Вставай, будь послушной девочкой!

fb2

В приюте не хватало развлечений, вот почему похороны Барбары Гордон стали новым переживанием, которого все ждали. На похоронах все смотрели на Анжелу-Мари. Барбара была ее подругой, и вот теперь Барбара мертва…

Раньше в приюте никогда не было похорон, по крайней мере, никто из воспитанниц ничего такого не помнил. Была одна старая надзирательница, которая присутствовала при смерти Дейзи Дайк, но она ничего не говорила об этом. Легенды, распространявшиеся после смерти Дейзи, частично объяснялись воображением, частично — долгими вечерами, когда ничего не оставалось делать, кроме как разговаривать.

В приюте не хватало развлечений. Несколько книг, которыми владели воспитанницы, разваливались на куски, наборы для игр были неполными. Поэтому они просто собирались вместе и рассказывали местное предание о том, как Дейзи Дайк, лежа мертвая в гробу, беспрестанно шептала, шептала, пытаясь объяснить, что она терпеть не может быть мертвой.

Люди, проходившие мимо покойницкой, слышали слабый шепот, но слишком пугались, чтобы остановиться и прислушаться. Все были рады, когда земля, покрывшая гроб, заглушила ее шепот, потому что… Что можно было поделать? Лучше всего засыпать могилу, притоптать землю и быстро унести ноги.

Но хотя они все держали эту картину в голове, никто не мог припомнить само событие, никто не знал тайну ее смерти, если эта тайна в действительности существовала. Вот почему похороны Барбары Гордон стали новым переживанием, которого ждали (правда, никто не осмеливался сказать об этом вслух) почти так же, как праздник.

В тот день обед был рано; потом состоялось почти что радостное надевание воскресных шляпок и пальто, украшенных на рукавах черными ленточками, которые старательно пришивались накануне вечером. Затем было торжественное шествие в церковь, где на деревянных козлах стоял гроб, покрытый цветами, и каждому ребенку при входе дали по одной лилии, купленной Бог знает за чей счет, что сильно напоминало то, как им во время рождественских праздников давали на выходе по булочке.

Это было очень впечатляющее зрелище. Анжела-Мари нюхала свою лилию и слушала похоронный марш, с грохотом вырывавшийся из органных труб. То здесь то там кто-нибудь из детей всхлипывал, не в силах выдержать гнетущую атмосферу, а Анжела-Мари покорно склоняла голову. Все смотрели на нее — Барбара была ее подругой, и вот теперь Барбара мертва.

Они вынесли гроб на кладбище — шесть садовников в своих лучших костюмах изо всех сил старались идти в ногу. Моросил легкий дождик, и свечки в руках мальчиков-хористов шипели, а от земли шел пар. Одна-две надзирательницы прикладывали платки к глазам, а несколько детей громко ревели. Остальные выглядели перепуганными, любопытствующими или даже, в некотором роде, завидующими. Барбара Гордон, недолго прожившая в приюте, внезапно попала в центр внимания.

Для нее даже делали надгробный памятник, к которому собирались возлагать цветы каждое воскресенье.

Садовники стравили канаты, гроб коснулся дна могилы; теперь все дети проходили гуськом мимо могилы и каждый бросал лилию.

Некоторые из младших не хотели расставаться со своими цветами, и их отбирали силой, а ревущих детей уводили. Сверстники Барбары шли последними. Анжела-Мари, взглянув вниз на разбросанные цветы, на секунду остановилась, с некоторым страхом ожидая услышать шепот, но снизу не доносилось ни звука. Еще один церковный гимн, и они все отправятся домой, а в качестве утешения (или праздника?) сегодня к чаю дадут джем.

Анжела-Мари чувствовала, что заслужила джем. Сегодня минуло уже три ночи, как все было в порядке.

Лежа с открытыми глазами, много времени спустя после того, как прекратились перешептывания в спальне, она перебирала в памяти свою первую встречу с девочкой, ныне лежавшей в гробу, покрытом грудой лилий…

* * *

Она прошла по коридору со слегка напыщенным видом человека, которому разрешают переходить любые границы. На кухне перед плитой повариха и посудомойка разговаривали друг с другом, стоя лицом к огню. Пахло супом, топленым салом и кислым молоком, а с высоко натянутой на блоках веревки свисали простыни, слегка раскачиваясь в потоках теплого воздуха. Она коротко сказала: «Пожалуйста, госпожа повар, я к новенькой» — и подошла туда, где в одиночестве за большим столом сидела девочка, роняя слезы в кружку с молоком и на тарелку с хлебом и джемом.

— Я должна следить за тобой, — изрекла она вежливо-официально. — Меня зовут Анжела-Мари Бартлмен. А как зовут тебя?

— Барбара Гордон.

— Разве ты не хочешь хлеба? — ее рука быстро скользнула по тарелке, схватила последний кусок хлеба и спрятала его под фартуком. — Пойдем, я покажу тебе, что надо делать.

Девочка, волнуясь, последовала за ней, и Анжела-Мари протянула руку и по-дружески обняла ее за талию.

— Почему тебя отправили сюда? — спросила она.

Это было обычное начало, первый вопрос, который в приюте задавали каждому. Он открывал дверь всем видам драмы; но новенькие не всегда попадались на эту удочку. Ответы обычно бывали весьма прозаичными: «У меня умерла мама» или «Мой папа умер, и мама вынуждена пойти работать». Только потом, когда ребенок осознавал потенциальные возможности удачно придуманной истории, он делал признания, которые, без сомнения, поднимали его статус, и волосы дыбом на головах слушателей.

Барбара была из числа скрытных. Она пробормотала что-то о «чахотке» и повесила голову.

— Мой отец перерезал себе глотку, — как бы невзначай сказала Анжела. — Надзирательница сказала, что тебе надо принять ванну.

В поведении Анжелы-Мари было что-то подобострастное, несмотря на живой и командный тон. Ее волосы были зачесаны назад, глаза нервно бегали; впрочем, она стала уверенней в себе, когда таскала Барбару туда-сюда, открывала шкафчик, куда та должна была класть свою одежду, раскачивалась на кровати, проверяя ее прочность, показывала, как снимать и складывать красное одеяло.

— Мы с тобой будем дружить, — объявила она, потом не столь уверенно добавила:

— Ведь правда? Ты будешь моей лучшей подругой?

— Хорошо, — послушно сказала новенькая.

Анжела-Мари внимательно наблюдала за тем, как ее лучшая подруга раздевалась.

— Кладешь свою одежду рядом с кроватью, и ее отправляют в прачечную. Больше тебе она не потребуется. Тебе дадут новую.

— Но я не хочу новую! — Барбаре явно не понравились длинные темные платья, тяжелые ботинки, фартуки, перекинутые через плечи.

— Тебе придется носить то же, что и всем.

Анжела-Мари начала раздеваться, расстегивая фланелевые нижние юбки, пока не осталась в темно-синих панталонах и полосатой сорочке.

— Давай, — сказала она, — бери свое полотенце. Поторопись, а то горячая вода кончится.

Каменный пол ванной был покрыт следами от мокрых ног. Из бронзовых кранов извергался горячий пар, девочки вскрикивали, сидя по четверо в одной ванне, поджав колени к подбородку.

Анжела стояла рядом, пока Барбара залезала в ванну и помогла ей тереть спину губкой. Потом, когда они вернулись в спальню, она проводила ее до постели, все время пичкая сведениями о правилах поведения и давая разного рода наставления. Это продолжалось до тех пор, пока надзирательница не приказала всем идти в постель, и они, выпрямив спины, уселись на кроватях в своих чистых простынях и грубых одеялах, чтобы спеть вечерний гимн. Газовый свет замигал, две горелки, похожие на рыбьи хвосты, медленно угасли.

Надзирательница скомандовала: «Раз, два, три!» — и сироты довольно мрачно запели:

Вот и кончился день, Приближается ночь…

Никому не разрешалось разговаривать после заключительного блеяния «Аминь!». Лишь некоторые самые смелые или чересчур болтливые девчонки перешептывались от кровати к кровати.

Новенькая накрыла голову одеялом и плакала, а Анжела-Мари свернулась калачиком и молилась. Сегодня у нее была новая подруга, еще одна подруга. «Пожалуйста, Боже, — молила она, — сохрани для меня эту подругу. Пожалуйста, Боже, пусть все будет хорошо, этой ночью и всегда, во имя Господа нашего Иисуса Христа, аминь».

Она молилась с отчаянием, но без веры и, как обычно, начался кошмар. Среди ночи появлялась толстая няня и шла, шаркая ногами, по голому полу, с седыми волосами, рассыпанными по плечам, в надушенном розовом халате. «Давай-ка, вставай. Вставай, будь послушной девочкой!» Поначалу она была очень добра и, если все было в порядке, укрывала тебя одеялом и давала конфету.

О, лечь в постель с конфетой! Борясь со сном, Анжела-Мари выбралась из кровати и нащупала под ней эмалированный ночной горшок.

Но когда она воспользовалась им, женщина начала бить ее, отвешивая хлесткие жгучие оплеухи и визгливо шепча, что она плохая девчонка. Потом она ушла со свечой в руках, шаркая по проходу между кроватями, и Анжела-Мари, горько плача, забралась обратно в сырую постель и стала дожидаться утра.

* * *

— Мочилась, мэм, — ответила она, когда надзирательница посмотрела ей в глаза. За этим последовала обычная процедура. Она опускала простыню в ванну, оттирала пятна карболовым мылом и прополаскивала ее в холодной воде. Было трудно выкручивать простыню одной рукой, но никто не приходил на помощь. «Фу!», — фыркали все, с презрением отворачиваясь. Если шел дождь и нельзя было сушить простыню на улице, приходилось вешать ее на веревке на кухне, и потом повариха беспрерывно ругалась, что с этих вонючих простыней капает туда, где она готовит еду.

И теперь Барбара, возможно, не захочет иметь с ней дела. Как только она выйдет из спальни, ее «просветят».

— Разве ты не знала? Она никому не говорит. Она мочится в постель. Каждую ночь.

— Каждую ночь? Вот почему она бегает за новенькими. Больше никто не хочет с ней водиться.

— Ты ведь не хочешь водиться с той, кто мочится в постель?

— Ну… нет.

Но Барбара никак не показывала, что избегает ее. Этим утром она, казалось, уже освоилась в своем нынешнем положении и была более уверена в себе. Сидя в столовой, она повернулась и с любопытством посмотрела на Анжелу-Мари.

— Почему ты каждую ночь мочишься в постель?

Значит, она знала. Не получив ответа, она задала еще вопрос:

— Разве ты не знаешь, что мочишься?

— Нет. Если бы я знала, я бы не…

— Почему ты не сходишь к врачу? — она говорила, как человек, привыкший к жизни за стенами приюта, где ходят к врачам по собственному желанию, а не бывают посланными к ним.

— Он говорит… он говорит, что это пройдет, когда я вырасту.

Барбара пожала плечами, как бы говоря: «Да, но когда?».

Потом, как бы с невинным любопытством, продолжила:

— Как это ужасно, когда ты просыпаешься и обнаруживаешь, что это произошло…

Анжела повесила голову и принялась разжевывать комья овсяной каши. Кроме ссор, когда ее обзывали, никто из девочек в глаза не упоминал о ее горе. Но Барбара Гордон была откровенной и одновременно назойливо-любопытной, и Анжела почувствовала, что в ее интересе заключалось что-то беспокойное. Она, скорее, готова была лишиться ее дружбы, чем дальше страдать от ее нездорового любопытства.

Когда они гуськом вышли из зала, Анжела попыталась ускользнуть от подруги, но Барбара неотрывно следовала за ней.

— Куда ты идешь?

— В кабинет мисс Стразерс.

— Зачем?

— Меня порют ремнем.

— Каждый день?

— Да.

— И ты не возражаешь?

Она не знала, что ответить. Она привыкла к этому и воспринимала порку, как муку, которую следует стерпеть и забыть.

Сегодня она позволила себе почувствовать наказание так, как его мог чувствовать кто-нибудь другой. От одного удара у нее онемели пальцы, другой обжег ее запястье, и когда она вышла из кабинета, то чувствовала, как внутри нарастает жгучая боль, так что ей захотелось согнуться и спрятать руки подмышки, чтобы облегчить страдания… но она не смогла Барбара была тут как тут и смотрела на нее.

— Куда ты сейчас направляешься?

— В лазарет. Мне надо видеть медсестру.

— Тебе надо принимать касторку! — голос Барбары звучал язвительно и злорадно. — Мне сказали, что ты принимаешь касторку.

Она не ответила.

— Я бы не стала ее принимать. Я бы не смогла ее принимать. Меня бы вырвало.

— Мне надо идти. — Это напоминало спешку в сторону святилища.

— Я подожду тебя.

Опять это казалось новым переживанием — складывание за спиной рук (обязательная поза при принятии лекарств), стук большой алюминиевой ложки о зубы, серая ледяная маслянистая жидкость, обволакивающая миндалины. Ложка вылезла наружу, испачкав ей губы, и она в отчаянии глотнула, давясь, но держа себя в руках. Не думать, не дышать… Барбара насмешливо следила за ней, когда она вышла, сморщив нос.

— Меня бы стошнило.

Ответа не последовала.

— Это нечестно. Я бы это не вынесла. Разве тебя не…

Так оно и было, но она научилась сдерживать схватки в животе, отодвигая мысль о них в дальний угол сознания.

— Я никогда раньше не слышала о тебе подобных, — почти что радостно сказала Барбара, неотступно следуя за ней.

Создавалось впечатление, что командует она, новенькой была Анжела-Мари, жалкая и несчастная.

Так продолжалось день за днем.

— Разве тебе совсем не дают чаю? Но как же ты ухитряешься есть этот толстый кусок хлеба без воды?

Барбара делала замечания по поводу сонных всхлипываний Анжелы, когда та просыпалась среди ночи. Это раздражало ее больше, чем наказания, с которыми она как-то смирилась. Она вздрогнула и отшатнулась назад, получив удар ремнем, и заработала двойное наказание, потом она выплюнула касторку, громко плача и рыдая, когда ей дали вторую ложку.

Она не винила ни ночную няню, ни ужасную медсестру с ее бутылкой касторки. Она не винила мисс Стразерс, столь искусно владевшую ремнем. Она винила лишь Барбару Гордон — подругу, которая одновременно поощряла и деморализовала ее; подругу, которой, как казалось Анжеле, нравилось смотреть на ее страдания и ее раболепие, но которая делала это с сочувствием и подталкивала ее к бунту, да так, что она страдала еще больше.

Но вот однажды Барбару допустили в лазарет в качестве пациентки.

Сироты, содержавшиеся в добром здравии, благодаря трудностям жизни и страху перед медсестрой, допускались туда только в случае тяжелой болезни. Было хорошо известно, что если ты попадешь туда, вряд ли выйдешь обратно, разве что в морг. Барбара никогда не жаловалась, но надзирательница заметила, что лицо ее истончается, а глаза — округляются; она заметила кашель, вырывавшийся из ее легких днем и ночью, и чахоточный румянец на ее щеках по вечерам.

Это и ужасное слово «чахотка» в ее бумагах обеспечили ей больничную койку; ее болезнь гарантировала ей отдельную комнату.

Остальные завидовали ей. Ходили слухи о том, что ей по утрам дают крепкий мясной бульон и яйцо всмятку, а также такие яства, как сливочное масло к овсянке и куриное филе вместо приютской мешанины. Тот факт, что она часто отказывалась от этих деликатесов, предназначенных для возбуждения ее аппетита, привел бы их в бешенство, если бы они узнали о нем. Но они не знали.

Иногда они взбирались на подоконник и заглядывали внутрь комнаты, но Барбара находилась в слишком плохом состоянии, чтобы проявлять беспокойство по этому поводу. И Анжела-Мари, ранее мечтавшая о подруге, теперь чувствовала, что в душе у нее теплится огонек надежды. Надежды на то, что Барбара, может быть, умрет.

Это в самом деле казалось вполне вероятным. Медсестра, которая была очень благоразумной женщиной, беспокоилась столь сильно, что готова была испытать любые средства, чтобы вернуть к жизни или хотя бы заинтересовать в выздоровлении свою пациентку. Выбирая из двух зол меньшее, она решила, что не будет большого вреда, если она нарушит правила и позволит Анжеле-Мари время от времени посещать подругу. И вот Анжела на цыпочках прошла в палату, преодолевая тошноту от последней дозы касторки, и встала рядом с кроватью, которая, как она была уверена, станет смертным одром ее подруги.

— Как твои дела, Барбара?

Руки Барбары чуть высунулись из-под простыни, а глаза слабо блеснули.

— Я устала…

— Когда тебя выпустят отсюда?

— Не знаю… У тебя на губах касторка. Почему ты ее не вытрешь?

«Почему ты не можешь оставить меня в покое?»

— Ты не могла бы прийти, когда от тебя не будет вонять касторкой? Ты ведь можешь появиться в другое время.

— Хорошо. Я попрошу сестру.

Но она не просила. Она дождалась, когда сестра села пить чай.

Она тихо прокралась по темным коридорам с притушенными газовыми лампами туда, где Барбара в одиночестве лежала в своей маленькой палате с закрытыми ставнями и почти погасшим камином. Ее слабое дыхание вызывало жалость Анжела не сказала ничего. Она взяла с другой постели подушку, плотно прижала ее к лицу подруги и держала еще долго после того, как утихли сдавленные крики и прекратились судороги. Тело совсем не двигалось, ни дуновения не слетало с губ. Анжела положила подушку обратно и ушла.

Она не могла заснуть той ночью, но притворилась, что спит, чтобы никто не заметил. Поздно, очень поздно, зашуршали шаги по проходу, на стене появились отблески пламени свечи, и толстая няня становилась у кровати. «Давай-ка, вставай. Вставай, будь послушной девочкой». Анжела-Мари протерла глаза и выбралась из постели, и старуха с удивлением коснулась сухой простыни и потрогала ее еще раз. «Хорошая девочка. Ах, ах, ты заслужила конфетку». Она порылась в кармане халата, и Анжела-Мари приняла конфету с чувством огромной благодарности и сразу же заснула, зажав ее в руке.

Так продолжалось три ночи. Надзирательница хвалила ее, мисс Стразерс лично интересовалась, как она себя чувствует, и сказала, что была довольна, что не видела ее последние несколько дней. В день похорон она бросила свою лилию почти без сожаления. И это называлось дружбой.

* * *

Она лежала в сухой постели с открытыми глазами, довольная, когда наступил тот момент, момент, которого она ждала весь день, простой обряд похвалы из уст ночной нянечки. Зашаркали шлепанцы, задрожало пламя свечи и ее отблеск на стене усилился. Она закрыла глаза, притворившись спящей, когда услышала слова «Давай-ка, вставай. Вставай, будь послушной девочкой» и мечтательно открыла глаза, приподнимаясь в постели…

Но это была Барбара Гордон!

Она открыла рот, чтобы закричать. Да, перед ней стояла Барбара в своей посмертной одежде с капающей свечой в руке. Ее черный рот улыбался, черные глаза зияли пустотой. Анжела-Мари почувствовала, что крик застыл у нее в горле, дыхание пыталось пробиться сквозь вопль, а потом она бежала в ужасной тишине и страхе рука об руку с Барбарой, не в силах освободиться, по темным коридорам на улицу, туда, где в углу сада пряталось кладбище с могилой, крестом и пугающими свечами, зажигаемыми лишь в память об усопших.

* * *

Ночная нянечка, разумеется, получила нагоняй, хотя правление, выслушав ее причитания и объяснения, пришло к выводу, что она не имела никаких дурных умыслов. Конечно, было неразумно давать конфету полусонному ребенку, особенно твердую, которой можно подавиться. Лучше было поощрить ее утром, когда она уже совсем проснется…

Приютские дети, взбудораженные драмой двух похорон за три месяца, бросали по снежку в могилу Анжелы-Мари с различными чувствами (управляющие решили, что, если так пойдет дальше, лилии обойдутся в копеечку). Анжела не пользовалась особыми симпатиями, Она была предметом презрения, девчонкой, писавшей в постель.

С другой стороны, ее смерть произвела на них большее впечатление, чем смерть Барбары. Та тихо умерла от чахотки, спрятанная от общего взора; Анжела же умерла из-за несчастного случая, который мог случиться с каждым. Сладости были редкостью в приюте, и их часто хранили, чтобы сосать, смакуя, в постели.

Барбара по-прежнему тихо лежала в своей могиле. После ее смерти не распространилось никаких мрачных легенд. Анжела, наоборот… Вокруг уже шептались, вовсю ходили сплетни о звуках, которые были слышны, когда дети оказывали ей последние почести — звуки, как будто кто-то порывается кричать, кто-то кричит задыхаясь…

Это было гораздо более ужасно, чем если бы она просто задохнулась, подавившись конфетой.