Сборник единственных футуристов мира!! поэтов «Гилея». Стихи, проза, рисунки, офорты: Константин Большаков, Бурлюки: Давид, Владимир, Николай, Василий Каменский, А. Крученых, Бенедикт Лившиц, Владимир Маяковский, Виктор Хлебников, Вадим Шершеневич.
Издание второе, дополненное.
Тексты представлены в современной орфографии.
Бенедикт Лившиц
Освобождение слова
В порочном круге, в коем искони, благодаря традиционному невежеству и наследственной умственной лени, мечется российская литературная критика, иногда наблюдаются любопытные явления. Среди переполоха, поднятого во стане критики, первыми, еще безымянными, выступлениями футуристов, наиболее смехотворно и, вместе с тем, наиболее характерно в руках руководителей общественного вкуса прозвучало брошенное наш обвинение в эпигонстве. Заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет. Еще на памяти у всех время, когда нашу критику приходилось отучать от излюбленных ею катастрофических понятий «искусственной прививки», «занесения Запада» и т. п. сообщением ей иных, новых для нее понятий эволюционного характера. Увы, это испытание оказалось ей не по силам: как у всех умственных недоносок, сложная формула причиной обусловленности у наших критиков превратилась в несравненно более простую: post hoe, ergo propter hoc. За грехи наших отцов — культуртрегеров расплачиваться приходится нам. Преемственность преемственностью, но неужели всякий танец начинается от печки российского символизма? Неужели примат словесной концепции, впервые выдвинутый нами, имеет что-либо общее с чисто идеологическими ценностями символизма? Не разделяли ли блаженной памяти символисты рокового рабского убеждения, что слово, как средство общения, предназначенное выражать известное понятие и связь между таковыми, тем самым и в поэзии должно служить той же цели? Из чьих уст до нас изошло утверждение, что, будь средством общения не слово, а какой-либо иной способ, поэзия была бы свободна от печальной необходимости выражать логическую связь идей, как с незапамятных времен свободна музыка, как со вчерашнего дня — живопись и ваяние?
Не менее основательны утверждения критики на то, что наше понимание задач поэзии произвольно, не основано ни на каких объективных данных и что нашей конструкции можно противупоставить, в качестве эквивалентных, сколько угодно иных. Мы существуем — с нас этого довольно. Идущим вслед за нами историкам литературы, для коих наше заявление — конечно, лепет непосвященных, рекомендуем обратиться к наемникам Проппера: у них там все очень хорошо объяснено. Но, вопрошают нас более глубокомысленные, откуда черпаете вы уверенность, что ваше понимание — единственно возможное из представляющихся современному творческому сознанию? Только в нашем отечестве, где с легкостью, не возбуждающей недоумения, появляются на свет всякие эго-футуризмы и акмеизмы — эфемерные и пустотелые — и только в ушах наших присяжных ценителей тщетно пытающихся уловить зыбкий смысл этих одуванчиковых лозунгов, — может возникнуть такой вопрос. И его приходится слышать, уже ступив за порог великого освобождения слова!
Едва ли не всякое новое направление в искусстве начинало с провозглашения принципа свободы творчества. Мы повторили бы основную методологическую ошибку большинства этих деклараций, если бы попытались говорить о свободе творчества, не установив нашего понимания взаимоотношения между миром и творчеством, сознанием поэта. Нам представляется невозможным творчество в «безвоздушном пространстве», творчество «из себя», и в этом смысле, каждое слово поэтического произведения вдвойне причинно-обусловлено и следовательно, вдвойне несвободно: во-первых, в том отношении, что поэт сознательно ищет и находит в мире повод к творчеству: во вторых, что сколько бы не представлялся поэту свободным и случайным выбор того или иного выражения его поэтической энергии, этот выбор всегда будет определяться некоторым подсознательным комплексом, в свою очередь, обусловленным совокупностью внешних причин.
Но если разуметь под творчеством свободным — полагающее критерий своей ценности не в плоскости взаимоотношений бытия и сознания, а в области автономного слова, — наша поэзия, конечно, свободна единственно и впервые для нас безразлично, реалистична ли, натуралистична или фантастична наша поэзия: за исключением своей отправной точки она не ставит себя ни в какие отношения к миру, не координируется с ним, и все остальные точки ее возможного с ним пересечения заранее должны быть признаны незакономерными.
Но подобное отрицание известного отношения между миром и сознанием поэта в качестве критерия творчества последнего отнюдь не есть отрицание всякого объективного критерия. Выбор поэтом той или иной формы проявления его творческой энергии далеко не произволен. Так, прежде всего, поэт связан пластическим родством словесных выражений. Во-вторых, пластическою валентностию их. В третьих, словесною фактурой. Затем, задачами ритма и музыкальной инструментовки. И наконец, общими требованиями живописной и музыкальной композиции. Во избежание недоразумений, следует оговориться, что хотя кое-что из перечисленного (правда, слабо понятое и весьма вульгарно намеченное) и являлось в некоторых случаях конгредиентом суждений о ценности поэтического произведения, но лишь нами впервые, в строгом соответствии со всею системою нашего отношения к поэзии, придан характер исключительности этим основным моментам объективного критерия.
Отрицая всякую координацию наше поэзии с миром, мы не боимся идти в своих выводах до конца и говорим: она неделима. В ней нет места ни лирике, ни эпосу, ни драме. Оставляя до времени в неприкосновенности определения этих традиционных категорий, спросим: может ли поэт, безразличный, как таковой, ко всему, кроме творимого слова, быть лириком? Допустимо ли превращение эпической кинетики в эпическую статику, иными словами, возможно ли, коренным образом не извращая понятия эпоса, представить себе эпический замысел расчлененным искусственно — не в соответствии с внутреннею необходимостью последовательно развивающейся смены явлений, а сообразно с требованиями автономного слова? Может ли драматическое действие, развертывающееся по своим исключительным законам, подчиняться индукционному влиянию слова, или хотя бы только согласовываться с ними? Не является ли отрицанием самого понятия драмы — разрешение коллизии психических сил, составляющей основу последней, не по законам психической жизни, а иным? На все эти вопросы есть только один ответ: конечно, отрицательный.
В заключение: если ошибка — думать, что вышеизложенные принципы уже нашли полное осуществление в произведениях поэтов, их признающих, то гораздо большее уклонение от истины — утверждение, что новое течение сводится в конечном счете к словотворчеству в тесном смысле этого слова. Напрасно не в меру прозорливые и услужливые друзья, с усердием, достойным лучшей участи, помогающие нам конституироваться, толкают нас на этот путь. Применяя к узкому своему пониманию происходящее у них на виду, они, верим, вполне добросовестно упускают самое ценное, что есть в новом течении, — его основу, изменение угла зрения на поэтическое произведение. Если «Пушкин, Достоевский, Толстой и пр. сбрасываются с парохода современности», то не потому, что «мы во власти новых тем», а потому что под новым углом зрения, в новом ракурсе их произведения утратили значительнейшую долю своего, отныне незаконного обаяния, то, равным образом, не к согласованности или несогласованности с духом русского языка наших неологизмов или с академическим синтаксисом — нашего предложения, не в способах нахождения новой рифмы, не в сочетании слов, казавшихся несоединимыми, следует искать, как это делает напр. В. Брюсов, сущность и мерило ценности нового течения. Все это — на периферии последнего, все это лишь средства нашего преходящего сегодня, от которых мы, может быть, завтра без ущерба для нашей поэзии откажемся. Но что непроходимой пропастью отделяет нас от наших предшественников и современников — это исключительный акцент, какой мы ставим на впервые свободном — нами освобожденном — творческом слове.
Вадим Шершеневич
К Большакову
«Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью…»
«Секунда нетерпеливо топнула сердцем и у меня…»
«Это Вы привязали мою голую душу…»
«Прямо в небо качнул я вскрик свой…»
«Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки…»
«Прохожие липнут мухами…»
Москва, 1913 г.
Велимир Хлебников
Семеро
Любхо
Залюбясь влюбяюсь любима люблея в любисвах в любви любенеющих? любки! любкий! любрами олюбрясь нелюбрями залюбить, полюбить приполюбливать в люблениях любеж Тринеоблюблютви любывать не любзыя! любезные любезные! любчи-Олюб: о любите, неразлюбляемую олюбовь, любязи и до не люби-долюбство любо, любенный, любиз любиз, любенку, любеник, любичей в любят любицы, любенный любех и любен о любенек любун в любку, бубочное о любун. Любить любовью любязи любят безлюбиц. Любанной любим принезалюблен любынник любаной к любице, люблец солюбил с любецом любны любина любезбест любковая, любливая в люблюбух любской влюбчий олюбил зденнаю любимое безлюблюбля любой любельников любнел в любене, любые нелюби любязя.
Любный прилюбчивое любилу любеж, любилых любашечников, в любитвах и любог олюбил, залюбил, улюбнился в любицу. Любравствующий любровник любачест. Разлюбил любиль занелюбил любища любвилюбаны любною люблин любкой. Принеолюбил люберей любана любоша любящих любоя любина.
Принезалюбил любря любаны любило любаны залюбилось нелюбью к любиму, возлюбила к нелюбины, любицей любимоч, приулюбилась в залюбье любящий нелюбка в любачестве люлучий невзлюбчивость; в любиль любила любно не любиться приулюбливать донезалюбило до нелюби любицей любка нелюбязем любицы любязь любаков. Залюбила нелюбою недовлюбь в недовлюбленную любошь в безлюбную люботу приулюбленную любима излюбленнейшего любенка любана.
Разлюбись в неразлюбиль улюбчиво любить любенка любица разлюбил неотлюбчиво любить — приолюбливать не любовую любвню, любирей не любящую любим любимый, олюбил нелюбок люблый — любивший. Любеж прилюбязи как прилюба онязанна от любвейших любви. Любьем любильем залюбован. Он любвейник, любвей Любяжеские любавы и любравы и любоев в люблянсновозамобчий и любьей, любота «сирота» оседрота. Люб, «бой» разбой. Любезнавы Любезнавка, любо-русалиа любека любенкой смело-русские. Я любочь, любимый Любиной любель — отдельное выражение любви. Я любень невозлюбил любун любилья любви незлюбви любезным любильями о любил. Любеж залюбил, залюбился в любви. Любок любачеств любящих любитель люблянствовать любя. Любязей любких, люблых, любилой любли, перелюбишь. Любия любри любрамю с люброю люблятяся любле слюбовенным прилюбом, любязь любви любезной любьем в любитвах люблю; любровнил любнеющих в любравах, залюби о люби любок любизь о любинелые любезные безмобочные в любести любра любезной залюблое полюбить любезами, залюбить любочейнейшие любок улюбил, приулюбил, залюбить, приполюбливать. Любиканице, перелюбчивое. Позалюбчивать занелюбины, припоразлюбливать, Любик-любикалые нелюби любязя, нелюбок нелюбреть — нелюбить любицу любщей и любри любящую, возлюбил Голюбицу и голюбяшся голюбь и голюбица, к любрям. В любок, залюбишь любячеств любня любильной. Любак, пролюбне. Любочеств любран любравнок любнеющий с приолюбинелом любилом, влебеть. Любец с ягодшей любавы. Любну в любрве любравника любить. Нелюбенький, любучий, любовня-жаровня любить. Любею к о любе. Любщина, влюбравы, влюбивинь прилюб. Любня люблая. Улюбил в любил любовь. Либина. В любачесповах и любочеспов любристая любезка олюбила предлюбная предлюбье. Любовенные: люненея залюб люби любежа любой в Незалюбливых в любежах. Любеть любичками и любрами любана и прилюбчика (Лель-бить ле-бить) любель залюбила в не люил улюбчив колюбель государь-голубой (любой). Любтк в любви, любуд Любище — место любви, в его бляка в любри в люблен любящей влюбьлия любечесновом залюбчивою. Любень (кого любят). О вод-любь — все, что можно любить. Любяжосных любимов, о любись невлюблющийся.
Так как
Числа
Внучка Малаши
(шуточная поэма)
(Охота. Поход Владимира Ползет в Питер. Восстание училищ.)
Княгиня
Водяной
Княжна
Водяной
Берегини и лешие
Княжна
Княжна
Леший
Песнири
Леший
Песнири
Древяница
Училицы
Училицы
Бегущие с огнями
Черный любирь
«Я нахожу, что очаровательная погода…»
Владимир Маяковский
Исчерпывающая картина весны
От усталости
Любовь
Мы
«По эхам города проносят шумы…»
Я
Несколько слов о моей жене
О моей маме
Теперь про меня
Бенедикт Лившиц
Тепло
Вокзал
Давиду Бурлюку
Василий Каменский
От иероглифа до «А»
Небовесную песнепьяный
Алексей Крученых
«Мир кончился. Умерли трубы…»
Высоты
Николай Бурлюк
Трубач
Весной стремительный дождь моет улицы. Бурая вода бежит потоками к разлившемуся Днепру. Струйки шевелят побеги уличной травы. Взнесенные облака ускоряют полет к югу, Солнце дрожит в синих провалах.
Ты, читатель, старый или молодой — рад весне. Открыв утром окно, засматриваешься на вершины провинциальных деревьев, — голубое сияние овило ветви, и птицы на них быстры как первые цветы…
Ты, — идешь в гавань вдыхать запах смоленых и греть свою старую спину…
Ты, — катаешься ни лодка и проводишь ночи в строгом и торжественном воздухе весенних лесов. А ты, — просто сидишь на бульваре и ищешь свою весну в проходящих глазах.
Над дворами, над улицами, над городом стоит эхо.
Это не стук экипажей, не звон колоколов — это дети кричат весне. С каждым лучом, с каждой каплей дождя она нисходит благодатная….
Я же, старый пьяница, тоже ей рад. И когда меня тащат в участок, я, уцепившись за водосточную трубу, срываю ее сустав со стены. Меня несут в ним, — меня — пьяного трубача неисчислимых весен.
Глухонемая
Ветер несет пыль. Сегодня ветрено с самого утра, и пыль повсюду. На подоконнике она ложится звездами, на раскрытой истории Египта заметает пирамиды и храмы. Серой маской покрыла лица глядящих, траву и деревья.
Скрипит раскрытое окно: — все желто и серо; на зубах хрустит песок. Ветер проносит пыль — моя душа глухонемая проводит дни не понимая — напеваю чуть слышно.
В доме убирают. Напрасно, забившись в уголки, улеглась пыль: — ее метут, поливают, вытряхивают, выбивают…
Через цветник с пыльным и весомым запахом, под опадающим боскетом прохожу в сад. С шумом клонятся деревья. Налетая на шипы гледичий и акаций, пробегает первый лист.
В саду метут аллеи — работницы и сторож.
Одна из девушек занозила ногу, а другая вынимает занозу штопальной иглой. Из ранки уже бежит кровь — Моя душа глухонемая проводит дни не понимая. — На грудях потерта кофта и просвечивают бурые сосцы. Я иду дальше а она, ухватив руками ступню, дико смотрит вслед.
Перекатившись через вал дерезы, ветер бежит в поле, мечет колосья и взывает копны. Далеко на самом горизонте вспыхивает он по дорогам, сожигая гарбы и лошадей. Сквозь гул деревьев доносится со степи глухое завывание молотилки. — Моя душа глухонемая проводит дни не понимая. Оторванный от птицы хриплый крик несется сквозь пробитые завесы деревьев. Пыль шурша бежит по сухим дорожкам.
В саду метут аллеи — работницы и сторож.
Девушка завязала ногу красной тряпкой и машет метлой. Я прохожу — Моя душа глухонемая проводит дни не понимая. — Дура! Отойди! Видишь панич идут! — Что Вы на нее кричите, как вам не стыдно! — Ей ничего, барин, — она глухонемая.
Проданный бог
«Пускай я тихий околодочный…»
«Людей вечерних томное зевание…»
«Пред деревом я нем…»
Ледяные дорожки
Я шел через Тучков мост. Слегка морозило и тонкий снег покрыл мостовую и тротуар. Выйдя на дамбу с Петербургской стороны смотрел на оголенный Петровский парк и однотонно свернувшееся небо.
С моста на мост тянулись вереницы ломовиков, гремели трамваи, мелькали моторы, а извозчики, как тараканы, гурьбой то наезжали, то редели. Деловито спешили чиновники, какие-то господа в истрепанном штатском, сумрачные студенты и курсистки. Мальчики из лавки, разносчики, женщины в драных кацавейках шли бессмысленно и устало. Рядом с подводами, то ободряя и без того старательных лошадей, то сосредоточенно сбивая кнутовищем снежную пыль с грубой обуви, плелись возчики.
Снег нежным туманом скрыл и фасады первых домов и бесконечную улицу. На выбитых прохожими плитах тротуара кое-где блестели длинные замерзшие лужицы, — опасность и недовольство неловкого горожанина. И разносчики и мальчики из лавок при виде ледяного пятна, перед этим безразличные и спокойные, лукаво улыбнувшись, подбегали и, проехав два, три шага, продолжали путь невозмутимые и бездумные. Это, пожалуй, были все молодые, но вот, один из возчиков, с насупленными бровями и спутанной седой бородой, в меховой шапке с распущенными ушами, — оборванный и угрюмый, заторопился и перегнувшись, проскользил ледяную дорожку. Потом, удовлетворенный, сошел на мостовую и снова нависли брови и защетинилась седая борода.
Я подумал немного погодя: — не так ли скользит душа на верных тебе, муза, путях.
Артемида без собак
Я люблю гулять ночью. Но не в городе. Нет. Я люблю гулять ночью только там, где город обрывается — в парках, по набережным, по крышам. Город имеет ворота и ночью они открыты для входящих, но больше для выходящих. Ах! больше для выходящих.
Если бы я мог гулять каждую ночь, я когда-нибудь увидел бы пришельца, но я должен вести регулярную жизнь и гуляю редко. Должно быть, поэтому я увидел только уходящих. Город гонит дармоедов. Ночью все заняты. Больше ночью, чем днем, поддерживает жизнь черный чепец сырого неба. Когда выпадет первый снег город играет в чет и нечет, — белые берега, — черная вода.
Однажды я шел со знакомой по Ждановской набережной и спросил ее. — «Любите ли Вы снег?» Была поздняя ночь и мы шли медленно. На другой стороне Ждановки чернели деревья Петровского парка и кривились сарайчики для ланей и северных оленей. Отражение дерев шевелило под нашим берегом черные пальцы. Я сжал ее пальцы в черных перчатках и спросил — «Любите ли Вы след оленя на снегу?»
Гудели телеграфные провода: — незримый ветер колебал упругие тетивы. Свет дугового фонаря ложился повсюду изломанными стрелами. Лукаво улыбнувшись она сказала: «Ты меня спрашиваешь, люблю ли я снег и след оленя на снегу. Да, пожалуй, люблю, если ты олень — у них такие славные мордочки».
Мы спустились к самой воде. Черные струи омывали белый иней гнилых столбов. Наклонившись к самому лицу я спросил ее: «да? или нет?» — Но она ничего не ответила.
Нет, простите, я ошибся. Просто гулял один и задумался. Никто не спрашивал, никто не отвечал. Доел до Колтовской набережной и по Спасской вернулся домой.
Сегодня утром за чаем читаю в Биржевой газете: — «Вчера поздно вечером на Колтовской набережной была задержана неизвестная женщина совершенно нагая и, по-видимому, умалишенная. Несчастная спустилась с набережной в воду, в том месте, где труба железопрокатного завода спускает пары и горячую воду. Появление женщины было замечено, ее накрыли дворницким тулупом и отправили в больницу».
Нет! — то была не она! Артемида без собаки… Это невозможно?!.. хотя…?
Слепой город
В Питере бывают странные вечера. Октябрьский воздух, и без того влажный, пронизан тончайшею пылью дождя, фонари бросают желтый свет на торопливо уходящую толпу, а темные фасады домов ложатся грудью на шевелящуюся улицу. Вы заговорились, идете торопливо под намокшим зонтом, поднимая его то над гвардейцем, то над бледным студентом… а вдруг — там, над фасадами, над черным лесом труб закачалась еще влажная звезда, другая, третья… и только видно, как ветер уносит отсвечивающие клочья седого тумана. Выходите на Большой. Газетчик спешит вручить последние известия о Балканских славянах, взгляд бежит по затуманенным витринам; голова кружится от дневной усталости и вечернего шума.
Небо скрыто под кирасой пестрого цвета. Ноги забывают устойчивость тротуаров. Изредка мелькают лица последних дневных прохожих и часты лица в котелках с бритыми физиономиями.
На углу у булочной толпа. — Студенты, женщины в платках, запоздалый буржуа с покупкой, мальчики из лавки. Два дворника в белых фартуках удерживают высокого человека. Он разъярен и тщетно старается ударить своего противника, насмешливого и задорного парня, — может быть полотера. Последний увертлив и хрипло кричит — Слепой, а еще лезет!..
Когда я протиснулся ближе, слепого уже повели, и я помню эти белые глаза, как отсвечивающие клочья седого тумана.
Трава матерей
Мне сегодня грустно. Двор порос калачиками, дом деревянный, серый. Полдень и тишина. Двор большой и запущенный, где крапива, где лопухи и всюду полынь. Двор большой, а я маленький, потерял перочинный нож и не могу найти. Болиголов в красных пятнах, а полынь с бледно-желтыми бубенчиками. Душно, солнце печет и голову, и дремлется. Мне душно — пахнет полынью и кричат протяжно петухи. В бурьяне пауки протянули сети и стряхивают зеленую лебеду. Бреду по целким травам и ищу шума. Всюду тихо — звенят мухи и трещат сверчки. Мне очень грустно и хочется плакать. В углу двора пропасть хламу — гнилые оконные рамы, кровельное железо, балки, стропила и дверь: краска слезла, видна желтая сосна и выступила сосна. Под дверью, должно быть много мокриц. Пахнет полынью и мне грустно. Дай, стану на дверь.
Солнце печет голову и дремлется. пахнет полынью и выступила красная смола. Я стою на двери — и плачу. Пахнет полынью. Мне грустно и вчера и сегодня и завтра.
Давид Бурлюк
И.А.Р.
Op. 75.
Мёртвое небо
Op. 60.
«Без Н»
«Без Р и С»
«Без А»
«Без Р»
Op. 61.
«И выжимая ум как губку…»
Op. 46.
«Умерла покрывшись крепом…»
Op. 47.
«Я имел трех жен…»
Op. 49.1.
«Он жил избушке низкой…»
Op. 50.11.
«Трикляты дни где мертвою спиною…»
Op. 53.
«У кровати докторов…»
Op. 54.
«Мы бросали мертвецов…»
Op. 56.
«Солнце каторжник тележкой…»
Op. 57.
«Взлетай пчела пахучим медом…»
Op. 58.
«Грусть»
Op. 62.
Зрительное осязание
Op. 63.
«Улей зимы»
Op. 69.
«Корпи писец хитри лабазник…»
Op. 59.
«Я строю скрытных монастырь…»
Op. 76.
Волково кладбище
Op. 70.
Старик
Op. 64.
Ночной пешеход
Op. 76.
«Полночью глубокой…»
Мы мерим исщербленным взглядом
Земли взыскующую прыть.
Op. 66.
Константин Большаков
Девушки
…Или я одна тебе отдана…
«Луна плескалась, плескалась долго в истерике…»
«Вы вялое сердце разрезали…»
Сердце разрежьте,
Я не скажу ничего.
«Весна, изысканность мужского туалета…»