Первые грозы

fb2

Повесть Ивана Спиридоновича Рахилло «Первые грозы» (1933)

Глава первая

Девочка стоит на спине коня, балансируя рукой, она прыгает через жёлтое серсо, стараясь согласовать свои прыжки с размеренным конским галопом. Её лёгкое, воздушное платьице, будто сотканное из мерцающих снежинок, чуть опаздывая, покорно следует за каждым движением наездницы.

Больше всего Митю волновало в лице девочки, как ему казалось, выражение скрытого испуга, преодолеваемое растерянной улыбкой. Из-под пудры на её вздернутом носу проглядывали самые обыкновенные веснушки, но Митя был влюблен и в эти веснушки, и в полудетскую тонкорукую беспомощность девочки, и в её улыбку. Ему хотелось защищать её. Ни одной душе на свете не признался бы он в своём чувстве, но именно из-за неё, из-за этой девочки Митя каждый вечер пропадал в цирке, нарочно рассказывая ребятам о приехавшем чемпионате французской борьбы. Конечно, чемпионат тоже увлекал его: негр-великан Чемберс Ципс, чемпион мира Лурих, японец с железным захватом руки Оно Окитаро, волжский богатырь Вахтуров, непобедимая Черная маска!.. Но «несравненная наездница мадемуазель Ванда», как это значилось в афише, полностью владела Митиным сердцем.

На время летних каникул, после школы Митя нанимался на работу: уезжал к богатым куркулям из соседней станицы полоть кукурузу и подсолнухи — за тридцать копеек в день. Будили хозяева ещё до восхода солнца, давали кусок сала или селёдку, и с богом — в степь. Ой, как ныла спина и болели плечи! Одеревеневшие от вчерашнего напряжения пальцы не разгибались, но через час-два Митя втягивался в работу и трудился весь день наравне со взрослыми.

Хитрый хозяин Матузок вытягивал из подёнщиков последние жилы.

— Ну, ну ще трошки, — весело понукал он, — ще один рядок.

Пропалывали рядок и другой, а хозяин уже приглашал на новый участок. К полудню так наработаешься, что и есть невмоготу: падаешь замертво у шалаша и тут же засыпаешь как убитый.

Митины друзья подростки нанимались на железную дорогу — выгружать кирпич или дрова. С вагона — пятьдесят копеек.

Но особым счастьем считалось наняться не на подённую работу, а на всё лето — куда-нибудь в магазин или в ресторан.

Один знакомый устроил Митю учеником-монтёром на городскую электрическую станцию. И хотя жалованье положили небольшое, всего десять рублей в месяц, работа эта была ему по душе. Вместе с молчаливым мастером Андреем Петровичем Сенниковым Митя с утра до вечера ходил по городу и проверял на линии провода; укрепив к ногам похожие на серпы железные «кошки», он ловко взбирался на высокие столбы. Ходили они и по аварийным вызовам на квартиры абонентов.

В свободное время Митя любил читать книги, на это обратил внимание сам управляющий конторы Степан Николаевич. Однажды после работы он благосклонно заговорил с Митей.

— Вижу я, дорогой друг, что ты хотя и вырос на окраине, но всё же тянешься к культуре, книжки разные читаешь, — доброжелательно сказал он. — И подумал я: а чем бы помочь пареньку, как поддержать его? Скажи, брат, откровенно: не хотел бы ты на пишущей машинке научиться печатать? Научишься, гляди, и в конторщики выбьешься. Подумай, какая будущность ожидает тебя сейчас? Станешь ты линейным монтером, ну мастером: будешь по столбам до самой смерти лазить, — дождь, снег, погода — непогода, а ты изволь взбирайся на столб, на верхотуру! Несолидно это. А в конторе ты можешь стать образованным человеком, интеллигентом, наравне, скажем, с фельдшером или телеграфистом. Посуди сам!

Не знаю, кто бы из мальчишек устоял на месте Мити. Шутка ли, самому печатать на машинке! Такое неожиданное предложение...

— И главное, совершенно безвозмездно, — ласково добавил Степан Николаевич, протягивая Мите плоский английский ключик.— Вот тебе ключ от конторы, приходи в обеденный перерыв, садись за машинку и стучи сколько душе угодно, учись. Да, чуть не забыл, — как бы невзначай, уже вдогонку добавил управляющий, — попутно ты, дружочек, будешь подметать контору и вытирать пыль на столах и окнах. Добро?

По наивности и чистосердечию Митя не мог предположить, что эти будто невзначай сказанные слова как раз и были тем главным, ради чего приглашал его к себе Степан Николаевич.

На обед полагался один час. Домой обедать Митя теперь уже не ходил, а, оставаясь в конторе, добросовестно подметал четыре большие комнаты и тщательно вытирал пыль на всех столах и с чернильных приборов. На машинку оставалось едва ли десять минут, но Митя был рад и этому.

Подметая контору, он обнаружил однажды в мусорной корзине старый блокнотик с отрывными бланками «на право бесплатного пользования амбулатории сотруднику городской электростанции г-ну … на … персоны»

Отряхнув блокнотик, Митя положил его в карман, а вечером на улице показал ребятам.

— Послушай, — надоумил его чистильщик сапог Аншован, — по этим бумажкам ведь можно ходить и в театр и в биограф. Скажи, пожалуйста, театр от кого пользуется электричеством?

— От нашей электростанции.

— Вот видишь! А биограф? А цирк?

— Тоже от нас.

Они зашли к Аншовану, и он вместо слова «амбулатория» вписал чернилами: «Цирк бр. Труцци» и «на две персоны», а Митя внизу бланка неразборчиво подмахнул за управляющего.

— Тут сам черт не догадается!

Им предоставили два места в ложе. В ложе! Первый раз в жизни Мите оказан был такой почёт. О, как горячо и восторженно аплодировали они каждому номеру! Но больше всего Мите понравилась юная наездница «мадемуазель Ванда», скакавшая на красивой, будто на свадьбу наряженной, белой лошади с заплетённой гривой.

О своём сокровенном чувстве Митя не обмолвился даже Аншовану.

С этого дня вся улица стала заниматься акробатикой и борьбой. Митя научился ходить на руках. Все стали поклонниками циркового искусства.

Билеты действовали безотказно: гурьбой ходили теперь не только в цирк, а и в театр на «Уриель Акосту», в кино «Марс», где демонстрировался итальянский боевик «Мацист на войне», в кино «Сатурн» на «Золотую серию» — «У камина» и «Молчи, грусть, молчи», с участием Веры Холодной, Мозжухина, Лисенко, Максимова и других корифеев экрана.

Приехали борцы.

Друзей уже знали в лицо. А однажды, когда от случайного замыкания погасло электричество и Мите удалось заменить перегоревшие пробки волосяным «жучком» и в цирке вспыхнул свет, с ним уже стали пропускать на представления по три и по четыре человека сразу. Он был в ореоле славы. Подумайте, сумел исправить свет даже в цирке! И такому искусному специалисту так мало платят — в месяц всего десять рублей.

— На самом деле, — горячо возмущался Аншован, запуская свои выпачканные ваксой пальцы в жёсткие, как сапожная щетка, волосы, — ты можешь вполне заменять настоящего монтера, а тебе, как бедному ишаку, дают одну десятку! Завтра же иди и проси прибавку. Проси двадцать. В чем дело! Должны дать. Наш Армаис работает в бильярдной. Чепуха — ставит шары, а получает двадцать пять рублей. Плюс чаевые.

В тот злополучный вечер в цирк задумал привести свою подругу вахтёр электростанции черкес Давыдка. В праздничном бешмете, в дорогой папахе из золотой каракульчи, с длинным кинжалом на поясе и закрученными в кольца черными усами, ни дать ни взять абрек Зелимхан, о похождениях которого каждый день печатали в местной газете «Отклики Кавказа», Давыдка надменно вошёл в двери цирка. Его подруга, как в чадру, закутанная в прозрачный кисейный шарф, робко следовала сзади за своим повелителем.

Давыдку на контроле остановили.

— Ваш билет!

— Я сотрудник городской электростанции, — важно заявил Давыдка, кладя руку на кинжал.

— В таком случае предъявите пропуск!

— Какой ещё там пропуск?

— А вон какой.— И билетерша показала ему подделанный Митей билет. — Ваших сегодня и так уже семь человек прошло. Вон они сидят в ложе!

Сжав судорожно рукоятку кинжала, Давыдка из-под сросшихся бровей грозно поглядел на Митю, зло сверкнул глазами, повернулся и с оскорблённым достоинством удалился вместе со своей возлюбленной.

Утром, подогретый друзьями и Аншованом, Митя направился в контору — просить прибавки.

Степан Николаевич молча сидел за письменным столом, наклонившись над бумагами. Митя с некоторой робостью разглядывал его лысый, чисто выбритый череп, где матово-неясно отражался расплывчатый квадратик окна. Степан Николаевич что-то подписывал, независимо шелестя бумагами, словно бы Мити и не было в комнате. И это долгое, высокопоставленное молчание подавляло Митю.

— В чем дело? — наконец строго спросил Степан Николаевич, закрывая папку с бумагами. Он был заметно не в духе.

Запинаясь и несмело помогая себе руками, Митя объяснил ему, что вот-де его дружок Армаис работает в .бильярдной, по столбам не лазит и получает двадцать пять рублей в месяц. И плюс ещё чаевые.

— Ну, а ты чего хочешь? — постукивая пальцами по столу, хмуро спросил Степан Николаевич.

— Прибавки,— уже осмелев, поднял глаза Митя.

— Гм. Сколько же ты хочешь?

— Десять рублей.

— Итого, значит, двадцать? — уточнил управляющий. — Так, так.— И закурив папиросу, он устремил на Митю свой жёсткий, пронзающий взор. — Прибавки, значит, захотел! А в тюрьму за подделку подписи ты не хочешь? — закричал вдруг Степан Николаевич, потрясая над головой хорошо знакомым Мите пропуском.

Бледный и онемевший стоял Митя у дверей, а управляющий кричал на него и топал ногами так, что из конторы прибежал главный бухгалтер.

— Вон отсюда! Можешь на работу больше не являться! Выдайте этому мошеннику полный расчет, — распорядился в заключение управляющий.

Через полчаса, мусоля в кармане смятую трехрублевку, Митя уныло шагал по мостовой, всей душой протестуя против вопиющей человеческой несправедливости.

Переходя базар, он ещё издалека увидел какую-то девочку: изогнувшись в сторону и приседая на одну ногу от тяжести, она с трудом тащила в своей худенькой руке огромную стеклянную бутыль с керосином. На её плечи был накинут поношенный вязаный платок. Гибкая спина девочки показалась ему удивительно знакомой. Он узнал Ванду. Поставив неудобную ведёрную бутыль на землю, она переменила руку и пошла дальше, приседая уже на другую ногу. Сердце его протестующе застучало: ту, которую он видел и представлял только в снежных блёстках, освещённых ярким электрическим светом, его радость, мечту, посылали в керосиновую лавку! Первым его порывом было желание — немедленно догнать Ванду и отобрать у неё бутыль, помочь ей. Но его удержала проклятая застенчивость. Он проводил Ванду по другой стороне улицы и узнал, что она живёт во дворе бани.

Счастливый от этой неожиданной встречи, Митя как ошалелый помчался бегом домой. Ему хотелось петь, орать, дурачиться, на радостях он обнял и поцеловал телеграфный столб, сильно нагретый солнцем и пахнущий сухим полдневным зноем. Хорошо было, елки-палки, жить на свете!

* * *

В небе висела переспелая абрикосовая луна. Из палисадника доносило пыльным запахом бурьяна. Мать спала под акацией, откинув в сторону натруженную за день руку. Неумолчный однообразный звон неистовых сверчков и далекое сладострастное кваканье лягушек на болоте ещё больше подчеркивали тишину и томление этой волнующей Митю необыкновенной ночи. Он и сам не понимал, что с ним такое творится.

Где-то на дальнем краю улицы, у самого выгона, девчата голосисто тянули протяжную казацкую песню. И то ли от песни, или от этой жёлтой колдовской луны, а может, от чего другого, но на сердце у Мити было почему-то необъ-яснимо тревожно и беспокойно. Мечтательно вглядывался он, ничего не видя, в белесую мглу ночи, всему дивясь и восторгаясь: вот старый сарай во дворе — будто он тот, да и не тот, таинственно лежат на земле чёткие прямоугольные тени, и звезды будто те же, да и не те. Сладостная неясность наполняет сердце, захватывает, одолевает... Не спится Мите. Встал он, надел на себя бабкин тулуп, на котором спал зимой и летом, и вышел за ворота. После стирки мать выливала воду на дорогу, и возле ворот лужа никогда не просыхала. И лужа показалась Мите не той, прямо как в сказке! Луна плыла по ней, словно огромный парусник.

И потянуло его туда, откуда слышалась песня, на выгон. Раньше не понимал он, не придавал значения — девчонка и девчонка, отвесит ей кулаком по спине, как доброму хлопцу, вот тебе и девчонка, а теперь захотелось посидеть в их компании, пошутить, подурачиться, проделать что-нибудь необычайное — ножик проглотить, как факир в цирке, чтоб все девчонки ахнули от удивления!

У крайней хаты, на завалинке, сидели девчата и с ними незнакомый гимназист. Подойдя ближе, Митя узнал Сашку Хорькова. Он рассказывал что-то очень занимательное, все хохотали. Тут Митя решил сразу затмить его: он стал на руки и, несмотря на то, что тяжёлая шуба завернулась ему на голову и закрыла лицо, прошёлся перед завалинкой вверх ногами — туда и обратно. Компания пришла в восторг, а Сашка обиделся и сразу замолчал.

— А ну, пройдись ещё! — попросила невысокая девушка в белом передничке.

Митя положил на завалинку тулуп и повторил номер во второй раз. Сашка молча грыз ногти, а потом подковырнул с ехидством:

— На руках всякий дурак пройдётся, а ты вот подпрыгни да повиси в воздухе две минуты без движения. Шиш сможешь!

Это было неблагородно и подло. Митя не нашёлся даже, что отмочить этому сопляку с кокардой. Дать бы разок по скуле, но Сашка был старше Мити года на полтора. «Ладно, запомним!»

Девчата затянули песню про влюбленного казака, как он обещал своей любимой поехать с верной ватагой и «разграбить хоть сто городов», а потом вернуться и развести «зелёный сад над Кубанью, где по ночам будет петь соловей...» Митя слушал песню, усевшись на шубу и положив голову на колени.

Ту, в белом передничке, звали Полей. Её отец служил на железной дороге кондуктором. Они недавно приехали из Туапсе и поселились на квартире у Хорьковых. В белом двухэтажном доме. Три подвальных окна — их квартира.

На другой день они повстречались с Полей в цирке. По старому знакомству Митю пропустили без билета. Он сразу узнал её по белому передничку. Рядом с Полей, напудренный, с новым подворотничком, при лакированном поясе, сидел Сашка, он держался развязно, как настоящий кавалер: то вынимал, то прятал в карман серебряный портсигар. Поля скучала. Увидев Митю, она обрадовалась и первая заговорила с ним. Похвалив его за вчерашний акробатический номер, она сказала, что он вполне свободно мог бы работать на цирковой арене. Митя густо покраснел от удовольствия: он никак не мог избавиться от этого досадного недостатка — краснеть по любому поводу.

Но когда, сидя боком в седле, на манеж вылетела Ванда, Митя почувствовал что-то похожее на угрызение совести. Будто он в чем-то обманул её. Он аплодировал ей с виноватой восторженностью, как бы просил прощения за какую-то свою вину. Однако домой они пошли втроём — с Полей и Сашкой. Сашка всю дорогу непрерывно курил и угрожающе сплёвывал через губу на тротуар. Но Митя не обращал на это никакого внимания. Он был счастлив. Лишь один раз, когда Поля похвалила девочку-наездницу (чем нечаянно ещё больше расположила к себе Митю), Сашка небрежно отозвался:

— Курносый нос. Худа. Вся в веснушках. Не нахожу ничего красивого.

Это была правда, но Поля стала доказывать, что красота человека зависит не только от формы носа или уха, человек ещё может быть добр или жаден, чистоплотен или неряшлив, зол, болтлив, отзывчив, вежлив, — красота составляется из многого,

— Можно быть смазливым, но бездушным. А по-моему, человек при желании может стать красивей! — убежденно заявила Поля. — Важно, чтобы он захотел этого и стал к этому стремиться... А девочка на лошади бесспорно красива...

Митя впервые слышал такие умные рассуждения о человеческой красоте. Раньше об этом он никогда не задумывался, а сейчас почему-то заинтересовался. Придя домой, он зажёг лампу и первым делом поставил на стол зеркало. С глубокой заинтересованностью он стал разглядывать своё лицо. Ничего особенного. Обыкновенное. Светлые глаза, невидные ресницы. Волосы в разные стороны, будто грачиное гнездо. Нос лупится, как молодая картошка. «Некрасив», — с чувством некоторой горечи заключил про себя Митя. Но тут же ему вспомнились Полины слова о том, что каждый человек при желании может стать красивей! «А как же стать красивым?..» Задумавшись над этой проблемой, Митя и не заметил, как походя съел добрую половину огромного арбуза. Выйдя на крыльцо, он расстелил на траве старый тулуп и сразу повалился спать.

Утром Митя, как и обычно, ушёл из дому, но не на работу, а вместе с мальчишками на Кубань. Он жалел мать и не хотел её расстраивать своими делами. Аншован пообещал устроить его через знакомого наборщика в типографию.

То необыкновенное состояние, недавно возникшее в сердце Мити, теперь не покидало его ни на минуту, будто где-то в нём вспыхнул чудесный огонек, и куда бы Митя ни устремлял свой взгляд или свои мысли, всё это, попадая в свет его огонька, принимало удивительную, нежную окраску. Это напоминало игру, затеянную ребятами на реке. Держась за крепления деревянного моста, Митя опускался на дно протоки и, раскрыв глаза, с удивлением любовался сказочной подводной феерией: в желтоватой, насквозь пронизанной солнцем воде камни будто оживали, горели голубыми, зелёными, золотыми огнями. Изредка мимо лица проскальзывали серебряные пескари, а толстые, обросшие плюшевым мхом почерневшие столбы моста отсвечивали тёмным малахитом. Всё здесь было необычным, преувеличенным — и форма, и краски. Такое же творилось и в его душе.

На следующий день Митя с Аншованом наведались в типографию. Старый наборщик Дядько, хорошо знавший Митиного отца, сказал, чтобы утром Митя выходил на работу.

Вечером они снова были в цирке, где перед началом представления состоялся большой митинг. С докладом выступил однорукий редактор газеты, рассказавший о том, что в горах организовалась белоказачья банда в несколько сот сабель и движется к городу. После него выступил с рассказом прискакавший из станицы председатель станичного исполкома, иногородний казак с запорожской фамилией Забей-Ворота.

За один лишь этот вечер Митя повзрослел, может быть, на целый год — столько узнал нового и важного. О многом в жизни он, оказывается, даже и не догадывался. Вокруг шла скрытая борьба. В предгорных станицах было неблагополучно. Забей-Ворота, раненный на фронте осколком в лицо, говорил об этом отрывисто, косноязычно, с трудом подбирая слова-булыжники, по первому впечатлению даже несуразно, но, странное дело, несмотря на это, а может быть, именно поэтому — правда всегда проста и нескладна! — слова его доходили и трогали слушателей.

— Браты! — хрипло выкрикивал Забей-Ворота, поднявшись на барьер манежа. — Да разве ж мыслимо!.. Кто хозяйновал на кубанской земле? Казаки. А кто за них обрабатывал землю? Мы, иногородние. Выходцы с Украины. Снимешь урожай — отдай хозяину две трети! А сколько хлеборобу? За пот, за труд, за кровавые мозоли — тебе одна треть... Где же правда?.. Правду установила Советская власть. Поделила землю поровну. А чем на это ответили хозяева-казаки? Пулей в лоб, кинжалом в спину. В лесах белые офицерские банды. Из Екатеринодара на нас двигается генерал Деникин. А заодно с ним и генерал Дроздовский.

Побелевшим от напряжения кулаком Забей-Ворота крепко сжимал эфес клинка, при каждом жесте другой руки широкий рукав его червонной черкески развевался в воздухе, как флаг, призывающий к восстанию.

— Немало бедных казаков по-доброму встретили родную Советскую власть. Эти казаки из нашей станицы служили в корпусе генерала Крымова. Они отказались идти на рабочий Петроград. Они плюнули Корнилову в его собачьи очи. А теперь что? Теперь их стреляют из-за угла. Кто стреляет? Недавно на хуторе Грязнуха состоялся съезд бывших казачьих офицеров-фронтовиков. От нашей станицы с мандатом послали меня. Поехал. Собрались гуртом — сотрудники, есаулы, подъесаулы. Хозяин съезда — Шкуро. Признавать ли Советскую власть? Порешили признать. В глаза — признать, а поехали по домам — приказал Шкуро пострелять по дороге всех сочувствующих Советской власти. Едем с кучером на тачанке. Логом. Ночь. Темно. Бах-бах, погоня! Кучер убит. Выпрягаю коня и вскачь! Навскидку, по-охотничьи отстреливаюсь из карабина... И вот прискакал прямо сюда, на митинг. Братки, белые банды бродят по-за Кубанью. Они ждут не дождутся желанного гостя — генерала Деникина. Сейчас дорога каждая минута. К оружию!

Окинув всех из-под выгоревших сомкнутых бровей горячим взглядом, Забей-Борота сошёл с барьера. И сразу, стихийно началась запись добровольцев в Рабочий партизанский полк.

Ах, как хотелось Мите попасть в этот недоступный ему список бойцов партизанского полка! Получить кавалерийский карабин. Шашку. Гранаты. На фуражке — наискось широкая алая лента. И промчаться, как ветру, мимо Сашкиного дома, по знакомым улицам на высоком белом скакуне. Но почему на белом?..

Ответ он получил тут же, как только закончился митинг и на манеж под бравурные звуки галопа, с развевающимся стягом в руках вылетела, стоя на своём белоснежном скакуне, одетая в казачью форму Ванда. Ошеломленно глядел на неё Митя, забыв обо всём на свете. Белые крылья башлыка вились за её спиной, а лихая кубанка, надвинутая на самые брови, придавала разгоряченному коротконосому лицу боевой задор. Цирк загремел от криков и приветствий, кто-то сгоряча выстрелил в парусиновый купол, а придумавший этот номер — знакомый Мите толстый дрессировщик Чайко, загримированный под Тараса Бульбу, то и дело посылал в воздух сухие выстрелы бича. Номер удался на славу!

Митя ликовал вместе с Вандой и всей публикой. На радостях он заехал по шее Аншовану, но тот ничуть не обиделся, а, охваченный общим порывом необыкновенной скачки, от всей души хлопал своими толстыми ладонями, извлекая из них неправдоподобно громкие, ухающие звуки.

Артисты цирка были заодно со всеми собравшимися на митинг рабочими и партизанами, и это открытие почему-то особенно обрадовало Митю.

Так вот, оказывается, почему так хотелось ему лететь в атаку впереди полка на белом скакуне!

Глава вторая

Тишину базара пронзил предупреждающий сигнал трубы. Из переулка, разворачивая жёлтые паруса пыли, вырвались пожарные,— кони несли изо всех сил, кованые колеса повозок захлебывались от быстроты: пожарные на ходу надевали каски и подтягивали ремни.

За повозками бежали люди.

— Где пожар?..

— Говорят, в электростанцию бомба попала...

— Откедова?..

— С аэроплана. Думали, наш, а он белый оказался.

Станция была ранена тяжело. Машины в типографии остановились. По телефону никто не отвечал, и заведующий послал Митю выяснить причину катастрофы.

Выбежав из ворот, Митя сразу увидел над крышами взволнованные клубы дыма. Звонили колокола. На площади толпились обеспокоенные обыватели. Двое пожарных, устроив из переплетённых рук носилки, тащили туловище человека с оторванными ногами. Он сидел, обняв пожарных за шеи. Брови и волосы его сгорели, и всё тело было вымазано нефтью.

Его положили на линейку и увезли.

Пробравшись к месту пожара со стороны тоннеля, Митя устроился на каменном барьере холодильника, где уже стояли секретарь партийного комитета Ладошвили, однорукий редактор газеты Гайлис и рабочий с рассечённой щекой. От остывающей воды холодильника неуверенно поднимался блеклый пар.

Рабочий, размазывая рукавом кровь на щеке, неохотно рассказывал:

— Утром, как обыкновенно, все вышли на работу...

— Ну и...

— Вышли на работу. Работаем. Тут вбегает в машинное отделение линейный мастер. «Ребята, говорит, аэроплан!..» Все и выползли поглядеть. Уселись на бочки с маслом, головы задрали. Позавчера как раз две бочки привезли с машинным маслом. Бочки железные. Тут они лежали, около ворот. Так на бочку облокотился механик, а вот так — дежурный помощник машиниста. Монтеры. Кое-кто из конторы вышел. Смотрят себе, любуются. Дежурный говорит: «Хорошо б, говорит, нам бы штук десять таких птичек — сразу бы, говорит, кадетам по загривку наклали...» Как раз в ворота наш монтёр входит. С матерью. Не знаю почему, мать с ним пришла. Я как раз в отделение вошёл, рубильник, слышу, выключился на линии. Звонок, слышу. Только вошёл — тут как раз и трахнуло. Раз и другой. Одну прямо в кучу, а вторую в цистерну. Железные бочки на мелкие куски разлетелись, всех поранило. Вот и меня кусочком через окно задело. Все и загорелись. Масло, оно здорово горит, а всё в масле... Опять же нефть... Я так полагаю, хотели тоннель взорвать, чтоб поездам выехать нельзя было...

— Предположение довольно верное, — заметил Гайлис.

На крыше здания появился пожарный с брандспойтом, из которого вяло опадала тонкая, спокойная струйка воды. Он злобно поглядел на говоривших:

— Эй вы, черти, а ну воду качать!.. Открыли тут клуб!

Гайлис и Ладошвили сейчас же побежали к насосу.

Из разваленной цистерны хлестала жирная нефть, она затопила весь маленький дворик машинного отделения и пылала. Высокие языки пламени шумели, как деревья в бурю: дворик напоминал огненный сад, над синими кустами огня, меняя формы стоящих за ним предметов, качался удушливый знойный воздух, — со стороны работавших у насоса казалось, что высокая кирпичная водокачка изгибается, как живая.

Вспыхнула деревянная будка сторожа.

Уже робкие огоньки грызли двери машинного отделения, когда начальник пожарной дружины догадался наконец отрядить несколько подвод на реку за песком.

Ладошвили в мокрой расстегнутой рубашке наседал на брандмайора:

— Ты, черт возьми, должен понять, что машины, машины погибнут... Нельзя!.. Мы останемся без света! — Он застегнул ворот, потом опять расстегнул его. — Заводы станут!

Брандмайор с любопытством смотрел в рот секретарю. Он отвечал негромко и с полным достоинством:

— Прошу на меня не кричать. Дело за песком. Подводы посланы, и его привезут с минуты на минуту... Машинное отделение постараемся отстоять.

Дрожащими пальцами Ладошвили застегнул ворот и умолк.

Брандмайор виновато почесал подбородок.

— Задерживаются... надо бы ещё кого послать. Вон там линейка стоит.

Гайлис обернулся и увидел Митю.

— А ну, пойди-ка сюда, — поманил он его пальцем. — Садись-ка, брат, на линейку и поезжай на реку. Скажи, чтоб песок поскорее везли.

— Меня в типографии ждут, — замялся Митя.

— Кто ждёт?

— Заведующий.

— Вали, — махнул рукой редактор, — я ему скажу, а то без песку и типография станет. Гони их оттуда в шею!

Митя прыгнул на линейку, старик всплеснул вожжами, и лошадь понеслась в сторону реки больным, разбитым галопом.

Колеса гулко трещали по черепам камней. Проехали типографию, старую черкесскую крепость и, когда стали спускаться мимо больницы к реке, увидели необычайную картину: подводы, посланные за песком, мчались порожняком обратно. Возчики нахлестывали лошадей и оглядывались на гору.

Поравнявшись с ними, Митя соскочил с линейки и остановил переднюю подводу.

— Стойте! Мне велели передать, чтобы , вы без песку не возвращались.

Лошадь, тяжело дыша прямо Мите в лицо, остановилась, чуть не сбив его с ног. Возчик дернул вожжами. Митя схватил лошадь под уздцы и закричал:

— Стойте!.. Горит машинное отделение... Без песку приказано не вертаться!

— К черту твой песок, — заорал возчик, — пусти лошадь!

— Не пущу!..

Возчик соскочил с подводы и изо всей силы хлестнул Митю кнутом.

— Не пустишь?.. Так получай на обед!..

Митя отпустил уздечку и побежал в сторону крепости, возчик догнал его и ещё раз больно протянул по спине кнутом.

На той стороне реки, на горе, в тёмных вишнёвых садах залегла казачья станица. За спором Митя не заметил, как оттуда по ним открыли ружейную пальбу. Только сейчас, не найдя на месте своей линейки, он вспомнил, почему извозчик пугливо показывал кнутовищем на гору и кричал:

— Казаки, казаки!

Митю удивило больше всего, что на мосту было совершенно безлюдно. Обыкновенно по нему непрерывно тащились горские арбы и казачьи мажары, а сейчас он стоял на своих толстых ногах унылый, ослепительно освещённый солнцем.

Обтерев картузом мокрый лоб, Митя побежал обратно. 

Уже занялось соседнее здание цирка. Из дверей выводили медведя. Он смешно переваливался на задних ногах и упирался, но, дойдя до ворот постоялого двора, облокотился лапами о калитку и застыл, как чувал с мукой, поставленный на низкую скамеечку.

Брандспойтов не хватало, и воду сюда подавали ведрами. Около пожарища толклась галдящая толпа.

Митя не скоро отыскал Ладошвили — он вместе с другими рыл лопатой канаву. Прохладную землю таскали во двор электростанции корзинами, ящиками и мешками. Утоптанная земля трудно поддавалась лопате, мокрая рубаха плотно обтекала напряжённую секретарёву спину. Митя протискался к нему и, отозвав в сторону, одним духом выпалил:

— За мостом казаки. Обстреляли подводчиков. Все разбежались. Песку нету!

Секретарь хотел что-то сказать, но в это время на горе тявкнул негромкий орудийный выстрел и над головами толпы в знойном, бесцветном небе разорвалась шрапнель. Люди бросились по домам: одна баба, припадая к земле, ползла на четвереньках, бежавшие наступали ей на руки, брошенные вёдра валялись набоку, струйки воды стекали в пыль.

Деревянное помещение цирка трещало, доски извивались и падали в изнеможении на землю. Разгулявшийся огонь ревел, как оркестр. На крыше цирка, словно клоуны в разноцветных костюмах, плясали прыгающие языки пламени.

Обежав с тревогой вокруг задымлённого здания, Митя наконец увидел Ванду: она испуганно глядела в распахнутые ворота служебного входа, откуда клубами выталкивался густой дым, У ворот, в окружении растерянных артистов, метался толстый Чайко.

— Казбек! Казбек! — рыдающим голосом кричал он в дым, но в ответ ему слышалось лишь жалобное конское ржание. Оборачиваясь то к одному, то к другому артисту, Чайко умоляюще протягивал ладони:

— Ребята, выручайте! Надо открыть конюшню, Казбек живьём сгорит...

Сердце Мити сжалось: из глубины конюшни, из дыма доносилось непрерывное зовущее ржание коня. Её коня! Того, на котором он мечтал проскакать по улице!

Прикрыв локтями голову, Митя, не задумываясь, бросился в дым, в озарённую сполохами огня распахнутую пасть цирковых ворот, где бился в загородке, стуча копытами, красавец Казбек.

Митя не замечал ни огня, ни дыма, одна цель стояла перед ним — скорей отворить дверь загородки и выпустить коня. Где-то в рыжей мгле полыхало гудящее пламя, и особенно пугающим было необычное для цирка отсутствие людей. Почти на ощупь, пригнувшись к самой земле, задыхаясь от едкого дыма, то и дело вытирая ладонью слезящиеся глаза, Митя на четвереньках подполз к дверям загородки и на ощупь вынул из петли засунутую железку. С ужасом косясь на Митю, конь, оседая задом, прижимался дрожащим телом к деревянной переборке. Ворота служебного входа, куда только что вбежал Митя, уже затянуло плотным пологом дыма. Ухватившись за гриву коня, он вскарабкался ему на спину; почувствовав всадника, Казбек одним прыжком вырвался из денника и вместе с густым клубом дыма вымахнул на площадь, где ожидали его с надеждой и нетерпением Ванда и старый Чайко. Узнав хозяйку, Казбек радостно заржал и с ходу остановил свой бег; перелетев через голову коня, Митя крепко ударился о землю: на какие-то секунды он лишился чувств. Ему почему-то долго не хотелось открывать глаза, его охватило странное предчувствие близкого счастья. И первое, что увидел он, придя в сознание, было испуганное личико Ванды.

— Вы не ушиблись?

Боже, её голос лечил лучше всякого лекарства! Впервые в жизни ему говорят «вы». Подумайте — вы не ушиблись. Дорогая моя... А как озабочены её глаза и дрожит голосок!

С необъяснимой и застенчивой грубоватостью Митя пробурчал, что он ничуть не ушибся и ему ничуть даже и не больно (хотя от удара о землю у него дико ломило спину). Важно, что конь был спасен. Её конь...

Глава третья

В сумерках с Черноморского побережья прибыл вызванный по прямому проводу бронепоезд с отрядом матросов. Не доехав до станции, он остановился под прикрытием монастыря и застыл, похожий на черепаху.

Переулки заметно наливались густой прибойной синью. Огней не зажигали. В городе стояла чуткая настороженная тишина. В типографии раздавали рабочим винтовки. Получил винтовку и Аншован. Митя чуть не плакал от горя: он остался без оружия. Наборщик Дядько так и сказал:

— Ты, брат, ещё сосунок. Успеешь холку набить. Топай-ка домой да перетаскивай в погреб постель, пока не поздно. В погребе-то оно спокойней будет...

Дядько расположился на подоконнике и, высунув кончик языка, старательно прикреплял к винтовке ремень от штанов. Пристроив его покрепче, он со счастливой улыбкой погладил ладонью гладкий приклад и ловко повесил винтовку на плечо.

— Вот и готово! — весело сказал он самому себе, но, заметив горящий взгляд Мити, сердито подтянул спадающие штаны.

— Ты чего тут, а? Или по шее захотел?.. Ишь ты, гусь какой выискался — воевать ему!

— Товарищ Дядько...

— Ну что ты заладил: товарищ да товарищ! Оружия я тебе не дам, а на заставу, так и быть, с собой возьму, будешь телефонную линию тянуть. Ты хотя небось плохо по деревьям лазишь? — поддел он с простоватой хитростью.

Митя покраснел и обидчиво засунул руки в карманы.

— Товарищ Дядько, я работал линейным монтером. Я даже на руках могу ходить.

— Ишь ты!.. А то знаешь, как линию тянуть? Где за дерево, где за дом, а где и за водосточную трубу приходится цеплять...

— Хоть на церковь смогу забраться, мне наплевать!

— Гляди, проплюёшься. Иди домой, поспи, а в два часа ночи приходи сюда. Понял?

— Понял, товарищ Дядько.

— Постой, чуть не забыл... На улицах патрули, задержать могут. Запомни: пропуск — «Курок», отзыв — «Курск»... Но, гляди, никому ни слова, понял? Ты теперь человек военный. Покедова!

Счастливой походкой Митя смело зашагал по мостовой. Он чувствовал себя хозяином города.

«Пароль — «Курок», отзыв — «Курск»...»

* * *

Вот он, знакомый переулок, старое крылечко и калитка. Железное кольцо звякнуло на ней таким родным, сердечным голосом. Кривая акация с вырезанными на коре именами: Поля + Митя и Сашка = дурак. Тут прошла Митина жизнь. Митин отец работал переплётчиком в типографии. Ему запомнились светлые вислые усы и отцовская походка. Отец был участником первой революции. У них в сарае хранился зарытый в землю печатный станок. Однажды, Мите тогда шёл шестой год, владелец соседнего дома Хорьков донёс на отца. Пришла полиция и откопала станок. Отца забрали. А через два дня его, избитого, привезли домой, где он промаялся немного и помер. Митя остался с матерью. Сын Хорькова Сашка завидовал Мите, когда он в чистой и наглаженной рубахе ходил с матерью по праздникам навещать на кладбище отцову могилу. У Сашки в семье ещё никто не помирал, Митя знал этот недостаток Сашкиной биографии и потому всегда вышагивал мимо двора своего соседа важно, с чувством превосходства. Через некоторое время он понял всю горечь постигшего их несчастья: Сашку отец устроил в гимназию, а Мите пришлось поступить работать на электростанцию. Мать стирала у чужих людей бельё, белила чужие хаты, ходила мыть полы, но её заработка едва хватало на полуголодную жизнь.

Митя любил читать книги, и старый библиотекарь, Николай Иваныч, разрешал ему рыться на полках. Библиотекарь лично знал отца — тот переплетал ему книги. Но мать не выносила, когда Митя брался за чтение.

— Мы не баре за книжками рассиживаться, — говорила она. — Работать учись, неча дурака валять.

Митя воровал в соседнем монастыре свечи и наслаждался чтением в погребе; мать его, бывало, бегает, ищет, а он сидит себе потихоньку где-нибудь за бочкой с солеными огурцами и читает при свечке. Здесь, в погребе, он скакал на диких мустангах, охотился с индейцами, плавал на быстрых бригантинах и вместе с Колумбом открывал Америку.

* * *

Кто-то потянул калитку.

Попыхивая приветливым огоньком трубки, в калошах на босу ногу вышел за ворота Никита.

— Целый арбуз одолел, — прогудел он, похлопывая себя ладонью по животу, — хочу на звезды полюбоваться.

Никита Шалаев — знаменитый гармонист и живёт в одном дворе с Митей.

Незадолго до германской войны Никиту возили в Петербург показывать самому царю. Он выступал на дворцовом концерте. Царю игра самоучки очень понравилась, и он подарил Никите специально заказанную за границей гармонь, с клавишами на левой стороне: Никита был левшой. Гармонь была исполнена мастерски: тон, наружность, меха — всё вызывало восхищение и зависть у знакомых.

В 1917 году, в самом начале революции, на площади, перед толпой на трибуне появился Шалаев: под левой рукой он держал царский подарок, а в правой топор. Он произнёс единственную в своей жизни речь из трех слов:

— Долой царские милости! — И, поставив знаменитую гармонь на барьер, вдребезги разнёс её топором.

С этого дня популярность Никиты выросла до легенды, его нарасхват приглашали на свадьбы и вечеринки. И плоха была та свадьба, где не играл Никита Шалаев: имя его гремело по всем станицам, до самых гор. Жил он скромно, не гордился. Митю всегда удивляло, как это Никита ухитрялся нажимать на клавиши, не цепляя соседних, — толстые пальцы его были похожи на вареные сосиски.

— Ну, Митька, заварилась каша, — пыхнул огоньком Никита, присаживаясь на крылечко, — ночевать вместе будем.

— Отчего же вместе?

— Погреб-то у нас один. Поставим бочонок вина и загуляем с тобой!

Митя звякнул кольцом калитки:

— Не выйдет дело...

— Небось вина не любишь?

— Воевать ухожу!

—Или там сухари некому доедать? — усмехнулся Никита.

— Телефон буду тянуть. На заставу.

— Хм, да... гроб-то заказал уже?

«Я и пароль знаю — «Курок», — хотелось выпалить Мите.

— Заказал. Очень большой получился, придётся, видно, тебе подарить!

Под Никитой заскрипело крылечко:

— Ладно, ладно, вояка!

Докурив трубку, он пошёл спать. Митя остался один. За рощей щёлкнул одинокий выстрел, и ему тотчас ответило сухое эхо: пик-пок...

Мать отворила дверь с тревогой:

— Ты, Митенька?..

Она держала в руке маленький ночничок, похожий на одуванчик, и в первый раз Митя заметил, что у нёе дрожат руки. «Постарела», — подумалось ему с грустью. Мать пошла в кладовку за дыней. Пока он ужинал, она не сводила заботливых глаз с его тёмного профиля.

— Худой ты, ешь побольше...

— Дела, мать, дела, — ответил он по-взрослому.

— А тут к тебе дочка кондукторова заходила, завтра у неё день рождения...

— Заходила, говоришь?

— Звала в гости.

— Не пойду... Мне в сенях стели!

Мать подозрительно покосилась на его спину.

— А будильник зачем берёшь?

— Как бы не проспать. Работа у нас ночная.

— Какая ещё такая ночная?

— Прокламации срочно печатаем. Приказ.

Она недоверчиво покачала головой:

— Не путайся ты, сынок, с этими прокламациями. Не доведут они до добра.

Мите хотелось ласково обнять её за шею и крепко прижать к себе седую голову, но военному человеку нежности не полагались.

— Стели, стели! — сказал он чужим, деревянным голосом. «Может, в последний раз видимся?» — подумал про себя, и к горлу подкатили слезы.

— Спи, сынок, бог с тобой!

Лёг Митя — мать ему свою подушку подложила, — прижался пылающей щекой к прохладному сатину, думает: «Отобью белых, вернусь! Заработаю денег, ей платье справлю...» — и уснул.

Ночью во дворе пронзительно заржала лошадь, загудели голоса и шумно застучали в окошко. Митя поднялся:

— Кто там?

— А ну, отчиняй! — нетерпеливо скомандовал чей-то сиплый бас.

— Кого надо?

— Никита дома?

Митя откинул крючок и оторопел от изумления: трое матросов, увешанных гранатами и пулеметными лентами, привязывали к акации шаливших коней.

— Он в той хате живет, идемте провожу...

Худенькая дверь запрыгала на петлях, рябой матрос тряс её за ручку с таким усердием, точно поймал за горло городового. Никита отворил дверь без опроса, он привык к ночным посещениям, а воров не боялся: воры тоже ценили хорошую музыку.

— В чём дело? — спросил он, натягивая на плечо подтяжки.

— Ты будешь Никита Шалаев?

— Я.

—  Бери «гром», плыви за нами!

Никита задумчиво поковырял в носу:

— Не пойду. Нет настроения. Тогда рябой вытащил маузер и, угрожая, покрутил им перед носом Никиты:

— Ты, браток, не стесняйся — шубу дадим!..

— Мне шуба не нужна.

— Ну, брось кочевряжиться, военное дело. Ходи живей!

Через десять минут Никиту втолкнули на извозчика и увезли по направлению к реке.

Тлели звезды. Проскакали верховые, тревожно перекидываясь словами.

Разыскав припрятанный в кладовой огромный погнутый кинжал в деревянных ножнах, Митя повесил его на пояс и, осторожно притворив за собою дверь, вывалился за калитку.

Как-то в детстве Митя возвращался из училища и его покусала банщикова собака: с того времени он обходил баню по дороге. Теперь он человек военный и не должен сворачивать перед опасностью. Вытащив кинжал, он смело зашагал мимо бани. Но собака, как нарочно, подстерегала его у подворотни, она вырвалась оттуда с оскаленной пастью, рыча и кружась. Не помня себя от страха, Митя выпустил из похолодевших пальцев кинжал и дернул на всех парусах к монастырю. Пустые ножны путались в коленках — Митя упал и до онемения ушиб обе ладони.

В типографии было дымно, толклись с винтовками рабочие, двое набивали патронами пулемётные ленты. На полу, прикрыв папахой лицо, спал какой-то парень в жёлтых лохматых штанах, сшитых из ковра, — через него переступали, спотыкались бегающие бойцы, но он храпел и не просыпался. Мите остро кололо в боку. Дядько встретил его внимательным, обеспокоенным взглядом.

— Э-э, Митька, да что это ты такой бледный?

Митя наклонился, будто поправить развязавшийся на ботинке шнурок, и неясно пробубнил:

— Сон страшный приснился. Про людоедов.

Глава четвёртая

Двенадцатая застава, куда был назначен Дядько, расположилась в недостроенном корпусе городской скотобойни. Потемневшие стены, напоминавшие заброшенный средневековый замок, стояли на круче, смело подставляя загорелую кирпичную грудь навстречу суховейным астраханским ветрам. Станица отсюда была как на ладони: застава служила наблюдательным пунктом артиллерии.

Уже светало, когда Митя в последний раз взобрался на дерево и зацепил за сук телефонный провод. Дядько и двое матросов поспешно катили к бойне катушку, обмотанную проводом, подняв её в пустое окно, начали устанавливать аппарат.

Через полчаса застава вступила в действие. Аппарат запищал, как хворый младенец, — тихо и жалобно.

— Алё! Откедова? Бронепоезд? Двенадцатая ждёт приказаний!

Матрос без уха бросил в угол бушлат и завалился спать. Высокий, с длинными волосами, остался на проводе. Дядько лежал на животе, развернув в стороны стоптанные каблуки сапог, и силился рассмотреть в бинокль возникающую из тумана станицу.

Из-за горы поднимался осторожный рассвет.

На военном совете мнения разделились. Начальник гарнизона предлагал обождать подкрепления, делегаты броневика не соглашались: станицу нужно было брать решительным маневром, иначе белые разнесут город артиллерийским огнем. Матросы взяли верх. Глубокой ночью через мост на ту сторону переправили эскадрон кавалерии, поддержанный рабочим взводом, выступавшим на отобранных извозчичьих лошадях. Копыта лошадей обвязывали соломой и тряпками,— шли без звука. Командир отряда Забей-Ворота сдавленным, свистящим шёпотом кричал на длинноносого хлопца, вздумавшего было покурить табаку. Хлопец, отвернув в сторону голову, беззаботно похлопывал ладонью по перилам, точно брань относилась не к нему, а к чужому дяде. Помахав сложенной надвое плетью, Забей-Ворота сердито поднялся в седло и отъехал.

Река шумела, била крутой, тяжёлой грудью, раскачивая столбы, мост шатался, как подвыпивший. В хвосте отряда катился на дутых шинах реквизированный у хозяина поташного завода фаэтон, запряжённый парой сильных вороных коней. В нем сидел скучный Никита Шалаев, невесело облокотившись подбородком на гармонь. Управлял лошадьми рябой матрос. Он весело чмокал на лошадей и довольным голосом подгонял отстающих:

— А ну, ходи живей, оркестр везу!

Оборачиваясь к седоку, рябой усмехался и приятельски хлопал его по плечу:

— Не стесняйся, браток, — шубу дадим.

Никита сдвигал картуз с затылка на брови и, не отвечая, угрюмо сопел. Рябой ёрзал на облучке широким обтянутым задом и удивлялся:

— Шо стесняться, не понимаю. Може, ты гари хочешь, — допытывался он, — то у мене спирт есть.

Проехали мельницу и повернули садами к кирпичному заводу. Лошади тяжело тащили по крутой дороге. Над качающимися папахами всадников медленно поднимался кривой, как сабля, месяц. Перевалив первую гору, обошли станицу и, спустившись к реке, спешились в овраге: здесь устроили засаду. Снизу гора казалась очень высокой, по выжженной солнцем траве карабкались редкие кустики тёрна и боярышника. Ребята закурили и расположились в ожидании условного сигнала.

Висевший над водой густой туман зашевелился и, расползаясь на небольшие облачка, стал таять. Дядько в бинокль уже ясно различал пятно отряда. Минут через пятнадцать можно было разглядеть даже отдельного человека, лошадь, коляску.

На горе тоже замечалось оживление — пробежали четверо с лопатами, от крайнего домика вверх по станице проскакал верховой в бурке.

— Роют окоп, — передавал Дядько, не отрываясь от бинокля. — Из хаты с зеленой крышей вышли трое. Остановились... Разговаривают. Один што-то указывает рукой... К ним подъехал в бурке. Опять ускакал... Ах, черти!

— Шо такое? — без интереса справился матрос с длинными волосами.

Дядько улёгся поудобней и положил локти на винтовку.

— Обнаглели. Орудия подвезли к самому плетню... Завернули. Выпрягают лошадей...

— Дай, и я побачу, — сразу оживился матрос. — Так, так, — улыбнулся он, — думают, у нас пушек нема?.. Мечтают голыми руками забрать, чудаки! У нас один долго так мечтал...

— И што? — спросил Дядько.

— У него голова пухла-пухла, а потом он в кобылу превратился.

И матрос рассмеялся, обнажив сразу полдюжины золотых зубов.

— Ого, да у тебя, брат, во рту целый ювелирный магазин! — шутливо заметил наборщик.

Матрос нажал кнопку, аппарат пикнул под его твёрдым грязным ногтем.

— Алё! Говорить двенадцатая... За плетнём, около хаты с зеленой крышей кадеты поставили батарею... Шо?.. Да-да, зелёная. — Положив трубку, он выволок из кармана серебряный портсигар. — Теперь, кадюки, мажьте салом пятки, утекайте до мамки, душа с вас вон!

Митю одолевало любопытство.

— А мне можно посмотреть в бинокль? Чуточку.

— Подивись и ты. Сперва токо слюни подбери, а то заслюнявишь, не дай боже, стёкла — увесь бинокль спортишь!

Дрожа от нетерпения, Митя припал к биноклю. Гора совсем рядом. На троицу с ребятами они ходили туда за чебором. Домики — хоть рукой бери... Вот они и наши. Верблюд?.. Верблюд. Почему там коляска? Никита? Он, он, гармонь на руках держит!..

Митя от гордости задрыгал ногами:

— Я его знаю. Товарищ Дядько, это Никита. Гармонист. Его ночью забрали. Мы на одном дворе живем.

— Неужто на одном?

— Честное слово... У него телёнок есть.

— Ай-яй-яй, как интересно, скажи, пожалуйста! А мыто и не знали... Ну и скрытный ты, Митька!

Атаку открыл бронепоезд, он развил бешеную пальбу по неприятельскому расположению. Белые, по-видимому, не ожидали такого начала. По горе встревоженно забегали люди, вправо скакал сорвавшимся галопом гнедой конь с седлом. К плетню поспешно подвезли ещё одно орудие, и возле него суетливо завертелись артиллеристы.

У ствола пушки расцвёл белый дымок, и почти одновременно на заставе услышали взрыв в городе.

— Горняжка, — определил по звуку моряк. Он неотрывно доносил по телефону: — Батарея в действии. Огонь по ней!..

Далеко за плетнём возник дымок разорвавшегося снаряда.

— Сапожники! — выругался матрос, — опять переплюнули...

В трубку он ответил спокойно:

— Перелёт!

Ударили вторично — дымок распустился над рекой.

— Недолёт!

Митя лихорадочно трясся, словно находился в леднике. Вывернув наизнанку карман из штанов, он нервно теребил его и на каждую неудачу чесал в затылке с таким сожалением, будто неточную наводку орудия производил он сам.

Третий снаряд взорвался прямо над плетнем: это было так ловко, что Митя не заметил, как отодрал от штанов карман и, обтерев им вспотевшую шею, беззвучно захлопал в ладоши.

— Вилка! — сообщил по телефону длинноволосый. — Повторить вилку!

Четвертый разорвался там же: из-за плетня в разные стороны, как клопы, расползлись маленькие и смешные человечки.

— Одна пушка выбыла из строя, — сообщил наблюдавший Дядько, — вторая продолжает стрелять...

— Счас собьем, — ответил уверенно матрос.

Безухий проснулся и сонным, набухшим голосом справился:

— Ещё не заняли станицу?

— Не.

— Когда займут, разбуди, — предупредил он и, перевернувшись на другой бок, спокойно захрапел.

Аппарат заплакал тоненькими голодными всхлипами — заставу вызывали.

— Двенадцатая слухает. Шо?.. Сигнал к атаке?.. Уже?.. Есть!.. Ну-ка, хлопчик, — обернулся к Мите моряк, — карабкайся на крышу, а я тебе флаг подам. Стань на краю и махай им с бока в бок, доки я не окликну. Да поворачивайся швидче!

Взбираться по стене было не легко: Митя цеплялся за каждый выступ. Ему казалось, что его увидели кадеты. Он ясно представил: к орудию подходит офицер и отдает приказание: «Эй, казаки, угостите снарядиком вон того мальчишку, что взбирается на стенку!»

Казаки зарядили пушку и сейчас бабахнут прямо ему в спину. Митя весь подобрался и прижал шею. Вот она и крыша! Он повис на руках и никак не мог подняться. Из окна подстегнул окрик длинноволосого:

— Э-э, баба, чухается там!..

Собрав все силы, Митя согнул руки в локтях и, подтянув своё тело, с трудом закинул ногу на крышу.

Сухой ветер дул в пустой карман и надувал штанину. Прибитая к шесту кружевная простыня с розовыми разводами распахнулась так стремительно, что Митю чуть не снесло вниз. Простыня вырывалась из рук, как пойманная птица, Митя крепко держал её за деревянное горло и наклонял то в ту, то в другую сторону: она урчала сердитым полотняным голосом.

* * *

В отряде сразу заметили белое крыло сигнала, — сначала из оврага кони вынесли коляску, за ней потянулись рысью верховые. Простым глазом было видно, как кучер нахлестывает кнутом, но отсюда казалось, что коляска ползет медленным, неторопливым жучком.

— А ну, друже, геть с крыши! — крикнул в окно матрос.— Не маячь там, як чучело...

Митя сбросил шест на землю и торопливо стал спускаться: он хотел увидеть настоящую кавалерийскую атаку.

Дядько изредка отрывался от стекол и делился короткими фразами:

— Выбрались на взгорье... Кадеты увидели. Отходят на вторую линию окопов... От церкви несутся тачанки... Объехали плетень... Круто завернули... Пулеметы!

— Та бачу, бачу сам, — судорожно хватал матрос за рукав Дядько, — а нашим-то не видно! — кричал он с сожалением. — Назад, черти, назад — засада!

Митя обнаружил у безухого футляр на ремне; тихо отстегнув кнопку, он вытащил оттуда тяжёлый бинокль. Устроившись за спиною наборщика, он поспешно начал подкручивать его по своим глазам. Голубой туман стекол постепенно прояснялся, и перед Митей четко и выпукло возникла гора, словно она стояла в ста шагах от заставы. Вот и тачанки. Две. Вторая уже открыла огонь. Наши скачут. Никита спрятался за облучок. Кучер тычет ему в спину револьвер, Никита садится на место и, нагнув голову, растягивает гармонь. Смешались. Упал конь. Бьют обе тачанки. Наши остановились. Две секунды...

Повернули обратно.

Скачут как попало. Пулеметы жарят вслед. Одна лошадь споткнулась и покатилась с горы вместе с всадником. Фаэтон остался без охранения, кучер стегал по спинам коней, но они мялись и не двигались с места. Из-за косогора, поблескивая иголочными шашками, появилась казачья сотня. Увидев её, кучер прыгнул с облучка и, отстреливаясь, побежал с горы к мосту, но, видно, его настигла пуля: раскинув в стороны руки, словно вздумав лететь по воздуху, он кувыркнулся через голову и беспорядочно покатился по крутому откосу вниз, прямо в реку.

Оставленные кони повернули влево и понесли мимо станицы в степь. Никита, закрываясь гармонью, свернулся комочком на том месте, куда в коляске ставят ноги. От сотни оторвались пятеро всадников и погнались за Никитой. Митя с остановившимся сердцем следил, как фаэтон становился всё меньше и меньше, пока совсем не скрылся за линией горизонта. Всадники растаяли следом.

Люди бежали, скакали, ползли, катились к мосту.

В это время откуда-то из-за станицы поднялся игрушечный аэропланчик и полетел низко над самыми деревьями, обстреливая отступающих из пулемета.

Матрос не выдержал, вырвав из-под Дядько винтовку, он нетерпеливо прицелился в аэроплан. Выстрелы один за другим гулко отдались в пустой бойне, — безухий проснулся и вскочил на ноги.

— Станицу заняли? — недоуменно справился он.

— Черта твоему батьку заняли!.. Бачишь, як наши бегут?..

Аэроплан пролетел вдоль реки, волоча по горе за собой чёрный крестик тени, и, спустившись к самой воде, сбросил на мост бомбу: солнечно сверкнуло, подпрыгнул высокий столб воды, и после этого только к заставе долетел тяжёлый, ухающий взрыв. Мост стоял с переломанной спиной, по нему не спеша перебирался огонь в мягкой шубе дыма.

Люди растерянно подбегали к берегу, быстро стреляли в скакавших казаков и прыгали одетыми в воду. Точки голов плыли, исчезали, качались на жёлтых волнах, река походила на длинный пряник, густо посыпанный маком. Отставших нагоняли казаки, сбивали с ног, рубили и топтали копытами коней. С горы по плывущим беспорядочно строчили из ружей и пулеметов. Безухий ошалело подтягивал ремень и таращил красные заспанные глаза. Дядько жевал засунутый в рот ус.

— Бой проигран.

— Да-а...

Никто не обратил внимания на то, что аппарат уже целую минуту вызывал заставу.

Митя поднял трубку:

— Алё!

— Двенадцатая?

— Двенадцатая.

— Немедленно сворачивайте заставу, кадеты обошли город со стороны кладбища!

Глава пятая

Белые обложили город подковой и стягивали фланги в кольцо. Они отрезали дорогу к морю, и эшелоны, набитые людьми, отступали на юго-восток. Чёрные, серьёзные паровозы, с седыми усами пара, тащили за собой товарные вагончики. Беспечные подсолнухи подбегали к самой насыпи и улыбчиво покачивали головами. Люди висели на ступеньках, сидели на вагонах, оглядывая с тревогой степь: справа и слева от поезда появлялись уже передовые неприятельские разъезды. С горы по железной дороге били шрапнелью. Снаряды с треском распускались в высоком небе, фырчащие осколки разбрызгивали с насыпи мелкую гальку и, с лязгом отскакивая от рельсов, сбивали подсолнухам головы. Паровозы прибавляли шагу. На крыше последнего нагона лежали безухий матрос, Дядько и Митя, — четвёртый затерялся где-то на станции.

Заставу свернули в три минуты: обрезали провода, аппарат разбили и выбросили через окно в яр.

По выгону до первых заборов добежали благополучно, хотя с кладбища по ним открыли безостановочную стрельбу — пули перекусывали на лету пыльные веточки акаций и со звоном пронзали оконные стекла. К вокзалу пробирались дворами через заборы. Дворы стояли скучные, безлюдные, даже собаки и те не лаяли. На верёвках сушилось забытое бельё, а в одном палисадничке мирно стоял круглый столик, и на нём лежала сданная на четверых колода старых, засаленных карт.

— Што, сыграем? — предложил, шутя, наборщик.— Как раз на всех разложено.

— Мы, сдаётся, и без карт в дураках остались, — ответил моряк, закидывая ногу через забор.

Уже добрались до переулка. Здесь нужно было пересечь улицу, но безухий, высунув в калитку голову, остановил товарищей.

Стоп, полундра!

Шо такое?

— Отряд.

Все разом приклеились к заборной щели. На той сто, прячась за угол школы, с пулеметом ожидали люди.

— Наши, — определил по одежде Дядько. 

— Чую, шо не наши.

— Наши, — заметил Митя, — на рубашках красные бантики.

— Ей-богу, кадюки! Наши не носють через плечо скатку, а у этих скатки. Чересчур аккуратно. Лопатки в чехлах. Опять же, пулемет куды нацелен? К центру... Це чужи.

Из соседнего переулка выкатился извозчик с двумя седоками и повернул к школе. От кучи отделился молодой, с бледным лицом, и вышел из-за угла навстречу извозчику.

— Стой, кто едет? — окликнул он.

Седоки слезли на дорогу. Один из них был в галифе офицерского покроя, на рукавах у обоих висели широкие красные повязки.

— Комиссар народного образования и комиссар труда, едем на позицию.

Тогда молодой махнул рукой и крикливо скомандовал:

— Огонь!

Из-за школы выкатили пулемет и выбежали с винтовками люди.

Увидев пулемет, один из комиссаров выхватил из кобуры револьвер и начал отстреливаться, второй, в кожаной фуражке, сел на дорогу и, поспешно стащив сапоги, бросился удирать. Рванул залп. Кони поднялись на дыбы и, цепляя колесами за столбики, понесли пролётку вместе с оравшим извозчиком по тротуару. В пыли трепыхался комиссар в синих галифе, он загребал ладонью пыль, словно думал переплыть на спине через дорогу. К нему подбежал невысокий солдат с кудрявой бородой и начал бить его лопаткой по черепу. Второму посылали вдогонку пулю за пулей, но он благополучно завернул в переулок. С комиссара стащили хромовые сапоги и, поддев пальцем за штрипки, собирались стаскивать синие галифе, когда безухий, весь побледневший, с прыгающей щекой, выскочил из калитки и швырнул в толпу гранату. Взрыв поднял грязное облако пыли, несколько человек упало. Длинноволосый толкнул Митю в спину:

— Бежим, хлопчик!

И вот теперь на обжигающей крыше вагона перед Митей возникает оставленный у школы комиссар. Почему-то запомнились его зелёные, протёртые на пятках носки. Лежит небось теперь, а пятки наружу. А извозчик?.. Он всё время хватался за кушак, наверно, ранило в живот... Потом бежали... На станцию примчались усталые, выпустив языки. Отходил последний состав. Уже сидя на крыше, увидели, как за поездом гонится редактор газеты Гайлис, его пустой рукав развевался по ветру. Дядько и Митя помогали ему криками, махали фуражками, редактор нажимал изо всех сил и, догнав поезд у самой стрелки, вскочил на ступеньку последней теплушки. Дверь снаружи была накинута задвижкой, и редактор с одной рукой не мог достать её. Из окна высовывались чубы и советовали откинуть задвижку зубами.

— Ладно, — кричал, задыхаясь, Гайлис, — до полустанка и так доеду!

— Устанешь, браток, двадцать две версты. А ты просунь локоть за скобку, оно полегче!

С большим напряжением Гайлис продел ладонь под дверную ручку.

— Шо ж ты опоздал, брат?

— Машины из типографии вывозили.

Два соседних рельса стремительно мчались в обратную сторону. Пролетела будка. И тут, за стогом сена, неожиданно повстречали неприятельский разъезд. Казачонок в сером чекмене держал на поводу коней, с любопытством разглядывая поезд, остальные, прячась за сено, стреляли по вагонам. За деревом, возле самой дороги, стоял казак в откинутой на затылок папахе и спокойно целился из винтовки в Гайлиса: редактор беспомощно дёргал засунутой в скобку рукой, стараясь повернуться к нему спиной.

Митя прижался животом к горячему железу и.необъяснимо почему начал считать чашечки на телеграфных столбах. Их было по восемь штук. С поезда гремели ответные выстрелы. Через пять минут Митя поднял голову: стог остался далеко позади. Дядько свесился с крыши и что-то кричал.

Безухий и Митя подползли к краю крыши: тело редактора с подмятыми вялыми ногами безжизненно висело на вытянутой руке и при каждом толчке вагона ударялось лицом об угол двери. Железная скобка крепко прихватила белую, бескровную кисть в том месте, где на кожаном ремешке сверкали небольшие квадратные часики.

— Куркуль в папахе убил! — крикнул со злобой и горечью Дядько.

— Знаёмый? — указал подбородком моряк. 

— Ещё бы! Редактор газеты.

— Сгиб не за понюх табаку.

— Пропал.

Пустой рукав чесучовой рубашки убитого трепетно махал пробегавшим деревьям: Мите казалось, что Гайлис шутит, он просто приготовился к прыжку, но клякса крови на его спине вызывала чувство тяжёлой непоправимости.

«Сам помер, а часы небось идут», — подумал Митя.

— Товарищ Дядько, а как же он одной рукой себе часы застегивал?

— Какие часы?

— На руке.

— Часы?.. А он их никогда не снимал.

— И спал с ними?

— Даже в бане с часами мылся, — ответил с сердцем наборщик, — только отвяжись ты от меня с дурацкими вопросами!

Митя обиженно отполз от края крыши и, распластавшись на спине, нащупал сбоку шов железа, он водил по нему задумчивыми пальцами, будто играл на скрипке. И думы Митины запели печально: «Что там поделывает мать? Оставил её одну, а сам уехал. Бегает небось, у соседей расспрашивает: «Не видали ли где моего Митьку?» — «Нет, не видали», — ответят соседи. Побежит она в типографию: «Тут, — спросит, — мой сынок прокламации ночью печатал?» А в типографии офицер сидит с бледным лицом. «Ах, это твой сын болышевицкие прокламации печатал?.. Взять её под арест! А сына твоего, — скажет ей, — мы поставили к стенке и расстреляли...» Мать заплачет и сквозь слезы ответит: «Упреждала я его, не ходи, сынок, не связывайся с прокламациями! Ушёл, не послушался. Господин офицер, верните мне тело любимого сыночка, я его похороню». А офицер покрутит усики и скажет: «Тело мы его выбросили в овраг, за бойню».

Мите стало жалко себя, слезы застлали глаза, и сквозь них небо было, как в ненаведённый бинокль, — мягкое и туманное.

«И зачем я, дурак, уехал?.. У Поли именины. Гости придут. Сашка-сопляк, наверно, обрадуется, что меня нет. Распустит свой лаковый пояс и начнет уплетать пирожки с мясом или с капустой. Они там пируют, а я где-нибудь в далёкой степи погибну. Без пирожков».

Мите хотелось заплакать. Горячая слеза обожгла висок и по уху скатилась на ржавое железо.

«А может, Поля отложит именины?.. Соберутся гости, а она в углу, возле фикуса, сидит. Печальная такая. Гости, конечно, волноваться начнут: «Отчего ты, Полечка, грустная вся?» А она в ответ достанет из верхнего ящика в комоде чистенький, выглаженный платочек и начнет сморкаться. Для виду. А потом не выдержит и заревёт. «Расходитесь, — скажет, — по своим домам — отменяются именины!..» — «Как же быть, — скажут гости, — а мы тебе подарки принесли, альбомчики и пепельницу?» — «Не надо мне вашей пепельницы, ешьте её сами или отдайте Сашке, он тайком от отца покуривает, пусть себе пепел собирает!» И пойдут обиженные гости по домам, разводя руками. А Поля достанет ту заветную карточку, что я ей на память подарил, и всмотрится в дорогое лицо. А ночью завяжет в узелок пирожков с мясом или с капустой и пойдёт меня разыскивать по разным местам. И не найдёт... Письмо бы ей написать...»

Митя хотел спросить у Дядько, дойдёт ли письмо, если его послать в город, но, увидев нахохленную спину наборщика, раздумал. Дядько сидел на конце вагона, свесив с крыши ноги, неподвижно и печально, словно размышляя: прыгнуть ему с поезда или нет? Безухий молча закручивал цигарку.

Душистые степи проплывали мимо, тёплый ветер ласково прижимался к вагонам — ехали. Под насыпью проскочила небольшая речушка. Паровоз загудел хриплым от долгого молчания голосом, в пыльной сиреневой дали возник полустанок — первая остановка.

Глава шестая

Забей-Ворота, не спавший всю ночь, с синими подковами под глазами, обходил с конвойными прибывший состав и стряхивал из вагонов дезертиров.

— А ну, высыпайся! — хрипловато приказывал он, подходя к теплушке.

Бойцы огрызались и поворачивали к нему равнодушие спины. Забей-Ворота нетерпеливо взбирался в теплушку. Через полминуты оттуда сыпался недовольный люд, крикливый и бушующий. Последним, распустив за спиной крылья башлыка, слетал на песок и Забей-Ворота.

— Я вам покажу! — хлопал он сдвоенной плетью по мягкому голенищу. — Ишь, поразместились в купе, господа какие! Переписать фамилии, — оборачивался он через плечо, — отобрать оружие у всех поголовно!

На полустанке формировался отряд для прикрытия отступающих обозов. В степи, напоминая кочующий табор, сгрудились в беспорядке мажары, тачанки, линейки, дроги; выпряженные лошади уныло отмахивались хвостами от мух, обозники разводили костры, варили кашу.

Сестра милосердия Леля Чубчик вела на чамбуре высокого белоногого жеребца, останавливаясь там, где имелись раненые. Бойцы обращались к ней вежливо, с прозрачным приятельским зубоскальством:

— Сестренка, сидайте до нас кулешу поисть!

Леля отодвигала со лба непокорный чубчик вьющихся волос, показывая неестественно нахмуренные брови, и проходила мимо.

— Дохтур, — улыбались седые от пыли, постаревшие лица обозников, — усякую боль заспокаиваить...

Подтянутая в талии кавказским ремешком с серебряным набором, Леля звонко топала подкованными сапожками, изредка полуоборачиваясь и без дела понукая своего жеребца. Конь косился на неё понимающим насмешливым глазом и с шутливым испугом поводил ушами.

У колодца её окликнул чей-то ребяческий альт:

— Сестра, сестра, постойте!.. Там ждут.

Невысокий ясноглазый парнишка с пухлым ртом и светлыми бровями показывал картузом на поезд: это был Митя.

— Убитый там. Меня послали.

— Новости! Какое мне дело до убитого?

— А мы не знаем, может, он ещё живой... В спину попало.

Сестра подкинула сапожок в огромное, тяжёлое стремя и неловко, по-женски, взобралась на высокое седло. Жеребец заплясал, оседая вислым лоснящимся крупом, заржал визгливо и радостно.

— Пр, чёрт! Где он, раненый?

Митя отбежал в сторону и крикнул:

— На траве, около вагона!

Жеребец, брызнув в Митю землей и навозом, понес сестру по пыльной дороге; вскидывая, как цыпленок, ослабленными крылышками локтей, она поскакала в сторону железнодорожного полустанка.

Ветер донёс запах кизячного дыма и горелого мяса: проглотив длинную голодную слюну, Митя разочарованно поплелся обратно.

После обеда над степью проплыло продолговатое пепельное облачко. Кособокий вихрь, заметая пыльным подолом рыжую солому, закружился над лагерем. Крупные капли дождя посыпались недружно, расплющиваясь по сухой земле, как медные пятаки. Потянуло свежестью. Песок набух и потемнел. Дядько и безухий моряк с лопатами на плечи шли копать могилу, за ними, спешившись, следовала сестра милосердия. Митя, ёжась от падающего за воротник дождя, шагал немного поодаль.

— Думаю, далеко нам незачем забираться,— предложил моряк, опуская на траву лопату.

Дядько раздумчиво подтянул спадающие штаны и тихо сказал:

— Пойдём к тем деревьям.

Обернувшись к Мите, он поправил на носу очки и обратился к сестре:

— Вот чего, Леля, мы ночью уходим в окопы. Ты возьми-ка мальчика, с тобой ему будет безопасней. Хлопец он старательный, не подкачает. Как, брат, не подкачаешь?..

Митя шмыгнул носом и горестно отвернулся к полустанку.

— Чего ж молчишь? Или язык проглотил?.. Понимаю, — догадался наборщик, — но с собой не могу взять. Ты не горюй, завтра встретимся. Встретимся, что ли? — дружески остановился он.

— Встретимся, — надуто выронил Митя.

—  Вот и хорошо…

Дождь посыпался густо, мокрая земля приставала к сапогам, шагать стало тяжелей. Деревья шумно кипели листвой. Дядько сплюнул на ладони и, наступив на плечо лопаты, вогнал её в землю по самую шею.

Привязанный к дереву жеребец с любопытством дивился на работавших людей и ронял на сверкавшую траву круглые жёлтые яблоки. Сестра жадно раскуривала отсыревшую папиросу; искоса Митя следил, как она втягивает тугие резиновые щеки и сводит к переносице, к огоньку, серые, обведенные тёмной каймой глаза.

— Тебя, мальчик, как зовут? — спросила она, выпуская уголком рта кудрявую струйку дыма.

Митя обидчиво потер пальцем левый глаз.

— Я вовсе и не мальчик, мне через два года пятнадцать лет уже будет.

— Ого, может, у тебя и усы растут?

— Пробиваются.

— Мужчина, значит? Володя, что ли?

— И вовсе не Володя, а Митя.

— В школе небось учишься?

— Школу окончил, я с товарищем Дядько в типографии работаю.

— Ах, вон оно что! А на лошади верхом можешь ездить?

— Подумаешь, — оживился Митя, — и на линейке могу... На руках умею ходить.

— На рука-ах?.. В цирке обучался?

— На реке. Как пойдём с ребятами купаться, так и балуемся на песке. Баловался, баловался и научился. Лучше всех научился.

— Молодец! Мне кажется, дело у нас пойдёт на лад. Я сегодня же выпрошу у командира подводу, будешь на ней аптеку возить. Санитаром будешь.

— А повязку с крестом дадут?

— И повязку дадут. Пришьем тебе на рукав: ходи-гуляй!

Моряк и Дядько уже по пояс стояли в яме, загораживаясь горбатой кучей свеженакиданной земли. Безухий снял бушлат и подозвал Митю.

— Послужи, браток, жарко...

Митя влез в широкий бушлат и натянул на стриженую голову флотскую бескозырку с двумя чёрными лентами. Он казался самому себе бывалым заправским матросом.

— Парень хоть куда, одно слово, морячок! — улыбнулась сестра.

Редактора привезли на мажаре. Он лежал на спине, с полусогнутыми коленями, откинув набок голову, словно силился разобрать свою судьбу по линиям судорожно сведённой ладони. Под мокрым обмякшим рукавом угадывалась культяпка левой потерянной руки, стылый парафиновый лоб набряк строгой мучительной складкой, старившей его бровастое лицо.

Матрос залез на подводу и, обхватив тело убитого под мышки, поволок его задом к яме. Мертвая рука болталась по воздуху и чуть не задела Митю по щеке, — он ясно услышал мелкое, комариное тиканье часиков. Опустив редактора в могилу, безухий отстегнул на его запястье пряжку и сунул часы в карман.

— Прощай, друг! — Наборщик снял с головы увядший картуз и, вырвав из глины лопатку, с хмурым ожесточением начал швырять в яму комья земли.

На полустанок возвращались подавленные, без слов. Моряк развлекался тем, что, приложив лопату к колесу, счищал с железной шины налипавшую грязь. Дядько то и дело сплевывал через плечо, точно страдал зубной болью. Вечер опускался нахохленный, прохладный. Матрос без дела шарил в кармане и, вынув за ремешок часики, неожиданно протянул их Мите.

— Носи, брат, на здоровье — тебе ещё долго жить!

Подарок обрадовал Митю, лёгкое, дымчатое воспоминание тронуло сердце. Он всегда мечтал о часиках.

Моряк угадал его желание: часы в ладони — тёплые, уютные. Хорошо!

В станционное помещение перетаскивали раненых и складывали на полу. Бледногубый обозник по-рыбьи черпал раззявленным ртом кислый, испорченный воздух и выпускал тяжёлый, надсадный рёв — пуля вошла ему в живот. Сестра накладывала повязку, Митя поддерживал обозника на горячую шею.

Синели стекла. Дождь однообразно шумел по крыше. Пустые вагоны пугали затаёнными тенями. Прошёл стрелочник с приветливым фонариком. Митю клонило ко сну. Примостившись на подоконнике, он впал в глухое, дрёмное забытье, крепко сдавив в кулаке разговаривающие часики.

В тёмную, болотную мглу выступали отряды, без песен, чавкая сапогами по грязи. Дядько и безухий волочили набухшие, свинцовые ноги. Далеко за железной дорогой пробежала тонкая струя заката. Звякали винтовки, чей-то басок делился впечатлениями прошедшего дня... Обозные огни отплывали, тонули в тумане...

Мите снился сон.

На горе освещённый солнцем стоит домик с зелеными ставнями. Митя пробирается к нему сквозь кусты, боясь выпустить из вспотевшей ладони пойманного воробья. Воробьиное сердечко стучит мелко и хлопотливо, но Митя держит его крепко. Вот он подкрался к домику и подсматривает в окошко. В чистенькой, выбеленной горенке сидит за столом редактор и выпиливает лобзиком полочку для книг. Митя боится, как бы он не увидел его и не отнял воробья, но редактор сосредоточенно занят работой. На лобзике оборвалась пилочка. Редактор поднял голову и вонзился глазами в окно: Митя хочет присесть и спрятаться от слюдяных, остановившихся глаз, но щека крепко приклеилась к холодному стеклу. Так они смотрят друг на друга две минуты. Из-за спины Гайлиса поднимается солдат с кудрявой бородой и замахивается лопаткой. Крик засох в Митином горле. Но редактор, не поворачиваясь, что-то произносит одними губами. Мите за стеклом не слышно, что он говорит, но он угадывает это слово: «Клякса!» Солдат складывает лопатку, как перочинный ножик, и прячет её в карман. «То-то, — жуют губы редактора, — а воробья у этого мальчика не отнимать». Митя удивляется тому, что так ловко умеет угадывать беззвучные слова. Редактор смотрит на него серьезно и говорит: «Храни воробья, он четырехугольный».

Митя ошалело подпрыгивает на подоконнике и трёт кулаком заспанные глаза. Сестра дергает его за рубашку. В полутёмном помещении стонут раненые, шумит дождь, за окном по-бычьи ревёт паровоз и щелкают бичи выстрелов.

— Обоз захвачен!

Щёки сестры подернулись голубым тленом испуга. Она по-детски доверчиво прижалась к Митиному плечу.

— Тебе не страшно?

Митя погладил её по руке и от этого почувствовал себя взрослым.

— Я даже собак не боюсь, — успокоил он.

Из тёмного угла трухляво тянул раненный в живот обозник:

— Пить... пи-ить...

На дворе плавал приглушенный, мохнатый гул и звонко цокали копыта, точно кто-то сыпал в ящик деревянные ложки. Где-то недалеко громыхнуло, донесся тонкий, заячий крик: ай-яй-яй-яй — бесконечный, хватающий за душу. Услышав этот крик, раненые отозвались обеспокоенными стонами. Сестра вытряхнула на сгиб большого пальца белый искристый порошок и жадно втягивала его через расширенную ноздрю.

Треснуло стекло — на подоконник со звоном посыпались льдистые осколки, пахнуло сыростью. В провал окна медленно просунулась шашка и за нею чубатая вислоухая голова, украшенная лихой тонкорунной кубанкой. Казак настороженно шевелил одними ноздрями, обводя комнату разбойничьим взглядом: он прислушивался к стонам. Вздрогнув от неожиданности, он уперся жесткими, волчьими глазами в Митино лицо. «Так на меня глядел во сне Гайлис», — тоскливо припомнил Митя. Шашка поднялась, блеснув острой полоской, и, резко потухнув, повисла над Митиным плечом: он испуганно зажмурил ресницы, — навязчивое ощущение неотвратимости сковало тело, хотелось закричать, но горлом проходил лишь прерывистый, охриплый сквозняк. Напряжение разрядила сестра:

— Ах, ирод, дитя не разбираешь? — выплеснула она окрепшим голосом. — Или воевать не с кем?

— А вы хто? — спросил, насупясь, казак.

— Тут лазарет, или тебе повылазило? — наседала сестра.

— Большевики... — полууверенно заметил чубатый и потянул шашку за окно.

Митя поднял веки: казак стоял в профиль, наклонив голову, по-видимому, всовывал шашку в ножны.

— Счас обследуем, — предупредил он, мерцая огоньками из-под нахмуренных бровей, и тут же провалился в черноту.

Митя не мог оторваться от окна: ему чудилось, что там его ожидает кто-то лобастый и косматый.

Глава седьмая

Скучал полустанок. На ветках сушились отрепья каркающего воронья. Внизу, обняв сведёнными руками ствол, с запрокинутой на спину головой, привалился к дереву пришитый пулей черноволосый машинист. На поверхности лужи крутился подгоняемый вздохами ветерка его кожаный плоскодонный картузишко. Безлюдные вагоны зевали распахнутыми пастями. Наступало утро.

Скошенным ежистым лугом, окруженные казачьей полусотней, невесело шли пленные обозники. Отставая от пленных, семенила в своих нарядных сапожках сестра милосердия. Уставший до смерти Митя брел за нею, ощущая на затылке влажное лошадиное дыхание. Оловянные лужи дрожали от рассветного холодка, навевая тоску. Казаки гуторили, весело причмокивая на коней.

— Вояки, — заголял щербатые зубы старичишка, весь потрескавшийся от довольной усмешки, — землю хотели завоевать!.. Нам не жалко, отведем кажному надел...

— По три аршина на душу, — добавил бритолобый в бордовом бешмете.

Сивоусый казак, с перерубленной бровью, вызволял из переметной сумы смятое яйцо.

— Они поодиночке не уважають...

— Што ж, уважим — заховаем камуной... Как, станичники? Камуной, аль по-единоличному наделим?..

— Гуртом поспособней будя! — рухнул кто-то из задних рядов угрюмым хохотом.

— Ну, ты! — замахнулся плетью бритолобый на споткнувшегося обозника с худосочными чирьями на тонкой ложбинистой шейке. — Али не привык к пешему хождению?.. Комиссар небось?.. Скоро разберутся, — пригрозил он, оправляя на шашке запутанный темляк.

Пленные не отвечали, горбатясь, месили босыми ногами топкую грязь. Группа оставляла за собой истоптанный, прокопыченный след.

Митю лихорадило, спина обливалась нехорошим, клейким потом, горячечный взгляд горел сухим огнем. Он с трудом высвобождал ступни из вязкой, чавкающей глины. Дымились думы — о Дядько, о матери, о себе.

С надеждой оглядывал Митя придорожный кустарник: не виднеется ли где засада?.. Нет, не видно. Пожалуй, пониже ждут, там, где дорога петляет по берегу реки, там начинается перелесок.

Листья шелестели, роняя сверкающие капли. По наклону дороги вода стекла, и голые пятки пленных скользили, катились по глянцевой, круто замешанной глине. Удерживая поднятой рукой равновесие, Митя то и дело хватался за плечо сестры, она оборачивалась, тревожно любуясь его огненно-рдяным румянцем. На развилке дороги, под узловатой кислицей, устроили небольшой привал. Пленный, с засученной штаниной и фиолетовыми пятнами заявивших болячек на оголенной икре, попросил разрешения оправиться.

— Иди, сердешный, — позволил щербатый старик.

Отойдя в сторону, пленный полуобернулся и, прихрамывая, побежал кустами к реке.

Гололобый, в бордовом бешмете, пустился рысью наперерез, снимая на ходу карабин, ремень свалил с бритой головы кубанку, он попридержал немного коня, но, махнув рукой с висевшей на ней плёткой, ударил стременами и исчез за поворотом. Все замерли, напряжённо вслушиваясь в утихающий всплеск копыт. Митя почувствовал, как под рубашкой испуганно застучало сердце. Издалека донесся неясный опрашивающий окрик и гулкие — один за другим — два выстрела.

Из кустов шагом выехал гололобый; не слезая с седла, он плетью ловко подцепил с земли уронённую кубанку и нахлобучил её на лоб, а подъехав к ожидавшим, снял её и привычно-смазанным жестом мелко перекрестился. Натянув поводья, он с дрожавшими, слюнявыми губами начал теснить обозников, рубя их плетью по головам и спинам.

— Из-за вас, окаянные, грех на душу примаешь!

Пленные очумело, по-овечьи, шарахались друг на друга,

крестясь и поднимая загнанные глаза.

— Довольно тебе, Гаврила, заспокоил сердце и будя, — крикнул щербатый.

— Стройся! — скомандовал по-бабьи узкоплечий казачишко с двумя светлыми лычками на погонах.

Обозники стадно сбились в кучу и, озираясь на конвойных, зашагали по хлюпкой воде.

Верхушки деревьев затеплились солнечным светом и повеселели, из перелеска отсыревшим голосом каркнула ворона.

Митя думал о матери. «Поди, как встревожена... Слегла с горя... одна там. Мухи её докучают, осенью они злые».

Приложив к уху часы, Митя задумчиво вслушался в их хотя и негромкий, но беспокойный и хлопотливый перестук.

Кончился перелесок, дорога выбегала в широкую степь.

Травы никли под тяжестью капель, одинокий коршун с недвижно расправленными крыльями кружил в высоком небе. Степь курилась зноем. Длинная утренняя тень передвигалась слева от дороги. Начинало припекать. 

Мите невыносимо хотелось есть, в желудке свербела голодная тоска. Он завистливо поглядывал на сивоусого казака, доедавшего уже пятое яйцо. Вот он достал из сумки шестое. Большим ногтем отколупнул скорлупу, из тряпочки насыпал на яйцо соли и, откусив половину, деловито начал жевать, шевеля волосатым ухом. Вторую половину, с желтой середочкой, он осторожно поддерживал тремя пальцами с таким благоговением, точно собирался молиться. Доев яйцо и обтерев пальцы об усы, казак опять запустил руку в сумку и выволок оттуда вареную курицу. Он разорвал её за ножки пополам и вцепился зубами в белое мясо. После этого он достал огромный коржик, обмазанный сверху липким медом. Казак глотал, не разжевывая и прикрывая по-птичьи веко. Покончив с коржиком, он отпил из фляги и заколотил в неё деревянную затычку. Высосав языком пищу из дырявого зуба, старик сердито покосился на Митю: Митя невинно отвел взгляд под ноги, словно и не подсматривал за ним.

Наполненная дождевой водой колея извивалась по-гадючьи, Митя старался в неё не наступать.

Звякали удила. Нивесть откуда дорогу пересекла кудлатая собака и, поджав нагруженный колючками хвост, трусливо нырнула в подсолнухи.

Махнуло рваным рукавом косопузое безголовое чучело.

— Уморился? — приотстала немного сестра. Голубые полукружья таились под её поблекшими глазами, мускулы лица обмякли. Митя удивился, как она постарела.

— Есть хочу! — стесняясь, сказал он, глядя на её забрызганную грязью юбку.

— Потерпи немного, уж скоро дошагаем.

Спины обозников колыхались не в такт, обнаженные головы гнулись, придавленные скорбью.

Узкоплечий казак, неожиданно для всех, отчаянным фальцетом затянул песню:

Атаман, наш атаман-ан...

Конвойные словно обрадовались ей и дружно поднесли:

Фуражечка набекрень, Леворверчик на ремень...

Худой, с лычками, долго тянул последнюю ноту и оборвался. Далеко замаячил, словно приподнятый на воздух, зеленый купол монастыря.

Пошли знакомые места.

«По нашей улице поведут или по Почтовой?» — думал с тревогой Митя.

Выгон ему показался чересчур широким. Вон и хата с завалинкой.

«По нашей, по нашей, — просиял он, всматриваясь горящими, нетерпеливыми глазами в дворы, — сейчас кого-нибудь из знакомых встречу!»

Бурые от дождя заборы, полувысыхая, линяли под солнцем, на улице стояло томительное безлюдье, Митя оглядывался по сторонам, но нигде ни одной души не было — улица словно вымерла. Вот семешницын двор, с утоптанной возле ворот площадкой, здесь он постоянно обыгрывал соседских ребят в альчики.

На Сашкиных воротах, изображая флаг, качалось молочное байковое одеяло. Сам Хорьков, по-видимому, только что прибивавший одеяло, стоял с лестницей на плечах. Заметив пленных, он быстро скрылся в воротах и вскоре появился, держа за хвост сплюснутую дохлую кошку. Его ушастая голова торчала на туловище, как глобус на подножке. Обождав обозников, он раскрутил кошку, прицеливаясь в середину кучи, но швырнул неудачно и чуть не выбил из седла гололобого. Тот повернул коня, догнал испуганного Хорькова и остервенело начал полосовать его плетью: Сашкин отец еле добежал до ворот.

Три Полиных окна с белыми опущенными занавесками отражали топающих по луже обозников. Лужа сияла, до краев налитая солнцем, на стеклах окон вспыхивали серебряные огоньки брызг. Митя с надеждой вглядывался в окно с открытой форточкой, но занавеска там висела недвижно. Чуть отстав, Митя присел на корточки и крикнул под лошадь тоскующим зовом:

— По-оля!..

Никто не откликнулся. Митя позвал громче:

— По-о-оля!

Широкое копыто расплющило жидкое солнце, забрызгав Митино лицо. Конвойный казак легко подтолкнул его:

— Ходи малец, не скули понапрасну!

Оглядываясь и отставая, Митя с болью уходил от знакомых окон. Тихо подплыла калитка с железным кольцом. За решёткой палисадника щипал траву шалаевский телёнок. Вот оно и крыльцо. В полуотворенную калитку шмыгнула кошка. Где же мать?.. Митя растроганно глядел на свой дом. Не помня себя, он рванулся к калитке, но спину обожгла горячая плеть.

— На место, окаянная душа!

Спотыкаясь, с приподнятыми плечами, горестно зашагал Митя с толпой пленных обозников и долго ещё оглядывался на родное крыльцо.

На балконе серого четырехэтажного особняка стояли две' дамы и с ними подтянутый офицер без фуражки, с белокурой бородкой. Молодая тонкобровая девушка слушала его, распахнув ресницы, дама в черном платье рассматривала проходивших в лорнет. Увидев Митю и сестру милосердия, она полуобернулась к офицеру. Он вежливо выслушал её и что-то ответил, по-видимому, остроумное: обе дамы рассмеялись.

На главной площади расположился артиллерийский обоз. Пятеро солдат разрывали братскую могилу, сравнивая её с землей. Чугунный памятник, опутанный веревками, лежал набоку: отломанную с него звезду насмешливо примерял к груди юноша в английской шинели. Деревца, насаженные в маевку школьниками, были поломаны и обглоданы лошадьми. Трехцветные знамена полыхали на домах, солдат в подкованных ботинках обтягивал вывеску парткома снежно-белой парусиной с надписью: «Комендант города». Из парадного вышел тонконогий офицер с двумя звездочками на погонах, нарисованными химическим карандашом, сожмурился от солнца и, выслушав казака с лычками, коротко приказал:

— К вокзалу!

Сам он пошёл по тротуару, озабоченно потирая ладонью высокий бледный лоб.

Дробно стуча сапогами, повстречался взвод пехоты, направлявшийся к мосту.

На станции отобрали восьмерых пленных и под охраной двух казаков погнали чистить отхожее место. Митя услыхал из-за двери боязливый вопрос обозника:

— Господин казак, чем же чистить, лопатку бы?

— Руками, руками — чево застеснялся? Сами нагадили, сами и убирайте, ну!

Остальных повели к тюрьме.

У Мити подгибались от усталости ноги, звенела голова, в тумане проплывали сверкающие витрины и нарядные вывески шашлычных.

Глава восьмая

Митя лежал на холодном кирпичном полу. Сестра ухаживала за ним, по-матерински облепляя лоб мокрым платком. Обморочная бледность Митиного лица тлела в темноте призрачным пугающим светом. Арестованные гудели, чадили табаком, робкие огоньки вспыхивали от затяжек и гасли.

Митя поднимал вялые веки и обводил камеру взглядом безразличия и отчужденности: люди громоздились, как мешки в амбаре, — серые, одинаковые. Они гудели, кашляли, чесались. Мите было скучно. Вот умрет он, никому не нужный, оставленный всеми, и будет хорошо. Вынесут его из камеры под мышки, как редактора, и повезут на кладбище. Народ будет останавливаться и спрашивать: «Кого это везут хоронить?..» А сестра (она, конечно, за гробом идёт) печально ответит: «Везут в том гробу одного молодого человека и героя — Дмитрия Муратова». — «Ай-яй, — начнёт удивляться народ, — такой юный и уже герой, — отчего же он, родимый, помер?..» — «Белые замучили, — ответит сестра, — есть не давали...» Народ заволнуется, ахать начнет, некоторые немедленно домой побегут и притащут хлеб, яйца и венок. Из колбасы. Всё это положат на него и следом пойдут, переговариваясь вполголоса. А он незаметно откроет глаз и кусь-кусь колбаску. Пока донесут до кладбища, а веночка-то и нету...

Митя тускло улыбается и приятельски гладит сестру по руке. Она низко наклонилась к нему, тронутая припадком нежности:

— Ты что?..

В её ресницах перебегают синеватые искорки.

Митя опускает веки и безмолвно продолжает гладить её руку: ему хорошо...

Лязгнул отодвигаемый засов. По полу пробежал свежий холодок. Линялый огонек лампочки,- не светя, заплавал в чаду, как желток в молоке. Винтовочные приклады с подскоком стукнулись о кирпич — камера стихла.

— Головко Антон, Аханов Иван, Давтян Погос, Кухта Константин...

Не открывая глаз, Митя узнал офицера с химическими звездочками. Он называл фамилии, давясь зевотой, будто читал поминовение об усопших.

— Гудименко Анатолий, Агабеков Агабек, Танцура... Собирай вещи!..

Арестованные не шевелились.

— Ну!

Тишина пухла, люди дышали тяжело, словно надували тонкий пузырь, готовый вот-вот лопнуть. Кто-то громко по-простецки икнул.

Освещая лампой хмурые лица арестованных, офицер, наступая на спящих, полез по камере, стараясь угадать тех, кого он назвал.

— Твоя как фамилия? — уперся он в обозника с улыбчивыми щеками.

— Моя?.. Танцура.

— Чего ж ты не откликаешься, раз вызывают?

— Так вы ж на расстрел небось отбираете?.. А мне помирать нема охоты.

— На какой там расстрел? Просто в другое место переводим.

Споткнувшись о Митину ногу, офицер чуть не уронил лампу.

— А это ещё что такое?.. Больной?

— Мальчик. Из цирка. Случайно приблудил к обозу и, как видите, захворал, — быстро пояснила Леля, глядя на офицера снизу вверх.

— Хм... А ты?

— Сестра милосердия. С госпиталем отступала.

— Годунов, — обернулся офицер, — отправить больного в лазарет. А женщину ко мне. На допрос.

Во дворе шумели деревья, бойкий флюгерок поскрипывал на воротах, из отворенной сторожки несло поджаренным хлебом. Митя, покачиваясь, шёл к сторожке в сопровождении солдата, лузгавшего семечки. У дверей солдат остановил его и усадил на порожек.

— Обожди тут, я скоро вернусь.

У Мити кружилась голова — золотисто-оранжевые обручи, чудилось ему, катились по тёмному двору, синие, зелёные, ослепительные шары тянулись ввысь. Привалившись стриженым затылком на угол ступеньки, он втягивал полной грудью ночную свежесть. К горлу подкатывалась тошнота. Из дверей на стену с решёткой падал свет.

Под затылком угнулась доска: кто-то вышел и выплеснул на землю воду. Визгливо заскрипел палец по мокрому стеклу — по-видимому, мыли тарелку. Ступенька опять скрипнула, человек вернулся в сторожку. По полу покатилось что-то круглое и тяжёлое — тяжёлое потому, что, поднимая, человек крякнул от усилия. Звеня заскрежетал нож, оттачиваемый о край тарелки. Тупо ударили, и Митя услышал, как радостно треснул арбуз. Еле сдерживаясь, он подполз к двери и заглянул в щель: на длинной скамейке устроился верхом загорелый солдат в откинутой на затылок английской фуражке и широкой зубастой пастью отхватывал сразу по полскибки, выплевывая на тарелку черные семечки. Обгрызанные корки солдат выбрасывал на двор. Митя было прицелился поднять одну из них, но к сторожке по освещённой аллее шли обозники, оцепленные конвойными. Они закрывались от света рукавами и ныряли в дремучую ночь, как в болото. Солдат с арбузом выскочил на крылечко и, положив ладонь на брови, вгляделся в темноту. Брякнув связкой ключей, он побежал отпирать ворота.

...Двуколка, устеленная охапкой душистого сена, тряслась на высоких кованых колесах. Митя дремал на сене, укачиваемый однообразной тряской.

В памяти возникало прохладное весеннее утро. Они с водовозом Османом возвращаются с реки. Мать пришла с базара. Она выкладывает из кошелки связку толстых поджаренных бубликов, кувшин с кислым молоком, смородину и сырой примятый творог. На низком круглом столике под акацией бодро поёт самовар, окутанный сиреневым паром.

Осман звякает ведром и выдергивает из бочонка чок, — сверкающая струя воды срывается в извиве и пенно закипает в ведре. Осман поддерживает его коленом. Споткнувшись о самоварную трубу, забытую на ступеньке, он тащит ведро в сени и с шумом наполняет макитру и медный рукомойник ласковой речной водой. Заколотив чок в гудящую бочку, он садится за столик пить чай с молоком. Митя разрезает продольно теплый румяный бублик и намазывает обе половинки сливочным маслом. Осман жалуется на подорожавшую жизнь, купая вспотевший нос в блюдце. Он пьёт чай вприкуску и, прежде чем откусить сахар, окунает его в стакан. Покатая крыша погреба золотится ржавчиной. На протянутых через двор веревках, как ласточки, разместились рядком прищепки с раздвоенными хвостами.

Колеса заплескались по воде и мягко выкатились на шуршащий песок. Стали.

Митя приподнялся: сзади в темноте переговаривались люди.

— Куда вы нас ведёте? Я на кладбище не пойду!

По голосу Митя сразу узнал Аншована.

— Иди, иди, не ломайся! — уговаривал кто-то баском.

— Не пойду, ишак бородатый, — кричал, протестуя, Аншо, — стреляйте на месте! Тут в болоте и кончайте, один черт...

— Иди, а то по шее получишь!

— Бей, не тронусь.

Вязко шмякнуло, словно ударили по тесту каталкой, и кто-то упал — всплеснулась вода. Откуда-то сбоку, по-видимому с тротуара, нетерпеливо крикнул офицер, отбиравший пленных:

— Долго вы ещё там копаться будете?.. Годунов!

— Я! — отозвался басок.

— Что там ещё за разговоры?

— Не идёт.

— Кто не идёт?

— А этот чертила...

— Чего же ты, как баба, слюни распустил, или тебя учить надо?

Внезапно плеснулась вода, кто-то метнулся в темноте.

— Стой, стой, проклятый, стрелять буду! — разнесся вдоль улицы испуганно-предупреждающий окрик конвойного.

Но тот, кому кричали, не остановился и одним взмахом смело перемахнул через забор, — вслед ему понеслись пули: конвойные стреляли из винтовок, с противоположного тротуара наугад палил в темноту из пистолета разъярённый офицер. В общем грохоте и гуле трудно было разобраться и понять, что происходит в этой беспорядочной, суматошной свалке. Кто-то стонал, кто-то слал конвойным свои проклятья, вспоминая и бога, и божью мать.

Солдат удовлетворенно нонокнул, и двуколка покатилась дальше. С колотившимся сердцем Митя опустился на сено. Кто это стонал, может, подстрелили Аншо? А может, ему удалось убежать? Ответа не было.

Два раза их останавливали конвойные патрули и спрашивали пропуск.

— Вот и приехали!

Солдат пошёл в дежурную, оставив Митю в длинном полутёмном коридоре. Асфальтовый пол, заплёванный и исхоженный, дышал сыростью. Митя прилёг возле стенки. Солдат вернулся с горбатым санитаром. Санитар отворил дверь палаты.

— Може, на ваше счастье, тут кто отболел?

Обойдя палату, он вышел в коридор.

— Один распаялся. Пойдем, поможешь вынести...

Заскрипела отодвигаемая кровать, из дверей вышел солдат с бельём, а за ним, согнувшись, санитар, волоча на горбу покойника, без кальсон, с высохшими детскими ножками. Он держал его за небритый затылок переплетенными пальцами, будто собирался перекинуть через плечо и трахнуть о землю желтыми одеревенелыми пятками.

Обратно горбатый вернулся с чистым одеялом и распухшей подушкой, набитой сеном.

— Айда, — кивнул он,— пойдём спать. А завтра дохтор определит, куда тебя класть...

Подушка захрустела под ухом, санитар, качнув стоялый воздух, покрыл Митю мягким байковым одеялом.

— Спи.

Рядом с койкой — столик с выдвинутым ящиком. В ящике валялся окаменевший кусок хлеба. Озираясь, Митя тихонько выволок его и, чуть не сломав зубы, откусил краешек. Сухарь затрещал, Митя испуганно закрылся одеялом и начал обсасывать его со всех сторон: чёрствый хлеб таял и растекался по языку, как шоколад. Сухие крошки рассыпались по матрацу и больно вгрызались в спину. Митя собрал их в горсть и съел. Тело стонало от усталости, ноги не находили места. Обняв подушку, Митя лёг на живот и тут же уснул, будто упал в глубокий колодезь.

Отвязанная форточка хлопнула со звоном: Митя проснулся от холода. В окне стоял бульвар с осенними деревьями. Утро поднималось ветреное, лежавший на подоконнике лист бумаги лениво позёвывал краем, потом слетел на пол и шурша заполз под койку. Дверь скрипнула, и в палату, звеня ведром, вошла няня с половой тряпкой. Она деловито засучила рукава, обмакнула её в ведре, но, увидев Митю, оставила тряпку.

— А, новенький? — спросила она, укутывая ему ноги. — Тебя когда привезли?

— Ночью.

— А тот, сердешный, отмаялся.

Оставляя за собой тёмный ручеёк воды, няня пронесла истекающую тряпку в угол палаты и, шлепнув её об пол, наклонилась и стала возить ею из стороны в сторону: пол потемнел и засверкал, точно обмытый лаком. Чулки у няни были подвязаны грязными скрученными бинтами, поседевшие волосы высыпались из-под платка — изредка она выпрямлялась и поправляла их сгибом локтя.

На крайней койке у окна всхлипнул больной. Митя насторожился: послышалось в нем что-то знакомое. Его потянуло к койке.

На смятой подушке лежала голая, будто обструганная, голова, востроносая, губастая, на худой руке шевелились пальцы, обтянутые дряблой кожей, висевшей на костях, как разношенные перчатки. В этом чужом похудевшем человеке Митя не сразу узнал Никиту Шалаева. На грязной простыне вытянулось опавшее тело Никиты без одной ступни. Забинтованная культяпка недвижно покоилась на жёсткой постели. По ней одиноко ползала муха. Никита мял подвижными пальцами край простыни, словно перебирал клавиши гармони, и всхлипывал, по-галочьи раскрывая рот. Он был слаб и беспомощен.

— Никита! — растроганно позвал Митя.

Глаза раскрылись, неожиданно огромные, тёмные, утонувшие под бровями.

— Помираю, брат, — сказал он беззвучным, как дуновение, голосом.

Митя топтался на месте, не зная, что ему предпринять. Холодный пол обжигал пятки. Наполненный нежностью, Митя подошёл к койке и погладил Никиту ладонью по голому потному черепу.

— Не надо умирать...

— Нет, брат, конец... У меня нога горит, достань воды и намочи её. — Тяжёлый вздох поднял его ребра. — Холодно мне...

Митя принес своё одеяло и покрыл Никиту.

— Ты не умрешь, честное слово, не умрешь. Ты чего хочешь, я всё сделаю. Хочешь, я тебе часы подарю?..

— Не надо... — Никита повернулся к стене.

В палату вошёл старичок в белом халате, похожий на парикмахера.

— Ай-яй-яй, как не стыдно бегать босиком! — добродушно, с напускной серьезностью покачал он головой. — На место, на место...

Он вынул из футлярчика хрупкий, как льдинка, термометр и всунул его Мите под руку.

— Держи крепче, а то улетит. Ты и есть Муратов, которого с запиской привезли?

— Я.

— Зачем же ты по полу босиком ходишь?

— А я к Никите подходил — он плачет и говорит, что умирает. Он не умрет, правда? — с надеждой спросил Митя.

— Ну ясно, что за разговоры? Подкормится, а ногу резиновую приделаем.

Доктор обошёл всех больных и вернулся к Мите.

— Ну-ка, давай посмотрим температуру... Так... Немного повышена. Покажи язык!.. Язык в порядке. Живот не болит?.. Обыкновенное переутомление. Через недельку тебя выпишем, гулять пойдешь.

— А к Никите можно будет приходить?

— Даже обязательно...

Митя забрался под одеяло и тихо и радостно рассмеялся.

«То-то будет удивления — на всю улицу. «Слыхали?» — «Что такое?..» — «Как же, Митька домой вернулся. Думали, погиб, а он, пожалуйста, явился налицо!» — «Ну-у? Неужели явился?» — «Представьте себе!»

Глава девятая

Бульвары горели осенней бронзой. По дороге, поднимая розовую пыль и затопляя берега улицы, прибоем катилось стадо блеющих баранов с грузными дрожащими курдюками.

С чувством счастливого опьянения Митя спустился по каменным ступенькам госпиталя и облокотился на перила. После сумеречной палаты город казался сказочным. С неожиданной ясностью он увидел вдруг сущность окружающих предметов, словно родился заново. Его волновали острые ветки акации, выскакивающие из пожелтевших листьев, как выстрелы. Шершавость кирпича доставляла ему невыразимое наслаждение. Он до странности ясно осязал тёплую, глубокую шерсть баранов. У чистильщика сапог необструганный ящик оброс мелкими занозами. Митя разглядывал вещи с восхищением, окаменев на месте, боясь спугнуть это редкое, неуловимое состояние.

Люди гуляли по бульвару в праздничном настроении. Разговаривала гитара. Дорожка бульвара была усеяна растоптанной шелухой рябых семечек.

Тихим шагом, точно налитый до краев, Митя осторожно сошёл на тротуар и пересёк дорогу. Наметённые сугробы листьев трещали под ногами.

На скамейке важничал доброволец из гимназистов с нашитым на рукаве белым черепом. Три барышни щебетали около него наперебой. На сизом, выцветшем картузе добровольца ещё синели скрещённые веточки — след недавно снятого гимназического герба. Барышни умильно заглядывали ему в глаза, а он слушал напряжённо, по-видимому обдумывая что-то очень серьезное: Митя заметил на его лице даже некоторую угнетенность. Замешкавшись, доброволец неловко вынул из кармана грязный носовой платок, судорожно скомканный в кулаке, высморкался и сразу повеселел.

Из маленькой шашлычной вырывались буйные звуки сазандари и тулумбаса. На площади производилось обучение добровольцев. Вытянувшись в шеренгу, они топали на месте, молодецки прихлопывая левой ногой. Командовал ими офицер с белокурой бородкой. Нарядная публика, родственники и знакомые запрудили тротуары, любуясь героями сыновьями. В толпе Митя узнал и Хорькова, от него так несло нафталином, что соседки отодвигались, уступая ему место. Одетый в старомодный костюм, с высоким крахмальным воротничком, стягивающим толстокожую, растресканную шею, он приставал к встречному и поперечному.

— Мой-то, мой, сукин кот, — показывал он коротким пальцем, — выкаблучивает как!.. Весь в отца.

Растроганным жестом Хорьков смахивал радостную слезу.

Седьмым слева, в новых английских обмотках старательно утаптывал землю Сашка, подтянутый до последних пределов.

Офицер лёгкой походкой прошёлся по фронту и скомандовал :

— Рота-а... стой! На пер-второй рассчитайсь!

— Пер-второй, пер-второй...

— Смирна!.. Ряды-ы сдвой... Напра, равнение вдоль дороги, шаго-ом...

Ожидавшие возле орудий музыканты подняли солнечные трубы.

— Арш!

Взрывая вечер, оркестр грянул вздымающий, крылатый марш, офицер, придерживая рукой шашку, пошёл впереди колонны гордо и бесстрастно. Митя вытягивал шею, стараясь увидеть шагающих добровольцев: Сашка притоптывал с выпяченной грудью, неестественно размахивал руками, упершись глазами в крутой затылок впереди идущего, его выутюженная гимнастерка топорщилась из-под пояса, как хвост у воробья.

Завернув с площади, колонна пошла по Почтовой.

Подрумяненная закатом колокольня в изумрудной скуфье встречала колонну праздничным перезвоном колоколов. Сашкин отец поднимался на столбики и истерически выкрикивал:

— Да здрасть добровольческая армия!

— Ура, — нехотя поддержали его со стороны два чьих-то насмешливых голоса.

— Да здрасть единая, неделимая Россия! — не унимался Хорьков.

— Ура, папаша!

— Да здрасть товарищ Деникин!..

В толпе засмеялись. Обескураженный Хорьков слез с возвышения и быстро куда-то исчез.

— Увлекся, — заметил парень в рыжих сапогах, обсыпанных кирпичной пылью, — заместо голландки русскую печь поставил... Тоже нашёл товарища. Чудак!

У витрины бильярдной в небрежной позе курили два офицера в боевых поношенных фуражках. Их лица были обветрены. Черная повязка закрывала глаз горбоносого, второй, небритый, засунув руку за борт шинели, где скромно пришитый рябил лоскутик георгиевской ленточки, иронически оглядывал добровольцев. Проходя, Митя услышал, как горбоносый, сдунув с папиросы пепел, сказал:

— Набрали молокососов и таскают, как на ярмарке.

— Одно слово — золотая рота! — небрежно сплюнул офицер с георгиевской ленточкой.

Оркестр замолчал, слышно было только дружное шарканье подошв о мостовую. Правофланговый, с букетиком цветов на фуражке, завёл песню:

Как ныне сбирается вещий Олег Отмстить неразумным хоза-арам!..

Рты распахнулись, и добровольцы отважно подхватили:

Так громче, музыка, играй победу, Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит, Так за Деникина, за Русь святую Мы грянем громкое ура-а!..

— Орлы! — восторженно обронила дама в шуршащем платье.

— Крыльев токо не хватает, — добавил с ухмылкой печник.

Процессия, будорожа музыкой постоялые дворы, прошла по базару.

В жестяной мастерской гремели по оправкам молотки, сам хозяин с бронзовой шеей и расстегнутым воротом, обнажив удивительно белую, постоянно скрытую от солнца грудь, зычно зазывал приезжих станичников:

— А вот ведро — всем ведрам ведро: в воздухе кувыркается, о камень бьётся — и не ломается!

Он подкидывал вверх цибарку, сверкающую оцинкованной чешуей, — цибарка с лязгом и громом стукалась о землю, оставаясь, к удивлению покупателей, целой и непогнутой.

На линейках отдыхали заплесневелые бочонки с чихирём и кисловатым вином. Рядом на мангалах поджаривался шашлык из молодого барашка.

Митя проходил аллеей возов, оглушённый огнями помидоров и толчеёй базара. И вдруг из тысячи людей он сразу узнал знакомый пуховый платок и милую спину матери, покупавшей яблоки. Не подготовленный к такой встрече, он подкрался к ней сзади.

— Мам!

Яблоки испуганно посыпались из мешка, мать обернулась с глазами, наполненными радостным страхом, и тихо, оцепенелым шепотом пролепетала:

— Ми-митя?

С матерью Митя разговаривал только по-взрослому.

— Ну, чего нюни распустила? — сказал он строго, сам еле сдерживаясь от того, чтоб не разреветься. — Купила, что ли, яблоки?..

— Купила, купила, родной...

— Надо их собрать, — по-деловому распорядился он.

Набив мешок скрипящими яблоками, Митя взвалил его на плечи. Казачка, кормившая грудью ребенка в папахе, голосисто крикнула вслед:

— Тетка, возвернись — сдачу забыла!

Разговор шёл о пустяках, мать всё время порывалась спросить о главном, где он пропадал, но Митя сворачивал на яблоки.

— Меркой покупала или на вес?

— Ведром. Ты бы рассказал...

— Почем за ведро? — перебивал он.

— Четвертак. Худой ты...

— Подешевели, значит?

— Были тридцать. Где это ты штаны...

— Огурцы как, посолила?

— Бочонок надо к бондарю отдать — рассохся без воды... Давно надо, тебя вот не было...

— Отнесу. А почём нынче огурцы?

— Пятак за сотню.

Митя чувствовал, что мать, семеня и спотыкаясь слева, не сводит взгляда с его лица, и лишь по этой причине он взял и переложил мешок с правого на левое плечо, хотя ему и самому хотелось разглядывать её бесконечно. Но взрослому нежности не полагались, и поэтому он шёл немного впереди, стесняясь встречных. От слабости у Мити кружилась голова и дрожали ноги, но он нёс мешок с таким видом, словно это были и не яблоки, а резиновые мячи.

Во дворе школы маршировали солдаты, возле сторожихиного домика чадила походная кухня.

Обкусанной деревянной ложкой Митя черпал вчерашний холодный борщ, в сотый раз рассматривая прибитую над столом картину «Тайная вечеря». Шафранная карточка отца висела боком — Митя поправил её. Отец добродушно глядел с фотографии, словно одобрял Митино возвращение.

Глава десятая

Утопая в сугробах мыла, Митя свирепо скреб онемевший затылок, пригоршней выгребая из деревянного корыта горячую воду. Мыло отваливалось хлопьями, обнажая розовое, раскаленное тело. В маленькой кладовой полутемно. Мать ожидает за дверью с перекинутым на плечо полотенцем, и, хотя ему трудно намыливать свою спину, он стесняется и уже не зовет её, как бывало прежде. «Обойдусь и сам», — думает он, нахмурившись. Мать угадывает его настроение.

— Может, Федьку позвать? — справляется она из-за двери.

— А на кой он мне?

— Спину потереть... А то давай я помою?

Но в ответ слышится стыдливый возмужалый плеск воды.

Рубашка выутюжена до лоска. Митя с наслаждением влезает в её прохладную свежесть и застегивает на тонкой шее широкий воротник.

— Ишь похудел как, — печально замечает мать, — за ворот хоть руку просовывай. Прямо хомут...

Митя молча обрезает тупыми ножницами отросшие распаренные ногти и думает о Никите.

— Это всё пустяки, — отвечает он, — шея — она поправится, а вот ногу назад не приклеишь...

— Какую ногу? — спрашивает мать.

— Никита без ноги остался.

— Как без ноги?

— В больнице я с ним лежал...

— Ах ты, господи!.. Ну?

— Что «ну»? Надо проведать его. Испекла б чего, а я отнес.

В палисаднике замычал телёнок; Митя прислушался и нетерпеливо выбежал во двор, щеколда за ним звякнула с шумным изумлением. Телёнок, растопырив тонкие, неуверенные ноги, стоял за погребом — ушастый и смешной. Увиден знакомого, он мукнул по-приятельски и печально взмахнул хвостом.

— Скучаешь, брат? — Митя легко потрепал его за плюшевое ухо.— Хозяина ждёшь?.. Он, брат, не скоро выздоровеет... Потерпеть придётся.

Телёнок выслушал внимательно и, косясь исподлобья, тяжело, по-человечьи вздохнул.

— Понимаешь?.. Ишь ты, скотина! А я тебя видел, когда нос мимо гнали, ты траву щипал... Чего ж, или русского языка не понимаешь? — Митя почесал ему затвердение ещё но выросших рогов — телёнок шутливо боднулся.

— Ах ты, бездельник, колоться вздумал?

Подняв палкой хвост, телёнок по-ребячьи запрыгал по двору.

Митя вышел за ворота. С затаённым нетерпением и желая продлить то необыкновенное чувство ложной скромности, с каким обычно человек собирается поразить знакомых какой-либо необычайной новостью, он подошёл к светлым Полиным окнам. Белые занавески, задернутые чьей-то заботливой рукой, сияли добротой и радушием. Прежде чем войти в комнату, он присел на тёплые каменные ступеньки, нагретые за день солнцем. На железной дороге приветливо помаргивал зелёный огонек, обозначавший, что семафор открыт. В густеющих сумерках угадывалась толстая невысокая труба разрушенного стекольного завода. Возбуждённый предстоящим свиданием, Митя наслаждался своим состоянием. Всё ему казалось хорошим: и вечер, и семафор, и труба, и песок под ладонью, занесённый на ступеньки прохожими, а особенно — светлые окна.

«Однако прохладно», — дрожа совсем не от холода, подумал Митя и поднялся со ступенек.

Тёмный товарный поезд, прищёлкивая на стыках колесами, прокатил к морю, и долго ещё, угасая, откликались следом рельсы.

В Полиных сенях волнующе пахло подопревающими грушами. Митя потянул к себе обитую войлоком, мягкую дверь и остановился на пороге: во второй, освещённой комнате шумела и веселилась оживлённая компания. Веселье ему не понравилось, он ожидал другой встречи.

— Кто там? — спросила Полина мать, вглядываясь в сумрак кухни.

Ми я промолчал.

— Анна Егоровна, слушайте дальше, — потянул её кто-то за рукав.

— А ну, погодите, — отдернула плечо Анна Егоровна, — мне показалось, хлопнули дверью.

Говор угас.

— Кто там? — снова окликнула она, загораживаясь от света.

— Я... — отозвался Митя сиплым, пересохшим голосом.

— Митя пришёл!

— Митя?! — Стул заскрипел и хлопнулся о пол выгнутой спинкой: Поля выбежала в тёмную кухню с распахнутыми руками.

— Я ничего не вижу, тут темно, как в яме... Иди сюда. Папа привез из Туапсе каштанов, и мы тут развлекаемся.

«Вот почему в сенях так пахнет грушами», — догадался Митя.

Она нащупала в сумраке его руку и потащила за собой, на свет.

За столом сидели Анна Егоровна, Полин отец Фёдор Иваныч, покручивавший улыбчиво опущенный хохлацкий ус, и Сашка, перекрещённый через оба плеча светло-жёлтыми хрустящими ремнями. На кровати скучал с гитарой его товарищ, густо усыпанный угрями.

Митя оглядел Сашку с озлобленной застенчивостью. Больше всего его поразили угри гитариста.

— Сидай сюды, — потянул к себе гостя Федор Иваныч, сгребая со стула на пол очищенную шелуху каштанов.— Сидай, не журысь!

Поля, возбужденно двигая стулом, уселась рядом с Сашкой, который исподлобья поглядывал на гостя и чересчур старательно постукивал мундштуком папиросы о серебряный портсигар.

Фёдор Иваныч похлопал Митю по спине:

— Рассказывай, где ты гулял?.. Полька тут без тебя скучала, совсем засохла.

— Папа... — Она густо, до ушей покраснела, укоризненно глянув на отца.

— Без тебя знаю, шо я папа... Поновей чего скажи.

Мите понравилось, что она покраснела: «небось неспроста». Он оживился.

Хворал я, — сказал он вслух и испытующе посмотрел на Сашку: знает или нет? Обернувшись через плечо, Сашка разговаривал с гитаристом, словно совсем не интересовался тем, о чем говорили за столом.

— Ты где револьвер оставил?

— У тебя в сарае, — ответил гитарист.

Митя ясно видел, что Сашка прислушивается к его словам.

«Знает».

— Хворал, — сказал он напропалую, — затащили меня с обозом и бросили на полустанке, а я простудился там.

— Оно и видно,— вздохнула Анна Егоровна, — похудел...

Анна Егоровна лицом удивительно напоминала Полю: и чуть приподнятый нос, и лоб, а особенно глаза — серые, обведённые золотистыми ресницами.

— Не очень-то похудел, — сказал он с расчетом, что она посочувствует ему ещё больше. И она посочувствовала:

— Очень, очень. Тебе к лицу, ты так возмужал.

— Ешь, Митько, — широко загреб Фёдор Иваныч каштаны со скатерти, — хто много будет каштанов исть, у того вусы, як у мене, отрастуть, чуешь? А ей не верь, ты без ву-сов, як баба: румяный, нежнобровый.

Кивнув в сторону Сашки, он добавил невинно:

— А белым, кажись, дадуть на орехи! Як думаешь?

— Спой чего-нибудь! — нарочно громко обратился Сашка к угрястому, видимо не желая вести разговор о политике.

— Не в настроении я, не проси... — ответил гитарист застоялым баском.

Анна Егоровна поддержала Сашку:

— Додя, спойте, у вас хорошо получается.

— Почему вас Додей кличут? — с серьезной насмешливостью спросил Фёдор Иваныч у гитариста.

Доброволец мрачно кашлянул и прогудел:

—       С детства... А вообще правильно — Гаврила.

Все почему-то рассмеялись, и громче всех сам гитарист. Поля избегала смотреть на Митю, но один раз он поймал её взгляд и обрадовался оттого, что увидел в нём нестерпимое любопытство к себе.

— Гаврюша, не ломайтесь,— попросила она.

— Оце так, — подтвердил отец,— раз Гаврила, то и Гаврюша. Гаврик ещё можно. А то До-дя, як собачка...

— Спою, так и быть,— улыбнулся гитарист хорошей, простодушной улыбкой.

Сашка сидел молча, насупившись, изредка он протягивал руку к пепельнице и стряхивал туда пепел, постукивая по папиросе оттопыренным мизинцем. Митя наблюдал, как он несколько раз взглядывал исподлобья на Полю, но та не обращала на него никакого внимания.

— Спою, — промолвил угрястый и прижался к гитаре: на его плече сгорбился наскоро прихваченный погон.

Как грустно, туманно кругом, Тосклив безотраден мой путь, А прошлое кажется сном...

Одна струна особенно дребезжала, певец, не останавливаясь, подкрутил её и закончил:

Томит наболевшую гру-удь...

Фёдор Иваныч шумно вздохнул, и Митя понял, что он вздохнул притворно.

— Разве це солдаты? — заметил после пения Фёдор Иваныч и передразнил: — Грудь болит, голова болит, нога — то же самое... Эх вы!

— Фёдор Иваныч, пожалуйста, не мешайте, — запетушился вдруг Сашка. — Солдата испытывают на войне, а не на вечеринках.

— Та какой с тебе вояка?.. Вас набрали сухари доедать.

— Папа!

— Я давно знаю, шо я папа, а дальше шо?

— Иди, пожалуйста, спать. Тебе на дежурство рано уходить.

— Высплюсь. Хочу на современных поинтересуваться.

Сашка, не бросая окурка, прикурил от него новую папиросу. Все молчали и внимательно следили, как он затягивается.

— Большевики-то в трубу вылетели, — сказал он с вызывающим задором, — а мы ещё поможем.

— Хто це — вы?

— Добровольцы.

— Хм. Сказал бы я тебе... Пойду лучше лягать, а то ещё и подерёмся.

— А вы что, может, за красных? — раздувая ноздри, угрюмо спросил Сашка.

Кондуктор раскусил каштан.

— Я не за белых, не за красных. Но гонора не уважаю... За кого они бьются?.. Ну, вот ты, Шурка, скажи... За царя, может?

— Царь нам не нужен,— огрызнулся Сашка.

— За кого ж? Чи за тётку с Сенного базару?

— «Добровольческая» армия воюет за свободную Россию. И в этом нам помогают союзники — англичане и французы.

— Ах ты — освободитель якой разыскался! — покачал головой Фёдор Иваныч.— Вот набьют вам зад как следует, тогда узнаешь про свободу.

— Посмотрим — кто кому.

— Довольно про политику, — вмешалась молчавшая Анна Егоровна. — Молодые собрались погулять, а ты, старый хрыч, привязался как банный лист... Иди, иди спать! — Она шутливо потянула его за ус.

— Не обижайтесь, хлопцы, — сказал, прощаясь, Федор Иваныч,— я так, понарошку. Я токо за здоровую молодежь стою. А то грудь болит, живот ноет...

— Иди, иди, хохол поганый!

Фёдор Иваныч поковырял в ухе пальцем, хотел что-то ответить, но махнул рукой и пошёл спать.

— Мухомор! — негромко съязвил Сашка.

Поля вспыхнула, но промолчала.

— Давайте чай пить! — вышла из неловкого положения Анна Егоровна.

Митя с удовольствием любовался раскрасневшимся Полиным лицом, Анна Егоровна звенела в кухне посудой. Не унывал один гитарист, он трогал на гитаре струны и вполголоса, для себя напевал солдатский романс.

«Хоть с угрями, а, наверно, хороший парень», — думал про него Митя. Ему нравилось, что доброволец не обижался.

— Давайте лучше во что-нибудь поиграем, — предложила Поля.

— С поцелуями! — поддержал её гитарист.

Анна Егоровна поставила первую чашку перед Митей, и всем стало ясно, что он является самым желанным гостем.

Сашка подсел к столу.

— Куришь? — спросил он, протягивая Мите портсигар.

— Пока нет, — неохотно ответил Митя.

— Ты небось ещё и не бреешься? — со скрытой насмешкой поддел Сашка.

Митя покраснел от досады и разочарованно потрогал пальцем над верхней губой, словно хотел узнать, не выпирают ли там волосики. Развязно, тоном победителя Сашка доконал:

— А мне вчера наш ротный парикмахер чуть родинку на щеке не сбрил...

Он повернул свою пухлую, молочно-розовую щеку к нему, и все увидели родинку, перечёркнутую полоской пореза.

Митя нахмуренно хлебал из блюдца чай, соображая, чем отплатить Сашке за хвастовство. Отсутствие усов доставляло ему неподдельное огорчение. Поставив блюдце, он сказал:

— Усы — пустяки! А вот под мышкой у тебя не растут волосы.

— Под мышкой не растут? — обиделся Сашка. — Нет, растут. Хочешь, докажу?

— Шура, — подняла брови Поля, — вы пьяны?

— Вы меня не поили...

— Значит, глупы.

Разговор сразу увял, к чаю никто не притрагивался. Сашка растерянно похлопал глазами и насильно рассмеялся, он отставил чашку на середину стола, где в прозрачной стеклянной вазе горой громоздились пшеничные коржики с маком. Митя не понимал, почему это они не пьют такой вкусный, замечательный чай. А коржики? Он съел их уже четыре штуки.

— Хочешь ещё? — спросила Поля, наливая ему вторую чашку. — Я за тобой поухаживаю.

— Не очень, — шмыгнул носом Митя, — ещё одну, пожалуй, выпью.

— Ты не стесняйся, — с подозрительным гостеприимством сказал Сашка, — пей! Бери коржики. Ты уже сколько навернул, кажется, семь штук? Хватай восьмой, не стесняйся...

Митя виновато дожевал откусанный кусок и, мучительно давясь, проглотил его через силу, словно это был камень. Поля порывисто привстала:

Шура, если вы не умеете себя вести, я попрошу вас оставить эту комнату.

— Пойдем, Додька! — выкрикнул Сашка. — Не видишь, гостей в шею провожают.

— Куда же вы? — беспокойно засуетилась Анна Егоровна.— Шура...

— Нет уж, спокойной ночи... Не поминайте лихом!

Шпоры прозвенели нагло и заносчиво.

— Ты не обращай на них внимания, — с укоризненной нежностью обратилась Поля к Мите. Он поднялся и взял фуражку.

— Я тоже пойду...

— Куда же ты?

— Домой пойду, — насупленно ответил Митя.

— Как хочешь... Заходи завтра, завтра никого не будет, — шепнула она.

Последние её слова обрадовали Митю: он вышел из сеней в разбитом, но веселом настроении. Поднималась луна, верхний этаж дома был окантован широкой светлой полосой.

В калитке его повстречали Сашка с приятелем. Сашка остановил его и, взяв за грудки, потряс и предупредил свистящим от злости шёпотом:

— Гляди, Митька! Я знаю, что ты с красными отступал... Будешь стоять на дороге, откушаешь вот этого! — Он похлопал себя по кобуре и отпустил рубаху.

Митя ничего не ответил и быстро побежал к дому.

Глава одиннадцатая

На крылечке, попыхивая в темноте огоньком, скучал какой-то человек. У Мити от предчувствия заходило сердце: уж не Никита ли? Он любил обыкновенно после ужина выйти покурить на крылечко. Митя задержался у калитки.

Человек поднялся и, подойдя к нему вплотную, пристально всмотрелся в Митино лицо.

— Хо, таки дождался! — вздохнул он облегчённо, и Митя узнал длинноволосого моряка, оставленного при отступлении со станции. — Ну, здравствуй! — протянул он пятерню.

— Здорово! — Митя с удовольствием сунул ладонь в его огромную, чёрствую лапу. «Попрошу его, а он пойдёт и набьёт Сашке морду, чтобы не задавался», — подумал он.

Матрос уселся на крылечке и хлопнул по доске тяжёлой ладонью.

— Сидай рядком. Я до тебя по важному делу. Ты откуда?

— Из гостей.

— Всё по гостям гоняешь?.. Ты когда вернувсь?

— Домой я пришёл сегодня, а до этого лежал в госпитале.

— А хлопцы де? — с надеждой справился моряк.

— Отступили дальше...

Митя рассказал ему, как погиб редактор, как их захватили в плен. Матрос слушал его, поблескивая глазами из-под насупленных, грустных бровей.

— Так... Редактора закопали?

— Закопали.

— Ну, шо ж, не на нём одном, к счастью, дело держится. Вот шо, Митька, — матрос понизил голос, — положиться на тебя можно?

— Можно. Мне Дядько всегда пароль сообщал.

Моряк огляделся по сторонам.

— Можно чи не можно, говори зараз? — посмотрел он испытующе.

— Можно, — подтвердил Митя вторично, удивляясь о моей твердости.

— Я с одного огляду почуял, шо хлопец ты гвоздь, оно по морде видно, — польстил матрос.— Кончим войну, пойдёшь до нас на корабль, юнгой... Хто твой батько?

— Отец давно умер, его в полиции запороли.

— Ого, — обрадовался моряк,— потомственный пролетар?.. Славно, славно.

Митя догадывался, что за этими обычными вопросами скрывается совсем другое, более важное, но матрос, видимо, не знает, как подойти потоньше к этому главному.

— А из юнги можно стать настоящим капитаном, — спросил Митя больше для видимости, чем из любопытства.

— Будешь и капитаном, — думая о чем-то постороннем, ответил матрос и достал папиросу.

«Решает» сказать или не сказать... Сейчас скажет». Но моряк положил папиросу обратно в портсигар. «Значит, не скажет», — решил Митя.

— А ты книжки любишь читать? — увёл матрос разговор опять в сторону от главного.

— Смотря какие.

— Разные... Ну, там с приключениями. С опасностью для жизни и так и далее...

— Очень! — повернулся Митя, зная, что матросу хочется, чтобы он ответил именно так.

— Ага, славно.

Матрос вынул папиросу и закурил, осветив спичкой свои тонкие, сжатые губы и отливающий синим свежевыбритый подбородок.

— А ты хотел бы быть таким отчаянным хлопцем, какие там описаны?

— Да, да, да! — почти выкрикнул Митя, уже не сдерживая своего любопытства.

— Слухай-ка, брат: знаемых тут у меня — чёрт-ма, ни души. Ночую по-собачьи, де попало. Откровенно признаться, и курю остатнюю цигарку... — И моряк замялся, опять чего-то не досказав.

«Оказывается, вот почему он вынул, а потом сунул папиросу обратно в карман, — обрадовался Митя, — она у него последняя...» И он пожалел матроса.

— Может, ты есть хочешь?

— Чуточку имеется, — застеснялся по-взрослому моряк.

— Обожди, я мигом достану, — услужливо сорвался Митя.

Он вернулся с хлебом и сухой таранкой.

— Пока это, а мать вечерять приготовит. Спать будешь со мной, в сенях, я уже предупредил.

В темноте матрос сдирал с тарани трещавшую чешую.

— Да, Митька. Славный ты хлопчик, бачу — сердцем до лягаешь до работы, — обсасывая выдранные тараньи крылья, сказал матрос. — Мало нас. Оружия нема...

Последние слова были сказаны небрежно, но Митя почувствовал, что это и есть то самое главное, что так долго не открывал ему моряк.

— Я могу достать оружие! — неожиданно для самого себя выпалил Митя, вспомнив подслушанный разговор Сашки с гитаристом.

Моряк чуть не подавился косточкой и долго отхаркивался, хлопая себя по затылку.

— Неужели можешь? — спросил он осевшим голосом.

— Попробую.

— Та ты ж не хлопец, а черти шо такое!

Услышав звяк кастрюли, Митя поднялся:

— Идем вечерять.

— Оце да! — восторгался моряк. — Оце хлопец: свой в доску!

После ужина Митя уложил гостя спать, а сам вышел двери.

— Спи, — сказал он, — я скоро вернусь! — И, разувшись, перелез через забор в безлюдный двор Хорьковых.

Глава двенадцатая

От дома, закрывая половину двора, отваливалась недвижная, дремучая тень. Поднималась луна. Сдерживая шаг и волнуясь, Митя с наружным спокойствием прошёл по освещённому месту к сараю. Дверь скрипнула тихо, но ему покажись, что очень громко. Коробок со спичками прилип потной ладони. Стараясь не шуметь, он ощупью тронулся обследовать обстановку сарая. Стол. На столе два помидора, зеркальце и рассыпанная соль. Табуретка. Ещё одна. Кровать.. Пожалуй, оружие где-нибудь под матрасом спрятано... Митя прислушался и вынул из коробка спичку. При пляшущем свете огонька из темноты возникла узкая койка, покрытая жёлтым одеялом. Револьвер лежал на одеяле. Митя собрался уже схватить его, когда во дворе загудели голоса, приближавшиеся к сараю. Митя погасил спичку и полез под кровать, где кучей стояли пустые бутылки; от неосторожного движения они испуганно зазвенели. Митя неудобно лёг на спину и, не шевелясь, засох с очумело скакавшим сердцем.

Двое шли к сараю, беспорядочно звенькая шпорами. Дверь широко распахнулась, и луна, как собака, метнулась под койку.

— И чего он привязался ко мне? — засмеялся угрястый.

— Кто? — спросил Сашка.

— Телок... Так и ходит по пятам, руку лижет...

— Родственника нашёл... Спички есть?

— На.               

Сашка зажёг лампу и повалился на кровать: мелкая солома и  пыль посыпались на Митю.

— Устал... Разладно на душе!

Во дворе мукнул телёнок.

Гитарист зачмокал губами — видимо, прикуривал от лампы. Его запыленные сапоги, звякая шпорами, подошли к кровати.

— Скучаешь, Сашок? — произнес он где-то наверху. Доски над Митей заскрипели — угрястый примостился рядом с Сашкой.

— Из чего ты заключил?

— Старый воробей — давно вижу. Не нравишься ты ей. Бабы героев любят, а ты вечно слюни распускаешь... С ними надо твёрдо держаться...

— Вот ты держишься твердо, а они всё равно от тебя нос воротят.

— Я?.. Чудак, у меня угри! Мой бы характер плюс твоя наружность, вот бы да-а... Любая моя.

— Надоело всё, — тяжело вздохнул Сашка, — на фронт скорей бы.

— В герои захотелось?.. Скажи, ты убивал кого-нибудь на своём веку?

— Не представлялось случая... Помнишь, тот офицер рассказывал, говорит, удивительно странное ощущение. Сперва будто страшно, а потом опять тянет. Мне хотелось бы хоть раз испытать это состояние.

— А я один раз убил.

— Ну?.. Кого же?

— Лягушку. Из монтекриста.

— Лягушка — не человек. Красного тяпнуть — другое дело. У меня сейчас такое настроение...

— Вина выпей! Есть вино?

— Кажется, есть, глянь под кроватью!

Огромные пальцы ухватились за край одеяла: Митя зажмурил глаза. «Попался», — тоскливо подумалось ему.

— Впрочем, там нету, — зевнул Сашка, — там пустая посуда. Вино под столом.

У Мити отлегло от сердца.

Кровать зашаталась, сверху опять посыпалась труха — на пол опустились сапоги.

— Гуляем! — Сапоги затопали, и шпоры на них зазвенели бубенцами. — Штопора не вижу!

— Пальцем проткни, — посоветовал Сашка.

— Арря, придумал! Я из револьвера горлышко отобью!

— Нельзя, через стенку Полька живет. Слышно.

— Жаль, жаль...

В дверях застучали тонкие копытца шалаевского телёнка.

— Чей это телок? — осведомился гитарист.

Поперхнувшись вином, Сашка сипло откашлялся:

— Телок чей? Соседский. Его хозяин с большевиками отступил.

— Сирота?

— Выходит, так. Дай-ка там помидор. Чуть не подавился.

— Пить ещё не умеешь... Обучать надо. Вино с шашлыком хорошо.

— Слушай, — Сашка воровато скрипнул кроватью, — хочешь шашлыку?

— Опять разыгрывать вздумал?

— Угощу. Ей-богу, угощу! Хочешь?

— Ну, предположим...

— Меня идея озарила. Мы над сиротой опеку должны взять.

— Как опеку?

— На шашлычок прирежем. Зачем ему зря пропадать?

— Не одобряю, — возразил гитарист.

— Честное слово, — нервно засмеялся Сашка, — маленькая репетиция перед фронтом.

— Он мычать будет...

— Не будет. Мы ему полотенцем рот завяжем.

— А кровь?

— Кровь в помойное ведро можно спустить... Разуй-ка меня!

Новые Сашкины сапоги заскрипели в лапах приятеля: Сашка цепко держался за постель и вместе с нею медленно сползал на пол.

Митя со страхом следил, как над ним раздвигалась расщелина: сейчас постель сползет совсем, и его обнаружат под кроватью.

— Что они у тебя, приклеены? — спросил угрястый, тяжело дыша.

— Вот баба, сапога снять не может. Обожди-ка...

В образовавшуюся щель падал свет, и пустые бутылки засветились перед Митей, как лампы.

— Обожди-ка, — сказал Сашка, — а то ты со своей медвежьей силой можешь меня совсем стянуть...

Он слез на пол и пододвинул постель на место: бутылки перед Митей сразу потухли. Он беззвучно передохнул.

Снятые сапоги вместе с потными портянками Сашка сунул под кровать: от них так понесло, что Мите стало нехорошо.

— Нож лежит на табуретке...

— Поточить его надо, — озабоченно сплюнул угрястый.

— Возьми и поточи. Кирпич во дворе найди. А я посудину для крови пойду доставать.

Шлепая босыми ногами, он вышел из сарая.

Митя осторожно выглянул из-под кровати: гитарист гладил телёнка по спине.

— Эх ты, дурачок лопоухий, привязался ко мне на своё горе. Дышишь?.. Дыши, дыши, а из тебя сейчас жаркое сделают. Перед смертью, брат, всё равно не надышишься, понял?

Телёнок ласково терся рожками о его штанину и лизал руку мокрым розовым языком.

— Жалко мне тебя, дурачок...

Он присел на корточки и, приподняв ладонью голову телёнка, долго и вопросительно стал смотреть в тёмные телячьи глаза, словно хотел найти в них какую-то неизвестную ему тайну.

— Печальные, братец, у тебя глаза... С поволокой!

К горлу Мити подступили слезы, он хотел вскочить, зашуметь бутылками, но просьба матроса — добыть оружие — заставляла выжидать на месте.

Громыхая железом, Сашка втащил в сарай старую, заржавленную ванну.

— Насилу разыскал, — засопел он, снимая с пояса кобуру с револьвером. — Пойдем, ты мне лестницу подержишь. Топор с голубятни надо достать...

— А топором что делать?

Сашка хлебнул из стакана глоток вина.

— А чем ты его на куски разрубать будешь, пальцем?

— Чудило, а шашка?

— Я лучше знаю...

Они вышли из сарая. Телёнок обнюхивал пол, раздувая в стороны неметённую пыль. Митя осторожно высунулся из-под койки и поманил его:

—Бяшка, бяшка!

Телёнок подошёл к нему и обнюхал одеяло.

— Беги, дурак, отсюда, — шёпотом закричал Митя, — беги, а то зарежут.

Телёнок недоверчиво пошевелил ухом и остался на месте. < о слезами горя Митя изо всей силы ударил его кулаком в мягкий нос: телёнок обидчиво замычал. Митя испуганно юркнул под койку. В сарай с кирпичом в руке влетел угрястый.

— Ты чего затрубил?.. Соседей разбудишь, чертило безрогий! — Он положил кирпич на колени и начал точить нож.

Митя следил за угрястым с ненавистью и страхом. Лезвие скрежетало по кирпичу со звоном. Опробовав его на ногте, доброволец отложил нож в сторону. Прислонив лежавшее на столе зеркальце к помидору, он распялил на лице улыбку, полюбовался и нахмурился, по-видимому оставшись собой недовольным. Заслышав шаги, угрястый быстро вытер зеркальце о штанину и зашагал по сараю, насвистывая лезгинку. Вошёл Сашка с топором в руке.

Он неестественно засмеялся и стал наливать себе вина.

— Волнуешься, — поддел невинно угрястый. — А то можно отставить, пока не поздно.

— К чёрту! Не в моём характере откладывать начатое дело... Давай сюда посуду!

От волнения Сашка выражался односложно.

— Надо потише — через стенку слышно... Шпоры сними, раззвенелся, как цыганка.

Сашка разглядывал у лампы нож — он сверкал в его руках, как пойманная рыба.

Оцепеневший Митя подглядывал за приготовлениями с пересохшим ртом, почти теряя сознание от горя и зловония подсунутых портянок.

Сашка поднял над ванной голову телёнка (Мите хорошо видны были его закаченные белки) и снизу полоснул его ножом по вытянутой шее: тёмная струя с силой рванулась из горла, застучав о железо, как весенний ливень. Передние ножки телёнка подломились, и он упал на колени.

— Готов, — сказал Сашка с приподнятой молодцеватостью. Уши телёнка обмякли. Он не мычал. Угрястый с любопытством наклонился над его опавшей головой, стараясь всмотреться в полузакрытые телячьи глаза.

— Как у человека,— произнес он с грустным удовлетворением, словно сделал для себя какое-то очень важное и неприятное открытие. — Ванна-то дырявая, кровь протекает на пол, — с тревогой обернулся он к Сашке.

— Как дырявая? Надо замазать чем-нибудь, следы могут остаться.

— Зря мы его уходокали...

— Отчего ж зря?

— Мяса нет и нет... Одни кости да вонь. Мерзость!

— Надо отмыть пол и привести помещение в порядок. Отвечать небось мне одному придётся, — забеспокоился Сашка.

— А шашлык?

— К чёрту шашлык! Телёнка в уборную оттащим...

— Ты очумел... Он в дырку не пролезет.

— Руби его на куски, а я схожу за тряпкой.

Мите из-под койки было видно, как топор с хряском прорубал в телячьем боку узкое ущелье — туша развалилась надвое.

Тяжёлая, отталкивающая вонь поднялась из дыры, заполнив собой весь сарай. Угрястый, покашливая, хмуро крошил топором телёнка на части, изредка поплёвывая на ладони.

Сашка втащил в охапке тряпьё и свалил его на пол.

— Разрубил?

— Готов. Никак пальто принес?

— Моя гимназическая шинель. Отслужилась...

— Чудак, она же почти новая.

— Аллах с ней, англичане новей дадут. Недаром же воюем.

— Однако мясо довольно душистое...

— Одолевает?

— Слезу катит...

— Ну, шинелька, — грустно вздохнул Сашка, — юность отошла, а также и все телячьи восторги. Наваливай!

— Куда?

— Прямо в шинель и наваливай. Я пойду гляну — на дворе никого?

— Тихо... Бери за тот край.

Сапоги угрястого, споткнувшись о порожек, бухнулись в мягкую пыль двора. Митя выбрался из-под койки, не теряя времени схватил с одеяла револьвер и стремглав бросился домой, пришпоренный удачей.

Земля и крыши, словно известкой, были выбелены высокой полнотелой луной. Дремали тёмные деревья. Сашкин отец в нижнем белье проковылял через двор и, сняв с погреба ночной горшок, позёвывая, понёс его в квартиру. Митя притаился в тени, выжидая, когда он скроется в дверях. Перебравшись через забор в свой палисадник, Митя отдышался и, нащупав под ногой веревку, поднял её: этой веревкой мать обыкновенно привязывала телёнка к дереву. Злоба и нежность охватили Митю.

Глава тринадцатая

Осенью явился на костылях Никита Шалаев. Он неумеючи волочил своё обглоданное болезнью тело, останавливаясь и шумно дыша после каждой уличной канавы. На дверях висел чужой, незнакомый замок. Никита отворил ставню и заглянул в окно: в комнате стояла его кровать, но покрытая чужим стёганым одеялом. Он недоуменно оглядел двор и железный скребок для очистки налипавшей на обувь грязи. «Заржавел, — грустно усмехнулся Никита, — давно не очищал. А теперь и вовсе не придётся». Приколов булавкой повыше колена опущенную штанину, он повис на костылях и протащился через двор в соседнюю квартиру, к Муратовым. Дверь изнутри была закрыта на крючок, он постучал костылем.

Послышалось шарканье подошв.

— Кто там? — справилась за дверью Митина мать.

— Отворяй-ка ворота!

— Никитушка?..

— Добрый день, соседка. Кто это там в моей халупе окопался?

— А не знаю, — отмахнулась старушка, — не моё дело. У Митьки спрашивай. Связался он на мою голову не знай с кем!.. Дома не ночует.. Заходи, заходи, чайку попьём...

Глянув на его приколотую штанину, она быстро-быстро моргала и, не отвечая от волнения на его вопросы, побежала скорей в кладовку доставать свеженаваренного варенья. Никита опустился на сундук и поставил костыли к стенке. До сих пор он не мог освоиться с тем, что у него отняли ногу. Одолевали сны. То он ездил на велосипеде, то гонялся с кем-то наперегонки, то взапуски одним духом взбегал на девятиэтажную лестницу — во всех этих видениях главную роль выполняли ноги. Постепенно он привыкал к своему положению, но каждая свежая встреча больно напоминала о том, что он — калека.

— Вот, соседка, охромел...

— Спасибо, живой остался.

— Умереть лучше. Я в лазарете от скуки о многом передумал. Самое страшное на свете — жить. Опасности на каждом шагу: и война, и тиф, и холера, и чахотка...

Она жалостливо посмотрела на Никиту и пододвинула варенье:

— Вишнёвого наварила, попробуй... Оно правда, что опасности подстерегают. Я про такой случай слыхала... Одному извозчику цыганка предсказала, что он умрёт от лошади. Извозчик стал другим делом заниматься, малярным, а лошадей с той поры обходил за версту. Идёт он раз по улице с ведром краски, а был страшный ветер. Вдруг с крыши срывается вывеска, прямо в висок ему, и положила на месте. А на вывеске написано: «Пивная Белый конь». Вот она судьба! Раз сказано: от лошади помрёшь — никуда от неё не скроешься.

Никита с сомнением помешивал ложечкой чай.

— Случай удивительный, если бы это была правда.

— Не вру, честное слово! На базаре слыхала.

— На базаре гнилую картошку за свежую всучить могут. Дошлый народ.

Она умолкла, и Никита понял, что зря обидел её.

— Чем же тут Митька занимается? — спросил он, желая переменить разговор.

— А ляд его знает. Ночует тут какой-то у нас. Шушукаются меж собой, не знаю про чего. Я так думаю, до добра эти друзья не доведут. Со мной совсем не разговаривает. Одичал.

— У него у самого башка неплохо работает.

— Не говори. Такой головастый стал, подступу нет. Скрытный, осторожный... весь в отца.

— Хорошо, — сказал Никита. — Устал я на этих оглоблях таскаться, под мышкой больно.

— А ты прилёг бы...

— И то.

Сундук был короткий, она приставила к нему табуретку и постелила ряднушку.

— Отрезали бы уж обе ноги, как раз по сундуку. А то табуретку подставлять приходится, — пошутил Никита.

Он устало повалился на рядно, прикрыв глаза кепкой. Мать осторожно зазвенела в кладовке посудой.

* * *

Проснулся Никита перед вечером. Над ним, улыбаясь во всё лицо, стоял Митя.

— Тебя уж тут заждались все!

— Кто заждался? — сиплым от сна голосом пробубнил Никита.

— Не скажу. Секрет.

Никита ополоснулся под рукомойником и, обтерев шею полотенцем, обернулся к Мите.

— Где они?

— У тебя в хате. Идем!

В комнате ожидали матрос и Полин отец. Матрос крепко потряс шалаевскую руку. Кондуктор в отдалении покручивал свой сивый хохлацкий ус.

— Это ещё не всё, — нетерпеливо предупредил Митя, — а ну, выходи!

Из-за дверей вышла сестра милосердия. Никита от изумления чуть не выронил костыль.

— Леля! А ты зачем здесь?

— Разве вы знакомы? — разочарованно протянул Митя.

— Ого, брат... столько выпито...

Никита взглянул на сестру и, поймав её умоляющий нзгляд, спохватился:

— Столько было выпито горя... Однако что за странное общество, Фёдор Иваныч?

— Людей сбивает до кучи нужда та лихо, — промолвил, усмехаясь, кондуктор. — Примыкай и ты до нас.

Матрос ощупывал Никиту осторожным, пытливым глазом.

— А чьё это одеяло на моей постели?

— Моё, — виновато потупилась сестра, — мне нужно было где-нибудь прописаться... Я уеду.

— Ах, Леля, Леля! — обнял её за плечи Никита, — живи, пожалуйста, вместе веселей. Поздоровела ты, похорошела. Отчего это? 

— Прошлое в прошлом...

— Она теперь другим займается, — подтвердил Федор Иванович, — она у нас орёл!

Сестра застенчиво опустила ресницы и полезла в шкафчик. Митя нетерпеливо топтался возле Шалаева, всё время порываясь расспросить его о подробностях боя.

— Мы вот с ним, — указал он на матроса, — видели в бинокль, как ты закрывался гармоней... Ох, и здорово!

— Жара, братец, была такая, что в пору штаны менять. Рябой меня подбил,— куда он только, чёрт, девался?

— Положили его, — прогудел из угла матрос, — славный хлопец был, настоящий. Наш, черноморец...

— Убили? Жаль, парень отчаянный. Всё успокаивал: ты, говорит, не скучай, — шубу дадим. А на кой она мне, его шуба?

— Поговорка така е.

— Увезли меня ночью, посадили на фаэтон — и через мост. Ну, думаю, пиши, сынок, завещание, конец подошёл. Заехали в овраг, ждём. Смотрим, с бойни кто-то платком махнул...

— Это я! — захлебываясь от счастья, подпрыгнул Митя. — И не платком, а простыней...

Он оглядел всех с приподнятой гордостью.

— Хорошо махал, — похвалил Никита, — чтоб тебе ни дна, ни покрышки. Зашевелились все, а рябой приказывает: «Играй!..» Растянул я гармонь, заиграл «Яблочко». А с бронепоезда снаряд за снарядом посылают. Как бы, думаю, не промахнулись, черти, в своих не угодили... Играю как попало, а рябой лошадей нахлестывает. Выехали на гору — вот тут и пошла плясовая. Я и гармонь из рук выпустил. Присел, сижу. А рябой мне в спину револьвером тычет. «Играй, кричит, не стесняйся!» Ну, думаю, один конец, помирать, так с музыкой! Рванул «Яблочко» — на всю степь! Всё шло хорошо, да нарвались на засаду. Гляжу — наши под огнем назад повернули, одного меня оставили... Закрылся я гармонью, сижу ни жив ни мертв, кони понесли, как черти. Сколько я так просидел, не могу сказать, но замечаю — трава мимо всё медленней бежит: ускакал, думаю. Слышу, пули свистят — погоня за мной! Не успел очухаться, как наехали на буерак левыми колесами, фаэтон перевернулся. Хлопнулся я зубами о край гармони — крови полон рот набежало. Оглянулся: верховые скачут. А кругом степь... Бросил я лошадей — и драла! Зачем я убегал — не знаю, в то время я никакого отчета не отдавал. «Стой, орут, такой-растакой!» А я бегу не останавливаясь. Сердце колотится, одышка одолевает... Вдруг бах — по ноге стегануло. Упал я. Сперва не больно было, а потом закололо в ноге. Попали, думаю... Подскакивают они, шашками над головой накручивают. Один со злости рубануть хотел. Молодой. Спасибо, старик его удержал: «Обожди, да це ни як гармонист?» Вижу, что нога моя не ворочается. «Эх, думаю, черти — куркули!..» Кричу не своим голосом: «Гармонист я, чтобы вы провалились!» — «Шо ж ты не остановился, а мы думали, комиссар якой». Подвезли фаэтон, положили меня — и в станицу... Пришёл в себя только в госпитале, когда ногу уже оттяпали.

Никита махнул рукавом по взмокшему лбу, но все увидели, что он задел краем и по глазам. Словно стесняясь своего рассказа, он нахмурил тяжёлые брови и долго чиркал спичкой по коробку, пытаясь закурить.

Сумерки расползались по комнате, но огня никто не зажигал.

— А у вас как дела? — наконец справился с собой Лимита.

Все настороженно молчали, и по взглядам, посылаемым в тёмный угол, он понял, что главным в этой комнате был моряк.

— Вот шо, брат Шалаев... Слава твоя простирается до Чёрного моря. И моряки не раз поминали тебя добрым магом. Я сразу забачив, шо ты хлопец свой... И хоть ноги нема, но руки у тебя золото. Таки люди требуются революции. Скрывать от тебя не приходится, бо ты сам хватил горя с белых. У нас организовалась небольшая кучка народу, которые по силам и средствам должны помогать нашим братьям-фронтовикам изнутра неприятельского расположения. Нас немного: ты всех бачишь перед собою, но сила наша не в количестве, а в качестве. Такой человек, як ты, — находка. Согласен ты работать с нами — будемо дальше балакать, не захочешь — заявляй чистосердечно зараз. Мы знаем, шо предателем ты не можешь быть...

Фёдор Иваныч, сестра и Митя выжидающе молчали. Слышно было, как в сенях падали из рукомойника в таз звонкие капли.

Никита весело сплюнул и весело сказал:

— Согласен.

И все повеселели и зашумели.

— Добре, — заметил Фёдор Иваныч, покручивая ус.

— Славный, бачу сам, — одобрил моряк.

— Согласен, черт задери, — перекричал всех Никита, и голос его напряжённо задрожал,— мне теперь нечего терять! Я им сыграю такую песню — на том свете будут дотанцовывать!..

—       Добре, сынку, — подтвердил ещё раз кондуктор.

Митя весь пылал румянцем, словно хвалили не Никиту, а его самого. Он никогда не сомневался в том, что Шалаев с ними.

Ах, какой замечательный человек Никита!

Моряк хотя и произвел впечатление открытого, чистосердечного малого, однако в душе не доверялся людям и только поэтому на вопрос Шалаева, как его зовут, назвался вымышленным именем.

Меньше всего он верил сестре. По свойству своего характера и воспитания матрос считал, что бабе никогда нельзя поручать никаких секретов.

— Вот, товарищи, Фёдор Иваныч сообщил мне, шо по дороге к Туапсе поезда уже не раз подвергались нападению. В лесах скрываются зелёные. Нам необходимо завязать с ними сношения...

Матрос излагал свои соображения, рубя ребром ладони себя по коленке. Все сидели присмирев, слушая его с напряжённым вниманием.

Глава четырнадцатая

Сырые облака, пригретые утренним солнцем, обеспокоенно ворошились в ущельях. Мохнатое озеро тумана затопляло широкую болотистую лощину, охваченную со всех сторон крутыми вершинами. Высокие сумрачные ели, в тёмных бурках ветвей, непроходимой толпой спускались с гор. В тумане плавал серый каменный вокзальчик с мокрой крышей и небольшой палубой перрона.

Из дверей вокзальчика вышел стрелочник, развалисто прошагал к колоколу и задергал верёвочкой; колокол пролаял звонким голосом, отмечая прибытие пассажирского поезда. Вынырнувший из тоннеля паровоз распорол тишину охриплым ревом. Машинист, с обветренным лицом и расстёгнутым воротом куртки, приятельски поклонился дежурному по станции. Дежурный подбежал и вручил машинисту путёвку.

— Холодно? — спросил он, задирая кверху подбородок.

— Морозит, — оскалил снежные зубы машинист и вытер паклей руки, — туманы одолевают. Как у вас тут?

— Пока спокойно. Ждём...

— Ну, ну, в добрый час!

Стрелочник отбил отправление.

Из предпоследнего вагона высаживались три человека: невысокий полноватый мужчина на костылях, молодая женщина, повязанная синей косынкой, и светловолосый подросток, нагруженный кожаным сундучком с металлическими застёжками. Сундучок, по-видимому, был нелёгкий — подросток тащил его с заметным усилием. В сенях вагона стоял провожавший их кондуктор с лукавыми хохлацкими усами.

— Доброй судьбы вам!

— Счастливо...

— Жду к обратному поезду.

— Постараемся вернуться.

Поезд тронулся, и кондуктор замахал фуражкой. Увидев на перроне стрелочника, он приставил ко рту ладонь и, перекрикивая лязг колес, гаркнул:

— Анастас, покажи хлопцам дорогу!.. Це свои.

— Ого-го, — обрадовался стрелочник. — Фёдору Иванычу!

— Дорогу покажи-и!..

— Покажу!.. Каштаны как?

— На обратной прихвачу-у! — уже издалека отозвался Фёдор Иваныч.

Последний вагон нырнул в туман, и только красный огонек фонарика долго качался, напоминая речной буек.

Стрелочник поздоровался с гостями и проводил их в вокзальчик.

— Подводу тут можно нанять? — спросил человек на костылях, присаживаясь на подставленный сундучок.

Стрелочник посмотрел на свои сапоги с таким выражением, словно удивился, почему они так облеплены грязью.

— Подводу?.. Нн-ет, подводу достать трудно! Не ездят. Опасно.

— Скажи, пожалуйста,— притворно поразился тот, что был на костылях. — Опасно?

— Пошаливают...

— Д-да... — Сдерживая обрадованную улыбку, безногий переложил костыли в одну руку и свободной нахмуренно почесал в затылке. — И далеко?

— Где там далеко! — простодушно подтянул голенище стрелочник.— Нынче тут, завтра там... Того и гляди, из-за камня пулю в затылок пустят. Таманцы.

— Ишь ты!.. Ну, а охрана?

— Охрана есть! Горе одно. Уже четыре поезда ограбили...

— Однако смелые ребята.

— Головорезы, што и говорить!.. Атаманом, говорят, у них какой-то Забей-Ворота...

Подросток просиял и хотел было что-то сказать, но безногий перебил его:

— Хм, да... Забей-Ворота? Фамилия чудная... Придётся, видно, пешком шагать.

Стрелочник сочувственно глянул на костыли.

— Вам далеко?

— А нам до первой станицы. Где люди.— Безногий весело похлопал по сундучку. — Мы, брат, музыканты: поем, играем — скуку разгоняем...

Стрелочник недоверчиво покосился на сундучок, словно думал — шутят с ним или не шутят?

— Ну и чудаки? Какое теперь веселье?

— Э, братец, сейчас само и веселиться, про войну забыть. Показывай-ка дорогу!

Стрелочник проводил их до переезда и попрощался.

— По этой дороге и топайте!.. Перевалите через гору, тут и станица. За вторым перевалом — горский аул. Я все-таки не советовал бы...

Он постоял на переезде, сплюнул и, недоумённо пожав плечами, вразвалочку зашагал к вокзальчику.

Из сумеречных ущелий выползали облака и, клубясь, поднимались над лесом. Влажный туман путался в траве. Невидное солнце подожгло вершины нежным вишнёвым румянцем. Скалистая малоезженая дорога задыхалась под сугробами тёмного, отсырелого валежника, из леса несло гнилым квасом. Когда миновали опушку, безногий, прерывисто дыша, остановился и обождал отставшего с поклажей подростка.

— Устал, Митька?.. Терпи, казак!

— Пустяки,— улыбнулся натужливо Митя.

— Неосторожен ты, брат: чуть было и не ляпнул, чего не следует...

Митя виновато отвернулся, и плечи у него обидчиво вздрогнули.

Сестра заступилась за него.

— Зря ты накинулся, Никита. Не сказал же?

— Ладно, ладно,— смилостивился гармонист, — на всякий случай, как предупреждение... Гармонь поставь, чего ты её держишь в руках.

Митя стоял, не опуская сундука, будто и не слышал ничего.

— Упрямый, — поплевал на ладони Никита и, опершись па костыли, поднял ногу на выступ дороги.

— Давай я помогу нести, — предложила сестра.

Ничего не ответив, Митя поставил сундучок на плечо и шагнул за Никитой. Сестра шла последней. Ей нравилось мужественное упрямство Мити. Она прибавила шагу и заботливо поправила ему завернувшийся воротник курточки. Никита поднимался довольно скоро, и Мите казалось, что костыли для него были даже преимуществом. Но крутой подъём отнимал много сил, и Никита задохся.

— Перекурим, ребята, — предложил он, присаживаясь на камень, — гляди, какой вид отсюда!..

— Замечательно! — всплеснула руками Леля.

Дикие скалы обрывались у самой дороги, туман поднимался, покачиваясь и тая, мокрая крыша вокзальчика нестерпимо сверкала под солнцем, словно вся была покрыта зеркалами.

Железная дорога петлёй охватывала гору и пропадала за поворотом. Отсюда виднелся длинный караван горбатых голубеющих гор, тянувшихся к югу.

— Там, за горами — море...

Глава пятнадцатая

У высокой бронзовостволой сосны, отмахиваясь хвостами от назойливых мух, топтались оседланные кони. За кустом орешника, на раскинутой бурке трое казаков скучали за картами. Молодой черкес в косматых ноговицах прилаживал в подпруге оторванную пряжку. У потрескивающего костра, присев на корточки и отворачиваясь от едкого дыма, помешивал в котелке кулеш со свининой широколобый казак в серой, отброшенной на затылок папахе, перекрещённой сверху золотым позументом.

— Эй, Хаджи, — позвал он черкеса, — как по-вашему, по-бусурманскому, пост называется?

Черкес насупленно вытянул зубами застрявшую в коже иголку и нехотя ответил:

— Рамазан.

— А байран чево такое? — не унимался кашевар.

Черкес заколол иглу в бешмет повыше газырей и обмотал её остатком нитки.

— Байрам?.. Разговение.

— Гы, значит сяводня у тебя рамзан, а у нас — байран?..

— Отчего? — спросил мелкоглазый казачишко, тасуя колоду.

— Закон. Им аллах запретил свинину кушать. Хотя Хаджи отведает с нами свининки и плюнет на своего аллаха...

Черкес покосился на котелок и с омерзением сплюнул на траву. Казаки захохотали.

Черкес повернулся к костру спиной, шея его заметно побагровела.

— Отведаешь, што ля?

— Ти сама свиня! — огрызнулся Хаджи.

Кашевар сердито вызволил из варева дымную ложку и вызывающе прищурился:

— Ну, ну, свиное ухо! Знай, с кем гутаришь!

Черкес, отпустив нитку, отошёл к лошадям примерить подпругу. Казаки косились, наблюдая исподтишка, как он снова, без дела, то снимал, то надевал седло.

— Што, ай поденно нанялся? — взвизгнул мелкоглазый, хлопая картой.

— Чем даром коня тревожить, подъехал бы на перевал, глянул, — сказал широколобый, снимая с палки булькающий котелок. — Вечерять всё одно не будешь.

Хаджи будто ожидал этих слов: приладив подпругу, он махнул ногой, как крылом, и легко поднялся в седло, объехав поваленную березу, он пустил своего серого коня иноходью, постепенно скрываясь за кустами. Кашевар восхищённо следил за ним.

— Ох, и сатана, здоров ездить! Струна!

Пригибаясь к самой гриве коня, чтоб не зацепиться головой за ветви, и озлобленно натягивая повод, Хаджи выехал на дорогу. Остановив жеребца, он прислушался к шорохам и тронул рысью на перевал. Отсюда, в синей вечерни мгле, виднелся родной аул. Дорога круто срывалась вниз, пропадая в густой заросли леса. Там, где тонули в тумане деревья, тускло, как брошенная в траву шашка, отливала серебром река. На самом берегу, в широкой плодородной долине притаилась по-паучьи станица. Паутинка дороги тянулась из станицы, вползала на седловину высокой двугорбой горы, где, скованный скалами, робко висел аул.

«Что там теперь поделывают?» — думал Хаджи, всматриваясь в дымок, тянувшийся из аула. Он шевелил тонкими кудрями, явственно ощущая, что дымок пахнет кизяками. Может быть, из родной сакли дым?

Вечернее солнце путалось в насупленных, задумчивых бровях Хаджи. Конь точно понимал настроение хозяина, стоял на месте и невесело подкидывал головой. Вечер опускался стремительно, за аулом угасали белые папахи снеговых гор. Хмурая, холодная тень от соседней горы уверенно поползла на сакли, и скоро аул сгинул в сумеречности.

Тяжёлую думу думал Хаджи:

«Почему я здесь, с моими заклятыми врагами, стерегу чужое добро?.. Они отняли нашу землю и заставляют меня же, как собаку, оберегать её... Почему?»

Старый дед Бейбулат ещё помнил те времена, когда долина принадлежала горцам, — это было счастливое время. Старик не раз рассказывал о том, как пришли с Кубани гяуры и завоевали их сады и поля.

Горцы живут среди скал. Скалу есть не будешь. Чтобы сделать крошечный огородик, женщины аулов корзинами таскают снизу землю. Пастбища принадлежат богатому роду князей. Старый князь получает большую долю за аренду.

Летом через аул отступал отряд русских. Они говорили, что землю надо честно делить между всеми жителями поровну. Они просили помощи. Но мулла сказал, что помощи им давать нельзя: это проклятые аллахом «болшавой». Аул отказал им в гостеприимстве. Но вот пришли казаки в погонах, и мулла сказал, что аул должен выделить несколько всадников на защиту станицы. Хаджи дали ружье и послали в долину. В сакле остались немощная мать и дед Бейбулат. Что может сделать старик?

Хаджи вглядывается в потускневший аул, ему хочется домой. Из долины тянул студёный ветер. Лезвие реки обагрилось кровью заката. Сосны потемнели.

Повернув коня, Хаджи шагом тронулся обратно. Он ясно представлял себе лобастую харю казака, наглую и самодовольную. Он наверняка скажет, что в котелке осталась свинина, которую он по-дружески оставил для него. Собака!

Сквозь шипение хвои до уха черкеса неясно долетел обрывок слова, обронённый женщиной. Не почудилось ли? Хаджи въехал в чащу, спешился и, сняв с плеча винтовку, привязанную по обычаю горцев вниз дулом, притаился за кустом бузины. Конь нетерпеливо и глухо бил в землю копытом. Хаджи нервно ожёг его плетью: жеребец подался боком и, вломившись в кусты, затих. Люди приближались.

Хаджи положил винтовку в траву и осторожно раздвинул ветки. В сумерках трудно было рассмотреть лица, но даже в этой неясности он определил, что женщина красива. Она устало сняла повязку и присела на камень.

— Я предлагаю заночевать в лесу. Честное слово, из сил выбилась, — вздохнула она.

Мужчина на костылях остановился как раз у того куста, за которым притаился недышавший Хаджи.

— Эх вы, бабы! — обругал он с сердцем.— Ладно, ночуем!

Мальчик, шедший с ними, с грохотом опустил на камни чёрный сундучок.

— Потише, потише, — предупредил безногий, — такую вещь беречь надо.

И по тому, как он обеспокоенно ощупал сундучок, черкес догадался, что в сундучке лежало что-то ценное. Он неслышно передохнул и оглянулся на жеребца, настороженно прядавшего ушами.

«Нездешние люди, — определил Хаджи, — по одежде видно. Что заставляет хромого таскаться ночью по горам?..» — Он осторожно перегрыз веточку, мешавшую ему глядеть, и, ощутив во рту горечь, проглотил слюну, не решившись её выплюнуть.

— Ночевать так ночевать, — почесал грудь безногий. — Собирай, ребята, валежник, костёр разведем!

— А не опасно? — поднялась с усилием женщина.

Безногий подтрунил над ней.

— Наморилась, Леля? Небось и камень подушкой кажется. Опасно, говоришь? А кого нам бояться тут? Гляди, ни огонь и друзья наскочат.

— А если казаки? — подгребая ногой валежник, обернулся мальчик.

— Плевать! Лишь бы не задержали — поручение надо выполнить без опоздания...

«Болшавой!» — Хаджи положил руку на кинжал. Он и нащупал под ноговицей винтовку и пододвинул её поближе.

Сваленный в кучу хворост долго не разгорался. Хромой, опираясь на руки и на одно колено, со свистом раздувал огонь: листья вспыхнули, и костер весело затрещал, осветив людей. Подняв руки, женщина расчесывала свои коротко подстриженные волосы.

На спиной Хаджи нетерпеливо заржал жеребец. Люди испуганно посмотрели на куст.

— Кто тут? — мёртвым голосом спросил безногий, хватаясь за карман.

Хаджи с озлоблением ударил жеребца ногой. Щелкнув затвором карабина, он выбрался из-за куста: люди глядели ни него с таким выражением, точно увидели шайтана. Не опуская винтовки, Хаджи подошёл к сундучку и пнул его ногой. Трое путников следили за его движениями окостеневшими глазами.

— Болшавой? — насупленно спросил черкес, вглядываясь в мальчика. Заметив, как хромой пытается достать что- то из кармана, он наставил на него винтовку.

— Поднимай рука!.. Винимай! — указал он подбородком на карман безногого. Мальчик испуганно подчинился приказанию и поспешно извлек оттуда револьвер.

— Давай мне! Забирай вещи, айда за меня!

Женщина шла, оглядываясь на всадника, хромой ковылял последним. Держа винтовку на взводе, черкес следовал за ними, указывая тропинку.

Пленники уныло молчали. Объятый раздумьем, Хаджи покачивался в седле, то и дело он подгонял отстававшего хромого. Под деревьями скоплялась сырая тьма. Безногий путался костылями в хворосте и ямах. Вскоре за кустами мелькнул огонёк и послышался смех повечерявших казаков. Пленники обошли поваленную березу.

При виде незнакомых людей казаки повскакали с бурки и схватились за винтовки, но, узнав верхового, успокоились.

— Никак с добычей? — ощерился мелкоглазый.

Лобастый прислонил винтовку к дереву и молодецки поправил папаху.

— Хто такие и откуда будетя?

— Мы шли в станицу, — ответил безногий. — На свадьбу.

Лобастый покосился на сундучок. Мальчик, не спуская, держал его на плече.

— А в чемодане чего несете?

— Гармонь. Я гармонист.

— Гармони-ист? — казаки переглянулись.

— Документы имеются?

— Есть!

Проверив бумаги, лобастый сунул их за отвернутый обшлаг черкески и, хитро подмигнув казакам, будто хотел сказать: знаем мы этих гармонистов, предложил подсаживаться к костру.

Казаки окружили Никиту.

— Грохни-ка чего-нибудь! Совсем заскучали.

— Удобно ли играть тут? — справился Никита, натягивая на плечо широкий ремень.

— Чего нам пужаться? Трогай.

— «Молитву Шамиля». Где там нехрещёный? Гони его на круг.

Митю клонило спать, он устало следил за пальцами Никиты: вот он прижал чудесные пуговицы гармони, и она запела сердечным голосом. Все притихли, наблюдая за черкесом.

Музыка перешла в отрывистый, вздымающий темп, казаки, подзадоривая танцора, захлопали в ладоши.

— Орса! Мири арба!

Широкоскулый молчаливый казак вытолкнул черкеса на лужок.

Опаленный мерцанием пугливых ресниц Лели, Хаджи отряхнул выпачканные землей шаровары и вырвал из ножен кинжал. Распустив широкие рукава черкески, он, как коршун с расправленными крыльями, туго облетел по кругу. Остановившись внезапно на месте, Хаджи ловко, почти не касаясь земли, перебирал ногами и, срываясь, как ветер, шёл задом, изгибаясь в тонкой, обтянутой талии. Охваченный огнем, он падал с размаху на колени и, пригибаясь к траве, обходил по кругу, зажав в зубах сверкающий клинок.

— Орс-орс, воллаги-биллаги!

Пройдясь на носках, Хаджи высоко подбросил кинжал и, поймав его на лету, раскланялся, потный и счастливый.

— Браво!.. Ай да аулец!

— Джигит!

Тяжело дыша, черкес отошёл в сторону, искоса наблюдая за женщиной: она глядела на него с восхищением. Широкоскулый казак одобрительно похлопал танцора по спине и молча полез в суму за флягой.

— Апосля такой работы и погреться не грех.

Отвинтив крышку, служившую стаканчиком, он наполнил её до краёв водкой.

— Наша нет! — отрицательно покачал головой Хаджи.

Казак удивленно оттопырил губы и, пожав плечами, опрокинул стакан себе в рот.

— Дурак ваш Магомет, разве ж можно чураться такой водки?

От огня Митя совсем разомлел и прилёг на траву. Мягкая дрема окутала его, как одеялом.

Хаджи ревниво следил, как лобастый, подсев к женщине, попытался её обнять. Она отодвинулась.

Никита с наружным спокойствием поправил на плече ремень и заиграл гопака.

— Эй, Гаврилыч, порхай в камыш! Штой-то ты там к бабе прилепился? Выходи на круг!

Молчаливый казак, подбрасывая в огонь хворост, угрюмо поглядывал на небо, где мятежно полыхали бледные сполохи. В темноте задрались кони. Мелкоглазый побежал их разнимать, оттуда слышались возня и его сердитые окрики:

— Пр, сатана, шали мне!

Горный ветер зашумел в соснах, с веток осины, прямо в костер, посыпались жёлтые листья.

— Как, станишники, можа хоровую грянем? — Лобастый хлопнул оземь папахой.

— Заводи, Гаврилыч!

Под раки-итою зелё-ёной Казак раненый лежал...

И оттого, что изо рта запевалы повалил пар, Мите стало по-осеннему холодно. Он подвинулся поближе к костру. Падающие в огонь листья сворачивались трубочкой, чернели и вспыхивали синим пламешком.

По деревьям застучали капли дождя, пришибленный дым низко разостлался по мокрой траве.

Он к груди, штыко-ом пронзенной, Крест свой медна-ай прижимал...

Глава шестнадцатая

Там, где дорогу пересекает прозрачный горный ручей, стоят на скале с обнажёнными узловатыми корнями сосны. Ни самом обрыве, разговаривая вполголоса, лежали вооружённые люди. Внизу раскинулась широкая поляна, обильно заросшая травой: отсюда, со скалы, очень удобно было наблюдать за проезжающими по дороге. Щурясь от солнца, конопатый хлопец, с на-диво крепкими зубами, искал в рубашке насекомых. Его бледное, молочное тело, искусанное паразитами, светилось матовым, безжизненным светом.

— Филипп, не едут? — изредка справлялся он, отрываясь от рубахи. Молодой хлопец, обросший густой бородой, поглядывал из-за сосны на дорогу.

— Нема никого.

— Чего ж они не едут? — полунасмешливо интересовался раздетый.

Филипп, сплюнув нечаянно на свою бороду, как раз обтирал её рукавом.

— А чёрт их батька знае! День базарный, а не едут. Чують.

— Подыхать придётся?

— Я и так пояс подтянул до последней дырки.

Розовый пар струился над поляной, дорога огибала её краем под самой скалой, где пенился говорливый ручей.

От скуки Филипп следил, как освещённая сторона сосны заметно обсыхала под солнцем. Неожиданно его внимание привлекла небольшая группа людей, вышедшая из леса на поляну.

— Василёк, а ну побачь в трубу, хто-сь там такой?

Оттого, что край брови Василька был поднят набухшим чирьем, лицо его казалось свирепым.

— Два верховых... Ведут кого-то...

Когда группа вышла на освещённое место поляны, можно было разглядеть простым глазом, что двое всадников сопровождали арестованных.

— В станицу ведут...

— Хто-сь таки?

Всадник на гнедой лошади ехал с обнажённой шашкой.

— Куркули! — делился Василёк. — А этих трое: баба, мальчишка и мужик на костылях.

Люди двигались по поляне, подгоняемые конвоиром на гнедой лошади. Верховой в бурке, сдерживающий под собой серого иноходца, обеспокоенно всматривался в окружающий лес, точно хотел кого-нибудь увидеть. Немного приотстав, он с надеждой оглядел горы и без всякой причины стеганул взвившегося на дыбы коня.

— Шо-сь он лавака портит! — неодобрительно почесался Филипп.

Василек передал ему подзорную трубу и взял в руки винтовку.

— Сейчас я его сниму! — сказал он, прикидывая на глаз расстояние до цели. Выждав, когда люди подошли к ручью, молодой партизан поднял прицельную рамку и прищурил глаз, изуродованный чирьем.

Гнедой конь ступил в ручей и жадно припал к воде. Тяжёлый, ухающий выстрел расплескал утро. И тут произошло невероятное: верховой в бурке на сером иноходце подскакал к конвоиру, поившему коня, и наотмашь рубанул его по лицу плетью, конвоир сковырнулся с седла в воду.

Пленники бросились врассыпную. Хромой, как журавль, подпрыгивал на одной ноге. Всадник в бурке поймал под уздцы гнедую лошадь, побежавшую было вдоль ручья, и поскакал следом за людьми. Догнав женщину, он передал ей коня. Она и мальчишка взобрались в седло. В то время когда соскочивший на землю всадник в бурке подсаживал на своего иноходца хромого, выбравшийся из ручья конвоир схватил винтовку и стал стрелять вдогонку беглецам. Обе лошади рванулись вскачь, безногий, выронив костыли, повис, судорожно обхватив коня за шею. А тот, что был в бурке, видимо раненый, прихрамывая, побежал вслед за ними.

В это время из леса на поляну выехали ещё трое верховых, они понеслись наперерез убегавшим.

— Перехватят! — порывисто хватаясь за винтовку, прокричал Филипп.

Увидав казаков, оставленный, припадая на раненую ногу, повернул к скале. Партизаны открыли огонь по казакам. Двое остановились, но третий, со скатанной за седлом Пуркой, уже настигал отставшего.

— Ого-го-го, стой, гадюка! — не своим голосом закричал Василёк.

Казак, покручивая над головой шашкой, догнал раненого; остановив коня, он о чем-то спросил его, тот схватился за кинжал. Казак рубанул его по голове, и человек рухнул на траву.

Повернув коня и пригибаясь к его гриве, казак поскакал в лес. Со скалы его безуспешно обстреливали из винтовок.

Трое беглецов, благополучно обогнув скалу, уже пробирались лесом. Взмыленные кони, дрожа от напряжения, с трудом брали подъём. Сидевшие в засаде партизаны спешили им навстречу.

Непроходимыми тропами, усталые и разбитые, Никита, Митя и сестра, в сопровождении Филиппа и Василька, добрались к обеду к месту расположения отряда. Дорогой Никита рассказал партизанам о всех ночных злоключениях.

— Если бы не этот черкес, нас наверняка отослали бы в штаб Духонина...

— А звать его как? — любопытствовал Василёк.

— Кажется, Хаджи...

— И шо ж, совсем незнаемый? — таращился Филипп.

— Чужой. Отобрал револьвер. Был бы он свой — отпустил бы сразу, а то привёл. Привёл и сам же заступился, говорит, мирные... О револьвере умолчал. Сопровождать в станицу сам согласился, а в дороге такой необъяснимый поступок. Не понимаю...

— Зарубили беднягу.

Перейдя вброд торопливый, кипящий поток, спугнули за кустами кривоногого щекастого парня, державшего в зубах ремень. Парень обескураженно уставился на сестру и, признав в ней знакомую, распахнул удивлённо губастый рот, выронив ремень на траву.

— Сестрёнка, — произнес он пугающей октавой.

Она задержалась.

— Ты откуда меня знаешь?

— Не угадала? — осклабился парень.— Вместе до полустанка отходили. Часть наших сюда метнулась, вместях с Забей-Воротой.

— Припоминаю! Вы ушли наступать на город?

— Нам такого наступления задали! Пришлось тикать подобру-поздорову до лесу.

Митя не удержался и спросил:

— А Дядько там не видали?.. Из типографии. Наборщик он. В очках.

Парень наклонился за ремнём, и лицо его побагровело от натуги.

— Дядько?.. Рази там усех упомнишь?.. Разгромили так — щепки не осталось. Може, он по железной дороге отступил. Часть людей туда повернула. Ты не горюй, — успокоил парень, — отец он твой, што ли?

— Товарищ...

— Товарищей и без него много, — сострил парень. — Полон лес набито, не провернёшь.

— Оно факт, — добавил Филипп, — даже присесть тебе нема места...

— Ладно, ладно зубы скалить! — сердито огрызнулся кривоногий.

— Это наш пулемётчик, — немного пройдя, сказал Василек. — В своём деле большой мастак.

За камнем раскорячился на треноге пулемет, около него прогуливался часовой с карабином.

Под ветвистым каштаном, засучив рукава, свежевал барана смуглый, загорелый боец с давно небритой, обросшей шеей. С первого же взгляда Митя узнал круглую, черноволосую, с жёсткой, как сапожная щетка, щетиной голову Аншована.

— Аншо, бареф! — с неистовым восторгом приветствовал он друга на его родном армянском языке.

— Ассу бари! — ответил непроизвольно Аншован но, обернувшись и увидев земляка, бросил свежевать барана и, облапив Митю, закружил его под одобрительный смех партизан.

— Прямо к шашлыку! Ой, какой ты молодец, Митька! И Никита с тобой...

Да, это был он, Аншо, с той же крупнозубой улыбкой, с тем же кирпично-румяным лицом. Отступая из города, он задержался у сгоревшего моста — помочь переправить через Кубань тяжело раненных товарищей. Здесь его и схватили белые.

— Хотели расстрелять, но я дал ходу. «Неужели,— думаю,— ишаки бородатые, вы расстреляете меня в родном городе, на своей улице? Ведь я здесь вырос, знаю здесь каждый двор, каждую калитку. Каждый камень здесь мой друг, А вы, куркули лопоухие, хотите меня забить, как глупого барана». Как дал конвоиру ногой в зад, он бултых в лужу, а я через забор, и алла-верды! Так и убежал сюда в горы...

И действительно, разве можно было допустить, чтобы казаки убили Аншована на своей улице? Никогда! Митя был горд отвагой своего закадычного друга.

Партизаны с нескрываемым любопытством встречали новоприбывших. Особенно Лелю.

— Словили, кум? — справлялись они у Филиппа. Он не находил нужным отвечать на праздные вопросы, проходя мимо с откровенным достоинством.

— Чи засватал? — с насмешливой нежностью подтрунивали бойцы.

— Филько, подпояшь поясом бороду, а то жинка усю оборвет, хо-хо!

Около землянки повстречали человека с такой же, как и Филиппа, бородой, с висевшим за спиной башлыком. Митя с трудом признал в нем Забей-Вороту. Угадав гармониста и сестру, он подошёл и сердечно пожал им руки. Сестра слезла с лошади.

— Позарастали, как медведи! — засмеялся с седла Никита.

— Бриться нечем, да и некогда, — отмахнулся Забей- Ворота. А где твоя нога? — спросил он, любуясь породистой выправкой серого жеребца.

— Нога моя в раю,— ответил Никита, сползая на животе с коня, — ангелы унесли...

Поддерживая гармониста под руку, Забей-Ворота помог ему спуститься в землянку.

— Это чей хлопец? — кивнул он на Митю.

— Неужто не знаешь?.. Это Митька Муратов. Наш разведчик.

— Ого, тогда давай знакомиться!

Митя конфузливо сунул руку в шершавую ладонь командира. Забей-Ворота кому-то зычно крикнул:

— Дитё, задай коням овса!

— Знаю сам! — ответил откуда-то Филипп.

— Почему Дитё? — спросил Никита, присаживаясь на лежавшее в углу запылённое седло.

— Прозвище у него такое... Ну, выкладывай всё подробно! Небось проголодались?.. Скоро обед будет.

Никита снял фуражку и, обтерев ею лоб, начал рассказывать.

— К морю, под видом груза сельскохозяйственных машин, следует состав с оружием и снарядами. Он пройдёт через нашу станцию. Сведения получены из Ростова.

Забей-Ворота насторожился.

— Сведения проверены?

— Да. Их получил от своего знакомого Фёдор Иваныч, кондуктор и член нашей подпольной организации.

Забей-Ворота нервно похлопывал висевшей на руке плетью по голенищу своего стоптанного сапога.

— Так, так... туман проясняется. Недавно наши ребята поймали одного офицерика, который на допросе сообщил, что в районе предгорных станиц сосредоточился корпус генерала Покровского в количестве не менее одиннадцати тысяч сабель. Это не зря. Офицер рассказывал, что по Черноморскому побережью движется несметная сила войск, называемая «черной армией», которая бьёт всех — и белых и красных. На днях они разгромили у Архипо-Осиповской десант добровольцев, захватив в свои руки батарею. Понятно, почему белые направляют оружие к морю. По некоторым, ещё не проверенным слухам, эта «черная армия» бьёт только белых. Мы и раньше слышали об этой армии. Наши хлопцы называют её «чёрной хмарой». После обеда надо обмозговать положение сообща. Я всё же думаю, что наша задача — всеми силами подрывать белый тыл... Поэтому связь с городской подпольной организацией в данное время является особенно желательной.

Согнувшись, в землянку вошёл Филипп.

— Товарищ командир, обед готов. Приглашай гостей!

— Я и то думаю, — спохватился Забей-Ворота, похлопывая Митю по плечу, — а то хлопчик совсем тут заскучал...

Митя зарделся от удовольствия.

— Я хоть до вечера могу протерпеть!

— Молодец! Хвалю...

По лужайке проходили бойцы с дымными котелками.

— Кума, обедать! — позвал Филипп сестру, окружённую партизанами.

Глава семнадцатая

Город метался в горячке. По вечерним улицам мимо гудевших духанов проходили войска, у витрины Освага толпились обыватели, читая последнюю сводку с фронта. Свеженаписанные плакаты призывали жителей к спокойствию, сообщая о том, что «доблестная добровольческая армия по стратегическим соображениям верховного командования временно оставляет город и что герой — казак станицы Преградной — вышел победителем из неравного боя, зарубив одиннадцать большевиков и захватив два пулемета».

По мостовой пролетали на извозчиках подвыпившие офицеры в обществе всем известных девиц.

В театре ставились «Осенние скрипки».

Из богатых домов выносили мебель и грузили на подводы.

Расстроенный отъездом сына, Хорьков поссорился с Полиной матерью и так толкнул её в грудь, что Анна Егоровна упала и разбила о дверной косяк голову. Поля ухаживала за матерью, накладывая на рану смоченное полотенце. Анна Егоровна беспомощно плакала, уткнувшись лицом в подушку. Сверху, из хозяйской квартиры доносились нервные повизгивания Хорькова, упрашивающего сына остаться.

Сашка что-то отвечал негромким, но упрямым голосом. Хорьков кипятился, и Поле слышны были отдельные слова:

— Я покажу!.. Зараза... Не потерплю!.. Хозяин я в своём доме или нет?

С вечерним поездом прибыл и сам кондуктор. Узнав о поступке Хорькова, он так разгневался, что, схватив утюг, побежал расправляться с хозяином, но его задержал матрос, столкнувшийся с ним в дверях.

— Фёдор Иваныч, заспокой сердце.

— Пусти, я ему, басаврюку, глотку вырву! — кричал Фёдор Иваныч.

— Дорога кажна минута. Сельскохозяйственные орудия уже прибулы у город, — многозначительно произнёс моряк. Кондуктор сразу остыл.

— Зараз, я токо умоюсь...

Вместе с Фёдором Иванычем вернулись домой Леля, Никита и Митя.

* * *

Хорьков упрашивал сына остаться в городе. Сашка сопротивлялся.

— Ты, папа, должен понять, что мне пощады не будет. Латыши и китайцы убивают женщин и детей, а я — солдат, понимаешь, до-бро-во-лец! — убедительно поднимал он палец.

— Шура, — расстроенно моргал отец, — большевики на ладан дышат, а на кого ты старика покидаешь?

— Нет и нет, не могу!

К ужину зашёл с вещами угрястый. Отец поздоровался с ним неприветливо. Угрястый подмигнул Сашке, и тот начал укладывать в чемодан бельё.

— Шура, — засуетился отечески Хорьков, — надень мои тёплые кальсоны, теперь холодно. Береги себя. Если можно, при штабе устройся. Помни, что у тебя есть отец!

— До свидания, папаша!

По дороге к школе, где находился штаб полка, угрястый сообщил о том, что ребята, во главе с капитаном Бачуриным, устраивают прощальную попойку.

— Капитан спустил на базаре овёс, две бочки масла и оставшееся в цейхгаузе обмундирование. И прав: не оставлять же большевикам!

— Славный человек капитан.

— Парень — душа нараспашку!

Пыльная дорога матово светилась под луной.

Из ворот школы бабы и ребятишки растаскивали топчаны, скамейки, столы. Высохшая старушка, похожая на девочку, волокла на спине бачок с питьевой водой; висевшая на веревочке кружка, гремя, ударялась о бачок. Старик без шапки, с лунной лысиной горбился под деревянной койкой. Догнав старуху, он услужливо открутил в бачке краник.

— Ты што, аль в водовозы нанялась?

Тонкая стеклянная струйка побежала по старухиной юбке. Не обращая на это внимания, бабка перебежала дорогу и нырнула в тень высокого, утыканного гвоздями забора.

Лысина старика потухла следом.

— Копят, дураки, всё равно большевики отнимут, — перекладывая чемодан на другое плечо, съязвил угрястый.

В полутёмном коридоре казармы толклись добровольцы.

Офицер с белокурой бородкой, сильно подвыпивший, тряс за грудки приземистого, широкоплечего солдата.

— Я, как офицер, не позволю обижать женщин! — гулко отдавался в пустом коридоре голос, набухший пьяным негодованием.

Поручив Сашке чемодан, угрястый подошёл к кучке. Выяснив сущность скандала, он вернулся к вещам.

— Понимаешь, нам поручили охрану поезда с военным снаряжением, капитан взвалил это дело на фельдфебеля. Приходит он сюда, а фельдфебель у какой-то бабы стол отнимает, в то время когда капитан самолично разрешил жителям разбирать вещи. Вот он и всыпал ему по роже!

Фельдфебель был солдатом старой выучки и требовал от подчиненных точнейших исполнений: добровольцы его недолюбливали, капитана же боготворили за простоту и товарищеское благородство, — поэтому Сашка принял известие с удовольствием.

— Мало, мало он ему заехал, барбосу!

Фельдфебель, стуча каблуками, красный и взъерошенный, прошёл мимо них к выходу. Сашка и угрястый подошли к капитану.

— Здравия желаем, господин капитан!

— Здравствуйте, — просто ответил он .— Явились?.. — Проходите в канцелярию.

Миловидный, женственный доброволец Андрюша Баронов, сын владельца гастрономического магазина, и опухший от лени каптенармус, по прозвищу Чмурло, уже расставляли на сдвинутых канцелярских столах вина и закуски. Андрюхна безуспешно пытался откупорить бутылку с малагой: зажав её между колен, он тянул за штопор из последних сил. Угрястый отобрал у него бутылку и без заметного усилия вырвал пробку.

— Как, Андрюша, папашку грабишь? — польстил он, свинчивая со штопора пробку.

— Граблю. В магазине ещё много осталось, но я догадался прихватить с собой ключи.

Андрюшу в роте любили за воспитанность и бескорыстие: он постоянно снабжал приятелей бесплатным вином и хорошими закусками. Кроме того, у него была сестра, которую капитан Батурин находил обворожительной.

Чмурло открывал банки с сардинами и нарезал продолговатыми ломтиками твёрдую копченую колбасу.

— Готово. Как в хороших домах! — жизнерадостно доложил он.

Капитан, тенькая шпорами, стремительно вошёл в канцелярию.

— Ну-ка, Чмурло, налей нам по рюмочке! — сказал он, словно от холода потирая руки. — А без женщин, господа, скучновато...

— Андрей, а где же твоя сестра? — прозрачно справился угрястый.

— Наши ещё утром уехали, — нежно улыбнулся Андрюша.

— Господа, — поднял капитан жёлтый, как рассвет, стакан, — поднимем бокалы за дам... которые красноречиво здесь отсутствуют, — добавил он, печально оглядывая ободранные стены канцелярии.

Сашка, осененный какой-то мыслью, поперхнулся вином.

— Господин капитан, если разрешите, я приложу старание пригласить сюда гармониста и одну знакомую девушку.

Офицер поднял на вилке слизистый маринованный гриб.

— Голубчик, ради бога! Почему вы раньше помалкивали? Инициативы побольше!

— Выпьем мы за Сашу! — провозгласил угрястый.

И все выпили.

Польщенный таким вниманием, Сашка побежал за Полей.

Одинокая напудренная луна выходила на прогулку. Перетянутые через плечо ремни хрустели, радуя сердце: всё казалось Сашке лёгким и доступным. Вот идёт человек, он вежливо сторонится и с уважением уступает дорогу солдату «добровольческой» армии. Хорошо, черт задери!..

К изумлению Сашки, Поля идти отказалась. Он даже растерялся.

— Давайте на минутку присядем, — указал он на ступеньки.

Поля присела.

— Я не понимаю, почему вам не хочется повеселиться в обществе порядочных людей?.. Андрюша Баронов, капитан, — уговаривал он с обычной настойчивостью.

— Саша, не тратьте попусту слова. Мама больна, я не могу уйти...

— Поля, честное слово, можете! Ваша мама, наверно, заснула... Честное слово...

— Не могу. Не просите.

В его голосе лёгким сквознячком заструилась злость.

— Напрасно отказываетесь! Всё равно все умрём.

В это время из ворот вышел нахмуренный кондуктор.

— Полька, спать!.. А ты, молодой, порядочный человек, катись подобру-поздорову!..

— Ну, ну! — поднялся Сашка, увидев, что кондуктор отворачивает рукав. — Вы вежливей обращайтесь с людьми!

— Дивитесь, яка цаца!.. Отвешу раз по загривку, иди жалуйся!

Сашка трусливо схватился за кобуру.

— Вы пожалеете ещё о ваших словах! — предупредил он

уходя.

— Жалел волк кобылу! — крикнул запальчиво Фёдор Иваныч.

Глава восемнадцатая

Моряк, нервный и голодный, сидел у Шалаева и порывистыми пальцами мял хлебный катышек. Сестра разливала чай.

— Мы с Фёдором Иванычем смотались на станцию, и он пытал у хлопцев про состав. Состав стоит за семахвором, на питой путе. Штаб охраны находится в школе. Главная закорюка — распытать про охрану. Дело неотложное, и кому поручить — не приложу ума...

— А Леля не сумела бы? — посоветовал несмело Никита.

Сестра с готовностью перестала разливать чай.

— Што ж, пожалуй, можно, — заключил матрос, и Леля радостно зазвенела стаканами.

Сашка, подойдя к шалаевскому окну, приклеился глазами в расщелину ставни. Острая полоска света разрубила его лицо надвое. «Ого,— воскликнул он про себя,— тут девочка!» Сашку поразили её мальчишеская прическа и длинные, приспущенные ресницы. Никита лежал на кровати, повернув лицо к свету, где сидел за столом загорелый, чисто выбритый человек. Налюбовавшись вдоволь ресницами, Сашка забарабанил в ставню. Никита очумело привскочил с кровати.

— Кто там?

— Отворите, по важному делу. Из штаба...

Не отворяя дверей, Никита переспросил:

— В чём дело?

Сашка поплевал на палец и на всякий случай пригладил брови.

— Никита, это я — Шура... У нас вечеринка, понимаешь? На меня возложили поручение...

— Заходи! — пригласил Никита, звякая крючком.

Сашка шагнул в комнату.

В человеке с твердыми губами он сразу почуял врага. «Наверно, муж. А жена совсем недурна».

— Вот, Никита, — приступил он сразу к делу,— у нас в штабе устраивается дружеская вечеринка. Всё есть, кроме музыки. Капитан, слышавший о твоей игре, просил немедленно доставить тебя к нам... А также и даму, — кивнул он на сестру.

Никита посмотрел на матроса, тот утвердительно подмигнул.

— Леля, одевайся!

Вечеринка была в разгаре. Угрястый исполнял старинные романсы, но его никто не слушал. Андрюша с пьяной нежностью выслушивал каптенармуса.

— Ты не гляди, что я такой некрасивый, — хвастал Чмурло, — бабам красота не нужна. Они героев любят. Их поражать надо. Одет постоянно чисто — в цейхгаузе обмундирования много: поносил неделю ботинки — надевай другие!.. Знакомишься с какой и объявляешь: каптенармус такой-то. А бабы разве знают, что такое каптенармус? Слово длинное, иностранное, думают, что никак не меньше полковника!

Сашка сидел одинокий и грыз ногти, пьяные, жестокие мысли кипели в его голове. Было обидно за свою трусость: в самом деле, какой-то кондукторишко, квартирант (слово «квартирант» в Сашкином представлении соединялось с другими оскорбительными словами — бедность, пелёнки, клопы, помои) — и вдруг обижает его, добровольца русской армии!.. При женщине!

Сорвав с гвоздя забытую линейку, Сашка переломил её о колено. «Полька тоже хороша: с ним идти отказалась, а когда он выходил с Никитой из ворот, то видел, что на их же ступеньках она сидела с каким-то незнакомцем. Стерва! И отец не лучше. Чем бы ему насолить перед отъездом? Пойти вызвать на улицу и застрелить... Стрелять, пожалуй, не стоит. А вот по морде надавать не мешало бы!»

Самохвальство каптенармуса неудержимо росло.

— Ты не гляди, что я каптер... У меня, может, в сундуке крест лежит...

— Не может быть, откуда? — завидовал Андрюша.

Чмурло, наслаждаясь нетерпением собеседника, не спеша пил вино.

— Я его у казака в карты выиграл! — самодовольно сообщил он.

Сашка подлил обоим вина.

— Ребята, хотите перед отъездом штучку одну отколоть?

Каптенармус, недовольный тем, что его перебили, сердито оглянулся.

— Што ещё за штучка такая?

— Небольшой погромчик...

— Евреи?

— Большевики. В нашем доме живут. Надо капитана втравить в это дело.

— Не стоит, господа, — кисло поморщился Андрюша.

— Андрей, мы не в бирюльки играем! Они нас не будут жалеть...

Никита обеспокоенно прислушался к спору и незаметно поманил к себе Лелю. Волоча под руку захмелевшего капитана, сестра подошла к столу.

— Что это вы тут затеваете? — заинтересовался капитан, сияя бессмысленно-счастливой улыбкой.

Зная слабую струну Батурина, Сашка вежливо поднялся и нагло посмотрел на Андрюшу:

— Разрешите, господин капитан, наш спор... Баронов говорит, большевиков бить не надо!

— Что такое?!

— Господин капитан, у нас во дворе живет кондуктор. Большевик. Вчера он ударил в грудь женщину! — подзадорил Сашка.

Задыхаясь от благородства, капитан свирепо мотнул своей светлой бородкой.

— В грудь женщину?! Подать мою шашку, немедленно идём бить большевиков!.. Женщину, да ещё в грудь?! — разгорался он от негодования.

Сестра нагнулась к Никите, и он шепнул ей:

— Надо немедленно предупредить Фёдора Иваныча!

Поля прогуливалась около школы, следя за тем, что происходило в канцелярии. Она видела на подоконнике спину сестры и капитана. Вот капитан куда-то ушёл, Леля тотчас же отворила раму окна. Поля быстро перебежала улицу. Оглядываясь и задыхаясь, Леля сообщила:

— Беги скорей домой, предупреди своих: они собираются громить вашу квартиру!

Сашка благоразумно остался на углу.

— Вы идите, я тут обожду, а то меня узнать могут. Неудобно.

Он указал капитану на белый двухэтажный дом, а сам, радостно потирая вспотевшие ладони, остался ожидать у дерева.

Угрястый остался в школе с сестрой и Никитой.

Выкурив папиросу, Сашка услышал крики и звон разбиваемых окон. «Началось! — нервно рассмеялся он. — Теперь будешь помнить, как нарываться на меня!..»

Крики усилились.

— Держи его, держи-и! — узнал Сашка по голосу каптенармуса.

Громко хлопнула дверь, грохнул выстрел, и через дорогу перебежал человек в нижнем белье. За ним, загребая пьяными ногами пыль, гнался ругавшийся капитан.

Стекла отзвенели. Сашка докуривал четвертую папиросу, когда ребята, нагруженные вещами, вышли из ворот.

— Удрал, сволочь! — возмущался капитан, поправляя фуражку, надетую козырьком назад.

— А женщины? — возбужденно спросил Сашка. — Плакали небось?

— Женщин там не было.

— Странно...

— А мы с Андреем всю мебель переломали! — похвастался Чмурло. — Письменный стол и гардероб выбросили из окна!

— Это из подвала-то выбросили? — ухмыльнулся Сашка.

— Чудак! Из подвала... Он же, сволочь, на втором этаже живет.

— Что-о? — завопил Сашка.

— Ну да... Нам какой-то мужчина показал. Капитан спрашивает: «Где тут мерзавец проживает, который бьёт в грудь женщин?» А он и показал — лезьте, говорит, на второй этаж, его квартира наверху. Такой широкоплечий мужчина, с рыжими усами.

— Черти, — почти прорыдал Сашка, — что же вы наделали?

— А что такое?

— На втором этаже мой отец живет, а тот...

Сашка бессильно облокотился о дерево.

Из-за угла, скрипя колесами, появилась голова обоза, нагруженного разным имуществом.

— Придётся, видно, начинать сначала, — сочувственно вздохнул Андрюша.

— Теперь и я пойду, — со злобой выкрикнул Сашка. — Я знаю, кто втравил вас в это дело!.. Теперь не произойдёт ошибки, я покажу ему кузькину мать!

И пьяная орда повернула обратно.

Глава девятнадцатая

В комнате Никиты тускло светил ночничок, отчего, казалось Мите, все предметы приобретали какую-то многозначительную таинственность. Прежде чем заговорить, Дядько долго барабанил пальцами по подоконнику, разглядывая Митю с таким жёстким и пронизывающим вниманием, словно хотел проникнуть в самую глубь его мыслей.

— Не знаю, Дмитрий... (Впервые в жизни Дядько назвал его полным именем, дав этим понять, что их разговор имеет особую важность). Не знаю, можно ли тебе поручить одно дело... — И он снова остановил свой взгляд на Мите. — Это особо важное и секретное дело. Задание рабочего класса...

Пылающий взор Мити без слов говорил, что он готов на любой подвиг, и Дядько это отлично видел и понимал, но для порядка он считал необходимым напутствовать Митю добрым словом и довести до его сознания всю ответственность и опасность боевой задачи.

— Надо взорвать поезд. Движение по железной дороге будет закрыто. Поезд охраняется дроздовцами. Подобраться к вагонам трудно. Есть план... — И Дядько снова испытующе взглянул на Митю. — В подмогу тебе будет придана одна девочка. Из цирка.

От радости, что ему доверяют такое большое, настоящее дело, Митя готов был расцеловать милое, небритое, очкастое лицо старого наборщика! «Но кто эта девочка? Неужели Ванда?..»

Дядько молча постукивал пальцами по подоконнику, любуясь Митиным замешательством и понимая, что могло происходить сейчас в его мальчишеском сердце.

— Ты не спеши с ответом... Подумай хорошенько. А я пока выйду на улицу, погляжу, что там делается.. .— И скрутив цигарку, старый наборщик прикурил от ночника и вышел во двор.

Митя остался один. В том, что он готов пойти на любое опасное дело, он не сомневался ни капли. Даже на смерть. Она ему была не страшна. А вот сумеет ли он выполнить боевое задание рабочего класса — эта ответственность пугала его. Но он колебался недолго, и когда в сенях скрипнула дверь, его ответ был готов...

* * *

Резкий ветер нёс черный паровозный дым — над вагонами, над вокзальным зданием, над железнодорожным мостом, порою затемняя огни семафоров.

Длинный товарный состав, гружённый артиллерийскими снарядами и оружием, ожидал отправления. Молчаливо стояли тёмные вагоны. Молодой подпоручик дроздовского полка лично наблюдал, как сцепщик надевал на крючья вагонов чугунные петли.

Всё пока проходило по плану.

Неясен был час отправления. Сложность заключалась в том, что в момент отхода поезда надо было пробраться на железнодорожный мост и незаметно для охраны сбросить с моста на крышу вагона мину с взрывчаткой. Мина была ловко заделана в толстую книгу: это был годовой комплект юношеского журнала «Задушевное слово». Оставив первые и последние страницы нетронутыми, Дядько вырезал середину и незаметно вмонтировал туда ящичек с адской машиной. Всё это было в роскошном переплете.

Переодетый в новую гимназическую форму, с белым серебряным гербом на голубой фуражке, подтянутый лакированным ремнём, Митя был не похож на себя. Бледное личико Ванды, в обрамлении коричневого платья и белого, хорошо отглаженного передника, казалось, светилось в темноте. Гимназист и гимназистка стояли у окна полуосвещённой витрины писчебумажного магазина, задерживая свой взгляд на длинном составе тёмных вагонов, подготовленных к отправлению.

Наконец из-под колонки подошёл паровоз и, прицепившись к составу, бодро и деловито запыхтел, поднимая пары. Мощный, заливистый свисток резко пронзил дымную темноту. Где-то в середине состава трижды подняли и опустили фонарь: это был сигнал — поезд отправляется.

У ступенек железнодорожного моста стоял с винтовкой часовой-доброволец и испытующим взглядом ощупывал всех проходящих.

Некоторых он отстранял.

— Проход через мост, господа, временно закрыт!

Но девочка-гимназистка и сопровождавший её гимназист с толстым фолиантом под рукой не вызвали у добровольца никаких особых подозрений («А открой он книгу, — с тревогой думал Митя, проходя мимо часового, — наткнись на ящик со взрывчаткой — и нам с Вандой не сдобровать!») Но вот они уже на мосту. Слава богу, пока пронесло...

Сквозь разрываемый ветром дым они увидели состав и услышали лязг буферов, поезд уже трогался с места: крыши вагонов, постепенно ускоряя движение, проплывали в темноте под их ногами. Между крышами то и дело мелькали зияющие провалы сцеплений. Надо было так рассчитать, чтобы книга точно попала на крышу вагона. Промахнись, и она сразу ухнет туда, в этот черный, узкий колодезь, прямо на рельсы, где с угрожающей и страшной беспощадностью набирали скорость тяжёлые чугунные колеса. Тогда беда!

Митю била нервная лихорадка. От этого чередующегося мелькания вагонных крыш и черных провалов начинала кружиться голова. Он хотел уже сбросить книгу вниз через перила моста, но маленькая, сильная ручка Ванды повелительно и своевременно удержала его: от одной десятой секунды, от небольшой ошибки вся операция и сложная подготовка к ней шли насмарку. Через мгновение Ванда скомандовала по-цирковому: «Ап!» — и энергично подтолкнула Митю в спину: её привычный к меняющимся скоростям глазомер был верней. В тот же миг Митя разжал руки, и книга точно угодила на проплывающую в темноте крышу вагона. Оглядевшись ещё раз, они неторопливо пошагали через мост, хотя Мите не терпелось припустить бегом и как можно скорее оторваться от железной дороги. В эти напряжённые и тревожные секунды он ещё более оценил удивительное спокойствие и самообладание Ванды, — как ни в чем не бывало она шла рядом, весело щебеча и рассказывая ему какую-то придуманную историю о какой- то несуществующей бабушке Феклуше, боявшейся мышей. Не торопясь сошли они с моста по ступенькам и, лишь пройдя с полквартала, бросились бежать в сторону базара. У монастырской стены они немного отдышались.

Ослепляющий взрыв обдал темноту мёртвенным светом, и гулкий удар потряс землю. Со стороны кладбища застрекотал пулемет.

Верхушки осенних деревьев загорелись отражённым огнём пожара. Взрывы следовали один за другим, оконные стекла со звоном сыпались па землю. Из дворов выбегали встревоженные люди с детьми.

Проскакали верховые.

— Бросайте подводы! — кричал один из них. — Подожгли поезд со снарядами...

В обозе поднялась суматоха. Кони не слушались возчиков, храпели, били задом, мялись на месте. Люди спрыгивали с подвод и, оставляя вещи, бежали куда попало.

Взрывы захлёбывались в странном клокотании, напоминавшем кипение чудовищного котла.

— Ящики с патронами занялись, слышите? — протрезвевшим голосом крикнул капитан.

Андрюша испуганно жался к его рукаву.

В небе, освещённом пожаром, вертелось пухлое колесо дыма. В самую середину обоза ударил снаряд и, не разорвавшись, перевернул подводу.

Клокотание перебивалось глухими взрывами, казалось, что лупили в туго натянутый барабан. На монастырской колокольне били в набат. Рассыпанные по тротуарам осколки стекла отражали огненное небо, напоминая развеянные ветром угольки костра. Во дворе с высоким забором мрачно мычала корова. По крышам стучали осколки разрывающихся снарядов. Попадая на дорогу, они поднимали светлую пыль.

По линии обоза скакал верховой.

— К мосту!.. К мосту подавайтесь!.. Дорога к морю отрезана! — кричал он, без остановки нахлёстывая коня по ребрам.

— Что же делать? — умоляюще заглядывая в глаза Батурину, спрашивал Андрюша. Капитан надвинул фуражку набекрень, лицо его приняло сухой, суровый вид.

— Разгружайте мажару! — быстро распорядился он.

Добровольцы бросились на подводу и в одну минуту очистили её от вещей.

— Заворачивай к мосту!

Чмурло ударил вожжами, и кони резко повернули в переулок, капитан вскочил в мажару на ходу.

— Господа, дорога отрезана, придётся пробиваться на Новороссийск, через горные станицы...

Сквозь поднятое покрывало пыли Сашка в последний раз глядел на отцовский дом.

Глава двадцатая

На рассвете в город вступила Таманская армия, прорвавшаяся с Черноморского побережья. Запылённые бойцы въезжали на исхудавших от многоверстного перехода конях, на голых подводах сидели с детьми осунувшиеся матери — с надеждой заглядывая в чужие дворы, в их истомленных глазах светилось робкое счастье.

Горожане выносили им хлеб и сало.

Впереди колонны, рядом с командиром, на сером иноходце покачивался бородач в белом башлыке. Митя сразу узнал Забей-Вороту, Под ним был конь Хаджи...

Протискавшись через толпу, Митя схватился за стремя, Забей-Ворота недоумённо отдернул ногу, но, узнав Митю, улыбнулся и приказал ординарцу посадить его на заводного коня.

— Давай-ка, брат, почеломкаемся! Ты один?

— С Лелей.

Забей-Ворота приветливо помахал плетью сестре, улыбавшейся ему с тротуара,

— Рассказывай, что вы тут поделываете?

Мите было не до рассказов: отсюда, с седла, события казались совсем особенными. Его внимание привлекла красочная кавалькада всадников, спускавшаяся по Вокзальной улице навстречу таманцам. Это артисты цирка встречали своих освободителей. И рядом с Чайко, одетым под Тараса Бульбу, он увидел Ванду. Как шли ей папаха, черкеска и белый башлык! Под ней гарцевал неукротимый Казбек. Увидев Митю, она приветствовала его поднятой папахой. Кавалькада примкнула к головной колонне, и Митя оказался стремя в стремя с Вандой. Это был, вероятно, один из счастливейших моментов в его жизни! А вон у ворот городского сада Поля, Анна Егоровна и Фёдор Иваныч. Они что-то кричат и машут ему руками, что-то восторженное, — не разобрать из-за песен и шума. «Милая Поля!.. А как же Ванда?» — вдруг спохватился Митя. На какой-то миг в его сердце закралось чувство странной, необъяснимой неловкости и ощущения своей вины перед Полей. Ему вспомнилось, что нечто подобное (но тогда перед Вандой) он уже испытывал: это было давно, в цирке, когда они только что познакомились с Полей. «Но кто же всё-таки, Ванда или Поля?» Он совсем запутался в своих чувствах. Опять эта проклятая, мучительная неясность... Пожалуй, сейчас ему в этом и не разобраться. «Ладно,— мысленно отмахнулся Митя,— потом на досуге разберусь!»

Как приятно скрипит кожаное седло! Мите никогда в жизни не приходилось привлекать к себе столько внимания. Он пьянел от взглядов и любопытства. «Кто такой?.. Чей это парнишка едет на вороном коне?» — чудилось ему, спрашивали удивлённые люди.

Партизаны продвигались следом, горланя песню, составленную самими бойцами:

Разобьём мы генералов и кадет! Эй, жги, говори — Равной конницы в истории нам не-ет!..

Филипп лихо подстукивал в бубен, лукаво подмаргивая встречным девчатам. Митя нетерпеливо вертелся в седле: от песен, от бубна, от соседства с Вандой, от всей этой ярмарочной толкотни кружилась голова. Кони вздымали радостную пыль, улицы кипели говором, семьи встречали своих отцов, мужей, сыновей.

Удивительная вещь: будто и улица та — сто раз по ней хожено, и люди те же, обыкновенные, но вот сел Митя на коня — и всё преобразилось, события стали такими выпуклыми, что куда бы он ни взглянул, всё ему казалось ясным и понятным, словно он видел каждого человека насквозь. Вон около афишной тумбы старушка в жёлтом платке. Она плачет. Чубатый немытый хлопец, спешившись, держит на поводу мохнатого жеребца и сообщает ей какую-то печальную новость. Старушка смешно, совсем по-детски подбирает кулачком слезы. Жеребец пытается ухватить её голодными губами за желтый платок. Хлопец, насупясь, выбивает плетью пыль из шаровар и невесело разглядывает на тумбе старую афишу.

В дверях булочной столпились рабочие. Молодой рыжий пекарь, весь в белой муке, шаловливо пробует взять под ручку миловидную продавщицу хлеба, но она презрительно оглядывает его розовый, напудренный мукой нос и заигрывает глазами с партизанами. Филипп подмаргивает ей и ещё лише колотит ладонью в бубен. Пекарь с такой завистью смотрит на Филиппа, что Мите становится его жалко.

Среди этого огня восторгов, радости и ликования Митя изредка встречал разочарованные лица обывателей, тусклые, подёрнутые плесенью недоверия, они вызывали у него чувство презрения и ненависти. Вот того по виду скромного и малозаметного человека в серой бекеше он видел на параде «добровольческой» армии, когда этот самый человек, но совсем с другим выражением, помахивал платочком проходившим дроздовцам. И по тому подозрительному, воровскому любопытству, с каким он разглядывал сейчас командарма и Митю, в нём безошибочно угадывался враг. Встретившись глазами с Митей, бекеша трусливо скрывается в толпе.

Встреча двух армий, Таманской и Северокавказской, произошла на городской площади, уже непролазно забитой людьми. Чем ближе подъезжали к центру, тем разгоряченной стучало Митино сердце: вот сейчас они пройдут до шашлычной, завернут за угол, и тут должны грянуть оркестры. Но он не угадал. Ошеломляющая тишина стояла над площадью. Его больше всего поразили обнажённые головы людей: кудлатые, лысые, светлые, выгоревшие на солнце, стриженые, седые, в платках и повязках, они пугали своим странным безмолвием. Снизу площади, от черкесской крепости торжественной очередью выплывали светлые свежевыструганные гробы. Они плыли медленно, как лодки, покачиваясь на человеческих плечах. За самым последним гробом, словно взбаламученная лодочная следовина, ещё долго кружилась, смыкалась и шевелилась длинная дорожка людских голов. Гробы ставили в ряд на краю разрытой братской могилы — их было сорок три. Митя припомнил, как ещё совсем недавно эту могилу по приказанию коменданта города затаптывал взвод белой кавалерии.

На трибуну поднялся человек, и Митя сразу узнал в нём матроса. Он поднял ладонь и отчётливо выкрикнул:

— Браты!

Люди насторожились и начали тесниться поближе к трибуне.

— Браты! Невеселая наша встреча, мы ховаем своих дорогих товарищей...

В напряжённой тишине, на берегу могилы, почти человеческим голосом заплакала, зарыдала гармонь, и все, кто знал слова, запели похоронный марш.

Щемящее воспоминание о Гайлисе охватило Митю. Бессознательным жестом он приложил часы к уху: их неустанное сердечко стучало. Каждый раз, когда Митя волновался, он вслушивался в звончатый ход часиков, и невозмутимая четкая работа механизма всегда настраивала его на боевой лад.

На трибуну поднимались бойцы, командиры, женщины, матросы, и слова мести и печали суровой угрозой летели к небу. Под тоскующие залпы винтовок гробы на веревках поползли в яму.

И в этот самый миг Митя поймал себя на том, что он рассматривает окружающие явления уже не так, как раньше. Взвихренные впечатления прошедших дней осели на сердце странной, совсем ощутимой мужественной тяжестью. За весь этот тревожный месяц ему как-то не пришлось додумать до конца одну очень важную мысль, а вот сегодня она пришла сама: оказывается, он стал взрослым. Он вспомнил свою ребяческую наивность в тот день, когда напросился у Дядько в заставу. А как позорно ему пришлось бежать от банщиковой собаки!.. Митя чувствует, как щёки вспыхивают и заливаются горячим стыдом. Он ощущает даже дыхание Забей-Вороты, прогорклое от табака и до странности родное. «Так пахло от отца», — вспоминает Митя. И в первый раз за всю жизнь перед ним возник отец в новом, неожиданном понимании: оказывается, отец боролся за то же самое, за что отдали жизнь вот эти люди, лежащие в гробах. Они хотели переделать обыкновение...

Митины мысли бушуют, ему никак не удаётся выразить свои чувства словами. Гордость за отца наполняет его до краёв.

Домой он возвращался с площади возбуждённым. Накрапывал редкий солнечный дождик, пахло прибитой пылью. От непривычки и неудобного положения в седле ныла спина, но ему нравилась эта приятная, заслуженная усталость.

На крылечке дома ожидали Поля и Дядько. Очки на носу наборщика сидели криво, и оттого, что одно стекло было надтреснуто, он смешно щурил левый глаз.

— Ого, брат, да ты тут совсем возмужал!

Как проникновенно Дядько угадал его состояние! Митя даже покраснел.

— А краснеть ещё не разучился, это хорошо.

Из калитки, вытирая фартуком мокрые руки, вышла мать.

— Пришёл, непутевый?.. Ну, пойдемте, я нынче вареников наготовила.

Наборщик обернулся к Мите.

— Особенно не рассиживайся, надо газету печатать. Ты теперь в наборном отделении будешь работать.

— Смотря, что заведующий скажет...

— Заведующий?.. Он скажет то же самое, что и я.

— Откуда ты знаешь?

— Чудак, я и есть теперь заведующий.

Дядько осторожно положил на подоконник очки и, засучив рукава, стал намыливать у рукомойника лицо.

— Запрягли, брат, — обернулся он к Мите, сожмурившись от мыла. — Теперь давай работать вместе.

Митя с уважением подал ему полотенце. Поля и мать уже накрывали на стол.

— Спасибо Гайлису, вовремя распорядился увезти машины.

Старик подхватил на вилку толстопузый масленый вареник.

— А безухого-то помните, матроса?

— Как же! — оживилась мать.

— Попал в плен. Так и не знаю, что с ним сталось.

Наборщик вспоминал подробности той ночи, когда матрос попал в плен. У Мити от усталости кружилась голова, но он слушал со вниманием. Обтерев усы, Дядько поблагодарил за обед и закурил.

— Кажись, отвоевались!..

По дороге в типографию Митя раздумывал — удобно ли спросить у Дядько о своих недодуманных на площади мыслях?.. И решил не спрашивать. «Не стоит засорять старику голову такими пустяками, у него и без меня дел хватает. Поговорю с Полей».

Возле серого четырехэтажного особняка, откуда с балкона ещё недавно капитан с сестрой Андрюши Баронова разглядывали пленных обозников, стояла длинная очередь. На жёлтых лакированных дверях висел написанный от руки плакат:

КОМИССИЯ ПО РАЗБОРУ УБЫТКОВ, ПРИЧИНЁННЫХ НАСЕЛЕНИЮ ДОБРАРМИЕЙ

Самым первым в очереди, одетый в поношенное пальтецо и без шапки, стоял Хорьков. Вся его фигура выражала одинокое и высокомерное горе, выделявшее его из всех простых смертных. По его рассказам стоявшие в очереди уже знали, как целый полк дикой дивизии напал ночью на его квартиру и разграбил всё имущество, а его самого чуть не расстреляли за большевистские убеждения. Спасибо, Таманская армия подоспела на выручку.

У дверей парткома Митя и Дядько столкнулись с Фёдором Иванычем.

— Ты куда?

Кондуктор торопливо дожевал оставшийся во рту кусок хлеба.

— Пообидать нема время. Спешу. Токо с парткома. Назначили председателем комиссии по разбору убытков от Доброй армии.

— Иди, иди — там уже целая очередь ожидает.

— Фёдор Иваныч, я и Хорькова видел в очереди.

— Ну?.. Тоже пострадавший?.. Хо-хо, от я зараз с ним и побалакаю. Посочувствую ему. Ну, бувайте здоровеньки!

В типографии устанавливали машины. Наборное отделение уже работало: готовился экстренный выпуск газеты. Печатники встретили Митю, как старого знакомого. Один из них, поливая из чайника пол, будто нечаянно облил Мите рубашку.

Дядько прошёл в наборное отделение.

— Ну как, ребята, вторую полосу набрали?

— Заканчиваем, — ответил за всех рябой и малоразговорчивый метранпаж. — Тут ещё небольшое извещение дали, не знаю, куда и заверстать его.

Метранпаж показал извещение.

— Очень хорошо, — определил Дядько, — как раз по плечу начинающему наборщику. Ну-ка, Дмитрий, становись за эту кассу — теперь это твоё постоянное место. За этой кассой я проработал ни больше ни меньше, как восемнадцать годочков!.. За всё это время мне приходилось набирать статьи и книги, но не для рабочих. Это была моя каторга. Тебе же эта работа должна доставлять радость. Понял?

— Понял.

— То-то же!.. Относись к работе внимательно и с любовью...

Дядько объяснил, как нужно обращаться с кассой: Митя и сам до этого приглядывался к работе наборщиков и кое-что уже понимал в этом деле. Дядько показал ему, как ловчей стоять, как лучше разыскивать нужные буквы.

Непривычными, дрожащими пальцами Митя вынул из клеточки первую свинцовую палочку: буква за буквой, и одно слово уже составилось.

У витрины останавливались прохожие и с любопытством глядели на его работу. Засучив по-деловому рукава и нахмурив брови, Митя орудовал у кассы, как старый, заправский наборщик, не обращая на прохожих никакого внимания.

Уже смеркалось, когда, весь мокрый от напряжения и излишней старательности, Митя гордо потащил к станку набранное извещение. Рабочие обступили его полукружьем. Дядько положил на стол набор и отпечатал пробный оттиск. Митя с вкрадчивым нетерпением следил за бровями старого наборщика: вот они поползли вверх, на лоб, и Дядько громко, по-простецки хохочет:

— Молодец. Вот так извещение!..

Он протягивает ему оттиск, и Митя читает глубоко вдавленные в мокрую бумагу слова:

ИЗВЕНЕНИЕ

Сугодня в городском кеатре состоится органызационное саброние рабочей холодежи.

1. Доклад представителя Поли Отдела арми.

2. Запись в члены Р.К.С.М.

Начуло в 7 час. вчера

Наборщики дружно смеются и поздравляют Митю с первым успехом, а он не понимает — шутят они или серьёзно, и улыбается, весь разрумяненный от удовольствия...