Опубликованы в журнале «Иностранная литература» № 2, 1974
Из рубрики «Авторы этого номера»
Вейо Мери
…Рассказ «Серебряное крыло» был напечатан в сборнике «Обстоятельства» («Tilanteita», Helsinki, Otava, 1969).
Юха Маннеркорпи
…Рассказ «Мартышка» взят из сборника «Пила» («Sirkkeli». Helsinki, Otava, 1956).
Олли
…Публикуемые рассказы взяты из первого тома избранных произведений Олли («Valitut Tekoset». Helsinki, Otava, 1964).
Вейо Мери
Серебряное крыло
Сосед по комнате был светловолосый парень из Оулу, еще и на втором году обучения говоривший «Знашь?» вместо «Знаешь ли». На рождество сосед отправился домой. Он остался. Он южанин. Он никогда не спрашивает: «Знаешь ли?» — а всегда готов поговорить — о том, что знает, и о том, чего не знает.
В сочельник около полудня он сидел в комнате за письменным столом и курил. Стол стоял у окна. Койки стояли у боковых стен. Койка товарища была продавлена, он, как старый постоялец, выбрал себе койку пожестче. Покрывала на обеих были одинаковые, желто-коричневые, цвета кленовых листьев. В солнечные дни — желтые, в хмурые или осенью — коричневые. Он подошел к кровати товарища и разгладил складки на покрывале — иначе все так и осталось бы на целых три недели. Потом стал смотреть в провал двора, где еле-еле можно было разглядеть уголок асфальтовой площадки. Из окна видны были десять кухонь: бутылки молока между стеклами, пачки масла, на каждом балконе — елка. Хозяйская елка стояла в прихожей. Ее запах был слышен в комнате и напоминал о необъятном еловом лесе, который начинается у городской окраины и простирается до Тихого океана. Хозяйка пошла в молочную, взяв с собой обоих ребятишек — мальчик будет у нее на руках, девочка понесет покупки. Он дал знать Эйле по телефону. Эйла обещала прийти. В ящике стола лежал сверток с подарком — серебряная брошь, он отдал за нее четыре тысячи марок. Она была похожа на птичье крыло, с зеленым камнем в середине.
У них был условный звонок — четыре коротких, быстро, один за другим. Эйла была в шапочке, руки полны свертков. Она бросила свертки на одну кровать и присела на другую перевести дух.
— Умираю, — сказала она.
Терхо открыл окно.
— Который час? — спросила Эйла.
— Пять минут первого. Сними пальто.
Было десять минут первого. Когда он снимал с нее пальто, Эйла, не вставая, старалась облегчить ему задачу. Так полицейские удерживают арестованных, подумал Терхо. Руки в рукавах заводят за спину. Он глядел на затылок Эйлы. Женщинам просто невдомек, какие красивые бывают у них затылки. Это у женщины всегда самое красивое, какой бы красавицей или дурнушкой она ни была. А если затылок скрыт прической, он и тогда все равно красивый. Терхо повесил пальто на крючок у двери. Крючок не выдержал и вывалился из стены вместе с куском штукатурки величиной в кулак. Это было по меньшей мере уже в пятый раз. Он положил пальто на стол.
— Поезд отходит в половине первого, — сказала Эйла.
— Знаю. Корсо — ужасное место. Всякий раз, как я проезжаю мимо и вижу это сделанное из кустов изогнутое название там на склоне, слева от пути, мне хочется выскочить из поезда и разорвать его. Хотелось еще до того, как я познакомился с тобой. У меня было предчувствие.
Эйла сматывала бечевки, которыми были перевязаны свертки.
— Почему ты не поехал на праздники домой? — спросила она.
— Послал открытку, сказал, что остаюсь здесь. Меня очень звали одни знакомые.
— Ты их огорчишь.
— Ты приедешь завтра. Это решено.
— Это ты так решил.
— Да. А что, не приедешь? Ведь ты обещала.
— Поезда не будут ходить, но можно приехать и на автобусе. А у тебя есть еда? Если нет, беги скорее в магазин. А то ведь закроется.
— Есть.
— Где? Покажи.
— Все у хозяйки в холодильнике.
— Это правда?
— Да, да, — сказал Терхо и подал ей пальто. Волосы попали под воротник, и он высвободил их. Эйла вдруг обернулась. Они поцеловались и пошли. Терхо нес свертки и, проходя через переднюю, потихоньку привязал свой подарок к общему вороху.
Они вышли из ворот на улицу и поглядели по сторонам. Дома стояли ровной шеренгой, словно прятались друг за друга.
Трамваи, автобусы, люди на вокзальной площади как будто устремлялись все в одно место. Терхо и Эйле казалось, что они совсем особенные, не то что другие, что люди — это вот те, другие, что именно те — люди, а не они.
Мокрые вагоны казались черными, но водяная пленка на перронах была почти белой. Воды было столько, что в ней отражались вокзальные здания и поезда. Стоявший над лужей человек был виден и сверху и снизу — в зеркальном отражении на фоне неба, — словно стоял на высоком холме.
Пригородный поезд был набит битком. В иных вагонах двери уже закрыли, чтобы не впускать больше народу.
— Дай я провожу тебя в вагон. Попробуем найти местечко, чтобы не разорвали свертки, — сказал Терхо.
Он прошел вперед, неся свертки над головой на вытянутых руках. Они стали в проходе, лицом к лицу.
— Поезд вот-вот отойдет, — сказала Эйла.
— Знаю. У вас будет дед-мороз?
— Будет. Придет Салимяки.
Они смотрели в глаза друг другу и видели свое отражение, хотя оптика была ни при чем.
Поезд медленно тронулся. Паровоз не мог быстро взять с места. Состав двигался едва заметно. Пассажиры начали утрамбовываться, чтобы можно было закрыть наружную дверь.
— Тебе не выбраться из вагона, — сказала Эйла.
— Я провожу тебя до Корсо.
— У тебя нет билета.
— Кондуктору до меня не добраться.
Терхо пристроил свертки между собой и Эйлой, они пропустили между ними руки и крепко держались за пальцы. Когда вагон встряхивало, пальцы Эйлы судорожно сжимались. Поезд с трудом преодолевал подъем до Пасилы между красных скал. Время от времени издалека доносилось пыхтенье паровоза.
— Какое чудо, что есть рождество, — сказала Эйла.
— Какое чудо, что есть ты, — сказал Терхо.
По-видимому, эти слова поразили стоявшего рядом мужчину. Он взглянул на них и тут же отвернулся.
В Корсо они сидели на станции в зале ожидания. Терхо пошел узнать, когда отходит ближайший поезд на Хельсинки. В его распоряжении было три часа.
— Ты можешь вернуться на автобусе, — сказала Эйла. — По шоссе.
Они сидели на больших стульях у окна, выходившего на пути.
— Я провожу тебя до дому. Хочется посмотреть, как выглядит дом, где ты живешь. Когда-нибудь я приду и спою тебе серенаду.
— Мне пора идти. Отгадай, что тут? — Эйла показала на большой сверток.
— Гитара.
— Окорок. Еще не зажаренный. Видишь ли, вчера мы получили окорок. По заказу. И что же ты думаешь? В нем была пуля, он был весь черный. Мы вернули его и потребовали, чтобы дали другой. И нам дали. Ну, мне пора. Езжай автобусом, слышишь?
— Не беспокойся, уж как-нибудь выберусь. Провожу тебя немножко.
Эйла не ответила. Когда они прошли с полкилометра, она сказала:
— Вон тот белый дом. Ну, я пошла.
— Так обязательно приезжай завтра, приезжай, не то испортишь мне все рождество.
Эйла пошла, и между ними словно воздвиглась преграда. Ясное дело, они у всех на виду. Вокруг со всех сторон стояли дома. Чувствовалось, что на них смотрят. На полпути Эйла остановилась, обернулась и помахала рукой. Потом повернулась и вскоре скрылась за углом дома. Терхо медленно шел вслед по раскисшей дороге и украдкой приглядывался к дому, так, чтобы это было не слишком заметно. Дом казался знакомым, словно когда-то, в детстве, он жил в нем.
Местность тут была ровная и низкая, словно весь мир опустился на метр или два. Березовые рощи просматривались насквозь, будто оконное стекло в трещинах. К вечеру разъяснело. В красных тонах открылось небо, и на все лег красноватый отсвет, даже сам воздух стал красноватым. Солнце зашло. Казалось, будто в осень вклинился зимний вечер. Начало подмораживать. Когда он прошел еще километра два, песчаный настил дороги стал отвердевать. Над дорогой рдели ягоды рябины — несомненно, они остались с начала осени. Он вспомнил, как валялся в военном госпитале; у него была ангина и нарывы в горле. Когда он пил, вода шла у него носом. Его лихорадило, дышалось трудно. За окном, казалось, всегда стоял мрак и шел дождь. Электричество горело чуть ли не круглые сутки, словно они отсиживались в подземном бункере, хотя в действительности палата была на четвертом этаже. Он мечтал об одном: прогуляться на воле по легкому морозцу, глотнуть свежего воздуха. Когда он оправился от ангины, ему сперва вырезали гланды, а потом опухоль на ноге, а когда он уже мог передвигаться без костылей, старшая сестра сразу задала ему работу: натирать до блеска вощеные полы. Толкая по коридору тяжелый механический полотер, он слышал, как врач говорил ассистенту: чем скорее ребята будут выписываться, тем лучше. Они слишком податливы душой и до того привыкают к госпитальной жизни, что им трудно распроститься с ней. Жизнь за стенами госпиталя пугает их, и они норовят остаться здесь. За два дня до рождества его отослали в часть — пускай снова входит в колею армейской жизни. Он хромал, нога болела, на улице моросил дождь, мир был бесцветен. Зашел в магазин посмотреть рождественские подарки и купил для себя дешевые издания немецких поэтов: Гёте, Мёрике, Новалиса. Такая возможность — купить иностранные книги — представлялась ему впервые. Книги остались непрочитанными. Он не вернулся в Хельсинки учиться, а устроился весною в налоговое управление. Ему вспомнилось, как, лежа в госпитале, он решил: всякий раз, как он будет дышать свежим воздухом на легком морозе, он будет вспоминать, что валялся в госпитале, а вот сейчас он идет по легкому морозцу и дышит свежим воздухом. С той поры прошло несколько лет, и это воспоминание приходило не чаще, чем раз в полгода — в год, и в эти моменты у него почему-то всегда появлялось то же ощущение, какое он испытывал тогда, когда за два дня до рождества под моросящим дождем отправился из госпиталя в бесцветный, сырой и грязный на вид город.
Внезапно он ощутил под ногами дорогу и увидел, что это та самая дорога, которая ведет на станцию и у которой стоит дом Эйлы. Было уже совсем темно, и он спокойно мог пройти мимо. На дороге стояли двое мужчин — один с велосипедом — и разговаривали. Когда он приблизился, мужчины повернулись в его сторону, и он сообразил, что неловко будет пройти мимо, не сказав ни слова: так не принято в провинции. Мужчины, должно быть, удивлены, гадают, зачем он здесь. Он спросил у них, не укажут ли они ему, где живет Салимяки, и — уже задним числом — испугался: а вдруг один из них окажется Салимяки? Мужчины указали ему дом — до него было метров сто. От дороги к дому ответвлялась тропинка. Он сам забрался в лабиринт, и теперь этот лабиринт не отпускал его. Мужчины смотрели ему вслед, и, пройди он прямо по дороге, они бы крикнули ему, что он пропустил поворот. Он свернул на тропинку, и ему стало не по себе: какое ребячество, какая глупость! Нечто похожее находило на него временами лет десять назад: какая-то робость, он насилу мог заставить себя идти по дороге навстречу людям. Иной раз он заранее представлял себе встречу — и все сходило благополучно, но это не всегда выручало. Из дома, конечно, видели, что к ним идут, в провинции всегда замечают, когда к дому направляется посторонний. В передней кто-то вышел ему навстречу, и он рассыпался в извинениях, что обеспокоил их в такое время — на рождество. Потом нашелся, что сказать, и спросил, где живет Салминен. Низкий мужской голос ответил ему. Он поблагодарил и поклонился, изобразив на лице любезность, хотя в прихожей было совершенно темно.
Мужчины по-прежнему стояли на дороге. Проходя мимо, он слегка приподнял берет — он совсем забыл, что на нем берет, — и снова надел. Можно было бы послать Эйле какой-нибудь подарок, передать через этого Салимяки, мелькнула у него мысль, и он попытался припомнить, нет ли у него в кармане чего-либо подходящего. Потом подумал, что дед-мороз наверняка вспомнит о встрече с ним, когда придет к Салминенам, и скажет, что какой-то молодой человек спрашивал о них. Они удивятся — кто бы это мог быть? Спросят приметы. Салимяки их не сможет описать — разве что детально рассмотрел гостя, когда тот проходил мимо окна. А проходил ли он мимо окна? Если Салимяки скажет, что это был худой молодой человек в берете и непромокаемом плаще, Эйла все поймет. Ему стало до того стыдно, что он даже остановился. Но в конце концов, возможно, Салимяки и не разглядел его. Тогда они наверняка весь вечер и завтрашний день будут удивляться этой встрече.
Он вошел в станционный зал ожидания — тут было светло. Хотел купить билет, но касса открывалась лишь за полчаса до отхода поезда. Он сел на тот же стул, на котором недавно сидела Эйла, и потрогал пальцами сиденье — фанерное, с просверленными дырочками, образующими звездчатый узор. Он еще не отдышался и уронил спичечный коробок на пол, когда стал закуривать. Станционный служащий нес к окну большую, сделанную из прозрачной бумаги звезду. Очевидно, внутри нее была батарейка от карманного фонарика, а сама звезда заинвентаризована как станционное имущество и снабжена номерком. Он встал.
— Ничего, сидите, сидите, — сказал станционный служащий, но он все же вышел во двор и, миновав крайний фонарный столб, остановился в тени у границы светового круга. Как раз здесь-то и росли кусты, высаженные в виде крючковатых букв, составлявших название станции. Он потрогал их носком ботинка. По путям, через рельсы, шагал дед-мороз, по-женски, обеими руками, подобрав полы длинного пальто. В зубах у него была сигарета, он держал ее торчком, чтобы не опалить бороду. Дед-мороз исчез за станционным зданием. Казалось, все это видится Терхо во сне, о котором он завтра и не вспомнит. Он докурил сигарету и вернулся в зал ожидания взглянуть, не открылась ли касса. Окошечко было открыто, и ему подумалось, что вот примерно через такое же окошечко исповедуются католики. В Италии в стенах женских монастырей есть отверстия с вращающимися полками. Кто хочет избавиться от детей, кладет ребенка на полку и нажимает звонок. Приходит монашка, поворачивает полки и забирает ребенка — все устроено так, что стоящий снаружи ей не виден. Одинокие матери не боятся приносить детей в монастыри, и это спасает жизнь многим новорожденным. Тамошние попы понимают, что с человеком всякое может приключиться. Чего только они не узнают о жизни, изо дня в день выслушивая исповеди и не требуя никаких объяснений.
Он открыл входную дверь тихонько, как только мог, но, когда закрывал ее, замок все же щелкнул. С этим ничего нельзя было поделать. Замок щелкал неумолимо, как бы осторожно ни закрывать дверь. А постараешься закрыть беззвучно, щелкнет еще громче. Темная комната была как театральная ложа во время представления, освещенные окна напротив — как маленькие сцены. Когда он зажег свет, комната превратилась в такую же сцену — комната холостяка, куда мать заходит, чтобы рассеять свои подозрения, отец — поговорить как мужчина с мужчиной, а горничная — показаться в блузке с глубоким вырезом. Он разулся и лег на кровать, головой к окну, так что видны были верхняя часть двери и стенное зеркало. Зеркало было как маленькое окошко в другую освещенную комнату, которая, чуть накренясь, находилась на месте прихожей. В такую потайную комнату ему случалось заглядывать мальчиком, когда он оставался дома один, — через овальное зеркало. Разумеется, он понимал, что видит всего лишь собственную комнату, но, глядя на переиначенное отражение в зеркале, он по несколько минут кряду мог тешить себя иллюзией, будто заглядывает в чужую комнату, куда никогда не заходил и не зайдет. При мысли, что он может там оказаться, его охватывал страх: оттуда нельзя вернуться, туда можно лишь войти через вон ту дверь, приоткрытую в другой мир, существующий на месте этого.
В дверь постучали. Он был так глубоко погружен в раздумье, что не услышал стука. Лишь когда хозяйка была уже в комнате, он вскочил и стал шарить под кроватью ботинки.
— Вы никуда не уехали, — сказала хозяйка.
— Изменились обстоятельства, — ответил он.
— Тогда добро пожаловать к нам.
— Спасибо, не хочу вам мешать. Рождество — семейный праздник.
— Так ведь вы для нас — свой. Приходите скорее. Мы садимся за стол пораньше, чтобы мальчик вовремя лег спать. Когда в семье маленькие дети, приходится управляться пораньше.
Он приоделся — достал белую рубашку, ботинки на кожаной подошве.
Хозяйка накрыла в гостиной, где стояла елка. Супруг сидел в кресле-качалке, на нем был шерстяной норвежский свитер.
— Погода начинает разгуливаться, — сказал Терхо, обращаясь к нему. — Как жаль, что все так вышло, мне так неудобно.
— Ну что вы! — ответил супруг.
Хозяйка была в темно-красной юбке и пестром переднике от какого-то народного костюма. Она вполголоса разговаривала с детьми и подавала на стол. У нее были толстые губы, причем она сильно накрасила их. Сама. она была дородной брюнеткой, отчего создавалось впечатление, будто яркие цвета для нее — нечто неотъемлемое. Дочь была похожа на мать.
Хозяйка положила мальчику картофельного пюре. Мальчику было полтора года. Он размахивал куском ветчины, зажатым в кулаке.
— У него непременно должно быть что-то в руке, когда он ест, иначе ничего не выходит, — пояснила хозяйка.
— Начнем, — сказал хозяин и протянул корзинку с хлебом.
Они начали с ветчины, затем был рулет с картошкой и брюквой, лососина. Наконец добрались до вымоченной трески, и тут к ним присоединилась хозяйка. Мальчика спустили на пол погулять. Когда принялись за рисовую кашу, хозяйка указала пальцем на край плошки:
— Берите отсюда, берите, берите.
Там оказалась миндалина. Обнаружив ее у себя во рту, он покраснел. Хозяйка торжествовала. Ему было неловко, но настроение у него поднялось.
— На счастье, — с улыбкой сказала хозяйка. — Через год увидим, что это вам принесет.
— Я не верю в приметы.
— А я ничего и не говорю, просто через год увидим. Разумеется, по вас и так видно. Безо всякой миндалины.
Он покраснел еще больше и успокоился, лишь когда хозяин начал рассказывать о том, как в студенческие годы ему пришлось жить в семье, где было трое почти взрослых дочерей. За рождественским столом миндалина досталась ему, но он ничего не сказал и лишь прикрыл миндалину ложкой. Так он заставил сестер налечь на кашу. Девушки заспорили, что миндалины нет, а мать уверяла, что есть. Девушки, сетуя, наперегонки уничтожали кашу. Копаться в блюде им не позволили. Когда каша была съедена, он открыл миндалину. Его готовы были растерзать, такая ярость на них нашла. «Самая сердитая уберет со стола», — сказал хозяин.
— Что он там несет? — спросила хозяйка.
— Рассказываю одну старую историю. Так, чисто мужской разговор.
— Можно зажечь елку? — попросила девочка.
— Елку, а не свечи? — попытался пошутить Терхо.
— Можно, если мать справится, — сказал супруг.
— Нет уж, увольте.
Хозяин зажег свечи. Хозяйка села и предложила спеть.
— Мы никогда не слушаем радио на рождество — весь этот вздор.
Затянули «Ужель настало лето посреди зимы…» и «Ангел небесный…»:
Хозяйка пела хорошо, хозяин не пел вовсе — просто сидел в кресле-качалке с мальчиком на коленях и качал его. Девочка стояла и слушала. «Пой, пой», — время от времени, в паузах, говорила ей мать, и так быстро, что это никак не мешало пению. Терхо пел хорошо, они пели дуэтом, и весь конец песни хозяйка не стесняясь смотрела ему в глаза. Он чувствовал, что стал ей совсем близок, но близок издалека. Он подумал об Эйле, и ему пришло в голову, что он не знает, умеет ли она петь. Эйла никогда не пела при нем. Но это у нее могло быть только от робости.
— А теперь Тертту может сыграть, — сказал хозяин, когда кончили петь.
— Но сейчас придет дед-мороз, — заупрямилась девочка.
— Принеси скрипку с пюпитром и сыграй «Ангела небесного».
Понурив голову, девочка ушла в маленькую комнату. Отец сунул мальчика на руки матери, вышел в прихожую и плотно прикрыл за собой дверь. С расстояния трех метров мальчик норовил дотянуться до свечей. Стеарин дробно капал на расстеленную под елкой бумагу. Девочка играла торопливо и нечисто и не доиграла до конца.
— Унеси все обратно, — сказала хозяйка. — Когда есть дети, и рождество в рождество. А без них — все не то.
В прихожей послышался топот, мужские голоса. Один голос был явно хозяина, другой незнакомый, ворчливый и сипловатый. Девочка вцепилась в мать, ее щеки залил румянец.
— Это Йорма придумал такую игру, он там один, — сказала хозяйка.
Девочка ничего не слышала и во все глаза смотрела на дверь. Пригнувшись, пританцовывая в большущих валенках, из нее вышел дед-мороз. Мальчик заплакал. Мать повернула его лицом к себе. Мальчик оглянулся, снова увидел деда-мороза, прижался лицом к груди матери и заревел. Немного спустя все повторилось. Девочка взялась раздавать подарки. Матери она принесла то, что предназначалось для нее и для мальчика, свой отнесла прямо в детскую, отцовский положила на стол. Один из свертков достался Терхо. Он вспыхнул, смущенно заерзал на месте, забормотал: «Ну что вы… Это уже ни к чему… Я никак не думал… Большое спасибо…» Праздник для него был испорчен. Из обертки был вырван продолговатый лоскут — вероятно, подарок предназначался для хозяина, а уж потом на нем написали его имя. В свертке оказался одноцветный синий галстук.
Хозяин ушел в прихожую и вскоре вернулся. Терхо пытался вызвать девочку на разговор о деде-морозе, но та была всецело занята своим подарком. Малыша подарки не интересовали, он топтался среди обрывков бумаги и переворачивал их. Девочка пришла показать всем большую глянцевитую картину с изображением девы Марии, младенца Иисуса, Иосифа и волхвов из восточной земли. Мальчик отнял у нее картину. Девочка отняла ее у малыша, и голова одного волхва осталась у него в руке. Оба враз заревели, и сестра принялась колотить братца. Мать выручила сына и отнесла его в постель. Он уснул не сразу и буйно орал в спальне с четверть часа.
— Орет как Муссолини, — сказал хозяин.
Они с Терхо закурили сигары, которые хозяин получил в подарок. Девочке разрешили сварить кофе и накрыть на стол. Она стояла на цыпочках у плиты и смотрела в кофейник. Неся посуду, она обеими руками прижимала ее к груди и ступала приседая, едва дыша.
Хозяйка вышла из спальни и поставила на стол торт, в котором торчала тонкая острая свеча. Еще она подала сдобную булку и сливовые пирожные в форме полумесяца.
— Между прочим, мы могли бы перейти на «ты», — сказала хозяйка.
Был исполнен обряд брудершафта, и хозяин достал маленькую круглую бутылочку с ликером.
— «Драмбуйе», — сказал он. — Купил на судне, пришедшем из Стокгольма. Фамильный ликер Стюартов, его рецепт долгое время составлял королевскую тайну.
Говорили о самом обычном: где жили, куда ездили. Разговор о таких вещах в рождественский праздник приобретал какой-то особый оттенок и смысл, в нем было что-то от устойчивости воспоминаний, все впервые заметили, что многое для них отошло теперь в дорогое, незабываемое прошлое. Терхо думал о Корсо, об Эйле и желал, чтобы она была с ними хотя бы мысленно, видела, каким симпатичным и спокойным он умеет быть. Потом хозяин начал балагурить. Дочь принесла ему книгу о мышонке Микки, и он рассказал по этому случаю историю. Во время войны в одной части служил лейтенант, который рьяно изучал разные языки. Как-то раз они шли по дороге среди дикой местности, прыгали через рытвины и пели: «Мышонок Микки через кочки прыг да скок, прыг да скок…» «Тут не должно быть „мышонок“, — уверял лейтенант. — Тут должно быть „тот самый“». «Тот самый Микки Маус через кочки прыг да скок, прыг да скок…»
— Плоская шутка, — заметила хозяйка.
— Не шутка, а факт, — ответил хозяин.
Терхо искренне рассмеялся, но, поскольку хозяйка не смеялась, осекся и постарался обо всем забыть.
Наутро он сразу заметил, что ночью шел снег. Проснулся он в одиннадцать часов. В комнате было как-то необычно светло, и сам воздух, казалось, был белым. На крыше дома напротив лежала пелена свежевыпавшего снега.
На автобусной остановке он увидел Эйлу на фоне снега, и она показалась ему необычайно элегантной — на плечах словно белое манто. Люди еще сидели по домам, и даже на главных улицах виднелись лишь следы одиноких прохожих. Они пошли по Алексантеринкату. Рестораны были закрыты.
— Пойдем к нам, — сказал Терхо.
— Но ведь хозяева не любят этого? У вас же уговор — не водить в гости женщин.
— Они очень славные люди, особенно Айли. Йорма чопорный, но когда оттает, славнее человека не сыскать. На первый взгляд может показаться, что он не говорит того, что думает, но это не так.
Терхо отчитался в том, как справил рождество, и, распахнув пальто, показал подаренный ему галстук.
— А у меня что есть! — сказала Эйла и расстегнула пальто.
— Откуда это у тебя?
— Дед-мороз принес.
— Покажи.
— Не здесь. А то еще увидит кто-нибудь и подумает: откуда это у нее?
Она обняла его, и они, виляя из стороны в сторону, пошли по улице. Терхо слепил снежок и запустил им в фонарный столб. Эйла сунула снегу ему за шиворот и побежала. На лестнице она отколупнула ногтем большой кусок краски со стены и остановилась в нерешительности — идти или не идти. Терхо сказал, что хозяева ушли на прогулку. Через полчаса после того, как он и Эйла вошли в квартиру, хозяева и вправду отправились гулять всей семьей. В передней долго обсуждался вопрос о том, брать ли с собой санки. Санки взяли. Терхо пошел на кухню варить кофе. У него был собственный кофейник и чашка. Эйла пошла вместе с ним и с любопытством разглядывала комнаты. Ей пришлось пить из чашки товарища, которую Терхо для верности вымыл, хотя она выглядела вымытой. В ящике его письменного стола была бутылка, слоеное пирожное и похожие на пропеллер сливовые пирожные. Они накрыли на письменном столе. Эйла заглянула под кровать Терхо.
— Все еще там!
— Что?
Эйла достала из-под кровати сверток. В нем был красный шелковый колпак для кофейника. Терхо надел его на голову и, гримасничая, подошел к зеркалу.
— Это для кофейника, чтобы не остывал.
— А что у меня голова простынет, ты не боишься?
— Как ты заботишься о себе! Держи голову в холоде, а кофе горячим.
— Пей кофе, пока горячий, девчонку люби, пока молода.
Она взяла колпак и накрыла им кофейник.
— Пей, не то остынет.
На них напал безудержный смех. Терхо взял брошь Эйлы и стал ее рассматривать.
— Вот ведь какие теперь делают броши.
Выпив кофе, они прилегли на постель товарища. Лежали они головами в ногах кровати, так что в окно им была видна белая крыша и такое же белое небо. Границу между ними невозможно было различить. Уже смеркалось Половина дня была из белизны, половина — из сумрака. Устойчивого, прочного света не было.
— Отчего ты такая робкая? Ты стыдишься меня или боишься? Почему? — спросил Терхо.
— Ну как же ты не понимаешь, — быстро ответила Эйла. — Я хочу, чтобы все оставалось между нами. Я не хочу, чтоб кто-нибудь видел.
— Пусть видят, нам-то что.
— Ну, я не могу объяснить.
— В любви и на войне не объясняют.
Хозяева вернулись с прогулки, и они умолкли. В соседней комнате девочка начала играть на скрипке. Следовало бы зажечь свет, но они не мешали тьме сгущаться вокруг. Они чувствовали друг друга по всей длине тела, и им казалось, что они могут пролежать так сколько угодно.
Хозяева включили приемник — почти сразу же на полную громкость.
— Какая мерзость, — сказала Эйла.
Как только они до этого додумались, мелькнуло в голове Терхо. Ему казалось, что он теперь их почти ненавидит. Хотят быть добрыми к нам. Хотят сделать нам одолжение.
— А у меня рождество было ужасное, — сказала Эйла. — Мне все время представлялось, как ты бродишь там по дороге. Я думала о тебе весь вечер и проплакала ночь напролет. Прицепила брошку к ночной рубашке и плакала, и она сделала мне длинную царапину.
Они повернулись друг к другу лицом и сплелись в тесном объятии. Приемник гремел, словно находился внутри черепной коробки. Эйла отцепила брошку и положила ее на стол.
Когда к ним в комнату проник свет из окон с другой стороны двора, словно кто-то посветил слабым лучом карманного фонаря, они оторвались друг от друга и начали оправлять на себе одежду. Терхо подошел к окну, задернул занавеску и зажег свет.
Они снова стали пить кофе. Он был еще горячий, и это их удивило.
— Хороший колпак, — сказал Терхо.
— Мне пора идти, — сказала Эйла.
— Когда ты теперь снова будешь в городе?
— Послезавтра.
Они надели пальто и, ничуть не осторожничая, прошли через переднюю. Терхо громко звякнул засовом и прихлопнул за собой дверь.
Снег на улицах был гладко утоптан, и они скользили. Воздух потеплел, с крыш капало. Начали ходить трамваи.
Ни слова не говоря, они медленно шли под руку. Когда вышли к вокзалу, Эйла повернулась и сказала:
— Пройдемся еще немного.
Они обогнули два квартала, прошли по Алексантеринкату — на ней было людно. Они заглядывали в витрины, пытаясь обнаружить там вещи, которые получили в подарок, и определить, сколько они стоят. Эйла увела его в переулок и немножко всплакнула.
— Ты чем-то огорчена?
— Нет, нет. Мне так хорошо.
— Ты плачешь.
— Это совсем другое, поверь мне. Ты не поймешь.
— Для слез нет причин.
— Это вовсе не слезы, поверь.
— У меня никогда еще не было такого рождества, — сказал он.
— Да какое же теперь рождество? Рождество — это только то мгновенье, когда…
— Да, да. Сейчас уже совсем другой день.
— Пойдем на автостанцию. Я поеду автобусом. Чтоб не пялили глаза. В автобусе ездить куда удобнее, — сказала она. — А брошка-то осталась у тебя! Ну да ничего, еще успею забрать. Всегда успею.
Юха Маннеркорпи
Мартышка
Надо полагать, сегодня мальчишка не придет. Позавчера я поклялся: если он еще раз покажется здесь, на углу улицы, и начнет махать руками в белых перчатках, я встану и скажу ему: «Мартышка». Нагляделся я на него — хватит. И кой черт его сюда носит — потешаться над нашим мартышкиным трудом!
В самом деле, что это, как не мартышкин труд? Вот уже целую вечность я сижу тут в газетном киоске и не вижу никаких перемен. Но говорить об этом бессмысленно. Меня не станут слушать. Да я и не рассчитываю на то, что меня станут слушать. Я лишь притворяюсь перед самим собой, будто меня слушают.
Люди не хотят меня слушать не потому, что им некогда. И не потому, что в конце-то концов я всего-навсего этакий старый сморчок и никому нет до меня дела. Я для них — «так, никто». Есть такие люди (их немало), которые для всех — «так, никто», решительно и бесповоротно. Вот и я один из этих «так, никто», продающий газеты. Других характерных примет у меня нет. В крайнем случае я могу оказаться неисправным, чем-то вроде машины, которая трещит больше, чем положено. Меня слушают и думают: «Полоумный старик, без конца бормочет себе под нос». И это действительно так — я и вправду бормочу себе под нос. Ну, а что, если заговорить в полный голос? Пускать каждому кратко и внятно: «Мартышка»? Результат известен: никого не устроит такое заявление. В ответ они сразу же не долго думая выдвинут контрпредложение: «Дурак». Все они конченые. Конченые, конченые. Именно поэтому они всегда, при любых обстоятельствах, слушают только себя и никого другого.
Глянь-ка, вон напротив отпирают дверь бакалеи. Скоро появится мальчик.
Ну, а кто я такой, что мне мало одного бормотанья? Они проходят — берут газеты и проходят, — но мне мало этого. Я не могу без них. Мне страшно хочется, чтобы меня выслушали, но меня не слушают, вот я и бормочу себе под нос, и мне кажется, что меня слушают. Что я бормочу? Да ничего, ровным счетом ничего. Хочется бормотать, вот и бормочу. Черт побери! Наверно, я единственный на свете добровольно согласился стать мартышкой.
Но вот второй мартышки что-то нет и нет. Опаздывает. Вчера вовсе не пришел. А сегодня опаздывает. С каким удовольствием я сказал бы ему: «Мартышка». Если нельзя сказать это тем, конченым, скажу хоть этому, пятилетнему. Но нет — и он тоже конченый. Тоже конченый. Ну, а вдруг он не сразу найдется, что мне ответить? Ой ли? Опять несешь пустое, старик. Будь спокоен, он ответит глазами. А на словах — после того, как расскажет матери, что старик в киоске обозвал его мартышкой.
Так неужто только для этого он мне и нужен? С самого начала он был мне нужен, и я внушал ему это по утрам. Разумеется, внушал про себя, бормоча себе под нос в то время, как он махал руками. По какой-то невидимой нити мне надо было довести до его сознания, что вот тут, за его спиной, сидит человек, которому холодно. Ведь долго мне тут уже не просидеть — ну, да это неважно, люди приходят и уходят, все обстоит так и не иначе, это неважно. Но когда такое вот хожденье и все прочее, к нему относящееся, совершается так, что никто, кроме тебя, этого не замечает, — это уже плохо. От такой мысли мороз подирает по коже, тут уж никакая шуба не спасет. Сижу, словно примерз на таком вот морозе, — и ни с места. С тех самых пор сижу, как отстрелили мне ноги. Из пушки, наверно, никак не меньше! Но все равно — не из-за этого я здесь сижу. Мартышка всегда останется мартышкой, взгромозди ее хоть на какие ходули, — вот почему я здесь сижу.
Проклятый мальчишка — все не идет. Похоже на то, что, если мне придется прождать его до завтра, все начнется сначала. Сначала я лишь посмеивался над его фокусами, потом души в нем не чаял, а под конец свет стал мне не мил. Да, не мил, когда увидел, что ничего не могу ему внушить. Он для меня все равно что люк, который каждое утро раскрывается тут передо мною, делая меня свидетелем такого мартышкина труда, что потом меня весь день колотит озноб.
Он стоит всегда вон там, на углу, пока его мать делает покупки в молочной и бакалее. На нем синяя кепка, куртка и длинные коричневые брюки, такие длинные и широкие, что лишь ранты ботинок едва выглядывают из-под них. И еще он в перчатках — длинных белых перчатках. Потрясающе белых. Должно быть, он клянчил их у матери не день и не неделю; в этих перчатках у него такой вид, будто он достиг предела своих мечтаний. Он стал всемогущим богом — регулировщиком уличного движения. Не долго думая, он ступает на самый угол тротуара, вскидывает руку в белой перчатке — левую, а правой дает знак автомобилям трогаться. Потом поворачивается, старательно и торжественно, вскидывает правую, а машет левой. Он ничего не видит и не слышит — ничего, кроме проезжающих по перекрестку автомобилей и трамваев. Когда же показывается огромный, как дом, синий автобус — увы нам, бедным мартышкам! — тогда мальчик становится особенно серьезным — ни дать ни взять, сам господь бог, взирающий на миры, которые он формирует своими руками. Привстав на цыпочки, он поднимает торчком руку в белой перчатке и спроваживает с перекрестка автобус под треск выхлопной трубы. Так продолжается минут десять — пятнадцать, пока к перекрестку не подходит некто столь всемогущий, что никакие белые перчатки ему нипочем, и со словами «Ну, пошли» хватает поднятую кверху руку и уволакивает полицейского за собой.
Вчера мать приходила за покупками одна. А сегодня и ее не видать. Вот досада. Уж не захворал ли мальчуган? Я бы не пустил его на такой мороз в одной только курточке. Да нет, уж конечно, он надел вниз шерстяной свитер, как же иначе — опять несешь пустое, старик.
Вон, вон они идут. Нет, только мать. Мальчика не видно.
Не пришел, и сегодня не пришел. Мать проходит мимо, в молочную. Слишком надменное лицо, ничего не прочтешь. Мальчик заболел — должно быть, так. Что же, спросить у матери? Какая чушь. Кашель и насморк, у детей это бывает часто.
Но вот мать выходит из лавки, и я с грехом пополам встаю. А когда она приблизилась, начинаю:
— Сударыня…
Она оборачивается. Все-таки оборачивается.
— Простите, сударыня, я хотел…
Надо спешить — сударыня уже начала леденеть.
— С вами всегда был маленький мальчик, этакий крошка-мартышка… В этих самых… в белых перчатках…
— Ну, и что дальше?
— Дальше-то? Дальше? Так вот, уж не болен ли он, раз…
— Боже сохрани, ничуть!
И сударыня пронзает меня таким обличающим взглядом, что мне кажется, будто я совершаю злодеяние, напускаю порчу на ее дитя. Слова застревают у меня в горле — я не могу ничего ни сказать, ни объяснить, а сударыня мерит меня взглядом с головы до пят — вот уже смерила, смерила, я не успел. Не успел найти нужное слово. И теперь сударыня, как все они, конченый человек, бесповоротно конченый.
— А вам-то, собственно, что за дело до моего сына? — Она еще раз мерит меня взглядом. — Вам-то что за дело?
Все пропало. Слова опять приходят на ум, но теперь уже другие, те, что произносятся тогда, когда все безразлично.
— Вашего сына? Это был мой сын!
Никогда еще я не выражался более точно. Глаза женщины чуть не выскакивают из орбит, по лицу проходят все цвета радуги. Вскрикнув, она убегает.
Пусть бежит. У нее есть сын, у меня никогда не было. Я только вообразил себе на немножко, будто регулирую уличное движение, а вместо перчаток у меня слова «мой сын» и «был». Мне почти показалось, будто огромные автобусы какое-то мгновение катились по мановению моих перчаток. Но это неправда. Автобусы уже ушли. Ушли. Боже сохрани — воистину сохрани! — нас, мартышек.
Олли
Гипсолизоб
— Выходит, если аналогичный мультипелиоз в соединении с микролизобом гармонизировать с тригофлегмой, получится тетрафульгомаксимумкульминация! — воскликнул профессор Пепсиус. — Ура!..
От восторга профессор так растерялся, что по рассеянности забыл слово «ура» заменить научным термином.
Он сделал потрясающее открытие. Инферонируя пелагетические парасаксофолиертомодиоды… Короче говоря, ему удалось получить неведомые до этого лучи, которые могут стимулировать рост растений в несколько тысяч раз.
В районах, например, где снимают урожай пшеницы только раз в году, теперь, применяя гипсолизоб-излучение, урожай можно будет собирать по 20–35 раз в год. Таким образом, весь мир можно за короткий срок превратить в райский сад с тучными нивами.
Открытие профессора Пепсиуса вызвало такую сенсацию, что слух о нем дошел и до журналистов.
Долгое время ничего путного, однако, из открытия не получалось. Потому что для обсуждения вопроса об использовании открытия было создано несколько комиссий.
Комиссия по экономическим вопросам констатировала, что вопрос этот не так-то прост. С ним, между прочим, связана проблема перепроизводства. Чем больше ее обсуждали, тем сложнее и запутаннее она становилась.
Общеполитическая комиссия до такой степени запуталась в своих внутренних противоречиях, что даже через три года не подошла к сути дела.
Через семь лет все комиссии вследствие недостаточности ассигнований распались. Сумма в полмиллиона, выделенная для развития и изучения открытия профессора Пепсиуса, была давно израсходована. Требовались дополнительные ассигнования, но особого интереса к открытию уже не ощущалось.
Чтобы возродить интерес к своему открытию, профессор Пепсиус проводил доклады, демонстрировал гипсолизоб-излучение, которое в течение нескольких минут на клочке земли с гектар вызывало буйный рост растительного покрова.
Аудитория удивлялась, но особого восторга не выказывала. В кинофильмах доводилось видеть чудеса похлеще этого.
Потом случилось одно событие. Во время демонстрации профессор по рассеянности пустил лучи в обратном направлении.
В одно мгновение весь растительный покров на площади в один гектар был уничтожен.
Часом позже профессору Пепсиусу выделили из резервного фонда один миллиард. И для дальнейшего усовершенствования открытия еще десять миллиардов.
Гипсолизоб-излучение открыло совершенно новое, эффективное средство ведения войны. Растительность целой страны, даже всей земли, можно будет уничтожить одним движением руки!
В аптеке
Аптекарь только улегся, когда раздался звонок у двери. Пробормотав положенные проклятия, аптекарь пошел отворять.
В аптеку ввалились хозяева дальних хуторов — Вилле Тахкомен и Иисаки Хинтти.
Вилле: Добрый вечер, господин аптекарь!
Аптекарь: Какой там вечер. Теперь, скорее, ночь.
Вилле: Ну, доброй ночи тогда!
Иисаки: То же самое пожелаю вам и я.
Аптекарь: Какая же случилась беда, что хозяева в такой поздний час в дороге?
Вилле: Да беды никакой нет. И спешки тоже. Даже наоборот — с делами мы вроде управились, время у нас есть. Ведь у нас как? Если случится в кой-то век побывать в городе, всегда столько наберется дел, успевай только поворачиваться. Ну, и засиделись там, у Контисса — это зять Иисаки… Пожаловали мы сюда, видно, в непоказанное время?
Аптекарь: Да, время позднее.
Вилле: Говорят, если позвонить поздно ночью, кроме лекарств по рецептам в аптеке уже ничего не достанешь?
Аптекарь: Да, ничего. Таков порядок.
Вилле: А если не достанешь ничего, кроме тех лекарств по рецептам, то ведь ночью можно выдать их и без рецепта?
Аптекарь: Ни в коем случае.
Вилле: По закону, стало быть, не полагается?
Аптекарь: Ну, в случае крайней необходимости можно кое-что отпустить и без рецепта. И если уж хозяева приехали из такой дали, придется отпустить. Знать бы только, черт возьми, что им надобно!
Вилле: Мне-то, собственно, ничего не надо. Старуха вот разве что на колики жалуется…
Аптекарь: Заболела, значит, хозяйка Тахконенна?
Вилле: Да нет, не заболела. Слава богу, жива-здорова. Вчера утром, правда, немного сплоховала. Доила корову у хлева, а тут подлетел этот чертов петух да как заверещит у самого уха. Корова испугалась, лягнула ногой — старуха упала, подойник и скамейка тоже, и ножка — хрясь — пополам.
Аптекарь. Ай, ай, ай! И что же вы сделали? Наложили жгут? Помощь ей кто-нибудь оказал?
Вилле: Какая там помощь! Сам починю, как выберу время.
Аптекарь: Спаси и помилуй! Даже ничего не предприняли! Боли-то у ней сильные?
Вилле: У кого это?
Аптекарь: Ну, у старухи.
Вилле: Никаких болей у ней нет.
Аптекарь. Несмотря на то, что кость переломана?
Вилле: Ножка-то не у старухи переломана.
Аптекарь: Стало быть, у коровы?
Вилле: Да не у коровы. Хотя двинула она ею здорово. Этот чертов петух…
Аптекарь: Значит, переломана нога у петуха! И вы думаете, что лекарство тут поможет?
Вилле: У какого петуха? Ножка переломалась в той суматохе у скамейки.
Аптекарь: Тысяча чертей! Скажите же, наконец, что вам надобно!
Вилле: Ах, что нам надобно? Если бы знать, что не будете сердиться, я бы спросил, есть ли у вас в аптеке такой товар, как, скажем, тетеревиный жир, тещина кожа, смола от трубки, заячий…
Аптекарь: Тут есть все, что требуется. Вон в той стене плотник оставил отверстие, будет лучше, если хозяева в спешном порядке вывалятся в него. Так, чтобы зашипела смола в их трубках!
Вилле: Ну, стоит ли господину аптекарю так сердиться! Я хотел только спросить, правду говорят люди, будто есть такие лекарства.
Аптекарь. Тут вам не ночной клуб! В такое-то время с разговорами!.. Какое же лекарство велела вам купить ваша старуха?
Вилле: Ничего она не велела.
Аптекарь: Черт бы вас подрал! Не выдержу я этого! Вы же сказали, что старуха…
Вилле: Верно — старуха, но только не моя, а Иисаки. Дело-то к вам у Иисаки, я зашел так, за компанию, вроде толмача. Иисаки — он человек неразговорчивый.
Иисаки: Так что верно — моя старуха. Да. Не спит она по ночам. Так что… того…
Аптекарь: Так что требуется снотворное?
Иисаки: Вроде — да. Говорят, если в больнице хотят усыпить человека, ему дают понюхать этот лору… лору… Что это, собственно, за лору?..
Аптекарь: Хлороформ.
Иисаки: Вот, вот — лорукорм.
Аптекарь: Этого нельзя. Это только по рецепту.
Иисаки: Старуха и сама сомневалась. Сказала, если, мол, в аптеке не дадут этого лору… лорукорма, то спроси настойку.
Аптекарь: Какую настойку?
Иисаки: Ну да, настойку… или что-нибудь такого, что помогает от блох. Ну, порошка от насекомых, что ли…
Почему не идет рождественский дед?
Во избежание недоразумений предупреждаем:
Не ищите в нашем рассказе каких-либо литературных достоинств, психологических экскурсов, тяжелых переживаний или иных глубокомысленных рассуждений. Говорим это сразу, чтобы не возникло горьких разочарований у читателя.
Увлекательного — так, чтобы захватило дух, — в нем тоже мало; никакого душегубства тут не происходит.
Увлекательно лишь то, с каким нетерпением ждут тут рождественского деда.
Объяснять подробнее, что представляет собой рождественский дед, излишне — это знает каждый ребенок. Так что мы можем спокойно обойти деда и приступить сразу к самому рассказу, изложение которого можно бы, правда, начать и без лишних рассуждений. Но заметили мы это слишком поздно.
Итак, с этим теперь покончено.
То есть покончено с рождественским ужином в семье господина Метсокуутио и его спутницы жизни, госпожи Мирья Метсокуутио.
Глаза Яллу, Кайзу, Айно и Вилле так сияли, что соперничали со светом свечей на елке.
Часы показывали 19.05. Яллу, Кайзу, Айно и Вилле — прямые и законные наследники господина Метсокуутио, обеспечивающие ему приличное пособие по многодетности, ныли сейчас хором в четыре голоса:
— Где же рождественский дед? Почему он не идет? Когда же придет рождественский дед?..
— Идите поиграйте пока или спойте что-нибудь рождественское! — сказал отец Метсокуутио. — Не мешайте нам спокойно переваривать ужин!
Но детям не хотелось переваривать ужин. Это они еще успеют, когда вырастут большими и станут такими же скучными, как их родители. В один голос они продолжали ныть:
— Почему он не идет? Почему же он не идет?..
Но чем больше нетерпение, тем ближе рождественский дед. Нетерпеливое ожидание достигло своего апогея, и тут в прихожей зазвенел колокольчик.
— Вот он, наконец, этот бездельник! — воскликнул господин Метсокуутио.
Он выскочил в переднюю. Оттуда послышалось какое-то невнятное бормотание. Длилось оно довольно долго.
Что, разве не увлекательно?
Потом господин Метсокуутио вернулся, запыхавшись. Схватил со стола лист бумаги и карандаш и снова так же стремительно исчез в передней. Оттуда опять послышалось бормотание. И длилось опять долго.
— Почему не идет рождественский дед? — волновались дети. — Почему же он не идет?
Случай совершенно исключительный! Беспрецедентный.
Держась за голову, появился опять господин Метсокуутио. Он вытер со лба пот.
— Что там случилось? — спросила госпожа Метсокуутио.
— Рождественский дед хочет сначала получить вознаграждение за свой труд. Но мы никак не можем выяснить, сколько же ему следует. Потому что приходится руководствоваться тарифом, утвержденным профсоюзом рождественских дедов.
— Тенериф — это остров, — пояснил Яллу, который учился в школе. — Разве дед идет к нам оттуда?
— Тенериф — это художественная вышивка, — поправила его госпожа Метсокуутио.
— Не мешайте! — в полном отчаянии воскликнул господин Метсокуутио. — Рождественские деды получают вознаграждение по утвержденному тарифу или трудовому соглашению, но никак не ниже установленного минимума. Кроме основного жалованья им начисляется известный процент за дополнительно потраченное время и за уточненный маршрут следования. В соответствии с коэффициентом означенных доплат, исчисленных по отношению к основному жалованью, выводится индекс, по которому следует производить расчет с рождественским дедом. А у нашего рождественского деда нет ни малейшего понятия, как это исчисляется. В школе я, правда, умел вычислять проценты, а сейчас все это начисто забыл… Что-то там делится на что-то… Яллу, ты в школе не проходил еще вычисление процентов?
— Я… я… собственно… да, то есть нет…
— Ясно. Ведь у тебя, бедненького, в рождественском табеле двойка по математике. О-о! Дайте сюда энциклопедию! На букву «П». По… про… про…
— Почему не идет рождественский дед? — заныли опять готовые зареветь Кайзу, Айно и Вилле.
— Пропс… Прозелит… Процедура… ПРОЦЕНТ!.. Так вот, тут говорится: «Если число „b“ составляет „n“ процентов от числа „a“, это значит, что „b“ составляет „n“ сотых от числа „a“, так что между числами „a“, „b“ и „n“ возникает уравнение: „b“ равняется „a“, деленному на сто и помноженному на „n“». Ну вот, попробую теперь проделать это вместе с рождественским дедом.
Господин Метсокуутио схватил со стола еще лист бумаги, взял под мышку энциклопедию и умчался в переднюю.
Пробыв там, по расчету детей, по меньшей мере лет сто — двести, господин Метсокуутио вернулся в полном изнеможении, хмурый и злой.
— Не беспокойся, — сказал он госпоже Метсокуутио. — Я делаю все, чтобы не свихнуться. Вот, посмотри! — Он показал на исписанный лист бумаги. — В результате наших расчетов получилось сначала, что рождественскому деду следует выплатить вознаграждение в сумме шести миллионов семисот восьмидесяти пяти тысяч пятисот двадцати семи марок и тридцати пяти пенни. Для рождественского деда это явилось, конечно, приятной неожиданностью. Я стал проверять расчет. Проделав все сначала, я получил результат в ноль целых семь сотых марки. Это было приятной неожиданностью для меня, но рождественский дед объявил забастовку.
— Господи! — сказала госпожа Метсокуутио. — Сунь ему там отступные, и пусть он проваливает! С раздачей подарков мы управимся сами.
— Я уже пробовал, — сказал господин Метсокуутио уныло, — но дед не решается уклониться от установленного профсоюзом тарифа. И отказывается отдать мне мешок с подарками, пока я не выплачу гарантированное ему вознаграждение… Да, совсем забыл: помимо всего прочего, придется уплатить ему еще известный процент за упаковку, который исчисляется, исходя из общей кубатуры подарков. Нет ли там где-нибудь под рукой рулетки?
— Какое несчастье! Какое же несчастье свалилось на нашу голову! — простонала госпожа Метсокуутио. — Вот это так рождество!
— Нет, этому надо положить конец! — прорычал господин Метсокуутио. — Вот возьму сейчас и…
— Ради бога! Не делай этого! Ты навлечешь и на себя, и на нас всех крупные неприятности!..
— Ну, ну! Я постараюсь держать себя в узде. Попробую еще раз договориться с ним.
Догоревшие на елке свечи стали уже чадить, распространяя запах гари, когда в дверях показался сияющий господин Метсокуутио.
— С праздником! — сказал он. — Рождественский дед появится, как только расчешет свою бороду. Договорились об относительно умеренной оплате. И притом вне всякого тарифа!
— Возможно ли? — обрадовалась госпожа Метсокуутио.
— Возможно! — подтвердил господин Метсокуутио. — Позволь мне поздравить счастливую мать с прибавлением семейства! С новым сыном!
— Ой, помогите!.. Ты же обещал, что не свихнешься!..
— Наоборот, я поумнел. Мы выяснили, что тарифные ставки профсоюза рождественских дедов не распространяются на тех дедов, которые раздают подарки в своей собственной семье и являются членами этой семьи. И мы договорились, что я усыновлю нашего рождественского деда. После раздачи подарков мы аннулируем договор.
Отворилась дверь, и раздался простуженный голос:
— Есть ли в этом доме послушные дети?!
ВЕЙО МЕРИ — VEJO МЕRI (род. в 1928 г.).
Финский писатель. Автор романов «Оторвавшиеся» («Irralliset», 1959), «Это случилось в 1918 году» («Vuoden 1918 tapahtu-mat», 1960), «Женщина, нарисованная на зеркале» («Peiliin piirretty nainen», 1963), «Опорный пункт» («Tukikohta», 1964), сборников рассказов. Его повесть «Манильский канат» переведена на многие языки, в том числе на русский. За роман «Сын сержанта» Вейо Мери в 1973 году присуждена международная премия Совета северных стран.
Рассказ «Серебряное крыло» был напечатан в сборнике «Обстоятельства» («Tilanteita», Helsinki, Otava, 1969).
ЮХА МАННЕРКОРПИ — JUHA MANNERKORPI (род. в. 1928 г.).
Финский поэт и прозаик, доктор философских наук. Автор сборников стихов «Тропа фонарей» («Lyhtypolku», 1946), «Ужин под стеклянным колпаком» («Ehtoollinen lasikellossa», 1947), сборника пьес «Чертов кулак» («Pirunnyrkki», 1952), романов «Грызуны» («Jyrsijat», 1958), «Лодка отправляется» («Vene lahdossa», 1961), «Отпечаток» («Jalkikuva», 1965).
Рассказ «Мартышка» взят из сборника «Пила» («Sirkkeli». Helsinki, Otava, 1956).
ОЛЛИ (ВЯЙНО АЛЬБЕРТ НУОРТЕВА) — OLLI (VAJNO ALBERT NUORTEVA) (1889–1967).
Финский писатель. Имя Олли широко известно в Скандинавских странах как автора многочисленных коротких рассказов, фельетонов и юморесок. Был редактором ряда газет и периодических изданий, составителем сборников пьес и фельетонов. В 1960 г. ему присуждена почетная премия Финского культурного фонда.
Публикуемые рассказы взяты из первого тома избранных произведений Олли («Valitut Tekoset». Helsinki, Otava, 1964).