«Ночью Вячеслав Дунаев был поднят по тревоге. Вместе с другими пограничниками он вышел на розыск опасного вооруженного нарушителя...» — читаем мы в очерке «Ожерелье Тумана» из сборника рассказов и очерков «Встреча с границей». Это интересный рассказ о юноше, о котором писали московские газеты: Вячеслав, будучи призван в армию, пошел служить в пограничные войска вместе со своим другом-овчаркой, призером многих соревнований. Таковы взятые из жизни все герои рассказов сборника «Встреча с границей», предлагаемого читателю. В нем дана большая галерея портретов, рядовых и командиров пограничников и увлекательно рассказано о трудной, требующей напряжения всех духовных и физических сил, борьбе с нарушителями наших границ, которую ведут погранотряды.
Содержательна, волнующа и богата на события жизнь пограничников, но еще более богат душевный мир часовых границ нашей Родины.
«Ночью Вячеслав Дунаев был поднят по тревоге. Вместе с другими пограничниками он вышел на розыск опасного вооруженного нарушителя...» — читаем мы в очерке «Ожерелье Тумана» из сборника рассказов и очерков «Встреча с границей». Это интересный рассказ о юноше, о котором писали московские газеты: Вячеслав, будучи призван в армию, пошел служить в пограничные войска вместе со своим другом-овчаркой, призером многих соревнований. Таковы взятые из жизни все герои рассказов сборника «Встреча с границей», предлагаемого читателю. В нем дана большая галерея портретов, рядовых и командиров пограничников и увлекательно рассказано о трудной, требующей напряжения всех духовных и физических сил, борьбе с нарушителями наших границ, которую ведут погранотряды.
Содержательна, волнующа и богата на события жизнь пограничников, но еще более богат душевный мир часовых границ нашей Родины.
Владимир Беляев
ЧЕРНЫЙ ДРУГ
Прошлой осенью мне снова довелось побывать в селах, расположенных на берегу Западного Буга. Вместе с уже знакомыми офицерами-пограничниками мы объехали одну за другой развалины тех пограничных застав, которые в ночь с 21 на 22 июня 1941 года первыми приняли на себя неожиданный удар гитлеровского вторжения. Мы хотели точно выяснить, в каких именно местах надо воздвигнуть памятные обелиски в честь первых храбрых Великой Отечественной войны.
В густом сосновом лесу, поблизости от пограничного волынского села, на обочине узкой песчаной дороги мы увидели две могилы, и шофер сразу затормозил машину.
У изголовья могильного бугорка, покрытого жухлой травой и увядшей хвоей, возвышался красный деревянный постаментик. На кусочке жести было выведено белой краской:
«ТЕРЕНТІЙ МАТВІЙОВИЧ»
Рядом, шагах в пяти, находилась могила размером поменьше, очень похожая на детскую. Шофер нагнулся и поднял палку с прибитой к ней фанеркой.
На дощечке было нацарапано:
«Його вірний друг»
И все.
Никаких других подробностей.
Не будь на деревянном обелиске алой металлической звездочки, мы бы проехали дальше. Мало ли разбросано безымянных могил не только на глухих сельских кладбищах, но и на полях и в перелесках западных областей Украины?!
Однако то, что человек, называвшийся при жизни Терентием Матвеевичем, был похоронен вблизи развалин сметенной войной пограничной заставы, причем под эмблемой Вооруженных Сил нашей державы, вызвало большое желание узнать, кто он и этот верный друг, что покоится рядом.
После долгих расспросов удалось разыскать в одном из соседних сел плотника Каминского. Пожилой, степенный волынянин, некогда служивший у Буденного, Яков Каминский, начиная с лета тысяча девятьсот сорокового года, работал на строительстве расположенной по соседству пограничной заставы. Он-то и рассказал, что Терентием Матвеевичем сельские хлопцы и девушки звали голубоглазого пограничника-сибиряка, инструктора служебных собак. У него была типичная русская фамилия — не то Сидоров, не то Федоров, а быть может, Данилов, — так, к сожалению, и не запечатлевшаяся в памяти местных жителей. Не запомнили фамилии еще и потому, что с первых дней появления на Волыни лучшего собаковода комендатуры, никто его из гражданских иначе как по имени-отчеству не величал. И звания его не сохранили в памяти тоже. Да и зачем местному населению знать звание чекиста, живущего замкнутой жизнью пограничного гарнизона? Пограничная служба — строгая, секретная. Тем не менее плотник Яков Каминский хорошо запомнил, что Терентий Матвеевич часто бывал по служебным делам в штабе отряда и даже во Львове, где в те годы находилось Управление пограничных войск Украины.
Однажды, вернувшись из Львова, Терентий Матвеевич привез с собой потешного щенка, который очень слабо передвигался на раскоряченных больших лапах. Именно лапы его, мохнатые, явно не соответствовавшие росту, подсказали Терентию Матвеевичу, что жалобно скулящий в одной из подворотен ночного Львова черный щенок не простая дворняга и со временем может стать вполне подходящей служебной собакой.
— Зову я его: «Цуц, цуц, сюда иди», а оно бедное, еще ходить не способно, — рассказывал Терентий Матвеевич. — Дай, думаю, спасу щенка от погибели. Может, попозже и порода прорежется!..
Так и случилось.
Чем больше мужал черный, с угольными глазами, на первый взгляд очень добрый щенок, тем уверенней становилась его походка, и все быстрее превращался он в солидную карпатскую овчарку из того собачьего племени, представители которого с большим успехом охраняют от волков и других хищников целые овечьи отары на зеленых карпатских верховинах.
Прозвали щенка на заставе Другом. Полюбили его все здорово, тем более, что оснований для любви и взаимной симпатии было вдоволь.
Он повсюду совал свой заснеженный, точно припудренный нос и лихо носился по двору. Подтаскивал в сени дрова из сарая, видимо желая помочь дневальным, а однажды выложил у порога заставы пять пустых консервных банок и старый, выбракованный сапог, должно быть, прикинув своим собачьим умом, что выбрасывать такое богатство в мусорный ящик весьма расточительно.
А когда Друг подрос и стал добродушной с виду, но вместе с тем грозной собакой размером с теленка, Терентий Матвеевич, обучив к тому времени своего любимца, стал ходить с ним на границу.
На пути от границы к селу и застиг Терентия Матвеевича шквальный огонь гитлеровской артиллерии на рассвете 22 июня 1941 года.
Багровые отсветы орудийных залпов, гремевших в Забужье, полыхали на кронах сосен. Весь лес дрожал от близкой артиллерийской канонады.
Увидев ракеты, что пошли в небо с границы и со двора обстреливаемой заставы, Терентий Матвеевич разулся и босиком ринулся вместе с Другом по направлению к селу, туда, где занимали круговую оборону его боевые соратники.
Бежать с самого дальнего стыка пограничного участка было далековато. Уже на опушке сосняка увидел Терентий Матвеевич первых гитлеровцев, перебегающих от Буга к лесу. Были они в касках, с засученными рукавами и держали в руках перед собою черные автоматы.
Терентий Матвеевич скосил из автомата на ходу двух захватчиков и, преследуемый огнем остальных, скрылся в лесу.
Но пробиться к осажденной заставе сквозь кольцо окруживших ее гитлеровцев Терентию Матвеевичу было невозможно.
Ведя поиск противника в сосновому лесу, он навсегда пришил к земле еще пятерых гитлеровцев. Их трупы обнаружили крестьяне несколько позже, когда фронт передвинулся восточнее. У двух из убитых было порвано обмундирование, а на шеях виднелись следы собачьих клыков.
Не желая покидать участок, зная святое правило, что чекисты границу без приказа оставить не имеют права, долго кружил Терентий Матвеевич со своим Другом около заставы, пока не пал смертью храбрых в неравном бою.
Крестьяне обнаружили мертвое тело Терентия Матвеевича на обочине глухой лесной дороги. Он лежал уткнувшись холодным лицом в хвою под молоденькой сосенкой, сжимая в руке свой автомат.
Возможно, еще долгое время пролежал бы он так, если бы всю ночь с 22 на 23 июня не доносился оттуда, из леса, полный отчаяния надрывный собачий вой.
Это верный Друг горевал над телом своего убитого хозяина.
Вся его верная собачья любовь, одна из самых крепких и постоянных на свете, была выражена в тоскливом вое, разносившемся над сосновым лесом.
— Целых восемь суток, — рассказывает плотник Каминский, — не подпускал Друг никого из окрестных колхозников к бездыханному телу своего воспитателя.
А ночью, когда лес пустел и полная луна всходила над Западным Бугом, освещая безрадостным, неживым светом поля вчерашних боев и пепелища разрушенных застав, опять доносился из леса слабеющий с каждым часом, но по-прежнему тоскливый протяжный вой Друга. Он достигал окраин соседнего села, будил сельских собак, и вся округа оглашалась собачьим воем, тревожа и без того напуганных войной волынян.
Лишь на девятые сутки удалось Каминскому отвести подыхающую от голода и жажды собаку к селу и только после этого похоронить хозяина.
Долгие тридцать семь месяцев гитлеровской оккупации собаку прятали в сарае. Стоило Другу увидеть на улице гитлеровца в военной форме, он рвался к нему, яростно рыча, и трудно было удержать его.
Осенью тысяча девятьсот сорок четвертого года плотник Каминский привел Друга на поводке к знакомым пограничникам и рассказал его необычную историю.
Молодые пограничники охотно приняли в подарок огромного черного пса, ухаживали за ним, окружили Друга заботой, тем более, что он вполне оправдывал их доверие.
Летом тысяча девятьсот сорок пятого года в пограничных районах Волыни появился бандитский главарь Чуга́н. Вскоре стало известно, что под этим «псевдо» скрывается жестокий палач, буржуазный националист Бедзюк, уроженец местечка Мышова. Когда кончилась война, его сбросили с иностранного самолета в районе Пинских болот, откуда он добрался до Любомля и, сколотив банду, стал терроризировать мирное население Волыни.
Будучи надрайонным «проводником» организации украинских националистов, Чуган поджигал колхозные постройки и убивал активистов в Овадненском, Локачевском, Владимирском, Устилужском и других районах Волыни. Любыми мерами он старался сорвать коллективизацию, запугать население, помогающее Советской власти.
Восемнадцатого октября тысяча девятьсот сорок восьмого года пограничниками было получено срочное сообщение, что в одном из районов банда Чугана подожгла колхозный коровник.
Через час пришло сообщение о поджоге в другом селе.
В район происшествий были снаряжены группы пограничников. В составе одной из них оказался и пограничник с собакой Другом.
Бандитов долго преследовали.
Через несколько дней в районе Мусурского леса сержант Сирченко первым заметил дым в предрассветном лесу.
Чуган и его сообщники, усевшись у костра, кипятили в молочном бидоне болотную воду.
Бандиты заметили, что их окружают. Чуган стал отходить первым. Меткая пуля снайпера-пограничника заклинила диск его автомата. Чуган, уходя, остреливался из парабеллума. Его отход прикрывал коренастый веснушчатый эсбист[1] в ватной фуфайке по кличке «Марко Проклятый».
Установив на пеньке немецкий ручной пулемет, он короткими очередями задерживал пограничников. Другой бандит, помоложе, но такой же заросший, пропахший плесенью и болотной тиной, поспешно сжигал в соседней лощинке документы.
Откуда ни возьмись, как черная молния, выскочила из-за кустов и набросилась на «Марка Проклятого» огромная сильная собака.
Друг повалил пулеметчика-эсбиста и с налета прокусил ему горло. Став своими тяжелыми лапами на грудь бандита и глухо рыча, он поджидал пограничников, которые устремились за Чуганом. Не знал Друг, что в это время бандит, сжигавший документы, целился в него из «вальтера».
Через несколько минут был уничтожен подоспевшими пограничниками сам Чуган, а его сообщники взяты живьем и связаны.
А раненый Друг, как ни лечили его пограничники заодно с опытным ветеринаром, какие только лекарства и целебные травы ни прикладывали к его ранам, дотянул лишь до первой весенней капели.
Поглядел он однажды поутру на прибежавшего к нему дневального своими умными, грустными-грустными угасающими угольками, заскулил и издох.
Крестьяне и пограничники захоронили его в сосняке, подле песчаной могилы Терентия Матвеевича, а кто-то из сельских пионеров вывел раскаленным гвоздем на фанерке короткую, но очень справедливую надпись:
«ЙОГО ВІРНИЙ ДРУГ».
Иван Медведев
СТАРШИНА СМОЛИН ИДЕТ ПО СЛЕДУ
1
Границу нарушитель перешел ночью. Утром на опушке леса его увидел деревенский мальчишка. Прибежал на заставу и говорит:
— На шее автомат, сбоку пистоль, нож и сумки какие-то.
— Покажи то место, где видел его, — попросил Смолин парнишку.
Собака быстро взяла след и повела пограничников в глубь леса. Старшина сразу почувствовал, что имеет дело с ловким врагом: нарушитель старался запутать следы. Он часто возвращался на одно и то же место, прыгал в сторону и шел параллельно своему первоначальному следу.
Пропетляв по лесу около трех часов, пограничники выскочили на косогор, спадающий к реке, и остановились, чтобы перевести дух, оглядеться.
Косогор был усеян цветами. Алые, желтые, голубые, они пестрели вокруг, как на полотнах Сарьяна. Над цветами сосредоточенно и усердно хлопотали пчелы.
— У каждого свои заботы, — философски заметил кто-то за спиной Смолина. — Одни мед ищут, другие...
Смолин обернулся. Его глаза встретились с задумчивым взглядом Бурдина.
Ему нравился этот расторопный и смышленый солдат, который умел видеть природу и удивляться тому, мимо чего другие проходили равнодушно. «Из него может выйти хороший следопыт, — подумал Смолин о Бурдине. — Вот только собранности ему не хватает, ну да это дело наживное».
Бурдин, словно угадав мысли Смолина, понимающе улыбнулся.
Собака неудержимо рвалась к реке. У воды она остановилась и заметалась по берегу. Смолин подхватил ее на руки, вошел в воду.
Речка была неглубокая, но быстрая, с каменистым дном. Нарушитель прошел вниз по течению с полкилометра, перебрался на другой берег, миновал луг и вышел на дорогу, которая вела через поле к синеющему вдали лесу.
За Смолиным спешили товарищи. Одежда у всех намокла, в сапоги набралась вода, бежать стало тяжело...
Впереди показалась развилка дорог. Не успел Смолин прикинуть, по какой из них мог направиться нарушитель, как собака вдруг остановилась, зло фыркнула и затрясла головой, будто хотела освободиться от чего-то очень ей неприятного. Потом отошла в сторону, села на задние лапы, виновато уставилась на Смолина.
— Ищи, Аргон, ищи!
Собака не сдвинулась с места, только взвизгнула и задрожала.
«Не иначе, как посыпал чем-то», — решил Смолин. Припал к земле, втянул в себя воздух, но, кроме теплого смолистого запаха асфальта, ничего не почувствовал. Пружинистым рывком вскочил и дернул за поводок.
— Аргон, за мной?
Не впервые встречался Смолин с подобными уловками нарушителей и знал, что надо делать в таких случаях. Он свернул с дороги и обочиной побежал вперед. Пробежав метров сто, а может, и больше, снова пустил собаку на дорогу. Та осторожно раз, другой ткнулась носом в землю и натянула поводок.
И вдруг — новое препятствие: на развилке дорог Аргон опять заметался. Он бросался то на одну дорогу, то на другую. Создавалось впечатление, что нарушитель раздвоился, что он пошел одновременно по обеим дорогам.
— Может, их и в самом деле двое? — вопросительно уставившись на старшину, неуверенно произнес Бурдин.
Смолин не ответил. Его плотно сжатые губы, сведенные к переносице брови свидетельствовали о напряженной работе мысли.
— Да-а, стреляный волк, — как бы продолжая рассуждать вслух, проговорил он наконец. Велел солдатам пока не трогаться с места, а сам с помощью Аргона начал осматривать развилку дорог.
Что же оказалось? Нарушитель сначала прошел по одной дороге, потом вернулся обратно на развилку и встал на дорогу, ведущую в лес.
Теперь пограничники снова бежали через лес. Шел седьмой час погони. Солнце уже начало клониться к закату. Смолин заметил это по удлинившимся теням. Своей и Аргона. И деревьев — там, где лес подступал ближе к дороге.
Из всего состава наряда один только Бурдин бежал рядом со Смолиным, остальные отстали. Но и Бурдин уже выбивался из сил. А собака все настойчивее рвалась вперед: первый признак, что нарушитель где-то близко.
Смолин на бегу размотал поводок и бросил конец Бурдину.
— Держи.
Аргон с хрипом дернулся назад, вскидывая передние лапы. Зло ощерился на Смолина. Дескать, ты что — с ума сошел?
Старшина рванул на себя Бурдина, ошейник на собаке ослабел, и она снова устремилась вперед.
Лес расступился. На небольшой прогалине пограничники увидели хутор. Всего два дома. Из-за одного из них, когда Смолин и Бурдин выскочили на прогалину, выбежал человек и бросился в направлении к лесу.
Смолин метнулся к ближнему дому, Бурдин за ним. Едва они успели проскочить, как вечернюю тишину вспорола автоматная очередь.
— Я прикрою тебя, — спокойно, в своей обычной неторопливой манере сказал Смолин Бурдину, — а ты беги к тому дому и заходи нарушителю слева. — Взглянул на побледневшее лицо солдата, спросил: — Не боишься?
Бурдин неопределенно повел плечами.
— Не бойся, — чуть улыбнулся Смолин, — в случае чего — стреляй поверх головы. Нам надо живым взять его. Понял? Давай!
Вначале все шло хорошо — так, как и предполагал Смолин. Он выглянул из-за угла дома, и нарушитель выпустил по нему очередь. Смолин забежал за другой угол и прошелся из автомата по сосне, чуть повыше того места, где лежал диверсант, а Бурдин тем временем успел перебежать ко второму дому. Теперь Бурдин прижал к земле диверсанта, а Смолин сделал перебежку и оказался в какой-то канаве. Нарушитель был почти рядом.
Бурдину надо было чуточку подождать или совсем не выходить из-за укрытия — держать нарушителя под огнем, пока Смолин не подберется к нему вплотную. Но он выскочил в тот момент, когда старшина только падал в канаву, и... с размаху налетел грудью на что-то острое, непреодолимое... Стрелять Смолину было уже поздно и он, отпустив поводок собаки, крикнул:
— Фас!
Аргон молнией налетел на нарушителя, но тот успел вскочить и сильным ударом ноги отшвырнул от себя собаку. Автомат, однако, не удержал. Он выскользнул у него из рук, лязгнув о сосну...
— Я до сих пор не могу отчетливо себе представить, что произошло дальше, — не раз признавался Смолин. — Меня словно выбросило из канавы. Я забыл про автомат, про пистолет, который был у меня на боку. Помню только его глаза — белесые и круглые. Они надвигались на меня, как фары, готовые лопнуть не то от страха, не то от злости. И еще хорошо помню дуло пистолета, наведенное мне в лоб. Почему он не выстрелил, не знаю. Я прыгнул на него, сбил с ног и вцепился ему в горло. Каким образом он успел выхватить гранату, тоже не знаю, а увидел ее в тот момент, когда он зубами выдернул чеку. Я ударил его по руке, граната вылетела, раздался взрыв. Нас оглушило, но ни меня, ни его даже не царапнуло. Сколько мы еще катались клубком по земле — не могу сказать. Когда подбежали солдаты, он начал тянуться зубами к воротнику своей рубашки — ампулу хотел раздавить. Я ему не дал этого сделать.
2
Со старшиной Александром Смолиным я знаком давно. Человек он в погранвойсках известный. После Никиты Федоровича Карацупы, который удостоен звания Героя Советского Союза, Смолин, пожалуй, самый знатный следопыт границы. Я много о нем слышал, а познакомился с ним в Москве на совещании отличников пограничной службы. Встречались мы и на границе.
Недавно мне пришлось несколько дней прожить на одной из застав. Однажды, возвратившись с участка, я узнал, что приехал Смолин.
— В Ленинской комнате. Беседует с личным составом, — уважительным тоном сообщил капитан.
Смолин сидел посредине комнаты в плотном кольце солдат. Коренастый, собранный, с добрым отцовским лицом, с которого, как всегда, не сходила располагающая к себе улыбка. У него прямые, зачесанные назад волосы, в которых уже проглядывали серебряные нити. Под густыми нависшими бровями прятались внимательные, немного усталые глаза. Облокотившись на спинку стула, он неторопливо, ровным голосом рассказывал:
— С Аргоном мы много нарушителей задержали. Но однажды он нагнал на меня страху...
Александр Николаевич прищурил глаза, вспоминая что-то, хитро улыбнулся. Солдаты нетерпеливо заерзали на стульях, плотнее придвинулись к старшине.
— Гонялись мы за нарушителем всю ночь, — продолжал Смолин. — На рассвете Аргон привел к одинокому сараю в лесу, доверху набитому сеном. Смотрит куда-то под крышу и нетерпеливо повизгивает — там, значит. Подсадил я его, и он тут же исчез на сеновале. Жду минуту. Другую — не возвращается и ничем не дает о себе знать. Зову: «Аргон, Аргон!» — не откликается. Лезу на сеновал. Присветил фонарем. Думаю, ударит нарушитель по руке, черт с ней, с рукой, зато себя выдаст.
А мы знали, что нарушитель был вооружен. Свечу — тихо. Снова зову собаку — не откликается. Как сквозь землю провалилась.
— Может, она там задохнулась в сене-то? — вырвалось у кого-то из слушателей. — У нас в совхозе однажды...
— Подожди, — мягко остановил его Смолин, — слушай,что было дальше. — Возле глаз Александра Николаевича собираются морщинки, глаза весело смеются. — Спускаюсь обратно вниз и беру у офицера Копытова пистолет. Копытов как раз был в ту ночь с нами...
— А что у вас своего пистолета разве не было? — опять послышался нетерпеливый голос.
— Почему, был, — говорит Смолин. — Но с одним пистолетом на такое дело идти опасно, вдруг откажет, тогда что? С двумя надежнее. Ну вот, значит, пистолет Копытова за пазуху, свой — в руке и лезу опять на сеновал. Протиснулся под крышей, присветил фонарем и вижу такую картину: мой Аргон преспокойно сидит на чьей-то спине и добродушно скалит на меня зубы, будто смеется. Подполз я, дернул нарушителя за рукав и говорю ему, чтоб он вылезал отсюда. Полез. Я громко кричу своим вниз, чтобы приняли его там по всем правилам.
Спустя некоторое время, мне отвечают, что оружия при нарушителе не оказалось, надо искать на сеновале. «Ищи!» — говорю Аргону. Он начал обнюхивать сено, разгребает лапами. Свечу в то место фонарем, смотрю: Аргон лезет обратно, тащит в зубах гранату. Да не за что-нибудь, а за кольцо взрывателя. Тут мне не по себе стало. Ну что ему, думаю, стоит тряхнуть головой — и обоим крышка. Первоначально промелькнула мысль: надо бежать с этого сеновала, спасаться, пока не поздно. Но потом сообразил, что собака погибнет или бросится за мной, а это значит шансы взрыва увеличатся, Вот, думаю, история с биографией. Оставалось одно: подластиться к собаке.
«Тихо, — говорю ей, — тихо, Аргон». — Осторожно протягиваю руку. Ухватился за гранату, а Аргон не дает. Держит в зубах кольцо, а сам хвостом виляет, дескать, вот я какой хороший. Ну, потом все же выпустил.
В Ленинской комнате раздается вздох облегчения. Солдаты восхищенно смотрят на старшину, завидуют ему, конечно, в душе. Да ведь и есть чему завидовать: вся грудь в орденах и медалях. Сто семьдесят три нарушителя государственной границы задержал человек. Последнего, сто семьдесят третьего, совсем недавно. Приехал на заставу проводить занятия по следопытству, а ночью решил принять участие в проверке наряда и задержал. Когда его потом спросили, как было дело, Александр Николаевич ответил очень просто:
— Да как... Иду вдоль КСП, глянул в сторону — на земле что-то чернеет. Присветил фонарем, а он сидит. Поднимайся, говорю, пошли. Ну и привел на заставу. Обычное дело, никаких осложнений не было.
Говорят, на этой заставе долго потом разводили руками:
— Чудо какое-то и только. То не было, не было нарушителей, а тут вдруг объявился. Словно знал, что приехал Смолин.
3
Мы сидим за столом в квартире Смолиных. Юзефа Антоновна, жена Александра Николаевича, куда-то вышла, сын Виктор на заводе, а дочь Любаша в пионерском лагере. Стол завален грамотами, книгами, письмами, фотографиями. Все это по моей просьбе не очень охотно выложил Александр Николаевич из книжного шкафа.
Листаю альбомы, перебираю письма, книги с дарственными надписями.
«Заслуженному пограничнику от воинов Н-ского полка...»
«Человеку высокого долга, мужества и отваги от пограничников Крыма».
«Герою книги А. Авдеенко «Горная весна» и кинофильма «Над Тиссой» старшине Смолину Александру Николаевичу от пионеров школы № 22...»
На фотографиях Смолин с боевыми товарищами на границе, на Красной площади в Москве, в ЦК комсомола, на соревнованиях следопытов, на охоте, на рыбалке. Многие фотографии с автографами солдат, офицеров, генералов. В их числе и фотография Никиты Федоровича Карацупы, подаренная Смолину.
И снова книги. На одной из них круглым, не устоявшимся еще почерком:
«Дорогой папа, поздравляю тебя с днем рождения. Желаю тебе больших успехов в работе и хорошего здоровья. Виктор».
— Хороший у меня парень, — сказал Александр Николаевич о сыне. Помолчал и с тихой грустью добавил: — Так и вырос, можно сказать, без меня. Дома-то мне мало приходится бывать, почти все время на границе.
И словно в подтверждение этих слов, раздался стук в дверь — настойчивый и требовательный. Вошел солдат.
— Товарищ старшина, вас вызывают в штаб.
— Где? — спрашивает Смолин солдата.
— На участке... заставы.
— Иду!
4
Дорога то поднималась на холмы, и тогда казалось, что машина взлетала над землей, то круто вела вниз, и мы, как под воду, ныряли в тенистую прохладу леса.
День был жаркий. В небе беспорядочно блуждали облака. Временами они собирались где-нибудь в одном месте, клубились, мрачнели, обещая грозу. Но потом что-то там у них расстраивалось, и облака вновь расползались по небу, как стадо белых овец по выжженной солнцем степи.
Солдат-шофер включил радио и забарабанил пальцами в такт музыке по баранке руля, как по клавишам рояля. Сперва меня это тревожило: сто километров в час — не слишком ли много для подобного рода музыкальных упражнений? Я красноречиво покосился на шофера, но он то ли не заметил, то ли не обратил внимания. Однако машину вел уверенно, и это вскоре меня успокоило.
Впереди на дороге показалась группа вооруженных пограничников. Один из них поднял над головой красный флажок. Шофер прильнул лицом к ветровому стеклу, флажок резко опустился, и мы промчались не сбавляя хода.
— Видали? — победно сверкнул глазами водитель. — Все кругом уже блокировано нашими ребятами. Теперь нарушители далеко не уйдут. — И он снова лихо забарабанил по рулю своими длинными музыкальными пальцами.
У поворота дороги возле какого-то населенного пункта он затормозил и, высунувшись из машины, спросил сержанта:
— Начальник отряда давно проехал?
Сержант наморщил лоб, прикинул в уме, ответил:
— С полчаса как проехали.
Я взглянул на часы. Значит, нам не намного удалось сократить разрыв во времени, полковник со Смолиным торопятся не меньше нашего.
Было очень досадно, что я не уехал вместе с ними. А вышло это так. Когда мы со Смолиным прибежали во двор отряда, поднятые по тревоге пограничники гарнизона уже садились в машины, Александр Николаевич тут же куда-то исчез, а я решил зайти в штаб выяснить обстановку.
В штабе все напоминало фронтовые дни. В коридорах деловито сновали офицеры, увешанные планшетами, полевыми сумками, оружием. В комнате оперативного дежурного почти беспрерывно звонили телефоны. За дверью с табличкой «Вход строго воспрещен» кто-то настойчиво повторял одно и то же: «Ракета», «Ракета», я «Заря»! Как вы меня слышите? Прры-ем!»
Выслушав мою просьбу, начальник штаба предложил пройти в соседнюю комнату, где на большом столе была разостлана карта с нанесенной оперативной обстановкой. Над картой о чем-то тихо переговаривались два офицера — майор и подполковник. Когда мы вошли, офицеры встали, почтительно уступив место у стола начальнику штаба.
— Запутанные следы в наш тыл обнаружены на участке... заставы в четыре часа тридцать пять минут. Вот в этом месте. — Красный карандаш начальника штаба уткнулся своим острием в прерывистую черту, обозначавшую на карте линию государственной границы. — Наряд, высланный тогда с заставы, успеха не имел: прошел сильный дождь, и собака след не взяла. К семи утра весь этот район, — красный карандаш описал на карте довольно большой круг, — был нами блокирован полностью. Все дороги и подходы к населенным пунктам перекрыты пограничными нарядами. Дружинники патрулируют в селах. О нарушении границы извещен сельсовет. Проверяются все проходящие машины. Как видите, сделано все, что полагается в таких случаях. Но!.. — карандаш шлепнулся о карту и замер. — Видите, какая тут местность — горы, лес. Есть где спрятаться и переждать. Стало быть, нарушителей надо искать, а это не так просто. Теперь надежда на Смолина.
Услышав, что Смолин отправляется к месту нарушения границы, я не задумываясь решил ехать вместе с ним. Увидеть знаменитого следопыта в деле до сих пор еще не удавалось ни одному журналисту. Я уже стал прикидывать, с чего начну свой очерк. «Мы идем по следам нарушителей государственной границы. Впереди не кто иной, как сам старшина Смолин. Он бесшумно скользит...» Но мои радужные мысли обрезал все тот же начальник штаба.
— Смолин уже уехал, — сказал он. — Десять минут тому назад. Вместе с начальником отряда.
Пока я бегал в политотдел, добывал там машину, прошло еще полчаса. И вот теперь я ехал и думал: успею захватить Смолина или нет? Если он уйдет на преследование, то увидеть его до конца поиска уже не удастся.
5
Отшлифованный до черноты асфальт сменился светло-серой бетонкой. Прямая, как стрела, она тянулась до самого горизонта.
— Сейчас будем проезжать кресты, — проговорил шофер и выключил зачем-то радио.
— Какие кресты? — спросил я без особого интереса. Все мои мысли были поглощены Смолиным.
— Плита такая, а на ней шесть медных крестов.
По тому, как он произнес эти слова, я почувствовал, что тут кроется какая-то история и приготовился ее выслушать.
Шофер рассказал, что бетонку эту строили во время оккупации пленные красноармейцы. По свидетельству местных жителей, немцы очень спешили со строительством и заставляли пленных работать день и ночь. Плиты привозили откуда-то на машинах и укладывали их краном. Кран, говорят, был еще допотопный, еле-еле поднимал плиту. Для страховки немцы загоняли под плиту пленных. Они должны были смягчить удар в случае, если плита сорвется. Люди стояли под бетонной громадой до тех пор, пока она не касалась их голов. Потом они должны были пригибаться, опускаться на колени, ложиться плашмя. И только после этого им разрешалось расползаться в стороны.
Никто не знает, как все случилось — трос ли лопнул, кран ли перевернулся. Только однажды плита сорвалась и шесть человек — насмерть. Товарищи похоронили их недалеко от дороги, а после из старых снарядных гильз сделали шесть медных крестов, врезали их в ту плиту и залили тонким слоем бетона. Со временем бетон скрошился, и кресты обнажились.
Шофер сбросил газ и с какой-то глухой, давно устоявшейся болью произнес:
— Вот она, эта плита. — И нажал на кнопку сирены.
Некоторое время мы ехали молча. Потом шофер сказал:
— Отец мой в сорок третьем пропал без вести...
Мимо с шумом промчался встречный автобус. Едва мы разминулись, как за спиной раздался продолжительный гудок. Я обернулся: автобус, сбавив ход, бережно объезжал плиту с медными крестами...
На вершине холма бетонка оборвалась, навстречу нам вновь побежала темная лента асфальта. А мне вспомнились другие дороги — размытые дождями, развороченные гусеницами танков, взрывами снарядов и бомб. Кирзовые солдатские сапоги месят непролазную грязь.
Густеет под ногами болото, покрывается ледяной коркой, белым снегом. Все глубже и глубже утопают в снегу валенки. Шаг, еще шаг... Стой! Дальше следа нет. Все замела пурга, все вокруг белым-бело. Только три маленькие, чуть различимые точки на снегу под мохнатой елью, прикрытой тяжелыми белыми шапками: пара настороженных глаз из-под натянутого на лоб капюшона маскхалата да дуло снайперской винтовки.
Кто этот снайпер? Пропавший без вести отец солдата, что сидит рядом со мной за рулем, или...
Сегодня утром на квартире Смолиных я рассматривал выцветшую фронтовую фотографию Александра Николаевича. Пухлые, мальчишечьи губы, озорные, лукавые глаза, возле которых еще нет ни одной морщинки. Закутанный в белый маскировочный халат, Саша Смолин лежит под заснеженной елью со снайперской винтовкой.
— Фронтовой фотокорреспондент снимал для газеты, — с улыбкой пояснил Александр Николаевич. — Я только вернулся с передовой. Он увел меня в близлежащий лесок и снял. Газету я не видел, а карточку прислал.
Не надо строго судить того безвестного корреспондента. Он, может, был очень храбрым человеком, но в данном случае иначе поступить не мог. Можно было сфотографировать бойцов, идущих в атаку, бросающихся на вражеские танки со связками гранат. И мы знаем, что таких снимков немало сделали во время войны наши славные газетчики и журналисты. Но сфотографировать на боевой позиции снайпера мог разве что такой же снайпер.
Судите сами. Еще засветло Александр Смолин добирался до самого передового НП и долго наблюдал за поведением немцев, выбирал место для своей засады. Это могла быть старая воронка, вывороченное снарядом дерево, подбитый танк или окаменелый на морозе и присыпанный снегом труп гитлеровца. Потом Смолин шел в ближайший блиндаж и ложился спать. Под утро, когда холод и усталость загоняли немецких наблюдателей в теплые землянки, его будили. Буду там-то, говорил Смолин товарищам на тот случай, если потребуется их поддержка. После этого солдаты подсаживали его на бруствер, и он тут же пропадал во тьме. Его белый маскхалат сливался со снежным полем, с плывущей по нему поземкой, с напряженно затаившейся тишиной ночи.
Смолин подползал к заранее намеченному месту, устраивался там со всеми удобствами, насколько это позволяли условия, и ждал рассвета.
А рассвет наступал медленно, нехотя, словно хотел оттянуть начало нового дня войны. Круче и злее становился мороз. Он леденил лицо, забирался под воротник полушубка, хватал за колени, стискивал пальцы ног, обутые в большие белые валенки. Хотелось вскочить, побегать, попрыгать и хоть чуточку согреться. Но Смолин знал, что ему нельзя даже пошевелиться. Малейшее движение будет обнаружено, и тогда место, где он лежит, прошьют пулеметной очередью или забросают минами. И что б там теперь уже ни случилось, но до наступления темноты назад нет ходу. Снайпер будет лежать тут весь день, не спуская глаз с немецких траншей в надежде, не появится ли там голова в каске. Пусть высунется хоть на несколько секунд, этого будет достаточно для того, чтобы Смолин успел выстрелить. И тогда еще один завоеватель, дернувшись всем телом, сползет на дно окопа, так и не успев понять, что с ним произошло. А Смолин сделает на ложе своей винтовки новую зарубку и опять замрет в ожидании.
6
...Машину тряхнуло, и все пропало: снежное поле, снайпер, убитый немец. Проскочив какую-то деревушку, мы выехали на пригорок и начали спускаться в широкую долину, выстланную рыже-зелеными коврами хлебов. Где-то здесь, по этой дороге летом 1944 года шла колонна солдат. Шла в полном боевом — с винтовками, автоматами и пулеметами. Через плечо скатки, за спиной туго набитые вещмешки, на поясе саперные лопаты, брезентовые подсумки с патронами и гранатами. Впереди в выцветшей фуражке шагал капитан с орденом на груди. Капитан был чем-то взволнован и озабочен.
Замыкал колонну усатый старшина — плотный, крутоплечий детина с полным набором медалей. Он придирчиво поглядывал на солдат, время от времени бросая им какие-то команды. Со стороны могло показаться, что не капитан ведет строй, а старшина гонит его куда-то вместе с капитаном.
Впрочем, в то время здесь вряд ли у кого мог возникнуть вопрос, куда идут солдаты. Конечно же на фронт! Хотя грохота боя уже не было слышно, но близость фронта еще ощущалась. По дорогам на Запад шли танки, артиллерия, автомашины с боеприпасами, продовольствием и прочим военным снаряжением. Пехота теперь в основном тоже на машинах двигалась. Однако можно было еще встретить солдат и в пешем строю. Вот как этих, что глухо дробят сапогами обочину, подгоняемые усатым старшиной-великаном.
— Поод-тянись! — с напускной строгостью весело покрикивал он на солдат. — Щукин, опять шкрябаешь? Подумал бы, где я завтра буду чинить тебе сапоги? Смолин, не вижу исторической торжественности на вашем лице. Забыли, куда мы идем? — И опять зычно: — Пооод-тянись!
Невысокий, но уже раздавшийся в плечах, с выгоревшими светлыми бровями на скуластом, веснушчатом лице, Александр Смолин тряхнул на спине мешком, словно отмахнулся от старшины, продолжал идти с недовольным видом. Ему вовсе не хотелось изображать на своем лице «историческую торжественность!» Во-первых, он не артист, чтобы изображать, а во-вторых, его мучила совесть. Ему казалось, что обгоняющие их на машинах солдаты смотрят на него укоризненно: что, мол, отвоевался, пограничником заделался? Кому сейчас нужна твоя граница, от кого ты ее собираешься охранять — от нас, что ли?
Смолина раздражала бодрая болтовня старшины. «Радуется, усатый черт, что жив остался, — нехорошо подумал он о старшине. — Небось, уже отписал своей Марфе, что скоро вернется к ней целым и невредимым, а те вон артиллеристы, что спешат на фронт со своими пушками, еще неизвестно, останутся в живых или нет».
В который раз уже за эти дни он ругал себя в душе за то, что не попросился тогда, чтобы оставили при полку. Друг, с которым они призывались вместе, пишет, что воюет теперь в Польше и что полк, по всей видимости, выйдет «прямо на Берлин». «Может, и я дошел бы до Берлина, кабы посмелее был, — вздохнул Смолин. — А теперь придется торчать в тылу вместе с запасниками».
Сзади послышался нарастающий гул самолетов. Над головой с грохотом пронеслись наши штурмовики и растаяли в синем небе. «Сейчас дадут фрицам жару», — загоревшимся взглядом проводил Смолин самолеты и загрустил еще больше. Вспомнил, как до войны, когда еще учился в школе, мечтал стать летчиком. Таким, как Чкалов, Громов или Коккинаки. Тогда об этом мечтали все мальчишки его возраста. Почти над каждым двором торчал длинный шест, а на нем деревянный аэропланчик с жестяным пропеллером. В ветреные дни чуть ли не все село дребезжало от вертящихся жестянок.
Началась война, и все мечты оборвались. Отец Саши — Николай Иванович Смолин — председатель колхоза села Большое Болдино, где когда-то находилось родовое имение Александра Сергеевича Пушкина, в числе первых получил призывную повестку. На другой день после его отъезда на фронт Саша чуть свет отправился на сенокос. Встал рядом с внезапно постаревшей матерью и начал косить траву. А деревянный самолетик гремел над опустевшим двором, словно рвался в хмурое, затученное небо.
Осенью Наталье Матвеевне Смолиной пришлось собирать на фронт сына. Настал и его черед.
На призывном пункте военком, оглядев худую, угловатую фигуру Смолина, со вздохом спросил:
— Куда же мне тебя направить, сынок? Говори, в какие войска хочешь?
Что б ему произнести вслух то, о чем он подумал в тот миг, возможно его и направили бы в школу каких-нибудь авиационных специалистов. Был бы Александр Смолин, если не летчиком, то по крайней мере радистом. А уж воздушным стрелком — наверняка. Стрелял он отлично. Не то что утку — дикого голубя из охотничьего ружья сбивал с первого выстрела. Но он то ли не посмел сказать, то ли почуял своим добрым, отзывчивым сердцем, что нельзя соваться с просьбами в такую пору. Скорее всего последнее, поэтому, пожав плечами, проокал:
— Смотрите сами, товарищ подполковник. На фронт, поди, скорее надо?
— Да, брат, надо, — покосившись на тоненькие, почти совсем еще детские запястья рук новобранца, снова тяжело вздохнул военком.
Обрубком левой руки неловко, видно, еще не привык, подполковник прижал на столе листок бумаги и написал: «В пехоту».
Пройдя курс обучения одиночного бойца, Смолин оказался на фронте. Перед тем, как стать снайпером, он охранял мост через какую-то речку, которую немцы часто обстреливали из дальнобойных орудий. Потом стоял часовым у полевого узла связи, а после роту, где он служил, послали на борьбу с вражескими шпионами и диверсантами, сбрасываемыми ночью на парашютах.
Однажды он так ловко подкрался (пригодились охотничьи навыки) к диверсантам, что те не успели схватиться за оружие. Подбежавшие солдаты увидели такую картину: на поляне стоят два немецких парашютиста с поднятыми руками, а рядом, бледный, как полотно, Смолин держит над головой гранату. На поясе у парашютистов пистолеты, у ног автоматы и сумки со взрывчаткой.
Когда диверсантов обезоружили, Смолин медленно опустил руку, вытер со лба пот и обессиленный опустился на траву.
— Что с тобой? — спросили его товарищи.
— Теперь ничего, — выдавил он улыбку. — Хорошо, что вы подбежали, пока они, — кивнул Смолин в сторону диверсантов, — не успели очухаться... Граната... кольцо забыл выдернуть...
— Как же это ты?
— Да вот так. Опомнился, когда замахнулся. В левой руке карабин... Не мог же я его бросить? И от этих паразитов глаза отвести боюсь: а ну, как выхватят пистолеты?.. Вот какое дело получилось.
Возможно, этот случай вспомнили, когда отбирали солдат для погранвойск. Парень, мол, смелый, ловкий, находчивый, на границе такие нужны. А, может, по другим каким соображениям. Как бы там ни было, а только направили Смолина на восток на формирование, а оттуда вот сюда.
Колонна, в которой он теперь шел, свернула с дороги и направилась по проселку в сторону видневшегося вдали леса. Миновав одинокий, заброшенный хутор, вышли на какое-то поле, поросшее мелким кустарником.
Капитан поднял руку, а старшина тут же подал команду приставить ногу.
— Товарищи пограничники, — торжественно объявил капитан. — Мы прибыли на линию государственной границы Союза Советских Социалистических Республик, которую с этой минуты снова берем под охрану. Завтра начнем знакомиться с участком, а сейчас — выставить часовых и всем окопаться.
«Лучше бы приказал просушить портянки, — скривил губы Смолин. — От кого окапываться — от зайцев? Да и тех не видно, фрицы всех перестреляли».
Не успел он так подумать, как кто-то крикнул. Кажется, капитан:
— Застава, к бою!
Из леса выскочили какие-то люди и начали обстреливать усталых, еще не остывших от долгого марша солдат.
Развернувшись в цепь, пограничники открыли огонь. Ударили пулеметы, захлопали винтовочные выстрелы, дробно застучали автоматы.
— За мной, в атаку, впере-е-ед! — поднялся во весь рост капитан.
— Урра-а-а-а! — первым подхватил старшина и бросился за капитаном.
Смолин бежал к лесу. В левой руке — карабин, в правой — граната. На опушке швырнул ее в чащу,-упал в какую-то яму, скорее всего в старую воронку от бомбы или крупнокалиберного снаряда.
«Фьють, фьють!» — одна за другой просвистели над головой пули. Смолин сорвал с головы пилотку, надел на штык и высунул из воронки. А сам приподнялся на локте, щупает глазами лес, ищет, откуда стреляют.
«Фьють, фьють!» — свистят пули, но пилотка висит на штыке нетронутой.
«Плохой стрелок, — отметил Смолин. — Ага, вон ты где! Сейчас я тебе покажу, как надо стрелять».
Только начал прицеливаться, как из-за дерева, что стояло метрах в пятидесяти от воронки, выскочил человек в черном пиджаке, подпоясанном широким солдатским ремнем, в крестьянской войлочной шляпе и опрометью бросился в глубь леса.
И Смолин не выстрелил. Он привык стрелять по фигурам в касках, в военной форме мышиного цвета — по гитлеровским солдатам. А этот...
«Может, тут ошибка какая? — подумал он в ту минуту. — Может, это партизаны, принявшие нас за немцев?»
Позднее он узнает, что это за «партизаны». Узнает, когда увидит повешенную в селе учительницу, зарубленного топором председателя сельского совета, расстрелянных детей участкового милиционера, изуродованного до неузнаваемости своего старшину-великана — человека доброго, заботливого и отважного, когда сам получит бандитскую пулю. И Смолин возненавидит их больше, чем немцев. В конце-концов, не каждый немец был фашистом, не каждый шел на войну с нами по доброй воле. Были и такие, которых гнали силой. Этих же кулацких выродков в мягких цивильных шляпах никто не гнал в банды, они шли в них сами, снедаемые звериной ненавистью к Советской власти. В тот год их много шаталось по глухим лесным трущобам. Они нападали на мирные села, терроризировали население, еще не успевшее прийти в себя от вражеской оккупации, жгли, грабили, убивали. Нередко, нашкодив где-нибудь, они стремились укрыться за кордоном. Граница тогда была еще не оборудована, охранять ее было очень и очень трудно.
— Нам бы хоть пару служебных собак, — вырвалось как-то на боевом расчете у начальника заставы, — мы бы этих гитлеровских прихвостней пачками ловили.
Некоторые банды были довольно многочисленны. Отступая, гитлеровцы снабдили их оружием, боеприпасами, продовольствием и даже своими «инструкторами», «советниками» и прочими «полномочными представителями». Как правило, это были эсэсовцы в чине офицеров и даже генералов. Одного из них убил Смолин.
Генерал при всех своих крестах и прочих регалиях ехал на машине во главе банды. Началась перестрелка, и Смолин уложил генерала с одного выстрела. Шофер бросил машину и удрал. Бандиты тоже все разбежались, а генерал остался. Когда пограничники приблизились к машине, оттуда послышалось злобное рычание. Огромная овчарка служила даже мертвому хозяину и никого к нему не подпускала.
Кто-то предложил застрелить собаку, но Смолин запротестовал.
— Обожди, — сказал он солдату, который уже снял с груди автомат. — Это же собака, животное, а не гитлеровский генерал. Зачем ее убивать? Она может еще нам послужить.
Потом его не раз спрашивали товарищи:
— Скажи, Сашко, о чем ты думал, когда шел к машине брать эту овчарку?
— Ни о чем.
— Но ведь она могла броситься и вцепиться тебе в горло?
— Могла, конечно.
— Силен мужик! У тебя что, были собаки? Знаешь, как с ними обращаться?
— Кабы знал!.. — вздыхал Смолин. Он долго бился над тем, чтобы приручить генеральскую собаку — ничего не получилось. Сначала думал: все дело в том, что овчарка не понимает русского языка, и даже выучил несколько немецких слов, но и это не помогло.
— Тупа, как Геринг, — заключил наконец Смолин и уже начал подумывать, куда бы ему сбыть свой трофей.
— Давай мы ее поменяем, — предложил сержант — новый старшина заставы. — Тут у одного местного жителя есть настоящая пограничная собака. В сорок первом году заставский инструктор на сохранение ее оставил. Ранен, говорят, был, не хотел уходить, пока собаку не пристроил. Теперь она на цепи: хлев караулит. Я пытался ее забрать, да дед выкуп требует. Я, говорит, ее три года кормил, так что гони монету. Жадный.
В тот день Смолин и сержант свели своего «немца» в село и возвратились на заставу с другой овчаркой. Попробовали поставить на след — не идет, за три года отвыкла. Нужно было тренировать собаку заново, но как — Смолин не знал.
Потом с этой собакой вышла целая история. Александр съездил с ней на курсы, там Дику — так звали собаку — восстановили утраченные навыки, и он стал хорошо брать любые следы, решительно набрасывался на нарушителей, сбивал с ног и рвал беспощадно, если враг продолжал сопротивление.
Однажды Смолин гнался за главарем банды. Тот яростно отстреливался, а Смолин хотел взять его живым. И вдруг бандит затаился. Где, в каком месте — попробуй определи ночью. Наступила самая ответственная в таких случаях минута, когда надо решать, как поступить дальше — продолжать идти по следу с собакой или пустить ее одну. Ситуация, как в той сказке: прямо пойдешь — смерть найдешь, налево пойдешь — коня потеряешь, направо повернешь — ничего не найдешь. И долго стоять на распутье тоже нельзя — время упустишь. А если это только тебе показалось, что враг затаился, а на самом деле, воспользовавшись твоим замешательством, улепетывает во все лопатки?
Но бандит поступил совершенно иначе. Прекратив стрельбу, он пошел навстречу пограничникам. Если бы не ветер, собака, конечно, учуяла бы его приближение и предупредила Смолина. Ветер не только относил запах приближавшегося человека, но и заглушил во тьме его шаги. Бандит появился перед Смолиным внезапно и вскинул правую руку. Дик с хрипом бросился вперед. Грянул выстрел. Острые клыки овчарки впились в руку бандита. Слышно было, как глухо стукнулся о землю выпавший пистолет...
Пуля рассекла кожу на голове собаки, пробила ухо. На заставе Смолин залил раны иодом, принес из кухни миску молока и поставил перед Диком. А через несколько дней, когда раны поджили, выпустил его погулять. И Дик исчез. Где только не искали пограничники свою лучшую собаку. Ходили к деду, у которого Смолин выменял ее на генеральскую овчарку, спрашивали многих сельчан. Все напрасно: Дик будто в воду канул.
На заставе высказывались разные предположения: одни говорили, что собака могла подорваться на мине — в лесу их попадалось еще немало; другие подозревали ее в «любовных похождениях» и советовали обследовать дальние села.
Кто-то даже сказал, что Дик мог убежать за границу и что надо через погранкомиссара запросить власти соседней державы.
— Чего там запрашивать, — сердито сказал Смолин.
Отсутствие на заставе опытной собаки, какой был Дик, сразу сказалось: пограничникам стало труднее вести борьбу с нарушителями. А те будто знали это и с каждым днем лезли все нахальнее.
И вот однажды после очередной стычки солдаты сообщили Смолину, что видели у бандитов собаку, похожую на Дика.
— Чепуха, такого быть не может, — решительно отмел Смолин. — Где это видано, чтобы собака ни с того ни с сего изменила человеку?
Но вскоре сообщение подтвердилось. Трудно сказать, как бандитам удалось сманить овчарку, но факт оставался фактом: Дик оказался в банде и исправно ей служил. Он предупреждал бандитов о приближении пограничников, наводил их на наши наряды. Однажды Смолин рискуя жизнью пытался переманить Дика обратно к себе, свистел ему, звал, но он не послушался. И тогда Александр вынес ему смертный приговор и в очередной стычке с бандитами застрелил Дика.
На заставе появилась новая ищейка — Аргон...
Обо всем этом мне стало известно из рассказов самого Смолина и его товарищей. И теперь, по дороге на границу, куда я спешил, чтобы самому увидеть в деле знаменитого следопыта, передо мной отчетливо, как на экране, прошла вся его жизнь, полная тревог и опасностей.
До границы оставалось не более двух километров, когда мы повстречали машину начальника отряда. Александра Николаевича в машине не было. На мой вопрос, где он, полковник ответил:
— Старшина Смолин идет по следу.
Михаил Абрамов
УЧЕНИК НИКИТЫ КАРАЦУПЫ
У Нели было хорошее настроение. И не только оттого, что после долгих холодов и дождей день выдался солнечным, ласковым. Это, конечно, имело значение, но ее радовало другое. Она шла рядом с мужем и без умолку рассказывала ему о своих делах, словно хотела наговориться на целую неделю. У них нередко выпадают такие недели, когда они не только не обмолвятся словом, но просто не видят друг друга. А сегодня Миша после завтрака пошел в парк гулять с Томой. Неля сразу же побежала в кинотеатр и купила билеты на вторую серию «Графа Монте-Кристо». Они идут по центральной улице города. Встречаются люди, приветливо здороваются. Неля горда и счастлива.
Вот и кинотеатр. У подъезда толпа. Вторая серия идет первый день. Неля вытащила из кармана билеты, уточнила места. Но Миша не взглянул на них. Он наклонился к уху и тихо спросил:
— Нет ли поблизости кого-либо из наших знакомых?
— Что, соскучился?
— Хочу подарить билет...
— Ну вот!
Он спокойно посмотрел на жену и мягко попросил:
— Не сердись. Что же делать, если я такой добрый...
Неля улыбнулась шутке. Она поняла все. Мишу нельзя ни упрекать, ни упрашивать. Это было бы бесполезно.
— Хорошо, — сказала Неля, — я подарю твой билет. Жаль, что не посмотришь вторую серию. Ведь ты её ждал.
— Спасибо! — он поцеловал жену в щеку, и она даже не могла уловить, в какую сторону он повернул, когда вышел с площади на улицу.
Он шагал быстро, боясь потерять из виду широкую, почти квадратную спину в черном габардиновом пальто. «Вот он, мой граф Монте-Кристо, — сердился Кублашвили. — Черт бы его побрал, заставил Нелю скучать!»
Квадратная спина скрылась за поворотом. Кублашвили уже знал почти наверняка, куда пойдет человек в габардиновом пальто. В конце липовой аллеи Кублашвили встретился с майором Дудко. Они поздоровались.
— Извини, старшина, — сказал Дудко, — тороплюсь в кино. И жена там ждет.
— Александр Михайлович, часовщик опять появился, — сообщил Кублашвили. — Может, что подскажете?
Дудко остановился. Он глядел на Кублашвили молча и серьезно, соображая, что же ему посоветовать.
— Вот что, — сказал он после раздумья, — ты, старшина, иди в ювелирный, а я пойду в универмаг. Заведем побольше будильников на семнадцать тридцать. Как думаешь, будет он покупать будильники?
— Обязательно будет, — обо всем догадался Кублашвили. — Вместе с золотыми часами наберет и будильников.
— Прах с ним, с этим Монте-Кристо, — рассмеялся майор. — Устроим лучше шутку с живым иностранным графом...
Поезд отходил в семнадцать сорок пять.
Человек с широкой, квадратной спиной был необыкновенно весел и беззаботен. В вагоне он знакомился с соседями, угощал ребятишек и женщин конфетами. На его столике одна бутылка из-под шампанского была уже пустая, вторая опорожнена наполовину. Черное габардиновое пальто висело на плечиках, а его хозяин сидел в элегантном сером костюме. Он взглянул на часы, густым баритоном проговорил:
— Через пятнадцать минут помашем рукой гостеприимному городу!
Прошло еще несколько секунд, и вдруг за обшивкой стенок и потолка вагона резко зазвенели будильники. Пассажиры недоуменно взглянули друг на друга. Один из них сказал:
— Спать не легли, а уже будят. Удивительно...
Человек с квадратной спиной вытер платком лоб. Лицо его мгновенно стало белым, снова покрылось испариной. Служащий таможни подошел к нему и вежливо попросил:
— Будьте любезны, достаньте свои ящики с часами. Чтобы не задерживать поезд, надо поторопиться.
Майор Дудко и старшина Кублашвили стояли здесь же, в вагоне. Человек в сером костюме взглянул на пограничников.
— И Миша здесь, — сокрушенно проговорил он. — Значит, препираться бессмысленно. Миша все знает...
Вскоре после этого эпизода я беседовал с офицерами и сержантами подразделения, в котором служит Кублашвили. И удивительное дело — о чем бы ни говорили они — обязательно советовали написать о его делах и подвигах.
Однако самого старшину не мог увидеть несколько дней. Каждое утро приходил в двухэтажный домик. Мне говорили, что Кублашвили где-то на железнодорожных путях, куда прибывают и откуда отправляются поезда. Я поднялся на виадук. На широком пространстве от вокзала до диспетчерского поста стояли, двигались, лязгали буферами вагоны. На платформах сверкали свеженькой краской «Волги», «Москвичи», комбайны, тракторы, разные станки, высоко поднимались деревянные ящики, контейнеры, отливали матовым блеском рельсы, стальные листы, трубы. Здесь, на пограничной станции, как в фокусе, была видна могучая экономическая сила нашей страны, её торговые связи с другими странами мира.
Мне казалось, что старшину Кублашвили я узнаю сразу же. Грузин — он приметный повсюду: черные глаза, холеные усики, быстрый, легкий в движениях. Такого нетрудно отличить от других.
И опять — в который раз — пришел в двухэтажный домик. Здесь шло совещание офицеров и сержантов. Один из офицеров шепнул:
— Вон стоит Кублашвили. Он после ночной смены, так что сможете с ним поговорить.
Я присмотрелся к пограничнику, стоявшему у окна. Он был небольшого роста, утомленное смуглое лицо было спокойно. Никаких холеных усиков, никакой геройской легендарности. Обыкновенный рабочий человек в темно-синем замасленном комбинезоне, усталый после бессонной, напряженной ночи.
Поздоровавшись, Кублашвили с чуть заметным акцентом сказал:
— Извините, мне необходимо зайти домой умыться и немного поесть.
— Вечер у вас свободный?
— Почему вечер?
— Чтобы отдохнуть.
— Отдохнуть всегда успею, — сказал он. — Вечером может случиться всякое. Приду тотчас же, как поем и умоюсь.
После этого со старшиной Кублашвили мы встречались много раз. Он всегда приходил в штаб в условленное время — минута в минуту. Беседовали в тихой комнате, бродили по улицам города, поднимались в вагоны и на локомотивы поездов, прибывающих в нашу страну из-за границы. Рассказывал он спокойно и сдержанно, как о деле трудном, интересном и очень необходимом здесь, на пограничной станции. Его рассказы я старался записать как можно подробнее и донести их до читателя, считая, что ничего не нужно к ним прибавлять и придумывать.
Вот они, рассказы старшины Кублашвили.
Первый нарушитель
Обстановка в то время, сразу же после окончания войны, на западной границе была исключительно сложной, напряженной. Подразделение прибыло сюда вместе с наступающей армией. Пограничники громили фашистов, очищали от них советскую землю от Днепра до самого рубежа. Мы прибыли с Дальнего Востока, где получили хорошую подготовку, крепкую закалку, были воспитаны на боевых традициях героев хасанских боев.
Острых схваток с врагами в те дни было немало, но хочется рассказать об одной, которая имела серьезное значение для моего формирования как пограничника. Ведь самое главное — не растеряться в сложной обстановке, найти верное решение и победить врага. Если ты способен на это, то ты солдат настоящий, надежный защитник границы. Схватка с врагом, победа над ним — экзамен на зрелость.
В полночь, точнее — в ноль тридцать, я и солдат Николай Нуждин получили приказ выйти в район железнодорожного моста и там до утра нести службу. Ночь была сырая, темная. Густыми, крупными хлопьями валил снег, слепил глаза. По земле идешь, как по вате — ни шороха, ни шума. И видимости никакой: все вокруг завешено серым пологом. Снег и снег. В трех шагах ничего не видно. Расположились на месте. Напряженно слушаем, вся надежда только на слух.
Приказал Нуждину выдвинуться вперед метров на десять. Начальник заставы нас предупредил, что появление нарушителя в эту ночь почти вероятное. И будет он вооруженным, очень опасным. Умеет в темноте поражать цель с первого выстрела.
Лежали тихо, плотно прильнув к земле. Лежали так больше трех часов. Устали, затекли мышцы, пересохло в горле. И вот наступило предрассветное время — самое трудное, когда одолевает сон, свинцом придавливает к земле. А темнота все сгущается и сгущается перед рассветом. Она — надежный союзник нарушителей границы.
Лазутчик прошел, пригибаясь, рядом со мной. Его выдали черные сапоги. На сероватом пологе снега они мелькнули заметными пятнами. Нарушителя я пропустил мимо себя. Он оказался между мной и Нуждиным. Мы крикнули почти одновременно, огорошили его. Кинулись к нему и смяли. Маузер и несколько магазинов с патронами Нуждин выхватил одним рывком. Это был сильный, смелый солдат. Хорошо охранять с ним границу.
Вот таким было мое первое столкновение с врагом на западной границе. Вернее, это первый вооруженный нарушитель. До него мы задержали с Николаем Нуждиным пять, но без оружия. В ту сырую, снежную ночь выдержали экзамен на зрелость.
Гильза и Балет
На той заставе служил один год. Потом увлекла меня, пожалуй, самая интересная работа для пограничника — дрессировка овчарки. Но в этом деле без специальных знаний, без изучения опыта серьезных успехов не добьешься. Меня направили в школу служебного собаководства.
Школа помещалась в бывшем имении какого-то крупного помещика. Но нас, приехавших с границы солдат, обрадовало не столько то, что здесь все добротное — учебные классы, вольеры, казарма, — а то, что начальник школы — знаменитый следопыт Никита Федорович Карацупа, которому за его необыкновенные подвиги присвоено звание Героя Советского Союза.
Всего не передать, чему он нас научил, но главное состояло в том, чтобы мы были терпеливыми в тренировке собак, настойчивыми в учебе. Занятия он проводил всегда на местности, в самой сложной обстановке. Это вырабатывало выносливость, находчивость и силу. Первое время мы никак не могли сравняться с Карацупой, хотя по годам он нам годился в отцы. Наметит маршрут преследования нарушителя границы по лесам, оврагам, горам и раньше всех выйдет к финишу. Мы отстаем от него. Было всегда стыдно в таких случаях.
Иногда на большое расстояние хотелось поехать на машине или поплыть на лодке. Карацупа говорил:
— Пешком, ребятки, только пешком. Пограничникам на машину садиться грех...
На заставы Карацупа отправлял из школы надежных защитников границы.
Меня, скажу откровенно, на первых порах постигла неудача. Может, я сам был виноват в этом, но молодая собака по кличке Гильза не отличалась ни остротой нюха, ни яростью. Потом стала часто щениться и окончательно утратила качества розыскной собаки. Я мучительно переживал свою неудачу.
На заставе была еще одна собака — пес Балет. Её вожатый сержант Зимин стал плохо относиться к делу, а потом и совсем задурил парень. Без спроса и разрешения начал ходить на хутор, завел там возлюбленную. Привяжет Балета к изгороди, несмотря на дождь и холод, а сам — в хату. Возвращался от возлюбленной поздно.
Балет стал косо на хозяина смотреть, а потом совсем возненавидел. Не подпускал к себе, зубы скалил, а останется, бедняга, в одиночестве — скучает, скулит жалобно. Работать перестал Балет: раньше брал след пятнадцатичасовой давности, теперь — только трех. Зимина разжаловали, наказали. Получил то, что заслужил...
В работе с Балетом мне пригодились наставления Карацупы. Несмотря на то что у этой собаки я был вторым хозяином, довольно быстро заставил подчинять её своей воле, снова вернул ей утраченные качества. Это была крупная, сильная собака, большая умница. Положишь, бывало, вещи — будет и целую неделю охранять. Но никого не тронет, если руку к вещам не протянешь.
С Балетом мы задержали больше двадцати нарушителей границы. Это были опасные, хитрые враги, которым удавалось где-то прорваться через границу на других заставах, и ловили мы их уже далеко в тылу. Нередко назначали меня в операции, проводимые штабом отряда. За короткое время Балет стал лучшей розыскной собакой.
И вот приходится вспоминать самое горькое, самое тревожное, что пришлось тогда пережить. Прошло много лет, но это не забывается. Поручили мне конвоировать на суд опасного преступника. Когда вошли в камеру, то увидели, что его нет. Он убежал, и как мы определили — уже давно, часов пять-шесть назад. Преступник сделал подкоп под стену. Шла сильная метель. Нигде видимых следов обнаружить не удалось, но Балет все же напал на них.
Сначала мы бежали полем, потом лесом. Снег и темнота слепили глаза. Путь преградила река. Льда нет. С берега на берег перекинуто бревно. Оно занесено снегом, обросло льдом. Балет прямо с ходу — на бревно, я — за ним. На середине бревна Балет поскользнулся и слетел в воду. Я сумел удержаться и с другого берега помог Балету вылезти на кручу. Обтер его, обогрел полами полушубка — и опять на след врага. Бежали еще больше десяти километров. Преступника на суд приконвоировали...
Но Балет заболел. Что только я ни делал, чтобы спасти его. Каждый день утром и вечером ходил на ферму за парным молоком. Накипячу, накрошу булки — Балет немного поест и опять голову клонит. Долго боролся за его жизнь, однако спасти не смог — сильно он простудил легкие.
Горько и долго переживал я разлуку с моим верным четвероногим другой. Около трех лет служил еще в том отряде. И всегда — по какой тропе ни пойду, что ни делаю, все думаю о Балете, вспоминаю, как он помогал нам охранять границу. Свой опыт работы с Балетом передавал молодым пограничникам. В этом находил душевное успокоение. Так продолжалось до того дня, пока не назначили на новую и совершенно не знакомую мне работу.
Некоторые сомнения
Погожим августовским днем прибыл я в большой город. Широкие прямые улицы, парки, липовые и каштановые аллеи вдоль ровных чистых тротуаров, универмаги, рестораны, гостиницы, многоэтажные дома — все это было для меня непривычным, даже пугающим. Восемь лет служил на пограничных заставах, жил в лесах, на берегах тихих рек и озер. Город сразу огорошил шумом и многолюдием.
Я был убежден, что настоящее дело для пограничника только там, на заставе, на самом рубеже страны.
Однако после ознакомления с работой на контрольно-пропускном пункте настроение изменилось. Увидел, как надо быстро поворачиваться, какой сообразительности и находчивости требует здесь служба от пограничников. На заставе, можно сказать, бдительность проявляется в чисто физических свойствах — хорошем слухе, обостренном внимании, выносливости, стойкости. А тут дело имеешь с иностранцами, официально приехавшими в нашу страну. Надо быть вежливым, дружелюбным к людям и в то же время строгим, неподкупным в выполнении своих обязанностей. Кроме того, здесь надо знать сложную технику, устройство современных вагонов, локомотивов, тепловозов и многое из того, что они везут...
Моим первым учителем здесь был Филипп Ильич Ганьков.
Этот человек с первого взгляда внушал к себе глубокое уважение и доверие. Среднего роста, коренастый, с седыми, совершенно белыми висками. Но Филипп Ильич подвижен, расторопен, как юноша, глаза его всегда горели живым огнем, все он делал с охотой и боевым задором. Вскоре я узнал, что советское правительство наградило старшину Ганькова орденом Красного Знамени и орденом Ленина, что он сын рабочего, в молодости сам работал на шахте. В жизни мне везло на хороших учителей: там был знаменитый Карацупа, здесь — настоящий мастер своего дела, уважаемый всеми человек Филипп Ганьков. Когда я познакомился с ним близко, увидел его работу, услышал его рассказы о борьбе с контрабандистами и шпионами, моим сомнениям пришел конец. Да, здесь — на КПП — граница настоящая, сложная, тут есть где приложить свои силы!
— У пограничника на капэпэ, — говорил Филипп Ильич, — глаз должен быть точным, как выстрел снайпера. Снайпер с первого выстрела разит врага, так и мы безошибочно должны отличать контрабандиста и шпиона от честного человека. Если в этом промахнетесь — спуску не дам.
Несколько лет проработал я рука об руку со старшиной Ганьковым, во всем присматривался к нему. Это был настоящий чекист-дзержинец — человек с горячим сердцем, холодной головой и чистыми руками. И умер он, как истинный дзержинец, — на боевом посту.
После смерти Филиппа Ильича я взял на себя как бы душевную обязанность — так же самоотверженно, беспощадно вести борьбу с контрабандистами и шпионами, чтобы наша большая пограничная станция — ворота в государство — была недоступна для врагов. Здесь я работаю уже много лет, и когда офицеры говорят, что я и мои ученики достойно продолжаем боевые традиции старшины Филиппа Ганькова, мне очень приятно. Много раз нам приходилось выдерживать сложные испытания, что называется, «скрестить шпаги» с опасными контрабандистами.
Ржавая кочерга
Однажды я приметил возле котла отопительной системы поезда кочергу с ржавыми пятнами на том конце, которым шуруют в топке. «Почему же кочерга заржавела? — подумал я. — Ведь каждый день её в огне обжигают». Но к кочерге не прикоснулся, взглянул и всё. Был почти уверен в том, для чего предназначена эта кочерга. У других котлов такой большой, ухватистой кочерги видеть не приходилось, а тут стоит, да еще не у топки, а у лесенки, в стороне.
Поднялся на верх главного резервуара воды, открутил барашки и приподнял крышку люка. Кочегар внизу стоит. Вижу — лицо его спокойно. Потом я понял, почему он так хладнокровно относился ко всему, что я делал. Система этого котла очень сложная. В резервуаре часто поставлены вертикальные стенки вдоль и поперек, а они в свою очередь несколько раз пересечены горизонтальными днищами с отверстиями. Сделано это для того, чтобы во время хода поезда вода в резервуаре не раскачивалась, не била в стенки. Её сила может оказаться столь огромной, что сорвет с креплений котел, вызовет аварию поезда.
Эти сложные отсеки в резервуаре контрабандисты решили использовать в своих целях.
Опустил я контролерский крючок в люк, ощупываю один, другой, третий отсек, вожу им в воде.. Вдруг что-то зацепилось. Чувствую, что предмет не очень большой, но захватить его не могу, соскакивает крючок. Говорю кочегару:
— Дайте вашу кочергу.
Он подает, а сам смеется.
— Зря потеешь, крючок твой за стенки цепляется...
Я сунул кочергу в тот угол, где предмет попадался. Двигал, двигал — пусто, словно там и не было ничего. Передохнул малость. Повернул кочергу и неторопливо повел по днищу в самый угол. И тут она так зацепилась, что сдвинуть не могу.
— Помогите тащить, — говорю кочегару, — что-то очень тяжело...
Он поднялся на лесенку.
— Стенку зацепил, — смеется. — Вот поломаешь котел, отвечать придется.
Хладнокровие его не покидало. Этот человек отличался завидным самообладанием. Взялся за кочергу, и мы вместе потянули ее. По днищу отсека медленно, с трудом что-то двинулось. Тут мой невольный помощник соскочил с лесенки, встал к стенке вагона, замер. Лицо бледное.
Мне хотелось, чтобы он все-таки помог вытащить этот загадочный груз, но черта с два помогут такие!
Вытащили мы груз с солдатом Петровым. Что бы выдумали — железный контейнер! Крышка его положена на резиновую прокладку, винтами прикручена. Снизу на днище привинчены два груза, да таких, что одному человеку и не поднять. Контрабандист рассчитывал, что контролер, если и обнаружит контейнер, то отступится от него, примет его за внутреннюю стенку отстойника. Но просчитался. Да и кочерга его подвела. Он, видимо, полагал, что штука эта безобидная. Кто на нее обратит внимание?
Контейнер оказался набитым контрабандными товарами.
Винты и кислота
Все мы любуемся красотой и добротностью внутренней отделки пассажирских вагонов. Никель, алюминий, нержавеющая сталь, пластмассы, лавсановые ткани, искусственная кожа не хуже сафьяна или шевро, поролон, стеклопластики. Все это создает уют, удобство для человека, отвечает нашему эстетическому вкусу.
Но контрабандистам нет никакого дела до красоты. Они могут, не смущаясь, отодрать обшивку, разрезать мягкую мебель, снять металлические или пластмассовые детали. Тайник с контрабандой может оказаться в любом месте вагона и локомотива.
Нам удалось раскрыть немало тайников контрабандистов только по чуть заметным царапинам на различных винтах и шурупах. Например, на тех, которыми прикреплены плафоны электрического освещения. Именно чуть приметные царапины однажды насторожили меня — вагон новенький, а к шурупам уже отверткой прикасались?
Снял плафон, а там глубокий тайник оборудован. Вытащили мы из него девяносто шесть отрезов дорогого материала на вечерние дамские платья. Вот тебе и на — горел плафон для людей мягким успокаивающим светом, а с обратной стороны его, в темноте, лежало такое богатство иностранных спекулянтов!
Контрабандистам не понравилось наше пристрастное внимание к шурупам и винтам. После этого они стали делать так: если притронутся к шурупу отверткой, то обязательно протравят его кислотой. На нем сразу же образуется ржавчина. Расчет простой: если шуруп ржавый, значит, к нему не прикасались. Это успокоит контролера, и он пройдет мимо.
Такую ржавчину нетрудно отличить от настоящей, которая на металле нарастает медленно, прикипает крепко, глубоко въедается. Обманная ржавчина образуется сразу, а потому лежит на поверхности, как корочка. Надавишь на нее отверткой — и она отскакивает чешуйками.
Но некоторые наши контролеры не учитывали этого. Прибывший поезд я осматривал вместе с солдатом Петровым. Мое внимание привлекли винты, которыми прикручена верхняя планка над оконной рамой. Стою, смотрю на эти винты, думаю. Петров говорит:
— Товарищ старшина, зря время теряем. Видно, что винты ржавые. Никто их не трогал.
— Не торопись, Петров, посмотри повнимательнее, — советую солдату и вставляю в прорезь винта отвертку. — Сейчас увидим, какие они ржавые.
Сняли планку, заглянули в темную щель между обшивками стенки вагона, посветили фонариком.
— Вот так ржавые! — удивился Петров. Покачал головой и стал доставать со дна этой щели запрятанную контрабанду...
На тендере
На контрольно-пропускном пункте служба нередко требует тяжелого физического труда, железного упорства. Поднялся я в тендер прибывшего из-за границы паровоза, встал с краешка и смотрю — нет ли чего в угле. Смотрел, смотрел, приглядывался и приметил, что в передних углах тендера, ближе к паровозу, уголь в трех местах взбугрился. Во время хода поезда уголь от вибрации и ритмичной качки выравнивается на тендере, точно по линейке. Все утрясется в пути, каждый комок на свое место уляжется. А тут три бугорка выпирают.
Проверил я эти места щупом — ничего нет. А самого сомнение берет, так сердце и гложет. Но не станешь же уголь на землю с паровоза сбрасывать. Это работа большая, да и времени у нас на неё нет.
Вспомнились мне в эту минуту земляки. Большинство из них — шахтеры, уголь всю жизнь добывают. Я хотя и не работал в шахте, но в штреки спускался не раз. И вот здесь, на паровозном тендере, решил воспользоваться опытом шахтеров. Слой угля был около двух метров. От заднего края тендера по самому дну стал рыть под углем тоннель в сторону паровоза, а затем сделал разветвление к тем местам, где выступали бугорки. Делал я это по шахтерским правилам — углублюсь немного и крепление поставлю. Уголь, выбранный снизу, высыпал тут же, в тендер. Так прошел под углем до самого паровоза.
И не обманулся. Контрабанда там оказалась малогабаритная, тщательно упрятанная — двадцать одна пара капроновых чулок, триста бритв, сорок одна золотая монета царской чеканки. Вот они три бугорка!
Все, что случилось за годы службы, описать невозможно. Пришлось встречаться с самыми невероятными, неожиданными ухищрениями контрабандистов. Вот, например, самая обыкновенная занавеска на окне вагона. Ну что в ней можно запрятать? Занавеска чуть скручена и, может, чуть туже, чем надо, внизу ремешком к стене прижата. Раскручиваю. В занавеску, во всю её длину, аккуратно вложен сверток шелковой ткани.
Или идут от вагона к вагону шланги и трубки системы экстренного торможения поезда. Опять же дело обычное. Внутри этих трубок должны быть усики для распределения пара. Но заглянешь — усиков нет. Они вырваны. Значит, кому-то помешали. Продергиваешь в трубке раз, другой проволокой, она во что-то упирается. Нет, в трубку мусор не попал. Она плотно золотом забита! Бывает и так, что контрабандисты «усовершенствованием» техники занимаются. В одном вагоне я заметил, что отопительная система несколько сложнее, чем в других. От главной трубы ответвляется еще одна, на мой взгляд, совершенно лишняя трубка, и уходит концом в пол. Что же это, думаю, за «аппендикс» такой? Проверил, с обеих концов трубка закупорена, вода в нее не поступает. И этот «аппендикс» оказался полон золота. Мы его, конечно, удалили.
В одном из туристских поездов на кухне ресторана работали слишком веселые повара. На всю станцию пели они модные песенки, везде у них чисто, опрятно, готовят самые изысканные кушанья. Даже топливные брикеты и те уложили ровненько, один к одному, точно на показ выставили. Но заметил я, что веселые повара уголь для кухни с тендера паровоза таскают. Неудобно, конечно, это и канительно. Заинтересовался я ровными брикетами — и не зря. Под ними лежали свертки с шерстяными и нейлоновыми тканями на тридцать тысяч рублей... Вот тебе и модные песенки приветливых, беспечных поваров!
Все эти и другие факты подтвердили слова Филиппа Ганькова:
— У контролера глаз должен бить точно, как выстрел снайпера!
Загадочные гудки
Офицеры и сержанты нашей части задержали крупного валютчика. Мы догадались, что в городе орудует шайка опасных дельцов, но на след напасть не могли. По крупице накапливали факты, вели наблюдение, чтобы ударить без промаха.
Началось это так. Майору Дудко показались подозрительными гудки паровоза: чередовались они в каком-то странном сочетании — длинные и короткие.
Майор вместе с солдатом Денисовым приметили, где остановился этот паровоз, стали за ним наблюдать. Паровоз пыхтел на месте. Вдруг из клубящегося пара вышел коренастый человек в рабочей одежде — ватнике, стеганых шароварах, резиновых сапогах, кепке. Он протер глаза, осмотрелся и пошел к будке стрелочника.
— Парильщик не заставил ждать себя! — сказал Денисов.
— Хорошо. Вовремя успели, — добавил майор.
Они подождали еще немного и тоже пошли к будке стрелочника. В ней мирно беседовали два человека, Они были удивительно схожи: не различить ни по одежде, ни по росту, ни по фигуре. Один порывисто вскочил с табуретки, обрадованно воскликнул:
— Прошу, Александр Михайлович, гостем будешь!
Майор поблагодарил, сел на табуретку. Хозяин будки представил приятеля:
— Знакомьтесь, мой родственник...
Дудко заметил:
— Так похожи, что не могу разобраться, кто же из вас был на паровозе?
Хозяин усмехнулся.
— Я, конечно, — спокойно сказал он. — Иностранец такие пары развел, а вместе с парами и золу выдувает. Чистоту с меня спрашивают, сами знаете. Вот и влез на паровоз, поцапался. Что, не положено, не дипломатично?
— Дипломатичности, разумеется, маловато, если поцапались...
— Учту на будущее, Александр Михайлович.
Майор Дудко хорошо знал этого человека. Недавно он работал в одном из лучших ателье закройщиком. Работал, видимо, добросовестно — его портрет красовался на Доске почета.
— Если модницы узнают, что вы в этой будке отсиживаетесь, — пошутил Дудко, — достанется же вам на орехи...
— И деньги и славу променял на чистый воздух. Легкие теперь как кузнечные мехи, — стрелочник молодцевато выпятил грудь. — Возьмете, Александр Михайлович, к себе на службу?
— По внешнему виду подходите, — сдержанно согласился Дудко и спросил, — все-таки, кто же из вас был на паровозе?
— Почему такое сомнение? — стрелочник снял с плитки чайник. — Вот и чаек готов!
— И кто все-таки был на паровозе? — медленно повторил Дудко.
— Да я, я, черт возьми! — стрелочник дернул руку, из чайника выплеснулся кипяток на пальцы. Резким движением поставил чайник на столик, распахнул ватник, крикнул. — Глядите, осматривайте!
Потом успокоился, укоризненно проговорил:
— Ну что вы в самом деле, пограничники! Давайте лучше чай пить. Бери велосипед, — кивнул он приятелю, — и марш в буфет за пряниками!
Тот, до этого молча и угрюмо сидевший в углу, поднялся, подошел к велосипеду, прислоненному к стенке.
— Пряники придется отложить, — строго сказал Дудко, — пока не узнаю, кто был на паровозе...
Солдат Денисов стоял у двери. Державший велосипед на миг оцепенел. Потом глаза его отчаянно сверкнули, он со всей силы бросил велосипед на солдата, рванулся к окну. Денисов вцепился в его ватник.
Парни оказались крепкими. Один из них даже ремень порвал, которым связали ему руки. Сопротивлялись отчаянно — поняли, что провалились.
В карманах стрелочника были американские деньги — двести двенадцать долларов. Сказал, что нашел под шпалой.
— Почему сопротивлялись? — спросил Дудко.
— Боялся. Хотел доллары себе оставить.
— А золото где?
— Золота нет...
Дудко поднял кинутый в угол велосипед и почувствовал — тяжеловат. Сняли седло, стали проверять раму, а в ней сто сорок две золотые монеты.
Вот что означали загадочные гудки.
С этого началась упорная и острая борьба с валютчиками. От будки стрелочника потянулись извилистые, тайные тропы.
На окраине...
Поиски валютчиков привели нас в дом на окраине города. Хозяина нет, встретила его жена. Узнав, чем интересуемся, решительно заявила:
— Осматривать дом не позволю. Разрешение прокурора на то имеете? Если имеете, покажите. Честным людям на такую бумагу глядеть не приходилось! — паясничала толстая женщина. — Ах, понимаю, вас долляры интересуют. Так покажите мне эти самые долляры — спасибо скажу!
Пришел муж. Жена крикнула:
— Разберись-ка сам, что нужно этим любопытным!
Мы поздоровались с хозяином. Он не ответил. Приказал жене:
— Что стоишь? Давай обедать!
Сидит, обедает. Каменное, непроницаемое лицо. Затем пришел младший сын — его любимец. Парень заорал на мать:
— Зачем ты их пустила?
Вскоре в гости пришел к хозяину кум — столяр, который этот дом отделывал. Решили Новый год по старому стилю встретить. Стали пить водку, закусывают дешевой хамсой. Хозяйка поставила на стол чугунок неочищенной картошки...
Так началось наше знакомство с валютчиком.
В первый день ничего не нашли. Хозяева торжествуют. Толстая женщина исступленно, во все горло, чтобы соседи слышали, орет:
— Мы вам метлу привяжем, чтоб следы замела!
— Ладно. Если ничего не найдем, — со сдержанной иронией, спокойно соглашается Дудко, — тогда привязывайте...
В словах майора чувствовалась уверенность. Мы знаем, что в этом доме спрятаны целые клады золота. Картошка в мундире, дешевая хамса в праздничный день — показное. Нищий, жалкий миллионер! Но где золото? Как найти его? Усталые возвращались с окраины города, напряженно думали об этом.
На следующий день опять работали долго и упорно. Приборы показывают, что где-то глубоко в земле лежит золото. Земля промерзла, стала что железо — бьем изо всех сил. Отскакивают не куски, а крошки. Нижние слои стали помягче. Работа пошла быстрее. На дне глубокой ямы показалась железная труба. Вынули. Снизу заострена наподобие кола, сверху закупорена деревянной пробкой. Валютчик выбрал в сарае шурф глубиной более двух метров. На дно шурфа опустил кусок железной трубы, вбил его еще в землю сколько мог и засыпал шурф землей. Потом наверху его замаскировал: в сарае была солома, дрова, песок, щепки. Надеялся, что ничего подозрительного обнаружить здесь нельзя будет.
Раскупорили трубу — посыпались золотые монеты. Сосчитали — триста рублей царской чеканки.
Когда копали в сарае, хозяин говорил: «Зря ищете. Ничего нет». По выражению его лица видим — работаем там, где надо, и упорно продолжали копать. Он уже больше не издевался, в голосе проскальзывала просьба. Это, конечно, от трусости. В то же время мы примечаем, что происходит вокруг. У хозяина два сына. Один учится в школе, второй работает. Так вот, первый, младший, подойдет, посмотрит, как мы копаем в сарае, и после этого обязательно отправится в уборную. Я говорю майору, что надо и уборную осмотреть.
Майор Дудко кивает головой — вполне согласен, только не надо преждевременно волноваться. Он в любой обстановке умеет себя сдерживать.
Вызвали ассенизаторов, очистили яму. И там, на дне этой ямы, на глубине трех метров, увидели сверток. Он был сделан с особой заботливостью: сверху толь, потом клеенка, под ней — промасленное полотно. Этот трехслойный пакет крепко перекручен бечевкой. В пакете — семьсот золотых монет. Царские рубли.
В это же время пожарники выкачивали воду из колодца. Мы уже действовали с полной уверенностью, знали, что такое надежное место, как колодец, валютчик тоже использовал. Спустился я в колодец — холодно, мрачно. Со стенок вода и грязная жижа на голову льются. Глубина больше десяти метров. Вода быстро прибывает — родник сильный. Сверху воду насосом тянут, а я дно осматриваю с фонариком. Промок до нитки, два раза поднимался наверх обогреться. Продрог до костей, но не отступился. Насос дочиста не откачивал. Я наберу ведро воды, и пока его кверху тянут, осматриваю дно сантиметр за сантиметром...
И вот рука нащупала что-то скользкое, раскисшее. Кусок велосипедной камеры. Концы проволокой закручены. Поднял — тяжелая штука.
— Нашел! — обрадованно крикнул наверх. — Тащите!
Раскрутили проволоку — в камере пергамент и тонкая резина. Развернули — опять золотые рубли. Сто сорок пять штук!
Потом нашли пять золотых часов. Они были замурованы в фундаменте дома с обратной стороны вентиляционной отдушины...
Дом на окраине города, его хозяин на всю жизнь останется в моей памяти. Он не только стяжатель, он — лютый враг советского народа. Младшему сыну, своему любимчику, внушал: «Скоро придут американцы. Крупное предприятие откроем, вот заживем!» Старшему сыну Сергею не доверял. Однажды Сергей что-то купил себе. Валютчик так избил его, что он не мог трое суток подняться.
Жалкий трусливый тип. Он часто менял работу, был весовщиком, истопником, сторожем. Малограмотный и тупой. Мы не узнали, откуда сыпался на него золотой дождь, но было ясно, что его подобрала какая-то крупная капиталистическая фирма.
Немного о психологии
Может, разговор о психологии будет несколько назидательным, но что поделаешь, тут фактов привести нельзя, только выводы, советы. Поэтому я буду предельно краток.
Борьба с контрабандистами убедила меня, что можно многое узнать по выражению их лиц, движению рук, головы, походке. Если ты рядом с тайником, на лице контрабандиста появляется испуг, жесты становятся резкими, нервными. Отойдешь подальше — лицо сразу светлеет, жесты спокойнее, увереннее. Тут уж все ясно — возвращайся на прежнее место, действуй наверняка.
Второй мой вывод: контрабандист торопится, нервничает, когда заделывает тайник. Ему, жадному и хищному, всегда кажется, что он потеряет свое добро. Мне почему-то мысленно так представляется контрабандист, когда он заделывает свой тайник — руки у него дрожат, голова трясется. И поэтому, как бы он ни старался, никогда не сможет сделать так, как было сделано на заводе. Обязательно оставит царапины, вмятины, пятна. Да и краску никогда не подберет в тон прежней. Конечно, это детали, но мы должны их видеть. Именно такие, чуть приметные детали, всегда являются ключом для раскрытия ловких, далеко идущих махинаций.
И еще одно. Когда находишь тайник, то контрабандист-иностранец чаще всего не признается, что это его добро. Кошки на сердце скребут, а он все равно отказывается. Пограничнику надо запомнить этого человека, крепко запомнить. С ним встретиться еще придется. Стяжатель и спекулянт внакладе оставаться не будет. Через месяц, полгода, через год он обязательно появится и притащит контрабанды в несколько раз больше того, что потерял...
На этом старшина Кублашвили закончил свои рассказы.
Добрые слова
В кабинете командира части собрались офицеры. Разговор пошел о разоблаченном валютчике, о контрабандистах разных калибров.
— Контрабандисты говорят, — сказал майор Маглицкий, — хорош здесь город, но был бы он в сто раз лучше, если бы в нем не жил Миша. Так насолил им старшина Кублашвили. Они подбрасывали ему письма с мольбой и угрозами, обещали построить богатую виллу на берегу Черного моря или в Кавказских горах, если Миша согласится отсюда уехать. Кублашвили читает такие письма и смеется: «Эх, чудаки! Не знают, видно, что на Кавказе у меня давно есть самая богатая и дорогая вилла — родительский дом, а черноморского берега я полноправный хозяин — это берег моей Грузии». Неподкупен наш старшина. Заискивания, угрозы контрабандистов вызывают у него неукротимую энергию бороться с ними беспощадно и упорно...
Майор Дудко, который является командиром старшины, говорит:
— Почти каждый день приходится насильно отправлять его домой. Скажешь — Миша, иди обедать. Ответит — надо еще малость задержаться. Есть дело. Вернешься с обеда, а он уже на месте, работает. Спросишь — опять без обеда остался? Смутится, опустит глаза. У Кублашвили много друзей среди рабочих. Он всегда знает, что делается на станции, где ему надо сосредоточить внимание. Дружба с рабочими помогает ему успешно бороться с самыми опытными контрабандистами.
Командир части взял папку, стал читать:
— За бдительную службу Кублашвили получил более пятидесяти поощрений. Не имел ни одного замечания. Награжден медалью «За отвагу» и орденом Красной Звезды...
Нет для человека ничего более почетного, чем добрые отзывы товарищей. Старшину Кублашвили офицеры и сержанты называют героем пограничной службы, человеком с чистым и неподкупным сердцем, грозой контрабандистов.
Разговор под старым вязом
Перед отъездом из части я решил побывать у Кублашвили дома, в семье. Был воскресный день. Тихие окраинные улицы привели меня в большой двор, где очень старые, толстоствольные вязы росли вокруг пруда с извилистыми берегами. Приближалась весна. В пруд бежали первые ручейки, крошился под ногами снег. В лужах купались воробьи и голуби, на верхушках деревьев кричали, возились грачи.
Здесь же, на дворе, я увидел Кублашвили. Он стоял у пруда вместе с дочкой Томой.
Мы уселись на скамейку под старым суковатым вязом. Над нами ползли низкие облака с рваными краями, от них шел на землю знобящий холод.
— В Грузии теперь небо, наверное, высокое-высокое и голубое, — задумчиво проговорил Кублашвили и взглянул на Тому. — В детстве я выбирал укромное местечко в горах, усаживался там, смотрел на небо. Оно так и запомнилось — голубое, высокое, чистое.
Четырехлетняя Тома внимательно слушала, временами смотрела вверх на медленно ползущие облака.
Я подумал, что Кублашвили, должно быть, часто скучает по родному селу Ахалдаба, которое раскинулось в живописной долине у подножия высоких крутых гор. Неожиданно вспомнился матрос-грузин, с которым я познакомился несколько лет назад на пограничном корабле в Белом море. Небо там было тоже низкое и хмурое, а волны вокруг серые и холодные. Однообразная, грустная картина. Корабль стоял на якоре вдали от берегов. На палубе появился матрос с большим чемоданом в руке. Потом он притащил байки с красками и кисти. Это был удивительный чемодан — разрисован со всех сторон живописными, необыкновенно яркими картинками. На одной стороне пальмы и пляж, освещенный солнцем, на другой — зеленые чайные плантации, на третьей — горы в снежных шапках, на четвертой — девушка в белом платье с черными глазами и длинными косами. Все это нарисовал сам матрос. За долгую полярную зиму краски потускнели, и он решил их обновить.
— Всюду с собой Грузию вожу, — любуясь картинками, сказал матрос. — Как посмотрю на родные места, сердцу сразу тепло станет. Взгляните, какие у нас пальмы, какие горы! Глаза радуются!
Пробегавшие по палубе матросы, взглянув на чемодан, смеялись. От наивных, простодушных картинок становилось весело, легко на душе.
Кублашвили тоже усмехнулся:
— Чудак парень, — сказал он. — Но понять его можно. Когда я начинал служить в далекой бухте, на берегу Тихого океана, так же скучал по родным местам. А теперь, если друзья спросят об этом, отвечаю — квэлган чвени мшоблнури мица! Всюду наша родная земля!
Кублашвили посадил Тому на колени, потрепал дочурку по головке, весело спросил:
— Летом опять поедем к бабушке Маро? Ждет она нас не дождется. Так что ли, Томка?
— Конечно, поедем. Там я буду рвать виноград, персики, абрикосы. И тебя угощу, и маму, и бабушку...
— Село наше большое, около ста домов, — сказал Кублашвили. — Сейчас там курорт строят. Говорят, будет крупнее Сочи. Недалеко от села угольные шахты. Раньше на них отец работал, а теперь — старший брат Горамитон.
— Ну, а как земляки встречают пограничника? Как они относятся к вам?
— Первым всегда приходит белоусый Поликарп Геладзе, наш сосед. Поцелует, фуражкой зеленой полюбуется, медали рукой потрогает и скажет: «Малдоб, каргад мушавобс» — Молодец, хорошо служишь!» — Старшина задумался, потом грустно и нежно улыбнулся. — А мама только увидит на пороге — всегда одни и те же слова говорит: «Мовида, чамовида чеми карги бичи» — «О, милый сынок приехал!» Как дороги мне эти слова.
Время приближалось к полудню, стало теплее, громче зажурчали ручьи, заходила кругами вода на льду пруда. Сильнее подул ветер, в облаках появились разрывы.
— Скоро солнышко выглянет! — воскликнула Тома. — Будет жарко, как в нашей деревне!
Кублашвили рассмеялся:
— В какой это нашей деревне? Ты же в этом городе родилась.
— Ну и что же? А у бабушки Маро? Раз там наша бабушка, то и деревня наша. Разве ты не согласен?
— Согласен, согласен. Иди, болтушка, домой, скажи маме, чтоб обед собирала.
Когда девочка убежала, я спросил Кублашвили:
— Варлам Михайлович, почему люди зовут тебя Мишей? Вначале я думал, что ослышался.
Кублашвили наклонился, поднял с земли прутик, стал помогать ручейку, который запутался в комках снега. Потом выпрямился, тихо сказал:
— Так захотел я сам. Почему же?
— Это имя моего отца. Он погиб в шахте, когда я был совсем маленьким. Отец лежал с забинтованным лицом и только на голове его виднелись черные волосы. Вот таким я его помню... Когда приехал на границу, много думал об отце, о родных местах. Скучал. Пограничников попросил, чтобы звали меня Мишей. С тех пор так и зовут. Слышу это имя, и мне кажется, что отец всегда рядом...
Ветер разорвал облака. Края их стали золотистыми, потом в просвете появилось солнце.
Кублашвили подставил его ярким лучам свое смуглое, обветренное лицо, жмурился.
— Припекает! — обрадованно сказал он.
Я присмотрелся к его лицу. Под черными, почти агатовыми глазами на смуглой коже прорезали канавки заботы и бессонные ночи. Морщины были глубокими и резкими.
— Миша, ты первый грузин, — сказал я, — которого вижу без усов. Где же твои усы?
— У меня их и не было, — усмехнулся старшина. — Приехал на границу безусым юнцом, а когда усы стали пробиваться, все ребята бреют, и я брею. Зачем, думаю, выделяться? Так и привык... Но дело, конечно, не в усах. Это так, шутка. А вот о языке стоит вспомнить. Ведь я по-русски совсем не говорил. Солдаты, друзья помогли выучить. О, с какой они заботой и терпением возились со мной...
Старшина помолчал некоторое время, усмехнулся чуть приметно уголками рта какой-то своей мысли, продолжал:
— Кто мало знает жизнь пограничников, тот, наверно, думает, что у нас одни тревоги, преследования нарушителей, борьба с контрабандистами. А ведь мы столько хорошего видим! Вот взглянем, например, на нашу границу — какие огромные изменения произошли в послевоенные годы. В полном смысле слова стала она границей дружбы народов. Это межа соседей-друзей, у которых и цель жизни одна, и стремления одинаковые, и заботы похожи. Недавно в долине реки Тиссы, недалеко от села Лужанки, был посажен фруктовый сад. Этот сад — необыкновенный, он мог появиться только в наши дни. Его посадили закарпатские украинцы и венгры. И назвали они свой сад — «Дружба». Такой же сад совместно посадили украинцы и чехи. Не одни сады садят друзья-соседи, они построили величайший в мире нефтепровод, мощные линии электропередач, дороги, мосты, каналы... И всему этому имя — Дружба и Братство! Охранять труд народов — великое счастье...
Прибежала Тома, позвала обедать.
Когда они были вместе — Миша и Неля, — то казались людьми совершенно разными.
Миша смотрит, как жена быстро все делает, а потом мягко говорит:
— Ну, сядь передохни немножко...
За обедом Неля сказала, что опять купила билеты в кинотеатр.
— Но смотри у меня, — строго взглянула она на мужа, — никаких поворотов ни налево, ни направо.
Он ничего не ответил, только улыбка тронула уголки его губ. Видимо, вспомнилась история с будильниками или что-то другое, похожее.
Евгений Воеводин
КУЗЯ
Участок заставы, на которой мне довелось служить, считался в отряде самым трудным. Граница проходила по узким, поросшим камышами протокам. Мелкие озера терялись среди болот. Длинный залив отделял заставу от этих болот и озер, и наряды должны были шагать в обход многие километры, или, если позволяла погода, добираться до границы на лодке. Особенно трудно приходилось новичкам. Они ходили распухшие от комариных укусов, проваливались на болотах в елани[2] и сбивали себе ноги в дальних переходах. У соседей куда проще: у них участок благоустроенный, и нормальный лес. Рай, а не служба! На пункте, откуда к нам прибывали новички, знали о том, каково приходится «двадцатке», и поэтому присылали самых крепких ребят.
В тот день, когда прибыли новички, я обрадовался тому, что среди них было несколько спортсменов-разрядников. У Аверина, например, был даже первый разряд по гимнастике.
Рослый, сильный парень оказался человеком язвительным. Наше знакомство началось с того, что Аверин, заметив стоявшие возле сарая удочки, спросил меня:
— А шпионов здесь ловят, товарищ капитан? Или только рыбешку?
— Шпионов пока нет, — усмехнулся я.
— Вывелись? — сочувственно поддержал меня Аверин. — За что ж, извиняюсь, зарплата нам идет? И где тогда романтика пограничной службы?
— Будет вам и романтика, — сказал я.
Вечером, когда новички собрались в Ленинской комнате, я передал им этот разговор. Ребята задвигались, заулыбались, и я понял, что они, в общем-то, одобряют Аверина. Вот сказанул — так сказанул! Рыбешку ловить будем вместо шпионов! Я сидел и ждал, пока они выговорятся.
Действительно, последнее нарушение границы было здесь много лет назад, еще до того, как я сам, в ту пору лейтенант, прибыл служить на «двадцатку». И я тоже не видал в глаза живого нарушителя, если не считать крестьянина, который зимой сбился в темноте и оказался на нашей стороне протоки.
Я вспомнил этого крестьянина. Он батрачил на хуторе. Этот хутор можно было рассмотреть с нашей вышки даже без стереотрубы. Красные черепичные крыши ярко выделялись среди зелени.
Когда крестьянина привели на заставу, я не сомневался в том, что нарушение границы было непреднамеренным. Несколько лет я знал этого человека, видел его не раз и догадывался, как он живет.
Ранним утром он выходил из своего крохотного домика, обшитого фанерой, толем и кусками ржавого железа. Волоча ноги, шел на скотный двор и до позднего вечера работал там. Однажды я подсчитал, сколько он работает: вышло что-то около семнадцати часов.
Хутор принадлежал богатому хозяину Юхо Юханссену. И о нем я тоже знал кое-что. Немолодой уже человек, он до сих пор хранил память о своем прошлом и не стеснялся в воскресные дни надевать полувоенную форму, какую двадцать с лишним лет назад носили местные фашисты. В лаковых сапогах, в круглой фуражке с длинным, низко опущенным козырьком, он медленно прохаживался по тропинке вдоль протоки, изредка посматривая в нашу сторону: видят его или нет? Мы видели...
В солнечные дни из окон его двухэтажного особняка вдруг вырывался ослепительный луч. Я был на вышке, когда луч ударил мне в глаза и я отвернулся от нестерпимо яркого света, не поняв сразу, что происходит. Оказывается, это сын Юханссена, великовозрастный балбес, развлекался тем, что ослеплял наших пограничников солнечным «зайчиком». Это было его любимым занятием. Он мог часами торчать в окошке с зеркалом. И мы ничего не могли поделать... Самое разумное в таких случаях — не обращать внимания, но у сынка Юханссена был не только поганый, но и упорный характер.
Но это не самое главное! Мы знали кое-что еще об этом семействе. Как-то на рассвете наряд сообщил, что с той стороны послышался дикий женский крик, а потом пограничники увидели обоих Юханссенов — папашу и сынка: они тащили к сараю полуобнаженную женщину, и даже в рассветных сумерках было видно, как она избита. Днем женщина вышла из сарая и, шатаясь, побрела к лесу. И снова мы не могли ничего поделать...
Все это я вспомнил, когда разговаривал с новичками. Аверин сидел со скучающим видом, и мне казалось, что он просто не верит моему рассказу. Наконец, он поднял руку:
— Если я вас правильно понял, товарищ капитан, — равнодушно произнес он, — главная наша задача — не обращать внимания на солнечные «зайчики».
— Вот что, товарищ Аверин, — тихо, едва сдерживая злость, сказал я. — Здесь не клуб юных весельчаков, а государственная граница СССР. И если вы этого пока не поняли, тем труднее вам будет служить здесь.
А через несколько дней лейтенант Потехин доложил мне о новом проступке Аверина. Он обходил участок, когда услышал, что в протоке кто-то плещется. Сначала лейтенант подумал, что это солдаты поставили жерлицу, и приманку схватила большая щука. Но потом увидел брошенную на берегу одежду солдата и понял все. Аверин вышел из камышей в чем мама родила и весело сказал:
— Вода теплая, товарищ лейтенант. Искупайтесь — большое удовольствие получите!
— Ну, вам предстоит еще немало удовольствия, — в тон ему ответил Потехин.
Аверина наказали строго. На комсомольском собрании он еще хорохорился и все пытался доказать, что в общем-то ничего страшного не произошло, граница у нас тихая, и пока он купался, никто ее не нарушал. Так что, зачем волноваться в таком случае?
— А вы знаете, — спросил я Аверина, — что в сорок восьмом году три иностранных агента, прежде чем перейти нашу границу, месяц жили на ферме Юханссена? Он с удовольствием принял их, — это они сами рассказывали на допросе.
— Так это ж когда было! — усмехнулся Аверин.
— Вы думаете, что Юханссен с тех пор переменил свое отношение к нам и больше не принимает гостей?
— Об этом надо спросить самого Юханссена.
Я видел, что Аверин многого не понимает. Не понимает, что там, за линией границы, действительно начинается чуждый мир. И хотя внешне Аверин вроде бы исправился, мое беспокойство не утихало.
Так прошло несколько месяцев.
В одну из зимних ночей застава была поднята по тревоге. Я сам повел группу пограничников: мы нырнули в глухую черную ночь, как ныряют в глубокий омут. Сзади меня шел Аверин, я улавливал его дыхание. Еще там, на заставе, когда наша группа выстроилась, я успел заметить, как блестят у Аверина глаза: это была первая тревога за все время, что он был здесь.
В эту ночь границу перешли лоси — четыре лося, как мы выяснили. Наблюдатель на вышке заметил тени, движущиеся но снегу в неверном лунном свете. Должно быть, что-то испугало зверей. Два рванулись обратно, а два ушли на остров посередине залива и, поднявшись по камням, скрылись где-то в середине его, в голом осиннике.
Мы вернулись на заставу только под утро, и первое, что сказал Аверин, было:
— Зоркие часовые наших рубежей обнаружили четырех парнокопытных, нарушивших границу с явно враждебными целями. Что же касается ночного марш-броска, то подобные мероприятия укрепляют здоровье и способствуют пищеварению. Поэтому, ребята, айда рубать.
Он не знал, что через открытую дверь дежурки я слышал все это от слова до слова. И мое беспокойство вернулось.
Днем вместе с Авериным я пошел на остров. Мне просто хотелось поговорить с этим парнем не спеша и так, чтобы никто не мог помешать нам, а заодно поглядеть на ночных гостей. Но разговора с Авериным не получилось. Он отвечал односложно, видимо, недовольный тем, что я приказал ему идти со мной и он не успел выспаться как следует.
Мы вышли к острову и сняли лыжи. Гранитные валуны выступали из-под снега, и там, где прошли лоси, виднелись четкие следы.
— Только тихо, — сказал я. — Не надо их пугать. Вот они.
Сквозь редкий кустарник виднелись два бурых пятна. Казалось, это были гранитные глыбы, вроде тех, по которым мы только что карабкались. Аверин замер.
— Вот они какие! — сказал он. — Я их только в зоопарке видел. Посмотрим, что они будут делать?
Мы смотрели на лосей, а они — на нас. Я заметил, что один лось был совсем молодой, второгодок, а другой — самка.
— Пошли, — сказал я Аверину. — Пусть привыкают.
Неожиданно для меня Аверин оживился. Весь обратный путь он только и расспрашивал меня о животных, и очень удивился, узнав, что здесь водится рысь, что по весенним ночам возле заставы токуют глухари, а к зиме самцы-лоси роняют рога. Такие рога были у меня дома, и я пригласил Аверина к себе — поглядеть. Он даже крякнул, подняв их: рога весили килограммов двадцать, не меньше. Все это было ему в диковинку.
— Ничего не поделаешь, — говорил он, когда мы пили чай. Я житель городской. Самый страшный зверь, которого я встречал, — бульдог у наших соседей.
Я обещал ему, что весной обязательно пойдем посмотреть на тетеревиный ток. Ну и рыбалка у нас отменная. В той протоке, где он однажды купался, берут леща килограмма на два.
— В томате? — спросил Аверин.
— Нет, уже жаренные на сливочном масле, — отшутился я.
С этого дня Аверин в чем-то неуловимо переменился. Если раньше его в общем-то ничего не интересовало, кроме спортивных передач по радио, то теперь, возвращаясь из наряда, он обязательно сворачивал на лодке к острову. Мне рассказывали, что он поднимался на валуны и долго сидел, разглядывая лосей, будто любовался ими. В нашей стенгазете появилась карикатура: Аверин в форме, с бичом в руке и пастушеской свирелью, а рядом с ним мирно пощипывает травку лосиная семья. Подпись гласила: «Мечта, мечта...» Аверин был изображен похоже, и я смеялся, разглядывая карикатуру, когда сзади раздался его голос:
— А по-моему, не смешно, товарищ капитан. Я и в самом деле думаю приручить их.
Я обернулся. У Аверина было серьезное лицо, он не шутил.
— Читали в газетах, как в одном совхозе лосей приручили? Их там даже в сани впрягают, вместо лошадей.
— Ну, — сказал я, — на это у нас, пожалуй, времени не хватит. А взрослого лося все равно приручить невозможно. Так что художник прав: «Мечта, мечта...»
И все-таки при каждом удобном случае Аверин сворачивал к острову. Меня это радовало и тревожило одновременно. Радовало, что человек открывает для себя новый, неведомый ему мир природы, в который я сам влюблен. Тревожило, что мысли Аверина могут пойти в сторону от главного — от службы и от занятий, хотя я ни в чем не мог его упрекнуть.
А на заставе уже привыкли к тому, что Аверин ходит на остров, и без насмешек относились к этому увлечению, даже спрашивали порой: «Ну, как там твои подопечные?» День, когда молодой лось отважился съесть круто посоленный ломоть хлеба, оставленный на видном месте, был для Аверина праздником. Это случилось в начале апреля, когда снег осел, и лед должен был вот-вот потрескаться. Лоси объели на острове кору, и теперь разгребали снег и ели мох: не мудрено, что молодой потянулся за хлебом, положенным на камень. Но прогулки по льду пора было кончать, и я запретил нарядам пользоваться дорогой через лед.
Последние льдины ушли к концу месяца, и как-то под вечер Аверин зашел ко мне и попросил разрешения взять лодку.
— К подопечным? — спросил я.
— Так точно.
— Передавайте привет и наилучшие пожелания.
Он улыбнулся, и через окошко я видел, как он бежит по тропе к причалу, где стояли наши лодки.
Аверин вернулся часа через два и снова постучал ко мне.
— Разрешите доложить, товарищ капитан! Лосей уже три. Если бы вы малыша видели — умора! Ножки вот такие, как палочки, и длиннее его самого. Я хотел сфотографировать, да уже темно было... — Он потоптался на месте и сказал, глядя в сторону. — Голодно сейчас им на острове, товарищ капитан. А у нас для коровы сена было заготовлено, сами знаете, на сто лет...
Я понял его. Мы действительно заготовили в прошлом году много сена. Я разрешил Аверину взять сена для лосей и, не выдержав, сказал:
— Знаете что, поехали вместе. Хочу сам поглядеть на малыша.
Наш старшина Бодров — человек прижимистый — сразу же прибежал ко мне, едва только Аверин обратился к нему за этим сеном. «У нас здесь что — пограничная застава или кружок юных натуралистов, товарищ капитан?» Пришлось объяснить ему, что прав Аверин, а не он, и старшина ушел, ворча себе под нос, что если так, пусть, мол, Аверин пьет лосиное, а не коровье молоко.
Мы поехали на следующий день. Аверин сидел на веслах, я — на носу лодки, а вся корма была завалена мешками с сеном. Аверин постарался на совесть, благо было мое разрешение.
Осторожно мы выбрались на остров и вынесли сено, я прошел несколько шагов в глубь острова и за кустарником сразу увидел лосиху с детенышем. Горбоносый малыш, пошатываясь, подошел к матери и потянулся мордочкой к ее замшевому брюху. Но лосиха, испуганно поглядев в мою сторону, бросилась прочь, малыш поковылял за ней, смешно передвигая ноги. Казалось, он втыкает в землю тоненькие негнущиеся палочки.
Мы оставили сено на поляне, сели в лодку, и Аверин сказал:
— Как-то надо назвать ребенка, я полагаю.
— Ну, это уже ваше дело, — сказал я. — Это ваш крестник.
— Кузя, — сказал Аверин. — Очень подходит. Верно?
Я не ответил. Я сидел и думал о том, что Аверин серьезно огорчится со временем. На острове будет мало зелени, и к осени скорее всего лоси съедят все, что можно съесть. Зимой они и в лесу не нашли бы ничего лучше. Лето проживут, а вот осенью, когда теленок подрастет, им нечего будет есть и тогда... Но я ничего не сказал Аверину. Чудесный малыш с горбоносой мордой стоял у меня перед глазами.
Несколько раз Аверин ездил с сеном на остров, и в нашей стенгазете появились фотографии Кузи. Вот Кузя сосет мать, вот стоит на скользком валуне, смешно растопырив ноги-палочки, вот ткнулся мордочкой в сено, но не ест, а просто нюхает: что это уплетают с таким аппетитом его мать и старший брат?
Как обычно, лето принесло нам много забот. Длиннее и тяжелее стали дороги. Ушла тишина, та самая, которую я так люблю зимой. Лес был наполнен птичьими голосами и шумами.
У самой границы пограничники подняли рысь: где-то там было ее логово. Временами прямо на притаившихся в кустах солдат выходили выдры. Стало труднее слушать границу, и Аверин реже бывал у Кузи. Тем более, что случалось и так: можно бы поехать, да как назло по радио передают репортаж о матче, и никак, ну просто никак не оторваться от приемника...
Теперь Аверин вел дневник своих наблюдений. Как-то раз он показал его мне — толстую общую тетрадь, куда были вклеены между записями фотографии.
«Кузя растет. Пропала неуклюжая манера ходить. Ходит нормально, как положено. Шерсть у него потемнела. Лосиха лижет его, и когда чует меня, толкает мордой, чтоб уходил».
«Попробовал подойти ближе. Говорю только одно слово: «Кузя, Кузя». Он вроде бы и рад был подойти, да мать не разрешила. Все убежали».
«Видимо, с воспитанием ничего не получится. Кузя — животное дикое, и в нем говорит инстинкт: человека надо бояться. Как переделать этот инстинкт, я пока не знаю, да и времени нет. Служба все-таки. Вчера провалился в болото, старший наряда помог выбраться...»
«Ура! Кузя отбился от матери и долго стоял, когда я подходил, а потом все-таки удрал. Что они едят, я не пойму. На острове, по-моему, харча для них маловато...»
Аверин сам почти догадался о том, что я знал давно, но не хотел говорить ему. В один прекрасный день он может выйти на остров и никого не увидеть, В этом была и опасность: если звери пойдут на ту, чужую сторону, к тому же ночью, они могут наткнуться на наш наряд... И теперь я каждый раз предупреждал старших наряда о том, что, возможно, в сторону границы пойдут лоси. Так оно и случилось, только не ночью, а днем.
Я видел это сам. Если бы я был на берегу залива, можно было бы прогнать лосей обратно. Но я был за протоками, в полутораста метрах от чужого берега. Лоси вышли стороной и вступили в последнюю на их пути протоку.
Впереди шла лосиха, за нею Кузя и последним — двухлеток. Лосиха вошла в камыши, и над ними была видна только ее морда. Кузя скрылся совсем. Потом лосиха вышла на воду и шла вброд, все время оборачиваясь, пока Кузя не поравнялся с ней. Она толкнула его мордой, и Кузя выскочил вперед: теперь мать могла видеть его.
Лоси уходили на ту сторону, и я ничего не мог поделать сейчас. Они уходили туда, откуда пришли зимой, и уводили детеныша. Я в последний раз видел эту милую мордочку с толстой губой, похожей на хоботок. Прощай, Кузя!..
Они уже почти добрались до того берега, когда гулко хлопнул выстрел и лосиха сразу повалилась в воду. Она упала на бок, высоко задрав морду, словно пытаясь в последний раз глотнуть воздух. Молодой лось, поднимая брызги, рванулся в сторону, выскочил на берег и тут же исчез в березовой роще. А Кузя, наш Кузя крутился на месте, будто недоумевая, что случилось и почему его мать лежит в воде, по которой расплывается бурое пятно...
У меня замерло сердце. Грохнул еще один выстрел, и Кузя отбежал, потом снова вернулся туда, где лежала мать. Я увидел, как по тому берегу бежит человек в высоких сапогах и кожаной куртке, на ходу перезаряжая двустволку.
В это время совсем рядом со мной раздался крик:
— Кузя! Кузя-а-а!.. Сюда, Кузя!
Лосенок словно бы очнулся. Он обернулся на наш берег, потом поглядел на бегущего человека с двустволкой и бросился обратно, к нам. Еще раз дважды ударили выстрелы, но лосенок плыл, доплыл до камышей, и те замкнулись за ним, словно оберегая его от чужих глаз.
Я побежал к тому месту, где лосенок должен был выйти на сушу, но меня опередили. Я увидел, как Аверин бежит следом за лосенком и, хлопая в ладоши, гонит его прочь от границы. Потом он заметил меня и испуганно вытянулся.
— Ничего, — кивнул я, переводя дыхание. — Гоните его до самого залива. А там пусть перебирается в наши леса.
...Аверин зашел в мой кабинет вечером. Стоя у порога, поднес руку к фуражке и доложил:
— Товарищ капитан, ваше приказание выполнено, — и добавил уже совсем другим тоном. — В нашем лесу гуляет. Не подпускает, правда, пока...
Он хотел еще что-то сказать, но, видимо, стеснялся. Я ждал. Наконец, шумно вздохнув, Аверин спросил:
— А этот тип, который лосиху убил — Юханссен?
— Да, — ответил я.
— Сволочь! — зло сказал Аверин.
Он ушел, а я еще долго сидел и думал о том, что Аверин впервые в жизни столкнулся с чужим миром, о котором знал только понаслышке. Это был злой мир. Он ничем не был похожим на тот, в котором вырос Аверин и в котором действует закон человеческой доброты. Хотя от того мира до нашего было всего полтораста метров поросшей камышами протоки...
Николай Зайцев
ПЕТКО И НАТКА
С офицером Ганевым мы ехали в пограничный отряд. Дорога шла лесом. Дубовые ветки стегали по запыленным бокам «Варшавы». Ганев смотрел на глинистую колею с застоявшейся дождевой водой и иногда помогал шоферу половчее объехать очередной ухаб. Лицо спутника чуть усталое, на лбу глубокие складки. Губы сжаты. Большие карие глаза прищурены, нацелены на разбитую колею.
Я глядел на Ганева и пытался угадать, кем он был до службы в армии: учителем, чиновником? Руки у него крупные, пальцы узластые: изрядно потрудился человек. С такими руками он скорее был грузчиком.
Дорога вырвалась из лесу, пошла полем, и спутник облегченно откинулся на сиденье. Я спросил, кем он был до военной службы. Ганев обернулся ко мне, несколько секунд молчал, а потом спросил:
— А вы не испугаетесь, если скажу?
Я недоуменно пожал плечами.
— Одна у меня была специальность — подсудимый. Сто один год тюрьмы... — На лице Ганева появилась веселая усмешка. — Правда. Сто один год получил от фашистского суда. Не досидел каких-нибудь лет сто: некогда было, партизанил.
Спутник показал на убегавшую дубовую рощу. Вот в таких лесах пришлось ему драться с фашистами.
Увидев пограничную вышку и часового на нем, он задумчиво сказал:
— Теперь наше дело продолжает молодежь. Боевые ребята служат на заставах...
Вечером у знакомого нам майора Марковского состоялось семейное торжество. Пришли с застав офицеры с женами, солдаты и сержанты. Играл аккордеон, пели песни, танцевали хоро. Всем было весело. Только двое — офицер и молодая женщина сидели в углу и молча наблюдали за весельем.
Я показал на них Ганеву.
— Почему не веселятся?
Он тихо шепнул:
— Горе переживают, считают, еще не время им веселиться. Молодые, переживут. Из-за них, собственно, я и выбрал такой маршрут.
— Из-за них?
Ганев слегка повел головой из стороны в сторону. По-болгарски такой жест означает «да».
Я стал наблюдать за капитаном и миловидной, с застенчивой улыбкой женщиной. Ее слегка смуглые щеки заливал румянец. Лицо же капитана отличалось матовой белизной, как будто его и не трогало южное солнце. Льняные волосы вихрились, он то и дело приглаживал их ладонью. Мне показалось, что я его уже где-то видел. Капитан был похож скорее на русского, чем на болгарина.
Ганев придвинулся ко мне, сказал:
— Это капитан Петко Петков — самый богатый человек.
— Он что, по «Спорттото» выиграл?
Грешным делом и я из-за интереса купил в Варне купон «Спорттото». Стоит он недорого — всего тридцать стотинок. Это небольшой листочек, разделенный на клеточки. Их сорок девять, по числу видов спорта. Надо зачеркнуть любые шесть клеточек, если зачеркнутые цифры совпадут с цифрами розыгрыша — ты счастливец.
Собеседник уклонился от ответа.
— Вы спросите лучше у Петкова, — он усмехнулся, порывисто встал и вошел в круг танцующих.
Вскоре я сидел рядом с Петко и его женой Наткой. Потягивая из стакана вино, капитан рассказывал о себе, о своей заставе. А мне не терпелось выяснить, почему говорят о нем как о богатом человеке, и я спросил его об этом.
— Кто вам сказал?
Я показал глазами на Ганева, танцующего хоро.
— А-а, — с усмешкой протянул Петко. — Я богаче хотя бы тем, что моложе его...
Петко достал папиросу, размял ее и закурил. Подперев голову рукой, он с наслаждением затянулся и выпустил колечки сизого дыма.
— Я действительно богач, — задумчиво произнес Петко. — Говорят, человек богат Родиной. А у меня их две. Родина матери и родина отца. По матери — я украинец, по отцу — болгарин. Для меня обе родины дороги и любимы. Говорят, бедна любовь, если ее можно измерить. А чем мою любовь измеришь? А любовь болгарского народа к советскому? Нет такой меры.
Отец Петко, бывший политэмигрант, коммунист, участник Великого Октября, долгое время жил в Советском Союзе. Женился на украинке. Как только была освобождена Болгария, он привез туда семью. Так у Петко появилась вторая родина.
Узнав о возвращении Ганчо Петкова, односельчане пришли поздравить новосела и по старому обычаю радостно целовались трижды сперва с отцом, потом с матерью, стеснительно выставляли на стол кто бутылку сливовицы, кто плетенку сухого вина. В доме стало шумно.
— Живы-здоровы и славу богу, — говорили крестьяне, ласково поглаживая по плечу отца. — До́бре до́шли!
Мать хлопотала у стола, предлагая русские и украинские кушанья, наливая вино в небольшие граненые рюмки, когда-то подаренные ей на свадьбу.
Подошел к ней новый сосед и, заглядывая в глаза, весело и озорно на всю хату крикнул:
— Э-э, хозяйка, для такой встречи мелка посуда. Давай чашки, из коих монахи балуются...
Все захохотали. Мать проворно достала дорогие вместительные чашки. Они звенели, когда в них наливали вино. Мать тоже держала чашку, чокалась и говорила: «С доброй встречей!» Но вино не пила, показывая свою степенность перед новыми людьми.
— Маша, пригубь, раз такое дело.
Отец поднимает чашу. Мать машинально вытирает о передник и без того чистые руки, отшучивается:
— Не пьют одни столбы, да и то от дождя сыреют. — Она подносит чашку к губам и тут же ставит на стол.
Хата постепенно наполняется табачным дымом. Звенела музыка. Кто-то держал в руках валенки с союзками. Валенки — диковинка, здесь в них не ходят. Из рук в руки передавался семейный альбом, рассматривались фотографии. А в углу уже рождалась песня «Гей, балкан!»
Вот так и запомнилась Петко первая встреча с новой родиной.
— Потом мы с братом пошли учиться в гимназию, — говорил Петко, посматривая то на Натку, то на меня, как бы проверяя, действительно ли меня интересует то, о чем он рассказывает. — А когда закончили учебу, отец с матерью держали совет: куда нас определить. Мать хотела, чтобы учились в институте. А у отца был другой план: он хотел, чтобы мы были военными.
«Родину надо защищать. Столько сил отдано, чтобы Болгария стала социалистической. Кому, как не нашим сыновьям, ее охранять?»
Мать постепенно сдавалась перед доводами отца. Я подал заявление в военное училище. Брат уехал служить на пограничный контрольно-пропускной пункт.
Провожая его, отец говорил:
— Границу охраняет и грек, и турок. Но ты особый боец, особый пограничник. Ты не только охраняешь границу, ты охраняешь еще и ленинскую правду...
«Ленинскую правду!» Я не раз потом задумывался над словами отца. Как верно и мудро он сказал, определяя нашу цель в жизни...
Было поздно. Гости Марковского начали расходиться. Натка легонько тронула за руку мужа. Он виновато улыбнулся и виновато посмотрел на нее: раз начал, надо досказать.
После училища Петко служил на Дунае. Служба шла хорошо, и река нравилась, особенно ночью. Вода гладкая, маслянисто-черная, похожая на расплавленное стекло.
Каждая река по-своему пахнет. Но Петко из сотен рек отличил бы запах Дуная. Какую-то особую свежесть несут его воды. А над ними гуляет терпкий, настоянный на миндале и жасмине, ветерок. Лучшего места не придумаешь! Казалось, здесь можно служить весь срок. Но Петко не задержался на Дунае. Вызвал его командир и сказал:
— Нужны боевые офицеры на турецкую границу. Там неспокойно. Поедешь?
За стеклом голубеет Дунай. Белоснежный пароход разрывает протяжным гудком реку, заглушая веселую музыку, разносимую с палубы репродукторами.
«Ехать от этого тепла, от этой красоты на выжженные солнцем холмы? Да и как поеду: Натка ждет ребенка. Окрепнет ребенок, тогда можно...»
— Так что? — спросил командир. — Там обстановка сложная...
Петко думал. Хотелось сказать ради Натки: «Не могу... Собственно, почему меня?» Но он понимал, что решение зависит не от взглядов жены, не от мыслей, которые сейчас приходят в голову, а от того, как прожил жизнь, как воспитан, что заложено в душе, характере. Счастье приходит к человеку, если он приносит счастье другим, всей Родине.
— Раз надо, поеду...
Слова сорвались, их уже не вернешь. Да и не хотелось возвращать.
— Я так и знал, — удовлетворенно сказал командир.
По дороге домой Петко думал: «А как к этому отнесется Натка? С ней надо бы раньше посоветоваться. Нехорошо получилось». С тревожным чувством открыл дверь квартиры, снял сапоги и тихо вошел в комнату. Натка перекладывала приданое для будущего ребенка. Глаза ее искрились, на лице блуждала улыбка. Петко хотелось сказать ей что-то особенное, ласковое, родное, но лишь бестолково топтался на месте. Она прильнула к Петко, он отвел взгляд в сторону и решил сказать все сразу, напрямик. Так легче.
— Прости меня, Натка, я дал согласие поехать на турецкую границу.
В глазах Натки застыл голубоватый ледок. Показывая на свой округлившийся живот, она прошептала:
— Как же я в таком положении поеду? Там, небось, и врача нет...
Петко посмотрел на нее и как можно ласковее сказал:
— Может быть, пока ты здесь останешься?
— Как же ты один поедешь?..
Ее ресницы задрожали, к уголкам повлажневших глаз сбежались морщинки.
Петко и Натка собрались в один день, сбегали в магазин, накупили резиновых игрушек, попрощались с Дунаем и поехали к новому месту, не ведая, что их подстерегает беда.
Случилась она в лесу. То ли от тряской дороги, то ли по другим причинам у Натки начались преждевременные роды. Она охала. У Петко перехватило дыхание: кажется, началось. Он хотел сказать ей что-то нежное, но слова вязли в губах. Велел шоферу остановить машину, взял Натку на руки и отнес в сторону. Расстелил под дубом шинель и положил Натку, прикрыв полой, чтобы было потеплее.
Она кричала от боли. Сразу заострилось обтянутое синеватой кожей лицо. Петко придерживал руками голову Натки. Пушок над ее губами был в росинках. Петко сложил вчетверо платок и осторожно провел им по уголкам ее губ, вытер виски.
Натке стало немного легче, но потом голова как-то странно откинулась, она успокоительно улыбнулась и закрыла глаза. Все.
Волна радости нахлынула на него, когда он взял в руки живой комочек. Ребенок дымился на холоде. Петко закутал его в гимнастерку, но вдруг ребенок перестал шевелиться. Петко окаменел. Стал согревать первенца своим дыханием, но ребенок был мертв.
...Вот и осиротели игрушки, лежавшие в чемодане. Он опустил глаза, чтобы не встретиться с устремленным на него в надежде взглядом Натки. А внутри все сжималось и сжималось. На какой-то миг Петко оцепенел, слепо глядя на гудящую темноту леса.
Петко сидел у могилки и думал: «Захоронил ребенка, а вот вину перед Наткой вряд ли захоронишь»...
Нелегко начинать службу на новом месте. Несколько дней он ходил по заставе встревоженный и осунувшийся. Разное приходило в голову после случившегося. Кольнула и такая мыслишка: бросить заставу, поселиться с Наткой где-нибудь на асфальтированной земле. Заслуг отца хватит и на его жизнь. «Почему я уготовил Натке такую долю, по какому праву?» Но ему самому стало неловко от таких мыслей. Он понял: совесть не позволит променять пограничную жизнь на другую. Профессия — не стул, который легко можно заменить другим.
Натка уединилась. Шторами заслонилась от света. Никого не хотела видеть. Люди понимали ее горе. Солдаты по вечерам в затененной беседке тихо пели; словно звали выходить навстречу жизни. А однажды на ее окне появились цветы — луговые, диковатые, пахнущие проволглой землей. Она покосилась на эти яркие комочки света и тепла, на волшебные полевые колокольчики и улыбнулась, улыбнулась чьей-то заботе. Горе, как и трудная дорога, в конце концов приводит к хорошим людям.
Каждое утро на окне появлялись цветы — маленькие солнца, растопляющие ее горе. Их приносили граничары, возвращающиеся с ночной службы. Натка стала понимать: в горе страшно оставаться одной. Лежачий камень обрастает мохом. А ведь камень может высечь и искры. И Натка решительно распахнула шторы...
Командир заставы сначала молча наблюдал за Петко. «Пусть перебродит». Потом не выдержал, сказал:
— Горе тебя вывернуло, как старую рукавицу. Так жить — все равно что ржаветь. А нам ржаветь некогда — дела ждут. Так что расплавляй свою горечь...
Петко призадумался: верно говорит командир. Надо ближе быть к людям. С ними всегда легче.
Петко вошел в курилку: «Присмотрюсь к пограничникам, пусть и они привыкают ко мне». Побеседовал с солдатами, поделился табачком. В основном, это были ребята из деревни. Они еще не успели привыкнуть к армейским условиям.
— «Самовар», оставь затянуться, — услышал Петко. Он посмотрел на солдата, которого назвали «самоваром». Все лицо в рыжих веснушках, сам толстенький, нос вздернут. К нижней губе приклеилась сигаретка. Действительно, он чем-то похож на медный самовар.
Парень несколько раз затягивается и, обжигая пальцы, протягивает окурок:
— Держи, «Вапцар».
Петко узнал: «Вапцаром», именем поэта-революционера Николы Вапцарова, прозвали редника Стефанова за смелость и удаль.
Пока Петко старался не замечать такого обращения их друг к другу. Было даже интересно послушать, кого как называют. Народ меток на прозвища. Одно слово — и весь характер человека, назовут — как припечатают. И ему, как офицеру, это небезынтересно.
Просидел с солдатами до боевого расчета. А потом вместе с ними пошел на границу. Пробыл почти всю ночь. После подъема уже проводил политзанятия.
— Вот так-то лучше, — говорил ему командир. — Я-то уже подумал: не потянет Петков.
Командир, видимо, успел поговорить и с Наткой. Петко увидел ее в заставской библиотеке. Она приводила в порядок книги и так была увлечена работой, что не заметила Петко. И он не стал отрывать ее от дела, сквозь стеклянную дверь смотрел на нее. Вот Натка подошла к столику, налила воды в стакан и полила крохотный цветочек, стоявший на подоконнике. Раньше его здесь не было. Значит, она посадила. Маленькие цветочки в тепле пахли — даже в коридор проникал тонкий, сладковатый аромат, чем-то напоминающий запах розоварен. Петко понял: Натка хочет разделить свою любовь и нежность на всех. Молодое сердце отходчиво.
Несколько дней и ночей на сопредельной стороне шла какая-то подозрительная возня, и все то время Петко не было дома. Он забегал к Натке лишь на несколько минут — и снова на заставу.
За дальним бугром спряталось солнце. Прошелестели и стихли дубы. Проплыл вдоль дороги тополиный пух. Небо вздыбилось, заворчало. Смолк вороний грай в дубовой роще. Насторожился миндаль с заломленными верхушками. Две его скрюченные ветки, похожие на антенны, щупали предгрозовую тишину. Пересохшие миндалины звенели, как бубенцы.
Петко посмотрел на свою квартиру и увидел Натку. Он знал: раз на границе тревожно, она не будет спать до тех пор, пока он не заглянет домой. Велик мир, а вот для Натки маленькая застава — дом родной, вмещающий все горести и радости, все очарование этого большого мира.
Вывело Петко из раздумья степенное покашливание стоявшего в дверях старшины Митева. Он шел в наряд вместе с молодыми редниками и ждал, когда ему поставят боевую задачу. Петко осмотрел экипировку. Все ладно, ничего не забыто. Старшина — парень крепкий, плечом воз столкнет. Рядом с ним щупленький редник Стефанов, с обметанным веснушками лицом и наивно распахнутыми глазами, казался ребенком. Как не тянулся, все равно шинель у него дыбилась горбом. Редник слушал приказ и шмыгал носом. Старшина недовольно косился на него. А Петко монотонно отдавал приказ. Чувствовал, что он шаблонный: и прежде так действовали наряды. А сейчас обстановка другая, в любую минуту может произойти нарушение.
Приказ отдан. Старшина просит разрешения на выход. Но Петко медлит. Потом жестом подзывает старшину, рывком отодвигает занавеску, прикрывающую схему участка.
— Все, что приказывал, отменяю. Вероятное нарушение может произойти в районе дубовой рощи, — уверенно говорит Петко. — Она близко к границе, грунт там твердый, следы трудно обнаружить. Поэтому приказываю сузить рубеж охраны. Нести службу испытанным методом.
Старшина удивился. Он никогда раньше не слышал об этом методе. Начальство сверху выдумало или сам Петко?
Петко понял: приказывает непонятно.
— Будешь все время ходить от исходного рубежа до назначенного — туда и обратно. Прослушаешь местность — идешь дальше, опять прослушаешь — и дальше. Дошел до камней, поворачивай обратно. Опять прослушаешь — двигаешься дальше.
— Теперь понял, товарищ капитан.
Петко сдвинул занавеску и, приложив руку к козырьку, хотел произнести: «Выполняйте приказ», — но сказал не по уставу:
— Берегите тишину, берегите темноту — это главное в вашей службе.
Наряд ушел в ночь. Петко заполнил пограничную книгу, просмотрел конспект очередного занятия, прильнул к окну, поглядел на свой дом. Темно. Спит. Вдруг мыльная темнота в окне растворилась. «Не спишь, родная».
Призывно зазвонил телефон. Петко взял трубку. Минуты, и ночь разбужена тревогой. Плеснула вспышкой ракета, разливая вокруг мертвенно-голубой свет.
Петко выскочил из заставы, и... Натка. К груди прижимает узелок, руки дрожат.
— И я с вами, Петко.
— Останешься здесь.
Натка вздрогнула, как лозинка. Пограничники ушли. На нее навалилась ночь. Тишина. Что происходит там, на границе?
Она решила ждать у крыльца. Задумчиво названивал дождик по черепицам. Плоские капли били по платку Натки, стучали по коленям. А она ждала, ждала, кажется, уже целую вечность.
Но вот послышались шаги. Из темноты вынырнул неизвестный, одетый в салтамарку[3]. Сперва она различила склоненную яйцевидную голову, покрытую свалявшимися волосами и зеленовато поблескивавшую под светом электрического фонаря. Сзади, в двух шагах от него, — старшина и два молодых редника. Мужчина на миг остановился, зажмурился от света. Натка теперь разглядела его запавшее бледное лицо, желтую мятую рубаху. Когда незнакомец повернулся к старшине, она усидела связанные руки, покрытые рыжими волосами. Старшина подтолкнул прикладом нарушителя, показывая ему, куда двигаться. Они прошли мимо Натки.
— А где же Петко? — она уж хотела крикнуть «Петко!», но услышала, как кто-то идет, то и дело останавливаясь. Вскоре показалась и вдруг застыла перед Наткой фигура, недвижная и расплывчатая.
— Петко!
Он пошел навстречу, припадая на одну ногу. «Почему он хромает?» Натка бросилась к нему, развязывая на ходу узелок.
— Ты ранен? Да?
Петко не понимал, о чем спрашивает жена. И только когда увидел развязанный узелок с бинтами, расхохотался.
— Да упал я, ушиб ногу. Даже царапинки нет! — успокаивал он жену. — А упал потому, что еще участок плохо знаю. Вот и разбиваю колени...
Она быстро свернула узелок и прижалась к нему.
Натка сразу же побежала домой накрывать на стол, а Петко пошел в канцелярию, чтобы доложить коменданту о задержании нарушителя, о своей первой победе. Но прежде чем доложить, он решил записать задержание в пограничную книгу. На счету заставы это был сто четвертый нарушитель.
Пока вызывали коменданта, Петко не отрывал глаз от своего окна. Оно горело ярко, отбрасывая полосы света на кизиловый куст, где рдели, словно звездочки, спелые ягоды. Он вспомнил еще в детстве слышанный рассказ: жили-были на свете две ягоды — зло и добро. Зло в волчью ягоду обратилось, а добро взошло в кизиле. Добро прибавляет силы. Так и Натка. Своей добротой прибавляет силы не только ему, но и всем ребятам.
Отправив нарушителя в комендатуру, Петко забежал домой. В углу огнем полыхает оранжевое алиште[4]. Как будто не из козьей шерсти, а из песни сердца соткано оно. В различное время суток по-разному переливаются цвета, и на этом фоне стоит его Натка, точеная, словно елочка. Алый платок стягивает ее черные волосы, а клетчатый фартук — талию. Все она, кажется, вобрала в себя: и краски гор, и сияние солнца, и золото пшеничных полей. В этих красках Петко видел и себя, свою дорогу, крутую, как радуга, которую он осилит вместе с Наткой.
А на столе стоял глиняный горшок, завернутый в полотенце и чем-то напоминавший древний ритон. Из него вился парок, приятно щекотавший ноздри. В нем любимое блюдо Петко — телятина с картофелем и перцем, запеченные под яичной корочкой.
С офицером Ганевым мы встретились снова, но уже в Москве, в Музее пограничных войск. Стояли и рассматривали фотографию пятидесятых годов. Она была подарена музею болгарскими пограничниками. С нее смотрел сам Ганев — один из тогдашних героев границы.
— Устарела, — покачивая головой, говорит он. — Теперь другие герои. С ними надо знакомить советских пограничников.
Когда Ганев произнес: «Теперь другие герои», я подумал о Петко Петкове и спросил, как он поживает.
— О, Петко у нас герой! Два года застава образцовая. На его счету несколько задержаний. Готовится в академию...
— А Натка?
— Натку на заставе приняли в партию. Родился у нее сын, и назвали его в честь Николаевой-Терешковой Валентином... Да, чуть не забыл, — спохватился Ганев и начал что-то искать в портфеле. Вытащил конверт. — Вот, от Петко...
В конверте небольшой листок бумаги и аккуратно завернутый значок, на котором изображен поэт-революционер Христо Ботев. Некоторые слова зачеркнуты по нескольку раз. Видно, Петко подыскивал их, чтобы лучше выразить свои чувства. Читаю первые строки:
«Как хочется преподнести каждому советскому пограничнику дружеский подарок. Но это физически невозможно. Поэтому ограничусь значком, который станет символическим подарком всем часовым советских границ. Кому его вручить? Вручите первому встретившемуся солдату по имени Петр. Я представляю моего тезку. Это боевой пограничник, славный парень...
Крепко обнимаю тебя, Петр, мой советский тезка, друг по сердцу, товарищ по оружию.
Да здравствует Советский Союз — матерь моих лучших чувств!»
Пока я не встретил Петра. Но встречу обязательно. Может быть, в Карпатах, а может быть, и на Памире. Пока значок лежит в моем кармане. Но это не просто значок, а значок-награда. Будь уверен, Петко, ее получит достойный пограничник — представитель нашей гордой молодости.
Владимир Любовцев
«ПСОГЛАВЦЫ»
1
— А я раньше был капиталистом...
Шофер, одной рукой держа руль, полуоборачивается к нам, сидящим сзади.
— Да, да капиталистом, не делайте больших глаз! Буржуем, если хотите. Ну, не то чтобы очень богатым, однако свой мануфактурный магазин имел. Маленький, но свой! Вы спросите, как это старый Гонза шофером стал, почему с капиталами за границу в сорок восьмом не удрал? Потому что Гонза, как немцы к нам пришли, не захотел торговать, партизанил, с настоящими людьми в подполье познакомился. Знал ли он до войны рабочих? Откуда ему было знать их? В моем магазине они не покупали: дорогой магазин был. А в войну узнал. И когда народ власть в руки взял, Гонза сказал себе: «С кем ты, старый пень?» И остался, чтобы новую жизнь строить. Пускай даже простым шофером!
Уловив на моем лице недоверчивую усмешку, шофер возмущенно всплескивает руками, на мгновение оставляя машину без управления:
— Вы думаете — Гонза неискренен, Гонза врет?! Да, да, я читаю это в ваших глазах! И все же я всегда и везде кому хотите прямо скажу, что раньше Гонзе жилось вовсе неплохо. Может, даже лучше, чем сейчас. Потому что он буржуем был. И тысяче или там десяти тысячам таким, как он, маленьким буржуям хорошо было, зато миллионам чехов и словаков — худо. А трухлявый пень Гонза, увидев в партизанах замечательных людей, понял: пусть лучше пострадают десять тысяч, но выиграют миллионы. Ведь и старый пень иногда способен зазеленеть, пустить новые побеги, не так ли?..
Я слушаю вполуха, вцепившись руками в сиденье и не отрывая глаз от спидометра. Конечно, все, что рассказывает Гонза, чрезвычайно любопытно. Но не мог ли бы он говорить, не оборачиваясь ко мне и держа руль как положено? Стрелка спидометра дрожит уже у цифры «140», «шестотройка», как здесь ласкательно именуют машину «Татра-603», мчится по великолепной, но неширокой дороге. А навстречу летят грузовики и легковушки. Того и гляди...
Однако сидящий рядом со мной капитан Ярослав Ярош невозмутимо спокоен. Видимо, уверен в водительском мастерстве Гонзы, а потому и не проявляет никакой нервозности. Дав шоферу выговориться, он просит его ехать немножко быстрее. Куда уж там быстрее! Но Гонза согласно кивает, и стрелка спидометра сразу подскакивает к цифре «160». Кажется, машина вот-вот оторвется от асфальта и взмоет в воздух.
Словно обретя необходимую обстановку, начинает рассказывать Ярош. Он сотрудник пограничной газеты, в войсках уже двенадцать лет, начинал с рядового. Человек начитанный, много знающий, Ярослав может поведать уйму интереснейших вещей. Я уже в этом убедился. На этот раз он начинает довольно неожиданно. Постукивая указательным пальцем по голове собаки в петлице своего кителя, спрашивает, знаю ли я, почему чехословацкие пограничники носят такую эмблему. Пожимаю плечами: откуда мне знать.
— Это любопытная история, — Ярослав устраивается поудобнее на сиденье. — Понимаешь, на Шумаве — это на баварской границе — с незапамятных времен жили ходы. Свободные люди, которые не зависели от феодалов, не знали крепостного права. Только несли королевскую пограничную службу. Ну, вроде ваших казаков — донских или кубанских. Одевались они интересно: белые халаты до пят, высокие сапоги, широкополые черные шляпы. В руках — секира, на поводке — собака. Знамя у них было белое, в центре — голова черного пса. В семнадцатом веке, после сражения у Белой горы, самостоятельное чешское королевство перестало существовать. Захватили нашу страну иноземные феодалы, которым австрийский император дал земельные наделы в Чехии. Ну, в других районах народ противился не очень долго: не все ли равно, какой национальности пан — немец, чех или австриец. Спину гнуть на каждого надо. А ходы, искони вольные, не пожелали стать рабами, отдать свою землю захватчикам. Восстали. Долго сражались, но в конце концов потерпели поражение. Вождя восставших Яна Козина вместе с ближайшими сподвижниками казнили, остальных заставили тянуть лямку на панов. А символ ходов — голова пса — почти триста лет был под запретом, потому что знаменовал собой верность свободе и гражданскому долгу. Когда же мы создавали свои пограничные войска, то восстановили этот древний символ. Правда, содержание его сейчас намного шире, чем у ходов было, но основной смысл тот же: бессонно хранить родную землю...
С шоссе сворачиваем на проселочную дорогу. Гонза, недовольно ворча, сбрасывает скорость до пятидесяти. Что ж, теперь можно и в окно посмотреть. Прежде, на той сумасшедшей скорости это было бессмысленно: ничего не разглядишь. Мимо проплывают деревни. То там, то тут видишь добротные каменные дома с пустыми, незастекленными глазницами окон. Ярош, перехватив мой недоуменный взгляд, поясняет:
— Людей не хватает. Раньше-то здесь жили в основном судетские немцы. После войны они в большинстве своем перебрались в Западную Германию. Те, у кого рыльце было в пуху, конечно, не захотели жить в народной Чехословакии. Мы вынуждены были заселять эти места добровольцами. Однако полностью заселить пока не можем. Почему? Людей мало. И еще одна причина есть: боятся, не решаются. Что ни говори, а район этот опасный: реваншисты под боком, в нескольких километрах, то и дело всякие провокации устраивают...
2
На заставе, по-здешнему — в роте, нас встречает надпоручик Карел Мича. Самого начальника заставы нет, он в служебной командировке.
В канцелярии завязывается оживленный разговор. Мича, как и большинство мужественных людей, с которыми мне доводилось встречаться на наших заставах, о себе рассказывает неумело и неохотно. В самом деле, говорит выражение его лица, разве это тема для разговора?! Зато о своих товарищах может говорить долго, с увлечением.
Представляет нам младших командиров. Ротмистр Франтишек Сохор, сверхсрочник, старшина роты. На счету у этого парня десятки задержанных нарушителей, не раз бывал в серьезных схватках и переделках. Ротный Ярослав Бацо, командир отделения служебных собак. Его питомцы разве что говорить не умеют, а в остальном работают с точностью электронных машин. Между прочим, учился у нашего известного собаковода из Закарпатья старшины Акима Сызранова. До сих пор с восхищением вспоминает своего учителя и его друга Дона: «Вот это пес!»
Вообще о советских пограничниках здесь говорят с подкупающей дружеской теплотой. Не потому, чтобы угодить мне, советскому гостю, сделать приятное. Просто на самом деле наши пограничники очень во многом помогали и помогают чехословацким, щедро делятся своим богатым опытом. Тесные связи поддерживают с заставами Закарпатья: условия-то сходные, такая же гористая местность. И климат похожий: частые туманы, дожди.
Служба тут тяжелая. Тревожная и бессонная, как на любой другой границе. Но есть и своя специфика. Самое трудное — быть твердым, выдержанным, когда тебя постоянно провоцируют. А провокации — на каждом шагу, ежедневно. Идет наряд, а западногерманские пограничники и американцы пулеметы на него наводят, автоматами грозят, постреливают в воздух, всякие оскорбительные словечки выкрикивают, камнями бросают. А то примутся швырять в солдат плитками шоколада и пачками сигарет: «Эй вы, нищие голодранцы, возьмите на пропитание!»
— Тут уже сцепишь зубы намертво, кулаки сожмешь, всю волю в узел завяжешь и идешь, точно ты глухой или никого на той стороне не существует, — надротмистр Франтишек Недведь показывает, как это делается.
Лицо его каменеет, на скулах вздуваются твердые желваки, на губах появляется легкая презрительная усмешка. И я вдруг отчетливо понимаю, каких внутренних сил требует эта железная выдержка.
— К этому мы уже привыкли, — добавляет Ярослав Бацо. — Хуже, когда судетские немцы, бывшие жители этих краев, собираются на свои реваншистские шабаши. Понимаете, сгрудятся толпами человек по двести, по триста, толкутся у самой границы, размахивают лозунгами, знаменами со свастикой; некоторые группки заходят на нашу территорию метров на сто. Все пьяные, крикливые, хвастливые, вооруженные. Иногда начинают обстреливать наряды, набрасываются на пограничников...
Да, здесь служба — на сплошных нервах. Сорваться, поддаться на провокацию нельзя: этого реваншисты только и ждут. И все же в истории роты нет ни одного случая безнаказанного перехода границы. Никому из нарушителей не удалось еще пройти в тыл. А идут многие. Нарушители тоже разные. Есть шпионы, диверсанты, контрабандисты. Есть и такие, кого нужда гонит из ФРГ, кто не может там найти работу или не желает служить в бундесвере. Через границу с ГДР им пройти трудно: полно войск, особенно американских. Поэтому и идут через Чехословакию в ГДР. Этот путь им кажется более безопасным. Верят, что чехословацкие пограничники обратно их в боннский «рай» не отправят...
Надпоручик Мича вызывает в канцелярию четверых молодых солдат. Юные лица, обветренные морозами и обожженные солнцем, четкая выправка, особенная, свойственная пограничникам и у нас, некоторая щеголеватость в одежде, сдержанность и немногословность. На кителе у каждого знак с надписью «Не пройдет!» Этот нагрудный знак вручается тем, кто заслужил право быть старшим наряда, это боевой клич бойцов-антифашистов республиканской Испании: «Но пассаран!»
Знакомимся.
— Воин Франтишек Бенедикт. Второй год службы. Был кочегаром на паровозе.
И — не предусмотренная уставом — смущенная улыбка: на первый-то взгляд, здесь легче, чем на паровозе. Но ведь все время живешь, как боек на боевом взводе. Это, конечно, трудно. Но — надо: республика положилась на него, Бенедикта.
— Воин Ярослав Шимек. Первый год. Бывший каменщик.
— Воин Антонин Бенко, первый год, крановщик на металлургическом заводе.
— Воин Мирослав Грабовский, второй год. Клепальщик с завода «Татра»...
— Мирослав, — предлагает надпоручик, — расскажи товарищу, как ты позавчера задержал двух нарушителей.
Грабовский краснеет, минуту молчит, потом обращается к Мяче:
— Товарищ надпоручик. разрешите не рассказывать... Неудобно об этом. Вот если бы схватка была, тогда другое дело. А таких задержаний у нас хватает...
— Давай, давай!
— Ну, были мы с воином Грубым в секрете. Видим, двое пробираются. Темно было. Прошли они мимо нас, мы им в спину: «Хальт, хенде хох!» Они на землю попадали. Мы думали, отстреливаться начнут. Тихо. Подползли к ним. Видим — парень и девушка. Обыскали, доставили в роту. Оказалось: жених и невеста. Ушли из Западной Германии. Он безработный, к тому же повестку получил, а служить в бундесвере не хотел. Вот и все...
Дверь канцелярии бесшумно приоткрывается, дежурный передает надпоручику записку. Мича читает ее, улыбается:
— Тут ребята просят, чтобы вы выступили, рассказали о Советском Союзе, о ваших пограничниках. Вы уж простите, но народ у нас очень любознательный. Недавно Рауль Роа, министр внутренних дел Кубы, приезжал, так они его два часа не отпускали.
— Ну, я рангом куда ниже, так что... словом, как решит капитан Ярош, я сейчас в его подчинении...
— Да, Мича, мы должны быть еще в одном месте, а уже дело к ночи. Впрочем, двадцать минут можно.
— Вот и отлично, — широко улыбнулся надпоручик.
Конечно, мы задержались не на двадцать минут, а на добрых полтора часа. Да и как можно было уйти от этих славных парней, которые забрасывали вопросами: расскажите, пожалуйста, о том, об этом. Многое они знали из газет, журналов, кинофильмов, радиопередач. Но одно дело читать, а другое — услышать рассказ человека, живущего в Стране Советов, которую здесь глубоко и нежно любят.
Пограничники живо интересовались всем: целиной и космонавтами, строительством и спортом, службой и бытом наших часовых границ. Кругозор у них широкий: в войска пограничной стражи берут людей, имеющих законченное восьмилетнее образование или техникум, ибо пограничная служба, как и у нас, доверяется только лучшим из лучших. Сюда направляют преимущественно ударников производства, членов бригад социалистического труда, передовиков, активистов Союза молодежи. Потому что слово «пограничник» пользуется в Чехословакии не меньшим почетом, чем у нас.
А потом нас потащили, не повели, а действительно потащили в столовую ужинать, сколько мы ни твердили, что нам пора ехать. Да и с какой, скажите, заставы отпустят гостей, не попотчевав их пограничными харчами? Повар — воин Людек Веселый — должен был скоро выходить в наряд, но все же нашел время, чтобы уговорить нас поужинать и оценить его мастерство...
3
И снова «шестотройка», ощупывая жгутами света дорогу, продирается сквозь ночной мрак. Слева светится россыпь электрических огней: город. Это уже Западная Германия.
Командира, к которому едем, Мирослава Томаша и его офицеров мы застаем в штабе. Только что кончилось оперативное совещание, поэтому все в сборе. Томаш оживленно рассказывает о своих пограничниках. Участок его подразделения сложный и по рельефу, и по обстановке. Рельеф, конечно, не изменишь, а вот обстановку хотелось бы как-то изменить, смягчить, что ли.
— С пограничниками ГДР живем и работаем в полном контакте, на основе дружеской взаимопомощи. А вот с Западной Германией не получается. То и дело всякие инциденты. Тут уж не до спокойной жизни. Впрочем, какая спокойная жизнь может быть на границе!
Томаш терпеливо объясняет мне, в чем заключается сложность их работы. Не только, оказывается, в обстановке. Все гораздо сложнее. Пограничные войска Чехословакии еще очень молодые. Раньше на границах была только таможенная служба, границы, как таковой, не существовало. Ведь Чехословакия в прошлом была частью Австро-Венгрии, потом — буржуазной республикой. А когда народ после войны взял власть в свои руки, то сразу же потребовалось укрепить границу. Потому что «милые» соседи начали засылать всякую нечисть: диверсантов, вредителей, банды профашистских молодчиков, которые терроризировали население.
— Знаете, что было самым трудным для нас? — Томаш смотрит на меня и, не дожидаясь ответа, продолжает. — Воспитание населения, вот что. Раньше, когда границы собственно-то и не было, люди совершенно не интересовались, кто куда идет и зачем. Это, мол, дело таможенников, они за это деньги получают. А в социалистическую Чехословакию лезли уже не контрабандисты, а бандиты, враги. Вот и пришлось приучать население к бдительности. Нам ведь одним не справиться, будь нас даже в пять раз больше, чем теперь. И без опоры на местное население, без его помощи мы не смогли бы выполнять свои задачи так, как выполняем сейчас. У нас есть теперь не только дружинники, бригадиры содействия, у нас все население от мала до велика помогает пограничникам. В зоне нашего действия уже два села получили почетное звание «пограничные». Нет. нет, вы не так поняли! В географическом отношении все населенные пункты здесь — пограничные, но звание «пограничное село» или «отличная пограничная деревня» надо заслужить, победив в соревновании...
Район очень сложный по составу населения. Здесь живет немало немцев-антифашистов, не захотевших уезжать в Западную Германию, живут и чехи, словаки, венгры, болгары, украинцы, сербы, цыгане. Первое время интернациональные отношения налаживались плохо. Немцев подозревали в возможном коварстве, отождествляли их с реваншистами, на цыган смотрели косо, венграм тоже не очень доверяли. Тяжело было пограничникам работать в такой обстановке, но они терпеливо воспитывали в местных жителях дух братской взаимопомощи и дружбы. И добились того, что теперь все живут как одна семья, помогая друг другу и пограничникам.
— Потому-то, — заканчивает свой рассказ Томаш, — мы теперь и чувствуем себя уверенно, потому-то и можем сказать, как это и у вас говорится, что граница на замке, хотя этот замок и не виден со стороны. Но всякий, кто бы ни нарушил границу, убеждается, что обратно, за кордон, ему пути отрезаны. Так что мы сильны не всякими там приспособлениями, а своей бдительностью и активной поддержкой народа. И если хотите, награды, которых удостоено подразделение первое из всех пограничных, в равной мере заслужены и пограничниками, и жителями окрестных сел и деревень, которые помогают нам в нашей службе...
4
Я держу в руках нагрудный знак старшего наряда, который мне подарили чехословацкие друзья на одной из застав. Красная звезда, обрамленная сверху солнечными лучами, снизу — зелеными листьями. В центре звезды — скрещенные винтовки и голова сторожевой собаки. Под звездой надпись: «Neprojdou!» — «He пройдут!»
Теперь, когда я познакомился с теми, кто носит этот знак на груди, когда узнал о тревожных буднях солдат и офицеров пограничной стражи, я всем сердцем понял, что это не пустые слова. Нет, не пройдут через границу братской Чехословакии враги ее! Не пройдут! — ибо на страже родной земли и свободы стоят простые и мужественные рабочие парни, до последнего дыхания верные народу, который вручил им оружие. А этим оружием они умеют владеть. И очень даже неплохо.
Александр Сердюк
ТОТ ЖЕ ФРОНТ
1
Об этой границе не скажешь, что она пролегла незримо: на любом ее участке — в центре Берлина или на его окраинах — можно увидеть строгую четкую линию. За Бранденбургскими воротами, где тринадцатого августа тысяча девятьсот шестьдесят первого года плечом к плечу строились рабочие-дружинники, граница встала мощной стеной из железобетона. Стена достаточно прочна, чтобы сдерживать мутные волны реваншизма, устремляющиеся сюда из Западного Берлина. Кое-где грозно топорщатся противотанковые ежи. Иначе и нельзя, ведь Западный Берлин — военная база НАТО.
Впервые эту границу я увидел у Бранденбургских ворот, на знаменитой Унтер ден Линден. Хотя была уже глубокая осень, улица и сейчас оправдывала свое название: приятно бродить под старыми липами, слушая легкий шорох пожелтевших листьев, любуясь их удивительной раскраской. Заметно поредевшие верхушки деревьев купались в мягких лучах уже не очень щедрого солнца. Изредка налетал порывами свежий ветер, и тогда листья дружно падали, пятная асфальт.
Сквозь поредевшие вершины деревьев, по левую сторону улицы, виднелись скелеты обуглившихся здании. О них не забыли, нет. Да будет долга и прочна память о преступлениях фашизма, о справедливом возмездии народов в конце войны! Здесь, в самом центре Берлина, возвышалась имперская канцелярия бесноватого фюрера. Взгляните на этот огромный пустырь, очень напоминающий заброшенное кладбище. Пожухла листва на стеблях бурьяна, дожди и ветер пригладили глинистое поле. Где-то там, под грудами битого кирпича, сохранился бункер, в котором отсиживался накануне катастрофы Гитлер.
Справа от Бранденбургских ворот — уцелевшее здание рейхстага. Над крышей лениво полощется трехцветный флаг ФРГ. А под крышей, стоит лишь вглядеться, — оборудованный по всем правилам наблюдательный пост. Из круглого окна виднеются чьи-то руки, поднесшие к глазам полевой бинокль.
— Англичане, — поясняет пограничник. — Все время так. За каждым нашим шагом следят. Впрочем, мы привыкли. — И солдат Эрих Шульце улыбается, спокойный и уверенный.
Улица за стеной пока пуста. Но вот из-за дальних деревьев выскочил броневик. Не доезжая нескольких метров до границы, он развернулся боком к стене и остановился. Рядом с водителем — офицер. Долго и пристально смотрит он на пограничников, потом наклоняется, что-то ищет в кабине. И вот перед его подозрительно близорукими глазами уже поблескивают окуляры бинокля. Оказывается, англичанам мало наблюдательного пункта на рейхстаге. Как же, оттуда все-таки дальше, а здесь — рядом, как говорится, глаз в глаз. Это не простое любопытство. Настоящая, ни на секунду не прекращающаяся разведка.
Неподалеку от бронемашины — сооружение, напоминающее трибуну. На нем довольно удобно устроился западноберлинский таможенник. Еще одна пара глаз, нацеленных на границу. Он смотрит не шевелясь, точно голова его зажата в невидимые тиски. К нему подходят какие-то люди в штатском, но он не обращает на них ни малейшего внимания. Мужчина в серой шляпе и макинтоше не долго думая взбирается на помост, открывает висящий на груди футляр. Судя по тому, как быстро и ловко орудует он фотоаппаратом, это довольно опытный репортер. С таможенником он не церемонится, оттеснил его в самый угол, прижал к перилам. Тот ни одним движением не противоречит ему. Что ж, люди свои, сочтутся!
— Вот так каждый день, — продолжает Эрих Шульце. — Сначала действовало на нервы. А теперь вроде ничего. Я ведь уже больше года служу на границе.
Шульце высокого роста, широк в плечах, весь ладный и крепкий. Снаряжен по-боевому: автомат, бинокль, каска. Да, и каска, потому что сосед здесь ненадежный.
— Однажды, когда я был в наряде, с той стороны под стену подложили взрывчатку. У них там руки все время чешутся. Ну, и примерно в одиннадцать вечера ухнуло. Меня оглушило даже, такой сильный взрыв был. Эффекта это не имело, никого они не запугали. Впрочем, — опять улыбается пограничник, — эффект все-таки был: кусочки этой стены они потом продавали в магазине сувениров...
Нарастающий рокот мотора заглушает его слова. Вдоль границы, точно повторяя ее изгибы, на небольшой высоте плывет американский вертолет, похожий на стрекозу. Еще один наблюдательный пост!
Американская военщина в Берлине — особый разговор. Стрекоза, пролетевшая над границей, ничто по сравнению с провокациями, организуемыми на земле. Пограничники советуют проехать на Фридрихштрассе. На этой улице контрольно-пропускной пункт. Там нет, как здесь, у Бранденбургских ворот, глухой стены; в Западный Берлин и обратно непрерывно идут машины. Граница обозначена лишь неширокой белой полоской, проведенной поперек улицы.
Нигде в мире не встретишь подобной границы. Вот она, эта белая, шириной в десять сантиметров полоса! Вы можете подойти к ней, остановиться, коснувшись ее носком ботинка, но не вздумайте перешагнуть — вас тут же схватят молодчики господина Брандта. Два дюжих таможенника в серо-голубой униформе стоят в метре от этой полосы, заложив руки за спину и самоуверенно выпятив грудь. Расстояние такое, что видно даже выражение их глаз: у одного зеленоватых, у другого — бледно-голубых, выцветших, как осеннее небо над городом. Зрачки зеленых глаз сверлят вас, сверлят упорно, настойчиво. Временами они вспыхивают зеленым огоньком, быстрой искрой, словно натолкнулись на что-то твердое, неподатливое... Тот, с голубыми глазами, более безразличен к окружающему, широкоскулое лицо его кажется вытесанным из серого камня, но челюсти подвижны, они шевелятся медленно и ритмично, словно перекатывают жевательную резинку.
У таможенников солидное подкрепление. В одном ряду с ними очень надменный, поглядывающий на всех и вся исподлобья, американский солдат. Даже издали можно заметить на его рукаве буквы «MP», верзила этот принадлежит к военной полиции. Поза у него более чем небрежная, длинные, в узких штанинах ноги расставлены широко, левая почему-то все время подрагивает в коленке. Временами он странно подпрыгивает, прищелкивая каблуками ботинок, что даже в этой напряженной обстановке вызывает улыбку. Долговязое лицо американца украшает длинная и толстая, как бревно, сигара, кочующая из одного угла рта в другой. Я не сказал бы, что на близком расстоянии приятно стоять перед этим блюстителем «мирового порядка», но у пограничников Германской Демократической Республики нет иного выхода. Они могут испытывать здесь любое чувство, кроме того, на которое рассчитывали американцы: на чувство страха. В Западном Берлине говорили и писали, что один такой «сверхполицай» может справиться с двадцатью немецкими пограничниками. Но разве дело в длине туловища и конечностей?
Унтер-офицер Гроссман внешне мало похож на богатыря. Легко представить себе, с каким видом превосходства направлял на него свой виллис американский водитель, пытавшийся на полном ходу проскочить границу. Это случилось в октябрьскую ночь. Пограничники в то время пропускали через контрольный пункт только по удостоверениям личности. Американские граждане, считая, что им везде все дозволено, предъявить удостоверения отказались. Когда же их вернули, в дело вмешалась военщина. Солдаты с автоматами наизготовку пытались на открытых виллисах сопровождать гражданских. Вот тогда-то путь одной из таких машин и преградил Гроссман. Она шла по Фридрихштрассе на полной скорости, а он стоял как вкопанный и не думал оставлять поста. В последнее мгновение нервы водителя сдали. Взвизгнули тормозные колодки, зашипело и задымилось под колесами. Широкий сетчатый радиатор всей массой своей надвигался на низкорослого худощавого парня. Но скорость машины быстро погасла, и горячее, дышащее паром железо лишь слегка толкнуло Гроссмана а бок.
— Сам не знаю, откуда взялась у меня выдержка, — говорил потом унтер-офицер. — Вижу, прет как черт, прет прямо на меня, на мой пост, а я себе стою...
Он еще не знал тогда, что случай с виллисом только репетиция. Американцы ведь располагают и более грозной техникой. Нe прошел виллис, пройдет танк.
И они вывели на Фридрихштрассе танки. Гроссман, унтер-офицер Ленц и еще двое пограничников дежурили у контрольного пункта. Западноберлинская часть улицы, как всегда в последние дни, была забита толпами зевак. Ни на минуту не отлучались и фоторепортеры. Свое «оружие» они держали наготове: авось случится что-нибудь необычное, сенсационное. Из толпы доносились выкрики фашистских молодчиков. Они то горланили реваншистские песни, то дико свистали и визжали. За всем этим не легко было вовремя расслышать лязг танковых гусениц. А когда толпа неожиданно расступилась, прижимаясь к домам по обе стороны улицы, Ленц и его товарищи увидели танк.
Пограничники недоуменно переглянулись и затем, как по команде, сделали несколько шагов вперед. Они остановились у самой черты, выровняв по ней свою малочисленную шеренгу. Дружно защелкали фотоаппараты. Кто-то оглушающе резко свистнул, но его никто не поддержал; на улице вдруг воцарилась непривычная здесь тишина. Лязг металла слышался все отчетливей. Лязг этот нарастал приближаясь. Тяжелые траки восьми танков с грохотом падали на асфальт, подминая под себя улицу. Длинный ствол танковой пушки с белыми поперечными кольцами, казалось, летел по воздуху.
Толпа, прижавшаяся к стенам домов, теперь уже смотрела только на пограничников. Ленц видел широко раскрытые рты, горящие от любопытства и удовольствия глаза. Видел и никак не мог понять, что нужно этим людям, чего они ждут с таким нетерпением?
Потом он снова перевел взгляд на стальную махину, приближавшуюся с прежней скоростью. Расстояние сокращалось каждую секунду. Под ногами мелко и неприятно дрожала земля. Лицо опахнуло не по-осеннему теплым ветром. Где-то в толпе испуганно вскрикнул ребенок. Четверо у черты стояли не шевелясь, точно их ноги были прикованы к асфальту. Они даже ни разу не переглянулись. Ленц чувствовал, как все громче стучит сердце, как от напряжения наливается кровью лицо. Ему становилось жарко. Неужели это все? Неужели посмеют? Только бы не сдали нервы, только бы устоять. В свои двадцать четыре года, из которых последние три он провел на границе, а до того работал пекарем в Мекленбурге, ему еще ни разу не доводилось испытывать ничего подобного.
Четверо по-прежнему стояли рядом. Сквозь узкую щель разглядывал их танкист. Он был уверен: еще немного, и всех четверых как ветром сдует. Танки пройдут через границу, доказав тем самым, что ее не существует.
Оставались считанные метры до пограничной черты. Танкист уже не видел ее — она находилась в мертвом пространстве. Но зато ему отлично видны были солдаты, их спокойные, без тени страха лица. И это спокойствие поразило его. Ему самому вдруг стало страшно. Не потому, что подсказали разум и совесть, нет, только из-за этого охватившего все его тело чувства танкист выжал сцепление и рванул тормозной рычаг на себя. Гусеницы с диким скрежетом, словно сведенные внезапной судорогой, вцепились в асфальт, машина по инерции клюнула носом, тяжело, всей многотонной массой вздрогнула и остановилась. Только теперь Ленц опустил глаза. От белой черты до танка оставалось не больше метра...
— Мы сперва смотрели на все очень спокойно, — рассказывает унтер-офицер Ленц. Он сидит рядом с командиром своего взвода, ничем особенным не выделяясь среди других собравшихся на контрольном пункте пограничников. Рост у него скромный, лицо худощавое, голос приглушенный. И тем не менее в нем сразу же ощущаешь ту внутреннюю силу, которая помогла ему выстоять в неравной схватке.
— А когда танк устремился на нас, — продолжает Ленц, — стало не по себе. Конечно, зачем приукрашивать? Но мы, не сговариваясь, приняли одно решение. Мы думали о том, что в этот час сохранение мира зависит от нашей выдержки. И сам я мысленно сказал себе: «Будь достаточно мудр, не отступай отсюда! Ты не одинок, за тобой — наши войска, наш народ, Советская Армия, за тобой — весь социалистический лагерь». Вот когда я так сказал себе, вроде стало легче, и нервы из-под контроля не вышли... Ну, а уж после того, как танк остановился, первым моим желанием было, если говорить откровенно, дать этому танкисту по морде. Провокатор он, а не солдат. И — трус при этом...
Пограничники говорят, что такой стиль характерен для всех провокаций с Запада. Как-то в один из трудных дней подошли сюда для порядка наши машины. Здесь же, на Фридрихштрассе. По ту сторону черты — американские, по эту — наши. Лицом к лицу. Среди ночи американским солдатам спать захотелось. Вытащили они на верх машин спальные мешки, расположились как дома, а наши ребята решили в это время прогреть моторы. Надо было видеть, как американцы выпрыгивали из своих мешков!
— Для нас это было пробным камнем, — добавляет командир взвода Хиттманн. — Мы убедились тогда, у кого крепче нервы.
— Здесь очень часто вспоминают о нервах. Вероятно, не случайно?
Хиттманн улыбается.
— Знаете, как один наш писатель сказал о Фридрихштрассе? Это невралгический центр! Очень меткое определение. Мы убеждаемся в том каждый день. Но расшатать наши нервы не так просто. Все их попытки оказались напрасными. Ни одна машина не прорвалась. Кстати, мы уже позаботились о том, чтоб нас поменьше нервировали. Обратили внимание на слалом?
В самом деле, у КП, поперек улицы, положены железобетонные плиты таких размеров и в таком порядке, что пройти напрямик машина не может. Ей надо долго петлять, объезжая эти барьеры на самой малой скорости. Так что без пропуска тут не прорвешься.
А любителей «прорваться» из Западного Берлина много: провокаторы, шпионы, террористы, фальшивомонетчики и коммерсанты. Вылупившиеся в этом черном гнезде, они спешат действовать. Ныне в Западном Берлине около восьмидесяти различных шпионских и подрывных организаций, не только немецких, но и американских, английских, французских. И когда тринадцатого августа тысяча девятьсот шестьдесят первого года правительство Германской Демократической Республики поставило перед этой многочисленной агентурой непроходимый барьер, они полезли во все щели. Пограничники хватали их не только на земле, но и под землей — в канализационных трубах, на станциях метро, в специально прорытых тоннелях.
Неподалеку от Фридрихштрассе, на самой черте границы, угрюмо возвышается многоэтажный дом старой постройки. В том крыле его, что тянется вдоль пограничной черты, еще недавно жили люди. Направляясь в город, они выходили из крайнего подъезда и каждого из них видели пограничники. Если кто-либо вызывал сомнение, его проверяли.
Так было и в тот вечер.
Но прежде чем рассказать о гибели унтер-офицера Рейнгольда Хуна, спустимся в подвал дома. Десять каменных ступенек узкой лестницы скупо освещены. Горит лампочка а в небольшом помещении с цементным полом. В нем сейчас пусто, а раньше здесь хранился уголь. Наружная стенка подвала обращена к границе. Именно с той стороны, из-за бараков, принадлежащих крупному западноберлинскому газетному концерну, и был сделан подкоп. Цементный пол взломан в левом углу. Убийца (фамилия его Мюллер) вылез из этой дыры, поднялся, стряхнул с себя угольную пыль. Затем он достал из кобуры пистолет, заслал патрон в патронник и положил его во внутренний карман пиджака...
Рейнгольд Хун стоял на посту вблизи дома. За высокой стеной забора опускалось солнце — шел шестой час вечера. Огромные разноцветные корпуса газетного концерна сверкали стеклами сплошных окон. Возле бараков суетились какие-то люди. Слышно было, как к одному из бараков подъехала машина. Она остановилась, но мотор продолжал урчать. Над забором вздыбилось странное сооружение, напоминавшее стрелу экскаватора. Там, где обычно находится ковш, полулежал человек с черной, поблескивающей оптикой аппаратурой.
Как раз в это время, то есть ровно в семнадцать часов тридцать минут, из крайнего подъезда вышел мужчина.
— Товарищ Хун, — сказал старший наряда, — проверьте у него пропуск.
Пограничник и вышедший из дома мужчина встретились.
— Предъявите пропуск, — как всегда вежливо, но требовательно сказал Хун.
— Пожалуйста, — спокойно и тоже вежливо ответил незнакомец, шаря рукой во внутреннем кармане пиджака.
Старший пограничного наряда наблюдал за ним издали. Свой автомат он, как и положено в таких случаях, держал наготове. Казалось, ничто окружающее не могло вызвать особых подозрений. Возня у бараков? Но там ведь бывает еще и не то: дикие хулиганские выкрики, свист — реваншисты мало заботятся о приличии. А сегодня вроде как присмирели. Да и какое это имеет отношение к жильцам этого дома?
Незнакомец слишком долго шарил рукой в кармане. Он был старше Хуна. Густые черные брови низко нависали над темными круглыми глазами. Длинный, чуть приплюснутый нос с заметно утолщенными, словно вспухшими, крыльями ноздрей. Сухощавое лицо сужалось к подбородку, покрытому редкой жесткой щетиной. Что-то отталкивающее и настораживающее было в этом лице, и Хун на всякий случай взял в обе руки автомат. Он немного изменил свою позицию, став по отношению к незнакомцу так, чтобы тот не смог проскочить в город.
А Мюллер все еще медлил. И вдруг он выхватил из внутреннего кармана пистолет и трижды выстрелил прямо в грудь Рейнгольда Хуна. И еще не успел тот упасть, как убийца метнулся назад, к дому. Выступы каменных стен прикрыли его от короткой очереди, которой полоснул по нему старший пограничного наряда. В следующую секунду Мюллер был уже в подъезде.
Торопясь, он потерял в подвальном помещении свою кепку и кобуру от пистолета. Подобно кроту юркнул в в свежевырытую нору и на четвереньках, ударяясь головой о низкий неровный потолок траншеи, пополз к своим...
Зачем понадобилось это подлое убийство? Какую цель преследовали его организаторы?
Раскроем страницы одной из западноберлинских газет и посмотрим, как она информировала своих читателей об очередной провокации на границе. На самом заметном месте фотография: Рейнгольд Хун лежит за пограничными заграждениями — снимок сделан с той стороны. Удивительно предусмотрительным оказался репортер этой газеты, он ни на минуту не опоздал щелкнуть затвором фотоаппарата. Хун неподвижен, всем своим телом он прижался к земле, обагренной его кровью. Рядом с ним — автомат, из которого он так и не успел выстрелить. А под снимком жирным, бьющим в глаза шрифтом, как говорится, черным по белому напечатано:
«Пограничник убит товарищем из своих рядов».
Читать эти слова страшно: сочинить их мог только матерый фашист.
Версия о том, что пограничника Хуна убил его же товарищ, прожила всего лишь двадцать четыре часа. Да организаторы провокации, видимо, на большее и не рассчитывали — слишком много вещественных доказательств осталось в руках Германской Демократической Республики. Те следы, которые еще можно было как-то замести, провокаторы замели. Убийца Мюллер был срочно «эвакуирован в Западную Германию. «Прихватил» его американский самолет...
Чем больше знакомишься с жизнью границы в Берлине, тем яснее становится, что силы реванша и агрессии, по которым был нанесен сокрушительный удар в августе тысяча девятьсот шестьдесят первого года, не хотят мириться со своим поражением. Они идут на все, лишь бы обострить обстановку, накалить напряженность.
Станция городской железной дороги на Волланкштрассе. Неширокий, покрытый асфальтом перрон, скамейки для пассажиров, навесы от дождя. Последняя остановка перед въездом на территорию Западного Берлина. По перрону прохаживаются двое полицейских: охраняют порядок.
Вот так дежурили они и в тот день, когда один из них вдруг заметил на перроне неглубокую вмятину. Происхождение ее было непонятно: машины по перрону не ходят, у пригородных пассажиров никаких тяжелых грузов нет.
Полицейские переглянулись: станция-то пограничная.
— У вас есть хорошая пословица, — говорит мне старший лейтенант Майер. — Плясать от печки. Мы тогда, образно говоря, плясали от этой вмятины.
Он не без удовольствия вспоминает, как пограничникам удалось здесь своевременно раскрыть хитрый и опасный подкоп. Старший лейтенант тоже участвовал в поисках и сейчас вызвался проводить нас в подземелье.
— Товарищ Танц, — обращается он к командиру взвода, охраняющего границу в районе станции, — пойдемте...
Младший лейтенант Танц берет автомат и фонарь, то же делают по его приказанию двое солдат, и вскоре наша небольшая группа оставляет караульное помещение. Направляемся тесным коридорчиком между мостом и стеной жилого дома. Железнодорожная насыпь прикрыта заграждением из колючей проволоки. Место здесь опасное, дорога все время под наблюдением часовых. Долго ли вышколенному лазутчику спрыгнуть с поезда и юркнуть в любую подворотню.
В самом конце платформы спускаемся с насыпи. Выложенный красным кирпичом тоннель ведет под железнодорожное полотно. Младший лейтенант Танц включает фонарь. Узкие лестничные переходы, и мы оказываемся в большом складском помещении со сводчатым потолком. Такие помещения следуют одно за другим вдоль всей платформы, их два или три десятка. По правую руку — тонкая стенка, выложенная в один кирпич. За стенкой Западный Берлин.
Освещая путь, Танц и Майер пробираются впереди.
Солдаты, взяв на изготовку оружие, пристально вглядываются в каждый закуток: мало ли что, ведь те, кто делал подкоп, сначала проникли в эти помещения. Тянет подвальной сыростью, гулко стучат о цементный пол сапоги. Зашуршала и скрылась в норе вспугнутая мышь. Кто-то носком сапога задел кусок кирпича, и он с грохотом откатился в сторону. Необыкновенная, неземная тишина многократно усиливает каждый звук. Но вот шаги стали мягче, глуше. Пучок света упал на кучу песка. Старший лейтенант Майер остановился.
— Первая попытка, — пояснил он, указывая на взломанный в углу бетонный настил. — Грунт здесь оказался им не по зубам, слишком твердый. При второй попытке тоже не смогли углубиться больше, чем на три метра.
Следы третьей, последней попытки мы увидели, миновав около десятка помещений. Здесь очень много песку: двуногие кроты вынули несколько кубических метров грунта. Сначала они прошли вертикальный колодец — от этого-то и осел перрон, — затем стали рыть по горизонту. И тут вышла осечка. Выставленные ими наблюдатели заметили тревогу на перроне и догадались, в чем дело. Надо было спешно ретироваться.
Пограничники пробились сюда, взламывая кирпичные простенки. Они нашли здесь лишь остатки харчей да брошенные впопыхах сигареты и спички. Неподалеку от станции на улице высоким штабелем лежали привезенные для тоннеля крепежные доски и балки; тут же взад-вперед расхаживал западноберлинский таможенник. Вероятно, ему нелегко было делать вид, что случившееся его не касается.
— Мы провели в тоннеле специальную пресс-конференцию, — сообщает Майер. — Пригласили и журналистов из Западного Берлина. Им полезно было посмотреть на все это. Собственными глазами...
Над нами загудели каменные, покрытые плесенью своды, мелкой дрожью задрожали стены. Поезд! Он остановился не более чем на минуту. Там, наверху, сходили и садились пассажиры, не подозревая, что под перроном, в этом мрачном подземелье дежурят пограничники. У них и здесь много забот, и оттого что люди они беспокойные, мужественные, зоркие, с поездами ничего не случается, как не случилось тогда, в марте тысяча девятьсот шестьдесят второго года...
На город быстро опускался осенний вечер. Зажглись фонари, и последние листья, срываясь с веток, как сказочные желтые мотыльки кружились в их ярком свете. Все меньше встречалось на улицах машин и прохожих. И теперь заметнее были пограничные наряды — они оставались на своих постах, зная, что здесь, в этом городе, ночь будет не легче дня.
2
Совсем немного времени потребовалось «Волге», чтобы из Берлина добраться до Эльбы. Стрелка спидометра будто прилипла к цифре «100». Справа, вдоль обочины дороги, с такой же скоростью уносились назад деревья, а слева, рассекая встречный ветер, мелькали «фольксвагены» — маленькие четырехместные машины, каких здесь много. Еще издали, по номерам можно определить западногерманские: три буквы и столько же цифр. Последние встречались часто. Перебравшись через Эльбу и уплатив за пользование дорогой, их владельцы устремлялись к Берлину. Господа выжимали из моторов все их лошадиные силы — видно там, в западном секторе этого города, этих господ ожидали срочные дела...
Эльба приближалась с каждым километром. Поля и перелески, временами так напоминающие наше Подмосковье, молоденькие тонкостволые березки на лесных опушках, курчавые дубки по лощинам — смотришь на них и забываешь, где ты... Горизонт чист и прозрачен. Столько простора, тишины и покоя в этой осенней немецкой степи, что невольно залюбуешься ею. А тут еще водитель, угадав твои мысли, переключает приемник на московскую волну, и вот уже льются знакомые мелодии, щемящей и одновременно какой-то необъяснимо сладкой болью отдаваясь в душе. Звенит родная песня, словно вместе с нами спешит к Эльбе. А тогда, в сорок пятом, по этой дороге мчались иные машины, и совсем иная мелодия звучала над полями, прикрытыми пеленой едкого порохового дыма. Далеко от Волги до Эльбы, но дойти сюда надо было. Надо было добить змею, уползавшую в свое логово. Не сделай мы этого, опять маршировали бы здесь фашистские молодчики, — и не миром, не тишиной и покоем дышала бы эта привольно раскинувшаяся степь...
С той поры много воды утекло в Эльбе, но еще больше перемен произошло в жизни. Родилась Германская Демократическая Республика. Прочен и вечен заложенный ею фундамент социализма. Из каждых ста крестьянских хозяйств девяносто шесть уже в кооперативах. Социалистический сектор в промышленности давно превысил девяносто процентов. Цифры, однако, не расскажут о том, как выросли и изменились люди. Вместе с новым строем родился новый человек. Он управляет государством, строит города и заводы, выплавляет сталь и создает новую культуру, обрабатывает землю и защищает границу...
Считанные километры оставались до Эльбы, когда, миновав старинный городок с узкими кривыми улочками и островерхими, готического стиля домами, мы увидели нескольких пограничников. За воротами, у которых медленно расхаживал часовой, в строгом порядке стояли одноэтажные здания. «Хозяйство» командира Ауста. Его подчиненные размещены на берегу реки, там где проходит государственная граница между Германской Демократической Республикой и ФРГ.
Прежде чем рассказать что-либо о границе, товарищ Ауст провел нас в дежурную комнату. Явился офицер. По знаку своего командира он подошел к стене, нащупал в деревянной панели замочную скважину, вставил ключ.
— Как видите, — улыбнулся командир, — у нас тоже граница на замке.
Карта участка, всегда закрытая и опечатанная, хранила многие тайны. Вдоль извилистой голубой ленты пограничной реки пестрели различные знаки и цифры. Когда быстрый взгляд Ауста останавливался на любом из этих обозначений, мы замечали: глаза его становились то задумчиво-серьезными — видно, ожившая в памяти пограничная операция была трудной и рискованной, — то веселыми, ликующими, то гневными.
— Вот эта синяя линия, — пояснил нам товарищ Ауст, — появилась на карте минувшей ночью. Точный маршрут американского вертолета.
— Значит, они висят не только над берлинской границей?
— Не только...
Ауст продолжает рассматривать карту.
— Здесь американцы установили радары. Днем и ночью прощупывают Эльбу... — командир на минуту задумался, потом, словно подытоживая сказанное, добавил: — Всюду свой нос суют...
— Ну, а как обычные нарушители?
— Этого добра тоже хватает. Лезут. Вот побываете на Эльбе, там вам столько расскажут. Нахальны, коварны и хитры. Взять хотя бы случай с чулком, — собеседник оторвался от карты, положил на стол указку. — Надо же было такое придумать: натянуть на голову черный дамский чулок! Ночью поверхность реки темная, и нарушителю казалось, что, спрятав голову и лицо в чулок, он незаметно проскользнет мимо пограничников... Впрочем, мало ли что им кажется. Однажды наш наряд заметил на реке плывущее бревно. Выловили — а под ним человек. Ему, наверное, тоже казалось, что пограничники не удостоят его своим вниманием. По Эльбе баржи, катера ходят, мало ли досок и бревен теряют в пути...
Эльба, знаменитая, навсегда вошедшая в историю Эльба, на берегах которой в мае тысяча девятьсот сорок пятого года встретились советские и американские войска! Подозревала ли она в ту далекую уже для нас весну, что ее глубокими водами, густыми туманами и лесистыми берегами будут пользоваться мастера темных дел, разведчики новой войны?
— Такие иногда попадаются экземпляры, — качает головой Ауст, — глазам не веришь... Настоящие головорезы. Немцы, конечно, но в душе, если она у них есть, — типичные фашисты. А западногерманская пропаганда из кожи лезет, пытается кого-то разжалобить: дескать, на Эльбе свой в своего стреляет. Листовки забрасывают: ты, мол, пограничник, — немец, и нарушитель — тоже немец. Кого же ловишь? Своего родного брата? Да еще и оружием угрожаешь. Кому? Такому же немцу, как и сам! Вот что они пишут, рассчитывая на простачков. Может, и удастся разжалобить наивных, выжать слезу? В этом, конечно, есть некоторый резон. Действительно, по обе стороны Эльбы немцы. Там тоже есть хорошие люди. Но хорошие-то тайно через границу не полезут, в ночь и туман, когда трудно их выследить. И оружие хорошим не нужно...
Ауст любезно приглашает нас в свой рабочий кабинет. Он выдвигает средний ящик массивного письменного стола и среди бумаг находит несколько фотографий. Сделаны они по горячим следам. Захваченные нарушители выглядят жалкими, беспомощными. Но еще за несколько секунд до своего провала они были очень опасны. Зазевайся пограничник, малость промедли — конец поединка был бы иной.
— У наших товарищей по оружию, советских пограничников, есть замечательная команда, — продолжает разговор Ауст, перебирая разложенные на столе фотографии.
— Какая?
— Они задержанному приказывают: «Стой! Руки вверх!»
— Да, вы правы. Но мы настолько привыкли к этим словам, что даже не задумываемся, чем же они так замечательны.
— А мы вынуждены были задуматься. У нас раньше солдаты говорили: «Стой, руки за голову!» И вот что получилось однажды, — Ауст положил перед нами одну из фотографий.
Молодой, видимо, очень хорошо натренированный парень стоит перед пограничниками с поднятыми за голову руками. Он кажется послушным: приказание исполнил тотчас же. Но своей жизнью заплатил бы солдат, если бы это «послушание» успокоило его: за воротником пиджака нарушителя остро отточенный финский нож.
— Пришлось нам подправить свои инструкции, — говорит пограничник. — Теперь поднимают руки над головой. Так надежнее... Конечно, враг и это учтет, и еще что-нибудь придумает. Но дремать мы не собираемся. Прошло то время, когда некоторые наши пограничники считали, что нарушители безопасны. Все мы — и командиры, и политработники так же, как наши партийные и молодежные организации, — воспитываем солдат в том духе, что нарушитель государственной границы — наш враг. Наши офицеры проводят эту работу с пограничниками на местах. Как я уже упоминал, для нас проблема «друг-враг» очень серьезная, ведь граница разделяет одну нацию. Но многое нам удалось уже сделать, — продолжает товарищ Ауст, — Командованию хорошо помогают члены и кандидаты Социалистической единой партии. Это очень надежная опора!
Командир Ауст называет имена передовых солдат, отличников службы и боевой подготовки, знакомит со штабс-фельдфебелем Францем Граве. Это профессиональный пограничник. Его грудь украшает серебряный шнур, которым штабс-фельдфебель награжден за меткую стрельбу. Заслужить такую награду нелегко — надо все упражнения выполнить на «отлично». Кроме того, стрелок держит особый экзамен — ему дают самое сложное огневое упражнение. И лишь после этого удостаивают почетной награды. Перед строем, торжественно...
— Мы с Граве почти одногодки, — смеется собеседник. — В смысле нашего пограничного возраста. Штабс-фельдфебель служит ни много ни мало одиннадцать лет.
— И вы столько же?
Ауст улыбнулся:
— Я сказал: почти одногодки.
— Значит, больше?
— Тринадцать лет... В пограничную охрану я пошел сразу, как только вернулся из лагеря военнопленных.
С трудом удается упросить товарища Ауста рассказать о себе. Как сложилась его жизнь? Какими тропами пробивался он на этот широкий и прямой путь? Ведь то, что довелось испытать ему, было уделом многих рядовых и не рядовых пограничников, всех, кому народ доверил свое счастье.
Когда вспыхнула война, Карл Ауст работал в речном флоте. Это традиция его семьи — и дед, и отец были речниками. Карл плавал на небольших судах, ходивших по Одеру и Эльбе. О войне, развязанной Гитлером против Советского Союза, он узнал со страхом. «Зачем она нам нужна?» — вот первый вопрос, над которым задумался юноша. Товарищи получали повестки. Карла тоже не обошли. Что было делать? В первую же ночь скрылся из дому. Но у фашистов собачий нюх, его разыскали. Правда, на фронт не послали — слишком мало доверия внушал он властям, но служить все-таки заставили: солдаты нужны были и в тыловых частях. Тем более, здесь не опасно — в плен не убежит, а проштрафится — должное всегда можно воздать. Наказывали его часто. Как неисправимого, переводили из одной части в другую. В конце концов послали в ремонтную мастерскую. Стрелять и шагать в строю не научился, так пусть мускулатуру развивает.
— Здесь я познакомился с русскими, — вспоминает Ауст. — Это были военнопленные. Привезли их, оборванных и голодных, и поставили на самую тяжелую работу. Кормили слабо, зато избивали крепко. Один пленный настолько истощал, что еле волочил ноги. Больно было смотреть на этого солдата. Но чем поможешь ему, если всюду недреманное око начальства?
Однажды Карл решился: переговорил с поваром и спровадил солдата на кухню. Для подкрепления... Поступок этот не остался незамеченным. Аусту объявили трое суток карцера. Он отсидел их с точностью до одной минуты. А когда вышел, снова отправил солдата на кухню.
Еще трое суток схлопотал. Отсидел их на следующей неделе. Так и жил: трое суток в карцере, трое — на свежем воздухе.
Но фронт приближался к Германии, бои шли уже на Одере. Гитлер бросал в бой последние резервы. Теперь пригодился фюреру и ненадежный Ауст: вручили Карлу автомат и поспешно отправили на восток. С такой же поспешностью, не сделав ни единого выстрела, он сдался в плен. На том и кончилась при Гитлере военная карьера Ауста, дослужившегося до штабс-ефрейтора. И совсем иначе сложилась его судьба, когда он стал солдатом Германской Демократической Республики: раскрылись недюжинные командирские способности. Его старание, повседневный ратный труд правительство отметило двумя медалями «За отличную службу на границе».
— Мы живем в ответственное время, — говорит товарищ Ауст. — Наше и все будущие поколения должны сохранить мир. Ради мира стоит отказаться от многих удовольствий.
Это его кредо. Может быть, оттого ранним утром на лице его заметна усталость, — пожалуй, добрую половину ночи, если не всю целиком, командир провел на границе. Черты лица его несколько грубоваты, взгляд прямой, открытый, под глазами — упорно пробивающиеся морщины. Но в голосе много мягкости, доброты, сердечности. А за внешней неторопливостью и даже некоторой мешковатостью скрыта такая внутренняя сила, что веришь: человек этот на пути служения своему народу не остановится ни перед чем.
— Непременно побывайте у наших катерников, — прощаясь, советует он. — Вот о ком надо писать. Такие люди достойны. К примеру Пауль Чикушинский. Присмотритесь к нему — это пограничник по призванию. С косточкой...
«Подопечные» офицера Чикушинского — на воде. Катера стоят у самого берега, прижавшись друг к дружке бортами. С первого взгляда они кажутся довольно безобидными. Невысокая волна плещется о низкие корпуса, слегка раскачивая их.
— Пожалуй, пройдемся с вами по Эльбе, — обещает Чикушинский. — Так будет нагляднее.
И тут же, подозвав к себе молоденького, расторопного унтер-офицера, приказывает ему готовить катер. У того веселое настроение, глаза радостно лучатся, из-под фуражки лихо выбивается прядь светло-золотистых волос. Бойко повторив приказание, унтер-офицер срывается с места.
— Рассказывал вам наш командир про «водолазов»? Наверняка, рассказывал. Так вот он, этот унтер-офицер, задержал их. Пока готовят катер, обрисую как дело было.
Голос рассказчика хрипловатый, видать, нахлебался сырого речного ветра, лицо в бронзовом загаре, взгляд теплый, задумчивый. Конечно же, видит он сейчас мартовский берег с потемневшим ноздреватым снегом в ложбинках, голые, усыпанные набухающими почками ветки кустарников, неторопливую волну на стрежне. Унтер-офицер С. (тогда он был еще ефрейтором), как и сегодня, повторил приказ: с наступлением темноты выйти в пункт Н. и держаться поближе к западному берегу. Небольшой туман, стелющийся над водой, использовать для маскировки. Всю ночь наблюдать за рекой. Прожектор включать лишь в крайних случаях.
Командир катера точно выполнил этот приказ. Он вовремя прибыл в назначенный пункт, причем последнюю милю прошел на самых малых оборотах. Темень и туман хорошо маскировали его. Когда заглушили двигатель, воцарилась сторожкая тишина. Оба берега словно притаились, невидимые глазу. Что происходило там под непроницаемым пологом мартовской ночи? Было ли известно Чикушинскому или он послал сюда только потому, что участок этот один из самых опасных? У реки сплошные кустарники, много мелких и глубоких оврагов, дно пологое, — форсировать здесь Эльбу в легком водолазном костюме не трудно.
На это и рассчитывали нарушители. После полуночи они пробрались к реке и, надев специальные костюмы, включив кислородные приборы, спустились в воду. Сильное течение — что попутный ветер. Их понесло вдоль берега. Бесшумно, плавно, почти неудержимо. Так можно доплыть и до самой Балтики. Но для них сейчас основное — точно выдержать маршрут. Об этом их строго предупредили, заверив, что избранное для перехода место меньше всего контролируется пограничниками.
Экипаж катера дежурил посменно. Унтер-офицер С. заступил на пост перед рассветом. Когда он поднялся на палубу, ему даже показалось, что туман рассеивается. Во всяком случае, несколько метров водной поверхности маслянисто отсвечивали за кормой. А дальше — он не столько видел, сколько угадывал — слегка подернутая рябью стремнина, там течение наиболее сильно.
В какое-то мгновение вода чуть взбугрилась. «Отчего бы это? — подумал унтер-офицер. — Не показалось ли?» Протер глаза, затаил дыхание. И снова какой-то бугорок появился на реке, но теперь не исчез, как тот, первый, а стал медленно перемещаться к западному берегу. Шлем, резиновый шлем! Вот и стеклышки очков блеснули. Водолаз! Нарушитель!
На катере включили прожектор. С трудом пробившись сквозь туман и темень, луч упал на воду. Обтянутое резиной тело мгновенно скрылось в реке. В воздухе лишь мелькнули руки в красных перчатках.
Унтер-офицер поднял весь экипаж. Чужой берег был близко, и он опасался, что нарушитель уйдет. Луч прожектора непрерывно шарил по воде.
Долго пробыв на глубине, лазутчик, видимо, израсходовал весь кислород. Не хотелось, а пришлось вынырнуть. Жадно глотнул воздух и тут же услышал окрик. Он понял, что на катере пограничники. Будут ли стрелять? Впрочем, есть еще реальная надежда. Западный берег так близко! Если часто нырять, можно и добраться.
Он еще раз услышал оклик и опять не подчинился, опять нырнул. Но в следующий раз перед самым носом по реке горячо полоснула автоматная очередь. Черные фонтанчики начисто отрезали ему путь к берегу. Пограничники серьезно предупреждали его. И это предупреждение было последним. Когда он вынырнул еще раз на какие-то считанные секунды, черные фонтанчики быстро устремились к нему и уклониться от них было уже невозможно.
— Второй оказался более осторожным, — заканчивая свой рассказ, говорит Чикушинский. — Не всплыл, пока не начал терять сознание. Не хватило кислорода. Когда его взяли, пульс еле прощупывался. Но потом отошел... Живучий!
Офицер бросил быстрый взгляд на пристань — там все уже было готово. Герой только что рассказанной истории стоял у руля своего катера.
— Пошли! — коротко сказал он.
Двигатель завелся с первого оборота. Пенистые буруны вскипели за низко сидящей кормой.
Приминая мелкую волну, катер развернулся и стал все быстрее удаляться от берега, нацеливаясь на фарватер реки. Там незримо пролег его обычный путь вверх или вниз по Эльбе, путь, на котором встречаются и друзья, и враги. Надо обладать большой выдержкой, чтобы не поддаваться провокациям с западногерманских судов. А они здесь часты. Расстояние между идущими встречным курсом катерами каких-нибудь два или три метра. Фашисты только и поджидают этого момента. Им ничего не стоит осыпать пограничников бранными словами или же на всю Эльбу выкрикивать реваншистские лозунги, горланить песни о том, что Германия превыше всего... Разнузданным, вконец развращенным молодчикам все нипочем. Одно время они повадились бросать на пограничные катера целлофановые мешочки, туго набитые порнографическими открытками. А когда увидели, что все их «подарки» летят за борт, придумали иное: стали выводить на палубу голых женщин...
— Разные берега у нашей Эльбы, — задумчиво говорит он. — Это особенно хорошо ощущаем мы, пограничники. И дело не только в том, что приходится ловить матерых лазутчиков. Вся жизнь на той стороне идет опасным курсом.
Пауль Чикушинский вспоминает совсем недавний случай. Там, где западный берег Эльбы стелется ровным полем, реваншисты вздумали провести показной митинг. Пусть, дескать, посмотрят и послушают живущие на восточном берегу.
Целый день зазывали на митинг жителей окрестных западногерманских сел. К вечеру набралось несколько сот человек. Организаторы митинга готовы были «приступить к делу», как совершенно неожиданно слово взял... Чикушинский. Он решил выразить свое отношение к фашистскому сборищу. Один из катеров на полном газу промчался по реке. Двенадцатицилиндровый двигатель заполнил все вокруг мощным рокотом. Как только на развороте гул его немного утих, над берегом послышался голос оратора, усиленный десятком громкоговорителей. Чикушинский понял — нужен еще катер.
— Я выслал тогда четыре катера, — улыбаясь, говорит он. — Представляете, что творилось на Эльбе: от грохота — а все моторы буквально надрывались — еле выдерживали барабанные перепонки. Митинг, конечно, не состоялся...
Офицер прикоснулся к плечу механика, подмигнул ему и тот прибавил обороты. Первое впечатление было такое, что катер чем-то сильно вдавили в воду. Он весь глубоко осел, с правого и левого борта над палубой поднялись зеленоватые гребни волн, за кормой потянулась широкая, долго не смыкавшаяся борозда. Все умолкли. Напрасны были сейчас любые слова. Можно было только восхищенно переглядываться, радуясь мощи этой маленькой машины, которая здесь, на Эльбе, так замечательно служит людям. А они, люди, умеют владеть ею, и, видимо, восхищаться-то надо прежде всего ими — солдатами демократической Германии.
3
Если подниматься вниз по Эльбе, граница уходит вправо, все дальше и дальше, пересекая поля и углубляясь в густые, уютно разросшиеся на горных склонах леса. А там незаметно проникнет она и в «зеленое сердце» Германии, как поэтически называют немцы обширные лесные массивы на юге страны.
Но прежде чем перед вами откроется горизонт в зубчатых изломах горных вершин, придется долго плутать в тумане, разлившемся по обе стороны Эльбы. Он одинаково плотный и днем и ночью, и все машины ползут на ощупь, подслеповато разглядывая дорогу тусклыми, словно слезящимися от напряжения фарами.
Туманы, особенно частые и продолжительные здесь весной и осенью, возбуждают к себе почти враждебное отношение не только водителей, но и пограничников. За дорогой еще уследишь, тем более, если она знакома с детства, а вот как уследить за нарушителем? Ведь у него неограниченный выбор троп, дорог, направлений. Каким из наиболее вероятных путей пойдет он в эту ночь, прикрываясь теменью и туманом, где именно попытается пересечь границу?
— Эх, научиться бы разгонять на Эльбе туманы, — сказал, глубоко вздохнув, встретивший нас пограничник. — И до чего же они у нас тут вязкие, ну прямо непробиваемые...
Солдат только что вернулся с границы. Он не спеша снял боевой костюм, сплошь покрытый для маскировки темными пятнами, сдал гранаты, ракетницу, патроны. Автомат он чистил быстро — дело, видать, привычное. К тому же после долгих часов полной тишины и одиночества его тянуло сейчас к товарищам. Они могут иногда и надоесть, но едва окажешься в разлуке, по ним сразу же начинаешь скучать.
Самое подходящее место для дружеской беседы — ротный клуб. Комната просторная, светлая, лучшая во всем здании, кресла мягкие, удобные, столы круглые — словом, все здесь располагает к отдыху и задушевной беседе. Есть и телевизор, и настольные игры, и библиотека. За стеклянными дверцами книжного шкафа — разноцветные корешки любовно изданных книг: политических, литературно-художественных, специальных.
— Узнаете? — спрашивает секретарь партийной организации Готфрид Рехенбергер, снимая с полки толстый томик в ледериновом переплете. — «Битва в пути» Галины Николаевой. А это — «Следопыт» Евгения Рябчикова. Про знаменитого Карацупу. Все прочитали. Залпом. Скажите, где он сейчас? Служит ли?
— Большой это пограничник, — присоединяется к нашей беседе ефрейтор Манфред, — у нас его каждый знает. И каждому хочется походить на него. Вот и я, когда столкнулся с тремя нарушителями, вспомнил о товарище Карацупе: а как бы он действовал на моем месте? Наверное, тоже хитрость бы применил. Схватить сразу троих не просто. Без хитрости не возьмешь. А я в тот вечер был старшим наряда...
И увлекшись, ефрейтор стал вспоминать, как его наряд встретился с тремя не совсем обычными нарушителями. Это были тоже провокаторы. Увидеть их не составляло особого труда, так как они подошли к границе открыто. Они и не думали маскироваться. Наоборот, очень шумели.
Зачем, спросите, с какой целью? А чтобы вызвать пограничников. Уговорить их, соблазнить Западом. Толкнуть на измену. Невероятно? Да, и однако таких попыток здесь было сколько угодно. Правда, глотку дерут они напрасно, обычно солдаты им и на глаза не показываются.
В тот раз один из провокаторов — женщина — вышел прямо на контрольную полосу. И опять никого нет, никто не бежит. Пошла дальше, в глубь участка, а за ней — остальные двое. Так и идут друг за дружкой, гуськом. Углубились уже порядочно, и тогда ефрейтор Манфред шепотом приказал своему напарнику скрытно обойти нарушителей слева, а сам быстро обошел их справа. «Клещи» получились надежные, прочные, вся эта троица назад не вернулась. Словом, пошли по шерсть, а оказались стрижеными.
Манфред гордится тем, что ему удалось взять врагов хитростью. Так же в свое время действовал и знаменитый советский пограничник.
Клуб наполняется свободными от занятий солдатами. Они бесшумно переступают порог, рассаживаются за столиками, прислушиваясь к разговору, который постепенно становится общим.
— В прошлом году, — говорит товарищ Рехенбергер, — к нам приезжали московские комсомольцы. Видели, у самого входа скульптуру Ленина? Это они подарили. Молодежная организация нашей роты лучшая в войсках. Вот они и преподнесли нам тогда этот бесценный подарок. Сказали: так держите!
— Держите?
— Пока позиций не сдаем. И не сдадим. Мы тогда клятву дали: опираться на долголетний опыт советских пограничников, охранять границу в духе великих заветов Ленина. Это такая клятва, отступать от которой нельзя. И когда, возвращаясь со службы, мы у входа в казарму встречаемся с Лениным, каждый из нас словно отчитывается перед ним, рапортует ему...
Подразделению есть о чем рапортовать: социалистические обязательства выполнены, весь личный состав подготовлен отлично, граница закрыта прочно. Только за последние месяцы на участке подразделения захвачены десятки нарушителей. Это не смирные овечки: они и свои клыки показали, на хитрость отвечали хитростью, на выстрел — выстрелом.
Солдаты в роте по-военному расторопные, здоровьем и силой не обижены. Самый богатырский вид у фельдфебеля: он и выше всех, и в плечах шире, и рука у него тяжеловатая. Был бы старшиной, наверное, слишком грозным, если бы не удивительная и совсем не подходящая к его внешнему виду мягкость характера. «Наша мать» — говорят о нем в роте.
— А командир? — спросил я у Рехенбергера. — Как о нем у вас говорят?
— Если старшина — мать, то командир — отец, — быстро ответил секретарь. — Мы знаем, что и у вас так же, — он вдруг улыбнулся и обвел собравшихся взглядом, поощряющим к откровенности. — А теперь прошу вопросы.
С этого началось наше мысленное путешествие по сухопутным и морским границам Страны Советов. Вопросам о советских пограничниках, об их жизни и быте, их службе не было конца. Побывали на Памире и Камчатке, в Заполярье и Туркмении, у Курильской гряды и на черноморских берегах. Прошлись по дозорным тропам, посетили заставы... Как дела у вас, товарищи по оружию? Часты ли схватки с вражескими лазутчиками? Крепка ли дружба с местным населением (многие немецкие пограничники смотрели фильм «Над Тиссой», так что кое-какое представление об этом уже имеют). Можно ли переписываться с отличной заставой, охраняющей границу в песках Туркмении?.. Через все расстояния потянулись к далеким советским заставам незримые нити. И это было не простое любопытство, удовлетворить которое не так уж трудно: в каждом вопросе, в том, как он был задан, в тишине, которая потом мгновенно воцарялась, чувствовалась искренность, идущая из глубины души, восхищение мужеством часовых первого в мире социалистического государства.
Время шло незаметно, о нем просто забыли. Даже фельдфебель, увлекшись, не поглядывал на часы — дел-то у него и сегодня хватало! Но свои заботы могут и подождать. Его тоже захватило это непредвиденное путешествие, и при первом же удобном случае он не преминул спросить о своем коллеге — старшине советской заставы. Как тот служит, каковы у него обязанности, называют ли и его солдаты матерью? В зале — короткая вспышка смеха, но фельдфебель не обиделся, лишь его полное, отмеченное здоровым румянцем лицо больше обычного смягчилось и покраснело... Ответ он слушал внимательно, кое-что уточнял через переводчика, тут же, как говорится, на ходу сопоставлял — так ли и он работает, что, может быть, следует позаимствовать, ведь учиться никогда не поздно. Он не замечал чуточку настороженных, все это время обращенных к нему солдатских глаз. Не опасались ли они, что фельдфебель с этого часа в чем-то изменится — подобреет или посуровеет, станет еще строже требовать или, наоборот, начнет со многим мириться, прощать грешки?..
В самом дальнем ряду поднялся штабс-ефрейтор, привычно расправил мундир под широким ремнем и, немного смущаясь, сказал:
— Я вот, как видите, штабс-ефрейтор... Сверхсрочник... Интересно, у советских пограничников тоже есть штабс-ефрейторы?
— А просто ефрейторы? — послышалось с другой стороны...
И опять вопросы, один за другим. Опять добрались до самой Камчатки — как это там пограничники на собачьих упряжках ездят? И на Памир снова заглянули: высоко ли в горах заставы, трудно ли служить на заоблачных высотах? Кто-то с явным сожалением заметил:
— Разве у нас такие горы!
— Ну, а в Тюрингии?
— Куда им до Памирских... Тысяча сто — самая высокая.
— Но там тоже трудно...
И вспомнился забавный анекдот, рассказанный накануне переводчиком. Среди бела дня на берлинской улице появился слон. Встал поперек дороги и ни с места. Регулировщик возмутился — ведь все движение застопорилось. Подбежал к слону, орет на него, а слон даже ухом не ведет. Стоит как вкопанный. Бился с ним, бился регулировщик — толку никакого. Машин скопилось видимо-невидимо. Шофера шумят, всем некогда, все спешат. Что делать? И тут откуда ни возьмись пограничник. Подошел к слону близко-близко, приподнялся на носках, дотянулся до самого уха и что-то шепнул. Упрямец слегка вздрогнул, покосился на солдата и потопал к тротуару, освобождая дорогу.
Все, конечно, удивились: что же сказал ему пограничник? Заинтересовало это и регулировщика. Он даже пост свой оставил, чтоб догнать солдата.
— Откройте секрет, товарищ пограничник, — умолял он, — этот негодяй еще какой-нибудь фокус выкинет...
— А тут никакого секрета нет, — ответил солдат. — Просто, я сказал ему: не уйдешь с дороги — пошлем на границу в Тюрингию...
Попрощавшись с солдатами отличной роты, пробираемся дальше на юг. Горы Тюрингии начинаются незаметно. Некоторое время дорога идет у самой границы. Справа, лишь в нескольких десятках метров — Западная Германия. Проволочные заграждения замысловато петляют: то почти под прямым углом свернут на запад, то вдруг, сбежав с холма, ворвутся в населенный пункт, разделив его на две части. Чей-то сарайчик одной стеной присоседился к самому заграждению. Всего лишь шаг — и ты уже на той стороне. Большой соблазн для лазутчиков, что и говорить! Они попробовали однажды воспользоваться сарайчиком. Перед вечером хозяйка пошла взять дров, смотрит — здоровенный детина в углу притаился. Только повернулась к двери — он к ней. Приложил палец к губам: молчи, дескать, старая, ни звука. Оцепенела женщина, похолодело в груди. Ну и встреча! Понимала, конечно, что на границе всякое может случиться, но не думала и не гадала, что все произойдет вот так и именно здесь, в ее сарае. Позвать кого-нибудь, но попробуй раскрыть рот! И все же надо что-то придумать, ведь это же глупо умереть от чужих рук в собственном дворе! Кто забрался в ее сарай — женщина поняла сразу. Только как он проник сюда? Вроде бы и во двор не входил... Сделал подкоп, что ли? С той стороны? Если оттуда — уйдет, когда стемнеет. Уйдет? Как это уйдет? Он же чужой, враг!
Молчание не могло продолжаться бесконечно. Первым заговорил «гость». Он сказал, что хозяйка поступит глупо, если вздумает кричать. Человек он решительный и ни перед чем не остановится. Слово его твердо. Он даже потряс перед ее носом пистолетом: жизнь у нее, конечно, на волоске, это ясно как божий день, но ничего не случится, если хозяйка проявит благоразумие. Она не должна уходить из сарая, пока не уйдет он...
— Да как же это я... Да меня же там ждут дети... Я не предупредила их, — взмолилась женщина.
— Дети? Ты отнесешь им только одну вязанку и тут же вернешься, — сказал он. — Да смотри мне, не вздумай... Я буду следить за каждым твоим шагом.
Женщина возвратилась даже быстрее, чем ожидал незнакомец. Они расселись в разных углах и угрюмо молчали. Он представлял, как вскоре на землю опустятся сумерки; тогда можно будет тихонько пересечь двор, перелезть через невысокую изгородь и — поминай как звали... Она мысленно следила за сынишкой. Вот он осторожно выбрался через окно, прополз на четвереньках до калитки, словно воришка. Дальше он побежал изо всех сил — она сказала, что дорога каждая секунда... Пусть так и передаст пограничникам.
О, как долго их нет, как долго! Если б догадались, выехали навстречу! Но откуда им знать, что нарушитель, которого они ищут, здесь, в сарае?
Пограничники пришли тихо, незаметно. Подкрались к сараю, вихрем ворвались в дверь. И это спасло ее...
Горы все выше. Ощетинились елью и сосной крутые склоны, тесные ущелья разлили по глубокому дну своему живое серебро. Ослепительно яркий, искрящийся на солнце снег уже припорошил хребты. Еще несколько дней — и он ляжет повсюду мягким пушистым покрывалом. А когда завьюжит и запуржит — гляди в оба: о такой погоде только и мечтает враг.
В Тюрингии на одном из крупных заводов работал инженер К. Он приехал сюда с семьей сразу после войны. Горячо взялся за дело, быстро проявил себя. И поскольку здесь никто его не знал, а он сам не давал ни малейшего повода заинтересоваться его прошлым, — вошел в доверие, стал нужным человеком.
Но однажды февральским вечером инженер К. неожиданно исчез. Хватились — семьи его тоже в городке нет. Больше того — важные чертежи на заводе пропали.
Начали искать, выяснять. Кто же он в самом деле? Оказалось — бывший эсэсовец.
Куда мог податься матерый волк со своим выводком? Ясно, на запад, куда же еще. И если его прохлопают на границе, завод и государство понесут большой урон: в чертежах производственные секреты.
Февраль был с частыми, изрядно надоевшими метелями, с долгими морозными ночами. Два штабс-ефрейтора — сын литейщика, кандидат партии Дитмар А. и бывший слесарь-инструментальщик Антон К. после полуночи отправились на границу. Командир роты назначил им участок: роща из молоденьких елочек в ста пятидесяти метрах от пограничной черты. Они хорошо знали то место, и в другую ночь поставленная командиром задача не показалась бы сложной. Однако сейчас шел густой мокрый снег, с вечера на землю лег плотный туман — попробуй, разгляди что-нибудь!
Инженер К. поднялся в горы по заячьей тропе и перед решающим броском велел всем надеть белые халаты. На случай встречи с пограничным нарядом зарядил пистолет и переложил в верхний карман флакон с концентрированной азотной кислотой. Представится удобный случай — можно и не поднимать шума, не стрелять. Кислота ослепляет мгновенно.
В нем и теперь, много лет спустя после войны, жил эсесовец. Такие, как он, знали, как проще и сподручнее всего разделаться с человеком. Инженер К. изощрялся в этом искусстве в лагерях смерти.
Не забыт и не будет забыт народами Бухенвальд. Само название этого лагеря в переводе звучит безобидно, даже поэтично — Буковый лес. Инженер К. бывал там и после войны, на экскурсиях, и делал вид, что все его существо содрогается от ужасов, которые выпали на долю сотен тысяч людей. Он шагал по аллеям Букового леса и знал, что земля его удобрена человеческими костями. Он сидел в кинозале музея и смотрел документальный фильм: бульдозер разравнивает холмы из человеческих трупов. Он видел абажуры, сделанные им самим из человеческой кожи. Осматривая печи крематория, он завидовал изобретательности его устроителей. Как ловко разделывались здесь с узниками лагеря! Обреченных на смерть вели якобы на медицинский осмотр. Им объявляли: господин комендант заботится о здоровье каждого. Поэтому всем надо раздеться и по одному заходить в кабинет врача.
Действительно, эта небольшая, почти квадратная комната вполне может сойти за кабинет врача. Выкрашенная белой олифой мебель. На чистых, безукоризненной белизны стенах — медицинские плакаты. Рядом, через порог — стойка с аккуратно нанесенными делениями. Осмотрев пациента, врач предлагал ему подойти к этой стойке и выполнить несложную процедуру — измерить рост. Человек доверчиво переступал порог, поворачивался спиной к стойке и в ту же секунду ему стреляли в затылок.
«Каждому — свое» — красивой чугунной вязью отлито фашистами где-то на заводе. Это «философское» изречение укреплено над входом в Бухенвальдский лагерь. Его не снимают и сейчас: пусть люди читают, пусть до конца поймут, что такое фашизм...
Германская Демократическая Республика сурово наказала преступников. От возмездия ушли лишь те, кому пока удается скрывать свое настоящее лицо. И все же, сколько веревочка ни вьется — концу все равно быть. Чувствовал это и инженер К. По ночам, вероятно, не спал — чудились чужие шаги под окном. Придут рано или поздно, но здесь — придут. А вот там не тронут, там все такие живут. Значит, надо перебираться туда, перебираться пока не поздно. Лишь бы только там не усомнились, поверили — лет-то прошло порядочно. Что бы такое придумать? Чем оправдаться перед ними? Какой-либо документик прихватить? Ах да, чертежи!
Он спрятал их за пазуху, надежно. Пробирался через лес, глубоко увязая в снегу, и представлял, как дорого ему заплатят за них: марками или долларами — все равно. Он даст там дочери образование и выгодно выдаст ее замуж. Белым привидением кажется она сейчас в этом зимнем, заснеженном лесу, бредущая между нахохлившимися молоденькими елочками. Устало пыхтит в своем длинном саване ее мамаша. Каково на горной тропе ей, уже немолодой и располневшей женщине? Дотянет ли? Оставалось совсем немного...
— Стой!
— Руки вверх!
Голоса послышались с разных сторон. Инженер выхватил пистолет и стал всматриваться: ели стояли неподвижно, будто и они караулили пришельцев, не хотели пропускать к границе. Солдат не было видно. Но он же не ослышался, они где-то здесь, за деревьями. И то, что пограничники рядом, а он их не видит, больше всего злило и пугало его. Стрелять? Куда, в кого? В белый свет? А если ответят? Убьют? Жену, дочь, его самого?
Он разрядил бы сейчас всю обойму, не дрогнув, если бы знал, что не получит сдачи. Но ситуация сложилась не в его пользу. Выстрелить — значит погубить себя. Он еще несколько секунд колебался, затем грязно выругался и швырнул пистолет в снег. Достал из кармана флакон с кислотой и тоже выбросил. Поменьше будет улик!..
Старший наряда штабс-ефрейтор Дитмар А. дал предупредительный выстрел, приказал всем лечь на землю. Подоспел еще один, соседний наряд...
Рассказав о том, как было дело, штабс-ефрейтор знакомит нас с местностью, интересуется, так ли служат в горах советские пограничники. Рекомендует проехать еще дальше на юг — там у них есть свой Карацупа.
— Нашего Хаусладена вся граница знает, — говорит командир подразделения. — Отличный следопыт! Сколько, думаете, он задержал нарушителей? Свыше девятисот... О нем даже в Западной Германии пишут. Боятся!
Стало быть, надо ехать на юг.
Сумерки рано окутывают горы.
На дороге часто встречаются патрули, в некоторых местах путь преграждают шлагбаумы. Короткая остановка, тщательная проверка документов — и можно следовать дальше.
Горят красные и зеленые огоньки, в свете фар ярко вспыхивают дорожные знаки. Петляют, спускаясь с гор, серпантины. Выбегают из темени и тут же исчезают деревья.
Рота, в которой служит товарищ Хаусладен, охраняет лесной участок, маленький кусочек все того же «зеленого сердца» Германии. Когда мы приехали, в ночь уходили очередные наряды. В канцелярии перед командиром роты стоял уже довольно пожилой пограничник. Аккуратно зачесанные на затылок редкие волосы не могли прикрыть большую лысину. Лицо его было в глубоких бороздках морщин; их много собиралось на лбу, когда он говорил, щуря под очками внимательные, наверное, очень зоркие глаза. Как много дней и ночей пришлось провести ему на жгучих зимних ветрах и морозах, под палящим летним солнцем, и как часто его маленьким, добрым глазам приходилось до боли всматриваться в чернильную темень лесных южных ночей!
— Возможно, потом пойдете, на рассвете? — говорил ему командир роты. — Ну как вы ночью, сами понимаете...
И притих, наверное, боясь сказать лишнее, обидеть неосторожным словом.
— Вот беда, — помолчав немного, проговорил пожилой солдат. — Теряю зрение. Обидно, очень обидно. Как же мне без пограничного зрения? Все одно, что музыканту без слуха.
Он тяжко вздохнул, развел руками и неожиданно быстро повернулся к нам. Не так уж плохи его дела, если в мускулах столько силы и энергии!
Это и был фельдфебель Иозеф Хаусладен. Его грудь украшали награды: орден «За заслуги перед Отечеством», медаль «За отличную службу на границе», знак почета народной полиции, медали за выслугу лет...
Знакомимся. Хаусладен рад случаю передать привет советским пограничникам, узнать, как чувствует себя Никита Карацупа.
— Знаю его, хорошо знаю... Книжечку о нем не только из любопытства читал. Учился. Хотелось стать таким же находчивым, смелым, брать с него пример. Возможно, кое-что и удалось...
Как и все хорошие, настоящие люди, он очень скромен, даже по-детски застенчив, когда речь заходит о нем самом.
Биография? Вроде бы ничего особенного. Родился в девятьсот третьем — уже шестьдесят. В отставку, правда, еще не хочется. В годы второй мировой войны работал на железной дороге. Растил двух сыновей — старшего взяли на фронт, он погиб где-то во Франции, младший служит сейчас на границе, офицер. Между прочим, в одной части с отцом. Ему тридцать два года и он тоже член партии. Задержал несколько нарушителей.
— Ну, а на вашем счету много?
— Девятьсот пятьдесят шесть.
— И всех задержали сами?
— Зачем же... Мне хорошо помогает Аси. Но и она уже состарилась. Тринадцать лет ей. Доброй породы собачка. Чистокровная овчарка. Видели бы ее — шерсть черная, только на брюхе желтоватая, шея сильная, как у волкодава, ноги крепкие. От такой не уйдешь. Сколько случалось...
Не очень полагаясь на память, Хаусладен вынул из кармана блокнот. Но записи свои он не читал — взглянет только и потом уже не остановится, пока весь эпизод не расскажет. Есть у него и свои методы работы с собакой, свои правила на границе.
— Первое дело, — говорит Хаусладен, — как ты держишь себя в наряде. Настоящий пограничник дорожит тишиной, он не позволит себе ни кашлянуть, ни чихнуть... Веди себя спокойно, даже если увидел нарушителя... Я всегда слежу за собакой: подняла голову, навострила уши — значит, есть кто-то вблизи. Терпеливо жду, прислушиваюсь. Увижу человека — не горячусь, быстро оцениваю обстановку и стараюсь действовать без крика. Молодые солдаты обычно нашумят раньше времени, а нарушитель ведь не дурак: раз — и смылся! Без хитрости его не возьмешь. Вот ты сначала займи выгодную позицию, отрежь ему путь, а тогда кричи «Стой!».
Опытный нарушитель долго наблюдает. Он пойдет только тогда, когда убедится, что поблизости нет пограничников. Учитывай это, хорошо маскируйся. Однажды в нашу роту сообщили о пяти подозрительных мужчинах. Все чужие, приезжие. Зачем к границе надо было ехать? Тут дело ясное. Не раздумывая, я взял Аси и побежал на участок.
Местность у нас, надо сказать, сложная: лес, овраги, железная и шоссейная дороги. На ходу прикинул: какое они направление облюбуют? Скорее всего, дорогу — здесь по обочинам сплошные кустарники. Выбрал густой куст, спрятался, наблюдаю. Идут. Напарник чуть не окликнул их раньше времени: «Погоди, говорю, вспугнешь». Ждем. Дыхание затаили. А они пройдут немного и остановятся: наблюдают, значит. И так дошли до самого нашего куста.
Ну, теперь, думаю, пора действовать. Спускаю с поводка собаку и — выстрел. Ошеломил их. Встали — и ни с места. Тут мы и взяли их. Всех пятерых. А зашумел бы раньше времени — разбежались бы...
Хаусладен закрыл блокнот, снял очки. Движения рук его быстрые, порывистые. Нетрудно представить себе, как решителен и проворен он в боевом деле. Много ли, мало ли нарушителей — он не колеблется, не считает их. А если и сосчитает, то лишь для того, чтобы никого не упустить. Среди сотен задержанных бывали всякие — и трусливые, и нахальные, и хитрые. Как-то Хаусладен у самой границы перехватил мотоцикл с коляской. Мужчина и женщина намеревались увезти в Западную Германию богатую контрабанду. Стал конвоировать их в роту, мотор заглох. Копался мотоциклист, копался, потом и говорит: «Я сяду, буду заводить, а вы подтолкните». Хитер! Да не на того напал. В другой раз Хаусладену предложили много денег. Девушка несла за границу восемьсот пар чулок и оказалась слишком щедрой...
Так служит этот широко известный в Германской Демократической Республике следопыт, отважный сын своего народа, боевой брат Никиты Карацупы.
— Я еще повоюю, — говорит он нам, прощаясь. — Глаза хоть и слабо, но видят. Да и с молодежью повозиться надо. Нужна же нам, старикам, замена. Правда, новички, бывает, ворчат на меня, мол, слишком строг. Но там, где дело касается границы, я действительно человек неумолимый... А как же иначе!
Хаусладен прав: на границе иначе и нельзя, тем более на этой, очень напоминающей настоящий фронт. Фронт между силами войны и силами мира...
Николай Зайцев
ПРЕСЛЕДУЕТ ВАСИЛИЙ ШАХРАЙ
— А этот парень чем-то напоминает Гришку Мелехова...
И тут же точная характеристика внешности:
«Такой же коршунячий нос, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины горячих глаз, острые плиты скул обтянуты коричневой румянеющей кожей».
Эти слова я случайно услышал на трибуне киевского стадиона «Динамо» и относились они к сержанту Василию Шахраю, интересно, с увлечением показывающему на зеленом поле приемы работы с розыскной овчаркой.
Когда Шахрай закончил выступление, раздались дружные аплодисменты, награждающие его за мастерство. Непривычный к такой «массовой похвале», Василий от смущения ничего лучшего не мог придумать, как поправить на своей ищейке идеально подогнанный ошейник. А он был поистине золотой. С трибуны тотчас посыпались комментарии:
— Ого, медалей-то сколько! Хороша собачка!
— А сержант чем плох? Мундир от знаков светится.
Вышел Шахрай со стадиона и сразу же «утонул» в толпе ребятишек.
— Барс не кусается?
— Нет, можно погладить, — добродушно разрешил Шахрай. И десятки рук потянулись к собаке.
— А за что вы получили этот знак?
Шахрай покосился на свою грудь. Что сказать ребятам? За подвиг? Вроде бы будет громко сказано.
— В общем, за пограничный труд, ребята.
Пограничный труд... Если бы они знали, что в него входит... Это и уменье чисто вымыть пол, и постирать гимнастерку, и пробыть всю ночь в дозоре, а днем на стрельбище без промаха бить по мишеням. Вот они, пограничные будни.
Пограничный труд... Гнетущая тишина, ни звездочки. Ночь глухая, черная. Все кругом придавлено тучами. В такую ночь даже по хорошо знакомой дороге и то идешь осторожно на ощупь, будто слепой. А каково тому, кто шагает по ней впервые?
В дверь дружинника Тоцейко кто-то осторожно постучал. Затем стук повторился. Тоцейко приоткрыл дверь:
— Кто там?
— Заблудились... Выведите на дорогу.
Перед дверью стояли два парня. Они нетерпеливо переминались с ноги на ногу.
Тоцейко смерил взглядом незнакомцев.
— Подождите, оденусь...
Парни облегченно вздохнули. Скрипнули под их ногами ссохшиеся половицы крыльца.
Тоцейко, накинув пиджак и придерживаясь рукой за стену, неторопливо пробирался в темноте к выходу, а мозг сверлила мысль:
— Что за люди пришли к его дому в такую глухую пору? Куда вести? Ошибки не будет, если приведу их на заставу... Там разберутся...
Хлопнув дверью, Тоцейко вышел на крыльцо.
— Давайте закурим — и в путь. Да, на какую дорогу вас вывести?
Один из парней, что стоял поближе, назвал пункт.
— Через полчаса будете там. Я вас провожу до развилки.
Тоцейко полез в карман за папироской, и разом, словно сговорившись, парни сунули руки в карманы. Дружинник смекнул: не простые пожаловали к нему. Он вытащил папиросу и чиркнул спичку. Закуривать не торопился. Пока спичка разгорелась, дружинник в свете пляшущего огонька успел взглянуть на пришельцев. Один был плечист, остроскул, длиннорук. Под пиджаком у него что-то бугрилось. Другой был худощав, но жилист.
— Не слепи, — зло буркнул один из них, отворачиваясь от света.
Тоцейко, обжигая пальцы, поспешил раскурить папиросу.
— Пойдемте.
Все трое шагнули в темноту. Впереди Тоцейко. Его папироска словно звездочка плыла в ночи. Парни шли немного сзади, не отставая ни на шаг.
Вскоре Тоцейко в темноте различил смутный контур столба. Отсюда вела дорога на заставу. На нее и свернул дружинник. Один парень толкнул в бок другого, видимо, почуял неладное.
— Куда ведешь?
— Туда, куда вам надо...
Парни в нерешительности остановились и о чем-то стали совещаться.
— Теперь мы одни дойдем. — И дюжий парень нырнул в темноту. За ним — второй.
Тоцейко бросился вдогонку. Настиг второго парня и цепко схватил его за рукав. Завязалась борьба. Вот уже дружинник начал скручивать ему руки. И тут тупой удар сзади свалил Тоцейко с ног. Это первый парень ударил чем-то железным, тяжелым. Потекла кровь по лицу. Дружинник потерял сознание. Но вскоре пришел в себя. На дороге мелькал желтый круг света. Перед Тоцейко остановился мотоциклист. Он и доставил дружинника на заставу.
...Первым по тревоге выбежал сержант Шахрай со своим Барсом. У места схватки он поставил овчарку на след. А теперь — вперед! Шахрай изо всех сил бежал за возбужденным Барсом. Его догоняли петушиные переклики, доносившиеся из села. А поводок все натягивался и натягивался. Стало жарко. Инструктору приходится без всякой разминки сразу же бежать в полную силу. Какую же надо иметь натренированность, чтобы сразу после сна в таком бешеном темпе вести бег?
Неудержимо летел Шахрай вслед за собакой, жадно облизывал зачерствевшие губы. Казалось, возьми сейчас в рот глоток воды — и она закипит. Позади уже не менее пяти километров. А Барс все тянет — и тянет. Надо бежать. А тут — звон в ушах и ломота в пальцах, сжимающих оружие. «Нет, не сбавлю», — про себя решает Шахрай.. Сбавишь темп, а потом ох, как трудно заставить себя бежать. Это он хорошо знает по тренировочным занятиям. «Бежать, бежать, пока не откроется второе дыхание. Будет легче». И новые километры остаются позади.
Овчарка начинает рычать, рвать поводок, дескать, отпусти, нарушители рядом. И как-то легче стало Шахраю. Кто преследовал хоть раз врага, тот знает по себе: прибавляются силы, когда чувствуешь, что он где-то рядом.
Но как отпустить овчарку ночью? Она тут же исчезнет, и ты останешься словно без рук. Куда бежать? «Нет, спускать Барса с поводка нужно лишь в самом крайнем случае», — решает Шахрай. А овчарка тем временем ощетинилась и стала прыгать из стороны в сторону, словно хотела вырваться из рук хозяина. Впереди мелькнула какая-то тень. Теперь пора. Шахрай спустил овчарку с поводка. Она тут же исчезла с глаз. А вскоре в темноте раздалось ее яростное рычание. Шахрай побежал на звуки возни и увидел такую картину: нарушитель одной рукой держал разорванные в клочья штаны, а другой отбивался от собаки. Второй нарушитель метнулся в кусты. Но Шахрай отрезвляюще громко крикнул: — Стой! Угрожающе щелкнул затвор. Нарушитель остановился и бросил на землю оружие.
Двенадцать километров пробежал комсомолец Василий Шахрай, преследуя нарушителей.
Когда Василий рассказывал нам о задержании, мы спросили, откуда у него такой запас выносливости?
— Должность инструктора и долг обязывают постоянно тренировать себя. Через день я бегаю с собакой от пятнадцати до семнадцати километров. Это моя норма.
— Тебя, конечно, заставляет бегать твой командир?
— Да, на первых порах капитан Воронков «не слезал» с меня, требовал бегать. Потом моя воля стала требовать. Что такое воля, как не мысль, переходящая в дело. Если волю, как и наши мускулы, не упражнять, будешь иметь слабую волю.
Мы распрощались с Василием Шахраем, этим мужественным парнем, по характеру и облику напоминающим чем-то Григория Мелехова. Я открыл блокнот, чтобы записать последние его слова, сказанные по-солдатски мудро, а сам вспомнил слова Толстого: «Думай хорошо — и мысли созреют в добрые поступки» — и тут же их перефразировал: «Думай верно — и мысли созреют в верные поступки».
Эдуард Талунтис
ВОЛК
Это не преувеличение — я действительно подпрыгнул на стуле, когда дежурный, обращаясь к Березину, доложил:
— Пришел диверсант. Ждет у ворот. Пропустить?
Наверное, каждый поймет, какой вихрь мыслей и чувств вызвали у меня эти слова, если добавить, что услышал я их на заставе, в каких-нибудь пятистах метрах от границы. К оконному стеклу вплотную привалилась глухая темень — наступил вечер. А я с утра выпытывал у Березина что-нибудь «такое» — боевое, пограничное. Он же, поднимая плечи и наклоняя голову то на одно плечо, то на другое, с искренней виноватостью оправдывался, что ничего «такого» на заставе не было. И вот вдруг, при мне...
Березин поднялся из-за стола и поправил на поясе кобуру.
— Сколько раз надо говорить? — резко начал он, строго глядя на дежурного, но потом, покосившись в мою сторону, продолжил мягче:
— Ладно, об этом потом... Конечно, проводите сюда.
Я тоже встал, не зная, что делать с блокнотом — оставить его на столе или спрятать. В то же время я испугался, что Березин сейчас попросит меня выйти и я пропущу ценный для меня разговор офицера Березина с только что задержанным диверсантом. Это было бы очень обидно... И я отошел к окну, подальше от двери.
Но Березин не успел ничего сказать. Дверь открылась, и в канцелярию вошел невысокий человек в черном полушубке и валенках. Не взглянув на нас, он поставил в угол тонкую палочку, стянул с головы шапку и только тогда шагнул навстречу офицеру.
Я заметил, что человек приволачивает правую ногу. Глаза у него были колючие, спрятанные под нависшими светлыми бровями. Свалявшиеся под шапкой редкие волосы едва прикрывали широкую лысину. «Неплохая маскировочка — под колхозника», — подумал я.
А Березин... Березин улыбался. Он взял стоявший у стены стул и поставил его возле стола. И сказал, кивнув на меня:
— Наш гость. Знакомьтесь.
— Матвеев, — назвал себя человек.
И когда я тоже представился, он сел на стул, вытянув перед собой негнущуюся ногу. Некоторое время тянулось странное молчание. Березин открыл портсигар и подвинул его ко мне. Я взял папиросу и, недоумевая, закурил.
Матвеев, откинув полу, долго и сильно, словно сердясь, тёр коленку. Потом он запустил руки в карманы и достал кисет и сложенную газету. Самокрутка у него получилась аккуратная. В комнате едко запахло махоркой. Березин сам поднёс ему спичку.
— Вернулись? — наконец спросил он после некоторого молчания.
— Да, утречком, — прохрипел Матвеев, открытым ртом, по-рыбьи, глотая густое облако дыма. — Будь они неладны, эти семинары и совещания. Добро ещё нынче, а к весне-то совсем замучают. Только и шастай в район...
Березин тоже покачал головой, словно осуждая какие-то никчемные совещания. Я же ловил каждое слово, стараясь поскорее понять, кто этот Матвеев и зачем он пришел сюда.
— У вас тут как? — спросил Матвеев, оглядывая стены канцелярии. Горящая махорка просыпалась на пол, и он придавил её валенком.
— Служим, Иван Федорович.
— Это известно.. — Матвеев из-под бровей взглянул на своего собеседника, и мне показалось, что в его хрипловатом голосе прозвучала укоризна и недовольство. Но, видимо, мне это действительно показалось.
— Газеты читаете? — спросил он вяло и равнодушно.
— Зря вы это...
— А ты не обижайся.
Опять потянулось молчание. Березин ногтем царапал стол, а Матвеев, тыкал самокрутку в пепельницу.
— В питомник пройдете? — первым заговорил Березин.
— Нельзя, — словно приказывая, ответил Матвеев. — Не надо собак светом дразнить. — Он провел рукой по губам, стирая горький вкус махорки. — Балуются у тебя ребята с псами, вот что. Пригляди.
Березин слушал, опустив голову. А Матвеев, опять с силой потирая колено, говорил:
— С молодой-то, со щенком тоже так нельзя. А то что это? Собака прыгает фуражку снимать. Жарко парню, видите ль. Приучил. Самому руки, небось, не поднять, собаке команду придумал... Срам один...
— Это вы о Харченко? Я ж ему говорил, Иван Фёдорович. Больше такого нет.
— Нет... нет... — ворчливо повторил Матвеев. — А всё же, как у вас?
Он помолчал, ожидая ответа, и снова запустил пальцы в кисет. Уже сворачивая новую самокрутку, спросил как бы невзначай:
— Слышал, задержали двоих...
— Так это не мы, это на соседнем участке.
— Знаю. Но Динка-то ходила...
Это было для меня новостью. Березин за всё время долгого моего разговора с ним ни словом не обмолвился о каком-либо похожем происшествии. Не таясь, я раскрыл блокнот и приготовился записывать.
— Ходила Динка, верно... Ну, вкратце дело таково. Из заключения убежало двое уголовников. Это далеко отсюда, более ста километров. — Березин явно говорил для меня, чувствовалось, что Матвееву такие подробности были ни к чему. — Воспользовались ротозейством охраны, захватили самосвал и исчезли. Известно, что у преступника одна дорога, а у преследователей тысячи. Где искать? Ну, да это всё предыстория, мы этого не знали. Но когда преступники разбили самосвал о придорожный столб, и случилось это уже вблизи от нас, вот тогда включились и мы. Хотя, надо сказать, с опозданием... Выбросили собаку. Взяла она след и повела.
Березин сделал паузу, чтобы прикурить.
— Двадцать пять километров шла... Ну, знаете, когда собака идет по следу, она летит, да еще инструктора за собой тащит... А погода была похуже нынешней. Оттепель тогда затянулась недели на две... В общем, через двадцать пять километров обессилела Динка, упала. Инструктор отлил её талой водицей, отдышалась она и снова пошла. И ещё пятнадцать километров бежала. Тут наши передали погоню соседям. Они и нашли преступников, в кино те спрятались. А инструктор собаку на руках домой принёс. Вот и всё... Мы, как видите, здесь ни при чем...
Березин знакомым мне движением поднял плечи и развёл над столом растопыренные ладони, словно отдавая мне всё сказанное. Я тут же хотел спросить фамилию инструктора, но заметил, что Матвеев тоже хочет что-то спросить. И я уступил. Но Матвеев сказал другое:
— Хороших кровей Динка. Мах у неё широкий. Когда я ещё говорил, помнишь?
— Да что собака! — не выдержал я. — Солдат — вот кто герой! На нём сапоги, обмундирование тяжелое, автомат...
— Пистолет, — снисходительно поправил Матвеев и снова вернулся к своему: — Как Динка-то после этого?.. Витаминов ей бы добавить, глицерофосфат. Молода ещё...
Теперь офицер Березин бегло записывал то, что говорил Матвеев насчет витаминов и рациона для служебных собак. Имя Динки он подчеркнул дважды. Я не вмешивался. Наконец, Матвеев спросил, не было ли ещё чего на заставе, и встал, рывком подтянув под себя негнущуюся ногу. Шапку он надел у порога и взял свою палку.
— Так на днях обязательно забегу. Посмотрим твоих собак.
— Рад буду, Иван Федорович. Спасибо. — Березин потянулся к крюку за своей ушанкой.
— Да ладно, не провожай. Вон гость у тебя. — Матвеев кивнул мне и вышел.
Березин в раздумье вернулся к столу. За стеклом окна было так черно, словно там кончалось всё живое. Но он, что-то высматривая в этой черной пустоте, долго стоял у окна. Я ждал.
— Перед этим человеком мы в неоплатном долгу, — медленно и тихо сказал Березин. — Ну, наградил его медалью, да разве ею оценишь... Вот вам эта история. Расскажу как умею, а вы уж делайте с ней, что хотите.
...Несколько лет назад шел через рубеж матерый «волк» — огромного роста восточноевропейская овчарка, прошедшая специальную дрессировку. На месте перехода остался её след, чисто волчий — когтистая четырехпалая лапа длиною в десять сантиметров, впечатанная в снег четко и тяжело. Наряд, как положено, измерил отпечаток и прошел по следу. Сомнений не было: волк. А когда, уже в глубине зоны, наткнулись на помет — совсем успокоились. В помете была шерсть, клочья перьев, осколки костей.
В ту пору в этих лесах близ границы волки водились. Поэтому наряд, вернувшись на заставу, даже и не доложил о «нарушении границы».
И все-таки овчарка далеко не ушла. На лесной запущенной дороге её встретил колхозный бригадир Иван Матвеев.
Бригадир в то зимнее пасмурное утро валил осинник, рубил сорное мелколесье себе на дрова. И тут он увидел внизу, в лощинке, где пролегала неторная малоезженая дорога, этого зарубежного зверя. Настоящий волк ступал по узкой вмятине, оставшейся от полоза дровней, словно идя на лёжку. Бригадир с интересом смотрел на него, ожидая, когда же, наконец, волк прыгнет через куст, заметая свой след. Но волк спокойно протрусил и скрылся под склоном дороги.
Матвеев не успокоился. Он спустился в лощинку и ощупал едва проступавший след. Волк!.. Самый настоящий волк!.. Но тут он взглянул на лошадь. Опустив морду в торбу с сеном, она невозмутимо мотала ею. Да, лошадь никак не отозвалась на появление волка...
Свести дровни на дорогу было делом минутным. Матвеев хлестнул лошадь. Он ещё и сам не совсем понимал, зачем ринулся в погоню за этим волком. Ружья у него не было, правда, топор он успел швырнуть в дровни. Но не азарт охоты бросил его вдогонку. Какое-то смутное беспокойное чувство нарастало и не давало вернуться в осинник.
Снова увидел он волка на взгорье. Волк, заслышав мягкий стук копыт, остановился, повернул голову. И Матвеев, вероятней всего непроизвольно, свистнул. И его острый взгляд уловил, как хвост у волка, опущенный между ног, чуть заметно дрогнул.
Этого было достаточно, чтобы Матвеев определил, наконец, откуда у него возникло беспокойство: «Собака. Но чья? Таких здесь нет. Приблудная?»
Он с маху погнал дровни на взгорье. Но собака уже уходила. Она прыгнула в сторону, под откос, и, увязая по горло в наметённом там снегу, сильными, отчаянными прыжками пробивалась к лесу. Матвеев схватил топор, сунул его под ремень и, как пловец, поднимая снежное облако, скатился вниз.
Встретились они, тяжело дыша: Матвеев — от забившего лицо снега, собака — уставшая от прыжков. Человек протянул к ней руку. Но собака, внезапно присев, многопудовой тяжестью обрушилась ему на грудь. Возле самого лица щелкнули клыки...
С этого момента Матвеев плохо помнит, что было дальше. Видимо, собаку многому учили. Остервенелая схватка шла не на жизнь — на смерть. Она закончилась победой человека. Матвеев пришел в себя, когда собака, по-прежнему не издавая ни звука, зализывала перерубленную ногу. Как он успел выхватить топор, он этого и сам не знал.
Вокруг снег был в алых пятнах. Матвеев хотел было подняться, по не смог и только вскрикнул от боли. Правая штанина была разодрана, виднелась до странного белая кость. Матвеев сгреб снег и навалил его на ногу. Что делать дальше?
Всё-таки он нашел в себе силы снять ремень. Кольцом накинул на пасть собаки. Это ему удалось не сразу, но собака тоже, видимо, обессилела. Потом он, толкая её впереди себя, выбрался на дорогу. Лошадь стояла, ловя губами повешенный сбоку мешок. Бригадир поднял собаку на дровни, потом перевалился сам.
Когда Матвеева отправляли в больницу, он подозвал к себе офицера с заставы.
Пограничники примчались в деревню сразу же, как им позвонили. Санинструктор, морщась и бледнея, сделал бригадиру противошоковый укол. Зашивать раны он не умел.
Офицер-пограничник пожал слабую руку бригадира.
— Собаку сохраните, — Матвеев задержал ладонь офицера. — Дайте ей угол в питомнике. Когда вернусь, заберу...
К кому шла собака, потом выяснили. Пограничники обнаружили, что к выбритой шее собаки был приклеен тщательно подогнанный в масть меховой ошейник. Из-под него выпал небольшой клочок тонкого шелка с шифром...
После лечения Матвеев действительно взял себе собаку. Впрочем, она мало походила на собаку — прыгая в клетке на трех лапах, она производила жалкое впечатление. Кто-то из солдат предлагал пристрелить калеку, но с этим многие не согласились. Единственно, что у нее осталось от прежнего, так это звериная злоба и сила. В клетку к ней не заходил никто, пищу бросали через верх.
Но Матвеев, придя за собакой, — она оказалась молодой, примерно четырехлетней сукой, — сказал:
— Не отказываюсь, беру.
Потом рассказывали, что он ездил куда-то в город, о чем-то хлопотал. В колхозе над ним посмеивались — кормит, мол, чуть ли не свою убийцу. Сука жила у него в будке, которую он сам смастерил... А через полгода с небольшим он привел на заставу двух пушистых и толстых словно медвежата, щенков и, держа их за поводки, спросил:
— Сейчас будете брать или мне обучить их кой-чему?..
...Во время всего рассказа Березин стоял повернувшись к окну, словно бы всматриваясь в наступавшую ночь. Я не счел это за невежливость, я сам не смотрел на него, склонившись над блокнотом. Но теперь Березин прошелся по комнате и, показав глазами, улыбнулся:
— Ого, сколько исписали... Остается только добавить, что сейчас Матвеев командует дружиной, помогает опять-таки нам. А Динка, о которой вы уже слышали, внучка той, что шла тогда через рубеж... Теперь довольны?
— А та жива?
— Нет. Собачий век короткий. После восьми лет от собак приплод уже не берут. Да она так и не переменилась.
— Тогда у меня последних два вопроса. Первый: почему надрессированная собака всё-таки среагировала на свист Матвеева — помните, на взгорье? — И второй: дежурный назвал Матвеева диверсантом. Случайно? Или тут что-то есть?
Березин неожиданно для меня нахмурился. Он постучал папиросой по портсигару.
— Мне надо было ожидать, что вы об этом спросите... Разные у людей бывают таланты. Так вот у Матвеева такой: его очень любят дети и к нему буквально льнут все животные — коровы, лошади, собаки. Даже один петух следом за ним ходит, верите ли... Не знаю, в чем тут дело. Но талант у него такой есть. И, может быть, тогда на взгорье овчарка-волк это почувствовала. Вот ответ на первый вопрос.
А на второй... Да, Иван Федорович был диверсантом, на войне. Когда вы ехали сюда, не обратили внимание на мост через реку? Здесь один встречается. Так вот, его Матвеев взрывал... Эта ветка питала у немцев весь участок фронта. И охранялась она, особенно мост, конечно, очень сильно. До сих пор здесь лес, если заметили, не вырос, он был весь вырублен и выжжен. Через каждый километр стояли вышки с прожекторами. Зенитки — даже на полустанках. Одним словом, дорога и мост были почти неуязвимы. Посылали наших подрывников — гибли. Пробовали бомбить — не получилось. Пытались пробиться силой — отряд десант-пиков даже не дошел до насыпи.
Взорвал Матвеев. Конечно, ходил он к мосту не один. Да и видел мост издалека, но взорвал всё-таки он. Когда Матвеев выбрасывался из самолета, он держал на руках собаку. Не помню, как её звали... Хотя, чего это я? Динкой, конечно. Он многих теперь так называет... Да. Держал на руках, не поверил парашюту. Ну, и когда на насыпь выскочила собака и побежала к мосту, охрана ничего не заподозрила. Темно было, март. Немцы не разглядели, что по бокам у собаки два пакета. А через несколько минут мост рухнул... Матвеев говорил, что полмесяца тренировал овчарку. Ну, это только он может... Выбрались наши благополучно, Матвеев вывел прямо к заливу, тут спрятаться есть где...
— Он что, эти места хорошо знал?
— Да, знал... Это самая печальная часть всей истории. — Березин снова отвернулся к окну. Я не торопил его.
— Иван Федорович был физруком пионерского лагеря, здесь, у самой границы. Старшеклассники ещё учились, а вот детский сад уже приехал. И в субботу Матвеев отправился за младшими классами. А в воскресенье... это вы знаете.
Застава стояла на этом же месте. Дралась она геройски. Машину начальник отдал вывозить детей. Пограничники полегли тут почти все. Но дети успели уехать.
Матвеев уже после войны всё об этом узнавал, приезжал специально. А потом и остался тут, вступил в колхоз. Хочу, говорит, быть поближе к границе... Знаете, это только кажется, что он на заставу ради собак приходит. На самом-то деле солдат моих он изучил как пять пальцев. И они его побаиваются. Строг до невероятия. Всё ему кажется... Впрочем, мне понятны и думы его, и сердце...
Березин как-то особенно застенчиво улыбнулся — вот, мол, уже совсем на другое съехал. Мне больше ни о чем не хотелось спрашивать. Память потянула в далекое прошлое, к тому июньскому утру, которое всё ещё жжёт нас непроходящим зноем. Столько лет спустя...
— Вам пора спать, — гостеприимно, но твердо сказал Березин. — Да и мне уже время. Сейчас выходит наряд.
Он приоткрыл дверь и погасил свет. В посветлевшем окне очень быстро начали проступать звездное небо, верхушки сосен и серый снег между стволами...
Майя Ганина
БЛИЗКО К НЕБУ
1.
Говорят, здесь в армянских горах некогда Ной на своем ковчеге спасал попарно чистых и нечистых. Ему было явно легче, чем лейтенанту Сенько, приехавшему на заставу столь высоко расположенную, что приходится ходить по пояс в облаках и круглый год невооруженным глазом глядеть на небо обжигающе-голубое, точно пламя горелки, не смягченное, не самортизированное слоями грязного воздуха. Ною было легче, потому что он заранее знал, кто в его ковчеге чистый, а кто нечистый, знал, что собраны те и другие поровну, что спасать он должен всех, а перевоспитывать нечистых вовсе не обязан.
С лейтенантом Сенько дело обстояло иначе. Восьмого марта того года он приехал на заставу, сменив старшего лейтенанта Шляхтина, уехавшего сдавать экзамены в академию. Прежде чем расстаться, офицеры долго разговаривали о своих подопечных; лейтенант Сенько против каждой фамилии делал обстоятельные пометки, прекрасно понимая, что пометки эти даже на самый худой конец не смогут сойти за компас, с которым ему придется ориентироваться в душах.
Я приехала на заставу спустя полтора месяца после этого разговора.
Четыре домика и кучка людей, зажатые в снегах, точно в чьей-то горсти. Высота над уровнем моря три тысячи одиннадцать метров.
В Ереване цветут сады, неприбранная сухая земля ждет всходов, даже возле горных застав совсем неподалеку отсюда открылись южные склоны, в жухлой траве распустились глубокие, как рог, подснежники, между серыми, похожими на спины овец, камнями, бродят серые, похожие на камни, овцы, развезло дороги — ни верхом, ни пешком.
Здесь зима. Метет снег, ползет по сопкам лунный зеленоватый свет, часовой в длинном полушубке и валенках медленно движется по двору заставы. Наряд на лыжах идет на границу.
В маленькой сушилке казармы, завешанной полушубками, куртками и стегаными брюками, солдаты чистят картошку на ужин и поют песню. Песня торжественная, лица у солдат сосредоточенны, будто они заняты трудной мужской работой. И трогательны эти большие руки, срезающие картофельную кожуру.
Особый мир, где сильная половина человечества ежедневно, ежечасно подтверждает свое прозвание.
2.
Теперь немного истории: ведь не зная вчерашнего, трудно осмыслить сегодняшнее.
Условия жизни наших первых пограничников были трудными. Жили они в землянках, спали на голых нарах. Шинелей, сшитых из байковых одеял, хватало лишь на половину бойцов, сапоги выдавались только шедшим в наряд. Пищу готовил каждый боец для себя на костре.
Сложной была обстановка на границе. Пограничная полоса буквально кишела белогвардейцами и националистическим контрреволюционным сбродом, пользовавшимся особым вниманием иностранных разведок. Все эти банды прекрасно знали местность: тайные тропки в горах, ущелья, пользовались этим, чтобы делать набеги на пограничные районы, грабить селения, убивать работников местных органов Советской власти. В 1922—23 годах не было дня без боевых столкновений. Малочисленные отряды пограничников зачастую дрались с превосходящими силами врага — дрались и побеждали. Естественно, что банды дашнаков питали к пограничникам лютую злобу, и если случалось бойцу попасть в руки врага, с ним расправлялись с самой изощренной жестокостью.
Осень тысяча девятьсот двадцать третьего года была на редкость дождливой и туманной. В такую погоду очень трудно нести службу, особенно на высокогорном участке, где помещался второй пост. Ребятам приходилось здесь круто.
Одна из банд через кулака Гамза-Амрах-оглы узнала, что на заставе осталось совсем мало бойцов, и решила совершить набег, чтобы вырезать личный состав. Однако о намерениях банды стало известно помощнику командира роты Карапетяну. Заставы в те времена были редки и малочисленны, так что на подкрепление рассчитывать не приходилось. Своих сил было всего двадцать бойцов и три пулемета, тогда как банда насчитывала более четырехсот человек. На вероятном пути движения банды Карапетян организовал засаду с двумя пулеметами.
Бой начался ночью. Одна группа бандитов, наткнувшись на засаду, завязала бой на границе, другая прорвалась в селение, где помещалась застава и окружила ее. Карапетян в это время находился в одном из крестьянских домов на окраине села. Услышав перестрелку, он поспешил на заставу. На крышах соседних с заставой домов залегли бандиты, ведя огонь по заставе. Бойцы, знал, что они окружены, забаррикадировали все окна и двери и никого не подпускали к дому. Когда Карапетян пробрался, наконец, в помещение заставы, там оставалось всего семь вооруженных винтовками солдат и один пулемет. Занимать пассивную оборону с такими силами — значило бы обречь себя на гибель. Карапетян приказал части бойцов перейти в окопы возле заставы и, незаметно маневрируя, вести огонь то в одном, то в другом направлении. Бандиты увидев, что пограничники бьют из помещения и окопов, решили, что застава получила подкрепление и отступили, оставив убитых и раненых. Теперь надо было выручать окруженных. Взяв с собой трех солдат и пулемет, Карапетян подобрался к банде с тыла и открыл огонь. Боясь окружения, банда ушла...
А вот еще один эпизод из прошлого заставы.
Пограничный наряд в составе командира отделения Картинина и политбойца Надзерадзе внезапно различил в предутреннем тумане силуэты всадников. Отправив начальнику заставы донесение, наряд стал наблюдать за бандой. Заставу подняли по тревоге. Заметив скачущих пограничников, банда заняла позицию в седловине, начался бой. Вскоре, оставив на месте более двадцати трупов, банда стала отступать, но комендант Кичкин решил продолжать преследование, ибо недорубленный лес снова вырастает. Банда была ликвидирована, но в этом бою комендант Кичкин погиб, погиб также боец Надзерадзе и командир отделения Картинин. Они похоронены в братской могиле.
Вот так рассказывают исторические документы о тех днях, когда здесь гремели выстрелы, стонали раненые, падали на камни убитые... Теперь здесь тихо. Безмолвствуют горы: за последние двадцать пять лет в районе заставы не было ни одного нарушения — слишком трудна туда дорога. Современный шпион обленился...
Тут, в этой тишине, в этой оторванности и приподнятости над миром живут и несут службу рожденные во время войны. Их отцы моложе тех, кто погибал тут когда-то в схватках с дашнаками.
Кто они?
3.
— Я не могу согласиться с вами и выбываю из организации! Сам!.. Слезы вы мои хотели посмотреть?.. Не дождетесь!
— Да его часовым нельзя ставить, раз он такой!
— Мало его из комсомола!.. В тыловое подразделение перевести! Под суд отдать!
Ленинская комната невелика, поэтому так близко друг против друга человек и оскорбленные им. Человеку двадцать три года — в этом возрасте Лермонтов написал «На смерть поэта» и работал над «Демоном», Ньютон получил степень бакалавра и разрабатывал теорию всемирного тяготения, Эдисон занимался усовершенствованием телефона Белла и электрической лампочки — той самой, что горит сейчас над головой Александра Панчехина, слова которого сидящие здесь ребята никогда не забудут. Конечно, со временем они простят его, будут здороваться, улыбаться, опять пить воду из одной кружки, но где-то все равно останется горький неизживаемый осадок.
Панчехин стоит сжимая большие не по росту кулаки, нервно крутит стриженой головой, будто тесен ему воротник гимнастерки, лицо его красно, он напряженно, вызывающе улыбается и говорит, говорит, говорит слова, которые уже не вернешь...
— Остановись, Санька! — испуганно и с горечью кричит ему кто-то. — Что с тобой?
Панчехин замолкает и выбегает из комнаты. Но теперь люди, слушавшие его, уже хотят, чтобы он выслушал их. Панчехина возвращают на собрание.
Поднимается Володя Спивакин:
— Слезу, говоришь, не покажешь?.. Да мы видим твои слезы в твоих улыбках! Героя из себя изображаешь!.. Я тоже согласен, надо его в тыловое подразделение перевести, противно спать с ним рядом... Когда я дежурю, мне легче любого поднять, чем Панчехина — он столько ныть будет, доказывать, что черное, что белое...
— Ему дай кисть — он с рукой отхватит! Посачковать — он тут, а службу нести — если бы кто с соседней заставы пришел! — говорит секретарь комсомольской организации Леонид Желобко.
— Товарищ падать будет — он толкнет его! — эти слова произносит Виктор Золотарев, бывший когда-то другом Александра Панчехина.
Что же совершил этот солдат, что за ЧП произошло на заставе, почему созвано комсомольское собрание и почему уже такой шум в Ленинской комнате, что даже председатель собрания Иван Продан не может перекрыть его своим мощным басом?
Ничего, собственно, не произошло. Ничего чрезвычайного. Просто:
— Я ему говорю: тебе по расчету идти на кухню, а он говорит — у меня сон не вышел. А сон вышел... И он послал меня на бабушку и на дедушку.
— Коммунист Спивакин идет и моет, а комсомолец Панчехин считает ниже себя...
— Когда на турнике занятия, всей заставой его на перекладину поднимаем. Девчата на гражданке «солнце» крутят, а он тут раскис, как старуха...
— Ты меня не уважаешь, я второй год служу, ты уважай своих ребят, которые третий год служат! Дежурный его поднимает: начальник приказал ехать за картиной, а он говорит: не нужна мне эта картина, не поеду. Дежурный поднял Золотарева, а тому тоже обидно, он только с наряда пришел...
Здесь не ездят в увольнение, не совершают культпоходов в театры и музеи: слишком сложно и многодневно добираться до ближнего музея. Артисты и лекторы тоже не балуют заставу своими посещениями, поэтому — что греха таить — единственное развлечение, единственная связь с внешним миром — радио и, особенно, кино. Лишить товарищей этого удовольствия из-за лени или даже из принципа — это в общем-то преступление перед коллективом. Люди этого не простили и теперь уже припомнили все: как он отказывался работать на кухне, мыть полы, убирать спальные комнаты. Но если ты этого не сделал, значит, должен сделать другой. С какой же стати?
Может быть, кому-то покажется, что проступки эти не столь велики, чтобы за них комсомольцы строго наказывали своего товарища.
— Я за... — говорит лейтенант Сенько. — Это удар, который вас исцелит, а не убьет!
4.
И вот он сидит передо мной — этот парень с растерянным лицом и напряженно поднятыми черными бровями. Трет кулак о кулак и говорит, говорит, но уже такие слова, которые, произнеси он их вчера, товарищи внимательно выслушали бы и, вероятно, простили бы его.
В армейскую жизнь непривычному втягиваться трудно. Трудно привыкнуть чистить картошку и мыть полы, если ты раньше этого никогда не делал, трудно привыкнуть не обсуждать распоряжения начальника, даже если ты не согласен с ним, трудно жить из года в год по строгому, однообразному распорядку. Трудно, но нужно. В армии иначе нельзя.
Саша Панчехин рассказывает мне, что он кончил сельскохозяйственный техникум и работал в лаборатории, а когда призвался, то служил в комендатуре ветеринаром, и было у него в первые два года службы некоторым образом, привилегированное положение: в наряды не ходил, службу не нёс, ездил с заставы на заставу, лечил лошадей и собак, делал животным прививки. Но ему вдруг показалось обидным, что одногодки его служат на границе так, как положено, а он все «коровам хвосты крутит». Панчехин попросил, чтобы его послали на заставу, начальство просьбу удовлетворило. Отсюда все и началось.
Саша рассказывает, а я вспоминаю, как вчера после собрания он валялся пластом на койке, не в силах уже сдержать те самые слезы, которых «не дождетесь». И понимаю, как жалеет он о содеянном, но жизнь плоха и хороша тем, что необратима. С возрастом человек начинает постигать это и не совершает многого просто из чувства самосохранения. Однако опыт дается не дешево.
— ...И стал я завидовать ребятам. Я-то знаю не меньше их, тоже по третьему году — зря хлеб здесь не ел!.. Но они в наряды старшими ходят, а я все младшим...
Мне, человеку глубоко штатскому, несколько странно это болезненное отношение к маленькой «табели о рангах». Для меня они, в общем, все одинаково зелены — «деды» (те, кто служат третий год), второгодники, первогодники...
Если у человека нет внутренней уверенности в том, что он действительно чего-то стоит, он цепляется за внешние знаки отличия и превосходства. Когда же этих знаков превосходства такой человек не получает, то опять по малости душевной, от неуверенности в себе, он старается как-то иначе обратить на себя внимание, топорщится, задирается по любому поводу и без оного.
Чем больше страдало уязвленное самолюбие Панчехина, тем больше он грубил начальству и ничего не понимающим товарищам, тем строже обходился с ним прежний начальник заставы и тем дальше отходили от него друзья.
По поводу очередного проступка Панчехина было созвано комсомольское собрание, и бывший его командир настаивал, чтобы родителям Саши написали письмо о поведении сына. Но собрание решило, что это пока преждевременно: есть еще у человека возможность понять, что он зарвался, взять себя в руки. Собственно, если бы речь шла о ком-то другом, вероятно, письмо было бы написано: пусть и родители знают, какого они воспитали сына. Но у матери Саши больное сердце, она часто лежит в больнице; переживания по поводу того, что сыну на службе приходится трудно и плохо, здоровья ей не прибавят. Потому решили не писать, хотя многим не нравилась неумная строптивость Панчехина.
Вспоминая неприятный разговор с бывшим его командиром, Саша говорит: — Я же его просил: арестуйте лучше меня, только матери не пишите. Сердце у нее...
— А лейтенант Сенько?
— Лейтенант Сенько замечательный человек! — произносит Саша и на глазах его — близкие слезы. Он все еще возбужден после вчерашнего, ему достаточно ласкового слова, чтобы заплакать, покаяться во всем, надавать обещаний. Искренних, но выполнимых ли?..
— Вот видите, а вы ему вчера грубили на собрании, и потом эта история с лошадью... Саша, люди часто таковы, каковы мы к ним...
— Да. — Панчехин на минуту смолкает, потом говорит с отчаянием. — Пусть что хотят делают, только я на этой заставе не останусь! Я не могу в глаза никому смотреть!..
Конечно... Если бы можно было так легко научить человека жить среди людей, передать свой, обретенный вместе с синяками на боках и на душе опыт хотя бы этому мальчишке! Но, увы, можно обучить всему на свете, только житейскую мудрость каждый копит сам.
— Как же все-таки получилось с лошадью, Саша?
А получилось вот как. Когда уехал старший лейтенант Шляхтин, Панчехин, тронутый вниманием и ровностью в обращении молодого лейтенанта, решил (вероятно в который раз!) начать «новую жизнь». Подтянулся, перестал огрызаться на замечания дежурных, охотнее занимался хозяйственными делами. И когда однажды узнал, что у лейтенанта, возвращающегося из комендатуры, неожиданно заболела лошадь, и он с ней возится на соседней заставе, Панчехин вызвался пойти помочь ему, хотя в его обязанности это теперь не входило.
— Из комендатуры раньше утра ветеринар не доберется. Ну, а за ночь пала бы лошадь, это точно!.. Жалко, да и лейтенанту из своего кармана платить...
Саша пошел пешком на соседнюю заставу и возился там с лошадью до утра. Ей пришлось несколько раз очищать кишечник и делать уколы. Наконец, лошадь смогла идти, они добрались до своей заставы, и Панчехину опять пришлось возиться с лошадью, пока, наконец, не стало ясно, что опасности уже нет. Лейтенант, измотанный вконец, лег спать, сказав, чтобы Панчехин шел отдыхать тоже, ибо сегодня этот парень поистине заслужил отдых... Но людей в наряды высылал замполит, и то ли по забывчивости, то ли еще почему, он назначил Панчехина часовым по заставе, хотя парень уже сутки не спал. Впрочем, конечно, если есть нужда, можно не спать двое и трое суток, но нужды не было. Панчехин на боевом расчете задал вопрос, замполит сказал, что обсуждать свои приказы он не намерен. Панчехин решил, что лейтенант вместе с замполитом хотят над ним подшутить, и снова его сердце заняла обида.
Ночью, возвращаясь с проверки нарядов, лейтенант Сенько подошел к часовому, но часовой очень сухо отрапортовал, а затем, повернувшись спиной, принялся надевать оставленные вернувшимися из наряда солдатами лыжи... И снова развалился мостик, перекинутый было между начальником и подчиненным — мостик доверия и приязни. И снова, как в лихорадке, зная, что уже ничего невозможно исправить, стал нагромождать Саша Панчехин грубость на грубость, проступок на проступок...
А ведь так просто, так естественно было спросить: «Товарищ лейтенант, почему же вы сказали мне одно, а поступили иначе?..» И выслушав ответ, сделать выводы. А не придумывать за людей. Но почему-то, пока человек молод, простые движения души кажутся ему самыми трудными.
— ...Я тогда шел и думал: молодец все-таки Панчехин!.. — рассказывал лейтенант. — Назначу его старшим наряда. На свой страх и риск назначу...
Чуть было не сбылась, Саша, твоя маленькая мечта. И все ты сам испортил. Опять сам испортил...
5.
У лейтенанта Сенько всегда много работы на заставе. Так что всем приходится заниматься — от мелочей до крупного.
Дважды в неделю в пятнадцать часов лейтенант проводит политзанятия. Тема: минувший пленум по сельскому хозяйству. Читает Сенько толково, терпеливо объясняет слова, которые могут показаться непонятными. Большинство солдат на заставе с десятью-одиннадцатью классами, но есть несколько человек с шестью, нужно чтобы и они поняли. Очень заметно, что солдаты эти — вчерашние школьники: двое-трое слушают и записывают, остальные перешептываются, читают тайком журналы, бездумно глядят в пространство.
— Корцев, вы бывший тракторист. Скажите нам, каким образом можно повысить производительность труда?
Миша Корцев, худенький, белобрысый, «не по форме» лохматый, со шкодливыми мальчишечьими глазами, бойко отвечает:
— А «подмелить» надо, товарищ лейтенант! Лемеха поднять. С краю два круга нормально сделать, для учетчика.
В аудитории хохот, все оживляются. Лейтенант, умело обыграв дерзкую реплику Корцева, ведет разговор о коммунистическом отношении к труду, о том, что в наше время стирается грань между физическим и умственным трудом...
На следующий день — пристрелка оружия перед ожидаемой проверкой. Лейтенант пристреливает автоматы, поправляет сбитые мушки, Анатолий Шуйский и Иван Иванченко бегают к мишеням проверять результаты стрельбы.
Физподготовка. Спортзал находится в старом, полуразрушенном помещении казармы, зимой здесь не занимались, сейчас холоднее, чем на улице. Ребята отяжелели, только ефрейтор Николай Куцев, Виктор Золотарев да еще силач сибиряк Феоктистов работают на снарядах так, что их хоть сейчас на соревнования...
Учебный бой. Обороняющимися командует сержант Петр Дорогань, атакующими — Василий Кобылко. Окапываются солдаты быстро, позиция выгодная — на высотке, пойди доберись до них по глубокому снегу!
— Бегать мы здесь здорово научились! — говорит Володя Спивакин. — Жаль, на гражданке не пригодится: вроде бы догонять некого, убегать тоже совестно...
Бегать ребята и на самом деле научились, но когда нападающие взбираются на сопку, пот льет с них градом: уж очень глубок снег да и высота три с лишним тысячи метров над уровнем моря тоже дает себя знать.
Трещат автоматы, строчит пулемет, дым застлал поле боя, великую неподвижность и тишину тревожат крики «ура». Война..
Что они знают о войне, мальчишки рождения сорок третьего, сорок четвертого года! Что они знают о войне!.. Правда, у большинства из них нет отцов, правда, детство их пришлось на трудные послевоенные годы, поэтому многие из них богатырским здоровьем не отличаются. Но все равно — что они знают о войне!..
Даже их командиру было лишь семь лет, когда война уже кончилась. Он смутно вспоминает немцев и то, как мама укладывала его в постель, заматывая голову тряпками, чтобы посчитали за больного. Но главное в его памяти — послевоенное. Колхоз, где он, окончив десятилетку, работал учетчиком, военное училище в Алма-Ате — жизнь, в которой пока больше радостей, чем трудного, больше однообразия, чем событий. Потому-то жаждет лейтенант неспокойствия.
Мы идем на границу. Подъем... подъем — три километра пологого подъема — холмик, на который внизу я взлетела бы единым духом, а здесь с непривычки останавливаюсь через каждые десять шагов. Я в свитере и легких сапогах — каково солдатам в полушубках и с автоматами? Нет, это тоже работа и притом же далеко не легкая — ходить в наряд, особенно зимой, когда к тому же еще метет пурга, и в этой чертовой свистопляске, в этой круговерти ничего не видно и не слышно, хоть выколи глаза, хоть кричи.
Метет здесь и сейчас. На заставе солнечно, а тут, на вершине, лежит снежная туча, сильный ветер крутит сухой снег, мгла. Я делаю в этой мгле еще несколько шагов, и дотрагиваюсь до полосатого столбика, становлюсь на невидимую черту, отделяющую мою родину от остального света. Граница.
Со временем не будет оружия, войск, войн, границ. Наверное, в конце-концов человечество придет к этому. Но все равно, даже на земле со стертыми кордонами, у каждого обязательно останется родина — кусочек земной поверхности, без которого трудно дышать, без которого ты сирота в мире. Я очень люблю ходить и ездить по земле, мне интересна она вся, я могу с закрытыми глазами ткнуть пальцем в глобус — и с радостью отправиться в ту точку земного шара и жить там. Пока... Пока не перехватит горло тоска, пока я не почувствую себя будто взвешенной на чуждом мне воздухе, в звуках иной речи, среди чужих, пусть доброжелательных людей. При всей моей склонности к бродяжничеству, я ничто без России, без ее тихого неба, без ее равнин и негустых лесов, неярко золотеющих осенью, как золотеет личико рыжей российской девчонки. Я ничто без России, как и каждый русский. «Русский человек должен жить в России!» — сколько раз я слышала за границей эту произносимую с превеликой грустью фразу от «старых» и «новых» эмигрантов...
Я держусь рукой за пограничный столбик. Здесь — камни, по ту сторону столба — тоже камни. Здесь метет снег, и там тоже крутит — то проносясь близко от земли, то вздымаясь вверх — снежная круговерть. Странное существо человек...
6.
Подъем на заставе обычно в полдень. Светские красавицы после бала вставали, вероятно, тоже в это время...
Я прихожу в комнату лейтенанта Сенько к девяти часам. Он уже сидит у себя, вид у него усталый, глаза красные. Объявлена усиленная охрана границы — и лейтенанту не раз за ночь приходится подниматься, проверить наряды.
В казарме тишина. В спальных комнатах — тьма, сонное дыхание: спят вернувшиеся из ночных нарядов солдаты, В столовой завтракает пришедший с границы наряд: кухня работает круглосуточно. Навстречу мне попадается Толя Шуйский в тапочках на босу ногу, с полотенцем, в нижней рубахе.
— Анатолий Васильевич, — говорю я. — Зайдите, пожалуйста, ко мне, когда освободитесь. Мне бы хотелось с вами поговорить.
— Хорошо.
Это уже прогресс. Когда я только добралась до заставы, солдаты разлетались от меня, как воробьи, а на все мои вопросы и разговоры отвечали: «так точно», «никак нет», «слушаюсь», «разрешите выйти?» Есть в этой военной сухости и краткости своя прелесть, свой смысл. Но нам, журналистам, никак не обойтись без людей словоохотливых, болтливых, хотя мне в душе милей молчуны. За зиму ребята отвыкли от «гражданских», поэтому мое появление на заставе своего рода ЧП. Возможно, нежелательное, но, увы, неизбежное, неотвратимое, как плохая погода. Сейчас, спустя неделю, они вроде попривыкли ко мне и язык их постепенно обрел обычную живость и гибкость.
Впрочем, ефрейтор Куцев, с которым я разговаривала вчера, первое время на все мои наводящие вопросы и старания расшевелить его, багрово до пота краснея, отвечал: «Так точно». А мне очень хотелось узнать побольше об этом парне, который работает на турнике с изяществом привыкшего к успеху спортсмена, толково выступает на собраниях, бойко отвечает на политзанятиях и... пишет стихи. Плохие пока, примитивные стихи, но трогательно в этом человеке с нелегким прошлым (последствия сказались и в армии: Николай Куцев был разжалован из сержантов в ефрейторы) желание уложить свои неуклюжие слова, свои, небогатые пока мысли, в складные строчки. Желание открыть гармонию в ежедневном...
Когда этим занимается юноша из литературной среды, с детства слышавший имена выдающихся поэтов, это обыденно и даже раздражает, если, конечно, он без таланта. Но парнишка, выросший в маленькой деревне Орловской области, воспитанник ФЗО, человек, близкими друзьями которого оказались, едва он вышел в самостоятельную жизнь, бывшие уголовники, — великий, настоящий интерес к литературе такого юноши волнует и трогает, вызывает желание помочь ему, хотя, повторяю, в стихах пока нет и намека на поэтический талант.
Я живу в маленьком офицерском доме, в комнате лейтенанта Сенько: хозяин перешел пока в казарму. Койка, стол, печка, сервант, в котором сквозь толстое стекло видны газеты, одежная щетка и золотой пояс от парадного мундира. На столе тоже газеты, книги, мужское зеркало для бритья. Женских вещей в комнате нет, хотя лейтенант женат, у него есть двухлетняя дочка. Жена в Алма-Ате у родителей.
— Так лучше для нас обоих, — говорит Сенько.
Лучше?.. Когда люди, уставшие от бытовых трудностей, начинают срывать зло друг на друге, вероятно, действительно лучше разъехаться на время, соскучиться. Женщинам на заставах трудно, может быть, в каком-то смысле труднее, чем мужчинам. У мужчин — служба, поглощающая их почти целиком, у женщины — четыре стены, немножко быта. И все. Наверное, это правильно, что Дина Сенько поехала домой отдохнуть и развлечься...
Но вот ее муж, двадцатишестилетний мужчина, освободившись от дел, пришел домой. Включил приемник, взглянул на золотой парадный пояс, в котором щеголял на смотрах в Алма-Ате. Сел к столу. Можно, конечно, открыть книгу, читать или готовиться к экзаменам в академию. Но не каждый же день! Ведь это живой и, в общем, совсем еще юный человек... Не посетит ли его незванная, не предусмотренная уставом гостья, разрушающая исподволь самые крепкие души?.. Тоска...
Надо быть умной, мужественной женщиной, чтобы стоять рядом с таким мужем всю жизнь. Работа его очень трудна, часто неблагодарна, но нужна. К сожалению, не всем девушкам, выходящим замуж за молодых красивых офицеров дано понять это...
Я раскрываю блокнот. Сегодня передо мной пройдет, сменяя один другого, большая часть солдат заставы. Судьбы, индивидуальности разные; скрытые за одинаковыми гимнастерками и одинаково короткой стрижкой характеры людей. Людей, которые скоро пойдут дальше в жизнь, незаметно вытеснив, заместив других, жаждущих отдыха.
— Разрешите?
Анатолий Шумский. Еще в самый первый мой день на заставе, когда Шумский вошел в Ленинскую комнату, пробираясь между тесно составленными столами, по каким-то, мне самой непонятным признакам, я поняла, что это шахтер. Некоторая сутулость и привычка ходить чуть-чуть вывернув вперед в плечах руки, не пропадающая никогда несвежая бледность в лице, просматривающаяся даже под местным горным загаром; немного излишне пристальный и напряженный взгляд черных глаз, привыкших к работе в полутьме. Шумский заговорил, по-южному смягчая «г» — я поняла, что это шахтер из Донбасса...
Толя Шумский молчун. Смотрит в сторону, отвечает мягко, но скупо. У него доброе, умное, хорошее лицо, он не из нелюдимов, которые молчат, потому что не желают говорить с тобой. Шумский немногословен из самолюбивого нежелания оказаться вдруг глупее, неосведомленнее собеседника, из-за того, что потенциальные возможности его ума больше, чем реальные знания. Конфликт между данными природы и пониманием того, что эти данные пока еще совсем слабо реализованы, запечатывает ему уста. Люди подобного склада встречаются не часто, и мне каждый раз интересно угадывать это мучительное самолюбивое понимание, что можно знать больше, чем знаешь. А у людей неумных такое понимание отсутствует начисто, поэтому обычно они назойливо болтливы.
— Кем вы работали на шахте?
— Проходчиком.
— К службе в армии было трудно привыкать?
Толя пожимает плечами.
— Нет. На гражданке у меня работа была трудней.
— А в ночном дозоре? Мне многие жаловались, что очень трудно первое время — спать хочется. А заснул — ЧП.
— Я ведь работал в ночные смены.
— Верно.
После, когда я спустилась на равнину, командиры разных возрастов и званий говорили мне, что гораздо легче с солдатом, поработавшим до армии, попробовавшим тяжести и сложности самостоятельной жизни, нежели с теми, кто со школьной скамьи, от мамы... Верно, Толя, тебе было проще освоиться.
Чуть вздернутый нос, прямые ресницы гасят глаза, мальчишеская шея подхвачена воротником гимнастерки...
«Славный будет человек, — думаю я с доброй завистью к тому, что он не распечатал еще по сути свою жизнь, и ничто для него не утратило пока новизны. — Славный будет человек...»
Впрочем, за внешней молчаливой покладистостью Толи Шумского чувствуется железный стержень, до которого если добрался, то уже не согнешь, разве что сломаешь. Старший лейтенант Шляхтин, наткнувшись на этот стержень, послал Шумского на гауптвахту. Лейтенант Сенько, добравшись до стерженька, понял, что этот парень всей душой идет навстречу добру и ласке. И на самом деле так...
— Что вы собираетесь делать после армии?
— Работать и учиться в горном институте.
— Я думаю, мы с вами еще встретимся, когда вы будете горным инженером. Напишите, я приеду к вам в командировку...
Шумский молча улыбается.
Когда я, сойдя с лошади, вошла в двери казармы, ошалев немного от долгой дороги, от близкого солнца, от воздуха, в котором не хватает двадцать пять процентов кислорода, меня встретил Володя Спивакин с повязкой дежурного на рукаве. Встретил так, будто мы давно знакомы — с прибаутками, с широкой улыбкой. И с этой минуты волей-неволей я слышала и ощущала его присутствие в казарме: Володя громкий человек.
Моет ли он полы, ловко выжимая тряпку и поглядывая на меня снизу из-под руки, чистит ли оружие, одевается в наряд; в столовой ли за обедом, вечером ли в умывалке, служащей дополнительным красным уголком, — везде слышен его голос, его шуточки, не больно тонкие, но всегда смешные. Говорят, что в каждой роте обязательно находится свой заводила и остряк — здесь эту роль взял на себя Володя Спивакин. Он поет, играет на балалайке и гитаре, не хуже заправского парикмахера подбирает чубы и затылки своим друзьям.
— На гражданке пойду мастером в дамскую парикмахерскую! — говорит Володя, профессионально-изящным жестом стряхивая с плеч Лени Желобко светлые космы остриженных волос.
Этой осенью Володя тоже демобилизуется, планы у него обширные. С одной стороны, ему хочется поступить в институт, с другой — поплавать по морям, повидать разные страны. Парень он умный, развитой, начитанный. До армии успел поработать на металлургическом заводе.
«...я и дружок мой тоже хрупкого, как у меня, — смеется, — телосложения... Поставили нас опоки таскать. Парень нам один там показывал, как и что делать. Мы вдвоем одну опоку еле волочем, он один справляется — а тощий, хлипкий, в чем душа... Вечером едем домой — губы лень раздвинуть, улыбнуться — так устали. Поглядели друг на друга и удивились: как он, этот тощий-то жив еще? Жив, трамвай после смены бегом догоняет, через губу поплевывает. Двужильный... Ну, прошла неделя-другая, гляжу и сам за трамваем бегом, с кондукторшей разговариваю — весь вагон хохочет... И в армии так же привык. Трудно, конечно, сначала было, потом втянулся...»
Встает, щелкнув каблуками, шутливо развернув широкие плечи.
Лицо у него румяное, улыбка белозубая, взгляд легкий, веселый. По первому впечатлению — баловень судьбы, человек, порхающий по жизни с завидной невесомостью Христа, идущего по морю. Но это не так. Легкость и беззаботность у Спивакина внешняя.
Проходят передо мной люди один за другим, в короткий получасовым разговор втискивают свои, недлинные пока жизни. Секретарь комсомольской организации Леонид Желобко, Василий Кобылко, Петр Дорогань, Иван Продан, старшина, депутат местного совета Николай Пичкур. Весельчак, плясун, штангист Виктор Золотарев, собирающийся после армии пойти в медицинский и стать хирургом.
Вечер... Ребята, собравшись в умывалке, поют. Здесь почти все украинцы — как славно поют они украинские песни!.. Я до слез в горле люблю украинские песни — видимо, любовь к ним запрограммирована в моих хромосомах: когда-то, более ста лет тому назад, мой прадед на телеге приехал в Сибирь из Полтавы...
7.
Лейтенант Сенько высок, узок в талии, широк в плечах, у него загорелое, тонкое лицо, под черными бровями — зеленые глаза. Ходячая реклама: «Служите только в пограничных войсках!» Он великолепно ездит верхом, хорошо стреляет изо всех видов доступного ему оружия, умен. Правда, есть у лейтенанта один, весьма существенный недостаток — молодость. Но каждому из собственного опыта известно, что недостаток этот быстро проходит...
Удивительно, что несмотря на этот существенный недостаток, лейтенант за месяц с немногим сумел довольно точно разобраться в своих подчиненных, найти к каждому особый подход. Просто радует эта душевная интеллигентность и такт во вчерашнем деревенском парне.
— Сначала я круто завернул гайки, — рассказывает Сенько. — Придирался к каждой мелочи и глядел, как кто реагирует. А потом...
Он открывает мне свои нехитрые секреты узнавания людей, а я-то понимаю, что все это ерунда. Умение чувствовать людей и влиять на них — это тоже талант. А талант — как деньги — либо он есть, либо его нет. Но, в противоположность деньгам, его взаймы не возьмешь. Лейтенант мог повести себя со своими новыми подопечными так, мог иначе — все равно он пришел бы к правильному решению, потому что чувствует своих солдат и думает о них постоянно, беспокойно прикидывая, как лучше, как правильней поступить в том или ином случае.
— Раньше нервы какие-то сплошные были, — сказал мне один солдат. — Круглые сутки только и слышим голос старшего лейтенанта, трепет такой, будто застава по тревоге поднята. Сейчас все спокойно, все разбирается своим чередом...
Есть у этой заставы своя, отличающая ее от других специфика: оторванность от внешнего мира. Даже из штаба части сюда наезжают редко: летом еще так-сяк, а начиная с осени и до мая люди, живущие здесь, в общем, предоставлены самим себе. Вот поэтому-то начальник здешней заставы должен быть не только исполнительным хорошим офицером, но и еще человеком умным, разносторонним, душевным. Солдат приходит на службу девятнадцати лет, чаще всего он еще глина — лепи из нее, что можешь. И горе тебе, если по лености души, по грубости, ты сделаешь эту человеческую заготовку хуже...
На равнине я познакомилась с офицерами-пограничниками — Алексеем Григорьевичем Коломыцевым и Павлом Матвеевичем Беловым. Каждый из них прослужил в пограничных войсках более двадцати лет; это опытные, хорошие командиры. По душевному складу люди они разные — один помягче, даже с некоторой лиричностью, другой пожестче, без «особых эмоций», но и без сухости. Объединяет их одно: прекрасное понимание азбучной истины, что солдат — это глина в твоих руках. Его можно согнуть, сломать наказаниями, озлобить, заставить затаиться: с начальством, мол, лучше не связываться, как-нибудь три года перетерплю, а там они меня только и видели.. А можно, напротив, прикоснуться к душе солдата теплой рукой, отогреть, открыть, сдерживать излишнюю молодую нервозность, научить своему умению правильно оценивать людей и ситуации. Сколько таких молодых, негладких прошло за двадцать лет через руки Белова и Коломыцева! Разъехались, разлетелись во все концы Союза, многие из них до сих пор пишут письма, прося совета, или, наоборот, делясь обретенным опытом...
Как было бы хорошо, если бы каждый солдат попадал к такому командиру, как Коломыцев или Белов (таким же командиром будет, я уверена, и лейтенант Сенько). Сколько настоящих хороших людей выходило бы у нас после службы в жизнь, скольких ошибок могли бы они избежать!..
Я не люблю слова «романтика» — дельцы от литературы затаскали его до того, что звучит оно иронически. Но, если отбросить этот оттенок, то можно сказать — истинная романтика тут: ты изо дня в день разговариваешь с человеком, смотришь ни него — и чувствуешь, как он сам, его характер, его судьба незаметно поворачиваются в ту сторону, какую ты считаешь нужной. В правильную сторону. На это не жалко истратить жизнь...
Ною, спасшему в своем ковчеге чистых и нечистых, было, конечно, легче, чем лейтенанту Сенько, поскольку перевоспитание «нечистых» не входило в обязанности патриарха. Ною было легче, но я не завидую ему. Трудное, но увлекательное дело перевоспитание... «нечистых»..
Вот уже пять дней я вижу, как Саша Панчехин дежурит на кухне, ходит в наряды, моет полы, ест за одним столом с теми, кто выступал против него на собрании. Лицо его непроницаемо спокойно, но можно понять, что подобное внешне естественное поведение дается Панчехину не дешево.
— Разговаривали мы с ним... — объясняет мне Леонид Александрович. — Потрясение это для него сильное, но, думаю, полезное. Я ему сказал, что могу просить о переводе его на другую заставу. Так, конечно, легче. Но лучше ему остаться здесь. Превозмочь себя. Если есть характер...
Кажется, есть...
8.
Ну, вот и сюда пришла весна. На пригорке между офицерским домом и казармой открылся от снега кусочек черной земли, исходит под солнцем паром. Струятся в небе жавороночьи голоса, по-сумасшедшему полыхает солнце.
Надо уезжать, потому что не сегодня-завтра начнется распутица.
Сегодня последний мой вечер на этой заставе. Мне жаль уезжать до того, что щемит сердце: я, как кошка, привыкаю к тому месту, где прожила пять дней, и обычно уезжаю, отрывая себя с мясом, как пуговицу от пальто. Сколько я еще тут не досмотрела, не дослушала! Сколько еще сама могла бы рассказать, передать этим благодарным умам, жадным к новому глазам! Но такое наше корреспондентское дело — только влез в материал — и уже выдирайся из него, словно магнит из ящика с гвоздями. Что-то зацепил, но больше оставил.
Мы сидим в умывалке — тесной комнатушке с зеркалами и кранами, на стульях, на столах, на корточках, разговариваем. Шум стоит — не меньше, чем на том комсомольском собрании. Все хотят говорить и никто не хочет слушать. Не то что первое время, когда говорила и спрашивала я, а ребята, багрово краснея, отвечали: «так точно», «никак нет», «слушаюсь»...
Разговариваем о том, как отличить хорошую книгу от плохой, о картине, которую видели в прошлое воскресенье, о том, в какой институт лучше поступить, и еще просто о разных житейских мелочах, о жизни. Виктор Золотарев несет учебник английского языка и демонстрирует мне свои знания. Знания небольшие, но человек он способный, хорошо понимающий, чего хочет от жизни. Больше всего меня удивляет и радует желание этого худенького невысокого мальчика быть сильным: он работает со штангой, занимается на турнике едва ли не лучше всех. «Хирургу нужна, — объясняет мне Золотарев, — прежде всего физическая выносливость».
Утро. Из конюшни выводят лошадей. Я поеду на лошадке лейтенанта, ее зовут Такси, видимо, ради остроты: «Тебе там легко жить — чуть что — Такси под рукой!» Лошадка эта чудная: я на ней сюда приехала. Нервная, легкая на рыси, неудержимая в галопе, повода слушается с полумысли. Я до страсти люблю лошадей: это, видимо, тоже в крови — кто-то из моих предков по бабкиной линии был монголом.
Все. Застава остается позади. К окошку кухни прилипли носами улыбающиеся солдаты, лейтенант стоит возле конюшни, машет рукой.
— Приезжайте к нам летом. Летом у нас тут цветы, форель ловится. Что зимой!..
— Летом бы я подумала, что вы живете тут, как на курорте...
Мы чуть выше белых, как сон, полыхающих обтаявшим настом вершин. Они, словно тихие волны, покачиваются, вращаются вокруг нас, резкое солнце выбеливает их на синем близком небе.
Через час мы спускаемся ниже вершин, солнце здесь мягче, его поглощает, смягчает парким дыханием открывшаяся земля. Часто попадаются армянские деревни, странные, будто сложенные детьми из неровных камней, жилища. Свирепые лохматые собаки, волы, запряженные в телеги, стада овец. Армянские черноглазые дети, с неподвижным изумлением взирающие на нашу процессию.
Со мной едет ездовой Гринько Иван Михайлович и старшина Николай Иванович Пичкур. Когда дорога позволяет, Николай Пичкур поет негромким тенорком «Маричку», «Верховину», «Киевский вальс». Я с удовольствием слушаю: украинцы, как итальянцы, музыкальны почти поголовно...
Голубеют подснежниками склоны, заполняет собой небо жавороночье бесконечное пение, черные мелкие речушки звонко плещутся по камням. Все реки на свете текут в океан... «В движенье счастье мое, в движенье...» Истинно в движенье...
Через четыре часа мы подъезжаем к комендатуре...
Николай Зайцев
ОЖЕРЕЛЬЕ ТУМАНА
Вы о нем, наверное, читали. Помните, несколько лет тому назад москвич Вячеслав Дунаев поехал служить на западную границу со своей овчаркой Туманом, у которой на ошейнике целое ожерелье медалей, завоеванных на различных состязаниях. В поступке Славы советские люди увидели патриотическую заботу об охране границы. Он получил сотни писем, в которых пионеры и школьники, рабочие и ученые, пенсионеры и комсомольцы желали ему успехов в службе.
На первых порах он был в недоумении: чем, собственно, заслужил такое внимание людей? Разве его поступок не естественен? Почему он так взволновал их?
Но вот Вячеслав вскрывает очередной конверт и в письме находит ответ на эти вопросы.
«Когда я прочитал о тебе в газете, — писал один из студентов, — я испытал желание быть лучше, чище, благороднее».
Что же сталось с нашим героем на границе? Оправдал ли Слава надежды советских людей? Сумел ли он проявить себя как пограничник? Об этом и пойдет рассказ.
Ночью Вячеслав Дунаев был поднят по тревоге. Вместе с другими пограничниками он выехал на розыск опасного нарушителя, имевшего при себе оружие. Вячеславу было приказано прикрыть на Н-ском участке железную дорогу. Ночь прошла спокойно. Под утро поступили сведения, что нарушитель укрывается в скирде. Вячеслав с помощью Тумана осмотрел ее. Там никого не было. Вскоре Дунаев получил приказание выдвинуться к хутору. На подступах к одинокой усадьбе его встретил командир.
— Нарушитель забаррикадировался в доме, — сообщил он Вячеславу. — Предложили сдаться — ответил угрозой открыть огонь по первому же, кто осмелится подойти к дому.
— А если в окно пустить Тумана? — предложил Дунаев. — Вслед за собакой прыгну я. Обязательно захватим.
— Нет, так рискованно, — возразил командир. — Убьет собаку, да и для тебя опасно.
— В нашем деле без риска не обойдешься.
— Это верно. Но риск риску рознь.
Командир задумался. Затем подозвал к себе хозяина дома. Они отошли в сторонку и о чем-то долго говорили.
Дунаев тоже не терял времени. Он изучал подступы к хутору. Дом стоял на высоком, крепком фундаменте. У его основания можно проползти прямо к двери. Если нарушитель услышит шорох, фундамент прикроет от пуль.
Командир подозвал к себе Дунаева.
— Вот план дома. Главная опасность со стороны окон. У правой стены печка. Отсюда можно проскочить к дому. Дальше, прикрываясь фундаментом, можно пробраться к двери. Подбери трех солдат и действуй. Твою группу на всякий случай поддержим огнем.
— Есть! — ответил Дунаев и тотчас направился к группе пограничников, прикрытых еловыми лапами.
— Идешь со мной, — шепнул Дунаев Платонову. Тот так же тихо, но с какой-то подчеркнутой готовностью, ответил: — Есть!
Вместе с Платоновым и ефрейтором Андреевым Дунаев подполз к редкой изгороди, залег под ней, прислушался. Оттуда он подал условный знак, и пограничники один за другим перебежали открытое место, тесно прижались к фундаменту. Взглянул на окна. По стеклам, как слезы, торопливо бежали капли оттаявшего снега. В доме было тихо. Дунаев подполз к входной двери. Тронул ее рукой. Подалась. Вместе с Платоновым он вошел в сени. В полумраке виднелась еще одна дверь в хлев. На всякий случай около нее поставил Платонова, а чтобы предотвратить побег через чердак, сам полез наверх. Вперед пустил Тумана. Овчарка быстро вскарабкалась по шаткой лестнице. Едва пограничник ступил на скрипучий потолок, как в комнате раздался выстрел. Пуля просвистела совсем рядом и впилась в стропилу, оставив на ней черную с подпалиной завихренную дырочку. Дунаев остановился. До него донесся откуда-то снизу приглушенный голос Платонова:
— Жив?
Вячеслав понимал: отвечать Платонову нельзя. Получишь очередь на голос. И молчать тоже нельзя: товарищи могли подумать, что стряслась беда и открыли бы огонь.
Он неслышно пробрался к люку и, высунув голову, кивнул Платонову: «Все в порядке». В это время внизу скрипнула дверь. Нарушитель держал наготове пистолет, решил, видимо, разведать, кто мог пробраться в дом. Дунаев прильнул к люку и замер. Потом одним движением руки толкнул собаку вперед и резко скомандовал:
— Фас!
С трехметровой высоты с тигриной ловкостью овчарка прыгнула на преступника. Раздался скрип половиц, хриплое, отрывистое дыхание, яростное рычание собаки. Туман зажал нарушителя в угол.
Сразу же вслед за Туманом прыгнул в люк и Дунаев. Судорожно рванулся к нему враг. Глаза у него были злые, казалось, неподвижные. Вячеслав поймал и крепко, словно тисками, сжал его руку. На помощь бросился Платонов, точным ловким ударом выбил у преступника оружие.
...Обо всем этом нам рассказывал в скромной московской квартире сам Вячеслав Дунаев, приехавший в краткосрочный отпуск. Это было поощрение за проявленное мужество.
Вячеслав одет по-домашнему. На нем желтая в крупную клетку рубашка. На стуле аккуратно сложена с множеством нагрудных знаков гимнастерка. Мать Елизавета Петровна задумчиво слушала рассказ, пристально всматривалась в лицо сына. Да, оно возмужало. Суровые морщинки легки на лбу. А глаза радостно смеются.
С тех пор, как Слава на границе, Елизавету Петровну постоянно волнует тревожная жизнь пограничников. Утром развернет газету, обязательно поищет, а не написано ли что-либо про воинов границы. Заметит на улице зеленую фуражку — и для нее нет милее этого цвета.
Отпуск пограничнику на то и дается, чтобы он отдохнул, повидался с семьей, встретился с товарищами и с новыми силами вернулся на границу. И Вячеслав прикидывал, что посмотреть в театрах. Ему непременно хотелось побывать в театре имени Маяковского и увидеть «Гамлета», послушать в консерватории «Неоконченную симфонию» Шуберта. И еще хотелось поплавать вместе с «моржами» у Крымского моста. Ведь до службы на границе он всегда участвовал в массовых зимних заплывах на Москве-реке. И на границе Вячеслав всю зиму купался.
Но Слава так и не успел побывать ни в театре, ни поплавать в Москве-реке. Личные дела оказались вытесненными другими, общими, пограничными делами. Ну как, скажем, быть в Москве, и не зайти к своим добрым знакомым — ядерным физикам из института имени И. В. Курчатова. А от них скоро не уйдешь, одним днем не отделаешься.
На первый взгляд может показаться, какие могут быть общие интересы у сотрудников этого института, работающих над раскрытием тайн атома, и пограничниками. Оказывается, они давно дружат с воинами границы. «Родоначальником» этой дружбы, как выяснилось, был Слава Дунаев.
Как-то Вячеслав по служебным делам приехал в Москву. Во дворе одного дома он увидел красивую, рослую овчарку. «Такую бы на границу», — подумал Вячеслав. — Была бы не хуже Тумана». Он познакомился с ее хозяином. Им оказался один из сотрудников института имени И. В. Курчатова инженер — страстный любитель овчарок.
Вячеслав знал, что трудно будет уговорить хозяина расстаться с овчаркой. Беседовали они долго. Вячеслав оказался умелым «дипломатом».
— Такой собаке, как ваша, место на границе, — как бы мимоходом сказал он.
— Что вы, — замахал руками инженер. — Разве мои домашние отдадут Найта? Жена и дочь так к нему привыкли...
— Найт — ночь, — мечтательно проговорил Дунаев. — А у меня Туман. Вроде родственны по кличкам. Туман на границе. Пользу приносит.
— Читал я о вашем Тумане. Замечательная собака.
— Так я вот хочу, чтобы и Найт был знаменитым. На границе такой собаке цены не будет. А здесь? Ну, скажем, изредка вас будет тешить: принесет тапочки или газету...
Инженер заколебался, затем решительно произнес:
— Пойдем ко мне, вместе будем моих женщин уговаривать.
Уговор начался издалека и длился долго. Жена, Лидия Кирилловна, и дочь Женя ни за что не хотели расставаться с собакой. У Вячеслава оставался последний шанс: попробовать купить Найта. Он выложил на стол деньги: «Это вам от государства за собаку. Она нужна границе».
В комнате внезапно установилось молчание. Первая всплеснула руками Лидия Кирилловна: — За кого вы нас принимаете? — Она решительно собрала со стола деньги и вернула их Дунаеву: — Раз нужен Найт границе — берите бесплатно. Ведь он и нас там будет защищать.
Она выбежала на кухню и вскоре принесла пакет. — Это для Найта, на дорогу — котлеты и бутерброды.
Вскоре Вячеслав увез на границу двух великолепных овчарок — Найта и Дика, подаренных сотрудниками института.
С каждым днем крепло и росло служебное мастерство Вячеслава Дунаева. Он — участник многих пограничных поисков. Не раз ему пришлось преследовать нарушителей. Но не думал, что его знания и опыт, воспитанная им овчарка принесут огромную пользу нашему правосудию.
...Ровными грядками ложилась трава из-под кос. В нагретом воздухе пахло хвоей и грибами. И тем сильнее ощущался этот запах, чем ближе косцы приближались к лесу. Один из них остановился, потянул ноздрями воздух.
— Ребята, чем-то несет...
Косцы остановились.
Все почувствовали мутящий запах.
Кто-то шагнул вперед и увидел страшное. В траве лежал мальчик лет четырнадцати с разбитой головой. Рядом с ним обрывок газеты и камень... Косцы онемели, слышно было только, как над головами тонко-тонко попискивали комары. Кто-то побежал за милиционером.
Три дня не могли установить личность убитого. Объявили по местному радио. Пришла женщина — опознала сына.
Но все эти три дня шло следствие. Оно, собственно, ничего не дало. Ни одна из многих выдвинутых версий не подтвердилась. Следствие явно зашло в тупик. Тогда кто-то надоумил подключить к расследованию убийства пограничников.
К месту убийства пробирались по глухой проселочной дороге следователь Безруков и старшина Дунаев со своим Туманом. Они не рассчитывали, что собака возьмет след. Их интересовало другое — собрать хоть какие-нибудь вещественные доказательства, улики. Безруков и Дунаев склонились над местом убийства. Сперва обследовали обрывок газеты. Затем шприцем откачали от нее запах. Эту небольшую порцию воздуха задули в стеклянную банку. Ее герметически закупорили. Осмотрели камень — предмет, которым был убит мальчик. И вновь откачали запах. Он стал главной уликой, главным вещественным доказательством. Теперь по запаху предстояло найти преступника.
Слава Дунаев вместе со следователем Безруковым совсем недавно заинтересовались одорологией. Это наука о запахах. Их заинтересованность не случайна: на границе порой между обнаружением следов и поимкой нарушителя проходит несколько часов. За это время следы под воздействием атмосферных явлений, солнца разрушаются. И расшифровать, «прочитать» их иногда не представляется возможным. И пограничникам не хватает вещественных доказательств, чтобы уличить лазутчика в переходе границы. Но в таких случаях их выручает одорология. Оказывается, с помощью специального устройства (условно назовем — прибором отбора запаха) можно взять запах человека со следа или оброненной, оставленной вещи и сохранить его надолго.
Собака может обнаружить и выделить преступника из группы людей не позже, чем через 20 часов. Это не раз испытал Слава Дунаев. Но овчарка не возьмет след большой давности, как же быть? Неужели исчерпаны природные возможности Тумана?
Дунаев вместе с Безруковым проводит массу экспериментов. Был взят запах с груди человека. Спустя три месяца открыли сосуд и дали понюхать Туману. Затем подвели его к группе людей. Собака безошибочно выбрала того, кому принадлежал этот запах.
...Безруков и Дунаев бережно везли баночки с запахом. Потрясенные зверским убийством, они промолчали почти всю дорогу. Но каждый думал об одном и том же: как разыскать преступника? Рождались различные версии. Несомненно одно — ребенок или много знал о каком-то преступлении, или убит в ссоре со сверстниками, или кому-то надо было от него избавиться, он просто мешал. Безруков тщательно проверил все эти версии. Первые две вскоре отпали. Осталась третья. Кому он мешал? С кем паренек мог выехать за город? Или с товарищами, или с близкими ему людьми, ну, скажем, с родителями. В этот день никто из товарищей не встречался с ним. Тогда, возможно, с родителями или родственниками выехал из города? Но отцу такое обвинение сразу не предъявишь.
Следователю надо быть особенно осторожным, чтобы случайно еще раз не поранить человека, перенесшего большую душевную травму. Но долг обязывает проверить все улики. Следователь изучает окружение отца: с кем работает, где он бывает в свободное время?
Отец мальчика — человек занятый. Характеристика безупречна. Начальство им довольно. Такой не подымет руку на собственного сына. Но следователь человек беспристрастный. Он должен проверить все: глубоко, обстоятельно. Когда беседовали в учреждении, следователь обратил внимание на случайно брошенную фразу: «Человек он хороший, но вот есть у него страстишка — женщины...»
Надо проверить и эту сторону личной жизни. Нашли ту женщину, с кем встречался подозреваемый.
— Он бывает у меня.
— Говорили ли вы о совместной жизни?
— Да.
— Спасибо.
Это уже подозрение. Пусть не прямое, но и косвенное надо проверить. Иногда ведь не только вино и алчность, но и влечение к женщине толкает людей на преступление.
Не помешал ли мальчишка уйти отцу из семьи? — об этом сейчас думал следователь. Возможно, мешал. Отец и решил избавиться от него. В голове рождалась новая версия, хотя и не верилось, что она правильна, что она имеет под собой хоть малейшую почву. Все существо вставало против такой мысли. Но следователь обязан и се проверить. И если она не состоятельна, то тут же с радостью отбросить.
— Пришло время действовать Туману, — думал Безруков.
Небольшая комната. На столе две банки с запахами. Под столом лежит Туман, изредка поглядывая на своего хозяина. Безруков из шкафа достает рубашку. Это рубашка отца убитого мальчика. Ее через близких людей нелегально, чтобы не встревожить отцовских чувств, добыл следователь.
— Что ж, приступим?
Дунаев подзывает Тумана. Собака молнией выскакивает из под стола. Вся — внимание. Что ей прикажет хозяин? Тем временем Безруков незаметно для собаки прячет в угол рубашку.
Слава открывает одну из банок:
— Нюхай, Туман, нюхай!
Банку быстро закупоривают. Новая команда: — Ищи!
Собака покрутилась на месте, зарыскала по комнате. Метнулась в угол и стала зубами рвать рубашку.
С суровым прищуром следит за собакой Дунаев. Запах из банки тождественен запаху рубашки. Это серьезная улика. Но еще не победа. Ведь запах сына и отца могут быть идентичными. С обвинением отца в тяжелом убийстве выступать трудно, да и несерьезно. Нужно все хорошо проверить, чтобы доказать истину. А как проверить?
Задумался следователь. Выглядел он сейчас бессильным и беспомощным. Зацепка неожиданно вывела его из тупика. Да, пожалуй, запах отца и сына одинаков.
На столе стояла вторая банка. В нее и уставился следователь. На нее смотрел и Дунаев. Безрукову хотелось схватить ее и бросить в окно, чтобы она больше ничего не напоминала: не подымет же отец руку на сына.
«Психологии людей не знаю, — в душе упрекал себя Безруков. — Надо же выдумать версию — отец убил сына». А Иван Грозный? Поднял же...
Словно угадывая мысли следователя, Дунаев пододвинул банку к себе.
— Надо задержать на сорок восемь часов отца, — посоветовал Слава. — Проверим запах из этой банки. Тогда станет все ясно.
— Говоришь, арестовать?
— Иного выхода не вижу.
— А если он не виновен?
— Туман же показал...
— Туман — собака. С нее спрос не велик. А с нас спросят, если мы незаслуженно обидим человека.
Следователь посмотрел на Тумана. Положив голову на передние, лапы собака мирно дремала. «Вот и исчезли все улики. Формы ради придется подождать некоторое время, а потом отказаться от дальнейшего ведения дела. Преступление не раскрыто и вряд ли кто раскроет».
Дунаев вертел в руках банку, всматривался в нее, чтобы больше не отвлекать своими разговорами следователя. Безруков еще раз взглянул на собаку.
«Дунаев все же прав. Надо до конца проверить улику...»
Он встал и коротко бросил: — Задержим на 48 часов.
...Вдоль стены стоят пятеро мужчин. Среди них отец убитого мальчика. По команде они повернулись лицом к стене. Дунаев вводит Тумана. Открывает банку и дает овчарке обнюхать запах. Напряженная тишина. И в этой тишине раздается короткая команда: — Ищи!
Туман, нагнув голову, какие-то доли секунды принюхивается. Затем натягивает короткий поводок. Дунаев подводит собаку к людям, стоящим у стены. У первого овчарка не задерживается. У второго — тоже. У третьего... Дунаев наметанным глазом замечает, как у овчарки начинает постепенно дыбиться шерсть. Чувствует искомый запах. На четвертого она рванулась. И старшине пришлось двумя руками сдерживать собаку.
Это был отец убитого мальчика.
— Спасибо, товарищи, за помощь. Вы свободны.
У стены остался стоять лишь отец.
Следователь сел за стол, взял лист чистой бумаги и жестом приглашает обвиняемого сесть на табурет. Задает ему сперва общепринятые вопросы: ваша фамилия? Год рождения? Где проживаете?..
— Вы обвиняетесь в убийстве сына...
Плотно сжав губы, следователь разглядывает обвиняемого, наблюдая, какое впечатление на него произвели эти слова. А тот сидит на табуретке сгорбившись, тяжелые плечи опущены.
— Рассказывайте, — строго произносит следователь.
— Все это она, — всхлипывая и еще ниже опуская голову, дает показания обвиняемый. — Не хотела, чтобы я платил алименты на содержание сына...
— Уведите, — приказал следователь часовому.
Сколько бессонных ночей провел в дозоре со своим Туманом Вячеслав! Сколько раз он слушал, как рассыпала тоску кукушка в пограничном лесу! Сколько раз старшина бросался в жаркую погоню! Сколько сочных и крутых капель, которыми можно напиться и умыться, упало на его плечи! А кроме того — сколько им раскрыто самых запутанных и тяжелых преступлений!
Все это и есть пограничный труд старшины. Труд опасный, требующий постоянного душевного напряжения, отваги, зоркости, воинского умения, но так нужный Родине.
Семен Сорин
РЫЦАРИ В ЗЕЛЕНЫХ ФУРАЖКАХ
Первое мая тысяча девятьсот шестьдесят второго года. Вся страна, по обыкновению украсившись празднично, пела, веселилась, ликовала. А на кладбище в Симферополе перед молчаливым строем пограничников опускали в могилу обтянутый кумачом гроб. Удары о крышку первых комьев земли заглушил троекратный ружейный салют. Среди венков и цветов осталась дощечка с надписью:
«Капитан Семихов Иван Федорович. Погиб при исполнении служебных обязанностей»...
Случилось это накануне Первомая, в красивейшем уголке южного побережья Крыма. Над корпусами санатория, жилыми домами, магазинами и ларьками нависает крутая скала, называют ее — «Спящий рыцарь». И верно: стоит приглядеться, как увидишь лежащего навзничь каменного великана в доспехах, в шлеме с закрытым забралом, со скрещенными на груди руками.
Неподалеку от этой живописной местности в годы Великой Отечественной лейтенант Терлецкий с горсткой солдат оборонял важный рубеж в горах. Лезли егерские батальоны, прямой наводкой стреляли танки, но храбрецы не отступили, пока не выполнили задание. Лишь задержав врага более чем на сутки, лейтенант Терлецкий с пятью оставшимися в живых пограничниками вырвался к партизанам. Много еще подвигов совершил он в священной борьбе: взрывал вражеские склады, гранатами сбрасывал грузовики в черные ущелья, а когда прерывалась связь с центром — переходил линию фронта. Однажды во время такого перехода он наступил на мину и, тяжело раненный, попал в плен. Фашисты, обвязав его длинной веревкой, кинули в пропасть. Вытаскивали обратно и снова кидали. Но в смертный свой час он прошептал только два слова: «Живи, Севастополь!»
В конце пятидесятых годов в эти места приехал капитан Иван Федорович Семихов, служивший до этого и на островах Дальнего Востока, и в Каракумах, и на заоблачных высотах Тянь-Шаня. Сотни километров пешком покрывал он от стойбища к стойбищу, не раз попадал в снежные обвалы, в боях с диверсантами смотрел смерти в глаза. Мог ли он думать, что в Крыму, где служба, что ни говори, куда легче, его ожидает гибель?
В тот день Иван Федорович встал пораньше, хотя почти не спал, как всегда перед праздниками. Неторопливо натянул брюки, зашнуровал ботинки, поставил на плитку чайник. Покуда чайник не вскипел, читал вчерашние газеты: свежие привозили только к вечеру. Радио не включал — боялся разбудить жену и детей. Брился «безопаской» перед маленьким зеркальцем, в котором лицо его никак не умещалось полностью. Он видел то один свой глаз, серый, под сдвинутой к переносью бровью, то другой, то короткий вздернутый нос, то подбородок с ямкою посередине — самое неудобное место для бритья. С подбородком всегда была морока: попробуй выбрей его начисто и при этом не порежься.
Добрился он все-таки благополучно, облегченно вздохнул: неудобно же поцарапанным появляться на людях. На краешке газеты черкнул для памяти: «Пора купить электробритву, ленинградскую».
Пока с мылом и полотенцем он выходил во двор к колонке, а вернувшись в комнату, надевал вычищенный, отутюженный китель, жена еще спала. Но стоило ему собраться уходить, как послышался ее голос:
— А завтракать?
— Потом, Надюша. Скоро вернусь, — сказал он. А на ее просьбу завернуть в магазин, купить дрожжей для пирога шутливо откозырял:
— Будет сделано!
Не ведала она, исколесившая с ним всю страну, разделявшая его радости и беды, родившая ему двоих детей, что слышит его голос в последний раз.
Меньше часа оставалось до его гибели, и все-таки много еще людей успело увидеться и поговорить с ним.
Старшина Николай Алтухов, бывалый воин, от плеча до плеча увешанный медалями и нагрудными знаками, провожал его до ворот. Капитан интересовался, каким праздничным меню порадует старшина солдат. Разрешил, если утихнет море, отрядить лодку с двумя-тремя бойцами для ловли ставриды.
— И накоптить на вертелах, — добавил он. Помолчав, улыбнулся: — Может, и мне штуки четыре перепадет — на семью, а?
И тут же с тона шутливого перешел на серьезный. Такими внезапными переходами он как бы заставал собеседника врасплох, вынуждая отвечать по существу и чистую правду.
— Как Попов? — спросил он жестко. Слишком уж занимал его мысли Попов, бывший сержант, с которого недавно на вечернем расчете он снял командирские лычки. Иначе нельзя было. Оскорблял Попов молодых солдат. А докатился до чего? Вернулся «на взводе» из городского отпуска. Нет, начальника мучило не то, что пришлось прибегнуть к почти крайней мере. Мера справедлива. Но пойдет ли это Попову на пользу — вот в чем заковыка.
Старшине не хотелось омрачать праздничного настроения капитана, он думал: «Потом доложу». Однако, застигнутый врасплох, вынужден был отвечать напрямик:
— Худо ему, товарищ капитан. Вчера письмо пришло, брат его, шофер, на машине зашибся.
Семихов закусил губу, молчал. Выйдя из ворот, низко на лоб надвинул фуражку. Так он делал всегда, когда принимал трудное решение.
— Надо отпустить домой, — сказал он. — Вернусь — оформим. — И зашагал мимо виноградников к поселку. А часы на левой руке отсчитывали минуту за минутой, сближая его со смертью.
Под ноги ему ложилась извилистая, подымавшаяся вверх дорога. Он слышал глухой шум прибоя, а взойдя на бугор, увидел море в белых барашках. «Шторм стихает, — определил он, — к вечеру совсем успокоится. А дождика не миновать...».
В ложбине, у гаража, навстречу попались сержант Себельников и рядовой Каноныхин. Они возвращались с правого фланга и на минуту остановились, чтобы накинуть плащ-палатки — стало накрапывать. Старший наряда сообщил, что на участке все спокойно. И между прочим добавил:
— Метрах в двухстах от берега что-то плавает. Не то бочка, не то буй. Волной пригнало.
— Буй так буй, — сказал Семихов. — Ступайте отдыхать.
Не найти на побережье человека, который бы не знал Семихова. Его знали все от мала до велика. К нему тянулись, верили ему, просили совета, а бывало — и помощи. Поэтому он тоже знал всех, и не только в лицо или по фамилии. Он знал о людях то, что положено знать лишь близким друзьям. Он и был другом всех хороших людей. Вот почему на пути от заставы до поселка ему досталось столько приветливых кивков и улыбок!
Со всеми конечно не постоишь, не покуришь. Но вот с Басалаевым, высоким сутуловатым вахтером, как не поговорить, тем более им в одну и ту же сторону, к поселку.
— Здорово, Василий Дмитриевич!
— Доброго здоровья, — ответил Басалаев, протянув левую руку. Правый пустой рукав его пиджака был засунут в карман — память о боях за Киев. Он оглядел бритого, с надраенными до блеска ботинками и пуговицами капитана: — Видать, праздник для тебя уже наступил?
Семихов лукаво подмигнул:
— Заранее готовлюсь. Знаешь, дел навалится...
Они шли рядом, разговаривая о всякой всячине. Но за обыденностью их разговора угадывалось значительно большее: глубокое уважение друг к другу. Основания для этого были. Басалаев работал в народной дружине, всеми силами помогал пограничникам. И Семихов не оставался в долгу. Зимы в Крыму тоже бывают суровые, трудно тогда вахтерам в демисезонной одежке. А куда, кроме Семихова, обратиться за валенками и полушубками?
Капитан ни разу не отказал, отвечал безо всяких проволочек:
— Старшина выдаст, я приказал.
Да мало ли других запросов, на которые ежедневно, ежечасно с готовностью откликался Иван Федорович! Он уважал людей, видел в них своих единомышленников и соратников.
А как не постоять с Андреем Андреевичем Сидоренко! Вот он вышел в своей расшитой косоворотке из аккуратного, обсаженного тополями домика — поселкового совета. Здесь он работает председателем.
Взаимные приветствия, рукопожатия, вспыхивают огоньки папирос.
Они познакомились уже давно, когда Семихов приехал сюда. Зашел как-то в поссовет, увидел немолодого человека за письменным столом, обратил внимание на его старенький мундир без погон, разговорился. Оказалось, оба еще до войны служили в одном погранотряде, может быть, даже и не раз виделись. Не беда, что сдружиться привелось лишь двадцать лет спустя. Сдружила их общая депутатская работа, а еще больше — общая беда, в которой они не постеснялись друг другу признаться. Беда эта — нехватка образования. Солдатская судьба забрасывала их в такую глухомань, что при всем желании было не до учебы. К счастью, здесь оказалась вечерняя школа. Поговорили по душам и решили:
— Молодости мы не первой, но надо...
И к прежним заботам добровольно прибавили новые.
Трудно взрослым людям привыкнуть к низеньким детским партам. Еще труднее чуть ли не с азов браться за школьную премудрость. И если русский язык, литература, история свободно доходили не только до сознания, но и до сердца, то алгебра и тригонометрия — хоть плачь. Сколько и без того скудных часов отдыха отнимали они у Семихова!
Собственно, эти формулы, эти тангенсы и котангенсы и стали сейчас предметом беседы Семихова с Сидоренко. Приближались экзамены, и Иван Федорович крепко рассчитывал на помощь друга.
— Значит, пойдешь в репетиторы? — спросил на прощание Семихов.
— Конечно. Стаж-то у меня дай бог! — сказал Сидоренко, намекая на то, что заниматься с Семиховым ему не внове.
Еще на несколько минут задержал его возле склада комендант санатория Петриченко. Жаловался, что кто-то растаскивает доски. Уже четыре пропало.
— Не твои ли стараются? — высказал догадку комендант.
Семихов нахмурился:
— Если мои — сегодня же вернут. А если твои — смотри, поссоримся.
Прежде чем зайти за дрожжами, он завернул в промтоварный. Собственно, это было тайной целью его прогулки: сделать подарок жене. Директор Анатолий Пушкин предложил шляпки из синтетического волокна. Иван Федорович повертел в руках одну, другую, подивился безвкусной конфигурации — и решил примерить сам.
Снял с головы зеленую фуражку и нахлобучил одно из этих синтетических сооружений. Глянул в зеркало и решил вслух:
— Ну ежели мне не идет, жене и подавно. Как думаешь, Василий Дмитрич?
Басалаев искренне поддакнул. Директор скрепя сердце тоже согласился и предложил вязаные кофточки. Но разложить их на прилавке так и не успел. С улицы донеслись крики: «Мина! Мина!».
Семихов, мгновение прислушавшись, схватил фуражку, надвинул ее низко на лоб и выскочил из магазина. Через минуту он был на берегу, где толпились отдыхающие и местные жители, с любопытством вытягивавшие шеи в сторону моря. Кое-кто швырял туда камешки. Капитан подбежал ближе и невольно содрогнулся. Метрах в двадцати, переваливаясь с волны на волну, действительно болталась самая настоящая плавучая мина. А не бочка и тем более не буй, как докладывал сержант. Ее, поставленную во время воины, сорвало с якоря вчерашним штормом. И теперь пятьсот килограммов тротила в стальной упаковке неотвратимо приближались к берегу.
Если бы позволило время, Семихов, наверное, удивился беспечности людей, даже прошедших войну. Неужели они не видят смертельной опасности, которая совсем рядом? Неужели не понимают, что эта мина — зловещий подарок фашистов, и тех, кто давно на том свете, и тех, кто нынче расселся в министерствах Бонна, страстно ожидая реванша? Если сегодня, два десятилетия после войны, погибнет хоть один советский человек, — это тоже в их планах.
Но время не позволило Семихову подумать об этом. На берегу были женщины, дети. Он знал лишь одно: промедление смерти подобно. Мешкать нельзя ни секунды.
Капитан глянул по сторонам, заметил: вот стоят два его солдата, вон — несколько дружинников. Он кликнул их по именам, на всю силу легких скомандовал:
— Оцепить пляж! Всех — с берега!
Толпа попятилась, а Семихов по кромке берега, по самому урезу пошел к мине. Он приближался к ней все ближе и ближе, вернее она к нему, подталкиваемая прибоем. Трудно сказать, на что он рассчитывал. Или хотел броситься в воду и отбуксировать ее как можно дальше от берега; или надеялся, войдя в море по плечи, удерживать ее, пока опустеет пляж; ясно одно — меньше всего он думал о себе: слишком ничтожные шансы оставались у него на жизнь.
Лишь по колено успел вступить в воду Семихов. Он шел к ней, к мине, отполированной, со скрытыми бойками, с ржавыми крюками по бокам. Протянув вперед руки, он готов был броситься ей навстречу, но пенистый вал подхватил ее, поднял на гребень и швырнул на камни у ног Семихова.
Черный столб дыма взметнулся к небу, взрывная волна переломала десятки деревьев, обрушила на новостройке строительные леса, сквозь вылетевшие стекла прошлась по многим квартирам. Но, откликнувшись эхом, непоколебимой осталась нависшая над поселком скала. «Спящий рыцарь» — ее название. Ей вечно стоять здесь, напоминая людям о рыцарях в зеленых фуражках Александре Терлецком и Иване Семихове. Они навсегда смежили глаза во имя торжества жизни.
Павел Шариков
ЧАСОВОЙ С ПОСТА НЕ УХОДИТ
В результате деятельности посланных ЦК КП(б)У организаторских групп А. М. Грабчака, М. А. Рудича, М. Г. Салая и других в первой половине 1943 года новые крупные партизанские отряды и соединения выросли на Правобережье Украины».
1
Война застала их на пограничной заставе, где они поселились в начале сорок первого года, вскоре после того, как Андрей Грабчак закончил учебу в московской пограничной школе.
Застава стояла в Карпатах, расположив свои нехитрые постройки на небольшом горном плато, вокруг которого далекими и близкими планами уходили вниз или поднимались вверх царственные карпатские леса. Андрей вырос в лесном краю, и его трудно было удивить раздольем и щедростью природы, но то, что он увидел в Карпатах, было настоящим открытием, поразившим его.
Вес здесь нравилось Андрею: и говорливые ручьи, в которых билась, играла светлая, бархатистая вода; и невесомый прозрачный воздух, которым нельзя было надышаться; и горные великаны — лохматые ели, которые простирали свои вершины к самому небу и беспрерывно о чем-то шептались; и стройные, как свечи, буки, их неприхотливость и цепкость: где они только не ухитрялись расти!..
Особенно хороши были Карпаты тихим весенним утром. Когда вставало солнце и туман спускался вниз, все вокруг оживало, лес наполнялся разноголосым птичьим гамом.
Андрей любил наблюдать горы. На первый взгляд их жизнь была однообразной. Но это только на первый взгляд. В действительности же горы были то веселыми, то задумчивыми, то сердитыми, но всегда сохраняли свое величие.
Даже в часы, когда все погружалось в сладкую истому и от тишины звенело в ушах, горы не умолкали. «Ау-таду, ау-таду» — гудели они, и в этом гуле было что-то спокойно-величавое, торжественное.
Андрей бывал на Кавказе. В тридцать девятом он с Таней ездил в Нальчик. Кавказские горы показались ему сказочно красивыми, но их красота была какой-то броской, декоративной. Не то — Карпаты. Здесь все мягче, теплее, душевнее, быть может, оттого, что карпатская природа напоминала ему места, где он вырос и которые любил до самозабвения.
По душе пришлись Карпаты и Тане. Когда они туда приехали, Таня еще не совсем оправилась от родов, выглядела уставшей, бледной. Но прожив немного, окрепла, посвежела и на щеках ее загорелся прежний румянец.
Предвоенная весна в Карпатах выдалась на редкость дружной. С середины апреля установилась ясная погода, под щедрым солнцем быстро сошли снега, и как-то вдруг, разом все зацвело. Природа словно чувствовала приближение беды и торопилась скорее отцвести, скорее отдать людям свою дивную красу, всю, без остатка. Особенно буйно цвели яблони, которые тут и там росли на склонах и подступали к самой заставе. Казалось, что на них опустилось легкое облако, освещенное неярким солнцем.
Таня очень любила прогулки в цветущем яблоневом саду. Каждое утро она брала девочек и располагалась где-нибудь в тени цветущего дерева. Пока младшая годовалая Алла спала, она со старшей Майей собирала цветы, плела венки или же отвечала на бесконечные «почему?» своей любопытной, непоседливой дочери.
Андрей в последние дни перед войной редко бывал с семьей. Забежит, наскоро перекусит, поцелует дочурок и опять спешит на заставу. Таня видела, понимала, что мужу не до них: на границе редкая ночь проходила спокойно, то тут, то там гремели выстрелы. Несколько раз наряды приводили на заставу вооруженных людей. Андрей допрашивал их и отправлял в отряд.
— Что говорят-то? — спрашивала Таня мужа.
— Опять то же самое: «заблудились»...
— Что-то часто они блуждать у нашей границы стали?
— Ничего, отучим, — стараясь успокоить жену, отвечал Андрей.
Но слова его не успокаивали. На сердце у Тани было тревожно. Долгими, одинокими ночами, когда Андрей пропадал на границе, она о многом передумала, и ее все чаще и чаще преследовала мысль: «Неужели будет война?» Нет, конечно, у Тани не было основания делать такой вывод. Уж, видно, так устроено женское сердце: чем счастливее, безоблачнее жизнь семьи, тем больше опасений, как бы нежданная беда не свалилась на это счастье. А тут эти выстрелы, от которых до самого утра, пока не послышатся шаги Андрея, не сомкнешь глаз.
Догадка, что дело идет к войне, возникала и у пограничников, в том числе и у Андрея. Понятно, оснований у них было больше, чем у Тани.
Андрей понимал, что активность на границе румынской, а значит, и немецкой разведки (еще в пограничной школе он узнал, что немцы с потрохами купили румынскую агентуру и заставили ее работать на себя) вызвана отнюдь не мирными намерениями. Только за апрель румыны двенадцать раз пытались забросить на участки заставы своих агентов. Правда, в последние дни соседи стали вести себя осторожнее, провокации прекратились, и на границе стало спокойнее. Но настораживало другое. В первых числах июня в румынскую деревню, что хорошо просматривалась с заставы, понаехало много немцев. Говорили, что состоятся совместные маневры немецких и румынских войск. Пограничники этому верили и не верили. Почему нужно проводить маневры именно возле границы, как будто в Румынии нет для этого другого места? Кроме того, если речь идет о маневрах, то зачем выселять из деревни местных жителей? А то, что немцы выселили крестьян со всем их домашним скарбом — это пограничники доподлинно знали, хотя выселение проходило по ночам и с большой осторожностью.
Нет, в воздухе явно пахло войной. Но ни Андрей, ни другие пограничники заставы не предполагали, что война стоит на пороге, приготовилась к прыжку, что вместе с июньским воскресным рассветом ворвется она в их жизнь, в жизнь страны, круто изменит их судьбы.
...За неделю Андрей изрядно измотался и решил в субботу пораньше освободиться, взять в воскресенье выходной день. Надо же в конце концов по-настоящему выспаться. Хотелось также хотя бы день, а не урывками побыть с семьей, рассеять тот немой упрек, с которым глядела на него Таня. «Что ж ты, дорогой муженек, забыл нас с дочками. Все дела и дела. А ведь нам без тебя тоскливо», — читал он в ее глазах. Да, за годы совместной жизни он научился улавливать малейшие оттенки настроения жены. «Прости, Таня. Вот придет суббота, дела — к черту», — сказал он себе.
Но обстоятельства и на этот раз сложились иначе и не позволили Андрею провести субботний вечер в кругу семьи. Ему пришлось дежурить по заставе. Помощник Андрея лейтенант Козлов, который должен был дежурить, попросил отпустить его в село. В том селе жила учительница Аня Величко. Андрей не раз видел эту тоненькую, похожую на подростка девушку с большими робкими глазами. За два месяца, которые прожил Петя Козлов на заставе, молодые люди полюбили друг друга. Петя уже поговаривал, что после Аниного отпуска они поженятся. А как раз завтра Аня и собиралась уезжать в Полтаву, чтобы спросить у родителей позволения на брак. Андрей отпустил Петю. Он не мог ему отказать.
Привычный ритм жизни заставы увлек Андрея. Народу на заставе было много, и как только стемнело, дверь небольшой комнаты, названной «канцелярией», почти не закрывалась. Наряды то уходили, то возвращались. Андрей ставил задачи уходящим, выслушивал скупые доклады возвращавшихся, смысл которых сводился к одному: с самого вечера на той стороне замечена какая-то подозрительная возня.
В первом часу вместе со старшиной Шелудько Андрей сходил на правый фланг, проверил наряды, а когда на востоке забрезжил рассвет, был уже на заставе.
Андрей и Шелудько еще не успели отдышаться и снять оружие, как в канцелярию влетел красноармеец Проскурин.
— Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться! — выпалил он во весь голос.
— Тише, Проскурин, заставу разбудишь, — урезонил Андрей, как всегда пристально вглядываясь в лицо бойца и стараясь определить, кто перед ним: Василий или Николай.
Василий и Николай Проскурины были братьями-близнецами, как две капли воды похожие не только лицом, фигурой, походкой, но и характером, еще не совсем сложившимся и уравновешенным.
— Это ты, Василий? — спросил наконец Грабчак..
— Так точно, товарищ начальник.
— Что у тебя?
— Да вот табачком и яблоками угостить зашел. Мамаша посылку прислала. Прошу! — и он положил на стол пачку душистого табака и десяток больших ароматных яблок.
— Спасибо. Табачком мы со старшиной попользуемся, а яблоки забирай, с братом съедите...
Когда Проскурин ушел, Андрей и Шелудько свернули «по царской», как любил говорить старшина, и вышли на крыльцо. Прикурили, затянулись. Уже заметно посветлело. В потускневшем небе неярко горели далекие звезды. Из-за горы, прозванной солдатами «верблюжьей спиной», веял предутренний ветерок. Судя по всему, день занимался ясный, безоблачный, щедрый на солнце и тепло.
Вдруг почти над самой крышей заставы просвистел снаряд, тут же ахнул взрыв и многоголосым эхом загрохотал в горах.
Это было так неожиданно, что Андрей сначала подумал: «Ведь правду говорили — будут маневры. Вот они». За первым выстрелом последовал другой. Теперь снаряд разорвался перед заставой, в щепы разнес одинокий бук.
— Что они по заставе-то палят!.. — Грабчак зло выругался, и тотчас же его сознание обожгла невероятная мысль: «Война!» Да, это война, сомнений не было. Надо поднимать заставу. Только Андрей хотел кинуться назад, как увидел, что с румынской стороны на крыльцо направлен пулемет. Почему же он не стреляет? Почему? Ясно, почему! Ждет, когда на крыльцо выскочат красноармейцы, чтоб побольше уложить.
Андрей слышит грохот в казарме. Кто-то поднял заставу «в ружье!»
— На крыльцо не выходить, прыгать через окна! — не поворачивая головы, кричит Андрей. Поняли! Он слышит, как красноармейцы разбирают оружие и выпрыгивают в распахнутые настежь окна.
Грабчак косит глазом на Шелудько. Тот стоит не двигаясь: «Сообразительный!»
— Старшина, по счету «три» прыжком в окоп! — шепчет Андрей, показывая взглядом на ход сообщения, вырытый перед самым крыльцом несколько дней назад.
— Раз, два, три! — и их сдувает словно ветром. В то же мгновение раздается глухая пулеметная очередь. Пули свистят над самой головой и впиваются в здание заставы. Снова тихо. Фашистский пулеметчик ждет: не покажутся ли на крыльце советские солдаты. Черта лысого дождешься, нашел дураков! Но что это: поднятая шумом, протирая кулачком заспанные глазенки, спотыкаясь, на крыльце появляется трехлетняя дочь Андрея Майя.
— Куда она там смотрит! — выругал жену Андрей. Его сердце замерло от ужаса. Вот-вот раздастся пулеметная очередь, и все будет кончено. Но пулеметчик молчит. Снова та же дьявольская хитрость. Ждать нельзя, надо спешить на выручку дочери. Андрей прыгает, но его на какое-то мгновение опережает красноармеец Баранов. Очертя голову он бросается к девочке и, схватив в охапку, уносит за дом. Пулеметчик обдает их дождем пуль, но ни одна не задевает ни Майю, ни Баранова, ни Андрея.
Как и положено по боевому расчету на случай вооруженного нападения на заставу, Баранов немедля подседлал двух коней, посадил на одного из них Таню с Аллой и на другого сел сам с Майей и отвез их в Черновцы, в штаб отряда. К полудню он был уже на заставе.
Фашистский пулеметчик, чувствуя, что никто больше не клюнет на его удочку, стрелял по двору заставы. Методично бухала пушка, вскоре к ней присоединился миномет. Снаряды и мины ложились то впереди, то сзади: немцы никак не могли пристреляться. Но все же несколько мин попали на заставский двор, разрушили конюшню, выбили стекла в окнах заставы. Солдаты, однако, не пострадали. Все они к этому времени уже заняли свои места в блокгаузах, оборудованных в кирпичной бане и в складе.
Андрей обходил блокгауз, всматривался в лица пограничников, проверял их готовность к бою. И хотя тут стоял полумрак, он с радостью отметил: растерянность, вызванная внезапностью нападения врага, прошла. Красноармейцы были сосредоточенны, собранные, готовые ко всему.
— Фашисты! — Андрей узнал голос пулеметчика Агапова. Он уже и сам видел, как по дороге, серпантином ползущей к заставе, цепью наступало до роты солдат.
Услышав, как нетерпеливо задвигали бойцы затворами, Андрей распорядился:
— Без команды не стрелять. Подпустим ближе, — и уже себе: — Привыкли, сволочи, как на параде переходить чужие границы.
Страшно медленно идет время. Напряжение достигает предела. Андрей чувствует биение сердца и, как бы со стороны, замечает, что рука, держащая бинокль, дрожит. «Спокойнее, друг, спокойнее!» — говорит он себе, стараясь подавить волнение.
А фашисты идут. Они уже прошли бук, который прошлым летом обожгла грозовая молния. Значит, осталось двести метров. Рано, пусть пройдут еще поворот, выйдут на прямую, тогда и ударим. Вернее будет.
Вот и намеченный рубеж. Андрей ясно различает лица наступающих. Фашисты идут громко переговариваясь.
— По наступающим фашистам — огонь! — голос Андрея звучит незнакомо резко, низко. Он уже успел себя взять в руки. Сразу в блокгаузе запахло гарью, стало тесно от выстрелов. Торопливо, захлебываясь, ударил «максим», его поддержали два РПД, сухие нестройные винтовочные выстрелы. Фашисты залегли, потом стали откатываться назад. Напрасно немецкий офицер пытался остановить солдат. Через минуту и сам он, как-то театрально взмахнув руками, рухнул на землю.
— Что, гад, получил! — радостно прокричал Шелудько.
И этот возглас, в котором слились и гнев, и ненависть, и злая насмешка над врагом, и радость, что враг бежит, послужил как бы сигналом. Пограничники, несколько минут назад молчаливые, сосредоточенные, теперь сбросили со своих плеч тяжесть, дали волю злословию. То там, то тут слышалось:
— Кусается!
— Хорошо бегать умеете, сволочи!
— А ну, подходи, места на моей мушке для всех хватит!
Ни с чем не сравнимо чувство победы. Оно заполняет сердце все без остатка острой радостью, делает человека сильным, неустрашимым. Да, конечно, это была ещё не победа, лишь первый успех. Все равно люди заставы поверили в себя, в свои силы и от этого были счастливы.
Когда неприятель показал спину, бить его легко. Решение созрело мгновенно: преследовать!
— Пулеметчикам Антонову и Бондырю поддерживать огнем. Отделение Безрукова идет слева дороги, Мельникова — справа. Я с Безруковым, Козлов — с Мельниковым, — командует Андрей.
Приказ краток, но красноармейцам все ясно. Они понимают с полуслова. Наскоро перезарядив оружие, набив патронами и гранатами противогазные сумки, пограничники спешат к выходу. Там стоит Андрей. Он привычным глазом на ходу осматривает каждого, как перед выходом в наряд, и рад, что его люди не растерялись в грозный час, так хорошо ведут себя. Особенно доволен Андрей своим помощником Козловым.
Петя загостился у невесты, и нападение застало его в селе. Услышав стрельбу, он бросился на заставу, на ходу крикнув Ане: «Проститься забегу, жди!» Бежал той самой дорогой, по которой наступал неприятель. Увидев чужих солдат, вначале не помял, в чем дело, но потом сообразил, спустился к дозорной тропе и, обогнув фашистов, на их глазах пробежал на заставу. Застрочили автоматы, но было уже поздно. Петя целый и невредимый стоял перед Андреем, моргал от полумрака блокгауза. Через минуту он уже лежал у «Дегтярева», расстреливал фашистов. Недаром Козлов считался одним из первых стрелков не только на заставе, но и в Харьковском училище, которое окончил незадолго до войны. Хорошо, что в такую пору у Андрея есть помощник, на него можно положиться, не подведет.
Плохо, что нет политрука Карамчука. Не сегодня-завтра появится. Жалко, что война не даст ему отгулять положенное. Золотой мужик, «братка военный». Неунывающий, он с шуткой, должно быть, и родился, с ней и умрет. Не забыть спросить: откуда у него эта самая поговорка «братка военный». Наверное, от учительства осталась. Интересно, как он своих учеников звал — «братка студень»? Что-нибудь в этом роде.
За свою жизнь Андрей прочитал много разных книг о разных войнах, видел десятки военных фильмов и не так представлял контратаку. Его первая контратака получилась куда проще, чем описано в книгах и представлено в кино. Он бежал вместе с пограничниками, вместе с ними стрелял, что-то кричал, ругался. У немцев и румын, судя по тому, как они бежали, в то время не было иного желания, как скорее унести ноги.
Вот и граница. Что делать? В пылу погони солдаты рвутся вперед, их трудно сдержать. Но идти за границу рискованно. Застава — не дивизия, не полк, даже не рота, всего сорок штыков. Что же могут сделать там, на чужой земле? А здесь они сила, они могут держать границу и будут ее держать.
Андрей рассредоточивает бойцов, и они залегают у самой границы, укрывшись в густой траве. Исподволь стекаются сюда наряды.
Проходит час, другой. Солнце все выше забирается в безоблачное небо. Все вокруг замирает в сладкой истоме; поют жаворонки, стрекочут кузнечики, и не верится, что война. Это впечатление усиливается тем, что фашисты не показывают нос. Что это значит? Что они задумали: приготовили новую провокацию или опомнились? Скорее первое. Андрей не знает: сидеть у границы или возвращаться на заставу. Он зовет Козлова и Шелудько и после недолгого совета решает: возвращаться. Фашисты могут выйти к заставе справа и захватить ее. Допустить этого нельзя.
Тихо. Только со стороны шоссе доносится шум отдаленного боя. «Бу-бу, бу-бу», — непрерывно бухают орудия. Это, по всей видимости, артиллеристы армейского полка отбиваются от немцев. Вместе с артиллеристами, наверняка, и пограничники тринадцатой. Шоссе надо держать во что бы то ни стало: оно ведет в Черновцы. А там ворота на Украину, там Таня и дети. Андрей уже знал, что они успели уехать в отряд. Если благополучно доберутся, в отряде помогут. Взяла ли Таня хоть что-нибудь из одежды? Вряд ли, не до того было. Схватила, наверное, ребятишек и в чем были, в том и подалась.
Итак, уже в первые часы войны личное и общее для Андрея слилось воедино. Как-то особенно отчетливо он почувствовал, что в начавшейся схватке с фашистами будет решаться судьба того огромного, что зовется Родиной, Отечеством, и судьба его семьи — Тани, маленьких дочек. Одного от другого нельзя отделить.
А канонада не умолкает. Значит, наши стоят, не пускают врага. Молодец, Одинцов!
Одинцов — начальник тринадцатой. Андрей недолюбливал этого уже немолодого, вышедшего из сверхсрочников, с непокорной рыжей шевелюрой командира; недолюбливал за его излишне прямой характер, за то, что он бывал чересчур резок.
Как-то Андрей закрутился и забыл выслать на фланг положенный от заставы наряд. И надо же было случиться, что в ту ночь Одинцов выезжал на фланг и, конечно, обнаружил оплошность соседа, вскоре в отряде было не то партсобрание, не то совещание, и Одинцов при всем честном офицерстве «отоспался» на Андрее. После этого случая отношения между ними стали еще более прохладными.
«Ну мог же он, рыжая бестия, по-товарищески поговорить? — думал Андрей. — С кем не бывает ошибок. А то вылез на трибуну и хрипит: «Товарищ Грабчак ищет легкой жизни. Ему не границу охранять, а бахчу стеречь, и то без арбузов бы остался».
Какой смешной и по-детски наивной казалась сейчас Андрею неприязнь к Одинцову, в сущности очень хорошему и справедливому человеку, у которого не всегда доставало душевного такта, но зато была в нем какая-то крепкая основа: русская и советская закваска. Такие люди не теряют головы ни при каких обстоятельствах.
Одинцов не побежит. Он вгрызется в землю — и никакая сила не сдвинет его с места. В этом Андрей не сомневался, и шум канонады подтверждал его предположение.
Жарко, наверное, приходится Одинцову. Надо было бы ему помочь. А чем?
Грабчак зовет к себе командира отделения Безрукова. У него смешное имя — Харитон. Почему-то всегда при виде отделенного ему вспоминается песенка о неунывающем сельском почтальоне, который развозит любовные письма. Ничего себе Харитоша: рост почти два метра, вес девяносто килограммов. Богатырь!
— Слушаю вас, товарищ начальник! — голос у этого великана звонкий, как у молодого петушка, явно не по комплекции.
— Вот что, Харитон, — говорит Андрей, — бери свое отделение и ступай к шоссе, на подмогу тринадцатой. По всему видно, трудновато им там. Найдешь лейтенанта Одинцова, скажешь, что я послал. До завтра. А завтра возвращайся. Сегодня мы как-нибудь без вас обойдемся.
От такого дружеского тона, оттого что командир доверил ему, а не кому-нибудь другому опасное дело, сумрачное лицо Безрукова просветлело. Ему хочется сказать старшему лейтенанту что-то значительное, но он говорит привычное «есть!»
Минуту спустя, по-мужски сдержанно обнявшись с Андреем, он уводил одиннадцать бойцов на приглушенные звуки недальнего боя.
— Завтра возвращайся! — бросает ему Андрей вдогонку.
— Слушаюсь, — на ходу отвечает Харитон, хотя ни тот, ни другой не знают, что их ожидает завтра.
Следом за отделением Безрукова снимаются и остальные. Тайными тропами, известными лишь пограничникам, небольшими группами стекаются они к заставе.
Пришли они как нельзя вовремя. Фашисты решили овладеть советской заставой хитростью. Они послали взвод автоматчиков в обход, чтобы ударить с тыла.
Не успел Грабчак переступить порог заставы, как вбежал возбужденный Шелудько.
— Взвод румын. В ущелье, возле «трех мушкетеров» (так пограничники назвали три громадных причудливых камня), — выпалил он.
Андрей быстро распорядился и с десятью бойцами вышел наперерез автоматчикам.
Расположил он свою группу возле входа в ущелье, хорошо замаскировав ее. Как только фашисты, не подозревавшие, что план их разгадан, подошли к месту засады, пограничники забросали их гранатами, в упор расстреливали их из пулеметов. Взвод был разбит.
2
Грабчак потерял счет времени. Война шла третьи сутки, а ему казалось, что она продолжается вечность. Фашисты не оставляли заставу в покое. По нескольку раз на день они обрушивали на нее шквал огня, били из минометов, стреляли из орудий. Правда, атак, как в первый день, они не предпринимали. Против заставы, по предположению Андрея, действовало не более батальона, а скорее всего стрелковая рота, усиленная минометным взводом и двумя-тремя орудиями. Солдат у фашистов было не густо и они, обжегшись, осторожничали, полагались на минометы и пушки. И, надо сказать, огонь вражеских орудий делал свое дело. Казарма была разрушена, двор заставы перепахан. В квартиру угодил снаряд, взрывной волной выбило стекла. В квартире остались личные документы, и Андрей зашел за ними. Своего жилища он не узнал. Одежда, книги, посуда, игрушки — все было разбросано, перемешано с землей, кирпичом и стеклом.
Из-под разбитого в щепы шифоньера выглядывала головка Майиной куклы. В феврале у Майи был день рождения, и эту куклу ей подарил «дядя Лудько», как звала она старшину Шелудько. Андрей машинально извлек куклу из-под развалин. У нее была оторвана ножка. Вид этой искалеченной игрушки наполнил сердце непередаваемой болью. Не было сил выносить эту муку, и Андрей осторожно, словно живую, положил куклу на чудом уцелевшую Майину кровать и покинул свое жилище. Больше он туда не заходил.
Таяли ряды защитников заставы. В бою с фашистскими автоматчиками возле «трех мушкетеров» погиб комсорг Виктор Косарьков. Пуля пробила ему грудь, задела сердце. Смерть наступила мгновенно. Саша Качалин, земляк и друг Виктора, принес его тело на заставу. Возле старого дуба наскоро вырыли могилу, а когда стемнело, чтобы не привлекать внимания фашистов, похоронили. Над свежей могилой товарища пограничники стояли молчаливые, суровые. Глаза их горели сухим огнем, в них было и страдание, и гнев, и клятва, что смерть друга будет непременно отомщена.
Неправда, что на войне сердце человека черствеет, привыкает к смерти, крови. К такому нельзя привыкнуть. Терять друзей всегда больно, больно и на войне. Тем более, если ты теряешь такого друга, как Виктор Косарьков.
Недолго прожил Виктор на свете, но положенный ему срок прошагал по земле легко и весело. Есть люди, которые, куда бы они ни попадали, всюду приносят с собой радость. Таким человеком был Косарьков.
Родился Виктор на окраине Москвы, за Крестьянской заставой. Оттуда чуть ли не каждый день почта доставляла на заставу письма. Косарькову писали отец, сестры, дядья, тетки родные, двоюродные, троюродные. Веселый, острый на слово, плясун и заводила, Виктор, по-видимому, был всеобщим любимцем своей многочисленной родни. Да и не только родни. Рассказывали, что когда он уходил на службу, его провожала почти вся Крестьянская застава. По Марксистской улице, где находится райвоенкомат, в то октябрьское утро тридцать девятого года нельзя было ни пройти, ни проехать. Может, рассказ несколько преувеличен, но был похож на правду.
Виктор охотно давал товарищам читать письма, и вся застава в подробности знала о жизни, радостях, заботах, волнениях и горестях рабочего семейства Косарьковых. А поскольку Косарьковы были представлены почти на всех крупных московских заводах, то пограничники были в курсе того, что происходит на «Шарике» и «Серпе», каким новым автомобилем «заболел» Иван Лихачев, директор автозавода, друг и тезка Косарькова-старшего.
Виктор очень любил своего батьку. Он часто рассказывал о нем товарищам. По его словам, это был «крепкий мужик», первый токарь на автозаводе. Когда нужно было выточить какую-либо пробную деталь, «Лихач» звал батю. Давай, говорил, Косарь, поднатужься. Кроме тебя — некому. Батя хоть для виду и ворчал («такую пустяковину сделать не могут, тоже мне работнички»), но соглашался с радостью. И никогда не подводил своего приятеля. Любую, самую замысловатую деталь клал на стол директора точно в срок. Что и говорить, понимает старикан толк в металле.
— А что твой батька и танцует так же, как ты? — спрашивали товарищи. Танцор Виктор и вправду был отменный. Иному артисту он дал бы десять очков форы в легкости, чувстве ритма, понимании природы танца, умении держаться перед зрителем. Особенно мастерски он плясал цыганочку.
Когда он выходил на круг и начинал пляску, сперва неторопливо, вразвалочку, затем все быстрее и, наконец, в бешеном темпе, когда дробь, как брызги, разлеталась из-под ног, когда одно замысловатое колено сменялось другим, еще более замысловатым, и все это легко, естественно, изящно — тогда он очень был похож на цыганского паренька, сотканного из ветра, огня и музыки. Впечатление усиливалось тем, что Виктор сопровождал пляску словечками из цыганского лексикона или же цыганскими напевами, которых знал множество.
И все же Виктор утверждал, что он как танцор отцу и в подметки не годится.
— Нет такой свадьбы в Пролетарском районе, где бы мой батя не гулял, — говорил Виктор. — Не хуже, чем твой Шаляпин. Нарасхват. Даже деньги предлагают. Конечно, батя до такого не унизится, чтоб за деньги петь или плясать. Между прочим, он и спеть мастак. И русскую споет, и цыганскую. У нас на улице целый табор живет. Каждый вечер — гулянье. Ну, известно: с кем поведешься, от того и наберешься.
Верный в дружбе, не унывающий ни при каких обстоятельствах, этот белоголовый цыганенок по душе пришелся всей заставе. Пограничникам, с их мужским спартанским бытом, с их постоянной настороженностью, готовностью идти навстречу опасности, как никому в короткие минуты досуга нужны веселая песня, шутка, да такая шутка-прибаутка, чтоб небу было жарко, чтоб от молодого смеха вздрагивали эти горы, чтоб насмеяться вдоволь, зарядиться бодростью и веселей шагать в непроглядную ночь в пограничный дозор. Виктор Косарьков, обладавший чувством юмора, горазд на выдумку, был именно таким человеком. С его приходом на заставе сразу стало как-то уютнее, сердечнее, веселее. И за это пограничники искренне любили Виктора, хотя, понятно, никогда ему чувств своих не высказывали.
Виктор порой срывался. Бывали у него моменты, когда, как говорят, под хвост вожжа попадала. За это ему крепко доставалось и от командиров, и особенно, от друзей. Однако товарищи, как и сам Косарьков, долго зла в сердце не держали. Когда нужно было назвать фамилию комсорга, они, забыв о фокусах Виктора, неизменно в один голос предлагали: «Витьку! Косарькова! Кого ж еще?»
И вот нет бессменного комсорга, веселого человека, рабочего паренька с московской Крестьянской заставы, красноармейца Виктора Косарькова. Умолкла гитара и не звучит над заставой его любимая «Когда солнышко пригрело...» Свежий могильный холмик, что желтеет у старого дуба, заглушил его песню.
...Каждый день обороны заставы отрывал от сердца Андрея все новый кусочек. После Косарькова похоронили пулеметчика Ивана Агапова. Затем погиб Николай Проскурин, и Андрей с грустью подумал, что не надо теперь вглядываться в лица близнецов, чтобы не ошибиться. Погиб Николай во время артиллерийского налета. Нужно было сидеть в укрытии, а он с разрешения Грабчака ушел в казарму. И вот теперь Андрей не мог смотреть на почерневшего от непоправимого горя Василия. Хотя тот молчал, но глаза его говорили: «Как же мы, товарищ начальник, не уберегли брата-то? Что теперь я матери скажу?» Не возвращался и Безруков со своим отделением. Или погиб, или же отступил с заставой Одинцова. Канонада там, на шоссе, смолкла уже на второй день. Да, немного осталось людей, а застава жила, сражалась, держала границу вопреки всему. Надолго ли еще хватит сил? Пограничники измотались, еле держатся на ногах от беспрерывных боев.
Как хорошо, что в это время появился на заставе политрук Карамчук. Вот кого недоставало Андрею, всем бойцам заставы.
Олимпийским спокойствием, трезвой рассудительностью, умением видеть в тяжелом смешное «братка военный» разряжал любую, самую мрачную обстановку. С его приходом люди как-то сразу внутренне подтягивались, чувствовали себя увереннее. Весь вид его как бы говорил бойцам: «Зачем волноваться? Все будет хорошо. Главное — не унывать». Андрей не раз на себе испытывал это отрезвляющее влияние комиссара. Бывало, какой-либо пустяк выведет его из равновесия, весь он кипит, мечет громы и молнии. Но вот приходит политрук, ничего не скажет, только поглядит с этакой ухмылкой, дескать, плохо, братка военный, когда советский командир смахивает на истеричную барышню, — и стыдно становилось Андрею за свою минутную слабость.
Партии — вот кому политрук верил непоколебимо, больше всего на свете. Верил, и самозабвенно с нескрываемой радостью исполнял любую ее волю.
В школе у Карамчука ясно определились наклонности к музыке. Он хорошо, почти виртуозно играл на баяне, быстро схватывал новинки, даже сам пробовал сочинять музыку. Получалось. Учителя и товарищи прочили ему карьеру музыканта. Случилось, однако, иначе. Музыкант из него не получился. Дело в том, что когда Карамчук окончил девятилетку, в стране ощущалась острая нехватка учителей. Его вызвали в райком комсомола и сказали, что надо ехать в сельскую школу, ребятишек грамоте учить. Так велит партия. «Раз надо, так надо», — ответил Карамчук и укатил в глухое полтавское село с поэтическим названием Вишняки, где и проучительствовал три года.
В тридцатых годах на советских границах стали сгущаться военные тучи. Надо было как следует поставить охрану государственных рубежей. По призыву партии в погранвойска на командную и политическую работу шли лучшие коммунисты. Что тут удивительного, если среди них оказался и Карамчук? Напротив, надо было удивляться, если бы его среди них не оказалось. Сначала «братка военный» комиссарил на дальневосточной заставе, где-то у Тихого океана, затем перебрался в Карпаты.
Где он сейчас? Жив ли? Андрей дорого бы отдал за то, чтобы узнать это. Грабчак хорошо в малейших подробностях помнит каждый день, каждый час пути, которым они с комиссаром вели заставу от границы в глубь украинской земли.
А сейчас Карамчук выглядел осунувшимся, похудел, глаза смотрели устало, и весь он как-то переменился. Сказались, видно, те пять суток, которые он, не сомкнув глаз, добирался из Полтавы, где проводил свой отпуск.
— Не дал, понимаешь, проклятущий гитлерина отгулять положенное. Ничего, разобьем фашиста, двойную компенсацию потребую, — пробовал он пошутить; грустно улыбнулся и спросил:
— Ну, а вы-то тут как? Круто, небось, пришлось?
Андрей рассказал о первом дне, о последующих боях, назвал погибших.
— Да, братка военный, пора, кажется, отходить. Бои уже за Черновцами. Связь с отрядом есть?
— Потеряна, — ответил Грабчак.
— Если не удастся восстановить, — решай сам. Отходить надо! Зря людей губить нечего. Война, видно, надолго и всерьез.
Андрей уже и сам подумывал об отходе, но с часу на час ждал приказа из штаба отряда. «Не могут же они, в самом деле, забыть о заставе!» — надеялся он и медлил с решением.
...Покинули они заставу в ночь на третье июля. Дольше оставаться было нельзя. Фронт ушел далеко вперед, и Андрей опасался окончательно потерять своих. Забрали все, что могли: оружие, гранаты. В вещевые мешки бросили по несколько банок консервов, галеты. Из личных вещей взяли лишь самое необходимое. Что нельзя было «утрамбовать» в вещевых мешках, положили во вьюки: Шелудько снарядил пять вьючных лошадей. Остальное закопали. Хранилище сделали крепко, по-хозяйски. Выбрали сухое место за баней, вырыли большую яму, пол застлали досками, сверху вещи закрыли брезентом, затем засыпали землей, забросали камнями. Получилось добротно и надежно, а главное — незаметно. Маскировка пограничная, ни один фашист не подкопается.
Что зарыть было нельзя или не имело никакой ценности — сожгли. Костер получился большой. Андрей хотел было поджечь и казарму, или вернее то, что осталось от казармы, но политрук рассоветовал: «Зачем дом палить. Пригодится. Мы еще вернемся сюда». В это верил не только Карамчук — каждый боец; Андрей видел, как люди покидали заставу. На их лицах, освещенных тревожным светом костра, он разглядел такой гнев, такую непреклонную волю, что верилось: эти люди, что бы ни случилось, сдержат свое слово, пройдут через огонь и воду, но непременно вернутся сюда, в Карпаты, ставшие для них родными.
В пути к солдатам Грабчака мелкими группами и в одиночку присоединялись пограничники других застав, разбитых в боях на границе. Они выходили из лесов, из виноградников, из поспевших хлебов. Вскоре застава насчитывала до трехсот штыков и была переформирована в батальон.
Путь батальона лежал через Хотин, Каменец-Подольск, Винницу, Немиров... Шли с боями, которые то затухали, то разгорались с новой силой и ожесточением. Пограничники отступали в арьергарде, зарывались в землю у переправ, на развилках дорог, на окраинах поселков, на склонах безымянных высот и своим огнем сдерживали натиск немцев, давали возможность другим подразделениям организованно выйти из боя. Приходилось иногда бросаться в рукопашную. Случалось, принимали бой с фашистскими танками. У пограничников, конечно, не было ни противотанковых орудий, ни опыта, были лишь связки гранат, бутылки с зажигательной смесью и неукротимое желание задержать, остановить врага, остановить, хотя бы ценой собственной жизни.
Не раз батальон попадал в окружение. В первое время это слово у необстрелянных бойцов вызывало панический страх, подавляло волю. Пограничники Грабчака не поддались общему гипнозу. Они убедились, что страхи преувеличены. Всякий раз они отыскивали во вражеском кольце брешь и, что называется, под носом у одураченных фашистов выходили из-под удара. В сложной, часто нелегкой, запутанной обстановке окружения бойцам батальона как нигде пригодились пограничная выучка и закалка, навыки следопытов-разведчиков, умение не терять присутствия духа в любой обстановке.
Чем дальше на восток уходила дорога, тем меньше пограничников оставалось в строю. Особенно сильные потери понес батальон у Крестиновки.
Андрей никогда не забудет это село в районе Немирова. Маленькая, всего в несколько десятков дворов, Крестиновка лежит на холме возле шоссе, бегущего на Киев. Чуть поодаль от села, на восточной ее стороне, начинается лес, а с запада — широкое ровное поле. Короче говоря, место самое подходящее для обороны. Здесь батальон Грабчака и принял бой с усиленным немецким полком. Фашисты бросили против пограничников танки, методично бомбили с воздуха, обстреливали из орудий и минометов. Бой шел день и ночь. Временами он затухал, и тогда казалось, что силы сражавшихся сторон иссякли и бой уже больше не возобновится. Но он затухал, чтобы разгореться с еще большим ожесточением.
Батальон выполнил приказ: трое суток он удерживал Крестиновку, преграждал фашистам путь вперед, дал возможность дивизии перегруппироваться и занять новый оборонительный рубеж. Но успех этот достался дорогой ценой. Почти двух третей бойцов не досчитался Андрей в батальоне, когда вывел его из боя. И самому ему пришлось бы лежать у Крестиновки, если бы не Шелудько. В одной из атак, а их за трое суток было не меньше двадцати, фашистский автоматчик прицелился в Андрея. Была страшная суматоха, и Грабчак, конечно, не заметил опасности. Но ее заметил находившийся рядом Шелудько. Заметил и бросился на выручку. Автоматная очередь, предназначенная для Грабчака, пронзила могучее тело старшины. Когда атака была отбита и немцы откатились, Андрей разыскал умирающего старшину. Он лежал на опушке леса, в тени молодого дубка. Глаза его были открыты, в них глядело полуденное небо и пушистые облака, плывшие по нему. Шелудько сразу узнал Андрея и обрадовался его приходу. Бескровное лицо старшины чуть тронула горькая улыбка. Говорить ему было трудно. Он задыхался, и Андрей еле разобрал, что хотели сказать беззвучно шептавшие губы умиравшего друга.
— Прощай... Андрей Михайлыч...
Впервые старшина назвал Грабчака так. Прежде он называл его не иначе, как «товарищ начальник» или «товарищ старший лейтенант».
Бывает, что суть сложнейших явлений нам помогает схватывать маленькая, далекая от происходящего деталь. Именно это случилось тогда с Андреем. Не по страданиям израненного старшины он понял, что тот не жилец, а по этому необычному для Шелудько обращению.
В груди у раненого что-то булькало, хрипело, язык не слушался. Выдавливая слово за словом, он просил Андрея известить мать, наказать ей, чтоб не очень убивалась.
Когда Андрей думает о Шелудько, ему вспоминается вся их недолгая, спаянная мужской дружбой совместная служба. Они сошлись довольно скоро. Сам увлекающийся, немного взбалмошный, этакой кипяток, Андрей, как это ни странно, симпатизировал людям неторопливым, обстоятельным, умеющим без лишних разговоров «дело делать». Именно такого человека и нашел он в старшине.
Когда Грабчак принимал заставу, то сразу обратил внимание на солидность и добротность, с какими было поставлено все ее хотя и небольшое, но пестрое хозяйство. На складе, в комнате службы, на кухне, в конюшне, в бане — везде идеальный порядок, все исправно и все знало свое место. Даже по виду заставских буренок Зойки и Машки, таких упитанных и гладких, что впору было отправлять их в Москву на сельскохозяйственную выставку, можно было судить: у старшины заставы жилка хорошего хозяина.
— Порядок такой у вас всегда, или только по случаю приезда нового начальника? — не без ехидства спросил тогда Андрей старшину.
— Всегда, товарищ старший лейтенант, — ответил Шелудько, не обратив ни малейшего внимания на тон вопроса. — А как же иначе? Иначе нельзя. Все согласно уставу.
Как убедился Андрей в дальнейшем, старшина все старался делать «согласно уставу». Только вот командирской требовательности, как вначале казалось Грабчаку, ему явно недоставало.
Ни разу Андрей не слышал, чтобы Шелудько повысил в раздражении голос, распекал кого-либо из пограничников. Наверное, он не умел этого делать, да, собственно, этого не требовалось: красноармейцы понимали его с полуслова и все, что он приказывал, выполняли неукоснительно.
Брал Шелудько не криком, не придирками, а своим трудолюбием, уважительным отношением к пограничникам, знанием службы и хладнокровием перед лицом опасности. В предвоенные дни на границе было не безопасно, и молодые бойцы с облегчением вздыхали после тревожной ночи, проведенной в наряде, переступали порог заставы: «Ну, слава аллаху, сегодня обошлось!» А Шелудько был невозмутим. Бойцы это чувствовали и охотно, с нескрываемой радостью, ходили с ним в наряды. Когда красноармеец, особенно необстрелянный, пробираясь горной лесной тропой, видел впереди широкую спину старшины, ему передавалось хладнокровие этого молчаливого человека, а неуверенность и страх, которые начинали было вкрадываться в душу, уступали место спокойной уверенности, что все будет хорошо.
В отряде, правда, не особенно лестно отзывались о Шелудько. Но мнения эти основывались лишь на мимолетных, внешних впечатлениях. По природе добродушный и застенчивый, немного грузный, этакий увалень, старшина и впрямь производил на человека, мало знавшего его, впечатление невыгодное.
«Скажи, Грабчак, твой старшина бегать умеет?» или «Когда твой Шелудько перестанет храпеть: по всей границе слышно?» — не раз отрядные зубоскалы спрашивали Андрея. «Мне другого старшины не нужно», — обрывал он остряков.
В начале весны на заставе произошел случай, который заставил шутников прекратить насмешки над старшиной. Вместе с красноармейцем Яковлевым Шелудько возвращался с правого фланга, где проверял службу наряда. Было это ночью, перед рассветом. Возле «трех мушкетеров» пограничники нарвались на засаду. Четверо диверсантов, засланных румынской разведкой, подстерегали здесь наряд и пытались его пленить. Сделать это они хотели без шума, чтобы все было шито-крыто. Но шум вышел порядочный.
Двое румын навалились на шедшего впереди старшину, но он не растерялся и с такой силой сбросил их с себя, что те разлетелись в разные стороны. Одного замешкавшегося диверсанта Шелудько со всего плеча огрел прикладом, и тот, как потом выяснилось, отдал богу душу. Другой предпочел улизнуть. Как только старшина справился со «своими», он поспешил на помощь Яковлеву. Лазутчики уже сидели на нем верхом и крутили руки.
— Ах вы гады! — с этими словами Шелудько набросился на них, одного проколол штыком, а другого заставил поднять руки. Короче, вышла для румын незадача. Хотели они пленить советских пограничников, а на поверку влипли сами.
Андрей, выехавший по тревоге на границу, встретил наряд уже в пути на заставу. В порванной шинели, с большущим синяком под глазом (видно, и ему досталось в ночной потасовке), страшно злой, старшина вместе с не менее злым Яковлевым конвоировал на заставу почерневшего от страха задержанного шпиона. Андрею стоило большого труда сдержать улыбку, когда Шелудько докладывал ему о ночном происшествии.
За разгром этой диверсионной группы Шелудько наградили золотыми часами, которые вручил ему незадолго до войны специально приезжавший на заставу полковник из Москвы. Вся застава бурно поздравила его с наградой. Сам же Шелудько был не особенно доволен собой и не переставал сокрушаться, что упустил четвертого бандюгу.
— Я ж его держал за шкирку, так он, как змея, словчился — и тёку. Ну, попадись мне этот гад. Вытряхну я из него, поганца, душонку! — говорил старшина с такой искренностью и убежденностью, что никто не сомневался: несдобровать тому диверсанту, если они вновь встретятся на узенькой дорожке.
— Вытряхивай, да полегче, — шутливо урезонивал старшину Андрей. — А то зашибешь, как того, что прикладом. Ты, голова садовая, о языке думай. Ведь от мертвого шпиона какой толк? Как от козла — ни шерсти, ни молока...
— Не скажи, Михайлыч, — вступался за Шелудько Карамчук. — Мертвый шпион в тысячу раз лучше живого. Так что ты, братка военный, лупи их себе на здоровье, хочешь — прикладом, хочешь — кулаком.
Шелудько понимал, что над ним шутят, но нисколько не обижался.
...Нет старшины, нет и «братки военного». Андрей потерял комиссара под той же самой Крестиновкой, будь она неладна! Толком он не знает, куда девался Карамчук. Ему известно лишь, что тот был ранен, а что случилось дальше — или рана оказалась смертельной, или же угодил политрук в санбат — этого Андрею установить не удалось. Комиссара ранили в самый разгар боя, и Грабчак в суматохе потерял его из виду, да так и не нашел.
3
Об этом Андрей подумал там, у Крестиновки, после того страшного боя, в котором батальон потерял двести своих лучших бойцов.
Случившаяся трагедия не обезоружила Андрея, не отняла у него воли. Напротив, все его существо жаждало действия. Надо, надо что-то делать. А что? Может, скрыться в том лесу, который подступает к деревне и бить фашистов из-за угла, мстить им за Шелудько, за Карамчука, за все, за все. Подрывать фашистские автомашины, нарушать связь, появляться внезапно то в одном, то в другом месте, сделать для гитлеровцев каждый час пребывания на нашей земле адом?
Не мог тогда Андрей остаться. Не мог бросить батальон. Это было бы равносильно дезертирству.
Но возникнув раз, эта мысль уже не давала Андрею покоя. В дни, когда наступало относительное затишье и немцы не напирали, он, шагая проселком или сидя где-нибудь в лесной глуши у костра, все передумал и взвесил. Желание перешло в четкий и обоснованный план: Андрей, как только предоставится возможность, подастся не куда-нибудь, а в Олевск, в тот самый Олевск, в котором до сентября тридцать девятого стоял штаб пограничного отряда.
Лучшего места для действия диверсионно-партизанской группы не найдешь. Через Олевск проходит железная дорога Варшава — Киев, и немцы наверняка гонят по ней эшелон за эшелоном. Оседлать эту дорогу труда большого не требуется. Андрей хорошо знает те места, за годы службы в отряде он исходил их вдоль и поперек. Пусть дадут ему в помощники подрывников, снабдят минами, немного подучат обращаться с ними — и он покажет фрицам, почем фунт лиха. Уж в этом Андрей постарается. Подберет себе с десяток пограничников, а те умеют неслышно ходить, растворяться в темноте, ни черт, ни дьявол их не перехитрит.
Надо еще учесть, что у Андрея в Олевских селах много надежных людей. Они когда-то хорошо помогали заставе. Не может быть, чтобы фашисты всех уничтожили. Наверняка, кто-то остался жив, и эти люди, в случае нужды, укроют Андрея, предупредят об опасности, помогут в борьбе. Нет, любому начальству Андрей докажет, что его место в Олевских лесах. И он доказал.
Когда батальон вышел к Сталинграду, от него остался, грубо говоря, лишь один номер. Штаб дивизии, видя такое дело, направил Андрея в резервный полк, стоявший в деревушке за Волгой. Теперь Андрей мог осуществить свое желание. Руки у него были свободны. Он написал в Центральный Комитет партии Украины письмо, в котором подробно излагал хорошо выношенный и обдуманный план создания диверсионного отряда.
В ЦК заинтересовались предложением Грабчака, и дело быстро получило ход. Вскоре Андрея направили в распоряжение штаба партизанского движения Украины.
— Предложение ваше одобрено. Так что действуйте, подбирайте людей, потом подучим немного — и в путь, — сказал Грабчаку генерал Тимофей Амвросиевич Строкач, начальник партизанского штаба.
Грабчак разыскал Подкорытова и попросил назначить его политруком. Штаб отряда возглавил Павел Голдобин, луганский слесарь. Остальные ребята подобрались тоже стоящие, смелые, они буквально рвались в бой. Радистами были назначены Володя Седашев и Вася Гончаров. Это были безусые хлопцы, но радиодело знали отлично. Подрывником был назначен Федор Задорожный. Был и пулеметчик — суровый на вид Иван Мороз. И опять-таки охочие на шутку десантники прибавили к его фамилии слово «воевода». Так и звали — Иван Мороз-воевода.
И вот теперь видавший виды потрепанный «Дуглас», стартовавший с подмосковного аэродрома, везет Андрея и его новых друзей-десантников за линию фронта, в глубокий вражеский тыл. Это не первый их вылет. Семь раз в такую же глухую ночь поднимались они в небо и, не долетев до цели, поворачивали назад.
Во время одной из попыток пробраться через фронт неожиданно из темноты вынырнул гитлеровский истребитель и пошел в атаку. Плохо пришлось бы неповоротливому «Дугласу», если бы не хладнокровие и не находчивость летчика Аставина. Заметив пирата, он пустил самолет вниз и повел его бреющим полетом, буквально утюжа верхушки деревьев. Немец не отважился идти следом за «безрассудным» русским летчиком и отстал. В тот раз они отделались легким испугом, не считая того, что самолет был изрешечен пулями. И было удивительно, как это ни одна пуля не задела баки с горючим. Просто повезло им тогда.
В другой раз где-то в районе Брянска самолет попал под лучи прожекторов, в зону зенитного огня и тоже, как говорится, еле унес ноги. Словом, оснований для беспокойства было довольно. «Лишь бы добраться, лишь бы долететь», — этого каждый из них желал теперь так, как никогда и ничего не желал в жизни. Уже полмесяца, как все приготовления к выброске закончены, а они слоняются без дела. Сидеть сложа руки и ждать у моря погоды в такое время они не могут, не имеют права.
Но проходит полчаса, час, а самолет все гудит и гудит. Ничто не мешает его полету, будто нет ни немцев, ни войны. Уже осталась позади линия фронта. Ее пролетели на большой высоте. Теперь Аставин снижает самолет и ведет его почти бреющим полетом, Так безопаснее: и истребители не рискнут пойти в погоню, и зенитки не страшны: пока немцы придут в себя и приготовятся к стрельбе, самолет — поминай как звали. Словно по заказу, небо прояснилось, взошла луна, и в ее холодном свете хорошо видны темные, безлюдные дороги, строения деревень.
Мало-помалу тревога ослабевает, и как это бывает после сильного нервного напряжения, людьми овладевает усталость. Они устраиваются поудобнее и начинают дремать. Но вот открыт люк, и сразу в самолете становится холодно, зябко, неуютно.
— Ну, ребятки, ни пуха вам, ни пера. Давай по одному! — говорит Аставин. Все это выходит просто, буднично, будто прыгают они не в тыл врага, а совершают обыкновенный тренировочный прыжок где-нибудь в Тушине.
Андрей на какое-то мгновение останавливается у выхода, стараясь рассмотреть сигнальные костры, которые, как ему говорили, должен зажечь Ковпак. Но он ничего не видит: ни костров, ни земли, ни неба. Луна уже зашла, и непроглядная темень окутала все вокруг. Ветер, как ошалелый, со злобой бросается на Андрея. Грабчак чувствует, что долго он так не продержится, приседает, отпускает руки от подручников и соскальзывает на крыло самолета. В то же мгновение его подымает какая-то неведомая сила и бросает в бездну. Заученным жестом Андрей вытягивает кольцо и чувствует, что он уже летит не вниз, а кверху, значит, все хорошо, значит, парашют раскрылся.
Андрей видит в темноте три мерцающие звездочки. «Да это же костры!»
Но костры мерцают недолго, куда-то исчезают. Андрей соображает, что его заносит в сторону. «Только бы приземлиться благополучно. А там разыщу», — думает он.
Но разыскивать не приходится. Не успел он собрать парашют, как увидел бегущих к нему людей. Это были ковпаковцы. Они заметили прилетевший самолет, видели, как он сбросил трех парашютистов, и поспешили на помощь.
Без расспросов ковпаковцы посадили десантников в сани и быстро доставили их в деревню, к самому «Деду».
Сидор Артемьевич, несмотря на поздний час, бодрствовал. В накинутой на плечи длинной мадьярской шинели мерил неторопливыми шагами большую, хорошо освещенную горницу. Десантников он встретил сухо, даже холодно.
— Садиться надо было, а не сигать с неба, не портить шелковую материю, — недовольно пробурчал Ковпак, когда Андрей, как положено, доложил ему о прибытии и целях десантников.
Грабчак позднее узнал, почему «Дед» был так недоволен. В его отряде свирепствовала эпидемия тифа, болезнь скосила многих бойцов, многие нуждались в больничном режиме, и надо было немедленно вывозить их на Большую землю. Ковпак, когда получил сообщение о прилете самолета, обрадовался, рассчитывая, что с ним он эвакуирует часть больных.
Однако долгожданный самолет помахал крылышками, сбросил парашютистов — и будь здоров! Станешь после этого ласковым да приветливым!
— Коль прилетели, то располагайтесь. Через хвылыну-другую комиссар придет, тогда и побалакаем, — Сидор Артемьевич обильно перемешивал русские слова с украинскими, но Андрей его отлично понимал. До военной службы он несколько лет работал в Донбассе, на шахте, жил вместе с украинскими хлопцами и научился понимать украинский язык.
Комиссар не заставил себя ждать. Подтянутый, в хорошо выутюженной одежде, чисто выбритый, он производил приятное впечатление. От его облика веяло чем-то хорошо знакомым. Андрей сразу узнал в нем кадрового военного.
— Руднев, — назвался комиссар и приветливо улыбнулся в свои коротко подстриженные усы.
После того как Андрей представил ему десантников, Руднев нетерпеливо сказал:
— Перво-наперво о Москве. Рассказывайте. Кажется, целую вечность не был.
И Андрей почти до утра рассказывал все, что узнал и увидел за два месяца, пока жил вместе с десантниками в Чернышевских казармах: и о том, как выглядит Кремль, и здорово ли разрушила фашистская бомба здание ЦК, и что идет в Малом театре. А Руднев задавал ему все новые и новые вопросы: как одеваются москвичи, возвращаются ли в столицу учреждения и предприятия. Ну и самым подробнейшим образом комиссар выведал, о чем шла речь на инструктаже, который получил Андрей перед вылетом у К. Е. Ворошилова и А. С. Щербакова.
— Если я правильно понял, то смысл разговора сводился к трем мыслям: партизаны должны бить фашистов, но не воевать. Если немец захочет нас уничтожить, то он постарается заставить воевать.
Где пройдет наша нога, там должна быть Советская власть.
Бдительность, осторожность, конспирация и постоянная, самая активная опора на местное население. Правильно?
— Да, суть схвачена.
Руднев с живейшим интересом расспрашивал о том, как Андрей представляет себе организацию будущего отряда, тактику его действий. Грабчак сказал, что главную ставку он делает на мелкие подвижные группы. Основной ячейкой отряда будет застава, небольшая, мобильная, вроде пограничной заставы. Она будет высылать из своего состава диверсионные группы. Застава должна быть хорошо управляемой из штаба и в случае необходимости быстро собираться в кулак.
— Немцы вас подушат, как курей, — заметил Ковпак. План Андрея ему пришелся не по душе. — У немцев же — сила. А силу можно бить только силой.
— Не только, Сидор Артемьевич. Ведь ты же здорово умеешь лупить фашистов и хитростью, — заступался за Андрея Руднев. — Пусть действуют. Сами разберутся что к чему. Надо им помочь. Главное — людей надежных подобрать. Не семерым же им в Олевск идти. Чтобы пришли на место — и сразу, без раскачки в бой.
Утром Володя передал в Москву первую телеграмму. Андрей сообщал Строкачу о благополучном прибытии, о том, чтобы скорее летел самолет с оружием, что посадочная площадка будет подготовлена нынче же. Так обещал Ковпак.
«Дед» сдержал слово: к вечеру партизанский аэродром был готов. К неописуемой радости ковпаковцев Строкач послал не один, а сразу три самолета. Они один за другим приземлились, вернее «приледнились» на озере, на котором партизаны оборудовали посадочную площадку.
Ковпак сразу повеселел. Еще бы! Сразу решались все заботы, которые горой лежали у него на плечах в последнее время. Он получил долгожданные медикаменты и возможность одним махом эвакуировать тяжелобольных.
Правда, настроение Сидора Артемьевича немного омрачилось, когда он увидел оружие, предназначенное для десантников: автоматы, патроны, гранаты, тол.
Ковпак попытался было уговорить Андрея остаться у него в отряде, но Грабчак разгадал довольно прозрачный ход «Деда». Ему нужны были не десантники, а оружие, которое, как он считал, само приплыло к нему в руки и которое грешно было упускать.
— С Москвой я договорюсь. Это не твоя печаль. Оставайся, парень ты вроде дельный.
Хотя и заманчиво было повоевать под началом такого боевого и прославленного партизанского командира, как Ковпак, но Андрей наотрез отказался.
— Не хочу менять свою задумку. В Олевск подамся. Ведь те места, Сидор Артемьевич, я на брюхе исползал. Так, думаю, примут они меня...
— Ну, и катись в свой Олевск. Только пожалеешь, — вспылил Ковпак. Но гнев его прошел быстро. На прощание они обнялись, как друзья.
Уходили они вместе в одну ночь: партизанская бригада Ковпака и маленькая группа Андрея, насчитывавшая всего одиннадцать бойцов. В селе Леховичи по рекомендации Руднева Грабчак взял к себе четверых комсомольцев. Когда они уходили — ковпаковцы на запад, а десантники на северо-запад, — то было такое впечатление, что от большой многоводной реки оторвался маленький ручеек. Пройдет время, и этот ручеек наберется сил, превратится в могучий поток. Напоит его силами народная война, которая разливалась, как вешние воды в половодье, по всей Украине, по всей советской земле, временно оккупированной врагом.
4
Не зря говорится: февраль — кривые дороги. Гуляет, пляшет по полям и деревушкам голосистая растрепанная метель, гонит за собой струйки жесткого, как песок, снега, заметает на своем пути все тропы и дороги. Особенно достается от нее проселкам. Сравнять, зализать большак — на это у нее не всегда хватает духу. С проселковыми же она расправляется играючи. Еще час-два назад была здесь дорога. Но вот налетает ветер, закрутит, завертит снежную карусель, и смотришь — проселка как не бывало.
Андрею и его людям осточертело февральское бездорожье. Они измотались, проклинали «ведьмины поминки», но вынуждены мириться. Им нельзя выходить на большак. У Андрея строгий приказ — в пути в схватки с немцами не ввязываться! Приходится идти глубинкой, в стороне от больших дорог.
Лежащие на пути деревушки встречают десантников поначалу настороженно, подозрительно и даже враждебно. Но по мере того как люди узнают в прибывших своих, русских, советских, вражда и подозрительность сменяются удивлением и радостью, готовностью оказать партизанам всяческое содействие. И тогда из тайников достаются тщательно упрятанные от постороннего глаза хлеб, картошка, соль. Партизанам, несмотря на их энергичные протесты, приходится брать все это в свой обоз. Отказаться решительно невозможно.
В каждой деревне находятся добровольцы, которые просят зачислить их в отряд. Это преимущественно подростки, девчата и старики. Андрей в первое время осторожничал и под всяким предлогом отказывал. Он твердо решил брать в отряд людей только после тщательной проверки. Об этом предупреждал его и Ковпак: «Смотри, остерегайся провокаторов». Но потом, вопреки своему зароку, уступал просьбам и соглашался. Человеку настойчивому, настырному он обычно говорил: «Ну, шут с тобою: принимаю. Будь партизаном, коли хочешь. Ведь не к теще на блины идешь — на войну».
Уступчивее Андрей стал после одной истории. В заметенной сугробами лесной деревушке пришла к нему старая колхозница в потрепанном кожухе, с бесцветными, выплаканными глазами, решительная, непреклонная. Вместе с ней пришли два ее сына: восемнадцатилетний Володя и шестнадцатилетний Василек.
— Возьми, командир, моих хлопчиков в партизаны. Они славные ребята. Научи их стрелять и чтоб без промаха они били его, супостата.
— Спасибо, старая, за доброе слово, но принять твоих ребят не могу. Дело, понимаешь, у нас особенное, трудное. Тут крепкий народ нужен, проверенный.
— Не доверяешь, стало быть? А?
Андрей промолчал.
— Эх ты, командир, командир! Кого под сомнение ставишь? Старая мать своих детей на смерть шлет. Так ей, думаю, можешь довериться?! Ироды фашистские ихнего отца казнили. Не могут они, его дети, здоровые да сильные после этого сидеть сложа руки. Не возьмешь — бог с тобой. В другой отряд подамся. Только ты на свою душу большой грех положишь.
После в минуту откровенности Андрей рассказывал Подкорытову:
— Здорово она меня тогда отчитала. Без стыда вспомнить не могу. Так-то, брат, нельзя сомневаться, когда тебе народ говорит. Ни к чему народу спецпроверку устраивать... А хлопцы-то и в самом деле оказались молодцами.
Чем дальше уходила дорога на запад, тем больше становился отряд. Он, как губка воду, впитывал в себя из деревень, через которые проходил, все отважное, непокорное, жаждущее активной борьбы с оккупантами. Когда подошли к Олевску, отряд насчитывал уже около пятидесяти бойцов. Андрей, правда, понимал, что дело не в числе. Отряд не был сколочен, многие просто не нюхали пороху. Опыт предстояло накопить и не где-нибудь, а в бою, платить за него кровью и жертвами. И тем не менее отряд можно было пускать в действие. В пути Андрею удалось организовать с новичками несколько занятий по изучению оружия и подрывного дела, мер безопасности.
В отряде появилось несколько бывалых, прошедших боевую школу партизанских бойцов. На них-то в первое время и можно было опереться. Среди «бородатых» выделялся Вячеслав Кветинский, сержант Красной Армии.
Андрей подобрал Кветинского в районе Храпуня. Часть, в которой служил Слава, попала в окружение и была разбита. Вместе с группой солдат Кветинский пытался выйти через линию фронта к своим, но их постигала неудача. Так он и застрял в немецком тылу.
Узнав, что новый командир — пограничник, что воевал на границе и прошел с боями до Сталинграда, Слава твердо решил держаться Андрея и ребят своих уговорил. Пришлось Славе по душе и обещание Андрея, что сидеть без дела не будут.
А настоящее боевое дело к радости Кветинского не заставило себя ждать.
Разведчики (отряд Андрея, как и полагается боевому подразделению, шел с соблюдением мер предосторожности, с выставленными впереди разведывательными дозорами) донесли, что в деревню Юрово фашисты силой сгоняют в школу молодых женщин и девушек, а завтра, второго марта, погонят их под конвоем в Олевск, а затем на каторгу в Германию.
Андрей понимал, что лучшего случая поднять у людей настроение (за месяц пути партизаны явно раскисли), дать им почувствовать свою силу — нельзя и ожидать. К тому же у него самого давно чесались руки. Видеть фашистов и упускать их живыми — это было выше всяких сил.
После небольшого совета единодушно решили: устроить засаду, не дать фашистам угнать пленниц в Германию.
Грабчак расположил партизан на небольшой поляне в трех километрах от Юрова. Эти места Андрею хорошо знакомы. Когда вышли на поляну, улыбка тронула до этого сумрачное лицо командира. И было отчего. В тридцать седьмом году здесь произошел довольно-таки курьезный случай. Проводилась операция по поиску немецкого шпиона по кличке «Ворон». Как и полагается в таких случаях, были перекрыты все дороги и тропы Границу закрыли так, что заяц и тот бы не проскочил. Поставили заслон и на поляне возле Юрова. Возглавил заслон Андрей. Восемь суток, как один день, пролежал он в укрытии. На девятые сутки заслон сняли. Оказалось, что «Ворона» схватили в первый же день, а о Грабчаке забыли, и он целую неделю пролежал напрасно.
Еще затемно партизаны заняли свои места. Андрей расположил их полукругом, с тем чтобы взять карателей в огневой мешок. Когда забрезжил рассвет, он снова обошел «позицию», проинструктировал каждого, напомнил о маскировке, а главное о том, чтобы, не дай бог! — не поранить женщин.
— Товарищи, вы знаете, что такое ювелирная работа? Так вот: сегодня мы должны быть этими самыми ювелирами. Стрелять только по фашистам. В яблочко! — говорил он бойцам.
Утро выдалось ясное, морозное. Но оттого, что наступало их первое боевое утро, партизанское крещение, люди, казалось, не замечали мороза. Их нервы были напряжены до предела. А мороз, словно чувствуя, что люди не принимают его всерьез, еще пуще лютовал, обжигал лица, пробирался через полушубки и валенки, от него коченели руки и ноги.
В половине девятого Федор Задорожный, выставленный Андреем в качестве наблюдателя, сигналом доложил: из Юрова показалась колонна. Минут через десять прибежал Вася Гончаров, дежуривший вместе с Задорожным. Вася — спортсмен, и он не умел ходить шагом — всегда бегом.
— Андрей Михайлович! Идут. Немцев и полицаев не меньше сорока. Идут впереди и сзади. Женщин около сотни.
— Чем вооружены?
— Немцы автоматами, полицаи — карабинами и пистолетами.
Вскоре Андрей и сам увидел ползущую темной змейкой по белому полю колонну. Вот до нее два километра, полтора. Вот теперь уже можно рассмотреть подробно. Возглавляют колонну немецкие автоматчики. Впереди них в легких санках не сидит, а восседает фашистский офицер, самоуверенный, надменный. Он даже не смотрит на понуро бредущих сзади пленниц. Для него это не женщины — не матери, не невесты, не сестры. Это рабочий скот.
В душе Андрея подымается волна такой острой, такой жгучей ненависти к фашистам, что он даже забывает, где находится и с гневом восклицает:
— Не бывать по вашему, фашистские сволочи!
— Что вы сказали, товарищ командир? — недоуменно спрашивает лежащий рядом в смежном окопе Вася Гончаров.
Вопрос Васи приводит Андрея в себя.
— Приготовиться, — вполголоса распоряжается он.
— Приготовиться! — так же вполголоса повторил Вася. На какое-то мгновение лес ожил, задвигался, но вот снова все замирает. Лишь слышно, как изредка мохнатая ветка сбрасывает с себя лежалый мартовский снег, и он шлепается о жесткий наст.
— Выдержка и еще раз выдержка. Без команды не стрелять! — вдогонку первой команде говорит Андрей. Он больше всего опасается, как бы кто из партизан преждевременно не выстрелил и не спугнул немцев. Вася передает по цепи. Командир приказывает соблюдать выдержку. Без команды не стрелять! Он старается говорить это солиднее, но срывается на фальцет и получается у него не грозно, а забавно.
Бесконечно тянутся минуты перед боем. Андрей знает: это бывает всегда, когда тебе предстоит ответственное, смертельно опасное дело. Самое страшное не бой, а минуты, предшествующие бою. Это открытие Андрей сделал еще тогда, когда оборонял границу летом сорок первого года.
Наконец, колонна вышла на поляну. Немцы не чувствуют ни малейшей опасности. Андрей выжидает: пусть подойдут поближе. Теперь в самый раз.
Чуть слышна команда «Огонь!» — и в тишину утреннего леса врывается сухая трескотня пулеметов и автоматов, женские крики и плач — все вперемешку. Партизаны бьют точно. Немцы не могут опомниться.
С полицаями, шедшими в конце колонны, не менее успешно расправляется группа Подкорытова. Она вступила в бой почти синхронно, как только раздались первые выстрелы группы Андрея.
Не прошло и десяти минут, как все было кончено. До тридцати немцев и полицаев убито. Убит и фашистский офицер. Услышав выстрелы, он вскочил и пытался выхватить пистолет. Но не успел: пуля попала ему, как по заказу, в лоб, и фашист плашмя свалился на снег. А очумелая лошадь галопом понеслась по дороге без седока, пока дежуривший впереди Иван Мороз не поймал ее.
Уцелевшие полицаи и немцы стоят насмерть перепуганные (куда девалась их надменность и воинственность!), подняв кверху трясущиеся руки. Вездесущий Вася Гончаров докладывает: — У партизан потерь нет, не пострадал никто и из женщин.
Многое видел и пережил Андрей за свою тридцатипятилетнюю жизнь. Он знал, что такое радость и счастье. Однако такого счастья, огромного, от которого замирает сердце и становится нечем дышать, какое свалилось на него в тот день, он не видел.
Когда у юровских женщин прошел испуг, вызванный внезапно вспыхнувшим боем, и они поняли, что пришло освобождение, что свободу им вернули невесть откуда очутившиеся в этом лесу вооруженные незнакомые, но, безусловно, советские люди, началось что-то неописуемое.
К Андрею подлетела краснощекая толстушка и с плачем стала его целовать. Ее сменила другая, четвертая, пятая. Они передавали Андрея друг другу, словно эстафету. Наревевшись от радости, все та же толстушка крикнула:
— Бабоньки! Качай его, это никак командир!..
Они подхватили Андрея, подняли его над головой и стали подбрасывать. Андрей пытался остановить их, но горло сжимали спазмы и голос не подчинялся.
Качали не только его одного. Он видел, как растопырив широко руки, словно стараясь улететь, высоко над женскими головами взлетал Слава Кветинский. А чуть поодаль женщины тщетно пытались поднять на воздух комиссара. Подкорытов, смущенный и до слез растроганный таким проявлением благодарности, пытался отшучиваться.
— Не старайтесь, милые. Надорветесь. Во мне же целый центнер весу.
Как не отнекивались партизаны, женщины утащили их в деревню, и вряд ли Юрово со дня своего основания видело гостей более дорогих и желанных. Распорядившись об охране пленных, Андрей, как и другие его бойцы, был вынужден подчиниться настойчивым просьбам жителей. Затащила его к себе все та же краснощекая толстушка, Мария Козлова. Мария оказалась колхозным бригадиром. Дом ее, стоявший в центре села, говорил о былом достатке. Муж Марии, председатель местного колхоза, воевал на фронте. Жили они с матерью, семидесятилетней Дарьей. Мария объяснила Дарье, какой у них гость, и тогда старуха засуетилась, забегала, не зная, куда посадить и чем его угощать.
Молва о том, что в Олевских лесах появились партизаны, что они разбили большой отряд фашистов, полетела по селам. Как бывает в таких случаях, рассказчики каждый понемногу преувеличивал, и под конец выходило, что в лесу появилась не маленькая группа десантников, а целое партизанское войско, хорошо оснащенное и вооруженное. Истомившиеся в фашистской неволе, советские люди выдавали желаемое за действительное. И разве можно их в этом винить?
Но молва сделала свое дело. К партизанам потянулись люди разных возрастов, старики и молодежь, женщины и подростки, желавшие своими руками бить фашистов, изгоняя их с советской земли. Шли целыми семьями.
Через несколько дней после того как были освобождены юровские женщины, Андрея вызвал дежурный по лагерю. Когда Андрей вышел из землянки, то увидел перед собой довольно любопытную картину. На снежной поляне стояли мужики, человек тридцать. В полушубках, в старых красноармейских шинелях, в треухах, бородатые и безусые, они торжественно застыли в неровном строю. Впереди стоял седовласый старик лет семидесяти.
Заметив Андрея, он покинул строй, подошел и чуть хриплым голосом доложил:
— Значит, тридцать пять мужиков и колхозников просят зачислить в партизаны. Они знают: дело это сурьезное, но идут добровольно, сознательно. Стало быть, бьем челом.
— Очень хорошо, дедушка. А ты кто будешь-то?
— Я-то? Хромец. Савва. А привел я, стало быть, наших деревенских. Среди них пятеро сыновей: Василия, Митрофана, Сергея, Павла и Николая. Ну и внуков четверо. Остальные — наши, колхозники. Народ хороший, могу поручиться.
— Ну что же, быть по-твоему, Савва Хромец, рядовой партизанского отряда. Пойдем, знакомь меня с твоими сынами.
5
Бегут чередой, шумят партизанские дни, боевые, тревожные. Впрочем, дни — это условно. Главная работа у партизан по ночам, днем они отсыпаются, учатся, обдумывают, где и когда нанести по фашистам очередной удар. Одна операция сменяется другой.
Бежит, бежит время. Вот уже и на исходе лето сорок третьего года. Что ж, обижаться на него не следует. Оно принесло много удач. Дела на фронтах идут хорошо. Фашисты научились драпать, никак не опомнятся от сокрушительного удара, который получили под Курском и Белгородом. Да и опомнятся ли? По всему видно, судьба Гитлера и его своры предрешена.
От добрых вестей с фронта настроение у партизан радостное, бодрое. Да и у них дела не так уж плохи. Отряд вырос. Теперь надо считать не десятками, а сотнями. Но дело не только в числе, каждый сражается за двоих.
В боевом активе отряда десятки пущенных под откос эшелонов, взорванных мостов, складов с горючим, сотни убитых фашистских солдат. Партизаны нагнали на фашистов панический страх. В руки Грабчака попало донесение начальника Олевского гарнизона Неймара своему берлинскому начальству. Эта бумага походила больше на жалобу, чем на воинский рапорт. Гитлеровец проклинал свою долю, жаловался на партизан, что они «окружили Олевск» и что «выходить из города ни днем, ни ночью невозможно; что только за сутки партизаны вывели из строя семь паровозов, большое количество вагонов». Фашистский генерал сетовал на то, что партизаны «хорошо осведомлены, подслушиваются все телефонные переговоры».
Причитания фашиста доставили Андрею немало радостных минут. Но своим ребятам он сказал, чтоб носы не задирали, героями себя не считали.
— Какие же мы герои, если тот орешек раскусить не можем.
Орешек — это Олевский железнодорожный мост через Уборть. Давно уже у Грабчака на него зуб, но подобраться к мосту нет никакой возможности.
Но теперь дорожка к мосту, кажется, найдена...
— Красавица, ей-богу красавица! Ты только взгляни, Андрей Михайлович. — Дед Еремей показывал свое детище и расхваливал его так, словно собирался подороже его продать. На бородатом, как у Миклухи-Маклая, лице деда застыла довольная улыбка, а потертая заячья шапка сидела на самой макушке, говоря о том, что у хозяина отличнейшее расположение духа. Эту шапчонку Еремей носил постоянно, даже летом. На вопрос: «Не жарко ли?», он необидчиво отвечал: «Пользительно. Пар костей не ломит».
Андрей ходил за дедом и осматривал его работу самым придирчивым образом, будто не на шутку собирался купить ее.
— А пойдет, Еремей Осипович?
— Как же? Обязательно. Мотор справен. Полетит с ветерком.
— Так-таки и с ветерком?
Веселое лицо деда вмиг посуровело.
— Зря сумлеваешься, товарищ командир, — Он сразу перешел на официальный тон. — Еремей попусту слова не тратит, кого хошь спроси.
Спрашивать Андрею не нужно. Он и так наслышался о мастерстве колхозного кузнеца Еремея, когда разыскивал человека, которому можно было бы поручить сделать в лесу самоходную железнодорожную платформу и когда все рекомендации людей, знающих и авторитетных, сходились на одном человеке — на деде Еремее.
Платформа Андрею понадобилась, чтобы пустить на воздух мост, шагнувший через Уборть.
Андрей не раз посылал к мосту своих разведчиков, ходил в разведку сам, но найти в немецкой охране слабое место не смог. Он знал толк в организации охраны и про себя отметил, что немцы тут безукоризненны.
Левый берег Уборти у моста низкий и открытый. Здесь фашисты сделали земляную насыпь высотою по откосу до двадцати метров, обеспечив себе хороший обзор и обстрел. На правом берегу насыпи не требовалось. Он и так высок. Но здесь почти к самому мосту подступал лес. Немцы не задумываясь вырубили его. По обеим сторонам на каждом шагу они выставили круглосуточные посты, соединили их электросигнализацией. Подступы к мосту заминировали противопехотными минами, заградили несколькими рядами колючей проволоки.
Ночью территория моста освещалась десятками прожекторов, оглашалась лаем сторожевых овчарок. Постоянный гарнизон моста состоял из шестидесяти солдат. Но в любую минуту, в случае надобности, на помощь гарнизону мог подойти батальон «СС», который находился всего в километре от моста.
Словом, исключалась всякая возможность незамеченным подойти к мосту. Даже налегке, не то что с толом.
Подойти же рано или поздно надо было. Но как? Над этим вопросом ломали голову все партизаны отряда. Андрей объявил нечто вроде конкурса.
Самые воинственные предлагали атаковать мост. Навалиться на него всей силой — и баста.
— Баста-то баста, да кому? — отвечал им Андрей. — У фрицев там четыре дота. Если атаковать, они сделают из нас окрошку. А мост останется целехонек.
Другие, более осторожные, советовали сделать подкоп. «Медленно, зато верно».
Партизаны сами подняли на смех «подкопников»:
— В аккурат к шапошному разбору поспеете. Наши в Берлин войдут, а вы в земле копаться будете. Не картина — загляденье!
— Не теряйте времени, кроты-суслики. Прорыть-то надо совсем пустяк — километр с гаком.
Шутки шутками, а дело стоит на месте. Все проекты, а их было предложено десятки, после обстоятельного, самого придирчивого обсуждения, начисто отвергнуты. Андрей ходит злой, раздражительный, злится он больше на свою тупость, на то, что ни одна стоящая мысль не приходит в голову.
Но постой, постой: она, эта мысль, кажется, промелькнула. Вдруг ни с того ни с сего вспомнился Андрею Саратов, где он гостил у тетки. Волга, и не обычная Волга, а в половодье. Почему в половодье? Неспроста. Оказывается, голова работает в заданном направлении. В половодье пароходы проходят под мостом, опуская радиомачту, чтоб не задеть о станину. Это Андрей наблюдал не раз.
Черт побери! Ведь это же идея: сделать плот, положить на него взрывчатку, поставить мачту, соединить ее с взрывателем и пустить по реке. Плот подплывет к мосту, мачта ударится о ферму происходит взрыв и моста как не бывало!
— Все гениальное предельно просто, — резюмировал радист Володя Седашев. — Мы им устроим концерт, товарищ командир!
В глубочайшей тайне Андрей и Володя долго мозговали над этой идеей, но в последний момент Андрей, по своей многолетней привычке — все, что ни делал, брал под сомнение, — решил проверить течение Уборти в районе моста. Он вызвал партизана Василевского и сказал ему:
— Возьми обыкновенное полено. Только сухое. Проберись на косу. Ну ту, что за мостом. Брось полено в реку и проследи, куда оно поплывет. К мосту или, может, прибьет его к берегу. Ясно?
Василевский — парень догадливый, сразу смекнул, что задумал командир и для чего ему нужно бросать это полено.
— Ясно, как божий день. Разрешите выполнять.
— Выполняй, да не болтай.
Явился Василевский удрученный.
— Плохо, товарищ командир. Крутит она там, подлая, вкривь течет. Пять поленьев бросил, и все прибило к берегу
Андрея такое сообщение страшно огорчило. Надо же, чтоб так не везло человеку.
— Вот тебе: «все гениальное — просто», — зло сказал он Володе Седашеву его тоном.
— Не убивайтесь, Андрей Михайлович, что-нибудь придумаем.
Но Андрею не хотелось придумывать «что-нибудь», не хотелось расставаться с буквально выстраданной идеей.
«А если пустить вместо плота обыкновенную дрезину!» — Андрей при такой мысли чуть не подпрыгнул от радости. Теперь он знал: Олевскому мосту несдобровать.
Решение командира единодушно поддержало все руководство отряда. И сразу, без промедления закипела работа.
Прежде всего, требовалось достать двигатель и четыре железнодорожных ската.
С этой задачей успешно справился партизан Демьян Петюк, прозванный после этого случая «доставалой». «Доставала» даже перестарался. Вместо одной платформы, он по заброшенной узкоколейке пригнал в лес в распоряжение партизан целый немецкий состав, который по его словам он «позычил у фрица». Это был ремонтный поезд, груженный шпалами и прочим оборудованием для починки железнодорожного пути. Но беда состояла в том, что платформы были узкоколейные, а скаты требовались для широкой колеи. Зато мотор Петюк достал новенький, стодвадцатисильный: сразу заводи.
Перед дедом Еремеем и встала задача переделать узкие скаты на ширококолейные, сколотить платформу и установить на ней двигатель.
Старик был явно польщен, что даже здесь, в партизанском отряде, вспомнили о его руках мастера. Работал он день и ночь, и платформа получилась добротная.
— Придется, Еремей Осипович, тебя к медали представлять. Но это после, когда все обойдется. А теперь разреши поблагодарить. Твоей работой я доволен, — сказал Андрей Еремею, и его рука потонула в могучей лапище кузнеца.
Как оказалось, сколотить платформу было началом дела. Перед Андреем встали десятки других, не менее важных забот, от которых порой голова шла кругом.
Чтобы подорвать такую махину, как Олевский мост, требовалось уйма взрывчатки. Взрывчатка у Андрея была. Но если пустить ее на мост, тогда нужно было на длительное время прекратить диверсии на дороге. Рисковать можно, если бы была уверенность, что все будет хорошо. В конце концов, один мост стоит десятка обычных диверсий.
Но в том-то и загвоздка, что такой уверенности нет. А вдруг платформа взорвется раньше или вообще не взорвется? А вдруг немцы обнаружат ее раньше и расстреляют в пути? Тогда ни моста, ни других диверсий — сиди, загорай. Перспектива не веселая. Опыта подобного запуска в отряде не было, и Андрей не мог застраховать себя от этих «вдруг», а следовательно, не мог рисковать.
— Вот тебе, студент, задача с двумя неизвестными. Первое неизвестное: хоть из-под земли (хотя кроме как под землей ты нигде не сыщешь) найди штуки три неразорвавшиеся немецкие авиабомбы. Не мелочь, а покрупнее.
— Для Еремея?
— Для него.
— И вправду неизвестное. Неизвестно, где его искать, — пробовал сострить Слава.
— Пошукай, найдутся. В сорок первом тут немцы здорово бомбили. Не может быть, чтобы все взорвались. У ребятишек поспрашивай. Они подскажут.
— Ну, а второе?
— Доставить эти бомбы в лагерь. Любой партизан на выбор в твоем распоряжении.
Такая беседа состоялась между Андреем и Славой Кветинским. Обычно, давая задание партизанам, Андрей по многолетней командирской привычке называл срок. Теперь он не сказал своего традиционного «Об исполнении доложите в... ноль-ноль». Аллах его ведает, может, действительно нет этих самых бомб и поиск их — пустая затея. К тому же Кветинский не таковский человек, чтобы медлить: найдет — приволочет тотчас же.
Но прошла неделя, вторая, третья, а Кветинский молчал. Андрей окончательно разуверился в успехе и уже написал Строкачу телеграмму, чтобы тот разрешил израсходовать все запасы тола на «объект номер один». Хорошо, что телеграмма оказалась неотправленной. От Кветинского прискакал гонец. Слава написал всего два слова: «Поросята найдены». Добрые вести всегда немногословны.
Шел сентябрь — пора бабьего лета. Дни стали ясные, солнечные. Листья уже тронуло дыхание осени, и деревья, особенно клены, горели буйным огнем.
В один из таких дней в лагерь к дубу-великану, где находилась в те дни землянка командира, подъехала колымага, в которую были впряжены два здоровенных невозмутимых вола. На колымаге с видом победителя сидел партизан Шмат. Еще бы: он привез три долгожданные авиабомбы, которые мирно лежали под соломой. Шмат откопал их девять штук у черта на куличках, в двухстах километрах от Олевска, где-то в Барановском районе.
— Знаешь, Шмат, как в старину короли награждали особо отличившихся придворных?
— Что-то на Дерибасовской об этом неизвестно.
— Король говорил храбрецу: «Проси что хошь — все твое». Я хотя и не король, а ты не придворный, но что могу — сделаю. Назначай себе премию, шут с тобой. Заслужил!
— Хорошо. Пустить под откос вне очереди два фашистских эшелона.
— Ух и жаден же ты, Шмат! Сразу подавай тебе два эшелона, может, одного довольно?
— Обожаю хорошую музыку, Андрей Михайлович. От нее шикарный аппетит.
Одесский торговый моряк Иосиф Шмат появился в отряде недавно и на его счету было всего две диверсии. Он искренне завидовал Кветинскому, Морозу и другим бывалым партизанам, у которых количество совершенных диверсий выражалось уже двузначным числом. Шмат буквально рвался в бой. Андрей не раз слышал, как он умолял подрывников, выходящих на задание, «прихватить» его для компании.
Но как Шмат ни клянчил, пролезть вне очереди ему не удавалось. Очередность выхода на диверсии соблюдалась в отряде неукоснительно. Но на этот раз Шмату повезло. Андрей не жалел о своем обещании — парень заслужил большего.
Большего... Человека в порядке поощрения посылают на смертельно опасное задание, а он рад. Ну и народ!
Вскоре в лагерь были доставлены остальные бомбы. Теперь партизанская торпеда оснащена полностью. Но до запуска было еще далеко.
Дело в том, что немцы, обеспокоенные и озлобленные частыми налетами партизан на железную дорогу, резко усилили ее охрану. Вероятно, помогли слезливые донесения Олевского военного коменданта Неймара своему берлинскому начальству.
Выходившие на диверсии партизаны в последние дни приносили нерадостные вести: все труднее и труднее стало подбираться к железнодорожному полотну. Немцы почти вдвое увеличили количество патрулей. Но главное — они пригнали бронепоезд, который сопровождает все эшелоны от Олевска до Шепетовки.
— Везет, как той невесте, у которой то жениха нет, то приданого... А? начштаба, что будем делать? — спрашивает Кукина убитый непредвиденными осложнениями Андрей.
Кукина врасплох не застанешь. Недаром партизаны шутят: «Голова у нашего начштаба стратегическая, такую бы голову да в Генштаб».
— Во-первых, надо прекратить на время, разумеется, все операции в районе Олевска. Отвлечь, так сказать, внимание фрицев.
— А что? Верно! — оживляется Андрей.
— Во-вторых, создать команду по установке платформы и тренировать до тех пор, пока не научится ставить быстро, ловко и без шума.
— Как Суворов перед штурмом Измаила? Я «за». Если Подкорытов согласен — действуй.
Пришлось однако создавать не одну команду, а шесть. Одна команда, как уже сказано, отвечала за установку платформы на рельсы. Но ведь прежде, чем устанавливать, надо эту платформу доставить на место. Решили производить запуск на Тепеницком переезде, а от лагеря до него ни много ни мало — двенадцать километров по бездорожью. Надо было в короткий срок через лес и болота прорубить для перевоза платформы более или менее сносную дорогу. Этим и должна была заняться вторая, самая многочисленная группа. Девиз третьей команды «Капут фашистским часовым» предельно ясно говорил о ее назначении: без шума снять немецких патрулей, если они окажутся вблизи. Четвертая группа — наблюдатели. Их обязанность Андрей сформулировал кратко: не спускать глаз с немцев, чуть что — предупреждать. Ну, и наконец, самая деликатная задача выпала на пятую группу. На пути от лагеря до переезда стояло несколько деревень. Требовалось, чтобы в ту ночь в деревнях была полная тишина, чтобы ничто не привлекло внимания немцев.
Иосиф Шмат, добровольно вызвавшийся возглавить эту группу, заверил его:
— Слово черноморского моряка Иосифа Шмата: не тявкнет ни одна дворняга... Я с ними вежливо побеседую...
И действительно, Шмат отлично справился с заданием, впрочем так же, как и другие партизаны. Все произошло, как прокомментировал Шмат «согласно плану Верховного командования и нашего ЕШ». Немцы клюнули на приманку Кукина. Они бросили значительную часть железнодорожной охраны к Чернигову, где по указанию штаба действовала группа Кветинского. Кветинский и его подрывники в течение короткого времени произвели несколько диверсий, наделав страшно много шуму. Славин фейерверк и сбил фашистов с толку. Они посчитали, что партизаны перебазировались, В этой мысли их утверждало и то, что в районе Олевска за последний месяц не произошло ни одного взрыва. Словом, фашисты не догадывались, какой подарок готовят партизаны, и ничего не предприняли, пока на рассвете не увидели на бешеной скорости мчавшуюся к мосту платформу.
Детище деда Еремея выдержало экзамен блестяще. Платформа въехала на мост, мачта ударилась о станину, взрывной механизм сработал четко. Раздался огромной силы взрыв, и фермы моста рухнули во взбунтовавшуюся от взрыва Уборть.
На правом берегу стоял готовый к отправлению на Киев немецкий эшелон, с платформ которого к небу глядели жерла орудий. Андрей, наблюдавший в бинокль, видел, как после взрыва из вагонов и платформ высыпали очумелые немецкие солдаты и как фашистский офицер, должно быть, начальник эшелона, истерично кричал на железнодорожного служащего. Можно было понять гнев фрица: эшелон, да и не только этот, надолго застрял за Убортью.
В те дни советские солдаты, переправившись кто на чем изловчился через Днепр, вели упорные, не утихавшие ни днем, ни ночью бои за удержание плацдармов на правом берегу. Они и не подозревали, что зацепиться за прибрежную кромку и выстоять там им в какой-то мере помогли партизаны Грабчака, о которых большинство героев днепровской переправы и понятия не имело. Если бы фашистские части, в пожарном порядке брошенные к месту советского десанта, вовремя подоспели туда и не были вынуждены загорать за Олевском, то как знать, сколько наших солдат, промаршировавших в канун Октябрьского праздника по улицам освобожденной столицы Украины, сложили бы свою голову на днепровских кручах, не дойдя до Киева.
Олевским взрывом партизаны оказали неоценимую услугу наступавшим советским частям. Но Андрей не думал об этом. Он был доволен, что выполнил приказание украинского партизанского штаба, что наконец-то он может позволить себе вдоволь, по-человечески, поспать. За эти дни, вернее месяцы, пока готовилась операция, он спал мало, урывками, жил на нервном напряжении.
Теперь же, когда операция закончена и моста, о котором Андрей в последнее время не мог думать без ненависти и гнева, будто это был живой враг, а не бессловесный, металлический мост, — нет, силы оставили партизанского командира. В какой-то полудреме он добрался до землянки и, не раздеваясь, свалился на жесткий, набитый свалявшимся сеном матрац. Спал Андрей не менее десяти часов и спал бы еще, если бы не пришел Володя Седашев со срочной почтой.
«У него, паршивца, она всегда срочная», — недружелюбно подумал Андрей.
Обычно при докладе командиру сосредоточенный, понимающий важность момента Володя на этот раз был чем-то возбужден и улыбался во весь свой полнозубый рот.
— Ты чего, радист, сияешь, будто по займу тысячонку схватил?
— Схватил, да не я, — и Володя протянул написанную на листке из ученической тетради телеграмму.
Андрей непонимающими, еще окончательно не проснувшимися глазами пробежал ее и недоуменно взглянул на радиста.
— Ну и что? Не вижу причин для восторга.
— Да вы читайте внимательнее.
— Что внимательнее? Строкач поздравляет кого-то с Героем. Мы-то тут при чем? Не у нас бал-сабантуй...
— Как причем? Героя-то вам дали...
— Вот шутить не надо, — недоверчиво бросил Андрей и стал вчитываться в телеграмму. Телеграмма, действительно, адресовалась ему, и Строкач не кого-либо другого, а его, Грабчака Андрея Михайловича, поздравлял с высоким званием Героя Советского Союза, желал ему здоровья и новых боевых успехов. Напоследок еще и обнимал. Телеграмма так и заканчивалась: «Обнимаю. Строкач». Вроде бы радист говорит правду. Да и какой прок ему шутить? Но известие было столь значительным и невероятным, что Андрей никак не хотел поверить в случившееся.
— Ты, радист, случаем не напутал? Я ведь знаю вас, точка-тире: такое набрехаете, потом сам черт не разберет.
— Да нет же, товарищ командир. Все принято точно. Так что разрешите поздравить.
Радист приготовил еще один сюрприз, решив, вероятно, доконать совершенно растерявшегося командира. Он протянул ему письмо с бесконечно дорогим почерком.
— Сегодня ночью самолет сбросил, — сказал Володя и тихонько вышел, оставив Андрея один ка один со своей такой неожиданной и такой долгожданной радостью.
Андрей держал по-солдатски сложенное в треугольник Танино письмо и не знал, верить или не верить в это чудо. Через два года долгой разлуки отыскать его у черта на куличках, в партизанском лесу, за сотню верст от линии фронта. Это ли не чудо? Нет, не зря пишут поэты, что любовь сильнее войны.
Дрожащими руками он раскрыл письмо.
«Живы, здоровы, добрались до Саратова. Тетка померла. Приютили добрые люди».
Вот что узнал он, наскоро пробежав глазами дорогие страницы. И этого было довольно, чтобы на сердце сразу стало покойно и ушла ноющая боль, которая появлялась всякий раз, как только он начинал думать о Тане и детях.
Потом он неторопливо стал перечитывать письмо. Таня писала, что наконец-то ей удалось установить, где он находится. Она знала, была почему-то уверена, что Андрей жив, только не знала, куда писать. Каждый день она писала ему письма, но неотправленные складывала в чемодан.
«Наревусь, и легче станет. Майя и Алла вытянулись и каждый день спрашивают, когда приедет папа. Я им отвечаю: «Папа разобьет Гитлера и приедет к своим дочкам». В первое время в эвакуации было не сладко. Ведь ни обуть, ни одеть — все осталось на заставе. Но потом все наладилось. Теперь я работаю. Конечно, жизнь не легка, но как-нибудь перебьемся. Лишь бы у тебя было все хорошо. Ждем твоей весточки. Истосковались по тебе, что ни сказать, ни написать».
Крепкий и мужественный человек, Андрей Грабчак сидел в своей землянке совершенно обессиленный и думал: «Ну разве можно, чтоб такие вести сразу сваливались на одного человека? От счастья может сердце не выдержать!»
Весть о том, что командиру присвоено звание Героя Советского Союза мгновенно облетела отряд. На другой день с утра в землянку Грабчака повалил партизанский народ с поздравлениями. Приходили даже те, которых Андрей здорово гонял за провинности. Люди, видимо, понимали, что командир гневался за дело и не таили в сердце зла. Поздравляли все искренне, сердечно и просто. Поздравляя, по-дружески добавляли:
— Смотри, нос не задирай!
— Герой-то герой, да стой за партизан горой!
— Михайлыч, когда лампасы нашьешь на штаны, не забудь с рядовыми здороваться. Без солдата генералу — труба.
Полную землянку натащили подарков, женщины где-то отыскали цветы. Мужики принесли кто зажигалку, кто книжку. Слава Кветинский раздобыл даже для такого случая нераспечатанную пачку «Казбека» довоенного выпуска московской фабрики «Ява».
Андрей за свою партизанскую жизнь ни разу не брал в рот хмельного. Теперь же Андрей не устоял. Товарищи и слышать не хотели, чтоб такое событие да и «всухую». «Звезду надо непременно обмыть, чтобы не тускнела», — авторитетно сказал Подкорытов. А уж если говорит сам комиссар, то ставь на стол бутылки, которых партизаны натащили полный угол. Есть даже французский коньяк. Лучше было бы по такому случаю нашей, русской. Да где ж ее взять? Придется мыть звездочку в коньяке из далекой Шампани.
Народу собралось много. Почетное место заняли семеро десантников, включая именинника, которые снежной зимой сорок третьего года высадились на ковпаковские костры. «Боевые хлопцы, — думает глядя на них Андрей. — Каких дел натворили».
Андрей обводит взглядом гостей: здесь Кветинский, Кукин, Еремей, командиры групп. Дед даже по такому случаю скинул шапчонку и показал свои свалявшиеся, еще вовсе непоседевшие волосы.
Пили, к удивлению Андрея, мало. Видимо, зная неприязнь командира к спиртному, по возможности воздерживались. Зато наговорились досыта. Беседа не утихала. Вспоминали, как начинали; безобидно, словно взрослый человек над ребенком, добродушно шутили над своей боевой молодостью. Виделось почему-то все в смешном свете.
Наговорившись, вспомнив все смешные истории своей партизанской молодости, пели. Пели «Землянку», «В лесу прифронтовом», «Идет война народная», «Синий платочек», «Огонек». Послушали московское радио, помечтали и разошлись уже под утро.
Подкорытов ушел последним.
— Слышал, Николай, не сегодня-завтра наши будут в Киеве. А там недалеко и до границы, до Карпат. Так что, товарищ пограничник, готовь зеленую фуражку.
— Доживем ли до того дня? — больше себя, чем Андрея, спросил Подкорытов.
— А как же? Кто охрану границы будет организовывать? Опытные кадры будут очень нужны. Хошь не хошь, а живи.
Они вышли из прокуренной землянки на воздух. Октябрьская ночь была на исходе. Сквозь уже сбросившие листву ветви деревьев проглядывали неяркие холодные звезды. Край неба на востоке с каждой минутой становился все светлее и светлее. Вставало утро нового дня. Что-то оно несло Андрею Михайловичу Грабчаку? Как бы труден ни был новый день, какие бы заботы и испытания ни нес он с собой, Андрей твердо знал: он встретит эти заботы, эти испытания, как подобает часовому, который в любой, самой трудной и даже смертельно опасной обстановке не покидает своего поста. На то он и часовой!
Эдгар Чепоров
МОРЯК-ПОГРАНИЧНИК НА РИНГЕ
Ну, как там наш Попенченко?
Мне этот вопрос задавали на многих заставах. Спрашивали даже те, кому ни разу не довелось увидеть Валерия на ринге, кто о его победах читал лишь в газетах или смотрел его бои по телевизору. Откуда такой интерес? Ответить на этот вопрос нетрудно: о том, что Валерий Попенченко — пограничный морской офицер, знает вся граница.
А интерес к нему рос от одной победы к другой, от одного его нокаута к другому. Попенченко становится чемпионом страны, затем — Европы, потом — Олимпиады, где его признают лучшим боксером мира. Это что-нибудь да значит: лучший боксер мира — пограничник. Попенченко побеждал в Токио, а эхо отдавалось на границе: на заставах в последние годы рождаются новые боксерские секции, бокс с легкой, а точнее с очень тяжелой руки Попенченко, становится популярным на самых дальних заставах.
Да, имя Попенченко популярно, оно олицетворяет собой настоящий умный и мужественный бокс. Оно олицетворяет победу потому, что уже многие годы Попенченко уходит с ринга только победителем. Приглядитесь, как легко, элегантно взбегает он по ступенькам ринга, как с подчеркнутой вежливостью протягивает перчатку для приветствия, как изящно передвигается он по рингу, как ловко уходит от ударов и как четко, как неотразимо бьет сам. Иногда две-три короткие, быстрые серии — и вот уже судья на ринге считает его сопернику: «...шесть, семь, восемь...» Как просто все это, как легко ему это удается! Каждый раз похоже на счастливую талантливую случайность. Без пота и крови... А ведь, чтобы побеждать вот так «легко и просто», надо было и вчера и пятнадцать лет назад постигать боксерское искусство.
Попенченко надо было стать.
Валерию было тринадцать лет, когда он впервые одел боксерские перчатки. И началось долгое восхождение по крутой боксерской лестнице — соревнования среди мальчиков, потом среди юношей... Может быть, вы удивитесь, но Валерий не сразу полюбил бокс. Были у него и другие увлечения. И, кстати, одно из самых сильных — шахматы. И опять же это странно только на первый взгляд: бокс — и вдруг шахматы. А странного в этом ничего нет. Посмотрите, как умно ведет себя Попенченко в бою, как рассчитывает каждый свой шаг. Он и на ринге умеет сделать мат. Гроссмейстер Корчной говорит, что за шахматной доской Попенченко — боксер, а на ринге — шахматист. Бокс, шахматы, бег, баскетбол, футбол — всеми этими видами спорта занимался он в годы учебы в суворовском училище.
Когда же боксер становится боксером?
Нет, не тогда, когда впервые надев перчатки, выбирается на ринг. Нужен не один бой, чтобы он почувствовал в себе бойца. Но проходит тот единственный поединок, когда человек в перчатках превращается в настоящего боксера.
Для Попенченко — это встреча с Владимиром Ковригиным. К тому времени он уже не раз выходил на ринг и ни разу не проигрывал. И вот полуфинал юношеского первенства СССР, на котором курсант суворовского училища Валерий Попенченко завоевал золотую медаль чемпиона.
— К тому времени, — рассказывает он, — я успел привыкнуть, что после слова «победил» рефери всегда называют мою фамилию. Я был спокоен. Сейчас я сказал бы: безрассудно спокоен. После взвешивания вышел в парк. Лег на скамью, положил под голову чемоданчик и... уснул. Проснулся, а. уже на ринг зовут... Потряхивая широкими плечами, спокойный и чуть медлительный, пошел после рукопожатий в свой угол Ковригин. Мой противник был уверен в победе — он уже успел побывать в чемпионах Союза.
Стукнул гонг. Ковригин двинулся на меня, прижал к канатам, перчатки его замелькали перед самым моим носом, я едва успевал подставлять перчатки да плечи. Но и я в него несколько раз сильно попал. «Что ж, — решил, — ничего страшного».
А во втором раунде... Мне хотелось закрепить успех. Бросился на Ковригина. Он встретил меня — помню начало той серии — левой сбоку, правой прямой... Как он закончил ее, уже не видел. Открыл глаза, рефери считает: «Пять, шесть...» Мне стало страшно. Испугался, что могу проиграть. Нокаутом! Вскочил на ноги, а голова кругом идет. Бросился на Ковригина. Тот легко шагнул назад и... Этот шаг помню, а дальше опять темно.
Не каждому удается побороть в такой ситуации растерянность, сосредоточиться. Первому сдаются себе. Противнику остаются формальности — два-три удара, которые принимаются покорно, как заслуженное наказание. Во втором раунде бой чуть было не остановили «за явным преимуществом» — есть такой термин. Уже прокричал из-за судейского стола Сергей Щербаков: «Прекратите избиение», уже совсем тихо в ожидании развязки стало в зале, а рефери Константин Градополов все медлил, не разводил противников. Второй нокдаун. И сразу гонг. Минута отдыха.
— О чем я думал тогда? Нет, «думал» — не то слово... Не мысль, а одно тревожное ощущение, надвигающегося, неотвратимого поражения владело мной. Странное ощущение... Оно было ново и удивило меня. Уже сейчас, когда припоминаю я всего себя в то мгновение — растерянного и ошеломленного, — то почти вновь чувствую, как родилось тогда возмущение этой ошеломленностью и растерянностью: «Как же так? Ведь бьют тебя». Это был перелом. Я еще сидел на стуле, а ноги мои напряглись, кулаки стали горячими, я уже ловил ухом приближающийся удар гонга. Я шел выигрывать. Убирая из-под меня стул, Юрий Борисович повторял: «Сейчас бей правой прямой и заканчивай левой в живот... Запомни: правой прямой, левой в живот». Это была моя коронная серия — я делал шаг назад и бил правой. Противник поднимал защищаясь руки, и я добавлял левой.
Помню ощущение спокойствия, даже какой-то умиротворенности, когда встал со стула. Тренер сунул мне в нос вату с нашатырем, я передернулся, как от удара, но голова стала свежее, свет ярче и канаты белей.
Сошлись. Я понимал: Ковригин вышел нокаутировать. Я был спокоен, и новое ощущение серьезности не проходило, а укреплялось. Такие уроки запоминаются.
Пошел Ковригин в атаку уверенно. Я не принял ее, закрылся, сместился вбок, ответил короткой серией. И так несколько раз. Ковригин начал нервничать. Он снова рванулся вперед, я отступил и, наконец, автоматически, как тысячи раз на тренировках и много раз в боях, провел ту самую серию — правой прямой в голову, левой в живот. Упал Ковригин. С трудом поднялся. Глянул на меня удивленно. Нокдаун его потряс. Я атаковал до конца раунда. Он защищался, пропуская удары.
Гонг прозвучал звонко, как литавры. Подняли мою руку...
В те минуты, когда Валерий вел этот бой, у ринга сидел его тренер, худощавый с умным и нервным лицом человек — Юрий Борисович Матулевич.
— Мне не так уж много приходилось видеть подобных поединков, — вспоминает он. — Помню, еще до войны Королев вот так же проигрывал в пяти раундах и уже измотанный, все-таки сосредоточился, собрался и нокаутировал противника. То же было и с Попенченко. Когда впервые в жизни он оказался в нокдауне, а потом во втором, когда поражение казалось неотвратимым, что-то сдвинулось в его характере. Эта победа стала его первым спортивным подвигом.
Почти для всех она была неожиданной. В раздевалке Ковригин сказал:
— Торопился я...
«И я, к сожалению», — подумал Валерий. А Матулевича эта победа не удивила. Он знал своего ученика, втайне даже восхищался его упорством. И не только упорством: он знал, почему Валерий стал боксером. Еще мальчишкой в сухопутном Ташкенте Валерий решил: «Буду пограничным моряком». Красивая, романтическая мечта... Для многих она так и остается мечтой. Белобрысый, с серьезными глазами Валерка Попенченко сделал первый шаг к своей мечте: «На границе надо быть сильным».
Валерий и тренировался-то по-особенному, как будто выполнял важную работу. Простучав несколько тяжелых, изнурительных раундов по мешку, он вдруг о чем-то глубоко задумывался, подходил к тренеру и, глядя строго и вопрошающе, говорил: «Юрий Борисович, стоит мне на отходах делать шаг вправо, а потом снизу бить левой?»
Очень важная черта почти сразу проступила в характере Валерия — он не боялся удара. Каждый боксер знает, что это такое — боязнь удара. Многие, даже опытные спортсмены, так и не избавляются от ощущения страха перед ударом. Иногда это очень техничные боксеры. Они хорошо защищаются, но почти никогда не нападают сами. У Попенченко драгоценный бойцовский талант: он смел, он щедро, с избытком отважен. Тогда же в раздевалке, после боя с Ковригиным, Валерия поздравил широкоплечий, темнобровый парень — Евгений Феофанов. Это было их первое рукопожатие. Потом они не раз приветствовали друг друга на ринге руками, одетыми в боксерские перчатки. Феофанов надолго стал одним из самых сильных противников Валерия. Именно в бою Феофанов — Попенченко через несколько лет решилась судьба золотой медали чемпиона СССР.
Но прежде чем состояться этому бою, Валерию пришлось выдержать не одну схватку. В те годы у него подобрались сильные соперники. Геннадий Шатков, одно имя которого на многих действовало гипнотически, финалист первенства Европы Дженарян, неоднократный чемпион СССР Назаренко, тот же Феофанов, успевший уже стать чемпионом Всемирных студенческих игр... Со всеми боксировал Валерий. И у всех выигрывал. Но и проигрывал. Так приходила спортивная зрелость, вырабатывался свой стиль.
Белый квадрат ринга для боксера — экзамен. Готовятся же к нему в зале. Как-то заслуженный тренер СССР Виктор Иванович Огуренков сказал Валерию: «А ноги-то у тебя малость отстают в атаке. Не успеваешь их подтягивать за ударом».
Много дней потом не отходил Валерий от зеркала, ревниво оглядывался: не перевешивает ли корпус. Придумал специальные упражнения для поясницы и несколько боев провел с одной мыслью: «Успевают ли ноги?» Научился Попенченко, а это, пожалуй, самое трудное в боксе — бить сериями не только заученными, но и по раскрытым местам, а это требует мгновенной реакции.
К боям Валерий готовился, как к экзаменам. Есть у него папка с надписью: «Дело Шаткова». Попенченко вместе со своим новым тренером Григорием Кусиньянцем собирал все, что писали о Шаткове, смотрел фильмы с его боями. И подобрал-таки ключ к олимпийскому чемпиону: мощным прямым ударам Шаткова противопоставил ближний бой, высокий темп.
На Спартакиаде народов СССР Попенченко в финале боксировал с Феофановым. Разведки не было — противники знали друг друга. Феофанову удалось провести прямой справа, он увидел, как на мгновение затуманились глаза Валерия, как чуть дрогнули его колени. Но лишь на мгновение. В следующее — уже атаковал сам Попенченко, а Феофанов, еще чувствуя на перчатке тяжесть дошедшего до цели удара, старался снова поймать Валерия на кулак. «Ну нет, это было бы слишком просто, слишком просто», — и Попенченко начинает бить дробными, как пулеметные очереди, сериями, сбивает темп атак Феофанова, несколько раз сильно попадает в ближнем бою. Чувствуя, как обмякает на его плече Феофанов, он освобождается от него и, коротко, по-кошачьи отступив, добавляет левой и правой прямой. К третьему раунду Феофанов устал, дыхание его сбито, в ударах нет прежней резкости и силы.
Гонг! Победа! Курсант военно-морского пограничного училища Валерий Попенченко завоевал золотую медаль. Родился новый чемпион СССР.
Почти ежедневные тренировки, участие во многих боксерских турнирах не помешали курсанту военно-морского пограничного училища Валерию Попенченко получить диплом с отличием. Свою службу он начал на пограничном корабле командиром электротехнической группы. Молодой лейтенант был неутомим в любом деле. Сказывалась боксерская тренированность, умение управлять собой.
Как и всякий большой мастер, Попенченко похож лишь на самого себя. Более того, я уверен, что он создал новый, оригинальный стиль боя. Не оттого, однако, что он стремился во что бы то ни стало ни на кого не походить, а потому, что сумел остаться самим собой. Вспомните боксерскую эпоху, когда Попенченко еще только начинал, вспомните примеры, которые были тогда перед его глазами. Силовой бокс еще был очень силен. Даже сами боксеры — их фигуры — были иными: приземистые, с сильно развитой мускулатурой. Суть силового бокса в том, чтобы нанести сопернику больше ударов. Сам ты тоже можешь получить сполна, но все же «перерубишь». Тогда с особенным уважением говорили: «умеет держать удар». Такой умелец действительно в состоянии был, получив сокрушительный апперкот или хух, только встряхнуть чубчиком... Потом подобные удары, конечно, сказывались, позже о тех же самых сокрушенно говорили — «пробитый». «Пробитый» падал теперь и от легких ударов.
И вот началась эпоха игрового бокса. Та самая, что вывела наших восьмерых ребят в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году к титулам чемпионов Европы. Игровой, тактический бокс все же вступал на ринг не так уж быстро. Шла перестройка психологии и бойцов, и тренеров, и судей. Нелегко было отказаться от ставки на мощный, лобовой удар. Красивые, элегантные, тонкорукие и тонконогие приверженцы нового стиля даже выигрывая, не всегда получали победы.
Попенченко не походил на хитроумного фехтовальщика: почти в каждом бою кого-нибудь нокаутировал, но и обыкновенным драчуном назвать его не поворачивался язык: умел наглухо защищаться, быстро разгадывать противника; когда кругом столько говорили и думали об игровом боксе и так ругали «бездушный силовой напор», Попенченко сбивал с толку и болельщиков и даже знатоков. Об одном из его боев с Алексеем Киселевым спортивная газета писала:
«Ничего, кроме огорчений, не доставила та встреча зрителям. Лишь в первом раунде, прошедшем в целом с преимуществом Попенченко, боксеры старались сохранить видимость тактического рисунка. В дальнейшем же бой перешел в откровенную драку. Недаром противники получили по два предупреждения. Победа была присуждена Попенченко».
Характерные строки. Они шли от предвзятости, от того, заранее известного корреспонденту рисунка боя, какому должен был следовать Попенченко. Но то, что казалось дракой, было жестокой необходимостью. С Киселевым, старым соперником Валерия, очень сильным физически, быстрым, смелым, и нельзя было иначе. Попенченко было видней. Он сделал ставку на темп, на плотность ударов, на атаку.
В спорте действует закон: есть нападающие и есть защитники. Попенченко — нападающий.
Обычно Валерий шел на противника, как на приступ. Он не кружил вокруг него, выжидая удобный момент, энергия била через край, и он мог позволить себе такую роскошь — атаковать беспрерывно, не давая отдыха ни себе, ни партнеру. Будь Валерий не так силен, быстр и ловок, — и он, конечно, стал бы искать иную манеру боя — выжидательную, защитную.
Попенченко выигрывает бой за боем, становится чемпионом Союза, а о нем пишут: «бездушный напор, прямолинейность». И вот, обретая боксерскую зрелость, он сумел сохранить найденный в трудных боях стиль. Стиль победителя. Сохранил, хотя под руку говорилось многое, что могло было сбить с толку.
Попенченко выламывался из ряда на высшие боксерские ступеньки; уверенно шел кто-то очень напоминавший старый привычный тип боксера-драчуна. И Попенченко не очень-то доверяли. Не выступал он на первенстве Европы в Белграде, не поехал на Олимпиаду в Рим. Сейчас, конечно, легко утверждать — и мы этой легкостью не станем пренебрегать — что уже тогда Валерий сложился в великолепного мастера. Нужна была еще шлифовка, гранение на большом международном ринге. Но, думается, уже тогда Попенченко был способен на нынешние свои громкие победы.
И лучшим тому доказательством стало первенство Европы в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году в Москве. Для Попенченко это был триумф. Поразительно же другое. Он, этот трехкратный к тому времени чемпион СССР, для многих явился открытием, на него впервые взглянули новыми, теперь более внимательными глазами. На ринг Попенченко выходил, казалось, лишь для того, чтобы доказать, что можно не просто боксировать с такими же, как он, крепкими, опытными, смелыми парнями, а показывать нечто в принципе отличное от их силы, опыта, смелости — какое-то необыкновенное вдохновение. Валерий выходил на ринг — и с первых же секунд, как мельница в бурную погоду, начинали мелькать его перчатки. Казалось, он не защищался в привычном смысле слова, не подставлял перчаток и плеч, не уклонялся. Крупный град его ударов был лучшей защитой. Как он бил правой, как он бил правой! Валерий не размахивался, лишь коротко, невидно дергалось его плечо — и удар, который противник не успевал ни увидеть, ни почувствовать, валил на пол.
Попенченко атаковал. Плотным градом ложились его удары, в самый последний момент он рвал тонкую паутину дистанции, и ответные серии повисали в воздухе. Ощущение слаженности всего тела, необыкновенной целесообразности движений владело им, он чувствовал, как особенно верно, безошибочно идут удары, чувствовал ту долю секунды, когда надо чуть податься назад, уйти в сторону. Попенченко опережал противника, он строил бой, как хотел. Бокс стал красивой и мужественной игрой. На ринге творил мастер. Творил по высшим законам спортивной эстетики. Его финальный бой с румыном Моней продолжался один раунд: «Победил Попенченко. Советский Союз».
Московское первенство было первым шагом Попенченко на международный ринг. И вот тут-то, открывая эту новую страницу, никак нельзя не рассказать о его встречах с Тадеушем Валясеком, одним из тех, кто помог Попенченко стать Попенченко.
В боксе бывает так, что один бой вдруг превращается в начало затяжной, годами длящейся дуэли. От схватки к схватке проступает «подтекст» соперничества — для одного это попытка взять реванш, для другого — победить снова. Боксеры ревниво следят за выступлениями друг друга и как бы примеривают к себе нынешние успехи или неудачи соперника — дуэль продолжается. Кстати, в боксе есть те, кто учится на стиле соперника, усваивает его, «Валясек учил меня думать на ринге, — говорит Попенченко. — Остро и напряженно думать. Перед каждым боем я знал заранее: Валясека не возьмешь силой, он не ввяжется в драку, его не перехитришь каким-нибудь банальным, штампованным приемом. Его надо переигрывать и начинать это с первой секунды боя... Валясек — мудрый боец».
Вот как все это начиналось у Валерия Попенченко с Тадеушем Валясеком. Впервые они встретились в Москве в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году на матче команд «Динамо» — «Гвардия». Попенченко был тогда молод и не знаменит, провел всего полсотни боев, среди которых не было ни одного международного. Что касается Валясека, то он уже был Валясеком. Он только что завоевал тогда серебряную медаль на первенстве Европы, был участником двух сотен боев и почти во всех побеждал. Короче говоря, на ринг против Валерия выходил талантливый, сложившийся боксер. Боксер, уверенный в своей победе. И он победил...
Весь тот первый памятный бой с Тадеушем Попенченко атаковал. Он шел вперед, осыпая противника градом ударов. Но многие из них отскакивали от перчаток, плеч, локтей Тадеуша, повисали в воздухе. Валясек, защищаясь, находил всякий раз короткое, единственно верное мгновение для контратаки, и тогда Валерий чувствовал, как тяжелы и резки его удары. Это поразительно, но, получив сильный, четкий, неожиданный удар, боксер чувствует не только его тяжесть и боль, не только мгновенный прилив отчаяния, но и какое-то странное удовлетворение. Тут начинает действовать нечто, что выше и страха и боли — восхищение вот этим прекрасным, чистым, дошедшим до цели ударом. Боксеры здесь как бы меняются ролями, но и это естественно — это преклонение перед самим искусством бокса.
Валясек победил. Так закончился первый международный бой будущего чемпиона Европы и Олимпийских игр. С тех пор Попенченко не раз бывал чемпионом страны, выиграл первенство Европы. Он стал великолепным боксером. Его прекрасное, тренированное тело, как тонкий послушный инструмент, позволяло вести бой в любом темпе, в каждой перчатке держать наготове нокаут.
И все эти годы Попенченко следил за выступлениями Валясека. Цепочка случайностей мешала им встретиться, но, выигрывая одну международную встречу за другой, Валерий всякий раз думал о том, что где-то в Польше тренируется сейчас Тадеуш Валясек и, может быть, как и он, победителем легко сбегает со ступенек ринга. Имя Валясека уже гремело на многих международных соревнованиях. Он стал лучшим техником Римской олимпиады, чемпионом Европы.
Валясек и Попенченко не могли не встретиться, не скрестить перчаток.
В Лодзи на Кубке Европы проиграл Валерий. Но это был бой равных, и польские газеты по-разному оценили его — некоторые отдали предпочтение Попенченко. Валясек был чуть собранней и, видимо, не малую роль при выявлении победителя сыграла его строгая, изящная манера боя. После матча Тадеуш сказал в одном из интервью: «В Москве победит тот, кто будет тактичнее и хитрее». Дуэль продолжалась... Валясек оказался прав. Действительно, победил тот, кто оказался «тактичнее и хитрее». Во втором бою Валерий почти не получал ударов. Все время он в движении, ни секунды не скован, готов взорваться мгновенной серией или уйти назад. Для конца третьего раунда, под занавес трудного утомительного боя Попенченко припас несколько великолепно быстрых и точных серий. Они достигли цели. «Победил Попенченко. Советский Союз!» — объявил рефери.
И вот, наконец, их встреча на Олимпиаде в Токио. Прежде чем говорить о ней, несколько слов о таком эпизоде. Перед самой поездкой в Токио Попенченко побывал в одном из морских пограничных подразделений. Сейчас он вспоминает, как кто-то из моряков сказал:
«Выходи на ринг так же спокойно, как мы выходим на охрану границы. Не подведи...»
Прощаясь, матросы подарили старшему лейтенанту военно-морской пограничный флаг. Такой поднимается на гафеле, и спускают его только в случае капитуляции. Флаг висел у него в Токио над койкой. Флаг ни разу не был спущен — Попенченко выиграл все бои, Попенченко не подвел...
Полуфинал. Валясек и Попенченко шли на этот бой, как идут на экзамен, ведь они действительно многому научились друг у друга. Попенченко выиграл этот бой. И как? Нокаутом! «Самая большая в моей жизни победа, — говорит он. — Я шел выигрывать. О нокауте не думал. Не надеялся, что смогу Валясека нокаутировать. Когда рефери сказал: «Девять, аут!» — это было счастье».
Через день в финале нокаутировал в первом раунде Шульца и получил золотую медаль Олимпийского чемпиона. Медаль висела на груди, и сердце гулко билось под мокрой красной майкой.
Так закончилась эта спортивная дуэль. Дружба осталась, осталось уважение друг к другу — как к мастеру, учителю. Еще до начала последнего, берлинского первенства, в котором Тадеуш уже не участвовал, он поздравил Попенченко со званием чемпиона. Валясек знал своего соперника лучше других. И опять не ошибся. Попенченко вновь стал чемпионом Европы, лучшим боксером континента.
Я спросил Попенченко:
— Что такое бокс?
Он ответил:
— А что такое любовь? Может быть, вы знаете ее формулу? Так не скрывайте, скажите...
И вправду — ради чего два серьезных, крепких мужчины, выйдя на ринг, стараются нанести друг другу как можно больше ударов и бывают очень довольны, когда соперник падает на пол и не может подняться десять долгих секунд. При этом они не испытывают друг к другу неприязни.
Наверное, никакой иной вид спорта не дает зрителю ощущение такой непосредственности, естественности совершающегося, как бокс. Сравните с гимнастикой: как бы легки, изящны ни были движения спортсменов, вы не забываете о тех великих трудах, в каких отрабатывалось каждое его движение. А бокс? Темпераментная, казалось бы, от начала до конца сымпровизированная схватка. Кажется, что эти великолепные нырки и уходы, молниеносные удары Попенченко не могли быть иными, кажется, что они родились только сейчас, в какой-то счастливой случайности, что ему везет и что даже вы сами легко смогли бы повторить их.
Один паренек написал ему:
«Уже год занимаюсь боксом. Я хочу быть настоящим боксером и моряком. Валерий! Пришли мне, пожалуйста, пару боксерских перчаток. Тех, в которых ты побеждаешь».
Таких писем Валерий получает немало. Пишут ему и взрослые, и ребята, пишут, даже не зная адреса. Вот такая, например, надпись на конверте:
«Москва, Дворец Спорта, соревнования по боксу. Валерию Попенченко».
Автору уж очень хотелось получить письмо от лучшего боксера мира. Кстати, он написал:
«Будьте ласковы, пришлите боксерские рукавички. — И добавил: — Бо вже я вас дуже уважаю».
А в перчатках ли дело? В везении ли? Да, сейчас Валерий великолепный мастер бокса. Иногда о нем говорят: «Он словно рожден боксером». Эта фраза требует расшифровки. Прирожденный боксер — понятие не простое. Немало «прирожденных боксеров» выходит на ринг и, выходя, не умеют добиться победы. Боксером надо стать. И это очень нелегкое дело. Прекрасное тому доказательство — сам Попенченко, весь его спортивный путь.
Разные бывают спортсмены. Для одних спорт — чуть ли не самое главное в жизни, другие занимаются им между прочим, и им не суждено изведать ни спортивной злости, ни радости победы. Попенченко не относится ни к тем, ни к другим. Валерий не фанатик бокса, он не отдает ему себя и наполовину. Успехи в спорте лишь помогают ему в морской службе, делают жизнь ярче, интереснее и острее. Мы рассказали о том, как он добился золотой медали на юношеском первенстве Союза. А ведь через несколько недель, оканчивая суворовское училище, он получил еще одну золотую медаль — «За отличные успехи в учебе и примерное поведение».
Попенченко успешно окончил военно-морское пограничное училище, а его дипломная работа «Энергетические системы корабля» обратила на себя внимание. И когда кто-то из преподавателей сказал о нем: «М-да, наш-то чемпион, оказывается, умеет не только кулаками махать», — это «открытие» было встречено иронически. Хорошо знавшие Валерия удивлялись другому: как, отлично учась, работая в научном кружке, ухитрился он стать чемпионом Союза. Старший лейтенант Валерий Попенченко — способный морской инженер, и его крепкие руки в общем-то больше привычны к логарифмической линейке, чем к боксерским перчаткам.
Попенченко — настоящий бокс. Бокс с его потными тренировками и трудными боями и с тем еще, что надо кроме силы и сообразительности, и что сам Попенченко называет «быть настоящим мужчиной».
Он и есть настоящий мужчина.
Сейчас Валерий на голову выше своих соперников и в технике, и в скорости, и в тактике.
Надолго ли? Не знаем. Может быть, где-то в дальнем гарнизоне, на корабле или на заставе тренируется сейчас его будущий соперник? В этом нет ничего невероятного. Ведь сам Попенченко своим именем, своими победами, своим примером порождает последователей.