Из книги" ЗАМЫКАНИЕ ВРЕМЕНИ"
(1963–1971, Les Editeurs Réunis Paris, 1974)
1.
Опять сведённых жаждой губ
Дрожащие углы.
На каждом новом берегу
Сжигаешь корабли.
Кострами прежними спина
Давно опалена,
Но неоткрытая страна
Опять зрачкам нужна.
И обойдя вокруг Земли,
В какой-нибудь из дней,
Наткнёшься вдруг на горсть золы
От первых кораблей.
2.
Бунтует парк!
О, как всесильна
Его глубинная душа,
Сухой и колкой снежной пылью
Проспект неоновый глуша,
Чтоб страхом замутились фары,
Чтоб покосилось изнутри
Самодовольство тротуаров,
Самонадеянность витрин.
И вот —
Как белый тигр,
Как доблесть,
Как возмущение аллей,
Врывается метельный отблеск
В бездушье ртутных фонарей
И крутит яростные сальто,
Ограды чёрные грызя,
Непогрешимости асфальта
Ветвями тонкими грозя!
3.
И крылья яхты под дождём
Мокры,
И молча в листьях мокнут
острова.
Вдали окно слилось с окном.
Костры?
Насторожились окна и слова.
У фонарей глотает спектры
Мрак.
Асфальт и фары на проспектах —
Лак!
Канат, как мокрая змея.
Причал.
Зачем ты хочешь, чтоб и я
Молчал?
4.
Жалейте мокрые заборы,
Чернеющие над снегами,
Когда ветра в апрельском гаме
Их мелким осыпают сором…
Жалейте мокрые заборы —
У них ведь лужи под ногами!
В распутицу, в сырую талость
Вдали, как в небе, два-три дома,
Да две ветлы — такая малость! -
Торчат над сизым окоёмом,
Чернеют, позабыв о сини,
Над серым месивом дорог.
Жалейте мокрую Россию —
Забор — и раб её, и бог.
5.
СЛЕДЫ НА СНЕГУ
…И снег на площади — бумага.
Условны чёрточки людей.
А там — всего-то два-три шага
От освещённых площадей,
И вот — Приказная Палата
С огромным в темноте крыльцом,
И в эту темноту куда-то
Углом врезающийся Кром.
Он непомерно вертикален,
А две замёрзшие реки
Лежат и сходятся в провале,
Где снег летит на огоньки.
В ночи от Троицкой громады
До двух мостов — по триста лет…
Тут Арсенал. Обрыв от сада.
Глубокий снег. Глубокий след.
На три или четыре века
Нас — только трое: я, да ночь,
Да ветер, падающий в реку,
Чтобы смолчать и не помочь.
А за рекой Козьма с Демьяном
Грозят бунтарским куполком,
И звонниц чёрные прораны
Бредут по снегу босиком.
От них до той кинорекламы
Пятьсот шагов да триста лет,
Ворот вневременная рама,
Глубокий снег, глубокий след
6.
В небе летнем, старинном
И почти что пустом
Резко вздыблены спины
Разведённых мостов,
И нежданный, как лебедь
Над Невой не согретой,
В фиолетовом небе
Силуэт минаретов.
Над гранитами призрак
Бухары бирюзовой,
Азиатским капризом
В сон Европы суровой —
Словно в "Аве, Мария"
Влился клич "Бисмилла",
Полумесяцем крылья
Изогнув у орла,
Словно небо кусая,
Две змеи над Невой,
Встали рядом, касаясь
Облаков головой,
И у каждой по телу
Пляшет ромбов мираж…
И молчит опустелый
Петропавловский пляж.
7.
КАФЕ НА ОКРАИНЕ
Кафе на окраине.
Лёгкие стены стеклянны.
Глядимся в их синь, в марсианские телеэкраны,
Пропав, потерявшись, попав на другую планету,
В чужие кварталы, которых почти ещё нету,
Оттуда, где каждый трамвай, фамильярно мигая,
Раззвонит, что видел вдвоём нас во встречном трамвае…
Кафе на окраине. В солнечном отсвете медном
Мы смотрим, где сесть, на мгновенье у входа помедлив,
И люди, глаза оторвав от тарелок и рюмок,
Глядят на тебя, и светает в их лицах угрюмых.
Свой мир принесли мы туда, где никто нас не знает,
Где впору поверить, что это — планета иная,
И радостно-редки мгновенья таких эмиграций —
Ведь чудом, случайно, сюда довелось нам забраться
Оттуда, где люди и кони, дворцы и колонны
Незыблемы, каменны, бронзовы, определённы —
Сюда, где всё спутано, смешано, несоразмерно,
Где сверху на избы уставились стёкла модерна.
Кафе на окраине.
За легкими шторами — краны,
А дальше — калитка скрипит, и в окошках герани,
И этой девчонке недолго уже остаётся
Ходить с коромыслом к замшелому срубу колодца.
И всё-таки жаль тополиную улицу эту,
Как жаль вдруг открытую нами чужую планету…
Забор да скамейка сосновая…
Что это? Кони?
Не Аничков мост ли их выслал за нами в погоню?
Укрой нас, наш друг неожиданный, тайный, случайный —
Деревня в кольце небоскрёбов, кафе на окраине.
8.
Вечерами в переполненном трамвае
Зыбкий контур отражённого лица,
От вагонного стекла не отставая,
Так и движется сквозь город до кольца.
Там во тьме — черты пикассовой голубки,
Бровь одна — чуть-чуть сильней подведена,
Рыжий свитер над квадратом белой юбки
В полуметре от вагонного окна.
Так прозрачно неподвижное движенье,
Только алым озаряются зрачки —
Это с ними совместились на мгновенье
Обгоняющей машины огоньки.
Сквозь мельканье стёкол встречного трамвая,
Как сквозь движущийся сгусток пустоты,
В вечер, в город, пролетая, проницая,
Невредима эта хрупкость красоты.
Слишком зыбко. Невесомо. Нереально.
В полуметре от летящего стекла
Так спокойна и немыслимо печальна
По чертам лица струящаяся мгла —
Потому что свет в вагоне слишком плотен,
Чтобы так, не улыбаясь, не скорбя…
То ли город за окном наоборотен,
То ли я, в него глядящий сквозь тебя?
9.
Август был самодержавен и ленив,
И сады его устали от корон,
Он просил осенней ржави и любви,
Разморённой горькой ивовой корой.
Жёлтый пляж глотал фламандские тела,
И дыханье заменяло разговор —
Ты рукой большой и мягкой мне дала
Переполненный закатом помидор…
10 — 12.
ТРИ ЗИМНИХ ЭТЮДА
1.
Стеклянный вечер на снегу
Лежит, и лень ему подняться,
Как он сумел так распластаться,
Стеклянный вечер на снегу?
По скользкой улице бегу
В толпе витринных иллюстраций,
Стеклянный вечер на снегу
Лежит, и лень ему подняться.
2.
На льду тончайший слой воды,
И окна кинулись в пруды,
И зажелтели подо мной
Семиэтажной глубиной,
Как будто в землю город врос,
Зеркально симметричный нам,
И конькобежец — как Христос —
По окнам, крышам, фонарям…
3.
Вот так остановиться и смотреть
На фонари, проталины и окна,
То вверх, то вниз, пока душа на треть
В хрустящей оттепели не размокла,
Глазеть на ветви тополей нагих,
На серый снег, на белые карнизы,
Потом прийти домой — и этот стих
Останется навеки не дописан…
13.
Вот и полночь.
Поэму опять дописать не удастся.
Световое пятно, круг от лампы дрожит на столе,
Серый мрак отгоняя от круглых границ государства,
Где живут все поэты, с какими дружу на земле.
Байрон прыгнул в окно. Он сегодня в халате и феске.
С ятаганом, кривым, как смешок, он присел в стороне.
Вальтер Скотт, в кресло бухнувшись,
чуть не сорвал занавески,
Киплинг справился по телефону — зайти ли ко мне.
Вдруг обои на стенке меняют рисунок и тему:
Проявляется денди с увядшим цветком на груди,
Пальцы тонкие в перстнях отодвигают поэму —
Это пьяный Эдгар хмуро требует: "Переводи!"
Осторожно Шеко постучит, извинится, что поздно…
Он — реальный.
Он снимет пальто, не заметив других.
Сядем чай пить на кухне.
За окнами будет морозно.
И Шеко напоёт мне персидский отточенный стих.
А потом зашагает домой, невысокий и ловкий,
Мимо озера, мимо забора, теряясь впотьмах…
И ещё один гость — он появится из кладовки,
Той, что шкафом стенным называют в стандартных домах.
Этот гость — не поэт.
С ним рифмуют, как правило, п р о ф и л ь —
(Он настолько худой, что его не увидеть en face).
С петушиным пером и в дырявом плаще — чёрт бродячий
Мысик шапочки красной как стрелка торчит между глаз.
Слушай, оперный тип! Ты, наверное, адрес напутав,
Заплутался в стандартных хрущобах
и клетках квартир.
Доктор Фауст живёт в однокомнатной келье напротив,
Спит и видит, чтоб ты его душу опять прихватил.
Старикан всё скрипит….
Но тут начинается новая тема:
Возврат потерянных лет.
На круги своя вернётся поэма,
Поэма, которой НЕТ.
14.
Впереди — бесконечная зима,
А на улице снега — по колени,
И гуляет такая кутерьма
Аж по всей шестидесятой параллели.
Лупит ветер то в морду мне, то в бок,
Только воздух в самом деле без движенья:
То земля опять уходит из-под ног —
Ощущаю подошвами вращенье.
Надоел необъезженный буран,
Снова белый жеребец сорвал подпругу…
Хоть бы выйти на какой меридиан
И держась, как за канат, скатиться к югу.
15.
ИЗБОРСК
За Труворовым городищем,
За тяжким каменным крестом,
Напрасно взгляд предела ищет,
В плывущий уходя простор.
И всё — внизу: кусты и крыши,
Журавль колодца и пруды,
Бумажный змей, толпа мальчишек
Да яблоневые сады.
А в грозовом вечернем небе
Над всем величьем тишины,
Неровный, выветренный гребень
Полуразрушенной стены.
И обезглавленные башни
С пустыми стрельнями вразброс
Над нынешним и над вчерашним
Безмолвно встали в полный рост…
И стены, серые, как туча,
Под тучей, грозной, как стена,
Нависли над зелёной кручей
В оковах векового сна.
И кажется, что город этот
Не мёртв, но чутко предан сну:
Ведь яблоки, срываясь с веток,
В предгрозье рушат тишину.
16.
Вот и сонный июль, и ночная Нева…
Станет город в закатах топить острова,
Над провалом каналов нависнут мосты,
Тенью воду выхватывать из пустоты.
И останется Город без слов и без снов,
Словно сотни других городов…
Сонный, каменный, голову мне не морочь:
Ведь утоплена Белая ночь!
В молчаливых закатах ты сжёг острова,
И в единственном русле осталась Нева,
И опять до весны ты без снов и без слов,
Словно сотни других городов.
17.
Когда случается всерьёз —
Доверься ветру, он излечит,
Доверься милости берёз,
Пусть осень их зажжёт, как свечи,
Чтоб в тёплый, нестеровский вечер
Они гляделись в тёмный плёс…
Когда случается всерьёз —
Неповторимость каждой встречи
Листвой невнятною лепечет
Тебе…
Так пальцы тонких лоз
Кирпич ласкают и калечат.
Когда сбывается всерьёз —
Закат над морем бесконечен,
Пусть берег двинется навстречу
И лодка вскидывает нос,
Случвйно брошеный вопрос
Особой глубиной отмчен,
Залив туманен и беспечен,
И весла попадают врозь,
И ты не замечаешь гроз,
А грозы падают на плечи…
18.
Странно гавань видеть без единой чайки,
В снежном корабельном сне.
Странно, когда серый крейсер — словно чайник,-
Воткнутый зачем-то в снег.
Стала неподвижной сама вода —
Всё, кроме снежинок, застыло на местах,
Кораблям из гавани — никуда,
Словно фонарям на пустых мостах.
Ловят, ловят снег прожектора
Где-то у Кронштадта…
Снова сумерки, как завтра, как вчера
Меж домов зажаты.
Птицу бы живую! Хоть не чайку — воробья!
Но зима — по всей стране.
Или существуют тёплые края
Только в корабельном сне?
19.
ЗАМЫКАНИЕ ВРЕМЕНИ
…А завтра я приду опять
Пустые поезда встречать.
Дождь. Отсыреет мой табак.
Опять вагонов мокрый лак,
Асфальт платформ и ртутный свет,
И поезд, и тебя в нём нет.
Платформа ждёт.
Из пустоты —
То чемоданы, то зонты,
И делает пустой её
Отсутствие твоё.
И тот же поезд, и вагон,
И те же люди — на перрон,
И кончик стрелки — тот же круг:
А вдруг?
Но тот же дождь, и тот же свет,
Как будто много лет
Я ожиданье берегу —
Я столько ждал, что спать смогу!
Уйду и высплюсь! А потом
Вот так же встану под дождём.
И та же стрелка круг замкнёт,
И поезд — снова тот…
И я стою.
И свет стоит.
И дождь.
И даже этот ритм.
Как будто пущен фильм кольцом:
Начало склеено с концом,
Как будто осуждён всегда
Встречать пустые поезда.
А завтра я приду опять
Пустые поезда встречать…
20–22.
ТРИ СОНЕТА
ХЛЕСТАКОВ
Нет, в городке его никто не ждал.
Он сам себя не ждал в подобной роли.
Мы все порой бывали поневоле
В чужих ролях. Но не всегда скандал
Нас в этих случаях сопровождал,
Хоть мы не меньше чепухи пороли,
Но не хватало нам, как видно, соли,
Которую ему сам Гоголь дал.
Так мы бесцветно, так мы пресно жили,
Что даже ругани не заслужили
В благословенном царстве дураков,
Где ни на грош ни славы, ни позора,
Где каждый ждет прихода ревизора,
И каждый сам отчасти Хлестаков.
66-ОЙ СОНЕТ ШЕКСПИРА
Невыносимо всё! Я смерть зову,
Я вижу — в нищете достойный бьётся,
Ничтожный предаётся торжеству,
Коварство над доверием смеётся,
Блеск почестей бесчестье золотит,
И грязь ведёт торговлю женской честью,
И совершенство стонет от обид,
И низость на весьма высоком месте,
И власть искусству затыкает рот,
И тупость указует путь науке,
И откровенность глупостью слывёт,
И зло добру выкручивает руки,
Невыносимо всё. Умру, усну…
Но как тебя оставить здесь одну?
УСТАЛЫЙ СОНЕТ
Как я устал, как дьявольски устал!
Лежу в постели и читаю книги,
А цезаря тяжёлые калиги
Уже гремят в гранитный пьедестал.
Ещё ступенька, две — и вот он встал,
И листьями посыпались интриги,
И снова мародёры и сквалыги
Толпятся в предвкушении поста.
Минуты шарят у души в карманах,
Год практикуется на барабанах,
А каждый день — как мелкий спекулянт…
Я б отдохнул, когда б не эта малость:
Век продаёт нам право на усталость,
Но в шейлоковский смотрит прейскурант!
23–24.
ПОСЛЕ ПЕРВОГО МАРТА
ЛЕТО 1881
Ночь, для чего ты белая?
Ночь, почему не рваная?
Ночь, ты всё та же целая,
Перинная, диванная…
Считает Питер ложечки
На буднях и на праздниках,
Лежат в карманах ножички
У васинских лабазников;
Фонарь поблёк — фонарь, дрожи,
Верь, суеверец, в сон и в чих!
Острят — и щупают купчих,
Острят на выборжцев ножи.
Не забредай на Выборгскую —
Прибьют и в Невку выбросят!
Кто там невнятно и угарно
Гитарно ноет за стеной:
"..А ва-асинскiе парни
Кричатъ: "Чеснокъ, постой!"
Чеснокъ остановился,
Они его кругомъ.
— Вы бейте чъмъ хотите,
Но только не ножомъ!…"
А охтинские пустыри —
Хаос развалин и зари…
В Рыбацком пышет самовар
Среди соломенных перин —
Зван, иль не зван — пирог румян,
Пьян иль не пьян — бери стакан,
Сиди и жри, крути роман…
А Питерская сторона?
Ах, питерская сторона —
Опять — ни отдыха, ни сна:
Гармошку в лапы,
В картуз — гвоздику,
Каблукам ладно
По мостовой гвоздить!
А веку — чуть за восемьдесят лет.
Ещё ни Блока, ни "Возмездья" нет…
Век отупел, век сед и крив…
Так сколько ждать тебе, Залив,
И ставить после бурь заплаты,
И, берег низменно залив,
Мечтать о времени расплаты
За этих двух, погибших зря —
За террориста и царя?
…Труба.
На рейде в пламени заката
Крестами мачт взмолились корабли…
—-----
Шлагбаум полосат как чёрт.
Будки — белые с чёрным.
И на вёрстах, ведущих Россию к чёрту,
Оба цвета разрезаны чётко —
Может, скоро на флаг попросится
Чёрно-белая чересполосица?
И ходят будо-чни-ки, хра-ня
Чере-дованье ночи и дня:
Недаром будки их — по-ло-саты:
Чёрное, белое — и конец:
От-мене-ны и рассветы, и закаты…
Ночь или день!
И кажется полосатым
Самого Обербудочника дворец
А в крепости ворота полосаты,
Как будто арестантские халаты,
Исполосован колеями двор.
"Везут! Везут!"
— Отставить разговор!
Не дрожат от боли
Устои моста —
Полосатой долей
Россия сыта.
БАРАБАННАЯ
Царь един, и Господь един,
И России отвеку дан
Алексеевский равелин,
Аракчеевский барабан.
Аракчеев давно помре,
Но как прежде гулок туман,
И стучит, стучит на заре
Аракчеевский барабан.
Пётр в Европу рубил окно —
Мы заделаем — не найдут!
В барабанах дыры давно,
Их латают, и снова бьют.
Барабан, барабан, барабан,
Барабан уж который раз!
Покорили вольный Кавказ,
Прихватили и Туркестан.
Нет, ещё не последний год
Гложет душу звуков буран —
Под ружье Россию зовёт
Аракчеевский барабан!
Барабанщик давно вспотел,
Но вовсю барабаны бьют —
Кто там равенства захотел?
И в полки студентов сдают.
Не хотите — ниже травы?
Вас тревожат судьбы страны?
Ну, зато уж в казарме вы
Одинаковы и равны —
Все построены в серый ряд,
Всё глушит барабанный бой,
Что-то будет с тобой, солдат,
С барабанной твоей судьбой?
Корка хлеба, да квасу жбан —
Послужи царю и стране!
Лупят палочки в барабан,
Как шпицрутены по спине!
Вот и равенство нам дано,
Нам сержант являет пример,
Чтобы все — на лицо одно,
Чтобы всё — на один манер!
Вы такого хотели? Нет?
Барабаны твердят, не врут,
Что российский интеллигент
Детонатор народных смут.
Царь един, и Господь един,
И России навеки дан
Алексеевский равелин,
Аракчеевский барабан!
25.
ПАМЯТИ ЧЕХОСЛОВАКИИ
Солдаты ушли купаться,
Но бдительны и строги,
Как символ всех оккупаций,
В строю стоят сапоги.
По берегу ровной ротой,
Четыре шеренги в ряд,
Начищенные до рвоты
Одни сапоги без солдат.
И каждый — подобье танка.
От пары до пары — шаг.
На каждом висит портянка,
Но это — не белый флаг!
Солдаты ушли купаться,
И пусть по воде круги,
Живёт божество оккупаций —
Чёрные сапоги.
Да разве в солдатах дело?
(Чёток сапог стук!)
К чёрту солдатское тело —
Важен только каблук!
По городам и травам —
(Чёток шагов счёт!)
— Рррота! Ррравненье! Право-
е голенище — вперёд!!!
Кормёжку живым болванам?
(Чётко стучат шаги!)
По мраморам и тюльпанам
Без них пройдут сапоги,
Пройдут, протопают тяжко
(Чёток шагов счёт!),
А впереди — фуражка,
Покачиваясь, плывёт…
26.
ЕЩЁ ОДИН MOHOЛОГ ГAMЛЕТА
У ненависти и нежности
Ассоциация по смежности.
Два шага от приятеля до предателя,
Два шага от матери до мата…
Хорошо пустышке — взяла и спятила:
Нищая духом перед Временем нe виновата,
И хоть сорок тысяч братьев — все — прощай-прости!
А мне одному груз ненависти
Через века нести!
Врёшь, Время, врёшь, что ты разнообразно,
Что дни твои — смешенье разных красок!
Они похожи — как стена на стену,
Как "милый Гильденстерн" нa Розенкранца,
Как "милый Розенкранц" нa Гильденстерна…
Серые головы в сером логове.
Пирушки весёлые, пушки грохают,
Пляшет Элсинор, как шут гороховыйl
Полным полно Полониев!
Вот расплясалиcь, шуты-дилетанты!
Да как среди них затесались
Чёрным вороном — Йорик, и белой вороной — Гамлет?
В серых стенах веселье серое, и серое горе,
Даже небо и море — из серого камня!
Четвёртый век пляшет на сером фоне
Развесёлая пара в кривых зеркалах искусства!
Хоть бы башня, что ли, от этой пляски упала!
Грустно…
Легче — быть бунтарём.
Легче быть отшельником, если надо,
Чем в тигле души выплавлять равновесие Неба и Ада!
А как бы сейчас
Хотел я со всей этой сворой подраться!
Как Фортинбрас…
Но только — что толку
Тыкать шпагой в серый туман?
О, как бы сейчас
Хотел я впитать весь твой скепсис, Горацио,
О, как бы сейчас…
Самообман!
Эй, веселый могильщик!
Давай-ка подряд
Закапывать в землю башни и прочие тюремные здания.
Копай,
Пока твоя лопата не провалится в самый ад!
(шёпотом): А если —
Дания?
27.
ВОДОПАДНОЕ
Разъезд Водопадный.
Ночное купанье.
В кипенье прибоя — людское кипенье,
В трусах проводник пробежал по вагону —
И дверь нараспашку, на воздух солёный:
Священная жажда вечерней прохлады —
Летят из вагонов людей водопады…
Купанье ночное в кипенье прибоя,
Кипенье людское под белой луною,
А рядом ущелье и мостик железный,
Башку задираешь и смотришь из бездны —
Ревёт белозубая пасть водопада,
Кидается в море как барс из засады,
И в скалы, в их самодовольство тупое
Вгрызаясь,
сшибается с пеной прибоя,
А ветер взвивает дыханье сырое
И радугой лунной дрожит над горою,
И люди охвачены пеной и жаждой.
А радуга?
Радугу видит не каждый…
С прибоем сражается вал водопада
И — пена на пену — кипит Илиада,
И катится вниз он, и взлёта не просит,
Песчинку к песчинке он горы уносит!
Незыблемость камня — пустая бравада:
Работа — в паденье,
Не надо парада!
Фонтанов безделье — подобие взлёта:
Лишь водопаденье свершает работу!
На брызги дробимся,
Годами, веками
Крушим по крупинке мы косность и камень,
Крушим незаметно, крушим неустанно —
Поэт, водопад — антиподы фонтана!
Стихами стихию крушим наудачу:
Столетья иные увидят отдачу!
А нам остаётся простое терпенье,
Мы дышим гаданьем, сомненьем и жаждой…
А пена?…
Но пена есть признак кипенья.
А радуга?
Радугу видит не каждый.
28.
Под влажным солнцем осени желтеет Летний Сад.
Беседуют философы под тихий листопад.
Ни шороха, ни голоса, и только с высоты
На мраморные головы планируют листы,
И паутинки осени над белизной висков
Усыпаны монетками осиновых листков.
О, мраморные личности, не схожие ни с кем!
Вы — тень от необычности миров, систем и схем.
Ничто вам вьюги жёлтые, дожди и холода,
Закатом обожжённые, вы знаете, когда,
Запахивая ватники и на ветру дрожа,
Вам будки деревянные наденут сторожа —
И вмиг исчезнет разница, и пропадёт лицо,
И серых досок равенство накроет мудрецов…
29.
В пустоте почерневших каналов
Ты искал отраженье своё,
Но дождливая ночь распинала
Неоправданное бытиё.
Словно ящеры, ждущие хлеба,
Гнулись чёрные краны к воде,
И вертелись то вправо, то влево,
Чтобы небо на шеи надеть.
А когда в глубину истязанья
Проникали живые слова,
То казалось, — взорвётся молчанье,
И сквозь город прорвётся трава…
Но дворцы были сонны и слепы,
Ты напрасно им в очи глядел.
И гранит, почерневший от гнева,
Напрягая как трещины нервы,
Промолчал и собой овладел.
30.
В асфальтовом небе шуршащие листья,
В осиновых просеках, жёлтых по-лисьи,
Да жёлтая стрелка гласит "Переход"…
Куда он из лета меня приведёт?
За синие рельсы, в проспекты осенние,
По сонным аллеям Лесной Академии,
В Ланское шоссе, чтоб оно, как назло,
На Чёрную речку меня привело.
Там листья, чуть звякнув по бронзе, устало,
Желтея ложатся вокруг пьедестала,
А рядом — скамейки;
А рядом — черно:
На месте дуэли — дуэль в домино.
И жёлтые лица на месте дуэли
Как жёлтые листья поэта обсели,
Шуршат, словно жёлтые сплетни придворных…
— На Чёрную речку!
… А сколько их, чёрных?
31.
Чёрные сучья, белые стены.
Мимо решёток сада
Белой позёмкой улицу стелет
Снежная серенада.
В мире двухцветном,
В мире без красок,
В этом февральском мире
Без остановки автобус тряский
Проходит мимо.
Фары ослепли.
Снег, для чего ты —
В лица молчащих, милых…?
Вьюга любви подхватит кого-то
В этом февральском мире.
Ах, не шутите с белой погодой
Чёрными вечерами —
В мире двухцветном азартный город
В чёт-нечет играет с вами:
Любит — не любит,
Решают разом,
Бесповоротно, мигом…
Как в старом фильме — только две краски
В этом февральском мире.
32.
ЗЕЛЁНЫЙ ЛУЧ
(Р а з г о в о р)
— Послушай, а может быть это зря?
— Что?
— Неожиданно брошенный город,
брошенные дела, по совести говоря…
— Молчи! Там светились в ночи озёра,
озёра, похожие на моря!
— Ты и вправду жаждал полумрака кают,
от всего и от всех закрыться мечтал…?
— Да нет, до отплытья за пять минут
я и сам ничего не знал…
— Но… послушай, когда ты взбежал по трапу,
она была рядом с тобой?
— Да…
— Наверно она стояла у борта,
и волосы свешивались над водой…
— Очень тёмной была вода…
— А там на озёрах русалки поют?
— Поют…
— Но были так плотно задёрнуты занавески
в квадратных окнах кают,
что мы не слышали, как русалки поют
на островках, меж лобастых круч…
— А правда — люди там и боятся, и ждут,
что вспыхнет Зелёный Луч?
— Да…
— Луч был тонкий?
— Зелёный и тонкий — цвета просвеченного листа…
— А ветер?
— Что ветер?
Он валялся в забытых шезлонгах,
когда палуба была предрассветно пуста,
Когда над самым флагом кормовым
сносило узкий дым,
И плащ срывало у неё с плеча…
— Но перед рассветом так холодно на палубе!
— А рассвет — как поворот ключа!
— Но когда вы разговаривали там, на палубе…
— Тот, кто говорит — не увидит Луча!
— Да зачем тебе этот Зелёный Луч?
— Не знаю…
Лучше не мучь
меня вопросами…
Говорят,
что это — Меч, а не Луч.
Его называют Мечом Голода…
— Ну нет — он зовётся иначе.
— Но его называют Мечом Голода…
— Нет, это — Луч Удачи:
Моряки говорят, что всё нипочём
кораблю, который пройдёт под Зелёным Лучом!
— А поморы твердят, что не будет улова
тем, кто прошёл под Зелёным Лучом,
Что карбасы пустыми вернутся, и снова
уйдут…
— Да о чём ты?..
— О чём?
— Ах да — его действительно называют мечом:
Мечом Голода, и чем зеленей, тем злей…
— Но зелёное не сулит голода!
А если по ней???
По ее глазам, по её плечам.
А впрочем, не верю никаким лучам:
Я видел сосны и валуны
едва ли выше волны,
Я видел воду! И где-то за ней —
плоский, как блин, один
Островок деревянных церквей…
— Ты в них входил?
— Входил.
— С ней?
— . . .!
Мудро пусты,
Лесисто пусты
Северные скиты,
Узкий, как лезвие, свет из окон,
И никаких икон,
И никаких алтарей внутри,
И никаких колец.
И в щели — звёзды, как фонари,
И совсем не зелёный лес ночью…
— Ну а Зелёный Луч?
— Неважно, лучше не мучь…
— Так его называют Мечом Голода?
— Нет, нет — совсем иначе…
— Но его называют Мечом Голода!
— Нет, это — Луч Удачи!
— Так правы моряки?
— Не знаю… молчи.
— Или правы поморы?
— Не знаю… молчи!
Только мне никогда не найти ключи
от всего, что было в озёрной ночи,
от рассвета, от этих округлых рук,
от горизонта, замкнувшего круг,
от пенья русалок, от тесных кают,
от ветров, что в борах над скитами поют,
И оттого, что удача всегда
почти то же самое, что беда…
И ещё — никогда не найти мне ключей
К тем, кто не видит Зелёных Лучей.
Ну, а поморы и моряки
Равно от истины далеки…
ХУДОЖНИКИ
33.
ЭТЮДЫ БЕЛОЙ НОЧЬЮ
…И с натурщицами в скверах целуются —
Пусть глядит — не разглядит сонный мир,
И валяются мольберты на улицах
Перед окнами ослепших квартир.
Белой ночью блекнут краски напрасные,
Ни цветов, ни колорита больше нет —
Белой ночью владычествует графика:
Двух сливающихся лиц силуэт.
И лишается город светотени —
Пусть от яркости мир отдохнёт!
На скамейке две фигуры цвета тени,
И мгновенье, похожее на год.
Ночь объёмное искусство ограбила,
В ней ни бронзы, ни глины больше нет,
Остаётся могучая графика —
Обнимающихся тел силуэт.
Так художники по скверам целуются,
А искусству с ними сладить невмочь,
Пусть валяются мольберты на улицах —
Наступай на них, белая ночь.
34.
ИОРДАНС, "БОБОВЫЙ КОРОЛЬ"
Пьёт король в лиловой шляпе,
В деревянных башмаках,
Бабу-Фландрию облапив —
Ах!
Что за руки у фламандки,
Жарче щёк!
Пьёт король — чего ломаться!
Пальцы — в спелое плечо!
Пиву питься, бедрам биться
Так, чтобы скамья трещала,
Чтобы рамам
Со стен валиться
На другой стороне зала,
Где утрехтские мещанки
В кружевцах до подбородка
Ханжески выглядывают
(или кротко?)
…Что за ляжки у фламандки!
Пена солнечного пива!
Пусть на вечер короли мы —
Да зато над целым миром!
Соль земли мы!
Славься, соль
Пота!
Жар земли вспотелой!
Белой
Властью тела пьян король.
Что за титьки у фламандки —
Не схватить двумя руками
Дважды блещут полнолунья
Возбуждёнными сосками,
Блещет, по бокам стекая,
Горьковатый зной…
Что за титьки у фламандки!
Каждая — как шар земной!
35.
ФЕОФАН ГРЕК
…И вот едва минуя двери,
Ты различаешь сквозь туман
Христа, которого на сфере
Писал искусный Феофан,
И видишь — с высоты небесной
Благословляющая длань
Прощает милостивым жестом
Внизу собравшуюся рвань.
Но отойди назад подальше
И, пятясь, ты увидишь как
Становятся короче пальцы,
Сжимаясь в жилистый кулак,
И взгляд меняет выраженье:
В его сжигающей вражде,
В преображенье — отверженье
Царей, пророков и вождей!
И обратясь лицом ко входу,
Рассержен и длинноволос,
Он кулаком грозит народу,
Преобразившийся Христос:
"Да, всяк вошедший есть Иаков!
Отмщенье — Мне, и Аз воздам!
А не узревший тайных знаков
Пройти не сможет по водам.
Вы, торгаши, бича достойны.
Не мир, но меч я вам принёс,
Не благоденствие, но войны,
Не тишину, но грохот гроз!
Не Параклет, но Пантократор
Отмщенье — Мне, и Аз воздам:
Четыре всадника крылато
Пройдут по вашим городам!…"
И страшно под грозящим ликом,
И церковь гулкая пуста.
На тёмном взоре белым бликом
Гнев феофанова Христа.
36.
РЕНУАР
Бал на Галетной Мельнице!
В саду, да и внутри,
Как виноград чудовищный —
Газовые фонари,
Как змеи тени стелятся,
А кажется, светло ещё,
И вечность — до зари…
Бал на Галетной Мельнице.
(А трое — вот, сидят.)
Скамейка, столик, деревце,
абсент и лимонад…
Толпа кружится, пенится…
А трое всё сидят.
Рядом — мама с дочкой. Трое мальчиков
стараются выглядеть солид…
(А вальс, ах этот вальс!)…ными.
Один в канотье, другой дурачится:
На нём по взрослому сидит
Цилиндр.
А третий-то, а третий то,
Наверно, всех умней:
Без шляпы, и с мамой треплется,
(А ведь хотел бы с ней!)
А тот, что в канотье, тот самый, -
Тот, что с иронией в глазах, -
Глядит на девочкину маму,
На блики в рыжих волосах…
Жаль, что он, уже почти мужчина,
Но для этой прекрасной дамы — всё-таки
недостаточно стар…
А в центре всей картины
Танцует Ренуар.
Танцует и танцует, с ухмылкою танцует,
На лоб сдинув чёрную шляпу,
так медленно танцует…
Он с грацией испанца
Готов хоть до зари,
(о, до зари!)
К нему прижалась в танце
мадам Самари,
Танцует, резко дышит
(уж чуть не сотню лет…)
Постойте, он ещё напишет
Тот самый, с веером, портрет!
Нет, это вам не танцы:
У рампы она улыбнётся огням,
И розовые пальцы
Вас приберут к рукам!
И сообразно теме
Откроется секрет:
Что кто-то придумал время, а —
Его в искусстве нет!
И не было, и нет:
Ведь вот она, всё та же:
Вся — в рост — навстречу вам,
И запах этой блажи
Вас приберёт к рукам!
И сообразно теме
Откроется секрет:
Что выдумано время, а —
Его на свете нет!
Хоть многое переменится,
Но вот она, она…
Бал — на Галетной Мельнице.
В музее — тишина.
37.
МАСЛЕННИЦА
…Когда сквозь март из церкви серой
не подымая головы
кустодиевская Венера
под звон купеческой Москвы
по переулкам, по Ордынке
плывёт на волнах шушунов
и вьются синие тропинки
под красным блеском каблучков
а снег зеленовато-алый
звенит весёлостью густой —
люблю языческий и шалый
московских масленниц настой…
38.
САРАФАНЫ
В музейном свете слабом,
За рамой, как в окне,
Малявинские бабы
Алеют на стене.
Миткалю или ситцу?
И радуга-лисица —
Платками по плечам!
Пылают сарафаны,
Трещат по швам —
На медных самоварах
Не место рукавам!
Цветы на бумазее
Орут, горят —
Служители музея —
В набат, в набат!
Так и живём в пожаре —
Художник — чёрту брат:
Аскетов поизжарим,
Ханжи сгорят!
Уллю! Малюй, Малявин,
Отчаянный маляр,
На свадьбу, на Маланьину,
Малиновый пожар!
Мазня, пришлёпка, грубость…?
А ткнёшь картину в тень —
Спалит запасник Рубенс
Рязанских деревень!
39.
И вот из облачка, постепенно,
Сквозь белый сумрак — "Весна" Родена.
Едва намеченными руками
Её объятья уходят в камень.
Едва заметно переплетенье —
Где свет, где тень на его колене?
Но в отшлифовке жестоких линий
Увянут губы и грудь застынет —
Чем больше зыбкость,
Тем больше сами
Свои улыбки
Мы вносим в камень.
== *** ==
40.
КИРИЛЛОВ
Над праздничным лесом, под солнцем осенним,
Над Сиверской синью
Скрипят флюгера на шатрах островерхих,
А может быть, — ветви…?
В лесах бестревожных
Какой невозможный Художник
Придумал ли, выискал место такое,
Чтоб белые башни
За тридевять рек от Столицы острожной
Поставить в гордыне над этим безлюдным покоем?
Да, крепость…
А впрочем, зачем она, крепость
В таких недоступных российских глубинах?
Тут, кажется, крепость — каприз и нелепость:
Ну, с кем тут рубились?
С грехом окружить, а не то чтоб свалить её,
Наверное, целую армию надо…
В кого тут палили?
Какой очумелый политик
Тянул эти стены, достойные стольного града?!
Другие же стены серебряно в озеро влиты,
Где белая тень опрокинутых башен струится,
Где так бестелесно и зелено зыблются плиты.
Кириллов ли?
Китеж ли?
Лес и молчанье…
Качанье
Небес под ногами…
Становятся лицами листья
И ликами — лица…
Камням да деревьям
начнёшь как язычник молиться —
Затем, что ни в битву не верится тут,
Ни в молитву —
Лишь в белые стены,
да в жёлтые листья,
да в жёлтые листья…
41.
ВЕНИК ТРИОЛЕТОВ
1.
Не виноватые ни в чём,
Молитесь идолам, столицы!
Зубами щёлкают границы,
Не виноватые ни в чём.
Царь сам не служит палачом:
На это есть иные лица,
Не виноватые ни в чём…
Молитесь идолам, столицы.
2.
Молитесь идолам Столицы,
Забудьте бунт ночных лесов.
Автомашины злее псов —
Молитесь! Идолам столицы
Нужнее, чем гнездо для птицы,
Или — чем башня для часов…
Молитесь идолам! Столицы,
Забудьте бунт ночных лесов
3.
Зубами щёлкают границы,
Или наручники гремят?
Приказано любить свой ад:
Зубами щёлкают границы.
И вот больной влюблён в больницы,
Мертвец своей могиле рад…
Зубами щёлкают границы,
Или наручники гремят…
4.
Не виноватые ни в чём,
Побрякивают железяки.
Свободно трудятся писаки,
Не виноватые ни в чём:
Ведь он с другим — к плечу плечом!
Ведь так же поступает всякий…
"Не виноватые ни в чём!" —
Побрякивают железяки.
5.
Царь сам не служит палачом,
И даже не родит идею:
Идея массами владеет,
Царь сам не служит палачом:
Как правило, он ни при чём;
От славословия балдея,
Царь сам не служит палачом
И даже не родит идею!
6.
На это есть иные лица.
(Их я не видел до сих пор!)
А чтоб вступать со мною в спор —
На это есть иные лица:
В "евангелисты" не годится
Фанатик, честный, как топор,
На это есть иные лица,
Их я не видел до сих пор…
7.
Не виноватые ни в чём
Вполне порядочные люди
Об идолах бесспорно судят:
"Не виноватые ни в чём…"
Кто ж, спутав жертву с палачом,
Приносит головы — на блюде! -
Не виноватые ни в чём?
Вполне порядочные люди.
8.
Молитесь идолам, столицы,
Не виноватые ни в чём:
Царь сам не служит палачом.
Молитесь идолам: столицы
Зубами щёлкают. Границы
Приказывают кирпичом:
Молитесь идолам Столицы,
Не виноватые ни в чём!
42.
БАКИНСКАЯ БУХТА
Auf die Berge will Ich steigen,
Lachend auf euch niederschauen
H. Heine
Тут бродячих собак под навесом полно,
И морская вода попадает в вино,
На дюралевых ножках, как на сваях, столы,
И читает стихи мне Ага Лачанлы.
И звучит надо мной ритм газели двойной,
И я слышу, что он — в самом деле двойной,
А его повторяют каспийский прибой
И закат, оттенённый персидскою хной.
И не-правдо-подобно-восточной стеной
Дворец ширван-шахов торчит за спиной…
Этот берег стихов чем-то душу томит,
С ним когда-то на ты говорил Низами.
И хоть здесь лишь в стихах ты найдёшь соловья,
И ни дня не бывает без ветра, но я —
Злостный враг буколических бредней Руссо —
Если жизнь обернётся такой полосой,
Что тошнить меня станет от всех корректур,
От почирканных зеброобразно страниц,
От критических морд и начальственных лиц,
Этих, чей карандаш по стихам — как Тимур,
Трупы слов оставляет и яростных птиц
На полях — чтоб в мозгах был налажен ажур,
Если тошно мне станет от серых фигур,
От солидных очков, от ладоней-мокриц,
От ровесников лысых и крашеных дур,
Изрекающих плохо срифмованный вздор,
Опускающих с хлопаньем шторки ресниц,
После взглядов, пронзительных, как фотоблиц —
Гейне в горы грозился,-
ну а я уж сбегу
Под изодранный тент на морском берегу.
43.
Костры у моря — цветы бессонных.
Со струн гитарных плывёт цыганщина,
Над старым портом, по волнам тёплым,
Над тесной грудой причалов тёмных,
Всё время что-то переиначивая…
Девчонка палкой в огне мешает,
А над кострами прожектор шарит,
Но мягко светятся, с ним не споря,
Сквозь синий конус костры у моря.
В забывшем шёпот моторном мире
Дал берег место наивной лире,
И раздробился вновь пожар истории
На одинокие костры у моря…
Костры у моря с их тихим дымом,
Опять цыганским несёт интимом,
И никуда теперь не деваться
От звёзд, спустившихся до акаций,
От шума листьев по камню лестниц,
От звуков низких чуть слышной песни,
От полушёпота в разговоре,
От неизбежных костров у моря.
44.
А меня никто не провожает.
Только там, как лик святой бледна,
На платформе женщина чужая
В раме ослеплённого окна.
Вниз прямые волосы пролиты,
А за ними солнце, словно нимб.
То чужие боги ждут молитвы,
Но не время поклоняться им.
Длинноглазая, не жди моленья,
Лик иконный, не гляди в стекло —
Ждал я в нём не твоего явленья,
Только чуда не произошло.
45.
ГОЛОСА ДВУХ БАЗАРОВ
ЕРЕВАН:
"Салаты-шпинаты, чеснок и киндза,
Берите, чего пожелают глаза!
Хватайте петрушку, укроп и рейхан:
Баран без приправы — совсем не баран!
Скорее открой мне окошко, мой свет,
Я дам тебе лучший на свете букет!
Что розы-мимозы, зачем нам бульвар?
Нет в городе места важней, чем базар!
На свете прекраснее зелени нет,
Кто ею торгует, живёт двести лет,
А если умру, положите мне в гроб
Рейхан и петрушку, киндзу и укроп!"
РИМ:
Ночная ярмарка в Трастевере,
и мостовые, как паркеты…
"Синьор, кто может жить на севере?
Синьор, отведайте поркетты!"
Поркетта разлеглась кокетливо,
и хоть оскал её коварен, но —
Она свинья Она приветлива.
Она на вертеле зажарена…
46.
КОЛХИДА
В причудливых сумерках чёрным рисунком
Нависли третичные сосны Пицунды.
Им столько веков, что в сравнении с ними
Медея — совсем современное имя!
Курортники шумно уходят на ужин,
И море пустеет — пусть им будет хуже:
Да чёрта ль им в том, что для дерзостной кражи
"Арго" швартовался у этого пляжа,
Что эти же сосны глядели, балдея,
На ту, что была твоей тёзкой, Медея!
А ты, кахетинка, скажи мне, какими
Судьбами — такое античное имя?
Его мои дальние предки слыхали,
Да буйволы те, что когда-то пахали
Кирпичную почву под зубы дракона,
Огонь выдыхая на панцирь Язона.
Вон этого древнего пламени блёстка —
От низкой луны водяная полоска,
Да только вот мне золотого руна —
Не на…
И вовсе тебя похищать мне не надо.
Ну, что ты сидишь?. . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
Качаюсь на лунной дорожке в воде я,
И камушки в воду кидает Медея,
И светятся над аргонавтом без судна
Аргоны двадцатиэтажной Пицунды.
47.
В безоблачности, над гранитной крепостью,
Над клетками дворов,
Летящий ангел пойман в перекрестье
Прожекторов.
Распахнутые судорожно крылья
Внутри креста,
И ангел бьётся на булавке шпиля,
И ночь — пуста…
Молчи и слушай, если ты крылатый,
Как до утра
Ещё трубит тревогу ангел, взятый
В прожектора.
48.
В этом торчащем и многоэтажном
Хаосе книг, электричек и встреч
Вдруг промелькнёт неизбывная жажда
Несберегаемое сберечь.
В городе тёплом, спешащем и мокром,
В городе, мчащемся наперекос,
Рыжие, молча не движутся окна
Цвета твоих волос,
Рыжие молча хихикают окна,
Всё растеряв, что хранили всерьёз.
Не сбережёшь… Так не надо быть страусом,
Прямо в глаза, словно в окна взглянуть!
Что мне за дело — мы правы, не правы ли?
Мне б только рёбра успеть застегнуть.
49.
Из варяг в греки — звоните:
Пути нет.
Но и телефонные нити
В паутине.
Как ладьям, где у реки — ни волока?
Пути нет,
Только провода, сволочи, -
По плотине.
В тряпки парус выкинул,
Сломал весло.
Неуютно викингу:
"Херсонес, алло!"
"Не туда попал ты!" —
Кричит век.
Мокрые асфальты
Вместо рек…
"Наберите снова!"
…Где там челнам —
Не пройти и слову
От вас к нам…
Облака навалены
На провода.
"Не туда попали вы!"
— Не т о г д а…
50.
ОПРИЧНИНА
1.
ОПРИЧНИКИ ЕДУТ
За Москва-рекою зарева
Вдалеке.
Скачут люди государевы
Налегке, налегке,
Только филин где-то ухает,
Конь храпит, конь храпит,
Только глина тяжко плюхает
От копыт, от копыт.
Пляшут тени в свете месяца
На Руси,
А за заборами-то крестятся:
"Пронеси, пронеси!"
Ох и страшен вид их праздничный
В час ночной!
Ну, авось на этот раз ещё
Не за мной, не за мной!
На запор ворота добрые
От греха —
Ну а вдруг, как пустят огнивом
Петуха, петуха?!
Их начальник смотрит радостно
На разбой, на пожар.
А ведь он, опричник Вяземский,
Из бояр!
Верно, всё именье начисто
Прогулял, прокутил,
Что в опричное палачество
Поступил!
Над попоною богатою
У седла —
Пёсья голова косматая
И метла, и метла:
Чтоб измену чуял скверную
Аки пёс,
Чтоб царю Ивану верную
Службу нёс.
Справедливо ли, облыжно ли —
Всех мети, грех — не грех!
А какой злодей из книжников —
Паче всех, паче всех!
Хоть боярин, не боярин ты —
Виноват? Виноват!
Православный ли, татарин ты —
Всем подряд, всем подряд
И хоромы будут дадены,
И земля, и земля:
Два столба, что с перекладиной,
Да петля.
2.
АНДРЕЙ КУРБСКИЙ У ЕГУМЕНА КОРНИЛИЯ
…К ночи прибыл в Печоры Курбский.
Вот и город последний русский.
И князю сказал егумен:
И отправился Курбский в келью,
И задумался Курбский крепко:
3.
СУДЬБА КОРНИЛИЯ
На торжище псковском готова
Корнилию матушка-плаха.
У палача молодого
Кровью горит рубаха.
А в судьях — Малюта Скуратов,
Да Федька бесстыжий Басманов —
Продаст он хоть свата, хоть брата
Он — шут в терему у Ивана
………………………………………………………….
Железом изрезаны ноги.
Хоть поп ты, хоть нехристь, хоть выкрест —
Иди! Ведь на этой дороге
Смешались Христос и Антихрист!
4.
У СТЕН ПЕЧОРСКИХ
Вечером Баторий
злой —
Утром под Печорами
бой.
Вечер — вздох густой
травы,
Вечер — строй литой
Литвы.
Вечером мечи
блестят:
Что там чей-то щит —
пустяк!
Вечером — седлай
коней!
Утром и коням
конец…
Вечером — копыт
поток,
Утром — ни стремян,
ни сапог,
Утром — ни знамён,
ни брони,
Утром — от ворон
Бог храни!
Вечером — у шлемов
вид!
Утром — на земле
в крови
Россыпью изрезанных
снов
Каша из железа и
мозгов…
5.
МОНОЛОГ ПЕЧОРСКОГО КОЛОКОЛА
Над долиной, над долиной,
Над зелёными раздольями полей,
Блещут белые оконницы и ангелы на звоннице,
На звоннице моей.
Если ива долу клонится, за тучей ветер гонится
И буря собирается —
Эгей!
Стерегут границы русские в стене бойницы узкие,
А я
Бьюсь и вою над стеною, над лесною стороною,
И слышна аж над Литвою
Медь моя!
Я немало повидал с высокой звонницы людей,
И врагов
И друзей,
Столько лет мне смены нет,
Я всё служу и сторожу
Эй,
Бей!
То над берегом горбатым, тяжким ухая набатом,
Собираю я народ со всех сторон,
То —
В гул гулянки, в день престольный
Я вливаю колокольный
Мой малиновый, глубокий звон,
А бывает — над землёю
Небывалым воем вою —
Не набатом распроклятым,
Не весельем, не хвалою
Вою —
Призываю не с Литвою
К бою —
Я звучу колоколами над холодными телами
Всех казненных, убиенных, что на плахе под стеною —
Ною,
Я звеню и кандалами над медвежьими углами,
И бубенчиками троек над Москвою —
Вою!
И пускай говорят, что без верёвки звонаря
Языком своим качать не вправе я —
Я ведь колокол такой —
Звонари за упокой,
А я — во здравие!
Я — во здравие Руси;
Нет святых и в небеси!
6.
ОПРИЧНИКИ ПЛЯШУТ (или пророчество Эйзенштейна)
Ах, как пляшут опричники — гнутся доски палат,
Как сверкают наплечники — ээх, была — не была!
Чертовщина горит в глазах — да хоть об стену лбом!
То коленцами с выбросом, то вприсядку столбом.
Гол Басманов — весь розовый, от лодыжек до щёк —
И юлой два Морозовых, и вприсядку Хрущов,
Не нуждается в роздыхе взлёт раскинутых рук,
Черным штопором в воздухе — и каблук об каблук!
Ах, как пляшете, соколы, в ночь Святого Поста!
Аж с кивота высокого уронили Христа,
В пятерни звонко хлопая, взвив ладонь от плеча, -
И хватает за жопы их грозный царь, гогоча.
Как струна перевитая прозвенела не в лад!
Как дрожит Грановитая языками лампад!
Ах, как пляшут опричники! Кто б сумел ещё так?
Царь Иван, дёрнув плечиком, лупит посохом в такт,
Пляшут плахи над плахами, как на речке паром!
По-татарски ли на коле, или так, топором?
Не смолой плахи плакали, — полютей завели!
Там — сестру ухайдакали, тут — детей замели…
Разбегайся, оплошные! Пущей радости для,
Кирпичами по площади пляшут башни Кремля!
Вся Москва скачет белкою — всё отбилось от рук!
Пляшет печь под Емелькою, и под Стенькою — струг…
По рассвету расстелена муть зубцов и крылец,
Не в телеге расстрелян ли со свечою стрелец?
В пляс, верёвки весёлые, чтоб рубахи белей…
На перчатки лосёвые — табачок ассамблей!
Ах, как пляшут опричники, позакинув чины,
Свечи в люстрах коричневы, казакины черны…
Хоть коленом под зад отца, хоть поленом купца,
Лишь бы в красное вляпаться, И — валяй до конца!
Вот и пляшут опричники — за полтысячи лет!
И дрожа белым плечиком, с ними пляшет скелет!
Тот скелет — на верёвочках: балаган-то знаком,
Кто ж неведомый дёргает
нитки под потолком?
Ах, как пляшут победные, ах как пляшет страна,
Под чью дудку — неведомо, но — во все времена!
Ах, как пляшут несчастные, кто оплатит их счёт?
Те же:
белые, красные… И — какие ещё?
Не купцы, не художники, так — герои толпы,
То пьяны, как безбожники, то трезвы… как попы,
Матерщинники, прасолы…
Солидарности для
На орбите приплясывать начинает земля.
Ну и пляшет проклятая — иль Сатурн на круги,
Перепутав все даты, встал с неверной ноги?
Ну и пляшет проклятая — лопни все фонари! -
С перепутанной датою пляшут календари,
И архангел, печальное в тучу спрятав лицо,
Век скрутил в безначальное временное кольцо…
51–54.
ПЛЯСКИ ИСТОРИИ
1.
В С Т У П Л Е Н И Е
Века рождаются великими,
Стареют по особому.
Век начинается религией,
Кончается — фасонами,
Век начинается фронтонами,
Кончается камеями,
Век начинается титанами,
Кончается — пигмеями.
2.
МЕНУЭТ
Анхен, чарку водки!
Мингерр Петер,
Отвлекитесь,
предоставьте действовать судьбе!
Музыкальный ящик сотрясает менуэтом
Стёкла в двухэтажной
Монсовой избе
Всё перемешалось,
Дымное, синее.
С трезвых глаз не разобраться —
Плюй, не плюй —
То ли тут Голландия, то ли Россия?
Нет! -
слобода Кукуй!
Царь сидит на лавке, расставив колени,
Огурцом хрумтит:
Была — не была —
Утром marsch zum Teufel стрелецкие тени!
Пусть хоть надорвутся
коло-ко-ла:
Бердыши косые —
Не нужны,
Сменят вас России
Верные сыны!
До России далеко, а Русь уже ушла…
Дай водицы, Анхен,
Одолела икота…
Рот перекрестил —
Ни кивота, ни иконы.
И обвёл глазищами четыре угла…
Царь то пьёт, то пляшет,
То глядит в окно.
Липы там поскрипывают,
Ветер, дождь.
За окном — ничего. За окном — темно.
Русь во тьму уходит,
А Россию — подождёшь…
— -
До Кукуй слободы ветер с города
Дуй, подуй, ветви вздыбь, словно бороды!
Староверская Русь из ночи гляди,
Подпалим Петру ус, да и че-ля-ди…
Сам-то! Срам-то! Почитай, что тридцать лет,
А ведь пляшет обезьянский менувет!
Ишь, кургузые бояре с Кукуя,
Не по вкусу вам Кама-аринская!
Не хотим, чтоб православных сыновей
Усылали аж за тридевять морей,
Чтоб под немцами, под голландцами
Русь потоптана была срамными танцами,
Чтоб во храмах вместо Господа Христа —
Беломраморные черти без хвоста!
До чего же, Русь, на нехристей ты зла —
Аж холопа да с боярином свела!
Сводит месть соболью шубу с кистенём —
Ну-ка, вместе Аввакума помянём!
—- —
В Новодевичьем
Пахнет ладаном.
Все монашенки —
Под лампадами:
Где ни кинь — всюду клин!
Хочь зады крести!
Всё одно жить Руси при Антихристе!
Эх, стрельцы-молодцы, княжьи выкормцы,
Проворонили Петра ваших пик концы!
Палкой стукнул, басом цыкнул царь-отец —
И Хованскому, и Цыклеру конец!
Вон и плотнички пилы несут,
Пилы несут,
Канты поют:
"Твоя воля, Плотник!
Достало бы сил —
Глаголи сколотим
Для старой Руси!
И дождём, и потом
Зарёван апрель,
Работает споро
Царёва артель!"
"Будет Русь болтаться
В пеньковой петле,
Россия — рождаться
На чёрной заре,
Разинутый ветер
Так дивно кричит…
Рожденье от смерти
Поди, отличи!"
— - -
Вражий
Ветер
Воет менуэтом,
Выстояла на молитве Софья до утра,
А под монастырской стеною
Где-то
Ухают тяжёлые удары топора…
Славно поработали!
Теперь налей!
Далеко от виселиц
До кораблей?
Боярская, татарская, посконная Москва!
Бороды холёные вымочит Нева!
Бой часов —
Звуки менуэта,
Медный звон:
"Была — не была…"
Царь сидит в токарне,
чистит пистолеты.
Пушек бы теперь — да меди нету…
Полночь бьёт:
"Была — не была —
Перельём на пушки колокола!"
Летний Сад,
Всплески менуэта,
Липы собрались на ассамблею до утра,
А из-за Невы
День и ночь — всё лето
Ухают тяжёлые удары топора,
И уводят в Крепость, продолжением аллей,
Стройные
как виселицы,
Мачты кораблей…
3.
МАЗУРКА
В зале мазурка хлещет с балконов,
Зарево золота в белых колоннах.
Чётки античные профили женщин,
Чёрными птичками кажутся свечи.
Мечутся рыжим пламенем баки —
Мчится в мазурке поручик Бетаки.
Белая роза на доломане.
Музыка кружит, музыка манит —
Прочь до рассвета учёные споры,
Росчерком свет в золочёные шпоры.
Шпора сотрётся
В свете сусальном,
Звон обернётся
Звоном кандальным,
Белая роза дворцового бала
В белой метели окажется алой,
В лёгкость мазурки
Лязгом железа
Врежется медленный гром полонеза:
Всплески мазурки тонут в железном.
Пляска снежинок — в отблесках лезвий.
По ветру яркие ментики мечутся:
Иль вы презрели Царя и Отечество?
В блеске последнем слепнет заря —
Будет Отечество и без царя!
Чёрта ль — на площадь? Если угодно,
Можно и проще…
Неблагородно!
Татем безвестным в Лету не канем!
Сабля скользит по граниту Гром-Камня,
Конь глазом косит — не было б хуже…
Саблю, как косу, точит Бестужев.
Блики на облике облака близкого —
Был он Бестужевым, будет — Марлинским…
Всплески мазурки, вьюжной мазурки —
Пули снежинок в чёрные бурки.
Скинь-ка перчатки, рыжий поручик:
Эта мазурка — без лайковых ручек!
Ядер горячих по льду шипенье.
Скоро ль откликнется Польша Шопена?
Через Неву бы!
Солнце над Горным.
Взблеск ли клинков, или выкрики горна?
Лебедь декабрьский, горнист очумелый!
Снег ли?
Кровь ли?
Красный да белый…
Белые стены, красные лица,
Хлещет мазурка снежной столицей!
Цепи наручников на доломанах.
Что же, поручики нас доломало?
Лавры ль Марата?
Пыл патриота?
Или святая болезнь Дон Кихота?
Мельницей вертятся ветры российские,
Петли пеньковые, тракты сибирские,
В ритмах мазурки гремят колокольчики:
Кончено, кончено, кончено, кончено…
Трупы завернуты в чёрные бурки.
Мельница вертится в ритмах мазурки!
Снег? Перемелется! Век? Переменится!
Крутит Россию кровавая мельница!
Горские пули? Кавказские кручи?
Значит в рубашке родился, поручик…
4.
Т А Н Г О
Ещё война за Ригой где-то и на Марне,
Гниёт она иодоформом в жёлтой марле,
А Петроград в каком-то трансе предкошмарном
Так беззаботно в танго погружён.
Мир чёрно-белый, словно клавиши рояля,
Заиндевелые решётки на Канале,
И хлопья снежные, спускаясь по спирали,
Уже заводят вьюжный граммофон.
На этих днях шестнадцать лет подростку веку,
Ему не хочется быть рифмой к человеку,
И стылый ветер на заснеженную реку
С железных крыш сметает лживый сон.
Дворец на Мойке. Электрические свечи.
И перья страуса склоняются на плечи,
И полумаски под причёсками лепечут
О том, что сам Распутин приглашён.
Сникает шорох лакированных ботинок,
Бледнеет бархат и смолкает "аргентина" —
Из рамы двери, как взбесившаяся картина,
Толкнув лакея, вваливается он.
Колдун, пророк — и бородища рыжей лавой.
По волнам танго
он недолго взглядом плавал,
Медвежьи глазки — зырк налево и направо,
И каждый в зале к месту пригвождён.
В холодной паузе застыли эполеты,
Не колыхнутся ни боа, ни блики света,
И оркестранты — как трефовые валеты
В кривом и белом зеркале колонн.
А зал — как мир, его смычки опять в ударе,
Танцует сам подросток-век со смертью в паре,
Сквозь вуалетку в этом медленном угаре
Пустых глазниц ещё не видит он.
Под ветром тени фонарей танцуют боком,
В декабрьском воздухе, ночном и одиноком,
Смерть на плечо ему роняет снежный локон,
Февральским вьюгам путь освобождён.
Под звон, катящийся вдоль Крюкова канала,
Гудит Коломна, и залив мерцает ало,
И вот по набережной Время побежало:
Убитый век убийцей наречён.
И сам себя под стон валторны и виолы
Несёт топить, в мешок засунув трупом голым,
Пока к заутрене у синего Николы
Бьёт танго колоколом — голос похорон!
Распутин — всё,
Распутин — все,
Распутин — всюду,
Он в тех же самых бойких ритмах бьет посуду,
И чёрный маузер, готовый к самосуду,
Висит на поясе, как дремлющий дракон!
Но не поверив, что История ослепла,
Цыплёнок-Феникс возрождается из пепла,
И, крылья складывая,
снова — камнем в пекло
Под хриплый смех столпившихся ворон.
. .. . . . . . . . . . . . .
Квадраты чёрные в кварталах ночи белой.
Углы вылизывал закат осатанелый,
И глыбой алой на Исакии горел он —
В петлице чьей-то вянущий пион.
В скрипичных воплях
ленинградского трамвая,
На каждом такте равномерно замирая,
Танцуют тучи, отсвет пламени стирая,
Но не задев недвижных серых крон.
Внизу скелет гранитный выпятил недобро
Мосты, как чёрные недышащие рёбра,
И танго мёртвое скользит — как пляшет кобра,
Змеиным ритмом век заворожён.
Над красной жестью крыш, неслышными шагами
Крадётся танго равномерными кругами,
Влипая в паузы бескостными ногами
Над полутрупом вымирающих времён.
От Воркуты до Колымы проходит путь он,
И конвоирует его опять Распутин,
Да танго старое, знакомое до жути —
Опять заел на вахте патефон!
И над землёй, как сумасшедшая шарманка,
Неотвратимое, как гусеницы танка,
От самой Праги до Камчатки воет танго,
И машет ворон крыльями погон
Над мёртвым фениксом, за проволокой крепкой,
Где рубят лес, и где стволы идут на щепки…
А на плакатах, улыбаясь из-под кепки,
Глядит Распутин в зареве знамён.
55.
Из книги "ЕВРОПА — ОСТРОВ"
(1973–1979, "Ритм", Париж, 1980)
56.
ПОСОХ
(третий венок сонетов)
1.
Но в памяти несём его с собой,
Чтобы над нашей двойственной судьбой
Не властвовала ржавая подкова.
Не ищем мы ни родины, ни крова,
Но всё, что оставляем за спиной,
Нам каждый час напоминает снова
Владенья Януса — порог дверной.
Гонимые неутолимой жаждой,
Не сохраняем ничего — но каждый
Невнятным ожиданием палим:
А вдруг в безмерности найдётся мера?
Так мы идём путями Агасфера
И первого свидания не длим.
2.
Не потому, что ищем Эльдорадо,
Не потому, что новую отраду
Легко предпочитаем тем, былым —
Нет! Город, нас взрастивший, стал двойным:
Не зря в низинах северного ада
Возник он — жёлто-белая Эллада —
Своей парадоксальностью томим,
Как пальма у полярного болота,
Как Пётр с ключом — и адовы ворота…
Простившись с ним, мы многое простим,
И сон его гнилой не потревожим;
Но быть его рабами мы не можем,
Иначе всех проглотит "Третий Рим".
3.
А мы, кто только будущим богаты,
Навек замолкнем, вдоль дорог распяты,
Иль под молитвы на кострах сгорим.
А уцелеют серые как дым
Казённые бетонные догматы,
Бумажные цветы, да казематы,
Да некий свет, обещанный слепым.
Не зря по Праге скрежетал металл:
Он всех, кто не оглох, предупреждал
О наступленье времени такого,
Когда опять под триумфальный звон
Рабы рабов обрубят цепь времён
И память не сумеет влиться в слово.
4.
У тех, кому прозренье не дано,
Кто прошлого туманное окно
Сменить на мир бескрайный не готовы,
Кому звучанье языка иного
Немыслимо, враждебно и темно,
Кто золотит картонные оковы
И уксус принимает за вино…
А нам, презревшим тесные берлоги,
Понятны и близки любые боги,
Любые листья на любом стволе,
В Стамбуле турком быть, в Афинах — греком,
Не быть никем, быть просто человеком:
Мы всюду дома, только б на Земле.
5.
Вновь идолов живых не наплодили,
Чтоб нас заставить кланяться горилле,
Но втихаря летать на помеле.
Нет, лучше в честном кожаном седле
Провековать, глотая тучи пыли…
А те, кто лбы в поклонах не разбили,
Пусть дышат, если дышится в петле.
Похлёбка есть для каждого раба.
В ней — долг и честь, в ней — вера и судьба…
Она, по счастью, мало нам знакома,
Но и понюхав, не избыть стыда!
А потому — дай Бог, чтоб никогда
Нам не грозил цепями призрак дома.
6.
Не потому, что нет его для нас,
А потому что вдруг, в какой-то час
Чужое можно предпочесть родному:
Ведь не равна одна страница тому,
И перечитывай хоть в сотый раз —
Нет больше пищи для ума и глаз,
Одно лишь утешенье, что знакома…
Прав был Улисс, и жалок был Эней:
Я верую в сожженье кораблей,
Пусть мачты вспыхивают, как солома,
Пока леса растут и есть топор,
Мы всё плывём, благословя простор
И верою в самих себя ведомы.
7.
Мечтая, не идём в рабы к мечте.
Смысл жизни, обретённый в пустоте,
Не уложить в простые аксиомы.
Любым векам и странам мы знакомы:
Живёт апокриф странный на листе
Старинного пергаментного тома.
И кто-нибудь, открыв страницы те,
Прочтёт о Серых Ангелах преданье.
Мы — не жрецы, не жертвы для закланья,
Мы навсегда верны одной Земле.
Рай нас отверг, и серный Ад не принял,
Мы средь людей… Отвеку и поныне
Ни свету мы не отданы, ни мгле.
8.
И под аркан не подставляем шею,
Умеем всё терять и не жалеем,
Хоть втайне и мечтаем о тепле.
Но соль морей не сохнет на весле,
Ветра по расписанию не веют,
Отечества пророки не имеют,
И птица не завидует пчеле.
Omnia mea — мысли, краски, звуки,
Да женские ласкающие руки —
Иных от жизни нам не надо благ,
И суета сует так мало значит!
Пускай свистят нам вслед, пускай судачат,
Пускай рядят хоть в шутовской колпак!
9.
Мы сами балагану знаем цену:
Скрипучую раскрашенную сцену
Преображаем, как бездумный маг,
В минутный храм поэтов и бродяг,
И озорство предпочитаем плену.
Ну, конура, вынюхивай измену —
Язык от лая набок, словно флаг!
А лицедей, творец бродячих истин,
Приманчив для тебя и — ненавистен.
Но что волкам до суетных дворняг?
Пусть лижут цепь. Мы не разделим с ними
Наш тайный тост под звёздами немыми:
Пророк, а не беглец наш каждый шаг.
10.
Но песнь Лилит не хочет слышать Ева.
И всё же сохранится тень напева
В крови столетий и в пыли бумаг.
Но если даже будет всё не так,
И заглушит бамбук следы посева,
И мирный птичник задрожит от гнева,
И злой осокой обернётся злак,
Проснётся месть порубленных садов,
Леса придут на место городов,
И красные от кирпича потоки
Съедят металл — что ж, значит новый круг…
Одно не дай нам Бог увидеть вдруг:
Что под ногой — пустыни сон глубокий…
11.
Барханов рыжих золотое зло?
Нет! Это море в полдень принесло
На гребнях волн мираж тысячеокий:
Но вовсе не песок сжигает щёки,
А первый снег. Тогда слегка мело…
Ночная скачка в Царское Село
Ломилась в ненаписанные строки.
И липы облетали, и была
Ночь та, что серебрила купола
В последний раз… Но промолчав об этом,
Мы с нею не простились. А потом
Шуршала под дамокловым рассветом
Листва, присоленная ноябрём.
12.
Должна б не сниться в шорохе магнолий!
Так ванты, заскрипевшие от соли,
Едва ль кому напомнят старый дом.
Кто ложь назвал тоскою о былом?
Кто придал ей и вид, и привкус боли?
Кому настолько душу измололи,
Что уместился в ней один Содом?
Не клином свет! И всё родное — мимо:
В прибой Атлантики, на камни Рима…
И день за днём, пока не рухнет гром
Последний над содомскими стенами!
Он нами предугадан, призван нами!
Всё в разум свой мы с жадностью вберём!
13.
Опаловых закатов наважденье,
Полярный отсвет, и миров рожденье,
И тихий голос хвои под дождём,
И все слова на языке людском:
Шамана ли камчатского моленье,
Или гриотов сенегальских пенье,
Строку Сафо и Джойса толстый том…
Куда, какие звёзды нас ведут?
Откуда мы, и для чего мы — тут?
Чтоб под корой бунтующие соки
Гудели в ритмах мысли и весны!
Когда переплетутся с явью сны —
Всё превратится в кованые строки!
14.
Не зря Гефест органы смастерил:
У Аполлона не хватило б сил
Озвучить век столь гулкий и жестокий.
Не нам перечислять его пороки,
Но нам не сосчитать его могил.
Мы так же были в нём, как в нас он был.
Мы всем близки и всюду одиноки.
В нас — тьма и свет. В нас — Люцифер и Бог.
В нас повстречавшись, Запад и Восток
Существованье начинают снова:
Едина плоть — земля и океан.
Одну страну сменив на сотню стран,
От ног мы отрясаем прах былого.
15.
57.
В окна мне глядят Юпитер и Париж.
Где-то там — ночная питерская тишь.
А в Воронеже — вороны на крестах,
У них чёрные короны на хвостах.
И растаяло созвездье Гончих Псов,
И пластается туман из-за лесов,
Где молчит, как берендеева страна,
Вольной Вологды белёсая стена.
А за ней — морозцем тронутая ширь,
Там затерян Ферапонтов монастырь,
Там над озером, где низкая трава,
Тают в воздухе неспетые слова,
Цвет лазурный не отдавшие зиме —
Дионисиевы фрески в полутьме.
Там, в приделе, за безлюдный этот край
Заступись ты, Мирликийский Николай,
За осенний, за желтеющий рассвет…
Помяни, что мне туда дороги нет,
Помяни, что в граде Китеже живу,
Только воду осязаю, не траву,
Помяни, что я молился за леса
И над озером тугие паруса,
Ты, взлетающий в подкупольную высь,
За меня, святой Никола, помолись…
58–59.
ДВЕ БАЛЛАДЫ
1.
Несложно дверь сорвать с петель,
Труднее — подобрать отмычку,
Сменить привычку на привычку,
Поверить, не впадая в хмель,
Что тянется ещё апрель,
Что август не поводит бровью…
Что ж, продолжай, зови любовью,
Качай пустую колыбель.
А ты? Давно уж сел на мель
И чиркаешь сырые спички,
На службу ходишь по привычке,
И тянешь ту же канитель
И всё надеешься досель:
А может, что-то не истлело?
Тащи своё пустое тело,
Качай пустую колыбель!
Там, где летел на клевер шмель,
Кустарник трактором изранен,
И в алюминиевом тумане
Давно не трель слышна, а дрель…
Ольшаник забивает ель,
Шакалам уступают волки.
Мости никчёмные просёлки,
Качай пустую колыбель…
Кого за тридевять земель
Ласкаешь ты, слепая Лия?
Мы — далеко… Не спи, Россия,
Качай пустую колыбель!
2.
Шоссе пестрит как черновик,
Мотоциклист мелькнёт размыто,
И рыжим пластиком прикрыта
Физиономия-балык.
Лиловых выхлопов парик…
Но что там, — стрижено ли, брито?
Он за рулём, или Лолита?
Мотоциклетный шлем безлик.
Свирепый двухколёсный бык
Рога в закат воткнёт, как пики,
И тонут в мёртвом, злобном рыке
Мольбы вечерних базилик.
Стекло швырнёт мгновенный блик,
И окна станут множить блики…
Столбы, дорога, век, — безлики,
Мотоциклетный шлем безлик.
А мы как прежде — чик-чирик,
Сидим в своей стеклянной Трое,
Но будет действие второе,
И Шлиман сроет Гиссарлык;
Раскопщики подымут крик,
Когда он что-то там отроет —
Ахиллов шлем? Да нет, пустое:
Мотоциклетный шлем безлик…
Что тут поделаешь, старик?
Ты ошибёшься непременно,
Ну, кто Парис, а кто Елена?
Мотоциклетный шлем безлик.
60.
СНЕГ В ПАРИЖЕ
Ночным десантом, саранчой,
Над каждой лужей,
Над Эйфелевой каланчой, над углем кружев,
На зеркала, на фонари в ночи речистой,
Белея падали в Париж
Парашютисты,
И возле каждого кафе
Заложниц брали,
В чертовок превращая фей, чтобы не врали…
Снег предлагал антистриптиз,
Привычки руша,
Ломился чистотою риз
В чужие души.
Он верил только сам себе —
О, как бесстыже
Хозяйничал в чужой судьбе
Тот снег в Париже!
Рябил чернильный сон воды,
Бродил садами,
Морозил груди и зады в кинорекламе,
Как пьяный гангстер ослеплял автомобили,
Химерам пасти залеплял, чтобы не выли…
Хоть час — да мой! Хоть до зари грязь будет белой!
И старым липам в Тюильри причёски делал.
Людовик, бронзовый старик, не веря в утро,
Надменно пудрил свой парик неверной пудрой,
А завтра — завтра хоть потоп
Всё к чёрту слижет,
Зато сегодня он…
Зато…
Он — снег в Париже!
Снег, сотрясатель бытия афиш и спален,
Он был мой брат,
Он был как я, парадоксален,
Как знак 13 на часах,
Как в Ницце — лыжи,
Как хиппи в Муромских лесах,
Как… снег в Париже.
61.
Три обезьяньих божества
Прикованы к одной цепи.
В ночи, когда молчит трава,
Смотри — на цепь не наступи!
Они висят к стене спиной.
Вот этот глух, а этот слеп,
А этот нем. А за стеной —
Мир гулок, светел и нелеп…
Лес шевелился, как вампир,
Река брела своей тропой,
Глухой глядел сквозь чёрный мир,
И слушал тишину слепой,
Их деревянный мир был пуст,
Но было что-то вне его…
И не отняв руки от уст,
Молчало третье божество.
И только цепь была виной,
Что этот глух, а этот слеп,
А этот нем, а за стеной
Мир гулок, светел и нелеп.
Но лопнула однажды цепь —
Немой по-прежнему молчал,
И только тот, который слеп,
В ночи от ужаса кричал,
Но не слыхал его глухой,
И тихо плакал третий бог:
Он — зрячий, чуткий, но немой —
Всё знал, и высказать не мог…
62.
ФУГА
А скрипка вопит в переходах метро,
Играет венгерку мальчишка лохматый,
И в шапку — чуть брякнув — то зло, то добро,
То смерть, то любовь, то взгляд виноватый.
И плачет смычок в лабиринтах подземки,
О чём-то никчёмном ещё беспокоясь,
Когда по кольцу, пяля жёлтые зенки,
Забыв остановки, — взбесившийся поезд…
И каждые, каждые сорок минут
Вся серия станций опять повторится,
Всё в том же порядке, те самые лица,
И те же стоп-краны бессмысленно рвут;
Кольцо — без концов. Состраданье — старо.
Ни улиц, ни смеха, ни ветра, ни горя —
Есть просто взбесившийся поезд метро
И вовсе за ним никаких аллегорий.
И скрипка вопит в переходах метро,
Вопит, как болотные выпи в России.
Не жилы воловьи, а нервы людские
Кричат, как расплавленное серебро!
Тот белый смычок в перехлёстах реклам
Их наглого крика и мельче, и тише —
Тебя не раздавят, но и… не услышат,
Хоть руку смычком распили пополам!
А поезд несётся всё тем же маршрутом,
И некому — стрелку… Ну, хоть бы в тупик!
И кто-то не хочет, а кто-то привык,
И плечи одеты, и души обуты.
Там, сверху, — дома, магазины, бюро…
Где — сверху? Нет верха: там тоже подполье.
Ты свыкся, ты смялся с навязанной ролью.
А скрипка вопит в переходах метро!
О, нет, не устанут цыганские струны,
Корявые луны и ветер ничей!
В афишном удушье бессмысленно юны
Лесные перуны басовых ключей,
И пляшет на кафелях ломаный свет
Под смешанный запах дождя и камелий,
Резины горелой, порубленных елей,
Дерьма и Диора, блядей и газет…
А там минотавра железная выя
Нам в души гудит, как в пустое ведро,
А люди всё мимо спешат, как живые,
А скрипка вопит в переходах метро
О тех, кто засунут в летящий без цели
Скрежещущий поезд, кружащийся век,
Которым не метры, а сотни парсек
До каждой мелькающей лампы в тоннеле…
А скрипка вопит в переходах метро.
Не струны так рвут — парашютные стропы,
Так болью в подполье, в пещеру циклопа,
Вываливается живое нутро.
Не струны так рвут, а рубаху враспах,
Не жилка смычковая — нож гильотины!
Так лопаются при пожаре картины,
Так сам над собой измывается страх…
Но — прёт минотавр. Состраданье — старо.
Рубильники ржавы. Вагоны — по кругу.
В подполье Европы — железную фугу!
А скрипка царапает своды метро…
63.
КИТЕЖ
1.
Скрипела степь немазанною тучей,
Свистела плеть,
И в мёртвом лунном холоде над кручей
Блестела медь…
И Китеж, может быть, один на свете,
Почуя ад,
Сквозь гул копыт и сквозь восточный ветер
Гудел в набат.
Летел сигнал о срочном погруженье
Со всех антенн,
Но сонный мир остался без движенья,
Без перемен…
До волдырей верёвкой колокольной
Я руки стёр,
Но мир еще молчал самодовольно —
А срок истёк.
И словно рубки, рубленые башни,
Помедлив миг,
В сомкнувшейся воде сверкнули страшно
Под чей-то крик,
И падало тяжёлой тучи тело
На сонный мир,
Как на скелеты звонниц опустелых
Вороний клир…
2.
По камням, по прибрежным ракитам прошуршал суховей,
По корням простучали копыта азиатских коней.
Простучали со свистом и смехом, и заглохли в ночи…
Если боль откликается эхом — что ж, теперь уж молчи!
За околицу выдь осторожно, сон рабов не нарушь
Веткой хрустнувшей, стуком тревожным опадающих груш…
А ведь били в било вести
о майданнике злом,
А ведь было, было место
у меня за седлом!…
…В твоём тереме темно,
Не поёт веретено,
Золотое шитьё
на скамье лежит,
А кровавый закат
на стене дрожит…
Твои ражие, пригожие брательники —
Кто в стремянные к баскакам, кто — в котельники,
Кто в швецы пошел к татарам, кто в хамовники,
А кто — храмы перестраивать в коровники…
3.
…В воду глядятся
Сто городов…
Экую силу
Стен возвели:
Белый Кириллов,
Спас на Нерли,
Псковского Крома
Башни — в воде…
Китеж — бездомный.
Китеж — везде:
Сколько в России
Светлых озер,
Столько раз Китеж
В воду ушёл.
Град потаённый —
В волнах, а над
Плёсом — белёный
Выторчал ад:
Над Соловками
Свищет пурга,
Стрелами в камень
Хлещет шуга,
Сколько в России
Есть берегов,
Столько взрастили
Там Соловков…
Китеж пропавший,
Голос печальный,
Белые башни,
Словно платками
В зыби под ветром,
Взмахом прощальным…
А над водою —
Рыжее пламя!
Флагом позорным
Пламя взовьётся —
Колокол бьётся
В толще озёрной!
Град погружённый
Пламя не тронет —
В пламени стонет
Град отражённый.
Справа и слева
Пахнет пожаром
Алое небо
Над Светлояром!
Острые брызги —
Как стрелы в камень —
Алое небо —
Над Соловками.
4.
В граде Китеже, в граде Китеже
На безлистом, илистом дне…
Погодите же, погодите же:
Слышен колокол в тишине!
В граде Китеже, в граде Китеже,
Где намокла дневная мгла,
Не разбить вам, не заглушить уже,
Не достать вам колокола!
И когда забудет о розовом
и нахмурится верх лесной,
Над изломанной гладью озера
Станет ветрено под луной,
И стеклянные волны призмами
Вновь подставят бока лучам,
Мы — не призраки — но как призраки
Подымаемся по ночам!
За сараем в собачьем лае
(Мол, хозяин, возьми с собой!)
Мы опять вороных седлаем,
И опять — в безнадёжный бой!
Крепко взнуздываем надежду
И накидываем плащи,
И выходим на берег между
Двух осин — и ищи свищи!
Ну а в Китеже, ну а в Китеже
ночью молятся и о нас:
Разбудите же, разбудите же
хоть кого-то на этот раз!
И когда поезда гремящие,
обогнав нас, трясут мосты,
Разгляди что мы настоящие,
Что совсем такие, как ты…
Тонет звёздный свет
в гриве лошади,
Старый дуб в ночи крутит ус…
Дай мне, Господи,
крошку прошлого —
Я пойму теперь его вкус…
К дому дом, ощерившись, лепится,
словно вздрагивает во сне,
Перепуганные троллейбусы
прижимают уши к спине,
По асфальту, где окна спящие
Не расслышат копытный гром,
Мы проносимся — настоящие —
И скрываемся
За углом:
Отряхните же, отряхните же
наважденье на этот раз!
Мы — из Китежа, мы — из Китежа,
Мы сегодня разбудим вас!
Заблудиться в пятиэтажии,
До утра не найти свой дом,
Где всеобщею распродажею
Вам грозят за каждым углом,
Где на улицах и вокзалах
В кумаче — ордынская вонь,
Где в церквах гаражи, пожалуй,
Потому, что не в моде конь.
Вы не младше нас и не старше нас,
Так не плюйте в нашу тоску,
Не умели мы под татарщиной,
Не хотели в аркан башку!
Души съедены, сосны спилены,
Вместо птичьего — свист хлыстов…
Оттого-то и затопили мы
Всё — от папертей до крестов,
Затонули мы вместе с Китежем,
И поэтому — вас живей!
Отворите же, отворите же,
вот мы спешились у дверей!
В ваших комнатах, в ваших комнатах,
Там, где страх, как столетье стар,
Мы напомним вам, мы напомним вам,
Всё, чем жили вы до татар,
И о Китеже, и о Китеже,
Ибо мгла его — не смогла…
Ну, проснитесь же,
Ну, очнитесь же,
И услышьте колокола!
64.
БУКИНИСТ
Пахнет пылью belle Иpoque,
Позолотой, кожей старой…
Посреди земного шара
Не ларёк, не сундучок —
На щербинах парапета
Ящик с книгами повис.
Сел на стульчик букинист
Над безумием планеты…
На мосту — шарманка. Там —
Шляпы с перьями и шлейфы.
И четвероногий Эйфель
Догоняет Нотр-Дам.
Ох, четвероногий Эйфель,
Врёт, что он — земная ось!
Мир — хоть оторви, да брось:
Ни колумбов нет, ни лейфов —
Все под переплёт ушли,
Закрывается планета…
Там, где букинистов нету —
Там окраина Земли… -
(Отделишь ли тьму от света
На окраинах Земли?)
Небоскрёбы да могилы,
Где-то взрывы, грабежи,
Где-то вовсе ни души,
Где-то очередь за мылом,
Хриплых двигателей свист,
Телевизоры, пожары:
Посреди земного шара
Умер старый букинист.
65.
ПАРИЖ ЦЫГАНСКИЙ
Спят хиппи у забора, в Курбевуа — конторы,
На Монпарнасе тоже, наверно, кто-то спит…
Не спят одни цыгане в дырявом балагане,
И маленький козлёнок за девочкой бежит.
Ах, ты её не видел? Ах, ты её не знаешь?
Ну что ж, поставь будильник и окна раствори —
За мордами Конкорда в клочке зари поймаешь:
Козлёнок Эсмеральды пасётся в Тюильри.
В бетонных стоэтажьях, в проклятиях асфальта,
В снобических трущобах шестнадцати веков,
Гуляет по Лютеции козлёнок Эсмеральды
И рожками курочит рекламы дураков….
Не клерки и не хиппи, не фавны и не мавры —
Козлёнок Эсмеральды — о, дайте только срок! -
Порушит ваши кухни, потопчет ваши лавры,
Игрушечным копытцем языческий пророк!
Какие там химеры! Париж устал от воя,
Он фарами исхлёстан и на века пропах
Резиной и бензином, отравленной травою,
И общество устало держаться на столпах…
Что ж, греческое — вольно, французское — манерно,
Российское… А если — всё снова — от нуля?
Так может быть, одно лишь цыганское безмерно?
Цыганскою планетой останется земля?
И разве термидора не стоят иды марта?
Машины мёртвым стадом застыли до зари…
Козлёнок Эсмеральды гуляет по Монмартру,
Козлёнок Эсмеральды пасется в Тюильри.
66.
Уходит женщина во мрак.
Безлюдный мост. Пустой кабак.
Не знают стёкла, почему
От них она идёт во тьму,
Зачем так злобен за спиной —
Лишь обернуться — свет стеной,
Но в зеркалах открытий нет —
И лучше в спину этот свет,
Чтобы глаза наелись тьмой
Над набережною немой,
Чтоб чудился в каштанах свист,
Чтоб фары чёрные цвели,
Захватывая жёлтый лист,
И — прочь. Туда. За край земли,
Где сон ещё не так пуглив,
Где поглощает мглы прилив
Тот мир, в котором просто так
Уходит женщина во мрак…
67.
ПАРИЖСКИЙ СОН
У круглой башни
Консьержери
В воде расквашены
Фонари,
Антуанетта
Глядит в окно —
Парижа нету,
В воде черно.
Тиха стихия
Без "высших мер":
Листы сухие,
Да хрип химер…
То — факел бьётся,
То ночь слепа:
Потом ворвётся
В тюрьму толпа:
Ворота — грудью
В булыжный двор:
Верёвки — судьи,
Нож — прокурор!
Жесток и жуток
Париж в ночи,
И проституток
Ждут палачи:
Годна в кассандры
Любая сводня —
Причины завтра,
Башку — сегодня:
Обратным шагом
Весь мир творится:
Из книг — бумага,
Из фильмов — лица,
А из Адама
Наделать глины —
Работа ямы
И гильотины.
Суд? Это завтра!
А нынче — крак!
Причины завтра,
А нынче — так!
Ничто не ново —
Привычный ход
Сквозь Гумилёва
К Шенье ведёт…
Коль жизнь — козявка,
То c'est exact:
Раздумья — завтра,
Сегодня — акт.
На Гревской площади
Под барабан
Чернеют лошади
И шарабан…
Жесток и жуток
Париж ничей.
Ни проституток,
Ни палачей.
Лишь на бульваре
Висят вдвоём
Две жалких твари:
Ночь и Вийон!..
68.
"Спи, спи — дождик идёт…"
Грустная нежность, каменный свод.
Средневековый Париж за окном
Пахнет жаровней и кислым вином.
Серые камни висят, как века,
Мягко глаза прикрывает рука:
"Спи, спи — дождик идёт" —
Втиснулся в улочку бледный восход.
Света не будет, но будет покой…
Я бы поверил, да век не такой:
Слышишь, — в России Россия не спит,
Слышишь, — охрана по снегу скрипит,
Кто-то ареста и обыска ждёт.
"…Спи, спи — дождик идёт!"
Тихо по мелким квадратам окна
Катятся капли остывшего сна,
И заикаются колокола,
Словно бы ночь и сама не спала,
Словно шептала всю ночь напролёт:
"Спи, спи, дождик идёт".
Света не будет, но будет покой,
Мы ведь в шестнадцатом веке с тобой…"
Я бы поверил… ну, что ж ты молчишь?
Видишь, я спутал Москву и Париж,
Видишь, — швейцарец сменяет стрельца,
Скаред-Людовик сбегает с крыльца,
Свечка не гаснет, Малюта не спит,
Рядом корявая дыба скрипит,
Слышишь, — бургундец в подвале орёт…?
"Спи, спи — дождик идёт…
69.
Ты за что и кому свою тишь подарил?
Променял на весёлое ауто-да-фе?
Ты на ключ вологодские дебри закрыл,
Приучился писать в бесконечных кафе,
Где бордовые тенты — в глаза, как плакат…
Хорошо, что всего лишь о пиве вопят.
Не газетная дурь, так рекламная дурь.
И примерно с таким же количеством бурь,
Не в стакане воды, так в стакане вина.
(А листва у платана и клёна — одна!)
Тут почти двести лет, как Величества нет.
От того ли, что слишком уж много газет?
Или может быть, столько газет оттого,
Что над ними давно уже нет никого.
Тут причинами следствия стали давно.
(К ним единственной рифмой осталось…) но, но:
Точно так же, как рыжим считают Париж.
Это тоже для рифмы: он вовсе не рыж!
Крыши тоже рифмуем…
а, впрочем, Москва:
С ней рифмуют не цвет, не предмет, а слова…
Рифма стала причиной, и следствием — мысль.
Что ж, валяй, как французы от рифм откажись!
Ведь, по сути, мы только о том и кричим,
Чтоб остались причины в разряде причин.
70–71.
В ЛЕСАХ
Я краду тебя,
чтобы мокрым лесам
Заплатить за первую медь.
Ведь недаром лист прилипал к часам,
Чтобы мне на них не глядеть.
Я краду тебя, как дикарь божество,
Чтобы в капищах прятать лесных,
Я краду тебя у себя самого,
Так как прежде крал у других.
А за все эти кражи — возмездье мне:
Красть во сне, отдавать наяву,
И гореть, не сгорать в кленовом огне,
Как язычнику и волхву.
2.
В коричневых листьях черешни —
Хрустящего ветра шаг.
Благослови нас грешных,
Святой Иоанн в Лесах!
Глядят со слепою болью
Острые окна твои,
С укором глядит колокольня —
"Кумира не сотвори!"
За то, что завета не слушал
В тот миг, когда жизнь на весах,
Возьми, раствори мою душу,
Святой Иоанн, в лесах.
Не отрекусь от боли,
Ибо — зола к золе.
Свою грядущую долю
Я взял уже на земле!
Теперь расплатиться нечем,
И нечем себе помочь…
Полжизни — за этот вечер,
Полжизни за эту ночь!
Только мгновенье мудро,
Не время листве облетать,
Ещё полжизни — за утро,
Да где её, третью, взять?
Когда я один останусь
В жёлтом лесу твоём,
Когда я осиной стану,
Одень меня жёлтым сном,
Чтоб ветер листву не сбросил,
И дождь не внушал мне страх,
Благослови мою осень,
Святой Иоанн в Лесах!
72.
Захлопнуть дверь и оказаться
В средневековом городке,
Где пятки мокнущих акаций
И стены крутятся в реке.
Из четырёх надвратных башен
Которая ведёт куда?
Во все ворота путь не страшен,
Под всеми стенами вода.
И никого не спросит осень
Зачем забрёл, когда — назад.
Всё оттого, что каждый носит
В себе свой соловьиный сад…
Я рвусь через его ограду,
Осенним журавлём трубя,
Мне только дальше бы от сада
И от себя! А ты — в себя,
В себя тропинкой-недотрогой.
Ну, как столкнуться нам с тобой,
Когда в себя — одной дорогой,
А от себя — совсем другой!
И что за чёртовы качели:
Один туда, другой сюда,
В себя уходят еле-еле,
А от себя, так никогда.
Зачем булыжные дороги,
И четверо ворот к чему?
В себя уйти дано немногим,
А от себя, так никому…
73.
На Бейкер-стрит когда-то тихой и пустой,
На Бейкер-стрит я не нашёл квартиры той.
Ах, шумный город, кто наврал про твой туман?
Колонны лепятся и лепятся к домам,
Викторианские колонны без числа —
Весь прошлый век их эта курица несла.
Ах, "мерри Ингланд", как поместится в строку
Чугунный Черчилль, чуть припавший на клюку,
Когда над ним, сквозь контрфорсов кружева,
Торчит кубического Бена голова!
На Бейкер-стрит, теперь действительно пустой,
Ни Вас, ни Ватсона, ни старой дамы той…
А у меня, как прежде — трубка да халат…
Вот только скрипка — не умею, виноват,
Ведь всё меняется, моя ли в том вина:
Магнитофонные настали времена.
А баскервильский дог — он в пудели пошёл,
Глядит умильно и хвостом стучит об стол,
И, вскинув ногу, льёт презрение своё
На трафальгарское чугунное литьё.
На Бейкер-стрит, когда-то тихой и пустой,
Остался в воздухе черёмухи настой,
За Риджент-парком как всегда цветёт вода,
И клерки тоже не девались никуда.
Они твердят, что Конан Дойль Вас сочинил,
Мол, в старой Англии достаточно чернил,
Они твердят, что не найти и Вашу тень…
Но Мориарти ж я встречаю, каждый день!
74.
АМЕРИКА
Посреди заболоченных рек,
Между клёнов — разлапистых рук,
В парике восемнадцатый век
И глухой пуританский сюртук.
Бесконечные, злые леса
Ядовитым плющом поросли,
Заглушает псалмов голоса
Страх лесной — не коснуться земли.
Въедут в лес — и в машине сидят,
И не смеют с дороги сойти,
И асфальтовой плёнки парад
Держит их под стеклом взаперти.
Словно чуя, что всё ещё тут
За ветвями враждебный вигвам,
Осторожно и робко ползут
Кадиллаки по серым холмам.
И глупа их никчёмная мощь,
Лихорадочен хромовый блеск,
Средь беременных стрелами рощ,
Где ветров нескончаемый плеск.
Это призраки длинных машин
От посёлка к посёлку скользят,
Но за что в этой странной глуши
Их щадит зеленеющий ад?
Так живут, словно завтра падёт
Ненадёжный, дощатый мирок,
И к пустыням фургон поползёт,
За спиной оставляя Восток,
Так живут, словно только вчера
Швартовался тут "Майский Цветок",
Так живут, словно только с утра
Строить начали свой городок.
И косой колоколенки взлёт
Молча молится Господу Сил,
Чтоб всему вопреки сохранил
Осаждённый лесами народ.
75.
От Китежа до Петербурга
Совсем не так далеко:
Следи за полётом окурка,
Брошенного в Неву.
От Лондона до Атлантиды
И вовсе рукой подать.
Гулкий Биг Бен обиду
Колышет в жёлтой воде.
Говорят, Венеция скоро
Будет на дне морском —
Лев Святого Марка,
Отращивай плавники!
Да только — зачем об этом?
Все-таки мне никак
Не хочется быть поэтом
Тонущих городов…
76.
ЛЕТНИЙ САД
Эти головы горгон —
двулики,
Алебарды вправо-влево
смотрят,
Не гадал, не думал Пётр
Великий,
Что на Летний поналепят
морды,
Что заблудишься в сплошных
величьях,
Что не ступишь никуда
с аллеи…
Видишь головы горгон
двуличных?
И на каждой притаились
змеи!
Алебарда, что орёл —
двуглава,
А кустарники прямы,
как рама,
Тут ни влево не свернёшь,
ни вправо:
Генеральная аллея —
прямо!
И глядится в ту аллею
Замок —
Видишь, в цвет драконьей крови
стены?
Он несчётными глядит
глазами,
Охраняя неизменность
стиля.
Там живёт убитый им-
ператор.
(Стиль воинственный зовут
ампиром).
Топай прямо, а свернёшь куда-то —
Обернётся тот ампир
вампиром!
77.
ГЕОМЕТРИЯ ТУМАНОВ
Ветрами зеркала туманов погнуты,
Дождём пропороты…
Совсем не по эвклидовым законам
Живёт мой город.
Мост — не дуга.
Он кем-то смят в гиперболу.
И фары искажают перспективу,
Выхватывая дерево за деревом
Сады из волн залива.
И серебрятся аисты столбов.
Их гнёзда — не на крышах, на асфальте!
Как всё искажено!
Хоть вы останьтесь,
Две нитки параллельных огоньков,
Две линии неоновой химеры
Над бесконечной сыростью аллей…
Но где-то там, в вершине псевдосферы
Сойдутся параллели фонарей.
78.
ОСЕННЯЯ ВЕНГЕРКА
В сумерках жёлтых, в шуршащих аллеях
Листья, желтеют, белеют, алеют…
Лисья как пёстрая разноголосица —
Каждый в неповторимые просится.
И неслетевших листьев касаясь,
Жёлтое в жёлтый туман ускользает.
Листья лимонные, зелень сквозь золото,
Листья лиловые, листья тяжёлые…
Так мотыльковы листья осины,
Ивы белеют в искорках синих,
Царственно щедро медные клёны:
Серым кустарникам дарят короны,
А над банальностью луга и лужицы
В вихре венгерки орешники кружатся…
Все отплясались, истины, бредни,
Липы остались — чуть не последними!
Липы хвостами лисьими машут,
Липы устали, липам не страшно.
Хмурого дуба тёмная бронза
Падает тяжко, больно и грозно,
Падает каждый, как падает знамя —
Так не однажды бывало и с нами:
В жёлтых метелях листья — как слово:
Свежим сухое не сделаешь снова
И по осенней незримой лестнице,
Не вместе ли с листьями бестелесными,
Сами мы, словно касанье,
В жёлтый туман ускользаем?
ГАЛЛЬСКИЕ ПЕЙЗАЖИ
79.
Вот так подаются в клошары,
Где набережной кривой
Слепят тебя жёлтые фары,
Которых не знал над Невой.
Вот так из холмистого Пскова
Обрезки старинной души
Ссылают на остров Святого
Людовика — и не дыши…
80.
На площади Вогез,
На старой Place des Vosges
Опять попутал бес
Влюбляться в эту ложь,
Где красных стен квадрат
И окон переплёт
Глядят в кленовый сад.
Над пиками оград
Лист за листом плывёт,
Как тени львиных лап,
А в воздухе висят
Следы пернатых шляп.
Сырая глушь аркад
Всё искажает так,
Как будто бы звенят
Фантомы старых шпаг —
Нет, просто антиквар,
Вздыхающий гобсек,
На ключик закрывал
Едва ли бывший век…
81.
.
На пегих скалах пена ржёт и стынет,
Хаос камней и чаек — пей до дна!
Тяжёлыми обломками латыни
Завалена старинная страна.
Тут край скалы. В бесцветный час отлива
Смолкают даже чайки до поры,
Тут край земли. И с этого обрыва
Одна дорога ей — в тартарары!
Нет, это вам не Франция! — Поныне
Крылатых кельтских шлемов снится скань…
Никчёмными обломками латыни
Завалена не римская Бретань.
82.
В Компьенский лес уходят кони,
И колокольня смотрит в даль,
Ей всё равно — пусть ветер гонит
Листву в пустой Мориенваль.
Так эта осень бесконечна,
Что нет ни света ей, ни тьмы,
И падает не солнце — свечка
За пикардийские холмы.
Витраж, как паутина, славит
Былую лёгкость летних дней,
Но отведи глаза — раздавит
Романской тяжестью камней!
Белёсый сон ползёт в долины,
Сглотнув измученную даль,
Как будто брызги мокрой глины
Летят в глухой Мориенваль,
Где церковь — тёмная немая
Тысячелетняя стена
На контрфорсах поднимает
Чужих монахов имена.
83.
Гнедой выносит на мыс песчаный.
Тут — грань Европы и Океана.
И сам давно уж не знаю, где я,
Осенний ветер метёт Вандеей,
И узких листьев по травам шорох
Напоминает, как пахнет порох.
Шуаны живы в совином крике.
По серым дюнам,
по жёлтой вике
Шуршат копыта,
И факел светит,
Чтоб из тумана прорвался ветер!
Край света слева,
Край света справа…
Шуаны?… Или
казачья лава?
………………
Спасибо, ветер, за степь Донскую —
По стременам я опять тоскую,
Спасибо, ветер, за гривы в рожу —
Вовек поводья из рук не брошу.
Скорей бы весь на куски распался,
Чем так разжал бы пружины пальцев!
За глотку, зычную, как вече Пскова,
За злоязычье и за рисковость,
За руки женщины, за очи ведьмы,
За каждый вечер — спасибо, ветер!
За перепалки дождей и молний,
За переулки, что с горки к морю,
За Крым не сдавшийся, сюда ушедший,
За т у Вандею, что мне завещана!
Спасибо, Ветер,
что ты сдуваешь
листву законов,
Волну взбиваешь,
и гулко свищешь
в ушах знакомых,
Тех, что забыли…
Но это — мимо!
К бретонским скалам,
К утёсам Крыма!
Край света слева,
край света справа…
По низким дюнам
белеют травы.
Так нарукавные кресты белеют,
Непримиримость метёт Вандеей,
И ветер пахнет внезапным дымом
Бретанью Белой и Белым Крымом.
Из книги "ПЯТЫЙ ВСАДНИК"
(1979 — 1985, "Ритм" Париж 1985)
84.
ИЗ ПИТЕРСКОГО АПОКАЛИПСИСА
…А там, на Аничковом мосту
Уже взвиваются в высоту
Четыре апока-
липтических коня.
Четыре. А пока —
копыта, не звеня,
Застыли. А бока
дрожат от напряженья,
И вздуты ноздри.
Всё —
в предчувствии движенья.
Их, чёрных, четверо, могучих, как века,
Их, чёрных, четверо,
как в старину.
Пока…
85.
АННА
А. Р.
1. (1970 г.)
Канун русальной недели.
Факелы в камышах.
Лес, оплетённый хмелем,
Ведьмы скользящий шаг…
Через кусты крушины,
Где жёлтый месяц плясал,
Капли с белых кувшинок
Сбегают по волосам.
Лесная, жгучая бодрость,
Озябшая грудь остра,
Бьют по бегущим бёдрам
Взмахи полночных трав…
В белом дыханье погони,
В мареве чёрной зари
Не ускользнут от ладоней
Мокрые плечи твои…
2. (1980 г.)
На Крутицком подворье заплуталась зима,
На Крутицком подворье зелены терема.
Ты ли, Аннушка, Анна — в новом, глупом дому,
А не в том деревянном, расписном терему?
Деревянный? Фантазия: он кирпичный давно…
Но бетонную Азию видно сверху в окно.
В небе чёрном, немирном — лунный щит, ханский щит…
Но твой голос просвирни в телефоне звучит.
Не в костюмчике, в летнике ты выходишь на звон,
Анна, Анна Последняя домонгольских времён,
И стоишь одиноко, словно та, на Нерли,
У оконного ока этой зимней земли,
Лишь платок твой в узоре незабытой весны…
На Крутицком подворье терема зелены.
86.
СОНЕТ ИВАНУ ЕЛАГИНУ
На площадях танцуют. И казнят
Тех, кто со всеми заодно не пляшет.
Стихи он пишет, или землю пашет —
Ату его! Не друг он и не брат.
Он — волк тамбовскиий, как ему твердят
Те, кто ногами в общем ритме месит,
И всё равно они его повесят
Не через год, так век тому назад.
Причин и следствий временных не зная,
Так логика резвится площадная,
Да вот беда, мне всё не до неё!
Грозятся роботы, сулят Косую,
А я пока по-своему танцую,
И бубен мой ещё твердит своё.
87.
СОНЕТ О ДЕТСТВЕ
Нет, всё при мне, ничто не распылилось:
Они вдвоём стояли надо мной:
Отец и тот — с огромной бородой,
А псина у прибоя суетилась.
И море шелестящее раскрылось,
Но, ничего не видя впереди,
Я голос услыхал: "Иди, иди"…
Как должное я принял эту милость,
И кривоного топая в волну,
Почувствовал: теперь — не утону!
Вот — первое, что помню я из детства…
Но всё-таки за что мне, отчего
Досталась неприкаянность его
И тайны бесполезное наследство?
88.
ВДОЛЬ РЕЙНА
Внизу луну дробит река на тысячи ножей,
Дорогу гонят в облака ступени виражей.
И кто-то растёр
контуры гор, очерченные углём
И властно велит держать этот ритм
в молчанье за рулём.
Слепые шпаги встречных фар — сбивая светом свет,
Мы у судьбы не просим в дар чего на свете нет!
Но из того, что нам дано, и капли не прольём,
Тому гарантией одно — молчанье за рулём.
Ложится снег. На час? На век? Нет стрелок на часах…
Средь голых осин безмолвно один
Святой Иоанн в Лесах.
И если когда вернёмся туда — снова себя найдём:
Травой прошелестит о том молчанье за рулём.
Вернуть любовь к закату дня! Ведь если ей не быть,
То значит, ненависть меня заставит вечно жить,
Кружа по страшным виражам, зло сокрушая злом…
Дай сил не мстить, порви эту нить,
молчанье за рулём!
И ветра нож, и стрелок дрожь — превыше всех затей,
Когда дыханьем ты поймёшь отраву скоростей!
Не надо песен, Лореляй, гори они огнём,
Одно прошу — не нарушай молчанья за рулём.
89.
У МАЯКА
Когда отлив ползёт с песка
За маяком Сен-Геноле,
За этой грудой круглых скал
Урчит Атлантика во мгле,
И чайки падают в туман,
И мы — одни на всей земле —
На самой маленькой скале
У маяка Сен-Геноле,
И нет ни моря, ни земли,
И горизонта нет вдали,
И за спиной туман стеной…
Ты видишь? Это — край земной,
Ты знаешь, он — не рай земной,
И всё же ты стоишь со мной
Под этим маяком немым.
Тут даже чайки не кричат
И молча падают в туман,
Тут — край земли;
А что за ним?
Но скалы серые молчат.
Отлив молчит. И те кресты,
Рыбачьих сейнеров кресты.
Тут ночь боится пустоты.
А ты
Боишься пустоты?
А я?
Не знаю. Я промок.
Песок и ничего окрест.
Лишь каменный тяжёлый крест
На перекрёстке двух дорог.
Они расходятся…
Куда?
И крест поставлен на пути.
А на любви? За что? Когда?
И перекрёстка не найти,
И горизонта нет вдали…
Но всё-таки — зови, зови:
Мы были на краю Земли,
Любили на краю любви.
90.
"То, что делаешь — делай скорей!"
Пусть останутся хлеб и вино.
Растворяйся в тумане аллей,
Чтобы стало тепло и темно.
Потому что теплей без тебя,
Хоть, наверно, темней без тебя,
Но промёрз я с тобой, и не рад,
Что теплей одному и нигде…
А темней? Но кошачий мой взгляд
В темноте — словно рыба в воде.
Наглотавшийся мертвенных числ,
Заплутавшийся в сердце своём,
Я оплачу таинственный смысл
Этой вечери тайной вдвоём.
Не оглядывайся у дверей,
Я смолчу. Я давно уж не тот,
И тебя ведь никто там не ждёт…
"То, что делаешь — делай скорей"…
91.
Вот бы дожить до лета —
Снова увидеть Лондон!
Но лондонские колонны
Белы, как рёбра скелета…
Говорят, что срок уже близко,
Что обвалится, как палатка,
Горбатого Сан-Франциско
Подтаявшая шоколадка.
У Африки сдавлена глотка?
Пусть! И Азию тоже не жаль!
Но Европа в одних колготках
Выходит на place Pigalle…
Мир, давно подожжённый, намедни
Разорён бандитским постоем,
И Париж не стоит обедни,
И Питер парада не стоит,
И всех игр не стоят свечи…
Так пусть последний огарок
Озарит эти мягкие плечи
И пенных волос Ниагару!
92.
Трижды в сутки тяжёлые колокола
Оглашают глухой городок.
У пустого пруда, у сухого ствола
Слишком много влюблённых строк.
Но, идущий ко дну, не забыл ни одну —
Прижимаюсь к пустому окну…
Где, когда заработал я эту вину —
Всё любовную лямку тяну.
Равнодушья прошу! Но никто не подаст,
Хоть отсохни, ладонь протянув,
Не подаст безразличную холодность астр
И сентябрьской души тишину.
Трижды в сутки чугунные колокола
Оглушают пустой городок,
Но всё кажется, видится из-за угла
Красно-серый голландский платок.
93.
Я больше не буду писать о любви:
Одежда строки расползается в клочья…
Себя самого и других не мороча,
Я больше не буду писать о любви.
Кругом все — позёры. Театр для себя —
Обычный закон неудачников сцены:
Им хочется в жизни творить перемены,
В картонные трубы ходульно трубя.
Я больше не буду писать о любви,
В животную, женскую жадность я верю,
Не в окна души, а в горящие двери,
Не в песни, а в то, что без слов о любви.
А ты кто такая? Не бойся, зови:
На вечер любимою будет любая,
Запретом на жажду себя не сжигая,
Что хочешь — но только без слов о любви!
В ночи, опустелой, как Храм на Крови,
В сплошной — от Кронштадта и до Сан-Франциско,
Любые полкруга, — так пусто, так близко,
Но только, смотри, не шепни о любви…
94.
Город — призрак в белую ночь,
Ибо призрачен даже чугун,
Ибо тени в белую ночь —
Только отзвук молчащих струн.
Просто нет их как нет, теней…
(Это здесь писал Шамиссо).
Просто ночи — призраки дней,
Колоннады — призрак лесов,
Город-призрак — последний князь
Новгородской вечной земли,
Сквозь его тротуары и грязь
Веча призраки проросли.
Так… Но ты одного берегись:
Если в эту ночь без теней
Ты заметишь, глянувши вниз,
Тень у ног подруги твоей,
Тень, что в этот плывущий час
Ни садам, ни любви не нужна…
Если тень сохранила она —
Непременно тебя предаст.
95.
ПО ПОВОДУ СЛОВАРНОЙ ТОЧНОСТИ
И в прозе и в стихотвореньях
Растёт расслабленность осла,
Ударенного удареньем,
Как бы мешком из-за угла.
Ведь есть кого повесить, нет ли
Не это важно королю:
Преступник попадает в пЕтлю,
А войско попросту е петлЮ,
Не подрифмуешь ку-ка-рЕ-ку
К французскому ку-ка-ре-кУ,
Проехал греха через рЕку,
А щуку бросили в рекУ,
А там — ОжЕгов и БудАгов,
Премудые, как пескари…
Меняю, братцы, словари
На туалетовых бумагов!
96.
Сидит Дидро, подняв пeро,
На Сен-Жермен-де-Пре,
И материт вовсю Дидро
Погоду на дворе,
С того пера в штаны Дидра
Чернила и дожди,
И поутру ему, Дидру,
Так муторно в груди!
А над Дидром
И снег, и гром
Анархией грозят.
Хоть не мороз — к скамье прирос
Его зелёный зад.
Дидро, Дидра, Дидру, Дидром,
Дидра и о Дидре…
Каким, скажите, языком,
На том Жермен де Пре
Пошлёшь Дидра ко всем Дидрам?
И громко материшь
По всем по русским по дождям
Склоняемый Париж!
Из книги "ЖИЗНЬ В ПОЛСТРАНИЦЫ"
(избранная лирика 1962–1992, Изд- во "МГП ОС. Центр творч. развития", Москва 1992)
97.
За окном вагона —
остаться б на этой поляне.
Задохнувшись гонкой,
мостами…
Не до гуляний,
Не до костров купальских…
Остаться, остановиться,
И — как песок сквозь пальцы —
Из Времени рукавицей
С руки потерянной,
за поленницу завалившись…
Коснись безвременья…
Полой ленью застынут лица.
И ждать погоды.
Но не у моря — ведь море отнято,
А сжать все годы,
сдавить всё горе
в ладони потной,
Не выпуская…
Вот так — синицу.
Не журавля же!
И жизнь словами вся в полстраницы
Спалённо ляжет…
98.
По радуге бледного моста
Уходят в небо машины,
А радуга — только в три цвета,
Крутая, как этот мост.
Дорога уходит в небо,
А в небе давно я не был,
Но помню: бретонские сосны —
Над облаком в полный рост.
99.
Как старый клошар от машин и зеркал —
К жёлтой Сене, к молчанью,
Как чёрный камень с бретонских скал —
В ущелье, к забвенью, к отчаянью,
Как враз — из фонарного в лунный свет,
Как на Таити — Гоген,
Как ветер — вдруг шептаться в траве,
Как в Китеж,
как в скит в тайге,
Как в сон — больной, перепёлка — в кусты…
От лая, от гона столиц,
Как смертный грех несут в монастырь:
Всем телом — на плиты ниц!
Как с виселицы верёвка — вдрызг
От грохота барабана,
Как зверь затравленный — в нору, вниз,
Во тьму зализывать раны…
100.
КАНЦОНА
Раскалённые площади дышат латынью,
На горбатые мостики римского дня
Сухо падает небо непрошеной синью,
Рвутся вверх из фонтана четыре коня…
Я вторично вхожу в ту же самую реку —
Нет дурной бесконечности у бытия,
Возвращаются годы как псы к человеку,
Возвращается ветер на круги своя.
Меж котов Колизея смешную тревогу
Сеет резкий звонок — сколько ни повторяй —
То на Старую Аппиеву дорогу
Через заросли пиний выходит трамвай…
Из молчанья преданий, из тьмы узнаванья,
Из причудливой смеси зверья и людья,
Возвращается строчка к началу посланья,
Возвращается ветер на круги своя.
В те же скалы колотится пена прилива.
Этот мраморный стол… Вот уж двадцать веков
На столешницу ставят остийское пиво,
То, которым Катулл угощал моряков.
Нет, не так уж печально у Экклезиаста:
Есть у рек берега, есть у моря края —
Разве так это страшно, что верно и часто
Возвращается ветер на круги своя?
И… седая гравюра, возникшая разом —
Тот же дождь вдоль Лебяжьей канавки бредёт,
И темнеет, намокнув, гранитная ваза,
И в тяжёлой штриховке не видно пустот.
Отсверкав чешуями в рассвете жестоком,
Под мостами в тяжёлых узорах литья,
Возвращаются реки, как прежде, к истокам,
Возвращается ветер на круги своя.
101.
ПИСЬМО АВТОРУ "ПУТЕШЕСТВИЯ ДИЛЕТАНТОВ"
Да здравствуют дилетанты!
Ибо в конце концов
У любых профессионалов
Получаются только бредни!
Из трёх дилетантов с гитарой,
Из трёх российских певцов
Поручик Амилахвари
Остался один. Последний.
Дрожащей струной басовой
Всё глуше играют ветра,
Вечные дилетанты, -
Не хватит ли шляться по свету?
Поручик Амилахвари,
Труба говорит "Пора!"
Поручик Амилахвари,
Поищем мост через Лету?
На Вашем Сивцевом Вражке,
Где Мастер когда-то жил,
Поищем?… Бетоны гладки.
Всё сносят. И взятки гладки.
Серебряный переулок —
Вот и всё, что в Москве я любил.
Что они, суки, оставили
От моей Собачьей площадки?
Слух дошёл — Вы, вроде, сдаётесь?
Ну конечно: сломали Арбат.
Кивер — на гвоздь, а саблю —
Словно топор под лавку…
Вы ж офицер гусарский!
И с Вами Бумажный Солдат!
Поручик Амилахвари,
Уж нам-то нельзя в отставку!
Поручик Амилахвари,
Я не случайно рождён
В тот самый день — накануне
Надежды, Любви и Веры…
От греческого пирата
Матушкиных времён
До меня, до седьмого колена,
Все — русские офицеры.
И Вы — офицер гусарский,
А с Вами — Бумажный солдат.
И даже если последний
Троллейбус проходит мимо —
Поручик Амилахвари,
Ведь Ваш псевдоним — Булат!
Будьте достойны, поручик,
Этого псевдонима!
Никак нам нельзя в отставку —
А знаешь, на склоне лет,
Церемонно целуя ручку
Новой прекрасной даме,
Поручик Амилахвари,
Мой по Сосновке сосед,
Мы ещё погуляем
Над Ольгинскими Прудами!
102.
На чёрной площади в Брюсселе
Стоят гильдейские дома.
Геральдика сошла с ума
На чёрной площади в Брюсселе.
Сквозь окна — отблеск на панели,
В кафе всегда горит камин,
Смывают чёрным пивом сплин
На чёрной площади в Брюсселе.
Кивает молча, еле-еле,
Гарсона лысая глава,
Как будто высохли слова
На чёрной площади в Брюсселе.
О чём — такая тишина?
Народов — два, страна — одна.
Не разобрались и доселе,
На чёрной площади в Брюсселе
Идёт глагольная война.
Нет, вовсе не лингвист сухой
(Слова и люди озверели!)
Трясёт словесною трухой
Над позолотою глухой
На чёрной площади в Брюсселе.
Но ведь народов — только два!
А если б двести — что б случилось?
(Судьбы российская немилость
Взорвёт и числа, и слова!)
А тут всё тихо, всё — едва…
Булыжники офонарели,
От пива кругом голова,
На чёрной площади в Брюсселе
Белы в витринах кружева.
103–106.
ВЕНЕЦИЯ
1.
Ну вот мы и дома —
В Венеции нашей сырой,
От римского солнца
Ныряем в душевный покой.
Не там,
Где оркестры,
Да фрески в толпе голубей,
А в тёмных
И тесных
Проулках, где ветер грубей.
У Рыбного
Рынка,
Где серый гранит в чешуях,
Мелькнёт серебринка
В ленивых волнах — не волнах…
У столбиков
Пёстрых,
Где зыбью — то вверх, то вниз —
Гондолы,
Как сёстры,
Посплетничать собрались.
2.
Там, где гулки узкие кварталы,
Там, где даже в полдень — полутьма,
И над переулками каналов
Охрою бордовою дома,
Где открыты лавочки пустые,
И коты блестят от тишины,
Только из ближайшей пиццерии
Голоса людей ещё слышны —
В этой тесноте, сырой и тленной,
Ночью — словно жабрами дышал…
Нужно было тут же, непременно,
Выйти, выйти на Большой Канал,
Где тяжёлых волн бескрылый танец
Беспокоит утренний туман,
И единственный венецианец —
В чёрной треуголке Шагинян.
Чёрные гондолы, выгнув спины,
Пляшут на волнах не бывших рек,
Окна — отражения дельфинов,
Тех, что тут не плавали вовек!
Крытый мост Риальто — узкий терем —
Напружинил тяжкую дугу,
В ней остаток облачка потерян
И рассветом сыплет на бегу.
Рваного тумана укоризна
Не смутит промозглую судьбу…
Только брызги, северные брызги
Долетают к львиному столбу.
3.
Узорный византийский храм
Над католической лагуной…
Выпрыгивают ночью лунной
Витражи из свинцовых рам.
А рядом, окон лишена, -
Для штукатурки нет парада! -
Дворца тяжёлая стена
Вот-вот расплющит колоннаду!
Венеция! За что вот так
Хватаешь сыростью осенней?
В безлистом буром облысенье
С окошек облупился лак…
Жестянки ставенок буланых,
Пятиэтажье рыжих стен,
И не видать зевак совсем;
Ступеньки мостиков карманных…
И ветер, из-под них трубя,
Вдруг объяснит, что строчек хаос
Не выстроить в стихи никак,
Пока, бездомней всех собак,
Вконец иззябнув, не раскаюсь,
Что здесь бродил я без тебя.
4.
Продаются лукавые маски.
А листвы в этом городе мало.
Сыплет ветер аккорды неясной
Мандолины с Большого Канала.
Лёгкий вечер. Тонкие струны.
Холодней дыханье асфальта.
Крики чаек слышны от лагуны.
Толчея на базарном Риальто.
Расшумелись в каменной раме
Волны, взбитые катерами.
Не хочу их пенного гула —
Наугад сверну в переулок,
В ту стеснённую стенами высь,
Где двум лодочкам не разойтись.
В тёмных лавочках прячутся сказки,
Только этих сказок концы —
В воду…
И никакой огласки…
Продаются лукавые маски,
И лукаво молчат продавцы.
107.
ЕВРОПЕЙСКИЕ СОНЕТЫ
1.
Европа — остров. Тесно городам
В дикарском окруженье океанов,
В истерике рок-н-рольных барабанов
И пестроте взбесившихся реклам,
Им всё равно, неоновым огням,
Скользить по стёклам, стали и бетонам,
Или спускаться по дубовым кронам
И по крутым готическим камням.
Хоть дуврских скал белесая стена
И критская прозрачная волна
По счастью чужды яркости Востока,
Но слышатся зурна или там-там,
Но движутся пустыни к воротам,
Отмеченным кривой печатью Рока!
2.
Отмеченным кривой печатью Рока,
Ты в памяти остался, Вавилон —
Жестокий, древний, азиатский сон —
Европе от него немного прока:
Рим, а не ты был у её истока,
И до сих пор латинской бронзы звон
Живёт, колоколами повторён,
И готикою вознесён высоко.
Тут не был ни Чингиз, ни Тамерлан,
И только полумесяцем Осман
Взмахнул, и флейты взвизгнули жестоко,
И янычары хлынули толпой,
Но мир поверил в добрый жребий твой,
Имперской Вены темное барокко.
3.
Имперской Вены тёмное барокко,
Крутые кровли царственных громад,
В узорных вёрстах золотых оград
И пятнах затуманившихся окон.
Столица полумира! Одиноко
В игрушечной, остаточной стране
Чуть не в границу упираясь боком,
Торчишь, сама с собой наедине.
Ты так знакома мне (да ведь по сути,
Всех брошенных столиц подобны судьбы)
И всё-таки стократ роднее нам
Нормандский ветр, неверный и упругий,
Кленовый мусор на каналах Брюгге
И акварельно-тихий Амстердам.
4.
И акварельно-тихий Амстердам
Как прежде дёгтем пахнет и канатом.
О, корабельный вкус солоноватый,
К кирпичным прилепившийся домам,
Где ивы, наклоняясь к берегам,
Краснеют всей листвой белесоватой,
Когда цепей скрипучею сонатой
Звучит закат, гуляя по мостам,
И молкнет шелест вёсел; и старинны,
Как сцены открываются витрины,
Дав место архаическим блядям,
И дремлют фонари над каждой Летой…
Да, — выглядит совсем иной планетой
Базарный Рим, пустивший толпы в храм!
5.
Базарный Рим, пустивший толпы в храм —
Извечная столица ротозеев,
Святынь, котов, лавчонок, колизеев…
(Скучает хлыст Христов по торгашам!)
И если в ночь по гулким площадям
Пройтись от конской задницы зелёной
И до волшебной, факельной Навоны,
Где пиццы и гравюры пополам —
Так важничает каждое окно,
Квиритской неприступности полно,
А Форум — как сенаторская склока…
Но мостик перейди — и ты спасён:
Трастевере! Гитар бездумный звон,
Бульварная, парижская, морока…
6 —
Бульварная парижская морока
Смешала всё: чиновников и фей,
Такси, арабов, зеркала кафе,
В одно лицо — клошара и Видока.
Иное дело — улочки в Маре:
Дворцы — принцессами в ослиной коже.
И остров Сен-Луи в густой заре,
Где жил Бодлер, и я столетьем позже.
Не всякий мушкетёрски-весел, как
Некрасов, что из кабака в кабак
По Сен-Жермен — беспечно, как сорока…
Ему бы — день да ночь, да сутки прочь!
А мне — твою тревогу превозмочь,
Печальный Лондон, в ожиданье срока.
7.
Печальный Лондон! В ожиданье срока
Осенних парков чуть желтеет сон,
Но зелен вечно бархатный газон,
Как стол бильярдный, ждущий одиноко
Викторианской белизны колонн.
И час игры подходит — слышишь звон?
Биг Бен, Биг Бен, о, до чего ж далёко
Империей моряцкой разнесён
Твой хриплый голос рынды корабельной,
Твой облик романтический и цельный,
И даже уничтоженный туман
Не оборвал судьбы твоей старинной,
И всё all right бы, если б не Берлин — но
Берлин — почти смертельно — пополам!
8.
Берлин — почти смертельно пополам,
Когда ещё срастётся эта рана?
Откроет ли проход удар тарана
В Унтер-ден-Линден из Курфюрстендамм?
Цена drei Groschen торовым громам:
Пока они там в небе отдыхают,
Тиргартенские липы засыхают,
Гуляет серый страх по площадям.
Кривых реклам аляповатый свет
Рассеет ли его? Скорее — нет!
Тревожно засыпают переулки,
Завидуют, как скуки не тая,
На судьбы европейские плюя,
Женева дрыхнет в плюшевой шкатулке.
9.
Женева дрыхнет. В плюшевой шкатулке
Лежат часы. И все они — стоят.
Их столько, что мостить дорогу в ад
"Омегами" — куда дешевле булки!
Ещё дешевле тот, пустой и гулкий
Особо-Обдурённых-Наций ряд,
Где ульями таинственно гудят
Всесветных шпионажей закоулки.
И в брызгах распылив огни Лозанн,
Интернациональнейший фонтан
Зовёт на пароходные прогулки
По озеру… Ну, кто же в том краю
Посмеет вспомнить, что в земном раю
Москва бетоном душит переулки?
10.
Москва бетоном душит переулки,
Стейт-билдинги как доты громоздят.
Вставная челюсть города, Арбат —
Эдем бюрократической прогулки.
И поскучнел навек Нескучный сад,
И Сивцев Вражек съеден силой вражьей,
Зато у мавзолея та же стража,
И проступают пятна, пятна, пят…
Но людям говорят, что это — розы.
Кровь можно смыть в конце концов, но слёзы
С колымских скал или кремлёвских плит
Подошвами годов не оттирают.
Ливан горит… Камбоджа вымирает…
И в лихорадке мечется Мадрид.
11.
И в лихорадке мечется Мадрид.
Ей — больше тыщи лет! Иль вы забыли —
Сюда её арабы затащили,
Когда Роланд был басками побит…
У нас давно монгольский дух забыт,
У них — жужжит дыхание пустыни,
И география к чертям летит:
Мы — Запад, а они — Восток поныне:
И апельсины есть, и нет дорог —
Верней, одна — ни вдоль, ни поперёк,
И та старательно обходит горы.
В песках и скалах каждый поворот
В Альгамбру мавританскую ведёт.
Так чем дышать? Ещё остался город…
12.
Так чем дышать? Ещё остался город,
В который азиатский дух не вхож,
Где в переулках — ветра финский нож,
И небосвод корабликом распорот.
Куда же ты плывёшь? Пока плывёшь,
Российская моряцкая отвага —
Крест голубой с андреевского флага
Дешёвкой алых тряпок не сотрёшь!
Не оторвать от этих берегов
Ключи Петра и Павла вечный зов,
И если глотки заткнуты соборам,
То рекам не предпишешь тишину!
И вот — один такой на всю страну,
И тот лишённый имени, в котором…
13.
И тот, лишённый имени, в котором
Таится Камень-Пётр, небесный гром.
Недаром Храм, как сказано, на нём
Воздвигнут был над сумрачным простором
Не царской блажью, а судьбы укором!
Ещё не родилось и слово "князь" —
Уж Росским Морем Балтика звалась,
А воин новгородский — вариором,
Варягом, вором (Древний смысл — воитель.
Не нравится звучанье? Извините,
Слова меняют чаще смысл, чем вид!)
Словенам, руссам, кривичам и чуди —
Сын Новгорода вам столицей, люди,
Вода, колонны, ветер и гранит…
14.
Вода, колонны, ветер и гранит
В стране озёрной, хвойной и туманной.
Широкий, низкий, жёлто-белый, санный,
Каретный, золотой, садовый… странный:
Сонетную строфу, и ту скривит!
А сам квадратной мертвенностью плит
Задавлен в дисциплине барабанной!
Он — вечный заговор, бунтарский ритм!
Когда со шпиля ангел просигналит,
И плиты в воду с берегов повалят,
Как в Ерихоне — значит быть бунтам!
Сам Бронзовый с Гром-Камня вмиг соскочит:
Трясись, Москва! Он — всё перекурочит.
Европа — остров, тесно городам!
15.
Европа — остров. Тесно городам,
Отмеченным кривой печатью Рока.
Имперской Вены тёмное барокко
И акварельно-тихий Амстердам,
Базарный Рим, пустивший толпы в храм,
Бульварная парижская морока,
Печальный Лондон в ожиданье срока,
Берлин, почти смертельно пополам,
Женева дрыхнет в плюшевой шкатулке,
Москва бетоном душит переулки,
И в лихорадке мечется Мадрид,
Так чем дышать? Ещё остался город
И тот, лишённый имени, в котором
Вода, колонны, ветер и гранит.
108.
…На Эспланаде —
день морозный и пустой.
И позолоты припорошенная ложь
Твердит, что купол Инвалидов не похож
На Исаакиевский купол золотой.
Три фонаря, три фонаря — такой уж мост.
И повторенье их напомнит наконец,
Что за три тысячи остекленелых вёрст
Есть у него,
чуть подлиннее, мост-близнец.
Те два моста — они похожи неспроста,
А фонари — их силуэт слегка кривой.
И врут тройные фонари на двух мостах
О том, что Сена перемешана с Невой,
Что не в Париже, не сегодня, не вчера,
Что где-то в прошлом,
что когда-то на Восток…
Всё перепутано, как тёмный сон с утра,
Всё перепрятано, как боль руки в висок,
Всё перемотано, как хаос проводов,
Как телефонов неживые голоса,
Когда короткий для чего-то врёт гудок,
Загнав спрессованную вечность в полчаса —
А в ней никак не досказать, не домолчать,
Недопонять и не додумать, и недо…
Пустая трубка сообщает верхним "до"
О том, что линия загружена опять…
Гудки ритмичны — как тройки фонарей,
Гудки привычны, как машины на мостах,
И безразличны, как безлиствие аллей
На Эспланаде…
109.
От всхлипов старинного джаза
В кафе у Сорбонской капеллы
Решётка сада — как ваза —
Отражая гудки, запела.
Липы, дубы и вязы —
Вместе всё облетело,
И постарело разом
Статуй мокрое тело.
Беспечные лица женщин
С тенями и светом медным —
Вечерний лик Сен-Мишеля —
Сменяется незаметно
Свечением сумасшедшим:
Стечение фар машинных,
Сияющие карнизы
Окон, подсвеченных снизу,
В смешенье зимы и лета,
В смещении тьмы и света —
Сгущенье мощёных камнем
На мокром пятен рекламных,
Отражённых в дожде недавнем,
Возвращённых стёклам и ставням,
Фонарям в напряжённые дуги,
И нам, отражённым друг в друге,-
Чтоб стряхнув световые перья,
Вдруг найти за стеклянной дверью
Тишину, что укрыться успела
В кафе у Сорбонской капеллы
110.
Тяжёлый юг. Тяжёлое вино.
И терпкое, как плющ на белых стенах,
Что оплетает узкое окно,
Где чёрные решётки неизменны.
Взгляд с улицы на узкое окно —
И стёкол нет, но всё внутри черно.
Вот так же в кружку глиняную глянешь,
В ней цвет вина вовек не различить —
Пить наугад, или совсем не пить?
Пока со света в темноту устанешь
Глядеть в чужое узкое окно:
Кто в комнате? Увидеть — не дано.
В тяжёлый полдень медного чекана
На берег ветер скатится густой —
Он не остудит йодистый настой,
И пальцами не шевельнут платаны,
Не прояснится чёрное окно.
Тяжёлый юг. Тяжёлое вино.
Из книги "СТИХИ 1990 — 1993"
("Ритм", Париж, 1994)
111.
Наступает на тени дворцов топот сумерек серых,
И вода неминуемой тенью глотает закат,
Словно слизывая с переулков и ветреных скверов,
Где последние пятна ещё на деревьях дрожат.
Их не стоит ловить —
и пускай покрываются синью,
Из которой ни люди, ни сфинксы не выловят снов!
…И упала звезда.
И звезда называлась Полынью,
И полынною горечью веяло вдоль берегов.
И никто не заметил, когда изменились стихии,
Словно звуки рояля, который накрыли тряпьём,
Серебро почернело,
как чернеют окошки пустые,
И смешалось с тяжёлой водой то, что было вином.
И совсем не листва — разложенья подсохшая пена
Засыпала булыжник, звеня на трамвайных путях,
Пианист сумасшедший играл кулаками Шопена,
И аккорды его ударяли в гранитный костяк.
112.
Никого ни о чём не спросив,
По заржавленным рельсам в грязи
По лесам допетровской Руси
На слепых поездах колеси,
На слепых поездах вдоль болот…
Кто теперь пожалеет о том,
Что и станцию в грязь засосёт,
И Плесецкий пустой космодром?
Этот край опустел, опустел:
Вон просёлок — из жёрдочек плот.
Знать, архангел давно отлетел
От Архангельских мелких болот.
На слепых поездах колеси
По лесам безнадёжной страны.
Утонула Россия в грязи
Вся, до самой последней Двины.
На подошвах ту грязь нанесли?
Натоптали за тысячу лет?
Начитались, да всунули в сны
Откровенье, которого нет?
Можжевельник — и тот зачах
Над болотцем с мазутной водой,
Где из лужи бездонной торчат
Только лысина да ладонь,
Под откосом — обломки дрезин…
По заржавленным рельсам в грязи
На слепых поездах колеси.
Никого. Ни о чём. Не спросив.
113.
Когда всплывает Атлантида —
Всплывают вздутые колонны,
Потрескавшихся стен провалы,
Зияют двери пустотой,
И окна мёртвые, чернея,
Жрут водоросли и лилеи,
И плиты набережных склизки,
И выщерблены обелиски
Над застоявшейся водой.
Когда всплывает Атлантида —
Всплывает дымных ростров пламя,
Как мутно-рыжая хламида
Над разметёнными домами,
И пристань в ракушках пустых,
Не видя ни одной галеры
Любви, Надежды или Веры,
Глядит под чёрные мосты.
Над колченогими столами
Пиров, справлявших век чумы,
Всплывают призраки зимы,
Бренча двуглавыми орлами,
И свет не отделён от тьмы.
А в бахроме из чёрной тины —
Забытых войн чужие мины,
Как прежде, прячутся на дне,
Чтоб не ушёл из Атлантиды
Кораблик по зловонью тины,
Чтоб задохнулся в том огне,
Где корчится, шипит, дымится
Судьбы имперская страница
На подсыхающей стене.
Когда всплывает Атлантида —
Волна срывает все плотины,
А их творцов уносит в ад…
Среди всемирного базара
Над головой у Валтазара
Последние Слова горят.
В карнизы врезано их пламя
Там, где свистевший ветер стих, -
Под золотыми куполами
Над грязью бывших мостовых.
114.
Позарастали стёжки-дорожки
В тридцатилетних бетонных кварталах.
Конский каштан заслоняет окошки,
Всё, что кустилось, — поразрасталось:
Лес возвращается, лес наступает
Тонким каштаном, бледной сиренью,
Ломится в форточку гроздь тугая,
Мстит за порубленное смиренье!
Тут, где сгубили чужие сады,
Тут, где бульдозер царил на песках,
Буйство берёз осаждает пруды,
И не прошедшие мимо дожди
Осколками стёкол дрожат на листах.
Конский каштан над площадкой песчаной,
Над жестью ржавого гаража,
И потянулась сирень беспощадная
К стёклам четвёртого этажа.
Отвоевали у леса улицы?
Хватит, поездили тридцать лет!
И у подъездов репейники колются,
И по строителям тризну лес
Справит,
когда разнесёт по панели
Пятиэтажие карточных стен,
Чтоб лопухи с беленой забелели
Этим кровавым гераням взамен!
А на проспекте, лиловом от гроз,
Хлещут шпицрутены тонкой осины,
Хлещут, сквозь строй прогоняя машины,
Чёрные розги свистящих берёз,
И заплетает гигантская ива
Ветви в трамвайные провода,
И по глазам пешеходов — крапива,
Им открывая проход в никуда.
Брякают ставни, как брошеный щит
И в удушающем мщенье сирени
Люди катаются от мигрени
Там, где татарник в асфальте торчит.
В доме, где солнца годами не видели,
А штукатурка — мокрей и мокрей,
Кем-то забытые чьи-то родители
У заплетённых плющом дверей…
Там, где сгоняют потоки побелок
Лес одичалый, да ливневый душ,
Всё, что настроено, всё, что наделано,
Всё одолеет зелёная глушь!
Есть ли что в мире страшнее сирени
В час, когда перешагнув Рубикон,
Пан —
разгневанной в ветре свирелью —
Свистом трясёт шпингалеты окон?!
В сизой дымящейся утром сирени
Будет утоплен последний балкон.
115.
А ты представь себе, что вот вчера,
Не задохнувшись ни на миг от бега,
В незапертые двери со двора
Ввалюсь я, не очистив лыж от снега,
Что время обратимое — не бред,
И неизвестно, будут или были
Те годы, что, засыпав белый след,
Мне целый мир однажды подарили —
И горизонта тесная петля
Не расползлась, а лопнула мгновенно:
Снежком и Штраусом мелькнула Вена,
И вдоль дорог помчались тополя…
. . . . . . . . . . .
А клёны превращаются в платаны,
Порастеряв кору коротких лет —
В белоколонный лондонский рассвет
Врываются парижские каштаны,
В лиловой дымке флорентийских гор
Кирпичный Амстердам возникнет разом,
А блики на аркадах Амбуаза
Развеселят пустынный Эльсинор…
Всё потому, что время — это дом,
Где "завтра" и "вчера" живут не ссорясь,
Где даже ненаписанную повесть
Прочтёшь уже с началом и с концом,
Что снежный вечер был в начале дня,
Что стоит только оттолкнуться резче,
Как тут же самому себе навстречу
Направит та же самая лыжня.
116.
ОСЕНЬ В НОВОЙ АНГЛИИ
Ты добра не ищи в тишине
За излучиной чёрной реки,
В неосвоенной, странной стране,
Где дрожат города-островки.
Пусть прибой громче боя часов,
Тише смертного мстящий туман
За индейскую душу лесов,
Как за бредберевских марсиан.
Говорил ясновидец Эдгар,
Генри Торо — забытый пророк —
Как всесилен зелёный пожар,
Как непрочен дощатый мирок,
Как бесспорна невнятная власть
Мрачным эхом играющих сов,
Как душа не боится лесов
Только если в лесах родилась…
И поныне туманом грозят
За погибель индейской души
Делавара болотистый ад
И Коннектикут серых вершин,
А в рассвет, до предела сгущён,
Тот туман обернется дождём,
Превратив облетающий клён
В медный призрак с орлиным пером…
117.
Рейн в зелёном ущелье
Плещет о чёрный камень,
Дымится закат в расщелинах
Над белыми городками.
Прямо перед глазами
На виноградные склоны
Лезут зубчатые замки,
Рыжие, как драконы.
И солнечная корона
Приносит закатный праздник
В тот, на крови дракона
Выросший виноградник.
Пока в погребке на острове
"Драконью кровь" подают,
Над башенкой низкорослой
Куранты минутки куют…
Горы черней в соснах,
Воздух лиловый низко,
Русалки вечером поздно
Катаются на василисках,
А выше, молотом лунным
Карлик монетки чеканит,
И песни о Нибелунгах
Все у него за щеками.
118.
В бесконечной семисвечной тоске
Бородатые пророки кричат,
Те же пять этажей, но на песке
Окна пялят на безлюдный причал.
Монотонные бетонные дома,
Стены серые, сводящие с ума.
А закат из разрезанной дыни
Истекает, и навстречу ему
Угасающее пламя пустыни
Переходит в лиловую тьму.
119.
Дощатый разлапистый катер,
Урча над вечерним заливом,
Недвижное время тратит
Болтливо и неторопливо.
И только если случайно
Заглохнет его мотор —
Царственное молчанье
Отяжелит простор.
И как мираж качаясь,
Воздух сгустив едва,
Там за косой песчаной
Забытые кем-то слова
Опять прорастут из молчанья,
Как из песка трава.
Повторяясь, их шорох невнятен
За давностью голосов —
Словно шуршит на закате
Стекло песочных часов…
А катер? Ну, хоть бы и катер,
Если готов…
120.
ПЕСЕНКА
Довези до Парижа
Этих рЮкушек пустяк:
Приглушённые прежде —
Возле уха шелестят,
И виденьем прозрачным
Вдруг проступят на стене
Две соломинки-мачты,
Заточённые в окне.
Довези до Парижа
Привкус моря на локтях —
Волны снова оближут,
В камни пеной колотя,
И в бутылке зелёной
Повернутся на столе
Виноградные склоны,
Заточённые в стекле.
Лигурийские скалы —
Привкус неба на душе.
Притворись, что искала
То, что найдено уже…
121.
Ты сегодня не увидишь ничего,
Кроме скучного и серого тумана,
Чуть солёного и сонного тумана —
И какое тебе дело до него?
Да пускай себе туманом душит лето
Всех витрин и всех проспектов дребедень,
Эти кружки с пивом солнечного цвета
Затуманены морозцем в душный день.
И пускай себе подмокшая листва
Жаркой сыростью шуршит над головами —
Говорю одними главными словами
(Если есть на свете главные слова!)
Вот старинные зеленые глаза.
Их платановые листья оттеняют…
Но счастливые стихов не сочиняют.
И пора бы мне замолкнуть, да нельзя.
122.
1 9 4 4-й
Мне четырнадцать. Юг жжётся.
Пляж на той стороне Дона.
В пёстрых тряпках песок жёлтый,
И акации в небе тонут.
Снова переплывёшь в город,
Кое-как привязав "фРфан",
И полезет тебе за ворот
Разговор из распахнутых окон.
Под каштаны проспектов вечерних
Редко выйдет какой мужчина,
Иногда промелькнёт машина,
И в машине погон чей-то…
А вечерний асфальт — жаркий,
И мороженого на углах нет,
А любая прохожая пахнет
Резедой в городском парке.
Цвет заката — терпкий, горчичный,
И тревогу сравнить не с чем…
Засыпают под утро мальчишки,
Пальцы вмяв в животы женщин.
123.
И расползались от самолётов по небу шрамы,
Потом сочились, не заживая, текли в закате,
А ночь по-заячьи
на поворотах неслась скачками,
Боясь созвездия Пса, что вот-вот её ухватит.
И нет спокойствия ни природе, ни человеку,
И автострада играет жёлтыми фонарями,
Бензоколонка беззвучно валится ночью в реку,
С портретом вышитого на шёлке грифона в раме.
Бодают фары в зените тучку, на мост взлетая,
И убегают пунктиры алые вдоль дороги,
А там их сглатывает
холма горбатого дуга крутая,
Не избавляя ночь ни от света, ни от тревоги.
И непонятно, куда деваться бездомной ночи
От той железной,
от той парадной,
от той нездешней,
Пока под утро истошным криком далёкий кочет…
Но не прогнать ему свет, ревущий из тьмы кромешной.
124.
И всё сидят, дымят в кафе студенты
И говорят на разных языках.
Официант протиснулся вдоль стенки
С подносом переполненным в руках,
Там громоздятся чашки Вавилоном…
Кафе шумит.
Нет, тут определённо
Нет из моих знакомых никого:
Меня видали в обществе Вийона,
И в обществе Катулла до того,
А в Петербурге…
Но помилуй Боже,
В какой коктейль смешал Ты времена!
Кафе, таверна и кабак похожи,
И безразличны столик и страна,
И разницу между "тогда" и "ныне"
Не объяснить — слов подходящих нет…
Вот Вавилон — руина на руине,
А мне всё те же девятнадцать лет.
Не убраны осколки Вавилона?
Да мало ль битых чашек на столах!
. . . . . . . . . . . . .
Сидят и давят ложечкой лимоны,
И говорят на разных языках.
125.
БЕЛЫЕ СТИХИ НА ЧЁРНЫЙ ДЕНЬ
Ну вот — мы доросли до Ренессанса!
У нас почти четырнадцатый век:
В Москве не знают, чем живет Рязань,
Псков с Новгородом спорят о границах,
И где-то там друг друга осаждают
Отдельные удельные князьки,
А Питера — ещё или уже? -
В Европе нет: заделано фанерой
Окно за неимением стекла…
Эразм в газетах… Мысли по ухабам
Ползут то к Бэкону, то к Леонардо,
И отравителей вполне хватает
Не во дворцах — так на любом базаре…
Мы вправду доросли до Ренессанса.
Лишь барахолки около метро
Напоминают о двадцатом веке,
Да песенки Патриции Каас
Зачем-то на проспекте Металлистов.
Два цвета города: стих — белый-белый
На фоне грязной охры стен. За ними
Полно художников… Да, несомненно
Мы доросли уже до Ренессанса:
Боккаччо — нам Довлатов заменил,
Петраркою Коржавина назначим,
А Солженицын круг восьмой увидит…
Вот только где сыскать Макиавелли,
Который мог бы…?
126.
Шарманщик стоит на углу у Мадлен,
Хриплые вальсы крутит
В калейдоскопе окон и стен,
И голых платановых прутьев.
Сидит на шарманке дымчатый кот,
Рыжая такса зевает и ждёт…
Тяжёлый старинный сверкающий вальс
Крутится над головой —
Он — не для нас и не для вас…
Постой, постой, постой…
Жёлтым высвечен Эйфель — он косится вдаль,
И соломенным кружевом кажется сталь,
Над мостами — пунктирные дуги огней,
Под мостами — кружащийся отсвет теней,
И тяжёлый, как Сена, сверкающий вальс
Раскрутился над головой —
И пускай не про нас, и пускай не про вас —
Постой, постой, постой!
НО ПАРИЖ, НО ПАРИЖ —
Под шарманку кружишь,
Отражённый жонглирует свет,
И мелькают, вращаясь, колонны Мадлен
В ярком калейдоскопе и окон, и стен —
Где же лучше?
Или там, где нас нет?
Но — старинный тяжёлый сверкающий вальс,
Но — шарманщик,
хоть он — не про нас, не про вас,
Но — вращаются над головой
И огни, и мосты, и река, и коты —
Постой, постой, постой…
127.
На берег выйти можно:
Скалы тропу разжали.
Наверное, сходство ложно
С крымскими миражами,
Где белый ком тополиный
Ветром по склону таскало…
Над блеском слепого отлива
Солнце и чёрные скалы.
Бледно цветет вереск,
А в каменистых грядах
Басом ревёт ветер,
Путаясь в темных прядях
Водорослей лиловых…
Что это вдруг тихо?
Солью прибоя снова
Скалам в ночи тикать.
В море текут речки
И не переполняют,
Снова к истокам прежним
Кто-то их угоняет.
Не говори о прошлом,
Будто бы лучше было —
Память в салат накрошит
Всё, чего не хватило,
Разве плетень — защита
Стаду перед волками?
Смех дураков трещит, как
Хворост под котелками…
Впрочем, о чём, зачем я?
Снова отлив — глянцем.
Солнце. Бретань. Кочевье.
Всюду быть иностранцем.
Когда-то ты был где-то…
Молчит, остывая, чайник —
Песня его спета.
Похоже, это — прощанье
С тем, чего больше нету,
И нет до него дела,
Здесь, на краю света,
Здесь, на песке белом…
128.
СОРОК ЛЕТ СПУСТЯ
…И тогда затянуло узором окно,
А ведь было оно на всю гору одно!
И кругом никого,
И лесам нет конца —
Так не думать бы, не поднимая лица,
Ни о льдинках,
Звенящих в ручье и во сне,
Ни о той, не проложенной в чаще лыжне,
До высоких боров, сквозь осинную гниль…
За окном завивается снежная пыль,
И в бесцельном полёте отяжелев,
Оседает, от ветра отстав, на стекле.
Выйти, или поспать до начала пути?
Как бесцельную кладь
В никуда донести?
Но лыжня отсырела,
Рюкзак — дырявый,
И лениво
белесый замирает узор
На стекле:
Узких пальмовых листьев — корявый,
И широких бананных…
И это — резон
Не в осинках, а в льдинках
Слышать смутную весть,
И в узоре на стёклах
Предсказанье прочесть.
. . . . . . . . . .
А под пальмой на столике
Ледяной лимонад,
И у тёплого озера
Ребятишки кричат.
Ты на солнце прищурилась издалека,
Опираясь на локоть,
Ладонь у виска…
Неназойливый,
Но бесконечно твердящий прибой:
Ну и чёрт с ней, с намокшей лыжней,
Ну и чёрт с ним, с тогдашним тобой!..
За спиной — ванты яхт,
Листья пялит банан,
Сухо, жарко. И ветер.
И потеет стакан.
Но о солнечных пятнах,
О льдинках, звенящих в стакане,
Рассказал мне мороз на стекле,
Там, в начале пути,
Чтоб бесцельную кладь,
Ту бездельную кладь
Вот сюда донести
Через сонные,
В сосны вплетённые
Блики в тумане.
129.
Десяток мостов теснится,
Друг другом полузаслонённых,
Чайки, голодные птицы,
Летают над Сеной сонно,
За мостами едва намечен
Закат, как долька лимона,
Жемчужный парижский вечер
Скатывается с Пантеона.
Так скатываются мгновенья —
Остановить?
Исчислить?
Но растворяются в Сене
Почти бессвязные мысли:
Мгновенья…
Любовь…
Не просто
Заката лизнуть дольку.
Еще тревожнее долго
Смотреть с высокого моста,
Смотреть — и не проворонить,
И рифму найти…
к Вероне!
. . . . .
Река изгибает плавно
Гранитные парапеты.
Вон там, за рынком, направо,
Квадратный дворик Джульетты.
Листья инжира —
лета
Ласковые ладони.
Шепчутся до рассвета
Ветер с плющом на балконе.
А под вечер ветер пляшет,
Качая деревьев купы,
В цирке, в гранитной чаше,
Как в перевернутом куполе.
Вот уж сколько столетий
Тут поединков нету —
Сам с собой сражается ветер
На ступенях тени и света.
Всё так же игры смертельны,
Лишь голодней вороны,
И громче орут от безделья
На мостовых Вероны.
И шпаги давно отгремели,
И фонтаны те отзвучали,
А любовь всё так же смертельна,
Как в самом своём начале.
И даже в присутствии Бога,
Там, на холмах зелёных,
Все так же смертельна дорога
В Мантую из Вероны…
130.
Я, наверно, потомок охотников и скальдов,
Тех, что длинными ножами приканчивали лося,
Делали из жил его струны для лютни
И похищали заслушавшихся женщин
У лесных родников —
Потому что
Не умея плавать, я водил яхты,
Боясь высоты, забирался в горы,
Плохо зная языки, переводил поэтов,
И всё что снилось мне — снилось легко!
Из книги "ИТОГ РОМАНТИЗМА" (1994 — 1996)
("Ритм", Париж, 1997 г.)
131.
ВАРИАЦИИ
1.
Видно, все мы у Господа Бога
Корабли, ушедшие в море,
Где не вычерчена дорога
И голос не тонет в хоре,
Корабли, плывущие вольно
От той весёлой земли,
Где средиземные волны
Гекзаметры изобрели.
Эти ритмы
всё чего-то требуют,
Катят, катят к жилищам богов
Курчавые белые гребни
Долгих ударных слогов.
А волнам и ритмично, и вольно
Мимо зелёной земли…
Только зачем вы, волны,
Одиссею изобрели?
И так уж немыслимо много
Дурацких и грустных историй…
Все мы у Господа Бога
Корабли, ушедшие в море.
2.
А может, правда, что где-то
Есть ещё догреческий Крит,
Там, на середине света,
Где море всегда искрит,
Где можно, начав с эпилога,
Дойти до истока истории…
Видно, все мы у Господа Бога
Корабли, ушедшие в море…
132.
Это колокола там звонят. И молчит телефон.
И внутри — тишина. Где же он расползается, звон?
Никуда не выводит последняя дверь,
сколько ни открывай,
И слетит с панталыку (и с рельс!),
не успев заблудиться, трамвай.
Глянь с моста —
Корабли тяжелы и бессильны
в пустых лабиринтах портов,
И неспешная ржавь изгрызает железо бортов.
Нет ни дыма, ни паруса на горизонте…
Но в отлив осторожно потрогайте в устьях рек
Эти остовы древних судов деревянных,
И лучше не троньте
Проржавевший насквозь металлический век:
Старых бимсов и килей дерево благородно —
Ничего с ним не сделали море, время, река…
Только наша железность стареет, ржавеет уродливо,
Словно тех, пятистопных, изъеденная строка…
Это колокол а не трамвай прорывает твой сон,
И молчаньем презрительным платит тебе телефон.
133.
ДВЕСТИ ЛЕТ СПУСТЯ
Стол на песке у океана.
Закат зализывает раны,
Ночь надевает домино…
Маркиза, разве Вам не странно —
Стол на песке у океана,
И кони фыркают на пьяных,
А за спиной совсем темно?
(Изнанка устрицы бела,
Как перламутровые скалы,
Как недопитые бокалы
На хрусткой белизне стола.)
Тут все пьяны.
Я — не колдун,
Не ведьма — Вы…
Мы ж с Вами… Вот мы!
Светает устричная отмель
За титьками песчаных дюн.
Маркиза, встаньте с барабана:
Супруг Ваш дрыхнет, как бревно.
Маркиза, Вам ведь всё равно…
А после выпьем за шуана
То, распоследнее вино.
Вандеи белое вино.
Песчаный берег океана.
Умолкшим эхом барабана
Тут время отягощено.
Тут — в травы на спину свалиться,
Вглядеться в облачные лица
Сквозь эти чёрные кусты…
На рукавах летящих тучек
Мелькают белые кресты,
И — лилий всех белей и лучше —
Бегущих лошадей хвосты.
Вандеи белое вино.
Прибой. Копыта. Ветер. Скалы.
(бутылка — как веретено
судьбы…)
Даль. Дым. Колокола.
И — недопитые бокалы
На хрусткой белизне стола.
Тут все смешались, всё смешалось:
Вандеи белые кресты
Струят пронзительную жалость.
И пусть мундиры, сёдла, рвань,
Герои, нищие, злодеи,
Знамён и кринолинов ткань,
Трёхцветки, лилии,
путь в Бретань,
Любовь и пудреная пьянь
Смешались на песках Вандеи —
Сквозь два столетья не видны
В траве зелёные бутылки,
Но чёрных водорослей ухмылки
По берегу развезены.
Роса и кровь давным-давно
Ушли в песок… Одно осталось —
Пронзительное, словно жалость
Вандеи белое вино.
134.
ФЛОРЕНЦИЯ
Развалясь, задыхаясь, старея,
День лежит у холмов на плечах.
Возвышается Синьория
Как пожарная каланча.
Тяжелы её флагов полотна,
Высока сетка окон пчелиных,
Зноем дышит ирис болотный
Над чернейшей бронзой Челлини.
У времён — своя картотека,
У истории — свои качели.
Чёрный привкус ХХ века
У иронии Макиавелли…
В пыльный полдень гляди с Понто Веккио
Как ползут желтоватые воды.
Одиночество человека
Есть последняя степень свободы.
Разморённый скукой и ленью,
Просиди хоть весь день на ступенях
В переулке у дома Данте —
Не дождёшься его возвращенья…
День уйдёт. Будет вечер длинный.
Окружат тебя жаром стены.
Резкий бег облаков старинных,
Перепутав лунные тени,
Превратит дома в гобелены,
Бесконечно сменяя картины…
Почему же ты сел на ступени
В переулке у дома Данте?
. . . . .
У Челлини — чеканке учиться,
У Макиавелли — как издеваться,
А у этого флорентийца —
Научиться не возвращаться…
135.
ПЕРЕД РАССВЕТОМ
Всё сдвинуто, всё не на месте…
Тоску подавляя строкой,
Опять — то ли нет, то ли есть он —
Дрожит ненадёжный покой,
Опять не в гостях и не дома
В пустых переулках кружу,
Опять никому не знакомый
На тёмную площадь вхожу,
Где серые стены под утро
Тяжёлый туман холодит,
Где с фрески спустившийся отрок
На камне со мной посидит —
И вся галерея Уффици
На площадь выходит за ним,
И лица, знакомые лица
Проходят одно за одним…
А горы, лиловые горы,
Флоренцию спрячут в кольцо,
И глянет с вершины на город
Усталой Мадонны лицо.
136.
Не на краю света,
Так на краю века
Как, перейдя Лету,
Войти в с в о ю реку?
Войти в неё дважды,
Порвав судьбы петли?
Да разве так важно,
Теченье есть, нет ли?
Коцит ли то, Стикс ли —
Различий тут нету.
Чуть ли не все стихли,
Не перейдя Лету.
И кто кому снится —
Кого ты тут встретишь
На берегу Стикса?
Одних, других, третьих…
Пенсионер важный,
Харон сосёт водку,
И напрокат даже
Тебе не даст лодку.
А вброд рискнуть — кануть.
Жди, соловей, лета,
Пока Сизиф камнем
Не запрудит Лету,
Внеся свою лепту,
Входя в свою реку —
И на краю света,
И на краю века.
137.
Подглядев у альпийских разломов
Острия этих стрельчатых скал,
Кто-то контур Господнего дома
С их гранитной толпы срисовал —
И тугая дуга аркбутана
Незаметно спускается с гор,
И скалистые иглы Монблана
Переходят в Миланский собор.
138.
Там, где вторит ручьёв славословью
Туч глубоких катящийся бас,
Перезвон колокольцев коровьих
Литургичен и многоглас.
Где ковали, где отливали
Монотонное пенье реки?
Под готическими скалами
Острых елей черны клобуки.
И над этим толпящимся лесом,
Где бегут письмена по стенам,
Кто-то служит извечную мессу,
До сих пор недоступную нам.
139.
На развалинах Вавилона
Бородатые львы остались.
За спиной у льва — не колонна —
Указующий в небо палец —
Беспричинно и беспардонно
Он опять начинает гаммы,
А на небе — тёмные ямы —
Серых туч лохматые лона…
И под гаммы танцуют устало
Разыгравшиеся старухи,
На шершавой бумаге журналов
Откормив клыкастые слухи
Для своих лысогорских балов.
В жирных пятнах любая страница
Осыпающихся кварталов,
Но пока позолота им снится,
Завернулись в обрывки журналов
И слова, и чёрствая пицца,
И танцующие непристойно
Серых туч лохматые лона…
Бородатые львы спокойны
На развалинах Вавилона.
140.
В лилово-белом ртутном свете,
Прозрачнее чем мотыльки,
Качаются в газонах эти
Немыслимые табаки.
В ночи июльской, терпкой, спелой
Их юбки — острою звездой —
Смешались с лёгким платьем, с телом,
С порывом ветра, с резедой…
И рядом с женщиной случайной
На эскалаторе ночном
Ноздрями тронешь запах тайны,
Которой не заметишь днём.
141.
Вызывает безумную жалость
То, что жизнью когда-то считалось:
Парапеты, огни, мостовая,
В переулках поспешность объятий,
Эти ржавые скрипы трамвая
И кресты кораблей на закате…
Вызывает нелепую жалость
Этот новенький крест над собором,
Эти сборища, сборнички, сборы,
И заклеенные заборы
У метро — что ещё не распалось.
И ещё — бесполезная жалость
К тёмным сводам стеклянных вокзалов,
К тем прохожим, теряющим тени.
К одичанию их сновидений,
От которых на стенках осталась
Память кухонных в-гости-хождений…
И когда непонятным укором
По плащу шебуршит осторожно
Мелкий дождь ежедневного вздора —
Быть прохожим почти невозможно:
Так храбрится он, ветер осенний,
Так нелепо, отважно, несложно
Как с фасада подкрашенный город…
И прожектор подсветкою ложной
Разукрасит его, обесценит,
Перепутав прологи с финалами,
Бросит вниз на колючие тени
Фонарей, отражённых каналами.
142.
В городских садах с цветниками,
В беседках больших, восьмигранных
Духовые оркестры играли,
И качались алые канны.
А майоры в бордовых петлицах
Дирижировали оркестрами
И не знали, что будут сниться
Всем, на клумбах оставившим детство.
Изменялись, смещались предметы:
Стали вместо петлиц погоны,
Стали вместо скамеек — вагоны,
И зима обгоняла лето;
Так волчатам эвакуации
Раскрывалось всё невпопад,
И журчал кипяток на станциях,
На кривых деревянных станциях —
В полувеке тому назад.
. . . . .
С трёх сторон Пиренеи глядят
На рожденье безвестной речки.
Этот белый канат — водопад,
Эти чёрные скалы — вечность.
Брызги лет разлетаются в стороны,
А из нагроможденья камней
Геликон, барабан, валторны —
С каждым всплеском звучней и звучней.
Как?
Опять?
До чего ж он некстати —
Тощий вальс городских садов!
Ведь на каждого больше чем хватит
Убегающих городов,
Эмиграций, эвакуаций
И газет, и картонных лат…
А в конечном счёте приснятся
Только скалы и водопад.
Тут-то и вспомнишь всех отшумевших…
В воздухе пусто. Зябко взвешен
В пыли водяной рассвет.
Чернолаковых скал фон.
Остывшей земли портрет.
Капель по камню — звон, звон.
143.
Мы не допили Кубок Большого Орла,
И нелепой расплата за это была.
Трехсотлетнее в кубке прокисло вино,
Да и сам проржавел он, и вспучилось дно.
Отвалился орёл — подбираем опять
Поиграть-побренчать, на штаны проливать.
Сам Кабатчик не допил: он бронзовым стал,
И плывун подмывает его пьедестал,
На губах трехсотлетнего уксуса вкус,
Жжется оцет, совсем как змеиный укус.
Спотыкается конь, а змея-то цела…
Мы не допили Кубок Большого Орла.
144.
Пора кончать петербургскую повесть —
Небо сдёрнуто над головой,
Осыпаются звёзды при каждом слове,
Обернувшись жухлой листвой.
Пора прекратить бесконечное бегство
От наизнанку надетого детства,
Жевавшего чёрный подсолнечный жмых,
Считавшего палку за главное средство;
И не ломать больше мельниц чужих.
Пора забыть вавилонскую башню,
И в прежние русла течения рек
Вернуть — и увидеть, что вовсе не страшно
Кончается варфоломеевский век.
Почему ж у Старухи не прялка в руках,
А краплёная — в звёздах — колода,
И на всех королях — двухсотлетний страх
Девяносто Третьего года?
Выбрось карты — уж лучше — калейдоскоп
Повертеть, чтоб стекляшки бренчали!
Чуть его шевельнёшь —
Никогда не вернёшь
Ни вчерашний узор,
ни старинную ложь,
Ни того, что мелькнуло в начале —
Ну, встряхни раз-другой, но смотри, не спеши:
Дай подробнее разглядеть витражи.
Пёстрых пляшущих стёклышек нищенский шик —
Словно брызги на низком причале
Всё в лицо, да в лицо.
Не судьба ли твоя,
За безрыбьем житья, за бессоньем питья,
Разбренчалась чужими ключами?
С фотографии старой, перед домом чужим,
Уходя, как в бинокль перевёрнутый, в дым,
Я сливаюсь, чернея, с пролётом дверным —
И наверное, это — прощанье
С детством, с Городом, с веком
(и с кем там ещё?)
Догони-ка, попробуй, схвати за плечо,
Где, — спроси, — все твои обещанья?
Город тонет,
век — стар,
призрак детства — нелеп:
Те года зачерствели, засохли, как хлеб,
Только мыши в подпольях пищали,
Времена разворовывая по кускам…
И шагал командор по подгнившим доскам.
Так о чём и к чему мы с ним спорили?
Вон лежит он — никчёмная груда камней,
И едва ли живей, и едва ли нужней
Всех иных истуканов истории.
Год на год громоздя кирпичи этажей,
Кто-то переложил в это тесто дрожжей —
И с погашенными свечами,
В лабиринтах плутая под маршевый вой,
В позолоченный полдень биясь головой,
Мы забыли, что Слово — в начале.
Века, детства и города странная смесь, -
Петербургская повесть кончается здесь.
И причалы — пусты и печальны:
Чуть сверкнул между тучами солнечный глаз
Над пучиной утопших утопий, -
Как шпангоуты сгнили,
кораблик погас,
И корявым проломом в Европе —
Дырка вместо окна.
И метёт в неё снег…
И кончается варфоломеевский век…
Что ж, ПРОЩАЙ — Веку, Детству и Городу, и…
А когда-то казалось — мы с ними свои,
И казалось — на что мне кочевье,
Бесконечное, как царскосельский фасад,
Бессердечное, как топоров голоса,
Под которыми бьются деревья.
Если был, если был он когда-нибудь, дом,
Он за тысячи верст, он уже за холмом;
Там, где ветер с простуженной глоткой
Над закатною жижей задонских болот;
Словно жаворонок сумасшедший поёт,
Где акации редки и кротки;
За холмом, где вращается жёлтая пыль,
Где следы от копыт, да баштан, да ковыль,
Да азовские чёрные лодки…
Если был, если был он когда-нибудь, дом,
То остался он в Павловске, там, над прудом,
За вздыхающими стволами,
Где доныне живёт ещё эхо копыт,
Где за дальним мостом колокольчик звенит:
То ли прадед на тройке в столицу летит,
То ль обратно — бренчит кандалами?
Или это листва, бронзой статуй звеня
И шурша по кустам, обманула меня?
Или лось там топочет в осоке?
А в высоких аллеях закат и рассвет
Бродят вместе, когда посетителей нет,
Опираясь о воздух высокий.
Кто щекой к облетевшей осинке приник?
Или это…
…Промокнув до нитки,
Возле Генуи слушаю тяжесть камней,
Вижу — нити дождя всё длинней и длинней…
Надо сшить диссонансы разрозненных дней,
Как сшивает их в музыку Шнитке.
А тогда, может, чудом и схлынет вода,
Обнажатся затопленные города,
Ведь бывают Вторые Попытки?
И быть может ещё не последний час,
И, быть может, остался тот самый шанс,
На рождественской пёстрой открытке?
Ведь дозволено чудо хоть раз-то в год!
Вот пещеры морской открывается свод,
Известняк нависает слоями,
Словно ряд перевёрнутых ступеней —
Над зелёным качаньем подводных камней
Из глубин подымаются тени огней
С расплывающимися краями.
Сквозь огни проступает знакомый фасад,
Где атланты слепыми зрачками косят,
Мох морской — как еловая хвоя,
Как рождественской ёлки всплывшая тень.
На верхушке — золоторогий олень
Затрубил мандаринной зимою…
Дождь прошёл. Пляж просох. Ничего больше нет.
Только волн лигурийских бутылочный цвет
И тяжёлая синь винограда…
Но чтоб этой печали исчезла хоть часть,
Надо в Рим и Венецию снова попасть,
А в Помпею уж лучше не надо —
Потому, что в руинах не стать молодым,
Потому, что в рябинах есть привкус беды,
Потому, что глухие тяжёлые льды
Обрекают моря на молчанье,
Потому что — на месте отечества — дым.
И, наверное, это — прощанье…
145.
Глядишь в передней по углам,
На тёмной вешалке — пальто,
Как будто точно кто-то там,
А приглядишься — нет, никто.
Ну, утешайся хоть бы тем,
Что мирны и беззвучны сны,
Гитарных струн как будто семь,
А приглядишься — ни струны!
Судьба-то вовсе не слепа:
В ковчег несчётных тварей Ной
Набил, — такая уж толпа,
А не осталось ни одной!
Ну что, без лампы Алладин?
Твой мир — он был для всех открыт, -
Зато теперь торчишь один
Среди растресканных корыт.
В сумятицу собьются сны
В толкучке мыслей расписной —
Как будто было две страны,
А в результате — ни одной.
Стоишь под радугой живой,
Но мыльным пузырём — итог:
Как будто свет над головой,
А приглядишься — нет, не Бог.
146.
Вдоль по улице — холодные дожди.
Что противней середины ноября?
Ведь ноябрь и позади, и впереди,
И в тебе самом, по правде говоря.
Ну да что там, — вон цветы полить пора,
Или, может почитать…(Уже с утра???)
Да на полках всё бесполые тома,
Как заброшенные полые дома…
Ах, какая невесёлая зима,
Ах, какие весёлые стихи!
Попытаться, что ли, псину расчесать?
Или что-нибудь такое написать?
Очень хочется каких-то ярких строк,
Да, как видно, не пришёл ещё им срок:
Вот откупорить бы звонкие слова,
Но придётся дожидаться Рождества!
Право, стоило так радостно жить,
И листать, листать никчёмные тома,
Чтобы тридцать лет спустя повторить:
"Впереди — бесконечная зима".
Ах, какие весёлые стихи!
147.
В бирюзовых осоках Азова,
На песке, среди лодок плоских,
Как умели казачьи вдовы
Утешенье найти в подростках!
Как тяжёлым двигали крупом,
Помощнее донской кобылы…
Вспоминать это, может, глупо,
Только всё это было, было,
И ведь всё — без единого слова,
Без единого скрипа двери!
Из-за них — до сих пор не верю,
Что не стать мне подростком снова…
148–151.
ПИРЕНЕЙСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
1.
И окна в туманах невнятны,
И свет рассеян неровно,
И выцветают пятна
Памяти неподробной,
И выцветают тучи
От серого, талого снега,
И выступают сучья.
На фоне жёлтого неба,
А кроме жёлтого света —
Ну что ещё есть на свете?
Не оторвать от ветра
Ивы чёрные плети,
От их свистящего гнева —
Марта вздорную сущность:
На фоне жёлтого неба
Кривые чёрные сучья.
2.
Беззаботно сбежишь с порога,
Ключ — в кусты, а тоску — в репейник.
И пускай поначалу дорога,
Чёрная, как кофейник —
И пускай, не успев начаться,
Громоздит она новые беды —
Лишь бы не возвращаться
По своему же следу.
3.
Овечьи склоны лукавы,
Смолою капает ель,
Остатки лавы, шуршащие травы —
Лучшая в мире постель!
Так может, и вправду хватит
Мелькания городов,
И лучше, как Гёте, в халате
Протирать диваны годов?
Но не на диваны мы сели —
На ведьмино помело —
И — пустыня…
И нет спасенья —
И от скорости скулы свело!
…А на козьих копытцах кто-то,
Не сатир и не фавн —
Иной,
Всё дёргает за верёвку,
Подозрительно схожую со струной…
4.
Тут, где в титанов древние боги
Кидались обломками скал,
На кремнистой блестящей дороге
Я в потёмках что-то искал…
В мешке утаили шило —
Вот и колет теперь глаза…
Разворачивается лопнувшей шиной
Накатившаяся гроза.
И польёт монотонная влага
С перекошенных Пиреней!
…Когда стану лохматой дворнягой —
Не кидайте в меня камней!
152.
ИТОГ РОМАНТИЗМА
И что в результате?
Пустые года, как метель.
И что-то некстати,
И кто-то уселся на мель,
И где-то, и как-то,
И всякого смысла лишён:
Ведь с первого акта
Ты в фарсе играть приглашён…
И разные вещи
Без толку тревожат меня:
Вот плещет и хлещет
Ковыль по коленам коня.
Ковыль?
Только снится,
Конь — тоже…
Так значит опять
Ни петь, ни молиться,
Ни плакать, ни думать, ни спать?..
Дожди
на антеннах,
И в окнах, как шторы, дожди…
Скандальный оттенок
Всего, что ещё впереди —
Ну, с бухты-барахты?
Но там, где воняет бензин —
Не белые яхты,
А дизельный чёрный буксир!
Сравни-ка сегодня
Скрипучий ржавеющий руль
Не с громом Господним,
А с грохотом старых кастрюль!
И новая дата
Опять прибавляется к тем,
И кто-то
Куда-то —
Помимо сюжетов и тем,
Да, где-то,
Да, как-то…
Пускай даже роль по плечу —
Спектакль без антракта.
И точно — я так не хочу!
153.
ПЛОЩАДЬ СВЯТОГО МАРКА
Мост над болотами перед рассветом.
Цепочка фонарей — и нет ей конца.
Почти что вергилиев путь к тому свету…
Это — Местро. На полчаса —
Воды да столбов…
Но я — не об этом,
А только о том, что прошедшим летом
На площади, сдавленной серым светом,
В длинном пространстве, скрипкой пропетом,
От арки до арки перед рассветом
Снова слышны были их голоса:
И тех, кто остался в прошлом веке,
И тех, кто уехал год назад…
(Ведь античные, того света реки
Только для виду забвеньем грозят).
И в бесконечность за аркой арка
Уходят от радуг Святого Марка…
Вдоль по площади арки эти
Эхо друг другу передают:
Оттого мы и встретились тут, на том свете —
Бесчисленны эха — и те, и эти —
Под каждой аркой и в каждой Лете
Случайную фразу вернут на рассвете
И чью-нибудь,
и мою…
и мою…
154.
Между пеной и небом,
На светлом песке отлива —
Морские кони Камарга,
Прибоя белые гривы.
На всех прокатиться бы разом,
На всех, низкорослых как волны,
На всех этих белых спинах —
Тебе на волнах качаться,
А мне бы в сёдлах старинных.
До Африки прокатиться
Отсюда, где дождик да чайки,
И может, поймёшь случайно,
Кто — конь, кто — морская птица!
До завтрашнего рассвета
Доплыть, доскользить, докатиться
Под белые минареты
Сверкающего Туниса!
Стих ветер. Исчезла пена.
И серые, вал за валом,
Другие приходят волны,
Качаются медленно волны,
Как спины слонов Ганнибала.
Приходят волны, уходят,
Песчинки дней сосчитают
И пересчитают снова —
И вовсе они не похожи
На серых слонов Ганнибала:
Они — из моря другого,
Того, где чёрные скалы
Толпятся, срезая пену
И брызги вбивая в стену.
А в общем, все рвутся в когда-то,
Где не были и не будут,
А в общем, все ищут сказку,
Конец которой забудут
Между пеной и небом,
На светлом песке отлива…
155.
Когда туман к воде сползает постепенно,
И облака сидят на креслах площадей,
Я в городе сыром завидую Гогену —
Нездешности его деревьев и людей.
…Сухой чертополох танцует на бумагах,
В редакциях газет — машинок чёрный лом,
А в серых зеркалах, в пустых универмагах
Красавица ольха смеётся над тряпьём.
И небо чёрное над набережной встало
Всё в белых искорках, как старое кино,
И на экран ползёт видение вокзала,
Где паровоз летит в стеклянное окно.
Всё на места свои вернётся непременно.
И утки на воде — как тапочки Дега…
Шуршит буксир МаркИ над розоватой Сеной.
И тихо. И рассвет. И тают берега.
156.
Мы дошли до края света.
И гранитная часовня
(Эта низкая часовня) —
Над уклоном к морю…
Нету
Ничего, кроме часовни
И травы у края света.
Монотонный дождь.
И снова
Капли по плащам шуршат.
В тёмных и средневековых
Мы в плащах до пят.
И гранитный крест за нами.
Дождь косой, да серый камень…
Может там, за облаками,
Там за морем, может, — лето?
Мы дошли до края света…
157.
В эту осень небо привыкло
Зажигать каждый вечер закат.
В оркестровой скрипки пиликают —
Как дубовые листья кружат,
А со сцены — воронье соло,
Воробьиный хор (далеко!),
И с готовностью невесёлой
Ветры пробуют геликон.
Ну-ка, вслушайся, если уловишь,
Репетирует что-то даль,
Где-то — поезд по шпалам клавиш:
То настраивают рояль.
Мы с тобой пройдём непременно,
По паркетам листвы скользя,
За кулисы, в фойе, на сцену —
Только в зрительный зал нельзя.
Говоришь — пойдём? Но однако
Нам никто ещё не сказал…
И куда нам спешить, собака?
Нас не пустят в зрительный зал.
158.
На охоту за словом, на охоту охот,
На охоту за словом: ну а вдруг повезёт?
Толпы чёрных предзимних кустов оголя,
По стерне опустелой, по жалобам трав,
Сколько лет — через чьи-то чужие поля,
Чьи-то строки чужие
по пути раскидав!
—- - —- - —
Из холодного мира немых фонарей
(Каждый плащ, как дождливый плач) —
К островам, где словами двигал скалы Орфей,
И вода — как весёлый мяч:
Вот — навстречу! Вот наплывают,
Приближаются острова!
Там такие слова сверкают —
Как не стать игроком в слова?
Заигравшись, не знал я, как близко…
Унесла невесомая пена
От прибоя скал Киммерийских
До ленивых песков Карфагена…
И когда корабли врезаются в мель
На рассвете у жёлтой косы,
И скрипят кили от ласки земли,
И осокой шуршат носы —
Что в метафорах пены мне послышится тут?
Или вправду сирены в этом море живут?
Но на плоской воде даже волн нет —
Молчаливая ночь не стынет,
То ли радугу каплями полнит,
То ли дышит свистом пустыни.
Разве радуга вечной бывает?
Разве сложатся свисты в слова?
Уплывают — опять уплывают —
Разбегаются острова…
159.
Я целый день по листьям бродил, от осени я устал,
Сколько узорной пёстрой листвы за день я истоптал!
Может, стараясь вбить в землю страх, топал я слишком гордо,
И так безнаказанно наступал на листья ушедшего года.
Всё прошлое лето были они — где-то там, надо мной,
И мимо меня им пришлось пролететь,
чтобы кончить свой путь земной.
Всё лето невнятный шелест угроз я слышал над головой,
Они полегли — и казалось, что в смерть
хотят меня взять с собой.
С чем-то дрожащим в душе моей говоря, будто лист с листом,
Стучались мне в веки, трогали губы, -
и всё о том же, о том…
Словно я должен с ними уйти — не хочу я и не могу!
Выше колени — ещё хоть год удержаться бы на снегу.
160.
ОСТАНОВКА ЗИМНИМ ВЕЧЕРОМ У ЛЕСА
Я понял, чьи это леса кругом:
У их хозяина — в деревне Дом,
И не увидит он, что я гляжу,
Как заметает их снежком…
Лошадке странно: зачем среди тьмы
В пути остановились мы
Между замёрзшим озером и лесом
В самый тёмный вечер зимы.
Она, бубенчиками звеня,
Встряхнулась, словно спросив меня,
Зачем мы тут, и что нам надо,
Где только снег — и ни огня.
Лес чуден, тёмен — глянь в глубину,
Но прежде я все долги верну…
И много миль, пока я усну,
Так много миль, пока я усну…
161.
РЕАЛИСТИЧЕСКОЕ…
Да не набат — колокольчики листьев дубовых,
Вслушайся в их предпоследнее, медное, слово.
Ветер, вертясь над боярскою спесью каштана,
Рвёт позолоту с его распашного кафтана.
Да и не кровь — каплют ягоды между кустами,
Праздные яблони голыми машут хвостами,
Черноголовых синиц хлопотня у кормушки,
Кот полосатый, на крик их наставивший ушки…
Да и не вечер ещё ведь: дождинок блестящие искры,
Вот и сороки под чёрным стволом, суетливы и быстры,
Прыгают в жёлто-зелёном над мокрой травою.
И не экран — а веранды стекло раздвижное.
162.
На тропинках не лыжных
меж дубов неподвижных
на луну набегают,
рвутся облачные клочь…
То ли свечи ослабли?
То ли жёлтые капли
Вверх стремятся упасть
В предрождественскую ночь?
Чуть нагретая хвоя
Нам твердит без перебоя
Что-то очень ночное,
Недоступное уму.
Я совсем не уверен —
Что ли, кто ли у двери?
И с какою он вестью,
От кого и к кому…?
В Рождество веселее
и в дождливой аллее.
Тучки бегают, бегают,
словно мыши и судьба…
Отвори, отвори же,
Говори, говори же —
может зиму пронижет
солнца медная труба?
163.
БУЛЬВАР СЕН-МИШЕЛЬ В ЖЁЛТЫХ ТОНАХ
Как только закат натолкнётся с разгона
На арки мостов и оближет бульвары,
Подгнившую славу со стен Пантеона
Смывают весёлые жёлтые фары.
По стёклам кафе, в их верандах торчащих,
Играя на меди торшеров старинных
Прекрасной эпохи (почти настоящих),
Крошась и ломаясь в зеркальных витринах,
Они пробегутся, исчезнут и тут же
В глаза на мгновенье сверкнут торопливо,
Связав, словно молнией, белую тучу
С клубящейся пеной пивного разлива.
164.
Дубы уходят. Листья остаются.
Вся осень незаметно исчезает,
Но жёлтый свет надолго остаётся.
В закрытых окнах блики остывают —
Исчезнут окна — блики остаются.
А улица — а улица прозрачна,
Дома уйдут — а свет их остаётся:
Горизонтальность окон на асфальте
Нарезана, как плитки шоколада
Из темноты и памяти фонарной…
Стук каблучков на лестнице осенней
В дожди уходит — тучи остаются.
Уходит платье — запах остаётся…
Все верное, все вечное уходит,
А зыбкость остаётся.
Остаются…
165.
БАНАЛЬНЫЕ СТРОКИ
…А всё придумала вода:
Над реками, чтоб отражаться,
Зарифмовала города, -
И с той поры они всегда
В воде двустишьями двоятся,
Со шпилем шпиль, труба с трубой,
И окна с окнами, и даже
Садов неверные пейзажи
В реке рифмуются с собой…
Я наклоняюсь над водой —
А лучше бы с такой судьбой,
Не зная брода, не соваться:
Не срифмоваться мне с собой,
И с временем не срифмоваться,
Одну я жизнь подзагубил,
Кто мне пожалует вторую?
Нет, я б её не раздарил:
Уберегу по мере сил,
И чуть получше зарифмую.
166.
МЫС РА
Над головами сонных маяков
Мадонна не спасённых моряков.
В басовых скалах гул — обрывки слов
Всех бывших и не бывших катастроф.
Из всех, кто принесён был той волной,
Последним
прихожу на край земной.
И шумно обнажает пена дней
Седое одиночество камней,
Где замерли у времени в тисках
Три купола на тонких маяках.
Три серых башни сложатся в одну,
Чуть выше пены небо натянув,
Чтоб занавес его ещё висел
Тут, где земля окончится совсем,
И в узких облачных полосках лент
Бетонный колыхнётся монумент.
167.
Тут вливается Сена
в очень мелкое море.
Деревянная церковь
в рыбацком Онфлёре.
Но — не своды, а рёбра
корабля кверху килем.
Рыбаков потонувших
не они ль отмолили?
168.
СТИХИ О ПРОЗЕ
А была ли она — благодать?
Та, простая, которую только
Можно бунинским часом назвать?
Без сомнений, без смысла, без толка
Устоялась уездная мгла.
Как щедра ты, небесная милость —
На перине купчиха томилась,
Не иначе — студента ждала.
То ли "Нивы" измятый листок,
То ли скука апухтинской блажи,
Всё впечатано в память, и даже
Из за леса дымок да свисток…
Эту глушь станционных платформ
Бунин как-то сумел — без описки:
Ямщики, паровоз, гимназистки,
Лошадиный рассыпанный корм…
И закат перед криком совы.
Эти сумерки, сад… и вопросы.
И медовы тяжёлые косы,
Что обёрнуты вкруг головы.
Эти пухлые, душные руки
Под сосной разливавшие чай…
Грань веков, ты прекрасна — прощай.
Только память — зубастее щуки.
И на год взгромождается год…
Не по щучьему что ли веленью,
Всё давно похоронено под
Лепестками вишнёвых деревьев,
Расплылись, растворились в дали
Монастырские синие главы,
И поля не сберечь от потравы,
Да и книги в усадьбах пожгли?
Видно впору твердить наизусть
Разбегающиеся приметы:
Это ровная жёлтая грусть,
Это гроздья черёмухи, это —
Одичалая, злая сирень,
И в рассветах тяжёлая мята,
И забытая где-то, когда-то
Вековая кленовая лень.
Хоть бы набережную в Крыму
Отличить от церковной ограды.
Прав Толстой: ни к чему никому
Колокольни, молитвы, обряды…
Что молиться? Уж лучше письмо
(не забыть только марку наклеить!)
И дойдёт оно к Богу само
Покаяньем о тёмных аллеях.
169.
ПРИМОРСКИЕ СТРОФЫ
…Ну а нас ведь просто слишком уж много,
Пишущих и прочих.
Вот и не нужна чужая тревога —
Отсвет в облачных клочьях…
Так на что мне пурпур колесниц римских,
Золотые шлемы…
Мазанки белёные станиц низких —
Крохи той же темы:
Поезд пробегал жёлтой, пыльной степью,
Вдоль моря — автобус.
Первый раз увиденная синяя терпкая
Живая пропасть.
В окно — вдруг опущенное — выстрел ветра.
Так по детски страшен
Контур нависающих криво сверху
Генуэзских башен.
Берег травянистый в волнах тёмных.
Рыба. Кукуруза.
Запах литографий в красочных альбомах
С запахом арбуза
Смешаны…
Вот смысл бессмыслицы: пятна
Памяти младенца.
Каждый год прозрачней, и вышивка внятна,
Как на полотенце…
. . . . . . .
А книги тихо смотрят и с полок не просятся,
Примирённые навсегда….
И от снежного вечера исходит спокойствие:
Что там — полвека туда-сюда?
170.
— Ну что тебе ещё, ведь это — вечер.
— Но почему он так похож на вечность?
— Ну что тебе ещё… Ведь скоро утро.
— А почему во встречных окнах мутно?
— Ну что тебе ещё, ведь скоро лето…
— И всё равно мне не хватает света!
(Вот так — последними словами Гёте —
всю жизнь себе я объясняю что-то.
. . . . .
Так что тебе ещё?..
171.
ЭТЮД
Было небу светло:
Но закат уставал.
Он по небу писал
Чёрным грифелем крыш
Над Прощальным Крыльцом
Фонтенбло.
Где-то там, сорок вёрст,
Угасает Париж.
Над клешнями двух лестниц
Крыльца Фонтенбло,
Над клещами двух лестниц
(Их кольцо так мало!) —
Орифламма под ветром,
Ну что ты дрожишь
Над Прощальным Крыльцом
Фонтенбло?
Пусто в парке
и пусто
На парадном дворе,
И вороны не чувствуют,
Что в ноябре
Их на голых ветвях,
Их на чёрных ветвях
Незаметно….
Дубовой листвы намело
На Прощальном Крыльце
Фонтенбло.
Из книги "ПОСЛЕ НАШЕЙ ЭРЫ"
(изд. "Звезда", СПБ, 2002)
172.
Витражи, витражи, витражи —
Пёстрый хаос людей и вещей —
Дай увидеть прозрачную жизнь
Сквозь безумие алых плащей.
Закружи, закружи, закружи
В голубом и зелёном огне,
Отличить бы искусство от лжи
На прозрачной, неверной стене.
Расскажи, расскажи, расскажи —
Как прошёл он, тот сумрачный год,
Как сбылось, что остался он жив
И окончил крестовый поход?
Удержи, удержи, удержи
Скакуна своего на краю,
Отчего до сих пор он дрожит,
Как тогда, в той пустыне, в бою?
В хаотическом беге огней
Пёстрых солнечных бликов ножи —
И неверья и веры сильней
Витражи, витражи, витражи…
173.
СОБОР
…И с неба падает вода
В готические города
На трёхэтажные фасады
С крестами балок меж камней,
И шесть веков скрипят с надсады
Под грузом крыш, страстей и дней;
Смывают шорохи дождей
Забытый цокот лошадей,
И улица узка…
Но небо разодрав, над ней
Ввинтились шпили в облака.
…Взлетать, взлетать, и не взлететь…
И каждый ярус — поколенье.
И не дожить до завершенья,
Недотесать, недопотеть…
Одним сутулым аркбутанам
Глядеть на плиты площадей
Легко…
За сумраком дверей
У стен с крутящимся туманом
Среди стволов колонных рощ
Струятся трубы над органом —
Блеск вертикален, словно дождь.
И взлётом жёлтых капель дышат
В тумане свечи, и хорал
Всё глуше, всё плавней, всё тише,
Как будто музыкант устал.
Сам Бог устал за те века
Чертёж держать над облаками
И терпеливо ждать, пока
Вручную окрыляют камень,
И с неба падает вода
В безвозрастные города.
А Бог устал…
174.
CŒUR DE LION
На узком флаге огненного цвета
С квадратной башни скачут в облака
Оранжевые львы Плантагенета,
Почуяв самое начало лета,
И жёлтый дрок, и Средние века.
И трубадура крепкая рука
Терзает лютню — хоть, пожалуй, это
Совсем не королевская примета —
А в небе, лёгком от дневного света,
Видна луна бледнее молока…
И по Востоку смертная тоска
Со струн стекает, как плюмаж с берета,
На бархат королевского колета,
На кружево упавшего платка…
Ох, не пускайте в короли поэта,
Затем, что слишком звонкая строка
Опасней, чем внезапная комета.
Уж лучше — с бубенцами дурака,
Который не поскачет на край света,
Не отличит сирвенту от сонета,
В бой не полезет из-за пустяка…
……………………………………………………………
Оранжевые львы Плантагенета,
Рыча, вздымают тощие бока…
175.
ЧАСЫ
Над часами башни
гномы танец начали,
Вкрадчивы и медленны их шаги…
Вот как стражи времени
время растрачивают,
И вокруг красавицы вьют круги!
Фаты хлыщеватые — похоть, гармония,
Фески да тюрбаны (а шаги — всё длинней),
Праздничный гротеск, пантомима иронии —
Гномы-басурманы прекраснее людей…
Как тут не мешают они
проповеднику?
И ведь вылезают каждый божий час!
Как не превращают
в ярмарку обедню?
Как тут прихожане
не пускаются в пляс?
…А в ВезлИ на капителях —
черти с мужиками,
И свиные хари — добрым людям на страх,
В Нотр-Дам химеры — матерящийся камень…
Славное кощунство есть в готических церквах.
176.
1 января 1999 г.
Предпоследний в дурацком столетье уже начинается год.
И на крыше Большого Дворца, как кривую зелёную птицу,
Над скруглённым углом и над серой рекой, изготовясь на взлёт,
Взбеленил на дыбы Аполлон эту бронзовую колесницу.
Раззолоченный купол среди фонарей Аполлону не снится:
Над парижскими острыми кровлями он начинает полёт,
И прожектор за ним белый след в направлении Аустерлица
Прорывает тоннелем сквозь ночь, как огромный взбесившийся крот.
Аквилон над мостом Александра январские листья несёт,
И вдогонку за ними какие-то узкие, талые лица
Мимо бледных тройных фонарей пробегают, боясь опалиться,
А за ними, как шлейф, над водой лезет запах гниющих болот.
Так, сквозь строй фонарей, этот мост к бонапартову гробу ведёт,
И на тучи отброшена тенью кривая зелёная птица…
Может солнцу удастся хоть утром сюда сквозь туманы пробиться,
Чтоб четыре коня не казались орлом, что столетья клюёт…
177.
НА МЕСТЕ НОТР-ДАМ…
"
Солдатская латынь бродяги Юлиана
Звучала тут, где чуть не тыщу лет спустя
Вознёсся каменный готический костяк
Во славу Одного небесного тирана.
А Юлиан вернул богов и пренебрёг
Единым Господом — хоть был он император:
Ведь чтоб вернуть Олимп стать надо демократом,
Тоталитарный дух и есть единый Бог!
Как возвратить тот мир, где не сочтёшь дриад? -
У каждой признаки и право божества —
Но козлоногий Пан не лезет править морем,
И пьяный Дионис не посещает ад,
Зато — божественны хоть ветер, хоть трава,
Не верящие в бред о монопольном вздоре…
178.
…Только латынь колокольного голоса.
День, кончаясь, прячется от всего,
Один на один остаёшься с городом
Лицом к лицу —
Никого.
Так послезакатная, так пустая
Наползает сумрачность, так
Отблески от стёкол отлетают, тают,
Льются в наползающий мрак.
Полночь.
Полно же удивляться, приятель,
Если в уличном, многолюдном,
Затуманился ты, завертелся некстати
В смеси фонарного света с лунным.
Льётся латынь колокольного голоса,
Литой литании холодная бронза:
Голодно голый
Колотится колокол —
Полно:
Поздно.
Крыши и деревья голые, сонные.
Им, наверное, всё равно
То, что в колокольнях накопились звоны,
А звонить-то некому давным-давно…
179.
ЭЛЬСИНОР
1.
Под эспланадой, где призрак разгуливал,
Ловят на удочки камбалу.
Пахнет сосной и тмином на улицах
Датского берега тут на углу
Швеции с Данией.
Лебеди в море
Качаются, молчаливые, скромные,
Клювы пачкают (думают, что моют),
Их гоняют дизели разных паромов,
Дым солярки ложится на скалы тёмные…
Балтика справа, а Северное — в другую сторону:
Вода остается водой, и землей — земля,
И Офелия занята, как всегда, вздором:
Бредёт за травками в перепаханные поля…
2.
…Итак, Офелия занята всё тем же вздором:
Бредёт за травками в перепаханные поля.
А принц матерится
над заглохшим подвесным мотором:
Всё, мол, интриги дядюшки-короля…
Но мать-королева так прекрасна!..
И Гамлет мучительно ищет ответ
На главный вопрос:
Почему, неясно,
С деверем можно, а с сыном нет?
180.
КОКТЕБЕЛЬ
Тут незачем мерить пространство
От солнца до жёлтой глины,
Отсюда в странствие странствий
Уходят сухие долины,
Холмы без следа растений,
Роняя кофейные тени,
Единственный цвет хранят:
Обёрточная бумага —
Измятый склон Карадага.
Здесь — три, ну, четыре шага —
До ближнего спуска в ад.
Всё гуще кофейные тени…
А Данте считал, что в Сиене!
181.
И остались лишь ямы да дым
Там, где знали меня молодым
Те, которых когда-то я знал
Молодыми…
Но вьётся канал…
Вот деревья с тяжёлой корой,
Львы в зубах держат мостик сырой,
Клёны рыжие застят окно…
Это место…
Да нет, не оно!
Где ж найти от бесследного след?
Дождь осиновых мелких монет…
Что же дам я забытым садам,
Жухлых скрюченных листьев стадам?
Сколько лет после тех двадцати
В ту же воду успел я войти!
И обидно, что мир — как вода —
Ни на миг не оставит следа.
Где ж найти от бесследного след
Среди мостиков, листьев и лет?..
Разве только те самые львы,
Шевельнувшись от криков совы…
Разве только те самые львы
Объяснят, не подняв головы,
Что читающий лев на столбе —
С книгой бронзовой лев на столбе —
Только он, этот лев на столбе,
Снизойдёт к моей медной судьбе…
182. Байрон:
СТАНСЫ, НАПИСАННЫЕ ПО ПУТИ
ИЗ ФЛОРЕНЦИИ В ПИЗУ.
Дни юности нашей — вот дни нашей славы,
И славой иной не дразните меня вы:
Все лавры истории древней и новой
Не стоят листочка плюща молодого!
Гирлянды из лавров на старческом теле —
Блеск майской росы на сухом иммортеле.
Когда голова серебрится седая —
На что мне венки твои, слава пустая?
Нет, слава, клянусь, что я не был ни разу
Тебе благодарен за громкую фразу!
Лишь в милых очах я прочёл, что с тобою
Их светлой любви я действительно стою!
В лучах этих глаз вижу твой ореол я —
Тебя в них искал я, тебя в них нашёл я,
И как бы твой свет ни сиял величаво,
Я знаю: не в славе — в любви моя слава!
183. Я:
СТАНСЫ, НАПИСАННЫЕ ПО ПУТИ
ИЗ ПИЗЫ ВО ФЛОРЕНЦИЮ
Вдоль берега катится вечер
Дорожкой в слепых камышах,
Вон Байрон мне едет навстречу,
И стансы в колёсах шуршат.
Карета разъедется с фордом,
И слуха коснутся слегка
Две строчки печального лорда,
Но так — вроде взмаха платка…
Он едет к морскому закату,
А я к тем полночным холмам,
Но он-то вернётся когда-то
К своим меловым берегам!
Мир, в общем, устроен нестрашно:
Всё правильно станет опять.
Вот разве Пизанскую башню
Обратно никак не поднять.
Но башня и Байрон, и море
Остались давно за спиной,
Холмы флорентийские вскоре
Взойдут в темноте предо мной,
Картины созвездий ковровых
Погаснут одна за другой,
И лень флорентийская снова
Нависнет над каждой строкой,
И станет сонет непригоден
Для века верлибра и тьмы,
И строки "Еврейских мелодий"
Вернутся обратно в псалмы,
И реки к истоку от устья
Вернутся (с водицей морской!),
А новые "Стансы к Августе"
Вернутся к Августе другой,
Вернётся Вергилий в нестрашный,
Сценический, дантовский ад;
И только Пизанская башня
Все падает, падает, пад…
184.
Урбино пахнет резедой. Точней —
Урбино пахнет тёплой женской ночью,
Точней — Урбино пахнет резедой…
Но это, видимо, одно и то же:
При лунном свете голубеет кожа
У женщины…
Ночь.
Городок пустой.
Столбы его холодного собора,
Нависшие над пряной резедой,
Его порталы — острой темнотой
Не в силах помешать ночному пиру
Голубизны.
Меж камнем и душой
Спор в пользу резеды легко решится:
Тяжёлый купол лунности страшится,
Последний свет всегда за резедой,
Прозрачный запах кожи голубой
Не оттеняет — оттесняет прочие…
Урбино пахнет очень женской ночью
И — тёплой синью.
То есть — резедой…
185.
КАНЦОНЕТТА
Огни за стёклами вагона
Как спички чиркают в окно,
Мелькнёт бездонной ночи дно,
Как закопчёная икона.
А мне, пожалуй, всё равно:
В квадрате, где черным-черно,
Мне предъявите хоть дракона —
Георгию определённо
Завидовать не стану, но
Мне жить мешает лишь одно:
Стук рельс в начале перегона.
Потом становится темно,
И вроде — тихо, вроде — сонно…
Огни за стёклами вагона,
Года за стёклами вагона,
Как спички чиркают в окно.
Из них слагается канцона
О том, что у меня вино
Стоит на столике вагона,
И где-то там, нескоро — дно…
Так будет же повторено:
"Года за стёклами вагона
Как спички чиркают в окно"…
186.
АЛЬПИЙСКИЕ ВАРИАЦИИ НА КАВКАЗСКУЮ ТЕМУ
1.
У савойской кривой реки
Мутный голос Куры.
Пахнут каменным дворики
От тбилисской жары.
Базилик спорит с мятою,
С беленою — полынь,
Козьим сыром пропахшая
Над базаром стена,
На вершинах распятые,
Мачты врезаны в синь,
И кругом горы — чашею,
И тропа не видна:
То вершины, то ямы,
Сколько гор, сколько лет…
Так — мозаики в храмах
Цвет сменяют на цвет,
Так — витражи в закате
Изменяют цвета,
И на светлые платья
Тень вина пролита.
2.
А в Тбилиси в подвале
Как звучало по-гру…?
Что за скрипки взвывали
Наверху, на ветру?
На Мтацминду вплывали
Ожерелья огней.
Лето.
Ночь.
А была ли?
Я не помню о ней…
Я не помню о Грузии
У савойских озёр:
Судьбы общие сузили,
Как в ущелье — обзор,
И давно не узнать их —
Сколько гор, сколько лет!
А витражи в закате
Все меняют свой цвет…
3.
Вот и смешаны краски
Под нависшей горой.
И совсем не кавказский
Гром. И не над Курой…
Разве душу что сузило,
Судьбы сделало злей,
Что чужой стала Грузия,
А Савойя — своей?
Чьи же в отсвете облака
Проступают черты?
Так менявшая облики,
Лишь теперь это — ты?
Та же самая женщина,
В ту же самую синь…
На Мтацминде обещана,
А сбылась лишь в Анси,
Где витражи в закате
Чуть меняют цвета —
И на светлые платья
Тень вина пролита…
187.
Крикливы птицы бретонских скал.
Плывёт гнилая доска.
Отливу — песка таскать, не перетаскать,
Отлив, прилив, бесконечность… Опять
Прилив, отлив, тоска!
Водоросли — волосы
спящих каменным сном русалок
(Смолкает гул, дробящийся о скалу).
Когда-то, в глубине, её бронзовое плечо моего касалось…
(Сползает шорох брызг с рыжих камней,
Торчит зелёное что-то, как плоский лук).
Но через всё — приглушённый топот коней!
Они там, на юге где-то. И это —
Доказательство, что километры — враньё!
Звуки угасли, осталось эхо
(Только эхо того, что я когда-то слыхал,
Но оно — моё!).
Эхо — оно даже нематериальней тени,
Которую ветер только что колыхал.
Эхо прошлого — это завтрашний голос
Ещё не пробившихся на свет растений
У серых и рыжих скал
На грани воды…
А я, давних столетий отлетевший осколок,
Когда ещё были кони,
Я к волнам ускакал
От берёз, от холода, от беды…
Ветер, будь добр,
Через пролив меня, как слепого, переведи!
Извини, у меня давно уже паруса нет…
188.
На сером краю промокшего мира,
Чуть смолкнут прибои, ветра и грома,
Смыкаются в тучах последние дыры,
Смягчаются острые скалы Пен Хира —
Их грани срезает, скругляет туман…
И всё: даже чаек не слышно в тумане,
А может, и чайки тоже молчат?
Но только прилив заиграет камнями,
И выдохнет шорох песчаных камланий,
Как все голоса наконец-то включат —
И вот нам расскажут — о чём небывалом? -
Те, разом порвавшие с немотой,
Те скалы…
Вот-вот — вал за валом —
По скалам…
Но нИ о чем…
Брызги.
Прибой.
189.
Ветер и вереск,
Вереск и ветер,
Узкие тропки
Над океаном,
Где-то внизу там
Белые плети
Хлещут по скалам,
Трещинам, ранам…
Ветер и вереск.
Вереск и ветер;
В яркой колючке
Жёлтым цветущей
Неистребима
Память о лете —
Вереск лиловый
И вездесущий.
Вереск и ветер,
Ветер и вереск,
В вереске ветер
Жёлто-лиловый,
И не пройти там,
И не поверить:
Ланды пустынны.
С неба — ни слова.
190.
БРЕТОНСКИЙ НАТЮРМОРТ
В жёлтом хаосе низкого дрока
Между клумбами синих гортензий
Бродит ветер морской, нетрезвый,
И скрипят деревянные кресла.
А какой-то — в рыбацкой шляпе,
За столом, среди синих гортензий,
Пьёт, квадратную девку облапив.
До чего ж она некрасива!
…Парусина. Свитер. Палитра.
Чашки глиняные тёмно-синие
И шуршанье жёлтого сидра…
Некрасивы и чашки эти,
И кувшин, и аляповатый
Мнущий кучи гортензий ветер,
Будто синие клочья ваты,
Некрасивы на блюде мидии —
Всё, что смотрится поодиночке…
А вот если вместе увидеть —
Тридцать строк в единственной строчке! -
Этот стих остановит мгновенье
И подарит девке сиянье,
Он погасит и ветер нетрезвый,
И сердитого сидра шуршанье.
Озарятся клумбы гортензий,
Заблестит чёрно-розовым блюдо
От креветок и лаковых мидий,
Расцветёт в цветнике посуды
Вечер цвета заплаканной меди!
191.
СКАЗАНИЕ О ДРЕВНЕМ БРЕТОНСКОМ ГОРОДЕ ИС,
О НЕЧЕСТИВОМ КОРОЛЕ ГРАЛЛОНЕ И ЕГО МОРСКОМ КОНЕ,
О ПРИНЦЕССЕ ДАХУТЕ И О РЕСТОРАНЧИКЕ В ПОРТУ ДУАРНОНЭ
В устье реки, в начале океана
Разнокалиберные мачты торчат.
Яркие машины в слезах тумана
По краям порта запаркованы в ряд.
Если с чёрных скал над заливом Дуарнонэ
В лунную полночь смотреть вниз,
Говорят, померещится в заливе на дне
Затопленный город Ис.
А может, и вовсе он был не тут,
А за мысом — где берег особенно крут…
Но если забраться на самую верхотуру
Холма над портом Дуарнонэ —
Руины городских стен,
Романскую церквушку,
Обломки дворца,
Заплетённую водорослями скульптуру
В тихую погоду видно на дне…
*
Когда-то тут правил король Граллон,
Дочь Дахута была у него.
Говорили — она, мол, русалочья дочь,
Вот и молода оттого…
Кто её мать, сколько ей лет,
Едва ли знал и король…
Но не вянул шиповника розовый цвет
В волосах её, чёрных как смоль.
И два любовника было у ней:
Один — сам отец, Граллон,
А другого не видел никто из людей —
Но со страхом шептали: "Он".
Был Ис обнесён высокой стеной,
И дважды в сутки прилив
Окружал неприступную стену волной,
Равнину вокруг затопив.
Но ворота, в которые билась вода,
Были на ключ заперты,
И король клал ключи под подушку всегда
С наступлением темноты.
В объятьях дочери засыпал Граллон,
И заполночь, нетерпенья полна,
Ключи, не нарушив отцовский сон,
Вытаскивала она.
Только однажды Тот, Другой,
Опоздал, а принцесса ждала.
Повела она гостя в свой покой,
Но спешила так, что дрожащей рукой
Калитку не заперла…
Время за радостями пропустив,
Дахута, в глухом в полусне, -
И не заметила, что прилив
Уже подошёл к стене.
Не увидев, как сдуло со стула платье,
Спохватилась она, лишь когда
Золотые туфельки из-под кровати
В окно унесла вода.
И волну ощутив с холодной тоской,
Увидала Дахута сквозь сон:
Растаял любовник в пене морской,
А в спальню вбежал Граллон!
На руках её вынёс из башни пустой,
Положил поперёк седла —
Вдруг лодка с площади городской
Епископа принесла.
Белый конь морской — в воде по колена,
Граллон уже в крепком седле,
И плевать ему на крик разъярённый
Епископа Гвеноле:
"Брось ведьму, грешник, — и город спасёшь:
Помолюсь — начнётся отлив!"
Но король на скаку ему крикнул: "Лжёшь!" —
В лодку плетью свалив.
Копыта били ночную волну,
Ложились воды пластом,
Ржаньем конь разрывал тишину,
Пену сбивал хвостом,
И разлеталась пена кругом:
И дороги он не искал,
И пред морским колдовским конём
Расступались теснины скал.
Налету распустилась одна из кос —
И только ночная тьма
Видела, как из её волос,
Цветок из полночных её волос,
Тот шиповник,
Что был розовее всех роз,
Покатился по склону холма…
*
Переулки спускаются к портовым причалам.
В переулке три столика —
Кабачок под навесом густого плюща и
клумбы синих гортензий, тяжёлых как волны.
Из-за них выплывает хозяйка,
нам на столик ставит она
блюдо, морскими тварями полное,
и бутылку вина…
Длинна бутылка и зелена —
узорчатой плесени след,
будто бы прямо с морского дна
принесли нам этот обед.
А хозяйка в передничке, на золотых каблучках —
и неясно, сколько ей лет,
а в длинных, чёрных, как смоль, волосах —
шиповника розовый цвет…
192.
Бегают по лесу листья
С бурундуками вперегонки,
Прыгают по лесу листья —
Словно и сами — бурундуки.
Носится по лесу осень:
Листок гоняется за листком,
Носится по лесу пёсик:
Каждый лист кажется бурундуком.
193.
…И сам изменяешься лишь от того,
Что видел, что слышал, вдыхал…
Кожей помня
Лес, море, свою и чужую постель,
Уют площадей и размашистость комнат,
Дороги, собак, новогоднюю ель,
Лиловый прибой бугенвилей
и белый —
Жасминов…
Так вот — география тела:
(Брось карту — на ней лишь глубины да мель) —
Вот тут на ладони, наверно, Брюссель,
А это — Флоренция въелась в колено,
Затылок печёт? — что ж, как видно Палермо,
В хребте холодок — Царскосельский лицей,
Венеция плещет в глазах, не смолкает,
И солнце идёт петербургским ночам,
Витражные розы Париж распускает,
А Рим предъявляет начало начал…
. . . . . . . .
Теперь, улыбнувшись и дням и годам,
Раздай по молекуле всем городам,
Всем креслам, где сел хоть на миг,
всем садам,
Зверям или женщинам —
Так, чтоб остаться
Во всём,
чего жизнью случалось касаться…
194.
Туман на крышах, туман в ушах,
Затылку — как на подушке.
И деревья, и дыханье он мнёт не спеша;
Очки, ветровые стёкла —
Тоже его игрушки…
Капли тумана — слёзы ветвей, не иначе…
Но деревья ведь долго живут —
Так что ж они плачут?
И почему тогда не плачут собаки?
195.
ЗАМЕТКИ К БИОГРАФИИ АБРАМА ТЕРЦА
Все биографии — враньё чужих столетий —
С Гомера повелось такое,
"а затем" —
Хайям, Вийон, Шекспир…
Их не было на свете?
Тогда уж Терца, точ-
но, не было совсем!
А кто же был?
Да Пхенц, и — запер дверь…
…Гуляй в подшитых валенках теперь,
А рядом — Пушкин с тросточкой и в шляпе
(Или в цилиндре? Разницы тут нет!).
"В запасе вечность", как сказал поэт…
(Ну, тот, что паспортину держит в лапе).
Един в трёх лицах — Пхенц, Абрам, Андрей,
"Спокойной ночи" буркнув из дверей,
Опять за старенький компьютер сел,
Опять, наверно, чем-то новым занят…
Но как теперь узнать! Пхенц улетел…
И что ещё он т а м нахулиганит?
—---
Вольно ж так долго побеждать,
Что белый конь успел подохнуть,
Седок — ослепнуть и оглохнуть,
Кому на ком теперь въезжать?
Да и куда?..
196.
У низкого моря в Тоскане
прибой шевелит камыши;
ленивые тучки таская,
день долго уйти не спешит,
и в бликах болотных старея,
он ляжет в глубокие травы,
оливковой станет аллеей, -
(не лЮвровой громкой аллеей!), -
уйдёт от холмов и от славы,
мимо Пизанской башни,
мимо песчаной мели,
рыжей, как та, вчерашняя,
на полотне Боттичелли;
смягчатся краски заката
в туманный портрет вдали:
(так пишет блаженный Беато
лик усталой земли?) —
и вечер останется вечным,
и свет в ночи не стихает:
ведь кроме пейзажей да женщин
ничего не бывает в стихах,
ничего в стихах не бывает.
ROMA — AMOR
197.
МЕЛЬКАНИЕ ЗА ОКНОМ
Этрусков облезлая охра,
Покрытая нынешней пылью…
И вылепленные дома
Вломились на склоне холма
В бурьян — но ничто не заглохло.
Вьюнков бело-синяя тьма…
И это — Романья-Эмилья.
А может — Эмилья-Романья?
Торчат тополиные свечки,
Да мелкие мутные речки
Устало урчат по каменьям.
И как непохоже на это
Глядится Италия Блока,
В которой и Рима-то нету…
Нет: лучше в неслепленных строках,
В небывшем, наверное, веке,
Увидеть этрусков следы
Там, около Чивитавеккии,
Где пальмы, да в охре пруды…
Шуршит вулканический пляж.
Стен серых облуплена глина,
И роются пёстрые куры,
Как будто написан с натуры
В манере совсем не старинной
Печальный, не южный пейзаж…
В туннели, туннели, туннели
Всё время вбегает вагон,
Туннели давно надоели…
А охра темнее, светлее,
Желтее, краснее сквозь сон…
Писать невозможно в вагоне…
И в зелени охра потонет,
И в море поля убегают,
А пинии слазят с горы,
Светлеют в закате и тают
От дымки морской, от жары…
Руины какие-то мимо…
И это — дорога до Рима?
198.
Аппиева дорога,
ЛЮвровая зима,
Аппиева дорога —
Римская Колыма.
Пореем да жареным салом
Несёт на третьей версте.
У крестов конца не хватало —
Распинали на букве "Т".
От устриц и лимонов
Отбросы закат золотит?
Нет, медные легионы
Отдыхают на камне плит.
Рим загорается сзади,
И ясно, что Страшный Суд —
В траттории "Quo vadis?",
Где макароны жрут…
199.
КОЛИЗЕЙ
О, символ Рима! Гордое наследство,
Оставленное времени и мне
Столетиями пышных властолюбцев!
О, наконец-то, наконец я здесь!
Усталый странник, жаждавший припасть
К истоку мудрости веков минувших,
Смиренно я колени преклоняю
Среди твоих камней и жадно пью
Твой мрак, твоё величие и славу.
Громада. Тень веков. Глухая память.
Безмолвие. Опустошенье. Ночь.
Я вижу эту мощь, перед которой
Всё отступает — волшебство халдеев,
Добытое у неподвижных звёзд,
И то, чему учил Царь Иудейский,
Спустившись ночью в Гефсиманский сад.
Где падали герои — там теперь
Подрубленные временем колонны,
Где золотой орёл сверкал кичливо —
Кружит в ночном дозоре нетопырь,
Где ветер трогал волосы матрон —
Теперь шумят кусты чертополоха,
Где, развалясь на троне золотом,
Сидел монарх — теперь по серым плитам
В больном и молчаливом лунном свете
Лишь ящерица быстрая скользит,
Как призрак в ложе мраморной скрываясь…
Так эти стены, выветренный цоколь,
Заросшие глухим плющом аркады,
И эти почерневшие колонны,
Искрошенные фризы — эти камни,
Седые камни, — это всё, что Время,
Грызя обломки громкой, грозной славы,
Оставило судьбе и мне? А больше
И не осталось ничего?
— ОСТАЛОСЬ!
ОСТАЛОСЬ! — эхо близкое гудит.
Несётся вещий голос, гулкий голос
Из глубины руины к посвящённым.
(Так стон Мемнона достигает солнца.)
"Мы властвуем над сердцем и умом
Властителей и гениев Земли!
Мы — не бессильные слепые камни —
Осталась наша власть, осталась слава,
Осталась долгая молва в веках,
Осталось удивленье поколений,
Остались тайны в толще стен безмолвных,
Остались громкие воспоминанья,
Нас облачившие волшебной тогой,
Которая великолепней славы!"
200.
Замок Ангела стал музеем.
Первый век и двадцатый квиты:
Стали кошками львы Колизея,
Итальянцами стали квириты.
Итальянцы бастуют лихо,
Кошкам носят еду старушки,
По музеям ржавеют тихо
Гладиаторские игрушки.
Все руины пристойно прибраны,
Всё на месте — и пицца, и пьяцца…
Но когда засыпают римляне,
Львы по крышам уходят шляться.
201.
ТИВОЛИ
Сползает с тихих крыл совы
Кривого месяца огарок
На кирпичи подпружных арок
И тьмой замазывает швы.
Вот — оживут зубцы и рвы!
Туман, невлажен и неярок,
Сползает с тихих крыл совы.
Волна холодного тумана —
Дыханье варварских богов —
С гиперборейских берегов
Катилась медленно и пьяно.
Вот расплясалась обезьяна
На трупах мраморных врагов —
Волна холодного тумана.
Остатки плоского фонтана —
Подобие сковороды.
Тысячелетья нет воды
На бронзе чёрного чекана.
В сухом свечении Урана
Не ждут ни счастья, ни беды
Остатки плоского фонтана.
Хранят извилистые львы
Тугие афоризмы Рима:
Что всё на свете повторимо
И то, что рыба — с головы,
И то, что истина незрима…
Но мусор высохшей листвы
Хранят извилистые львы.
В глуши некошеной травы
Лежат латинских слов обломки,
И спотыкаются потомки,
Но не теряют головы.
У них мозги не слишком ёмки,
Они с античностью — "на вы"
В глуши некошеной травы.
202.
ТЕРМЫ КАРАКАЛЛЫ
На белые с чёрным мозаики белые с чёрным чайки
Усаживаются важно, и на мгновенье влажно
Становится на полу…
Чайки не улетают — чайки на месте тают:
На чёрном мраморе белые контуры
На века остаются в углу…
А слуги пучками кидают в тяжёлые ванны лаванду,
Спорит голый философ с полуголым другим, -
А потом
Оба идут в таверну надраться, никак не подозревая,
Что элегический дистих Горация, рифму приобретая,
Станет русским стихом…
Вот и ушли они, важные!… Им завесы подняв, мальчишки
Получили монетки влажные, и — прямиком на базар,
А я сюда эту рифму принесу в записной книжке
И прилажу, как только все они
Прекратят мне мозолить глаза,
И укреплю, -
Тут, где на белые с чёрным мозаики
белые с чёрным чайки,
Как обычно, садятся важно, и на мгновенье — влажно
Становится на полу.
203.
ИЮНЬ
В белом фонтане вода стеной.
Длинная пьяцца Навона.
Жарко? Так прислонись спиной,
Охладит любая колонна,
Даже если ей
только триста лет,
Опыт с жарой бороться
У неё есть, а у тебя — нет,
И ещё — как вода из колодца —
Воздух из тяжких церковных дверей
Прохладою по ногам…
Не знаю, спускался ли Пётр
с этих вытертых ступеней,
Но Микель-Анджело — там!
Поставь, если хочешь, свечку. Возьми.
А лучше —
стань частью от
Улиц, где смешаны боги с людьми,
И с этим светом — тот.
Ищешь ты Бога, или богов —
Этот слоёный пирог
Из семи холмов с начинкой веков
И тебе кусок приберёг:
Вдоль парапета платаны толпятся
Над жёлтой водой реки.
Мимо таверн, церквей, палаццо —
Весёлые каблучки.
Женский смех на руинах миров
Воистину неистребим,
Вечен Amor — А наоборот
Читается Roma — Рим.
Но это известно, само собой,
Зачитано аж до дыр —
По-русски есть перевёртыш другой:
Рим — Мир.
И вот — со всех семи холмов
Катится ночь. И вот —
Неизвестно кто, зачем, у кого
Подсохшие лавры крадёт —
И смешиваются
Стен квадраты
С колоннами,
И спешиваются
Императоры,
А пешие статуи
Становятся конными.
Над ними фонарный белый шар,
И если взглянуть построже —
Неважно, форум или базар —
Почти что одно и то же!
—-
Во все глазницы глядит на Рим,
Вокруг себя Колизей:
Вдруг снова сведут с Палатина над ним
Больших полосатых зверей?
И цезарь в ложу изволит войти
В лавровом венке?
Да нет —
Тут полосаты только коты
А лавром пахнет обед…
204.
Под пальмами не было ни души.
Уткнувшись в набережную косо,
Заснули стада понурых машин,
Весь мир заполнили дрёмой колеса.
Дома притворялись, будто спят:
На окнах белые шторы смыкались,
Пытался не утонуть закат,
А в его душе волноломы копались.
Пенный ветер шуршал
Неизвестно о чём,
И по скалам бренчал
Звонкий луч за лучом…
Ловить эти звуки,
Терять их опять,
В судьбе копаться и не раскопать.
И долго потом перебирать в темноте
Бренчащие слова —
те или не те?
Но не подберёшь,
Как ни шарь по земле,
Луч, звеневший, как грош
На гранитной скале…
205.
Шуршанье ящерок по солнечным камням,
И плющ, как плащ,
под сонным ветром чуть упрям.
В осколках солнца мозаичные полы,
В пилястрах розовых зеленовата тень,
И через трещины классических затей
Шалфей пробился и лаванда, и полынь.
Сметает ветер листья с мраморных собак,
Раздует каменные складки белых тог,
Какой-то надцатый, а всё же римский бог
Вдруг подойдёт и спросит,
что мне здесь не так.
На фресках люди все чужие… Только тут
И с ними можно пообщаться тишиной,
Хотя они, всего вернее, не поймут,
Что не Империя за белою стеной —
Живые травы между мраморных лачуг,
Полусухой чертополох у входа в храм…
И только море не меняется ничуть,
И виноградники лопочут по утрам
Как при Антонии…
206.
ЭХО РИМА.
Ритм Рима — медлительное уподобление ритму
Наших шагов, поднимающихся на Авентино,
Но видна оттуда — только рельефная карта Рима.
Лохматые пальмы как меридианы вертикальны.
Рыжее — грозит с перегруженных ветвей апельсина.
А на чёрную широкополую шляпу старого падре
Падают лепестки, лепестки улыбнувшегося олеандра.
Ветер приносит, как запахи, ощущение ренессанса.
Город отсюда — писаный задник классического театра.
Внизу этажи, этажи жёлтой и рыжей охры.
Глохнут за ними, за Тибром, в Трастевере на берегу
Голоса посуды в тавернах, глохнет трамвайный грохот,
Глохнет шуршанье машин и колокольный гул…
—
Имя Тибра — в Риме. Эхо его — Тивериада
(Галилейское море? Озеро ГенисарИт? КенИрет?).
Маленький русский монастырь, или пустынь. А рядом —
Камни, сухие серые травы, да ослик серый.
Слабых медлительных волн незаметны ритмы,
Волны, на берега плеща, бормочут молитвы,
И так нереальны, так далеки от Рима
Нервные ритмы
Мечущихся над кустами у монастыря колибри…
—
Имя Равенны — к имени Рима парное:
Какие бы тут Теодорихи в Тёмных веках ни гостили —
Второй это город на всё государство папское.
А вот базилика Apollinare Nuovo — тень Византии.
Мозаики: "овцы", "дары волхвов", "поцелуй Иуды"…
Полная тишь. Абсолютная. Смена стилей.
Почти азиатских колонн многоярусные груды.
Но в крипте — бассейн. Живые в храме плавают рыбы!
Памятью о ловцах человеческих душ, наверно.
Вот оно раскатившееся, бескрайное эхо Рима:
И колибри над Тивериадой, и рыбы в Равенне.
207.
NOVENTIMI ROMANI
Какой ты маленький, великий Рим —
Строка гекзаметра — и та длиннее,
Когда она сползает, буквы грея,
С Янникула. Постой, поговорим
Про Circo Massimo, и про Энея,
И как весталку увести в аллею,
Про то, что наслоения веков
Нас, любопытных, всё-таки жалея,
Оставили куски черновиков…
И можно, Форум обойдя с боков,
За два часа пешком пройти вдоль Тибра!
Мосты… Трава… Феллиньевские титры
Прикрыли трещины особняков…
Опять подвальчик. Что ж, скамейку вытри,
И выпьем-ка за выпитые литры,
За то, что вот пощажены судьбой…
Пей хоть за выкрутас колонны хитрый,
За пинии, за ангела с трубой,
За "Страшный суд" в Сикстинской… Но постой:
Кисть Микель-Анджело не зря жестока —
Ведь может быть и вправду чьё-то око
Следит за Римом, миром и тобой?..
Не веришь тут в существованье тьмы:
Тут лето разливается без срока…
А ведь когда-то в Петербурге мы
Молились, чтобы синее барокко
Преодолело ужасы зимы…
Но я люблю узоры на стекле.
Их витражист-мороз под утро ле…
И всё же далеко не всё он может —
Вот Рим зимы не примет никогда:
Уродлив стал бы Тибр под коркой льда,
Но как его представить без азалий?
Скорей — без цезарей! Да уж не им,
Фонтаны — шумом в зеркале — сказали,
Что Amor это — Roma, то есть Рим…
208.
НА ВИА СИСТИНА
Виа Систина. Кафе "Греко".
Андерсен, Гоголь и Норвид
Проживали в этом доме чуть в разное время.
Раза по три в день спускались:
Норвид вечно торчал у стойки,
Гоголь сладости уплетал (всегда за одним и тем же столиком),
А Ганс-Христиан не пил ничего, кроме фраскати…
Каждому из них — мемориальная доска.
(Так что новенького за полтораста лет?)
Облуплен фасад трёхэтажного дома,
Как тогда, когда к Андерсену,
прикрывшись вуалью,
проскальзывала какая-то дама…
(У Гоголя же, как известно, не было дам, да и нет).
А вот новых, шумных соседей — хоть пруд пруди:
вьетнамцы ли
Торгуют над площадью Испании тёмными очками,
филиппинцы ли
Бегают с огромными простынными узлами?
И в секунду сворачивают торговлишку
при виде полиции:
Зацапают, того и гляди!
Щупальцы мафий, мёртвые души, мёртвые души…
Только что написанный,
Чичиков вышел из двери. Уселся в ноздрёвскую бричку. А
Тройка мчится, как тройке положено.
Тройка скачет (где-то вдали от Рима).
(Какой же русский…) Или в бричке никого нет?
Но колесо её точно до Москвы доедет,
потому как везёт, если не Чичикова,
То — какое-нибудь другое кувшинное рыло…
(Мёртвые души, мёртвые души…)
И — ничего нового за полтораста лет…
209.
ОСТИЯ АНТИКА
Кирпичная кладка под солнцем рыжа.
Сорняк прорастает сквозь швы,
И, тонкие плоские плинфы лежат,
Запёкшись, как раны травы.
Трава бесконечна. Бездумна. Свежа…
Пчелиный пронзителен звон…
Торчит в стороне от коринфских колонн
Какая-то из безголовых юнон,
За ней деревенский забор,
Твердит всей своей деревянностью он
О том, что история — вздор:
Лопух пред юноной так зелен и свеж,
Стрижи суетятся над ней,
А в мраморных складках широких одежд —
Убежища мелких теней.
Так медленно тает смола на стволе.
У пиний зонты тяжелы.
Никчёмные шишки на белом столе —
Хранительницы тишины:
Тут кружки пивные давно не стучат,
Но вырос упрямый ячмень!
Под узкими арками из кирпича
Плутает зелёная тень.
Ступени театра, спускаясь с высот,
Спешат на неслышимый крик…
Комической маски распахнутый рот,
Трагической маски парик…
Они на столпах.
И ни слов нет, ни тел.
Остатки порталов торчат,
Но серого мрамора слой облетел
С облупленного кирпича…
За сценой вдали, наподобие ос,
Жужжат поезда… Поезда?
Нет — шёпот!
И мраморной маски вопрос:
Зачем ты забрался сюда?
Зачем?
Так давно всё тут стало другим,
И травы опять наступают на Рим:
Поход одуванчиков — неумолим,
Крапива свежа и темна…
И море
отходит, когда перед ним —
Зелёных вандалов волна!
Ступени театра проели ветра.
Над ними закат — как вино,
Площадка орхестры, как время, стара.
Там сцена?
Нет — в чём-то зелёном дыра,
Падение солнечных пятен на мра-
мор греческой маски — немая игра
теней… Шёпот листьев… И всё — театра-
льно…
210.
АВЕНТИНО
В центре Рима,
В центре мира
Есть квадратный сад,
Он навис над центром Рима,
Зеленью неистощимой
Ослепляя взгляд,
И повсюду апельсины
На ветвях висят,
Этот холм над Римом выше
Остальных холмов,
И внизу желтеют крыши
Городских домов,
Купола соборов — мимо! -
Где-то там торчат,
И висит над центром Рима
Апельсиновый, незримый
Колдовской квадрат,
И на древние руины
Глядя с высоты,
Там катают апельсины
Всякие коты:
Серый, чёрный, рыжий, белый,
Наглый, робкий, хитрый, смелый…
В мире рыжем и зелёном не хватает слов
Описать неторопливо
Это истинное диво -
Волейбол котов.
Рыжим по уши заляпан,
Каждым когтем прав,
Некто катит рыжей лапой
Солнце в гущу трав!
Разбегаются кругами
И шуршат травой
Апельсины под ногами
И над головой.
Так висит над центром Рима,
Но от Рима спрят…
Апельсинами палимый,
Котьей мудростью хранимый,
Яркий, праздничный, незримый
Колдовской квадрат.
И проходят люди рядом:
Низкая стена,
А калитка, что из сада,
Вовсе не видна,
За калиткой вниз дорожка
Сто шагов едва…
Видишь, пробежала кошка?
А ещё пройдёшь немножко —
Деревенская дорожка,
Меж камней трава.
Ни палаццо, ни соборов
Не отметит взгляд…
Тут легко скатиться в город,
А вот как — назад?
Ничего не видно снизу:
Только склон холма,
Стен облупленных карнизы,
И дома, дома…
Меж булыжниками травка
Вдоль глухой стены,
Все дома, все церкви, лавки
От-го-ро-же-ны…
Как попасть на Авентино,
Этот холм холмов,
Где катает апельсины
Множество котов?
Сад исчез? Искать не пробуй
И не забывай,
Что волшебная дорога -
Эта сельская дорога,
И не всякому дорога
В тот котовый рай:
В ком хоть каплю зла людского
Заподозрит Кот,
Тот дорожку эту снова
Просто не найдёт.
Лишь немногим в сад старинный,
В тот квадратный рай котиный,
Где катают апельсины,
Путь укажет Кот…
Авентино, Авентино,
Не закрой проход!
211.
Рим — полдень,
Флоренция — вечер,
Венеция — хмурый рассвет,
И Генуя — ночь.
А Сиена —
Вся цвета подсохшего сена,
И времени суток ей нет…
**************************************************************************
212.
НА ТЕМУ "ИЛИАДЫ"
Я сжигал корабли не затем, чтоб никто не вернулся,
Я сжигал корабли потому, что прошедшего нет.
Я сжигал корабли оттого, что назойливое веленье пульса
Подгоняло пройти через новый (опять!) континент.
Ну а в даль заглянуть?
Но тени скал, серые и отвесные,
Закрывали тропу,
по которой я к новому морю шёл налегке,
И казалось — изменяются даже рисунки созвездий,
А не только
расположение их на небесной доске.
Не цвета и не линии — всё-таки что-то осыпалось листьями,
Искрами, летевшими не из костра — а в костёр.
Да, осыпалось ближнее, а далёкое стало близким,
Потому что обычные расстояния превращались в простор.
А у этих понятий противоположно значенье,
Почти так же, как между словами "Да" и "Нет",
Так же, как только в крайних точках замирают качели,
И для них начинается обратный отсчёт лет…
213.
ПРОВАНСАЛЬСКАЯ БАЛЛАДА
Для плавных холмов Прованса
Тысяча лет — не время,
В травах остались стансы
Жонглёров и менестрелей.
Твердят берега и море
Неповторимые ритмы,
В неумолчном их разговоре
И рифмы, и строфы скрыты…
Удар волны завершала
Рифма — бесценная новость:
Она незаметно вязала
В узел струну и слово.
То ль из морского гула
Являлся звук её слабый,
То ли с Востока на мулах
Её завезли арабы.
И тут, на холмах Прованса,
Хранят её даже деревья,
Но открывают праздник
Не каждому, да и редко…
Когда закат заслоняли
Олеандры, полкруга заполнив,
Между цветами сверкали
Солнечные осколки,
В розовом и зелёном
Закат под нашей горою
Оказывался неизменно
Ёлочной мишурою…
А снизу тянулись древние
Каменные удавы —
С невыносимой ревностью
Бамбуковые удары…
Бамбук исхлёстывал ветры,
Сгонял их ниже по склонам,
Чтоб без помех до рассвета
Эхом билось в колоннах,
В скрипе кустов гуляло
Стократ отражённое слово.
В бывшем зелёно-алом,
А к вечеру в тёмно-лиловом
Мире — зрительном зале,
Куда нас чудом пустили —
Кулисы что-то скрывали
Безудержностью бугенвилей,
Буйной волной лианы
Лиловой… Одно я знаю:
Вся сцена с лиловым экраном
От глубины до края
Была пуста. Или это
Был театр невидимок,
Но шёл спектакль до рассвета,
Неслышный, неуследимый…
В ночи облачка белели.
Мимозы от тьмы устали.
И голоса менестрелей
Снизу не долетали.
А может, и долетали
Сюда, только мы с тобою
По глухоте принимали
Их за урчанье прибоя.
В его монотонном ритме
Мы так и не уловили,
Какие там рифмы скрыты
Кулисами бугенвилей…
Войти в прибой по колено —
И рифмами менестрелей
Под утро морская пена
Не сможет не поделиться,
И в облачках постепенно
Лютни, пальцы и лица
Явятся…
214.
Остро навис вечер, просит навеса ночи:
Остановись море — хватит качать лодки,
Остановись ветер, остановитесь, ноги,
На берег набегает пена из лунной глотки.
Cтроки в ряды не строятся — бродят стадом на воле,
Кто в лес, а кто… И повсюду лунных трав пестрота,
Так, словно каждое слово звучит не в своей роли,
Ну, как Чаплин без тросточки, или павлин без хвоста!
Плывут себе ихтиозаврами эклоги, сонеты, элегии…
Под плоскостью хищной мышиной скрылась давно кривизна
Живописного берега. Это — нашествие белых леммингов…
Остановись, ветер: им ни к чему волна…
215.
Пёстрые на горизонте
Судьбы?
Да нет, паруса…
Жадные взгляды…
— Не троньте!
Чёлка. Над чёлкой оса…
Шлёпанье волн под Тулоном.
В соснах и скалах — закат.
Солнечной злостью спалённый,
В прошлом — недавно! — зелёный
Лес, что по склонам и над.
…Плещет на плечи закат.
В дырку закатную вдетый
Высоковольтный кусок.
Чайки горланят: "Ну, где ты?"
Волны ласкают песок…
Там — горизонт или остров?
(Несоразмерность строки!)
Старого сейнера остов
В русле безводной реки.
Прошлое слито с грядущим.
(Нет ни того, ни сего!)
Катятся круглые тучи
По головам островов.
Словно спина крокодила
На горизонте пустом
Слабость — слоями — и сила,
Слой (или пласт над пластом) —
Эти обрывы над морем
Жёлтые, серые, на…
Взрезана глупым мотором
Тонет в воде тишина.
Всё это пляшет и плещет,
Всё это — мне или Вам?…
Что там такое обещано?
…Плюхнув волною на плечи нам,
Катер уйдёт к островам.
Жадные взгляды…
— Не троньте!
Сдутая ветром оса…
Пёстрые на горизонте
Снуют паруса…
216–217.
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ О ПОГОДЕ
1.
Туман в Париже течёт с каштанов и с Пантеона.
Он серый — серую Сену лижет тихо и сонно.
Давай зигзагами через реку идти мостами.
И каждый раз будет новый берег перед глазами.
Он постепенно к нам из тумана кусками зданий…
Он постепенно кусками зданий к нам из тумана…
Окошко…дерево… между ними, наверно, пусто —
Одни фрагменты — и не собрать их в одном экране.
Одни фрагменты. И не включаются в ткань романа.
То выступают, то исчезают: страницы Пруста.
Мир фрагментарен. И не выстраивается томами.
Туман в Париже… И не собрать их…
Париж в тумане.
2.
Мистраль в Марселе.
Порывы воют,
Порой срывая с окошек ставни,
Весь день он ухает без сна совою, — не перестал ли?
Нет: чашкой пальма кверху свернётся,
как старый зонтик, -
Пространство временем обернётся
на горизонте.
А время целится бесконечностью стать…
Оно-то,
Крутясь, беснуясь, собой заполнит в тебе пустоты,
В любые трещинки оно вотрётся, в любые раны…
В Париж вернёшься — в тебе мистраль, а кругом туманы,
В Париж вернёшься — мистраль с тобою, и не стихает,
И время пойманное застревает между стихами!
218.
АНДАЛУЗСКАЯ ПЕСЕНКА
Лошадки в Кордове
мотают мордами,
Пролётки чёрные, как пух легки,
Ободья медные — по камню, бедные,
Колёса алые, как языки.
Лошадки белыми колышут гривами!
Ты всё так правильно предусмотрел:
Их разглядеть могли одни счастливые,
Те, кто не на цепи
и не у дел!
Среди стукачества, среди напраслины,
Среди соседей и —
всё ничего!
С тобой согласен я: мы были счастливы
И не зависимы ни от кого.
Засохли бублики. Плати не рублики —
Песеты мокрые, кларет сухой…
Недаром Грузия и Андалузия
Легко рифмуются между собой…
219 — 220.
СЕВИЛЬСКИЕ ЭТЮДЫ
1.
Вот это — башня, мост, кусты.
А там внизу — Гвадалквивир:
Толпятся цапли у воды
среди некошеной травы.
По набережной не пройти:
толкаются со всех боков!
Тут от шести до десяти
всё тот же чёртов бой быков!
Речная мутная вода —
и толпы у дверей арен…
Вот так же тут толклись, когда
Колумб снимался с якорей,
Рукой кому-то помахал,
ступил на трап — и был таков…
Ну, а севилец продолжал
глазеть себе на бой быков,
На тот же самый бой быков…
2.
На севильской ярмарке пляшут
Андалузские белые кони, и —
Над севильской ярмаркой машут
Пальмы хвостами зелёными,
В зарослях бугенвилей,
Над свалкой сыров и бутылей,
Под тентами, где подпорки —
Кощунственно шестикрылы,
На покатых плечах оборки…
Без Колумба Севилья бывает,
Не бывает её без Лорки:
И порывистый ветер играет
Не в паруса — в оборки!
Каравеллы не отплывают?
А вот женщины — уплывают,
Уменьшаясь, в аллею, в аллею,
И не оглянутся даже:
Ни о прошлом не пожалеют,
Ни о будущем не расскажут.
221.
СОЗДАТЕЛЬ
В Андалузии, на юге, в Аликанте,
В переулке, на углу, в подворотне
Разместился старый стекольщик,
Стеклодув виртуозный… А верней —
Никакой не стеклодув и не стекольщик,
А Создатель стеклянных зверей.
Он подхватывает очень странной трубкой
Разноцветный хаос палочек стеклянных
И над жёлто-синим пламенем спиртовки
Сотворяет на глазах у прохожих
Всех зверей, а иногда и человеков.
Я купил и лиловую собаку
С чёрно-белыми до полу ушами,
И лису оранжевого цвета,
И Диану с натянутым луком.
А теперь, когда я слышу: Аликанте,
Или пью вино "Аликанте",
Я опять вспоминаю человека
В жёлтом плоском берете вроде нимба,
Восседавшего на облачной подушке,
Бытие сотворявшего так просто,
Сотворявшего чистых и нечистых.
…В жёлтом плоском берете, вроде нимба…
222–228.
МОЗАИКА ОДНОЙ НЕДЕЛИ
1.
Работаю по возможности аккуратно.
(по правде говоря, не умею аккуратно.)
Как всегда
вылавливаю из бледной памяти пятна —
На бумагу их!
Прорисовываю, чтоб всё же понятно…
Вот — уже три слова вытащил из небытия!
Запятые их пригвоздят, но —
Два из них — раз, и обратно!
Ищу ещё:
Необходимо это…
А, кстати, правда ли, что завтра — конец света?
2.
Первому веку глянуть в лицо:
Юнон не бронзовых прелести,
Усмешки лысых мудрецов,
Цезарей крутые челюсти.
Им, кто Республику пропил,
На хвост не насыплешь соль:
Стекляшки в калейдоскопе —
Вот она, вся их роль.
Ну, а матроны, которые…
Впрочем, чёрт с ними, с матронами —
Но зачем унитазы Истории
Стыдливо зовутся тронами?
3.
Дыры:
память моя —
ломтик швейцарского сыра,
Источник
слов, самых точных —
бездонный, как биллиардная луза…
Да что там
флейта-позвоночник?
Сыграй на барабане пуза!
Смейся, Аристофан
как можно неприличнее,
Утопим с тобой и цитатчиков,
Да и весь постмодерный бряк:
Сдохла симметрия,
жизнь как прежде — ассиметрична:
Барокко, возможно, выживет,
А классицизм — никак.
4.
С чем же рифмуется, тысячелетье?
И для чего оно было на свете?
Не так-то легко понять
По глухому гулу ещё не стихов,
а того, что должно ими стать.
Ведь даже сбитые с последнего ритма,
Даже потерявшие чувство меры,
Но только найдя хоть к чему-нибудь рифму,
Мы и живём после нашей эры!
5.
(Пейзажи Рылова)
Вот — утомление от ветра
Ультрамаринового цвета,
А ветер плотности такой,
Что не проткнёшь его рукой.
И в малахитовой траве —
Зелёный шум по синеве,
И шевелятся облака —
Закинутые в небо камни,
И кажется, что жизнь легка мне,
Да я и сам твержу — "легка!"
6.
…А когда отмахнёшься от скуки тумана —
День как день, обычный, но возле —
К весёлому жёлтому миру Сарьяна
Привязан верёвкой серенький ослик…
7.
Добрая лохматая псина тычется носом в колени,
Чёрная, медлительная на суше, тяжёлую лапу кладёт,
Пляж пустой, и, конечно, я занят, но тем не менее,
Свинство — не обратить вниманья, поэтому приходится от-
кладывать книгу, или карандаш и записную книжку,
В данный момент чесать за ушами — важней всего…
И пускай себе остаётся пустая страничка
И на месте стихов, и на месте автора самого
229.
РЫБНЫЙ РЫНОК В ВЕНЕЦИИ
На Большом Канале, где выстроились палаццо в стиле нечистого,
кичащегося мавританской примесью барокко,
Над чёрным лаком гондол, которые безнадёжно ждут туристов,
Над полосатыми причальными столбиками от пристани сбоку —
Рыбный рынок.
Он опустел: в полдень всё закрывают.
Кончен бал. В ящики со льдом — непроданное добро.
Уборщики змеящимися шлангами смывают
с прилавков чешую — карнавальное серебро.
По мрамору, ещё грязному, базарно крича,
бродят, клюют что-то чайки — все, какие бывают на свете.
Но занятые уборщики чаек не замеча…
Впрочем, это взаимно, надо отметить.
Одна громадная переваливающаяся чайка
в пижонском сером жилете
Гоняет, оставляя красный след, большущую голову тунца,
Другие — помельче — веселятся не завидуя, или эти
Только делают вид, что не завидуют, чтоб не терять лица?
Но где же тельняшки, соломенные шляпы,
квадратные плечи весёлых продавцов?
Фартуки кокетливых торговок, тяжёлые, жёлтые?
Только валяются хвосты скумбрий, головы лососей и тунцов,
да кое-где потроха цвета крови и жёлчи.
Чудовищная чайка — единственная хозяйка
базарного праздника без ненужных людей,
А может даже, на краткий час, и Хозяйка
Канала. А может — и Венеции всей
230.
Я с борта вапоретто снимал
панораму Большого Канала,
и заполнил всю плёнку Канал
кадр за кадром. Но мне было мало.
А потом с вапоретто того
на причал я спустился в тумане,
и была панорама в кармане,
а в глазах — ничего. Ни-че-го.
231.
ТРИ ВЕНЕЦИАНСКИХ МЕДАЛЬОНА
1.
…А на самом-то деле, не ты это споришь со мной:
Имитация жизни — со сказкой. (Гольдони и Гоцци!)
Повернётся Венеция той ли, другой стороной,
Но важнее всего, что в который уж раз повернётся!
Кукловод — Абсолют: он для куклы четырежды бог,
Он создатель души её, разума, воли и тела,
Карло Гоцци — таков. Для Гольдони же есть потолок:
Режиссёру с артистами — выйдет ли всё, как хотел он?
Только сказке да кукле хозяин творец (и Творец!),
А актёру хозяйка — Судьба (то есть попросту случай),
Ты, придумав начало, не властен придумать конец…
И Венеция истинная — разве придуманной лучше?..
2.
Маска с куклою схожи одним: неподвижным лицом.
Но ведь суть-то не в лицах, а в непредсказуемой позе.
Вот живой — он не может без маски — и дело с концом,
Ну а кукла — да что ей скрывать? Стыд присущ только прозе.
Мне ж — бесстыдство стиха, вольность куклы! Идея торчит,
Но зато матерьял… Так мозаик стоцветная смальта
Всё равно остаётся стеклянной хоть в мягкой ночи,
Хоть на вспышку рассвета ответив тяжёлым контральто.
3.
Расточительна живопись! С жизнеподобьем цветов
Спорит — всей простотою — фантастика графики жёсткой,
Нереальность её, невозможность, двухцветность… (и то:
Двух каналов довольно — создать феномен перекрёстка).
Что же орнаментальность ли, аргументальность ли — нам?
Почему не принять сочетание двойственных истин?
Может, чёрной лозы выкрутас по булыжным стенам
Стоит всех многоцветных, слегка подгнивающих, листьев?
232.
Эдип, ну при чём тут трагедия?
Ну и что же, что Иокаста
через двадцать лет оказалась?..
Ведь баба-то какова!!!
Надутая ветром луна взлетит
шариком жёлто-красным,
От яркого света спрячется белеющая трава…
Останься зрячим, Эдип!
Не цветаста, не разномастна
цыганская шаль в ночи: узоры бледны и легки,
Исчезла дневная тяжесть,
Исчезли тяжёлые розы,
Ночные цветы — табаки!
Белые, зеленоватые — притягивают прозрачные росы…
Так морскую пену тащит луна, запирая устье реки.
Запах ночных табаков — женский, неистребимый…
Ну, и что же, что белые —
И легчайшая пена бела!
Из пены ночных табаков луна Афродиту делает.
Какие там клумбы, Эдип! Качаются белые мимы,
их, тонких, целое море,
чтоб она по волнЮм шла…
Ну и что же, что Афродита,
Что ночью шаль не цветаста,
Что луна так легко отбеливает
розы, не нужные ей?
Ну и что же, что кажется дико,
Что тебя родила Иокаста,
Что табаки эти белы, Эдип?
Бывают ещё белей!
233.
Дождь за окном и нагие каштаны —
Чёрный орнамент по чёрному фону…
Что ж, это только эскизы, картоны
К спектаклю ночному, невесть какому:
Не пьеса — обрывки импровизаций,
Не сюжет, а невнятных конфликтов суммы,
Это орнаментом смутным толпятся
Не актёры, не куклы — эскизы костюмов.
И нет тут места ни тексту, ни теме,
Ни заднику, ни занавесу, ни плафону,
И зрители себя ощущают не теми…
Чёрный орнамент по чёрному фону.
234.
ЕЩЁ НА ВЕЧНУЮ ТЕМУ
Вавилонские башни, выворачивание рек,
Железяки, хвастливо заброшенные в небо,
Как выпячивал он
всё, чем был и чем не был,
Самозванный, стеклянный, не нажравшийся век!
А ещё? Ревущие аэропорты,
Дымный скрежет, пугающий зверей и людей…
В кучи свалены трибуны, скоты, цветы —
Трупный запах никчёмных, но громких идей…
…Только искры усталости из-под сомкнутых век
Освещают фейерверком уползающий в тень
Бывший век паровозов, телеграмм и других
Мимолётных вещей, потрясавших умы,
Порождавших фантастику на коротенький день —
Бывший век вранья, магнитофонов, чумы…
Но ветра — как известно — "на своя же круги":
Сдуты занавесы, и выцвел картон
Декораций.
Стал белым золочёный плафон,
Все оркестры подряд завопили не в тон,
И под них, автострадами, в никуда побрели,
Вялым строем топая, голые короли…
По карманам попряталась грандиозных событий малость,
Их чадящий факел пошипел-пошипел и погас:
Ни столетней Утопии, ни минутного Райха!
…Что ж осталось?
Что так нагло сверкает из прищуренных глаз?
Вот: реальней, чем всё, что на свете случалось —
Раскинув ляжки, смеётся Райка!
235.
Рассвет, набитый под завязку птичьими голосами,
Легко накатывался на сонный бетонный дом,
И каждая жёлтая кисточка его касаний
Одно за одним распахивала окно за окном.
И никто не верил, что на свете бывает вечер.
А если бы даже узнать по голосу
каждую из птиц,
То всё равно нищим людям ответить нечем
Этому оркестру дроздов, малиновок и синиц!
А тот,
кто облака запустил, как воздушных змеев,
Кто научил каждый листок уважать себя самого,
Наивно думал: "Ну а вдруг хоть кто-то понять сумеет
Что такое утро предназначено вовсе не для него…"
236.
Оливковые туманы.
Неровно рассеян свет.
И ненадёжно, и странно.
И пониманья нет
Путей коршуна в небе,
Путей воды по скале,
Путей корабля в море,
И своих — на земле…
Может всё это — чьи-то игрушки,
Но зачем, хотелось бы знать,
Чистить авгиевы конюшни,
Да сизифов камень катать?
А ветер, падая в море,
Свистит у тебя в ушах:
"Тюрьмою и сумою
Помечен обратный шаг!"
Трогает струны лучей
Кифаред у скалы белопенной:
"Не ищи дороги прямей,
Чем та, что вокруг вселенной!"
Мокрой палубы светлые доски
Скрипят у тебя под ногой:
"Из путей на любом перекрёстке
Всегда выбирай другой".
"МЕА", Двенадцатая книга стихов
(СЕТЕВОЕ ИЗДАНИЕ, "Сайт Василия Бетаки", 2005)
237.
MEA!
Если время стреляет как птицу влёт,
Если время стекает с морщин как пот,
Как стекают остатки дождя на капот —
И ветер сметает их на скоростях,
Как приставшие к стёклам листья,
Как снежинки первые, как пустяк,
Не замеченный в рощах предместья,
Торопись:
Из групповой фотографии с надписью "Время"
Вырезают ножницами одного за другим,
И дырки, в плотной бумаге зрея,
Пропускают не память — фигурный дым.
И несолнечный день, и туман как сметана,
Сквозь него — только мутного солнца глазок…
Это — время пожухлой листвой платана
Улетает за ветреный горизонт,
Это — время вертится возле вечных вещей,
Вроде Сириуса, Любви и того же Рима,
Обтекая их, как скалу ручей,
И опять вырастает новый мир, тот, ничей —
Не из глины, брёвен или кирпичей —
Из ничего сотворённый рифмой.
238.
Лиловый камень вместо тучи,
…Колонны тонкие, как пальцы,
В них ветер плачет монотонно.
Пригнулись травы, разбегаются.
Земля и небо — всё лилово —
Готово с грохотом распасться.
Уже белы одни колонны,
Колонны тонкие, как пальцы,
Ах, как же всё случилось скоро:
Под исполинским камнем тучи
Колонны хрупкого фарфора…
239.
Лиловый булыжник после дождей,
Кривые дворы, дровяные сараи.
Грязный канал. И в чёрной воде
Бельма окон немытых. Дальше — Сенная…
Из тьмы Фонарного на Канал,
Визжа, выворачивают трамваи.
На миг достоевскую ночь отогнав,
Одноглазый вагон исчезает снова.
Над каналом решётка. Набережная. Ад,
Где багровые львы узкий мостик хранят.
Обыкновенный ад, года 46-ого.
Мостовые небо держат в горсти
Через камни пробившейся жухлой травой, и
В подъезде прячутся вечные двое, -
Ну, куда беззащитность свою унести?
В семь утра работяге вольно' выходить
Из какой-то "распивочной" дохлой тенью…
Так во сколько раз больше воображенья
Надо, чтоб невыдуманное воплотить?
Город тот растворился в десятилетьях.
И осталась даже не память — словЮ,
Но скоро время их тоже засветит:
Булыжник бледней, зеленей трава,
И вечные двое на фоне заката
Превратились в открыточный силуэт.
…Достоевского города, который когда-то
Душил нашу молодость, — больше нет.
А не исчезни он — не было бы на свете
Даже начала этих стихов,
Потому что я выудил строчки эти
Из чёрной воды и булыжных дворов.
240.
…И был дождей фальшивый лак,
И нетерпение такое —
Как мальчик тот, что просто так
Зачем-то джинна беспокоил;
Добро бы гнался за строкой,
Какой-нибудь там небывалой,
Добро б — трясущейся рукой
Ощупывал углы подвала, -
Так нет же: шарил наугад —
Где попадя, без всякой цели,
И не было таких рулад,
Которые не надоели,
И не было таких картин,
Которых жизнь не отменила,
И не огонь, не дым, не джинн —
А было только то, что было:
И город, полный кутерьмы,
И пригородов сонных бредни,
И монотонность той зимы,
Что оказалась не последней,
И как обломки медных ламп,
Как новонайденная Мекка,
Был тот четырёхстопный ямб,
Не устаревший за три века.
241.
СЕН-ГЕНОЛЕ
Сейнеры, белые домики, синие ставни,
Гранитный маяк Сен-Геноле торчит из камней,
"Пен-ар-бед!" — чайки выкрикивают своенравно,
"Стой! — чайки предупреждают — Здесь — конец!"
Врут они, птицы морские. Не кончено это:
Врут, как горизонта растянутая дуга…
Знаю: за ней — чуть постаревшего Нового Света
Низкие и кленовые берега.
Там тоже белые домики (но не синие, а чёрные ставни),
И, повторяю, — от клёнов рыжие берега
В воду Атлантики серой уходят плавно,
Листва лихорадочной осени — янтарная курага.
И если ручную бурю выпустить из стакана —
Клёны, облетая, правдиво расскажут тебе про то,
Что вот там, за горизонтом, по ту сторону океана…
Но чайки и здесь предупреждают: "дальше — ничто!"
Врут они, птицы: где-то посреди — ещё Атлантида,
А за ней на скалистой, песчаной, серой земле,
За кормой отплывшего сейнера исчезает из вида
Угол Атлантики и Бискайи — Сен-Геноле.
242.
Небо снизилось. Небо — немо.
Но упорно и незаметно
Отделяет землю от неба
Бесконечный язык ветра.
Только он один-то и может
Тут хозяйничать, растекаясь,
Потому что края моря —
Мир, оставленный без вертикалей:
Ни ствола, ни куста — плоско.
Что ж удержит сию чашу?
Потому-то здесь так просто
Небо наземь ложится часто.
И могло бы лежать вечно
Надо всеми грехами земными,
Только длинный язык ветра
Простирается между ними.
Каждый камень кипит как чайник,
Пар ползёт в облака немо,
Подпирая и крылья чаек,
И всё то, что осталось от неба:
Что-то тяжкое, в синих дырах,
(Устарела дождя ересь),
И когда б не столбы менгиров,
Раздавило б оно вереск!
Гомонят бакланы, кроншнепы,
Их вдоль пены небо качает,
И когда б не скалы-кронштейны,
Раздавило б оно чаек!
А сейчас и чаек разгонит:
Их возня всё глуше и глуше,
И когда б не пружины прибоя,
Раздавило б оно душу…
243.
ЛЮБОВНИКИ И БРОДЯГА У НАСТОЯЩЕГО МОРЯ
…И навечно холодное воображенье
Заколачивает летнее бунгало,
И в песочных часах время без движенья:
Каникулы кончились, и пейзажи заколо-
чены тоже. Мысли, в прибое вольном
Следившие за зеленью русалочьих волос,
Как летучие мыши спрятались недовольно
На чердаке черепа. И не довелось
Стать нам теми, какими стать могли бы.
Никуда не деться от "здесь и сейчас",
Белые киты и радужные рыбы
Вместе с океаном покинули нас.
Только бродяга, одинокий и серый,
Среди ракушек стараясь на корточки сесть,
Тычет своей палкой в осколки Венеры,
А чайки над ним — как узловатая сеть.
Обломок кости, голый и гладкий,
Ухмыляется, как только схлынет волна,
И хоть разум работает, и всё в порядке —
Нам-то что остаётся? Песчинка одна —
Не жемчужина…
Повседневное, взаправдашнее солнце
Встанет, сядет… Да и вода — как вода.
Человечка на луне больше не найдётся.
Всё — как всегда, как всегда, как всегда…
244.
ВЕТЕР
Если б небу — где хочешь (но не в этой пустыне),
Наземь вздумалось бы соскользнуть, скатиться,
Удержали б его на верхушках лесные
Атланты, колонны, кариатиды.
А на плоском — ветрам не забьёшь кляпа.
И не цапля плачет, не чайка стонет,
И не скалы торчат из воды, — шляпы
Рыбаков, утонувших стоя.
И не камень кипит — сатанинский чайник,
Хочет паром крыло обварить чайке,
Водяные, накрывшись волн плащами,
По сигналу ветра сбиваются в шайки.
Набегают на мыс с быстротой коня,
Огибая скалу и взлетая ввысь,
Стелют белые бороды по камням,
Потому что это — последний мыс.
Сквозь бегущие тучи солнце — блюдце.
Но они и его разобьют наконец,
Оторвётся небо — камни в пену сорвутся,
И с земли сдует белый крахмальный
Бретонский чепец.
245.
ОДА-БАЛЛАДА
Не пишется. Не спится.
Бессонница — как страж…
На чём остановиться?
История? Пейзаж?
И где, какая птица
Рифмуется, кружится,
И стих впадает в раж?
А рифмы — как из крана
(видны, стены, штаны…)
Толпятся, как бараны:
(вруны, годны, полны…),
Ну, выверну карманы —
Слоны, бледны… Блины!!!
У кромки океана —
Бретонские блины!
На вересковой круче,
Над морем, прямо тут,
В толпе ветров колючих
Девчонки их пекут.
А ну-ка, глянь на солнце
И заслонись блином,
Сквозь блин предстанет солнце
Канатным плясуном!
Набег ассоциаций —
Размашистым пучком…
Не дай им разбегаться
И оглядись кругом:
Вон, тучка, что так хмуро,
Так медленно прошла, -
Да, это тень Артура
У Круглого стола!
А стол стоит над сопкой
С прибрежной стороны,
На нём горячей стопкой
Возвысились блины!
Внизу же — ни травинки…
(Ах, в мире всё — песок!)
Глотни-ка, по старинке,
Поджаристый кусок!
Вдали — залива глотка
Скалиста и черна,
Закат — как сковородка
Для нового блина:
Нальют в неё тумана —
И вновь вознесены
Над пеной океана,
Белесой, как сметана,
У края океана —
Бретонские блины!
246.
ПАРИЖ В 1973 ГОДУ…
Так от прочего мира мы прочно в России были отрезаны,
Что все, уехавшие хоть до первой войны,
Хоть в семнадцатом, хоть в сороковых,
Существовали для нас где-то в истории,
Персонажами времён совершенно иных…
А когда я встретился с некоторыми из них,
Казалось — не только Одоевцева, Бахрах или Анненков, но
И те, кто исчезли давным-давно,
Ни в каком прошлом вовсе не пребывали,
И вот теперь, на парижском бульваре,
Даже разговаривать с ними дано!
Следы Серебряного века мимо скользили…
В былом растворялись? Пожалуй — нет!
Ведь было не совсем понятно:
это и вправду Париж, или
Притворяющийся Парижем Тот Свет?..
247.
ОБНАЖЁННАЯ В ЗОЛОТИСТЫХ ТОНАХ
(портрет)
Где в море душу вливая,
Опять дрожит река,
Осоку раздвигая —
Оливковая рука…
Валькирия тяжёлая
Звенит глухою медью,
Отряхивая волосы,
Над виноградом мидий.
Июнь — белее белого,
Он даже ночью белей
Цветков жасмина, сделанных
Из платьиц мелких фей.
На фоне ветра белого
Чуть влажная и медная,
Она идёт так медленно
По краю летних дней…
Звенят по меди искорки
Опавших лепестков —
Фарфоровые осколки
От статуй старых богов.
Давным-давно покинуты
Античные они,
И в воду опрокинуты
Жертвенные огни.
С холмов седого ветра дым
Над яркостью осок,
И сквозь зелёный свет воды —
Коричневый песок.
Валькирия тяжёлая
Звенит глухою медью
И отжимает волосы
Над виноградом мидий,
И волосы — как водоросли,
И тёмен медный цвет…
По камушкам. Над водами.
Вдоль края летних лет…
248.
АНАКРЕОНТИЧЕСКИЙ ДИПТИХ
1.
Как запах ламинарий влажен!
…Атлантика, она — моя
Всей крутизною пенных ляжек,
Всей шириной округлых пляжей,
Всей бабьей сутью бытия.
Хоть молода — не молода,
Опять приманит — не откажет;
Зато и хороша тогда,
Когда волнуясь жадно, ляжет
На жёлтой простыне песка,
Чуть лицемерна, но легка:
Пусть не одна в неё река, -
Она и не подавит даже
Ветров утробных голоса,
Всей шириною мягких пляжей,
Всей крутизною пенных ляжек
Раздвинув скалы и леса!
2.
Жить без "мучительных романов",
И не по нотам соловья,
Свистеть, не слыша барабанов:
"Синица я, синица я!"
Как Эпикур или Лукреций,
И с вольтерьянской прямотой,
Да с перцем вместо тонких специй
Жрать вечной лёгкости настой.
249.
ЙЕР ЛЕ ПАЛМЬЕ
…
…А те, кто и не знал её,
Твердят, серьёзны и упрямы,
Что, мол, отменное враньё —
Воспоминанья старой дамы.
Враньё? Узор для красоты?
Но с ней мы не были "на ты",
Так как ручаться — между нами! -
(Кот умывался на окне),
Что только правду и годами,
Она рассказывала мне?…
(Кот умывался на окне…)
Но почему-то стало жаль,
Что скатывался с гор мистраль,
Что вдруг все пальмы смолкли разом, -
(Бурям и сказкам есть предел…)
Сказала… (Но к чему об этом?)
Что первый, кто её раздел,
Да и последний, был поэтом…
Враньё?… Словцо "для красоты?
Нет, с ней мы не были "на ты",
Но было ей всего важней,
Что я вчера принёс мимозу,
Напомнившую цокот дней
На каблучках,
когда над ней
Был рыжий ореол темней,
А в волнах отблески огней,
И… что рукой, писавшей прозу,
Никто не прикасался к ней!
Враньё?
Пускай, для красоты,
Ведь с ней мы не были "на ты"…
250.
…И нет грибов, и какая-то птица
кричит, что больше их нет на свете,
кричит, что зима ведь не только снится,
и это подтверждает порывистый ветер,
взвывая собакой о вымершем лете.
Несолнечный день. И стволы черны
над влажными волнами желтизны.
Но лес прозрачен: натиском света,
сочащегося отовсюду и ниоткуда,
он перекрывает живопись лета,
в жёлтую обёртку землю пакуя.
И мёда нет. И — пустые соты…
Спрямите земную ось, идиоты!
251.
Медная мелочь акаций
Бренчит по чугунным оградам,
Кленовые ассигнации
Переполняют пруды:
Осень устала таскаться
По раутам и парадам
И начала избавляться
От зеркального вида воды.
Жёлтый паркет — как ловко
Он притворяется твёрдым!
Чтобы не догадались,
Сколько под ним воды.
(Есть у вранья сноровка!)
Осень, да где твоя гордость?
Ну, до чего ж по дешёвке
Октябрь продаёт сады!
Ну, до чего ж по дешёвке
Орест продаёт Пилада!
Ему давно уж не снятся
Сверкающие пруды!
Медная мелочь акации
Бренчит по чугунным оградам,
Медная мелочь акации —
Цена ледяной беды
252.
СТАРЫЙ АРТИСТ
Не рыцарь — карлик из Прованса —
Но весь от ног до головы
Он был обломком Ренессанса
В совковой духоте Москвы…
Он — режиссёр, поэт, художник,
Точнее — человек-театр,
Незримо сплёл свой труд острожный
С толпою федр и клеопатр.
Обвал в горах? Горланство рынка?
Взмахнёт, как дирижёр — и вот
Шекспир сменяет Метерлинка
И оттесняет Турандот.
Так он и выдумал весь мир:
Нагромоздив на сцену сцену,
Обруша в серый сон квартир
Непрошеную перемену.
Тебя по сцене он ведёт,
Схватив за локоть резко, грубо,
Разбрызгав водевильный мёд
Веслом трагедии стотрубой!
Нет аксиом, и мир непрост —
Забудь, что крашеные доски
Вокруг тебя, что здесь — подмостки,
И что прожектор — ярче звёзд!
И не пытайся заглянуть
За размалёвку декораций:
Будь зрителем, актёром будь,
А в тряпках незачем копаться!
Смотри в лицо — и в этом суть
Стиха и сцены…
253.
Конец Фауста — это как Симеон:
"Ныне отпущаеши". Так и получилось.
Неважно, что и адресат, да и стиль — не тот…
Ведь и то, и другое — сдача на милость:
Так славно признаться, что ты — банкрот!
Но жаль на банкротов мне тратить время,
Задорого взятое напрокат,
Важней, когда вдруг спохватываемся в ноябре мы,
Что вот, ещё в мае упущена строка,
Что всё ленивей — в дождь из-под крыши.
Что недели бегут не по одной, — гуртом…
И всё меньше читаешь, всё больше пишешь
И о том, что всего не успеть, и о том,
Что жизнь бездонна, но не бездомна,
Что вот ещё скатываются капли с весла,
И что пусть уродлива, пусть никчёмна,
А всё-таки та Атлантида всплыла!
254.
Шпиль церкви наклоняет голову — это журавль колодца.
Но каменное гнездо стен не выпустит рукотворную птицу,
Чтоб журавль свой клюв о солёный гравий не притупил,
Чтобы не расплескал небесное болотце,
Не продырявил
крыльями, на которых репьи,
И ногами, на которых ил…
Но тюрьму свою обманул звон, ворвавшись в поток времён,
Как дождь беззаконный, который бьёт по облаченью вод.
Так пловцы преодолевают теченье,
Чтобы музыку выпустить из сомкнутых ртов,
Чтобы из-под замка серебряным звучаньем,
Как щука с крючка, со шпиля срывались перо и нота.
Твой выбор — это журавль, склонённый над гладью болота!
Вернётся к колоколу звон, вернётся к горлу песня,
Но только не тони в беззвучии немых ветров
И время, данное тебе, не растрать напрасно.
255.
ГОЛОС МОРЯ
Горсть провансальского песка
В черновиках моих стихов.
Волной прибитая доска,
Как соль впитала слов улов.
А у прибоя по краям
Белеет рифмы полоса:
Волна к волне — прибой есть ямб,
И всех столетий голоса
Таскают волны сотни лет
Под аккомпанемент песка,
И ждут, чтоб я принёс в ответ —
Канцону, ритурнель, сонет? -
Неважно, лишь бы был пропет!
Хоть посвистом из кулака!
Дух всех времён доходит к нам:
Ну да, не зря, назло ветрам,
Синдбад скитался по морям,
И Агасфер по временам?
К чертям песок житейских драм
(Их отнесём к черновикам)!
А нам — нежданных мыслей пласт,
Нам — запахи собачьих лап,
Нам — запахи тюленьих ласт…,
Песнь всех земель открыта нам!
……………………………………..
А нищих духом всех — к чертям,
А нищим духом — Бог подаст!
256.
ЭТО ВАМ НЕ TEATР…
Нет, Шекспир не бывал в Вероне —
Предрассветную альбу он слушал
В белых ивах на узком Эйвоне,
В птичьем свисте сплетённых верхушек…
И пускай перед входом в "Глобус"
Ждут толпой кареты и кони —
Он-то знал — балаганная глупость:
Лишь на сцене бывал он в Вероне.
А на сцене полно железа!
Подсказал, не иначе, призрак,
Чтобы всех актёров зарезать
И прикончить датского принца.
Королевские пьянки жутки,
В чёрных скалах пенится море…
Вот опять балаганные шутки:
Не бывал он и в Эльсиноре!
И на Кипре он не был тоже.
Кто же, спутав орла и решку,
О придушенной дочке дожа
Напридумал ему в насмешку;
Всё наврав от слова до слова,
Не в угоду ль его лицедеям,
Взял — и Ричарда Никакого
Описал отменным злодеем?
Кто ж виной тут? Кто знает! То ли
Сэр Фальстаф, лишённый обеда,
То ли две-три роли без соли,
То ли хроники Холлиншеда?
Но ведь есть же терпенью мера!
И не хочет он быть в ответе
За тупой полуслух-полуверу,
Что и вовсе не жил на свете…
Нет, уж тут хватили мы лишку:
Эту Смуглую Леди Сонетов
Не сыграть актёру-мальчишке,
Не придумать её поэту!
Лондон всё выводит на площадь,
Но его трагедию спрятал
За коптящие пляски плошек
В размалёванный тёмный театр…
Что ж, — опять балаганная глупость?
Тут не сцена вам на балконе!
Ведь недаром у входа в "Глобус"
Ждут толпой кареты и кони!
Этот "Глобус" — как глобус…
То есть — весь мир:
За кулисами вечные споры
О ролях,
Задник с небом протёрт до дыр,
А статисты
Лезут в актёры…
И среди калибанов
Себя чувствуя лишним,
(Иссякает терпенью мера!)
На чужом островке, никогда не бывшем,
Переломит свой жезл Просперо…
"КАЛЕЙДОСКОП", Тринадцатая книга стихов
257.
КАЛЕЙДОСКОП
Трубка. Горстка мелких стёкол. Зеркала.
А увидеть все узоры — жизнь мала.
Поверти — разбудишь пёструю метель…
Осыпается рождественская ель,
Но, как свежая, игрушками полна
Древа Мира примитивная модель.
Мне сквозь ёлку вдруг привидится весна,
Мне аукнется в лесу собачий лай,
А кому-то не игрушки — ордена…
Что ж, играй, трубач предвечный, ты играй,
Дуй, архангел, в ту дурацкую трубу,
Нагуди-ка разным — разную судьбу!
Сам не зная, как звучать какой судьбе,
Предназначит ли он Штрауса тебе,
Или Верди вдруг завертит пёстрый сон,
Или Вагнеру ты тяжко обречён?
………………………………………………
Но юргой — из азиатской пестроты —
Чьи-то судьбы, да спалённые мосты,
Но случайность на случайность, — лоб об лоб —
И встряхнёт, и повернёт калейдоскоп,
И со звоном полетят стекляшки дней,
Как шестёрка перепуганных коней…
Что ж, крути, но гнать карету не спеши:
Ну а вдруг мелькнёт портрет моей души?
И хоть век ищи, стекляшками звеня,
Не вернуть тебе вчерашнего меня…
258.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ОСЕНИ.
Никуда не хочу. Взять собаку — и в лес.
Все столицы не стоят парадов и месс.
Не пойду, даже если там кто-то воскрес,
Да к тому же до пасхи,
Столько долгих недель, столько дней и часов!
Лето, запертое на длинный засов,
Не подаст ни один из своих голосов!
И не сменятся краски:
Чёрно-белое фото январского дня
Этой скудостью цвета доводит меня!
И закат этот жёлчный, без искры огня —
Ни причин нет, ни следствий…
От кружения улиц — глупей и балдей! -
Хаос окон, прохожих, витрин и блядей…
Разве в Лувр заглянуть? Но от очередей
Я отвык ещё в детстве…
Никуда не ходить, ни на ком не скакать,
Лучше пусть по странице проскачет строка,
И уздечку под лавкой не надо искать —
Тоже связано с риском
Потерять ни за что ариаднину нить —
Лучше Дилана Томаса переводить
И болтать о Багрицком…
Вместо этой, к нам не добежавшей зимы, -
От Урала или из Бретани? — Из тьмы
Осень вновь возвратилась, увидев, что мы
Без неё в этот вечер,
Пригрозивший нам стать ожиданьем Годо,
Пропадём в гаммах ветра до верхнего "до":
Ни к чему ни снежок, ни бутылка бордо…
Нет, от зимности лечит
Если уж не весеннее уханье сов —
Только арлекинада осенних лесов,
Только тень растворённых в листве голосов,
Только поздний кузнечик.
259.
ОДА СРЕДИЗЕМНОМУ МОРЮ
Под ногой ветки потрескивают, как в костре, в эту погоду:
Роща кажется жутко сухой! Будто отдали морю всю воду
Эти вечнозелёные дубы, которые приютят хоть белку, хоть сойку,
И узловатые эти сосны. Помнишь, в "Острове сокровищ" — те, синие
На прибрежном песке, под которыми кокнул кого-то Сильвер?
Не от их ли колючего нрава хоть какую-то взял я малость?
Плюхает тихий прилив. У песчаной кромки волна сломалась:
Песочный дворец, построенный малышом, терпит головомойки…
А при отливе песок опять серебрист, да и волны притихли.
Только скалы — как скалы… Упорство моё — не от них ли?
А некая дикость? От дикого камня какой-нибудь здешней постройки?
Видишь, куски синевы у неба крадут вороватые сойки?
Кузины сорок-воровок (и не менее склонны к сварам).
Даже ангелы привыкли к их кражам: что взять, мол, птицы!
Ведь всё подберут: огрызок яблока, осколок неба, или крошки пиццы.
Наша тяга к небесному — не из их ли краденой синевы струится?
Ну а тяга к воде, когда плечи на берегу охватывает жаром?
Ну, конечно: море — прародина (Кровь солона недаром!).
И хоть в незапамятные времена изгнали нас из воды,
как из Флоренции Данта,
Но память рыб, осьминогов, каждой актинии, любой черепашки,
Даже память планктона, и та спрессована у нас в черепушке!
Море! Ведь то, что не терпит наша натура неволи —
Не от него ли?
Даже облака, при всём разнообразии, кажутся банальней ваты,
От того, что какие-то новые, не верёвочные, не живые ванты
У этих швертботов, вытащенных на пляж: да и корпус — пластик,
Но не от этих ли мачт — дух дальних странствий?
Мы ведь только одно и делаем:
время обмениваем на пространство!
Чаще — даже не странствия — скромнее: передвиженье.
Повидать, побывать, побыть отзвуком, контуром, тенью…
На горизонте, близко, острова-близнецы: Пор-Кро и Пор-Кроль.
Хоть вокруг бы проплыть!
Много ль надо — сам себе капитан и король!
Ведь не громоздкий "Арго", не ошибка Тесея — тот чёрный парус,
Не финикийские тяжкие корабли, не феаков летучая ярость,
Не бригантины, на которых шастала по морям перекатная голь,
Не триремы Рима, не каравеллы несчастного Магеллана —
Просто швертботик, зато — сами себе и короли, и капитаны!
Вечер. Шашлычный запах. Прибрежные склоны рыжи.
К чёрту длинные вёрсты Вергилия, мне Овидий ближе:
Вечные метаморфозы веселы, а скитанья — да ну их к мате…
Бесконечное набеганье волн есть уже осознанье воли.
Извечное беспокойство толпящихся строчек —
не от него ли?
Не от него ли стихи, что полощутся, как под ветром платья,
Эти почти гекзаметры, которым рифма, вроде, некстати?
Но нет же! Парные рифмы прибоя, если надо, и берег размоют!
Да и кто достоин гекзаметров более, чем Средиземное море?
Вот, говорят, чуть не двести лет, как по-русски гекзаметры сникли!
А мне всё не верится: даже эти строки мои — не из них ли?
…………………………………………………………………….
И после того, как спросонья сосновой веткой получишь по роже, -
Сумасшедшая спешка — за неполный день от Тулона и до Парижа.
И каждое возвращенье таит в себе необъяснимую странность:
Ну что ещё мы в жизни делаем,
Кроме как время обмениваем на пространство?
260.
ВЕЧЕРНЕЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ У МОРЯ
Едва отдышавшись у горизонта, раскланиваясь перед залом,
(Будто только что разразилось в картонную трубу стишком!),
Солнце к амфитеатру гор поворачивается задом,
Орать продолжая, пока
Краснорубахий закат не снёс ему башку палашом,
Лезвием узкой тучки…
Эта казнь ежедневна,
Потому что безответственная барабанность
Цикад, цитат, снова и снова
Ставит на ходули призраков давно безголовых,
И ни рыбы, ни крабы не знают, когда
этому настанет конец…
(Пой, пташка пой)!
Строки волн растекаются, как тесто Сальватора Дали,
Как случайно раздавленное слово,
Как туман над водой,
Как перепевы вранья, что вблизи мозолят глаза,
Но не смягчаются и вдали,
Только расплываясь, кажутся облачней на расстоянье,
Даже приемлемей, чем на тех островках — птичий базар.
Непреложная истина каждого островка становится всё туманнее:
И в облачный общий кисель истории
Небесных барашков угоняет Макар.
А заводной соловей, хлопоча над пластиковою розою,
Не только на вкус, -
На жизнь на саму нагоняет коррозию…
…………………………………………………………………..
Бредни!
И вот —
Каждое новое стихотворение врёт,
Притворясь последним.
Так тюрьму свою снова обманывает звон,
Вырываясь в поток времён,
Как дождь, беззаконный, который бьёт
По облаченью вод…
Кстати, прогуливаясь по берегу, надо бы не забыть зонт, а?
Пригодится в раскисаюших сумерках, пока
Не схлопнулись небо и море на рояльной петле горизонта,
Как на нулевой отметке схлопываются века…
261.
ПОЛУОСТРОВ
Если нечего больше сказать — объезжай полуостров.
Небо будет высокое, как над посадочной полосой,
Только нет разметки на ней, -
значит так, не прибыв никуда,
Сесть не сможешь —
ну что ж, продолжай свой путь. Это просто:
Обогни прибрежные дюны,
когда горизонты в сумерках
Выпивают море до дна и съедают верхушки холмов,
Да и сам ты давно в темноте… А поэтому вспомни
Как чёрные пашни заглатывали
треугольнички белых домов,
Вспомни этот прилив:
поначалу отсвечивает зеркальный песок.
Силуэт коряги.
Скала, о которую рвутся тряпочные буруны.
Островки сползают в туман
и с ним постепенно сливаются.
Голенастые птицы шагают
на ходулях негнущихся ног.
И доедешь до дома.
И всё так же сказать тебе нечего, верно.
Но зато ты узнал, что отныне и навсегда
Ты любые пейзажи измеришь
одной единственной мерой —
Гранью моря и суши, где только земля и вода.
262.
Один из нас. Разве чуть постарше.
(Что врать-то? Ведь ты — не только о нём.)
Но как Йону Тихому ты расскажешь?
И надо ли рассказывать, да и о чём?
Заткнёт он, что ли, тряпками чёрные дыры?
На факелы Сириус разберёт?
Луну раскрошит? Ведь не хватит в мире
Камней на порядочный памятник… Так вот:
Хоть монументы, хоть жалкие камеи —
На кой они сдались, те сепульки, ему?
Хоть выруби экраны — не станет темнее
Настолько, чтоб — похоже на эту тьму.
Какая рифма теперь, кроме "немо"
И верно сливается с именем его?
Или разыскать в лабиринте неба
Какую-нибудь новую? Для чего?
"Куда нам плыть?" Вот — пустая палуба.
Что ж, люк задрай, иллюминаторы закрой.
Сколько ты книг туда ни затолкал бы,
Полка всё равно останется с дырой.
Так вот и молодость наша провалилась
В чёрную дыру мимо всех планет…
А теперь, поверь уж, сделай милость,
Что на звёздах жизни и вправду нет,
Что изменилась звёздная карта,
Что не сочинитель романов, не имярек —
А в две тысячи шестом, 27-ого марта
Умер "Не календарный,
Настоящий двадцатый век".
263.
Когда без дождя влажной земли запах
С рассветом вламывается
в раскрытые окна дома,
Когда весне не сидится у колдуна в лапах,
"В лапах мохнатых и страшных" — то всё по другому:
Голые ветки — зачем же тьму протыкать им?
Чтоб оказаться в другой такой же тьме?
Тьма на тьме — ведь страшней,
чем закат на закате,
Ночь-то в ночи
не позволит, чтоб "два в уме",
Только совам дозволено с ней не считаться:
Ибо весенний торжествующий крик совы
Будит,
высвобождает из тьмы веселье акаций
И шевелит рассыпанные тени
мелкой листвы.
Ну, ветки — голы, но тьма — уж куда голее!
(Там, где не знают о свете —
никчёмна тень…)
Но если сирень разрывает сумрак в аллее,
Тьма не посмеет, не сможет — если сирень!
264.
ЗЕЛЁНЫЕ СТИХИ
В зелёном, весёлом покое,
Когда бы не громкая птица -
Шуршанье покоя — такое,
С которым и сон не сравнится,
Когда бы не громкая птица
Над спрятанной в чаще рекою.
…И заросли влазят по склонам,
Не зная, что значит топор,
И сонные мальвы в зелёном
Висят над приречной тропой,
Могучая зелень покоя -
Над ней даже солнце — зелён…
И зИлена пена левкоев,
И тень под твоею рукою…
Камланье лягушек такое…
В кувшинках — зелёновый звон!
А если и выторчит сонный
Репейник, сердит и лилов,
То медленно ветер зелёный
Всплывает из трав и стволов,
Смеясь, покружит над толпою
Зелёных серьёзных шмелей и —
Туда, где бредут с водопоя
Зелёные козы, белея.
В зелёном покое платана
Так весела музыка сфер,
Что "Вечный покой" Левитана
Тут был бы и мрачен, и сер.
В зелёных разгулах бурьяна
Тут нету богов, кроме Пана,
(Нет больше богов, кроме Пана!).
И эти два синих пруда,
Покрытые ряской зелёной -
Глаза его — весело сонны:
Смотреть не хотят никуда…
265.
…Это — о лете?
Гул океана.
Гул океана.
Эхо от туч.
Зелены сети,
Мокры и рваны.
Косо пробившийся
Бледный луч.
Чайка торчит
В асфальтовом небе.
Скала торчит —
Углом доска.
Песок — паркет.
Тучи — мебель.
Гул океана.
Шурш песка.
Гул океана —
Грубая туба:
Не выживают
Ни сакс, ни кларнет.
Гул океана
Глушит и трубы,
А уж о скрипке
И речи нет.
Гул океана,
Гул океана.
Дробь барабанная
Бьёт дождём…
Ветер —
Партия большого барабана.
Ветер к финалу
Готовит
Гром…
266.
Мишурные брызги, —
Речные подарки,-
Вихрятся в мальчишеском беге байдарки!
Весло — продолжнье руки, продолженье
Реки… Ну, короче, причина движенья…
Попробуй-ка, так различи набегу
Стога ли, коровы ли, там на берегу?
Но речка замедлится в беге счастливом,
Но речка
Окончится неторопливым заливом —
Где жаворонков оттесняют туманы,
Где жаворонков заменяют бакланы,
Где сейнеры вдоль деревяного мола
Качаются, готовые сняться с прикола…
И возле гранитной узорной церквушки
Наставят гортензии синие, ушки,
Холщёвое небо одарят в достатке
Густой синевой…
(Ну, а цвета остатки
И морю достанутся — прямо от устья
Речонки —
И щедро: малярной кистью…)
Из кружки (из бухточки) пена прибоя —
Рыбаку обещает что-то хмельное…
Но — бряканье цепи. Но — скрип якорей.
Последняя кружка?
Он помнит о ней…
А краски бледнеют. И синее тоже,
Белея, иссякнуть под тучами может…
Вот — море и небо утратили цвет —
И нет рыбаков,
И сейнеров нет.
Отлив.
Скалы голы.
Залив — по колени…
А стих не подвержен такой перемене.
267.
ДВОЙНОЙ СОНЕТ
Река листвой сыта, и зелена.
Какой-то дуб вдруг выторчит из щели,
Под ним коровы рыжая спина,
По берегам кочуют времена:
Чернеют троглодитские пещеры,
или — четырнадцатый век мелькнёт
То башней, то углом зубца стенного,
И, как неустоявшееся слово -
От берега до берега и снова -
Байдарку сносит каждый поворот.
И ветер, курс меняя, то и дело
В ветвях нависших дёргает струну…
А вот шапчонка чудом уцелела
И продолжает прятать седину.
Зигзагами расщедрилась река,
Стремительная как начало лета:
То тень прорвут густые пятна света,
То виснет ветвь как жадная рука,
То вытянутся травы по теченью: —
Не сдвинув с места их вода несёт.
То вдруг порожек, то водоворт,
То морщит воду ручейков паденье.
Весло небрежно чиркнет по камням -
Стрекозы или просто брызги там?
Река спешит, река живёт в разбеге:
Так весело и так бездумно ей
В зелёном коридоре тополей!
А тополя напомнят нам о снеге.
268.
ПАРЦИФАЛЬ
Меня послал фон Эшенбах
Предмет неведомый искать,
Да бесконечно на плечах
Кастрюлю ржавую таскать!
Я находил, бросал — не жаль:
Ведь это всё был не Грааль…
Но Что он есть? На вид каков?
Всё в мире отвечало мне
Апофатическое "Не…"
Поди, спроси у берегов,
У замков, или деревень,
Но им ответить, видно, лень.
А тот, кто в путь меня погнал
Сам, видно, ничего не знал…
Но кто же — я? Опять ответ
"не, не, не, не…" — иного нет:
Я не Гавейн, не Ланцелот,
И, уж понятно, не Артур,
И мне не нужен Камелот
И стайки тех дворцовых дур,
Но мне, увы, невнятна цель…
Я видел города в горах,
Верблюдов в солнечных степях
И троллей в северных лесах,
Я видел гору Сен-Мишель…
Лечу "туда, не вем куда"
Найти бы "то не знаю что"…
Я должен странствовать всегда…
Седлом набил я место то,
Проехал тысячи страниц…
И что нашел я? Пенье птиц?
Ну, жаворонок над травой,
Да свет небес над головой…
И вновь скачу, неутомим…
Холм за холмом… А что за ним?
Сэр, ну куда Вас понесло?
Пусть я до дыр протёр седло,
Я понял, что такое даль:
Она сама и есть Грааль!
269.
Мне надоело мёрзнуть на ветрах
Полуморозов-полунаводнений,
Мне надоело мёрзнуть в катерах
Из-под мостов бегущих в царство теней,
Мне надоели сбывшиеся сны
Шемякинской ли, восковой персоны,
Граниты петропавловской стены,
Скукоженные зло и полусонно,
Мне надоело мёрзнуть просто так,
И та зима была мне не по силам,
Пока она ворочалась в домах,
Тех, сколь холодных, столь и некрасивых,
Знакомыми набитых по карниз,
Трещавших от надутых воскресений,
Мне надоело мёрзнуть, рваться из
Промозглых ожиданий предвесенних,
Мне надоела истинность дождя
Долбящей искренностью поученья,
И бесконечные "круги своя",
Расчитанные лишь на возвращенья…
Мне надоело мёрзнуть, на часах
Оружие столетий охраняя,
И в еле шевелящихся лесах,
Забывших, как скрип отличить от лая.
270.
Когда двадцатый век расхвастался богатством,
И лик его предстал, травим и насеком,
Он сам себе не смел в невнятности признаться,
Чтобы в себя взглянуть фасеточным зрачком.
На вогнутой стене всё зримей проступают
Таинственных нимфей болотные мазки,
В цилиндре из стекла — раскрошен и запаян —
Собор, дробящийся на отблески реки.
Рассыпалась в волнах закатная осанна.
Изрубленный туман упал, свернулся, сник.
На скатертях подгнили яблоки Сезанна,
В подсолнухи Ван Гог запрятал жёлтый крик.
Белёного Пьеро сгоняет в тень кулисса,
И Маха сонная раскинулась в траве,
А в танце сплетены по прихоти Матисса
Пурпурные тела на нервной синеве.
А в миг, когда Дерен протиснется сквозь темень
И сутинских шутов накроет тень земли,
С брезглтивостью глядит растёкшееся время
В тестообразный мир Сальватора Дали:
Тягучести его ни в клочья разорваться,
Ни плоть свою слепить в один весомый ком,
Чтоб смог хаос веков в невнятности признаться
И в глубь себя взглянуть фасеточным зрачком.
Портрет зеркальностью беспечной раскрошили:
В стеклярусах дробясь, зовёт жонглёров Климт,
И с похотью смешал уродство жизни Шилле,
Фигуры утопив в оттенках жидких глин.
Разъята музыка на струны и колонны
(Козлёнок ли, абсент?
…И шаль взлетит волной),
Пикассо, бычьим злом и лампой опалённый,
Играет на землю обрушенной луной.
И помня, что над миром властно только Слово,
Что в нём заключено начало всех начал,
Над вечной нищетой, над скукой местечковой
Влюблённые взлетят, как им сказал Шагал.
271.
РЕКА ВРЕМЁН
Уж так устроен мир — не отмотать столетья.
Обратно в облака тот прошлогодний снег
Не всыпать. И рубец не лечат той же плетью.
И сколько ни шагай против теченья рек,
А не отыщешь… Прав был некий древний грек!
Но кто нам объяснит теперь, что время — странно?
Что каждому лицу найдётся антипод:
Во встречных зеркалах Лукреция — и Жанна.
А кто из них есть кто, сам чёрт не разберёт -
Как мысль невнятная, Река Времён туманна,
В любой излучине — событий разворот:
Звенит калейдоскоп по берегам Луары,
То светлых башен лес, то из деревьев лес,
Скользит квадратом тень от паруса габары
По отражению бесцветных, низких, старых
Не южных, но ведь и — не северных — небес…
А между тем вся медь с каштанов облетела
На кучку злых руин, не ждущих перемен,
В Шинон, где восковым фигурам надоело:
Когда же, наконец, — штурм орлеанских стен?
Анжер высокой неприступностью морочит
Мушкетов, алебард и пушек кутерьму,
Он — толстых башен строй, он связкой чёрных бочек
Шестьсот весёлых лет топочет по холму.
Вот быстрый узкий Шер затерян в низкой чаще,
Парк Шенонсо зарос (тут фея — ни при чём!),
Дворец шести принцесс (не говоря о спящей)
Взлетает над рекой, цветами и мостом.
В аркадах шум воды, и рваными кругами
Пороги пенятся, играя с берегами.
Так гулкость галерей резвится на мосту,
Что ветер, суетясь и цветники ругая,
С платанов сдув листву, взлетает в пустоту:
А в небе — Амбуаз, и над водой так низко,
Вдруг тучку пронесёт, в расстеленном огне:
Мелькнёт закатом тень летящего Франциска
На сером в облаках (и в яблоках) коне.
И контур островка вдруг исказит бескровный
Над жёлтой над водой слегка скользнувший свет,
Минуя холм крутой с возвышенной часовней,
Где Леонардо…(Впрочем, может быть, и нет?)
Запутался в кустах и в мелколесье вздора,
На отмелях шурша, столетий мутный вал,
И в глубине лесов, где ноет мандрагора,
Вдруг — шахматный паркет гранёного Шамбора,
Вертлявых башенок бессонный карнавал.
В прозрачной вышине — аркады и колонны.
Над жёлтой крутизной взлетающий Блуа -
И шпилей тонкий взлёт, и первый взлёт Вийона,
И где-то хлопанье крыл спугнутой вороны,
И рифмой ко всему — король Гаргантюа.
………………………………………………..
Безвестный кабачок на склоне пожелтелом,
Где римский акведук над старицей висит -
Тут подают всегда к столу речную мелочь,
Зажаренную так, что на зубах хрустит…
272.
Шартрский собор —
На порталах святые —
Такими их видели в одиннадцатом столетье:
Лица мучительно живые,
А руки — плетью.
Сумма безволий. Распады. Сумма историй.
Это —
По близорукости мы превращаем закаты в рассветы,
Сочащиеся сквозь паутину витражей, которые…
Легенда о потерянном рае
Противоречит созданию мира из хаоса?
(В стрельчатом чётком порядке нависли своды — соты).
Значит — не было хаоса,
А было всеобщее единое что-то.
И кто-то разбил, расколол, разорвал,
Рассыпал мозаику цельного мира?
Словно были роскошные апартаменты, и вот —
Коммунальная квартира!
А всё, что с тех пор мы творим —
Все сказки, все статуи, все книги за тысячи лет —
Только попытка вернуться из хаоса в первозданную структуру,
Рассыпанные стекляшки калейдоскопа
Сделать опять витражами, которых давно нет,
Россыпи смальты вернуть в мозаику,
Которую сами же раскидали сдуру…
А вместо этого — сотворяем всё больше и больше хаоса,
Уступая короткому разрушающему практическому уму.
Так может, надо каждому, кто видел этот собор,
хоть что-нибудь вылепить, нарисовать, написать,
или хотя бы просто жить радостно?
Радостно… Вопреки всему.
273.
МОЙ ВАЛЬС
…Ну, пускай даже боцман, а не капитан,
Но из тех, кто за словом не полезет в карман,
Этот вальс…
Эй, постой! Не начать ли с конца?
Но портрет начинают с лица!
Память первая. Вот где начало начал:
Киностудия. Гул голосов до утра.
Павильонные съёмки.
Из них по ночам
Светят в детство юпитерЮ.
То я — вдруг фокстерьер,
То царицын пират —
(Как пра-прадед!) А взрослые всё говорят,
Что шпана, что драчлив, как десяток щенят…
Дальше — память вторая:
Гром взрывов навис.
Бомбы. Пламя. Мороз. Равнодушье стены…
Эта память вовек не простит им войны!
За блокадную зиму съел полчища крыс.
И — с ведром на Фонтанку, по лестнице вниз…
А тринадцатилетний (совсем уж другой) —
В музыкантской команде под Курской дугой…
Память третья — заверчен шальной карнавал:
Я к студенческим спорам и к вальсам приник,
И кого-то колол мой несносный язык,
И паркетами набережной, где причал,
Белой ночью — с кем ни попадя — танцевал…
А сентябрьский рассвет, иронично упрям,
Выползал из-под тёмной аркады двора
И показывал фигу ночным фонарям,
Где на Невском Бернини разок потерял
Два куска колоннады Святого Петра…
…………………………………………………………..
… А кругом исчезают один за другим,
Но об этом — молчать….
И позорно молчим.
Не по новым каналам плывёт теплоход,
А по трупам…
(Та жизнь лишь Гомера и ждёт,
А уж "Дни и труды"? Провались, Гесиод!)
Вот четвёртая память: Я должен и ей —
Отколовшись от тьмы ленинградских огней,
Оказавшись вдали от столиц и людей,
Я подростков учил в школах диких степей,
Где листва только снится (как Блоку покой) —
(Скрип бедарок, свист жаворонков, топот коней,
Не знакомых с тетрадкой и чёрной доской!
Для чего-то выписывал "Крокодил",
И с цыганкой-циркачкой медведя водил,
И — верхом по весёлой степи — вместе с ней!
Всё легко доставалось… а запах беды
Этих лет?
Гей, по ветру! Мне всё — до балды!
…"Грибоедов" булгаковский — Литинститут.
Антокольский, как Воланд, знал Времени суть:
"
Нас учил он —
Стук времён бил по стыкам быстрей и быстрей…
(То кружилась земля — вовсе не голова!)
Я в театре играл самых разных людей,
Чёрный плащ… фрак… кольчуга… "слова и слова"…
Был весь мир — как Шекспир! — и театр и музей…
Да, ещё — о музее: вот мой кабинет
В тихом Павловске.
Гелиотропный рассвет
Гнал в окно листья липы и гроздья стихов
На тяжёлые книги с корешками веков…
Переводы?
Чтобы чудо чужое сберечь,
Брал поэта за шиворот, делал своим
И тащил его, грешного, в русскую речь:
И границ не искал меж своим и чужим,
И отечество — дым!
……………………………………………………………….
Только дым, всё удушливей день ото дня,
Из отечества выкурил всё же меня,
И в чужой самолёт,
Сквозь заслон из погон
Я, — насвистывая вальс, как цыганский барон…
Не синица — журавль мне судьбой был дарим:
Как кому повезёт — и не Крым мне, а Рим!
(А вот "медные трубы", по моему, — хлам.)
И Париж завертел свой цветной тарарам,
И под Эйфелевой каланчой
Я, журнальный Левша, подкователь блохи,
В микрофоны "Свободы" читаю стихи
Сквозь глушилок старательный вой…
А ещё — за рулём…
За летящим окном
Автострады сплетаются в беге ночном…
(Я давно не люблю никаких поездов).
В шумный век жизнь — мозаика масок и слов,
И кружит-мельтешит карнавал городов,
И просвечивают,
Сквозь вихрем танцующий стих,
Словно кадры Феллини, одни сквозь других:
Витражи флорентийские в отсветах смальт
Каруселят —
им не уместиться в строфе,
В той, где Вена стучит каблучками в асфальт
По бульвару Монмартр от кафе до кафе,
На Сан-Марко, где площадь похожа на зал,
А в Лагуну втекает Обводный канал…
Листья ивы осенней раскружились…
А там,
Где цепными мостами скрипит Амстердам…
В лабиринтах ли улиц,
В громе вальса того,
Разве стал бы я клянчить Ариаднину нить?
Ну кого ещё, кроме себя самого,
И благодарить, и винить?
Рожу в кровь разбивал? По своей же вине,
Стиснув зубы — когда ещё были они —
Звонкой строчкой-подпругой затягивал дни,
Как весёлых коней!
Что там ни говори,
"Жил счастливее всех, как Четвёртый Анри!"
Ну, цыганка спросила бы: "так что ж — на руках?"
Что скопил ты, и что от судьбы уберег?
Вот:
Уздечка, в латуни начищенных блях,
Серый парус,
Да ритмы объезженных строк!
Не боюсь ничего, кроме горных высот,
Да бегущей за бортом бездонной воды…
Не люблю оверштага. И мой поворот —
Фордевинд — на воде оставляет следы!
Пусть архангел на Суд созывает трубой!
Все, кто хочет, судите! — Я прав пред собой!
Отряхая чужую и пёструю ложь,
Не орлом, а стрижом беззаботным кружа,
Я всегда отвечаю ударом ножа
На блеснувший, ещё недовынутый нож.
И когда в новый раз окажусь я НИГДЕ,
Всё равно я оставлю следы на воде,
В изначальной ночи —
И опять прокручу эту ленту назад,
Чтоб в начале — Медон,
А в конце — Летний сад…
(Ох, как "юпитера" на "Ленфильме" слепят…)
…..
…. Я ещё не родился. Молчи…
274.
ТЕНЬ РЕНЕССАНСА
…И вот — переплелись мечта и шарлатанство,
И святость с подлостью гуляют по земле
В обнимку — не разнять! — как ханжество и пьянство,
Как свиньи в небесах, и агнец на столе…
И вот — нашёлся тот, кто — запросто ль? — но сможет
На завтра и вчера со стороны взглянуть,
Кто истину, враньё и парадоксы сложит
Все вместе, какова бы ни была их суть!
Кто — он? Да, мой двойник. Он призрак персонажа,
Которого никто не произвёл на свет,
Он может быть шутом, матросом, стряпчим, пажем,
Художником… Или — трактирщиком… (Но нет:
Трактирщик не пройдёт). Пусть будет чёртом даже,
Монахом, наконец — он всё равно — поэт…
Сквозь занавески душ он наблюдает время
А сам вне времени, — зато повсюду вхож,
И сущность смеха он, и мусор всех полемик,
Он всех религий бред, всех философий ложь!
Он их — из рукава — как фокусник — и мимо:
Ведь он переживёт их все, в конце концов,
А с ним — Бокаччио, шутник неутомимый,
И Микельанджело, не слазящий с лесов,
Где тряпки всех сивилл и всех пророков рожи
В капелле с потолка копчёного висят,
А там, в углу "Суда" чёрт (на меня похожий!)
Из лодки грешников веслом сгоняет в ад.
А если выпала свободная минута,
Он, в меру вездесущ, мастеровит и лих,
Льёт бронзу в мастерской с лукавым Бенвенуто,
Лоренцо Пышному нашёптывает стих,
И в траттории он сидит с Маккиавелли,
И хлещет кубками иронию: ведь он
Знал, что "Властитель" есть издёвка, в самом деле,
Вполне пригодная для будущих времён.
Теперь мы скажем "стёб"…
275.
Забытое лето цыганского быта
Мне возвращает один рассвет:
Перетопывающие копыта.
Сальские степи. И двадцать лет.
Жёлтым бисером были вышиты
Звёзды по бархату темноты,
Когда из драной палатки вышли
Рассветный я и рассветная ты.
Спали ещё и телеги базара,
И все заботы
новорождённого дня…
На всю эту степь, ужасно старую, -
Двое нас и два коня.
На длинных солнечных травах таяли
Капли росы, без следа и боли.
А по зелёным откосам взлетали
Шары прозрачного перекати-поля,
Их, невесомых, порывами дуя,
Ветры вкось над дорогой несли…
Копыта били в кору земную,
В цыганский бубен летней земли…
276.
ОТРАЖЕНИЯ
Дул оркестрик из семи бродяг
Всею медью желтизны осенней
В медь листвы, внизу, над жёлтой Сеной,
Окунувшейся в прозрачный лак, -
Город в трёх раструбах отражаясь,
То в валторне, то в трубе вращаясь,
В медных горлах спрятаться спешил.
Разворачиваясь в трёх воронках,
Три Парижа разлетались звонко,
И плясал над чёртом Сен-Мишель!
Так плясали троицей латунной
Геликон, валторна и труба,
Что почти не слышны были струны
И неопытной, и слишком юной
Скрипки.
Так была она слаба.
А кларнет хихикал из Брассанса,
БИкала валторна, как баран,
И двусмысленностями бросался
Непристойно алый барабан,
Но аккордеон взрывался Брелем —
И опять раструбами горели
Блики на танцующей трубе,
В отраженьях искажался кто-то,
Но узор балконов был — как ноты,
Вызов посылавшие судьбе:
Так цвета играют ветром. Так
День домам расписывает спины,
Так звучит листва, уткнувшись в стены,
И на нижней набережной Сены
Тот оркестрик из семи бродяг…
А когда каштаны отзвучали,
И остались чёрным голяком —
(Будто бы мундиры их украли!) —
Осень, скручиваясь по спирали,
Вся втянулась в медный геликон…
277.
ЦЕРКОВЬ У МОРЯ
В пустоте шуршащей вся — от шпиля до дверей,
Распахнутых к морю близкому…
На истёртых плитах отраженья витражей
Дрожат опадающими листьями.
В зеркале отлива деревенский этот храм —
Опрокинутая в море вера, -
Каменные призраки расселись по углам:
На каждом из углов — химера.
Может люди вовсе никогда и не придут?
В зеркале песчаном химера лает,
И дожди, и ветры ей бока грызут,
Распахнутая пасть не умолкает:
Бесчувственно небо —
Ни надежд ни вер,
И не отделить от были небыль…
Химера выветренная — морду вверх —
Облаивает бессовестное небо…
278–281.
ВЕНЕЦИЯ. ЗИМА.
1.
Дворец пустынный и ничей.
На пьяццах — дыры вместо лавок,
И маски вместо овощей
Среди кулонов и булавок.
Тряпицы. Бусы. Колпаки.
(А прежде торговали сыром).
Но выросли везде, где сыро,
Грибообразные ларьки.
И на Риальто толпы прут.
(Их топот — вместо фарандоллы).
А на прилавках продают
Фольговой красоты гондолы,
С давно облезлых вапоретт
Туристок стайки с птичьим свистом
Сбегают на пустую пристань —
Венецианцев больше нет:
Старинный веницейский дух
С недвижным ветром над лагуной
Уходит тихо в холод лунный,
И маски замыкают круг…
2.
ЖАЛОБА КОТА
Блик солнца съёжился в углу.
Сполз незаметно по стене,
Ему на мраморном полу
Так неуютно… Вот и мне.
Пустой венецианский дом.
Тоскливо прячась от туристов,
Тут на диване я с котом.
И за стеной играют Листа…
— Нет, чтоб Вивальди, чёрт возьми! -
Мурчит мне полосатый кот —
Морока с этими людьми,
Ну, всё у них наоборот…
Не знаю уж, какой властитель
Наляпал тысячи мостов,
Но город на воде, простите,
Не предназначен для котов!
3.
Я зимой купил в Венеции
Шутовской колпак с бубенчиками,
Карнавал недавно кончился,
Но остались колпаки…
Да и маски не распроданы,
Хоть давно в них делать нечего:
Все баутты по домам сидят
И сдыхают от тоски.
Да… Остались колпаки…
Я вернулся из Венеции
И пристроил шапку пёструю
Где-то рядом с книжной полкою,
И теперь уж навсегда
Между полкой и компьютером
Дребезжат его бубенчики,
Шутовской колпак — на глобусе —
Там ему и место. Да!
4.
Ветра не слышно. Не воздух, а холод.
Зеркало чёрных каналов. И там,
В злой тишине, есть единственный голос:
Только шаги по своим же следам…
Где-то огни над лагуной пасутся.
Не отлипает от холода плит
Воздух недвижный… И города блюдце
Только твоими шагами звенит,
Их повторяя над холодом плит…
Воздух недвижен. Не воздух, а холод.
И в пустоте — всё от тех же шагов —
Где ни пройдёшь, остаётся осколок:
Звук, отражённый от всех берегов,
282.
ОДА ПЁСТРОМУ ПЕТУХУ
(или размышления на берегу Дордони)
…Вот с неба свалилась строка мне —
О чём бы? (К наитьям я глух!)
"…В сарае из жёлтого камня
Живёт окситанский петух"
Он жёлтый, зелёный и красный —
Пестрей и других петухов,
И давних сражений напрасных,
И разных прошедших веков!
Блестят его перья, которые
Пестрей королей и царей,
Пестрей европейской истории
И южных базаров пестрей.
…Негоже с кувшинным — в калашный?
Но может быть тут, между рек,
В том доме с кубической башней
Живёт и осьмнадцатый век?
А глупый Людовик в Версале
Живёт и не думает чтоб,
Не дай бог бы, не услыхали,
Что "после него — хоть потоп"…
В Дордони же — точно ни слова
"О победе при Фонтенуа".
Заткнули "фонтэн" (из Пруткова) —
И вот от хвастливого слова
Осталось "уа" и "нуа":
(Да, гуси действительно бродят,
Орехи действительно жрут,
Прохожих действительно щиплют
И не за "кюлот" — за штаны!)
Следят друг за другом спокойно
(Уж так распестрилисьлись века!)
Два замка с холмов над рекой, но
Их и разделяет река:
В одном англичане засели —
Герои Столетней войны,
Французы — в другом (без веселий:
На что им соседи нужны?)
Столетья смешались однако!
А было ль? И так ли давно?
("Ах, как это было давно"):
Однажды ядро из Бейнака
Влетело во двор Кастельно…
Не нюхал ни пороха, ни пуль ты?
Но быть тебе битым как раз
Булыжником с той катапульты
Что всё же — по выстрелу в час.
……………………………………………………
Но вечно ворчат, пробегая,
Две быстрые, мощные реч…
Ворчлива и та, и другая:
В глухом чернолесье плутая,
Живёт окситанская речь.
В величье лесного молчанья
На этих предвечных холмах
Французы тут и англичане
Не в замках живут, а в домах.
Людовика нет и в помине,
Тем более, Столетней войны,
Они подорвались на мине
Времён…
И давно не нужны:
(Все — временные, все — не нужны…)
Ведь короток век тополей, и
Слетают столетья, как пух —
Зато всех событий прочней, и —
Всех замков и всех королей, и
Как герб озаряя аллеи,
Тут шляется пёстрый петух —
Воистину вечный петух!
283.
АД ВОРОНИЙ
Среди небоскрёбов и дождь сильней —
Уж не сама ль высота намокла?
Всё вертикальней, и всё длинней
Над стёклами стёкла, и только стёкла,
Сужаются стены с двух сторон:
И сквозь провода, сквозь чёрные коконы
Город не выпускает ворон.
Внизу отражается шум машинный,
Всё вертикальней серый бетон:
И сколько крылями ни маши тут,
Никак в открытое небо не вырваться!
Или чёрный наряд так халтурно пошит,
Что воронам кажется — они выродки?!
Ещё хоть один этаж бы, — но стоп:
Стены опять как будто чуть выросли,
И тросы вроде парашютных строп…
Но ведь не крылья у них ослабели,
Тянется ввысь как гриб небоскрёб…
Ещё чуть взлетели, еле-еле,
Ну, где там прекрасная пустота?
Стены, сужаясь кверху, обсели…
И силы в крыльях уже нехвата…
284.
Мокрые асфальты удваивают город,
Даже Гранд-Оперы — и тех две…
Только та, что на асфальте, шинами распорота
И обрывки маются где-то там, в воде…
Не отстанут от автобуса квадраты окон,
Их ему никак ни прогнать, ни оттолкнуть.
Плечи рыжих конвоиров — с каждого бока —
Кем-то обречённых на мокрый путь,
По два алых мака — за каждой машиной —
Бегут, останавливаются, не тонут — и опять…
А тюльпаны, жёлтые, как женщины у Шилле,
От грузовиков напрасно пробуют удрать.
Верхний город строже, отражённый — тревожней,
Но в него невозмутимо скатывается вода.
А что дождь холодный — не фотограф — художник
Брызги, разлетаясь, не поймут никогда…
285.
Огни всё глубже тонут в лужах,
Лучи всё медленней дрожат.
Уж вовсе ничему не служит
Их отражений рваный ряд,
Уж вовсе никому не светят
Пустые дубли фонарей:
От плачущих фантомов этих
На улице ещё мокрей
И никакого нет резона
Своим же отраженьем быть,
Чтоб в отражении газона
Свой зыбкий профиль утопить.
286–288.
ТРИ ОДЫ ЮГУ
1.
Сколько же можно так, братцы?
Холод мешает заняться
Самой весёлой судьбой!
А значит — вырваться надо
Из городского уклада:
В левом ряду автострады
Вой моя ласточка, вой!
Так из парижского бара,
С тёмных бульваров Пизарро
В южную яркость базара
Были броски — как мазки:
Тёплая ночь обнимала
Мудрой вознёй карнавала —
А по дороге снимала
Свитер, штаны и носки…
Мягче воды и одежды
Гладящий плотный воздух,
А если луна разбудит
Спящих на крыше дома —
То звёзды щекочут кожу,
И уж не только рубашка,
Тут не нужна даже рифма,
Так всё пальцам знакомо!
Зиму утопим, подруга
Раблезианского юга,
Вечная замкнутость круга —
Тоже, заметь, — чепуха!
Есть лишь одно повторенье:
В жарком, возвратном движенье —
Пусть иногда — утомленье,
Но — ни беды, ни греха!
В соснах и волнах и лицах
Столько веселья хранится —
Что от дождливой страницы
Не остаётся ни строч…
Новым стихам отзовётся
Звёздное эхо колодца,
Ветром по коже начнётся
Новая южная ночь!
2.
Юг — это дальний и ближний
Праздник уличной жизни
Повсюду, — куда ни глянь:
Он дурака валяет,
Смеётся, но правду знает.
На улицу жизнь выставляет
Любая тьмутаракань:
На Привозе, меж луком и рыбой,
В кучах ругани и улыбок
Толчётся одесский люд.
Ростов в дурака играет,
Рядом на венском стуле
Пузатый арбуз восседает…
И семечки продают.
На улице венецианской
С улыбкой слегка хулиганской
Сидит стеклодув муранский —
Стеклянные птицы поют,
А между Марселем и Ниццой
Базаром глядят все страницы,
Горный лес над волной искрится —
Триумфатор в лавровом венке,
Всё — во власти всесильного Юга:
Хоть квадратуру круга
Решить, как это ни туго,
И выкинуть невдалеке!
Солнце — в воду, и сразу
Станет уютней глазу,
К чертям хоть строфу, хоть фразу
Право — не жаль ни строч…
И новым стихом отзовётся
Звёздное эхо колодца,
И ветром по коже начнётся
Звонкая южная ночь…
3.
Двадцать лет изловить труднее,
чем двух тысяч лет ахинею,
Оглянись — и камни Помпеи
Крякнут и оживут,
Молний зигзаг железный
Молниеносно исчезнет,
Выключив рёв и гуд.
И в тихом расслышав Слово,
Вожмётся картина Брюллова,
В глуби самой себя:
Центр прогнётся из рамы,
Статуи встанут прямо,
И даже Гермес упрямый
Выпрямится, трубя…
Люди к домам вернутся,
Где цело каждое блюдце,
Каменные собаки
Подымут беспечный лай,
Сельской античной завалинкой —
Каменными скамьями,
Рассядутся с фигами зрители:
Играй, арфистка, играй!
Зиму утопим, подруга,
В волне средиземного юга,
Порочная замкнутость круга —
Она не жизнь — чепуха!
Только в возвратном движенье
Вечно влечёт повторенье:
Пусть иногда — утомленье,
Но — ни беды, ни греха!
289.
…И вот затворяются деревянные решётки.
И двери отделяют лето от нас.
Ну, зачем его — заживо! Оно ведь чётко
Ещё существует!
И птицами кротко
Напоминает…
Но багажник набит. И последний час
Валандается между асфальтом и садом,
Машину подталкивает к автострадам…
А сад, сливаясь с другими садами,
Уже от соседних неотличим.
И лето, протёкшее между руками,
Под пальцами плывёт, как шашлычный дым…
Всё больше машин — и за, и перед —
Обгоняя друг друга: "на север, скорей…",
И всё нереальнее те запертые двери,
И всё матерьяльнее пять этажей…
И всё слышнее назойливый, несносный,
В дорожном гуле голос
архангеловой трубы —
А в нём растворяются и мимозы, и сосны,
И морская пена, и пробковые дубы…
290.
Ещё даже не остыли следы заката на лунном
Небе,
А уже происходит нечто:
Ну, кто кричит?
Не сойка, даже не дрозд,
Над океаном — кукушка в дюнах?
Так не бывает!
Но беззвучно мигают
Вопросительные знаки звёзд:
Ведь не ты по ним, а они по тебе гадают,
И ответ никогда не бывает однозначен и прост —
Поскольку всё простое — сложнее самой сложности,
И нет никакой простоты. Да и кто там знает,
Хуже ли она воровства?
А ручей убегает…
И ни тебе, ни звёздочкам не угадать,
что он с собой уносит.
Может даже, что-то совсем неважное,
А вот жизнь бедней: пропадают слова
С каждым его поворотом.
И замечаешь в конце концов,
что и он ведь просит
Хоть искорку
у отражающихся в его воде эфемерных огней,
У этих вопросительных знаков, у этих мерцающих звёзд,
Которые, не дождавшись, чтоб их истолковали,
уплывают как листья под мост.
И оттуда твердят, что всё это уже было, когда-то было,
Что те же самые светящиеся буковки
детство ещё уносило,
А никакой не ручей,
Что отблески ключевой воды —
только нападение чего-то давнего,
причём с тыла,
И если вовремя повернуться,
может, успеешь заметить, чей
Это взгляд…
Вопросительные знаки меняют тему,
И звёзды уже складываются совсем в иные слова,
Которые, как листья клёнов, соскальзывают по телу,
И пока их ещё немного — это листья, а не листва.
Но и она не замедлит — ведь не зря оттенки заката
На ней остаются.
Утром сам убедишься, что их цвет
Тот же самый, который так удивлял когда-то,
Будто с тех пор пройти не успело и двух-трёх лет….
291.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Осень явилась разом, и не прося пристанища,
Замельтешила узором дубов, узкими листьями ив,
(Будто опять "Турандот"
старик Антокольский поставил,
И свой, и вахтанговский замысел наново перекроив).
Осень осиновой мелочью засыпала холмы у моря,
Отменила хвастливость роз и скромность яблонь,
Но, противозаконный, там где-то,
в опустелых Содоме и Гоморре,
В полумёртвой, медленной тишине заливается зяблик. Зяблик…
И я снова леплю строку из бретонских, холщёвых пейзажей,
Из зелёной бегучей волны Средиземного моря, из
Капризных парижских набережных,
Из смятых созвездий, и даже
Из самого этого неконкретного понятья: каприз.
Что ж, пускай себе осень гасит свеченье брусничных бусин,
И зелёный, в медной кроне, отливающий лаком орех, -
Но не смолкнет, звенит бронзой клён,
Но церквушки — белые гуси,
Где-то пьют и пьют студёную воду северных рек…
ИЗ РАННИХ И НЕ ВКЛЮЧЁННЫХ В КНИГИ СТИХОВ
292.
Идти вдвоём по набережной тёмной,
Не замечать ни зданий, ни садов,
Под мерный стук, под стук дождя бессонный
Не понимать, или не слышать слов,
Пусть барабанит дождь по листьям сада,
Блестят огни, огни в воде дрожат…
Идти сквозь всё с чужой любовью рядом
И говорить, или молчать не в лад,
Бросать слова, которым сам не веришь,
И думать так, как думать не желал,
И повернуть назад от чьей-то двери,
Чтоб снова дождь в лицо тебе хлестал,
И думать…
293–295.
БЕЛОМОРЬЕ
1.
Ещё ледком хрустит земля,
А воздух терпкий и сосновый,
Ещё на рыжих штабелях
Крупинки инея ночного,
Ещё не тронул первый луч
Излучину реки у брода,
Где выбивающийся ключ
На мелком месте морщит воду,
А утренние голоса
Яснее слышатся и чаще,
Как будто всей душой, всей чащей
Заговорить хотят леса.
Слетает с шорохом листва,
Чуть слышно чавкает трясина,
Скрипит бессонная осина,
И сосны шепчутся едва…
Верхушки в солнце, и пора
Для голосов иных настала:
Взвывают пилы, и устало
Бормочут с самого утра
Трелёвочные трактора…
Разорван в клочья крепкий воздух:
Самодовольностью гудка,
Качаясь, облачко дымка
Уходит в жёлтые берёзы.
2.
На рейде парусные шхуны,
Почти петровские на вид,
С крестами мачт над морем лунным…
Но только память сохранит
Не их, не каменистый берег,
Не пляску листьев на воде.
А чёрных изб косые двери,
Всегда открытые беде…
3.
Три дня по станции не ходят патрули,
Позавчера собак куда-то увезли.
Одни стройбатовцы, мои ученики,
Долбят бахилами промёрзлые мостки.
А мир — всё тот же: неразменная зима,
К земле приплюснутые длинные дома,
Сугробы, ёлки, да фонарные столбы,
Да дым, торчащий на морозе из трубы,
Да штабеля стволов сосновых в стороне,
Да застывающий на рельсах свет огней,
Да звонко слышится, как сквозь ночной мороз
Расконвоированно взвизгнет мотовоз…
296.
Осенним дням бросая вызов,
Вздувая рваные бока,
Взвиваясь с горизонта, снизу,
На нас летели облака.
Темны, причудливы, косматы,
Дождём по озеру звеня,
Срывались облака с заката
Кусками дымного огня.
Так, против холода бунтуя,
Гроза вломилась, налету
Срывая и круша пустую
Затрёпанную красоту
Сухих листков, давно никчёмных,
Смывая пыль, сметая хлам,
Свистя в верхушках ёлок тёмных
С дождём и ветром пополам,
Ни одного удара — мимо!
Бросая молнии в глаза,
Она была непримирима —
В глубокой осени гроза!
297.
Вы верите, что облака
Приходят к нам из-за границ,
Являются издалека,
Примчавшись, наподобье птиц?
Хлысты холодного дождя,
Как незаслуженный позор,
Откуда-то извне придя,
Секут невинный блеск озёр?
Поговорим без дураков:
Быть может, вам он незнаком,
Простой, как стук дождя, закон
Формирования облаков?
Вы верите, что облака
Приходят из далёких стран?
Забыли вы наверняка
Свой, доморощенный туман…
298.
Бетховен в подвале играет сегодня.
И свечи устали, и пиво не подано,
И девки в передниках, и алкаши
Молчат, обретая частицы души.
Молчат как столы, как кирпичные своды,
Как стены сырые, как прошлые годы,
И трубки угасли, как пыл драчунов,
Как магия каст или пыльных чинов.
Бетховен сегодня играет в подвале,
Чтоб кружки на досках в ответ дребезжали,
Он молод. И нет рокового вопроса,
Ни гривы старинной, ни длинного носа,
Ни славы, ни Эгмонта, ни глухоты.
И он не с историей — с жизнью на ты.
Салоны и залы, певцы и старухи, -
Все, кроме подвала, к нему ещё глухи,
Ни слов нет, ни злобы, ни нас — ничего.
Оглохнет —
Тогда и услышат его….
Услышат и те, кто вовек не бывали
В пивном и срамном, и безвестном подвале,
Где свечи оплыли, скамейки — вверх дном,
В подвале, причастном тому, что потом
Колонный пролёт назовёт гениальным,
Тому, что осталось, как было, подвальным,
Подпольным,
Подспудным,
К тому, что…
Лежи
В неясных глубинах, чуть ниже души,
Пока не обрушится свод преисподней.
Бетховен в подвале играет. Сегодня.
299.
ДВУЛИКИЙ
Скупец? Растратчик? Январь, январь!
Старик и мальчик — двойная тварь.
Глядит и в прошлый, и в новый год,
То память крошит он, то солнца ждёт.
Январь — от Януса. О, это имя
Не зря придумали в двуликом Риме,
Где и республика, и рабство вместе,
Где все испуганы и жаждут мести,
Где тоги цезарей белей снегов,
Но цены падают на всех богов.
То вдруг он нищий, то снова царь,
То в стёкла солнцем швыряет милости,
То вьюгой свищет шпана-январь,
То размолчится в чиновной стылости —
Влюблённых гонит из парков белых,
"Не потерплю, — .свистит, — Непоря…
В одежды прячет от тела тело:
Не забывайте, мол, января!
То полночь крошит он, то солнца ждёт.
Глядит и в прошлый, и в новый год,
Старик и мальчик… Двойная тварь,
Скупец? Растратчик? Январь, январь…
300–302.
ПЕСНИ ДЛЯ КУКОЛЬНОГО СПЕКТАКЛЯ "ВСЁ ПОВТОРИТСЯ"
1. ПЕСЕНКА ШУТА
Говорят, что шуты — несерьёзный народ,
Говорят — средь людей по мозгам в лёгком весе я,
А получается — наоборот,
Ибо я — шут по профессии.
Кто имеет бубенчики над головой,
Тот отличен от всех в человеческом месиве:
Хоть колпаком, но торчит над толпой,
Ибо он — шут по профессии.
Если ждешь холодов — надеваешь пальто,
Если маску надел — ожидаешь репрессии…
Роли шута не минует никто,
Кроме… шута по профессии.
2. ПЕСЕНКА ДВОЙНИКА
Чужие веку — живут впустую.
Питомцы века — как муравьи.
А я — дружу с ним и конфликтую,
Но мы сочтёмся, мы с ним — свои!
Я вижу тризны — он просит клизмы…
Но он не сделает меня прагматиком:
Я слишком чувственен для скептицизма,
И слишком скептик, чтоб быть романтиком.
Живу отчаянно и свободно… Но —
Балбес Двадцатый, ну сделай милость:
Пускай случится… да что угодно,
Но лишь бы что-нибудь да случилось.
3. ПЕСЕНКА ОЛОВЯННЫХ СОЛДАТ
Были вольности когда-то —
Век другой теперь настал:
Оловянные солдаты,
Оловянный генерал.
Что ни день — он открывает
Потаённого врага,
И по всей стране шагает (три раза)
Оловянная нога.
Нет нигде солдат удобней —
Мы — отличные войска:
Ведь в сражении не дрогнет
Оловянная рука.
Нет, солдат не изменяет
Выражение лица:
Ведь сочувствия не знают (три раза)
Оловянные сердца.
Угрожаем всем на свете,
Налетаем, как гроза,
Заговорщиков заметят
Оловянные глаза!
А устав гласит нам строго:
"Генерала береги!"
И усвоить это могут (три раза)
Оловянные мозги.
Все палаты, все сенаты
Отменил и разогнал
Повелитель и диктатор
Оловянный генерал.
Разговоров он боится —
Но, наверное, и вы
Опасались бы лишиться (три раза)
Оловянной головы.
ТРЕПОТНЯ
303.
ОСТОРОЖНО…
Не хочу — октябрь!
Назад!
Под последним солнцем грейся.
Рядом — осень.
Летний сад.
Под листвой не видно рельсов,
Лишь колёса шелестят,
Поворот визжит, пугая…
Перед носом у трамвая
Надпись жёлтая, кривая:
"Осторожно! Листопад!"
……………………………….
Август. Ветер. Море. Ницца.
Ускользающие лица.
(Как такое вдруг приснится?)
Вот представился плакат:
"Осторожно, фигопад!"
Резкий ветер веселится,
Фиги с дерева летят.
Сверху — фиги,
Снизу — фиги,
Как курортные интриги:
Под ногами — мармелад,
И скользят и шелестят
Всюду фиги.
Всем нам — фиги!
…Осторожно: фигопад!
304.
ПОСЛЕДНИЙ МОНОЛОГ ГАМЛЕТА,
или
Я!
На хуя?
305.
НА СКУЛЬПТУРУ СЕЗАРА
(басня-загадка)
Кентавр амазонку однажды догнал.
Вопрос мы поставим тонко,
А именно: кто ему первый дал —
Кобылка или девчонка?
Вопрос не для дураков и дур,
Но разом ответ найду я
В Париже, там, где на улице Фур
Стоит Сезара статуя.
Ответ:
306.
ЛИ(ЦЕ)МЕРИК.
С королевой мы в спальне одни.
"Выключатель, дружок, поверни,
Мне в служебном порядке
Ограничены блядки:
Трахать можно. А видеть — ни-ни!
КОЕ-ЧТО ИЗ ПЕРЕВОДОВ С АНГЛИЙСКОГО
307.
АЛЛЕН-Э-ДЕЙЛ
У Аллена нет ни полей, ни овина,
Ни шерсти на пряжу, ни дров для камина,
У Аллена — ни петуха ни барана,
Но золотом вечно набиты карманы.
Я песню спою, чтобы Вы угадали,
Каким ремеслом занимается Аллен.
У герцога Ричмонда — долы и горы,
В лесах есть олени, и рыба в озёрах,
А в парке — павлины и всякое диво,
От гордости лопнет того и гляди он,
Но Аллен свободней любого барона,
Как дикий олень с Ламмермурского склона!
Нет, в рыцари Аллена не посвящали,
Но шпоры на нём золотые сверкали,
И тут же сбегались по первому свисту
Десятки стрелков молодых и плечистых,
И шляпы бароны исправно снимали,
Когда на дороге встречался им Аллен.
Явился он свататься в дом богатея,
А мать и спроси его, чем он владеет.
— Вон Ричмондский замок там в небо глядится,
Но всё же — сказал он, — с моим не сравнится:
Днём своды мои голубые сияют,
А вечером звёзды мой холл освещают!
Родители тут же без лишнего слова
Прогнали его подобру-поздорову.
Ну, он подмигнул и пошёл себе прочь.
А утром хватились — исчезла их дочь.
Как видно, девчонке в лесу интересней —
Там Аллен поёт ей любовные песни!
308.
У ОЗЕРА СВЯТОЙ МАРИИ
(Лирическое отступление из романа "Мармион")
Тут не плеснёт ничьё весло,
Тут одиноко и светло,
Прозрачна синяя вода,
И не растёт в ней никогда
Ни трав болотных, ни осок,
И лишь серебряный песок —
Полоской, там, где под скалой
Вода встречается с землёй.
И нет в зеркальной сини мглы,
И светлые холмы круглы.
Так одиночество покоя
Хранится этой пустотою.
А вереск розов и космат,
Да сосны редкие торчат.
Ни рощ, ни заросли густой,
Да и лощинки ни одной,
Где приютиться б мог пастух
Иль дровосеки… Тишь вокруг
Усиливает звон ручьёв,
Сбегающих с крутых холмов,
А в летний полдень этот звон
Невольно навевает сон.
Лишь грубо бьют среди камней
Копыта лошади моей.
309.
ТОМАСУ МУРУ
Чёлн у берега привязан
Ждёт корабль — но всё потом:
Прежде выпить я обязан
Дважды за тебя, мой Том.
Я вздохну по всем любимым,
Усмехнусь вослед врагам,
И к любой судьбе терпимо
Отнесусь, хоть Тут, хоть Там:
Пусть ревут валы морские —
Донесут куда-нибудь,
Пусть вокруг пески сухие —
Но и в них найдётся путь…
И в пустыне у колодца,
Где иссохло всё вокруг,
Если капля вдруг найдётся —
Выпью за тебя, мой друг!
Хоть прогорклою водою,
Хоть отличнейшим вином —
Мир с тобою, мир со мною —
За твоё здоровье, Том!
310.
СТРОКИ МИСТЕРУ ХОДЖСОНУ, НАПИСАННЫЕ
НА БОРТУ ЛИССАБОНСКОГО ПАКЕТБОТА.
Наконец-то! Браво, Ходжсон,
Снят таможенный запрет,
И под ветром парус бьётся,
И препятствий больше нет.
Вымпел подняли сигнальный,
На борту блеснул огонь,
Выстрел грохает прощальный,
Женский визг и дёгтя вонь.
Ходит стражник,
Вор и бражник,
В чемоданы нос суёт,
Лезет даже
В саквояжи,
Мышку спрячь — и ту найдёт.
Порт — как адские ворота
В час отхода пакетбота.
Вот багаж спихнули в лодку,
Пирс остался за спиной.
— Осторожно! Ящик с водкой!
— Не толкайтесь, Боже мой!
— Стойте, дурно! Не могу же!
— Дальше хуже будет вам.
— На борту уж точно хуже,
Чёрт возьми меня, мадам!
Вместе с нами,
Как в Бедламе,
Франты, слуги, молодёжь…
Мамы, дочки —
Сельди в бочке,
И рукой не шевельнёшь!
Стоны, вопли, ругань, рвота —
Вот наш путь до пакетбота.
Добрались. О, тут как тут он,
Капитан отважный Кидд,
Рассовать нас по каютам
Он помощнику велит.
— Это что у вас, каюта?
Гном, и тот бы влезть не смог!
В ней же два квадратных фута!
— Что Вы, сэр, помилуй Бог!
Лордов двадцать
Разместятся
На посудине моей…
— Боже, Боже,
Отчего же
Не набить ещё тесней?
Шумно, душно, запах пота —
Не сбежать ли с пакетбота?
— Флетчер, Марри, где вы, братцы?
Словно брёвна все лежат.
Ну-ка, братцы, подыматься —
Ох, возьму сейчас канат!
Гобби с бранными словами
Провалился в люк, — и вот
То закуской, то стихами
Без конца беднягу рвёт:
— Это стансы
В честь Брагансе…
Со… — Сонет?
Да нет, сосуд —
Дай воды мне,
Жарко, дымно,
Черти печень мне сосут,
Только труп мой довезёте
В этом скотском пакетботе.
И плывём в морской простор мы,
А вернёмся ли — Бог весть.
Ураганы, бури, штормы
В щепки нас грозят разнесть.
Если жизнь и вправду шутка,
Как философы твердят,
Смейтесь, чтоб не стало жутко,
Так как я — над всем подряд:
Над собой смех,
Над судьбой смех,
Дома, в море — всё равно,
Как напьёмся,
Так смеёмся,
Чёрт не брат, коль есть вино!
Но кому придёт охота
Пить в каюте пакетбота?
ИЗ "ЕВРЕЙСКИХ МЕЛОДИЙ"
311.
ДИКАЯ ГАЗЕЛЬ
Газель в горах земли святой
Свободна и легка,
Резвится на тропе крутой
И пьёт из родника.
Стройна газель Ливанских гор,
И дик её лучистый взор.
Но у красавиц молодых
Шаг легче, взор светлей,
О, Иудея, у твоих
Прекрасных дочерей!
Их больше нет в родных краях,
И только кедр шумит в горах.
Да, пальма, что в стране святой
Среди песков растёт,
Стократ счастливее, чем твой
Скитальческий народ:
Родимой почвы лишена,
В чужом краю умрёт она.
А нам среди людей чужих
Бродить и умирать,
Нам близ могил отцов своих
Вовеки не лежать:
Трон осквернён, разрушен храм,
Позор владычествует там!
312.
СОЛНЦЕ БЕССОННЫХ
Солнце бессонных, печаль-звезда!
Луч твой дрожит, как дрожит слеза,
Слабый твой блеск не прорвёт темноты,
Память утраченной радости — ты.
Так нам мерцают прошлые дни.
Сердце согреть не в силах они,
Словно ночные лучи бледны,
Так же печальны и холодны.
313.
ПОРАЖЕНИЕ СЕННЕХАРИБА
Словно волк на овец устремился Ассур.
Шли войска, было злато на них и пурпур,
И высокие копья сверкали в руках,
Словно звёзды в ночных галилейских волнах.
Как лесная листва, как морская волна
На закате шумели полков знамена,
Как лесная листва в дни осенних ветров,
На рассвете рассеялось войско врагов.
Ангел смерти над ними крыла распростёр,
И дыханье его леденило их взор,
И нигде не осталось живого лица,
Только дрогнули раз и замолкли сердца.
Гордый конь на земле бездыханно лежит
И ноздрями раздутыми не шевелит,
И покрытая белою пеной трава,
Как буруны у скал холодна и мертва.
Бледный всадник недвижно лежит на земле.
Заржавела броня, и роса на челе,
Знамена у шатров одиноко стоят,
В землю воткнуты копья и трубы молчат.
Вдовий вопль над землёй ассирийской звучит,
Идол в храме Ваала в осколки разбит…
Так под взором Творца, -
не от стрел и мечей! -
Враг растаял, как снег от весенних лучей.
314.
ОДА ЗАПАДНОМУ ВЕТРУ
Вей, вольный Вест, дух осени; о, ты,
Ты, перед чьим явлением незримым,
Как призраки от колдуна, листы
Желты, черны, чахоткою палимы
Чумной толпой бегут издалека,
Ты, в колеснице нам везущий зимы —
Крылатым семенам твоя рука
Даёт постель, где в чёрной почве стынет,
Как труп в могиле каждое, пока
Рожок твоей сестры, весенней сини,
Холмам и долам возвратит, звеня,
Цвета и запахи в их прежней силе —
Дух буйный, разрушая и храня,
Ты вездесущ! Услышь, услышь меня!
…………………………………………….
Ты, чей порыв с запутанных ветвей
Небес и моря, как листву гнилую
Срывает тучи, там, где дух дождей
И молний размахнулся, торжествуя,
Ты, чей поток сметает всё подряд,
Сминая синевы волну тугую,
И космы шторма, что в зенит летят
От края горизонта — Непогода,
Как волосы взбесившихся менад —
Ты, реквием по умершему году,
Над чьей могилой ты воздвиг, стеня,
Глухую мощь немыслимого свода,
Где чёрный дождь средь града и огня
Взрывает воздух, — о, услышь меня!
……………………………………………….
Ты прерываешь летний полусон,
В который под хрустальный звон теченья
Весь берег средиземный погружён,
Следя дворцов и башен отраженья,
В заливе перед пемзовой скалой,
Качающиеся в часы волненья;
А плющ и мох по камню голубой,
Лозу на скалах тонкую, как волос,
Не описать; о, ты, под чьей стопой
Атлантика ущельем раскололась,
И в глубине, открывшись свету дня,
Морские чуда узнают твой голос,
И все цвета на серый заменя,
Дрожат перед тобой — услышь меня!
……………………………………………
Будь я листом сухим — меня б ты мчал,
Будь лёгкой тучкой — мчался б сам с тобою,
Будь я волною — ты бы, взвив мой вал,
Со мной делился мощью роковою,
Неукротимый, о, когда б я мог
Как в детстве улетать к тебе мечтою,
Опередив небесный твой поток,
Лететь туда, куда твой бег направлен,
И не молить как ныне средь тревог:
О, только б не был я тобой оставлен —
Неистов я как ты, но я тону,
Моим тяжёлым временем придавлен!
Взметни с болот житейских в вышину
Меня как лист, как тучу, как волну!
……………………………………………
Дай стать мне лесом — лирою твоей,
Чтобы смешать листвы моей паденье
С бунтующей гармонией ветвей,
Возьми все краски глубины осенней,
Дух пламенный, неистовый, будь мной,
Удобри почвы будущих рождений
Моих раздумий мёртвою листвой,
Гони их по вселенной, листья эти,
Как заклинанием моей строкой
Камин притухший вздуй, чтоб всем на свете
Живые искры слов моих бросать,
И сам позволь моим устам, о ветер,
Пророческой трубой к земле воззвать:
Зима пришла — весны не миновать!
315.
ВОРОН
Мрачной полночью бессонной, я смертельно утомлённый,
В книги древние вникая, и стремясь постичь их суть,
Над старинным, странным томом задремал, и вдруг, сквозь дрёму
Стук невнятный в двери дома мне почудился чуть-чуть,
"Это кто-то, — прошептал я, — хочет в гости заглянуть,
Просто в гости кто-нибудь".
Так отчётливо я помню: был декабрь глухой и тёмный,
И камин не смел в лицо мне алым отсветом сверкнуть,
Я с тревогой ждал рассвета: в книге не было ответа
Как на свете жить без света той, кого уж не вернуть,
Без Линор, чьё имя мог бы только ангел мне шепнуть
В небесах когда-нибудь.
Шёлковое колыханье, шторы пурпурной шуршанье,
Страх внушало, сердце сжало, и чтоб страх с души стряхнуть,
Стук в груди едва умеря, повторял я, сам не веря:
Кто-то там стучится в двери, хочет в гости заглянуть,
Поздно так стучится в двери — видно, хочет заглянуть
Просто в гости кто-нибудь.
Молча вслушавшись в молчанье, я сказал без колебанья:
"Леди, или сэр, простите, но случилось мне вздремнуть,
Не расслышал я вначале, как вы в двери постучали,
Так вы робко постучали…" — И решился я взглянуть —
Распахнул пошире двери, чтоб на улицу взглянуть —
Тьма — и хоть бы кто-нибудь!
И стоял я на пороге в изумленье и тревоге, -
Так мечтать наш смертный разум никогда не смел дерзнуть…
Но немая ночь молчала, тишина не отвечала,
Только слово прозвучало — кто мне мог его шепнуть?
Я сказал "Линор" — и эхо мне ответ могло шепнуть?
Эхо — или кто-нибудь?
Я в смятенье оглянулся, дверь закрыл и в дом вернулся.
Стук неясный повторился, но теперь ясней чуть-чуть…
И сказал себе тогда я: " А, теперь я понимаю!
Это ветер, налетая, хочет ставни распахнуть,
Ну конечно, это ветер хочет ставни распахнуть!"
Ветер? Или кто-нибудь?
Но едва окно открыл я, — вдруг, расправив гордо крылья,
Перья чёрные взъероша и выпячивая грудь,
Шагом вышел из-за штор он, с видом лорда древний ворон,
И, наверно, счёл за вздор он в знак приветствия кивнуть,
Он взлетел на бюст Паллады, сел, и мне забыл кивнуть.
Сел — и хоть бы что-нибудь!
В перья чёрные разряжен, так он мрачен был и важен,
Я невольно улыбнулся, хоть тоска сжимала грудь,
"Право, ты невзрачен с виду, но не дашь себя в обиду,
Древний ворон, из Аида, пролетевший мрачный путь,
Ты скажи мне, как ты звался там, откуда держишь путь?"
Вдруг он каркнул: "НЕ ВЕРНУТЬ!".
Я не мог не удивиться, что услышал вдруг от птицы
Человеческое слово, хоть не понял, в чем тут суть,
Но поверят все, пожалуй, что обычного тут мало,
Ведь вовеки не бывало — кто слыхал когда-нибудь,
Чтобы в комнате над дверью ворон сел когда-нибудь,
Ворон с кличкой "НЕ ВЕРНУТЬ!"?
Словно душу в это слово всю вложив, он замер снова,
Чтоб опять молчать сурово и пером не колыхнуть,
"Где друзья? — пробормотал я, и надежды растерял я,
Только он, кого не звал я, мне теперь терзает грудь…
Утром он в Аид вернётся, и покой вернётся в грудь".
Тут он каркнул: "НЕ ВЕРНУТЬ!".
Вздрогнул я от звуков этих, так удачно он ответил.
Я подумал: "Несомненно, он слыхал когда-нибудь
Слово это слишком часто, повторял его всечасно
За хозяином несчастным, что не мог и глаз сомкнуть,
Для кого последней песней, воплотившей жизни суть,
Стало это "НЕ ВЕРНУТЬ!".
И в упор на птицу глядя, кресло к двери и к Палладе
Я придвинул, улыбнувшись, хоть тоска сдавила грудь,
Сел, раздумывая снова, что же значит это слово,
И на что вещун сурово мне пытался намекнуть,
Древний, темный, тощий ворон мне пытался намекнуть,
Грозно каркнув "НЕ ВЕРНУТЬ!"?
Так сидел я размышляя, тишины не нарушая,
Чувствуя, как страшным взором ворон мне пронзает грудь,
И на бархат однотонный, тусклой люстрой освещённый,
Головою утомлённой я склонился, чтоб уснуть…
Но её, что так любила здесь на бархате уснуть,
Никогда уж не вернуть!
Вдруг — как звон шагов по плитам на полу, ковром покрытом!
Словно в славе фимиама серафимы держат путь…
"Бог, — вскричал я в исступленье, — шлёт от страсти избавленье!
Пей, о, пей Бальзам Забвенья и покой вернётся в грудь!
Пей, забудь Линор навеки — и покой вернётся в грудь…"
Ворон каркнул: "НЕ ВЕРНУТЬ!".
"О, вещун! Молю — хоть слово! Птица ужаса ночного!
Буря ли тебя загнала, дьявол ли решил швырнуть
В скорбный мир моей пустыни, в дом, где ужас правит ныне,-
В Галааде, близ Святыни, есть бальзам, чтобы заснуть?
Как вернуть покой, скажи мне, чтоб забыться и заснуть?"
Каркнул ворон: "НЕ ВЕРНУТЬ!".
"О, вещун, — вскричал я снова — птица ужаса ночного,
Заклинаю Небом, Богом — крестный свой окончив путь,
Сброшу ли с души я бремя? Отвечай, придёт ли время,
И любимую в Эдеме встречу ль я когда-нибудь?
Вновь её вернуть в объятья суждено ль когда-нибудь?"
Каркнул ворон: "НЕ ВЕРНУТЬ!".
"Слушай, адское созданье, это слово — знак прощанья!
Вынь из сердца клюв проклятый: в бурю и во мрак — твой путь!
Не роняй пера у двери, лжи твоей я не поверю!
Не хочу, чтоб здесь над дверью сел ты вновь когда-нибудь!
Одиночество былое дай вернуть когда-нибудь!"
Каркнул ворон: "НЕ ВЕРНУТЬ!"
И не вздрогнет, не взлетит он, всё сидит он, всё сидит он,
Словно демон в дрёме мрачной, взгляд навек вонзив мне в грудь…
Свет от лампы вниз струится, тень от ворона ложится,
И в тени зловещей птицы суждено душе тонуть…
Никогда из мрака душу, осуждённую тонуть,
НЕ ВЕРНУТЬ, О, НЕ ВЕРНУТЬ…
316.
КОЛОКОЛА
Слышишь санки за холмом?
Серебром
Разольют веселье колокольчики кругом!
Колокольчик льётся, льётся,
Пронизав мороз ночной,
Звоном в небе отдаётся,
Хрусталинками смеётся
Звёздный рой,
Ритм размеренный храня,
Тайной древних рун звеня,
Расплеснулся колокольчик переливом голосов,
Колокольчик, колокольчик,
Колокольчик, колокольчик,
Звонко-льдистым серебристым переливом голосов.
2.
Слышишь колокол другой,
Золотой?
Свадебного колокола голос над землёй?
Над ночным благоуханьем
Провожает ликованьем
Звонко колокола соло
Золотой
Звон литой,
Мелодичный, плавный голос —
Как воркующий с голубкой
Юный голубь под луной!
О, мажор колоколов!
Проливая звуков ливни, затопить он всё готов,
Этот зов,
Зов без слов,
В днях грядущих для живущих
Для восторгов вечно нов!
О, качанье и звучанье золотых колоколов,
Колокольных голосов,
Колокольных, колокольных,
Колокольных, голосов,
В звоне ясных и согласных
Колокольных голосов!
3.
Слышишь ты набата звон?
Бронзой он
Раскатился, и тревогой нарушает сон!
У ночных небес в ушах
Грозной бронзой воет страх!
Голос колокола дик —
Только крик, крик, крик —
Жутко воя,
Он вымаливает в плаче снисхожденье у огня,
У проклятого, глухого, сумасшедшего огня!
Скачет пламя, пламя, пламя
Исступлёнными прыжками,
Ввысь отчаянно стремится,
Чтобы взвиться и кружиться,
Алым дымом белый месяц заслоня!
Голоса колоколов,
Словно отзвук грозных слов
Долетают!
Голоса колоколов
Неумолчный, жуткий рёв
В недра стонущих ветров
Изливают…
Различает слух людской
Звон нестройный, беспокойный,
Звон, захлёстнутый бедой!
Слух в гудении басов
Различает,
Как спадает
Гул гнусавых голосов —
Отдаляется опасность — глуше рёв колоколов,
Зов басов,
Колокольных, колокольных, колокольных голосов,
В диком лязге в жуткой пляске
Колокольных голосов.
4.
Слышишь в воздухе ночном
Чугуном
Колокола реквием разносится кругом?
И в молчании, в ночах
Нам в сердца вливает страх
Угрожающе-спокойный, ровный тон.
Каждый звук из глотки ржавой
Льётся вдаль холодной лавой,
Словно стон.
Это только тем не больно,
Кто живёт на колокольне
Под крестом,
Тем, кто жизнь проводит в звонах
Монотонно-приглушённых,
Кто восторг находит в том,
Что ночной порою нам
Камни катит по сердцам!
Не мужчины и не женщины они, а звонари,
И не люди и не звери все они, а упыри!
А король их тот, кто звоном
Будит, будит исступлённо
Торжество колоколов!
Ходит грудь его волною,
Пляшет он, смеясь и воя,
Под пеан колоколов,
Тайну времени хранит он,
В ритме древних рун звонит он,
В торжестве колоколов,
Колоколов…
Он, в гудении басов,
Колокольных голосов,
Ритм размеренный храня,
Этим звоном похоронным
Упивается, звоня!
Рад гуденью голосов —
Колокольных голосов,
Рад биенью голосов,
Колокольных голосов,
Колокольных, колокольных,
Колокольных, колокольных,
Колокольных голосов,
И рыданьям и стенаньям колокольных голосов…
317.
НЬЮПОРТСКИЙ РОМАНС
Расскажу то, что сам я слыхал. Так вот:
Говорят — что она умерла от горя,
И что дух её бедный поныне живёт
В этом старом грустном доме у моря.
Был француз её ветреный, молодой
(Сотня лет уж минула с тех дней),
Адмирал Рошамбо уплывал домой,
И моряк распростился с ней.
Сколько пудреных фраз расточал он пред ней,
И какая, представьте, жалость,
Что в сети его кружевных речей
На беду девчонка попалась.
И хранила прощальный букет резеды
Пуританская молодость эта,
И утекла незаметней воды,
И увяла вместе с букетом.
А когда в приморский туман облеклись
Шпиль и мачты, как в саван горя,
Тот туман и унёс её душу ввысь
Из печального дома у моря.
И с тех пор, когда бьют часы ровно два
Там, на церкви у самой воды,
В старых комнатах веет едва-едва
Грустным запахом резеды.
И как память истории этой простой,
Призрак цветов пахучий
Бродит в комнатах вместе с её душой…
Можно ль было придумать лучше?
Я сижу тут всю ночь, призрак дальних морей,
Собиратель печальных историй,
Отчего б не зайти ко мне в гости ей
В этот дом, в грустный дом у моря?
Где газон и веранда забыли про смех,
Щебет девушек сменила печаль,
И горн не разбудит тот форт на холме,
И молчит старинный рояль…
Вот где-то бьёт в темноте два часа —
Только мыши скребутся в соломе,
Только капля за каплей — на веранду роса —
В этом старом и грустном доме.
Едва проникает в переднюю свет
Настольной лампы моей,
Тонет в сумраке он, но сомнения нет:
Всё тут в доме известно ей!
То ли нервы шалят, то ли так в утомленье
Меня ввергли дневные труды,
Но клянусь, что воздух пахнул на мгновенье
Нежным запахом резеды.
Растворил я окно. Океан был так тих,
Как случается только к утру,
Пульс течений был слышен: я чувствовал их
Тропическую жару.
У соседей — всё залито газовым светом,
И танцуют, и Штраус звучит знакомо,
Ну, и как привязать мне музыку эту
К скрипу старого грустного дома?
И нет, как нет, запаха резеды,
На росистом газоне дыханье рассвета,
Как случилось, что вот из такой ерунды
Возникла легенда эта?
Душа этих синих цветов оживляет
Пролетевшие годы жизни моей:
Ведь бальзам даже мумию переживает,
Схоронённую в толще камней.
Вспомнил я обо всём, что в юности было,
О тщете любви, о ветрах беды,
И судьбе благодарен, что мне сохранила
Только лучшее: аромат резеды.
И не слышно шуршанья юбки крахмальной,
И не видно лица: пуст проём дверной,
Навсегда исчез её облик печальный,
Но тень моей молодости — со мной!
Аромат резеды или призрак в белом?
Но, выйдя из комнаты, я подумал о том,
Что к душе моей в гости она залетела
В эту ночь в этот старый и грустный дом.
318.
К ШИШКЕ СЕКВОЙИ
(SEQUOIA GIGANTEA)
Подкидыш западных лесов,
Где рук людских ты не знавала,
Дитя дикарских берегов,
Ты ныне украшеньем стала:
Тут развлекут тебя слегка
Стол письменный, открытый ящик —
Забудь, что спрятаны века
Под чешуёй твоей блестящей.
Но знай, что ты вернула мне
Неделю благостной свободы:
И радость скачки на коне,
И осени лесные своды!
…Пыль красная, слепящий склон,
И лошадь остановке рада,
И полутёмный лес колонн —
Как склепа влажная прохлада.
Над пыльным вереском стволы
Секвой так бронзовы, так длинны, -
Индейцами из полумглы —
И тёмной кожи мокасины…
Не мачты кораблей кругом —
Толпа скребущих тучу сосен,
И сойка радостным броском
Кусочек неба мне приносит.
Как можешь ты спокойно жить
На письменном столе поэта?
Не может глаз не изумить
Нелепое соседство это!
Заблудшая душа лесов
В компании газет случайной,
Среди не листьев, а листков,
Где "новый Милтон", "новый Байрон"…
Ведь даже лучшие из них,
И те переживут едва ли
Скромнейших родичей твоих,
Которые в веках видали
МохЮммеда зелёный флаг
И дольмены друидов, или
Леса, что подсказали, как
Творить готические шпили.
Подкидыш, разве жребий твой —
Лежать так низко и так скромно,
Чтоб шелестели над тобой
Газеты, а не лес огромный?
Под эфемерностью листков
Не в снежных, а в чернильных пятнах,
Лежишь ты не в глуши лесов,
А между книжек аккуратных!
В моей истории простой
Одно есть главное значенье:
Ты предназначена судьбой
Лесам дать жизни продолженье,
Но ты — из тех, кому никак
Не обрести судьбы достойной,
Кого хвастун или дурак
Счёл безделушкою настольной!
319.
СТАРЫЙ ЛАГЕРНЫЙ КОСТЁР
Расправь попону и сильней подпругу подтяни.
Мундштук потуже — чтоб с кольца закапал дождь слюны!
Осталось нам двенадцать миль, и ясно для коней,
Что и колени устают, и стремена слабей,
И что посадка седоков совсем не так бодра,
Как в те далёкие года, у прежнего костра.
Да, двадцать лет с тех давних пор прошло, но, Боже мой,
Как сквозь еловый, терпкий лес струился дух морской,
Когда надежды нас вели, и мы к плечу плечом
Скакали и с собой везли удачу за седлом…
Ну, подтянись, и вспомни как, до самого утра,
Волненье не могли сдержать всю ночь мы у костра!
Вот и тогда усталый глаз пути не различал,
И безнадёжный поиск нас, как нынче утомлял…
Так пусть мустанги, наконец, почуют, старина,
Что вдруг не давят им бока стальные стремена,
Что повод несколько ослаб, и нам пришла пора
В глубоких травах отдохнуть у прежнего костра.
Блестящей хвои дождь косой посыплется с секвой,
И сойка синяя взлетит сквозь сумерки стрелой,
И зазвенит весёлый крик в глуши лесных полян,
И белка спрячется в дупло, когда пронзив туман,
Под синевой сверкнёт огонь, — который не вчера,
А двадцать лет назад зажёг свет нашего костра.
И всё ленивей отдых наш, и молкнет разговор,
Чуть приподнявшись на локтях пошевелим костёр,
А ветер бродит меж стволов, их все пересчитав,
И наши тени по стволам вздымаются из трав,
Чтоб вместе с искрами взлететь туда, где до утра
Пять ярких звёздочек хранят свет старого костра.
Всю ночь, пока наш крепкий сон хранили звёзды те,
Мы и не слушали, что там творится в темноте:
Зубами лязгает койот, вздыхает гризли там,
Или медведь, как человек шагает по кустам,
Звучит нестройно волчий хор и дальний свист бобра, -
А мы — в магическом кругу у нашего костра.
Наутро — сойки ранний крик, или синичий хор,
И свет косой между стволов, как будто тут собор!
Зевнут, потянутся кусты, дыша голубизной,
И — дятла стук среди колонн той готики лесной,
И пробужденье в тишине шиповников и трав,
И день в сверкающем огне родится из костра!
Ну что ж, теперь недалеко — ещё с полмили нам.
Вот поворот, где край болот, Индейский Ключ, а там —
По склону наискось тропа знакомая видна,
Отметила участок наш корявая сосна,
А там… Что? Вверх корнями пни? Гнилых ветвей гора?
Но где ж священной рощи сень, и где алтарь костра?
Вот кварцевой скалы отрог, я руку ранил там.
Но сровнена скала с землёй, кровь глины по краям,
И ржавых папоротников ряд в густой грязи намок,
Но где-то вьётся до сих пор невидимый дымок,
Повсюду, где достанет глаз, след злого топора…
Да, но над этим всем встаёт дым старого костра!
А может, даже бродит здесь хоть кто-то из друзей —
Вернуть потрёпанным сердцам маяк ушедших дней.
Кружит дымок — опять пропал — и вновь, навстречу нам
Свет погребального огня разбросан по кустам.
Надежд и страхов давних дней не унесли ветра,
И двадцать лет не меркнет свет от старого костра!
Но нет: две линии стальных… Попридержи коней:
Белёной станции сарай, платформа, а за ней
Как ленты — рельсы вдоль тропы, и нити проводов,
Бегущих от ствола к стволу по тысячам крюков!
Вот и нашли мы свой Грааль! И кончена игра:
Железный путь — чтоб зачеркнуть след нашего костра…
320.
ПЕЛ ВЕТЕР В КАМИНЕ…
Пел ветер ночной над каминной трубой,
Но о чём — и не знал никто.
А женщина тихо люльку качала,
И вспомнив о том, кого потеряла,
Слезу смахнула тайком и сказала:
"Ненавижу ветер в камине!"
Пел ветер ночной над каминной трубой,
Но о чём — и не знал никто.
А дети шептали, сбившись в кучу:
"Это ведьма летит сквозь ночную тучу,
Вон, волшебной трубы слышен голос могучий,
Очень страшный ветер в камине!"
Вон,
Пел ветер ночной над каминной трубой,
Но о чём — и не знал никто.
А мужчина сидел перед очагом
И ворчал, что снегу полно кругом,
Что дрова дорожают, что стар его дом —
Не прикрыть ли заслонку в камине?
Пел ветер ночной над каминной трубой,
Но о чём — и не знал никто.
А поэт, — ведь в себе он соединял
И детей, и мужчин, и женщин — сказал:
"Как божественен этот небесный хорал,
Этот ветер, поющий в камине!"
321.
КОЙОТ
В росистых сумерках через пашню
(И страшно уйти и остаться страшно!),
Из прерий — то робким шагом, то смелым,
Хромая, крадётся бродяга в сером.
Большелапый, ушастый, виден с трудом он, -
Призрак на фоне тёмного дома.
То замрёт, то в прыжке, нелепом и нервном,
Рванётся чужак — бродяга в сером.
Эй, Карло, старина, вон твой родич на воле!
Пойди, пригласи его в гости, что ли!?
Ну что ты рычишь недостойным манером?
Чужой вам, собакам, бродяга в сером!
Да ладно, бери, что найдёшь, я ведь даже
Согласен и не считать это кражей,
Милостыню бродяге готов подать я,
Четверолапому из Серых Братьев!
322.
МОЛИТВА ВЛЮБЛЁННЫХ
Серые глаза… И вот —
Доски мокрого причала…
Дождь ли? Слёзы ли? Прощанье.
И отходит пароход.
Нашей юности года…
Вера и Надежда? Да —
Пой молитву всех влюблённых:
Любим? Значит навсегда!
Чёрные глаза… Молчи!
Шёпот у штурвала длится,
Пена вдоль бортов струится
В блеск тропической ночи.
Южный Крест прозрачней льда,
Снова падает звезда.
Вот молитва всех влюблённых:
Любим? Значит навсегда!
Карие глаза — простор,
Степь, бок о бок мчатся кони,
И сердцам в старинном тоне
Вторит топот эхом гор…
И натянута узда,
И в ушах звучит тогда
Вновь молитва всех влюблённых:
Любим? Значит навсегда!
Синие глаза… Холмы
Серебрятся лунным светом,
И дрожит индийским летом
Вальс, манящий в гущу тьмы.
— Офицеры… Мейбл… Когда?
Колдовство, вино, молчанье,
Эта искренность признанья —
Любим? Значит навсегда!
Да… Но жизнь взглянула хмуро,
Сжальтесь надо мной: ведь вот —
Весь в долгах перед Амуром
Я — четырежды банкрот!
И моя ли в том вина?
Если б снова хоть одна
Улыбнулась благосклонно,
Я бы сорок раз тогда
Спел молитву всех влюблённых:
Любим? Значит — навсегда…
323.
ТОММИ
В пивную как-то заглянул я в воскресенье днём.
А бармен мне и говорит: "Солдатам не подаём!"
Девчонки возле стойки заржали на весь зал,
А я ушёл на улицу и сам себе сказал:
"Ах, Томми такой, да Томми сякой, да убирайся вон!
Но сразу "Здрассти, мистер Аткинс", когда слыхать литавров звон".
Оркестр заиграл, ребята, пора! Вовсю литавров звон!
И сразу "Здрассти, мистер Аткинс" — когда вовсю литавров звон!
Зашёл я как-то раз в театр (Почти что трезвым был!) —
Гражданских — вовсе пьяных — швейцар в партер пустил,
Меня же послал на галёрку, туда, где все стоят!
Но если, черт возьми, война — так сразу в первый ряд!
Конечно, Томми, такой-сякой, за дверью подождёт!
Но поезд готов для Аткинса, когда пора в поход!
Пора в поход! Ребята, пора! Труба зовёт в поход!
И поезд подан для Аткинса, когда пора в поход!
Конечно, презирать мундир, который хранит ваш сон,
Стоит не больше, чем сам мундир (ни хрена ведь не стоит он!).
Смеяться над манерами подвыпивших солдат —
Не то, что в полной выкладке тащиться на парад!
Да, Томми такой, Томми сякой, да и что он делает тут?
Но сразу "Ура героям", когда барабаны бьют!
Барабаны бьют, ребята, пора! Вовсю барабаны бьют!
И сразу "Ура героям!", когда барабаны бьют.
Мы, может, и не герои, но мы ведь и не скоты!
Мы, люди из казармы, ничуть не хуже, чем ты!
И если мы себя порой ведём не лучше всех —
Зачем же святости ждать от солдат, и тем вводить во грех?
"Томми такой, Томми сякой, неважно, подождёт…"
Но: "Сэр, пожалуйте на фронт", когда война идёт!
Война идёт, ребята, пора, война уже идёт!
И "Сэр, пожалуйте на фронт", когда война идёт!
Вы всё о кормежке твердите, о школах для наших детей —
Поверьте, проживём мы без этих всех затей!
Конечно, кухня — не пустяк, но нам важней стократ
Знать, что солдатский наш мундир — не шутовской наряд!
Томми такой, Томми сякой, бездельник он и плут,
Но он — "Спаситель Родины", как только пушки бьют!
Хоть Томми такой, да Томми сякой, и всё в нём не то и не так,
Но Томми знает, что к чему — ведь Томми не дурак
324.
МАНДАЛЕЙ
Смотрит пагода в Мульмейне на залив над ленью дня.
Там девчонка в дальней Бирме, верно, помнит про меня.
Колокольчики лопочут в плеске пальмовых ветвей:
Эй, солдат, солдат британский, возвращайся в Мандалей!
Возвращайся в Мандалей,
Слышишь тихий скрип рулей?
Слышишь ли, как плещут плицы из Рангуна в Мандалей,
По дороге в Мандалей,
Где летучих рыбок стаи залетают выше рей,
И рассвет, внезапней грома,
Бьёт в глаза из-за морей!
В яркой, как листва, шапчонке, в юбке, жёлтой, как заря…
Супи-Яулат её звали — точно, как жену Царя.
Жгла она какой-то ладан, пела, идолу молясь,
Целовала ему ноги, наклоняясь в пыль да в грязь.
Идола того народ
Богом-Буддою зовёт…
Я поцеловал девчонку: лучше я, чем идол тот
На дороге в Мандалей!
А когда садилось солнце и туман сползал с полей,
Мне она, бренча на банджо, напевала "Кулла-лей",
Обнял я её за плечи и вдвоём, щека к щеке,
Мы пошли смотреть, как хатис грузят брёвна на реке.
Хатис, серые слоны,
Тик весь день грузить должны.
Даже страшно, как бы шёпот не нарушил тишины
На дороге в Мандалей.
Всё давным-давно минуло: столько миль и столько дней!
Но ведь омнибус от Банка не доедет в Мандалей!
Только в Лондоне я понял: прав был мой капрал тогда —
Кто расслышал зов Востока, тот отравлен навсегда!
Въестся в душу на века
Острый запах чеснока,
Это солнце, эти пальмы, колокольчики, река
И дорога в Мандалей…
Моросит английский дождик, пробирает до костей,
Я устал сбивать подошвы по булыжникам аллей!
Шляйся с горничными в Челси от моста и до моста —
О любви болтают бойко, да не смыслят ни черта!
Рожа красная толста,
Не понять им ни черта!
Нет уж, девушки с Востока нашим дурам не чета!
А дорога в Мандалей?
Там, к Востоку от Суэца, где добро и зло равны,
Десять заповедей к чёрту! Там иные снятся сны!
Колокольчики лопочут, тонкий звон зовёт меня
К старой пагоде в Мульмейне, дремлющей над ленью дня
По дороге в Мандалей.
Помню тихий скрип рулей…
Уложив больных под тенты, — так мы плыли в Мандалей,
По дороге в Мандалей,
Где летучих рыбок стаи залетают выше рей,
И рассвет, внезапней грома,
Бьёт в глаза из-за морей…
325.
ИЗ ЛЕГЕНД О ЗЛЕ *
Ливень лил, был шторм суровый,
но ковчег стоял готовый.
Ной спешил загнать всех тварей — не накрыла бы гроза!
В трюм кидал их как попало, вся семья зверей хватала
Прямо за уши, за шкирки, за рога, хвосты и за…
Только ослик отчего-то пробурчал, что неохота,
Ну а Ной во славу божью обругал его: "Осёл,
Чёрт отцов твоих создатель, твой, скотина, воспитатель!
Чёрт с тобой, осёл упрямый!" И тогда осёл вошёл.
Ветер был отменно слабый — парус шевельнул хотя бы!
А в каютах душных дамы от жары лишались сил,
И не счесть скотов угрюмых,
падавших в набитых трюмах…
Ной сказал: "Пожалуй, кто-то здесь билета не купил!"
Разыгралась суматоха, видит Ной, что дело плохо:
То слоны трубят, то волки воют, то жираф упал…
В тёмном трюме вдруг у борта старый Ной заметил чёрта,
Чёрт, поставив в угол вилы, за хвосты зверьё тягал!
"Что же должен я, простите, думать о таком визите?" —
Ной спросил. И чёрт ответил, тон спокойный сохраня, -
"Можете меня прогнать, но… Я не стану возражать, но…
Вы же сами пригласили вместе с осликом меня!"
326.
ПЕСНЬ БАНДЖО
Ты рояль с собой в поход не завернёшь,
Нежной скрипке в мокрых джунглях не звучать,
И орган в верховья Нила не попрёшь,
Чтобы Баха бегемотам исполнять!
Ну а я — меж сковородок и горшков,
Между кофе и консервами торчу,
И под стук солдатских пыльных каблуков
Отстающих подгоняю и бренчу:
Тренди-бренди, тренди-бренди, та-ра-рам…
(что втемяшится — бренчит само собой!)
Так, наигрывая что-то в такт шагам,
Я зову вас на ночлег и водопой.
Дремлет лагерь перед боем в тишине.
Завещанье сочиняешь? Бог с тобой!
Объясню я, лишь прислушайся ко мне,
Что для нас один на десять — равный бой!
Я — пророк всего, что было искони
Невозможным! Бог нелепейших вещей!
Ну, а если вдруг сбываются они —
Только дай мне ритм сменить — и в путь смелей!
Там-то, там-то, там-то, там-то, там,
Где кизячный дым над лагерем вдали,
Там пустыней в даль седую Одинокий хор веду я —
Боевой сигнал для белых всей Земли.
Младший сын пройдёт по горькому пути,
И бесхитростный пастушеский бивак,
И сараи стригалей, где всё в шерсти,
Чтоб иметь своё седло и свой очаг!
На бадейке перевёрнутой, в ночи
Я о том скажу, о чём молчишь ты сам:
Я ведь — память, мука, город… О, молчи —
Помнишь смокинг и коктейль по вечерам?
Танго, танго, танго, танго, танго таннн…
В ясном блеске, в блеске лондонских огней…
Буду шпорою колоть их — Снова — к дьяволу и к плоти,
Но верну домой надломленных детей!
В дальний край, где из тропических морей
Новый город встал, потея и рыча,
Вёз меня какой-то юный одиссей,
И волна мне подпевала, клокоча…
Он отдаст морям и небу кровь свою,
И захлёстнут горизонтом, как петлёй,
Он до смерти будет слышать песнь мою,
Словно в вантах ветра вымученный вой —
Волны, волны, волны, волны, волны — во!
И зелёный грохот мачту лупит в бок…
Если город — это горе,
Что ж, вздохни, и — снова в море!
Помнишь песню "Джонни, где твой сундучок?"
В пасть лощин, где днём мерцают звёзд глаза,
Где обрывки туч летят из-под колёс,
Где рипят-визжат на спусках тормоза
(За окном — тысячефутовый утёс!),
Где гремят и стонут снежные мосты,
Где петляет в скалах змей стальных дорог,
Бесшабашных я зову, чтоб с высоты
Чёрным соснам протрубить в Роландов Рог:
Пойте, пойте, пойте, пойте, пойте, пой,
В гривах гор топор и просеки путей!
Гнать железных жеребцов на водопой
По ущельям к волнам Западных Морей!
Звон мой — думаешь, он — часть твоей души?
Всем доступен он — банальнейший трень-брень,
Но — смеяться и сморкаться — не спеши:
Он терзает струны сердца каждый день!
То дурачит, то печалит, то смешит,
То ли пьянка, то ли похоть, то ли ложь…
Так назойливой мелодией звучит,
Жжётся память, от которой не уйдёшь!
Только, только, только, только так —
Пустяковая расплата за тобой?
Погоди, не веселись — Вспомни всё и оглянись,
И раскаянье навалится горой…
Пусть орган под самый свод возносит боль —
Я взметну тоску людскую до звезды!
Пусть врага зовёт труба на смертный бой,
Я — бегу, смеясь меж бегства и беды.
Резкий голос мой не спутаешь ни с чем —
Неоконченная песнь надежд былых,
Издевательство над сущностью вещей
Скрыто в выкриках гнусавых струн моих!
День ли, день ли, день ли, день ли — день, да мой!
Кто послушает, а кто и прочь пойдёт,
Но останется за мной снова слово, если в бой
Рота пушечного мяса насмерть прёт!
Лира древних прародительница мне!
(О, рыбачий берег, солнечный залив!)
Сам Гермес не зря держал её в огне,
Мой железный гриф и струны закалив,
И во мне запела мудрость всех веков.
Я — пеан бездумной жизни, древний грек,
Песня истины, свободной от оков,
Песня чуда, песня юности навек!
Я звеню, звеню, звеню, звеню…
(Тот ли тон, о господин мой, тот ли тон?
Цепью Делос-Лимерик, звено к звену,
Цепью песен будет мир объединён!
327.
ВСТУПЛЕНИЕ К "КАЗАРМЕННЫМ БАЛЛАДАМ"
В КНИГЕ "СЕМЬ МОРЕЙ"
Гомер сломал и бросил лиру,
А песнь, что пели все края,
Он просто спёр на радость миру,
Пришёл и взял! Совсем как я!
Матросы, девки на базарах
В шуршанье ветра, волн, травы
Узнав напевы песен старых,
Смолчали — ну совсем как вы!
Что спёр, то спёр! Он знал, что знали.
Но ни контрактов, ни тюрьмы:
Все заговорщицки мигали,
А он — в ответ. Совсем как мы.
328.
ПОСЛАНИЕ К КНИГЕ "СЕМЬ МОРЕЙ"
Когда на последней картине земной выцветет кисти след,
Засохнут все тюбики и помрёт последний искусствовед,
Мы отдохнём десяток веков, и вот в назначенный час
Предвечный Мастер всех Мастеров за работу усадит нас.
Тогда будет каждый, кто мастером был, на стуле сидеть золотом
И по холстине в десяток миль писать кометным хвостом.
И не чьи-то писать портреты — Магдалину, Павла, Петра,
И не знать, что значит усталость, век за веком, с утра до утра.
И только Мастер похвалит нас, и упрекнёт только он,
И никого тогда не прельстит ни денег, ни славы звон,
Только радость работы на Новой Звезде: дано будет каждому там
Во имя Творца сотворить свой мир таким, как видит он сам
329.
БЛУДНЫЙ СЫН
Ну вот и пришёл я домой опять,
Так рады мне все: я с семьёй опять,
И всем-то я свой да родной опять
(Забыт и прощён мой позор!).
Отец созывает гостей на меня,
Тельца заколол пожирней для меня,
Но свиньи-то право милей для меня,
Мне лучше б на скотный двор!
А как я изящно одет, смотри,
Аж в братних глазах молодец, смотри!
Живя средь свиней, наконец, смотри,
Сам станешь свиньёй, или нет?
Ушёл я с котомкой, с худым кошельком
И хлеб жрал такой, что вам тут не знаком,
И слава-то Богу: мне в горле ком —
Чопорный ваш обед!
Отец мне советы даёт без конца.
Брат дуется, да и орёт без конца,
Мать Библию в руки суёт без конца,
Так хочется всех послать,
Дворецкий едва замечает меня,
И мой же лакей презирает меня.
Моральным уродом считает меня.
Ох, тошно, — не рассказать!
Пусть, всё что имел, я растратил, ну да.
Шиш нажил себе в результате, ну да.
И нечего мне показать им, ну да,
Но я ведь такой не один…
Твердят о деньгах, — тьма обид на меня,
Мол, жизнь прожигал, — сразу видно меня, -
Но только забыли, кто выгнал меня
За то, что я младший сын!
Ну, лохом и был, и казался я,
На ловких людей нарывался я,
Грошей распоследних лишался я —
Теперь — замани калачом!
Как холод и голод терпеть — я узнал,
Работать за жалкую медь — я узнал,
Со свиньями дело иметь — я узнал
Всё знаю теперь, что почём!
К работе своей я вернусь опять,
Но больше уж не попадусь опять,
И к вам уже не возвращусь опять,
Я сам себе господин!
Прощай же отец, долго жить тебе,
Мать, я напишу, может быть, тебе
Поверь, не хочу я хамить тебе,
Но, братец мой — сукин сын!
330.
ПРЕССА *
Скорей про море забудет моряк,
Артиллерист — про пушки,
Масон забудет свой тайный знак,
И девушка — побрякушки,
ЕрушалЮим забудет еврей,
Монах — господню мессу,
Невеста платье забудет скорей,
Чем мы ежедневную прессу.
Тот кто стоял полночной порой
Под штормовым рёвом,
Кто меньше своей дорожил душой,
Чем свежим печатным словом,
Когда ротационный мастодон
Пожирает во имя прогресса
Милю за милей бумажный рулон —
Тот знает, что значит пресса.
Ни любовь, ни слава не соблазнят
Боевого коня перед боем.
Да пусть хоть архангелы в небе трубят, -
Мы останемся сами собою:
Кто хотя бы однажды сыграл в ту игру,
Кто после ночного стресса
Трубку спокойно курил поутру
Тому подчиняется пресса!
Дни наших трудов никто не сочтёт,
("Таймс" не зря творит времена!)
Если молнии кто-то из нас разошлёт —
Им власть над землей дана!
Дать павлину хвастливому хвост подлинней?
И слону не прибавить ли весу?
Сиди! Владыки людей и вещей
Только Мы, — те, кто делает прессу!
Папа римский проглотит свой же запрет,
Президенты примолкнут тоже,
Вот раздулся пузырь — и вот его нет!
Кто ещё кроме нас это может?
Так помни, кто ты, и над схваткой стой
Без мелочного интереса:
Над гордыней тронов, над всей суетой —
Пресса. Пресса. Пресса.
331.
ОСОБЕННО, КОГДА ОКТЯБРЬСКИЙ ВЕТЕР…
…Особенно, когда октябрьский ветер
Мне пальцами морозными взъерошит
Копну волос, и пойман хищным солнцем,
Под птичий крик я берегом бреду,
А тень моя, похожая на краба,
Вороний кашель слышит в сучьях сонных,
И вздрогнув, переполненное сердце
Всю кровь стихов расплещет на ходу —
Я заточён в словесную тюрьму,
Когда на горизонте, как деревья,
Бредут болтливые фигуры женщин,
А в парке — звёздная возня детей,
И я творю тебя из буков звонких,
Из дуба басовитого, из корня
Терновника, или из этих древних
Солёных волн — из тёмных их речей.
И папоротник маятником бьётся:
Раскрой мне этот нервный смысл времён,
Смысл диска, вспыхивающего рассветом,
Смысл флюгера, что стонет от ветров, -
И снова я творю тебя из пенья
Лужаек, шорохов травы осенней,
Из говорящего в ресницах ветра,
Да из вороньих криков и грехов.
Особенно когда октябрьский ветер…
И я творю тебя из заклинаний
Осенних паучков, холмов Уэллса,
Где репы жёлтые ерошат землю,
Из бессердечных слов, пустых страниц —
В химической крови всплывает ярость,
Я берегом морским иду и слышу
Опять невнятное галденье птиц.
332.
РУКА ПОДПИСАЛА БУМАЖКУ…
Рука подписала бумажку — и город сдан.
Пять властных пальцев даже воздух обложили налогом,
Удвоили количество трупов, разорвали страну пополам,
Эти пять королей покончили с королём-полубогом.
Мощи полна рука поэта, хоть слабее слабых плечо,
Хоть судорогой сведены в известковом огне
Суставы пальцев, держащих гусиное перо,
Покончившее с убийцами, покончившими с разговорчиками в стране!
Рука подписала договор — и страну лихорадит нервно,
И голод, и саранча, и всё прочее — тут как тут,
Власть всемогущей руки над человеком безмерна:
Стоит накарябать имя — и свободу твою отберут.
Пять королей мёртвых пересчитают. Но излечить не смогут
Струпьев на ранах, да и по голове не погладят.
Рука управляет жалостью, рука управляет Богом:
Рука — бесслёзна.
333.
И БЕЗВЛАСТНА СМЕРТЬ ОСТАЁТСЯ…
И безвластна смерть остаётся,
И все мертвецы нагие
Воссоединятся с живыми,
И в закате луны под ветром
Растворятся белые кости,
Загорятся во тьме предрассветной
На локтях и коленях звёзды,
И всплывёт всё, что сожрано морем,
И в безумие разум прорвётся,
Сгинуть могут любовники, но не Любовь
И безвластна смерть остаётся,
И безвластна смерть остаётся.
Не умрут без сопротивления
Эти, волнами унесённые,
Эти, вздёрнутые на дыбу
И привязанные к колесу,
Пусть разорваны сухожилья —
И расколота надвое вера,
И зло, что исходит от Зверя,
Стрелой сквозь них пронесётся,
Но в осколки их не разбить никогда,
И безвластна смерть остаётся.
И безвластна смерть остаётся.
Пусть не слышно им крика чаек,
И прибой к берегам не рвётся,
И цветок не поднимет венчика
Навстречу стуку дождей,
Пусть безумны, мертвы как гвозди —
Расцветёт их букет железный,
Сквозь ковёр маргариток пробьётся,
И пока существует солнце —
Безвластна смерть остаётся
334.
ПАПОРОТНИКОВЫЙ ХОЛМ
Когда я был мал и свободен под яблоневыми кронами,
И дом напевал мне что-то, и я был счастлив,
как луга счастливы свежей травой,
Как ночь над долиной, усыпанная звёздами зелёными,
И Время меня окликало и позволяло
быть зеницей ока его — то есть самим собой,
Я был принцем яблочных городков,
знакомцем всех телег,
И когда-то, ещё в довремени, видал, как деревья
Плывут вместе с ромашками и ячменём
По свету, сочащемуся из листопада, вдоль жёлтых рек.
Зелёный, беспечный, был я приятелем всем сараям
На счастливом дворе, -
эта ферма была моим домом, — я пел
Под солнцем, которое только однажды юным бывает,
И время позволяло играть:
Его милосердием был я отмечен, играя,
Был зелёным и золотым, среди его охотников и пастухов.
Телята пели под мой рожок,
лисы звонко и холодно лаяли,
И субботний день побрякивал, медленно переливаясь,
Камушками священных ручейков.
Всю солнечность напролёт всё летело и радовалось,
Всё было воздухом и игрой,
Весёлой и водяной, как зелёное пламя трав
На лугах, где трава выше дома,
где пение дымовых труб.
И по ночам под простыми звёздами,
Когда я, воспитанник всех конюшен, скакал ко сну,
И совы прочь уносили ферму — я напролёт всю луну
Слушал козодоев, улетавших со стогами и лошадьми
Во тьму, в её мелькающую игру.
Но я просыпался, и ферма — седой бродяга —
Приходила обратно с петухом на плече,
в новорождённом дне,
Это были Адам и Дева — небо опять возникало,
Солнце становилось круглее в тот самый день, и —
Оно обновлялось, обычнейшее явленье
Рассвета, когда волшебные кони,
Сквозь раскручивающееся вращенье,
На полях восторженного и всеобщего пенья
Выходили из ржущих зелёных конюшен ко мне.
И под облаками, только что сотворёнными,
Я был счастлив: бесконечность была впереди! Вот таким
Под новым солнцем каждого дня, только рождённого,
У весёлой фермы я и лисами, и фазанами был любим,
Я беспечно бегал,
и по дому носились толпы моих желаний,
Я не беспокоился на синих небесных путях этих,
Что так мало песен рассвета
было спето временем моим:
И я не тревожился, что зелёные дети
Попадут в суровую немилость вместе с ним.
Я не тревожился этими белыми ягнячьими днями
О том, что время, ухватившись за тень руки,
не дав оглядеться,
Утащит меня при встающей луне к ласточкам на чердак,
И что однажды, скача в постель,
я услышу, как оно удаляется вместе с полями,
И проснусь — а ферма навек улетела с земли:
и нет больше детства,
Когда я был мал и свободен
у времени в милостивых руках,
Когда оно берегло меня — зелёным и смертным,
И пел я, как море поёт, в легчайших его кандалах.
335.
НАД ХОЛМОМ СЭРА ДЖОНА
Над холмом сэра Джона
Ястреб в закате на пламенных крыльях
Парит неподвижно и напряжённо.
Сумерки наползают. Ястреб лучами зрачков
Тянет, как на виселицу, к своим когтям
Разных мелких птичек — воробьёв, куличков
И прочих, занятых детской игрой — войной.
Радостно крича, к огненной виселице они летят
Над возмущённой вязовой кроной,
Пока, по берегу гордо шагая, цапля святая
Неспешно рыбачит,
Клюв — косой обелиск —
над речкой Тауи наклоняя.
Трещат искры и перья.
Праведный холм Сэра Джона
На голову надел чёрный клобук из галок. Теперь —
К ястребу, огнём охваченному, одураченные
Птички летят увлечённо,
В шуме ветра над плавниками реки,
Где идиллическая цапля
протыкает клювом плотвичек и судачков,
На галечной отмели, поросшей осокой.
Ястреб с виселицы высокой кричит: "Дили-дили,
Поди-ка сюда, чтоб тебя убили!"
А я среди крабиков, шевелящих клешнями,
Листаю страницы воды, теней и псалмов.
Я читаю смерть и в раковине, и в колоколе буйка:
Славься, огненный ястреб — у сумерек твои глаза!
Когда он висит неподвижно и неизменно
В петле огней —
Юные пташки да будут благословенны.
И свистят они: "Дилли-дилли,
Сюда, сюда: мы ждём, чтобы нас убили!",
Эти весёлые птички никогда больше не взлетят с ветвей.
И цапля, и я, мы оба печальны:
Я, молодой Эзоп,
под звонкий аккомпанемент серебристых угрей,
Рассказываю что-то набегающим ночам,
А цапля поёт гимны в дальней,
Кристальной
Долине, усеянной ракушками, — у пристани,
откуда отплывают скалы,
Где вышагивают белые журавли,
где пляшут стенки причала.
Эта цапля и я
Стоим перед холмом сэра Джона,
Ибо он — судия,
И рассказываем о вине погребального
Колокола, о птицах, с пути совращённых…
Соблаговоли, Господь,
в своём водоворотном безмолвии их спасти, Ты,
Благословляющий пение воробьиных душ!
Цапля печалится в камышах,
и я сквозь окно сумерек и воды
Вижу, как наклоняется, что-то шепча потаённо,
Цапля, которая под снежным круженьем пуха
Идёт вдоль берега, отражённая,
Рыбачить в Тауи, прозрачной, как слеза,
и сова где-то ухает,
Но желторотые птенчики больше не закричат
В ограбленных вязах на холме сэра Джона,
И только цапля,
бредущая по щиколотку в чешуйчатой ряби волн,
Творит мелодию, и я этот реквием слушаю обожжённо,
И у реки, на камне, расшатанном временем,
Под плакучими ивами,
Пока не сгустилась ночь,
В память о птичьих душах, отлетевших безвременно,
Высекаю значки нот.
336.
ЛАМЕНТАЦИИ
Когда ветреным я был пацаном
И в церковном стаде чёрной овцой
(
В соблазнительный крыжовник, в кусты
Забирался я и жадно смотрел,
И краснел, когда к земле наклонясь
И выпячивая круглые зады,
Деревенские девки сбивали
Деревянными шарами кегли:
Я любую пожирал глазами,
Я влюблялся в округлость… Хоть луны,
И легко был готов молодуху
Бросить тут же в кустах — пускай ревёт!
Когда был я порывистым и грубым,
Чёрной бестией меж набожных жуков
(
А совсем уж не ветреным мальчишкой,
Но ещё на мужика не похож,
Я всю ночь свистал, всех пьянчуг пьяней —
И рождались в канавах от меня черт-те кто
У каких-то бессчётных неведомых баб,
А кровати, раскалённые как сковородки,
Аж на весь городок мне скрипели:
"Ну, быстрей! Ну, быстрей, ещё быстрей!",
Я по клеверам разных одеял
Ненасытным жеребчиком скакал
В гуще угольно-чёрных ночей…
Когда стал я настоящим мужиком, -
И к тому же крепким, как бренди, -
Чёрный крест в нашей церкви святой, -
(
То с моим басовым расцветом
Не сравнился бы и мартовский кот:
Нет, я был настоящим быком,
И не мышек я ловил, а коров —
Ещё так далеко до того,
Когда в жилах замедлится кровь,
И кровать уже будет нужна
Моей угольно-чёрной душе
Не для скачек, а только для сна.
А когда я стал пол-мужика, -
"Поделом тебе!" — молвил мне поп, -
(
Да, не бык, и не кот я и даже
Не телёнок, а старый козёл!
И душа из паршивой дыры
Недовольная вышла — когда
Час моей хромоты подошёл,
Я брезгливо взглянул на неё
И вручил ей ревущую жизнь,
И заслал её в чёрное небо,
Чтоб нашла мне женскую душу,
Чтоб нашла мне жену для души.
И теперь вот я совсем не мужик, не мужик,
Вот награда рычавшей жизни моей —
(
Наконец-то душа моя в небе нашла
Благонравную жёнушку, чтобы та
В небе угольном ангелов зачала…
Но она жутких гарпий мне народила:
Вот Невинность поёт, Благочестие плачет,
И Воздержанность молится, и —
Скромность крылышками прикрывает мои…
И все семь добродетелей смертных со мной,
Зачумляют последний мой вечер земной!
337.
НА БЕЛОЙ ЛЯЖКЕ ВЕЛИКАНШИ.
Склон меловой теряется в кустарнике, заболоченном, диком,
Несколько рек встречаются, отталкивая волны прилива,
Кроншнепы перекликаются через речки печальным криком,
Несколько рек сливаются в полноводном горле залива.
По белой гигантской ляжке пологой горы меловой
Среди длинных, тёмных камней —
этих женщин мёртвых, давно бесплодных,
Я ночью бреду под луной, под только что зачавшей луной,
А женщины-камни всё ещё тоскуют о любви и о родах.
Их имена давно дождями с могильных камней смыло,
Но не ветер звучит над заливом — а этих женщин молитва:
Молитва о том, чтобы семя живое их освятило:
Ведь дано же сливаться рекам в полноводном горле залива!
Одинокие эти бабы
в ночной вечности изгибаются, словно обняв мужчин, и
В криках кроншнепов слышится их томленье о незачатых
Сыновьях,
и сочувствует им эта низкая ласковая гора, вся в морщинах,
Которая гусинокожей зимой тоже ведь любила когда-то.
Давно заледенели тропы, по которым этим бабам ходилось,
Под солнцем таким палящим, что впору изжарить быка,
Извивались они на телегах, где сено пахучее громоздилось,
Так что клочья его взлетали в низкие облака,
Подоив коров, они так весело на сено валились
В лунном свете с такими же юными как сами они,
И нижние юбки, лунной тенью взлетая, под ветром бились,
И радовались они полнокровно, и верили в лучшие дни.
А вы, робкие девушки, что едва за седлом держались,
Обхватив грубоватых мальчишек, — и вы, и все, и все,
Кто зелёные времена тому назад радостно притворялись
Цветочными изгородями в рассветной прозрачной росе —
Все вы, прижмите меня к себе на этой бескрайной
Поляне радостного мира: ведь прах ваш был плотью корней
Всего-то вечность назад! И рядом с корнями отчаянно,
Весело хрюкая, рылось в земле розовое лукавство свиней.
Как светились тела этих женщин, хоть в свинарнике, хоть на сеновале,
Как ляжки парней сверкали!
(Куча соломы, как седьмое небо высока!)
А те бабы, что в сердцевину солнечного куста залезали
С шершавым садовником, грубым, как язычище быка?
Куст ежевики вгонял колючки в их золотые гривы,
Неугасимым летом в лунной роще колыхались, как шёлк, тела,
И окуналась в туманное озеро,
напевавшее что-то камням счастливым,
Та, кто невестой полей в придорожном доме цвела,
И слушала, как желанная — и полная желаний — поляна
Обречённо течёт и течёт в наступающие холода,
Как визжат, суетясь на рассвете, меховые зверьки монашьего сана
Под сводами чертополоха, пока белая сова их не унесёт в никуда.
Но бесчинствуют своды леса, продираются рогами олени
Через чащи, за любовью, между факелами лисьих хвостов,
Все звери, все птицы в соединяющей их ночи это — звенья
Бесконечной цепи; и только тупые мордочки кротов
Молчат над холмиками…
А толстушки-девочки, масленые гусыни, -
(Медовые груди полны!) — как запрыгивали в кровати вы,
Под хлопанье крыльев гусиного султана… И вот, ныне —
Где ваша темнота ржаная? И эти, и эти мертвы!
А как по весне плясали их башмачки на поляне,
Даже скирды от зависти неуклюже пускались в пляс,
И светлячки-заколки летали, кружась в тумане,
И вот ничего не осталось, и следа не осталось от вас!
Не прильнут никакие младенцы
к этим сотам в голубых прожилках,
На земле Матушки-Гусыни камни бесплодно пусты.
Каменные жёны простачков-мужичков! Они ведь когда-то жили!
А сегодня кроншнепы требуют, чтобы я целовал эти рты
Исчезнувшие… Вот проезжает воз сена, но те, неугомонные,
Больше на нём не валяются. И маятники их часов
Больше давно не качаются, и чайники их запылённые
Больше никому не нужны. И запертые на засов,
Ржавеют в папоротниках кухни, как ножницы садовые,
Которыми подрезали некогда верхушки
изгородей и кустов,
Которые так непокорно всё время вытарчивали, птицеголовые…
И от голоса менестреля становилась краснее кровь.
Эти женщины…
Да, вы все — из домов урожайных, плодных —
Крепче держите меня, все, кто слышали, как уплывал
Зов колоколов в воскресенье, когда поминают мёртвых,
И дождик на выцветший двор с медных языков стекал,
Научите меня вечнозелёной любви, чтоб не увянуть ей
Даже после того, как осень засыплет могилу листвой,
После того, как имя любимой солнце сотрёт с серых камней
И с креста, заросшего травой. Даже после того…
Ну, а по другим дочерям Евы будут плакать только
Те старинные поклонники, которые их и поныне хотят,
В вырубленном навечно лесу, в котором звучат без толку
На когдатошних улицах, крики голодных лисят.
Этих мертвых, бессмертных женщин только небо любит,
и оно в них сочится,
Капая сквозь деревья: а когда-то ходили их любовники тут.
И дочери тьмы, одна за одной, как Феникс, вечная птица,
Горят и встают из пепла, и снова горят и встают…
338.
НОЯБРЬСКАЯ ГОСТЬЯ
…А у меня Тоска гостит.
Ей радостно, что дождь шуршит,
Что сквозь туман мне смотрит в окна
Ветвей обвисших переплёт,
И вот она меня ведёт
Вдоль пастбища тропинкой мокрой…
Ей нравится средь сера дня
Из дома гнать под дождь меня.
От мелких капель серебрится
Её истрёпаный наряд:
Я должен быть с ней вместе рад
Тому, что улетели птицы,
Тому, что тучи тяжелы,
Что одинокие стволы
Над выцветшей землей качает,
Что плачут мокрые кусты…
Она твердит, что красоты
Мой взгляд в полях не замечает…
Сказать ли ей, что мрак с утра,
Что эта смутная пора,
Предснежное ничто без света,
Сырые дни глухой тоски
Мне без неё давно близки…
Но разве объяснишь ей это?
339.
СОЗВЕЗДИЕ БОЛЬШОГО ПСА
Великий Сверхпёс,
Небесный зверюга
Из-за горизонта
Вскочил упруго,
Без отдыха он,
На задних лапах
Всю ночь пропляшет
Свой путь на Запад.
Пусть я — недопёс,
Но сегодня мы
Будем лаять вместе
Сквозь толщу тьмы.
340.
ПЕСНЯ В БУРЮ
Рваные тучи от края до края,
Пустая дорога блестит.
Искрами кварца брызги, взлетая,
Смывают следы копыт,
Цветов придорожных краски напрасны:
Пчёл отпугнули дожди.
Будь милой моей в этот день ненастный,
Сквозь бурю и дождь приди!
Умолкли птицы, что пели весной,
Не слышно их голосов.
Наполнен отчаяньем мир лесной —
Эльфы ушли из лесов,
Песня, звеневшая на лепестках,
Осыпалась, не кружит…
Будь моей милой в промокших лесах,
Где дождь на ветвях дрожит.
Толкни калитку — и вместо ответа
Всё кругом запоёт,
В лужах вода зарябит от ветра,
Рвущего платье твоё!
Пойдём на закат. Не беда, если даже
Ноги промочишь чуть-чуть.
Свежесть осеннего золота ляжет
Брошкой на мокрую грудь…
Ветер такой, словно волны морские
Вернулись туда, где они
Оставили раковины в былые
Доледниковые дни,
Как будто прежнее, давнее счастье
Вернули эти дожди…
Будь моей милой, милой в ненастье,
Сквозь бурю и дождь — приди!
341.
В ШИРОКОЛИСТВЕННЫХ РОЩАХ *
Всё такие же листья — опять и опять!
Им вдогонку за собственной тенью кружиться,
Чтобы в бурую кожаную рукавицу
Выцветающую землю вновь затолкать,
Для того чтобы новой и летней тенью
Одарить деревья после зимы,
Им ведь надо — вопреки живому движенью —
Уйти в глубины гниющей тьмы.
Их проткнут весенние острые травы,
Их паркеты истопчет пляска цветов…
Как другие миры — я не знаю, право,
Но, во всяком случае, наш — таков.
342.
КАК-ТО НА ТИХОМ ОКЕАНЕ… *
Раздробленно на берег набегая,
Из-за одной волны встаёт другая,
Невнятный рёв разбрызганной воды
Земле несёт предчувствие беды,
И небывалым хаосом грозит
Злых туч косматый и дикарский вид.
Они как пряди хлещут по глазам
Земли… И разбивается гроза…
Об тот утёс: его земля сама
Как щит держала… Но сгущалась тьма
Так неминуема, так велика,
Как будто близилась не ночь — века,
Намеренья которых так черны,
Что не сравнимы с яростью волны,
И что не океан, а брызги лет — …
Пред тем как скажет Бог "Гасите свет".
343.
ПРИГЛАШЕНИЕ *
Я — только на лугу ручей расчистить,
Я только отгребу немного листья,
Ну, подожду, пока вода прозрачней…
Я ненадолго… Так пойдём со мной.
Я только за телёночком… так мал он, -
Когда его облизывает мама
Шершавым языком, — его шатает…
Я ненадолго… Так пойдём со мной.
344.
ТРУБАЧ
Щёки негра…
Пляшет медная труба,
И усталость —
Словно луны под глазами,
Словно тлеющая в памяти судьба раба
Оживает кораблями и кнутами…
Щёки негра…
Пляшет медная труба.
Капли пота
В волосах блестят примятых.
Этот блеск над чёрной кожей,
Так похож он
На корону, где блестят
Агаты…
Мелодия
(пляшет медная труба) —
Так льётся
С мёдом смешанное пламя,
И ритмы
(пляшет медная труба) —
Исступленье, позабытое страстями!
Страстями —
Как рвались они к луне!
А теперь — лишь рампы свет перед глазами…
Страстями —
Как рвались они к морям!
Стёкла бара ему кажутся морями.
Щёки негра —
Пляшет медная труба.
Манишка
Жжёт жемчужной белизной…
Негр не знает,
Где мелодия споткнётся, оборвётся, как судьба,
Душу ранив неожиданной иглой.
Но горе
Через медный зев плывёт,
Смягчаясь
В золотые брызги нот.
345.
РОЖДЕНИЕ
О, поля чудес,
Где рождаются звёзды,
Луна и солнце,
И мы, как молнии,
Пронзаем ночь,
Чтоб след свой оставить
И слово своё промолвить!
346.
Земля хочет, чтоб я вернулся
к пыли осенней,
к весенней капле дождя на ладони,
3емля
хочет, чтоб я вернулся
к недопетой осенней песне
и крыльям малиновки…
3емля
хочет, чтоб я вернулся…
347.
КОНЕЦ
Нет
Часов на стене,
Нет и времени.
Даже тени
Не движутся по полу.
Не сумерки, не рассвет.
Нет
Ни света, ни тьмы за дверью…
Двери — нет!
348.
ПЕСНЯ ДЛЯ БИЛЛИ ХОЛЛИДЕЙ
Чем облегчить мне сердце
от песен и от печали?
Чем облегчить мне сердце
от печали песен?
Чем облегчить мне сердце,
кроме песен печали?
Не говори о печали,
которая пыль-седина,
И о той, что как пыль, случайно,
ветром занесена,
Та печаль, о которой мне петь пришлось —
Вся отчаяньем пропылена.
Звучит под сурдинку труба,
В тёплом воздухе медь холодна.
Горький экран телевизора
Затуманен мерцающей нотой…
Но откуда она?
ИЗ КНИГИ О КОТАХ
Из учебника старого опоссума по котоведению
(книга для детей любого возраста)
349.
КАК НАЗВАТЬ КОТА
Выбрать имя коту — это вовсе не шутка,
Это вам, извините, не песенку спеть.
Каждый кот — я отнюдь не лишился рассудка —
Непременно Т Р И имени должен иметь.
Имя первое — просто домашнее имя,
Например — Питер, Август, Алонзо, Финдлей…
Или Джонатан, Виктор, Билл Бейли и Джимми —
Это всё имена без особых затей.
Есть ещё имена утончённей, изысканней
Для котов-джентльменов и кошечек-дам:
Назовите Платоном или Одалискою,
Если имя приятным покажется Вам.
Но ОСОБОЕ имя — необходимее
Повседневного, то есть домашнего имени,
Дать должны Вы коту и его не забыть,
Ибо кот не решится без этого имени
Ни трубой хвост задрать, ни усы распушить.
Вот примеры имён этих гордых, старинных:
Мышегрозус, Муркатор, Лапист, Когтилин,
Джеликисса, Сметанция, Бомбалерина…
С э т и м именем зверь во всем мире один!
Третье имя кота есть особая тайна,
Угадать это имя не сможет никто.
Кот его не поведает даже случайно
Никому и нигде, никогда, ни за что!
Вот сидит он в раздумии непостижимом —
Значит мыслью о мысли ваш кот поглощён:
Это мысль о разительно-невыразимом-
Вырази-поразитель-невообразимом
Изо всех уникальных и тайных имён.
350.
ПЕСНЯ ДЖЕЛИКОВ
Все джеликошки к ночи началу
Выходят на крыши —
все, как одна!
Ярко сияет над джеликобалом
Джеликолепная джелилуна.
Джеликоты — чёрные с белым,
А джеликошки довольно малы.
Джелую ночь они заняты джелом:
Джеликончерты и джелибалы.
У джеликошек весёлые лица,
Джеликоты блестяще умны,
В чёрных глазах джелукаво искрится
Свет отражённой джелилуны.
Все джеликошки средних размеров —
Джликотёнок долго растёт,
Все джеликошки танцуют умело
Джеликотанго и джелигавот.
А в ожидании ночи блистательной
Джелики дремлют, свернувшись в клубок,
Джелики моют за ушками тщательно
И начищают пальчики ног.
Все джеликошки — белые с чёрным,
А джеликотики невелики.
Джелики все — как пружинные чёртики —
И джеликатны, и очень ловки.
Утром они и спокойны, и милы,
После обеда — отдых дневной:
Джелики копят к вечеру силы
Для джелитанцев под джелилуной.
Все джеликотики — чёрные с беленьким,
Все джеликошки — напомню — малы…
Если погода не нравится джеликам,
Малость попрыгают через столы.
А если солнце весь дом заливает,
Может, у джеликов отдых дневной?
Нет, это силы они сберегают
Для джелитанцев под джелилуной.
351.
ЧЕПУХОТ — ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЙ КОТ
Вот стоит ночной почтовый, к отправлению готовый,
Остаётся несколько минут.
"Кот! Куда наш кот девался?
В кошки-мышки заигрался?
Без него нам отправленья не дадут!"
Пять начальниковых дочек, и носильщик, и обходчик
Весь вокзал перевернули — где же кот?
"Где наш Кот-Чепухот?
Ох, опаздывает кот!
Без него ночной почтовый не уйдёт!"
До сигнала миг остался, весь народ заволновался,
Вдруг является спокойный Чепухот.
Из багажного вагона он проходит вдоль перрона,
Хвост трубой — к хвосту состава он идёт.
И вот он зелёным глазом сверкнул —
"ПУТЬ СВОБОДЕН!" — сказал сигнал.
На Север Севера путь наш лежит
По стучащим ступенькам шпал.
Справедливо отмечают, что за поезд отвечает
Не начальник, а скорее Чепухот:
За электриком, за нами, даже за проводниками
Он всё время наблюдение ведёт.
По вагонам он проходит,
С пассажиров глаз не сводит
В третий класс заходит он и в первый класс,
Всё обнюхав регулярно, об опасности пожарной
Он, конечно, разузнает раньше вас!
Вверх глядит и не мигает, ваши мысли понимает,
Шума, ссор не одобряет он. И вот —
В поезде всегда спокойно, все ведут себя достойно,
Если вышел на дежурство Чепухот.
С ним нельзя не считаться,
И придётся признаться:
Всё идёт, как должно идти
В почтовом ночном и ночью и днём,
Потому что он с вами в пути!
Как в купе зайти приятно: всё так чисто, аккуратно,
С вашим именем табличка на дверях.
Место заняли своё? Вот — крахмальное бельё,
И не видно ни пылинки на коврах.
Регулируйте, как надо, яркость света; ну а рядом
Вентилятор, чтоб устроить ветерок,
Есть и умывальник с краном,
Чтобы вымыться с утра нам,
Есть и вешалка для шляпы, и звонок.
Проводник к вам постучится, вежливо осведомится:
Вам покрепче-послабее утром чай?
Сзади кот-Чепухот всё запишет в блокнот,
Чтоб чего не забыть невзначай.
Уютно накрыться с головой
В свежей постели! И вот —
Вы подумаете в этот поздний час,
Что мыши не побеспокоят вас,
Ибо ими займётся кот путевой,
Железнодорожный кот!
Ночью он не засыпает, иногда блоху поймает,
Или щурится в окно на провода…
В полночь выпьет чашку чая, каплю виски добавляя,
И всю ночь он бодр и весел, как всегда.
В Шеффилде вы крепко спали, и конечно, не видали,
Как ходил он по платформе взад-вперёд,
Глазго вы проспали тоже и не думали, быть может,
Что с диспетчером был делом занят кот.
Но зато, проснувшись в Перте,
Вы глазам своим поверьте:
За полицией он сбегал на вокзал.
А когда вы в Абердине из вагона выходили,
На платформу ваши вещи он сгружал.
Он помашет вам дымчато-серым хвостом.
Этот жест вам скажет о том,
Что вы встретитесь снова
В ночном почтовом
С железнодорожным котом.
352.
КАК ОБРАЩАЮТСЯ К КОТАМ
Прочёл ты книжку о котах,
И вот теперь скажу я так:
Есть очень разные коты,
Один — как я, другой — как ты.
Один мурчит, другой молчит,
А третий цапнуть норовит.
Тот и умён, и полосат,
А этот — сер и вороват.
Хотя в стихах, поверь ты мне,
Все описуемы вполне.
Узнал ты много о котах,
Об их забавах и трудах,
Но надо рассказать о том,
КАК РАЗГОВАРИВАТЬ С КОТОМ.
Поставив правильно вопрос,
Отметим мы, что КОТ — НЕ ПЁС.
Я знаю точно: все собаки
ВИД ДЕЛАЮТ, что любят драки.
На самом деле, грозный лай
Совсем не значит: "Эй, кусай!"
Пёс, не в пример иным котам,
Бывает простодушно прям,
Он и не думает хитрить,
Конечно, если исключить
Пекинских мопсов (очень странных!)
И прочих шавок иностранных.
А уличный барбос простой
Имеет норов шутовской.
С ним просто дружбу завязать —
По подбородку потрепать,
Он лапу даст, ну а потом
Виляет радостно хвостом!
Он — развесёлый обормот!
Но пёс есть пёс, а КОТ ЕСТЬ КОТ!
Я много раз слыхал о том,
Что заговаривать с котом
Невежливо и неприлично.
Неправда! Знаю я отлично,
Что обратиться самому
Без фамильярности к нему
Не трудно: надо шляпу снять,
Чтоб уваженье показать,
И поклонясь изречь: "О, КОТ!"
А если рядом кот живёт,
И запросто через балкон
Ко мне заходит в гости он,
Я так скажу: "А-А-А, вот и Кот!"
Хоть знаю, что его зовут
Джеймс-мурри-Джеймс, а также Плут,
Но чтоб по имени назвать,
С ним надо дружбу завязать.
И прежде, чем соседский кот
До дружбы с вами снизойдёт,
Чтоб уваженье проявить,
Его должны вы угостить
Икрой, севрюгой, пирогом…
(Хоть я знаком с одним котом,
Что кроме студня одного
Не ест на свете ничего!
Съест, да ещё оближет ус —
Бывает у котов подчас
Довольно необычный вкус!)
Кот вправе ожидать от нас
Известных знаков уваженья,
Тогда и даст он разрешенье,
Не опасаясь ничего,
Назвать ПО ИМЕНИ его.
Вот я и рассказал о том,
Как РАЗГОВАРИВАТЬ С КОТОМ.
353.
НИЩИЕ
Падение темноты, холодный взгляд —
Ничто не сломит волю этих вонючих
Трагиков, которые, как фиги вразнос, поштучно,
Или как цыплят, продают беду, как еду… Они
Против каждого дня, против перста указующего
Затевают судебный процесс: весь миропорядок
Несправедлив и капризен! К Суду и к Суду ещё его!
Под узкими мавританскими окнами,
Под белыми стенами с керамикой арабесок — гримаса г0ря,
Потёртая временем — сама на себя гротеск —
Процветает на монетках жалости. И вдоль моря,
Мимо хлебов, яиц, мокрых рыб, копчёных окороков
Нищий бредёт, на деревяшке хромая,
Жестянкой трясёт
под носом у солидных хозяек,
Посягая на души не столь грубые, как у него,
Ещё не задубевшие от страданий за краем
Совести… Ночь расправляется с синевой
Залива, с белыми домами, с рощами
Миндаля. И восходит над нищими
Звезда их. Самая злая. Её надолго переживая, они ещё
С фальшивым, уродливым вдохновеньем за ней следят,
Отталкивая жалостливый взгляд
Тьмы…
354.
ОТЪЕЗД
Ещё и фиги на дереве зелены,
И виноградные гроздья и листья,
И лоза, вьющаяся вдоль кирпичной стены,
Да кончились деньги…
Беда никогда не приходит одна,
Отъезд наш — бездарный и беспечальный.
Кукуруза под солнцем тоже зелена,
И между стеблями кошки играют.
Время пройдёт — не пройдёт ощущение нищеты:
Луна — грошик, солнце — медяк,
Оловянный мусор всемирной пустоты…
Но всё это станет частицей меня…
Торчит осколком скала худая.
От моря, бесконечно в неё ударяющего,
Бухточку кое-как защищая…
Засиженный чайками каменный сарайчик
Подставляет ржавчине порожек железный,
Мрачные косматые козы лижут
На краю охристой скалы над бездной
Морскую соль…
355.
ДРУГИЕ ДВОЕ
Всё это лето мы жили в переполненной эхом вилле,
Как в перламутровой раковине прохладной,
Копытца и колокольчики чёрных коз нас будили,
В комнате толпилась чванная старинная мебель
В подводном свете, странном и невнятном.
Листья не шуршали в светлеющем небе.
Нам снилось, что мы безупречны. Так оно и было, вероятно.
У белых пустых стен — кресла с кривыми ножками,
Которые орлиными когтями обхватили шары.
Мы жили вдвоём, в доме, где дюжину разместить можно,
И полутёмные комнаты умножали наши шаги,
В громадном полированном столе отражались странные жесты,
Совсем не похожие на наши — не отражения, а жесты тех, других.
В этой полированной поверхности нашла себе место
Пантомима тяжёлых статуй, так не похожих на нас, будто их
Заперли под прозрачной плоскостью без дверей, без окон,
Вот он руку поднял её обнять, но она
Отстраняется от железа бесчувственного, почти жестокого,
И он отворачивается тут же от неё, неподвижной, словно стена.
Так они и двигаются, и горюют, как в древней трагедии…
Выбелены луной, непримиримые, он и она.
Их не отпустят, не выпустят… Всякая наша нежность,
Пролетев кометой через их чистилище, не оставив там ни следа,
Ни разбегающихся кругов — была бесформенной темнотой съедена,
И выключив свет, мы в пустоте их оставляли тогда.
А они из темноты, завистливые и бессонные,
Преследовали нас, отнимали обрывки сна…
Мы порой обнимались, как всякие влюблённые,
Но эти двое не обнимались никогда. И он и она
В жестоком тупике, чем-то настолько отягощённые,
Что мы себе казались пушинками, призраками: это они, а не мы
Были из плоти и крови. Над развалинами
Их любви мы казались небесными. Они, наверное, только мечтали
О нашем небе, едва различимом из их тьмы.
356.
МЫС ШЕРЛИ
От кирпичной тюрьмы и до водокачки
Прибой пересыпает гравий гремящий.
Груды снега теснятся, как тучи.
В этом году вода, перепрыгивая волнолом,
Всяческий мусор тащит
На кладбище щепок за прибрежным льдом.
Наваливается море неряшливое
На песчаный двор, на старый бабушкин дом.
Во дворе на песке грязная груда льда.
Умерла та, чьё бельё хлопало тут на ветру,
Как листы железа.
Та, что заботу о доме не выпускала из рук,
Против своеволия моря воевала всегда.
Как-то на клумбу герани пляшущий шквал
Пробитую гарпуном акулу закинул вдруг,
И корабельный шпангоут через окно в подвал…
Весь этот сговор стихий упрямых
Она сметала в кучу грозной метлой.
Но вот уже двадцать лет,
Как никто не защищает этот дом седой.
Она кормила его из рук, спасала
От прибоев и прочих бед —
До сих пор не вымыло солёной водой
Лиловые голыши, вмурованные её рукой
В стены, в которых море выгрызло ямы.
Никто не зимует теперь в доме.
Забиты окна,
На которые она хлеба
И яблочные пироги студить ставила…
Но что за дух тут выжил, чья теплится тут судьба,
Кому до этого дома дело, чьё это горе?
На этом упрямом пятачке гравия —
Только обломки, выблеванные морем,
По двору перекатываются под ветром мокрым.
На серых волнах чайки качаются сонно.
Труд, полный любви, — и весь пропал он.
От мыса Шерли, крошку за крошкою,
Отгрызает море мало-помалу.
Она умерла благословлённая,
А я, как прохожая, -
Мимо обломков, залапанных шквалами
Моря злобного и криворожего…
И тонет за Бостоном кровавое солнце.
Из этих иссохших камней, которые ты наполнила
Неизречённой твоей благодатью
Щедро, как молоком —
Я всё равно сумею достать её,
Напоят меня камни…
И ещё о том
Должна тебе сказать я, что эти камни
Для голубки белопенной — никакой не дом…
К решёткам и к башне рвутся чёрные волны.
357.
ЗИМНИЙ СЕЙНЕР
В этой гавани больших пирсов почти что нет.
Море пульсирует под тонкой кожей — это разлита нефть.
Качаются красные и оранжевые баркасы,
Ниже ватерлинии ободранные до волдырей,
Прикованные к причалам, старомодные, в ярких красках.
Чайка едва удерживается на хлипкой рее,
Не качаясь, хотя порывы ветра все злее и злее,
Она неподвижна, словно одеревенелая,
В сером официальном пиджачке,
И гавань качается на якоре в жёлтом её зрачке.
Посудина подплывает, как дневная луна белая,
Скользит над рыбами, словно конькобежец, пируэты делая,
Унылая, двухмачтовая, будто со старой гравюры.
Три бочки мелких крабов с неё выгружают,
Настил пирса скрипит, его едва удерживают сваи.
Раскачивается шаткое здание портовой комендатуры,
Коптильни, лебёдки, складские сараи, серые и хмурые,
Какие-то мостики вдалеке…
И не замечая стужи,
Сплетничает на невнятом жаргоне вода,
Запахи дёгтя и дохлой трески притаскивая сюда.
Для бездомных и влюблённых этот месяц —
что может быть хуже?
Море за волноломом ледяные осколки кружит,
Даже наши тени от холода синие — такой мороз!
Мы хотели увидеть, как солнце
из воды подымет рассветный веер,
А вместо зрелища нам достался этот заледенелый сейнер —
Бородатый от инея замерзающий альбатрос:
Словно бы в целлофан завёрнут
каждый поручень, каждый трос.
Скоро солнце эту плёнку слижет и пар рассеет,
И всё кругом закачается, в дымке дрожа…
Вот уже верхушка любой волны блестит, как лезвие ножа.
358.
ДВОЕ В СТРАНЕ ОБЛАКОВ
В этом краю нечего противопоставить
Скольженью господствующих над человеком облаков,
Грозной самодержавности скал и лесов.
Никакие жесты, ни твои, ни мои не в силах заставить
Их принести воды, или разжечь костёр,
Это тебе не тролли, чтоб слушаться заклинаний!
Ну ладно, утомили нас городские сады и прочий вздор,
Захотелось туда, где к тебе безразличны
звери, деревья и облака.
Подальше от подстриженных кустов и гераней,
Подальше от пронумерованных вязов (такая тоска!),
От чайных роз, ручных, гордящихся наличием ярлыка…
Вежливое небо над Бостоном нас не сумело принять —
В поисках облаков ехали мы на Север три дня.
Тут у последней границы Дерзкого Духа Снегов
Горизонт далеко. Он не ждёт никаких слов,
И на общение, как тётушки, не претендует праздно.
Тут мстительно самоутверждается всякий цвет,
Каждый вечер хвастает разлившейся киноварью, и нет
После неё ничего: ночь сваливается разом, но —
Очень уютно, для разнообразия, значить так мало:
Ведь ни траву, ни людей не заметят эти чёрные скалы —
Родоначальницы холода, твердящего, что никогда
Ни поселенцы, ни индейцы не забирались сюда.
Через месяц слова "тарелка" и "вилка" забудем мы оба.
Я к тебе прижимаюсь — скажи мне, скажи, что я здесь!
В озере бьются планеты, каждая мельче амёбы.
Молчаливые вздохи сосен поглощают голос, сразу весь!
Первозданные шорохи, подобные Лете,*
Пытаются проникнуть в палатку, сюда…
Мы проснёмся с мозгами, пустыми как вода на рассвете —
…вода…
359.
ЧЕРЕЗ ОЗЕРО
Чёрное озеро. Чёрная лодка.
Наши два силуэта
Вырезаны из чёрной бумаги.
Чёрные деревья пьют на ходу из этого
Озера… Их тени уже в Канаде.
Лёгкий свет сочится из белых кувшинок.
Круглые листья полны невнятного смысла,
Им не хочется, чтобы мы спешили —
И мы подымаем вёсла,
С веслЮ ледяные планеты
Скатываются неизвестно куда…
Дух черноты и в нас, и в рыбах, и в этой
Коряге, которая прощается навсегда…
Между кувшинками
Распахиваются звёзды.
Не ослеп ли ты
от свеченья этих молчащих русалок,
Этих душ, изумлённых нашествием темноты?
360.
ДУША ИВЫ
Я знаю глубину. Я в неё проникла
Корнем. Но ты боишься глубин.
А я не боюсь — я там была, я привыкла.
Может, во мне ты слышишь море?
Неудовлетворённость его? Или верней,
Голос пустоты, твоего сумасшествия?
Любовь — только тень. Ну не плачь по ней!
Послушай: её копыта всё тише,
Она ускакала — табун коней…
Всю ночь вслед за ней буду скакать… Ты услышишь —
И голова твоя станет камнем,
Останется эхо, эхо, эхо…
А хочешь услышать, как звучит отрава?
(Это не я, это ветер, ветер!)
Это не яд — капли дождя…
Я пережила не один закат,
Я до корня опалена,
Красные нервы горят и торчат.
Я разрываюсь на куски,
Они разлетаются во все стороны,
Ветер такой — не перенести!
И я не в силах не закричать.
Луна безжалостна, она меня тянет,
Она — жестокая и пустая!
Её сиянье меня убивает —
А вдруг, это я её поймала?
Ну, отпускаю её, отпускаю —
Она ведь плоская, и такая малая…
Как же твои страшные сны
Овладевают мною? Ответь!
Во мне всё время крик твой живёт,
Ночью взлетает он, хлопая крыльями,
Когти хищно ищут, что полюбить!
Я так боюсь невнятного, тёмного,
Что спит во мне. И целый день я
Чувствую мягкие перистые шевеленья
Зла.
Облака проплывают и исчезают,
Не облака — лики любви.
И я вся дрожу оттого, что они…
Мне не вместить в себя большее знанье…
Что это, что это, чьё это лицо?
Смертоносное в паутине ветвей,
Змеиный яд его поцелуев
Парализует волю. Бывают
Очень мелкие повседневные ошибки,
Но они убивают, убивают, убивают…
361.
ЛИХОРАДКА
Чиста? Что это для меня?
Адские языки огня
Тусклей, чем тройной язык
Жирного Цербера, пыхтящего у ворот.
Но и он не слизнёт
Пламя сухожилий тех —
Грех. Грех. Крик
Сухой как дерево. Не исчезнет вечно
Запах гаснущей свечки.
Любовь, любовь…Дым ползёт
Шарфом Айседоры.
Вот скоро
Он обмотается вокруг моего горла —
И зловеще, за колесо…
Тогда все эти жёлтые дымки и
Вообще всё
Останется внизу:
Не взлететь ползу-
чей стихии!
Дым. Шарф. Вокруг всей Земли.
Задушит всех старых, слабых,
Младенца в коляске, ещё тепли-
чного, и все прозрачные, призрачные
Орхидеи, раскинувшие висячий
Сад, и леопарда, которого ад
Изрыгнул (Шкура от радиации бела!).
Погиб, не прошло и часа!
Сколько зла, зла, зла…
Дым накрывает тела
Развратников. Пеплом Хиросимы
Въелись в них частицы зла. Во всех.
Грех. Грех…
Милый! Я всю эту ночь из мглы
Светилась. И от бессонного
Мерцанья — простыни стали тяжелы,
Как поцелуи прокажённого…
Три ночи, три дня —
Вода, лимон, куриный бульон…
Но как меня
Тошнит! Я слишком чиста
Для тебя, для него, для того…
Тело твое оскорбление для меня,
Как для Господа — Мир Божий!
Я — светильник. Моя голова — луна.
Моя золотистая кожа
Из японской бумаги: она так тонка, и
Она устала! Она такая…
Неужели мой жар, мой свет
Не изумил тебя? Нет?
Да ведь совсем отдельна я!
Огромнейшая камелия!
Вспыхиваю вдали, вблизи — устала!
Вот, вот — ввысь! — взлёт…
Бусинки расплавленного металла
Летают.
Любовь — столб девственного огня.
Любовь и я. Розы вокруг меня.
Что-то невнятное — мимо…
Поцелуй… Херувима?
Розовое — весь мир,
Но не с тобой, не с ним, не с тем…
Все мои "Я" разлазятся,
Как старая юбка бляди!
В рай! В Эдем!!!
362.
ТУДА
Далеко ли ещё?
Далеко ли?
Колёса Круппа крутятся.
И в центре этой крутящейся воли —
Рожи горилл оголтелые.
Стук не устаёт, выбивая
С громкостью пушек:
"Нету его, нету его, нету…"
Это Россия. Это —
То, через что должна я
Пройти. Я тащу своё тело —
Та ли война, или другая —
Через солому теплушек…
Взятку дать? Вздор!
Да и что едят эти колёса, колёса,
Закреплённые на дугах рессор,
Ненасытные боги?
Отпустить серебряный поводок воли?
Далеко ли ещё?
Далеко ли?
Неумолимые боги
Знают только одно: "туда".
Я — опущенное письмо.
Я лечу к какому-то имени
И к двум глазам. Ну да,
Может, к себе самой?
Будет ли там хлеб,
Будет ли там тепло?
Грязь. Тут такая грязь!
Остановка в поле.
Не слазь!
Далеко ли?…
Медсёстры проходят ритуалы
Омовенья под кранами.
Вода — как монашеские вуали.
Сёстры прикасаются к раненым.
Кровь и поныне вперёд посылает мужчин,
(их ведь всегда посылали…).
Палатки. Кукольный госпиталь.
Крики. Оттуда ли?
Снаружи
Руки да ноги валяются грудами.
А мужчин, точнее то, что
Осталось от них — ведь ни один не цел —
Эта кровь толкает вперёд, вперёд
Эти поршни —
В следующую милю,
В следующий час, день, год…
Несколько поколений сломанных стрел.
Далеко ли?
Далеко ли ещё? Не знаю…
На ногах у меня грязь,
Красная, скользкая, густая —
С этой земли я встаю в агонии,
Я ребро адамово,
Не в силах стереть ничего — ни
Прошлое, ни саму себя я.
Паровоз оскалился, дышит, пар выпуская —
Зубы дьявола…
Я в вагоне.
В конце всего этого есть минута такая —
Капля росы без боли…
Далеко ли ещё?
Далеко ли?
Как невелико, как незаметно
Это место, куда я…
Но отчего все эти препятствия?
Не знаю. Тело
Женщины.
Юбки обгорелые. Маска смертная.
Люди в чёрном.
Кто-то над ней молитвы читает.
Дети в венках из цветов.
Грохот взрывов,
Щёлканье ружей мелкое.
Нас опять огонь разделяет.
Неужели нет спокойного места,
Которое просто
Образовалось бы в воздухе,
Так чтоб никто до него не дотронулся?
Не бывает!
Поезд
Тащит себя и вопит,
Этот зверь знает только движенье,
Только алчное "туда, туда, туда"…
Вспышки освещают лицо в пятнах красных и чёрных…
Я похороню раненых,
Сосчитаю и похороню мёртвых,
Пусть их души
Корчатся в росах очищенья.
И фимиам испарится из моего следа.
Качаются вагоны.
Да это ведь колыбели! Это —
Я вылупляюсь из коконов прошлого,
Из этих лиц, тоски, досок, бинта —
И вот из чёрного вагона, переехавшего Лету,
Выхожу к тебе, как младенец чиста.
363.
ОВЦЫ В ТУМАНЕ
Шагают холмы в белизну.
Люди ли, звёзды ли,
Разочарованно глядят на меня.
Белый вздох остался от поезда.
Ах, ржавый цвет медлительного коня!
Стук копыт, грустящие колокола.
И всё утро
темнее становится утро,
И гуще мгла…
Позабытый цветок одинок.
Во мне, в глубине тишина.
И сердце сжимается:
Даль полей — и конца ей не вижу,
Прямо в небо грозит увести она,
В эту беззвёздную и сиротливую
Тёмную жижу.
364.
СЛОВА
Удары
Топоров, и деревья звенят всё сильней.
Эхо за эхом —
Разбегается в стороны топот коней.
Сок сосен — как слёзы,
Он хлещет уже водопадом,
Чтобы озеро скрыло скалы
И снова зеркалом стало.
А рядом —
Белый череп когдатошней жизни.
Зелёными сорняками
Его заплетает трава…
Через годы и годы
На дороге встречаю всё те же слова.
Но они постарели…
Вроде так же копыта стучат,
И разносится топот, совсем как тогда…
А на самом деле
Эту жизнь направляют
Неподвижные звёзды со дна пруда.
ЩЕДРОСТЬ
(Из книги стихов, вывешенной целиком на сайте В.Б.)
365.
Названье этого городка никак не вспомнить…; яркий, шумный,
он дрожал от ярмарки, флагов, лета — людей было столько,
что яблоку негде упасть — очень французский, нарочито остроумный,
казалось, что вся Европа сидит тут на пляже, или за столиками;
воздух в пятнах, в бликах солнца, как на картинах Монэ,
широченные пляжи; ах, да — это где-то возле Динара,
город с названьем, в котором ещё дефис — в Нормандии, кажется мне,
или в Бретани? Отлив обнажал огромность
песка, откатывался тяжко и яро
Я жил в открытке. Дул холодный ветер, но
я сделал хорошую акварельку,
вот она у меня на стене. И хоть было это давно,
время пробегает, ничего не меняя, по её поверхности мелкой,
отмели приливом не покрылись, и крошечные
фигурки вдали — человек прогуливает собаку. И так спокойны
краски, их время не тронуло. Но оно отчуждает.
Столько смертей — настоящая бойня!
Эта безумная коса слепо косит друзей, и цветы, и лето,
могильный городок у моря занимает всё больше места,
и единственное оставшееся искусство — это приготовление к молитве.
Так вот для моего Hic Jacit эпитафия: "Здесь
лежит Д. У. И место это вполне подходит, чтобы умереть". Да, так и есть.
366.
СИМВОЛЫ
I.
Облик Европы завершён был в девятнадцатом веке
газовыми лампами, томами энциклопедий, дымом вокзалов,
расплывшимися талиями империй, любовью к инвентарным
описям в романах, хаосом идей с крикливых базаров.
Переплетённые многотомья вторили параграфам городских кварталов
с вычурными дверями переплётов; толпы на полях ждали
перехода на другую страницу, голуби гулькали эпиграфы
к следующей главе, где старые булыжники обозначали
вход в лабиринт запутанного сюжета; разнообразные ереси витали
над анархическим кофе в дымных кафе (сидеть на улице холодно),
две зелёных бронзовых лошади против оперы с запертыми дверями
сторожат замкнутую площадь, как держалки для книг,
пока запахи разлагающегося столетья плывут над садами
вместе с запахом старых книг, прикованных цепями
в Национальной Библиотеке… Под взглядами средневековых святых
перейди через мост в наши дни — свет обернётся обычными фонарями —
оглянись на липы бульвара, окутанного зелёной и палевой
дымкой тумана, заглушившего цоканье лошадей,
на кареты оглянись, на шелковые шляпы, на широту морали
(скажем хоть бальзаковской), и тут же вернись к своей
эпохе пепелищ, опустошенных домов,
дальних фабричных труб, удлиненных столбами дымов.
II.
Вдали от улиц, бурлящих, как романы, печалью столетья,
вдали от набросков Кёльвица, боль эмигранта есть ощущенье,
что язык его переведён бедно, что синтетическая аура
чужого синтаксиса, чуждое построенье
фразы — иссушает неповторимость деталей, уничтожает скрип солнца
на подоконнике в краю детства и сена,
под дверью сарая смазывает чёткость тенИй.
И скатерти в кафе — будто написала их академическая кисть.
Короче, вся выдуманная Европа оборачивается театром.
А в этих иссушенных отсутствием истории краях есть
только отзвук того, что читал ты, и много поздней
всё где-то напечатанное становится реальным:
каналы, церкви, ивы, кучи грязного снега.
Вот она, эта зависть, которой мы все подвластны — не приходится с ней
спорить нам, читателям, поглощателям дальнего:
она подметает страницы нашего сознанья, как мостовую,
или взрезает как поле, где след пера прокапывает траншею.
Мы тоже оказываемся в числе тех, кто избрал такую
судьбу: шарфы перистых облаков превращать в прощанье
с оперной дивой: потолок с херувимами,
полные каменных фруктов рога изобилия —
всё, созданное для тех, кто верует в целительность музыки. И поплыли
кучевые огромные облака, как самосвалы грохоча в движенье
пустыми бочками газет; вера в спасенье искусством стала нас покидать,
и старые офорты мы превращаем снова в травлёные изображения,
которые на мокрых булыжниках и на крышах проступают опять и опять.
III.
Булыжники собраны в кучи, как срубленные головы,
крыши тянутся друг к другу через улицу пошептаться, стена
вся в символах, обрекающих звезду Давида. Серые лица
осторожно отворачиваются друг от друга. Луна
задергивает тонкие занавески под грохот сапог,
разбитые стекла рассыпаются брильянтами по тротуару, и вот —
безжалостное молчание проглатывает прежних жителей,
и символы, и слова, которые ни одна улица больше не произнесёт
и не осмелится вспомнить, почему всё это произошло.
А сегодня — дубль того фильма: туман ложится на мостовые,
на "этнические чистки". Загораются юпитерЮ —
выплывают декорации к фильму, тени свастик,
газовый свет расставляет точки и запятые
в бесконечной фразе улицы. (Стоп кадр.) Пора…
Мимо закрытой оперы, проносятся листья лип.
Люди с глазами цвета копоти встали
в очередь за хлебом (Стоп-кадр.) Экспрессионистские углы старого
города… Всё последующее идёт с оркестровкой постиженья
того, что будет; и символы, повторяющиеся над аккуратным убранством,
и голос кантора, и древний язык, запрещавший изображенья,
обретают смысл надмирный и бесстрастный.
IV.
Эта туча была Европой. Она расплывается за колючими
ветвями железного дерева, древа жизни. Над моим островом
висит грозовая туча на гребнях белых и остановленных
лавин. Снег, ледовые походы, бураны на экране. И так просто,
только границы и политика меняются в новостях всё тех же, старых,
а за ними хромые волки — красные ягоды вместо глаз —
их беззвучный вой клубами дыма тянется, тает,
как замёрзшее неподвижное облако над мостами.
Баржа-Польша медленно плывёт по теченью
под медлительный и торжественный трубный глас.
Петербург — шпили в облаках. Облака забываются как битвы — полностью.
Как снег весной. Как зло. Всё что казалось мраморным — только вуаль. Играй,
Тимон, играй, проклинай любые дела — все они подлые,
пусть большие волны безо всякой пользы перехлёстывают через край.
Твоя тень при тебе остаётся, разве что юрких крабов пугать,
и они застывают, пока не пройдёшь ты. А это облако
приносит весну вавилонским ивам Амстердама: они опять
распускаются, как толпы у Писарро, на мокрых ветках бульвара,
дождик тонкой проволокой не устаёт Нотр Дам оплетать.
Слово "Краков" звучит вдали как артиллерийские залпы. Танки.
Танки и снег. Толпы. Изрешеченные пулями стены
ватой времени затыкают свои раны и ранки.
367.
Будто наклонили фитиль Земли… и над ней
появилось пятно на стекле серого неба,
и пошел аккуратный дым с полей,
заполыхал октябрь в Нью — Хэмпшире: густо и немо
скошенные листья кружились в свисте кос,
и сумЮх уже совсем не розовый,
и послышался скрежет кружащего сокола
над шёлком асфальта, за пылающим озером,
над рыжим недвижным зеркалом леса,
над обгоревшей стернёй кукурузы высокой;
её иссохшие стебли, связанные вверху как вигвамы,
похожи на монахов-рыцарей, которым отпущены все грехи,
и вот идут они строем, строго и прямо,
а за ними белым посланцем тёмных стихий
лёгкая снежинка землю растревожить рада,
предтеча первого снега, ястребиным пером кружась;
это тяготенье к театру, эта пестрота, эта арлекинада —
что ж это, если не зрелище специально для нас?
Весь этот церемониал — ловушка календаря
с побелевшими вдруг придорожными гостиницами,
где прибита к дверям кукуруза —
"мементо мори" тыквы — ухмылка тыквенного фонаря,
и острый запах синего дыма как лезвие узок,
аромат причащенья и разложенья в амбарах полных зерном,
вот-вот октябрьские хлопья тебя унесут в глубины
безмолвной страны. Темнота успевает сгуститься,
лампы листьев догорают над кучками пепла, а потом —
зима, где ты — восклицательный знак на белой странице…
368.
Отлив — и риф на отдельные островки распадётся…
отлив истории друг от друга их отделяет,
море приносит вонь гниющих водорослей с окраин
старого городка, где дым флагами вьётся
над мусорными кучами у рыбачьих лодок и над мрачным деревом,
в тени которого раньше сидели на корточках рыбаки;
ржавая жестянка луны прокатилась над берегом
и застряла в илистом дне жёлтой реки.
Эти затхлые каналы были частью распада империи,
парламента, плохого водопровода, недоделанных дренажей;
а ещё кто-то, у кого ирония была ностальгии сильнее,
назвал это место "Конвей",
может, оно ему и напоминало знакомый когда-то
ирландский порт с яркими лодками у причалов,
а то, что люди тут вовсе другие — разницы мало,
и вспыхивало названье в ностальгии имперского заката
над лачугами, над кучами мусора, над развешенными сетями;
но бормоча слово "Независимость", поднялся последний прилив,
и начали спускать флаги, и они расползались как дым над кустами,
бульдозеры сгребли мусор, снесли лачуги, берега оголив;
длинные лодки, будто кайманы, сползли ближе к воде,
даже мрачное дерево и его замшелые сучья
уступили свою имперскую тень тому важному месту, где
выросли белые офисы. А назад оглянуться, ну разве лучше?
Ведь это значит вернуться к вони каналов…
Ну да, больше не существует Конвей,
но зато эти строки память достала
из его лачуг, из его рыбачьх сетей.
369.
Деревня в два часа пополудни это апатия настолько сильная,
что охватывает даже цыплят и внушает желанье камням
спрятаться от солнца, и от двери до двери десяток пыльных
шагов — целая экспедиция, а пальмы и миндаль вешают головы,
и пьяные старухи рассаживаются по бортам
ломаных лодок, слишком усталые даже чтоб попрошайничать,
а у парней осоловелый взгляд, который ничего не говорит,
ни "убирайся", ни "привет"; никакого шума, даже случайного,
с моря не слышно; к этому ты привык, и даль слепит,
но иногда что-то вдруг пронизывает отмели и они выдыхают:
"кроме огромного облака, за которым следят альбатросы,
ici pas ni un rien", здесь нет ничего. А ничто, nada — это такая
улица с острыми тенями и с продавцами спокойными, как их просо.
И странно подумать, что белые башни Гранады — тоже nada,
когда глядишь на этот бело-горячий пустырь, и даже
голуби, которые взрываются стаями над Сан-Марко — тоже
nada, так же как эти мерные шаги цапли,
или круги альбатроса, патрулирующего лениво,
над крушеньем прибоя у скал, над ослеплённым заливом.
Только твоё воображение воспламеняет закатный
горизонт и окрашивает эти полчаса в цвет сожалений, когда
прибой, который старше чем твоя рука, пишет твёрдо и аккуратно:
"это ничто (nada!), и потому оно великое навсегда".
370.
Постарайся к этому не привыкать — качающиеся пушистые казуарины,
молчаливый утренний свет на лезвиях ярких трав под тобой,
грохочущее "Аве" океана, копья кораблей, белые и длинные,
грациозные чайки и цапли, перебирающий чётки прибой —
вот и всё, что тебе в твои годы остаётся и снится,
да ещё спокойное приближающееся угасание, как свет
заката на глине, да твой дар, выцветающий на этой странице:
двигалась улитка, твоя душа, вдоль единственного горизонта;
и после стольких лет —
бесконечность впереди, бесконечность и сзади,
всё, что знала, что любила она — было твоё ремесло, ну, что она
знала о смерти? — только то, что читал ты, в чужие страницы глядя,
будто меркнет фитиль керосиновой лампы, выгоревшей до дна,
будто падает ночь, но без этих звёзд, без колючих планет, без огней
большого порта, и похожа она на всепожирающее забвение;
так не привыкай к огромной луне, к ночам со шляпками гвоздей,
которые заставляют сердце спотыкаться, не привыкай к шевеленью
мыса с контуром льва, ведь всё равно уйдёшь,
восхваляя пушистое качание казуарины
и эту, так часто тебя пробиравшую, дрожь
благодарности, и вечерний свет на лезвиях трав, лёгких и длинных,
и то, как стираются с неба мачты, а затем и огни кораблей,
глядящих на свои отраженья в тёмном стекле.
371.
Я думаю о синтакисе цвета сланца, в котором
кварцевые проблески — это проблески точности слов и строк,
подмигиванье слюды — знак остроты ума.
Я не устал от выражений восторга,
но серые дни без отражений полезны, как вечером иссохший песок.
После падения сумерек я раздумываю, как избегнуть, по крайней мере,
мелодраматических, вроде смерти, пауз с восторженным словарём,
сожалений о потере, или об её отсутствии (нет любви, так нет и потери!),
но об этом надо только под сурдинку, чтоб было — как метроном
дыханья вблизи равномерного сердца.
Пауза. Опять. Пауза. Ещё. Другая…
Серая лошадь без всадника пощипывавает там, где и травы уже нет,
лошадь цвета сланца пасётся на остывшему берегу,
последние пучки выдирая,
и последний огненный разрыв — выключается свет:
солнце запирает свой дом на ночь, всё исчезает, даже сожаленье,
особенно сожаленье и раскаянье, и шум, и тоска — всё…
Только волны в темноте утешают недвижным движеньем,
этой монотонностью, всё те же старые новости не уставая таскать.
Тут — не только смертельное погромыхиванье прибоя, где мелководье чёрным
полощет горло, но что-то более далёкое, чем последняя волна,
чем острый запах водорослей, или побелевшие панцыри мертвых
крабов; что-то ещё более далёкое, чем звёзды на
чёрном небе, звёзды, "которые всегда
кажутся такими маленькими для бесконечных
этих просторов" (Паскаль), просторов, пугающих всех и всегда.
Я думаю о мире без звёзд и противоречий…
Ну, так когда?…
372.
Величественное всегда начинается словами:
"И вот я увидел" — наподобие вступительного аккорда,
а за ним клубятся, меняют форму апокалиптические облака,
и свет молчаливо ширящимся голосом мог бы сказать гордо:
"Эта взвихренная роза моря и неба расширяется на всю пустоту, пока
из неё выходят мои всадники: Голод, Чума, Смерть и Война".
А потом облака — это уже лавина черепов, катящихся потоком
по неподвижному гладкому свинцу моря. Начинаются времена,
когда штормовые птицы паникуют, и начинает бить колокол
в голове от качанья волн — звука такого на свете и не бывало,
это колебание всего — шеи кокосовых пальм
склонились, как шеи пасущихся жирафов. На темном песке стоял я
и увидел, что темнота, с которой я уже смирился, вдруг стала
изумляющей радостью, и в обещанной мне безвестности,
в галопе бурунов, во времени и в пространстве суждено сохраняться ей
без малейшей мысли обо мне, — только изменчивость и бессмертие —
зубчатая башня скалы, через которую силуэты белых коней
летели и пенились: передавалась им радость всадников,
суматохой головокружительного хаоса полнилась голова,
радостью листа в сильном порыве ветра, когда и впереди, и сзади,
между серыми проливами медленно стираются острова.
Но разве кто осмелится спросить у грома, отчего он? Нет.
Да будет записано: "Я благодарил и чёрные дни, а не только свет!"
373.
Были бы это острова из тех мифов, где лук натянутый помнит всегда
о полумесяце, от которого произошёл он, были бы на этих островах
не просто отмели, где искрится вода,
а острые скалы, где черноволосая женщина в слезах,
и чудовище, и прочих опасностей не счесть, ну хотя бы
кальмар, что над воющими пещерами торчит канделябром.
Было бы всё это так —
разве больше внимания обращали бы мы
на письмена мелей и на всё, что мыс упрятывает во мрак?
Могли бы мы прочесть слова кружащихся альбатросов и фрегатов
на древнем алфавите авгура, узнать секреты, скрытые в их потрохах?
Когда киль скребёт по песку и птица-перевозчик удирает куда-то —
ну что такое наша память, и что действительно в наших руках?
Какие узоры распутанных нитей нам возвращает прибой,
кроме тени странника на камне, раскалённом уже с утра,
если все герои других мифологий забылись сами собой —
и тот, кто бронзу ковал, и тот, кто сотворял молнии и ветра?
Ведь это ржавое ведро — не погребальная урна.
Из серебряных струй вытканы узоры древних ковров,
то дельфины, то драконы — эта ткань волнами раскатывается бурно,
извиваясь долгим путём от Геркулесовых столбов…
На картах Карибскому морю снится Эгейское,
а Эгейскому — Карибское, где тоже полно островов.
374.
Помнишь детство? Помнишь дождь, шуршавший вдали?
Вчера написал я письмо и тут же порвал в клочки.
Ветер унёс обрывки с холмов, и порхали они,
как чайки в Порт-оф-Спейн над долиной реки;
глаза наполнились старыми горестями до краёв,
будто лежу я в постели кверху лицом
и смотрю — низкие руины остаются от тающих в дожде холмов,
и всё пробую заглушить сердца смурного гром —
это дождь накатывается на Санта-Круз, следа не оставив от синевы,
щеки мокры, за последний луч солнца ухватываются холмы,
пока не исчезнут, а потом — далёкий шум реки, волны травы,
тяжелые горы… Тяжёлые облака тканью лиловой тьмы
последнюю яркую трещину затягивают, и мир
спешит возвратиться к мифу, к зыбкой молве,
к тому как было уже однажды, да, было однажды…
Помнишь похожие на колокольчики красные ягоды в траве,
кустарники вдоль дороги и церковь в конце неопытности,
и шум ля ривьер Доре, сквозь деревья слышный едва,
запах свиной сливы, которую с тех пор я ни разу не нюхал,
длинные тени на маленьких пустых дорогах, где сквозь асфальт — трава,
от мокрого асфальта подымается варёный
запах, и повлажневший воздух ненадёжен, зыбок,
а потом дождь зачёркивает часовню Ла Дивина Пастора
и жизнь, состоящую из невероятных ошибок?
375.
ИТАЛЬЯНСКИЕ ЭКЛОГИ
Возле Мантуи, на слепящей дороге в Рим
слышу я темнобурых псов латыни;
в буйной радости ветра качается рис,
а они, высунув языки, мчатся вслед машине,
их тени скользят по обочине перевода,
гладкого как дорога, мимо рисовых стеблей,
мимо каменных деревень, мимо полей;
это в зелёной дымке несутся глаголы
из учебника, это Вергилий, Гораций
мелькают между стволами тополей;
это строки Овидия летят туда, где земные боги —
давно уже безносые бюсты на тенистых и длинных
аллеях; в те анфилады, где крыши когда-то были,
несутся строки к разинувшим рты руинам,
к статуям цезарей, чьи пресловутые тоги
уже давно состоят из одной пыли.
А этот голос шуршащий в рисовых стеблях —
твой голос! Место и время своё имеют любые строки…
Ты обновил форму строф. Эти стриженые поля —
твоя щетина, прощально царапающая мои щёки.
Серые радуги зрачков. Раздутые ветром патлы…
Скажи, что ты не исчез, что ещё в Италии. Да…
Ты так спокоен. О, Господи! Спокоен, как земля, что уже вспахана,
как снежная пустыня, как ледяные года
твоей дальней тюрьмы — белыми остались страницы:
всё, что было на них, тирания стёрла в одно мгновенье,
но раны ссылки, которую ты разделил с Назоном,
Рим заживил. Поэзия есть правда,
следовательно она — государственное преступление.
А твои тополя мелькают на солнце.
—--
От шума голубиных крыл за окном — ну куда деться?
Это — трепетанье души, только что отлетевшей,
той, что сбросила отработанное сердце.
Солнце трогает колокольни. Звон cinquecento —
у пристаней, по которым волны бьют,
швартуются и отплывают вапоретто,
а тень странника ещё остаётся на пристани, тут,
на её качающемся квадрате. Это
он глядит на пенный пробор за паромом Харона,
который как расчёска проходит сквозь светлые
волосы, рассыпающиеся за ним,
как белый след последних, закрытых обложкой, страниц.
Или это белизна вьюги слепит меня, забеливает сосны и елки?
Иосиф, зачем же пишу всё это я,
если ты все равно не прочтёшь? Наподобие окна
раскрывается книжный переплёт во двор, где ветви голые,
где видны купола, специально созданные для упражнения,
для тренировки твоей души, кружащейся голубем
над бесчисленными медальонами венецианских волн.
Сильней дождей бьёт свет. Воскресенье.
Колокола безумных колоколен звонят. Это звон —
по тебе, который чувствовал,
что город каменных кружев будет рад
искупить наши грехи: львиной лапой он шар ухватил,
чтоб не укатился тот у ангела-хранителя из-под крыл.
Скрипичные шеи у мастерского рукотворенья,
шеи гондол у девушек — это всё из твоего мира:
и наверное, было мне указано свыше
говорить с Венецией о тебе в твой день рожденья.
В книжных лавках к полкам с биографиями — слышишь? -
тянется рука моя, и она
голубиными коготками от тома к тому перебирает имена.
Купола заключают в скобки море. Тень твоя сходит с парома,
огибает корешки книг и в конце перспективы ждёт меня.
—--
В пейзаж виноградных холмов тему ты внёс,
вот и бродит она по строфам, выравненным граблями,
затуманивая виноград, вьется дымкой вокруг холмов —
и сквозь медленный северный гимн тумана проглянет
бескрайная страна; формы её облаков
сердито меняются, едва их втащишь в конкретный мир,
между ними — дыры. В голубое окно вечность зовёт —
своя судьба у каждой реальной вещи — например,
дереву надо стать дымом, голубке — эхом своего полёта,
рифме — эхом себя самой, черта горизонта исчезнуть может,
написанное прутиком на чистой странице — тоже…
Так вот, что душит эту кириллицу: белое поле, снег,
по которому с черным карканьем ходит ворон,
эта география так далека! И не только сейчас, нет —
ты всегда был там. Гибкая лапа тумана скоро
обхватит, укроет весь шар земной;
ты бывал счастлив, когда холодно и грани размыты, а не в ослепленье света,
не на этом пароме, боком скользящем к причалу,
когда путешественник гасит последнюю сигарету
под каблуком. Любимое лицо исчезает мало-помалу,
и пальцы тумана чеканно переносят его на медаль или на монету.
—--
Искрится пролив, пены бормотанье — стихи МонтЮле,
сизое море в серой соли, далее — лиловые пятна холмов
(знаешь, кактусы так неожиданны для меня в Италии),
тут, на южной грани Тиррении, сверкают имена и пальмы;
эхо твоё возникает в скалах, кудахчет в трещинах,
когда прилив убывает, а потом исчезает и не появляется вновь…
Я эти строки закинул, чтобы ловить мелкую радужную рыбёшку:
красных окуньков, морских попугайчиков, серебристую кефаль,
буйный запах поэзии, всесветный, универсальный,
кобальтовое море и самим себе удивляющиеся пальмы
в аэропорту. Я чувствую этот запах стихов:
слюда в Сицилии, волосы-водоросли, — запах свежий, древний,
он старше, чем готические соборы и подлатанные акведуки,
рыбацкий говорок якорей, грубые руки,
фразы, сохнущие на замшелых стенах домиков этих седых…
Наши строки — лишь повторение волн, их впадин, их грИбней,
когда взмахи вёсел весело скандируют стих.
Эти стайки облаков, пересекающие горизонт,
кили кораблей, врезающиеся в песок —
твой ли остров, или СальвЮтора Квазимoдо, или строки Монтале
извиваются, как целая корзина угрей?
Я вхожу в море со старой сетью, — снова всё в самом начале:
буду наблюдать, как распахиваются горизонты,
слушать ямбы волн и дождей.
С первой строчки, Иосиф, та же самая ловля слов начнётся:
дождь скандирует слог за слогом,
растворяя их в вымысле, который намного
более велик, чем наши жизни, море и солнце…
—---
В моей колоннаде кедров, где каждый ствол — буква,
где между арками океан плещет, затапливая страницы
молитвенника, где красные строки так крупны,
где раскрашены киноварью и золотом лозы, фрукты, лица —
я продолжаю слышать эхо архитектуры,
эхо строф с петербургским профилем, с колоннадой рифмы,
самозабвенно спетых человеком с тонзурой…
Проза — джентльмен солидный, поэзия — жаркий рыцарь,
копьём пера грозящий огнедышащему дракону;
на пикадорской кляче прямо он восседает.
И облако своим обликом над листом бумаги склонённого
тебя, лысеющего, всё время напоминает:
благородство и отстранёность — оденовские ритмы
того, кто провинцию у моря, поэзию с профилем римским,
всем пыльным делам и гулу арены предпочитает.
Над колоннадами кедров меня поднимает нечто,
над книгами кладбищ, над мольбою прибоя,
к твоему могильному камню несёт меня ветер вечный
затем, чтобы вниз я глянул на эту частицу горя.
Берега океана сходятся. Я на крылах отчаянных
орёл над морями, к России твое сердце несу невидимый,
оно в когтях словно яблоко, и я его возвращаю
к дубу за Чёрное море, где длится ссылка Овидия.
—--
Вечер за вечером, вечер за вечером август шуршит в хвое,
рыжий свет просачивается сквозь камни мостовой, и
тени лежат на ней параллельно, как вёсла
поперек длинной ладьи, а на сухих лужайках
колышутся головы сверкающих лошадей,
и проза колышется на грани ритма. Свод
разрастается, и по его потолку то ли ласточки,
то ли летучие мыши туда и обратно шастают,
сердце карабкается на холмы, лиловеет свет,
и благодатью глаза человека затуманены:
он приближается к дому, деревья закрывают незримые
двери. Прибой претендует на наше внимание.
Вечер — гравюра. Силуэтами на медальоне становятся любимые,
и ты, кто стихами превращает читателя в поэта.
Лев мыса темнеет, как лев святого Марка,
метафоры множатся и порхают в пещере черепа этого,
когда в заклинаниях волн, в августовской хвое жаркой
ты читаешь орнаменты кириллицы в жестикуляции веток,
когда собираются на молчаливый слёт кучевые облака
над Атлантикой, которая светится спокойно, как пруд,
и бутоны фонарей над крышами распуска-
ются, и улей созвездий вечер за вечером тут как тут —
в тёмных стеблях риса, в стеблях блестящих, голых,
в строках, сияющих жизнью, слышится твой голос.
376.
Развилка дорог. Дивина Пастора.
Облачка салфеток над "Горячими Закусками" Жана.
Жаровня на железном столике. Застолье дождей непрестанно
в бамбуковых зарослях — словно холостое гуденье мотора.
Тени судьбы всё шире, но слабеет хватка недели.
Вот и суббота. Прорастает тишина, как пучки сорняков,
она пробегает через Санта Круз над мостом, пробравшись еле-еле
сквозь столпотворенье диких сахарных тростников,
опустошает пёстрые фруктовые прилавки в Сан Хуане,
у бенедиктинского аббатства сверкают хижины под синими горками
так, словно тут кусок Кордовы. Корзины с разинутыми ртами
исчезают в густеющем вечере вместе с индийскими торговками,
исчезают мандарины, баклажаны… и эхо названья Аранчес,
и роль дона Гонзало в последней сцене спектакля, там,
в этой каменной пыльной церкви, где ты каждый раз, Чарльз,
идёшь по нефу с кашлем могильщика, как пальма прям,
чтоб схватить за руку Джокера и утащить в ад с улыбкой, похожей
на трещину в бетоне…
Но столп театрального семинара упал,
а дорога спокойна, как твой голос, и кланяется низко, как может,
твоему благородству, Чарльз, она тянет дымку над собой, как вуаль,
дымка на автостраду к аэропорту выплывает немо,
спугивая с капустных полей стаи цапель белых,
унося бессловесные молитвы в миф, в небо,
которое постепенно прощает всё, что было…
377.
В конце этой строки открывается дверь на синий балкон
где на перила садится чайка, скрючивая пальцы, но вскоре
она улетит — останется только образ её,
а вдали возникнет медленный звон:
это она в неторопливом ритме
бьёт крылом по металлу послеполуденного моря,
и белая страница под моей правой рукой уже идёт по курсу.
Куда ты, мой парус, — в Сицилию или на Мартинику?
В морской дали в лиловых бликах ржавеют одинаковые мысы,
белые крапинки домов, словно клочья пены, сдутые с моря, вкатились
на склоны; а эхо чайки там, где скользила её тень
между солнечными морями. Не бывает крика, радостного настолько,
чтоб вместил мою благодарность! На шарнирах петель
сердце раскрылось как дверца, каждое ребро в его свете тонет.
А в конце тень удлиняется медленней, чем тень этой
чайки на воде, сантиметр за сантиметром накрывает яркий газон.
Громкий вечерний жар одинаков, хоть в Сицилии, хоть на Мартинике:
ведь один и тот же огненный горизонт
подчёркивает отсутствие закатов, и повсюду разлит
этот беззвучный радостный свет с невыразимой силой:
ведь только смертному слово что-нибудь говорит,
и каждая фраза однажды заканчивается могилой,
или синей калиткой в небо, а порой — распахнутыми воротами,
ведущими к тому лучшему, что в нас созрело.
Единственный свет, сияющий на куполах или раковинах — вот он!
Эту страницу озарив, он снова сделает её белой.
378.
Не встроенные ещё ни в ритм, ни в сюжет
обломки воображенья роятся во тьме на задворках сознания.
"Они скакали в облака"… Неважно куда, нет,
но эту строку ставит на место необходимость рифмы "Испания",
или так: "Они скакали на белую страницу,
но с неё уже всё сметено эхом пилы, треском падающей сосны
или эхом ручья, которое в ущелье резвится".
Но ни эхо, ни ручей теперь больше мне не нужны:
ведь я этих всадников в жертву сосне обрекаю,
сосны мне интересней. И опять не получается ничего…
"Жила-была девочка Мария, но не та, другая…"
А эта строка уже тянет к рассказу и затемняется оттого,
что уходит, уходит в прозу, для которой тех ритмов нет,
она уже сюжет, фабула и всё, что связано с ней.
"Сквозь сетку дождя в Старом форте пробился рассеянный свет…
…мокрые бока пасущихся лошадей…"
Перед бурунами, на этом листе бумаги, в белой пене
на краю невысказанного, я стою перед метаморфозой, или
как монах, уставший от молитвы, а может, актёр на авансцене.
Были облака над горами, а может, и лошади тоже были,
но только за пределами того, что про них я придумать мог,
была и Мария, но не та, другая, и ручеёк,
и у Старого форта белые барашки эти,
да и Атлантика не выдумана: нет ничего на свете
свежей, чем солёный ветер с её синих строк.
379.
Верхушки хлебных деревьев, предвечернее освещенье
лимонного цвета, а ниже — зелёно-восковая листва,
на ставнях лавочек черно-зелёные резкие тени,
а изгороди бурые, оранжевые, но свет уже такой спелый, что и трава
и стены домов, и даже петух, идущий через двор
походкой вельможи, сверкают ярко и богато,
а маяк уже загорелся и лампочки за окнами, и засиял изнутри собор,
а рыбаки, как на открытке, становятся силуэтами на фоне заката,
воздух переполнен мощным запахом: хлеба пекутся,
и когда гул москитов становится всё слышнее,
когда резче углубляются колеи на дороге, а лица,
которые я всё больше люблю, углубляются и, слегка темнея,
поворачиваются в сторону сумерек под листвой кокоса, -
всё в мире становится темносиним, только море не угасает, пока
не прочертит небо с юга на север косо
последний самолёт — два цветных огонька.
И ночь настаёт, и звёзды появляются, где им велено,
на краю моря, очерчивая контуры вечности,
и вздыхает песок, а красные и зелёные огоньки
тонут там, где рождаются звёзды и светляки.
380.
После чумы — городская стена, запёкшаяся коростой мух,
Дым — амнезия ветра.
Научись, бродяга, никуда не стремиться, глянь на покой камней,
иди туда, где ни отца, чтобы его убить, нету,
ни граждан, чтоб убеждать их в чём-то,
и рефрен бурунов легче терпеть поэтому.
Теперь глаза твои — это рука дочери твоей.
Не требуй от памяти, чтобы она решала, могут ли выбирать
себе правителей мертвецы под надзором ареопага устриц, сойдя на дно;
некоторые правила поведенья ставят на них печать
молчанья, которого не нарушит никто, и только одно
существительное поясняет, как живут они вне глагольных времён
в своём белом городе, с лёгкостью отрекаясь от нас
и от всего, что мы мним основой своих трудов и тревог!
Сядь на поваленную колонну в последних лучах, озаривших Колон,
пусть врежутся в землю сведённые пальцы ног;
бабочка спокойно сядет на колено тирана;
сиди среди обкатанных волнами камней, пусть ветер ночной
подметает террасы над морем. Вот он, истинный свет: оловянное
свеченье воды, — и не сражения облаков над водой,
не чудо вспыхнувшей правды, внезапное и долгожданное,
не дожди предсказаний, — а эти отмели перед тобой,
нежные, как голос Антигоны на пустом
берегу, когда боги удаляются, удаляются, как в горах гром.
С ФРАНЦУЗСКОГО
381.
МАЯКИ
Рубенс — позднее лето в цветенье ленивом,
Пуховик, где от плоти устала любовь,
И колышется жизнь, словно волны прилива,
Словно марево, в небе лишённом ветров.
Леонардо — глубины зеркальных затмений,
Где улыбками ангелов отражены,
Проявляются лишь недоступные тени
Ледниками и соснами скрытой страны.
Рембрандт — сумрак больницы, наполненной стоном,
Под гигантским распятьем в пространстве ночном,
Где молитвы и слёзы — в тумане зловонном,
Рассечённые зимним и резким лучом.
Микеланджело — страшный простор без предела,
Где повсюду Геракл перемешан с Христом,
Где в закат устремляя тяжёлое тело,
Саван пальцами рвёт исполинский фантом.
Эта ярость боксёра, бесстыдство сатира —
В красоту обративший трущобную ржавь,
Ты — великое сердце средь чванного мира,
Хилый, жёлчный Пюже — горький царь каторжан.
А Ватто — карнавал полумасок влюблённых,
Где в хрустальных подвесках играет шандал,
И сердца, как порхающий рой махаонов,
Загораясь, летят в этот ветреный бал.
Гойя — рожи старух в зазеркальном кошмаре,
Голым девочкам мерит чулки сатана,
Ведьмы в чёрном котле чей-то выкидыш варят,
И соблазном несёт от любого пятна.
Это озеро крови под зеленью елей,
Падших ангелов тайный и мрачный приют,
Это Делакруа, чьи фанфарные трели
Вздохам Вебера смолкнуть в лесу не дают.
Эти все богохульства, проклятья и крики,
Устремленье к восторгам, молитвам, слезам,
Это — эхо в глуши лабиринтов безликих,
А для смертных — божественный, тайный бальзам.
Это — крик часовых от столетья к столетью,
Зов стрелков, затерявшихся в чаще лесной,
Это — голос команды, грохочущий медью,
Это — свет маяков над стеной крепостной!
И воистину, Господи, лучший свидетель,
Что храним мы достоинство смертных людей,
Этот огненный вопль, эти волны столетий
У подножия вечной твердыни Твоей!
382.
ИЗ "НЕОКОНЧЕННОГО РОМАНА"
В немецкой маленькой пивной…
Ах, Мина-Линда, что с тобой?
Зачем тебе быть не собой
С такой черёмуховой кожей?
Ведь нежным детским голосам
Нет смысла подражать басам.
Ach, Du, mein lieber Augustin, там
Свистит на улице прохожий.
Софиенштрассе… Ах, постой:
Та комната и шкаф резной,
Диван с накидкой кружевной
И на плите фырчащий чайник,
В кистях портьеры на окне,
И "Остров мёртвых" на стене,
И пеньюар, навстречу мне
Распахнутый, как бы случайно…
Что нам за радости даны?
Саарбрюкен. Улицы темны.
Дитя проигранной войны,
Ты ничему давно не рада.
Плечом подёрнуть, соблазнять…
И вот выходишь ты опять
Себя на улице продать
Всего за плитку шоколада.
Да мне ль тебя судить? Ну, нет!
О нищем счастье нищий бред.
И если чудеса тех лет
Отыщутся когда-то после —
Их не узнают, не поймут
Но люди так ведь и живут,
А поцелуи их бредут
За ними вслед, как отсвет поздний.
Ну что мне в жизни может дать —
Постели и тела менять?
Себе всё время изменять?
Как будто смена декораций
Откроет новые края!
И словно я — опять не я,
Но будет снова тень моя
В руках похожих раздеваться…
Душе не легче, не трудней,
Миг счастья — мига не длинней.
Что ж делать с этой кучкой дней,
Что делать с этими ночами?
Там, где я жил, где умирал,
Любил… Да нет — квартировал!
Как шум проспектов, я стихал,
Как город, уходил в молчанье.
Дурацкие года, пока
Мы строим замки из песка,
Любовь мелькает и тоска,
Смешенье мыслей и агоний.
На швайку шило я менял,
Псов от волков не отличал,
И если плохо роль сыграл,
То значит — ничего не понял!
Есть в городе квартал такой,
Между казармой и рекой.
Там расцветали в час ночной,
Как цвет люцерны, груди Лолы…
Я никого не знал нежней.
В борделе меж цветных огней
Я столько раз ложился с ней
Под заиканья пианолы!
Её волос густой поток
Стекал чуть ни до самых ног…
Любой и каждый, впрочем, мог
Хоть в будни с ней, хоть в воскресенье.
Она всё занята была:
Солдата своего ждала,
Копила деньги и жила
Надеждою на возвращенье.
Полно в Саарбрюкене солдат,
А к ночи — штатские спешат:
Тебе ведь, Лола, каждый рад!
Накрась ресницы — рассветало,
Ещё по рюмке, и пора…
Так глупо кончилась игра:
Однажды, в пять часов утра —
Хмельной драгун… Удар кинжала…
Всё гуще небо и мрачней.
Вот пролетел косяк гусей
Над набережною моей
(Река — темней пивной бутылки…).
Глазами я их провожал,
Их горький крик меня пронзал,
И показалось — я узнал
В нём Райнера Марию Рильке…
383.
ЗАВЕЩАНИЕ
Я словно ива загрущу,
Когда Господь, отмерив дни,
Мне скажет, хлопнув по плечу:
— Так есть ли Я? Пойди взгляни!
Тогда поминки справлю я
По всем на свете — пей до дна! -
Ещё стоит ли та сосна,
Что мне на гроб пойти должна?
Я б на кладбище в этот раз
Кружной дорогой зашагал,
Я просачкую смертный час,
Как раньше в школе сачковал.
Пускай меня ханжа любой
Последним психом назовёт,
Пускай ворчит — я в мир иной
Отправлюсь задницей вперёд!
Но до того, как флиртовать
В аду с фантомами блядей,
Ещё подружку бы обнять,
Ещё залезть под юбку ей,
Ещё раз ей "люблю" шепнуть,
Глаз не сводя с её лица,
И хризантему протянуть:
Что ж, это — роза мертвеца!
Пусть Бог внушит моей жене,
Что я всегда был верный друг.
Чтоб уронить слезу по мне,
Ей не понадобится лук…
И лучше б муж её второй
Был точно роста моего,
Чтобы пиджак потёртый мой
Налез, не лопнув, на него.
Моё вино, мою жену
И трубку я отдать готов,
Но пусть — иначе прокляну! -
Не трогает моих котов!
Хоть был я человек не злой,
Но чуть обидит одного —
Тотчас же грозный призрак мой
Придёт преследовать его!
Вот жёлтый лист упал во прах,
И завещанье надо спеть.
Пускай напишут на дверях:
"Закрыто. Перерыв на смерть."
Зато уж от больных зубов
Меня избавит смертный сон…
Заройте без надгробных слов
В могиле братской всех времён
384.
И МЕДНЫЕ TPYБЫ
Я сторонюсь всего, что шумно и публично,
Живу себе в тени, почти что буколично,
Я славе не хочу платить собой оброк,
На лавровых венках я дрыхну как сурок.
А мне твердят кругом — раз у тебя есть имя,
То ты в большом долгу перед людьми простыми,
Чтоб славу поддержать, мол, выстави на свет
Все потроха свои и каждый свой секрет.
О, трубы
Славы стоустой!
А проку
От вас не густо…
Могу ли я забыть простую осторожность,
Хотя реклама мне охотно даст возможность
Подробно рассказать о том срыванье роз,
При коем так важна экстравагантность поз.
Но если рассказать, какие Пенелопы
Когда и где и как мне подставляли попы,
О, сколько на земле прибавится блядей,
И сколько пуль схвачу я от своих друзей!
Эксгибиционизм претит моей природе,
Болезненно стыдлив я при честном народе:
Известную деталь не видит взор ничей,
Помимо баб моих или моих врачей.
Я вовсе не хочу бить в барабаны хером,
Чтоб выбить гонорар досужим хроникерам,
Мне вовсе ни к чему искать скандальных сцен,
Как флаг перед толпой вздымая старый член.
Одна из светских дам ждала меня нередко
В своем особняке на шёлковой кушетке,
И — что rpexa таить — принёс я от неё
В известных волосах известное зверьё.
Но кто мне право дал для шума и рекламы
Так посяrать на честь прекрасной этой дамы,
Чтоб в чей-то микрофон рассказывать о ней:
Сама маркиэа Эн мне напустила вшей!
На небе ложе мне почти уже готово —
Не зря отец Дюваль своё замолвил слово.
Друг другу мы грехи привыкли отпускать —
Ему к лицу "аминь", а мне — "ебёна мать"…
Но разве стану я писать во все газеты,
Что раз его застал я у моей Лизетты.
Под пение псалма — не вру, чтоб я оглох! -
В тонзуре у него она искала блох!
Но с кем же, чёрт возьми, я должен спать отныне,
Чтоб развязать уста бессовестной богине?
Гитару прочь с колен — и стану знаменит,
Любой кинозвездой гитару заменив!
Чтоб возбуждать толпу и журналистов тоже,
Которая из звёзд мне одолжить предложит
Свой популярный круп, а может быть, как знать
В придачу две горы, чтоб альпинистом стать?!
Трубили бы вовсю, наверно, трубы славы,
Когда бы я болтал налево и направо,
И бёдрами качал, как та мадмуазель,
И тут же удирал стыдливо, как газель…
Но непонятно мне, скажу вам между нами,
Зачем играть в любовь, переменясь ролями?
Тем более — сей грех немного славы даст:
Давно уж не в цене банальный педераст.
Есть тысяча один рецепт и кроме этих
Для тех, кто хочет фи-гурировать в газете,
Я ж для людей пою, а если не хотят —
Все песни я готов заткнуть в гитару взад!
Мне вовсе ни к чему блестящая обуза,
Я песенки пою, почёсывая пузо,
И славе не хочу платить собой оброк:
На лавровых венках я дрыхну, как сурок.
0, трубы
Славы стоустой!
А nроку
От вас не густо…
385.
АМСТЕРДАМ
Вот он — порт Амстердам.
Тут поют моряки
От невнятной тоски
На пути в Амстердам.
Тёмный порт Амстердам,
Там, где спят моряки,
По пустым берегам,
Как без ветра флажки.
Грязный порт Амстердам,
Там, где мрут моряки
Среди пива и драм
От рассветной тоски.
Странный порт Амстердам,
Рай земной морякам —
Из густой духоты
Их родит океан.
Старый порт Амстердам…
О, как жрут моряки!
Пятна по скатертям
От вина и трески.
Только зубы блестят
И удачу грызут —
Звёзды с неба сжуют
И соляркой запьют!
Рыбой пахнет весь мир —
По три порции взять,
И ручищами кружку,
И — рыбы опять…
Только громко поржать,
Да словечко загнуть,
Да вставая, ширинки
Кой-как застегнуть…
Шумный порт Амстердам —
Так танцуют они:
Трутся брюхом о брюхо,
Облапивши дам.
Так танцуют они,
Словно солнца плевки,
Гордо смотрят глаза,
А шаги нелегки,
И прогорклой гармошки
Пронзительный скрип,
Резко вывернув шеи,
К их смеху прилип,
И гармошка хрипит,
И вся эта возня —
До рассвета, до света,
До яркого дня.
Вот ночной Амстердам.
Моряки крепко пьют;
Пьют за всяческих дам,
Там, где пьют, там и льют,
И опять, и опять
Пьют за каждую блядь,
И за дам и не дам,
И за "дам, да не вам".
Пьют за гаврских,
За гамбургских — где они там!
Пьют за тех, кто даёт
За один золотой,
И сморкаются в небо,
Утираясь луной…
О неверности женской —
Ну что тут сказать!
Всё, над чем я ревел —
Им на это — нассать!
Вот он, порт Амстердааааам…
386.
НИЗИННАЯ СТРАНА
Там Северное море — последним пустырём,
И волны дюн пустынных пусты, как волнолом,
И скалы — тоже волны, обходит их прилив,
Торчат они в отливе, верхушки обнажив,
И без конца туманы — ах, за волной волна,
Восточный ветер, ветер… Послушай, вот она —
Низинная страна моя.
Готические кровли, соборы вместо гор,
И чёрной мачтой в небо втыкается собор,
Где каменные черти раздирают облака,
А нитка дней ведёт, и ненадёжна, и тонка,
Дорогою дождей к прощанию с собой.
А ветер, ветер Западный — Послушай этот вой!
Низинная страна моя.
Так низки небеса, что в них канал пропал,
Так низки небеса, что это — униженье,
Так в серых небесах повесился канал,
Так серы небеса, что нужно им прощенье,
Так ветер Северный, изодранный в куски,
Так ветер, ветер Северный — Послушай! — от тоски…
Низинная страна моя.
Италия, спустись-ка по течению Эско,
Когда блондинка Фрида превращается в Марго,
Мы, дети ноября, вернёмся в майский гам,
Придёт июль дрожащий к дымящимся полям,
А ветер — он в колосьях смеётся и зовёт,
А ветер, ветер Южный — послушай, как поёт
Низинная страна моя.
С ПОДСТРОЧНИКОВ
387.
МЕРАНИ
Скачет гордый конь без дорог и троп, и дрожит земля.
Чёрный ворон мне что-то каркает, взором ночь сверля.
Мчись, Мерани, мчись, пусть летят назад кручи горные,
Чтобы встречный вихрь уносил мои думы чёрные.
Рассекай ветра, разрезай волну,
неизбывно твоё стремление,
Торопись, мой конь,
облегчи моё сердце, полное нетерпения!
Мчись и в дождь, и в зной, конь крылатый мой.
Сквозь грозу меня мчи без жалости,
Не щади меня, знай, что всадник твой
и не думает об усталости!
Пусть навек отчизну покину я, и родных моих, и друзей,
Пусть вовек не дано услышать мне тихий голос любви моей,
Где застигнет ночь, там рассвет найду,
там и будет страна моя,
Только звёздам, моим попутчикам, тайну сердца доверю я.
Стон души моей, прах любви моей вал морской возьмёт,
Да неистовый и немыслимый твой ночной полёт!
Мчись, Мерани, мчись, пусть летят назад кручи горные,
Чтобы встречный вихрь уносил мои думы чёрные!
Пусть не будет моей могилы в той стране, что я звал родной;
Пусть любимая не уронит слёзы скорби на камень мой,
Чёрный ворон мне яму выроет в чистом поле в земле чужой,
Разметут мой прах ветры буйные и расплачутся надо мной.
Обречённой души стремление понапрасну не пропадёт —
Ведь тропу, что тобой протоптана, незнакомый собрат найдёт,
Нам вослед он по ней промчится, скорбный путь повторяя мой,
Чтоб скакун бесстрашный пронёс его и вознёс его над судьбой!
Мчись, мой гордый конь, без дорог и троп, в непроглядной мгле,
Взором ночь сверля, что-то каркает чёрный ворон мне…
Мчись, Мерани, мчись, пусть летят назад кручи горные,
Чтобы встречный вихрь уносил мои думы чёрные.
(Эстония-США)
388.
СЕКСТ ПРОПЕРЦИЙ
Жёлтое платье Кинтии.
И сердце моё
Мрачнее, чем жёлтая охра песков.
ROMA — AMOR.
Отползают большие и синие
Кем-то вылепленные лунные тени
В россыпь шершавых кристаллов
В серую ночь.
Тёмные, тёмные пинии
Смотрят как ты
Рядом со мной семенишь
Смеющимися шажками,
Но не слышат, как нашёптывают эти тонкие пальцы
Что-то нежное и бесстыдно-нетерпеливое
Моей ладони.
И вдруг
Огромные капли дождя
Обрываются звоном стеклянных фанфар.
389.
МОРСКАЯ СТИХИЯ
Даль морская, Амфитрида, вновь твой верный раб
Пред тобой на кромке мира жалок, наг и слаб!
Я к тебе тянусь, богиня, и в земной тоске
Округленно дышат губы рыбой на песке.
Ты взмахнула пенной шалью, погнала ко мне
Волн звенящие спирали в белой тишине.
Белым кружевом хлестнула, властно позвала,
Повязала, затянула, вознесла, спасла…
Вознесенье ли, паденье — о, не всё ль равно,
То ли облачко коснётся, то ли злое дно?
Ускользнёт из-под ладони, словно грудь, волна,
Расцветёт, как жёлтый трольюс, над тобой луна,
И лучей тугие струны вертикально в ряд
Под смычками белых гребней глухо зазвенят.
Кто настроил эту скрипку, выбрал цвет струны,
Рассчитал орнамент пены, кривизну волны?
Кто нашел живые ноты, создал верность мер,
Претворяя Хаос в Космос музыкою Сфер?
Кто, когда расчислил пульсы звёздных маяков,
Взлёты чаек, шорох ветра, шёпоты песков?
Да, в начале было Слово… Или, прежде слов,
РИТМ — предвечная основа смыслов и миров?
Под лучами лунных ритмов над водой горит
Косный, мёртвый камень-хаос, чёрный диорит.
Ритм волны меняет форму неподвижных скал,
И растёт из водной пыли в семь цветов кристалл.
Совершенство зыбких линий, море, — твой урок!
Ритм — предвечная Основа. Слово. Нота. Рок.