “Нового Журнала” несколько стихотворений, в саму возможность отыскать которые никогда бы не поверил.
СУВОРОВСКОЕ ЗНАМЯ
" Пели добровольцы. Пыльные теплушки "
МОСКВА ПАСХАЛЬНАЯ
ВИНТОВКА № 5729671
НОВОБРАНЕЦ2
РОДИНЕ3
1. Винтовка № 572967. Печатается по газете "Наша армия" (Омск, 3 октября 1919 года)."…бой у Горок, / Ялуторовск, Шмаково и Ирбит?" — Горки — в данном случае, вероятно, город в Белоруссии; Ялуторовск — город к югу от Тюмени; Шмаково — вероятно, имеется в виду село Кетовского района Курганской области; Ирбит — город к востоку от Екатеринбурга, севернее Тюмени.
2. Новобранец. Печатается по газете "Наша армия" (Омск, 27 октября 1919 года). Хлиб — т. е. хлипок.
3. Родине. Печатается по газете "Наша армия" (Омск, 31 октября 1919 года).
ЗОЛОТО
Рассказ (публ. В. Резвого)
Дим выбежал на крылечко и, заложив ручки за спину, — зеленая сарпинковая комбинация обтянула сытый животик, — стал любоваться морем, таким легким и голубым в утренние часы, с маленьким черным пароходиком, уходившим к горизонту и тянувшим за собой коричневую косицу дыма. Глаза у Дима были такие же, как и это июльское море, — бледно-голубые, с легкой белесинкой…
Но море было слишком пустынным, и оно скоро надоело Диму. Он перевел взгляд на домики, рассыпавшиеся на сопках по другую сторону бухты. Он знал, что эти домики называются Владивостоком, а он, Дим, живет на Чуркине. Когда же надоели и домики, Дим задом, упираясь ладошками о ступеньки крыльца, слишком высокие для него, спустился в садик и, осторожно ступая босыми ножками, направился к кусту сирени, за которым, он знал, была скамеечка.
Конечно, Дим немного боялся, — ведь не часто ему приходилось путешествовать по садику одному, да и неизвестно еще, как примет его этот косматый шелестящий куст, не сидит ли на скамеечке за ним то неведомое, что в тайфунные вечера грубым голосом воет в трубе… И Дим недоверчиво покосился на кадку под водосточной трубой — в кадке что-то булькало и шуршало.
Дим шел долго и очень тихо, как котенок, — ставил босую ножку и замирал, выжидая. Несколько минут он стоял над травинкой, на которой качался жучок с бронзовой спинкой, долго следил глазами за бабочкой, отыскивавшей над клумбой свою медовую пищу. Из-за куста, к скамье, он вышел так тихо, что сидевшие на ней хозяин дома Николай Иванович и жена его Липа, Олимпиада Васильевна, даже не заметили приближения ребенка.
— Перекапывать не надо, — похрустывал шепчущим баском Николай Иванович, повернув к жене конопатое лицо. — Не надо перекапывать, и не думай об этом!.. Лежит у забора — и пусть лежит…
— Ближе-то к дому покойнее, — молящим шепотом возражала супруга. — Прямо, Коля, ночей я не сплю — все думаю… Седни видела во сне, будто пес подошел к месту и лапами землю роет… Как хочешь, не к добру это!
— Глупая! — любовно притянув к себе жену, засмеялся Николай Иванович. — Золото не кость, чтобы пес его копал… А у забора лежать ему покойнее — кто туда сунется?..
Дим глядел на супругов, как на жучка, как на бабочку: неотводно, чуть раскрыв ротик. Так смотрят котята, недавно прозревшие.
Потом в белесой голубизне его глазок что-то дрогнуло, осмыслилось, и, всплеснув ручонками, с криком: “Испугал, испугал!..” — он выбежал к скамейке.
И шаловливый крик ребенка был истинной правдой: оба супруга побледнели ужасно…
Все в повести было ходульно и лживо. Энтузиасты-ударники восхищались новой бетономешалкой в выражениях школьников, которым задано сочинение на тему о наступлении эры социализма. Благонравная рабфаковка словами очередного циркуляра ЦК растолковывала своему мужу значение пятилетки.[6] Влюбленный в рабфаковку инженер-американец начинал прозревать и благоговейно впитывал в пролетаризирующиеся легкие воздух сталинского ренессанса…
Ольга Николаевна бросила книгу на пол и вслух сказала:
— А ну вас к черту… Какая тоска!
Вытянувшись на кровати, она закрыла глаза. Нет, больше так жить невозможно. Бедность и ложь, ложь, бедность и тоска. Собственно, что она такое, она, Ольга Николаевна Рыбникова? Безработная — раз, любовница носатого латыша из Дальрыбы, спеца-инструктора по запаиванию консервных банок, — два. Да и не любовница вовсе. Какая уж тут любовь!.. Всего-навсего — конкубина, “женщина для здоровья”, как острят дружки Яунзема, то есть — почти вещь; проститутка по нужде, ибо надеется, что баночник протащит ее на постоянное место в учреждении, — не вечно же лишь случайная работа по вызову биржи труда… Да, жалкие подачки, жалкая плата, нужда и недоедание, ибо последний кусок хлеба, последний метр ситца — не себе, а ему — розовому, кудрявому Димику, ее любви и гордости…
Но где же он?
— Димик!..
Дима не было.
— Дим! — громче крикнула женщина и, сев на постели, прислушалась.
Но уже топали ножки по коридору, и, как всегда, от этого мягкого торопливого стука у матери сладко и тревожно сжалось сердце. Сладко: вот ходит, бегает — значит, здоров и растет. Тревожно: а что будет завтра, послезавтра, через месяц? И ребенок казался ей, давно покинутой жене, сладкой, но непосильной ношей.
А дверь уже задергали снаружи слабые ручонки, едва достигавшие до дверной ручки, и наконец справились с усилием: матери приятно было видеть, как Дим сам отворяет легкую дверь. Вот и он — вкатился зеленый комочек с улыбающимся милым ртом, сейчас перепачканным чем-то коричневым…
С ужасом в голосе и глазах:
— Дим, что ты ешь?
И тут же удивленно поняла: шоколад!..
— Кто тебе дал, Дим?
— Тетя! — Дим с трудом ворочает языком в размякшей сладости. И, проглотив ее: — Ма-мо-чи-ка, что такое золото?
— Золото и есть золото. — Мать никак не ожидала такого вопроса. — Знаешь, такое… Ну, блестит, как эта дверная ручка…
— А зачем дверную ручку закапывать в землю?
— Дим, что ты бормочешь? — испугалась мать, опускаясь перед сыном на колени и одной рукой, с платком, вытирая ему ротик, а другой, левой, щупая лоб: не жар ли?
Но лобик Димика был прохладно-теплым, жара не было.
Июльский полдень переполз через бухту и сжег все тени. Трех-оконный домик белел под скалою неистово, и неистово звенели кузнечики. Диму казалось, что это звенит у него в ушах, как полгода назад, когда он сильно был болен. И Димик ковырял мизинчиками то в правом, то в левом ухе, думая выковырять оттуда звон. Но на мизинчиках ничего не было, а звон все звенел. И тогда, чтобы перекричать надоевший звон, Дим запел песенку, которую тут же сложил:
Голос ребенка был звонок — песенка была услышана на кухне. Чистившая красноперку Олимпиада Васильевна закусила толстую красную нижнюю губу и затаила дыхание — сердце от волнения подпрыгнуло к самому горлу и стукнуло перебоем.
Ольга Николаевна даже обрадовалась — “так оно и есть!”, — но и виду не подала. Засмеялась:
— Сегодня, знаете, мой Димик с утра о золоте болтает… Даже вот песенку сложил.
И обе женщины внимательно посмотрели друг на друга. Ольга Николаевна ласково и спокойно, словно спрашивая: “Правда?”
Олимпиада первая опустила глаза, выдала себя, и лишь через секунду — такую долгую — усмехнулась, колыхнув обильной грудью:
— Уж дети, они такие… Услышат слово и носятся с ним.
И, справившись наконец с сердцем, рассказала, как какой-то мальчуган, при котором родители не поостереглись, разболтал своим сверстникам, что у его отца есть припрятанное золото. Ребятишки разнесли это дальше, и — пошла писать губерния…
— Полгода по тюрьмам мотали, — закончила Олимпиада свой рассказ, очень довольная тем, что сама перешла в наступление: не про мамашино ли золото болтает мальчишка? Ольга Николаевна смотрела на хозяйку просто и открыто, и та, успокаиваясь, подумала:
“Нет, не разболтал еще Димка про то, что услышал. Забудет, поди… Обойдется”.
Но вечером, когда муж вернулся из порта, где он служил по охране, и супруги пили чай в садике, — Дим вышел на крылечко, постоял, поглядел на море, вздохнул и сказал:
— Тетя, а золото, оно какое? Всегда золотое?
Николай Иванович поперхнулся, у Олимпиады опустились руки и заныло внизу живота. Надо было что-то предпринимать, и предпринимать, не останавливаясь ни перед чем.
Ночь пришла красивая, синяя, со светящимися мухами, вспыхивающими как крошечные электрические фонарики. Далеко за бухтой сиял город, и отражения его огней каплями золотого масла растекались по черной воде. Иногда из города долетал мягкий рокот медных труб, игравших “Интернационал”.[7]
Уходя в свою комнату, Ольга Николаевна сказала хозяйке:
— Завтра я на биржу пойду, Олимпиада Васильевна… Уж вы не откажите посмотреть за Димиком…
— Хорошо, — ответила та и вдруг испугалась так, что задрожали руки, и, чтобы не выдать себя, она спрятала их под передник, крепко сцепив пальцы.
— Конечно, присмотрю… Не впервой!
“Что это она будто в лице изменилась?” — подумала Ольга Николаевна, но ничего не сказала, только молочную бутылку без нужды переставила со стола на окно. И, пожелав спокойной ночи, ушла к себе.
Дим уже давно спал, голенький, — сбросил с себя одеяльце и раскинул ручонки. Дышал глубоко и спокойно. Ольга Николаевна хотела его поцеловать, но побоялась разбудить и только блаженно на него посмотрела.
Стала раздеваться, стараясь не шуметь. Снимая кофточку, почувствовала ладонью твердую тяжесть своих грудей, и мелькнула грустная мысль о нелепо уходящей молодости. Вздохнула. Провела ладонями по прохладным бедрам. Подумала с горечью:
— Вся продажная!
Погасила свет и легла. Лежала с открытыми глазами и представляла себе: стоит на коленях у забора в садике и роет землю большим кухонным ножом, каким Олимпиада рубит мясо на котлеты. Вот нож чиркнул по твердому…
Ах, даже вздрогнула и чаще задышала.
…Не жалея ногтей, рвет землю руками, и вот он — клад… Наверно, круглая жестяная банка из-под монпансье… Ах, какая тяжелая, какая сладостно тяжелая, — едва вытащила из ямы! Скорей, скорей! Крышка не снимается, приржавела. Поддела острием ножа, и она, не звякнув, скатилась в яму. И вот рука глубоко, почти по локоть, погружается в холодные, скользкие золотые монеты…
“Возьму только одну горсть, — задыхаясь, думает Ольга Николаевна, — только одну горсть, и то не для себя ведь, а для Дима… Имею же я право! Все равно это не их — все это награблено: он ведь в чека раньше служил, все знают… Нет, одной горсти мало, что — одна горсть! Зачем им так много денег!..”
Ольга Николаевна уже сидит в постели; рука ее судорожно загребает байковое старое, давно не греющее одеяло — загребает воображаемые пятирублевики и империалы. Женщина тяжело, как в припадке, дышит, и глаза ее, устремленные на синий квадрат ночного окна, блестят даже в темноте. Она шепчет что-то и похожа на бредящую больную…
Но шепчутся, шуршат как мыши, и в соседней комнате, куда в одно из окон заглянула луна и уперлась голубым лучом в портрет лобастого Ленина. Другой глаз портрета в тени, и от этого кажется, что вождь иронически подмигивает…
— По-твоему, она, стало быть, не догадалась? — спрашивает Николай Иванович, укладывая голову на обвившую его шею руку жены. — Не выспрашивала, не подбиралась со стороны, обиняком?
— Нет, этого нету, — шепчет жена. — Ей, кажись, и в голову не пришло. Конечно, ежели ее пащенок будет и завтра талдырить о золоте — тут уж и дурак догадается… И такая у меня злоба на него — своими бы руками задушила!.. Как кутенка, об угол бы!..
Олимпиада от злости задергала ногами.
— Дела! — вздохнул муж. — Чего делать-то теперь? Ежели бы откупиться, например, дать ей, скажем, рублей сто, и пусть катится в Харбин.
— И не говори ты мне про это! — в злобе вскрикнула Олимпиада и, опомнившись, торопливо зашептала: — Еще чего!.. Самим в пасть лезть? Лучше уж ты выгони меня и живи с ней, с образованной… Только так и знай, — она отпихнула мужа, — и тебя, и себя погублю: донесу!
— Что ты, что ты! — ловя жену, испуганно забормотал муж. — Разве же я к тому!
— То-то, смотри у меня!.. И до чего же я этого сопливого Димку видеть не могу — прямо трясусь!.. Секачом котлетным пузо бы ему распорола! И распорю, ей-Богу, распорю, заикнись только он завтра про наш капитал…
Олимпиада трепетала, как от вожделения, и муж жадно потянулся к ней.
Затихли. Лунный луч медленно переползал через лицо Ленина, и вот портрет подмигнул уже другим глазом, левым. Тикал будильник на столе. Посвистывал носом Николай Иванович, безмятежно дышал Дим. Не спали только две женщины, но лежали тихо, не шевелясь, боясь нарушить каждая ход своих мыслей. А на полке в кухне тускло поблескивал лезвием огромный котлетный нож.
Утром, через полчаса после того, как Николай Иванович ушел в порт, Ольга Николаевна поцеловала еще спящего Дима, попрощалась с хозяйкой и, завернув в газетную бумагу пару картофельных лепешек, отправилась на биржу, сказав, что, быть может, не вернется до вечера.
Но до города она не дошла. Когда домик скрылся за поворотом дороги, она, убедившись, что никого вокруг нет, повернула обратно, но уже не старым путем, а карабкаясь все выше по сопке, которая крутым скалистым склоном нависала над домиком. Чтобы не быть слишком заметной в кустах, Ольга Николаевна сняла свой старый дождевик, от времени и приморских дождей из синего ставший бледно-голубым, почти белым.
Скоро домик выглянул снова, но уже внизу, чернея старой железной кровлей, с квадратом садика впереди него. Прячась в кустах, женщина подошла совсем близко и теперь, никем не видимая, наблюдала за собственным жилищем…
Расчет ее был чрезвычайно прост и, казалось бы, безошибочен: Ольга Николаевна думала, что хозяйка, потревоженная болтовней Димика, оставшись одна и не ожидая за собой слежки, так или иначе обнаружит место, где зарыт клад. Может быть, она захочет убедиться, цело ли золото, не вскопано ли место; может быть, просто бесцельно подойдет к нему… Пусть даже этого сегодня не случится, — Ольга Николаевна придет сюда завтра, послезавтра, через неделю… Но она добьется своего — узнает, где зарыты деньги… Она сумеет быть терпеливой!
И выбрав место, удобное для наблюдения, Ольга Николаевна села на траву, подстелив под себя плащ. Моральной оценки того, что она затеяла, совесть ее не делала — ни одной мысли не было об этом. Наоборот, в женщине проснулся азарт охотника, выслеживающего добычу, — темный инстинкт. Ей даже стало весело и очень спокойно, потому что в душе ее зрела крепкая вера в удачу.
Далеко в море дымил пароход, уходивший в Японию.
— Буду и я там! — прошептала Ольга Николаевна. — Буду с Димом. Буду, буду, буду!..
И женщина стала упорно глядеть на домик, словно гипнотизируя живущих в нем. Звенели кузнецы в траве, солнце, поднимаясь выше, начинало жечь землю, и шоссированная дорога, проложенная еще царскими военными инженерами, зажелтела атласно, словно шелковая лента. В одном месте, недалеко от домика, дорогу пересекал белый бетонный мостик, и по обе стороны его, как спичечные головки, торчали столбики. Ими с левой стороны дорога ограждалась от десятисаженного обрыва к морю, которое шумело внизу, темно-синее, почти черное, цвета спелой сливы.
На руке Ольги Николаевны тикали старые часики, звенели, как кузнечик: это шествовало время.
Солнце поднялось уже высоко над сопками Владивостока, когда в садик выбежал Дим, и Ольга Николаевна, увидев его, подумала:
“Хорошо спал сегодня… Как поздно встал!”
Потом вышла на крыльцо и Олимпиада, и Ольга Николаевна инстинктивно подалась назад, хотя снизу ее, спрятанную в кустах, никак нельзя было заметить. Олимпиада сказала что-то Диму, и Дим побежал за нею снова в дом.
На секунду стыд бритвенным лезвием скользнул по сердцу Ольги Николаевны. “Ведь вот, — подумала она, — Олимпиада заботится о Диме, доглядывает, а я, как сыщик, караулю ее опрометчивый шаг”.
Но стыд был подавлен, ибо сейчас же всплыло в памяти носатое лицо спеца по заделыванию консервных банок, который будет ее ждать сегодня, после службы, на скамеечке у бывшего памятника Невельскому[8]. У спеца необходимо было выпросить хотя бы два червонца — на башмачки Диму, — а это было затруднительно, ибо скупой латыш только на прошлой неделе дал ей пятнадцать рублей и предупредил, что до получки у него денег не будет…
В то время, пока мысли эти суетливо сталкивались в голове Ольги Николаевны, Олимпиада стояла на кухне и соображала. За десять минут до этого мальчишка, ловя на стене солнечный зайчик, опять пролепетал что-то о том, что этот зайчик золотой и его надо закопать в землю…
Вне себя от ярости и в то же время имитируя порыв нежности, Олимпиада схватила Дима с пола и так сильно прижала его к горячему жиру своих скатившихся к животу грудей, что ребенок запищал, отпихиваясь ручонками. Тогда, тяжело дыша, с потемневшими глазами, Олимпиада стала целовать Дима в ротик, и ребенок доверчиво отвечал ей на поцелуи. Потом, не выпуская Дима из рук, женщина почти упала на стул и, посадив Дима на колени, сначала легко, потом все сильнее стала сжимать рукой его нежное горлышко с артерией, пульсирующей как раз под ее большим пальцем.
Сначала Диму было приятно, и он, жмурясь, поднимал подбородок, но когда стало немного больно, он неожиданно, ловко оттолкнувшись ручонками, вырвался и убежал в сад. В этот момент его и увидела мать, прятавшаяся на сопке… Олимпиада была даже рада, что Дим убежал, — от волнения она едва не потеряла сознания.
Придя в себя и успокоившись, Олимпиада поняла, что едва не совершила безумного поступка. Безумие было не в том, что она едва не задушила ребенка, — это доставило бы ей лишь наслаждение, и, гарантируйте ей безопасность, она бы повторила все сначала, но уже с роковым для Дима концом… Не в этом было дело — Олимпиаду устрашало наказание.
Тогда на глаза ей попал тяжелый, блестевший на полке котлетный нож, и она, достав его, взвесила на руке и представила себе, как это холодное широкое лезвие полоснет по горлу Дима… Но в глазах мелькнула струя крови, и кровь напугала женщину…
— Ох, задушила бы, ох как задушила бы!.. — простонала она и заплакала, вытирая слезы полосатым передником. И вдруг простой и совершенно безопасный способ избавиться от ребенка был ею найден.
Утерев слезы, Олимпиада вышла на крылечко и кликнула Дима, — и это видела Ольга Николаевна и чуть было не растрогалась заботливостью об ее сыне… Олимпиада же была теперь спокойна: садистический порыв, неожиданно опрокинувшийся на нее, был исчерпан слезами.
— Димка, — крикнула она, — ступай домой!.. Сейчас пойдем — покажу тебе золото.
И подумала: “Будешь доволен, пащенок лягавый!”
Собственно, звала она Димика домой напрасно — могла бы и сразу вывести на дорогу. Минуты три Олимпиада все-таки медлила, бесцельно передвигая посуду на полке: собиралась с силами.
Со своей горы Ольга Николаевна увидела, как Олимпиада, держа Дима за ручку, вышла из садика, и удивилась:
— Куда же это они?
Даже встала и машинально подняла с земли свой выгоревший, почти белый дождевичок. И чем дальше от домика удалялась Олимпиада с ребенком, тем напряженнее, тревожнее становилось лицо матери. Подозрение недоброго властно захватывало ее сердце, и, уже не боясь, что ее увидят, вся на виду, Ольга Николаевна шла по горе за ними.
Дойдя — пред бетонным мостиком — до столбиков, охраняющих дорогу от обрыва, Олимпиада остановилась…
— Ну, Димка, сейчас и золото увидишь! — сказала она. — Интересное золото!
— Золотое? — поворачивая к женщине личико, улыбнулся Дим.
— Самое настоящее золотое, — хрипловато ответила Олимпиада. — Девяносто шестой пробы… Вот я камушек брошу, а ты что есть силы — за ним… Кто кого догонит?
И, подняв с дороги камень, Олимпиада бросила его за столбики.
Розовый, сияющий Дим, взвизгнув от радости игры, бросился за ним — в пропасть.
И одновременно с этим длинный крик, как необыкновенно высокая по тону, с ума сошедшая сирена маяка, вонзился в голубое небо, и, в ужасе подняв голову, Олимпиада увидела как бы огромную белую птицу, несущуюся на нее с высоты горы.
И Олимпиада бросилась бежать, оглашая пустынные сопки воем звериного страха и бешенства…
А белая птица, докатившись с горы до дороги, на секунду задержалась над пропастью и ринулась туда, где бездыханным кровавым комком лежал трупик Дима.
ЗОРКИЕ МГНОВЕНЬЯ: ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННОГО[9]
Стихотворения и рассказы. Вступительная статья В. Резвого
ЗОРКИЕ МГНОВЕНЬЯ["]
В августе 2006, в период подготовки к печати двухтомного Собрания сочинений Арсения Несмелова"" (1889–1945), автором этих строк была проделана полная сверка включенных в это издание материалов по всем доступным источникам. В частности, когда книга уже находилась в типографии, при сквозном просмотре комплекта харбинской газеты «Рупор» (1921–1938), хранящегося в Научной библиотеке Государственного архива Российской Федерации (НБ ГАРФ), удалось обнаружить несколько неизвестных стихотворений, рассказов и статей Несмелова, а также выявить первые публикации и уточнить текстологию произведений, вошедших в Собрание сочинений. На материалах газеты «Рупор» и основана настоящая публикация.
Уроженец Москвы, подпоручик Арсений Иванович Митропольский начал свой путь в эмиграцию в конце 1917, после восстания юнкеров: в 1918 — Курган, в 1919 — Омск, оттуда, с войсками генерал-лейтенанта В. О. Каппеля, — в Ледяной поход. При этом Митропольский успевал печататься как поэт, например, в омской газете «Наша армия» за подписью «Арс. М-ский» (I, 194–197). А не так давно обнаружена""" самая ранняя из таких «всё более восточных» публикаций — в Перми, т. е. еще до Кургана:
Арс. М-iй
(Пермская земская неделя.
1917. № 40 (52), 25 дек.)
В феврале 1920 Арсений Митропольский, уже поручик, наконец оказался во Владивостоке, а 4 марта в газете “Голос родины” появилось ставшее ныне хрестоматийным стихотворение “Соперники”, позднее переименованное в “Интервентов” (“Серб, боснийский солдат и английский матрос…”), — первое за подписью “Арсений Несмелов” (псевдоним взят в память о погибшем товарище). Публикации Несмелова в периодике последовали одна за другой, в 1921 вышел сборник “Стихи”, в 1922 — отдельное издание поэмы “Тихвин”; тем же годом датированы самые ранние из обнаруженных публикаций Несмелова в “Рупоре” — стихотворения “На блюдце” и “Случай” (1922 г., 21, 23 апр.; I, 205–206).
В мае 1924, успев получить несколько экземпляров нового сборника “Уступы”, но так и не успев расплатиться с издателем, Несмелов с четырьмя товарищами бежал в Китай, о чем позднее подробно рассказал в воспоминаниях “Наш тигр” (II, 660–709). Обосновавшись в Харбине, он до 1927 редактировал советскую газету “Дальневосточная трибуна” (вплоть до ее закрытия), там же опубликовал несколько просоветских стихотворений-однодневок. Из других его публикаций 1925–1926 пока известна только поэма “Декабристы” (I, 375–379). Но уже в 1927 он начинает активно сотрудничать в “Рупоре”, через год — в постепенно набирающем силу журнале “Рубеж” (1926–1945). Чтобы поместить в одном выпуске несколько материалов, пользуется различными псевдонимами (кроме основного): А. Арсеньев, Н. Арсеньев, Сеня Смелов, Анастигмат, Не-Пыли и др.
Художественные произведения Несмелова, появлявшиеся в “Рупоре” (как, впрочем, во всех периодических изданиях, где ему довелось печататься), далеко не равноценны. Наряду с серьезной лирикой — множество почти импровизационных стихотворений, приуроченных к какой-либо дате: празднику, годовщине, кончине и т. д. Наряду с лаконичной, отточенной, всегда увлекательной прозой — зарисовки на любую тему, сделанные едва ли не за пять минут до сдачи номера в набор. Но, видимо, таково было дарование, что даже откровенная халтура, совершенно нечитабельная в исполнении некоторых коллег Несмелова по цеху, под его пером обретала некий шарм. Недаром стихотворения и рассказы такого типа со страниц периодики переходили в авторские сборники Несмелова, пусть иногда и в кардинально переработанном виде.
В настоящей публикации представлены все стихотворения из “Рупора”, оставшиеся неизвестными при подготовке Собрания сочинений. Из ранних редакций отобраны стихотворения, наиболее существенно отличающиеся от позднейших вариантов, включенных в Собрание. Наконец, приводится полный текст стихотворения “Случай”, републикованного в Собрании с пропуском четырех строк.
Хотя в период 1928–1930 появились в печати (в Новосибирске и Праге) совершенно зрелые рассказы “Короткий удар” (II, 205–233) и “Полевая сумка” (II, 91-115; в первой публикации — “Полевая книжка”), всерьез Несмелов обратился к прозе только в 1930. Поэтому ранние рассказы представлены выборочно; рассказ “Комаровка” републикован в Собрании (II, 244–248).
Завершают публикацию дополнения к библиографии произведений, вошедших в Собрание сочинений. Варианты приводятся выборочно, в основном для поздних редакций. Перепечатки из владивостокских сборников “Стихи” и “Уступы” не учитываются.
Владислав Резвый
СТИХОТВОРЕНИЯ
ЭТО БЫВАЕТ…
1927. № 2158, 18 дек. С. 4.
СОНЕТ О ПОЭТЕ
1928. № 5 (2175), 7 янв. С. 7.
Из цикла “МАРИНЫ”
Владивостоку
1928. № 97 (2267), 15 апр. С. 7.
БИЛЕТЕРША
1928. № 97 (2267), 15 апр. С. 15.
ВСТРЕЧА
1928. № 142 (2312), 3 июня. С. 6.
МАНЕКЕН
1928, Харбин
1928. № 230 (2430), 1 сент. С. 2.
НАД “ВОЙНОЙ И МИРОМ”
1928. № 238 (2438), 9 сент. С. 3.
НА ШАТКОМ ОСТРИЕ
1929. № 56 (2601), 3 марта. С. 3.
ГАВАЙСКАЯ ПЛАСТИНКА
1929. № 123 (2623), 12 мая. С. 3.
ПОЕДИНОК
1929. № 157 (2657), 16 июня. С. 2.
coup de grace — последний удар (фр.).
ЗОРКИЕ МГНОВЕНЬЯ
1929. № 321 (2821), 1 дек. С. 3.
<НОВОРОЖДЕННЫЙ ГОД>
1931. № 1 (3203), 1 янв. С. 1;
подпись: “А. Арсеньев”.
КТО НЕ ЛЮБИТ
НОВОГОДНЕЙ ВСТРЕЧИ?
1931. № 1 (3203), 1 янв. С. 15.
ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ!
1931. № 96 (3298), 12 апр. С. 1;
подпись: “Н. Арсеньев”.
НА МОГИЛЕ
1931. № 246 (3448), 12 сент. С. 4.
Ст-ние посвящено памяти Владимира Алексеевича Казем-Бека (14.02.1892, Казань — 4.08.1931, Харбин), “доктора-бессребреника”; умер, заразившись дифтерией от больной девочки. Имя Казем-Бека было присвоено двум харбинским больницам.
БЛИННАЯ БАЛЛАДА
1932. № 63 (3619), 7 марта. С. 3;
подпись: “Сеня Смелов”.
ШТУРМ ХАРБИНА
1932. № 228 (4053), 21 авг. С. 4.
Летом 1932 из-за большого паводка на реке Сунгари в Харбине произошло сильнейшее наводнение, сопровождавшееся эпидемией холеры.
" Гостил я у старушки, "
Наташе
1928. № 5 (2175), 7 янв. С. 17.
Посвящение — Наталья Арсеньевна Митропольская (1920–1999), дочь Несмелова и Е.В. Худяковской (1894–1988).
БРАТИШКА-ТРУСИШКА
1928. № 97 (2267), 15 апр. С. 14.
Другие редакции стихотворений, вошедших в Собрание сочинений
СЛУЧАЙ
1922. № 201, 23 апр. С. 2.
В СТЕПЯХ
1927, Харбин
1927. № 2057, 4 сент. С. 2.
В Собрании сочиненний — под загл. “Гряда” (I, 249).
ПЕРЕД ПОБЕГОМ
1924, Бухта Улисс
1931. № 252 (3454), 18 сент. С. 3.
В Собрании сочинений — без загл. (I, 207–208; II, 655–656).
О ХАРБИНЕ И О НАС
16 августа 1933
1933. № 233 (4258), 31 авг. С. 19.
В Собрании сочинений — под загл. “Стихи о Харбине” (I, 137–138).
ДЕД ПОНУЖАЙ
1919-20 — 1934-35
" В эту ночь нацедимте в бокалы "
6 декабря 1934
1935. № 1 (4702), 1 янв. С. 6.
В Собр. соч. под загл. “Понужай” (I, 132–134). Ст-ние приурочено к годовщине Великого Сибирского Ледяного похода — отступления Восточного фронта армии адмирала Колчака на восток.
РАССКАЗЫ
Домик над бухтой
Из казармы, полуразрушенной снарядом с японского крейсера и покинутой солдатами народной армии, ушедшими в сопки и разбежавшимися, Петровский перетащил тяжелые железные кровати и стал устраиваться. Он выбрал для жилья маленький офицерский флигель, застеклил окна в двух комнатах и поправил плиту.
В первой, маленькой, поселился он сам, вторую же, побольше, отдал старой генеральше, жене своего комполка, которую он, вместе с ее десятилетней дочкой, в полуразбитой крушением санитарной теплушке, через тиф и большевиков, — дотащил до Владивостока.
Домик стоял на горе, под ним голубела бухта, а за ней и над нею, поднимался на сопках прекрасный большой город.
Дни были страшные и кровавые.
Огромные иностранные корабли чернели на бухте, как крокодилы в болоте, лениво дымили трубами, и на бортах их матросы говорили на всех языках, от японского и филиппинского до французского.
Генеральша нищенствовала, продавала вещи, которые сумела вывезти, и должала лавочникам-китайцам. Делать она ничего не умела и не хотела, и в комнате ее было не подметено, а от тазика, стоявшего под кроватью, дурно пахло.
Петровский ловил рыбу и кормил женщин.
Брала камбала, ленивая, как ладонь широкая, одноглазая, остро и неприятно пахнувшая. Ловилась и скумбрия, но лучше всего брала морская красноперка, похожая на нашу плотву.
Из красноперки делали котлеты.
Генеральша чистить рыбу не могла: нервы не выдерживали острого рыбьего запаху.
Она пила кофе из великолепного кофейника, единственной вещи, с которой она не могла расстаться. Пила раз семь в день, немилосердно разбавляя кофе водой, угощала Петровского и за жидким пойлом своим становилась разговорчивой, вспоминая Петроград и кутежи с шампанским.
Худенькая Верочка бегала к лавочнику-китайцу, выпрашивая в долг масло и керосин. Раз, придя в лавку, Петровский увидел, как китаец-приказчик мял девочку в углу лавки.
Матери об этом Петровский не сказал: ни к чему!..
Свистнул только:
— Девкой будет!
Вечерами садились на крылечко и смотрели на бухту, на огни города, на зеленые и красные сигнальные фонарики на бортах и мачтах крейсеров.
Слушали музыку, долетавшую из города и с кораблей, и глубоко вдыхали влажную синюю морскую мглу, в которой вспыхивали уже фосфорические точки светящихся мух.
Генеральша рассказывала. Петровский, не слушая, думал о своем.
От Колчака ничего не осталось, но и большевиков иностранцы почти уже вышибали из Приморья. Надо было начинать что-то делать.
— Раз из Омска добрался сюда и не погиб, — думал, — так и здесь не пропаду. Если жизнь тяжела, так есть еще молодость, а она всё скрашивает!
И однажды, сходив в город, Петровский вынул спрятанный в подполье наган и сказал генеральше:
— Будем переворот устраивать. Ухожу я…
И ушел из домика навсегда.
Прошло семь лет. На башне морского штаба, на остром как игла флагштоке давно уже развевался красный флаг Советского Союза.
Уже и выгореть он успел, обсосанный соленым морским тайфуном, уже собирался заменить его новым директор морской обсерватории, помещавшейся в башне.
Давно и крокодилы иностранных крейсеров уползли из бухты и советский миноносец держал брандвахту. В домике по ту сторону бухты давно уже не было ни Петровского, ни генеральши с ее дочкой.
Школа первой ступени разместилась в отремонтированном офицерском флигеле.
Да, прошло семь лет.
Петровский шел по залитой витринными огнями шумной харбинской улице.
Он был в штатском и одет хорошо, тепло и прочно.
Была зима…
— Театр, кинематограф, кабак? — спросил он себя.
Он выбрал последнее. Потом по скользкой железной лестнице спустился в подвал модного фокстротного ресторанчика, отдал пальто рябому китайцу, вошел в зал и остановился у дверей, потирая озябшие руки.
Танцевало несколько пар. Мимо, обдав запахом разгоряченного тела и духов, скользнула женщина, почти перекинувшая свое тело в руке кавалера, и Петровский подумал, как легко она идет и как красивы ее ноги, тонкие, перехваченные в щиколотках черными лентами шелковых туфель.
Затем он сел за столик, спросив вермут, горько-сладкий итальянский Чинзано, и стал его пить большими рюмками, не разбавляя водой. И скоро ему захотелось танцевать.
Когда вспыхнул свет и девушка, которую он заметил, прошла в угол зала, где сидели кельнерши, и села, — Петровский взглянул на нее и увидел, что она улыбнулась ему, как знакомому.
И едва Петровский привстал, как она поднялась ему навстречу.
— Здравствуйте, Василий Петрович! — сказала она, когда он обнял ее, чтобы начать танец. — Не узнаете? Верочка!
— Домик над бухтой! — вскрикнул Петровский, уже скользя по навощенному линолеуму и чувствуя, как гибко талия девушки перегибается в его руке. — Неужели вы? Боже мой, ведь уже семь лет. А мама?
— Она умерла.
Они скользили по залу, лавируя между парами, и в этой алой полумгле, в этих воющих звуках танца разговаривать было просто и легко.
Петровский чувствовал грудь девушки, и ноги ее почти переплетались с его ногами.
Танцевали долго, а когда вспыхнул свет, Петровский посадил девушку к своему столу.
— Ну, как вы живете? Рассказывайте! — сказал он, рассматривая милое личико девушки, очаровательное молодостью и тем идущим изнутри оживлением, имя которому — юность.
— Знаете что, — начала Верочка, как-то наивно, еще по-детски, складывая губы бантиком. — Лучше пойдем в кабинет. Или?..
Петровский понял значение недоговоренного.
— Нет, — сказал он, — деньги у меня есть. Если хотите, пойдемте.
В маленькой отдельной грязноватой комнате они сели рядом на раздавленный неровный диван. Пришел лакей, старик, похожий на гнома, и спросил, чего желают господа.
Появилось вино и шашлык.
А через час Верочка сидела у Петровского на коленях и он целовал ее голое плечо, спустив на руку легкую надушенную ткань платья.
Потом он напился совсем, ему казалось, что кто-то обидел его, и он кричал, махая руками:
— А помнишь ли ты домик над бухтой? Помнишь, как я камбалу для вас ловил?
И Верочка, побледневшая, скучная и тоже пьяная, сердито отвечала ему:
— Не ори! Лучше закажи еще бутылку Аи.
И узнав, что у него больше нет денег, убежала и уже не вернулась.
Спотыкаясь, Петровский шел домой. Была злая ночь. С Хингана дул резкий ветер.
— Домик над бухтой, камбала, девочка, играющая в мяч. Когда это всё было? Не помню!.. Да и было ли. Лучше забыть!..
Он уперся лбом в фонарный столб и заплакал тяжелыми пьяными слезами.
С Хингана, по-волчьи подвывая, дул жесткий железный ветер. Он звал к борьбе и к мужеству.
Но усталые люди не любят холодного ветра.
подпись: “А. Арсеньев”.
Безумие
Сумасшествие приходит столь же неожиданно, как и смерть.
Правда, врачи, заглянув в зрачки человека, над которым, неведомо для него, нависла шершавая кошма безумия, что-то угадают и о чем-то начнут предупреждать, но ведь не все же вовремя обращаются к врачам.
Да и как связать, скажем, неравномерность зрачков с тем страшным процессом распада разума, который превращает человека в скота, заставляя его, как сумасшедшего фаворита Екатерины II, есть собственный кал.
Никак не свяжешь.
Ведь этот процесс похож на гудение молекул пара в котле, готовом разорваться.
Только специалисты понимают, что значит красная черта на циферблате манометра и как опасно, когда его стрелка переходит эту черту.
Александр Иванович Смирнов, человек бесцветный, как его фамилия, третью неделю чувствовал странное недомогание.
Да и недомоганием ли это было?
Раньше каждое свое движение тело делало естественно, просто, рука поднималась и опускалась, ноги шли, рот жевал или говорил.
Теперь всё это стало трудным. Для каждого движения требовалось повторное приказание воли, которая нашла себе в сознании Александра Ивановича Смирнова грозного и сильного врага в виде какой-то особой лени, на каждое требование действия отвечавшей:
— Да полно! Не стоит!.. К чему всё это?
И только в эти дни Александр Иванович Смирнов дорос до понимания страшных слов Екклезиаста:
— Всё суета сует и всяческая суета!
Правда, иными путями пришел к этой истине еврейский царь Соломон, путями, на которые и не ступала нога российского обывателя Александра Ивановича Смирнова, но ведь
В Александре Ивановиче умирала душа.
Умирала, отгнивая одной частицею за другой, превращая человека лишь в чрезвычайно сложный комплекс клеток, еще подчиняющийся общим законам прозябания.
Но когда и этим клеткам стала грозить гибель, в опустевшем сосуде души родился страх.
Он был косматым, как лес под осенним ветром, и бесформенным, как осенние тучи.
Когда царь Давид умирал от дряхлости, к нему на одр положили юницу, чтобы она передала ему свою молодость и бодрость.
Умирающее хватается за живое.
Темный страх, гудевший в груди Смирнова, как сосновый бор в сумерках, погнал его к женщине.
Он нашел ее.
Она была полуитальянкой-полурусской, светлой блондинкой, с кожей нежно-розовой, просвечивающей молодой кровью.
Женщину побеждает не красота и не богатство, а сила желания самца, захотевшего ее. Желание самца гипнотизирует их, связывает их волю и ведет на ложе, может быть, и нежеланное, как лунатичку луч лунного света.
А Смирнов желал.
— Завтра я приду к тебе!
В этот вечер, идя к себе домой, Смирнов искал в своей душе волчьих завываний страха.
Их не было.
Утром Смирнов проснулся бодрым и жизнерадостным.
Сосед по номеру в гостинице, где жил Смирнов, слышал, как он пел, чего никогда не было.
Вовремя Смирнов ушел и на службу.
Но на углу Китайской и Диагональной он вдруг остановился, озадаченно повертелся на месте и вдруг бросился в противоположную сторону, к магазину, где потребовал себе шерстяной купальный костюм.
Была зима, и приказчик удивился:
— В теплые края едете?
— Какие там края! — жизнерадостно замахал руками Смирнов. — Для управления мне нужен!.. У нас там без купального костюма теперь совершенно невозможно!
— Уж известно! — согласился приказчик, полагая, что в словах покупателя скрыт какой-то политический намек. — Какого цвета прикажете? Вот розовый. Настоящий устряловский цвет. Или оппозиционный — зеленый. Такой костюмчик товарищ Лашевич летом у нас брали. Под “лесного брата”.
Александр Иванович выбрал костюм и поехал в управление.
Там он усердно работал, и только конторщик Власов, человек мрачный и нелюбимый сослуживцами, заметил в поведении Александра Ивановича некоторую странность.
Когда он, с нужной бумагой или за нею, пробирался между столов к месту зава, — он у крайнего стола всегда делал широкий шаг, словно перешагивал через лужу.
— Что, ножки боитесь замочить? — ехидно спросил Власов.
— А как же! — охотно ответил Смирнов. — Ботинки-то новые, лаковые… Жаль… Хотя сегодня поуже стало, высыхает, что ли…
— Шутник! — угрюмо и с завистью сказал Власов и мрачно подумал: “С утра наклюкался… И с чего бы?.. Кажется, не пил человек”.
Женщина пришла, как обещала, в девять.
Подошла к двери номера, на которой висела белая эмалированная дощечка с цифрой “17”, и постучала.
“Войдите!” — глухо услышала она и робко отворила дверь.
Ведь даже опытные женщины робеют, входя в комнату мужчины, которому они в первый раз должны отдаться.
Смирнов встретил ее пылко, настолько пылко, что она даже не сразу заметила, что он был… в одном купальном костюме.
Но, разглядев одеяние Смирнова, женщина обиделась.
— Конечно! — сказала она. — Ты знал, что я пришла, чтобы стать твоею, но всё же ты должен был бы встретить меня как порядочную женщину.
В том, что она сказала, была оскорбительная для нее бессмыслица, но она не заметила ее, как не поняла безумия в ответе Смирнова:
— Милая, но разве ты не чувствуешь, ведь льет же, льет…
— Не валяй дурака! — строго сказала она. — Я знаю, у каждого из вас свои причуды. Не прикидывайся сумасшедшим!
Но все-таки женщина не ушла от Смирнова. Зеленый костюм шел к нему; у него было сильное белое тело, возбуждающее, пахнувшее. Он был силен.
Женщина ушла в полночь.
Когда Смирнов затворял за нею дверь в комнату, как черная мохнатая собачонка проскользнул страх.
“Он” забился под кровать.
Смирнов долго выпихивал его тростью, но он, сделавшись крошечным, забился в щель.
Всю ночь Смирнов не спал, слушая, как страх скулит под кроватью.
Два раза в комнате сам собою зажигался свет и сам гас.
Утром, всё еще в своем купальном костюме, Смирнов выполз из своего номера и “на саженках” поплыл к телефону, преследуемый отчаянно кричавшим от страха боем Василием.
Завладев телефоном, Смирнов повертел диск и, думая, что говорит с завом своего отдела, крикнул:
— Я Ной. В моем ковчеге среди нечистых есть два места. Беру вас с вашей супругой с собою. Торопитесь! Льет всё сильнее!..
Потом Александра Ивановича Смирнова отвезли в шестой барак.
В отделе с полчаса поахали.
А дальше Власова посадили на место Смирнова, с прибавкой.
— Только смотрите, тоже с ума не сойдите! — ласково пошутил зав.
— Не сойду! — мужественно отшутился Власов. — Мне не с чего сходить!
Жизнь шла своим чередом.
подпись: “А. Арсеньев”.
Истерика
Анна Ивановна вышла из мутной сунгарийской воды, как Венера из морской пены. Молодая, сильная, стройная, она шла по пляжу, топя ступни маленьких ног в золотой горячей кошме песка. Шерстяной темно-коричневый купальный костюм оттенял золотисто-розовый, еще свежий загар ее крепких плеч.
Быстрицкий сидел на скамеечке, ждал.
Анна Ивановна жила с ним уже третий год, но официально они были лишь “знакомыми”.
Освеженная водой и гимнастикой плавания, женщина посмотрела на своего друга неприязненно, как-то сразу, одним взглядом, впитав в себя всю его слабосильную сутулую фигурку с морщинистым лицом и слегка оттопыренной нижней губой — признак мелочности.
И, хотя знала наперед, что ответит Быстрицкий, Анна Ивановна все-таки спросила:
— Отчего же вы не купаетесь?
— Я удивляюсь, как вы можете купаться в той отвратительной воде, — еще более вытягивая нижнюю губу, ответил Быстрицкий, — надо быть слишком небрезгливым, чтобы погружать свое тело в эти помои.
Анна Ивановна почти с ненавистью взглянула на мужчину.
Ах, как она его знала!..
Чистенький, сухопарый и слабосильный, он сидел на скамейке, боясь пошевельнуться, чтобы не измять белых шевиотовых брюк, купленных вчера и впервые одетых.
— Как я его могла полюбить! — почти вздрогнула она. — Боже мой, какое чучело! И ведь не купается он только потому, что боится воды, не умеет плавать и стыдится этого.
И назло ему она сказала:
— Нет, вода ничего. Только, конечно, тебе, не умеющему плавать, купаться здесь опасно. Обрывисто тут… Ты бы поучился у Романченки.
— Я? — деревянно дернулся Быстрицкий и сейчас же окаменел, дрожа за складку своих панталон. — Мне учиться плавать на глазах у всех, чтобы какой-нибудь писака накарябал бы на меня фельетон в газете? Я — помощник заведующего местным отделением фирмы “Крамер и К-о”. Надо быть мещанкой, чтобы делать мне такие предложения.
Анна Ивановна вздохнула.
“Не надо ссориться, — подумала она. — У каждого человека есть свои недостатки. Все-таки по-своему он меня любит”.
Вспомнились подарки…
— Проживи-ка на жалованье машинистки! — еще раз вздохнула она, навзничь, во весь рост, растягиваясь на золотом горячем песке.
— Ты бы хоть на песочке погрелся! — ласково пропела она, снизу вверх глядя на его презрительное лицо с оттопыренной нижней губой.
И сейчас же поняла, что этого говорить не следовало; Быстрицкий был худ, как воробей весной, и стыдился своей худобы.
— Я слишком чистоплотен, чтобы валяться на этом заплеванном песке! — надменно пискнул он.
“А ну тебя к черту!” — досадливо подумала Анна Ивановна и перевернулась на живот, подставляя солнцу гибкую узкую спину.
Два японца, с фотографическим аппаратом слонявшиеся по пляжу, стали медленно подкрадываться к женщине…
И нерешительно остановились в пяти шагах от нее.
— Эээ! — начал один из них, посолиднее и постарше. — Иссс… эээ!.. Извините… Мозно
Анна Ивановна подняла голову.
— Не смейте! Впрочем, — захохотала она, — черт с вами, снимайте.
— Не позволяй! — дернулся Быстрицкий. — Не смей позволять. Я не желаю.
— Ну и говори с ними сам! — злорадно зевнула женщина, пряча лицо в ладони. — Защищай меня.
— Нельзя, нельзя! — замахал рукой Быстрицкий. — Моя не разрешай. Прошу вас… Нельзя!
— Мадам разрешает, почему нельзя? — обиделся японец посолиднее. — Что такое? Анноне!..
Другой в это время, скаля золотые зубы, уже орудовал аппаратом.
Быстрицкий почти плакал. Был выход — сесть на песок рядом с Анной Ивановной, заслонив собою ее от объектива, но тогда бы пропала свежесть шевиотовых брюк, а сегодня вечером надо было идти на симфонию! Он терялся.
— Боже мой, какой червяк! — с отвращением думала женщина, сквозь пальцы рук, закрывших лицо, наблюдая Быстрицкого.
И так как публика, валявшаяся на пляже, стала уже обращать внимание на происходившее, она, легко и грациозно вскочив с песку и показав японцам шиш, побежала к Яхт-Клубу.
— Пора обедать!
На террасе ресторана Быстрицкий хорохорился:
— Еще немного и я бы им в морду дал. Но ты, ты хороша! “Пожалуйста, снимайте!” Развалилась, обрадовалась, как швейка перед господами. Ведь неприлично!.. Я же занимаю положение, про нас в газетах могли напечатать!..
После обеда решили ехать домой.
— Кажется, волна! — лицемерно-равнодушно заметил Быстрицкий на берегу. — Не закачало бы тебя, Аня!..
— Не трусь! — резко оборвала женщина. — Ведь стыдно же!
Она была страшно зла: накипело.
— Какая волна, господин! — ласково начал было лодочник. — Такой волны куры не боятся.
— С тобой, любезный, не разговаривают! — строго оборвал его Быстрицкий, выпирая нижней губой.
И хотя катер гудел рядом, но отступление было уже невозможно: Анна Ивановна прыгнула в лодку, сильно качнув ее. Быстрицкий, оберегая панталоны, полез за нею.
Лишь миновали фарватер, ветер, дувший снизу и вызывавший заметное волнение, действительно засвежел. Лодку стало покачивать.
Быстрицкий вцепился в борта обеими руками.
Анна Ивановна, сидевшая напротив него, со сладострастием жестокости глядела в его помутневшие глаза.
Он лепетал срывающимся голосом:
— Я же говорил, надо ехать на катере. Тебя обязательно у… у… качает!
И тут голосом, зазвеневшим от ненависти, Анна Ивановна вдруг прошептала, наклоняясь к лицу друга:
— Ты вошь, настоящая вошь! Вошь в складках жизни!
И одними губами, почти беззвучно:
— Хочешь утоплю!
— Аня, что ты… Побойся Бога! — взвыл Быстрицкий. — За что?.. Ведь я же серьги тебе подарил. На курорт повезу!..
— Женись на мне…
— Аня!..
— Что?!
Она сильно качнула лодку, зачерпнувшую воду одним бортом.
— Лодочник!.. Товарищ!.. Гражданин! — взвыл Быстрицкий. — Она потопить меня хочет. Преступление!..
— Не тревожьте их, барышня, — ухмыльнулся лодочник, пыхтевший на веслах. — Они, видать, малокровные. А вы, барин, не пужайтесь. Здесь отмель. Чуете, лодка по песку днищем чиркает…
— Вошь, вошь!.. И кого я только любила, — истерически взвизгнула Анна Ивановна и вдруг залилась припадочным хохотом. — Боже мой, Боже мой… За сережки, за курорт. Хуже проститутки!
Быстрицкий, всё еще державшийся за борта, каменел от ужаса.
Лодочник бросил весла.
— Видно, сезон такой начался, — философски вздохнул он. — Третий припадок у меня на реке за неделю. Малокровные нынче господа пошли.
И спросил, обращаясь к Быстрицкому:
— Ехать аль подождать, пока барышня выревется?
— К берегу! — скомандовал Быстрицкий.
подпись: “А. Арсеньев”.
Под звездами
Солнце умирало, как может умирать только солнце: во всем великолепии властелина, окруженного пурпуром и коленопреклоненными облаками, столпившимися на западе у пылающего ложа умирающего Царя.
Зеркало озера, отразив эту великолепную агонию, закурилось ладаном сизого тумана, и коростель, как дьячок, закудахтавший:
— Помилгосподи, помилгосподи! — затянул свою отходную по умирающему дню.
Сразу стало темнеть.
Чавкая по болоту высокими сапогами, Сергей Иванович повернул к городу. Огненно-рыжий лаверак Маманди бежал впереди, старательно принюхиваясь к болотным запахам, но бекасов не было.
Озеро уже осталось позади. Охотник, посвистывая собаку, выбрался на песчаные дюны, и с них, далекий, аспидно-дымчатый, развернулся на горизонте вечерний Харбин, весь в желтой россыпи первых огней.
— Красавец город! — со вкусом подумал Сергей Иванович, приостанавливаясь на вершине песчаного вала, чтобы полюбоваться прелестью панорамы.
“И на желтой заре — фонари”, — пришла на память строка Блока…
Прохлада, наступившая после знойного дня, была как отдых после тяжелой и скучной работы: как эманация бодрости вливался в легкие душистый степной воздух, горьковатый от запаха полыни.
Сергей Иванович сел на песок и закурил.
Снизу, на фоне еще светлого неба, он чеканился четким силуэтом. Подошел Маманди и, тяжело вздохнув, лег рядом с хозяином.
Минуту собака лежала спокойно. Потом мохнатые уши вдруг приподнялись и ноздри стали торопливо втягивать воздух. Сергей Иванович взглянул по направлению его вытянутой морды и заметил впереди, под дюнами, мутно белевшее светлое пятно.
А лаверак уже летел к нему.
— Ай, ай! — раздался испуганный женский голос. — Пошел, пошел!
— Маманди, назад! — крикнул Сергей Иванович.
Собака, так же без лая, как и убежала, легко взбежала на холм, стегая хозяина по коленям гибким хвостом. Всем своим растерянным видом она показывала, что удивлена: как можно было испугаться ее, интеллигентной охотничьей собаки!
Сергей Иванович сошел вниз. Женщина встала, подняв с земли дождевик или пальто, на котором она лежала.
— Вы не хунхуз? — полушутливо спросила она, увидев ружье в руках подходившего к ней человека.
— Если хотите, я могу увести вас в сопки, — улыбнулся Сергей Иванович. — Нет, я не хунхуз… Однако, вы далеко забрались!
— Не хотелось уходить, — ответила женщина, силясь разглядеть лицо охотника. — А когда собралась, увидела, как вы сели на дюне, и притаилась.
У нее был молодой голос, звучащий возбужденно: напугала собака.
— Я из Затона, — сказала женщина.
— Пойдемте, я вас провожу.
— Хорошо.
Сергей Иванович был рад встрече. Степная ночь, надвинувшись темным небом, тысячами кузнечиков звенела именно о женщине, о женщине с молодым голосом, гибко идущей рядом.
Женщина, которую он встретил, не побоялась вечером уйти так далеко. Она отважна, и это очень хорошо!
— Вы любитель охоты? — спросила она с тем, чтобы начать разговор, когда они зашагали по направлению к далеким огням Затона.
— Нет, — ответил Сергей Иванович. — Я люблю охоту лишь за то, что она дает возможность уйти от людей и несколько часов быть самим собой.
— А разве в другом месте вы не являетесь самим собой? — с едва заметной усмешкой в голосе спросила спутница.
“Она умна”, — подумал Сергей Иванович и ответил:
— Видите ли, в городе наша воля окружена тысячами других воль, они воздействуют на нее, меняют ее “форму”, как давление меняет форму эластичного шарика. Только там, где мы не окружены людьми, мы духовно выпрямляемся и можем думать и чувствовать свободно…
Спутница минутку молчала, вдумываясь в его слова.
Потом, без видимой связи, сказала:
— Вы, вероятно, очень хороший человек. О, да… Даже ваша собака не лает.
— Мой Маманди интеллигентный пес.
— Вы… поэт?
— Я агроном. Специалист по соевым бобам.
— Фи!.. Лучше бы вы были инженером и строили мосты. Знаете, как стальное кружево!
— У вас есть вкус!
— А вы думали нет?
Было легко идти по твердому грунту степной дороги в прохладном воздухе, качавшемся в упругом гамаке небольшого ветра.
Как мячиками, перебрасывались легко скользившими фразами.
— Смотрите, — сказал Сергей Иванович, — огни Харбина похожи на тысячи глаз огромной волчьей стаи. Даже кажется, что они перебегают.
— Это сравнение приходило и мне на ум! — ответила она.
Сергей Иванович чувствовал, что женщина отвечает, стараясь рассмотреть его лицо.
Он улыбнулся.
— Вы чему? — быстро спросила спутница.
— Так, — отвечает он. — Вы, кажется, очень молоды?
— А вы не видите?
— Я не смотрю на вас.
— Так поверните же лицо!
На мутно белевшем тонком овале блестели только глаза. Девушка тряхнула подстриженными волосами.
— Ну, теперь видите? Мне восемнадцать лет!
— Мне кажется, вы нездешняя?
— Конечно. Я недавно из Москвы!
— Потому-то вы такая и смелая!
— А разве в Харбине нет смелых девушек?
— Ах, они смелы по-другому!
— Не понимаю!
Сергей Иванович не ответил. Он любовался походкой своей спутницы. Легкой, ритмичной, похожей на танец. Так ходят девушки, много занимающиеся спортом.
Из темноты вынырнула тупым горбом крыша первого дома. Залаяла собака. Только теперь путники заметили, что в звон степных кузнечиков уже давно ворвались и другие звуки.
Где-то играла виктрола, трещали моторные лодки и жалобно плакал далекий, словно заблудившийся паровоз.
— Ну, вам, наверное, к реке! — сказала девушка. — А мне направо. Я здесь живу.
И, протянув легкую руку, свободным, красивым движением указала на горб вынырнувшей крыши.
Стояла, прямая и стройная, против спутника. Слышно было, как спокойно и глубоко они дышат.
Не протягивая руку, ждала.
Сергей Иванович почувствовал, как быстро у него забилось сердце. Фраза о том, что он хочет еще раз увидеться со своей новой знакомой, такая простая и легкая, запуталась, как моток ниток в лапках котенка.
Но именно эта сбивчивость и сказала девушке главное.
Доля секунды: объятие и быстрый, как сон, поцелуй с ароматом юного дыхания и свежестью ласковых губ.
И больше ничего.
Сергей Иванович даже не ждал, что девушка вернется. Он знал, что этого не будет. В душе же было ощущение, что вот здесь, у черного горба незнакомой крыши, его жизнь вдруг повернута под углом в 180 градусов и теперь пойдет по другому пути.
подпись: “А. Арсеньев”.
Лет 20 тому назад…
Стаивал последний снег; по черной, жирной, пахучей земле, уже посылавшей из недр своих первые, ярко-зеленые, острые травинки, — шествовала весна 1916 года. Заглянула она и в офицерскую землянку пятнадцатой роты … полка.
Командир роты, поручик Кобельков, — конечно, солдаты называли его “наш кобель”, — получил из Москвы посылку от невесты: пять плиток эйнемовского шоколада “Золотой Ярлык” и много филипповских жаворонков, очерствевших за дорогу. Было, конечно, и письмо:
“Вадим, дорогой мой и любимый, если бы ты только знал, как ты мне необходим, как душа рвется к тебе! У нас такие солнечные дни, так тепло… Я хожу в весеннем, приколола фиалки. Так хочется взять твое лицо в свои ладони, глубоко заглянуть в твои глаза и целовать, целовать твои губы”…
И так на четырех страницах письма. Стон желания, томление, зов…
— Рррр! — прорычал Кобельков, комкая письмо. — Черррт!
— Чаво? — равнодушно спросил Кутькин, денщик, вятский парень.
— Уйди, рррасшибу! — проворчал Кобельков.
— Такой день, а лаетесь! — зевнул Кутькин. — Чай давать, что ли? Ишь каких птиц выпекают, — неодобрительно покачал он головой, рассматривая жаворонка. — Мне одное птичку разрешите взять, ваше благородие. Заместо кулича разговеюсь ей.
— Разрешите войти? — осведомился фельдфебель, входя в землянку. — Здравия желаю, ваше благородие. Из штаба полка звонили.
— Здорово, Кузьмич. Чего такое?
— Всё относительно праздника, ваше благородие, сегодня же Страстная Суббота. Десять человек от роты приказано послать к заутрени в штаб полка. Обед привезут к 11 часам…
— Так…
— Еще приказано прислать приемщиков за куличами и за вином. Полведра на роту…
— Ну, пошлешь.
— Слушаюсь!
Фельдфебель чуть заметно скосил глаза на Кутькина, вдруг задергавшего плечом, оживившегося.
— Ты чего, как жеребец, не стоишь на месте? — спросил Кобельков.
— Ваше благородие! — мотнулся денщик к ротному. — Прикажите нам выдать хоть полчайника винишка. Мало ли!.. Оно от живота помогает…
Фельдфебель пошевелил левым усом. Вид его говорил: “Уж попадись ты ко мне в роту, я тебе дам полчайника”…
— Ать! — гаркнул Кобельков. — Цыц! Я тебе покажу винишка!..
— Я же для вас! — обиженно заворчал Кутькин. — Что я, калоголик, что ли? Вон я даже вашего одеколона не пью.
— Дай шинель!
Поднялись в ход сообщения из блиндажной землянки, зажмурились от яркого весеннего солнца. Вентилируя легкие, Кобельков глубоко забрал в себя свежий апрельский воздух и с шумом его выдохнул…
— День-то какой, Кузьмич, а? А тут воюй!..
— Когда-нибудь и войне будет конец, ваше благородие!
— Да, надо полагать…
По укоренившейся привычке — обязательно взглянуть на противника, выходя утром из землянки, — Кобельков подошел к тому месту хода сообщения, где можно было встать. Несколько воткнутых в землю веток маскировали головы. Фельдфебель встал рядом.
Привычные глаза Кобелькова сразу же отыскали впереди за линиями наших и австрийских проволочных заграждений желтоватые линии подсыхавших окопов противника. Те же бойницы, те же пулеметные гнезда…
— Как и вчера!..
— Тихо, ваше благородие!.. Ишь только где погромыхивает. Должно и они чувствуют, какой у нас сегодня день. А пушки-то вон как далеко говорят…
— Да, — почему-то вздохнул Кобельков, вслушиваясь в отдаленный пушечный гул. — Где-то в гвардейском корпусе паляют…
Прошли в окопы и пошли ими. Часовые у бойниц, издали заметив начальника, вставали на стрелковые ступеньки и поворачивались лицами к бойницам: они должны были наблюдать за противником, но, так как наблюдать было не за чем, солдаты лодырничали. Перед ротным от солдата к солдату полз по окопам предостерегающий шепот:
— Кобель идет, Кобель идет!
— Как в землянках сегодня? — спросил поручик фельдфебеля.
— Одолевает вода, ваше благородие! Прямо измучились земляки, прямо страдальцы! Не зайдете ли?
— После зайду. Надо мне еще с батальонным поговорить.
Повернули назад, к землянке телефонистов.
Тут встретились с возвращающимся в роту субалтерном, прапорщиком Лавровым, рано утром по поручению Кобелькова отправившимся в штаб полка, вернее, в околодок…
— Ну, как? — спросил Кобельков.
— Есть, ротный! — весело крикнул прапор. — Вот она, голубушка…
И он бережно похлопал по оттопыривающемуся карману шинели.
— Верите, — продолжал он, — когда по чистому месту перебегал, Бога молил, чтобы не обстреляли. С этакой сладостью да вдруг кокнут…
— Сколько же ваша милая нам прислала? — и Кобельков даже облизнул губы.
— Полную бутылку девяностоградусного…
— Вот это любовь! — с почтением сказал Кобельков. — Это я понимаю, это настоящая любовь. Это сестричка!.. Она, стало быть, нашему лекарю переслала, как обещала? Удивительно, как это доктор не выхлестал половину…
— Ну, у них своего достает… У них даже сырная пасха есть. И окорок. Право, сам видел!.. Вас завтра звали…
— Зайду, если всё будет благополучно. Ну, вы идите, голуба, в землянку. Да осторожно идите, чтобы, чего доброго, вас не шандарахнули, не высовывайтесь. И вот что — чтобы мой вятский не наблудил: стерва парень, второй год хочу его прогнать и всё не решаюсь — привык. Пойдем, Кузьмич, к телефонистам…
Разговор с батальонным был недолгий.
Капитан Агапов повторил лишь то, что доложил ему фельдфебель.
Кроме того, он сказал, что из штаба дивизии получено приказание быть в эту ночь особенно бдительным, так как есть, мол, опасения, что австрийцы произведут вылазку…
— Воспользуются нашим праздничным настроением, — закончил батальонный.
— Слушаюсь, господин капитан, — ответил Кобельков и, положив трубку, отошел от аппарата.
Приказание батальонного он сейчас же передал фельдфебелю.
— Не может этого быть, ваше благородие! — усмехнулся тот. — Чтобы в такую ночь и этакое! Ничего не будет… Ведь мы же в их Пасху их не беспокоили…
— Я тоже так думаю… Батальонный и сам-то, полагаю, не очень верит…
— Ведь христианский всё же народ. Не турки!..
— Именно.
День пополз медленно.
Около полдня австрийцы бросили из тяжелой батареи несколько гранат по группе солдат, откапывавших от грязи вход в лисью нору, но разорвался только один снаряд, другие, подняв фонтан черной грязи, канули в мягкой, мокрой весенней земле.
Наша батарея ответно обстреляла козырьки окопов противника.
Шестнадцатилетний доброволец Изборин, уже унтер и георгиевский кавалер, выпер на самый пригорок собирать подснежники. По нему стали бить отдельные стрелки, хорошо выцеливая. Мальчишка кривлялся под пулями и, перебегая с места на место, поднимал полы шинели, показывая врагам штаны.
Кобельков орал из хода сообщения:
— Беги назад, сукин сын, морду искровеню!
И легонько потрепал его за ухо, когда мальчишка благополучно добрался до него.
— Твоя же мать, дурак, каждую неделю мне пишет, чтобы я тебя берег, а ты что?.. Ты что, ты что, сукин сын?!.
— Ничего, Вадим Николаевич, — дерзил любимец роты. — Это место у меня заколдованное…
И хлопал себя сзади по шинели.
С трех часов подул ветер с юга, и долину стало заволакивать туманом. Его голубое молоко сначала закрыло австрийские окопы, стеной встало над речушкой и вдруг потекло на нас волнами мглы и сырости. Солнце пожелтело, потускнело и вот превратилось в мутное, едва различимое пятно. Кобельков выслал секреты за проволоку. Из штаба полка пришло повторное предупреждение быть бдительными.
Вечер.
Бездыханная мгла тумана над окопами. Ни шороха, ни звука, ни звезды над ними. За проволокой — полевые караулы и секреты, часовые в окопах. Туман глушит звуки и путает их.
Чу, справа или слева — шаги, со стороны противника или от своих?..
— Стой!.. Кто там?
— Свои!..
— Что пропуск?
— Штык…
Подошла смена. Стала. Слушает удаляющиеся шаги сменных.
И опять тишина — бездыханная, безгласная, беззвездная. До противника двести сажень. Что делается у него? Может быть, австрийцы поднимаются, выходят за проволоку, растягиваются цепью и уже приближаются к нам?.. И сейчас — вот-вот — тишина ночи разорвется треском беглого огня, пулеметным рокотом, бабахающими взрывами ручных гранат…
— В такую-то ночь? Господи!..
— А вдруг?..
— Петька, ты слышишь чего-нибудь?..
— Будто чего-то бултыхнулось в речке.
— Слушай!..
— Тихо.
— Будто говорят.
— Это в моем брюхе колдобит. Не трусись!..
— О Господи!.. Ночь-то какая!
В одиннадцатом часу, громыхая колесами, прибыла кухня. Суп сегодня со свининой. Гремя ведрами, к кухне устремились взводные раздатчики. Не расплескать бы, мать честная, обеда в ходе сообщения!
— Куда прешь, рыло? На человека прешь!..
— А сам на кого прешь? На нечистого?
— Глаза возьми в руки!
— Я те возьму!
В офицерской землянке Кутькин накрывает “стол”. Его необструганные доски застилаются простыней. На двух тарелках куски свинины. Сухая московская колбаса, нарезанная ломтиками. Банка с кильками открыта.
— Вычисти селедку, — приказывает Кобельков.
— А чего ее чистить? — не соглашается денщик. — Зачем доброму пропадать?
— Не рассуждать!..
— В этакую ночь, а лаетесь! Ну, вычищу, чего вы руками махаете? В этакую-то ночь!..
Денщик субалтерна Митька с завистью смотрит на Кутькина: “Этак, сукин сын, разговаривает с самим ротным! И ведь еще жалованье получает от него, — пять рублей каждый месяц. Везет же людям!” Попробовал было Митька так же беседовать со своим барином — и угодил на два часа под винтовку. Нет уж, кому везет, тому везет!..
Обед роздан, кухня убралась.
Офицеры уходят в землянки поздравить солдат с праздником.
“Христос Воскресе!” — поет каждая землянка, и дивные эти слова глухо вылетают из-под тяжелых сводов.
“Христос Воскресе!” — поет в этот час вся извилистая тысячеверстная линия русских окопов.
Кобельков и младший офицер, похристосовавшись с солдатами первого взвода, выходят из землянки и идут во второй взвод. Темно, сыро, безлюдие мертвое…
И вдруг они слышат…
Со стороны австрийцев могучий мужской голос. Разрывая мягкую вату тумана:
— Русский, русский, Христос Воскрес!..
Тишина. И снова:
— Русский, русский секрет, Христос Воскрес!..
Тишина.
И звонкий юношеский голос отвечает из нашего полевого караула:
— Воистину воскрес!
— Слышите? — спрашивает субалтерн, поворачивая лицо к Кобелькову.
— Да. И голос узнаю. Это Изборин, паршивый мальчишка!
— Переговаривается с противником… Я бы его!..
— Пойдемте! — резко обрывает Кобельков. — Переговаривается, конечно, но… но… ведь мы же христиане…
— Да, но…
— Идемте!.. Ведь уже молчат… Он не переговаривался, а лишь на высший возглас христианина ответил как христианин… И оба уже замолчали… Забудем об этом, друг мой… А кстати, мы с вами еще не христосовались. Христос Воскресе!..
— Воистину!
Фельдфебель и взводные пришли поздравить ротного.
Кутькин разливает в кружки разведенный спирт, стараясь наливать экономно.
Солдаты сидят неловко, на краешках походных офицерских коек. Крякают, утирают рты жесткими рукавами шинелей. Не хотят закусывать, надо настаивать, чтобы они взяли что-нибудь…
Разговор с офицерами поддерживает лишь доброволец Изборин. Он реалист пятого класса, сын известного русского художника.
Когда солдаты уходят, поблагодарив, Кобельков удерживает Изборина, смотрит ему в глаза, грозит пальцем и… дает плитку шоколада “Золотой Ярлык”.
Броневик (I, 92–95). 1928. № 129 (2299), 20 мая. С. 3, с подзагол. “Главы из поэмы”, без строф XVI–XIX.
Пять рукопожатий (I, 106–107). 1931. № 163 (3365), 21 июня. С. 3.
Встреча первая (I, 108–109). 1931. № 129 (3331), 17 мая. С. 8, под загл. “В экспрессе”.
“Ветер обнял тебя. Ветер легкое платье похитил…” (I, 148–149). 1931. № 212 (3414), 9 авг. С. 3, под загл. “Этим летом”.
До завтра, друг! (I, 184) 1932. № 319 (4143), 20 нояб. С. 6. Ст-ние помещено в некрологе Константина Феодоровича Званцева (наст. фам. Педенко; ум. 17.11.1932), харбинского журналиста, заведовавшего театральным отделом “Рупора”.
Новогодняя ночь (I, 187–188).1929. № 1 (2548), 1 янв. С. 3, под загл. “Голубые октавы”, без посвящ.; варианты — ст. 1: “Золотому” вм. “Голубому”; строфа V, ст. 6: “По дороге, где бредил тот,”; после строфы V:
Русская сказка (I, 188–190). 1935. № 5 (4706), 7 янв. С. 1, под загл. “Дед-Мороз”.
Поющий снег (I, 199–200). 1937. № 345 (5746), 19 дек. С. 18; варианты — строфа III, ст. 2: “Над зачарованным глетчером…”; строфа III, ст. 4: “Ласковым сетовать не о чем”.
Морские (I, 202–204). Серебряный голубь (газ., Владивосток). 1922, 1 марта. В Собрании сочинений — по этой публикации.
2. 1928. № 97 (2267), 15 апр. С. 7, № II в цикле “Марины”; вариант — строфа III, ст. 2: “Томление” вм. “Могущество”.
6. 1928. № 97 (2267), 15 апр. С. 7, № IV в цикле “Марины”; вариант — ст. 3–4: “Словно ветер звенящие волосы / Близкой бури — запутал в овсе”.
В Кремле (I, 281–282). 1929. № 118 (2618), 5 мая. С. 3, под загл. “Незыблемые лики”.
“Оправленный на гребнях в серебро…” (I, 282). 1928. № 97 (2267), 15 апр. С. 7, № III в цикле “Марины”.
Слепец (I, 283). 1927. № 2063, 10 сент. С. 2. В Собрании сочинений повторена опечатка поздней публикации (Луч Азии. 1939. № 6) — ст. 1: “По улице” вм. “На улице”.
На Сунгари (с. 310–312). ЛА. 1941. № 5.
<I>. “Диоген, дремавший в бочке…”. 1929. № 172 (2672), 2 июля. С. 3; № I в цикле “Сунгарийские акварели”.
<II>. “Желтая катит река…”. 1929. № 172 (2672), 2 июля. С. 3, № II в цикле “Сунгарийские акварели”; вариант — ст. 1: “Медленно катит река”.
Тысяча девятьсот четырнадцатый (I, 392–396). 1931. № 296 (3497), 1 нояб.
С. 4, без главок III–IV; варианты — главка I, строфа II, ст. 3–4: “Тумана голубое молоко, / И скрип двуколки, шедшей за отрядом”; строфа III, ст. 4: “разрушенной” вм. “покинутой”; главка II, строфа I, ст. 3: “Начдив опять склоняется к столу,”; строфа II, ст. 3–4: “Из фольварка в сиреневом свинце — / Протянет выползающую лапу”.
Два Саши (II, 80–90). 1935. № 1 (4702), 1 янв. С. 10–11.
Тяжелый снаряд (II, 131–139). 1932. 305 (4129), 6 нояб. С. 3, под загл. «Любовь и смерть. Эпизод из великой войны».
Богоискатель (II, 161–175). 1934. № 1 (4378), 1 янв. С. 10–11.
["] Вступительная статья и публикация В. Резвого.
"" Несмелов Арсений. Собрание сочинений / Сост. Е. Витковский, А. Колесов, Ли Мэн, В. Резвый. — Владивосток: Рубеж, 2006. Т. I: Стихотворения и поэмы; Т. II: Рассказы и повести. Мемуары. Далее при ссылках на это издание указываются только номер тома и страницы.
""" По кн.: Голдин В. Русская поэзия в уральской периодике: 1879–1935. Биобиблиографический указатель. — Екатеринбург, 2007. С. 157.
ФОРМУЛА БЕССМЕРТИЯ
…Я знаю, что рано или поздно вы меня прикончите. Но все-таки, может быть, вы согласны повременить? Может быть, в самой пытке вы дадите мне передышку? Мне еще хочется посмотреть на земное небо.
Умереть на полу тюремной камеры — дело для русского поэта обыденное. Умереть в петле, под расстрелом — всё это часть его неотъемлемого «авторского права». Поразмышляешь на такую тему в бессонную ночь — и к утру уверуешь, что подобные права охраняются какой-то конвенцией, подписанной и ратифицированной не только множеством держав, но и самими поэтами. А вынесенные в эпиграф слова Ходасевича — такой же бред несбыточной мечты, как надежды приговоренного в ночь перед казнью. Но чудо (которое потому и
«Ваш запрос о биографических данных Митропольского Арсения Ивановича (псевдоним Арсений Несмелов) прокуратурой г. Москвы рассмотрен. Сообщаю, что Митропольский Арсений Иванович, русский, родился в Москве в 1889 году5, арестован 1 ноября 1945 г. по подозрению в контрреволюционной деятельности. Место ареста неизвестно. 6.12.45 умер в госпитале для военнопленных, в связи с чем уголовное дело 31 декабря 1945 г. Управлением контрразведки «СМЕРШ» Приморского военного округа было прекращено. Не реабилитирован. Дело направлено в Главную прокуратуру РФ для решения вопроса о реабилитации.
Начальник отдела реабилитации жертв политических репрессий
Эта справка поражает не цинизмом перевранных фактов, а очевидной бессмыслицей последней фразы — уж хотя бы потому, что в запросе Ли Мэн из Чикаго никакой просьбы о реабилитации не было. Впрочем, дочь Несмелова, Наталия Арсеньевна Митропольская, будь ее отец реабилитирован, получила бы в свое пользование авторское право на стихи и прозу Несмелова, притом право это, по законам РФ, действует 50 лет со дня реабилитации. Увы, даже это теперь бессмысленно, — успев прочитать в № 213 нью-йоркского «Нового Журнала» эту записку из прокуратуры, Наталья Арсеньевна скончалась в городе Верхняя Пышма близ Екатеринбурга 30 сентября 1999 года на восьмидесятом году жизни, и наследников больше нет, хотя — честно говоря — никто не обрадовался бы такому "заветному наследству". Хотя Р. Стоколяс, биограф Наталии Арсеньевны, и вспоминает, как они с Натальей Арсеньевной "поговорили и решили, что надо оформить права наследования на публикации Несмелова Витковскому"6. Авторское право Несмелова теперь не принадлежит никому — даже если новая Россия удостоит белого офицера реабилитации. Хочется надеяться, что откажет. Ибо состав преступления в действиях Несмелова был — вся его жизнь была направлена против советского режима. Впрочем, про наше российское
Арсений Иванович Митропольский родился в Москве 8 июня (ст. стиля) 1889 года в семье надворного советника, секретаря Московского окружного военно-медицинского управления И.А. Митропольского, бывшего, к тому же, еще и литератором. Старший брат поэта, Иван Иванович Митропольский (1872-после 1917), тоже был военным, тоже был писателем, — это ему посвящены строки Несмелова из харбинского сборника 1931 года: «Вот брат промелькнул, не заметив испуганных глаз: / Приподняты плечи, походка лентяя и дужка / Пенснэ золотого…» Но брат оставался человеком иного поколения, он печатался с середины 1890-х годов, — Арсений Иванович был на семнадцать лет моложе. Детство и юность Несмелова (этой фамилией Митропольский называл себя иной раз в воспоминаниях о детстве, хотя псевдоним появился куда позже) известны нам по большей части с его же слов, которым можно верить, ибо таланта
Автор текста — Арсений Несмелов — упоминался, стихотворение было сокращено и слегка переделано «в духе событий» («серб, боснийский солдат» превратилось, понятно, в «югославский солдат»), но как некогда «Над розовым морем вставала луна…» какое-то время служило визитной карточкой Георгия Иванова (даром что пел-то Вертинский), так и «Каждый хочет любить…» в наши дни — восемьдесят лет спустя! — неожиданно стало визитной карточкой Несмелова; может быть, не такое уж и важное событие, но интересно то, что это было именно первое стихотворение, подписанное псевдонимом
Сивре был известным врачом, а по соседству жила гадалка мадам Дорэ. Но эта халтура была еще не худшим видом заработка. Брался Несмелов, по воспоминаниям В.Перелешина, и за редактирование стихотворений «другого врача, искавшего поэтического лаврового венка. Сборник стихов, им составленный, назывался «Холодные зори». Досужие читатели (если не сам Несмелов) тотчас переименовали книгу в «Голодные зори». — Именно так. Я тогда очень нуждался. Мои зори были голодные».29 Подобная «журналистика», безусловно, на пользу поэту не шла, но позволяла не помереть с голоду, а иной раз продать за свой счет тиражом 150–200 экземпляров очередную книгу стихотворений или поэму. Книги у Несмелова выходили регулярно — до 1942 года. В 1929 году Несмелов выпустил в Харбине свой первый эмигрантский поэтический сборник (на титульном листе по ошибке было проставлено «1928») — «Кровавый отблеск». Интересно, что ряд стихотворений в него попал прямо из владивостокских сборников: прошлая, внутри-российская жизнь была для поэта теперь чем-то интересным, но давно минувшим, оторванным, как… «Россия отошла, как пароход / От берега, от пристани отходит…» — это, впрочем, стихи Несмелова из его следующего сборника, «Без России» (1931). Попадали доэмигрантские стихи и в сборники «Полустанок» (1938) и «Белая флотилия» (1942). Цельность поэтического сборника была для Несмелова важнее необходимости опубликовать все, что лежало в столе. Поэтому на сегодняшний день выявленные объемы его стихотворений, собранных в книги, и несобранных — примерно равны. А ведь многое наверняка утрачено. Одному только Несмелову удалось бы объяснить нам — отчего сотни разысканных на сегодня его стихотворений не были им включены ни в одну книгу. Думается, что иной раз стихи вполне справедливо казались ему «проходными», но скорее дело в том, что Несмелов чрезвычайно заботился о строгой композиции книги; к тому же он писал больше, чем в книги, издаваемые им на свои же гроши, могло поместиться: не зря почти во всех его сборниках отсутствует страничка «Содержание»: как-никак на этой страничке можно было разместить еще одно-два стихотворения. Сборник «Кровавый отблеск» вышел осенью 1929 года. Интересно, что заголовок Несмелов взял из Блока, две строки из которого и привел в эпиграфе: из стихотворения «Рожденные в года глухие…» (1914), посвященного Зинаиде Гиппиус. Однако же у Блока было:
Две последние строки как раз и вынесены Несмеловым в эпиграф. Едва ли не сознательно Несмелов подменяет слово: вместо отсвет он пишет отблеск. Заподозрить Несмелова в равнодушии к блоковской текстологии невозможно: в Харбине в 1941 году вышли «Избранные стихотворения» Блока (ровно сто стихотворений), книга, составленная Несмеловым, снабженная его же предисловием — и в ней это стихотворение стоит третьим с конца. Так что исказил Несмелов Блока в эпиграфе вполне преднамеренно. «Кровавый отблеск» целиком посвящен темам войны и оккупации. Валерий Перелешин пишет: «Своих стихов Несмелов обычно не датировал (или ставил первые попавшиеся даты —
Старые выходцы из Харбина говорят, что стихотворение было длинней, называлось «Командарм Икс»37 и было посвящено фюреру ВФП Константину Родзаевскому. На командарма Родзаевский едва ли тянул, а вот какой-нибудь «Маршал Свистунов»… Именно из таких иллюзий родился одноименный рассказ, который у нынешнего читателя неизбежно вызовет грустную улыбку, настолько нереально выписана Несмеловым гостиная маршала, где за тарелкой борща обсуждаются новейшие стихи Пастернака, где готовится военный заговор, — но есть в этом же рассказе и крайне важный для понимания несмеловских мыслей разговор маршала со священником, которого неверующий маршал везет в подмосковное Пушкино к умирающей матери: «— Но «я»-то мое, если меня, например, расстреляют, не будет ведь существовать… — Тут уж вера. Я скажу: «Будет!». — Чтобы гореть в огне вечном, — перхнул маршал снисходительным смешком. Но священник глянул в его иронические глаза серьезно и строго. — Если вас расстреляют — нет! Все ваши земные грехи возьмут на себя те, кто вас убьет». Имел в виду Несмелов Блюхера, Тухачевского или еще кого-либо из реальных маршалов (рассказ опубликован в печально памятном 1937-м) — не играет роли, получился все равно типичный эмигрантский лубок на советскую тему. Однако ценность рассказа не ограничивается явно автобиографическими описаниями подмосковного Пушкина и обрывками воспоминаний и подавления восстания юнкеров в Москве. Здесь важна мысль о том, что бывший кадровый офицер действительно не боялся насильственной смерти, он знал, что она-то и смывает грехи «вольные и невольные». Сейчас, когда со дня рождения Николая Гумилева давно идет второе столетие, теряет важность вопрос о том, участвовал ли Гумилев в каком-то заговоре и вообще — был ли заговор. Важно то, что Гумилев был расстрелян. Примерно такой видел Несмелов и свою смерть. Почти такой она и оказалась.
Японская оккупация 1931 года стала началом конца русской культуры в Харбине, но еще очень отдаленным ее началом. В 1934 году Япония вынудила Советский Союз продать ей КВЖД — в итоге все советские работники железной дороги должны были вернуться домой, где вскоре чуть ли не поголовно были репрессированы. В самом Харбине постепенно ликвидировалась с огромными усилиями созданная русская образовательная система, что, как пишет В.Перелешин в своих воспоминаниях, было «частью политики оккупантов в Маньчжурии». Оставались без работы профессора (иные — с очень громкими именами), теряли надежду на высшее образование студенты. Неуклонно сокращалось число рабочих мест, на которых могли быть заняты русские, в большинстве своем не знавшие ни японского, ни китайского (нередко и английского) языков. Русские понемногу стали уезжать из Харбина — в Тяньцзинь, в Пекин, но чаще всего в огромный и многоязычный Шанхай, где уже пел Вертинский, и флаг советского консульства соблазнял слабые души «возвращением на Родину». Там количество русских периодических изданий не падало, а росло, хотя по бедности шанхайские журналы гонораров почти не платили, — но там к причалам швартовались океанские пароходы, жизнь не была ограничена русско-китайско-японским миром, там была хоть какая-то надежда на будущее, и те, кто знал английский язык хотя бы немного, могли заработать на чашку-другую риса с морской капустой и соей, на койку где-нибудь на чердаке, — и хотя бы не перекликались хунхузы в окружающих город зарослях гаоляна, как это было в Харбине, — словом, не так сильно слышался запах крови, огня, войны, вот-вот готовой грянуть от Британских морей до Пирл-Харбора. Но Харбин, город с маньчжурским названием38, построенный на китайской земле русскими инженерами, все еще оставался русским городом, все еще выходили еженедельный «Рубеж» и ежемесячный прояпонский «Луч Азии», да и другие русские периодические издания, где публиковались произведения многих авторов, к этому времени Маньчжоу-Го покинувших. Но жизнь становилась все тяжелей. Вот что вспоминает о последних годах японской оккупации Харбина, очевидец, русский писатель, умерший в начале 1990-х годов, в письме к автору этих строк: «Начиная с 1940 года все мы там стали жить тяжело и безобразно, главным образом в моральном плане. Но и материально было нелегко. Хлеб — хоть наполовину из гаоляновой муки — люди получали по 500 граммов ежедневно на едока (по карточке, разумеется). Давали крупу, зернобобовые, растительное масло. И вволю давали водку, хоть и не из хлебного спирта, но давали не скупо. Хотя таких трудностей с продовольствием, какие пришлось испытать людям здесь — в СССР во время войны, у нас там не было… Жили скудно, но в том обществе, где я вращался, — весело. С годами назревал перелом, и люди, которые вначале были настроены антисоветски, стали ярыми «оборонцами». Японцев ненавидели большинство из нас — ненавидели слепо, за то, что они были оккупантами, не любя даже то, что было в них достойно уважения. Общественная жизнь в эти годы со скрипом, но шла. Были литературно-художественные кружки, литобъединения; одним из них руководил Арсений Иванович. Выпускали эти кружки и литературно-художественные альманахи, в основном машинописные. Японцы хотели эти литобъединения подчинить себе, но вовсе не всегда это выходило, лозунг «хакко ици у» («мир — одна крыша», разумеется, крыша японская) — поддержки у большинства не находил…) (В.Е.Кокшаров, г. Свердловск, 1989 год). Хоть и поразъехались из Харбина недавние «чураевцы», но во все еще русском городе снова произошла смена литературных поколений; в литературу стали входить те, кто в «чураевские» времена начала тридцатых годов были еще детьми — поколение тех, кто родился в первой половине двадцатых. Несмелов был старше этих людей почти на тридцать лет, и как раз с ними он стал искать общий язык. Процитированные выше воспоминания принадлежат человеку этого поколения, иначе говоря, одному из последних, кто общался с Несмеловым творчески. Хочется привести еще один отрывок из того же письма: «Некоторое время он руководил небольшой группой харбинских молодых поэтов, т. е. теми, кто сейчас такие же старики, как я, или немного помоложе. Году в 1943-м он провел с нами небольшое занятие по советской литературе. Мы его засыпали вопросами, ибо он, будучи зарегистрирован в Шестом отделе императорской японской Военной миссии, имел доступ к советской прессе. «Кто самый выдающийся из советских поэтов?» — спросили мы. — «Разумеется, Константин Симонов, Самуил Маршак». — «Маяковский, Есенин?» — «Маяковский великий поэт, это я говорю искренне, хотя меня он и не любил. А Есенин такой же советский поэт, как и я. И вообще запомните: современная советская литература — это наполовину фикция, высосанная из пальца… Лет через 40–50 будет настоящая русская литература, помяните мое слово! Или откроются старые имена, которых никто сейчас почти и не знает…» На вышедшем в Харбине сборнике «Белая Флотилия» Несмелов, направляя его в 1942 году жившей в Шанхае своей ученице, Лидии Хаиндровой, написал: «Как видите, я еще жив». Переписка их оборвалась весной следующего года. Несмелов продолжал жить привычной жизнью. А потом «отсрочка» кончилась, и в Харбин вступили советские войска. Что было дальше, мы знаем.
«Бывают странными пророками / Поэты иногда…» — писал некогда Михаил Кузмин. Арсений Несмелов в начале 1940-х годов пообещал, что русская литература «будет» через 40–50 лет, хотя имен своих современников — Даниила Андреева или Сигизмунда Кржижановского — он даже знать не мог, а именно они на сегодняшний день оказались
Действительность, пришедшая спустя «сколько-то летящих лет» после смерти Несмелова, оказалась похожей на кошмар. Грянула «культурная революция». «Хунвейбины маршировали по улицам, арестовывали, клеймили и били людей. В Харбине они за несколько дней разнесли по бревнам Св. Николаевский Собор, возведенный еще построечниками Китайской Восточной железной дороги. В церковной ограде запылали костры из икон и церковных книг»39. На месте собора собирались воздвигнуть бронзового Мао Цзедуна, однако нынче там — клумба, и только. Впрочем, еще ранее, в 1963 году западногерманский путешественник Клаус Менерт описал свое посещение Харбина в 1957 году: «Пожалуй, Харбин был единственным городом в Маньчжурии, в котором по соседству с китайскими можно было видеть русские вывески. Однако в клубе Железно-дорожного Собрания40 на берегу Сунгари, некогда крупнейшем русском клубе, никаких русских я больше уже не видел; сотни юных китайцев танцевали там под западную музыку западные танцы. Существовал, впрочем, один символ старого времени: главный универмаг все еще назывался «Чурин». В Харбине проживало тогда в общей сложности 6200 русских, в основном пожилого возраста и, кроме того, 600 — без советских паспортов». Другой западный турист, посетивший Харбин семнадцатью годами позже (1974), констатировал, что в нем проживает не более сотни русских. Анжелика Батуева в очерке «Сибирские могикане»41 (1995) пишет: «Сегодня в трехмиллионном китайском городе Харбине русская община насчитывает 12 человек — трое мужчин и девять женщин. Средний возраст русских харбинцев — 70–80 лет». Что осталось от этой общины к 2000 году — боюсь строить предположения. Хотя память о русских неожиданно бережно хранят сами китайцы: русский район города в основном хранит прежний вид, на фасадах есть русские вывески. Впрочем, для китайского глаза это лишь элементы орнамента, как и для русского — китайские вывески на ресторанах. Китайские слависты изучают русскую культуру Китая. Больше в Америке, но и в самом Китае тоже. Из русских кладбищ в Харбине сейчас цело только то, где похоронены советские солдаты и офицеры, павшие в августе 1945 года. Впрочем, недалеко от Харбина сохранилось русско-еврейское кладбище, куда были перенесены останки примерно двух тысяч харбинцев — но это уже
Творческое наследие Несмелова на протяжении первых двух десятилетий, прошедших после его смерти, кажется, вообще никого не интересовало. Для советских литературоведов, изучавших культуру русского Дальнего Востока — и, следовательно, неизбежно сталкивавшихся с именем Несмелова, он не мог представлять интереса: эмигрант, белогвардеец, чуть ли не фашист (разницы между «русско-китайским фашизмом» и европейским тогда никто не видел, как и до сих пор не многие желают видеть разницу между фашизмом итальянским и немецким). К тому же среди лиц, причастных к аресту Несмелова и его вывозу в СССР оказался известный на Дальнем Востоке писатель Василий Ефименко, добродушно вспоминавший42: «Совсем конченый был человек, спившийся, у белогвардейцев печатался, у фашистов, кажется… Ну, дали бы ему, как всем из Харбина, десять лет лагеря, не больше… Никогда его не реабилитируют — его и не судил никто, он раньше умер, в ноябре, что ли, сорок пятого…». Работники «компетентных органов» точно знали, кого тащить, а кого не пущать. В русском зарубежье интерес к Несмелову исчез вместе с исчезновением «восточной части» русской эмиграции. Для эмиграции «западной» слова Г.П.Струве, сказанные о Несмелове в 1956 году, — «близок к советским поэтам», — были приговором к высшей мере наказания для поэта, приговором к забвению. Лишь к концу 60-х годов наметились первые, еще не очень существенные, перемены: сперва появилась упоминавшаяся выше попытка публикации его стихотворений в «Антологии поэзии Дальнего Востока» (1967), — из-за нее составителю, А.В.Ревоненко, пришлось с Дальнего Востока уехать (впрочем, в Сочи — где он и умер в 1995 году). С другой стороны, видные советские поэты — Леонид Мартынов, Сергей Марков — высоко ценили немногие известные им стихотворения Несмелова. Именно С.Марков указал, что считавшаяся ранее утраченной поэма Несмелова «Декабристы» должна отыскаться на страницах газеты «Советская Сибирь» за 1925 год, в номерах, посвященных столетию Декабрьского восстания. Несмелов и Марков были связаны еще и общностью поэтических тем, оба изучали историю гражданской войны на Дальнем Востоке (Несмелов — на собственном опыте, Марков — как ученый), — и у Несмелова и у Маркова есть, например, стихи, в которых возникает образ «Даурского барона», потомка балтийских пиратов Романа Унгерна фон Штернберга, зверствами далеко затмевавшего и «черного атамана» Анненкова, и пресловутого атамана Семенова и, пожалуй, даже коммунистов. Несмелов стал появляться в качестве литературного героя. В романе Натальи Ильиной «Возвращение» (1957–1966) возник харбинский поэт Артемий Дмитриевич Нежданов, имевший, впрочем, по свидетельству как автора книги, так и поэта Н.Щеголева, со слов которого Ильина многое записала, мало общего с прототипом. В романе Левана Хаиндрава, младшего брата поэтессы Лидии Хаиндровой, более известного (несмотря на отсидку в начале 50-х годов) своим сталинизмом43, ненавистью к осетинам, абхазам и всем некоренным народностям Грузии, — в его романе «Отчий дом» (1981) появился поэт Аркадий Иванович Нечаев, на идентичности которого с Несмеловым Хаиндрава настаивал: в уста Нечаева вкладывал автор такие мудрые реплики, касавшиеся судьбы царской России: «Режим прогнил сверху донизу Крах был неминуем. Все устои расшатались…» Встречались и другие упоминания, фрагментарные, незначительные. В советские годы издателям было определенно не до Несмелова. На Западе положение было почти таким же. Бывшие русские жители Китая, постепенно влившиеся в общий поток литературы западного зарубежья (В.Перелешин, Ю.Крузенштерн-Петерец, Е.Рачинская и др.) публиковали иной раз очерки о Несмелове, полные добрых слов, но заниматься собиранием распыленного несмеловского наследия не по силам было в те годы никому. Антологии поэзии русского зарубежья («На Западе», 1953, «Муза диаспоры», 1960 и т. д.) о Несмелове даже не упоминали, по крайней мере, до конца 1980-х годов. Лишь в 1973 году в нью-йоркском «Новом журнале» (№ 110) Валерий Перелешин, по копии автографа, присланного из СССР44, опубликовал поэму-сказку Несмелова «Прощеный бес». Увы, публикация — хотя сказка принадлежит к числу шедевров Несмелова — погоды не сделала. Но человеческая память живуча, да и «рукописи не горят», как сказал Михаил Булгаков и, как уже в наши дни уточнил Фазиль Искандер, «особенно хорошо они не горят, добавим мы, когда рукописи напечатаны». В сотнях библиотек и частных архивов хранились разрозненные комплекты газет и журналов со стихами и прозой Несмелова, у частных лиц сбереглись его автографы — так и не удалось выяснить, были ли хоть когда-то изданы стихотворения, во множестве извлеченные нами из архивов тех, кто некогда переписывался с Несмеловым — Лидии Хаиндровой, Петра Балакшина, Александра Якушева, «Юрки» (Е.А.Васильевой), причем, что важно отметить, это
Трудно сказать — был ли Арсений Несмелов верующим человеком. Но обычной творческой ценой — ценой жизни — он бессмертие себе в русской литературе обеспечил.
1 «Антология поэзии Дальнего Востока», Хабаровск, 1967: публикация включала пять стихотворений, три из которых были сокращены цензурой.
2 Позднее И.Н. Пасынков сомневался в дате, но одно утверждал точно: это не могло произойти позднее декабря того же года, когда вся группа сидевших в камере ушла по этапу.
3 Письмо к С.Н. Ражеву; впервые полностью опубликовано в книге: А.Несмелов, «Без Москвы, без России», М. 1990.
4 Там же.
5 В справке очевидная опечатка: «1989».
6 Раиса Стоколяс. Жена и дочь Арсения Несмелова. Докуменетальный очерк. Верхняя Пышма, 2001. с. 32–33.
7 ЦГВИА СССР, ф.490, оп.1, д.90-896.
8 Письмо к П.П.Балакшину от 1 марта 1936 года.
9 Письмо к П.П.Балакшину от 15 мая 1936 года.
10 См. т.2 наст. изд. — воспоминания Несмелова «О себе и о Владивостоке».
11 Несмелов ошибается, называя апрель: спустя десять лет его подвела память.
12 Музыка В. Евзерова
13 Цит. по: Валерий Перелешин. Об Арсении Несмелове. Альманах «Ново-Басманная, 19», М., 1990, с. 665.
14 Цит. по автографу.
15 Валерий Перелешин, ук. соч., с.666.
16 См. Арсений Несмелов. Без Москвы, без России. М.1990, с. 178–180.
17 «Рубеж», 1935, № 38.
18 «Луч Азии», 1937, № 2.
19 «Луч Азии», 1937, № 7.
20 «Дальневосточное обозрение», 1920, 14 ноября.
21 См. «Рубеж», 1995, Владивосток, № 2/864, с.244, факсимиле письма к Якушеву, где речь идет о футуристах во Владивостоке: «Асеев в своей книге очень извратил все».
22 Слова Ивана Елагина, уроженца Владивостока, проведшего детство в Харбине.
23 Т. е. романа «На западном фронте без перемен» (1929) — в 1932 году, когда «Возрождение» опубликовало рецензию Голенищева-Кутузова на «Багульник», роман Ремарка был еще свежим явлением литературной жизни Европы.
24 Вероятно, речь все же идет о второй
25 Тираж его, по воспоминаниям Ю.В.Крузенштерн-Петерец, приближался к двум с половиной тысячам экземпляров.
26 Нет уверенности, что это псевдоним одного лишь Несмелова: в 1924 году в Харбине вышло «Собрание сочинений Валентина Дмитриевича Гри» (наст. фам. — Григоросуло).
27 Из письма Н.Щеголева к автору этих строк (без даты, 1970 год).
28 Записано В.Перелешиным по памяти.
29 Эта книга — не вымысел: в Харбине в 1931 году вышел поэтический сборник доктора А.А.Жемчужного «Холодные зори».
30 Валерий Перелешин, ук. соч. с.666.
31 Возрождение, 1968, № 204.
32 В.Перелешин, ук. соч. с. 668–669.
33 «Континент», 1982, № 34.
34 Н.А.Гаммер обозначен как «издатель» на книге стихотворений Несмелова «Без России» (1931).
35 Харбинский грек, производивший «почти русскую» водку; фамилию его традиционно произносили с ударением на последнем слоге.
36 Борис Юльский (род.1911/12) был арестован тогда же, когда и Несмелов, но, согласно выданной по запросу Ли Мэн справке, в 1950 году бежал из магаданского лагеря, после чего его судьба неизвестна.
37 Даже если стихотворение существовало, разыскать его не удалось: оно могло быть и не опубликовано.
38 Современная китайская наука толкует это слово как «длинный остров» — протоки на Сунгари к северу от Харбина несколько таких островов действительно образуют.
39 Ольга Бакич. Русская история. «Новый журнал» 2000 г., № 219, с.38.
40 Ошибка: несомненно, имеется в виду яхт-клуб, располагавшийся на Пристани (район Харбина).
41 «Рубеж», Владивосток, № 2/864, с.344 (Владивосток, 1995)
42 В беседе с писателем Владимиром Шорором, от которого и получены эти сведения.
43 См. его известное письмо А.И.Солженицыну (написанное совместно с Эльдаром Шенгелая), ЛГ, 1990, № 43, — логичное завершение его творческого пути, ибо пламенные стихи о Сталине этот автор печатал еще в Шанхае в 1941 году.
44 Копия была прислана Перелешину автором этих строк, получившим эту копию от Лидии Хаиндровой, в свою очередь, автограф поступил к ней вместе с письмом от Несмелова еще в 1940 году.
Татьяна Савченко
Арсений Несмелов: Личность и Судьба
Через 50–100 лет будут изучать русскую эмиграцию в целом и по отдельным ее великим людям в частности. На изучение будут отпущены средства, ряд людей заточит себя на годы в архивы; муниципалитеты городов переименуют некоторые свои улицы, дав им имена этих людей, поставят им на своих площадях памятники. Будут написаны десятки книг со ссылками на «горький хлеб изгнания»; книги будут свидетельствовать о тяжкой нужде, страданиях, людском безразличии, раннем забвении, близорукости и попустительстве современников…
Выпуская в 1953 г. в Нью-Йорке свою антологию русской эмигрантской поэзии, составитель Юрий Иваск назвал ее «На Западе» и в предисловии констатировал, что «данные о дальневосточных поэтах отсутствуют» [1]. В отличие от литературы западной русской эмиграции, русская зарубежная литература Дальнего Востока и сегодня изучена ничтожно мало. А она, представленная такими именами, как Арсений Несмелов, Валерий Перелешин (Салатко-Петрище), Марианна Колосова, Юстина Крузенштерн-Петерец, Алексей Ачаир (Грызов А.А.), Ольга Скопиченко, Лариса Андерсен, Василий Обухов, Григорий Ржевский (Сатовский), Николай Щеголев (добавим в этот список и жившего в Шанхае в 1935–1943 гг. Александра Вертинского), — неотъемлемая часть единой русской литературы ХХ века.
Из перечисленных поэтов Арсений Несмелов (псевдоним, настоящая фамилия — Митропольский, 1889–1945), автор тринадцати сборников стихов и прозы, произведения которого разбросаны по миру и находятся в настоящее время в личных архивах в России, Испании, США, Австралии, — без сомнения, наиболее значительный и крупный поэт русского восточного зарубежья. В нашей стране честь открытия поэзии Арсения Несмелова принадлежит Е.В.Витковскому, много сделавшему для того, чтобы русский читатель узнал и полюбил поэта.
К настоящему времени, благодаря работам отечественных и зарубежных исследователей (Штейн Э., Витковский Е., Крейд В., Бакич О., Таскина Е., Агеносов В., Иванов Ю., Бузуева О., Соловьева Т., мемуаристы Перелешин В., Хаиндрова Л., китайские литературоведы Дяо Шаохуа, Ван Джи Чан, Сюй Гохун, Чен Лэй, Лю Хао, Цзяо Чень, Ли Иннань), постепенно восстанавливается во всей ее сложности и полноте панорама литературной жизни русского дальневосточного зарубежья, серьезное научное изучение которой только начинается и которая оказывается не менее насыщенной, интересной и, вместе с тем, более трагической, чем западная. Обе ветви русской эмиграции, дополняя одна другую, составили в свое время литературу «русского рассеяния», а в наши дни вливаются двумя равноценными потоками в общее русло русской литературы ХХ века.
Арсений Несмелов родился в Москве, в семье статского советника, увлекавшегося толстовскими идеями. До 1905 г. учился во Втором кадетском корпусе, где двумя десятилетиями ранее обучался А.И.Куприн. Русскому писателю-реалисту будет посвящен впоследствии автобиографический рассказ Несмелова «Второй Московский», включенный автором в сборник «Рассказы о войне» (Харбин, 1936). Одиннадцатилетний кадет Ртищев наделен здесь чертами кадета Митропольского, образ которого встречается и в стихотворном творчестве Несмелова: «И давно мечтаю о себе — /О веселом маленьком кадете, /Ездившем в Лефортово на «Б» («Женщины живут, как прежде, телом…») [2].
В годы Первой мировой войны Арсений Митропольский служил на Западном фронте в 11-м гренадерском Фанагорийском полку — прапорщиком, подпоручиком, поручиком. События этих лет оживут впоследствии в стихотворениях «27 августа 1914 года», «Подарок», «Солдатская песня», «Память» (сборник «Белая флотилия» (Харбин, 1942) и в рассказах «Короткий удар», «Богоискатель», «Полковник Афонин» (сборник «Рассказы о войне»). Был ранен. Удостоен боевых наград за мужество и личную доблесть (в том числе награжден четырьмя орденами). В октябре — ноябре 1917 г. принимал участие в восстании юнкеров в Москве.
Именно в эти дни А. Митропольский-Несмелов выбирает свою Судьбу («Так наша началась борьба»):
(«Восстание», 302).
После поражения восстания, в 1918 г. он уезжает в Омск, в армию А.В. Колчака, и этот год считает отныне годом своего духовного рождения («Мы — дети восемнадцатого года», 89), что дает ему право через десятилетие в сборнике «Кровавый отблеск» (Харбин, 1928), горько отметив: «Все меньше нас, отважных и беспутных, /Рожденных в восемнадцатом году», посвятить этому году прекрасные и вдохновенные строки:
(«Восемнадцатому году», 78–79)
Мы бежим, отбитые от стаи…»
С разбитыми остатками армии А.В. Колчака («Мы отползали, /Задом пятясь, /Уже Урал отдав врагу…» — «У карты», 64) А. Несмелов оказывается во Владивостоке, центре Дальневосточной буферной республики:
(«На водоразделе», 82)
С 1922 г. он является сотрудником газеты «Дальневосточная трибуна», после ее закрытия переходит на положение «свободного журналиста», много печатаясь в русской периодике соседнего Китая: журналах «Рубеж», «Луч Азии», альманахе «У родных рубежей», газете «Рупор» и др., не гнушаясь и литературной поденщины: критических разборов, рифмованной рекламы и фельетонов в стихах. В 1924 г. бывший белый офицер А. Митропольский бежал через тайгу в Китай и обосновался в Харбине:
Об одном, об одном, об одном:
(«Разве жизнь бывает тесна…», 241)
20 августа 1945 г., после занятия Харбина советскими войсками, А. Несмелов был арестован. Дата его смерти, долгое время остававшаяся неизвестной, выяснилась лишь в 1970-е гг.
«Поэзия для человека — один из способов выражения своей личности», — писал Николай Гумилев в своих «Письмах о русской поэзии» [3]. Исследование творчества А. Несмелова — это исследование личности русского писателя не в ее обыденной, будничной («нормальной») обстановке, а в обстоятельствах исключительных и экстремальных — в обстоятельствах эмиграции. Именно эмиграция сделала из Арсения Несмелова писателя трагического склада. Почти все его творчество автобиографично, что дает возможность отождествлять образ самого поэта и его лирического героя.
Стихи Арсений Митропольский начал писать еще в кадетском корпусе (сначала тайно), и первые его публикации — в «Ниве» — относятся к 1912–1913 гг. Некоторые произведения его сборника «Стихи» (Владивосток, 1921) не свободны от различных влияний. Еще далеко до того уровня стихотворного и словесного мастерства, которое поэт продемонстрирует в своих зрелых сборниках. В ранней поэзии Несмелова — при всей ее оригинальности и самобытности — можно обнаружить перекличку с творчеством различных поэтов: И. Северянина, М. Цветаевой (с которой он состоял в длительной переписке), Н. Асеева, В. Маяковского (с которым был лично знаком). Явственно здесь и влияние северянинской музы с ее салонным дендизмом:
(«Голубой разряд», 25)
А. Несмелов иногда прямо заимствует северянинскую лексику («громокипящие законы», «надоедный день»), так же отдает предпочтение составным неологизмам («слезотечь», «смехозыбь», «морелюбы», «веселая Оль-Оль»), подхватывает у своего предшественника ритмический рисунок «поэзы», окрашенной — северянинской же — ироничностью:
(«Истеричка.
Лирический репортаж, 29–30»)
Только найдя свою собственную тему — тему романтики Белого движения, поражения и изгнанничества («Но по ночам заветную строфу / Боюсь начать, изгнанием подрублен…» — «О России», 104), Арсений Несмелов вырастает в большого поэта, взыскательного художника, выразившего ярче, чем кто-либо другой из поэтов русского дальневосточного зарубежья «тоску, острей которой нет» («Родина», 164), разлуки с родной землей. Воспетые Мариной Цветаевой в ее Лебедином стане рыцари Белого движения в несмеловских стихах так же сражаются, гибнут или — после поражения — скитаются в эмиграции, превратившись в «воинов с котомками» [4]. Доминантой несмеловского творчества, главным стержнем его человеческой и поэтической судьбы становится лично им выстраданная тема эмиграции, вместившая «четверть века беженской судьбы» («Великим постом», 225) и достигающая такой высоты и пронзительной силы, что это ставит его в ряд самобытнейших русских поэтов.
Источником надежды и веры для А. Несмелова на всем протяжении его творчества всегда оставались русский язык и Россия, очень часто выступающая в его стихах как категория духовная и нравственная. Вместе с тем образ России для поэта многозначен, что раздвигает границы его лирики, — он может быть затаенно интимным и глубоко личным. Если в русской литературе традиционно восприятие России в образе матери (исключение здесь составляет лишь поэзия Александра Блока, в которой образ России предстает различными гранями: возлюбленной — невесты — жены), то для А. Несмелова Родина выступает не только в традиционном образе, но и в образе любимой женщины, с которой лирического героя связывают сложные, драматические отношения. Свое прощание с ней в 1924 г. (стихотворение «Переходя границу») он сравнивает с прощанием с любимой женщиной, когда мужчине, несмотря на смертельную боль и обиду, следует вести себя мужественно и сдержанно, без упреков и жалоб. Несколько раз для передачи живой, естественной разговорной речи использован такой авторский прием, как перенос части фразы из одной строки в следующую (enjambement):
Выброшенный в чужой ему мир, А. Несмелов очень остро ощущал трагизм своей судьбы. Если, например, в художественном мире другого известного русского поэта-эмигранта Валерия Перелешина (1913–1992), выросшего в Харбине, взаимодействуют, врастая друг в друга, три равнозначных текста — русский, китайский, бразильский, и для него китайская тематика органична и естественна, то для Арсения Несмелова эмиграция — трагедия, и он, русский, остается внутри чужой культуры.
В сборниках эмигрантского периода («Кровавый отблеск», «Без России», «Полустанок», «Белая флотилия») сознание обреченности переплетается с отчетливым пониманием необратимости происшедших в России перемен и невозможности туда вернуться: «Россия отошла, как пароход /От берега, от пристани уходит…» («О России», 103). Прочно врезаны в память эпизоды, обретающие свою значительность только потому, что связаны с Россией («Родина»): с «горечью бездонной» вспоминается провинциальный русский городок («Тихвин»), тишина арбатских переулков («Как на Россию непохоже», «Москва пасхальная»), с безмерным сочувствием показаны последние земные минуты старого русского генерала, ищущего на карте родную тамбовскую деревню («Кончина»).
Пылится в ломбарде ростовщика связка русских орденов, и среди них — белая эмаль и строгий простой рисунок св. Георгия («В ломбарде»):
Георгиевский крест для боевого офицера Арсения Митропольского-Несмелова, как и для его предшественника Николая Гумилева (у которого «…святой Георгий тронул дважды / Пулею не тронутую грудь» [5]), — высший солдатский «знак доблести» («В гостях у полковника», 229), воспетый во многих его стихах. Примечательно, что именно в строках об ордене св. Георгия, свидетельствующих о русской боевой славе, в стихах А. Несмелова появляется образ Н. Гумилева с эпитетом «прекрасный»: «Твой знак носил прекрасный Гумилев, / И первым кавалером был Кутузов!» (78). Напомним, что в русской поэзии Серебряного века, по сути, — только три поэта-воина: поручики Николай Гумилев, Арсений Несмелов и казачий подъесаул Николай Туроверов, каждый со своей трагической судьбой.
Но горше всего для поэта то, что для России навсегда потеряно молодое поколение:
(«Пять рукопожатий», 88)
К потомку, через столетия задумавшемуся над «многоречивым» томом» «Наша эмиграция в Китае» [6] поэт обращает свое «не суди!»:
(«Потомку», 152).
У А. Несмелова в высокой степени развито обостренное чувство личности, личного самосознания. Его внимание привлекают такие же личности, такие же индивидуальности, как он сам, люди сильного и цельного характера. Весьма примечательно, что в его поэзии вообще отсутствует тема двойничества, тема раздвоения и раздробления личности, столь распространенная как в мировой, так и в русской литературе рубежа ХIХ — ХХ веков.
Нельзя не заметить глубокого родства поэтического мировосприятия Арсения Несмелова, автора поэм «Восстание», «Декабристы» (1925), «Через океан» (1930), «Протопопица» (1938–1939), посвященных людям сильного и цельного характера, и Николая Гумилева. В жизни и творчестве Николая Гумилева и Арсения Несмелова немало общего: почти ровесники, офицеры русской армии, активные участники Первой мировой войны, отмеченные боевыми наградами за доблесть и личное мужество, убежденные монархисты, оба они исповедовали кодекс рыцарской чести, отстаивали последовательно непримиримую позицию в отношении к событиям 1917 г.: «Грознейшей из всех революций /Мы пулей ответили: нет!» («Встреча вторая», 90).
Прозу А. Несмелова — рассказы о сражениях Первой мировой войны («Короткий удар», «Богоискатель», «Полковник Афонин» и др.), его рассказы о военных буднях («Номер второй», «Атака», «В земле», «Будни», «В резерве», «Над Вислой» и др.), составившие первую из его опубликованных книг «Военные странички» (1915), вышедшую с грифом «Печатать разрешено военной цензурой», сближает с гумилевскими «Записками кавалериста» (также 1915 г.) авторский взгляд на войну — глазами очевидца и участника — как на нелегкий, но честный труд. Гумилевское восприятие воинов как «тружеников, медленно идущих / На полях, омоченных в крови, / Подвиг сеющих и славу жнущих» [7], близко несмеловскому: «— Умерли честно в труде боевом!» — («Солдатская песня», 142). Поэт-воин, поэт-рыцарь — эти обычно приложимые к Н. Гумилеву определения вполне могут быть отнесены и к А. Несмелову.
С творческой манерой Н. Гумилева А. Несмелова сближала интенсивная работа по углублению смыслового содержания слова, лексическая четкость и строгость, определенного характера звукопись — акцентированно звонкие рифмы:
(«Морелюбы», 34–35).
Так же, как Н. Гумилев, А. Несмелов вводит в произведение повествовательный элемент, и его произведениям так же свойствен полуэпический характер — это прежде всего относится к балладной форме с ее объективным миром зрительных образов, строгой композицией, чеканной лексикой, энергичным ритмом («Суворовское знамя», «Стихи о револьверах», «Легенда о драконе», «Баллада о даурском бароне» и др.).
В творчестве А. Несмелова оживают сильные гумилевские личности, картины и образы его произведений. В несмеловских стихах воины, всегда готовые «убить и умереть» («Броневик», 75), исповедуют кредо гумилевских героев: «Нет к былому возврата!» («Пираты», 29 — Ср. с гумилевским «Лучше слепое Ничто, / Чем золотое Вчера!» [8]). Лексика А. Несмелова близка гумилевской: «пули ожог» («Встреча вторая», 90), «поцарапанный злой винчестер» («Тишина», 56), «пистолета тугой зазубренный курок» («Рассказ», 63), «браунинг, забытый меж игрушек» («В ломбарде», 78), — однако в абсолютном большинстве своем она проще, грубее, без приподнятой романтизированности Н. Гумилева: «И стали пить из голубых баклаг /Согретую и взболтанную водку» («Разведчики», 65). В произведениях А. Несмелова — столь же экзотические для глаза европейца, как картины гумилевской Африки, картины уссурийской тайги: сопки, распадки, ущелья, заросли гаоляна, фанзы зверовщиков и женьшеньщиков, тигровые и кабаньи тропы, чумиза на огне костра.
Согласно Н. Бердяеву, которого всегда интересовали проблемы человека, личности, творчества и который писал в своей работе «Смысл истории»: «Человеческая судьба есть не только земная, но и небесная судьба, не только историческая, но и метафизическая судьба, не только человеческая, но и Божественная судьба, не только человеческая драма, но и Божественная драма» [9], все люди делятся на две категории: одни живут, исповедуя чувство обиды, другие — чувство вины. Несомненно, последнее более свойственно русскому менталитету: «Весь характер русской мысли, русской философии, русского морального склада и русской государственной судьбы несет в себе что-то мучительное» [10]. По справедливому наблюдению того же автора, русская творческая мысль всегда обращена к Апокалипсису: «Мы творили от горя и страдания; в основе нашей великой литературы лежала великая скорбь, жажда искупления грехов, мира и спасения» [11].
Наметившись в сонете Максимилиана Волошина «Мир» (ноябрь 1917 г.), тема вины и покаяния за равнодушие, пассивность, обернувшиеся предательством, «Иудиным грехом» в годы революции и гражданской войны, –
красной нитью проходит через творчество всех крупных русских поэтов ХХ века, не исключая и наших современников. Это чувство в высшей степени присуще Борису Чичибабину, автору «Плача по утраченной родине» (1992):
Особое место тема вины и покаяния занимает в творчестве Арсения Несмелова. В отличие от Н. Гумилева, при известии о екатеринбургской трагедии 17 июля 1918 г. давшего клятву: «Никогда и м (разрядка наша. — Т.С.) этого не прощу» [14], А. Несмелов остро ощущал как общую, так и свою личную вину за происшедшее со страной, с Государем, вину за поражение в гражданской войне, за преданного и отданного белочехам Адмирала (стихотворения «В этот день», «Цареубийцы», «Пели добровольцы. Пыльные теплушки…», «В Нижнеудинске»). В его произведениях часто присутствуют и взаимодействуют такие категории, как грех и совесть:
Впервые эта тема появляется в поэме «Восстание», в основу которой положены подлинные исторические события (к примеру, знаменитое восстание юнкеров), имевшие место в Москве в октябре — ноябре 1917 г. и активным участником которых был А. Митропольский. Известно, что впервые с чтением своей поэмы А. Несмелов выступил на владивостокском «Вечере поэтов» 23 января 1923 г., и в том же 1923 г. фрагмент из нее был опубликован в «Октябре» — литературно-художественном приложении к владивостокской газете «Красное знамя» [15]:
И далее:
Арсений Митропольский принадлежал к последним.
Тема вины и покаяния — основная во многих произведениях А. Несмелова и постоянная в его поэтических сборниках разных лет. Она присутствует в стихотворении «Леонид Ещин» (сборник «Без России», 1931):
Она — в стихотворении «Цареубийцы» из более позднего сборника «Белая флотилия» (1942), который отделяет от предыдущего более десяти лет. «Цареубийцы» — страшное и горькое обвинение поэта своему окружению, в том числе и себе:
Своей клятве — «Но русской вере не изменим мы / И не забудем языка родного» («Великим постом», 225) — А. Несмелов оставался верным всю свою жизнь. Цельность его личности проявляется, с одной стороны, в том, что превыше всего на свете он ценил верность — своему делу, боевым товарищам («Верность есть в любви, верность есть в бою, /Нет у Бога превыше дара», 225), боевым командирам (много прекрасных и горьких строк поэт посвятил А.В. Колчаку — см. стихотворение «В Нижнеудинске»); а с другой — в той последовательности, с какой он развивал постоянные свои темы, к концу своей жизни не отказавшись ни от одной из них. Уже в 1940-е годы он писал:
Вздохнуть ли здесь, что «не было судьбы»,
«Поэзия и религия, — считал Н. Гумилев, — две стороны одной и той же монеты. И та и другая требуют от человека духовной работы. Но не во имя практической цели, как этика и эстетика, а во имя высшей, не известной им самим» [16]. Христианская покорность Божественному Провидению, вера в Христа, в Страшный суд, в «свет Христов, который и во тьме светит» [17], пронизывает все несмеловское творчество, все его радостные и горькие минуты. Собственно, несмеловское «И, быть может, на суде Христовом / Мне зачтется эта вот герань» («Герань», 227) — один из аспектов памятного гумилевского из его программного «Мои читатели» (1921):
Для Н. Гумилева на всем протяжении его творчества поэзия являлась магической, сверхъестественной силой — единственной, могущей спаять неразрывной цепью прошлое и будущее. Не случайно поэтому и свою поэтическую личность Н. Гумилев вслед за символистами во многом формировал по образу и подобию своих романтических персонажей. Он придавал огромное значение роли поэта, поэзии в обществе на различных этапах его развития. Гумилевское представление о назначении поэта воплотилось в его мечте о "золотом времени", когда общество будет управляться не политиками, а кастой (расой?) друидов, поэтов — магнатов. Не случайно поэтому составленную им Программу курса лекций по истории мировой поэзии Н. Гумилев открыл ткмой "Друидизм" (19). Приведем в этой связи помету А. Блока на полях одного из стихотворений сборника Н. Гумилева "Костер" ("И будут, как встарь поэты / Вести сердца к высоте, / Как ангел водит кометы / К неведомой им мете"): "Тут вся моя политика" — сказал мне Гумилев (20).
Николай Гумилев, в 1911 г. основавший объединение "Цех поэтов",закладывает в его основу мысль о поэтическом творчестве как ремесле, которое, как всякое ремесло, требует не только вдохновения, но, в первую очередь, умения и мастерства. А. Несмелов, полностью разделявший эти представления, руководит в Хаюбине Литературным кружком русской молодежи, а поэты харбинской литературной группы "Молодая Чураевка" (Л. Андерсен, В. Перелешин, Н. Щеголев, л. Хаиндрова, В. Слободчиков) считают его одним из своих учителей.
Арсений Несмелов трактует поэтическое творчество как упорный, кропотливый труд, схожий с работой мастера — ювелира ("Постукивая точным молоточком, / Шлифуя ркчь, как индус — шар из яшмы…" — "На заданные рмфмы", 197), трубующий от художника максимальной самоотдачи, за который приходится платить самой высокой ценой — кровью, зачастую жизнью:
(характерно название цитируемого стихотворения — "Изнемождение", 107).
Вслед за Н. Гумилевым А. Несмелов отстаивает право поэта на романтическую мечту в расчетливо-прагматическом XX веке:
(«Моему «Ундервуду»», 190–191).
«Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо», — писал Владимир Маяковский. В творчестве Арсения Несмелова после поражения в гражданской войне перо сменяет оружие. Когда-то неразлучимый с револьвером («Ты — в вытертой кобуре, / Я — в старой солдатской шинели…», 67), он и годы спустя помнит до мелочей все приметы своего личного оружия:
(«Стихи о револьверах», 69).
В годы эмиграции, в Харбине, таким же близким другом, как прежде револьвер, и единственным спутником бессонных ночей поэту служит карандаш — символ и атрибут поэтического творчества, иногда «живой» («Память», 139), иногда — «осторожный» («Свет зажжен. Журнал разрезан…», 199), но всегда — самый близкий, кому можно доверить глубоко личное. В качестве примера приведем не вошедшее в прижизненные сборники А. Несмелова стихотворение о любви (двадцать строк), в котором зашифровано имя Елена и которое, наряду со стихотворениями А. Несмелова «За» (сборник «Без России», 1931) и «Флейта и барабан» (сборник «Белая флотилия», 1942), являющими собой поразительную гармонию лирического чувства и мастерского совершенства поэтической формы, можно поставить в один ряд с высокими образцами русской любовной лирики:
(«…День отошел…Отяжелевший, лег…», 197)
Характерно, что у А. Несмелова только карандаш — символ и атрибут поэтического творчества, интимный друг; перо же в его стихах появляется лишь эпизодически (например, в стихотворении «Ночью думал о том, об этом…», 156), а «Чернильницы нет и в помине, /Поэт, у тебя на столе. //А если и есть — юбилея /Сомнительной радости дар, / Когда голова побелеет / И рифмы слабеет удар…» («Моему «Ундервуду», 191).
Проблеме назначения поэта посвящено стихотворение А. Несмелова «В затонувшей субмарине» (сборник «Белая флотилия», 1942), ритмико-семантическим источником которого, несомненно, является «Волшебная скрипка» Н. Гумилева. Проблематика и поэтика — ритмика, строфика, эвфоника, грамматика, семантика обоих произведений, написанных завораживающим своей музыкой 8-стопным хореем с цезурой между 4-й и 5-й стопами, с перекрестными рифмами каждых четырех строк, во многом совпадают. Однако произведение А. Несмелова носит более трагический характер, ибо посвящено судьбе поэта-эмигранта. «Заживо замурованными», по выражению рано ушедшего из жизни талантливого поэта Бориса Поплавского (1903–1935), в эмиграции ощущали себя многие.
Сравним первые строфы произведений обоих поэтов.
«Волшебная скрипка» Н.Гумилева:
«В затонувшей субмарине» А. Несмелова: Облик рабский, низколобый отрыгнет поэт, отринет:
«Субмарина затонула»… «Больше ничего не будет»
К метафорическому определению своего творчества как «затонувшей субмарины» Арсений Несмелов не случайно обратится незадолго до своей трагической гибели в разговоре с харбинской журналисткой Е.А. Сентяниной (матерью Валерия Перелешина): «Неужели вы не видите, что все идет к концу? Больше ничего не будет. И ничего не нужно. Я собирался издать книгу стихов. Бумагу закупил. А вчера отдал бумагу даром. Книг больше не будет. Субмарина затонула» [21].
Это предсказание оказалось пророческим, и сбылось точно так же, как и многие другие предвидения поэта. Одно из них — о судьбе русской диаспоры на Дальнем Востоке, о ее полном исчезновении, о судьбе Харбина:
(«Стихи о Харбине», 117–118)
Несмеловская оценка деятельности Петра I в «Стихах о Харбине» («Не Петровской ли закваски /Запоздалый след?», 117) лежит, с одной стороны, в русле славянофильской концепции об особом пути развития и особом предназначении России, а с другой — она вполне укладывается в традицию отечественной литературы революционных и послереволюционных лет, когда подобные оценки можно было найти в творчестве таких, например, поэтов, как Марина Цветаева (стихотворение «Петру», 1920): «Ты под котел кипящий этот / Сам подложил углей! / Родоначальник — ты — Советов…» [22], Максимилиан Волошин (поэма «Россия», 1924): «Великий Петр был первый большевик…» [23].
В течение первого послевоенного десятилетия некогда огромная русская диаспора в Китае исчезла совсем: одни были репатриированы в СССР, другие бежали — в США, Южную Америку, Австралию.
Другое пророчество Арсения Несмелова — о смерти в тюрьме. В его стихотворении «Моим судьям» — связанное с религиозными убеждениями естественное, не показное отсутствие боязни насильственной смерти. С поразительной точностью поэт предсказал обстоятельства своей гибели:
А. Несмелов умер на полу пересылочной тюрьмы пограничной с Маньчжурией станции Гродеково близ Владивостока. И в этой трагедии — также поразительное совпадение жизненного финала двух поэтов. В написанном за пять лет до гибели «Рабочем» (первая публикация — в 1916 г. в газете «Одесский листок», затем включен в состав сборника 1918 г. «Костер») Н. Гумилев с такой же поразительной точностью, как впоследствии А. Несмелов, предсказал не только сам факт и место, но даже время своей смерти (он был расстрелян 25 августа 1921 г.):
Верные долгу и христианским заповедям, оба поэта прошли свой крестный путь до конца.
1. Цит. по: Витковский Е. Возвратившийся ветер // «Мы жили тогда на планете другой…» Антология поэзии русского зарубежья. 1920–1990 (Первая и вторая волна). Книга первая. М., 1995. С. 24.
2. Несмелов А. Без Москвы, без России: Стихотворения. Поэмы. Рассказы. М., 1990. С. 84. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием страницы.
3. Гумилев Н. Письма о русской поэзии // Гумилев Н. Соч.: В 3 т. М., 1991. Т. 3. С. 20.
4. Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. М., 1994. Т. 2. С. 8.
5. Гумилев Н. Соч.: В 3 т. М., 1991. Т. 1. С. 289.
6. Книга «История русской эмиграции в Шанхае» написана Ван Джи Чаном. Отечественного аналога — «История русской эмиграции в Китае» — до настоящего времени не существует.
7. Гумилев Н. Собр. соч: В 3 т. Т. 1. С. 172.
8. Там же. С. 91.
9. Бердяев Н. Смысл истории. М., 1990. С. 33.
10. Там же. С. 144.
11. Там же. С. 143.
12. Волошин М. Жизнь — бесконечное познанье. М., 1995. С. 91.
13. Борис Чичибабин в стихах и прозе: В 2 т. Харьков, 1998. Т. 1. С. 367.
14. Цит. по: Кунина И. Моя гумилевская весна //Литературное обозрение. 1991. № 9. С. 101.
15. См.: Несмелов А. Без Москвы, без России: Стихотворения. Поэмы. Рассказы. М., 1990. С. 452.
16. Гумилев Н. Письма о русской поэзии // Гумилев Н. Соч.: В 3 т. М., 1991. Т. 3. С. 20.
17. Бердяев Н. Миросозерцание Достоевского // Бердяев Николай. Философия творчества, культуры и искусства: В 2 т. М., 1994. Т. 2. С. 21.
18. Гумилев Н. Соч.: В 3 т. М., 1991. Т. 1. С. 308.
19. Там же. Т.3. С. 230.
20. Цит. по: Библиотека Александра Блока. Описание. Кн.1. Л., 1984. С. 254.
21. Цит. по: Перелешин В. Об Арсении Несмелове // Ново-Басманная, 19. М., 1990. С. 673.
22. Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. М., 1994. Т. 1. С. 565.
23. Волошин М. Жизнь — бесконечное познанье. М., 1995. С. 185.
24. Гумилев Н. Соч.: В 3 т. М., 1991. Т.1. С.216.
Сергей Яшин
Арсений Несмелов: певец национальной революции
В продолжение разговора о воле, мы предоставляем материал об Арсении Несмелове — активном деятеле Всероссийской фашисткой партии (ВФП) и талантливейшем русском поэте, который стал певцом волевого национализма.
Редакция "Правого сопротивления" весьма критически относится к деятельности ВФП, возглавлявшейся К. Родзаевским. По нашему мнению, ВФП слишком уж увлекалась копированием опыта европейских фашистов в ущерб выработке полноценной и самобытной русской национал-революционной идеологии. Вместе с тем, харбинские фашисты, безусловно, очень часто проявляли волевой стиль, столь необходимый для нашей, Русской Победы. Изучение таких проявлений есть долг и обязанность каждого непредвзятого националиста, желающего скорейшего возрождения великой русской нации. Потому-то мы и публикуем интереснейшее исследование замечательного правого поэта Сергей Яшина о своем коллеге и единомышленнике.
Арсений Несмелов (Митропольский) родился в дворянской семье 8 июня 1889 года. О его детстве и юности почти не сохранилось свидетельств — только отрывочные сведения, встречающиеся в отдельных поэтических и прозаических произведениях. Впрочем, окончание им Нижегородского кадетского корпуса засвидетельствовано документально. Известно и то, что его поэтический дар проявился именно в кадетском корпусе. Печататься Митропольский стал в возрасте 23 лет, впервые опубликовавшись в популярнейшей "Ниве". Будучи почти незамеченным, он некоторое время оставался на литературной периферии. Первая мировая война определила дальнейшее творчество Арсения Митропольского. Жизнь подлинного поэта и его поэтическое предназначение не противоречат друг другу. 20 июля 1914 года Арсений, уже ставший к тому времени Несмеловым, призывается из запаса сперва в чине прапорщика, позднее подпоручика и поручика в ряды 11-го гренадерского Фанагорийского полка. В 1915 году выходит его первая книга, сборник стихов и прозы "Военные странички". Воинский подвиг, героизм, беззаветное служение империи становятся лейтмотивом этого сборника. Вкус к Риску и документальная точность сближают творчество Несмелова с творчеством Эрнста Юнгера. Глубинная связь начинающего русского поэта и немецкого идеолога консервативной революции бесспорна.
1 апреля 1917 года Арсений, перенесший ранение и награжденный четырьмя орденами, отчисляется в резерв. Ветеран войны, настоящий окопный аристократ, он принимает активное участие в антибольшевистском восстании юнкеров. Об этих памятных днях Немелов будет вспоминать в поэме "Восстание", опубликованной в Харбине в 1942 году.
Вызов был брошен. В дни помрачения, предательства и красного вандализма горстка юнкеров отстаивала Честь будущих поколений. Она искупала жгучий позор страны своей кровью. Бесконечный трагизм был воспринят Несмеловым с почти религиозной, апокалептической надеждой.
("Восстание")
В 1918 году Арсений Несмелов уезжает в Омск, чтобы затем принять участие в борьбе с большевизмом в рядах армии Колчака. "Два раза уезжал и Москвы, и оба раза воевать". Так скупо, по-солдатски отрапортует он в своей автобиографии. Враг, с котором воевал Несмелов, был определен, как был предопределен и единственно возможный метод борьбы с ним:
("Враги")
Все, знавшие Несмелова, отмечали его поразительное бесстрашие. Поэт-воин, участник легендарного Ледового похода, он действительно не ведал компромиссов.
Ведя ожесточенные бои, армия Колчака отходила к Приморью, где в ту пору возникло так называемое "буферное государство" — Дальневосточная республика (ДВР). Обосновавшись во Владивостоке, ставшим довольно мощным центром отечественной культуры, Несмелов всецело посвящает себя поэзии и журналистике. До осени 1922 года большевики ликвидировали ДВР. Волна антирусского террора докатилась и до Владивостока. Над Несмеловым устанавливается контроль ОГПУ, ему запрещается покидать город. В этих условиях он принимает решение пересечь таежную границу и бежать в Китай.
("Переходя границу")
Предчувствие обманет поэта. Он уходил не "навсегда". Возвращение на Родину состоялось. Оно было последним странствием, восхождением на большевистскую голгофу.
В Харбине Несмелов сближается с лидером Всероссийской фашистской партии Константином Родзаевским и начинает печататься в журнале "Нация". Личность Родзаевского произвела на него неизгладимое впечатление. Убежденный националист, великолепный оратор, излучавший энергию все своим существом, Родзаевский воплощал тип русской героической жертвенности. ВФП с ее боевым духом, ненавистью к Коминтерну и Фининтерну была подлинным проявлением революционного национализма. Однозначная религиозная направленность сближала русских фашистов с такими движениями, как "Железная гвардия" К. З. Кодряну и "Испанская фаланга" Х. А. Примо де Ривера.
Арсений Несмелов, наконец, обрел идеологию, которая соответствовала его духовному статусу. Еще в Москве в разговоре с писателем И. Садовским Несмелов сетовал на отсутствие сильной государственной идеологии. "Идеология — жесткая, определяющая, была только у коммунистов, — говорил Несмелов. — Она насчитывала за собой чуть ли не целый век развития. А что у нас было? Москва — "золотые маковки"? За века русской государственности никто не позаботился о массовой, государственной идеологии".
Под влиянием русского революционного национализма Немелов пишет свои лучшие произведения: сборник стихов "Только такие" и поэму "Георгий Семена". Именно в стихах этого периода поэт фактически создает принципиально новый стиль. Стихи, подобные гулу набата, электрическим разрядам, пулеметным очередям передают процесс метаисторической трансформации славного Прошлого в ослепительное революционное Будущее.
("Чернорубашечник")
Это не узкопартийные агитационные стихи. Это сверхчеловеческий рывок за грань материальной обусловленности. Это призыв к грядущему Русскому Ордену:
("Георгий Семена")
"Русский фашизм, — писал в предисловии к книге стихов Несмелова "Только такие" Константин Родзаевский, — породил свою поэзию. Новые люди, решившие во что бы то ни стало построить свою Россию, ищут новых стихов для воплощения в стихе своей воли к жизни — воли к победе. Эта поэзия — поэзия волевого национализма: стихи о Родине и о борьбе за нее".
На вышедшем в Харбине сборнике "Белая флотилия" Несмелов написал, отправляя его в 1942 году жившей в Шанхае Лидии Хаиндровой: "Как видите, я еще жив". Жить поэту оставалось недолго. В середине августа 1945 года в Харбин вступили советские войска. Члены ВФП подверглись репрессиям. Арсений Несмелов был арестован смершевцами и в том же году скончался в гродековской пересылке от кровоизлияния в мозг.
Путь русского революционного национализма был воистину путем крестным. В подвалах Лубянки оборвалась жизнь Константина Родзаевского и его ближайших соратников. Но как известно: "… аще зерно пшеничное пад на земли не умрет, то едино пребывает: аще же умрет, мног плод сотворит" (Ин 12, 24).
Импульс русского революционного национализма — это творческий, жизнеутверждающий импульс. Перед ним бессильны и большевистские палачи и "политкорректные" жалкие либералы. Мы видим, как на ниве, обагренной кровью воинов-поэтов, восходят колосья нашей поэзии — волевой и могучей. И снова свежей, очистительной грозой звучат стихи Арсения Несмелова:
("Только такие")