Четыре крыла Земли

fb2

Александр Казарновский родился в Москве. Переводил стихи Роберта Фроста, Джеймса Джойса, Г.Честертона, Г.Лонгфелло и современных английских и американских поэтов. В 1993 переехал в Израиль. Шестнадцать лет прожил в поселении Элон-Море в Самарии (Западный берег). В 2005 за роман «Поле боя при лунном свете» получил премию «Олива Иерусалима». В том же году вышел его сборник очерков «Расправа».

В настоящее время рассказы и очерки А.Казарновского регулярно появляются на страницах израильских и американских газет, а также на русскоязычных сайтах в интернете.


«Дорога впереди делала резкий поворот вправо. Даже если она до него дотянет, там ей уже не вывернуться. Кусты и деревья тянули из пропасти ветви и сучья, словно извивающиеся щупальца, которые, не дожидаясь, пока она свалится к ним в объятия, уже трепетали в предвкушении свежей крови. Она скосила глаза влево. Лицо араба разглядеть было трудно из-за темноты. Профиль его чернел на фоне скалы, и, похоже было, он смотрел лишь на дорогу – его не интересовало, кто сидит в этом обреченном „фиате“. Он работал. В последний раз девушка в отчаянии резко нажала на тормоз, чтобы еще хотя бы на несколько секунд отсрочить свой последний миг. На какое-то мгновение, прежде чем тоже затормозить, „мерседес“ весь возник перед ней: большой, черный, страшный, похожий на огромного жука, но с острой мордой, направленной в сторону пропасти. И тут она почувствовала, что кто-то – а может, Кто-то – прижимает ее руки к рулю и резко выруливает влево, одновременно заставляя ее со всех сил надавить на газ. Последнее, что успела Вика понять, это то, что она врезается сзади прямо в правый борт „мерседеса“.»

От автора

В конце мая – начале июня 1967 года все маятники на земном шаре, все часовые механизмы, все электронные, солнечные, водяные и песочные часы вели обратный отсчет существования Израиля. Каждые шестьдесят минут бой часов возвещал, что еврейское государство еще на один час приблизилось к своей гибели. Зажатое на береговой полоске – в некоторых местах шириной менее 15 километров, – оставшееся один на один со стомилионным арабским миром, объявившим ему блокаду, оно было окончательно и без права обжалования приговорено к уничтожению. Шансов на спасение не было. Советская пресса уже писала о «сионистском эксперименте» в прошедшем времени. Президент Египта Гамаль Абдель Насер говорил о «тотальной войне, целью которой будет уничтожение Израиля». Председатель ООП Ахмед Шукейри заявлял, что те из евреев, кто останется в живых, смогут беспрепятственно выехать в Европу, «хотя вряд ли кто-нибудь останется в живых». В Европе на случай, если все же кто-то останется, освобождались здания под госпитали и детские приюты. В целом, человечество смотрело на грядущий новый Холокост, как на неизбежность, хотя и печальную. Очередной бой часов должен был закончиться похоронным звоном. День следовал за днем, час – за часом, и где-то в шеренге этих часов маячил тот час икс, которого ожидали войска Сирии, Египта и Иордании. Они были стянуты к границам, оборонять которые было невозможно.

Час икс так и не пришел. Вместо него 5 июня, в 4:00, наступил иной час – тот, что замкнул круг не дней, не недель, не лет и даже не веков, а тысячелетий. Двух тысячелетий, в течение которых земля древней Иудеи и древней Самарии ждала, когда вернутся ее разбросанные по всему миру сыновья, ее истинные хозяева.

В ночь на пятое июня, накануне арабского вторжения, ЦАХАЛ – Армия Обороны Израиля – нанесла упреждающий удар. В течение шести дней вражеские армии были разгромлены, и израильские войска заняли исконные еврейские земли – Иудею, Самарию, Газу, а также Голанские высоты (некогда еврейская область Башан) и Синайский полуостров. Израилю были обеспечены более безопасные границы.

Был освобожден Старый Иерусалим, где некогда стояла величайшая еврейская святыня – Храм. От него оставалась лишь Стена плача, у которой евреи две тысячи лет молили Вс-вышнего о возвращении на Родину. Вместо ожидавшегося всеми похоронного звона мир услышал звук шофара, в который протрубил главный армейский раввин Израиля рав Горен, возвещая об окончательном освобождении Иерусалима.

Чудо было настолько явным, что для многих в Израиле победа в Шестидневной войне стала началом новой эпохи. В стуке часов они расслышали пульс иного времени – пульс предсказанных пророками времен Избавления всего человечестиа. Сказано у пророков, что Избавление должно начаться с воссоединения еврейского народа со своей землей. Заселение новых земель должно было стать и долгом Израиля перед миром, и гарантией того, что смертельная угроза никогда уже над страной не нависнет.

Но не все так восприняли новый ритм маятника. Большая часть израильской интеллигенции, равно как и большинство политиков, находящихся у власти, услышало в нем тикание секундомера, отсчитывающего последние мгновения перед наступлением долгожданного мира между евреями и арабами. Оставался лишь пустяк – обменять вновь обретенные территории на мирные договора с соседними странами – и начнется поточная перековка мечей на орала: сначала у нас на Ближнем Востоке, а там, глядишь, и во всем мире. Между тем, арабы не рвались бросаться в еврейские объятия. На израильско-египетской границе началась «Война на истощение» с участием советских ракетчиков и сил ВВС. На остальных границах также не прекращались провокации, а будущие партнеры Израиля по мирному процессу продолжали призывать к уничтожению «сионистского образования». Ожидание мира затягивалось. Стрекотание секундомера плавно переросло в шелест листков отрывного календаря, а тот, в свою очередь, – в череду новогодних благословений. Бой часов превращался в прелюдию к новым боям.

В этих условиях сторонники новых, безопасных, границ начали заселение «Территорий», отвоеванных у арабов. Был восстановлен существовавший до Войны за Независимость к юго-западу от Иерусалима блок поселений Гуш-Эцион и создан новый блок поселений в секторе Газа. Его назвали Гуш-Катиф. На Синайском полуострове выросли двенадцать поселений и целый город – Ямит. Были сделаны попытки восстановить еврейское присутствие и в других местах. Началось поселенческое движение. Сторонники заселения стратегически важных для Израиля «Территорий» получили ярлык «правых», а сторонники «мира в обмен на территории», соответственно – «левых». И те, и другие под убаюкивающее тиканье часов видели сладкие сны о прекрасном будущем Израиля.

В октябре 1973 прогрохотал будильник. Египет и Сирия совершили очередное нападение на еврейское государство. Победа еврейского государства в этой войне положила начало новым победам как «правых», так и «левых». С одной стороны, поселенчество расцвело по всей Иудее и перекинулось на Самарию. С другой – в 1982 году Синай был возвращен Египту, а в 1993 году в столице Норвегии, Осло, было подписано соглашение с лидером арабских террористов Ясиром Арафатом о создании Палестинской Автономии на территории Иудеи, Самарии и Газы. Автономия со временем должна была перерасти в независимое государство. Условием мирного процесса было прекращение арабского террора. А террор пошел по нарастающей. «Не надо стоять над нами с секундомером», – заклинал возмущенных израильтян «архитектор» мирного договора премьер-министр Ицхак Рабин. Но не израильтяне, а именно арабы решили, что стрелки часов движутся слишком медленно, и, чтобы подтолкнуть время к желанной для них цели, осенью 2000 года, не дожидаясь создания Палестинского государства, они начали против Израиля новую войну, именуемую интифадой Аль-Акса. Ценой большой крови еврейскому государству удалось добиться победы. После этого тогдашний премьер-министр Ариэль Шарон, с целью достижения мира, решил погнать стрелки часов. В августе 2005 года израильскими властями были уничтожены еврейские поселения в районе Газы – блок Гуш-Катиф – и в Северной Самарии. Тысячи евреев оказались во временных жилищах: в гостиницах и палаточных лагерях.

События, описываемые в нашем романе, относятся к январю 2006. Поселенцы ведут борьбу за возвращение туда, где когда-то был их дом. Их лозунг – «Шув нашув лэхоль ишув!» – «Вернемся вновь в каждое поселение!» Одновременно в Палестинской Автономии активизировались арабские террористические организации, воспринявшие одностороннее отступление евреев, как свою победу. Действие происходит в Северной Самарии, где столкнулись три силы – еврейские поселенцы, арабские террористы и израильская армия. А на заднем плане маячит четвертая, быть может, самая могущественная – денежные тузы в союзе с продажными политиками. Кто одержит победу? Попытаемся услышать ответ в вещем и вечном голосе часов.

Глава первая

Ночь на четвертое

От взрыва дрогнули серые, с черными швами, стены из хевронского камня. В ближайшем здании со звоном вылетели стекла. По стенам домов, стоящих чуть поодаль, заветвились трещины. Из чрева автомобиля рыжею лавой выплеснулось пламя . Затем оно сменило оттенок и стало алым. В сочетании с возникшим на его кромке черным дымом оно напомнило Ибрагиму Хуссейни красные флаги с траурной каймой, которые он так часто видел на улицах во время учебы в Москве в середине восьмидесятых.

По случайности Ибрагим не оказался в своей «хонде», когда сработало взрывное устройство. Очевидно, бомбу не успели или не cумели прикрепить к машине, иначе бы рвануло только тогда, когда Ибрагим повернул ключ. Нет, поставили где-то неподалеку. Возможно, это была часовая бомба, сработавшая слишком рано. Рассчитано все было исходя из того, что от гостиницы до стоянки ровно семь минут ходу, но по дороге ему вдруг показалось, что у идущей слева женщины в черной ферендже мужская походка, что это один из них. Чтобы оторваться, Ибрагим дал сначала деру, а затем крюка через вонючий переулок с гнилыми помидорами в канаве и сломанными кипарисами. Поэтому в тот момент, когда, по расчетам преследователей, он должен был садиться в машину, Ибрагим Хуссейни лишь подходил к стоянке. Впрочем, может быть, не было часового механизма, а было дистанционное управление, и они попросту неправильно рассчитали, когда нажать кнопку. В любом случае, если бы он оставался в их поле зрения, взрыв бы не прозвучал. Следовательно – передышка. Надо, во-первых, срочно передать важнейшую информацию Мазузу Шихаби, вожаку «Союза Мучеников Палестины», а во-вторых, попросить, чтобы он, как бы в благодарность за это, направил к нему в помощь и для охраны кого-то из своих бойцов, если такие имеются здесь, в Эль-Халиле{Арабское название Хеврона.}. А если нет – пусть пришлет кого-нибудь прямо из своей Самарии, потому что за ним, Ибрагимом, идет самая настоящая охота, его, Ибрагима, хотят убить.

Он достал свой «джауэль», мобильник палестинской компании, и набрал номер Мазуза Шихаби. Вот незадача – автоответчик. Естественно, ведь на дворе час ночи. Ладно, он оставит сообщение, быстро наговорит все, что надо, – на SMS времени нет – и где-нибудь укроется, дождется рассвета, а там, глядишь, и Мазуз позвонит.

В тот момент, когда Ибрагим, закончив монолог, нажал кнопку отбоя, чья-то тяжелая рука, не рука, а лапа большого зверя, легла ему на плечо. Он обернулся. Перед ним было незнакомое лицо, отдаленно напоминающее медвежью морду, с маленькими глазками, чуть вытянутое, в бурой бороде. В ту же минуту он почувствовал, как его затылок обхватывают чьи-то жесткие пальцы, нет, осьминожьи щупальца, нет, стальные тиски! Медвежье лицо резко дернулось куда-то в сторону, одновременно оставаясь на месте, потому что на самом деле сдвинулось не оно, а голова Ибрагима, вращаемая обхватившими ее клещами. Хрустнули шейные позвонки, Ибрагим ощутил одновременно безумную боль и безумное наслаждение, а затем все покрылось черным бархатом. Обмякшее тело Ибрагима Хуссейни со свернутой шеей повисло на руках убийц.

* * *

Однотонный тембр голоса говорящего и абсолютная стилевая нейтральность его речи, как всегда, слегка раздражали Хозяина.

– ... Я – полагаю – Ибрагим – заподозрил – Закарию – одетого в ферендже – когда – тот – чересчур – приблизился – к нему. Как – бы то – ни было – он – резко – свернул – в переулок – и очень – быстро – побежал. На какой-то – момент – мы потеряли – его из виду – а когда – вновь – перехватили – то уже было – поздно. «Хонда» – его – взорвалась без – него. Пришлось – его – убирать – вручную. Это было – сделано – через несколько – минут. Но тем временем – он – успел – позвонить.

– Неужели Мазузу Шихаби?

– Увы, – подтвердил Камаль без тени сожаления, – никаких – сомнений. На мобильном – отложился – номер. Напротив – этого – номера – вопросительный – знак. Следовательно – там трубку – никто – не взял. Еще бы.

Здесь стоило бы поставить восклицательный знак, но, следуя интонации говорящего, сделать это было невозможно.

– Был – час – ночи. Но мы ясно – видели – что он – с кем-то разговаривает. Значит – это был – автоответчик.

– Час ночи, говоришь? А сейчас сколько? Двадцать минут второго? К какой компании относится мобильник Шихаби?

– Судя – по номеру – «Вайолет».

– Гм... – огорчился Абдалла. – С этими придется договариваться. Остальные-то у меня в кармане, а вот «Вайолет»... Нет, понятно, что завтра с утра звонок, затем, при необходимости, короткая встреча на высшем уровне – и через два часа вся информация с мобильника Шихаби стерта. И конечно же, денежную компенсацию бедняге «Вайолет» выплатит из моего кармана. Но до утра он сто раз может проснуться и прослушать сообщение на автоответчике. В две другие компании можно было бы позвонить прямо сейчас, и все было бы сделано, а с «Вайолетом» у меня еще не такие отношения.

Абдалла позволял себе столь откровенно говорить не только при Камале, который боготворил его, но и при других подчиненных, что создавало иллюзию близости и доверительности между финансовым халифом и его верными мамлюками. Что, впрочем, не мешало, когда того требовали интересы дела, отправлять этих самых верных мамлюков к семидесяти двум гуриям.

– Да – хозяин, – согласился Камаль. – К «Вайолет» – среди ночи – не сунуться. Надо – срочно – украсть у него – сотовый телефон.

– И ты, Камаль, это немедленно организуешь! Кто у нас сидит в Эль-Фандакумие?

– Юсеф Масри.

– Этот толстяк? Что ж, пока Шихаби не проснулся, пусть совершит невозможное. Как ты думаешь, а сам он потом эту запись не прочитает?

– Разумеется – прочитает.

– Ну ничего! Завтра днем память мобильного будет чиста, как душа моей маленькой Юсры. А с этим Масри ты завтра же разберешься.

– Разумеется – разберусь.

* * *

Спустя два часа после этого разговора в сотне миль к северу от Хеврона в деревне Эль-Фандакумие Юсеф Масри в маске а-ля ХАМАС сидел посреди темной комнаты на старинном свадебном сундуке, где хозяйка хранила духи, одежду и украшения, и смотрел на светящиеся во тьме ужасом глаза своей жертвы. В одной руке у него был короткоствольный российский «Кобальт», в другой меланхолично светился мобильник.

– Алло, Халил? Какая разница, кто это говорит? Что? Ну конечно, специально хриплю, чтобы ты не узнал. Значит, слушай, дорогой, я нахожусь у тебя дома, в спальне твоей очаровательной Анни... Не подумай чего дурного – фу, она же на сносях! Знаешь, у Айши, жены Пророка, тоже были проблемы с ложными подозрениями, когда она отстала от каравана. Пришлось Аллаху лично вмешиваться, чтобы восстановить ее доброе имя. Так вот, я не посягаю на честь твоей Анни, я всего лишь направил на нее револьвер с глушителем. Весь твой выводок – Абул, Сухайль и Надя – мирно посапывает в кроватках, а вот грудной, что состоит при маме, как бишь его, Анни? Да не рыдай ты, верблюжье отродье! Ага, Маруан. Вот он орет. Слышишь, да? Правда, противно? А бедная Анни вся дрожит. Машааллах{Упаси Аллах (арабск.).}, преждевременные роды начнутся – тогда точно придется стрелять. Теперь к делу! Я знаю, что ты сегодня охраняешь дом Мазуза Шихаби. Оттуда до твоего собственного дома десять минут быстрого ходу. Так вот, если ты мне ровно через двадцать минут не принесешь его мобильный телефон...

Когда все инструкции были выданы, человек в маске отсоединился и еще раз прикинул, как действовать. Между спальней и входной дверью находился ливан – зала для приема. Как поведет себя Халил, когда явится сюда? Да как угодно! Предсказать ничего не возможно. Держать под прицелом и дверь, и спальню, и ливан, если Халил бросится туда, у Юсефа не получится. Лучше самому вместе с Анни заранее перебраться в ливан.

Младенец наконец-то уснул. Юсеф жестом велел ей взять его на руки и выйти из спальни, а сам включил фонарь и двинулся следом. Ночная рубашка до пят хотя и была изначально призвана скрывать ее округлости, вместо этого, благодаря беременности, подчеркивала их. Спокойно. Это сейчас ни к чему. Тем более что женщина эта совсем не похожа на Рамизу.

Вот тут-то оно и произошло. Протискиваясь мимо встроенной в стену иук, кладовки, отделенной не дверью, а занавеской, толстый Юсеф задел эту занавеску плечом, и тотчас посыпались одеяла, простыни, подушки, покрывала и вслед за тем – с диким грохотом – лежавший на самой верхотуре ящик.

Не успел он шепотом приказать перепуганной Анни сесть на кушетку, как в нише с противоположной стороны ливана появились две фигурки, тоже в ночных рубашках. Шестилетний Абул и пятилетний Сухайль пришли выяснить, что за землетрясение их разбудило. Только маленькая Надя продолжала посапывать за стенкой.

И тут у ночного гостя сдали нервы:

– Марш спать! – заорал он своим обычным голосом, растеряв всю искусственную хрипоту. – Убирайтесь отсюда, верблюжье отродье!

– Мама! – ничуть не испугавшись, сказал детским басом Абул. – Это же папа Мусы и Халеда. Это господин Масри!..

* * *

Дверь приоткрылась, и Халил на цыпочках вплыл в спальню Мазуза. Спальня была по совместительству и рабочим кабинетом, и столовой, и местом приема гостей, и вообще всем на свете, хотя в доме было еще семь почти никем не посещаемых комнат, плюс внутренний дворик с цветами, кустами, деревцами, пальмой и диким виноградом по стенам. Сам хозяин спал на оттоманке, сбросив с себя, несмотря на зимний холод, верблюжье одеяло. В черном халате на белой простыне он казался большой кляксой. Халил бесшумно миновал оттоманку, обогнул скамейку с ящиком для старой одежды, так называемый каравик, и подошел к окну, выходящему во внутренний дворик. Хилый месяц ничего не освещал, а просто сообщал, что на дворе тьма, чтобы люди по случайности или сумасшествию день с ночью не перепутали. Черный сотовый телефон лежал на светлом мраморном подоконнике.

* * *

...И вновь одетые в черное амбалы из ЯСАМа{Израильские полицейские силы особого назначения.} наваливаются на дверь, на хлипкую дверь, за которой год за годом протекала жизнь целой семьи, и на землю падает приклеенный к двери скотчем листок со словами «Нам некуда уходить...». И женский крик, который вновь и вновь будит его: «Они уже пришли, эти изверги!». И, уже почти проснувшись, он видит последние кадры сна – синагога в рыжем парике пламени, а вокруг танцуют черные тени арабов.

Эван сел в кровати. Полгода назад, под давлением левых сил в Израиле и проарабски настроенных политиков во всем мире, премьер-министр Шарон провел так называемое «Размежевание» – ликвидацию еврейских поселений в районе Газы и в Северной Самарии. Одним из уничтоженных самарийских поселений был Канфей-Шомрон, где жил Эван. В двадцать три года обычно не страдают бессонницей, но с тех пор, как его дом разрушили, а его самого вместе с остальными жителями Канфей-Шомрона забросили в эту иерусалимскую гостиницу, он ни одной ночи не спал нормально. Единственное лекарство – подумать о чем-нибудь хорошем... О Вике! Вспомнить, как вчера они с Викой спускались в пещеру...

* * *

...Сталактиты были маленькими, но прекрасными. Некоторые напоминали осиные гнезда, другие торчали звонкими стрелами из перевернутого колчана, третьи свисали сосульками, но не обычными, а разноцветными – у основания коричневыми, в среднем течении оранжевыми, а острия у них при этом золотились.

– Иди сюда! – прошептала Вика, делая шаг вглубь пещеры, куда уже не доставали лучи, проникающие сквозь полутораметровую в диаметре дыру в земле.

Эван последовал за ней, улыбаясь. Три минуты назад он уговорил ее спуститься в эту пещеру, и вот полюбуйтесь-ка – она уже командует.

– Возьми свечку! – окликнул он девушку и протянул ей огарок.

Она вытащила из сумочки зажигалку, чиркнула колесиком. Эван поморщился – он не был в восторге оттого, что Вика курит, но надеялся, что после свадьбы все изменится. А когда она будет, эта свадьба? Эван полжизни отдал бы, чтобы завтра. Но на этом пути столько шлагбаумов...

В этот момент огненный цветочек в ее руке расцвел, и сталактиты, до того скрывавшиеся во тьме, свесились с потолка лапами неведомых чудовищ, потянулись к Викиной голове с хвостиком на затылке. Она двинулась вперед со свечой в руке, и стены поплыли вокруг нее, тени устроили хоровод на потолке пещеры, из которого, словно из пальцев героя ужастиков девяностых годов Фредди Крюгера, высунулись лезвия когтей. Вика стояла под ними, маленькая, курносая и беззащитная. У Эвана, который был минимум на две головы выше ее, возникло подсознательное желание защитить ее, сгрести в охапку и по этой деревянной приставной лестнице, у которой половина перекладин обломана, унести наверх, туда, где глаза обжигало самарийское солнце.

А Вика время от времени бросала снизу вверх взгляд на худое губастое лицо Эвана с темными полукружиями скул, вычерченными желтой графикой огарка. С удовлетворением отмечала она и то, что он опять надел лично ею связанную, кстати, довольно неровно, оранжевую кипу – цвет, разумеется, выбирал сам заказчик – с ярко-синей буквой V, которая должна была означать первую букву Викиного имени, но выглядела, как вера в победу. Впрочем, Виктория она и есть «виктория».

– В Америке такие пещеры есть? – спросила Вика.

– А как же! – воскликнул Эван. – Возле Лесингтона – целая анфилада. Представляешь, сталактитовый дракон! А следом – сталактитовые водопады. Самый большой, конечно же, называется...

– «Ниагара», – закончила Вика и рассмеялась.

– Точно, – подхватил Эван. – А за ним начинается так называемая «Галерея дьявола».

– Почему «так называемая»?

– Потому что никакого дьявола я там не видел. Стоит посреди зала какой-то сталагмит. Действительно, если постараться, можно увидеть в нем женскую фигуру.

– Ну вот, а говоришь, ничего дьявольского нет!

– А дальше, – продолжал Эван, – через узкий коридор попадаешь в пещеру, которая называется «Храм Соломона». Правда, с настоящим храмом Шломо нет ничего общего, но красиво, ничего не скажешь. Сталактиты там почти прозрачные и достают до самой земли. А что же там дальше? – запамятовал он. – А, ну конечно же – «Дубильня».

– Чего-чего? – изумилась Вика.

– Дубильня. Кожевенный завод. Ну, где шкуры разделывают. Представляешь, с потолка свисают самые настоящие шкуры, только сталактитовые. А затем идет «Барабанная комната».

– Почему «Барабанная»?

– Потому что там есть один сталактит такой, если по нему врезать, будет звук, как у барабана.

– А он при этом не разобьется? – озабоченно спросила Вика.

– Ну, это смотря как врезать. Пока не разбили.

– А в каком штате этот Лесингтон?

– Как «в каком»? У нас, в Вирджинии.

– Здесь, в Израиле, тоже есть пещера с большими сталактитами. «Сорек» называется. Только я в ней ни разу не была. Кстати, ты сам себя слышишь? – в голосе девушки зазвучал легкий сарказм. – «У нас, в Вирджинии...»

Как бы темнота пещеры это ни скрывала, Вика точно знала, что смуглый Эван сейчас краснеет изо всех сил. Так ему и надо!

– Любишь ты свою Америку! – усмехнувшись, заключила она.

– Люблю, – печально согласился Эван.

Вика расхохоталась.

– А как же Земля Обетованная?..

– Ты знаешь, – задумчиво сказал он, – может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что любовь к той стране, где ты родился, не мешает любви к Израилю.

– Неужели?

– Б-г сказал Аврааму: «Да благословятся в тебе все народы мира!» Так же, наверно, и в Земле Израиля благословляются все страны мира.

– Ничего подобного. Это разные вещи. Насчет народов сказано совершенно точно. Здесь ты, действительно, встретишь евреев отовсюду и всех цветов, если, конечно, считать их евреями. А если бы в Земле Израиля, как ты говоришь, благословлялись все страны, здесь было бы по кусочку от природы со всего света. Ну и где же все это? Где мои любимые степи?

– Дело не во внешней схожести. Моих любимых лесов с гигантскими дубами, как в окрестностях Бостона, здесь тоже нет. Я ведь в Вирджинии бывал так, наездами, а жил, в основном, в Бостоне. А что до любви к другим странам... Понимаешь, Эрец Исраэль – это сердце мира. Может быть, я ошибаюсь, но по-моему, любовь к сердцу не мешает любить все тело.

– Ой, как красиво сказано! Шестнадцатого обязательно скажи это моим родителям. Они ничего не поймут, но проникнутся.

Своды пещеры, казалось, еще ниже нагнулись, чтобы не пропустить ни одного из слов девушки. Пламя тянулось к сталактитам, как губы козленка к материнскому вымени.

– Шестнадцатого все решится, – продолжала Вика, бродя по пещере с огарком и обдирая взгляд о гирлянды обломанных сталактиты, немного напоминающие крылья летучих мышей. – Год, представляешь, целый год они звонили сюда и давили на меня, чтобы я перебиралась к ним, «вернулась», как они говорят, а вот теперь я умолила их самих приехать. Правда, на один день! Потому что через два дня и папе и маме на работу – их и так еле-еле отпустили. Ну ничего, они тебя увидят, поймут, что я в хороших руках, и перестанут рыдать по телефону. А то «Мы без тебя не можем!» да «Чего тебе там делать?» Я ведь без них тоже не могу! Вот пусть сами обратно в Израиль и переезжают! Если встреча пройдет нормально, ты им понравишься, и они перестанут меня тянуть, то вполне вероятно, они и вернутся сюда.

Эван мысленно отметил, что родители хотят, чтобы Вика ВЕРНУЛАСЬ ТУДА, а она хочет, чтобы они ВЕРНУЛИСЬ СЮДА. Трогательно.

Между тем Вика продолжала:

– Эван, пойми, ты должен расположить их к себе! – в ее голосе послышались умоляющие нотки. – Забросишь пейсы за уши, оденешься поприличнее, покажешь себя этаким джентльменом из общества. Ты же американец! Постарайся их обаять! Я, конечно же, тебя очень люблю, но ведь это... это моя семья, Эван!

Ее семья. Отец с матерью приехали в страну – и растерялись. Ни языка, ни специальности, которая была бы нарасхват... И главное – все чужое! В России «еврей» означало – русский интеллигент. «Еврей» значило Пастернак, чьи стихи Моисей Григорьевич когда-то вместо колыбельной читал дочери, укладывая ее спать или кормя с ложечки. «Еврей» значило тот, кто на пресловутой московской кухне решает судьбы мира... А тут какие-то странные обычаи... и люди какие-то странные... и проблемы... ТАМОШНЯЯ боль ЗДЕСЬ не болела. Все, чем они жили там, здесь выходило чем-то периферийным. Хорошо хоть, квартиру в Москве не продали, а сдали. Покрутились в Израиле несколько лет – она на никайоне{Уборка помещений, мытье полов.}, он на шмире{Охрана.}, так и не прижились. А потом тот судьбоносный звонок из Москвы: «Фирма разрослась, и тебя там ждут! Приезжай, примем в любой момент». Легко сказать: «Приезжай!» Дочери-погодки успели подрасти, попасть в армию и так полюбить эту страну, что никакими силами их теперь в Россию не вытянуть. Старшая, Наталья, та просто в армии осталась сверхсрочницей, а младшенькая, Вика, демобилизовалась и пошла работать. Так они и живут в Ариэле – в квартирке, где еще год назад ютились с папой-мамой, теперь роскошествуют на просторе. А тут еще младшая сообщила родителям радостную весть, дескать, нашла свою любовь, которая на всю жизнь. Хороший парень, в кипе и с пейсами. Счастливые папа с мамой кое-как с пола поднялись, валидол приняли, попытались было заикнуться, что и на Руси хорошие парни не перевелись, внимательно выслушали ответ, снова приняли валидол и начали собираться в Израиль, дабы разобраться на месте. Приезд подгадали под Викин день рожденья, чтобы получилось естественно и ненавязчиво. Фирма, столь радостно распростершая объятия ценному работнику Моисею Григорьевичу, именно в силу его ценности отказалась отпускать его больше чем на три дня. Так и получалось – день туда, день (рожденья) там и день обратно. На эту встречу Вика возлагала огромные надежды. Перед Эваном была поставлена задача обаять ее родителей.

Если бы она знала, что другие люди поставили перед Эваном другую задачу. И что выполнение ее выпало на тот же самый день.

* * *

Пока Мазуз Шихаби, не подозревая о творящихся рядом событиях, крепко спал, ему на электронный адрес пришло очень странное послание.

Это был сканированный текст из какой-то, судя по загнутому, затасканному уголку страницы, довольно давно изданной книги. Текст гласил: «Сказал Абу-Хурейра, да будет доволен им Аллах: в то время как мы, с помощью Аллаха, ждем Махди{Мусульманский (в осн. шиитский) вариант Мессии.}, а также Ису, сына Марьям, иудеи ждут Даджаля{Мусульманский вариант Антихриста.}. И появится Даджаль в конце времен, и распространит бесчестье по земле, призывая людей поклоняться ему. И будет наделен он большой властью, вызывать дождь и оживлять землю растительностью. И последуют за ним иудеи. И будет приход Даджаля одним из трех главных признаков, которые предшествуют Часу в конце времен прямо перед Днем Воскресения. И выйдет человек из Наблуса{Арабское название Шхема.}, сын иудейки, но верный мусульманин, и будут с ним воины отважные, и войдет этот человек в селение иудейское, которое сами же иудеи и разрушили. И будет человек этот прославлен вовеки, как спаситель веры мусульманской, и не будет забыто имя его. И начнется последняя война, и будут иудеи сражаться с вами, и сделает Аллах мусульманина властелином над иудеями, и истребит он их. И спросили пророка Мухаммада, где это произойдет, и он ответил – в Иерусалиме, среди окружающих народов. Иудеи спрячутся за камнями и деревьями, и скажут камень и дерево: «О, мусульманин! О, раб Аллаха! За мной прячется иудей. Приди и убей его, пока ни одного еврея не останется!» А дерево гаркад не скажет, ибо это иудейское дерево. И убьет сын Марьям Даджаля, и пронзит его в Наблусе копьем».

Письмо того, кто послал это факсимиле, было коротким: «Вот что написано в сборнике хадисов Сунаджиба аль-Салиха». А в окошке над именем адресата значилось «Мазузу Шихаби, сыну еврейки Марьям, уроженцу Наблуса, вождю отважных воинов, что разбили стан у бывшего еврейского поселения Канфей-Шомрон, разрушенного самими евреями».

* * *

Халил бежал мимо дворов и садов, обтянутых сеточными ограждениями, мимо белых стен с железными дверями, мимо гаражей, закрытых на ночь, магазинов и мастерских, мимо мечети, конвоируемой двумя минаретами, каждый из которых был схвачен зеленым неоновым ошейником. Несмотря на то, что он служил телохранителем у самого Мазуза Шихаби, Халил здоровьем не отличался, а тут еще в январские дожди простудился, схватил жуткий кашель, который на фоне того, что он «уговаривал» две трети пачки «Мальборо» в день, прогрессировал на глазах. Поэтому, пронесясь мимо кофейни, разумеется, уже закрытой, однако украшенной негасимой неоновой рекламой в виде дымящейся чашки кофе, он остановился перевести дух. И подтянуть носок в левом ботинке, который все время сползал. Из-за страха за свою семью Халил не замечал ни света, льющегося, несмотря на позднее время, из зарешеченных окон, ни запаха гари, ползущего со сжигаемых по обочинам куч мусора, а вот этого паршивого ощущения то и дело сползающего носка вытерпеть не мог.

И вновь бегом, бегом, скорее, к Анни, к малышам, к его дому, к грязно-белому бетонному кубу, вместилищу всего, что держит его на этом свете. Только подойдя к двери, он замедлил шаги. Что делать дальше?

В кармане запел мобильник.

– Алло, Халил? Ты где? А, вот, я вижу тебя в окно.

Халил невольно взглянул на два больших зарешеченных окна ливана. Они были черными.

– Не смотри, не смотри, все равно меня не увидишь, верблюжье отродье! Значит, так – кладешь на землю сначала сотовый... Молодец, правильно. Теперь – пистолет. Не знаю, где он у тебя, но не надо уверять, что его нет. Вот умница. Теперь три шага назад. Отлично. На случай, если у тебя еще какая-нибудь игрушка припасена, подними руки и повернись ко мне спиной. Спиной, спиной, а не в пол-оборота. Вот так. И не оборачивайся. И имей в виду, я выхожу вместе с Анни, приставив дуло к ее виску, так что одно движение – и ты вдовец.

Халил послушно повернулся. Дверь скрипнула, и послышались шаги. Раз, два...

«Странно! – промелькнуло. – Такое ощущение, что идет один человек, а не два. Где же Анни?»

Сзади раздался негромкий хлопок. Халил взмахнул поднятыми руками и упал, раскинув их и слегка вытянув вперед. Лежа он, худой и черный, напоминал дохлого скорпиона.

Шаги простучали в тишине и заглохли. Наступило оцепенение. Выходя из дому, человек в черной маске в спешке не закрыл за собой дверь. Оттуда полз запах крови.

* * *

Слоеные каменные стены пещеры медленно растаяли и понемногу перетекли в гладкие бежевые стены гостиничного номера, временного пристанища «выселенца». Эван очнулся. Когда успел он зажечь свет? Сидел в кровати, думал о Вике, вспоминал вчерашний спуск в пещеру и вот сам не заметил, как включил ночник. На столике лежала тоненькая брошюрка, написанная и распечатанная за свой счет равом Фельдманом – бывшим главным раввином их поселения и по-прежнему их вожаком. Называлась она «Мой дом – Канфей-Шомрон». Почему-то Натан Изак, друг рава Фельдмана и в некотором смысле наставник Эвана, ухватился за идею распространять ее среди полицейских и солдат, которым предстояло выселять евреев из северной Самарии прошлым летом. Слог, надо сказать, у раввина был довольно корявый, даже Эван с его щуплым ивритом это чувствовал. Натан, правда, немного причесал эссе друга, но все равно то здесь, то там вылезали огрехи. Например, как там сказано про стремительные руки и хваткие пальцы?

То ли Эван машинально потянулся за книжицей, то ли она сама скользнула ему в руки, только через несколько секунд он уже, с первого раза открыв на нужной странице, читал:

«Руки у моего отца были большие и стремительные, а пальцы длинные и хваткие. Когда он меня, малыша, дома подбрасывал к потолку или на улице к небесам, я никогда не сомневался, что как высоко ни взлечу, он меня поймает. Поэтому, хотя дух и захватывало, я при этом смеялся. А отец – никогда. Даже не улыбался. И всегда в его взгляде было ожидание – пополам с обреченностью.

Отец часто рассказывал мне о своем детстве, о Львове, большом польском городе, где в центре города все надписи были на идише. Рассказывал о матери своей, моей, стало быть, бабушке, любимице и благодетельнице всех окрестных кошек, особенно одной, серой с рыжиной, ежедневно приходившей за своей порцией требухи ровно в пять. Рассказывал о том, как в пятницу вечером весь центр города звенел еврейскими застольными песнопениями, несущимися из окон на улицы, наполненные цветочными ароматами и свежим дыханием старинного Стрыйского парка, расположенного неподалеку. Рассказывал о йом-киппуре{День поста и молитвы.}, когда поутру все мужчины отправлялись в синагогу и весь центр города, казалось, закутывался в полосатый талит.

Там мой отец вырос, там же он и женился в первый раз. Всю жизнь проработал краснодеревщиком, краснодеревщиком остался и когда немцы из дома, где он родился, переселили их в Замарстынов – район, отделенный от города железнодорожной насыпью и превращенный немцами в гетто. Всего там было около трехсот одно-, двух– и трехэтажных домов, куда немцам удалось впихнуть сто пятьдесят тысяч евреев Львова и окрестных городов. Отца вместе с его матерью, женой Ханной, десятилетним Велвелом и двумя маленьким дочурками поселили в крошечной квартирке на улице Локетки. Квартирка прежде принадлежала какому-то одинокому поляку, которого немцы выселили неизвестно куда, быть может, в бывшую отцовскую квартиру.

Отец рассказывал, а я закрывал глаза и видел: разбитые витрины, рельсы, по которым давно не ходят трамваи, улицы, где почти нет прохожих, – люди боятся выйти из дому – зато часто можно встретить отряд марширующих полицаев...

– Все время были облавы, – продолжал отец. – Все меньше и меньше народу оставалось. – И, помолчав, добавлял: – За нами приходили.

Однажды поздней весной 5702 (1942) года его вызвал комендант гетто, герр Гжимек, несмотря на польское имя, чистокровный немец, и велел сделать письменный стол с двумя выдвижными ящиками и прямоугольной крышкой, отделанной кожей. За это он пообещал, что никого из семьи отца не тронут. Стол с ящиками и крышкой отец сделал, сделал на славу, сам господин Гжимек пожал ему руку, сказав: «Вообще-то я еврейских рук не жму, но когда речь идет о золотых руках...»

А через неделю во время акции по отлову еврейских стариков забрали мать отца, мою бабушку. Узнав об этом, отец, невзирая на опасность, бросился к коменданту, без вызова.

Удивительно, что тот не рассердился, а наоборот, извинился: «Прости, Залман, произошла несостыковка с моим приказом. Больше такого не повторится. А ты пока мне сделай высокий трехстворчатый шифоньер».

Почему отец своими сильными руками тут же, на месте, не оторвал этому Гжимеку голову? Ведь буквально за неделю до этого инженер Друтовский, которому он когда-то до войны делал мебель, бросился на пытавшего его гестаповца Кайля и придушил его. Может, отца остановило то, что после этого случая он видел, как мстят немцы за смерть своего, как людей сотнями расстреливают и вверх ногами вешают. Взял он свои фуганки и шерхебели, фигурные рубанки и рубаночки – помню, он впоследствии при мне такие же сам изготавливал – и отгрохал трехстворчатый шифоньер из сосны, отделав его грабом.

В день, когда работа была закончена, отец возвращался домой без конвоира. Дорога шла вдоль обрыва. Он заметил, что в одном месте глину слегка размыло дождями и под проволокой можно пролезть. Правда, спуск там крутой, но если его одолеть, то внизу – леса, леса, леса... Домой он примчался окрыленный и тут узнал, что сегодня в десять утра во время облавы увезли Ханну с маленькими Эстерке и Ривкеле. Несколько часов подряд ходил Залман Фельдман по комнате, и все мерещились ему то за шкафчиком рыжие колечки Ривочкиных волос, то на фоне закатных бликов, скользящих по стене, веснушки Эстерке. И все слышались Ханнины причитания, звучавшие всякий раз, как его от нее уводили в комендатуру: «Любимый мой! Любимый мой!» Он подошел к окну, взглянул на скамью во дворике, которую он когда-то смастерил из двух поленьев и обломков досок. И он, и Ханна, и девочки часто всей семьей в разрешенные часы сидели на ней, опасаясь отходить далеко от дома. Затем отец направился к скрючившемуся на корточках в углу рыдающему Велвелу, сел на пол рядом и обнял его. Посидев так, встал сам, поднял на ноги малыша, взяв за плечи, тряхнул его, чтобы привести в чувство, и сказал: «Собирай вещи. Мы уходим».

* * *

Спуск по обрыву оказался еще труднее, чем он предполагал. Едва ощутимые под подошвой скользкие глиняные карнизы, казалось, так и норовили стряхнуть с себя большие босые ноги Залмана и обутые в маленькие деревянные башмаки ножки Велвела. Именно тогда, цепляясь за спасительные корни растущих у самого края деревьев пальцами, оцарапанными о торчащие из стены камни, отец впервые подумал о том, что мир просто не хочет, чтобы в нем жили евреи, вот и выдавливает их.

Оказавшись внизу, они двинулись по лесу и шли примерно до полуночи, когда Велвел почувствовал, что у него нет больше сил шагать. Место для ночевки оказалось не самым удачным – неподалеку была польская деревня. Зато прямо на поляне, где они остановились, стоял стог сена, куда они и залезли, поужинав: Велвел сухарем, который Ента Хандт из запрещенного немцами благотворительного общества, рискуя жизнью, три дня назад принесла им, а отец – чистым лесным воздухом, пьянящим после духоты и вони, царивших в гетто. Последние слова засыпающего Велвела были: «Как проснусь, пойду в деревню, раздобуду нам что-нибудь поесть...» Отец усмехнулся, глядя на птичье личико спящего сына. «Пойду, раздобуду». Завтра весь день надо будет сидеть в стогу, а как стемнеет...

Спать отец не мог – все время мерещились лица Ханны, Эстерке и Ривкеле, но шевелиться боялся: ночью в лесу все шорохи слышны, а неподалеку поляки. Поляки… немцы… и в каждом – Гжимек. В ком побольше, в ком поменьше, в ком совсем маленький… Но в каждом.

Так и лежал неподвижно с открытыми глазами, лежал-лежал, лежал-лежал, а под утро все же задремал. Разбудил его выстрел, раздавшийся неподалеку. Еще не открыв глаза, он понял: «Велвел». А открыв, увидел, что солнце давно взошло и перебирает росистый бисер на зеленой шевелюре стога. Велвела, естественно, рядом не было. Отец скатился со стога, и забыв об опасности, – что ему теперь была любая опасность?! – кинулся в сторону деревни, бормоча на бегу: «Немцы? Поляки? Немцы? Поляки?» Мальчик до деревни не дошел – лежал на дороге. Это значило – немцы. Если бы добрался до деревни, тогда убили бы поляки.

«Вот и за Велвелом пришли», – твердил отец, расковыривая землю прихваченным из дому ножом краснодеревщика, чтобы похоронить Велвела. Когда дело было сделано, он поднялся. «Я их обману, – сказал он себе. – Я не буду дожидаться, пока за мной придут!» Он ведь взял с собой не только нож, но и веревку захватил – думал, пригодится при спуске с обрыва, если что – Велвелу бросить. Нож он отшвырнул в сторону – нечего заниматься ловлей ветра! А веревку... Что ж, вот это дерево с такими толстыми сучьями вполне подойдет. И растут они достаточно высоко.

«А может, лучше немцев вешать, а не самого себя?» – произнес на идише подошедший неслышно мужчина с трофейным «шмайсером» и положил ему руку на плечо.

Партизан в этих местах было мало, тем более, еврейских партизан. Но когда Вс-вышний решает продлить человеку жизнь, степень вероятности значения не имеет. А люди говорят – «повезло».

Провоевав сначала в еврейском отряде, а потом в Армии Людовой, он приехал в родной город. Все было, как прежде – дома, лебеди, утюжащие пруд у главных ворот Стрыйского парка, тополиные аллеи, трамвайные линии, старинные дворцы, люди. Только люди были другие, лица другие. Евреев не было. Надписи на идиш кое-где сохранились, но читать их было некому. Там, где когда-то трепетали клейзмерские скрипки, теперь грохотали армейские духовые оркестры.

Еврейские заповеди отец перестал соблюдать в день гибели Велвела, но, бродя по пустому для него, полному чужой жизни, городу, вспомнил, что сегодня как раз йом-кипур, и отправился в синагогу. Он шел по Стрыйской, по Козельницкой, и то, что читал во взглядах встречных, было, пожалуй, самым страшным – удивление. А это кто еще такой, на нас совсем не похожий, в странном картузе, с черными глазами, с большим носом? Евреев не просто выдавили – их выдавили и из памяти.

В синагоге кресла стояли мягкие и нетронутые... в основном. Арон акодеш{Ковчег для свитков Торы.}, был распахнут. Свитки Торы, конечно, пропали, но ажурные дверцы так и остались поскрипывать под ветром. Разумеется, пурпурная с золотом завеса, а также часы и люстра, все это было снято, но следов сознательного вандализма он не заметил. Разве что запах... Ну, что ж делать – люди все время проходят мимо открытого помещения, общественный туалет далеко, а тут не работает. Вот и... Тем, кто в былые времена здесь молился, это уже теперь все равно.

Он пришел к дому, где когда-то жил с матерью и отцом, а потом и с Ханной, Велвелом, Эстерке и Ривкеле. Дом немножко подремонтировали, но в целом он выглядел, как до войны. Их квартира была на третьем этаже. Он не стал подниматься. Стоять перед чужой дверью? Он – призрак, он из тех, за кем приходят. Просто за ним пока не приходили. Еще придут.

Все. Пора на вокзал. Скоро поезд. Он посмотрел на часы – ровно пять.

Что-то потерлось о его ноги. Он взглянул и обомлел. Кошка. Серая с рыжиной кошка. Та самая. Она пережила войну, и теперь каждый день ровно в пять приходит – ждет, что вернется его мать и накормит ее требухой. Кошка – единственное существо в этом городе, которое помнит, что здесь когда-то жили евреи».

* * *

«Завтра, – подумал тот, кто отправил Мазузу электронное пророчество, – завтра все решится. Если Шихаби клюнет, если он захватит Канфей-Шомрон, начнется такое, что может завершиться уничтожением всей этой гнусной нации, по крайней мере, ее ядра, ее сердца, тех, кто нагло живут на захваченной ими ханаанской земле! Через три недели выборы, на которых, конечно же, к власти придет ХАМАС, и если к этому моменту Канфей-Шомрон будет в наших руках, ХАМАС его в жизни не отдаст. Сдовательно, боевые действия! А с учетом «кассамов», летящих с юга, из Газы, и «катюш», летящих с севера, из Ливана, где ХИЗБОЛЛА наконец-то перевооружилась и готова к новым боевым действиям, можно не сомневаться, что еврейское государство ждет затяжная война на три фронта. Нынешний, откровенно слабый Израиль ее не выдержит. Сейчас не шестьдесят седьмой год, когда евреи, будучи на грани гибели, превентивным ударом захватили Синай, Газу, Западный берег и Голаны и тем спаслись от уничтожения. Синай они уже отдали, Газу и часть Самарии уже отдали, остальное тоже готовы отдать и создать на этих землях наше государство, что будет с их стороны уже чистым самоубийством. И тогда сбудется моя мечта. Сбудутся пожелания, которые так часто повторял дед, на что отец лишь хмурился. Правда, дед говорил, что в юности и отец был ничего, потом, в Легионе, первую трещину дал. Мир был, есть и будет таким, каким его создал Аллах. И нация, которая хочет его изменить, якобы к лучшему, да еще именем Творца, должен быть уничтожен. А у нас к этому народу особый счет. Наследственный».

* * *

Черная маска с прорезями для глаз и губ была от пота мокрой, словно побывала в ведре с водой. Юсеф сорвал ее на ходу, подходя к своему дому. Отпер дверь, вошел в ливан – точно такой же, как в доме Халила, – и опустил свое тучное тело на пол. Ну вот и все. Еще час назад он бы не поверил, если бы ему сказали, что такое возможно. Чтобы как-то отвлечься от ужаса, который он только что сотворил и пережил, а шесть человек не пережили, он включил фонарик и провел лучиком по стене. На стене красовался ковер с переплетенными именами «Мухаммад» и «Аллах». Нет, эту бойню учинил не он. Он не мог такое сделать. Ну хорошо, Абула... Рука сама нажала на курок, Сухайля догнала пуля, когда он бросился бежать, Анни на него кинулась, как львица... Младенец, разбуженный, разорался... Хотя все равно невероятно... И рука не дрогнула. А зачем он побежал в детскую спальню убивать маленькую Надю? Шайтан, шайтан попутал, свидетель тому Аллах! Ах, сейчас бы забыть обо всем и броситься в объятия Рамизы! Да как забыть, когда весь этот кошмар перед глазами стоит?

Словно в ответ на его мысли, зазвенела мелодия национального гимна Палестины «Билади! Билади!» Убийца в ужасе вскочил, но тут же понял, что это заработал мобильный телефон Мазуза Шихаби. Из-за этого телефона и пришлось стольких убить. На экране высветился номер. Местный. Да что там местный! Это же домашний телефон самого Мазуза Шихаби! Значит, уже опомнился, ищет? Ну, ищи, ищи, дорогой! Юсеф нажал на кнопку отбоя. Вот так. А теперь надо посмотреть, из-за чего весь сыр-бор, кто что такое написал или наговорил в сотовый, что потребовалось срочно его изымать.

Так, «эсэмэсок» нет. А что «звездочка сто пятьдесят один» скажет?

По мере того, как Юсеф слушал замолкший навеки для всех остальных голос Ибрагима Хуссейни, лицо его все больше и больше вытягивалось. Когда же он наконец закрыл мобильный, то единственное, что смог вымолвить, было «вот это да!».

В черном проеме коридора, ведущего в спальню, появилась фигура в длинной белой рубахе. Рамиза! Любимая! Наверняка ее разбудил мобильник Шихаби. Он чувствовал, что не в силах подойти к ней.

– Что случилось? – пробормотала она, еще не вынырнув из сна. – Где ты был? Что это за музыка?

Не дождавшись ответа, развернулась и утонула в темных недрах спальни. Он проводил ее влюбленным взглядом и вновь остался наедине с блестящим черным свидетелем махинаций Хозяина.

Итак, зачем Хозяин, верблюжье отродье, велел украсть мобильный? Чтобы Мазуз не прослушал этой записи. Но через два дня Мазуз приобретет новый телефон с тем же номером и прослушает эту запись.

Юсеф задумался. Ну конечно же! Достаточно звонка в компанию сотовой связи, и они по слову Хозяина сотрут эту запись. И тогда хоть выбрасывай этот черный аппаратик, хоть подбрасывай, ничегошеньки уже Мазуз узнать не сможет. Ан сможет! Он, Юсеф, в случае необходимости, всегда может сунуться к Мазузу и поведать ему о кознях Абдаллы! Но и Абдалла это знает. Уж он-то не сомневается в том, что Юсеф все прослушал. Следовательно, жить Юсефу, в соответствии с планами Хозяина, осталось ровно то время, которое потребуется убийце, чтобы доехать из Газы до Эль-Фандакумие. Правда, у Юсефа совсем другие планы на будущее. Он вовсе не торопится туда, куда меньше часа назад отправил Халила с женой и выводком. Но что же делать, чтобы не попасть туда?

Несколько минут Юсеф сидел на полу, размышляя, затем решение пришло само собой. Он прошел в свой кабинет и включил компьютер. Затем вытащил из ящика USB–провод, одним концом вставил его в гнездо мобильного, а другим – в гнездо компьютера. Вот и все. Теперь найти соответствующую программу и скопировать информацию через компьютер. А оттуда – на диск. Вот как спрятать диск – это вопрос.

* * *

«После войны волна времени занесла отца в Палестину. Там он сблизился с парнями из религиозной группы «Квуцат Авраам» и поселился в созданном ими к юго-западу от Иерусалима киббуце Кфар-Эцион. Этот киббуц и строился как попытка ответа на то, что происходит с евреями в Европе, как прибежище для тех, кто, уцелев, приедет в Эрец Исраэль. «Сейчас, когда нечеловеческие страдания обрушились на наших братьев в Европе, здесь, в горах Иудеи, мы создадим кров для тех, кто выживет», – так гласил манифест основателей Кфар-Эциона. Ребята буквально сотворили чудо – на голых холмах, среди камней, вырастили цветущий сад. Понятно, что отец с его золотыми руками оказался для них человеком незаменимым. И вообще его любили. Близких друзей, правда, не появилось, но отношения со всеми были ровными. Угрюмость его у всех встречала понимание – ведь сколько пережил человек! Да и скидку на разницу в возрасте делали – он был старше всех в киббуце. И только однажды, на собрании в зале «Неве-Овадия», служившем в поселении культурным центром, когда разгорелся особо жаркий спор, перебросить ли часть народа с апельсиновых плантаций на строительство курятника или нет, он не выдержал и очень тихо, но так, что почему-то все услышали, не поднимаясь со стула, с досадой сказал: «Да какая разница?! Все равно за всеми скоро придут». «Что-что?» – переспросил ничего не понявший, как и все остальные, здоровяк Давид Изак, который в тот день вел собрание. «Убьют, говорю, нас всех», – как нечто само собой разумеющееся пояснил мой отец.

Субботу он публично не нарушал; завтракал, обедал и ужинал со всеми вместе, следовательно, волей-неволей соблюдал кашрут; женился на Рахели, моей будущей матери, по всем правилам, постоял под хупой, но... Никто ни разу не видел, чтобы он, скажем, вошел в синагогу, произнес благословение на еду или надел тфиллин. Ни разу не был ни на одной молитве. Не то чтобы на него из-за этого косились, но однажды все тот же Давид не выдержал и спросил, чего он так шарахается – от молитвы еще ни у кого язык к гортани не прилип. «Терпеть не могу Б-га, – ответил мой будущий отец. – Ужасный антисемит!».

Сразу же после решения ООН о разделе Палестины 18 хешвана 5708 года (29 ноября1947) арабы начали боевые действия против еврейского населения. Жители Кфар-Эциона и трех близлежащих киббуцев – этот блок поселений назывался Гуш-Эцион – вместе с бойцами Пальмаха сдерживали натиск иорданской армии, именуемой «Арабский легион». Против них шло шесть тысяч солдат, обученных и натренированных британскими офицерами, и помимо винтовок и пулеметов у легионеров были пушки, минометы и броневики. К иорданцам присоединились отряды боевиков под командованием некого Абдул-Кадера и тысячи местных крестьян, так называемых «нерегуляров». Они извлекли из загашников немецкие винтовки, английские «энфилды» и американские «спрингфилды», выкопали дожидавшиеся своего часа ящики с патронами и пошли, в основном, правда, грабить, а не сражаться, а если убивать, то безоружного противника, но при этом могли задавить числом. А что до воинского искусства, то пальмахники тоже без году неделя как армией стали. Удар свой арабы направили на Иерусалим. К весне дороги, связывающие его с Тель-Авивом, были перекрыты, и великий город оказался в блокаде. Перед обитателями Гуш-Эциона, нависавшего над шоссе, которое с юга подползало к Иерусалиму, была поставлена задача – всеми силами мешать передвижению арабов из Хеврона в Иерусалим и обратно. А тридцатого апреля был получен приказ полностью блокировать это шоссе, с тем чтобы не дать арабам возможности прислать из Хеврона в Иерусалим подкрепление во время операций ПАЛЬМАХа в Катамоне, где решалась судьба Нового Города. Жители Гуш-Эциона и пальмахники стали воздвигать баррикады, перерезать телефонные коммуникации, устраивать засады на арабские конвои – иными словами, всячески срывать любую помощь арабам с юга. Однако силы были неравны. На подкрепление рассчитывать не приходилось, и скоро Гуш-Эцион сам оказался в блокаде. Зимой с одним из последних конвоев удалось переправить в Иерусалим жен и детей защитников Кфар-Эциона. По сей день эти дети, ставшие уже дедами и бабками, перезваниваясь, кличут друг друга по номерам. Можно услышать, как такой вот седобородый малыш в кипе, набрав номер на мобильном, кричит в него, жестикулируя так, будто перед ним видеофон: «Алло, номер первый? Привет! Это говорит номер тринадцатый. Слушай, как связаться с номером четырнадцатым?» Я был Шестьдесят восьмым. Мой друг Натан Изак – Шестьдесят девятым.

В киббуце остались мужчины и молодые девушки. Но и им все сложнее становилось держать оборону. 13 тевета (15 января 1948) им на помощь вышел из Иерусалима отряд из тридцати пяти пальмахников. Они прошли незамеченными мимо арабских деревень, расположенных к югу от Иерусалима, но неподалеку от селения Цуриф наткнулись на пастуха, который бухнулся на колени, моля о пощаде и щедро рассыпая клятвы, что будет нем, как зарезанная овца, и никогда, никому, ничего... Пастуха отпустили. Вскоре взвод был окружен отрядом Абдул-Кадера, насчитывающим несколько сот человек, и после многочасового боя вырезан до последнего человека.

Тела убитых арабы передали англичанам. Спустя двое суток ночью на двор фермы, тараня тьму фарами, въехали три крытых брезентом грузовика в сопровождении вооруженной охраны. Из кабины вышел полицейский инспектор и попросил женщин зайти в помещение. После этого с грузовиков сняли брезент, и взорам собравшихся поселенцев предстали трупы в лужах крови. Некоторые были в бинтах – во время боя санитар перевязывал им раны. Явно были видны следы издевательств, возможно, уже над трупами. Кто-то из мужчин зарыдал. Другие стали отворачиваться. Мой отец невозмутимо взял носилки и пошел к фургону, чтобы приступить к разгрузке. Больше ни один человек не двинулся. Никто даже не в силах был смотреть в ту сторону. Наконец Давид Изак сообразил, что если уж разгружать, то в темноте, чтобы не видеть этого кошмара. Он подошел к англичанам и что-то сказал им. Полицейский инспектор кивнул, и через две секунды фары были выключены. И тут в темноте раздался раздраженный голос моего отца: «Это еще зачем? Что я вам, крот, что ли?»

* * *

Когда, обороняя Русский монастырь, главный форпост поселенцев, отец получил осколок в голову, то санитаркам, остановившим кровотечение и перебинтовавшим рану, пришлось силком его укладывать на больничный матрас, поскольку он вознамерился немедля вернуться на позиции. И лечь он согласился только при условии, что винтовку ему оставят. А когда через два часа пришли делать ему перевязку, увидели лишь сиротливо остывающий матрас. И отец и винтовка находились там, где им положено было находиться.

В бою он поражал своих товарищей какой-то сумасшедшей отвагой. Ходили легенды о том, как он, осыпаемый градом пуль, пытался из базуки выстрелить по приближающемуся броневику. Базука давала осечку за осечкой. А он вместо того, чтобы убегать, продолжал давить на спусковой крючок и завалил броневик, когда тот был уже в нескольких метрах от него. В тот вечер один из поселенцев спросил его: «Ты что, действительно, не знаешь, что такое страх?» Отец пожал плечами: «А чего бояться-то? Все равно убьют!»

* * *

Третьего ияра (14 мая 1948) арабы начали штурм. Когда они ворвались в киббуц и стало ясно, что сопротивление невозможно, руководство киббуца вывесило белый флаг. Отец капитулировать отказался. «Я и в тот раз не дожидался, когда они за мной придут, – сказал он, – и сейчас не буду». Сдал командиру винтовку и отправился прочь. Самое поразительное, что в суматохе арабы не заметили, как он ушел из Кфар-Эциона.

Остальным бойцам численностью сто тридцать человек победители объявили, что будут их фотографировать, выстроили их в ряд и расстреляли в упор из пулемета. Из окрестных виноградников отец слышал выстрелы. На рассвете он добрался до киббуца Мессуот-Ицхак, и когда его спросили, что с остальными, буркнул: «Их выдавили».

Все свое детство я слышал его рассуждения о том, что мы здесь ненадолго. «Поймите, говорил он, – мир – это, фактически, тот же Львов, только побольше. Есть места, откуда нас уже выдавили, а есть – откуда пока нет... Но рано или поздно – сначала из мира, а потом из памяти». Мне это не нравилось. Я не хотел смиряться с мыслью, что за мной кто-то придет и что меня откуда-то выдавят. Сразу после Рош-Ашана 5726 (1966-1967) я ушел в армию. Когда там нас заставляли с полной выкладкой пробегать без передышки десятки километров по пустыне, учили стрелять, обучали ближнему бою, я чувствовал, как в ответ на беспрестанно звенящее в ушах вечное отцовское «придут» в моей душе крепнет твердое «не дамся».

В конце весны того же года три арабских страны объявили морскую блокаду Израиля. В Иордании, Египте, Сирии, а вслед затем и в остальных арабских странах была проведена мобилизация. Мы оказались один на один со всем стомиллионным арабским миром. По требованию египетского диктатора Насера войска ООН, служившие буфером между нашими странами, были выведены с Синайского полуострова. Против наших двухсот пятидесяти тысяч солдат у врагов под ружьем было пятьсот тридцать тысяч, против наших восьмисот танков – две с половиной тысячи, против наших трехсот самолетов – девятьсот восемьдесят. История не знала, чтобы кто-то побеждал в войне на два фронта, нам же предстояло воевать на три фронта, причем в районе Кфар-Сабы, где мы жили, ширина страны была тринадцать километров, а в некоторых других местах и того меньше. В том, что всех нас ожидает в случае победы арабов, не сомневался никто. Президент Египта Гамаль Абдель Насер говорил о «тотальной войне, целью которой будет уничтожение Израиля». Председатель ООП Ахмед Шукейри заявлял, что те из евреев, кто останется в живых, смогут беспрепятственно выехать в Европу, «хотя вряд ли кто-нибудь останется в живых». В Европе на случай, если все же кто-то останется, освобождались здания под госпитали и детские приюты. В целом, человечество смотрело на грядущий новый Холокост как на неизбежность, хотя и печальную. Арабский мы не очень хорошо разбирали, но фраза «сбросить евреев в море» звучала на всех языках. А когда нам в руки попал сирийский журнал с яркими картинками, иллюстрирующими, как это будет протекать, оптимизма не прибавилось. На них красовался арабский витязь с черными бровями вразлет, с роскошными черными усами и с открытым взглядом. Он готовился расправиться с очкастыми чудовищами, и мы почему-то не слишком надеялись на то, что, убедившись, насколько мы на этих чудовищ не похожи, витязь вдруг захлебнется милосердием. Вся страна казалась одним большим гетто, застывшим в ожидании последней «акции», одним большим Кфар-Эционом, сметаемом с пути полчищами ненавистников.

Автобусы перестали ходить – все транспортные средства были переданы ЦАХАЛу. Школы гражданской обороны доставляли в бомбоубежища огнетушители и комплекты первой помощи. Кафе, театры, а за ними и школы, закрылись – население было брошено на рытье траншей. Я помню, как, приехав домой из армии в увольнительную, обнаружил пустой дом. И мама, и отец, и братья с сестрами – все рыли окопы на подступах к городу.

Я отправился к ним. Зрелище было тяжелое. Тысячи людей молча копали, время от времени поглядывая на восток – туда, где за погрузившимся в дымку горизонтом прятался невидимый, но страшный Шхем – логово, из которого не сегодня-завтра на нас, на наших родных, на наших детей обрушатся полчища убийц.

Отцу было за шестьдесят. Сколько я его помню, волосы у него всегда были седыми, Глаза были черными и большими, но глазницы – намного больше, так что казалось, прожектора нацелились на тебя из глубоких пещер. На лбу зиял шрам – память о защите Кфар-Эциона. Нос у отца был слегка вздернутый – есть такой тип еврейских лиц, довольно часто встречается у ашкеназов. И, конечно, морщины. Похоже, на отцовском лице не было ни одного сантиметрика, не покрытого морщинами. Отец и раньше много курил, а теперь по целым дням не выпускал изо рта трубку – длинную, черную, слегка изогнутую. Курил и молчал, лишь время от времени произносил одну и ту же фразу: «Кажется, за всеми нами скоро придут».

16 ияра (26 мая 1967) после завтрака отец, раскрыв газету, внезапно помрачнел – он увидел там нечто такое, что его добило. Потом поднялся, зачем-то полез в ящик кухонного стола, сунул себе что-то себе в карман брюк и сказал: «Не буду дожидаться, пока меня выдавят». Схватил трубку, закурил и вышел из дому. Маму это не встревожило. Она помнила, в какой ситуации отец произнес эту фразу во второй раз в жизни, но не знала, когда в первый. Она продолжала развешивать белье за окном нашего дома – старого, уродливого, с дешевыми квартирами. Белья было очень много, бечевки не хватало. Мама точно знала, что у нее в ящике кухонного стола лежит моток крепкой веревки, скрученной из лески. Но когда она открыла ящик, никакого мотка там не было. Она не успела испытать ужас – только недоумение. Вдруг, повинуясь какому-то шестому чувству, мама раскрыла газету, которую оставил отец. Первое, что ей бросилось в глаза, был заголовок: «Петля на шее Израиля затянулась окончательно». Мелькнула жуткая догадка. В это мгновение раздался звонок полицейского».

* * *

«Натания – Канфей-Шомрон. 16 шекелей. 5/05/05». Если когда-нибудь израильское Министерство Правды в полном соответствии с Оруэллом объявит, что поселение, где он жил, никогда не существовало, он предъявит этот билет-закладку, приютившийся между страниц книги рава Хаима. Вот до этого места он когда-то дочитал, возвращаясь домой в автобусе из Натании. Что ж, двинемся дальше...

«Самоубийц запрещено хоронить на кладбищах, но к тем, кто повесился, это парадоксальным образом не относится: считается, что между мгновением, когда затянулась петля, и мгновением, когда наступила смерть, проходит достаточно времени, чтобы человек успел сделать тшуву, то есть раскаяться, вернуться к Б-гу, а следовательно удостоиться нормального погребения. И поскольку мы не знаем, что происходило в душе, пока тело дергалось на веревке, то действует презумпция невиновности.

Закон есть закон, но, честно говоря, меня немного коробило. Кто мы такие, чтобы судить или оправдывать человека, прошедшего то, что прошел мой отец – и во Львове, и в Кфар-Эционе. Разве виноват он был в том, что в этом мире еврей уже рождается с повесткой в газовую камеру. Не отца судить надо, а мир менять. Я не знал еще, что не пройдет и десяти дней, как сам стану одним из тех, кому посчастливится участвовать в этом изменении мира. Потому что двадцать второго ияра закончилась моя шива{Неделя траура, которую скорбящий проводит дома.} по отцу, и я в тот же день вернулся в свою танковую бригаду, а в ночь на двадцать шестое{В 1967 – пятое июня, день начала Шестидневной войны.} наше правительство, не дожидаясь, когда «за нами придут» и «нас выдавят», отдало приказ нанести упреждающие удары по вражеским войскам, стянутым к нашим границам. Все знают о том, как израильская авиация разбомбила египетские аэродромы, в течение ста семидесяти минут превратив триста из трехсот сорока египетских самолетов в пылающие обломки. Но как-то не принято говорить, что, по оценкам решительно всех военных экспертов, для выполнения этой задачи необходимо было как минимум в два раза больше самолетов (а их у Израиля просто не было) и как минимум в два раза больше времени (а за это время враги могли бы оправиться, перегруппироваться и раздавить нашу страну). Да, мастерство еврейских летчиков было потрясающим, но десятки бомб, попавших точно на перекрестки взлетных полос, так что одной бомбой уничтожалось сразу две полосы – это, извините!.. При всем уважении к нашим асам. Я, конечно, раввин, мне по штату положено, но всем читающим советую раскрыть глаза и согласиться, что оценка Вс-вышнего моим отцом – да будет благословенна его память! – несколько однобока.

Вслед за уничтожением египетской авиации началось наступление израильских танковых дивизий на египетском фронте. В течение трех дней наши войска заняли сначала Газу, а затем и весь Синайский полуостров. С Иорданией, как известно, израильское правительство воевать не хотело и даже пыталось не отвечать огнем на артобстрелы с ее стороны (в которых десятки мирных жителей погибли и около тысячи было ранено). Но после того как Арабский легион начал наступление в Иерусалиме к югу от Старого города, наши парашютисты получили приказ атаковать. Две тысячи лет евреи, глотая слезы, молились о возвращении в древний Иерусалим. Двадцать восьмого ияра пять тысяч семьсот двадцать седьмого года он вновь оказался в еврейских руках. На очереди были другие города, в стенах которых прошли первые тысячелетия истории нашего народа: Хеврон, Шхем, Вифлеем, Иерихон. Социалисты, стоявшие во главе еврейского государства, не испытывали никакого желания их освобождать, но выхода не было: по территории Иордании уже двигались в сторону так называемого Западного берега сто пятьдесят иракских танков и дивизия иракских пехотинцев.

...В среду 28 ияра наша танковая бригада прорвала фронт к северу от Дженина и за ночь прошла по самарийским горам на восток, чтобы занять Шхем. Горы здесь пологие, скорее холмы, а не горы. Мы ехали прямо по гребню. Танк ревел, прыгая с одной базальтовой террасы на другую, и всякий раз при этом окуляр, от которого я, наводчик, не имел права глаз оторвать, бил меня по физиономии. Было безумно жарко, пот застилал глаза, стекая из-под шлема. Казалось, он вот-вот начнет выплескиваться из комбинезона. Ящики со снарядами все время падали со своих мест, снаряды вываливались из ящиков, и Рам, заряжающий, в своем отсеке замучился их подбирать. Впереди тускло светились арабские деревни, и в темноте едва чернела последняя, из гор выточенная, перегородка, отделяющая нас от иорданской долины. А сзади... Пусть она не была видна отсюда, но я знал, что где-то сзади не спит, затаив дыхание, моя Кфар-Саба, которая еще позавчера была в смертельной опасности. Потому что еще позавчера мы жили в гетто. И если здесь, вот на этом самом месте, где мы сейчас едем, поселятся евреи, то... – то Израиль перестанет быть гетто, еще одним из бесчисленных гетто, раскиданных по миру, а станет действительно страной. Этот хребет под ревущими гусеницами моего «Центуриона» будет стеной, которую не смогут перешагнуть те, кто захочет придти за нами, стеной, которая встанет на пути тех, кто захочет нас выдавить. Наша танковая колонна остановилась. Со скрежетом стали открываться люки. Народ начал вылезать наружу. Привал так привал! Тут и там вспыхнули оранжевые огоньки сигарет. Я тоже было вытащил пачку, но в этот момент из-за соседнего танка раздалось чье-то басистое «Маарив! Маарив!» Ну да, ведь никто из нас еще не успел произнести вечернюю молитву.

Для совместной молитвы необходим миньян – десять совершеннолетних евреев. Нас поначалу собралось только девять возле танка, девять молодых парней из религиозных семей (ну, моя-то религиозной была лишь наполовину), потрясенных тем, что стали соучастниками чуда, равного рассечению вод Красного моря. Я хотел было уже бежать искать десятого, но тут от группы солдат, стоящих возле купы олив на терраске неподалеку от нас, отделился еще один и двинулся к нам. Судя по походке, это был человек гораздо старше нас. «Милуимник{Солдат или офицер запаса, призванный на сборы или на войну.}», – сказал Рам, глядя, как он карабкается по глыбам. Мы начали молитву. Дойдя до слов «Слушай, Израиль, Г-сподь – наш Б-г!» я подумал: теперь я это знаю точно! Дойдя до слов «Благословен ты, Г-сподь, благословляющий миром народ свой, Израиль!» я подумал: теперь это стало реальностью!

А потом настало время читать кадиш – гимн Вс-вышнему, который произносится в память о недавно умершем родном человеке. При этом в нем нет ни слова о смерти. Что поделать – еврейская логика. Б-жья логика. Так вот, кадиш читали двое – я и этот десятый. Я – по отцу. А по кому читал он – мы не знали. По обычаю, мы оба вышли вперед, встали рядом и начали хором: «Да возвысится и освятится великое Имя Его!

– в мире, сотворенном по воле Его,

И установит Он Свою царскую власть и взрастит спасение...»

Голос показался мне жутко знакомым, настолько знакомым, что я боялся признаться себе в том, чей это голос, уговаривая себя, что все это мне лишь кажется, что я ведь сам читаю вслух, как же мне разобрать, на чей похож голос того, кто читает вместе со мной.

«Создающий мир в высотах Своих,

да сотворит Он мир для нас

и для всего Израиля...»

Молитва закончилась. Человек шагнул ко мне, вытащил трубку – длинную, черную, слегка изогнутую.

– Огонька не найдется? – он произнес это на удивление глухо, как будто набрал в рот могильной земли. Я протянул зажигалку. Словно перевернутое сердечко, вырвалось пламя, и в его ореоле я увидел лицо – большие глаза в глубоких глазницах, слегка вздернутый нос... Не было шрама, не было морщин. Мужчине было лет сорок, может, чуть больше.

– Чего вылупился? – раскуривая трубку, спросил милуимник уже совсем другим голосом, ничуть не похожим на отцовский. – Сейчас не таращиться надо, а воевать!

– Вы знаете, – робко начал я. – Вы очень похожи на моего отца, да будет благословенна память праведника...

– Все евреи похожи друг на друга, – отрезал он и повернулся, чтобы направиться к своим.

– А простите такой вопрос... По кому вы читаете кадиш?

– «По кому, по кому», – раздраженно произнес он. – По самому себе! Хватит дурью маяться! Драться надо! Пока нас всех не выдавили.

И побежал к своим, оставив меня приросшим к земле.

Прошло несколько минут. Я пришел в себя. Огляделся. По фиолетовому океану ночи черными китами плыли холмы. Я понял, что когда-нибудь вернусь сюда, на эту гору, на этот сторожевой пост моей Родины, чтобы поселиться здесь навсегда.

Местное население осыпало нас цветами и рисом – как раз в это время должны были прибыть на помощь легионерам иракские танковые соединения, и арабы не сомневались, что мы и есть долгожданные братья и союзники. Такие же счастливые улыбки оказались на лицах у первых арабских солдат и офицеров, которым довелось нас встречать. Они явно были сбиты с толку и не знали, кто перед ними – друзья или враги. Сколько еврейских жизней Вс-вышний сберег благодаря этой случайности, этому эффекту неожиданности, этому маленькому чуду!

Ревя, наши «Центурионы» ворвались в лабиринт шхемских улиц, с грохотом лавируя то между старинными стенами, сложенными из бесформенных камней, то между современными бетонными кубами. Когда мы проезжали мимо одного недостроенного куба – серой толстостенной клетки, окаймлявшей темную пещеру, – из пещеры выскочил араб в форме легионера, бросил автомат и поднял руки. Я узнал его – черные брови вразлет, красивые черные усы, открытый взгляд. Я понял – мы победили».

Глава вторая

Плато Иблиса

Мазуз Шихаби, вожак группировки «Союз Мучеников Палестины», штаб-квартира которой находилась в самарийской деревне Эль-Фандакумие, проснулся от страха. Нет, он не видел, как Халил прошествовал на цыпочках от двери к подоконнику и обратно. Вместо этого он видел сон. И снился ему страх. Не страх в каком-то образе, а страх в чистом виде, бестелесный, как Аллах. От этого страха он и проснулся.

Так не бывает, одернул себя Мазуз. Вот сейчас он покурит немножко, придет в себя и сообразит, что же его так напугало.

– Халил, принеси наргиле, – крикнул он. Снаружи никто не отозвался. Вот мерзавец, неужели заснул на посту? Сроду такого не бывало. Ну ладно, не раздувать же угли самому. Перебьемся чем попроще.

Не включая света и не вставая с кровати, он пошарил под оттоманкой, нащупал пачку «Ноблесса», выудил из нее сигарету и маленькую «ронсоновскую» зажигалку, чиркнул, затянулся и поморщился.

Мерзкий еврейский «Ноблесс»! Вот ведь пристрастился он, сидя по тюрьмам, к крепким сигаретам. И хотя сейчас, оказавшись во главе пусть небольшой, зато перспективной, организации, он мог бы услаждать себя самыми изысканными табачными изделиями, ничего из этого не выходит. Если хочется чего полегче, курит наргилу, а как дело доходит до сигарет – застрял на «Ноблессе». Спонсоры из-за границы когда приезжают, косятся на него за плебейский вкус. И то ведь сколько сил еще потребовалось, чтобы на относительно благородный «Ноблесс» перейти после дерущего горло тюремного «Аскотта».

Страх этому бронебойному «Ноблессу» изгнать не удалось, но в мозгах благодаря его тяжелому дыму кое-что прояснилось. Мазуз понял – он боится Абдаллу Таамри. С одной стороны, Аллах свидетель, Абдалла имеет право на то, чтобы его боялись. Миллиардер, владелец крупнейшей строительной компании, которая ведет дела не только на территории Автономии, но и в странах Персидского залива. Да что там! Он строил для американцев воздушные базы на Ближнем Востоке! Он был личным другом Арафата и его посредником на переговорах с израильтянами! А с другой стороны, вчера, разговаривая с ним по телефону, Мазуз держался более, чем независимо! Откуда же сейчас взялся этот страх? Может быть он, Мазуз Шихаби, в душе трус? Он, который с двадцати лет мотался по тюрьмам и ни разу не устрашился, не сдался, не предал! В таком случае, чего же он сейчас боится? Непонятного. Было что-то очень странное во вчерашнем звонке Абдаллы, в словах: «В ночь на пятнадцатое число месяца Зулль-Хидджа в 1426 год от Хиджры, то есть на семнадцатое января 2006 года по общему календарю, группа бывших обитателей ликвидированного Шароном еврейского поселения Канфей-Шомрон совершит попытку вернуться на прежнее место жительства, силой захватить территорию разрушенного поселения и восстановить его. Когда поселенцы будут тайком, как шакалы, пробираться в свой Канфей-Шомрон, вы устроите засаду на плато Иблиса и уничтожите всех до одного. Завтра, сразу после того, как я вам позвоню, отрядите человека с видеокамерой, чтобы он провел там съемку местности, а затем доложите мне о результатах». Голос у Абдаллы Таамри был красив, хорошо поставлен и очень похож на голос местного хафиза – знатока Корана – который в Лейлят аль-Кадр – Ночь Могущества – с 26 на 27 рамадана в их деревенской мечети до рассвета вслух читает Святую Книгу.

Когда Мазуз попытался в деликатной форме выяснить, почему этот человек берет на себя смелость приказывать ему, тот ответил: «Слушайте и принимайте к сведению. Вся операция будет проходить под моим личным контролем. Ее успех в моих интересах. Вы можете отказаться или саботировать мои распоряжения. Первое – ваше право, второе – в ваших физических возможностях. Но усвойте – ваш «Союз Мучеников» – не самая большая и не самая хорошо вооруженная группировка на Западном Берегу и тем более во всей Автономии. Я могу вас сделать своей гвардией, и в этом случае... Поймите, в ФАТХе наш народ уже разочаровался, в ХАМАСе – разочаруется. Вот тогда-то к власти приду я или мои люди, а вы тут же станете чуть ли не главной боевой силой во всей Палестине, ее руками, ее штыком. До тех пор, помимо выполнения моих заданий, вы сможете заниматься и собственной деятельностью, если она не будет противоречить моим целям и принципам. Понятно, что эта деятельность не должна выходить на первый план в ущерб моим нуждам. При этих условиях я даже готов такую деятельность финансировать – надо же помогать тем, кто помогает тебе. Теперь рассмотрим вариант, при котором вы отказываетесь от моего предложения или уклоняетесь от выполнения моих требований. В этом случае я вас автоматически зачисляю в категорию своих врагов, и вашу роль получает какая-нибудь другая группировка, которая полностью переходит на мое обеспечение, а взамен уничтожает моих врагов всех до одного, в том числе и вас. Учтите, у них будет маленькое преимущество перед вами – бескрайнее изобилие денег на фоне вашей извечной бедности. А деньги – это, как вы понимаете, все: и оружие, и аппаратура, и мозги, и исполнители. Я выражаюсь ясно?

– Предельно, – отвечал Мазуз, открывая пачку «Ноблесса».

– Что вы скажете по этому поводу?

– Что я могу сказать? Я безмерно уважаю вас и с удовольствием принял бы любое ваше предложение. Но вы начали с угроз, а это, знаете ли, унизительно.

– Я не начинал с угроз...

– Вы разговариваете так, что не оставляете мне выхода. Я не могу согласиться на ваше предложение только по одной причине – потому, что лишен возможности не согласиться.

В трубке возникло молчание. Оно длилось чуть ли не минуту, а потом Таамри тяжело вздохнул и сказал:

– Уф! Терпение от Аллаха, спешка от Шайтана. Ладно, начнем сначала.

Начали и закончили. И вот теперь он, Мазуз, со вчерашнего дня добровольно, ну то есть, совершенно добровольно, стал орудием могущественного Абдаллы Таамри. Свершился этакий ташаххуд, «первая клятва при Акабе». В роли пророка Мухаммада выступал Абдалла, а представителем жителей Ясриба, будущей Мекки, присягающих ему в верности, стал сам Мазуз.

Откуда же сейчас такой жуткий страх? Откуда ощущение, что Абдалла хочет его уничтожить? Что за дикое предчувствие вдруг охватило легендарного вожака боевой палестинской группировки? Нет, надо брать себя в руки.

Натянув на плечи верблюжье одеяло, Мазуз попытался усесться по-турецки на своей любимой оттоманке, про которую говорили, что она придает ему силы, как мать-Земля древним героям. И тут же вскрикнул от боли. Сухожилие! Еще вчера оно неизвестно почему вдруг разболелось. Он думал, за ночь пройдет, а стало только хуже, и намного.

– Халил! Да принесешь ты, собачий сын, наргиле или нет? – позвал он охранника.

Но Халил почему-то не отреагировал. Ничего себе! Куда он мог подеваться с боевого поста? Ладно, позвоним другому ординарцу, Радже. Он, хотя и долговязый, да умный.

Кутаясь в одеяло, Мазуз сунул ноги в ночные туфли и прошлепал к подоконнику, морщась на ходу от боли в сухожилии над правым бедром. В темноте провел ладонью по подоконнику, куда он всегда клал на ночь сотовый телефон. Телефона не было. Но в этот момент Раджа сам появился на пороге. Его худое лицо с большим носом было бело, как оперение ибиса.

– Саиди! – заорал он, забыв поприветствовать хозяина. – Убили Халила Сидки и всю его семью!

* * *

«...Ни в коем случае не допустить их проникновения на территорию бывшего поселения Канфей-Шомрон. При этом, в силу сложности создавшейся в стране обстановки, избегать любых инцидентов и ни при каких обстоятельствах не применять против поселенцев никакого насилия, включая простое рукоприкладство».

Полный бред. Остановить несколько десятков здоровых мужчин, которые под покровом ночи, рискуя жизнью, под носом у арабов прошли двадцать пять километров, причем сделать это так, чтобы ни один кулак не взметнулся во тьме и ни один синячок не украсил бородатые физиономии фанатиков! Интересно, как штабные кретины представляют себе ситуацию? Им, небось, еще снится благословенный июль прошлого, 2005-го, года, когда накануне Размежевания десятки тысяч людей собрались в Кфар-Маймоне, поселке к северу от границы сектора Газа, чтобы идти в блокированный полицией и войсками Гуш-Катиф и спасать своих братьев от выселения. Тогда его, Коби Кацира, ребяткам противостояла прекраснодушная поселенческая молодежь, которую раввины накручивали чуть ли не в тех же выражениях, что в этом мудром приказе: «Солдаты – наши братья! Даже словесных оскорблений нельзя себе позволять». Чего тут было волноваться? Нет, понятное дело, газеты и телевидение предрекали кровавые схватки демонстрантов с солдатами и прогнозировали сотни убитых и раненых, но он, Коби, как и остальные военные, лишь посмеивался, понимая, что никакой крови не будет. К тому же им было известно и о настроениях Совета Поселений, который возглавлял собравшихся. Похоже, его вожаки сами не ожидали, что такие океаны народа схлынутся в отклик на его призыв, и теперь судорожно решали, что с этими океанами делать. И главное, он видел, как настроены сами «бунтари» – девчушки, скандирующие «Солдат, полицейский, я тебя люблю!», парни, скандирующие «Солдат, полицейский, откажись выполнять приказ!». Что же до редких исключений, то он, Коби, помнит, как какой-то хмырь начал кричать: «Вы – КГБ! Вы – КГБ!». Как же все вокруг на него зашикали! А кто-то – Коби в темноте не разглядел лица – заорал с русским акцентом: «Я – бывший узник Сиона! Ты не смеешь оскорблять наших солдат!». Ну чего, спрашивается, таких бояться? Они же запросто могли снести и ограждения, и солдатские цепи. Военные и копы были бы бессильны что-нибудь с ними сделать. Но – «наши братья, наши братья!».

Не было серьезного сопротивления уже и потом, в самом Гуш-Катифе, да и здесь, в Северной Самарии. Слезы были, еще какие были слезы, причем с обеих сторон – плачущие солдаты входили в дома и выводили из них плачущих поселенцев. Были полные боли выкрики тех, кто отказывался сам выходить и кого приходилось вытряхивать за руки – за ноги. Были демонстративно поднятые руки, как в варшавском гетто, – драться не велят, ругаться запрещают, так хоть жестом... Ох, как газеты тогда к этим поднятым рукам прицепились! Рыдающих десятилетних детей, которых вышвыривали из домов, где они родились, сердитые дяди из прессы и с телевидения величали провокаторами. Даже его, Коби, это шокировало. Да, не любят наши СМИ поселенцев! Как сорок лет назад, после Шестидневной войны, поверили, что едва мы вернем арабам Иудею, Самарию и Газу с Голанскими высотами, и тут же наступит долгожданный мир, так и сейчас верят, хотя ему, Коби, как военному, ясно – арабы хотят войны и только войны. Отца бы в этом убедить! А что до Размежевания, то не было настоящего сопротивления. Казалось бы, что может быть проще? Пятьдесят человек перегородили один перекресток, когда ехали автобусы забирать «выселенцев» из того же Канфей-Шомрона, так с ними два часа ни армия, ни полиция не могли справиться. Трижды оттесняли пытавшихся разогнать их полицейских. Если бы так они заняли все перекрестки – тогда все, конец Размежеванию! Так почему же не заняли? Потому, что надеялись бородатые и их жены с молодняком, что Размежевания и без того не будет, что в последний момент откажутся солдаты и офицеры выполнять приказ, причем не двое-трое, а в массовом порядке:

«Смоль, ямин, смоль!

Мефакед, ани ло яхоль!

Правой, левой, правой!

Командир, я не могу!»

Уже виделось им, как Коби и его товарищи по оружию братаются с изгоняемыми из домов братьями по крови, и под торжественные аккорды хэппи-энда поселенцы возвращаются в свои нетронутые бульдозерами дома, защитники отечества умаршировывают в родные казармы, а оскандалившееся правительство уползает в отставку. Щас. Нет, понятно, что никакого удовольствия от участия в этом сволочизме ни Коби, ни другие не получали. Коби до сих пор не может забыть, как он за день до начала операции зашел в поселение, приговоренное к расправе. И первое, что увидел – поселенца, стригущего газон. Аккуратно так стриг, каждый кустик обрабатывал, каждый цветочек обходил... Словно дочке кудри расчесывал. У Коби аж в горле запершило.

Но – приказ есть приказ. Что это за армия, если в ней каждый делает лишь то, что считает нужным?! Коби от избытка чувств врезал кулаком по пластиковому белому столу, покрытому пятнами и разводами от теплой колы, которую они вчера пили с приезжавшим проверять его подполковником Моти Сабагом.

Ну ладно, хватит воспоминаний. Надо решать, что сейчас делать. Те, что придут в ночь на семнадцатое, от себя самих пятимесячной давности будут отличаться, во-первых, тем, что летом перед ними лишь светилась перспектива стать обездоленными, а теперь они уже вкусили этой радости, во-вторых, тем, что они понимают – на сегодняшний день солдаты им враги, и речь пойдет не о том, чтобы их убеждать, а о самом настоящем прорыве.

Есть и третий фактор. Поселенцы – народ дисциплинированный. Слово рава для них – ого-го! Так вот у этих – зловредный рав Фельдман. Известная личность. Вон, кстати, его брошюрка лежит на полке за «видиком» между пустой пачкой из-под «Ноблесса» и забытым кем-то карманным молитвенником в пластиковом переплете. Называется «Мой дом Канфей-Шомрон». Юные поселенцы в оранжевых майках перед Размежеванием у ворот армейских баз такие раздавали.

А после они же чуть график Размежевания не сорвали, не давая в течение пяти часов солдатам и полицейским подняться на крышу синагоги в Канфей-Шомроне – один из немногих случаев серьезного сопротивления... Камни, правда, не кидали, но воду и краску на атакующих лили от всей души. Газеты писали, что и кислоту лили. У некоторых солдат и полицейских, обильно политых юными поселенцами, действительно, появились кожные раздражения на лице и заболели глаза. Против рава Фельдмана, возглавлявшего оборону крыши, и студентов его ешивы завели уголовное дело. Газеты зашлись в экстазе.

Потом вдруг обнаружилось, что у самих поселенцев точно так же лица и глаза распухли. Помимо этого выяснилось, что вода, которую они лили на осаждавших, была сама родом из полицейских и армейских шлангов и использовалась именно против ешивников, а они вынуждены были вычерпывать ее и сливать вниз, чтобы под ними не провалилась крыша, огороженная довольно высокой стенкой. Так что в водице-то кислота была, да вот кто ее туда налил? Напрашивающийся вывод сделан не был, и вместо того, чтобы открыть новое дело, просто закрыли старое, а газетчики, мужественно отказавшись от погони за сенсацией, вообще ничего не сообщили. Рава Фельдмана, продержав три месяца в тюрьме, выпустили.

И зря! Он теперь совсем озверел. Кричит, что их отказ от насилия власти использовали в своих целях. Ясно, что сейчас уже все пойдет по-другому. Сейчас с этими «выселенцами» шутки плохи. Их можно убрать только силой, и притом беспощадной силой. А приказ лепечет: «Силу не применять». Гениально. Итак, еще раз. В ночь на семнадцатое января сего года группа бывших жителей бывшего поселения Канфей-Шомрон, ликвидированного по плану Размежевания в августе прошлого года, выходит из поселения Элон-Море, чтобы горными тропами проникнуть на территорию Канфей-Шомрона и возродить его. Кстати, откуда это известно? Видно, ШАБАКу{Служба внутренней безопасности Израиля.} удалось некогда внедрить своих ребят в Канфей-Шомроне или в Элон-Море, а то и завербовать кого-то из поселенцев. Над канфей-шомронцами сейчас, должно быть, особо трудятся – те без средств к существованию, без будущего, без постоянной крыши над головой, а есть которые и вообще без крыши: живут в палатках, и неизвестно, когда и что их ждет. Вот уж, действительно, вербуй – не хочу. Хотя с другой стороны, вряд ли ШАБАК сильно преуспел в вербовке – не удалось даже выяснить, ни сколько поселенцев отправляется в дорогу, ни в какое точно время, ни, хотя бы приблизительно, по какому маршруту. Так, небось, какого-нибудь стукачка хиленького вербанули... Не то что в арабской среде – толпы информаторов. Ну, да не это важно. Главное – что он, Коби Кацир, командующий ротой, расквартированной здесь, получил приказ не допускать на территорию бывшего поселения его бывших жителей. При этом дабы на фоне наэлектризованной обстановки в стране не произошло нечто явно нежелательное для правительства, строжайше наказано не применять никакой силы.

Теперь посмотрим, как, скорее всего, будут развиваться события. Отряд в несколько десятков поселенцев выходит ночью из Элон-Море, карабкается в темноте по скалам, затем через перевалы спускается в долину и ползет прямо под окнами арабских деревень. В случае если хоть кто-то из арабов мается бессонницей и заметит ночных странников, весь отряд в течение ближайших двух часов будет вырезан в полном составе. Кстати, идут поселенцы, судя по всему, без всякого оружия, чтобы их потом не обвинили в попытке вооруженного нападения на армию. Так вот, если они все же доходят целыми и невредимыми, то их встречает Коби Кацир со своими девяноста орлами. Поселенцы сносят к чертовой бабушке весь заслон и спокойно разбивают палатки на месте своих бывших и будущих домов. Солдатам, которые пытаются помешать этому или обрушить только что выросшие шатры Авраамовы, они, отрекшись от былого пацифизма, дают в ухо. Отвечать строго-настрого запрещено. Коби вынужден рапортовать наверх, что приказ не выполнен, и просить о подкреплении. Подкрепление прибывает, причем в таком количестве, что, навалясь, можно эвакуировать не десятки, а сотни людей, обойдясь при этом без выбитых зубов, но у офицера, не выполнившего приказ (который выполнить невозможно!) – неприятности. Впрочем, не такие уж большие. Все бы ничего, если бы... Если бы не папа.

Коби окончательно загрустил, вспомнив вчерашний отцовский крик по телефону: «Ты что, смеешься? На следующий же день все газеты, все телеканалы раструбят, что сын Йорама Кацира либо никудышный офицер и не может выполнить элементарный приказ, либо, что еще хуже, потворствует правым экстремистам».

Рассмотрим другой вариант. Его орлы, орудуя дубинками или прикладами «эм-шестнадцать», развешивают тумаки направо и налево, при этом часть ночных туристов уползает на карачках, утирая кровь с бородушек, других на вертолетах увозят в «Меир», «Бейлинсон», «Гиллель-Яфе» и прочие капища израильской медицины. В общем, победа полная. А на следующий день правые поднимают шум – бедные, лишенные крыши над головой поселенцы при попытке вернуться под отческую сень, дабы в последний раз облобызать родные камни, зверски избиты солдатами. К ответу палачей!

«Позвольте-позвольте! – возражают армейские чины. – Вот наш приказ – четко и ясно сказано: никакого насилия. А что некий капитан Яаков Кацир самоуправство проявил, так в семье не без урода».

«Ты с ума сошел! – орал в трубку отец, когда Коби объявил ему, что, если нужно, он готов применить силу. – У Йорама Кацира сын садист! Еще все помнят, как чисто, без крови, Шарон и Мофаз провели Размежевание, а тут какой-то офицеришко устраивает побоище! Ну да ясно, яблоко от яблони далеко не падает! И я с твоей легкой руки сразу превращаюсь в фигуру, что называется, одиозную! На ближайших же выборах при составлении партийного списка меня обходят и Ури Данович, и Шмуэль Левинзон, и Меир Битон. И с шестого места я перемещаюсь в лучшем случае на десятое, а то и на двенадцатое. И не могу уже козырять тем, что мой сын, в отличие от некоторых, не пригрелся на тепленьком местечке, а служит в боевых частях!».

* * *

Есть такое русское слово – «живчик». И есть такая русская пословица – «маленькая собачка – до старости щенок». Не думаю, что этим лексическим феноменам можно найти аналог в иврите. А жаль, потому что в результате бедный Натан Изак за всю жизнь так, должно быть, и не получил точной характеристики того, как он выглядит на самом деле. И опять-таки жаль, потому что был он личностью более чем колоритной. Невысокого роста, сухонький, жилистый, с очень жиденькой и длинненькой бороденкой, он все время куда-то торопился, все время суетился. Все – от уроков Торы до планов по созданию и восстановлению поселений – излагал он сбивчиво, спотыкаясь, то повторяя одно и то же, то перескакивая с пятого на десятое. У окружающих создавалось впечатление, будто предыдущих лет жизни явно не хватило ему, чтобы все, что нужно, сказать и, главное, сделать, – потому-то он сейчас и спешит, словно чувствует, что сроки поджимают. При этом ноги его постоянно пружинили, так что, чем бы он ни занимался, сидел ли, стоял ли, шагал ли, он всегда при этом немножко подпрыгивал. И еще одна деталь – очки. Большие и круглые, как глаза стрекозы, но дужки у них каким-то безвестным умельцем сделаны были под острым углом, что придавало им сходство с ногами кузнечика. При каждом прыжке Натана сидящий у него на носу стрекознечик тоже подпрыгивал, а при каждом третьем прыжке падал на пол.

В отличие от Натана, первый из его собеседников, рав Хаим Фельдман, был спокоен и нетороплив. Чувствовалась в нем некая внутренняя сила. Вместе с тем видно было, что в его упругих мускулах кроется также способность и к стремительным, в случае необходимости, действиям. Кто-то из живущих в Канфей-Шомроне русских репатриантов сказал однажды: «Рав Фельдман похож на очень доброго Мефистофеля». Поразительно точное определение! Даже серебро, многочисленными волосками проникшее в его шевелюру, казалось, сделало это лишь для того, чтобы оттенить ее черноту. Ну, а уж подстриженная, что нечасто встречается у религиозных ашкеназов, борода и вовсе отливала куда-то в синеву. Высокий, подтянутый рав Хаим Фельдман явно был неприступен для все сметающей на своем пути силы, имя которой – годы. Создавалось впечатление, что если положить рядом три его фотографии – одну сегодняшнюю, другую десяти– и третью двадцатилетней давности – то разобрать, где какая, будет невозможно. При этом он давно уже стал живой легендой поселенчества, а диапазон мнений о нем был столь широк, что хоть на прилавок выкладывай!

Высокий лысый тель-авивец, сидя в кафе на улице Шенкин, бормотал с ненавистью:

– Все поселенцы – фанатики и правые экстремисты! Один Фельдман чего стоит!

А в это время где-нибудь в Самарии, на остановке, где ждет попуток необремененная деньгами публика, какой-нибудь парнишка в кипе и с пейсами до пояса митинговал:

– Рав Фельдман? Да он же левый! Нам такие не нужны!

Вторым гостем в гостиничном номере Натана был уже знакомый читателю Эван, увенчанный оранжевой кипой с буквой V. Когда, сидя на тахте, обтянутой бурым в мелкую клетку дерматином, и уставясь в линолеумный пол, расчерченный концентрическими кругами, он заявил, что считает всю затею безнадежной, Натан первым делом подпрыгнул в кресле, разрисованном тем же узором, что тахта, а потом уже, поправив очки, спросил, почему.

– Может быть, я ошибаюсь, но по-моему, Шарон не будет Шароном, если позволит нам вернуться в Канфей-Шомрон, – ответил Эван, а в голове у него свербело: «Вру, вру, вру, не потому я не хочу идти, что это безнадежно, а по другой суперважной причине, личной, эгоистичной!»

– Но, Эван, пойми же! – воскликнул Натан, воздев к потолку сухонькие пальцы, контрастирующие с довольно солидными бицепсами. – Шарон провел Размежевание без крови! Он этим гордится! А тут побоище в Канфей-Шомроне! Порча репутации! Ему это надо? Тем более – в глазах общественности мы несчастные! Бездомные!.

– Мы такие и есть, – вставил Эван.

– Совершенно верно! – Натан не удержался и опять подпрыгнул. Вместе с ним подпрыгнули очки. – Обездоленные рвутся в свой дом! Разрушенный! И он пошлет солдат расправляться с ними? На глазах у всего Израиля? Перед выборами?!

– Не пошлет, – согласился Эван, – но пройдет два-три дня, и туда нагонят такое количество солдат, что всех нас эвакуируют без единого синячка.

– Возможно! – развел руками Натан и, втянув голову в плечи, скрючился в кресле так, будто он примостился на краю табуретки. – Положимся на волю Вс-вышнего. Он поможет!

– Или не поможет, – сыронизировал Эван. – Но мы рискнем. Сходим в Канфей-Шомрон, пару дней проведем за решеткой, и к концу недели все будем обратно в этой же гостинице. Или не все. Может, кого-то террористы укокошат, может, кого-то по дороге, высунувшись из окна, подстрелит из «спрингфилда» времен Британского мандата какой-нибудь мирный арабский дедушка. При всем моем к вам, Натан, уважении, рисковать чужими жизнями ради химеры...

Он почувствовал, что весомость всех этих справедливых аргументов доставляет ему неизъяснимое наслаждение, словно позволяет не думать о той главной причине.

– Химеры? – переспросил возмущенный Натан, кинув на Эвана негодующий взгляд сквозь стрекозьи глаза очков. – Химеры, говоришь?! Земля Израиля – химера?!! Диалог еврейского народа с Б-гом – химера?!!!

– Вопрос в том, стоит ли заведомо безнадежное предприятие человеческих жизней, – отпарировал Эван. И тут в разговор вступил рав Хаим, до тех пор сидевший на краю кровати у окна и наблюдавший, как зеленые «эгедовские» автобусы один за другим втекают в акулью глотку Центральной Автобусной Станции.

– Стоит ли человеческих жизней? – задумчиво повторил он. – Ты прав. Речь, действительно, идет о жизнях. О жизнях семи миллионов человек и о самом существовании нашего государства. Арабы не скрывают, что любой сантиметр отданной им земли они используют лишь как плацдарм для уничтожения Израиля и ни для чего больше. Для того и началось после Шестидневной войны поселенческое движение, чтобы лишить их этого плацдарма!

– Правда? – переспросил Эван с оттенком иронии. – А я-то думал, что чудо нашей победы вы восприняли как начало предсказанных пророками времен Избавления всего человечества. А они в свою очередь должны начаться с воссоединения еврейского народа со своей землей. Так что заселение Иудеи и Самарии – это наш долг перед всем миром.

– Совершенно верно... – начал Натан, но рав Фельдман его перебил:

– Прежде всего это гарантия того, что смертельная угроза никогда уже над страной не нависнет. В тот момент, что мы смирились с отступлением из Канфей-Шомрона, считай, что отдано все. Сначала этого потребуют арабы, затем наша левая интеллигенция, наконец – мировая общественность. И – не удержишься. Сдашься. А дальше – возвращение в границы 67-го и – новая резня под старым насеровским лозунгом: вымостить берег моря еврейскими черепами! Плавный переход от Израиля к Освенциму!

Эван закрыл глаза и услышал Голос – не живой и даже не телевизионный, а скорее – телефонный. Звучал он по-английски, но с арабским акцентом: «хотя вряд ли кто-нибудь останется в живых».

...Зал аэропорта Бен-Гурион сверху напоминал дворик в каком-нибудь придорожном поселке в пустыне Негев, где горячий ветер с остервенением заверчивает струи песка. Только песчинки были живые, с ногами, с руками, а в руках чемоданы, а на руках дети. И гонял их по аэропорту не ветер, а стремление убраться из страны, которой оставалось жить считанные дни. Меж тем радио сообщало: «Бои ведутся в районе Хайфы, Натании, Лода...»

«В Лоде!» – в ужасе закричала полная женщина в цветастом платье, с красным лицом, сжимая руку маленькой то ли дочки, то ли внучки. «В Лоде! Они уже совсем рядом!»

– Не дай Б-г! – прошептал Эван, очнувшись.

– Не дай Б-г! – поддержали его Натан и рав Хаим.

– Все, что вы говорите, верно, – устало согласился Эван, сам не понимая, отчего он устал больше – от прыжков Натана, от чугунной логики рава Хаима, от неожиданной галлюцинации или от собственной внутренней борьбы и попыток загнать обратно нечто важное, рвущееся наружу из глубин подсознания. – Все верно, но нужно придумывать что-то новое, а не браться за дело, заведомо безнадежное. Может быть, я ошибаюсь, но по-моему, пока у власти Шарон, мы в Канфей-Шамрон вернуться не сможем.

– Ничего ты нового не придумаешь. А нам Б-г поможет! – Натан Изак вновь осел в глубинах кресла.

– Кстати, почему вы тех, кого отобрали для похода, вызываете поодиночке?

– Чем позже ШАБАК обо всем узнает, тем лучше.

– Правда? – осведомился Эван. – И поэтому вы используете для бесед гостиничный номер?

Он показал пальцем сначала на неровно выкрашенную желтой краской стену, а потом на собственное ухо.

– Ты слишком увлеченно читал Оруэлла, – сказал Натан.

– И потом, почему вы считаете, что если есть стукачи, они не оказались среди первых посетителей? Когда вы начали свои собеседования?

– Какая разница?

– Значит, не вчера и не позавчера, иначе бы вы сказали.

– По крайней мере, так ШАБАК не знает, сколько нас идет и кто именно.

– Значит, у вас с равом Фельдманом был жесткий предварительный отбор, и я, надо понимать, удостоился. Увы, не смогу оправдать доверия.

Натан вновь развел руками.

– Но обязуюсь молчать обо всем услышанном, – произнес Эван и двинулся к выходу. Когда за ним захлопнулась бурая дверь с медной ручкой, совесть наконец открыла рот, и он задумался об истинной причине своего отказа идти в Канфей-Шомрон.

В шесть часов выход из поселения Элон Море. А в семь тридцать он должен быть у Вики. В семь тридцать решается судьба.

* * *

– Здравствуйте – Юсеф, – зазвучал в мобильном знакомый голос, в котором не было ни понижений, ни повышений тембра, словно он принадлежал роботу. – Вы – разумеется – меня – узнали.

– Да, саид Камаль! Как же мне вас было не узнать, верблюжье отродье!

Последние два слова он, правда, не сказал, но подумал.

– Мы – благодарим – вас – за проведенную – операцию, – продолжал Камаль никаким голосом. – А сейчас – я хотел бы – встретиться – с вами.

«Ах вот как, – с ужасом подумал Юсеф, – значит, поняли, что я в курсе дел и решили убрать по-быстренькому. А может, решили: выполнил работу – пусть замолчит навсегда».

– Соблаговолите – сайид Масри – неотложно – занять место – в своем лиловом – почтенного возраста – «мерседесе» – с треснувшим – левым – подфарником – и отправиться – в Рамаллу. Вы будете ехать – по шоссе Тира – затем свернете – на улицу – Эль-Баладия – после чего – проследуете – в Старый город – к крепости – крестоносцев. Там – имеется – башня – Аль-Тира. Она очень – большая – и, безусловно, – вам известна. Напротив нее – вы увидите – стоянку – автомобилей...

Юсеф прекрасно знал, о какой стоянке идет речь. Огромная стоянка! Когда ее строили, рассчитывали на уйму туристов. А сейчас – какие туристы? Стоянка явно пустует. Ну заедет иногда нефтемагнат какой-нибудь щедрый или европейский правозащитник. А так вокруг – никого. Человека там прихлопнуть и труп спрятать – никаких проблем.

– ...Убедительно – прошу вас – приехать – на эту – стоянку – как можно – скорее. Я тоже – уже в пути. Так что скоро – встретимся. Кстати – захватите – Мазузов – мобильный. Я вам – кое-что – передам...

«Весом в девять граммов», – мысленно добавил Юсеф.

– ...и мы разъедемся.

«Он в Газу, я – машааллах – к семидесяти двум девственницам», – про себя закончил Юсеф.

* * *

В первый раз мухтару деревни Бурка были выделены правительством Хашимитского королевства Иордания пятьдесят миллионов динаров на строительство дороги, ведущей на восток. Мухтар не взял себе ни копейки – все пустил на строительство новой виллы для владельца окрестных земель шейха Абу-Хакима. Тут грянула Шестидневная война. Бурка оказалась под пятой оккупантов. Первое, что сделали новые власти, – это выделили деньги на строительство дороги. Мухтар пожал плечами и построил шейху еще одну виллу. После чего его вызвали в Министерство строительства, объяснили, что вновь выделямые деньги имеют целевое назначение, что они должны быть потрачены на дорогу и ни на что больше. Мухтар все понял и передал деньги шейху. Шейх растрогался и построил виллу мухтару. Власти плюнули, перестали выделять деньги, и унылый проселок, многократно фотографируемый израильскими и иностранными корреспондентами, стал символом нищеты и угнетения палестинского народа. Потом началась Первая интифада, выяснилось, что одними джипами не обойтись, придется гонять и легковушки с мотоциклами, и для армейских нужд была построена бетонка. Больше всего возликовали жители Бурки и окрестных деревень. Они срочно стали учиться вождению и приобретать «субару» и «фиаты», благо теперь было, где гонять. После того, как в 1994 году создали Палестинскую автономию, правительство Рабина в качестве жеста доброй воли передало новым властям деньги на дальнейшее строительство дороги. За жест поблагодарили, а деньги пошли на нужды палестинской революции. Спустя два года правительство Нетаньягу опять передало революционерам деньги. Но к этому времени Автономия уверенно стала на ноги, штат ее работников разросся, а у каждого семья, причем, в соответствии с законами шариата, сложносочиненная. Так что нужды Революции тоже возросли. Следующим, кто предоставил деньги на строительство дороги, стало правительство Эхуда Барака. Палестинцы в тот момент активно готовились к новой войне с Израилем, которую они начали два года спустя и назвали Второй интифадой. Из-за границы везли оружие и боеприпасы, так что деньги пришлись очень кстати. Во время «Второй интифады» израильтяне – опять же в военных целях – построили еще несколько десятков километров бетонки, протянув ее до деревни Таллуза, к северу от Шхема, а затем соединив с пятьдесят пятым шоссе, по которому можно было ехать хоть в Иерусалим, хоть в Галилею.

Именно в районе Бурки и свернул на восток Юсеф в своем лиловом «мерседесе», вместо того, чтобы мчаться на юг, где возле старинной башни аль-Тира ждал его, навинчивая глушитель на дуло револьвера, дружелюбный Камаль. Дорога соскальзывала с одного склона и взлетала на другой. Склоны не были крутыми, линии их были нежны, как линии плеч у Рамизы. Юсеф спустился в Бикат-Санур, Санурскую долину, затем снова взобрался на горный хребет... Впрочем, хребтом этот в несколько тысяч раз увеличенный диванный валик назвать было довольно трудно. Юсеф траверсировал его, увидел издалека хаотично белеющие постройки Наблуса, которые мгновенно скрылись за лысой горой Эйвал, миновал оставшуюся слева многоэтажную деревню Таллуза и выкарабкался на шоссе, пронизывающее Самарию с севера на юг. На юг он не поехал – Рамалла ему не была нужна. Повернул на север и вскоре въехал в деревню Мухайям Фариа. Он старался обо всем забыть и думать о Рамизе. Вообще-то, Рамиза была единственной в мире реальностью, все остальное – лишь ненужным миражом. Проблема заключалась в том, что оно, это остальное, не знало о том, что оно мираж, и настолько нагло предъявляло права на истинность, что порой вконец запутавшийся Юсеф начинал ему верить.

Он ехал мимо старых одноэтажных домиков. Временами навстречу попадались разбитые машины. Зелени почти не было видно, лишь кое-где топорщился высохший кустарник. С горы шерстяными шариками скатывалось стадо овец. На пригорке стоял задумчивый осел и пожевывал колючки. Лиловый «мерседес» Юсефа остановился возле относительно высокого и ухоженного дома с «кайсариями» – сводчатыми потолками, как на старых крытых рынках. Юсеф резко затормозил и выскочил из машины. Буквально на ходу он щелкнул ключом электронного зажигания. Машина пискнула, моргнула электрическими фарами и уснула. Юсеф огляделся. Ни автомобилей, ни людей поблизости не было. Он заглянул в освещенное окно. Расем был один в комнате. Юсеф тихо постучал, даже не постучал, а пробежался подушечками пальцев по стеклу, как пианист по клавишам рояля. Расем поднял глаза. Юсеф описал круг пальцем в воздухе, мол, впусти меня. Расем двинулся к двери, и Юсеф, поднявшись по криво вырубленной из камня лесенке, вошел в дом. Через пятнадцать минут дверь опять отворилась, и на пороге появился Расем. Он посмотрел налево, направо – вроде бы все тихо, только мухи гудят над недавно раздавленной, да так и оставшейся лежать посреди дороги бездомной собакой.

– Выходи! – шепнул он, обернувшись. Тучный Юсеф протиснулся мимо него и сбежал по ступенькам. Уже выезжая из деревни, он позвонил Камалю.

– А – Юсеф – слава – Аллаху. Куда вы – запропастились.

– А вы меня ждете?

– Конечно – жду.

– И глушитель уже накрутил, верблюжье отродье?

– Какой – еще – глушитель. Вы что-то – не то – говорите... – голосом, лишенным эмоций возмутился Камаль, машинально кинув взгляд в сторону «бардачка».

– В общем, слушай, Камаль, и очень внимательно. Ждать ты, конечно, можешь еще сколько хочешь, если тебе делать нечего, но сотовый телефон Мазуза Шихаби я выкинул, а все, что покойный его дружок там наговорил, я переписал на диск. Диск этот находится в надежном месте и у надежных людей, которые знают, куда его передать в случае, если со мной что-нибудь случится. Для меня это залог того, что я не получу от вас в подарок пулю в затылок. Мне придется по-прежнему верой и правдой служить Хозяину – после того, как я укокошил целую семью, включая грудного ребенка, мне деваться некуда. Но если вы, верблюжьи отродья, против меня хоть что-то предпримете, знайте – мне терять тоже нечего. Не успеет ваша пуля долететь до моей несчастной башки, как диск окажется на столе у Мазуза.

Ошарашенный Камаль молчал ровно полминуты. Ситуация неожиданно вышла из-под контроля, и под контроль надо было ее вернуть. Юсеф говорит, что верно будет служить Хозяину. Что ж, может, оно и к лучшему. Сейчас, когда проводится столь сложная операция против Шихаби, не с руки лишаться своего человека в Эль-Фандакумие. Однако через две недели, после того, как этот человек поймет, что Шихаби вот-вот уничтожат и сам он Хозяину больше не нужен, он может запаниковать и броситься к Шихаби. Не дожидаясь этого, его надо будет убрать. Полминуты хватило на то, чтобы Камаль своим кибернетическим мозгом просчитал все варианты, после чего он, откашлявшись, произнес, аннигилируя, как обычно, любые вопросительные интонации:

– Ну что – вы – Юсеф. Пока – вы нам – служите – никто вас – убивать – не будет. Наоборот – мы даем вам – новое задание. Возвращайтесь – в Эль-Фандакумие – поприсутствуйте – на похоронах – семьи Сидки – а начиная – с шести часов – займите наблюдательную позицию – так чтобы проследить – кто – из жителей – Фандакумие – на военной базе – на месте – еврейского поселения – выйдет – из штабного – вагона.

* * *

Да, тяжело быть отпрыском известного политика! Коби поднялся со стула, прошелся по линолеумному полу, снял с полки брошюрку и пролистал. Он тогда, летом, только начал ее читать. Даже до создания поселения Канфей-Шомрон не дошел. Читал про Холокост, про Войну за Независимость. Может, почитать сейчас? Вдруг мятежный рав какую идейку против самого себя и подкинет?

Коби снова сел за столик, закурил «Ноблесс» и наугад раскрыл брошюру. Надо же! В точности на том месте, где полгода назад остановился. Ну-ка, ну-ка...

* * *

«– Плохо дело, – сказал Менахем Штейн и задумчиво провел пальцами по густой черной бороде, словно пытаясь собрать ее в горсть. Странно было видеть, как растерян этот человек, который прежде, точно опытный лоцман, всегда знал, где повернуть, чтобы обогнуть скалы, и как не сесть на мель. Менахем был не просто адвокатом. Однажды, месяца полтора назад, он приехал обсудить, как лучше всего в суде защитить наши интересы, засиделся допоздна и заночевал в палатке... В этой палатке он с тех пор и поселился. В Петах-Тикве у него жили жена и сын с дочерью, готовые переехать к нам, как только будет дано разрешение на дальнейший завоз караванов{Времянки в виде вагончиков без колес.}. Пока же по распоряжению БАГАЦА, Высшего Суда Справедливости Израиля, развитие поселения было прекращено вплоть до рассмотрения жалобы некоего Хусейна Маджали по поводу того, что мы обосновались на его территории. Менахем послушно обитал в палатке в трех метрах от моего каравана на травянистом склоне той самой горы, где когда-то я встретил таинственного двойника моего отца. Наше новорожденное поселеньице мы назвали Канфей-Шомрон – «Крылья Самарии».

Представляете, адвокатский «мерседес» с изумлением проводит ночь под открытым небом, прижавшись сверкающим крылом к палатке, что скособочилась в результате ночного налета самарийского ветра. На рассвете из этой палатки вылезает коренастый чернобородый Менахем в двубортном костюме, шерстяном, черном в белую полоску, и, на ходу стряхивая с обшлагов брюк колючки и сухие травинки, садится в этот самый «мерседес», проверяет, на месте ли заветная «джеймсбондовка» с документами, и едет по самарийским грунтовкам.

А в тонированных окнах, привыкших отражать пантерьи глаза встречных автомобилей и алые пасти реклам, мельтешат скалы, похожие на лошадиные зубы, и белые арабские улицы с усачами, хмуро глядящими вслед лимузину с ненавистным желтым номером{Желтые номера на автомобилях принадлежали израильтянам, синие и зеленые – арабам.}.

И вот сейчас в недавно построенной синагоге – сарае, который мы с гордостью называли словом «цриф» – «хижина», он вновь и вновь проводил согнутыми пальцами по бороде и говорил своим знаменитым басом, столь часто во время процесса гипнотизировавшим и публику, и истцов с ответчиками, и, главное, судью:

– Вы создали здесь поселение, вы построили столовую и синагогу, поставили пятнадцать караванов и несколько палаток. Главное... или вам казалось главным... что есть разрешение правительства на создание поселения. Слава Б-гу, времена на дворе наконец-то настали неплохие. У власти правые, премьер-министр Бегин откровенно нам сочувствует, полицейские расправы ушли в прошлое, поселения появляются одно за другим. Уже восстановлен существовавший до Войны за Независимость к юго-западу от Иерусалима блок поселений Гуш-Эцион. Создан новый блок поселений в секторе Газа – Гуш-Катиф. Вашими усилиями вновь появился еврейский квартал в Хевроне, а рядом – поселение Кирьят-Арба. Дошла очередь и до Самарии. Восемь раз наша группа переходила Зеленую черту{Граница 1967.} и разбивала палатки и восемь раз солдаты нас за руки – за ноги забрасывали в грузовики и увозили обратно. Наконец, мы привели тысячи людей – и победили. Мы получили разрешение на создание поселения здесь, на этой горе. Мы не слишком волновались, когда началась эта канитель с БАГАЦем, даже когда сюда прислали солдат следить, чтобы мы втихаря не занимались строительством. Ну и что с того, что земля формально принадлежит какому-то там Хусейну Маджали?! По закону, существующему еще со времен турок, если на земле нет построек либо посадок, государство вправе забрать дикий клок земли у нерадивого хозяина. Вы все это прекрасно знаете. А здесь пустошь, которой в жизни никогда не касалась рука хозяина. Даже трава редкая и жесткая... – он потер правый бок, упакованный в черную с белыми полосками шерсть двубортного пиджака. – И лишь одного факта мы не учли: не далее как два с половиной месяца назад наш уважаемый глава правительства заявил, что Иудея, Самария и Газа носят статус, определенный женевскими конвенциями как временно оккупированные или контролируемые территории, а на такие земли вышеуказанное уложение не распространяется...

Наступившую тишину можно было в прямом смысле назвать мертвой или гробовой. Все встали, словно провожая в последний путь мечту о создании поселения Канфей-Шомрон, распростершего одно крыло над Кфар-Сабой, а другое над Шхемом. Казалось, еще мгновение – и раздастся озвученное срывающимся голосом какой-нибудь из присутствующих женщин: «И-и-и! Земля наша родная! На кого же мы тебя покинем?!.» Но все молчали. Только мой друг Натан Изак отвернулся, и по сжатым кулакам его я понял, что лучше в лицо ему сейчас не смотреть. Сам я понимал, что должен это пережить, но не понимал, как. Когда моего отца опускали в землю, я еще не осознал его смерть. Спустя десять дней на этой самой горе я уверовал в то, что он жив. И вот сейчас по-настоящему настал час прощания.

Почему Бегин фактически отказался от права на земли, политые нашей кровью и подаренные нам Вс-вышним? Очевидно, мало евреям выйти из гетто. Нужно, чтобы гетто вышло из евреев. А пока не вышло, еврей неосознанно вытягивается во фрунт перед господином комендантом. Помните Гжимека? И Бегин, и тем более – те, кто были до и особенно после него, стали срочно искать себе Гжимека. Впоследствии они его нашли.

А тогда мы стояли и без слов молились об одном: «Б-же! Не дай отчаянию одолеть нас! Б-же! Не дай отчаянию одолеть нас!».

– Есть, правда, один вариант, – продолжал Менахем, – но не знаю, приемлем ли он.

Все лица повернулись к нему. Только мой кровный друг Натан, сын Давида Изака, вечного оппонента моего отца, почему-то продолжал стоять спиной, хотя, судя по тому, как напряглась его спина, он тоже внимательнейшим образом слушал.

– На территории, оккупированной или временно контролируемой, оккупационная власть имеет право отобрать у местных жителей кусок бесполезной или даже полезной площади с «территорий» в военных целях... А здесь – в стратегически важной для нашей обороны точке, на горе, откуда просматриваются и простреливаются...

– Ты предлагаешь создать здесь военную базу? – спросил я.

– Не военную базу, – воскликнул он, – а военное поселение! Есть такой термин! Поселение, созданное по стратегическим соображениям. Армия, без сомнения, поможет нам и будет ходатайствовать о...

– Не-е-т! – раздался буквально крик Натана. Он повернулся к нам лицом, перекошенным от боли. – Не-е-ет! Не по стратегическим соображениям! Мы пришли жить сюда не по стратегическим соображениям! Мы пришли сюда жить потому, что мы евреи, потому, что это наша земля!

– Эта земля... – начал я тихо, но так, что Натан почему-то осекся, – эта земля завещана нам отцами... отцом... Отцом… в первую очередь для того, чтобы... чтобы за нами не приходили и чтобы нас не выдавливали. А это и есть самые что ни на есть стратегические соображения.

Большинство присутствующих – и в первую очередь Натан – тысячу раз слышали от меня историю моего отца и поняли, о чем речь.

– А уйти, встав в красивую позу, – продолжал я, – и отдать наши земли на растерзание...

– А так – признать, что это не наши земли! – мой ближайший друг глядел на меня с такой ненавистью, какая явно не подобает религиозному еврею. Впрочем, сам он по сей день утверждает, что никакой ненависти на дух не было, а было лишь возмущение моими словами, которые он тщательно отделял от того, кто их произносил. – Вы забыли слова нашего учителя, рава Авраама Кука: «Страна Израиля неотделима от народа Израиля!». Не будет вам безопасности, если начнете Страной торговать! Б-г не даст вам безопасности!..»

«Интересно, какой из себя этот Натан Изак, – подумал Коби. – Наверно, этакий амбал с громовым голосом. Должно быть, покруче самого Фельдмана будет!»

«Заскрипела дверная ручка. Дверь приоткрылась. В первый момент показалось, что она это сделала сама собой, и только потом все увидели выплывшего из темноты, жмурящегося от света керосиновой лампы моего четырехлетнего Амихая. Он обвел заспанным взором присутствующих и, провозгласив: «Папа!», направился ко мне, поскуливая на ходу, как щеночек, которого выгнали под дождь из теплого дома. Я подхватил его на руки, он тут же свернулся в клубок и через минуту сонно засопел.

Натан с нежностью посмотрел на него, потом с негодованием – на меня. «Какой опасности ты собираешься подвергнуть жизнь этого ангела?!» – говорили его глаза. «А ты?!» – ответил я молча».

* * *

Давно уже возле Шхема-Наблуса нет Дубравы Учителя. Давно уже вырублены древние дубы. Единственное, что напоминает о них, – это слово «Балата», что по-арабски значит «дуб». Так называется находящийся здесь лагерь беженцев – скопище бетонных бараков. Да на горе еврейское поселение так и называется – Элон-Море. Дубрава Учителя.

А еще есть заброшенный сад возле Замка Тоукан, турецкой крепости пятнадцатого века, расположенной в Старом городе. Человек, отправивший этой ночью Мазузу Шихаби электронное послание, теперь, наслаждаясь солнечным утром, сидел там с закрытыми глазами под темно-зеленым платаном, усеянном цветами, похожими на розовые свечи. Сейчас, сейчас он в который раз отправится в ставшее привычным, но всегда прекрасное странствие. Наблус вновь станет Шхемом, древним Шхемом, его Шхемом. Живительный ветер воскрешал славные времена. В вышине перешептывались дубы, под которыми некогда пришельцы с берегов далекого Евфрата с восторгом слушали своего вожака – великого странника Аврама. А потом их внуки. И вот уже он, Даббе, среди них. И вот уже нет на нем кожаной куртки и вельветовых брюк, и горло не стянуто воротничком и галстуком. Длиннополый плащ из крашеной козьей шерсти обнимает тело, на ногах – цветные сандалии из кожи молодого бычка, медные браслеты приятно холодят запястья и щиколотки, с левого плеча свисает лисий хвост. Тогда в Шхеме...

* * *

«Утро выдалось неожиданно теплое для зимы, – продолжал читать Коби. – Менахем вылез из палатки, почесал заколтуневшую бороду, подумал-подумал, да и снял пиджак. На заключительное заседание БАГАЦа мы ехали впятером. Солнышко раскошелилось, распоясалось, Амихай на руках у провожавшей нас Бины улыбался вовсю, помахивая мне ручкой, настроение было хорошее, и в победе мы почти не сомневались. Иерусалим нас встретил недавно построенными на отвоеванных пустошах желто-бежевыми кварталами, которые мы тоже воспринимали как знак укрепления нашего присутствия на Святой земле. Дома были мощными, словно бастионы, готовые выдержать любой удар.

Но когда мы вошли в зал суда, внутри вдруг что-то тревожно екнуло. Показалось, что украшающий стену здоровенный квадратный стеклянный щит с изображенным на нем семисвечником странным образом мерцает, а два израильских флага по краям длиннющего стола, за которым заседали три судьи, неожиданно затрепетали.

– ...Оглашается решение суда. В связи с тем, что разрешение на создание поселения на земле, принадлежащей господину Хусейну Маджали, выдано Министерством внутренних дел Израиля 7 июля 1977 года, а ходатайство от Министерства обороны подано в правительство лишь 14 января 1978 года, никак нельзя считать, что поселение создано из стратегических соображений, а следовательно, оно не может обладать статусом военного поселения. Поэтому Высший суд справедливости государства Израиль постановляет отменить разрешение Министерства Внутренних Дел от 7 июля 1977 года на создание поселения на земельном участке, принадлежащем Хуссейну Маджали, и обязать лиц, находящихся на его земле, немедленно ее покинуть.

В зале суда начало темнеть. Очень быстро. Через какую-то секунду все исчезло. Наступила глухая ночь. Не было ни судьи, бесстрастно зачитывающего решение, ни бородатых арабов, радостно обнимающих счастливого Маджали, ни печальных лиц моих друзей. Были только мы вдвоем – я и мой отец. Он набил длинную, черную, слегка изогнутую трубку своей любимой «Нахлой», пошарил по карманам и глухо сказал «Дай прикурить!» Я чиркнул зажигалкой. Проклятая «Нахла» никак не хотела разгораться, я все пальцы себе обжег. Отец, так и не раскурив трубку, начал медленно отступать в темноту. Я достал сигарету и закурил сам. И тотчас услышал крик дежурившего в зале полицейского:

– Господин, прекратите курить! Вы находитесь в помещении Высшего суда справедливости!

Резко рассвело. Флаги по бокам стола провисли. Я посмотрел на судью. Судьи не было. Был закон. Закон смотрел на меня глазами, стеклянными, как квадратный щит с семисвечником. Медленно и сладко я затянулся, высосав треть сигареты зараз, и побрел вон из зала, не обращая внимания на оклики полицейских, друзей, врагов...

К Канфей-Шомрон мы подъезжали уже когда сумерки взяли долину за горло. Шоссе сменилось бетонкой, бетонка – грунтовкой. А вот и та полянка, дальше которой дороги нет, полянка, на которой застряли убогие «фольксваген», «рено», «пежо» и «симка», принадлежащие нашим первопроходцам. Все, кто оставался в лагере, сгрудились вокруг площадки. Как потом выяснилось, Натан на серенькой «симке» Цвики Блоха уже успел сгонять на военную базу и позвонить оттуда лично Ариэлю Шарону. Тот занимал пост министра сельского хозяйства и был нашим главным другом в правительстве. Он присутствовал на всех заседаниях Суда и две недели назад пламенной речью о смертельной угрозе, которая нависнет над страной в случае, если не будет создано наше поселение, чуть не поколебал судейские сердца. Приезжал он и на последнее заседание и, вернувшись к себе в Министерство сельского хозяйства, сообщил обрывавшему провод Натану горькие новости.

Так что о приговоре, вынесенном нашему поселению, все уже знали. Да и радио захлебывалось. Когда мы вышли из машины Менахема, меня поразило, что молчат все, даже дети. Натан – невысокий, тщедушный, с прыгающей походкой...»

«Вот тебе и амбал!» – разочарованно подумал Коби.

«...В своей желтой куртке, в некоторых местах неотстирываемо измазанной смолой здешнего негустого сосняка, он первым подошел ко мне, крепко обнял и твердо сказал: «Мы никуда отсюда не уйдем».

* * *

«Легко сказать «мы отсюда не уйдем»! Начни Бегин нас выселять, мы не смогли бы даже толком сопротивляться. Солдаты жили здесь же, разгуливали среди наших палаток и караванов, следили, чтобы мы не начинали новое строительство. В любой момент они могли получить приказ ликвидировать несостоявшееся поселеньице. И что тогда?

Хорошо хотя бы, что арабы, издали завидев солдат, резко удалялись. Во-первых, они наивно полагали, что солдаты прибыли для нашей защиты, а во-вторых, в те далекие годы еще уважали Израильскую армию.

В газетах велась перестрелка. Кто атаковал нас, кто БАГАЦ, кто правительство. Впрочем, правительство атаковали все кому не лень, включая его собственных министров: одни – справа, другие – слева. В общем-то, за дело. Одновременно объявлять территории оккупированными и строить на них поселения – это лихо.

Про нашу с Натаном ссору уже все забыли. Мы вновь были лучшими друзьями. А в остальном – жизнь была адская. Из-за нехватки воды и антисанитарии дети болели. Жара и холод нас достали. Не то чтобы мы привыкли к сильно тепличным условиям. Три года назад, когда с боем добились разрешения на создание первого поселения в Самарии и поначалу обосновались в складских помещениях на военной базе Кедум, так там вообще по крохотуле-Амихаю крысы бегали. Нет, мы были готовы сражаться еще десятки лет, несмотря на усталость. Но усталость при этом никуда не девалась.

Представители правительства регулярно приезжали на переговоры – все пытались придти к какому-то соглашению. Мол, сейчас вы соберите манатки, а мы подумаем, поищем, глядишь, какой-другой кусочек земли вам и отстегнем, ну вот честное слово! Иногда после очередной дискуссии в табачном дыму где-нибудь в нашей дощатой столовой или на пригорке с видом на обрамленную зелеными хребтами долину Дотан, мои друзья начинали прогибаться. Уж больно собачья была у нас жизнь в отрыве от всех, и больно красочно эмиссары Бегина обрисовывали нам светлое будущее нашего поселения... в другом месте. Да и честное слово тогдашних лидеров страны было еще действительно честным. Короче, все чаще во время таких дискуссий мы – я, Натан, Менахем, – ловили на себе вопросительные взгляды наших друзей, наших единомышленников, тех, что оставили теплые гнезда и пустились в возглавляемую нами авантюру. Натан стоял насмерть. Мы возвращаем еврейскую землю еврейскому народу, выполняя тем самым заповедь Вс-вышнего. Его и только Его мы и должны слушаться. А БАГАЦ нам не указ.

Менахем разводил руками – дескать, вот так же Бегин разведет руками, не пуская нас на новое место, и скажет: «Когда я давал слово, то искренне хотел». А так мы уже здесь.

Что же касается меня... Когда я смотрел на эти горы – невысокие, осыпанные белыми камнями, тонущие в хамсинном мареве, – когда, поднявшись на хребет, я пытался отыскать на пятачке глинистого грунта след проехавшего здесь десять лет назад танка, словно последний след моего отца, – головой я понимал, что другая гора может оказаться стратегически не хуже. А может и не оказаться. Для меня это не имело никакого значения. Мое место было здесь.

* * *

Это был не тот Шарон, которого вы привыкли видеть на телеэкранах, не Шарон времен премьерства – располневший, если не сказать расползшийся, с бегающими глазками. Живой, энергичный, в два раза худее, чем сейчас, он и тогда был «бульдозером», так же шел напролом, но сознательно, а не по инерции. Выполняя функции сугубо штатские, в Канфей-Шомрон, тем не менее, он почему-то приехал на армейском джипе. Несмотря на полноту, буквально выпорхнул из машины и, размахивая какой-то синей папкой, бросился к нам, крича: «Хаим! Менахем! Натан! Скорее сюда!».

То, что он нам привез, означало победу. Полную. Почти. Это было решение правительства о создании нашего поселения – правда, не здесь, а по другую сторону Шхема, на горе Кабир. С точки зрения стратегической, новое место было еще лучше. С него открывался вид и на долину Тирца, и на Иорданскую долину. С него просматривался, а в случае необходимости и простреливался, Шхем. Ясно было, что упускать такую блестящую возможность никак нельзя.

Все молча глядели на нас троих. Но Натан ничего не говорил, лишь лицо его было белым, как луна, которая как раз в этот момент с интересом высунулась из-за туч. Менахем, который в жизни не курил, попросил у меня сигарету и, очевидно, счел свою миссию выполненной. Следовательно, отдуваться за всех суждено было мне. Радость набухла в наших друзьях, но для ее взрыва, для многократного «Ура!», для плясок под «Ам Исраэль хай!»{«Народ Израиля жив!»} нужен был детонатор. Все смотрели на меня и ждали.

– Мы победили, – ответил я и пошел прочь.

* * *

Мы вышли одновременно – я из каравана, а луна – из-за туч. Все наше поселеньице, навеселившись, спало. В празднестве принимали участие и солдаты, которым, по-моему, здорово обрыдло контролировать наше поведение. Теперь наступила тишина, прерываемая стонами окрестных шакалов. Гора смотрела на меня, шевеля редкими ресничками сосен.

– Уезжаешь? – спросила Гора.

– У меня нет другого выхода.

– А как же я? – спросила Гора.

– Но если я сейчас не уеду сам, меня выселят насильно; нас все равно с тобой разлучат.

– Мне будет плохо без тебя, – сказала Гора.

– Мне тоже будет плохо, но я... я ненадолго. Я попробую что-нибудь сделать. Как только мы обоснуемся на Кабире, я вновь начну прокладывать путь сюда.

– Я не смогу без тебя, – сказала Гора.

Мне нечего было ответить. Я не понимал, что творится.

– Отец! – закричал я. – Отпусти меня!

– Я тут ни при чем, – ответил отец и, попыхивая трубкой, скрылся в ущелье.

На скалы, на россыпи белых камней, сверкающих в лунном свете, на козьи тропы, на лохматые сосны огромными клочьями ваты обрушился туман. Он перерос в дождь – последний дождь перед наступлением лета. Несильный, нежесткий. На плоских глыбах быстро образовались лужи. Капли падали в них, словно семена жизни, чтобы со временем прорастать – сперва стеблями, а затем зернами и плодами, и дарить нам жизнь. С краев глыб стали срываться ручейки и разбегаться черными ящерками – кто к Иордану, кто к Кинерету, кто к морю, а кто – в землю. Я протянул ладонь, и на нее упало несколько капель. Я попробовал их на вкус. Капли были солеными.

Окончательно развинтившаяся дверная ручка с лязганьем шмякнулась на железное крыльцо. Дверь нашего каравана приоткрылась, и, осторожно перешагнув через высокий порожек, на крыльцо вышел Амихай. Он вопросительно смотрел на меня. Было в его взгляде что-то от взгляда горы, да и реснички, как сосенки...

– Амихай, – сказал я, – ты знаешь, мы скоро переезжаем. Мы будем жить на горе Кабир. Там еще лучше, чем здесь. Там мы будем смотреть на высокие горы Эваль и Гризим, где наши прапрадедушки клялись Б-гу в верности, внизу будет древний Шхем, куда когда-то пришел наш прапрапрадедушка Авраам. И будет у нас там не караван, а большой красивый дом, прямо-таки дворец: с ванной, с цветами на окнах и садиком у крыльца.

Амихай закрыл глаза, все это себе представил, потом опять взглянул на меня и тихо сказал:

– Папа, а давай останемся здесь.

* * *

Большая ночная бабочка кружилась под низким плохо выбеленным потолком нашей утлой синагоги, нашей «хижины». Ноги у этой бабочки были длинные и кривые, как у ядовитого паука, и выглядела она довольно жутко. Все невольно провожали ее взглядом, и я использовал эту мгновенную передышку, чтобы глотнуть содовой, откашляться и, главное, – собраться с духом. Затем я начал:

– В заявлении, которое мы подали в правительственные инстанции, с просьбой разрешить нам создать поселение, имеется сто тридцать два имени. Фамилий, правда, поменьше, потому как первыми, кого человек втягивает в общее дело, являются, как правило, его братья, сестры, ну и жена, разумеется. Все это не имеет значения. Всем понятно, что сто тридцать две подписи не означает, что сто тридцать два человека поселятся на горе Кабир...

Лица моих друзей напряглись: к чему, дескать, он клонит?

– Так вот, мы с Биной решили остаться здесь, – взял я быка за рога. – Если после того, как вы переселитесь, возникнет проблема с караванами, мы готовы по первому требованию переселиться в палатку и передать вам караван.

Первым молчание нарушил Натан.

– Я тоже остаюсь! – воскликнул он, вскочив с места. – Мой принцип – еврей не уходит оттуда, где он...

Натан на секунду замялся в поисках нужного слова, и я машинально за него закончил:

– ...окопался!

– Нет, Хаим, – с укором сказал Натан. – Не окопался. Укоренился.

– Как бы то ни было, – примирительно сказал я, – ты тоже остаешься.

– И я, конечно же, тоже, – объявил Менахем. – Кабир уже наш. Пусть часть ребят туда отправляется. Здесь же еще придется повоевать. А в мирное время кто главный воин? Адвокат.

Тут началось то, чего я больше всего боялся. «Я тоже остаюсь» – стали раздаваться голоса с разных концов синагоги. «И я! И я! И я!»

Короче, вчера все кричали «ура», сегодня все решили остаться. Пришлось прекращать это стадное безобразие.

– Подождите, подождите! – сказал я. – Большинство должно отправляться на Кабир. Там – главная работа. А здесь необходимо чисто символическое присутствие. Строить здесь все равно не дадут, а если начнут выселять, то, сколько бы семей ни осталось, нагнать солдат всегда можно в десять раз больше.

Наступила тишина.

– Ребята, – продолжал я. – Поймите, здесь достаточно десяти – пятнадцати человек. Ну двадцати, включая детей. А там – чем больше, тем лучше. Постройте большое поселение на горе Кабир. Оттуда открывается вид на Шхемскую долину, на то место, где некогда стояла дубрава. Там праотец наш Авраам обучал адептов единобожия. И назовите свое поселение так, как это место называлось при Аврааме – «Дубрава Учителя». Элон-Море.

* * *

Лунное свечение едва-едва пробивалось сквозь облака. Гора стояла вся исполосованная козьими тропами... А может, то были шрамы от сердечных ран – ведь и у Горы есть сердце.

– Ну, теперь ты довольна? – спросил я и закрыл глаза.

Казалось, я физически ощущаю, как мне на лицо проливается лунный свет, словно Гора прикасается прохладными губами к моему горячему лбу.

* * *

Прежде, бывало, с утра то там, то сям детские голоса раздаются. Опять же Натан бегает, суетится, всех будит – кому-то надо на работу в Кфар-Сабу или в Натанию ехать, значит, пора всем подниматься, чтобы наши пташки ранние могли в миньяне утреннюю молитву прочесть. А с тех пор, как большинство уехало в Элон-Море, – тишина. Миньяна, то есть десяти молящихся мужчин, все равно не набирается. Дети только у нас с Биной да у Натана с Юдит. Так что спи хоть до девяти. И так все лето. Но в то утро мне показалось, что кто-то меня ухватил за плечо стальными клещами. «Менахем», – понял я, не размыкая век. И точно! Над ухом – его бас: «Хаим! Вставай! Послушай, что по радио говорят!»

«Что, – спросонья пробормотал я, – уже движутся бронетанковые дивизии нас выселять?»

Вместо ответа чернобородый адвокат выскочил из моей спальни в салон, служивший по совместительству кухней, и включил на полную мощность транзистор, стоявший на краю псевдомраморного покрытия, в центре которого хлюпал вечно протекающий кран.

Дикторша заверещала казенным голосом: «...заявил буквально следующее: «Очень горько, что на переговорах между группой «Канфей-Шомрон» и представителями правительства за три недели не достигнуто никакого прогресса. Если правительству не удастся придти к какому-либо соглашению с группой или, как его называли, ядром «Канфей-Шомрона» и переговоры с поселенцами зайдут в тупик, я подам в отставку»».

– Кто подаст в отставку? – спросил я, еще не проснувшись. – Ясир Арафат? Джимми Картер?

– Дурак! – заорал вышедший из себя Менахем. – Какой к черту Картер? Мой тезка! Менахем Бегин!

Я не обиделся на его эпитет в мой адрес – отчасти потому, что сам с ним согласился, а возможно потому, что до меня понемногу стало доходить услышанное по радио. И пока я еще с полузакрытыми глазами бормотал утреннее приветствие Ему – «Благодарю Тебя, Царь живой и вечный за то, что возвратил мне душу мою милосердно», в омуте моего сознания ситуация понемногу прояснилась. Итак, из-за девяти придурков в кипах и членов их семей, которые поселились на чьей-то чужой полянке размером тридцать на сорок метров и тупо отказываются переселяться, могло пасть правительство четырехмиллионного государства. В том, что Бегин сдержит обещание и, в случае провала переговоров с нами, действительно уйдет в отставку, можно было не сомневаться. Это был Бегин, еще не сломленный Кемп-Дэвидом{В Кемп-Дэвиде премьер-министр подписал договор с Египтом, по которому арабам передавался Синайский полуостров, а расположенные там еврейские поселения и город Ямит уничтожались.}, не лгущий и не идущий на компромиссы с совестью.

Что тут началось! Левые, кои имели пребывать в оппозиции, завизжали от восторга, а правые... К нам зачастили министры, члены Кнессета, члены Совета поселений – все упрашивали нас убраться из Канфей-Шомрона, лишь бы сохранить власть правых в стране. Часами, сидя на плоской глыбе известняка в жидкой тени сосен над раскрытым томом Талмуда, я уносился мыслями прочь от рабби Акивы и рабби Гиллеля и мучился сомнениями – а может, лучше отступить? Если к власти придут левые, то всех нас все равно выселят, и не только отсюда – найдут предлог, чтобы раздавить те десятки поселений, которые мы создали за последние годы. И все из-за нашего упрямства. Я бросал взгляд на мою Гору. Она смотрела на меня сухими черными глазами пещер и молчала. Резкий ветер, гудя, ворвался в долину, ударился о скалы и вернулся ко мне хриплым криком хребтов: «Не бросай нас! Мы твои!»

Есть Третейский Судья, помогающий находить решения в спорах, которые порой бывают посложнее, чем эта свара между Менахемом Бегиным и хребтами Самарии. Парадным подъездом во дворец Его мудрости обычно служат книги, в которых толкуется Закон. Сейчас я чувствовал, что на вратах этого подъезда висит большой амбарный замок. Но есть потайная дверь, запасной вход, тайный туннельчик, о котором не знает никто, кроме каждого, кто желает о нем знать. Это молитва. Всю ночь я бродил по темным ущельям, по косым овечьим тропам и по распахнувшим пасти пещерам. Всю ночь я молился. Я говорил Вс-вышнему: «Пожалуйста, помоги мне найти выход! Дай мне знак – перешагнуть ли через себя или стоять на своем? А еще лучше, чтобы мне не пришлось делать ни того, ни другого, соверши маленькое чудо, подбрось какой-нибудь третий выход. Ну что Тебе, Вс-могущему, стоит!»

А через три дня ко мне подошел Натан и сказал:

– Ну вот что, Хаим! Мы не хотели тебя зря обнадеживать, и потому молчали. Но, похоже, дело выгорает. Собирайся и поедешь с нами.

– С кем «с нами»? – спросил я, ничего не понимая.

– Со мной и Менахемом.

– Которым? – задал я очередной идиотский вопрос.

– Штейном. А ты думал, с Бегиным?

– А куда мы поедем?

– Увидишь.

* * *

В жизни не видел домов более убогих, чем у этого Хусейна. Серый бетонный куб со сломанными решетками на окнах. Но кофе с кардамоном, которым он угощал нас в меджлисе – гостиной, обвешанной проеденными молью коврами – был отменным. Да и поданный на большом медном блюде с вычеканенным на нем орнаментом черный виноград навеки останется одним из вкуснейших воспоминаний моей жизни. За окном иссохшуюся землю робко трогал тонкими пальцами первый октябрьский дождик, который арабы почему-то называют «крестным». Конечно же, Хусейн был предупрежден о нашем визите – как впоследствии выяснилось, переговоры через посредников – таких же хитрых арабов, как и он сам – велись уже три недели. Но только позавчера наступил прорыв.

Он радушно принял нас и в течение часа настойчиво предлагал нам то кус-кус, то креветки, то бульон, почему-то с пряниками, и всякий раз горестно вздыхал, слыша наш отказ. Маслинами мы, впрочем, угостились.

– Кстати о маслинах, – пробасил Менахем, раскинувшись в типичном арабском кресле, предназначенном не столько для сидения, сколько для лежания, поскольку нормальные гости, в отличие от нас, после трапезы пребывают именно в таком состоянии. – Почему там, где сейчас стоят наши караваны, ты когда-то не посадил оливки? Или дом бы построил, что ли... Места-то какие! Обидно, что зря пропадают.

Хусейн настороженно молчал.

– Ты кто по профессии? – продолжил Менахем.

– Повар, – с обидой сказал Хусейн. – А вы даже моей стряпни попробовать не хотите.

– Это наши заморочки, – успокоил его Менахем, запуская пальцы в черную бороду. – А стряпню твою с удовольствием попробовали бы в э-э-э... где, говоришь, твой папаша торгует восточными сладостями?

– В Нью-Йорке, – пробормотал араб, по тону адвоката поняв, что тот и сам знает, где сейчас находится Маджали-старший.

– Это моему отцу надо спасибо сказать, – вставил Натан, вертя в руках давно не чищенную золоченую вазочку, покрытую арабской вязью.

– Ну вот, – согласился Менахем. – С папашей скооперируешься, глядишь, откроете арабский ресторан. Народ к вам валом повалит. Миллионами ворочать будете, к нам в гости на собственном самолете прилетать. Но это в будущем. А пока... шестидесяти тысяч долларов тебе за ту полянку, где наши караванчики стоят, хватит?

Потом уже мне Натан рассказал, что Хусейн прекрасно знал, о чем пойдет речь. Но в тот момент казалось, он потрясен этим предложением. А уж как я был потрясен! И еще больше потрясен – в следующую секунду, когда араб, вместо того, чтобы выкрикнуть что-нибудь вроде «Аллах акбар! Родиной не торгуют!», заявил: «Пятьсот тысяч и ни центом меньше!»

Сошлись на ста».

* * *

Коби задумался. Так значит, в свое время идею создания здесь поселения как важнейшего стратегического объекта поддержал лично Ариэль Шарон. Именно эти места он имел в виду пятнадцать лет спустя, когда в ответ на призывы левых в память о недавно убитом премьере начать немедленно отдавать территории, писал: «Оттого что Рабина убили, горные хребты Самарии не стали ниже и проходимее для арабских танков». Потом он сам сделался премьером. Что стало с хребтами, неизвестно, но Канфей-Шомрон и другие стратегические объекты уничтожены. Арабы растащили остатки домов и сожгли синагоги. Однако дальше стало происходить нечто непонятное – бывшую территорию Канфей-Шомрона объявили военной зоной, и арабов оттуда попросили. Некоторое время она пустовала, затем там построили бункер. Через месяц бункер был расширен до размеров укрепления, так называемого муцава, и заселен двенадцатью солдатами. Вскоре там возник так называемый миткан – временный военный лагерь с постоянно сменяемым контингентом. Наконец, примерно за месяц до описываемых событий, там была расквартирована рота парашютистов под командой капитана Яакова Кацира, которая должна была стать ядром будущей стационарной военной базы. Жили пока в палатках, только штаб располагался в вагончике, да еще неделю назад завезли новые караваны, которые стояли пока пустыми, поелику не до них было. Все бы ничего, но ни евреи, ни арабы не могли в толк взять одного – зачем ради создания военной базы потребовалось уничтожать поселение?

* * *

...Запел телефон на столе, отрывая Коби от мемуаров рава Хаима и возвращая его к действительности с ее тупиковыми вопросами без ответов. «А вдруг в этом звонке спасение!» – подумал Коби, поднося трубку к уху. Так часто бывало в критических ситуациях – не знаешь, что делать, и тут какой-нибудь пустяк – телефонный звонок, случайно встреченный знакомый, неожиданно найденная в недрах ящиков стола давно потерянная вещь – становится чем-то очень важным или резко проясняет ситуацию. «А может, в этом звонке спасение?» – мысленно произнес Коби, не подозревая, что попал в точку. В этом звонке действительно было спасение. И – гибель.

* * *

Медленно, еще под впечатлением видения, которое было у него в саду возле замка Тоукан, брел он к своей машине. Исходя сизыми выхлопами бензина, от которых начинало першить в горле, мимо проехал грузовичок, набитый отчаянно блеющими баранами. «Интересно, – подумал «Даббет-уль-Арз», – а верблюдов тоже в грузовиках перевозят? А в Индии – слонов? Техника, Шайтан ее забери. Только она в этом мире и меняется. Да еще костюмы. А все остальное – в точности как в его сне наяву. И все конфликты в так называемом Западном мире – суть те же раздоры между учениками Авраама и его детьми. Учениками, которые смотрят на мир, как на уютное кресло, и детьми, которые рвутся его переделывать. А кто арабы – ученики или дети? Биологически – дети, потомки Ишмаэля. А духовно – все равно ученики. Даже если представить, что Мухаммад был пророком, все равно все его учение – перепев еврейской Торы. А христиане, те и не отрицают свою вторичность. Так что ничего не изменилось. Все – как тогда в Шхеме.

* * *

– Капитан Яаков Кацир слушает, – отбарабанил Коби.

– Капитан, – заговорила трубка с сильным арабским акцентом, при этом голосом однотонным, как у робота, – насколько – нам известно – ваша база – находится – на холме – рядом – с Эль-Фандакумие. Следовательно – вы должны знать – так называемое – «Плато – Иблиса». Имеется в виду – некая – площадка – окруженная – скалами. Мы вам настоятельно – рекомендуем – в кратчайший срок – отправить туда – наряд. А – с позволения сказать – «корреспондента» – которого вы – отловите там – расспросите – как можно подробнее – о том – какие – имеются – у его хозяев – планы – на шестнадцатое января.

– Что?! – взревел Коби. – Кто вы? Откуда вы звоните?!

Но трубка уже умерла.

Несколько секунд Коби сжимал ее в руках, тупо на нее уставившись, затем срочно вызвал к себе сержанта Шмуэля Барака и приказал немедленно взять с собой одиннадцать солдат и отправляться на «Плато Иблиса».

После чего позвонил на телефонную станцию и выяснил, что звонили ему с телефона-автомата, расположенного в городе Газа на улице Салах Эд-Дин.

Опять шестнадцатое января!

* * *

Нет, это уже слишком! Неизвестно, чем Мазуз прогневал Аллаха, но явно прогневал. Все навалилось на него в один день, да что в один день – в одно утро! Сначала, в виде, так сказать, разминки, разболелось сухожилие. Потом выяснилось, что ночью кто-то вошел к нему в комнату и утащил мобильный телефон. Затем обнаружилось, что его верный охранник Халил, дежуривший в эту ночь, непонятно каким образом оказался в собственной квартире, вернее, на пороге ее, причем в убитом виде, а вместе с ним застрелены его беременная жена и четверо детей, включая грудного младенца. Ужасно, конечно, но все в руках Аллаха. Кисмет!{Кисмет (турецк.) от арабск. кисма – доля. Полная предопределенность Аллахом всех событий и судеб людей.} Да и Мазузу ли биться в истерике? Уж он-то насмотрелся в своей жизни на смерть и детей, и взрослых, начиная с его собственной матери, которую в состоянии наркотической ломки он сам... Ну да ладно, что былое вспоминать! Мазуз устроил разнос двум другим охранникам – длинному Радже и коротышке Аззаму, после чего срочно вызвал корреспондентов израильских, западных и арабских газет и каналов телевидения. Вместе с ними отправился на место преступления. Бродя по комнатам, украшенным витиеватым орнаментом, перешагивая через трупы, он подробно рассказывал о ночном рейде бандитов из ЦАХАЛа, ворвавшихся ночью в деревню и зверски расправившихся с верным сыном палестинского народа, активистом «Союза Мучеников Палестины» и его личным соратником Халилом Сидки, а заодно и со всей его семьей. Корреспонденты понимающе кивали, фотографировали трупы, а потом, закончив дела, отправились информировать.

Тем временем Мазуз распорядился приступить к обряду гусул – обмывания тел. Покойников надлежало обмыть три раза: водой, содержащей кедровый порошок, затем водой, смешанной с камфарой, и наконец – чистой водой. Тут раздался звонок Абдаллы Таамри – срочно отправляй человека с видеокамерой на плато Иблиса. Здесь ждут распоряжений две команды: одна женская, чтобы омывать Анни, вторая – мужская для всех остальных, а на том конце провода ждет Таамри. Ничего не поделаешь, Таамри поважнее. Пришлось отправлять. Отправил Ахмеда Хури – он и с камерой управляется, и разведчик опытный. Только начал, как хороший мусульманин, выяснять, не надо ли выплатить долги погибшей семьи, – еще звонок. Сообщают из Эль-Халиля. Там убит неизвестными корреспондент «Аль-Хайят аль-Джадиды», по совместительству личный осведомитель и друг Мазуза, Ибрагим Хуссейни. Здравствуйте! Там убийство, здесь убийство...

Бедный Мазуз за утро опустошил пачку «Ноблесса» и вскрыл новую. В первую очередь надо было заняться семьей Сидки. Мазуз отдал нужные распоряжения. Пришлось, наконец, разобраться с долгами убитых и позаботиться о кафанах – саванах, – обеспечив бедного Халила и всех его сыновей, кроме Маруанчика, изорой, тканью для окутывания нижней части тела, а также камисой, рубахой до колен, и лифофой – тканью, покрывающей с головы до ног. Грудному Маруану достаточно было одной лифофы, а вот Анни к лифофе, изоре и камисе требовались еще химора, косынка, и хирка – полотно для покрывания груди.

Все это было сделано. Оставалось начать расследование, чтобы выяснить, кто на самом деле убил Ибрагима и связано ли это каким-то образом с Мазузом. Хорошо бы залезть в интернет и посмотреть там все, что известно об Ибрагиме Хуссейни. Но сначала –проверить почту; сегодня он еще ее не смотрел. Вдруг там еще какие-нибудь новости? Такой уж сегодня день веселый. Обнаружив пришедшее ночью письмо о сыне иудейки и разрушенном иудеями их же селении, Мазуз некоторое время тупо смотрел на экран компьютера, а затем издал вопль, с которого начинается эта главка. Действительно – это уже слишком! Значит, он, Мазуз Шихаби, рожден быть правой рукой Махди, да еще ему суждено убить Даджаля, злейшего врага Аллаха. Правда, сколько себя Мазуз помнит, всегда говорилось, что Даджаля должен убить во время второго пришествия пророк Исса, сын Марьям, тот, из которого после первого его пришествия неверные тупицы сделали себе божка. Но вот в этом хадисе говорится просто «сын Марьям», а как его будут звать – Исса или еще как-нибудь, например, Мазуз, – это неясно. Впрочем, даже если того будут звать Исса, на долю Мазуза тоже немало достанется. Начать войну, в результате которой Шайтан будет изгнан из мира, это не шутка. Недаром черным по белому написано: «И будет человек этот прославлен вовеки, как спаситель веры мусульманской, и не будет забыто имя его».

«Раджа! – морщась от боли в бедре, позвал он ординарца, сменившего на посту убитого Халила. – Принеси мне из библиотеки сборник хадисов Сунаджиба аль-Салиха!» Интересно, кто послал ему этот текст и зачем. Мазуз взглянул на электронный адрес отправителя. dabbetularz@gmail.com. Это ему ничего не говорило. Он посмотрел в своих адресах. Ничего нет. Вернулся Раджа.

– Сайиди, – сказал он. – У нас нет сборника хадисов Сунаджиба аль-Салиха. Есть сборник Сахиха аль-Бухари, есть хадисы Муслима, есть «Китаб ас-сунан» Абу Дауда, есть «Джами ас-сахих» Абу Иса Мухаммада ат-Тирмизи, есть сборники Абу Абдаррахмана ан-Нисана и Абу Абдаллаха ибн Маджи. А этот, наверно, какой-то малоизвестный.

– Понятно, – ответил Мазуз, хотя для него в мире все меньше и меньше становилось понятного. – А скажи-ка, Раджа, ты же у нас когда-то в медресе учился... Что такое «даббетуларз»?

– Как-как? – переспросил Раджа, прищурившись, словно изучая Мазуза под микроскопом.

– Да-бе-ту-ларз.

– Даббет уль-Арз! – расхохотался Раджа. – Да ведь это просто Даббе. Ну вы же в школе учили!

– Я болел тогда, – со злостью сказал Мазуз, и ординарец, поняв, что может дороговато заплатить за свой смех, не стал дальше задавать вопросы, в результате чего так и не узнал, что болезни, помешавшие в свое время Мазузу стать суфием, – мусульманским мудрецом – именовались «гашиш», «марихуана», «LSD» и так далее.

– Хорошо, хорошо, – с готовностью сказал слуга. – Согласно одним комментариям, Даббе – это маленькое существо, червячок или микроб, с помощью которого Аллах уничтожит могущественные орды Яджуджа и и Маджуджа{Гога и Магога.} – народов, которые в конце времен станут главной ударной силой Зла. Согласно другим – это большое животное, настолько волосатое, что невозможно отличить перед от зада. Оно появится опять же в конце времен и будет учить людей, как им бороться со злом, а так же метить им носы, чтобы отличать правоверных от врагов.

– Гм, – глубокомысленно произнес Мазуз, доставая очередной «Ноблесс». Это «гм» означало: то, что ты знаешь про какое-то там Даббе, все равно не сделает тебя умней меня. – Можешь идти, Раджа.

Раджа удалился, а Мазуз задумался. Кто же этот таинственный микроб или червячок, возомнивший себя в будущем победителем и уничтожителем страшных Яджуджа и Маджуджа? Прежде всего нужно выяснить, откуда взялся сборник хадисов, настолько малоизвестный, что Раджа, в медресе учась, о нем ничего не слышал. Только что Мазуз рылся в памяти компьютера, а теперь начал рыться в собственной памяти. И «накопал» то, что нужно.

– Алло, Вахид?

– Простите, вас плохо слышно. Кто это говорит?

– Вахи-ид! – заорал Мазуз, роняя изо рта сигарету и одновременно вытаскивая из пачки новую.

– Вот теперь я вас слышу, – спокойным голосом сказал Вахид, старший товарищ, человек, приведший его некогда в Революцию, при этом один из крупнейших в Палестине специалистов по хадисам профессор Вахид Мухаммад Али, – но все равно не узнаю.

– Вахид, да это же я, Мазуз Шихаби, ваш ученик!

– А, привет, Мазуз, – произнес Вахид невозмутимо и даже как-то утомленно, словно они ежедневно по часу болтали, и ему это сильно надоело. – Да благословит тебя Аллах! Давно мы с тобой не общались, видишь, я уже и голос твой забыл.

– Где ж давно, – возмутился Мазуз. – Вы ведь мне на прошлой неделе звонили, мы еще про Канфей-Шомрон говорили. Я сказал тогда, что пока Шарон – да покарает его Аллах! – правит евреями, ничего предпринимать невозможно.

– Да, припоминаю, – как-то неопределенно сказал Вахид. – Тогда непонятно, почему я тебя не узнал. Может, что-то с телефоном?

– Очень может быть, – согласился Мазуз. – Тогда мы с вами разговаривали по мобильному, а сегодня его украли.

– Сочувствую. Ну ладно, чем могу?..

– Слушайте, Вахид, во-первых, скажите, кто такой Даджаль?

– Даджаль? Источник и направитель мирового Зла. Пророк Мухаммад сказал, что последний бой с ним начнется, когда умме{Мусульманский мир.} исполнится тысяча пятьсот лет. То есть начиная с 1427 года по хиджре, или с 2001 года по григорианскому календарю.

– Понятно, иными словами – в наше время.

– Совершенно верно.

– А что он будет делать, этот Даджаль?

– Сказано, что он будет провоцировать анархию, террор и безбожие, подчинит людей власти их низменного естества, нафса, заставив забыть о душе. Он уничтожит чувство сострадания, милосердия и уважения между людьми, будет удерживать людей в страхе и угнетении, разглагольствуя при этом о своей божественной сути.

– Америка?

– Скорее, сионистское образование. Америка не претендует на божественность. Да и у власти, как в Америке, так и во всем мире, стоят еврейские денежные тузы и еврейские интриганы. Так что нити все-таки сходятся в Тель-Авиве.

– А кто уничтожит этого Даджаля?

– В это время второй раз явится в мир некогда спасшийся от смерти пророк Исса. Полагают, что он и заколет его. Но достоверно известно лишь одно – у того, кто заколет Даджаля, мать будет иудейка по имени Марьям. Поскольку Иса – сын Марьям, решили, что это он. Но есть и другая версия. У Имама ибн-Катира написано, что имя героя будет напоминать название одного из этих вражеских племен – Яджуджа или Маджуджа. А что ты все спрашиваешь?

– Да так. Скажите, у вас есть сборник хадисов Сунаджиба аль-Салиха?

– Конечно, есть! Вот он, прямо передо мной на книжной полке.

– Вы не могли бы сейчас мне прочесть, что написано на странице... э-э-э... сто тридцать седьмой, начиная со слов «Сказал Абу-Хурейра, да будет им доволен Аллах...»?

– С удовольствием... сейчас... только открою... Ага! «Сказал Абу-Хурейра...» – и Вахид озвучил в точности то, что Мазуз прочитал в электронном письме.

– Все ясно, спасибо, – пробормотал Мазуз. – Вы знаете... Я вам потом позвоню... Мне надо все обдумать.

– Что обдумать?

– Все... все… Да хранит вас Аллах. – Он бессильно уронил трубку на рычаг. Из состояния транса его вывел голос Раджи: – Сайиди! Творится что-то странное. Ахмед Хури, которого вы отправили на плато Иблиса, пропал вместе с камерой.

* * *

Дверь вагончика отворилась, и на пороге на фоне голубого полудня прорисовался Шауль Левитас, худенький солдат с длинными черными пейсами. Пейсы смотрели вниз. Вниз смотрел большой нос солдата. Вниз смотрели грустные черные глаза.

– Заходи, Шауль, садись, – тепло приветствовал его Коби.

Шауль зашел и сел, но без энтузиазма. Некоторое время он разглядывал линолеумный пол неопределенного цвета, затем поднял глаза и устремил на капитана взор, полный печали.

– В увольнительную на шабат? – догадался Коби.

Солдат мрачно кивнул.

– Чей день рожденья на сей раз?

– Мамы, – просипел солдат и вновь уставился в линолеум.

– Та-а-ак... – Коби встал из-за стола и прошелся по вагончику, заложив руки за спину. – Значит, три недели назад у нас рождался брат, две недели назад – другой брат и на прошлой неделе – еще один брат. Только вот не помню, старшие братья или младшие.

– Два младших, один старший, – признался Шауль.

– Поня-атно, – протянул Коби. – А теперь, значит, мама!

– Мама, – скорбно констатировал Шауль. И тут же робко предложил:

– Я принесу копии удостоверений! Вы посмотрите даты!

– Да верю я, – отмахнулся Коби. – Ты мне скажи – сколько у тебя всего братьев-то?

– Семь...

– Ага. Значит, троим еще предстоит родиться.

– Предстоит, – радостно согласился Шауль. – А еще шести сестрам и папе. Да и мне, – добавил он неуверенно.

– Ой! – отреагировал Коби. Потом задумчиво прошелся от стены к стене и вдруг спросил:

– Одного я не понимаю, боец Левитас! Ты у нас на базе второй год. И что-то я не помню, чтобы ты в прошлом году на какие-то дни рожденья отпрашивался. А тут вдруг они у тебя зарядили. Как из пулемета.

Боец Левитас вновь опустил голову. Коби встал, подошел к нему и положил руку на плечи:

– Да успокойся ты! Поедешь, куда тебе нужно, только... – Он вдруг прищурился. – Постой-постой. Ведь вы, досы{Прозвище религиозных.}, дни рождения-то толком и не празднуете! По-вашему, это день, когда человек должен побыть один и... как это называется – «хешбон нефеш»{Дословно: счет души, смысл – суд собственной совести.}, да? То есть все они, да и ты с ними вместе в прошлом году рождались как положено, но ты увольнительных по такому случаю не брал, мол, совпадет – поеду, не совпадет – по телефону поздравлю. А тут вдруг заметался между домом и базой.

Лицо Шауля стало красным, как его берет.

– Короче, – подытожил Коби, – скажи, как ее зовут, – и я тебя отпускаю. Дай только мне убедиться в собственной проницательности.

– Сегаль, – прошептал Шауль. Теперь на фоне его лица красный берет парашютиста казался нежно-розовым. Наступила полуминутная пауза, во время которой Коби попытался было сопротивляться искушению продолжить допрос, но любопытство победило. Он достал пачку «Ноблесса», вытащил сигарету, закурил и начал расспрашивать. Через полторы минуты Коби уже знал, что с белокурой красавицей Сегаль Шварц (Коби позабавила эта цветовая игра, ведь «шварц» на идише значит «черный») Шауль знаком с детства, но только недавно, приехав в увольнительную и проводя занятия в «Бней-Акиве», он с ней пересекся, посмотрел на нее другими глазами и...

– В этот шабат – эрусин{Официальная помолвка.}! – слово это у него прозвучало трепетно, как фраза из сонаты для скрипки.

Шауль Левитас всегда казался Коби немного забавным, но вообще-то неплохим солдатом. Коби, считавший, как и любой нормальный израильский офицер, своим долгом объехать семьи всех подопечных и познакомиться с их родителями, конечно же, побывал у него в поселении неподалеку от Ариэля. Мать очень приятная. Отец погиб на Ливанской. В целом, конечно, живут небогато, но не голодают. Бывает и похуже.

«Милый! Ответь, это я!»

Коби вздрогнул, не сразу поняв, кто это вдруг здесь заговорил женским голосом.

«Милый! Ответь, это я!»

Ну да, он же совсем недавно поставил на своем мобильнике новый звонок, если можно было назвать звонком этот нежный, эротичный, чуть с придыханием голосок, к которому он еще не привык:

«Милый! Ответь, это я!»

Впрочем, номер, высветившийся на экранчике, однозначно свидетельствовал, что никак не этот голосок зазвенит в трубке, а забурчит в ней знакомый, даже можно сказать, родной бас. Коби кивнул осчастливленному Шаулю, дескать, все в порядке, поезжай, когда и куда тебе нужно, а сейчас можешь идти. Как только хлопнула дверь, он приложил сотовый телефон к уху.

– Да, папа, здравствуй!

– Ну, – без предисловий начал отец, – ты что-нибудь надумал?

(Мог бы и поздороваться, дорогой родитель!)

– Пока нет, но...

– Ты что, меня угробить хочешь?– взвился отцовский голос, ввинчиваясь капитану в ухо. – Ты не понимаешь, что все это специально подстроено, чтобы меня утопить?! Ты не понимаешь, что...

– Погоди, папа, погоди кричать! Послушай меня!

– А чего слушать?! Ты, понимаешь ли, совершенно не...

– Па-а-а-па!

– Что ты орешь?

– Ну вот, наконец-то! Понимаешь, сегодня у меня был очень странный звонок...

После рассказа Коби трубка наполнилась глухим молчанием. Затем в ней все-таки очнулся отцовский голос:

– У тебя есть какое-нибудь, хотя бы предположительное, объяснение этой истории?

– Папа, у меня такое ощущение, что я вижу какой-то бредовый сон, в котором разобраться невозможно, а можно лишь проснуться.

– Проснуться ты еще успеешь, а пока скажи, что собираешься предпринять.

– Папа, ну откуда я знаю? Я только что отправил туда своего сержанта.

– Одного?! – в ужасе возопил отец.

Он явно держит бедного Коби за полного дебила.

– Да нет же! – раздраженно отвечал капитан. – С ребятами.

– Ну ладно, – успокоился отец. – Значит, так! Держи меня в курсе всего, будь со мной все время на связи. Что бы ни произошло, немедленно меня информируй. Похоже, мы имеем дело с какой-то очень опасной провокацией, и один неверный шаг может иметь катастрофические последствия. Ничего не предпринимай, не обговорив со мной. И еще – мы ведем с тобой переговоры только по мобильному.

– Почему, папа?

– Когда командир отдает тебе приказ, ты тоже спрашиваешь его «почему»? Кстати о приказах – эта резня в Эль-Фандакумие не твоих рук дело?

– Папа, да ты что?! Как тебе такое в голову могло придти?! Это вообще не ЦАХАЛ! Израильтяне такое в жизни сотворить не могли! Какая-то арабская провокация!

– Правда? А то весь мир на ушах стоит! В разных столицах перед нашими посольствами проходят в скорбном молчании колонны демонстрантов с портретами умученных жидами детишек. Все клеймят палачей. Руководство нашей партии послало гневный протест.

– Кому? Палачам или тем, кто их клеймит?

– Какая тебе разница? Главное, чтобы ты в этом не был замазан.

* * *

Тото стоял на задних лапах, когтями передних прочно упершись в обтянутые джинсами бедра Эвана. Кудлатую голову он положил Эвану на живот... да нет, не положил, прижался, изо всех сил задирая кверху черную пуговку носа и заглядывая в глаза с выражением безбрежного счастья. Эван нагнулся так резко, что оранжевая кипа чуть не свалилась, ухватил песика под попу и поднял на руки. В ту же минуту каждый миллиметр лица юноши был тщательно вылизан розовым язычком, со скоростью движения которого могла конкурировать только скорость вращения вокруг своей оси черного хвоста Тото, по конфигурации напоминающего ветвь папоротника. Потом еще раз вылизан и еще раз. И это хорошо, потому что ни хозяин дома, друг Эвана, Арье, ни его жена Орли, не заметили слез, которые очень уж хотели вырваться из глаз Эвана. Заметить их было невозможно, и все же Вика подошла сзади, положила ему на спину ладошку и прошептала:

– Эван, успокойся... пожалуйста...

Эван зажмурился и кивнул. Что делать! В гостиницу с собаками не пускали, а другого жилья после Размежевания у него не было.

– Проходите, ребята, – проговорил Арье, обладатель атлетической фигуры и при этом такого большого и нелепого живота, что тот казался просто приклеенным – Вы надолго к нам в Элон-Море?

– У нас автобус через пятьдесят минут, – отвечал Эван, лаская Тото. – Я и сам соскучился и по вам, и по нему. Но особо рассиживаться некогда...

Однако Вика уже порхнула мимо него к Орли, восточной принцессе из редкой породы тех, что с возрастом становятся только красивее, и защебетала что-то о «потрясающих видах здесь, у вас в поселении», о том, что она «такой красоты в жизни не встречала». Орли, польщенная так, будто речь шла о ее личной красоте или будто она сама слепила и раскрасила все эти горы, предложила девушке выйти на верандоподобный балкон (или балконоподобную веранду), откуда открывался вид на вади – широкое ущелье, по некрутым склонам которого белели скалы, сползающие, подобно селям, к щедро покрытому травой руслу давно пересохшей реки. Оно начиналось прямо от угла и как бы уплывало из-под ног к подножьям горы Эваль и горы Гризим, где была расстелена долина, покрытая, словно рассыпанным зерном, белыми домами и домиками Шхема. На веранде, при открытых дверях, женское стрекотание развернулось с удвоенной силой.

– Хорошо, что ты приехал, – сказал Арье, усаживаясь на диван рядом с Эваном, поглощенным взаимными вылизываниями с Тото. – Знаешь, мы очень скучаем, и главное – он, – Арье ткнул пальцем в серебристо-черную морду песика, – он ужасно скучает.

– Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, он скучает по мне и скучает по Канфей-Шомрону, по дому, в который его принесли полуторамесячным щенком, в котором он прожил три года и из которого нас с ним вышвырнули наши родные солдаты. Как он там сейчас, мой дом? Говорят, армия многое повзрывала, а остальное дорушили арабы, которые приходили туда не столько мародерствовать, сколько поглумиться.

– Арабы, как я слышал, в основном, резвились в синагоге, – отметил Арье. – Гадили в «арон акодеш», потом все подожгли. А что с твоим домом стало – не знаю.

– И я не знаю, – грустно подытожил Эван. – Не знаю, жива ли еще моя акация, тот саженец, помнишь, с ним еще сплелась мальва с цветами здоровенными и круглыми, как глаза у куклы. Мы еще смеялись, глядя на эту умильную парочку. А сейчас вспоминаю и... – он запнулся, зарывшись лицом в пахучую шерсть Тото.

– Иногда Тото – сытый и гуленый – без причины начинает скулить. Просто с тоски.

– Я тоже, – уныло сообщил Эван. – Когда вспоминаю Канфей-Шомрон, тоже скулить начинаю. И тоже – с тоски. Правда, насчет сытости у меня проблема – работу-то я потерял вместе с домом – зато с гулянками все в порядке, – он показал пальцем на помесь балкона и веранды, откуда доносились хоровые трели Вики и Орли. Арье задумчиво произнес:

– Слушай, Эван, она, конечно, очарование, но... Как вы жить-то будете? Ты религиозный, она нет. Я не то, что не встречал, я и не слышал о подобных шидухах{Сватовство.}.

Эван помолчал.

– Нет, с Викой-то все в порядке. Меня она любит, теоретически со мной почти во всем согласна. А насчет практического соблюдения заповедей – как-нибудь разберемся! Но вот ее семья...

Он взглянул на часы.

– Скоро идти. В другой раз пооткровенничаю. Пока что расскажи, как у тебя дела.

Арье понял, что «скоро идти» здесь не причем. Просто есть еще что-то, о чем Эван хотел бы рассказать, но считает – не по-мужски переваливать свои проблемы на чужие плечи.

– У меня все как обычно. Как все наши поселенцы устраиваются, так и я. Знаешь ведь сам, какие у нас в поселении миллионеры... Каждую встречу концов с концами можно отмечать пушечным салютом.

– А где ты сейчас преподаешь?

– Ну как – восемь часов в нашей ешиве-тихонит{Старшие классы школы, с 9 по 12, с изучением как Торы, так и общеобразовательных предметов.}, шесть – в итамарской и четыре в ариэльском колледже, на подготовительном отделении – мехина называется. Крутиться-то надо. Семью кормить, детишек. В Элон-Море половина взрослых – преподаватели, а вторая половина на фабриках. В основном, на Баркане.

– Ну а как же! В тамошней промзоне и наши канфей-шомронцы работали. Да вот после Погрома их по всей стране раскидало – пришлось поувольняться. Теперь без работы сидят. Но за тебя, вроде бы, порадоваться можно. Ты хотя бы большую часть времени в родном поселении работаешь?

– Вроде бы да... – неуверенно протянул Арье. Он встал с дивана, прошелся по залитой предвечерним светом комнате от балконной двери до входной мимо книжного шкафа, где из-за ажурных стеклянных дверей глядели англо-, иврито– и русскоязычные надписи на корешках. – Вроде бы да. Видишь ли, поселенческие дети – это весьма специфическая публика. Израильская молодежь вообще избытком дисциплины не страдает, а уж эти юные горцы...

– Неужели сволочи? – спросил Эван, усердно чеша пузо Тото, который воспользовался тем, что Арье встал, и занял его место на диване, развалившись на спине и раскинув все четыре мохнатые лапы.

– Да нет, что ты! Дети хорошие. Умненькие такие. Половину перемены, правда, на головах стоят, зато другую половину книжки читают. Подходит такой вот шкет и спрашивает: «Учитель, а что выдумаете о теории Карла Маркса?» Неслабо, правда? А про человеческие качества и вообще говорить нечего. Там есть парнишка – зовут его... ну, чтобы не получилось злословия – скажем, Офер. Так вот, он начисто лишен обоняния и при этом страдает энурезом – знаешь, что это такое?

Эван кивнул:

– Да. Недержание мочи.

– Вот-вот. Его-то самого вожатый в душ постоянно гоняет, так что сколько рядом ни стой, ничего не заподозришь. Зато в комнату к нему войти невозможно. А в комнате, между прочим, еще два человека обитают. Вызвал их директор, все, говорит – ребята, хорош мучиться, давайте я вас под каким-нибудь предлогом переселю в другую комнату. А те: нет, он не догадывается, что в ешиве знают о его болезни. Если уйдем – поймет, и ему больно будет! Проходит пара месяцев – уже по коридору мимо его двери пройти нельзя – так шибает. Директор снова к ним. Те – ни в какую. В общем, кончилось тем, что один из них сознание потерял. Тогда их в приказном порядке в другую комнату перевели. Два часа проходит – к директору являются двое других его одноклассников: поселите нас с Офером, чтобы ему обидно не было. Мы не просим – требуем!

– Да, – восхищенно протянул Эван. – Цадики!{Праведники.}

– Цадики, – согласился Арье. – Только после урока с этими цадиками я выхожу, как будто по мне катком проехали. Директор говорит – скажи, кто нарушал! А никто! Все очень милы, все меня любят. Просто им мама с папой забыли объяснить, что, когда учитель начинает говорить, это не означает, что ты, чтобы ему скучно не было, тоже должен начать говорить, за компанию, значит, или, скажем, гулять по классу, или заниматься каким-нибудь интересным, увлекательным, а то и общественно-полезным делом. Короче, никто специально не мешает, только урок в труху рассыпается. Ну ладно, хватит об этом. Что у нас с прогулкой по ночной Самарии?

На секунду Эван онемел от изумления.

– К-какой прогулкой?

Арье расхохотался.

– Конспиратор! Да ведь я из Элон-Море осуществлять буду связь с вами. Так что я все знаю – и то, что шестнадцатого вечером вы выходите, и сколько вас, и в чьей ты группе. В группе Натана Изака, верно?

– Верно, но... но я никуда не иду.

Теперь уже онемел Арье.

– Ты что?!

Эван молчал.

– Ты же всегда был такой... такой сионист!

– Был, – подтвердил Эван, почесывая за ушами постанывающего от счастья Тото. – Был и есть. Но участвовать в безнадежном предприятии не хочу.

– Ты считаешь, его на сто процентов безнадежным?

– На двести. А ты?

– Ну, не знаю...

Арье смущенно скользнул взглядом мимо Эвана куда-то в сторону, где солнечные лучи, проникая в дом сквозь открытые двери веранды, целовались со стеклянными дверцами книжного шкафа.

– Все ты знаешь, – сказал Эван. – Знаешь, что, пока у власти Шарон, ни о каком возвращении ни в Гуш-Катиф, ни к нам речь идти не может. Его не зря зовут Бульдозером. Он шел напролом, когда давил арабов. Он шел напролом, когда давил нас. Может быть, я ошибаюсь, но по-моему, это не тот правитель, которого можно поставить перед свершившимся фактом, захватив обратно то поселение, которое он у тебя отобрал. Это все же Шарон, а не слабак какой!

– Так что же делать предлагаешь?

Эван пожал плечами.

– Ждать.

– Чего?

Эван молчал. Арье опять рассмеялся.

– Слушай, когда две недели назад у Шарона был микроинсультик, ты, наверно, на радостях галель{Благодарственная молитва, возносимая в праздники.} прочитал?

Эван серьезно ответил:

– Хорошие мы будем евреи, если начнем радоваться чужому несчастью...

– Ну ладно, ты не веришь в успех, но ведь и сидеть сложа руки тоже... Почему бы не рискнуть? Что ты, в конце концов, теряешь?

– Что касается меня, то я теряю все.

– А именно?

– Вику.

* * *

В деревенской мечети было достаточно тобут – носилок с раздвижной крышкой – хотя до сих пор ни разу столько народу одновременно не хоронили. На носилки положили одеяла, а на них – убитых. Затем задвинули крышки и сверху покрыли материей.

Мулла встал между носилками. Никаких рукны, коленопреклонений, и саджа, падений ниц, не было. Мулла трижды произнес «ас-салат!», приглашая тем самым всех к молитве, и осведомился у родственников покойных, не осталось ли у тех каких-либо долгов. Особенно это было актуально в отношение Маруана. Тут все взгляды благоговейно обратились к гордо потупившему взгляд Мазузу, щедро оплатившему долги погибшей семьи из кармана... теперь уже, разумеется, кармана Таамри. Затем мулла воззвал к Аллаху с просьбой о прощении грехов и милости к покойному. В этом обращении к Небесам содержалось четыре такбира, иными словами, в ней четырежды прозвучало «Аллаху акбар!» По традиции, тела в могилы опускали ногами вниз, над Анни при этом держали покрывало, чтобы мужчины не смотрели на нее. Никаких гробов, разумеется, не было. В могилы стали бросать горстями землю, произнося айят из Корана «Все мы принадлежим Аллаху и возвращаемся к Нему». Когда могилы были засыпаны так, что возвышались над уровнем земли на четыре пальца, их полили водой, кинули еще семь горстей земли и прочли еще один айят: «Из Него сотворили вас, в Него возвращаем вас, из Него изведем вас в другой раз». Громкое оплакивание запрещено, но на этих похоронах и тихого не было. Было оцепенение. Ужас. Да еще полные ненависти взгляды в сторону разрушенного Канфей-Шомрона, словно точно знали, что еврейские убийцы, перестрелявшие семью мучеников пришли именно оттуда. Все это бойко фиксировали корреспонденты с фотоаппаратами и видеокамерами, чтобы скорее сообщить во все концы мира о новом зверстве израильтян. Очевидец рассказывал:

– Вон там, мимо того холма, проехали их джипы. Была глубокая ночь, и мы не ожидали набега...

Его перебивала свидетельница:

– Маленькая Надя так просила, так просила: «Дяденьки-евреи, дяденьки-евреи, не убивайте моего папу!» А потом – автоматная очередь – и тишина.

– А как рыдала Анни, – вступала другая свидетельница, молодая женщина в черном платке. – «Хоть одного из детей оставьте! Хоть одного!» Потом и ее...

И вновь настало безмолвие. Но уже когда последняя горсть земли была брошена на могилу, вдруг крик прорвался из уст матери Анни. Вскинув руки к небу, она заорала:

– Девочка моя! Деточки мои! Маленькие мои! Вернитесь ко мне! Зачем вы ушли от меня! Как же я буду без вас! О Аллах! Зачем ты позволил убить их? – странное это амикошонство с Аллахом уже насторожило окружающих, как-то выбивалось оно из традиционного мусульманского фатализма и покорности судьбе. А дальше шло нечто и вовсе непонятное. – О Аллах, помоги найти их настоящего убийцу! Покарай его! Может, он здесь, этот негодяй! Может, он среди плачущих мусульман стоит здесь, злорадствует!

О, пусть ненависть моя схватит его за горло!..

При этих словах успевший вернуться и скорбящий вместе со всеми Юсеф Масри почувствовал, как незримые пальцы стискивают его кадык с такой силой, что очередное «верблюжье отродье» застряло в горле. А остальные, слыша крик женщины, начали обмениваться недоуменными взглядами – о чем это она? Ведь ей перед похоронами ясно объяснили, кто убил ее дочь и внуков. Может, отец Анни догадается унять истеричку? Но тот и сам сидел на земле, обхватив голову руками, и тихо выл. К счастью, те из корреспондентов, что не знали арабского, ничего не поняли, а те, что знали, торопливо выключили видеокамеры.

* * *

В номере рава Хаима Фельдмана, где полстены занимала карта Самарии, Натан провел серию прыжков вокруг нее, доказывая преимущества прохода именно по данному ущелью и время от времени подбирая с ковра очки.

– Ой вэй! – вздохнул рав Хаим. – Не кажется ли тебе, Шестьдесят Девятый, что в вади нас легко могут перехватить? По-моему, лучше обойти вот эти скалы справа, а затем по тропкам – их тут до черта – подняться на склон. При этом, в случае засады, мы увидим солдат сверху, даже если луна будет за облаками.

– Да нет же! Да нет же! Да посмотри сюда! Через вади – напрямую, а по склонам... Это в три раза дольше!

Натан выплясывал с карандашом перед картой, а рав Хаим с грустью смотрел на его покрытые старческой рябью руки. Насколько сам он был моложав, настолько его друг за все эти годы постарел.

– Если нам преградят дорогу в ущелье, – невозмутимо сказал рав Хаим, – деваться будет некуда: справа и слева скалы.

– Шестьдесят Восьмой, да откуда они узнают, что мы там идем? – воздел руки к глянцевому гостиничному потолку Натан и подпрыгнул особенно высоко, так что очки отлетели куда-то влево и брякнули о деревянную спинку стула.

– Ой-вэй! – вновь сказал рав Хаим.

Натан прекратил плясать, поднял очки и устало опустился на край тахты.

– Слушай, Хаим, – начал он, словно цитатой из анекдота. – Кружным путем это тридцать километров.

– Тяжело, конечно, – невозмутимо сказал рав Хаим.

– Не тяжело – невозможно! – перебил его Натан, вновь вскочив. – Это же по горам!

– Тяжело, – упрямо повторил рав Хаим. – Но возможно. Надо только тщательно отобрать тех, кто пойдет, а которым послабее – объяснить, что это не увеселительная прогулка, а...

– Попробуй, объясни это! Обида будет смертельная, – возразил Натан, и в голосе у него самого почему-то зазвучала обида.

– Объяснить им будет не очень сложно. Надо понять, что то, что мы сегодня делаем – это нечто новое, чего прежде не было. Все, чем мы занимались летом, вся эта наша, с позволения сказать, «защита» Канфей-Шомрона, как и всей Северной Самарии, равно как и Гуш-Катифа, – извини, это была игра.

Натан открыл рот, чтобы протестовать, но рав Хаим, не обращая внимания, продолжал:

– Мы даже не ставили задачу задержать «Размежевание», чтобы на будущее неповадно было, хотя сделать это было не слишком сложно. А ведь мы вообще могли бы его сорвать, если бы не запирались в поселениях, а перекрывали дороги, не давая проехать тем, кто собрался нас выселять. Но сейчас речь не о том. Сейчас мы идем в Канфей-Шомрон не для того, чтобы что-то продемонстрировать, а чтобы остаться там навсегда. Мы возвращаемся домой. И все бывшие жители Канфей-Шомрона должны понимать, что в ночь на шестнадцатое пройдут только самые крепкие. Те, что смогут выдержать противоборство с солдатами и закрепиться. А потом уже явятся остальные. Сейчас не время амбиций. Слабым надо остаться.

– А я все равно пойду! – запальчиво крикнул пятидесятисемилетний Натан.

– И я, – задумчиво согласился пятидесятисемилетний рав Хаим.

* * *

На экранчике видеокамеры узкий проход между двумя грядами скал сменился ровной площадкой, круглой, как кнопка, и обросшей кустами, как поселенец – бородой. Кусты при этом были непривычно для здешней каменистой местности длинны и всклокочены. Видно, на этом пятачке невесть как попали в землю какие-то особо питательные вещества, вот зелень и распоясалась. Коби вспомнил, что читал где-то, будто встарь, когда цари разбивали в каком-нибудь месте сад или цветник, они приказывали там сначала резать скот, дабы земля пропиталась кровью, после чего растительность становилась обильнее и сочнее. Может быть, и здесь земля Израиля пропитана кровью? Хотя с другой стороны, а где – не пропитана?

Площадку эту, плато Иблиса, он узнал – она находилась к юго-востоку от Канфей–Шомрона и упиралась в скалы с расселинами и пещерами, но тропка, виляя между утесами, поднималась на небольшой перевал и дальше вела прямо к бывшему поселению. Площадку, очевидно, снимали со всех возможных ракурсов так, что практически не было на ней квадратного метра, который не попал бы в поле зрения видеокамеры. Но это было еще не все. По экрану медленно поплыла дорога, начинавшаяся от перевала и идущая прямо к поселению, как бы параллельно шоссе, на котором Коби собирался в ночь на семнадцатое января расположить своих бойцов. Более того, судя по всему, «кинооператор», дойдя до Канфей-Шомрона, вернулся затем на площадку и с работающей видеокамерой прошел по сквозной пещере, этакому недлинному тоннелю, который соединял все ту же площадку с вади, уходящим из Санурской долины дальше на юго-восток – туда, где за хребтами сейчас тихо светится окошками Элон-Море. Иными словами, похоже, что видеокамера этого усатого араба, которого двадцать минут назад ребята взяли на плато Иблиса, выдвигает гипотезу о том, что шестнадцатого «выселенцы» не собираются, дойдя до Санурской долины, выползать на шоссе и двигаться так, чтобы уткнуться Кобиным молодцам лоб в лоб. Нет, дойдя до вади, они пойдут направо и через этот тоннель и обмусоленную видеокамерой площадку выйдут прямо к Канфей-Шомрону. Если только знают о существовании этого тоннеля. Ха! Еще бы им не знать! За двадцать пять лет существования поселения небось все успели здесь облазить.

Стойте-стойте! По телефону неизвестный советовал расспросить «корреспондента» поподробнее насчет шестнадцатого. А он, Коби, уже сделал стойку и строит все свои расчеты на том, что арабам все известно насчет предстоящей вылазки поселенцев. Не рано ли? Но неважно, что известно арабам, зато капитану Кациру благодаря их съемке теперь известно, как предположительно будут двигаться поселенцы. Капитан подошел к карте. Вот здесь Элон-Море. Вот тут где-то проходит тропка, по которой они двинутся на север. Кстати, точное время их выхода неизвестно. Ну хорошо, вышли они из Элон-Море. Интересно, куда пойдут – на запад или на восток? В принципе, Канфей-Шомрон от них на северо-западе. Но прямо на западе – Шхем. А между ними и Шхемом – деревня эта, Азмут. Нет, идти напрямую – значит угодить арабам в лапы. А что у нас на востоке? Ага, долина Тирцы! Есть в этой долине деревни арабские? Одна, да и та небольшая. Обойти ее ничего не стоит. А дальше? Не на шоссе же им выходить? А не надо на шоссе. Для этого имеется вади. Вади, в котором днем пасутся овцы, а ночью... Вряд ли там ночью кто-нибудь бродит. Пожалуй, по вади пройти будет безопаснее всего. Дальше – дорога, которая ведет к бывшей ферме Коэна. Знакомое место. Коби вдохнул горький дым воспоминаний.

Это было три или четыре года назад, когда их отправили в помощь «магавникам»{Солдаты «Магав» (сокращение от «мишмар а гвуль»), пограничная охрана.}, штука крайне редкая. Коби был тогда сеген-мишне, младший лейтенант. Если и сейчас он, капитан, считает себя обязанным выполнять любой приказ, а зачем и что из этого выйдет – начальству виднее, то тогда, три года назад, с него и подавно были взятки гладки. И все-таки щемило. Дело даже не в том, что, в отличие от нынешних нежностей с «оранжевыми», там был мордобой так мордобой, и приказ, пусть и негласный, но твердый – по возможности лупить ногами по яйцам. Это ладно – велено было лупить, вот он и лупил. Больно было другое – ферму построили на том месте, где арабы расстреляли из автомата ехавшего в машине Бени Коэна, начальника охраны всего района и всеобщего любимца. Его вдова и сыновья в память о нем создали так называемую «гиву»{Холм.}, или, как это называли с его, Кобиного, увенчанного кокардами, берега – «форпост». Зародыш будущего поселения. Понятно, что наверху это никому не нравилось, особенно когда «гиву» стали активно заселять молодые энтузиасты в кипах и число жителей Хават-Коэн, «фермы Коэна», уже достигло двадцати. Но поскольку участок был куплен семьей Коэнов, а стояли там исключительно «караваны», то есть вагончики без колес, времянки, власти ничего с ними поделать не могли. Зато когда ферма обрела каменную и бетонную плоть, причем без всякого разрешения официальных органов – а такое разрешение в жизни не могло быть получено – тут-то и пришел приказ разрушить эти стационарные постройки.

Со всей Самарии съехались тогда поселенцы, особенно молодежь, защищать эту ферму. Ну и солдат нагнали тысяч двадцать. Магавников не хватило, вот и – случай редчайший! – припрягли оказавшихся под рукой парашютистов. И пусть он, Коби, сын известного политического деятеля, не шибко тогда интересовался политикой, и пусть не слишком волновали его вопли пейсатых юнцов, что вон те, вон те и вон те арабские постройки воздвигнуты без всякого разрешения, а их, мол, вы не трогаете, но жалко ему было Бени Коэна, человека, жившего ради каких-то, пусть ему, Коби Кациру, неведомых, идеалов и тоже охранявшего и защищавшего их братьев, евреев. А теперь вот его убили, и даже грязный серый бетонный навес, ставший памятником ему и его делу, не имеет права стоять на его земле, и детей его, сирот, Коби обязан избивать за то, что чересчур верны они памяти отца. Обидно.

Ну ладно, на чем мы остановились? На Хават-Коэн? Желтый палец курильщика заскользил по склонам Шхемской долины, зацепился за кабирский хребет, укололся о вершину горы и ковырнул вади. Дальше на северо-запад прямо в этом вади торчит арабская деревня Мухайям Фариа, но за несколько километров до нее вади раздваивается, и можно пройти по южному ответвлению. А там через холмы – в Санурскую долину. Вот тут начинается самое интересное – он-то думал, что они выйдут на шоссе, где он их и перехватит, но, если верить арабской съемке, они могут через площадку и тоннель, минуя посты, пройти прямо в Канфей-Шомрон. И тогда вместо того, чтобы просто преградить им дорогу, придется выволакивать их уже из самого Канфей-Шомрона, что сделать силами одной роты практически невозможно. Приехали. Теперь попробуем выяснить, что известно арабам и что они в связи с этим собираются предпринять. Заодно узнаем, что это за странный проход между скалами, с которого начался просмотр арабского киношедевра. А может, не стоит все это выяснять? Сообщить в ШАБАК, пусть они и разбираются. Глядишь, вступят в контакт с поселенцами, дескать, арабам ваши наполеоновские планы уже известны, а арабы не мы – чикаться с вами не будут, так что – как это у вас называется – «пикуах нефеш»{В иудаизме – запрет подвергать опасности чью-либо, в том числе и свою, жизнь.}? В общем, отменяйте, ребята, операцию, если не хотите моря крови.

«Милый! Ответь, это я! Милый! Ответь, это я!»

Это был отец. Опять отец. Коби колебался недолго. Конечно, он не имеет права рассказывать кому-либо о таинственном кинокорреспонденте. Даже отцу, даже такому умному отцу, как его отец. Кстати, о приказе насчет шестнадцатого января он тоже не имел права говорить. Но что же делать, если он никогда не знает в точности, как поступить, а отец всегда знает.

– Вот что, – сказал тот, выслушав рассказ Коби. – Ни в какой ШАБАК пока не сообщай. Тебе не известно, ни что у ШАБАКа на уме, ни что у арабов на уме. Допроси-ка этого араба сам и позвони мне, а там посмотрим. Может быть, вообще без ШАБАКа обойдемся.

– То есть как? – возмутился Коби.

– А так, – спокойно отвечал отец. – Учти, что провокация против меня может исходить как раз из ШАБАКа.

* * *

Когда Мазуз вернулся в свой кабинет с окнами во внутренний дворик, уже начало темнеть. Надо бы еще помолиться, прочесть из Корана суру «Аль-мулк», попросить Аллаха, чтобы тот сжалился над покойными. Сегодня ночью на кладбище явятся ангелы Мункар и Накир и учинят им допрос. Молитвы сейчас существенно помогут несчастным. Мазуз еще раз вызвал Раджу и Аззама, чтобы осведомиться, прояснилось ли что-нибудь насчет убийства семьи Халила, а также убийства Ибрагима Хуссейни. Узнав, что – нет, нахмурился. Затем поинтересовался судьбой своего мобильного. Соратникам она была так же известна, как ему. Голос Мазуза стал ледяным. Он спросил, знают ли они по крайней мере, что обо всем этом думает полиция{Имеется в виду полиция Палестинской Автономии.}. Когда оказалось, что она, по-видимому, ничего не думает и даже следствие еще толком не начато, он обрушил на головы Раджи и Аззама такое, по сравнению с чем утренний скандал показался им щебетаньем влюбленных в саду, полном роз.

Выгнав нерадивых из комнаты, Мазуз закурил, сел за компьютер на вертящийся стул, вытянув правую ногу, чтобы сухожилие меньше болело, и почти машинально нажал пальцем на «мышку». Экран засветился, и Мазуз увидел, что получил новое письмо. Обратный адрес был тот же – dabbetularz@gmail.com. Послание было кратким. «Сын Марьям, не пора ли?! В Коране сказано: Мы поступили справедливо, даровав победу верующим».

Что он мог ответить? Пророчество пророчеством, но когда во главе вражеского государства стоит зверюга, который только что со своими-то расправился так, что мало не показалось, а уж с чужими... Он ответит то же, что ответил несколько дней назад Вахиду.

Мазуз быстро напечатал: «Я верю в предсказание. Но время еще не настало. Пока у власти Шарон, никакой захват территории Канфей-Шомрон невозможен». Затем поднялся, потянулся, прохромал к оттоманке... и вдруг услышал откуда-то ниоткуда голос Вахида: «...имя героя будет напоминать название одного из вражеских племен – Яджуджа или Маджуджа». Вспышка – озарение – и он вскочил, как ошпаренный. Маджудж – Мазуз!

* * *

– В последний раз спрашиваю, что тебе известно насчет шестнадцатого января?

– Сайиди! – Господин! – черноусый Ахмед молитвенно сложил руки перед грудью. – Ва-Алла эль-адхим… Клянусь Аллахом...

– Это я уже слышал. Тебе нечего добавить?

Ахмед воздел руки к небу. Еврейский офицер распахнул дверь вагончика и, высунувшись, крикнул:

– Шмуэль!

Словно из-под земли, в дверном проеме появился широкоплечий и мелкоголовый сержант Барак.

– Расстреляй его, – спокойно сказал Коби и сделал жест правой рукой, будто стряхивал крошки со скатерти.

– То есть к-как «рас-с-стреляй»? – растерянно прошептал Ахмед. Всякий раз, начиная нервничать, он заикался, что придавало ему весьма жалкий вид. Впрочем, израильтянина, похоже, это не трогало.

– Как? Сейчас увидишь, как, – спокойно проговорил Коби и демонстративно погрузился в чтение бумаг.

– Пошли, – равнодушно сказал сержант, передернул затвор автомата и легонько прикоснулся дулом к плечу усача. Тот отскочил, будто от этого прикосновения его ударило током.

– В-вы не с-сделаете этого! – завопил он.

– Это еще почему? – удивился Коби. – Только не вздумай дергаться, бросаться на нас или пытаться убежать. Ничего, кроме лишних мучений, ты себе этим не доставишь. И нам неудобства – например, потом кровь твою с пола вытирать.

Ахмед в ужасе посмотрел на линолеумный пол, как будто по нему уже растекались потоки его алой крови и их вытирали грязными тряпками. Почему-то мысль о фланели или мешковине, в которую будет впитываться его кровь, оказалась для него совершенно непереносимой.

Коби меж тем невозмутимо продолжал:

– Так что уж, пожалуйста, без эксцессов. Тихонько сходи с сержантом в лесок, а потом тебя там и закопают.

– Сп-п-прашивайте, господин, – одними губами нарисовал Ахмед.

Коби хотел было в четвертый раз пробубнить: «Что тебе известно про шестнадцатое января?», уже трижды обломавшееся об ответное «Ничего, господин!», но – внезапное озарение! – и он, сам вскочив со стула, навис над столом, по другую сторону которого кукожился Ахмед, и буквально выдохнул:

– Что это за проход между скалами, с которого начинается твоя кассета? Где он? Зачем он?

Ахмед выпрямился (Эх, была не была!), приосанился (Внимание! Я собираюсь сделать важное заявление!) и торжественно провозгласил:

– Это д-дорога между нашей д-деревней Эль-Фандакумие и п-плато Иблиса, на к-котором мы собираемся устроить п-поселенцам засаду.

* * *

– Понимаешь, папа, они откуда-то знают про это выступление поселенцев и теперь готовят...

– Что они готовят, я понимаю. Меня интересует, что ты готовишь.

– То есть?

– Ну твой план действий!

– Да какой у меня может быть план? Сообщу обо всем в ШАБАК...

– Так, дальше?

– Дальше они по своим каналам уведомят обо всем поселенцев, и поход отменится.

– Совершенно верно. Или не уведомят, и поход не отменится.

– Почему?

– Потому. Ты знаешь, чего хочет ШАБАК? Спасти еврейские жизни? Или загробить еврейские жизни? Выручить сына Йорама Кацира? Или утопить сына Йорама Кацира?

– Папа, что ты такое говоришь?!

– Я говорю то, что вижу. Кто-то слил арабам информацию о готовящемся походе поселенцев, и сделал он это, чтобы подставить Коби Кацира, а через него – Йорама Кацира. Но у арабов такая же нежная «агават Ишмаэль», как у нас – «агават Исраэль»{Любовь между евреями. «Агават Ишмаэль» придумано по аналогии Й. Кациром для обозначения любви между арабами.}, они так же друг с другом враждуют, так же соперничают, так же друг друга топят.

Очевидно, информацию о шестнадцатом января передали некой группировке, а о планах ее проведали «конкуренты» – не знаю, идет ли речь о «ХАМАСе», «Исламском Джихаде» или о каких-то мелких группках. Вот эти-то конкуренты тебе и позвонили. А теперь напрашиваются вопросы. Во-первых, почему звонок из Газы, а не из Шхема? Хотя Газа формально и не столица, но судьба Автономии решается именно там. Следовательно, звонок был на каком-то высоком уровне.

– А откуда людям на этом высоком уровне известно про меня, скромного капитана Кацира?

– Во! – восхитился отец. – Вот теперь ты попал в самую точку. Предположим, узнать, чья рота расквартирована на территории Канфей-Шомрона и скорее всего будет послана против поселенцев, особенного труда не составит. Следующий вопрос – зачем вообще было это выяснять? Если кто-то захотел подгадить соперникам, проще всего было позвонить прямо...

– В ШАБАК! – воскликнул Коби.

– Именно! – согласился отец. – И возможна только одна причина, по которой он этого не сделал.

– Какая?

– Он знал, что информацию о готовящейся вылазке поселенцев террористы получили не откуда-нибудь, а из ШАБАКа.

У Коби голова окончательно пошла кругом.

– Что же делать, папочка? – растерянно пробормотал он.

– А вот что, – ответил отец. – Сейчас ты отпускаешь этого араба... Как его зовут?

– Ахмед...

– Редкое имя. Хорошо. Отпускаешь этого Ахмеда. Не бойся, он никому ничего не скажет. Едва главарю банды и даже рядовым головорезам станет известно о том, что он у вас раскололся, даже если он сам в этом им признается и покается, считай, что ближайшего рассвета ему уже не встретить.

– Папа, объясни, что мне это даст?

– Очень просто. Ты делаешь его своим осведомителем. Если он заартачится или начнет увиливать, пригрози, что подкинешь информацию его атаманам. Надеюсь, ты записал на видео, как он дает показания?

– Да нет...

– М-да... – протянул отец. – Похоже, на некоторых детях природа не то что отдыхает, а объявляет бессрочную забастовку.

Коби молча проглотил этот комплимент. Отец и сам понял, что немного переборщил, и заговорил уже помягче.

– Итак, немедленно запиши на кассету весь его рассказ – на иврите. И сам на ней нарисуйся, чтобы ясно было, кому парень стучит. Начнет упираться, пригрози, что расстреляешь.

– Уже пригрозил.

– Вот видишь? Ты не законченный идиот. Есть проблеск надежды.

– Спасибо.

– Пожалуйста. Теперь делаем вот что – пусть он информирует тебя обо всех планах своей банды. И накануне шестнадцатого января ты расположишь ребят так, что они смогут положить эту банду в два счета. Когда появятся поселенцы, которые, как я понимаю, идут безоружные…

– Естественно! Ведь если при столкновении с солдатами у них будет оружие, их можно будет обвинить в вооруженном нападении на солдат.

– Замечательно. Теперь смотри. Поселенцы выходят на плато. Арабы дают по ним первую очередь. Дают не для того, чтобы кого-то убить – это только в кино так кладут людей, к тому же тут ночь, хотя бы и лунная. Дают очередь исключительно с целью прижать их к земле. А потом, когда поселенцы беспомощно распластываются на сухом самарийском грунте, усеянном камнями и колючками, – я правильно излагаю, а то я в ваших краях давно не был?

– За последние годы чернозему не прибавилось...

– Чудесно. Так вот. Арабы сочтут возможным спокойно двинуться с автоматами к разлегшимся безоружным поселенцам, дабы перестрелять их при свете все той же луны. Но стоящие начеку, то бишь в засаде, бойцы блестящего полевого офицера Яакова Кацира, сына не менее блестящего политического деятеля, депутата Кнессета Йорама Кацира, паля поверх уткнувшихся носами в грязь еврейских голов, уничтожают кровавую банду, а после принимают в свои объятия спасенных ими поселенцев – перепачканных, перетрусивших, но живых. И те, забыв о планировавшемся прибытии в Канфей-Шомрон, покорно идут в объятья. А куда деваться? На спасителей-то с кулаками не кинешься!

* * *

Что ж, значит, теперь он, Ахмед Хури – еврейский агент. В течение нескольких часов жизнь рухнула, и на ее месте зачернело здание новой жизни, ничего общего не имеющей с предыдущей. Несколько часов назад из Эль-Фандакумие в бывший Канфей-Шомрон уходил нормальный человек, любящий своих друзей, любящий свою семью – Афу, Хусама, Амаля – любящий свой народ, хотя и – как совсем недавно выяснилось – не готовый отдать жизнь за него. Возвращается же грязный предатель, вымоливший у врага прощение ценой того, что будет толкать под пули своих товарищей и невидимым образом подставлять ножку своим командирам. Хорош, нечего сказать! А что было делать? Умирать? Хоть и сказано в Коране «всякому, имеющему душу, надобно умереть не иначе, как по воле Аллаха, сообразно книге, в которой определено время жизни» – Кисмет! – но почему-то хочется, чтобы в этой книге было определено побольше времени.

Ахмед спустился по пологому склону, где ступенились террасы, на которых жители деревни выращивали оливы. Эти террасы были отгорожены одна от другой невысокими сложенными из камней стенами, выполняющими функции межей, и Ахмеду пришлось попотеть, перелезая через них. Вслед за тем он нырнул в пещеру и по тоннелю выбрался на плато Иблиса. Вон уже внизу светятся голубоватые огоньки Эль-Фандакумие, над которыми горят электрические зеленые кольца, опоясывающие минареты. Там закончилась салят аль-магриб, вечерняя молитва. Рядом – кофейня, где он так любит вечерами сидеть с друзьями, Мустафой и Исмаилом... фруктовые сады... туман, тонкий, как крылышки богомолов.

Как бы то ни было, при виде малой родины Ахмед зашагал веселее. Скоро он будет дома, а дома все будет хорошо. Не может быть плохо. Ему было неведомо, что в тот момент, когда он выходил из вагончика капитана Кацира, две пары глаз смотрели на него в бинокли ночного видения – один, купленный на деньги европейских гуманитарных организаций, переданные страждущему палестинскому народу, другой... на покупку другого тоже кое у кого нашлись деньги. Первый бинокль прижимал к переносице следивший за происходящим дозорный Мазуза Шихаби, второй держал в руках Юсеф Масри, сотрудник штаба того же Шихаби. Впрочем, Шихаби был бы очень удивлен, застань он последнего за этим занятием.

* * *

– Плохо! Плохо! Очень плохо! – Коби развел руками. – Сколько раз говорить – воздействуй сильным на слабое!

Потирая ушибленный бок, рядовой Шауль Левитас стал вяло подниматься с земли, покрытой сосновыми иглами. Настроение у него при этом было чуть ниже похоронного. Круглолицый самар{Старший сержант.} Моше Гринштейн только что отправил его в длительный пируэт над поляной, где проводилась тренировка по Крав Мага – израильской системе рукопашного боя и самообороны без оружия.

– Ну-ну, не вешай нос, Шауль! – сменил Коби гнев на милость. – Ты ведь начал хорошо. Какой главный принцип Крав Мага? Любой предмет, попавшийся под руку, можно использовать, как оружие. Вот ты и пытался использовать эту щепку. Замечательно! Она относится к категории «хафацим дмуей сакин» – «предметы, подобные ножу». Основные приемы с таким предметом – прямой тычок на прямом хвате, тычок по дуге на прямом и обратном хвате, режущее движение. Ты применил режущее – прекрасно. О чем ты забыл? О том, что это все же не нож. Когда ты его используешь, атакуй уязвимые части тела противника, в первую очередь – не защищенные одеждой. Лицо, шею, кисти рук и запястья! А ты куда ткнул?

Читатель никогда не узнает, куда ткнул Шауль, потому что мобильный телефон Коби вдруг запел по-особому нежно: «Милый! Ответь, это я!»

Почему-то всегда, когда звонила Яэль, тембр этого женскоголосого сотового клише менялся, так что Коби по самому звонку чувствовал – звонит не кто-нибудь, а она, любимая!

– Алло, Коби?

Он махнул рукой самару Гринштейну, чтобы тот продолжал занятие с солдатами, а сам, приложив к уху мобильный телефон, зашагал к своему вагончику в состоянии полнейшей любовной нирваны.

Хорошо, что она позвонила. Приятно иногда вспомнить, что на свете есть не только красные береты, ночные патрули, стукачи в куфиях, террористы и поселенцы, а еще и квартирка в Алфей-Менаше, Яэль, которая и уют бережет, и делами занимается, и о нем, о Коби, помнит каждую секунду, что есть еще маленький Ноам, который, куда бы ни шел, тащит с собой за полосатый хвост своего любимца, мехового тигра раза в полтора больше его самого. Коби, сидя на стуле, чуть откинулся, прикрыл глаза, представил, что они сейчас сидят с Яэль и Ноамом на своей огромной веранде и пьют. Он – пиво, Ноам – свой любимый малиновый сок, а Яэль, как всегда, – в любую погоду и в любое время дня и ночи – крепкий кофе.

– Коби, Коби, что ты молчишь, что с тобой?

– Здесь я, – тихо сказал в мобильник Коби, очнувшись за своим рабочим столом в армейском караванчике. – Здесь я, дорогая, не волнуйся!

– Конечно, я волнуюсь! – возмутилась Яэль. – Ты все не звонишь и не звонишь. У тебя что, какое-то ночное задание? Операция?

– Да нет, нет, просто дел очень много!

– Дел много? Коби, милый, ты же знаешь, как я переживаю! Неужели ты не мог...

– Мог, мог, прости меня, Яэль. Честное слово, замотался. И потом, неужели ты за все эти годы не устала волноваться?

– Устала-не устала! Что ты такое говоришь? Разве к этому можно привыкнуть?

Тут их разговор прервался, потому что к жене пришла соседка, а главное, Яэль уже знала, что ее драгоценный Коби жив, не ранен, а когда он до дому доберется, того он и сам не знал.

Мобильный уснул, Яэль вновь была где-то за десятки километров в тихом уютном Алфей-Менаше – одно название, что «Территории», – а Коби опять нос к носу со своими мыслями. Вернее, с одной мыслью, которая не давала ему покоя. Все замечательно рассчитал папа, кроме одного – а что если своей первой очередью, той самой, которой поселенцев будут прижимать к земле, арабы кого-нибудь так прижмут, что потом, когда все встанут, он там и останется? Да, конечно, издалека в темноте попасть сложно, но не невозможно. И вообще, все может случиться. Есть такое понятие – «шальная пуля». Нет, отец слишком легко распоряжается чужими жизнями. Но в одном он прав – никуда ни о чем сообщать нельзя, и ловушку для арабов надо делать самому. Только такую, чтобы полностью исключить возможность гибели хотя бы одного из поселенцев. А как?

* * *

Мазуз с шипяще-свистящим звуком втянул в себя дым из наргиле. Что за гадость этот «Аль-Бустан». То ли меда в нем переизбыток, то ли табак какой-то не такой – в общем, мерзость ужасная. Говорил же: «Не покупайте «Аль-Бустан»! Купите лучше что-нибудь подороже, но так, чтобы, когда куришь, блевать не тянуло!» Нет, все-таки купили «Аль-Бустан».

Ну хорошо, вернемся к нашей проблеме. Почему Абдалла Таамри потребовал, чтобы человек Мазуза явился в определенное место с определенным заданием. Почему он просто не изложил Мазузу ситуацию и не предоставил свободу действий: мол, так и так – примерно такое-то количество поселенцев примерно в такое-то время выходят из Элон-Море и идут примерно таким-то маршрутом? Ваша задача перехватить их и уничтожить. Вместо этого он вникает во все детали, указывает, куда конкретно кого-то посылать, хотя ясно, что сам Мазуз в этом разбирается куда лучше. И еще – как быть с Ахмедом Хури, которого Мазуз лично отправлял с видеокамерой на плато Иблиса и которого потом наблюдатель в бинокль видел выходящим из каравана еврейского офицера? Он, кстати, мог послать и кого-то другого. Пожалуй, этого Ахмеда имеет смысл допросить.

Как некое инопланетное чудище в американском фильме, откуда-то снизу, из-под оттоманки, вынырнул огромный паук и, перебирая шерстистыми ногами, помчался по стене. Проворный Мазуз в мгновение ока сорвал с ноги туфлю и залепил в чудище. Труп членистоногого полетел на пол, а на стене осталось серое пятно. Мазуза передернуло. Он уже собрался позвать кого-нибудь, чтобы останки жертвы предать совку, но тут раздался телефонный звонок. Один из людей Мазуза сообщил странную новость – сотрудник его штаба, Юсеф Масри, по непонятным причинам занимается слежкой за Ахмедом Хури.

* * *

– Ну, наговорилась по-русски?

– Где же наговорилась? Мы у них были-то всего ничего.

– Ну, при этом вы с Орли тараторили с такой скоростью, словно спешили, пока мы не ушли, по ролям пересказать «Гамлет».

– Ты с Арье и Орли хорошо знаком? – с интересом спросила Вика.

Эван кивнул.

– Я и раньше, когда жил в Канфей-Шомроне, часто бывал в этом поселении, да и сейчас заезжаю. У меня здесь много друзей.

Вика слушала вполуха. Остановка, на которой они сидели и ждали автобуса, находилась у самого обрыва, и девушка любовалась вади – широким ущельем, по некрутым склонам которого белели скалы, сползающие вниз наподобие селей. Это вади начиналось прямо от поворота дороги и как бы уплывало из-под ног к подножьям горы Эваль и горы Гризим. Вика делила свое внимание между красотой, ластящейся к ее ногам, смыслом того, что говорил Эван, и звучанием его ивритской речи, ароматизированной англо-американским акцентом, который доставлял ей неизъяснимое наслаждение.

А Эван тем временем продолжал:

– Так вот, Орли и Арье, – они родом из России, из Еревона.

– Не «Еревона», а Еревана, и вообще, это не Россия, а Армения, – просветила неуча Вика.

– Ну, Армения – та же Россия. И родители у Орли – армяне. А «Erewоn» мне нравится больше. Если читать его задом наперед, то почти получается наше «Nowhere» – «нигде». Что же касается Арье и Орли, они в этом вашем Ереване-Erewon’е вместе в школе учились. Арье, тогда его как-то по-другому звали, еще в школе влюбился в Орли. А ее в те времена звали...

– Света{Ор на иврите «свет».}, – закончила Вика.

– Она тебе сказала, да?

– Нет, просто я умна не по годам. У нас в России каждый третий такой. А каждый второй – дебил. Ну и что там с твоей Светой?

– Она не моя. Моя будешь ты. А со Светой у Арье...

– Наверно тогда его звали Леня или Лева.

– Не знаю. Так вот со Светой у него был этакий детский роман. А потом – любовь на всю жизнь. После института он женился на другой. Догадайся, как назвал дочь!

– Догадываюсь. Жене, должно быть, было особенно приятно.

– Затем он развелся и женился опять. И опять родилась дочка. И можешь себе представить, снова Света. Кстати, обе жены были армянки. Он в них искал Свету.

– Странно, что ни первый, ни второй любящий тесть его не прирезал, – заметила Вика. – Армяне – горячий народ, и к тому же не бывают в восторге, когда их девушки делят ложе с неармянами.

– Любопытно, что Света тоже дважды побывала замужем.

– Естественно, за евреями?

– В первый раз. Во втором – все нормально, за армянином.

– А сыновей в честь Лени-Левы-Арье называла?

– Вот тут симметрия окончательно нарушается. Сын у нее был лишь в первом браке и зовут его совсем по-другому.

– Все ясно – память девичья.

– Да, но память удалось освежить. Представь себе Иерусалим, Старый город, Армянский квартал. Между стен, нависающих, вот как эти скалы, идет делегация из столицы Армении, приехавшая проведать земляков, прозябающих в столице мира. Все, естественно, одеты с иголочки. Навстречу движется группа религиозных евреев – одни в футболках, чистых, но застиранных до обесцвеченности, другие в ковбойках образца начала шестидесятых, в вязаных кипах во всю голову, в матерчатых штанах, со всклокоченными бородами – одним словом, поселенцы.

– Тебе я так ходить не позволю, – процедила Вика.

– Уже позволяешь, – парировал Эван.

– Это покамест. И потом – я тебя облагораживаю: видишь, какую кипу связала! Ну, и что дальше?

– Идут, значит, две эти группы – одна от Котеля к Яффским воротам, другая – от Яффских ворот к Котелю, и вдруг... По-русски это называется «как копани»?

– Чего-чего?

– «Стоишь, как копани».

– Как вкопанный. Слушай, говори, пожалуйста, на иврите. Это у тебя лучше получается.

– Хорошо. В общем, стоят они оба «как копани», смотрят друг на друга, и прошедшие годы сваливаются с них, словно засохшая корка с бывшей ранки или шкура с Чудовища, после того, как его поцеловала красавица. Ну, сорокалетняя девушка возвращается в Еревон...

– В Ереван.

– Одним словом, куда-то туда. Следует развод с мужем...

– И опять же он ее не зарезал? Какие-то армяне в твоей истории больно мирные.

– Затем Арье приезжает в Еревон, селится у друзей, оформляет брак со Светой и вывозит ее вместе с сыном в Израиль.

– И папаша позволил сына увезти?

Эван пожал плечами и продолжал:

– Здесь в один и тот же день – гиюр{Переход в еврейскую веру и присоединение к еврейскому народу.} и хупа{Свадьба.}. На хупе, кстати, присутствовали еще две бывших Светы – Ора и Лиора, дочери Арье. Они тоже в свое время гиюр проходили. А что до сына Орли, сейчас его зовут Менахем – вряд ли это имя ему биологический отец дал. У себя в ешиве считается «илуем» – вундеркиндом.

– Пора утирать слезки умиления? – спросила Вика, но при этом почувствовала отвратительную дрожь в коленках.

Неужели Эван догадался? Ох, что же будет?! Всем хорош Эван, но ведь он религиозный! Как он поведет себя, узнав, что у Вики мать русская? Прямо Средневековье какое-то!

В России Вика себя считала еврейкой, и в детстве расплачивалась за это гордое звание порой синяками, порой потоками слез в подушку, как, например, после пропетого ей учительницей Лидией Ивановной панегирика, начинавшегося словами: «Дети! Берите во всем пример с Вики Перельман. Еврейка, а какая хорошая девочка!» Тем сильнее было ее потрясение, когда, приехав в Израиль, она узнала, что по местным законам она вовсе не еврейка{По законам иудаизма еврейство устанавливается по матери.}. Правда, туземцы именовали «русскими» всех, кто приехал из бывшего Советского Союза вне зависимости от происхождения; правда и то, что среди них, и особенно среди «русских», было достаточно таких, что считали это разделение бредовым и призывали плюнуть на этих «датишных козлов». Проблема заключалась в том, что на «датишных козлов», как на сленге русских репатриантов именовались религиозные евреи, она никак не могла плюнуть. С одной стороны, ее смертельно обижало то, что послушать их, так получалось – она вроде как отверженная. С другой стороны, ее тянуло к ним. Но когда, в очередной приход в синагогу, Вика, разоткровенничавшись с какой-то тетенькой в косынке, получила совет пойти в ульпан-гиюр{Курсы подготовки к гиюру.}, она с негодованием отвергла эту мысль. Ход мыслей был примерно следующим – я такая же еврейка, как они, и если хотят, чтобы я была одной из них, пусть сами гиюр проходят.

Однако дело было не только в духе противоречия, и уж тем более не в обилии заповедей, которые новообращенный обязан на себя взвалить. Вике гиюр казался нестерпимой фальшью – ведь это не просто присоединение к Б-жьему народу, это еще и признание власти Б-га над тобой. А вот Б-га она не чувствовала. Верила, но не чувствовала.

Потом появился Эван. Эван с его религиозностью. Дураку было ясно, что ни с кем и никогда он не ляжет в постель иначе, как после хупы. Дураку, но не Вике.

Что? Хупа как религиозный обряд невозможна без гиюра? Что ж, если он ее любит, то пусть женится на такой, какая есть. Религия? Если он любит ее меньше, чем свою религию, то это не любовь. И вообще, как жить с ним, зная, что он снизошел до нее только потому, что она выполнила его условие? Как он может чего-то требовать? Она же не заставляет его обратно отращивать крайнюю плоть!

Она бы очень удивилась, если бы узнала, что хотя Эван давно обо всем догадался, но – увы! – спор, которого она боялась и который всеми силами оттягивала, все равно не мог состояться. Эван знал то, что ей было неведомо: согласно еврейской вере, гиюр ради хупы не гиюр. Гиюр проходят из любви к Б-гу, а не к симпатичному губастому парню с пейсами. Получался замкнутый круг. На что же надеялся Эван? На чудо. И на Б-га.

* * *

Автобус тихо нырял из ущелья в ущелье. Вика посапывала на плече у Эвана. Он знал, что по еврейскому закону нужно отстраниться от нее, но не отстранялся. Оранжевая кипа с буквой V съехала на правый глаз, и он левым смотрел в окно. Да и не столько смотрел, сколько полудремал, полувспоминал, как у них c Викой все начиналось.

...В тот день, два месяца назад, он зачем-то заехал в Ариэль и решил возвращаться в Иерусалим не через Петах-Тикву, а двигаясь напрямую на юг, через «Территории». Соответствующего автобуса пришлось дожидаться целых два часа, то есть с пяти до семи.

Был конец октября, с неба время от времени плескало на город, не то чтобы обильно, но всякий раз неожиданно. Эван зашел в синагогу – почитать, поучиться, подумать. А подумать было над чем. Рав Кук, основатель религиозного сионизма, считал создание государства Израиль началом мессианской эпохи. Вроде бы все указывало на это, и в первую очередь то, что Израиль получал один за другим куски своей исторической территории – той, что от Евфрата и до реки Египетской. Причем ни разу не нападая, только защищаясь. Нападали враги, получали по морде и, убегая, роняли земли нам в ладони. Так было в сорок восьмом, когда евреи согласилось на раздел Палестины, хотя по этому плану они получали три жалких клочка земли, а все остальное, включая Иерусалим, отходило арабам. Арабы отказались, начали войну, в ходе которой евреи заняли территорию в два раза большую, чем предусматривал ООНовский план, в том числе и часть Иерусалима. Так было девятнадцать лет спустя, когда арабы спровоцировали новую войну, Шестидневную, в результате чего вся Палестина к западу от Иордана и Синайский полуостров, а также Голаны, оказались в руках у евреев. Даже Иерусалим, самое сердце наше, не стал бы вновь еврейским, если бы Вс-вышний не наслал на арабов безумие ненависти и не заставил их напасть на евреев.

Все протекало логично, все вытекало одно из другого, и вдруг все пошло наперекосяк.

Мы начали отдавать. Сначала – тридцать лет назад – Синай. А как же с границами, определенными Торой? «От Евфрата до реки Египетской». Ну ладно, при всей болезненности – кто знает, что такое река Египетская? По одной версии – Нил. И значит, мы отдаем свое, родимое. По другой – ручеек, протекающий где-то на востоке Синая. А в этом случае...

Вспоминая свои раздумья в тот октябрьский вечер, Эван невольно улыбнулся – до знакомства с Викой оставалось несколько минут, и ему в то время не было еще известно ее любимое, невесть из какой книги взятое, выражение: «У меня скорее лапы отсохнут, чем я дотронусь до чужого».

Предположим, Синай – вопрос спорный, хотя, когда израильский премьер Бегин, отдавая его, разрушил несколько поселений плюс целый город, прекрасный город Ямит, – это было ужасно. Но Гуш-Катиф и Северная Самария – это уже просто крушение. Это-то без всяких там разночтений еврейские земли.

В Талмуде приводится история о том, как два мудреца встречали рассвет в горах возле Арбели. И один сказал другому: «Вот так же и Избавление – сначала по чуть-чуть, по чуть-чуть, а потом – сразу». Но где же видано, чтобы солнце, не дойдя до вершины небосклона, повернуло обратно на Восток?

Прожигаемый насквозь подобными мыслями, Эван сидел на обитом синим бархатом стуле и рассеянно перелистывал «Огни» рава Кука, пытаясь не дать разваливающемуся на куски миру окончательно развалиться. И вдруг откуда-то свыше прозвучало с русским акцентом: «Тебе плохо, да? У тебя нет ответа на вопрос, который тебя мучит?»

Он с изумлением поднял глаза и увидел наверху, в полумраке эзрат нашим – галереи для женщин – силуэт курносой девушки с хвостиком на затылке.

– Откуда ты знаешь? – выдохнул он, ощущая некую нереальность этой феи. Право, вспорхни она сейчас под потолок или растай в воздухе, Эван бы не удивился.

– Да все очень просто, – ответила вполне земная девушка. – У меня тоже вопрос. Я порой прихожу в синагогу, смотрю на таких, как ты. Люблю смотреть, как вы молитесь. Я вижу – вы верите... А у меня почему-то не выходит. То есть я думаю, Он где-то есть, но какое Он имеет отношение ко мне – не знаю. Наверно, вот так же люди воспринимали сообщение о том, что Колумб открыл Америку. Вот приходит Колумб и говорит: «Я, ребята, Америку открыл!» А они ему говорят: «Ну и что?» А он: «Да не, вы не поняли! Я Америку открыл, понимаете, А-ме-ри-ку!» А они: «Ну, а мы-то здесь причем?»

– Может быть, я ошибаюсь, – перебил ее Эван, – но по-моему, Колумб не знал, что открыл Америку. Он думал, что приехал в Индию.

– Тем более... – начала девушка.

– Нет, не тем более! – настаивал Эван. – А в этом суть. Индия – это нечто знакомое, быть может, далекое, но вполне привычное и ничуть не загадочное. Индией даже пользовались – там пряности разные...

– Чай, – вставила со знанием дела иммигрантка из СНГ.

– Да-да, чай. Дальше... ну не знаю... драгоценности, благовония... Понимаешь, «Индия!!» А на самом деле никакая это не Индия, а Америка! Так и тут – за чем-то, что нам кажется привычным, кроется неведомое. Нам кажется – стечение обстоятельств, а это – Б-г!

– Слушай! – она вцепилась руками в барьер и перегнулась через него. Тусклые лучи светильника, освещавшего ковчег со свитком Торы, заскользили по ее гладкой коже и вспыхнули в светло-карих глазах. – Слушай! – возбужденно повторила она. – А почему нет чудес? Я хочу, чтобы были чудеса! Я прошу Его, пусть он сделает чудо, только настоящее чудо, не в духе всех этих вашенских вывертов, дескать, смотри, солнце взошло – ну разве это не чудо?! Или – «вот, двое предназначенных друг другу встретились – какое чудо!» (Эван при этих словах как-то странно вздрогнул). Нет, я прошу настоящего чуда! Чтобы почувствовать, что Он рядом! Вот у нас в конторе работает девчонка из поселения, здесь, неподалеку. Сегаль зовут. У нее парень, Шауль, – он в армии, парашютист. Звонит Вике на мобильный каждый день. Так вот когда у него дурное предчувствие, он ей ни слова – дескать, чтобы не расстраивать, не раскисать – Антонио Бандераса из себя корчит. Только она сама по телефону стопроцентно определяет. Голосочек-то дрожит! И она начинает молиться. А наутро он звонит – пуля в сантиметре прошла. Я вроде бы как верю, но почему же другим-то Он хотя бы вот таким способом показывается, а мне – ни разу!

Он подняла глаза к потолку:

– Ты, там, слышишь?! Я очень Тебя прошу... Ну пожалуйста!

В тот день Эван ушел из синагоги с твердым решением никогда больше не встречаться с этой девушкой и острым желанием ни на миг с ней не расставаться. Голос разума сначала орал, что брак между религиозным и светской – это готовый комплект проблем, потом слабо шептал о том же и, наконец, окончательно заткнулся. А Эван, предусмотрительно не взявший у русскоязычной девушки Вики номера телефона, вспомнил на следующий день, что неотложные дела требуют его срочного приезда в Ариэль. Исключительно религиозным рвением можно объяснить то, что ровно через сутки после встречи с Викой – минута в минуту – он влетел в Ариэльскую синагогу. Заглянул в эзрат нашим и увидел там ее, безмятежно посапывающую на мягком стуле, куда она плюхнулась ровно час назад в ожидании Эвана. Это к вопросу о чудесах.

При воспоминании об этом вечере лицо Эвана озарила счастливая улыбка. И напрасно, потому что ровно через секунду позвонил мобильник.

* * *

– Во имя Аллаха, ответьте, зачем я вдруг понадобился Мазузу?..

Губы Ахмеда дрожали, и вид у него был довольно жалкий. Даже роскошные усы, казалось, обвисли. Еще дома под аккомпанемент рыданий Афы ему было объявлено, что командир хочет кое-что выяснить. И теперь его спутник ничего не отвечал, лишь время от времени то направлял на него «люгер» со взведенным курком, то дулом указывал дорогу к дому Шихаби, которую Ахмед и без него прекрасно знал.

– Но почему, почему?!.. Рафик! Товарищ! – добавил он в надежде, что новоявленный конвоир хоть как-то отреагирует, но тот и бровью не повел.

Самые худшие его предположения, судя по всему, начали сбываться – невероятно, чтобы предстоящий допрос по странному совпадению не имел никакой связи с тем допросом, который четыре часа назад учинил ему еврейский офицер.

«Неужели Шихаби знает?» – стучало в его мозгу, когда они проходили мимо домов, увитых наружными лестницами и козыряющих друг другу арками.

«Неужели Шихаби знает?» – бормотал он, трепеща, когда они подошли к дому с надстройкой, напоминающей одновременно домик Карлсона и китайскую пагоду, увенчанную телеантенной в форме Эйфелевой башни. Несмотря на смешение стилей, получалось очень со вкусом. Все-таки Шихаби был интеллигент, сын интеллигента.

«Неужели он знает?» – просверкнуло в мозгу Ахмеда, входящего в кабинет Шихаби, прежде чем удар в живот свалил его наземь.

* * *

Автобус потряхивало на поворотах. Буква V на кипе Эвана, казалось, разваливается пополам, прислушиваясь к голосам – Викиному и Натана Изака, – которые с двух сторон неслись в его несчастные уши.

Вика не видела, что у левого уха ее возлюбленный держит мобильный телефон. Натан Изак не знал, что справа от Эвана сидит Вика.

– Доброе утро, – сказала Вика, окончательно проснувшись.

– Алло, Эван? – сказал Натан Изак.

– Hello, – сказал Эван обоим по-английски.

– Я тебя не шокирую тем, что использую твое плечо как подушку? – спросила Вика.

– Хочешь услышать потрясающую новость? – спросил Натан Изак.

– Нет, – ответил Эван Вике.

– Да, – ответил он Натану Изаку.

Оба ничего не поняли, но никого из них это не смутило.

– Когда мы поженимся, я всегда буду спать на твоем плече, – продолжала Вика. – А ты не будешь дергаться, потому что жене Тора это разрешает.

– Из проверенных источников стало известно, что два часа назад с Ариэлем Шароном случился новый инсульт, – продолжал Натан Изак. – Он находится в коме, и, даже если выйдет из нее, изменения в психике необратимы. Его карьера премьер-министра закончена.

– Если ты шестнадцатого обаяешь моих родителей, можно будет назначать день свадьбы, – развила свою мысль Вика.

– Теперь, с учетом того, какие амебы и импотенты придут ему на смену, можно не сомневаться в успехе операции шестнадцатого января, – развил свою мысль Натан Изак.

– Шестнадцатого января решается наша судьба, – торжественно закончила Вика.

– Теперь тебе ничто не мешает шестнадцатого отправиться в Канфей-Шомрон, – торжественно закончил Натан Изак.

– Хорошо, – отвечал обоим оторопевший Эван.

Натан, попрощавшись, отсоединился, а Вика продолжала тараторить:

– Представь – папа с мамой подходят ко мне и говорят: «Слушай, Вика, какой славный этот твой Эван! Это ничего, что он религиозный – у каждого свой прибабах, как сказал герой одного фильма с Мерилин Монро, когда невеста сообщила ему, что она – мужчина. Зато какой он интеллигентный, и какой остроумный, и как тебя любит!» А я им: «Мамочка-папочка! А знаете ли, мы собираемся пожениться!»

Автобус съехал с поросшей оливами горки и выбрался на перекресток Тапуах, где солдаты останавливали подъезжающие к блокпосту арабские машины и проверяли документы водителей и пассажиров. Иногда, если им что-то казалось подозрительным, устраивали обыск. Один солдат разглядывал оранжевое удостоверение жителя автономии, время от времени переводя взгляд с фотографии на лицо палестинца, другой держал палец на спусковом крючке автомата, в любую секунду готовый опередить потенциального террориста.

– Вика, – глухо произнес Эван. – Я не приду шестнадцатого. Мне только что позвонили... Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, обстоятельства изменились. Шестнадцатого числа я должен находиться в другом месте. Не спрашивай, в каком именно. Я не имею права говорить. Просто поверь.

Наступило молчание. Автобус двинулся в сторону Ариэля. Косые лучи фар заскользили по косым слоистым скалам.

– Мне чудится, я вижу дурной сон, – прошептала Вика. – Мне хочется ущипнуть себя, чтобы проснуться.

Эван, который всякий раз, как Вика брала его за руку, гладила по спине или клала ему голову на плечо, хотя и не отстранялся, но мучился, что ведет себя некошерно, вдруг сам впервые в жизни в нарушение закона попытался ее обнять.

Она отшатнулась. В глазах ее он не увидел ничего, кроме безмерного удивления.

– Ты что? – сказала она. – Неужели не ясно, что теперь между нами все кончено?

* * *

На лице Ахмеда не светилось ни одного синячка. Верхняя губа, правда, слегка была раскровянена, но это скрывалось под богатырскими усами. Да и тело было не сильно разукрашено. Командир однозначно приказал ничего ему не ломать. Били больно, но, как говорится в Талмуде, неисследимо. Причем так, чтобы не повлиять, скажем, на походку и прочее. Иными словами, надо было, чтобы вышел Ахмед от Мазуза, как новенький, и никто – ни израильский офицер, чей вагончик сегодня на глазах у Мазузового наблюдателя покидал Ахмед Хури, ни Юсеф Масри, несколько часов назад увязавшийся за Ахмедом и, подобно собаке или бедуину, шагавший по следам последнего, – не мог ничего заподозрить. Правда, это сильно связывало руки высокому рыжему Радже. Приходилось соразмерять с поставленными задачами удары, которые он наносил Ахмеду по затылку, поскольку ни сотрясение мозга, ни тем более перелом черепа не входили в планы начальства. Непривычно было и коротышке Аззаму, который так любил бить клиентов ногой по яйцам, а тут вдруг еле-еле выхлопотал разрешение ударить лишь один раз, да и то кулаком. В общем, вздумай Ахмед упираться в своей несознанке, непросто было бы с таким куцым ассортиментом средств его разговорить. Но Ахмед, несмотря на свой гордый вид, орлиный профиль и грозные усы, оказался словоохотливым собеседником. Одного удара в живот, одного по яйцам и серии не очень сильных по затылку хватило, чтобы он «запел». И спел он Мазузу обо всем, в подробностях – и как пришел на плато Иблиса, и как его схватили, и как пугали тем, что расстреляют, и как он выложил все, что знал....

– Тебя бы надо сейчас же расстрелять за предательство, – промурлыкал Мазуз, вытянувшись на оттоманке и снизу вверх глядя на связанного Ахмеда. Боль в сухожилии неожиданно прошла, и от этого жизнь вообще и разговор с Ахмедом в частности доставляли Мазузу особое удовольствие.

– Расст-т-треляйте, к-командир... – с безнадегой в голосе, опустив глаза, отвечал Ахмед, про себя отметивший, несмотря на отчаянность положения, единодушие еврейского и арабского начальников.

– И расстрелял бы, а ты что думаешь? – Мазуз с наслаждением выдержал полуминутную паузу. – Да вот беда, нужен ты мне еще. Короче, я могу тебя использовать для нашего дела, а ты тем самым можешь загладить свою вину перед нами и вновь обрести право на жизнь. Подходит?

Суть предложения сводилась к следующему. Ахмед Хури будет верно служить Мазузу Шихаби и передавать евреям только то, что тот велит ему передать. А в случае чего Раджа и Аззам могут выполнить работу и посерьезнее, чем сегодня. Или может быть, господин Хури рассчитывает скрыться и думает, что его трудно достать? Ну да, конечно, похищать его дело хлопотное, кто спорит? Так и не надо похищать! Пуля всегда найдется. А если он вдруг захочет перебежать к сионистам и зарыться в их города поглубже, так, что мы не достанем... Окей, возможен такой вариант. К счастью, у господина Хури имеется очаровательная жена по имени Афа, а также черноглазый малыш по имени Хусам и юная дочь, красавица Амаль. Всей семьей скрыться будет посложнее. Так что господину Хури лучше не глупить! Очень уж обидно будет, если бедному Хусамчику проломят голову, а Афочка с ее крутыми бедрами достанется Мазузовым молодцам, которые истомились в родной деревне с ее шариатными нравами. Что же касается Амаль... Пожалуй, Мазуз оградит ее от своих головорезов – возьмет себе лично. Сколько ей лет? Семнадцать? Ах, восемнадцать? Ну и слава Аллаху!..

Короче, быстро и легко обо всем договорились. И вот теперь Ахмеда увели, сейчас сунут под душ и после осмотра врача отпустят, а он, никому не исповедавшись, где был ночью, с завтрашнего дня начнет... да нет, пожалуй, продолжит ту двойную жизнь, которую фактически уже начал.

Взгляд Мазуза уперся в серое пятно на стене. Да, не забыть сказать Радже или Аззаму, чтобы дохлого паука убрали.

Итак, напрашивается вопрос – кто сообщил евреям, что на плато Иблиса должен появиться человек Мазуза? И ответ мог быть только один – Абдалла. Выходит, он специально потребовал, чтобы Мазуз отправил кого-нибудь в определенное время делать съемку на плато Иблиса, а сам каким-то образом предупредил об этом израильтян? Зачем? Израильским властям позарез нужно затишье, чтобы, не теряя лица, разыгрывать «Дорожную карту»{Навязанный Израилю Джорджем Бушем план мирного урегулирования.} и передавать палестинцам новые территории. Мазуз и его «Мученики» торчат у них костью в горле. Весьма вероятно, что никакие поселенцы вообще никуда не собираются идти. Просто где-нибудь в скалах над плато Иблиса засядут еврейские парашютисты, и, когда его бойцы на это плато поднимутся, тут-то их и перестреляют. Эх, взять бы и, воспользовавшись тем, что солдаты будут на плато Иблиса, захватить их военный лагерь, бывшую территорию Канфей-Шомрона. Вот шуму было бы! Мазуз Шихаби в одну ночь стал бы национальным героем, и тогда Таамри вместо того, чтобы использовать его и уничтожить (а дело пахнет именно этим), сам стал бы искать с ним и с его «Мучениками» равноправного союза. И еще неизвестно, кто предложил бы условия лучше – он или ХАМАС! К сожалению, пока у евреев вожаком это семя змеи, Ариэль Шарон, – да покарает его Аллах! – такое развитие событий нереально. Недаром даже сами евреи называют его Бульдозером! На Размежевание он пошел лишь потому, что убедил себя, что это он сам из Газы уходит – вот хочу и уйду! Но позволять арабам делать то, что они хотят? Не шутите! И вообще, захват арабами территории Канфей-Шомрона будет для него сущим подарком, чтобы оправдаться перед своими за Размежевание, показать, что он и сейчас не только с евреями, но и с арабами воевать может. Да он просто прикажет ЦАХАЛу смести Мазуза с его гвардией в одну секунду, так что от них и пылинки не останется! И ведь был же у него две недели назад микроинсульт. Взял бы да подох! Без него никто из сионистов ничего не осмелился бы сделать. Так нет, оклемался, порождение Шайтана!

Но вернемся к поселенцам. А вдруг они действительно пойдут в Канфей-Шомрон? Делаем так: отправляем на плато Иблиса человек двадцать для отвода глаз. Посылаем своего человека куда-нибудь, где поселенцы наверняка будут проходить. Пусть он затаится поближе к тому месту, откуда они предположительно выйдут. Как только засечет их, пусть следует за ними и сообщает об их передвижениях. Тогда ловушку мы все-таки устроим! Только не на плато Иблиса, а в другом месте. Но во-первых, об этом не должны знать ни друзья, ни ребята в штабе, ни Абдалла – особенно Абдалла! – а во-вторых, где же ее поставить?

Ближайшие поселения – Санур, Хомеш, Ганим и Кадим были также разрушены во время Размежевания. Получалось, что единственное место, откуда поселенцы могут дойти за ночь – Элон-Море.

* * *

Между тем Коби, не подозревавший, что усатый Ахмед уже побывал в лапах Мазуза Шихаби, старого и давно известного ему врага, стоял у такой же точно карты, только с надписями на иврите, и планировал свою собственную ловушку. По их с отцом плану, как и предположил Мазуз, сверху на скалах должны были расположиться стрелки, которым велено было позволить арабам дать лишь одну очередь по поселенцам, чтобы прижать их к земле – в темноте, издалека, практически вслепую... Отец, правда, закинул удочку, может, позволим дать две очереди, чтобы поселенцы глубже ощутили серьезность ситуации и потом еще сильнее прониклись любовью к своим избавителям. Здесь уже Коби встал на дыбы – одна очередь и ни выстрелом больше. Отец отступил. Но все равно – хотя шансы на то, что кто-то из поселенцев получит ранение, были малы, а на то, что будет убит – очень малы, Коби чувствовал, что не может на это пойти. И не пойти не может. Так вот и сидел он Буридановым ослом, втягивая сигаретный дым, а затем выпуская изо рта один нолик за другим, и цепочка этих нолей приковывала его к грубо побеленному потолку.

Ладно. Давайте подумаем, где расположить солдат. Ясно, что на скалах, но как лучше – напротив выхода из коридора, который тянется от Эль-Фандакумие, или по бокам?

Он задумчиво прикурил сигарету от сигареты. Какая все-таки пакость этот «Ноблесс». Привык он еще во времена, когда был рядовым, а папа денег не давал, воспитывал! Давно пора переходить на что-нибудь полегче типа «LM» или «Мальборо». Слава Б-гу, финансы позволяют.

И в этот исторический миг мудрому Коби, гениальному Коби, пришла, наконец, та самая блестящая идея, которую он так ждал – очередей будет не одна, а две, все как сказал папа. С криком «Аллах акбар!». И стрелять будут из «калашей». Трофейных. Первая очередь будет дана в воздух. Дадут ее с криком «Аллах акбар» не арабы, а кобины орлы. И когда ничего не понимающие, но перепуганные поселенцы, попадав наземь, начнут умолять Б-га совершить чудо и спасти их от верной арабской пули, тогда будет дана вторая очередь – по не успевшим опомниться террористам. После того как террористов добивают, гордые и отважные выученики свирепого рава Фельдмана, только что грозившие все смести на своей дороге, отрывают от грязной глинистой земли щеки, поросшие всем, чем положено у религиозного еврея, и с изумлением видят склонившихся над ними тех самых солдат, с которыми они еще две минуты назад готовы были вступить в крутую драку. Теперь эти несостоявшиеся враги ласково помогают им подняться, хлопают по плечу, поят чаем и усаживают в джипы, а также в случайно оказавшиеся наготове автобусы, которые отвезут незадачливых новоселов обратно в Элон-Море. И те не сопротивляются. А кому сопротивляться? Своим спасителям?

Да, все замечательно продумал Коби, устилая волнами табачного дыма узкое пространство между собственной кудлатой черной головой и небрежно выбеленным потолком. Не учел лишь один фактор. И фактор этот звался Мазуз Шихаби.

* * *

Явился Раджа с совком, чтобы унести наконец паука. С подогнутыми ногами тот выглядел куда менее внушительно, чем тогда на стене, в миг своей горькой кончины. Обнаружилось, что хладным трупом уже занялись набежавшие муравьи, так что, предав тело помойке, слуга вынужден был еще раз вернуться, чтобы протереть пол под оттоманкой мокрой тряпкой.

Мазуз выпустил колечко дыма. Так, а где же сделать настоящую засаду? Что нам скажет карта наша дорогая?..

Вот оно. Ущелье Летучих Мышей. Замечательное место. Помнится, он бывал там примерно год назад. Гладкая, ровная, широкая дорога; по правую сторону, если идти из Элон-Море, – скалы, по левую – кусты. В этих кустах и залягут ребятки. Вот от этого уголка – и вправо. Скалы светлые, известняковые. Фигуры поселенцев хорошо будут видны на их фоне. Когда первый до уголка дойдет и вся их шеренга будет как на ладони, можно по ним открывать огонь. В упор. Всех и положим. Как сказал Пророк, «Гавриил с тысячью ангелов обрушивается на врага». А ЦАХАЛ тем временем пусть в ожидании чешет себе задницу на плато Иблиса.

Жужжание телефона вплелось в слаженное пение ночных насекомых. Ну кто это еще? Почему всегда в тот момент, когда он приходит к какому-нибудь интересному решению, ему мешают? И Аззам с Раджой куда-то задевались. Дисциплинка в отряде та еще! Придется самому брать трубку.

Почти машинально Мазуз это сделал.

– Алло?

– Здравствуйте – говорит – Камаль – Халед – секретарь – сайида – Абдаллы – Таамри. Сайид – Таамри – вынужден был – оторваться – от собственной – свадьбы – чтобы поручить мне – срочно – связаться – с вами – и передать вам – важное – сообщение – которое – он только что – получил – из своих – источников – в израильских – околоправительственных – кругах – в Иерусалиме...

Мазуз попытался было сделать незнакомцу замечание о том, что нет никаких израильских кругов, а есть сионистские, нет Иерусалима, а есть Аль-Кудс, но тот, словно не слыша, продолжал ровным, как у робота, голосом:

– Два с половиной часа назад – премьер-министра Израиля – Ариэля – Шарона...

– Да покарает его Аллах! – успел вставить Мазуз.

– ...увезли – в больницу – в бессознательном – состоянии. Врачи – констатировали – тяжелый – инсульт...

Мазуз онемел.

– Сайид Таамри – просит – чтобы подготовка – к операции – на плато – Иблиса – и все – иные – действия – велись – с учетом – того – что, по его – мнению – в ближайшие – недели – будет не столько – смена – власти – сколько – в значительной – степени – безвластие. Что – передать – сайиду – Таамри?

– Передайте ему, что... что... что... что мы победим! – вдруг неожиданно для самого себя выкрикнул Мазуз.

– Мы победим, мы победим, мы победим, – взволнованно бормотал он еще долгое время после того, как трубка заняла свое законное место на рогатом телефонном рычаге, выполненном в стиле начала прошлого века.

Затем он затих. Схватил пачку «Ноблесса», увидел, что она пустая, резким движением скомкал и зашвырнул под столик, на котором стоял компьютер. Вытащил из ящика новую, вскрыл, достал сигарету, нервно чиркнул зажигалкой. Какая-то мысль шевельнулась в нем, какой-то взрывчатый, сумасшедший и одновременно с этим вполне реальный план, вернее, еще не план – набросок, просверк! Он еще не понимал, о чем речь, но ясно было одно – что-то, еще два с половиной часа назад казавшееся совершенно несбыточным, стало вполне осуществимым сейчас, когда Аллах – великий Аллах, всемогущий Аллах ПО-КА-РАЛ!!! Шарона.

Он схватил стоящую в углу палку, которой иногда лично пользовался при допросах, и начал плясать египетский тахтиб, из которого, как известно, вылупилась знаменитая асая. Плясал, как его когда-то учили в детстве, фехтуя с невидимым противником. А потом, усталый, опустился на край оттоманки, и все встало на свои места. Новый план – простой, ясный и сногсшибательный – раскрылся, как чашечка анемона. И, словно резко очерченные алые лепестки, засверкали детали предстоящей операции.

У него в Эль-Фандакумие триста бойцов. Еще двести в Наблусе. В Бурке и Мухайям-Фариа по сто сорок и наконец в Салеме – девяносто. Итого восемьсот семьдесят. Ну и человек двести в Газе и в Эль-Халиле. Практически весь клан Аль-Наджибов плюс сочувствующие. Незаметно подтянуть часть людей в Эль-Фандакумие и Бурку в течение двенадцати дней не слишком легко, но, в принципе, возможно. В свете потрясающей новости он будет действовать не двумя, а тремя отрядами. Один, как и предполагалось, уничтожает поселенцев. Другой отвлекает ЦАХАЛ на плато Иблиса. А третий... – тут Мазуз не мог сдержать рвущегося наружу шквала эмоций и выдохнул вслух. – Третий захватывает полупустой Канфей-Шомрон!

Да! Да! Сейчас, когда Абдалла Таамри ведет какую-то странную игру, единственный для Мазуза путь к спасению – это захват территории Канфей-Шомрона, но пока Шарон стоял у власти, это представлялось невероятным. И вот – Аллах милостив! – два часа назад это стало возможным. Только нужно действовать молниеносно – неожиданным ударом занять Канфей-Шомрон, тех, кто останется в лагере, взять заложниками и поставить новых правителей перед фактом. Тогда те не сунутся. И оправдание у них будет перед собственным народом – «мы не можем подвергать опасности жизнь наших бойцов!» Как же! Интересуют их чьи-то жизни! Их сейчас только выборы интересуют – у себя в Израиле и здесь, в Палестинской Автономии. Шарону было бы на все плевать, заложники – не заложники, он тотчас же передавил бы Мазуза и его команду, словно скорпионов. А те, кто придут после него, во-первых, побоятся провала на выборах, если по их вине арабы перебьют заложников, а во-вторых, свято верят – чтобы не пришел в Автономии на выборах к власти ХАМАС, надо проявить мягкость. Идиоты! Бесполые идиоты, которые не понимают, что арабы – это настоящие мужчины, и ценят то, что в мужчинах главное, – силу. А мягкость презирают.

Значит, армия будет нейтрализована. А вот поселенцы могут попытаться освободить заложников. Среди них и бывшие спецназовцы есть, а остальные – все служили в боевых частях. И правительство им не указ. Их необходимо уничтожить согласно прежнему плану.

И все же – как провести молниеносный захват военного лагеря прежде, чем к евреям прибудет помощь? Как не дать им связаться со своими и сообщить о нападении? В случаях, когда поиск решения заходил в тупик, у Мазуза было одно проверенное средство – отвлечься. Например, нырнуть в интернет, почитать последние новости, а затем вновь свежим взором окинуть ситуацию. Так Мазуз и поступил. Из различных фалнетовских сайтов он выбрал «Баласан» и сразу полез в новости. Про болячку Шарона пока ничего не сообщают. Ничего, сообщат с минуты на минуту. Пишут, что Газе двое ребят из «ХАМАСа» пытались выпустить по Израилю «кассам», но ЦАХАЛ их самих уничтожил с воздуха. Одновременно начальник сионистского Генштаба Дан Халуц, который так чудесно организовал ликвидацию еврейских поселений полгода назад, теперь торжественно объявил: «У нас нет решения вопроса безопасности юга страны». А левый журналист Феликс Фридман из газеты «Маарив» прокомментировал его слова, что мол, «из-за какого-то городишки по имени Сдерот ЦАХАЛ не будет поднимать планку ответной реакции», тем более что обстрелы ведутся террористами из густонаселенных районов Газы и могут пострадать мирные арабы. «И вообще, добавил он, от «кассамов» еще никто не погиб». Мазуз прочел и обиделся за своих. Как это никто? В одном Сдероте уже убито пять человек и ранены сотни, а сколько погибло в Гуш-Катифе? А вот другой журналист, Авраам Тальберг на страницах «Едиот Ахронот» вещает: «Именно Израиль виноват в том хаосе, который воцарился сейчас в Палестинской автономии. Поэтому сейчас мы должны резко увеличить экономическую помощь населению сектора Газы и тем самым уменьшить непонимание и направленную на нас ненависть. Палестинские родители ничуть не меньше нас с вами хотят видеть своих детей счастливыми». И это говорится о народе, где национальная героиня – мать, вырастившая пятерых шахидов{Здесь: террорист-самоубийца.}! Дебилы!

Ну хорошо. А что в мире творится? Все стоят на ушах из-за того, что в какой-то датской газетенке опубликовали карикатуру на пророка Мухаммада. Вон, уже и до Ливана докатилось!

«В Бейруте манифестанты пытаются прорваться к посольству Дании. Ливанская полиция применила слезоточивый газ. Из района инцидента следуют одна за другой кареты «скорой помощи».

Кареты скорой помощи... Кареты скорой помощи... Вот оно! Что же он сразу не сообразил? Минометы! Два американских «эм-тридцать», калибра 107,7 миллиметров, которые доставили ему с юга, из Омана! Как они эти две бандуры, пусть и в разобранном виде, в Израиль доставили – одному Аллаху известно. Только выложить «Мученикам» пришлось за них хорошие денежки. Зато свои собственные минометы – пусть устаревшие, но других-то нет! И даже с минами. Они тогда здорово промучились с переправкой этого хозяйства в Самарию через израильские КПП! Он уже почти отчаялся получить все это добро! К счастью, в этот момент мировая общественность и еврейские правозащитники вроде дурачков из «Махсом Вотч»{Левоэкстремистская группа, пытающаяся парализовать работу израильских КПП.} подняли вой на весь мир по поводу произвола оккупантов и страданий мирных жителей на дорогах – и сионистское правительство сдрейфило, половину постов сняло! И то провезли еле-еле – в этих самых «каретах скорой помощи», почему он сейчас и вспомнил... Как же ругался потом Мазуз, когда обнаружилось, что сволочи-оманцы его надули и вместо нормальных мин подсунули никому не нужные, газовые, и ладно бы маркированные двумя-тремя зелеными кольцами, а то всего одним и красным!{Химические боеприпасы, снаряженные нервно-паралитическими и общеотравляющими веществами смертельного действия маркируются соответственно двумя или тремя зелеными кольцами, а содержмщие лишь раздражающие вещества – одним красным кольцом.} А вот сейчас именно такие – в самый раз!

Глава третья

Башня смерти

Две недели назад Эван, припертый к стенке неожиданным сообщением Натана о болезни Шарона, пообещал принять участие в походе в Канфей-Шомрон. С тех пор он по нескольку раз в день звонил ей на мобильный – она нажимала кнопку отбоя. Звонил на домашний номер – бросала трубку. Несколько раз у него появлялось предательское (в прямом смысле) желание выговориться Вике на автоответчик, рассказать ей всю правду, заклиная никому не проговориться. Понятно, что он этого не сделал. В конце концов, в полдень шестнадцатого, накануне похода, раздираемый напополам любовью к Родине и любовью к Вике, страдалец собрался идти со своими проблемами к раву Хаиму.

– Может быть, я ошибаюсь, – рассуждал он вслух, шагая взад-вперед по своему гостиничному номеру, – но кто сказал, что моя личная судьба менее важна, чем возрождение поселения Канфей-Шомрон? У меня жизнь решается! Дело идет к хупе... я это чувствую, к гиюру и хупе. Не знаю, каким образом Б-г поможет, но он поможет – это точно. А в Торе сказано – у кого молодая жена, того на войну не берут. Невеста, конечно, не жена, но все же! Пойду к раву Фельдману, все объясню и останусь с моей Викой!» И действительно пошел. Но не дошел. Проходя мимо номера Натана Изака, вспомнил, что утром из больницы должны были привезти Юдит, жену Натана, и решил зайти. Во-первых, узнать, как она себя чувствует, во-вторых – посоветоваться. Натан вряд ли пойдет с ними из-за инфаркта жены. Вот пусть скажет – как, по его мнению, поступить Эвану. Ведь не так легко сказать – я не пойду, а ты иди. Подумал лукавый Эван.

Неделю назад Юдит Изак неожиданно стало плохо в ванной, и она упала на плиточный пол, покрытый за неимением коврика желтыми гостиничными полотенцами. Натан находился в соседней комнате, а у нее даже не хватало сил его позвать – открывала рот, лежа на полу, глотала воздух и не могла крикнуть. О том, чтобы подняться, и думать было нечего. К счастью, в кармашке ее домашнего халата лежал маленький черный с синим отливом «самсунг», и она позвонила мужу, который сидел в четырех метрах от нее через стенку и учил Гемару при свете гостиничного ночника – люстр в номерах не было. Он даже не понял, кто с ним говорит, когда в первый раз услышал в трубке хриплым шепотом произнесенное: «Натан... мне... плохо...» А поняв, подпрыгнул так, что очки слетели, кинулся в ванную и, увидев свою Юдит лежащей на полу, стал звонить в «скорую».

«Скорая» приехала, Юдит вкололи лекарство и отвезли в «Шаарей Цедек». Там ей сделали центур{Коронарная агиография, проверка проводимости сосудов сердца с помощью микрозонда со встроенной кинокамерой.}, но довольно неудачно – случайно перерезали какой-то сосуд. Кровь полилась, как из чайника.

«Ализа Слонимски, Рахель Цивьян, Эсти Кунин, а вот теперь Юдит Изак, – размышлял Эван, стуча в красную лакированную дверь, сияющую медным номером. – Может быть, я ошибаюсь, но по-моему, до выселения у нас в ишуве слово «инфаркт» звучало примерно как «ящур на островах Туамоту», а тут уже за пять месяцев четверо. Мужики-то еще держатся, а вот женщины... Ведь еврейская женщина это не «kirche-kuche-kinder», она – основа мира, она в дом приводит Б-га. Для нее дом – Храм, и она в нем первосвященник! А когда по этому Храму – бульдозером... Не все оказались в силах это пережить... Слава Б-гу, у Юдит не закончилось так, как у Рахели или у Эсти».

Он вспомнил похороны Рахели Цивьян. Даже не похороны, а прощание в синагоге, что рядом с гостиницей. Зашитая в мешок Рахель лежала на носилках-коляске возле арон акодеш. Первым сказать слово в память о ней должен был рав Кац, ближайший друг семьи Цивьян. Он был коэн по рождению, потомок Аарона, и ему Тора запрещала входить в помещение, где есть мертвый. Говорил он в микрофон с шумной Иерусалимской улицы, а динамик стоял в зале синагоги. Сперва все услышали урчание моторов, гудки машин и голоса прохожих, затем глухое сдавленное «Рахель» и рыдания... рыдания, рыдания. Вот и вся прощальная речь.

– Проходи, – сказал Натан, слегка подпрыгнув от радости при виде Эвана. Казалось, дужки его очков, похожие на ножки кузнечика, еще больше заострились, словно готовые застрекотать.

Юдит была уже дома. То есть «дома». Она сидела на низеньком стуле, укутанная в тот самый халат, который был на ней, когда ей стало плохо. Сзади под зеркалом лежал мобильник, спасший ей жизнь, а рядом желтый грейпфрут, казавшийся отражением маячившего в окне послеполуденного солнца.

Давление у Юдит было низким, возможно, из-за большой потери крови, но в целом она чувствовала себя вполне сносно и, если бы не бледный с зеленоватым оттенком цвет лица, могла бы сойти за туристку, которая отдохнула с дороги где-нибудь в эйлатской «Краун-Плаза», а теперь раздумывает, отправиться ли на пляж и оттуда наслаждаться видами Иордании – или поехать на яхте и с нее наслаждаться видами Египта.

– Вот, полюбуйся, – подпрыгнув, объявил Натан. – Результат чрезмерного самообладания. Молодые девчонки плакали в голос. Солдатки тоже рыдали, выковыривая их из комнат, где те когда-то в куклы играли. А это – дама хевронской закалки! Ни слезинки не проронила! Все давила в себе. И додавилась.

– А ты хотел бы, чтобы я участвовала в этом совместном размазывании сопель? –спросила она, с презрением оттопырив губу. – Не дождутся. Садись, Эван, и не слушай его. Он и сам, когда эти пришли, словно окаменел. Да и ты молодцом держался, не то что некоторые. До сих пор – вспомню, как двадцатилетний парень визжал: «Дайте мне в последний раз взглянуть на мой дом!..» – и тошнить начинает...

Она еще что-то говорила, но Эван перестал слышать. В ушах вновь зазвучало «Они уже здесь, эти изверги!», а затем глухим мужским голосом произнесенное: «Я пришел сюда с любовью к вам и к нашей земле, которую мы отдаем врагу. Мы получили от правительства противоестественный приказ. Но мы... – здесь голос офицера дрогнул – мы обязаны его выполнить».

Эван, конечно, был благодарен Юдит за лестные слова «держался молодцом», но на самом деле из него вряд ли получилась бы дама хевронской закалки, потому что, ощутив в горле тугую пробку, он пробормотал «извините, я – сейчас!» и выскочил в коридор.

Того Эвана, что шипел на Вику, когда она доставала зажигалку, больше не существовало. В пятый раз за последние две недели пробку, временами наглухо затыкавшую горло, он протыкал витым штопором табачного дыма. Сейчас он спустился в застекленное полукруглое фойе, плюхнулся в кресло и закурил.

– Простите, пожалуйста, у вас огня не найдется? – прозвучало над ухом.

Женщине было явно за сорок. Изящный брючный костюм, неброские, но недешевые серьги свидетельствовали о хорошем вкусе. В темных волосах, рассыпанных по плечам, седины или совсем не было, или она была удачно закрашена. Он чиркнул зажигалкой. Отблеск пламени вырвал из полумрака фойе тонкое лицо с большими глазами и резко очерченными бровями. Затем пламя погасло, лицо уплыло обратно в полумрак, откуда донеслось «Спасибо». Легкий русский акцент не корежил иврит, а придавал ему очарование.

Женщина прошлась по холлу и... нет, не плюхнулась, в отличие от Эвана, а мягко спланировала в соседнее кресло.

«Ждет кого-то», – подумал Эван.

– Эллу, – ответила на незаданный вопрос олимка. – Эллу, которая в ресторане работает. Знаете ее?

– Конечно, знаю! – воскликнул Эван.

– Думала, она с половины первого, а она с часу. Ну ладно, пять минут ждать осталось.

От этой Викиной землячки веяло чем-то родным.

– Мы с Элкой еще в Москве дружили, – пояснила незнакомка. – Вместе в «отказе» сидели, вместе на Главпочтамте голодали, да и в гебэ нас на пару таскали... Нам ведь и выехать-то удалось в восемьдесят пятом, в основном, благодаря бардаку, творившемуся в эпоху загнивающего социализма – получили разрешение на выезд, по-скорому смылись, а потом узнали, что через день после отъезда пришли мужа моего арестовывать. И Элка тогда же уехала. А как в Израиль приехали, тут уж у нас по-разному сложилось. Элка вот в ресторане...

Эван от Вики много слышал о борьбе евреев за выезд из России, о голодовках протеста, которые они устраивали, о травле со стороны властей. Теперь в этой темноволосой репатриантке он почувствовал родную душу – ведь ей тоже когда-то власти отказывали в праве жить на своей земле.

– Знаете, – сказал он, – мы так благодарны и Элле, и остальным «русским», которые здесь работают. Мало кто к нам, «выселенцам» из Гуш-Катифа и Самарии, так хорошо относится, как они. Наверное, это оттого, что «русские» на своей шкуре узнали, что такое бесприютность и унижения. И там узнали... и здесь.

– Вас всех, конечно, очень жалко, – голосом, неожиданно обесцветившимся и растерявшем всяческие оттенки тембра, произнесла бывшая отказница, глядя мимо Эвана куда-то на большое окно, по которому серыми полосками бежали жалюзи. – Очень жалко. Но...

– Но что? – стараясь, чтобы в голосе его как можно меньше звучал вызов, спросил Эван. Зато бывшая отказница и не старалась скрыть вызова.

– Наше законно избранное народом правительство пытается спасти государство, – отчеканила она, и у Эвана возникло ощущение, что руки ее сами собой вытягиваются по швам, – и я его политику поддерживаю и одобряю.

«Поддерживаю и одобряю». Это словосочетание прозвучало на иврите, как перевод с какого-то иностранного языка, даже не русского, а, пожалуй, прямо-таки советского. Наверно, в былые годы и она, и ее муж так часто слышали его от своих ненавистников и преследователей, что оно всосалось в кровь и сменило хозяев. Впрочем, женщина тут же поняла, что зашла в своей жесткости чересчур далеко, виновато улыбнулась Эвану, предложила еще сигаретку, от которой он отказался, и примирительно пропела:

– Поймите, чтобы перестала литься кровь, мы должны пойти на жертвы.

– Кто – «мы»?

Голос Эвана зазвучал очень резко – ведь обаятельная москвичка говорила об абстрактных жертвах, а здесь, этажом выше, в тесном номере на низеньком стуле сидела конкретная жертва, с трудом вырванная врачами оттуда, куда сама эта гверет{Госпожа.} явно не торопится. А еще три жертвы врачам оттуда вырвать не удалось, и микрофон рава Каца захлебнулся в рыданиях. Эвану почему-то вспомнилась странная русская поговорка, которую Вика однажды перевела ему на иврит – «Москва слезам не верит».

– Так кто же «мы»? – повторил он.

– Мы... – она неуверенно повела изящной ладонью, – ну, евреи... граждане Израиля.

– Простите, – уже полностью овладев собою, произнес Эван и добавил по-русски, как его учила Вика, – извинытэ менья поджалуста, – а затем вновь перешел на иврит, – у вас съемная квартира?

– Нет, мы купили, – не понимая, к чему он клонит, отвечала россиянка.

– Просторная?

– Четыре спальни и салон... а что?

– А детей сколько?

– Дочь и сын... Почему вы спрашиваете?

– Давайте сделаем так, – предложил Эван, – у нас в гостинице, в одном из номеров, в двух комнатах живет семья из семи человек. Папа, мама, два сына и три дочки. Так вот, я предлагаю, пока они не получили компенсацию – а они, равно как и никто из нас, от нашего доброго правительства, спасителя государства, до сих пор не получили ни копейки – и пока им не построят сарай из тех, что ваша пресса пышно называет каравиллами, вы вчетвером будете жить в их номере, а они всемером поживут в вашей квартире. И им и вам прямая выгода – они хотя бы дух переведут после того ада, в который их забросила мудрая политика, подпираемая одобрямсами таких, как вы, а вы... ваша совесть будет чиста, что жертвы во имя мира вы приносите сами, а не въезжаете в рай земной на чужом горбу. Не бойтесь – все технические вопросы, то бишь оформление документов и организацию переезда я беру на себя. Даже расходы на...

– Я сказала – у нас дочь и сын, – тихо, почти шепотом, произнесла женщина. – А было – два сына. Старший служил в ваших краях, в Северной Самарии. Там и погиб. Вы знаете, без Северной Самарии я как-нибудь обойдусь, а вот без Сережи... – ее губы дрогнули, – без Сережи... очень плохо.

Не глядя на потрясенного Эвана, она поднялась, бросила в урну давно погасший окурок размером с полсигареты и медленно направилась к выходу. Там уже из-за стеклянных дверей Элла простирала подруге объятия. Через мгновение женщины повисли друг у друга на шее. Проходя мимо Эвана, репатриантка улыбнулась и помахала рукой. Вот и пойми этих русских!

* * *

До чего красивы сводчатые потолки в арабских домах, так называемые кайсарии! Говорят, вошли они в местную строительную традицию при римлянах, да так в ней и остались. Впрочем, изначально слово кайсария означало «крытый рынок». Как бы то ни было, когда Расем вернулся домой, оставив жену и детей в безопасном месте, телефонный звонок прозвучал под этими сводами особенно резко.

– Ас-салям алейкум, дорогой, – Юсеф попытался придать голосу такую безоблачность, словно он идет по берегу моря с любимой Рамизой. – Да благословит Аллах твое возвращение под родной кров.

– Алейкум ас-салям, – отвечал Расем. – Да благословит тебя Аллах!

И замолчал. Дескать, что нужно?

– Слушай, – смущенно прокашлявшись, произнес Юсеф, – когда ты сможешь подъехать к Бурке, чтобы возвратить мне мой диск? А то он мне нужен...

– Никогда, – спокойно ответил ему Расем.

За десятки километров, разделяющие их, слышно было, как Юсеф поперхнулся.

– Лучше скажи, – продолжал Расем, – что там у твоего виска – дуло «беретты» или «иерихона»?

Юсеф и те, кто вместе с ним слушали, – Камаль и Абдель, тот самый медведеподобный бородач, что свернул шею Ибрагиму, – не нашлись, что сказать. А что было говорить? Ну, «иерихон»... На какой-то момент возникло ощущение, что Расем сидит где-то здесь рядом и подглядывает. Лицо Камаля, и без того бледное, как у европейца, еще больше побелело.

– Ну ладно, – с раздражением сказал Расем. – Мне этот пустой разговор надоел. Передай своим палачам, что диск уже не у меня, а у кого он – я сообщать не собираюсь. Подожди-ка минутку.

Слышно было, как он на обычном, не мобильном, телефоне набирает чей-то номер, а затем вновь раздался его голос, правда, в некотором отдалении:

– Салям алейкум. Значит, так – есть новости. Грустные новости. Юсеф уже у них в руках. Завтра после операции сразу идем к Мазузу.

«Сначала доживите до конца операции» – мысленно прокомментировал Камаль.

– ...Не вздумай оставлять диск дома. Если со мной что-то случится – неси его Мазузу. Если я вдруг начну просить, чтобы ты ко мне приехал или встретился со мной, не делай этого! Хватай диск и неси Мазузу. Значит, я тоже уже у них в руках. Маассаламе!{До свидания (араб.).}

После чего его голос громче зазвучал в мобильном:

– У вас есть еще что-нибудь ко мне?

– Есть, – голос человека, принявшего вызов Расема, поражал свой однотонностью. – С вами – говорит – Камаль – Халед – помощник – Абдаллы – Таамри. Вы, Расем – без сомнения – очень – благородный – человек. Вы считаете – нашего – Хозяина – чудовищем – презренного – Юсефа Масри – несчастной – невинной – жертвой – а себя – защитником – слабых – и обиженных – наподобие – Шахшаха{Герой арабского народного романа-эпопеи XVII в. «Жизнеописание Зат аль-Химме».}. Что ж – как говорится – каждый – своего осла – называет – лошадью. Но мы вынуждены – предоставить вам – некую – дополнительную – информацию – о вашем – подопечном. Две недели – тому назад – саиду Масри – было поручено – выкрасть у Мазуза Шихаби – мобильный – телефон. Просьба – отметить – велено было – выкрасть – а не отобрать – или совершить – еще какое-либо – действие – предусматривающее – насилие. Разумеется – здесь – требовалось – умение – с которым – у нашего Юсефа – проблемы. Как это ни печально – вышеупомянутое – отсутствие умения – у него сочетается – с переизбытком – жестокости. Вместо того – чтобы рисковать собой – этот человек – взял в заложники – семью охранника – Халила Сидки – и в качестве выкупа – потребовал с того – Мазузов – мобильный телефон. Когда же – Халил – означенный – телефон – принес – он без всякой – жалости – перестрелял – всю его семью – включая – грудного – младенца – вслед за чем – прикончил – и самого – Халила.

Воцарилось молчание.

– Это правда, Юсеф? – внезапно осипнув, спросил Расем.

Молчание не прерывалось.

– А ты, Камаль или как там тебя, велел ему сберечь жизнь Халила или добыть мобильник любой ценой?

Молчание не прерывалось.

– И еще, – добавил Расем. – Я слушал эту запись. Уж Ибрагима Хуссейни-то точно не Юсеф ликвидировал. Так что оба вы друг друга стоите.

– Вероятно – вы правы, – произнес Камаль недрогнувшим голосом, – но диск этот – все равно – представляет опасность – для всех нас. Сейчас – во всем мире – нарастает волна – справедливого гнева – по случаю – очередного – еврейского злодейства – а именно – зверской расправы – сионистских чудовищ – с семьей Халила Сидки. В случае же – если эта запись – будет – предана – огласке...

– Какое отношение имеет рассказ Хуссейни к бойне в Эль-Фандакумие, вину за которую весь мир возлагает на евреев? – перебил его Расем.

– Самое – прямое, – отвечал Камаль, и в его механическом голосе впервые проскользнули нотки скорби. Скорбел он, впрочем, все больше по причине того, что нагло допрашивающий его «Мученик» находился слишком далеко, чтобы свернуть ему шею. – Самое – прямое – отношение. Если информация – содержащаяся на диске – будет обнародована – встанет вопрос – о ее источнике. У любого – возникнет – вопрос – нет ли связи – между исчезновением – мобильного телефона – с разоблачительной – записью – и гибелью – Халила – охранявшего – дом – где этот мобильный телефон – был похищен.

– М-да, – грустно согласился Расем. – И тебя, и твоего Абдаллу я считаю негодяями, но в одном вы правы – если правда выплывет наружу, это – машааллах! – нанесет ущерб делу палестинской революции. Что ж, пока придется молчать.

* * *

Когда Натан открыл дверь вернувшемуся Эвану, тот заметил некое обновление интерьера. Посреди номера стояла большая туристская сумка, которую, пока он ходил курить, приготовил и начал паковать Натан.

Прежде чем Эван успел спросить, зачем это, Натан объяснил:

– Сейчас приедет моя старшенькая, Якира, и отвезет Юдит к себе в Кфар-Эцион. А потом я отправлюсь за лекарством.

– За лекарством? – переспросил ошарашенный Эван.

Натан кивнул. Когда он кивал, то чуть-чуть выдвигал вперед нижнюю челюсть и становился похож на цокающего варанчика.

– Мне нужно достать лекарство. Чудодейственное средство. Единственное, которое может в кратчайший срок залечить все раны. Я принесу его и протяну своей возлюбленной Юдит, и оно в два счета поставит ее на ноги.

И как бы в доказательство этого рав Натан чуть-чуть подпрыгнул.

– Как называется это замечательное средство? – не удержался Эван.

– Канфей-Шомрон, – отвечал рав Натан.

Выспренность речей Натана Изака и переизбыток в них пафоса могли достать кого угодно. Как бы то ни было, советоваться с ним Эван не стал.

* * *

Наши мудрецы говорят, что мужчина правит в этом мире, потому что нынешний мир – это мир ratio. Женщина в нем чужая. Зато следующий мир – «аолам аба» – будет принадлежать женщине, ибо в нем главным средством постижения действительности станет интуиция. А она, как известно, орудие женщины. Я из этого делаю вывод, что наша Вика там будет королевой королев, ибо по части интуиции она суперженщина. Утверждаю это с полным основанием, ибо сам в описываемый здесь день оказался свидетелем проявления у нее этого дара. Узнав от ее сестры, что их мама с папой приезжают на один день и, как обычно, все перепутав, то есть решив, что они прилетели в шесть утра, а не в шесть вечера, как это было на самом деле, я около четырех дня заявился к ним в квартирку на улице Шешет Аямим, что взбирается на вспухшую у самой обочины города горку, которую я по привычке зову Скорпионовой, поскольку однажды вечером встретился мне там спешащий по каким-то делам скорпион. В эту квартирку на Шешет Аямим я часто захаживал в те времена, когда Викушка была еще совсем малышкой. Вздернутый носик и симметричный ему хвостик на затылке уже наличествовали, а все остальное было покрыто медной мелочью веснушек, которую впоследствии склевало хохлатое время. С той поры я навсегда полюбил гостеприимнейшего, хотя и несколько недотепистого, Моисейгригорича и его жену, очаровательную Татьяну Владимировну. Не исключено, впрочем, что именно пообщавшись со мною, они и начали бояться религиозных.

Так вот, в тот день я, о чем-то задумавшись, машинально нажал дверную ручку, и дверь открылась. У нас в Израиле в поселениях и небольших городах двери днем, как правило, не запираются. Что же до моей идиотской привычки не звонить, не стучать, а открывать дверь самому, то все, кто меня любит, с ней давно смирились.

Стоило мне открыть дверь, как я застыл на пороге, услышав взволнованный голос Вики, говорящей по телефону.

– Нет, Нин, понятия не имею. Мамы и папы еще нет, за ними Наташка в аэропорт отправилась, а я осталась пирог готовить, но Эван... Да, он сейчас ко мне едет! Вот-вот появится на пороге! Что значит, откуда знаю? Чувствую и все! Да нет же, говорю тебе, не предупреждал он меня! Мы уже две недели как не разговариваем...

Я тихо затворил за собою дверь и спустился по лестнице. Так Вика никогда и не узнает, что у таинственного всплеска ее интуиции имелся еще один свидетель, помимо подруги. Когда она вышла в салон, в квартире уже никого, кроме нее самой, не было. Вика села за стол, взяла с накрытого стола бутылку «Миранды» и налила себе в прозрачный одноразовый стакан. В последнее время она иногда ловила себя на том, что старается не есть из некошерной посуды, не покупать продукты в так называемых «русских» магазинах, где выбор свиных и аналогичных в плане разрешенности евреям продуктов cтоль богат, что израильская пресса восхищенно называет их владельцев бойцами с переднего края. Более того, бедная девочка с ужасом чувствовала, что ей противно кушать некогда любимые ею котлеты со сметаной. Правда, с тех пор как они с Эваном поссорились, она заставляла себя есть все это назло себе и Эвану. А вот сейчас на обычную посуду, которая отродясь не знала разделения на мясную и молочную, она вдруг посмотрела, как на врага народа. Она не притронулась к свежему обеду, посылающему ей с плиты тонкие ароматы, а только выпила водички из одноразового стакана и съела пару яблок. Дело в том, что двумя неделями ранее возникло у нее странное ощущение, будто от нее, от души ее, оттяпали большой кусок и услали Б-г весть куда. И плохо ей было без этого куска, и кровоточила душа, и изнемогала Вика от собственной неполноты и чувствовала себя не человеком – половинкою человека. А час назад почудилось – та исчезнувшая половинка где-то там вдали сдвинулась с места и поплыла к ней. Сначала это ощущение лишь маячило, потом обдало теплом, и в конце концов выкристаллизовалось в краткое «скоро приедет Эван».

Она выскочила на веранду, схватила сигарету, чиркнула своим зеленым «Чэмпионом», затянулась и вдруг ясно увидела изумрудный «эгедовский» автобус, а в нем приникшего к окну Эвана в оранжевой кипе с буквой V. Подул ветерок и занес дым от сигареты прямо Вике в глаза, которые тотчас же начали слезиться. А может, слезиться они стали и не от дыма. Чтобы как-то отвлечься, Вика вернулась в салон, схватила пульт, включила телевизор, поскакала, нажимая на кнопки, по «yes»овским каналам, однако, не зацепилась ни за один и вскоре выключила.

Может, подремать? Вика откинулась на мягкую спинку дивана, закрыла глаза и увидела Эвана. Он сидел в автобусе, закрыв глаза, и видел Вику. Так они и смотрели друг на друга закрытыми глазами. Рядом с ним на сиденье Вика заметила большой бирюзового цвета рюкзак, к которому была привязана скатанная ярко-желтая палатка. «Интересно, – подумала она, – он что, собирается ее разбивать у меня посреди кухни?»

Потом все исчезло.

«Нет, надо стряхнуть с себя это наваждение» – твердо решила наша героиня и схватила с журнального столика томик Дэна Брауна.

Но вчитаться ей не удалось – ее мысли и мысли автора шли параллельными путями, не пересекаясь. Правда, она не стала прилагать особых усилий, чтобы разобраться, какое отношение имеет рука с тремя пальцами к цифровому коду, и причем тут компьютерные вирусы вкупе с антивирусами. Просто через пару минут закрыла книгу.

Вконец измучившись, девушка решила позвонить подруге Нине и поделиться с ней. Так начался тот разговор, свидетелем которого я стал, зайдя в квартиру к моим дорогим Моисею и Тане, откуда через минуту бесшумно вышел, заметая следы своего визита.

В процессе разговора Вика очень быстро поняла, что поступит на сто восемьдесят градусов противоположно тому, что предложит подруга. И, соответственно, на четвертой минуте в ответ на невинное «ну так позвони ему на мобильный и дело с концом» сердобольная Нина услышала: «Никогда!»

А потом раздался стук в дверь. Тихий такой робкий стук. С целеустремленностью пинг-понгового шарика в топ-спине Вика просвистела к двери, которая, казалось, распахнулась прежде, чем Викина белая ручка коснулась черной дверной.

Она не бросилась Эвану на шею, не стала плакать или смеяться от радости, просто взяла его за руки и тихо сказала:

– Я знала, что ты придешь.

* * *

Гассан машинально откинул крышку мобильного и вновь захлопнул. Затем вытащил из внутреннего кармана куртки диск в полупрозрачном пластмассовом конверте и раскрыл этот конверт. На «рубашке» надпись – «Башня смерти». Гм... Странное название. Хозяин кофейни у них в деревне, старый Али Хаджи, совершивший некогда паломничество в Мекку, слышал там рассказ о том, что в Йемене на острове недалеко от берега построена так называемая «башня Смерти». Туда на лодках привозят невест, потерявших девственность до замужества, и молодых женщин, изменивших мужьям. Их бросают с высоких стен прямо на острые камни, которыми выложен двор башни, не имеющий выходов. Хорошо, если несчастная сразу разобьет себе голову и легко умрет. Но каково нежной девушке лежать с переломанными руками и ногами на жарком солнце среди смердящих трупов уже умерших женщин и ждать мучительной смерти? Ужасные крики погибающих красавиц долетают даже до прибрежных селений, вызывая животный страх у местных рыбаков. Гассана передернуло. Не то чтобы это совсем уж неправильно, но чуток чересчур. Интересно, что все-таки на этом диске? Чем он так ценен, что Расем даже велел не оставлять его дома, а взять с собой на операцию? Оно, конечно, тяжесть не особая, да странно как-то. И это бесконечное число раз повторенное Расемом по телефону: «Если... то беги к Мазузу». Что за тайна такая в этой «Башне смерти»? Гассан убрал диск обратно в конверт и запихнул в нагрудный карман, даже пуговицу застегнул. Потом вытащил сотовый, еще раз открыл и закрыл его и тоже спрятал. В общем-то, ему сотовый при выполнении задания не нужен, и зачем он его с собой взял – непонятно. Для связи с Мазузом у него есть МИРС{Мобильный телефон, работающий по принципу walky-talky.}, работающий на коротких волнах. Его засечь потруднее будет, чем мобильник.

Гассан взглянул на грунтовую дорогу, ползущую вдоль скал. Хорошо, что из этой расселины все просматривается. Сколько их там будет – пятьдесят, семьдесят – все они пройдут прямо перед ним. Гассан зажмурился и представил, что вокруг густая ночь, и мимо него вот по этим самым камням идут поселенцы с развевающимися бородами, в огромных, до самых ушей, кипах, с пучками нитей, белеющих поверх полотняных штанов или старых армейских брюк. Эх, сюда бы автомат! А у главного отрубить голову и воскликнуть, подобно пророку Мухаммаду, когда ему принесли голову Абу Джахла: «Вот она, голова врага Аллаха!» Разволновавшись, он опять открыл и закрыл мобильный.

И тотчас отчетливо увидел, как эти же поселенцы складываются пополам под его очередями, как они сыплются наземь, словно зубы изо рта боксера, которому своротили челюсть. Гассан почувствовал себя настоящим моджахедом, воином Аллаха... Но нет, надо будет смолчать, а затем дождаться, пока они пройдут, сообщить по МИРСу и двинуться следом. И потом так и идти за ними, сообщая Арефу об их передвижениях примерно каждый час. Перехватят-то их уже в другом месте... Ему сообщат, и, быть может, он и сам примет участие в сражении, стреляя из «беретты» им в спины или встречая пулей в лицо тех из них, кто бросится бежать назад. Ин шааллах... С помощью Аллаха...

* * *

«Да продлит Аллах твои дни, о благословенный Мазуз, сын иудейки Марьям! – гласило очередное электронное послание. – Да ниспошлет Он милость тебе, твоей семье и твоим сподвижникам! Сегодня, о сын Марьям, великий день – день, ради которого тридцать лет назад явился ты в умму. Сегодня тебе суждено начать великий джихад, священную войну, которая закончится гибелью Даджаля и уничтожением Яджуджа и Маджуджа. Знак того, что Яджудж и Маджудж уже здесь – найдешь в новостях про бахр Тверия{Тивериадское море, озеро Кинерет (араб.).}! Иди же в бой, человек, чье имя похоже на название одного из вражеских племен. С помощью Аллаха ты победишь!»

– Новости! Какие еще новости? – пробормотал спросонок Мазуз, мысленно проклиная себя за то, что, поднявшись, вместо того, чтобы попить кофе и покурить наргиле, сразу же бросился проверять почту. Но на всякий случай зашел на ХАМАСовский новостной сайт «Алькассам» и узнал, что, несмотря на небольшие дожди, уровень воды в Кинерете достиг минимальной отметки – минус двести пятнадцать метров. Ну и что?

В этот момент появился Раджа.

– Сегодня приехала последняя группа из Шхема, – сообщил он, понизив голос и плотно затворив за собой дверь. – В составе четырех человек.

– Да? – оживился Мазуз. – И что, Фарук уже разместил их?

– Размещает.

– Ну что ж, да поможет ему Аллах! Я выспался, и пусть они тоже выспятся. В их руках не только будущее Палестины, не только будущее арабского народа – будущее всего человечества!

– Мой покойный отец, да благословит его Аллах и да приветствует, учил меня, что будущее в руках Аллаха, – осторожно сказал Раджа.

– И то верно! – засмеялся Мазуз. – Но мы и есть руки Аллаха. Вот я, например, правая рука. Ну да ладно. Сейчас меня другое интересует. Скажи, Раджа, какая связь между уровнем воды в бахр Тверия и этими, как их – Маджуджем и Яджуджем? Что-нибудь в этих твоих хадисах есть о них?

– О чем – «о них»? – не понял Раджа, высокий, ссутулившийся, наклонивший голову, чтобы лучше слышать растерянное бормотание Мазуза – ни дать ни взять, вопросительный знак. – Есть в хадисах что-нибудь о том, как Яджуджи-Маджуджи связаны с бахр Тверия?

Раджа наморщил высокий лоб, нависший над бровями, как утес над буйным кустарником. С полминуты он мучительно думал и вспоминал под нетерпеливое Мазузово молчание и наконец решительно сказал:

– Есть!

– ??!!!!

– Не помню где, но сказано... – он сощурил глаза и стал похож на ясновидца, когда тот пересказывает все, что на тот момент ясно видит, – Яджуджи и Маджуджи распространяли разрушения по земле, поэтому Аллах дал благородному царю Зул-Карнайну силу, чтобы построить стену и запереть их. Каждый день они пробивают эту стену насквозь, но не выходят, а говорят: «Завтра выйдем», и ложатся спать. А за ночь стена зарастает. Но однажды они скажут: «Завтра выйдем с помощью Аллаха, иншаллах» и стена не зарастет, и они выйдут в огромном количестве и будут пить воду из бахр Тверия и выпьют его целиком, до дна.

Теперь задумался Мазуз. Сидя по-турецки перед нависшим над ним Раджой, он размышлял еще дольше, чем тот, и наконец изрек:

– Плохи дела у бахр Тверия.

Потом добавил:

– Интересно, а какая у него вообще глубина?

Раджа ничего не ответил. Мазуз сел к компьютеру, зашел в «Google», набрал «глубина бахр Тверия» и провел подсчет:

– Двести девять ниже уровня моря да плюс сорок три – глубина, итого двести пятьдесят два. А опустилось всего лишь до минус двести пятнадцать. Еще мелеть и мелеть.

* * *

– Что это?

Глаза Вики сузились в две стальные точки, словно она увидела нечто вроде гигантского скорпиона.

– Где?

Эван, еще не понимая, что новая гроза надвинулась, стоял посреди салона счастливый, растерянный... Выглядел он при этом довольно глуповато... Но Вика смотрела не на него, а на рюкзак, большой, бирюзового цвета рюкзак, который Эван, пять минут назад входя в салон, снял и поставил сбоку от платяного шкафа, подсознательно стараясь, чтобы он как можно дольше не бросался в глаза. Поэтому Вика и обратила на него внимание только сейчас, когда собралась приготовить любимому кофе.

Рюкзак был в точности такой, как в видении, в автобусе. И скатанная желтая палатка в точности такая же.

– Что это? – повторила она.

Эван молчал. У него было ощущение, что его кипа от стыда из оранжевой стала ярко-красной.

– Скажи, что ты останешься сегодня на весь вечер!

Это не был приказ. Не требование и не просьба. Это была мольба.

Эван молчал. Казалось, буква V на его кипе, от ужаса затрепетала, раздвоилась и стала W.

– Ты что, не останешься? – губы девушки задрожали.

Эван почувствовал, как его рот и горло превращаются в Сахару в июльский полдень.

– Я очень люблю тебя, Вика! – прошептал он.

– Ты не останешься? – повторила свой вопрос Вика. По ее щекам уже спускались дождинки слез.

– Давай перенесем на другой день.

– Мой день рожденья?

Голос ее опять обрел твердость, но это была не та твердость, что могла порадовать Эвана.

– Вика, я поздравляю тебя.

– Мои родители летят сюда из России. Они уже полмира пролетели, чтобы познакомиться с тобой! Ты останешься или нет?

Это уже звучало, как ультиматум – или ты останешься, или...

– Вика, ты понимаешь, я...

– Вон! – прошептала Вика, и голос ее набух такой ненавистью, что Эван попятился. – Убирайся вон. Навсегда.

* * *

– Вахид? Здравствуйте. С вами снова говорит Мазуз. Что значит, «почему снова»? Я же совсем недавно... Ах да, действительно. Две недели прошло. Точно ведь – это было в тот день, когда Шарона – да покарает его Аллах! – покарал Аллах. Да, так я вот что хотел спросить – говорят, есть предсказание, что Маз... что сын Марьям выступит против... ну, в общем, против сил зла после того, как они всю воду из бахр Тверия выпьют... Ах, не всю? Больше половины? Больше половины они, должно быть, выпили. Как кто? Евреи, конечно, весь так называемый Израиль пьет воду из бахр Тверия. Нет, это я так, вслух размышляю. Да, вот еще что, давно хотел спросить. А почему так важно, чтобы имя сына Марьям было похоже на Яджуджа или на Маджуджа? Ах вот как – чем больше общих букв, тем больше он у них сил отберет? Ишь, как хитро!

* * *

Солнце словно на какой-то момент задумалось – а может, не уходить, двинуться обратно на восток, зависнуть над Наблусом и еще понаслаждаться видами крутогорбых хребтов, узких улиц, виляющих меж белых многоэтажек, минаретов и стен старинного замка Тоукан. Оно застряло над горизонтом, с ностальгией оглядело покидаемый мир и медленно поползло в никуда.

Даббе шел по замку Тоукан. Когда-то здесь искрились брызги фонтанов, пели птицы в золотых клетках, звучали голоса земных гурий. Типичный мусульманский сад, созданный по принципу «чор-багх» – «четыре сада», когда большой квадрат делится на четыре меньших, а строгая геометрия планировки подчеркивается дорожками и каналами с водой. Дорожки еще обозначены, а вот что до каналов, выстеленных пестрой керамической плиткой, – вода с ними навсегда простилась, равно как и с фонтанами, стоящими в центре каждого квадрата. Фонтаны эти некогда были облицованы стеклом, осколки которого сейчас валялись на неметеных уже лет сто дорожках. Без воды, источника жизни, сад, несмотря на всю свою зелень, казался трупом. Четыре сухих желобка, некогда полноводных, намекавших гостям на четыре реки, которые после сотворения мира вытекали из Рая, казались протянутыми куда-то в пустоту сморщенными старушечьими ладонями. А квадраты, вместо того, чтобы напоминать о Каабе – Черном камне в Мекке, – навевали мысль о каких-то надгробиях.

Люди не любили сюда заходить. Без воды здесь все захирело. Даже сейчас, дождливой зимой, трава здесь была довольно жиденькой, куда жиже, чем, скажем, на лужайке перед колледжем в Эль-Бире, где студенты так любили валяться, а ему вроде бы несолидно. Как бы то ни было, сквозь этот зеленый пушок он, растянувшись под своими любимыми платанами, явственно чувствовал пульс земли, родной шхемской земли, плоть от плоти которой он был. Она вдыхала в него жизнь, она дарила ему силу. Лишь одного не давала – ненависти. А для победы нужна была именно ненависть. О если бы сейчас среди воинов Аллаха, как они себя называют, было бы побольше потомков Амалека – великого народа, который ненависть к Творцу трансформировал в ненависть к сынам Израилевым! Весь мир онемел от изумления, узнав о десяти казнях, обрушившихся на Египет за то, что египтяне не отпускали евреев. Весь мир был потрясен, когда море расступилось перед толпой израильтян, а затем сомкнулось над головами преследовавших их египтян. Все народы трепетали от ужаса при мысли о том, что эта орда, пользующаяся столь мощной защитой Свыше, ведомая ночью огненным столпом, а днем – облачным, может заглянуть к ним, и они этих незваных гостей ненароком прогневают. И только отважные амалекитяне двинулись с другого конца пустыни через горы и пески, чтобы погибнуть, но показать всему миру, что евреи такие же люди, как и все, и так же уязвимы для копий и стрел, и нечего их бояться. «Пусть я сварюсь в этой ванне с кипятком, но смогу хоть немного охладить ее». И вот он, Даббет-уль-Арз, сидя на траве, вдруг видит вокруг себя полуобнаженные тела узкобедрых сынов Амалека, и вьются алые ленты, и напротив него сидит Махир, вечный изгой, несчастный сын Израиля, быть может, единственный из них, кого следовало бы оставить в живых. Но сначала хорошо бы самому остаться. И Даббет-уль-Арз ощущает, что он уже не здесь, в Наблусе. Он там – в Рефидиме...

* * *

Коби поднял голову и открыл глаза. Пошевелил левой ногой. Автомата не было. Пять или десять минут назад он задремал за столом, уронив голову на руки, прислонив «эм-шестнадцать» к левой ноге, – и вот кто-то украл его. Холодный пот побежал по спине. Коби ощутил какое-то бетонное оцепенение. Он сам частенько, как и другие командиры, таким образом воспитывал новобранцев – ночью заходил в палатку посмотреть, кто как спит. Если прижимая автомат к груди, как самую любимую женщину на свете, то все нормально. Но если отодвинувшись, как от старой и успевшей поднадоесть супруги, Коби тихонько подкрадывался и забирал этот автомат. Проснувшись, солдат получал по ушам. Но тут... Чья-то шутка? Или что похуже? Арабы? В любом случае – позор! У комроты стырили личное оружие! Средь бела дня! А как насчет дугма ишит – личного примера? Караван наполнился солдатами, перед глазами замелькали ухмыляющиеся физиономии. Черные глаза, большой нос и длинные пейсы Шауля Левитаса, круглое лицо Моше Гринштейна, маленькая головушка на могучих плечах Шмуэля Барака. И все, прихлопывая в ладоши, скандируют: «Дуг-ма-и-шит! Дуг мА-и-шит! Шит! Шит! Шит!» Коби почувствовал, что лицо его идет пятнами. Последним усилием он стряхнул с себя оцепенение и вскочил, что-то задев правой ногой. Послышался грохот. Коби опустил глаза. На полу возле правой его ноги лежал «эм-шестнадцать». Возле правой. Именно к ней прислонил он автомат, прежде чем задремать. А искал у левой. Коби наклонился и поднял оружие. Послышался грохот оваций. Аплодировали все – и робкий Шауль, и основательный Моше, и флегматичный Шмуэль. И солдаты, счастливые оттого, что их командира не постигло бесчестье.

Коби продрал глаза. Это все был сон – и то, что он сначала не мог найти автомат, и то, что потом нашел, и что сначала над ним издевались, и что потом его чествовали.

Он тряхнул головой и посмотрел в окно. По проселку, хордою отрезающему сегмент от горы, похожей в сечении на транспортир, проехал джип, поднимая пыль. Одновременно с этим по шоссе, которое шло напересек проселку, промчался белый фургон с маленькими пуленепробиваемыми стеклами, судя по надписи – подарок поселенцам от какой-то американской христианской общины. «И эти туда же!» – с неудовольствием подумал Коби. Навстречу фургону проехал еще один, чуть поменьше, так называемый транзит, с надписью «Метаелей Эйнав» – «Эйнавские туристы». Он, как и большинство машин, которыми пользуются поселенцы, не был пуленепробиваемым – дорого! Когда-то это служило причиной многих жертв, но сейчас интифада сошла на нет, времена настали спокойные, и потребность в дорогих тяжеловесных бронированных машинах с особо стойкими стеклами почти отпала. Лужайка за окном штабного вагончика была пуста. Только носатый-пейсатый Шауль Левитас прогуливался, нежно курлыча что-то в мобильный телефон – наверно, обсуждал со своей ненаглядной Сегаль детали хупы. Вообще-то, для звонков домой есть час перед сном, в это время и Коби, и сержанты не то что разрешают, а порой заставляют солдат звонить домой. А сейчас... Ладно, черт с ним.

Облака тянулись по небу не обычными белыми пятнами, а какими-то оперенными стрелами. Возможно, это был расплывшийся след самолета.

Коби посмотрел на лежащие на столе часы. Дешевые часы, десятишекелевые. Дело в том, что, где бы он ни оказывался, первым делом всегда снимал часы – не любил их ремешков, уж очень под ними рука потела. И после того, как подаренный женой «континенталь» с кожаным ремешком остался на камушке среди скал, где рота отдыхала после учений, Яэль вынесла четкий и ясный вердикт – тайваньская дрянь за пятнадцать шекелей и ни агорой больше. Сейчас эта дрянь тихо мерцала на столе, показывая половину третьего. Итак, время пошло.

Коби подошел к телефонному аппарату и нажал несколько кнопок.

– Зайди ко мне!

Через пять минут послышалось тарахтение джипа, и на пороге вырос черноволосый красавец с лицом оливкового цвета, выдававшим сугубо йеменское происхождение, жгучими глазами и рисунком губ настолько нежным, что волей-неволей вспоминалась радостная статистика, гласящая, что нашего, мужского полка прибывает не только естественным образом, но и со стороны, то есть на одного мужчину, сделавшего операцию по перемене пола, приходится тридцать девушек, подвергшихся аналогичной, вернее, противоположной, обработке. Впрочем, достаточно было взглянуть на широкие плечи и вздувающиеся под гимнастеркой мускулы гостя, чтобы понять, что никакой перемены не было, и перед нами – мужчина из мужчин, вот только лицо больно женоподобное – видать, что-то перепутали при раздаче.

Йеменец вошел широкими шагами в вагончик Коби и отрапортовал:

– Сержант Кахалани по вашему вызову прибыл.

– Да ладно тебе, – отмахнулся Коби. – Садись, Рон. Кофе хочешь?

Рон мотнул головой. Коби протянул было ему сигарету, но спохватился, что тот не курит. Между тем Рон плюхнулся в стоящее в углу покрытое пылью дерматиновое кресло и прикрыл глаза.

– Ну? – не выдержал молчания Коби.

– Что «ну»? – фамильярно переспросил Рон и осклабился. – Ребята уже там.

– Как – «там»?! – Коби аж подскочил на месте.

– А так. Все уже заняли позиции в скалах, а группа...

– Какие позиции? Ты что, с ума сошел?! Я же сказал – днем не отправлять ни в коем случае! Арабы засекут – сто процентов! Б-же! Провалить такую операцию!

Коби обхватил голову руками и стал раскачиваться на стуле.

– А я днем и не собирался посылать, – басом ответил Рон.

Коби оторвал руки от головы и взглянул на подчиненного с изумлением. Вот теперь он просто ничего не понимал. Между тем сержант невозмутимо продолжал:

– Вы исходили из того, что днем плато идеально просматривается снизу, то есть арабами, проживающими в ближайшей деревне. Совершенно верно. Но кто поручится, что их выдвижение на позиции не начнется сразу же после наступления темноты. Согласитесь, что если через несколько часов им начинать бойню, то вряд ли на закате они отправятся спать. Скорее всего, арабы успели выспаться в дневное время, а когда стемнеет, небольшими группками начнут блокировать входы в ущелье, чтобы расправа с сионистским врагом заняла как можно меньше времени.

Коби помрачнел.

– Да не бойтесь! – подбодрил его Рон. – Все учтено. Мы еще ночью заняли позиции. Кто засел в пещере, кто в расселине... Ребята будут в бинокли ночного видения наблюдать за всеми перемещениями противника. Уверяю вас, с головы наших братьев ни один волосок не упадет.

– Постой, а как же насчет западной гряды и восточной? Ведь между ними тот коридор, по которому пойдут арабы. И твои должны были сверху...

– О, это самое трудное! Вот туда-то я начну отправлять своих парней только с наступлением полной темноты, только поодиночке, и передвигаться им будет разрешено только в те моменты, когда луна будет за тучами.

Нет, все-таки Коби еще никак не мог успокоиться.

– А остальные – они чуть ли не сутки просидят в расселинах да пещерах?

– Не «чуть ли не сутки», а порядка тридцати пяти часов, – поправил его Рон, поскольку вышли ребята не под утро, а вчера вечером...

– Но Рон! На что они будут годны, твои вояки, после такого долгого сидения в засаде?

– На все! – отрезал сержант. – Я же с ними все время на связи. Еды и питья у ребят хватает, одеты тепло, с туалетом тоже устроились. Курорт, да и только!

И такой уверенностью веяло и от его слов, и от его дел, что успокоился Коби. Успокоился, встал, потянулся и, распахнув дверь, вышел из вагончика. Было свежо, и капитан порадовался тому, что на нем сегодня мундир, а не просто гимнастерочка. И еще тому, что есть у него такой надежный человек, как Рон Кахалани. С этим можно ни о чем не тревожиться.

По фисташковой ветке, медленно переставляя лапы, передвигался зеленый хамелеончик, некрупный, величиной с ладонь, с размотанным хвостом, похожим на длинного червяка, с мордой инопланетянина из американских триллеров. Коби аккуратно взял его двумя пальцами. Оказавшись в воздухе, животное съежилось. Хвост свернулся в рулетку. Коби посадил его себе на рукав. Хамелеон приобрел оттенок мундира. Коби посадил его прямо на ствол растущего рядом тамариска. Хамелеон побурел и уполз ввысь.

Коби вернулся в вагончик и вновь посмотрел на часы. Было десять минут пятого. Он достал сигарету и щелкнул зажигалкой. Кольца дыма поплыли сквозь открытую дверь в небеса, маскируясь под облака.

* * *

Четыре тридцать пять. Мазуз сидел на оттоманке, скрестив ноги. Давно уже он не мог принять такую позу – сухожилие не позволяло. Но вот недавно Аззам принес какую-то чудодейственную мазь и уже – слава Аллаху! – третий день боли как не бывало. Мазуз курил «Ноблесс», поглядывал на серое пятно на обоях и выслушивал донесение Раджи, который только что связывался с Гассаном, уже достигшим ущелья.

– Ну и хорошо! – хлопнул в ладоши Мазуз. – Свяжись еще раз и передай ему, что в случае успеха я в долгу не останусь.

После чего приподнял веки, и этого движения хватило, чтобы понятливый Раджа растворился в дверном проеме, предварительно сообщив, что ответственный за операцию Исса Диаб прибыл и дожидается в коридоре.

– Диаб? Пусть войдет.

Диаб был похож на джинна из «1001 ночи» – долговязый, со всклокоченной длинной бородой и наголо бритый. И, разумеется, с руками, дотягивающимися до колен, частично за счет сутулости.

Подперши голову ладонью, Мазуз обрушивал на Диаба гидравлический пресс своего взгляда, а тот в ответ сутулился все больше и больше, пока сутулость наконец не начала переходить в скрюченность. Тогда Мазуз заговорил:

– Изложи-ка, Диаб, еще раз порядок действий.

Диаб кивнул, при этом руки у него почему-то провисли еще ниже, словно то был не кивок, а поклон.

– Смотрите, саид, мы не можем проконтролировать перемещение еврейских парашютистов на скалы, окружающие плато Иблиса. Мы не знаем, когда они выдвинутся или выдвинулись. В дневное время мы не можем направить в район перемещения своих наблюдателей – их засекут, и евреям сразу же станет ясно, что плато Иблиса для них – ловушка. Поэтому придется играть вслепую до самого конца. Сначала устраивать представление – возможно, перед пустым залом, – а затем, используя как наживку разрывы мин, доносящиеся со штурмуемой базы, встречать их огнем. Но – по порядку. Первое, что я делаю, это отправляю тридцать человек на плато Иблиса, чтобы они там покрасовались, а потом попрятались, якобы занимая позиции. Оттуда они тихо уползут в проход между скалами, а затем займут позицию между плато Иблиса и военной базой.

– Где именно? – резко спросил Мазуз.

– Там, где тропа въезжает в сосновую рощу, а затем выводит на полянку, напротив которой сохранились остатки стены большого старого дома.

– Ну да, так называемый Разрушенный дом, – пояснил Мазуз сам себе.

– ...Рощу заминируем, а стену используем как бруствер. Когда враги услышат выстрелы из минометов, доносящиеся со стороны их базы, они, разумеется, начнут спускаться. Со всеми предосторожностями на случай нашей засады. Увидев, что все тихо, они двинутся на помощь своим. Через рощу. Тех, кто не взорвется в роще, в упор расстреляем на полянке.

Произнося последние слова, Диаб опустил глаза, точно застыдился чего-то... «Чего?» – молча спросил сам себя Мазуз. Ответа не было. Мазуз, любивший перетряхивать до последней песчинки вверенные ему души, чтобы лучше ориентироваться в них, недоумевал, что это вдруг такое творится с бойцом, который уже много месяцев столь исправно выполняет функции его, Мазуза, правой руки.

«В чем дело?» – чуть было не спросил он, но, подумав, загнал слова себе обратно в горло. С Диабом что-то не так, значит, не надо спугивать его, пусть окончательно себя выдаст. Так они и молчали, пока Диаб не поднял глаза, в которых отражалось нечто нездешнее, словно их застлала пелена каких-то мыслей, явно никак не связанных с предстоящей операцией. Потом эта пелена растаяла, и во взгляде Диаба вновь засквозила добермановская готовность выполнять указания, а потом рапортовать, отчитываться.

– Ну? – только и сказал Мазуз, и Диаб понял, о чем это «ну».

– А там, – начал он, жестом указывая в неопределенном направлении, но обоим было ясно, что речь идет о настоящей засаде, – в кустах вдоль дороги пятьдесят четыре человека. Да еще десять из Мухайам-Фариа – Абдельазиз Неггар из тамошних «Мучеников» к нам приводит. Так что ни на плато Иблиса, ни в ущелье Летучих Мышей никто из евреев живым не уйдет.

– А и уйдет – не страшно! – весело сказал Мазуз. – Пусть уползет, жидко обгадившись, и в таком виде доберется до своих. Пусть полечится от шока. Это раньше настоящие воины были – ничего им не страшно, а теперь чуть что, сразу – шок! На этот раз слово «шок» было произнесено с особым презрением. – Пусть рассказывает остальным поселенцам, как его с друзьями расстреливали, пусть распространяет вокруг себя... – он запнулся в поисках точного образа и вдруг, вспомнив один из немногих непрогуленных им в школьные годы уроков физики, резво закончил, – пусть распространяет вокруг себя магнитное поле страха, пусть накачивает их страхом! Все они – собачьи дети, и молоко матерей их – ослиная моча.

Тут он, правда, осекся, потому, что его собственная мать тоже была еврейкой и вряд ли ее молоко сильно изменило свои свойства из-за того, что перед тем, как выйти замуж, она, запинаясь, повторила за кади «нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад – пророк его». И вообще, почему бы не взять как можно больше поселенцев в заложники, а потом объявить, что они тоже, как и солдаты, будут уничтожены, если ЦАХАЛ попытается отобрать обратно захваченную территорию Канфей-Шомрона.

Эту новую идею он сходу изложил Диабу. Тот все терпеливо выслушал, а затем спросил:

– Я могу идти?

Мазуз со злостью загасил окурок и взглянул исподлобья. Что себе позволяет эта горилла? В арабском Движении сопротивления уже сложились некие нормы взаимоотношений между вожаками и подчиненными, и по этим нормам жестоко наказывалось куда менее наглое поведение.

Недоучка Мазуз, сын потомственного врача и интеллигента, был бы немало удивлен, узнав, на что отвлекся бывший студент-энтомолог Исса Диаб, три года как променявший науку на революцию. А дело было в том, что в разгар разговора он увидел ползущего по каменному полу клопа с длинным латинским названием, и про этого клопа он точно знал, что тот западнее Гиндукуша не встречается. Некоторое время, пока он, выйдя от Мазуза, шел по тускнеющей в сумерках деревенской улице, в нем с яростью сражались профессиональный революционер, который должен сосредоточиться перед ответственным мероприятием, и ученый, готовый все забросить и бежать назад, ловить драгоценного клопа, прятать его в любой пригодный для этого сосуд, а потом мчаться домой, метаться по справочникам или по интернету в поисках доказательств, сжимать в дрожащих пальцах лупу, стерев с нее трехлетний слой пыли, и наконец, убедившись в подлинности открытия, впиться в компьютер и, подобно гениальному пианисту, прогреметь на клавишах гимн человеческой мудрости, луч которой вонзается в самые темные уголки природы. Революционер победил. Диаб вытащил мобильный телефон, набрал номер и скомандовал:

– Алло, Ареф? Через пятьдесят минут выезд. Приезжаете на место, устраиваетесь в кустах и ждете моих распоряжений. Ну конечно, прежде всего я должен понять, двинутся они туда или нет.

Однако победил революционер не без потерь. Когда в схватке с ученым он на какой-то момент отступил в небытие, то ненароком прихватил с собой неоценимое для революционера качество – бдительность. Иными словами, Диаб шел, на ходу отдавая распоряжения, а перед глазами его полз такой родной, бурый с волосистыми ножками, гиндукушский клоп. Где уж тут было осмотреться, не подслушивает ли кто его сверхсекретный разговор? Где уж тут было заметить, что, прячась в тени домов, от самого штаба за ним следует Юсеф Масри? А тот не отставал от него, пока не увидел, что навстречу идут знакомые бойцы из группы «Мучеников Палестины».

Предусмотрительно свернув в проулок, узкий, как запястье у Рамизы, Юсеф задумался.

Ареф – это, очевидно, командир одного из подразделений, Ареф Мухлис. «Начинайте выезд». Первая странность. Не выезд должен сегодня быть, а выход. Выход на плато Иблиса. Чего туда ехать – только внимание привлекать? Да и нет такой колесной дороги, которая близко бы к нему подходила. Пешком быстрее доберешься. И в каких кустах они там собираются устраиваться? В скалах – да. В расселинах – да. В пещерах – да. Но кустов там почти нет, а из тех, что есть, стрелять практически невозможно. Похоже, речь идет не о плато Иблиса, а о каком-то другом месте. А о каком? Пожалуй, стоит чуток последить за Арефом. Глядишь, и заработаешь прощение Абдаллы.

Оставшись один в комнате, Мазуз прилег на оттоманке. Юсеф, тяжело шагая по улице, Мазуз, вытянувшись на оттоманке, и Диаб, войдя в свой дом и поднимаясь по лестнице, одновременно посмотрели на часы. Было четыре пятьдесят пять.

* * *

Старшая из дочерей Натана, Якира, приехала и забрала Юдит к себе в Кфар-Эцион. Теперь Натан сидел одиноко в своем гостиничном номере. На каждой из стен висел рисунок какого-нибудь израильского художника, а окно отделяли две пары штор – полотняные для красоты и клеенчатые для темноты. Сейчас они прятали от глаз обитателя номера залитую солнцем суетливую иерусалимскую улицу. Скоро наступит закат, повеет холодом, а как звезды выйдут, вообще зябко будет! Надо побольше свитеров с собой взять, да куртку надеть потеплее. Даже если удастся прорвать ЦАХАЛовские кордоны, неизвестно, сколько времени придется проторчать в Канфей-Шомроне прежде, чем ситуация как-то разрешится. Но он должен идти – не только для общего дела – еще и для Юдит.

Натан набрал телефон дочери.

– Якира? Как мама?

– Мама спит... Пап, может, не пойдешь? Мне страшно за тебя.

Натан как сидел на стуле, так и подпрыгнул. Поначалу он даже не нашелся, что ответить. Зачем Юдит Якире рассказала? Знает ведь, что нельзя говорить никому! Но что делать? Юдит не в том состоянии, чтобы ее можно было отругать.

– Ну что ты молчишь? Пап!

Натан подобрал очки с ковра.

– Гм... Якира, ты помнишь наш Канфей-Шомрон с его садами? Помнишь, когда ты была маленькая, то говорила, что он похож на большое зеленое озеро, а домики с черепицей, как кораблики с красными парусами. Как ты думаешь, на что он похож сейчас, когда наши бульдозеры снесли дома, а арабы со злобы повырубали деревья, мстя им за то, что их посадили евреи? На солончак? На котлован, залитый сточными водами?

– Папа, я понимаю, это ужасно, но это уже произошло! Что вы можете сделать? Вас опять выселят!

– Кто, нынешние? Ольмерт со товарищи? Эти ничтожества, дорвавшиеся до власти? Не смеши...

– А арабы? Они, думаешь, успокоятся? Пойми, ты рискуешь жизнью!

– А так мы рискуем знаешь чем? Погоди секунду, мне очки с пола поднять нужно... Так вот, деточка моя, это чертово Размежевание – лишь начало! Начало обвала. И если его не остановить, то завтра ЯСАМники вломятся в Маале-Адумим, послезавтра начнут вышвыривать евреев с горы Кармель в Хайфе, а послепослезавтра отдадут арабам на разрушение Стену Плача!

– Папа, подумай хотя бы о маме!

– Думал. А ты с ней говорила?

– Говорила.

– Ну?

Трубка замолчала.

– Ну же?

– Такая же чокнутая, как ты. Говорит, если бы туда брали женщин, она сама бы пошла.

* * *

Ну а теперь – самое главное. В ушах Мазуза предвкушающе зазвучал голос ивритоязычной дикторши: «Два часа назад группа террористов из организации «Мученики Палестины», лидером которой является небезызвестный Мазуз Шихаби, захватила наш военный лагерь, расположенный на территории бывшего еврейского поселения Канфей-Шомрон. Несколько десятков солдат захвачено в плен. Боевики держат их в заложниках. Часть их была вывезена в неизвестном направлении прежде чем силы израильского спецназа блокировали военный лагерь. Руководитель группировки Мазуз Шихаби заявил, что при первой же попытке атаки со стороны израильских войск на военный лагерь или какой-либо другой объект на территории Палестинской Автономии, заложники будут уничтожаться». И далее тот же голос, но уже по-арабски: «Великая война за окончательное изгнание захватчиков с арабской земли началась!»

Он очнулся и набрал номер телефона.

– Алло, Фарук? Зайди ко мне. Да, срочно.

Положил трубку и прикрыл глаза. Шестьдесят с лишним бойцов из Наблуса и около ста из Газы с Хевроном в течение двенадцати дней были тайно переправлены в Эль-Фандакумие. К сожалению, противогазов маловато. Ну ничего, на пятьдесят человек хватит, они первыми и ворвутся на базу после того, как ее накроют из минометов. Минометы... Опять же и минометчиков нашел, и наводчиков – там и те, что по Гило пять лет назад палили, и те, что в Газе по поселениям и даже по Сдероту стреляли – народ проверенный, опытный! Наводчики уже выходили на местность со своими дальномерами и буссолями, нашли место и где КНП (Командно-Наблюдательный Пункт) поставить, и где сами минометы разместить, и под каким углом их ставить, чтобы мимо базы не промахнуться. Понятно, что последнюю наводку придется провести перед самими выстрелами.

Задумавшись, Мазуз не слышал, как в комнату вошел Фарук.

– Рафик Шихаби...

Ого! Прямо-таки «рафик» – товарищ! Вообще, в обращениях – разнобой. Кто – «рафик», кто – «сайид», а самые подобострастные – «аффанди». Но у этого парня в глазах задор, как у героев русских романов времен коммунизма, которыми Мазуз, зачитывался, когда, временно порвав с наркотиками, активно ушел в Революцию.

– Рафик Шихаби, сообщаю вам о том, что с наступлением тьмы начинаю выдвижение людей из Особой бригады на Оливковое поле...

Оливковое поле? Это место еще называют «Оливковая роща». Гм... Там неплохо. Пускай ребята перед боем немножко расправят плечи, вздохнут полной грудью. А то ведь провели несколько дней в подвалах да в сараях, набившись туда, как сельди в бочку.

– ...Рассчитываю, что через три с половиной часа будем полностью готовы к выходу в направлении бывшего еврейского поселения Канфей-Шомрон...

У этого мальчика краснеют уши, маленькие оттопыренные ушки. На тонкой тщательно выбритой верхней губе дрожат капельки пота. Он играет в офицера, командующего боевыми частями, которым предстоит совершить нечто великое, нечто историческое. И не понимает, что ему действительно предстоит это совершить.

– Итак, еще раз, план действий, – произнес он вслух.

– Располагаемся к югу от еврейского военного лагеря, за бывшим кварталом «Алеф», старой частью поселения, на таком расстоянии, чтобы нас не засекли. Отправляю минометные расчеты на заранее отмеченные позиции, где они и готовят обстрел базы газовыми минами...

Газовые мины! Серые, с красным кольцом, начиненные CS – казалось, вещь совсем бесполезная, плод жульничества проклятых оманцев, а вот пожалуйста, нате вам! – единственное средство, при помощи которого он сможет занять и удержать Канфей-Шомрон. От этого CS евреи не развалятся, только на время из строя выйдут, причем действовать он начинает мгновенно, так что не то, что со штабом связаться – своего собственного газу подбавить не успеют – пукнуть то бишь.

– ...после чего передовой отряд в противогазах врывается на базу, проверяет, полностью ли противник выведен из строя, и пресекает любые попытки сопротивления. Затем проводится сбор оружия и ставится задача предельного ограничения свободы передвижения противника...

«Связать сволочей и запереть в казармах!» – подумал Мазуз.

– ...И как только зараженность воздуха снизится до необходимого уровня, направляю на территорию лагеря остальных бойцов, и полностью закрепляем свой контроль над Канфей-Шомрон.

– И помни, – сказал Мазуз, – свяжете пленных и оказывайте им медицинскую помощь! Убить мы их всегда успеем, а пока они – наши заложники. Мы объявим, что перебьем пленных, если евреи попробуют отбить Канфей-Шамрон обратно, и тогда черта с два они сунутся! Впрочем, какой-такой еще Канфей-Шомрон! Нет больше никакого Канфей-Шомрона! Мы создадим там наше арабское поселение и назовем его... – он задумался, – и назовем его Бейт-Марьям – в честь моей матери, в честь еврейской женщины, родившей героя арабского народа! Ждите приказа о начале операции!

* * *

– Сейчас двадцать минут шестого, – сказал Натан, входя в номер рава Хаима. – Я проверил – все оповещены, снаряжение собрано, запас воды...

– ...Приготовлен, – закончил рав Хаим, вставая с кресла, – все понятно, проверять не буду.

– Из гостиницы выходим маленькими группами и идем к Биньяней а-Ума, где нас ждут автобусы. И – в Элон-Море.

– Скажи... – рав Хаим понизил голос, – то, о чем мы с тобой говорили...

Натан выразительно сквозь круглые стрекозьи глаза посмотрел на рава Хаима. Тот распахнул дверь в ванную и проследовал туда, увлекая за собой Натана. Затем он крутанул на полную катушку красный кран, и в раковину обрушилась шипящая Ниагара.

– Пистолеты и револьверы есть у большинства... – горячо зашептал Натан.

– А в разобранном виде по рюкзакам распихано?.. – тоже шепотом спросил рав Хаим.

– Тридцать «узонов», двадцать «глилонов» и пятнадцать коротких «эм-шестнадцать».

– Ой-вэй, – прошептал рав Хаим, схватившись за щеку и вытягивая пальцы так, будто сам с себя скальп содрать хочет. – Думаешь, если нарвемся на арабов, то отобьемся?

Натан пожал плечами.

– Должны... Даже если до арабов дошли какие-то слухи, они, как и все вокруг, не сомневаются в том, что будет, как при «Размежевании», – поселенцы, чтобы избежать провокаций, пойдут в Канфей-Шомрон безоружными.

Рав Хаим удовлетворенно кивнул и выключил воду. Оба вернулись в комнату.

– Я пойду, – сказал Натан. – Мне еще собираться...

Когда дверь за ним закрылась, рав Хаим вновь опустился в бордовое дерматиновое кресло и закрыл глаза. Он уже собран. Палатку возьмет Натан, нести ее они будут по очереди, а так рюкзачок легонький. Немного ему нужно – простыня, чтобы подстелить, несколько пар белья, чтобы не каждый день со стиркой возиться, зубная щетка, паста, мыльце... И хватит с него, некогда самого богатого человека в Самарии, бывшего совладельца одной из крупнейших больниц в стране, правого активиста, хорошо известного по всей стране.

Ах да, курточка! К холоду он нечувствителен, курточки ему хватит. Он вообще ко всему нечувствителен, кроме отсутствия курева. Ненароком вспомнилась йом-кипурская война семьдесят третьего, когда он, при норме минимум пачка в день, оказался без курева в танке на Синае и раздобыть было негде – слишком неожиданно война началась. Последовало несколько дней мучений, после которых либо бросают курить, либо, дорвавшись до табака, закуривают с удвоенной силой. С равом Хаимом случилось второе. Ой-вэй!

Глава четвертая

Дубрава учителя

Потянуло сыростью, и Даббе поднялся с травы, на которой сидел все это время, странствуя по древнему Синаю, сражаясь вместе с амалекитянами против сынов Израиля, падая с пробитым стрелою горлом. Потянулся, затем, крутясь у воображаемого зеркала, начал стряхивать с брюк налипшие сухие травинки. Пора домой.

Махир! Бедный Махир! Нет, нельзя ненавидеть человека лишь за то, что он родился евреем. Но Даббе никогда и не был антисемитом. Он не амалекитянин. Бороться надо со злом, а не с носителями зла. А такие вот махиры нужны! Они необходимы! Без них евреев никогда не одолеть, а с ними... Если бы не тысячи, не десятки тысяч махиров здесь, в Палестине, да и по всему миру – в России, в Европе, в Америке, – движение сопротивления евреям не просуществовало бы и дня.

Нет, не зря он изучал еврейские предания. Он помнит историю о том, как деревья заплакали, когда Всесильный сотворил железо.

«О чем вы плачете?» – спросил Он.

«Из этого железа люди сделают топоры и будут нас рубить!»

«Не бойтесь, – успокоил их Всесильный. – Никто вас не тронет, пока вы сами не дадите древесину для топорищ!»

* * *

открыл и закрыл мобильный. Горы увенчаны зубцами, плоскими, как стены замка крестоносцев вроде того, что стоит на холме неподалеку от его деревни. Небо потемнело. Это ненадолго. Скоро оно побелеет от звезд. А потом вылезет луна, и половина звезд растает. Правда, небо останется белым, но по причине заурядного лунного света. Красиво, но привычно. В расселину он пока не полезет – какой смысл? Еще ждать до середины ночи. Гассан снял кожаную куртку, аккуратно расстелил ее на большом плоском камне... Ага, вот эта цепочка плоских камней – остатки старого брода. Ее, наверно, выложили в тысяча триста семидесятом году хиджры или по европейскому календарю в тысяча девятьсот девяносто втором, когда была ужасно дождливо-снежная зима и ущелье превратилось в русло клокочущей реки. Ну и зачем? Что было тем, кто жил на той стороне, делать на этой и наоборот? Зачем человек покидает свое жилище, зачем идет в соседнее селение, что ищет там, чего нет у него дома? Что гонит его на другой край ущелья, на другой край света? Что он сам, Гассан, делает здесь, вдали от дома, среди скал, звезд и сухих колючек? Какое ему дело до того, что этой ночью несколько десятков людей из чужого народа пройдут по сухому вади, пересекут долины, поднимутся на перевалы и спустятся с них, схлестнутся со своими соотечественниками, набьют им синяки и сами получат синяки? Он-то, Гассан, здесь причем? Сидел бы сейчас у себя в кофейне Али Хаджи, в родной деревне, сияющей посреди Вселенной голубыми огоньками и вознесшейся зелеными неоновыми кольцами минаретов, да глядел бы на облака, белые, как пятничные абайи{Арабское женское платье.} его сестер! Станет ли ему легче жить, если арабы прикончат несколько десятков евреев? Вон их еще сколько останется! Так что рискует он жизнью ради капли в море.

На грустного Гассана обрушился холод – сразу со всех сторон: и с боков, поскольку свитер крупной вязки оказался слабой помехой пронзающему ветру, и снизу – подстеленная кожаная куртка не помогала. Он вскочил, натянул эту куртку и запрыгал, как горный баран.

Эх, зачем, зачем все это? Ему двадцать пять лет. По профессии он токарь. Хороший токарь. А как выучился токарничать? Это сейчас он в деревне живет, а раньше жил в лагере беженцев на окраине Шхема. С тех пор, кстати, и Мазуза Шихаби знает, еще мальчишкой помнит его. Сам тогда был мальчишкой. Очень дружил с братом Мазуза, Ахмедом, тот от астмы умер. И остальных братьев помнит – Аниса с Ибрагимом – оба в Интифаду погибли. Кисмет! Они в центре жили, в квартале Рас-аль-Ай прямо над Старым городом. Но это так, к слову. А дело в том, что рядом с их лагерем находился автобусный парк, а при нем – токарная мастерская. Работал там на старом станке «аббас Саид» – дядюшка Саид. Целые дни проводил он у дядюшки Саида – сначала наблюдал из грязного угла, как тот работает, затем вылез на свет и стал стрелять вопросами – «А что это такое? А это для чего?» А потом уже «а как ты соединяешь патрон со шпинделем?» или «а как вставлять резец в резцедержатель?» А однажды осмелел... «Дядюшка Саид, поучи меня!» Странно так посмотрел дядюшка Саид, пригладил большим и указательным пальцами широкие усы, погладил Гассана по голове и приказал: «Вставай к станку!»

Через несколько месяцев уже – «Дядюшка Саид! Давай – я!»

И вот тринадцатилетний Гассан обтачивает на станке какой-нибудь болт или шайбу, и теперь уже дядюшка Саид сидит, поглядывая, в сторонке и сворачивает из папиросной бумаги трубочку тоненькую, языком ее заклеивает и набивает чем-то желто-зеленым, что даже по внешнему виду табак никак не напоминает. Всем хорош был дядюшка Саид, да была у него одна слабость. И вот однажды пробурчал начальник автопарка Адиб Амина: «Эй ты, юноша! Как там тебя – Гассан, что ли? Сходи-ка к Саиду и возьми у него ключ от мастерской да выточи мне одну деталь, а то мне ночью автобус на линию отправлять, а в нем – неисправность». Гассан не понял, что происходит, и спросил: «Так может, я дядюшку Саида самого приведу?» В ответ смех: «Как же, приведешь его сейчас! Запомни – ключ от мастерской лежит на комоде, старом, с цветными стеклышками в дверцах». Сначала Гассану было невдомек, зачем начальник это говорит – ведь дядя Саид и сам мог бы сказать, где лежит ключ от мастерской. А как добежал до дома дяди Саида, да взглянул в глазки его, которые сами мало чем отличались от цветных стеклышек в дверцах комода, так и понял, что долго еще дядя Саид ничего сказать не сможет. Но с другой стороны, и впрямь незачем было объяснять, что ключ на комоде. Потому как кроме комода и ковра, на котором лежал с неподвижными зрачками дядя Саид, ничего больше в доме и не было.

Так Гассан стал токарем. И по сегодняшний день был бы им, да позвала его Революция. Вот только куда – пока не ясно. Не в Башню ли Смерти? Страшно все-таки носить у сердца диск с таким названием, да еще зная, что хозяина этого диска собираются из-за него убить, потому он и передал его Расми!

Гассан вновь открыл мобильный. Было без двадцати пяти шесть.

* * *

Три машины. Три «транзита», рассчитанных на десять человек каждый. Судя по тому, как медленно, осторожно они ползли по проселочным дорогам, набиты эти «транзиты» были битком. Куда они направляются под командой Арефа Мухлиса?

Юсеф на своем лиловом «мерсике» плелся следом за ними, ровно на таком расстоянии, чтобы, оставаясь самому незаметным, видеть задние огоньки последней машины, красные, как губки Рамизы. Непривычно было ехать с потушенными фарами. Но что делать, если нельзя было даже позволить себе роскошь приблизиться, потому что, вздумай последний «транзит» остановиться, оттуда бы услышали звук его мотора.

Куда же это они сорвались? Судя по направлению, в сторону Бурки. А что им делать в Бурке? Нечего им там делать. Унылая одноэтажная деревушка, где активной публики раз два и обчелся, да и та – сплошные хамасовцы, которые «Мучеников» ненавидят, то есть раньше терпели – как-никак оппозиция ФАТХу, союзники, можно сказать, а теперь, после Размежевания, когда дни соглашателя Абу-Мазена сочтены, и власть перейдет к радикалам, – нынче все эти группировочки – хоть вшивенькие, да конкуренты. А может, Шихаби решил податься к ХАМАСу под крышу? Снюхаться с тем, кто сильнее, – почему бы и нет? А потому что вряд ли стал бы он этим заниматься в день, когда выполняется историческое задание могущественного воротилы Абдалы Таамри. Юсеф почувствовал, что его прошибает пот. В день операции, которая должна стать решающей для его организации и для него самого, Мазуз Шихаби, не обладая, между прочим, неисчерпаемыми человеческими ресурсами, отправляет десятки своих бойцов на выполнение какого-то неизвестного задания. Странно, очень странно. Пожалуй, имеет смысл сообщить об этом Абдалле. Глядишь, и прощение перепадет.

Юсеф уже потянулся к испускающему зеленое кнопочное свечение мобильному телефону, как вдруг увидел, что въехавшая на косогор самая последняя из трех машин, тоже, кстати, с погашенными фарами – слава Аллаху, луна светит вовсю, и без фар все видно – затормозила и резко начала разворачиваться. Этого еще не хватало! Не успел Юсуф оглянуться – в прямом смысле, в поисках того, куда бы смыться, дав задний ход – как «транзит» помчался прямо на него. Фары резко вспыхнули.

Юсеф Масри не столько понял, сколько потным телом ощутил – он обнаружен. Хорошо все-таки, что нет с ним диска!

* * *

«Приветствую тебя, о славный воин! – гласил очередной дар электронной почты, поступившей на адрес Мазуза. – В хадисе пророка, переданном Ибн-Омаром, (Сб. Бухари, Джихад, 94) говорится, что Даджаль прежде чем его поразит отважный сын Марьям, окажется между жизнью и смертью и будет подобен растению. Слава Аллаху, пророчество исполнилось! Шарон, воплощение земного зла, лежит в клинике «Хадасса-эйн-керем», ни жив ни мертв и подобен растению. Нанеси же окончательный удар! Сокруши царство Даджаля!»

* * *

Юсеф не верил своему счастью. Он ушел от погони. Выскочил из машины и бросился бежать. Крики позади давно стихли, транзит, который гнался за ним, развернулся и уехал. Его мерсик тоже уехал – интересно, кто там за рулем, на его, Юсефовом, месте. Короче, как бы то ни было, похоже, эти верблюжьи отродья, бойцы Арефа Мухлиса, потеряли след и временно прекратили погоню. Как распорядиться передышкой?

Очень просто! Бежать! Бежать от Абдаллы с Камалем, бежать от Мазуза и его «Мучеников». А куда бежать? Ясно куда – к евреям! У него есть важная информация – о том, что Шихаби отправил три транзита с бойцами в долину Тирца, то есть попытается перехватить поселенцев где-то в тех краях. В обмен на эту информацию он потребует, чтобы взяли под крыло и его, и Рамизу с Мусой и Халедом. А еще он расскажет о заговоре арабских бизнесменов и израильских политиков. И если офицеры ЦАХАЛа не хотят, чтобы их недавно созданную базу снесли к Шайтану, пусть заинтересуются ценными сведениями, которые им предоставит бывший агент Абдаллы Таамри. А взамен – покровительство. И не только ему, но и Рамизе с Мусой и Халедом. И на самый крайний случай есть еще кое-какая информация, за которую израильтяне уж точно ухватятся – его признание, что семью Халила Сидки вырезал лично он. Правда, в этом случае его ждут долгие годы тюрьмы, но лучше израильская тюрьма, чем – маша-аллах! – пуля из-за угла. И какая разница, кто пошлет эту пулю – Хозяин, заметающий следы, Мазуз, докопавшийся до истины, или Расми, защитник гонимых? Израильская тюрьма, где следят за тем, чтобы преступники не сводили друг с другом счеты, где с легкостью сокращают сроки, даже пожизненные, хоть и звучит это жутковато, где на выходные заключенных отпускают домой, – она как-то привлекательнее разборок с братьями по крови.

Он уже давно миновал мусорные кучи и вышел на тропку, которая, юркнув меж сухих кустов, сползла в овражек, а затем вынырнула прямо к дороге. Дорога эта вела из деревни мимо плато Иблиса в сторону израильской военной базы. Впереди был небольшой лес, а за ним – поляна, на противоположной стороне которой находились руины старого здания. А оттуда уже и до еврейской базы рукой подать.

Но когда Юсеф приблизился к лесу, он увидел, что тот усыпан огоньками, как гирлянда на Рамадан, правда, не разноцветными, а от карманных фонариков. Один... два... пять... десять... двенадцать... Кто все эти люди? Что они здесь делают?

Он пригнулся, начал перебегать от камня к камню, незамеченным добрался до опушки. Огоньки за это время успели углубиться в сосновую тьму. Голоса звучали приглушенно, но в ночной тишине по пунктиру реплик Юсеф понял, о чем идет речь. Понял – и похолодел:

– ...Ты воды-то не жалей! Шланги до краев наполняй.

– ...Во имя Аллаха! Ты что, морфий себе вводить себе собираешься? Почему иглу до сих пор не отрезал?

– ...Ну, этот шприц испорчен, выброси его! И смотри, где резать надо.

– ...Их солдаты с плато Иблиса услышат стрельбу из минометов, побегут на помощь своим прямо через эту рощу. Тут-то наши мины и сработают.

– А если прорвутся? Смотри – вон там не минировали. И вон там!

– Ничего! Наши ребята уже засели в Разрушенном доме. Мы к ним присоединимся.

Юсеф знал, как работали минеры. Брали тонкий шланг для воды длиной метр-полтора и одноразовый шприц. Один конец шланга заглушали деревянной пробкой, а ко второму скотчем прикрепляли шприц, предварительно отрезав верхнюю часть для иглы. Воду через шприц заливали в шланг до края. Затем на тыльную сторону ручки шприца прикрепляли контакт, и заталкивали ее в шприц. Клали шланг змейкой на тропу, а контакт на шприце выводили в сторону от дороги. На дереве на уровне пояса отгибали кору и выскабливали ямку нужных размеров, подводили под корой контакты. Ставили заряд и прикрывали корой. Когда враг наступал на шланг, вода выталкивала контакт вперед, навстречу другому контакту.

Значит, засада в этих местах все же будет. Только не против поселенцев, а против солдат. А что это за странные речи о стрельбе из минометов?

Голоса стихли. Лес превратился в минное поле. Идти через него, не зная, где проходы между минами, теперь было бы самоубийством. Есть, конечно, другая дорога в Канфей-Шомрон – не мимо плато Иблиса, а напрямую из Эль-Фандакумие. Но для этого надо вернуться в деревню, а там уже «Мученики» бегают, высунув язык, ищут его. Ну что ж, он попробует прорваться, вот только сначала позвонит Ахмеду – пусть тот выведет его на израильтян. Ахмед живо поймет, что, если этой ночью «Мученики» нападут на израильских солдат, его карьера как еврейского агента закончится, а следовательно, и у Мазуза надобность в нем отпадет. А как поступает Мазуз с теми, кто ему не нужен, – это всем известно. Но всего Юсеф Ахмеду рассказывать не будет. Скажем, о судьбе территории Канфей-Шомрона лишь намекнет. Нужно, чтобы евреям понадобился сам Юсеф. Он набрал номер. Гудок. Пауза. Гудок. Пауза. И вдруг быстро и коротко – гудочек-гудочек-гудочек-гудочек-гудочек. Занято. Все понятно. Ахмед увидел на дисплее его номер и отсоединился. Юсеф позвонил еще раз. «Разговор переводится на автоответчик. Здравствуйте, вы попали на автоответчик номера ноль-пять...» Здорово же его перепугался Ахмед, если вообще вырубил сотовый. Ну что ж, пусть будет автоответчик.

– Слушай, Ахмед, – сказал он в тишину. – Да благословит тебя Аллах. Я, Юсеф Масри, хочу помочь тебе выпутаться из сетей, в которых ты запутался. А ты за это тоже помоги мне выбраться из капкана. Я знаю – ты связан с израильтянами. Я следил за тобой. Теперь мне самому нужно с ними встретиться. А если «Мученики» меня захватят, я прошу, чтобы израильтяне меня вызволили. У меня для них потрясающие сведения – и про планы Мазуза Шихаби, и про планы Абдаллы Таамри, и про операцию на плато Иблиса, которая делается для отвода глаз, и про засаду на солдат – где она, скажу лично. Теперь слушай...

* * *

«Алло, Вахид? Здравствуйте, профессор. Опять не узнали? Это я, Мазуз Шихаби, ваш бывший нерадивый ученик. Скажите, это правда, что в хадисе пророка, переданном Ибн-Омаром, сказано, будто Даджаль перед смертью станет как растение, ни живой, ни мертвый?..»

* * *

Над Элон-Море кружил вертолет, оснащенный приборами ночного видения. Пребывающему на его борту сотруднику ШАБАКа поселение, вероятно, напоминало детскую игру, где разрисованный щиток изукрашен всяческими лунками, ямками и полукруглыми металлическими скобами, а задача ребенка состоит в том, чтобы в эти лунки, ямки и скобы загнать шарики, которые катаются по всему полю. Правда, вместо шариков по поселению перемещались живые люди, но сверху, в свете фонарей, они действительно напоминали катящиеся шарики. Что же до скоб и лунок, то роль скобы, то бишь пристанища, играла сосновая рощица. Рощица стекала с горки, увенчанной новым кварталом Неве-Офра, в лощину, которая в ту вечернюю пору была очень красиво расцвечена прожекторами, в основном, почему-то голубоватого цвета. Не менее пяти группок из трех-четырех человек в разное время и с разных концов Неве-Офры спускались по дорожкам, усыпанным хвоей и кое-где пронизанным корнями деревьев.

Несколько человек зашли с противоположного края лощины и на пятках стали сползать по осыпям до самого низа. Другие прыгали с камня на камень, всякий раз в полете живо интересуясь, не захочется ли этому валуну поиграть с ними в чехарду, пока оба не застынут мирно на дне лощины. Третьи продирались по колючкам – хорошим колючкам, крупным – по таким в армии солдат заставляют ползать во время курса молодого бойца, чтобы служба медом не казалась. Особая прелесть этих колючек, тщательно маскирующихся во тьме под обычную траву, была в их сюрпризности. То есть, делая очередной шаг, никогда нельзя было предсказать, совершит ли твоя ступня мягкую посадку или ты через мгновение начнешь ощущать себя андерсеновской Русалочкой, шагающей по лезвиям ножей. Там, где заканчивались колючки, начинался борщевик. Его жирафоростые заросли устилали дно лощины.

Местом сбора группы рава Хаима была полянка посреди сосновой рощицы с травкой, бревнами, которые можно было использовать как скамейки, и заготовленным хворостом, который, разумеется, никому в голову не пришло разжигать. Те, кто явился со стороны синагоги, вскарабкались туда по склону, хватаясь за корни.

К счастью, несмотря на приборы ночного видения, все эти передвижения, очевидно, прошли незамеченными ШАБАКом, потому что вертолет, описав очередной круг над Элон-Море, упорхнул куда-то за гору Эйваль.

Когда вся группа оказалась в сборе, рав Хаим в последний раз проверил, достаточно ли взяли еды, воды... – тссс... оружия – это незаметно тоже было проверено – и медикаментов. Далее, вместо пламенной речи он ограничился коротким монологом, произнесенным полушепотом:

– Праотец Яаков семь лет работал за первую невесту, Рахель, и еще семь лет за вторую – Лею. Четырнадцать лет борьбы за право не расставаться с тем, кого любишь. Наша невеста – наша земля. Уже тридцать лет мы боремся за право не расставаться с нею и еще сколько нужно будем бороться. Пока не победим. Подъем.

Он поднялся – и при этом обронил зажигалку, которую только что, прикуривая, положил не в карман, а на колени. Зажег фонарик, чтобы найти ее в куче хвои. Лучик машинально скользнул по носкам стоявших рядом... Здрасте! Это еще что? Он же лично еще в гостиничном холле у всех проверил обувь. Неужели этот оболтус Менахем, сын Моше Гамарника, не поленился и побежал в номер переобуваться? Зачем? Да и сам Моше молодец – знает, что у него чадо с прибабахом, а проследить за ним не может.

– И в этом ты собираешься скакать по ущельям? – ехидно спросил он, заглядывая в глаза высоченному Менахему, обладателю больших растопыренных ушей, больших, явно созданных для того, чтобы шлепать, губ и длинных нечесаных волос.

– А чего? – спросил парень, отправив свой взор следом за взором рава Хаима вниз, туда, где в стареньких сандалиях застыли его босые ступни с пухлыми пальцами.

– А того, – жестко сказал рав Хаим. – Какой у тебя размер ноги?

– Сорок шестой, – непонимающе пробасил парень.

– Ой-вэй! – сказал рав Хаим. Он даже не знал, что такой размер бывает. Ну у кого в Элон Море могут быть такие слоновьи ноги? Тут не поселенец, а снежный человек нужен.

– А ты с брюками не перепутал? – сочувственно спросил Арье но, взглянув на телеса Менахема, сам себе ответил, что нет, непохоже.

– У меня сорок пятый, – вмешался здоровяк Цви Кушнер.

– И что, у тебя есть лишняя пара кроссовок?

– Не-е-е, – протянул Цви. – Могу сандалии одолжить.

– Сандалии у него свои есть, – с досадой отрезал рав Хаим. – На черта они нужны, ваши сандалии? Он после первой же колючки станет таким же мобильным, как его рюкзак. Только что в пять раз тяжелее.

– Здесь в Элон Море русский есть один, рыжий такой, – задумчиво проговорил Цви. – Здоровенный! Может, у него ноги тоже здоровенные?

– Русский? Рыжий?

– Так это, наверно, Марик! – отреагировал Арье, когда рав Хаим по сотовому телефону изложил ему суть проблемы. – Сейчас я ему позвоню.

– Сейчас одиннадцать! Он спит, наверно.

– Разбужу, – спокойно ответил Арье.

Все-таки понять русских могут только русские.

– Вот кроссовки, – объявил через двадцать минут Арье, орлиной тенью выросший в темноте, слегка разбавленной лунным светом. – Только они сорок четвертый.

Луна, найдя удачную лазейку между соснами, осветила губастую физиономию Менахема, скривившуюся при мысли о том, что кто-то еще шьет обувь для всяких птичьих лапок, но рав Хаим рявкнул:

– Надевай!

– А м-может... – начал было мямлить Менахем...

– Не может! – рубанул рав Хаим.

Как и следовало ожидать, кроссовки оставшегося за кулисами Марика подходили Менахему, как Золушкин башмачок – ее сестрам. Сошлись на том, что покамест он будет идти в сандалиях, но кроссовки понесет в рюкзаке и на первом же сложном или поросшем колючками участке безропотно их наденет.

– Ладно, – смирился с неизбежным юный Гамарник, решив, должно быть, что в предыдущем своем воплощении, когда-то во времена маранов и инквизиции, недорасплатился за свои грехи посредством испанского сапога, и вот теперь придется отдуваться.

– Та-а-к, – зловредно протянул рав Хаим, гоняя лучик фонарика по лицам, телам и конечностям выстроившихся в шеренгу остальных. Вроде бы все были экипированы нормально. За спинами топорщились рюкзаки, но люди стояли, выпрямившись. Никто не горбился под тяжестью, следовательно, никакого перевеса не наблюдалось.

«Дойдут? – подумал рав Хаим. – С рюкзаками – нормально. Обувь в порядке. Похоже, дойдут».

* * *

В нескольких сотнях метров от сосновой рощи стояли заброшенные дуплексы. В одном из них собралась группа Натана Изака, и велись последние приготовления. Там, среди грязи и вони, под подозрительное шуршание в кучах мусора, свидетельствующее о присутствии братьев наших меньших, разыгрывалась весьма похожая сцена. Дисциплинирующей стороной тут был не рав Хаим с его удавьим взглядом, а попрыгунчик Натан; в роли же нарушителя выступал не молодой недоделанный амбал Гамарник, а репатриант из России Иегуда (некогда Юрий) Кагарлицкий. Фонарик так и прыгал в руках Натана, поскольку сам он тоже прыгал от возмущения, и то ли благодаря этим прыжкам на грязных белеющих во тьме стенах качались тени остальных двадцати присутствующих, то ли они действительно качали головами от возмущения. Ступни немолодого уже Иегуды Кагарлицкого нежились в воздушных объятиях кедов издания прошлого века. В то время как раву Хаиму на гиганта Менахема приходилось смотреть, задирая голову, Иегуда был одного роста с Натаном, так что перестрелка взглядами намечалась, что называется, на равных, если не учитывать страшных Натановых стрекозиных глаз.

– Ты в каком, в каком году в Израиль приехал?! – возмущался Натан.

– В девяностом, – потупясь, отчитывался Иегуда.

Понятно. Шестнадцать лет назад.

– А они, – он указал на кеды, – приехали с тобою вместе?

Сказано это было тоном учителя, заловившего в школьном сортире второгодника с сигаретой. Соответственно, и у Иегуды в глазах тут же заискрилось нечто, свойственное нашкодившему пацану. «Понятия не имею, чьи это ноги и какой дурак нацепил на них эти невесть откуда взявшиеся кружева», – читалось в его взгляде, устремленном на собственные полурасползшиеся кеды. Но тут же он опомнился и ответил с вызовом:

– Нет, это подарок друга, который привез их сюда за десять лет до моего приезда.

– Понятно, – отвечал в тон ему Натан. – А я-то думал, они тебе в наследство от дедушки достались. Дома ничего нет поновее?

– Есть. Домашние тапочки и парадные туфли. Я их по будням не ношу.

– А на работу в чем ездишь? – глядя на него с недоумением, спросил Натан.

– На работу? – на сей раз изумляться настала пора Иегуде. – Работа у меня была в Канфей-Шомроне. Нет Канфей-Шомрона, нет и работы.

– Та-ак, – протянул Натан. Потом вскинул стрекозьи глаза столь резко, что вздрогнули ноги кузнечика, и спросил:

– Размер?

– Размер чего? – не понял Иегуда.

– Вентилятора в твоем номере! Мы, кажется, говорили об обуви.

– Ах обуви... Это... Сорок первый.

Натан тяжело вздохнул, распустил шнур на своем рюкзаке, извлек из него жестом фокусника запасную пару кроссовок и протянул Кагарлицкому:

– На. От каких все-таки мелочей порой зависит судьба еврейского народа! А если бы у нас с тобой оказались разные размеры?!

* * *

– Папа, а когда я хинджаб начну носить?

Абдалла притянул к себе пятилетнюю Юсру и поцеловал в висок.

– Сладкая, как рахат-лукум! – причмокнул он.

– Нет, ну все-таки! – капризно пропела Юсра, хлопая длиннющими черными ресницами.

Абдалла взглянул в ее черные глаза, светящиеся кокетливым блеском, и ему вдруг стало тревожно. У западных народов из таких девочек к шестнадцати годам получаются – упаси Аллах! – шлюхи. А Запад завоевывает мир. Что будет, когда девочке исполнится шестнадцать? А тут еще этот Израиль, рассадник разврата! Может, лучше не идти с ними ни на какие сделки? Конечно, бизнес бизнесом, но как бы не вышло, что двойную игру он, Абдалла Таамри, играет против самого себя.

– Ну папа, ну что ты молчишь?!

– Ты же сама знаешь, – улыбнулся отец, показывая ряд красивых белоснежных зубов, сверкающих над короткой, рыжей, как у еврея, бородой. – В семь девочка учится молиться. В девять-десять надевает хинджаб. Я сколько раз тебе объяснял. Ладно, иди, мама ждет.

Дверь за Юсрой закрылась. Абдалла взглянул на часы. Это еще что за новости? Шесть двадцать пять. Ровно в шесть должен был позвонить Масри. И не позвонил! Нет, Абдалла сам ему, конечно, звонить не будет, не того полета птица. Но все же – что с ним стряслось? Сейчас выясним!

Абдалла потянулся и взял со стола, красивого старинного стола, обитого шелком и покрытого стеклом, небольшой золоченый колокольчик. Очень удобно иметь в каждой комнате по колокольчику. Куда уютнее, чем эти дурацкие кнопки с электрическими звонками!

...Камаль застыл в ожидании приказа. Благодаря черному харрис-твидовому костюму руки и лицо, и без того неестественно бледные – очевидно, загар не прилипал к ним – казались еще белее, а поскольку по странной прихоти Абдаллы стены в кабинете были не цветные с орнаментом, как принято у добрых мусульман, но белые, как мел, то создавалось впечатление, в воздухе отдельно парит костюм, и над ним черные волосы и два глаза. Без лица. Камаль стоял и словно заряжался энергией от Абдаллы. При этом во взгляде его читалась такая преданность, что у Абдаллы появилось желание взять его за рукав и отвести подальше от окна, ибо неровен час, тот растолкует его взгляд, как сигнал броситься с третьего этажа.

– Кама-аль... – задумчиво протянул Абдалла, сверкнув резко очерченными зрачками. – Позвони Юсефу Масри, выясни, почему он молчит. Объясни, что если и дальше он намеревается молчать, когда вздумается ему, а не мне, то очень скоро замолчит навсегда.

Камаль медленно выплыл из комнаты. Абдалла еще раз потянулся к столу, взял лежащую на краю коробочку с ароматическим порошком, чиркнул зажигалкой. Веточка дыма послушно прильнула к его ноздрям. Что за прелесть!

Камаль, войдя в кабинет, предупредительно кашлянул. Абдала открыл глаза.

– Абонент – временно – недоступен, – ничего не выражающим голосом сказал Камаль.

* * *

Всюду было тихо, только у плотника Хамдана Маршуди, как обычно, на полную катушку был включен магнитофон, откуда проистекала музыка, вьющаяся, словно арабские буквы. Ахмед огляделся и решительно двинулся прочь от своего дома – грязно-белого куба, в недрах которого тихо посапывала Афа, ворочался в кроватке кроха Хусам и постанывала во сне юная красотка Амаль. Будущее бомбой нависло над членами семьи Хури, протягивало к ним, словно тарантул, волосатые жвалы, а они все безмятежно спали. Все, кроме Ахмеда. В задумчивости он вышел из дома. Сообщение Юсефа его потрясло. Значит, никакой засады на плато Иблиса не будет? А где они собираются встречать поселенцев? Впрочем, пусть над этим капитан голову ломает! Его дело сообщить. К тому же, если верить Юсефу, они где-то хотят устроить засаду и на самих солдат. А главное – этот богатей Абдалла Таамри, который вздумал купить Канфей-Шомрон, и некий израильский политик, который хочет устроить там казино!

Ахмед двинулся по главной городской улице к бензоколонке, откуда ответвлялось шоссе в сторону израильской военной базы. Но едва он начал подниматься по круто сворачивавшей вверх асфальтовой полосе, как услышал впереди голоса. Он узнал их. Прямо над его головой беседовали два брата – Ясер и Насер – оба из гвардии Мазуза. Из их разговора Ахмед понял – дорога патрулируется. И вообще всюду патрули. Что-то изменилось этой ночью. Деревня Эль-Фандакумие неожиданно для всех превратилась в вооруженный лагерь, из которого не так-то просто выбраться.

* * *

Как только начнется спуск в долину Тирца, мобильные телефоны работать перестанут. Во-первых, в ущелье нет связи, а во-вторых, Натан Изак и рав Хаим распорядятся, чтобы все выключили свои «пелефоны», «селкомы» и «оранджи». Так что сейчас последняя возможность позвонить Вике.

В кромешной тьме Эван пересек салон дуплекса, битком набитый народом, поднялся по лесенке и свернул в одну из боковых комнат. Дверь была закрыта. Он поискал ручку и, конечно же, не нашел. Дуплексы эти уже давно использовались местными жителями как резерв дверных ручек, оконных рам и прочего полезного инвентаря. Эван толкнул дверь, и она распахнулась. Прямо на полу в ожидании боевого сигнала спали трое его односельчан. Эван поморщился. Он с трудом мог себе представить бостонца разлегшимся на сантиметровой толщины ковре из пыли и грязи. Должны же быть пределы неприхотливости. Эван выбрался из комнаты и через ванную и технический балкон прошел на улицу, там набрал «ноль пять» и задумался. Она увидит номер его телефона и немедленно нажмет кнопку отбоя. Пожалуй, лучше позвонить на домашний номер. В темноте над оранжевой кипой Эвана пролетела, хлопая крыльями, то ли какая-то ночная птица, то ли летучая мышь. Впрочем, последние, кажется, движутся бесшумно. Эван набрал ноль три и опять задумался. Ну подойдет она – что он скажет? Он и не заметил, как сам нажал красную кнопку отбоя. А что, если позвонить и все рассказать начистоту? До выхода осталось совсем немного, она, даже если бы и хотела, никому ничего не успеет выболтать. Она бы и так не выболтала... Но сначала все-таки надо получить разрешение у Натана Изака. Иначе – нехорошо. А Натан, конечно же, даст разрешение! Только быстрее, пока не двинулись в путь и пока тот же Натан не велел всем вырубить мобильные телефоны.

Однако Натану сейчас было не до Эвана – он занимался осмотром обуви поселенцев. Несмотря на кажущуюся близость, он был совершенно недосягаем. Ну почему, почему часик-другой назад Эван не испросил у него разрешения все поведать Вике?! Может, позвонить раву Фельдману? Эван набрал номер, но у рава Фельдмана было безнадежно занято. У Эвана возникло страшное чувство, будто Б-г от него отвернулся. Еще несколько часов назад он верил, что по Высшей воле свершится чудо, и Вика сама, без всякой связи с их отношениями, ощутит потребность служить Вс-вышнему и пройдет гиюр. А тут вдруг ощущение, что Тот, Кто тебя так уверенно вел, вдруг взял и покинул...

Несколько минут Эван стоял в полной растерянности, тупо глядя на то, как плоскоголовые желто-оранжевые фонари, похожие на змей с добрыми глазами, гладят лучами обрыв, высящийся напротив дуплексов. Обрыв был создан взрывом, а затем причесан ковшами бульдозеров, и напоминал торт, от которого чьи-то зубы уже отхватили кусок. С него свешивались длинные, как ноги богомолов, канализационные трубы, которые, достигнув подножия обрыва, зарывались в землю. И эти трубы своим пылким движением вниз убедили Эвана в полной безнадежности всех его устремлений. Собаки и волки в таких ситуациях задирают морды, чтобы взвыть от тоски, человек возводит очи горе, чтобы вознести молитвы Вс-вышнему. Эван сделал и то и другое.

* * *

– Алло, Мазуз? Салям алейкум! Послушай, дорогой, я собрал сведения, о которых ты меня просил. Да-да, все выяснил. Ты знаешь, очень интересная картина вырисовывается. Относительно того, кому Хуссейни мог наступить на хвост. Ну, в смысле, перебежать дорогу. Ну, в смысле, помешать. Ты понимаешь, Ибрагим был не только нашим с тобой другом и неофициальным сотрудником «Мучеников», но еще и журналистом. Так вот, он обнаружил, что небезызвестный тебе Абдалла Таамри, да-да, знаменитый магнат, один из самых богатых людей в Палестине... Конечно, конечно, я прекрасно понимаю, что это как-то связанно с его неожиданным к тебе предложением, но дай же мне дорассказать! Абдалла Таамри вдруг сильно заинтересовался во-первых, нашей организацией, теперь мы уже знаем, по какой причине, а во-вторых – территорией Канфей-Шомрона. Ибрагим предположил, что в этом вопросе у него есть какой-то личный интерес. Что? Ты никогда не сомневался? Тогда будь ласков, скажи, какой! Ах, не знаешь? А почему не интересуешься? Почему позволяешь, чтобы с тобой играли втемную, вернее, чтобы тобой играли втемную? А вот Ибрагим Хуссейни кое-что выяснил. Откуда я знаю? Мне лишь известно, что он собрал много материала и касательно планов, которые Таамри строит в отношении тебя и Канфей-Шомрона, территорию которого, как я понимаю, он то ли собирается купить, то ли уже купил. А самое главное – Ибрагим, а вслед за ним и я, обнаружили любопытную деталь – оказывается, у нашего мецената палестинской революции имеются оч-чень и оч-чень прочные связи в израильском истеблишменте. С кем конкретно? И я хотел бы знать, с кем. А вот Хуссейни не только хотел, но и узнал. Не потому ли его и...

* * *

Из-за проблем с Менахемовой обувью группа рава Хаима застряла в лесочке на лишние двадцать минут. Наконец она все-таки вышла и поднялась на гребень, освещенный фонарями с длинными шеями. Свет желтой влагой стекал с них по столбам, выстроившимся в шеренгу. Оттуда поселенцы двинулись влево. Они шли по гребню, волоча прилипшие к ногам черные тени, похожие на саламандр. Созвездия наверху и россыпи арабских деревень и еврейских поселений внизу смотрелись друг в друга, как в зеркала. Время от времени по неподвижному черному в блестках полотну неба двигался огонек самолета или спутника, а по неподвижному черному в блестках полотну земли – огонек автомобиля. Травы вились на ветру. Сухие колючки стояли насмерть.

С пригорка рав Хаим посмотрел вниз. Казалось, Вселенная заканчивалась у последней черты, до которой дотянулись желтые пальцы фонарей. Дальше начиналось Ничто. Рав Хаим подал знак – «пошли в Ничто». Группа рассредоточилась между каменными глыбами, ряд которых тянулся вдоль хребта и служил как бы оградой поселению. Ежась под ветром, поселенцы начали спуск по диагонали к террасам, по которым только что протопала группа Натана Изака. При спуске то один, то другой камень под ногой начинал качаться, а затем срывался вниз и исчезал в темноте, с каждым ударом все тише похрустывая на зубах ущелья. Не успела группа рава Хаима пройти и тридцати метров по тропке, уходящей под козырек обрыва, как появился вертолет с прожектором. Борцы против мирного процесса прижались спинами к обрыву, и так стояли, пока сиреневое с серебряным отливом щупальце, расширяясь книзу, ходило ходуном перед ними, словно маятник. Самое неприятное, однако, ждало впереди: вертолет пролетел еще немного в сторону долины Тирца, развернулся и двинулся назад, устремив свой чертов прожектор прямо в наших героев. Теперь уже прижимайся-не прижимайся – когда этим жирным лучом тебя хлещут по щекам, ты ощущаешь свое бессилье. И не укрыться тебе от этого ледяного глаза всесильного государства, за которое ты, кстати сказать, как религиозный сионист по субботам возносишь молитвы.

Люди стояли в шеренгу, прижимаясь к скале. Прожектор полоснул у самых их ног. Полоснул – точно мечом рубанул, пытаясь отрезать их от Северной Самарии, с которой они срослись. А затем нырнул куда-то вверх, утягивая за собой серебристый с сиреневым отливом шлейф. Дружное «уфф!». Напрягшиеся тела расслабились, став чуточку ниже.

Йосеф Барон, находящийся на крайне левом фланге и за это мысленно называвший себя «шаломахшавником»{«Шалом ахшав» – «Мир сегодня» – израильская ультралевая организация.}, обнаружил тропку, уходящую вниз. Театральным шепотом позвал он всех за собой. Гуськом по черной ложбинке между скалами поселенцы начали спускаться на террасу, расположенную несколькими ярусами выше группы Натана Изака. И тут новый звук. Прямо над головами затарахтел мотор джипа. Все – от рава Хаима, который по градации Йосефа Барона был чем-то вроде активиста «Кахане хай{«Кахане хай» – израильская ультраправая организация.}», и до самого Йосефа – застыли, точно глыбы, среди которых они оказались. Затем мотор заткнулся. Машина остановилась прямо над ними. Щелкнула дверь. Из-за обрыва светящимся удавом выполз луч армейского прожектора. Поджигатели войны стали тесниться обратно под карниз, из-под которого только что выбрались. Второпях Йосеф Барон и его приятель, «американец» Моти Финкельштейн, наступили на «дышащие» глыбы, и те помчались вниз, увлекая за собой глыбы поменьше и камни разных калибров. Камнепад этот был услышан солдатами, так некстати остановившимися именно в том месте, которое только-только покинула группа рава Хаима.

Спутники рава Хаима прижались взмокшими от напряжения спинами и затылками к обрыву, на котором буквально в нескольких метрах над ними топтались солдаты, размахивая армейскими фонарями. Лезвия света скрещивались, как шпаги мушкетеров, к счастью, не достигая ни тех, что укрывались далеко внизу, ни тех, что прятались чуть ли не под ногами у охотников. Единственное, что выхватывали они из темноты, – это скалы, застывшие, точно люди, окованные ужасом перед застигнувшей их погоней.

– Может, спустимся? – спросил сержант, вглядываясь во тьму.

– Может, – процедил капитан. – Без причины камни падать не могли.

– А олени? – это подал голос третий боец, вылезая из джипа.

– Олень – дневное животное, наставительно сказал капитан. – Вот волк – животное ночное. А олень – зачем оленю ночью нос из своей пещеры высовывать? На волчьи зубы нарываться?

* * *

На армейских брюках было нашито много карманов. Но мобильного не было ни в одном. В локкере – запирающемся железном ящике, похожем на сейф, – Шауль тоже уже посмотрел. Куда же он делся? Шауль сел на край кровати посреди палатки, расчитанной на двадцать мест. Ни в карманах брюк, ни в локкере, ни в рюкзаке под кроватью пелефона не было и быть не могло. Шауль точно помнит, он положил его на кровать... Да-да, на подушку. Он как раз собрался потихоньку позвонить Сегаль, а тут вдруг объявили общий сбор. Он оставил мобильный и побежал. Им сообщили, что завтра предстоит преградить дорогу поселенцам, которые попытаются пройти на территорию Канфей-Шомрона. Вообще-то Шауль давно уже решил, что в подобном случае он в операции участвовать откажется – придет к капитану Кациру и заявит: я, мол, сам поселенец и супротив братьев своих не пойду. Не нравится – сажайте в тюрьму. Но тут вдруг возникло у него странное ощущение – никакой схватки с поселенцами не будет. Будет что-то другое и очень страшное. Это было уже в третий раз в его жизни. В прошлом году, после того, как он прибыл на базу, их довольно часто отправляли на операции. Как правило, он при этом чувствовал себя достаточно спокойно... Нет, молился, конечно, вставлял в благословение «Услышь голос наш...» слова о том, что, мол, помоги завтра в бою, отведи от меня пулю и т.д., но при этом была какая-то уверенность в том, что все пройдет нормально, так что молитва скорее походила на некое распределение ролей перед операцией – дескать, я все, что от меня зависит, на совесть сделаю, а Ты уж не подкачай, не выдай!» И вот однажды, перед операцией в Шхеме по задержанию вожака какой-то террористической группировки, он начал молиться и вдруг, что называется, уста отяжелели, язык дохлым сомом улегся на дно рта, и ужас петлей начал стягивать горло. Тогда, сам не понимая, что делает, Шауль набрал на мобильном номер Сегаль. «Привет, Сегаль!» – прохрипел он.

«Что у тебя с голосом?» – ужаснулась Сегаль. «Не знаю... Что-то с настроением непонятное» – невпопад брякнул он и замолчал – не объяснять же возлюбленной, что завтра операция, а у него жуткие предчувстия! Но объяснять ничего и не надо было.

На следующий день, вернее, на следующую ночь, ворвались на джипах в Шхем, блокировали целый квартал, и разведгруппа заявилась в гости к полевому командиру. Шауль ворвался в дом первым. Террорист встретил его очередью из АКСУ – складного укороченного «ублюдка», как называют его русские, слабоватого для уличного боя и идеального для комнатного. Очередь ударила точно в грудь, и Шауля вынесло из комнаты. Одна пуля попала в самый край бронежилета, в сантиметре от горла. Комнату забросали гранатами. То, что осталось от боевика, вручили приглашенным родственникам, а сами отбыли обратно на базу. Едва войдя в палатку, Шауль схватил мобильный телефон и услышал на автоответчике: «Шауль, любимый, срочно позвони мне! Неважно, который час, я все равно не сплю! Я ужасно за тебя волнуюсь. По твоему голосу вчера я поняла, что у тебя мрачные предчувствия. Весь день за тебя молилась и читала псалмы и сейчас продолжаю читать...»

А второй раз такое было совсем недавно, три месяца назад. Ночью во сне вдруг увидел, как идет по шоссе, а вдоль него по обе стороны какие-то большие деревья – то ли пальмы, то ли дубы, но не низкорослые и корявые самарийские дубы, а высокие, какие, ему рассказывали, бывают на севере, и вдруг кто-то ему говорит: «Дальше – не ходи! Дальше – прижмет!» – «Кто прижмет?» – он спрашивает, а в ответ ему: «Смерть!..»

Он проснулся и долго лежал с открытыми глазами, уставившись в брезентовый потолок палатки, который, во тьме казалось, колышется от дружного храпа десятков товарищей по оружию. Ощущение смерти, которая притаилась на дороге, обрамленной конвоируемой шеренгами гигантских деревьев, все не проходило. Утром Шауль позвонил Сегаль, хотя это и не разрешалось – для звонков домой и любимым отводилось время перед отбоем. «Опять предчувствие?» – спросила Сегаль, уловив знакомую хрипоту в голосе. «Да н-нет... – замялся Шауль и, стараясь вложить в свой голос как можно больше уверенности, бодро добавил, – все в порядке!» «Понятно», – ответила Сегаль и принялась молиться. На следующий день они ехали на джипе через арабскую деревню, и на повороте, когда водитель замедлил ход, из встречной машины высунулось дуло РПК – ручного пулемета Калашникова – и через секунду очередью разнесло стекла. Впоследствии на полу и сиденьях было найдено штук пятьдесят пуль. Ни одного из восьми сидящих внутри парашютистов не задело.

А сегодня он сам не понимает, что случилось, но почему-то больно дышать. Чушь какая! Никакой операции против террористов не предвидится. А что до предстоящей стычки с братьями поселенцами, то сейчас самое время заявиться к капитану Кациру и «Мефакед, ани ло яхоль!»

К капитану он не пошел, побродил в одиночку минут десять за палаткой, переворачивая рифленой армейской подошвой вросшие в землю камни и камушки, надеясь потревожить одного-другого скорпиончика и поглядеть, как они потом улепетывают. Скорпиончиков на месте не оказалось, стеснение в груди не прошло, и Шауль, стыдя самого себя за позорную слабость, пошел звонить Сегаль. И вот, войдя в палатку, он пошарил под подушкой и с изумлением обнаружил, что пелефона нет.

– Ну что, будем устраивать миздар буша{Досл.: позорное построение (ивр.).}? – мрачно спросил самар Моше Гринштейн.

– Обыскивать ребят? – возмутился Шауль Левитас. – Ни в коем случае! Кроме того, миздар буша проводится, когда имела место кража армейского снаряжения. А тут – пропажа личного имущества.

С этим тезисом Моше Гринштейн полностью согласился.

– И вообще, может, у кого-то батарейки сели, и пока мобильный заряжается, он взял позвонить...

Выражение лица у старшего сержанта было такое, что, казалось, он сейчас скажет: «Ну если так, то какого черта ты сыр-бор поднимаешь?» Но он вместо этого сказал:

– Соберем ребят, попросишь, чтобы тот, кто взял, потихоньку тебе под подушку подложил.

* * *

– Алло! Алейкум ас-салам, сайид Таамри! ...Спасибо, слава Аллаху, живем и действуем. Разумеется! Все готово. Ребята уже на позициях... Да-да, на плато Иблиса. Нет, что вы! Ради Аллаха, не волнуйтесь, «Мученики» еще никогда никого не подводили. Вы не пожалеете, что решили сделать своей правою рукой Мазуза Шихаби. Да-да, конечно, слушаю. Очень серьезно и очень конфиденциально? Хорошо, я готов выслушать. Нет, я не обидчивый. Это вы по нашему первому разговору судите? Я не обидчивый, я гордый...

Правильно, Мазуз, молодец! Как говорят в народе, хочешь, чтобы пес тебе служил – называй его хозяином.

– Так в чем дело? Я очень внимательно слушаю. Юсеф Масри? Очень интересно. Нет-нет, продолжайте, сайид Таамри! Почему я должен обижаться – вы меня совсем не знали, вполне естественно было поместить в мой штаб своего человека, тем более что вы собирались начать со мной сотрудничать, очень разумно было с вашей стороны присмотреться ко мне.

Тут, кстати, Мазуз допустил ошибку. Нельзя говорить человеку ранга Абдаллы, что он в какой-то ситуации поступил разумно, поскольку это подразумевает, что он в принципе мог поступить неразумно. Ай-ай-ай, Мазуз! Впрочем, как мы впоследствии увидим, это уже не имело никакого значения.

– ...Ну подумаешь, он эти две недели за мной следил, а вы мне не говорили. Сейчас-то ведь сказали! Да, кстати, когда вы с ним в последний раз разговаривали?

Услышав ответ, Мазуз изумился:

– Да что вы говорите?

Однако вслед за тем задумался:

– С другой стороны, Таамри-аффанди...

Еще одна ошибка. Зря он вместо нейтрально-вежливого «сайид» вдруг употребил подобострастное «аффанди». Это насторожило Таамри. А игра велась такая, что любой ложный шаг мог стать роковым.

– С другой стороны, Таамри-аффанди, ну и что с того, что он сам не позвонил? А что значит, странно разговаривал? Неестественно? Ну, знаете ли, я не так хорошо знаю Юсефа Масри, чтобы разбираться, что для него естественно, что неестественно. Сайиди Таамри, да вы не волнуйтесь! Мало ли почему он с тех пор не отвечает! Может, телефон разрядился, может еще что-нибудь. Вот он должен был в полседьмого явиться на заседание штаба. Не явился. Я, честно говоря, не слишком беспокоился. Но сейчас, исключительно из уважения к вам, отправлю своих людей искать его. Нет, что вы!

После куртуазного прощания Мазуз потянулся, лежа на оттоманке и закуривая «Ноблесс». Ну и наглый же сын шлюхи этот Абдалла. Он настолько уверен в том, что перед ним все трепещут, что не сомневается – стоит ему кого-то объявить своим человеком, как любой побоится пальцем его тронуть! Подумать только! «Я тут за тобой одного типа шпионить приставил, так ты вместо того, чтобы глотку ему перерезать, пылинки с него сдувай». Так где, говорите, этого Масри взяли? В лесу между плато Иблиса и Разрушенным домом?

* * *

Больно было с безводного водопадика соскальзывать на заднице – у Натана Изака она была немногим крупнее цыплячьей. Еще больнее оказалось с приличной высоты приземлиться на обе ноги. Как ни старался Натан Изак спружинить, все равно получилось больно. Он отошел в сторонку, надел очки, которые при спуске предусмотрительно зажимал в кулаке, и сел на выступ скалы. Пусть ноги отдохнут.

– Наши подошли! – раздался громкий шепот сверху.

Натан Изак задрал голову и увидел фигуру, стоящую на водопаде. Луна расплылась в полупрозрачном облаке, покрывшем ее, словно кусок плексиглаза, все вокруг стало каким-то размытым, и Натан не сразу узнал в этой фигуре Эвана Хаймэна.

– Кто подошел? – спросил он, протирая стрекозьи стекла.

– Может быть, я ошибаюсь, но по-моему, это группа рава Хаима, – ответил Эван и начал спускаться.

– Вот сюда, сюда ступай, – сказал Натан Изак. – А туда не надо. Колени обдерешь!

Интересный факт: Натан Изак не умел говорить шепотом. Вполголоса – пожалуйста, а шепотом – никак. Что-то не в порядке было у него с голосовыми связками.

Потихоньку обе группы, слившись в одну, столпились на площадке под водопадом. Моти Финкельштейн, при спуске больно ударившийся коленом, тихо матерился по-английски. Последним спустился рав Хаим. Подошел к Натану, обнял его, и отряд двинулся в путь.

Когда шаги затихли, из расселины вышел Гассан и позвонил по «Мирсу».

– Алло, Ареф?

В силу особенностей устройства «Мирса», по нему нельзя было говорить, как по телефону, все время приходилось переключаться с «Вызова» на «Прием».

– Да, это я, Гассан. Я у пересохшего водопада.

Нажал на кнопку «Прием». Выслушал. Снова нажал на «Вызов».

– Поселенцы только что вышли. Мимо меня прошло шестьдесят девять человек. Оружия не заметил.

Переключился. Выслушал. Опять переключился.

– Нет. Движутся в вашем направлении. Иду следом, продолжаю наблюдение.

* * *

– Смотри, Камаль, внимательно. Смотри и слушай. И если что перепутаешь, клянусь Аллахом, будешь завидовать участи того варана, что попал под колеса твоей машины сегодня утром. Вот тебе ключи. Сейчас идешь вниз, в гараж, и берешь мой синий «понтиак». Нет, пожалуй, «понтиак» угонят. Я этих «Мучеников» знаю. Да и нечего тебе выделяться. Чем незаметнее будешь, тем больше шансов, что доедешь. Отдай мне эти ключи и возьми у Хадада ключи от «мерседеса». Ты едешь в Эль-Фандакумие – найдешь с помощью GPS. Пропуск у тебя есть. Приезжаешь – и не идешь к Мазузу. Пообщайся с людьми, зайди в штаб, когда там нет Шихаби. Выясни, что да как. Выясни, что там творится. И главное – выясни, где Юсеф, жив ли он еще. Я за него волнуюсь! Если Мазузу в руки попадет этот чертов диск, нам не поздоровится. Как что узнаешь, сразу звони мне. Очень я переживаю, Камаль! Не верю я этому Шихаби, ох не верю! «Таамри-аффанди! У меня тревожная новость!» Творец тревожных новостей – вот кто он, этот Шихаби. Чувствую я – хочет он там заварить такую кашу, что остаться мне без Канфей-Шомрона. В общем, выяснишь все и сразу сообщай. Да, не забудь зарядить свой «люгер». Вряд ли тебе предстоит увеселительная прогулка. Очень вероятно, что придется отстреливаться. Возможно – ликвидировать Шихаби. А не исключено, что и Юсефа.

* * *

– Алло, г-господин к-капитан? Зд-дравствуйте! С вами г-говорит Ахмед. Д-да, Ах-хмед Хури. Г-господин к-капитан, у меня д-для вас важнейшие с-сведения... Я п-пытаюсь к вам на б-базу пройт-ти, но здесь всюд-ду к-какие-то п-патрули, б-боевики! Я п-прошу, все время будьте с-со мной на связи. Я б-боюсь, что меня прослушивают... Г-господин к-капитан, если связь прервется... Если вы звоните, а меня нет – п-пожалуйста, п-помогите мне. Освободите меня! Я знаю, это Шихаби или Таамри! Ой!

А «ой» он сказал и отсоединился от абонента потому, что – невидаль в их деревне – прямо на него по улице, петляющей между домов, садов и огромных каменных глыб – поля деятельности каменотеса Хатема – поблескивая в лучах луны «калашами», шагал патруль. Патруль посреди деревни? В центре печатал шаг одетый в защитную форму командир одного из отрядов Мустафа Асле. По бокам маршировали два незнакомых парня – очевидно, вызванных для укрепления группировки либо из Шхема, либо из какой-то соседней деревни. Почему-то у Ахмеда возникла уверенность, что вышагивают эти головорезы по его душу. Голова шла кругом – значит, за «Мучениками» стоит Таамри и убийство Халила тоже дело рук Таамри. Теперь понятно, как поступают они с...

Он не сформулировал, с кем они так поступают и кто вообще эти таинственные они – «Мученики», к которым, кстати, принадлежал и сам Ахмед, подручные Таамри или и те и другие. Но одно он знал точно – все, что произошло с Халилом, может произойти и с ним, все, что произошло с Анни – с Афой. Все, что с Абулом, Сухайлем, Марваном и Надей – с Хусамом и Амалью. Упаси Аллах!

Он спрятался за мусорную кучу и проводил взглядом патруль. Только израильтяне могут помочь. Этот замечательный капитан приведет солдат, и они перехватают всех «Мучеников» во главе с Мазузом, да прорастет трава сквозь его глазницы! Надо срочно позвать их! Но как? Звонить нельзя. Мазузу не удалось поставить на прослушку телефон Юсефа, но телефон Ахмеда Хури точно на прослушке. И сейчас уже никуда нельзя звонить, чтобы не определили его местонахождение. А выбраться из деревни не получается. Что же делать?

Если бы бедный Ахмед знал, что никто никаких телефонов не прослушивает, наша история пошла бы по другому руслу.

* * *

От лунного света небосвод из черного сделался серебристо-синим. Ущельице, рожденное водопадом, понемногу разрослось в долину. Слева и справа скалы в лучах луны разевали черные пещеры.

Люди шли и шли. В сухой траве шуршали ночные звери. Приближаться они, правда, боялись, но иногда поодаль в пещерке или в зарослях вспыхивала пара фосфоресцирующих глаз. Когда долина расширилась до размеров небольшого плато, справа во тьме таких пар появилось подозрительно много. И стоило нашим путешественникам выйти на открытую полянку, отползающую куда-то вбок от долины, как туда же вылетела стая свирепо лающих и рычащих собак. Их было штук восемь. Эвану вдруг стало обидно – какие-то чужие сволочные псы здесь скачут, а его ненаглядный Тото, лучший из кобелей на свете, один кожаный нос чего стоит, где-то далеко от него мается в тоске по хозяину и другу.

А рав Хаим встревожился. Откуда они взялись, эти собаки?

– Хорошо, если одичавшие, – сказал подошедший Натан Изак. – А если они принадлежат местным пастухам? И пастухи явятся на лай и увидят нас?

– Пастухи арабские? – глупо спросил услышавший его слова Эван.

Натан Изак расхохотался:

– Еврейские пастухи в этих местах перевелись еще во времена рабби Акивы.

– Так-таки и во времена рабби Акивы? – усмехнулся стоящий поодаль Ниссим Маймон. – Неужели я столько прожил?

– То есть? – ничего не понимая, переспросил Эван. И вдруг вспомнил многократно рассказанную ему разными людьми историю о том, как на заре поселения недавно приехавший из Ирана Ниссим стал пастухом и тем самым спас Канфей-Шомрон от тогдашнего арабского террора, пусть еще доморощенного, но от этого не менее страшного.

* * *

Хаггай выглянул в окно. Белая бабочка прямо перед ним порхала, распространяя дыхание утра и свободы. Отец в ешиве, мама варит обед, а он, Хаггай, должен болеть. Болеть – это чудесно, когда на улице дождь, а ты лежишь под двумя ватными одеялами, да еще тебя направленно омывает потоками тепла вертящийся рефлектор, так что даже в зимний холод можно высунуть голову и руку из-под одеяла. Руку, чтобы перелистывать страницы книги про Аризаля{Прозвание Ицхака Лурии, создателя Каббалы в ее нынешнем виде. В его честь Каббалу называют Лурианской.}, щедрой на чудеса и тайны Каббалы, от которых дух захватывает, или про Элиягу Хакима, Элиэзера Дрезнера и других повешенных англичанами подпольщиков из «Эцеля» и «Лехи». А голову, чтобы читать и представлять себе, как шестилетний сын турецкого правителя, убитый антисемитами, чтобы подозрение пало на евреев, вдруг по приказу Аризаля поднимается и указывает на своих убийц. Или чтобы вообразить себя бойцом «Эцеля», гордо восходящим на эшафот и кричащим в лицо своим палачам что-нибудь этакое, о чем потом напишут в книжке. Здорово!

А когда у тебя температура тридцать девять, в постели находиться нет никакого удовольствия, но надо, потому что стоит только встать и пройтись по дому, не говоря уже о том, чтобы выйти, как тебя начинает ломать, и голова кружится, и все болит, и даже в туалет тяжело идти, и ты идешь туда лишь потому, что стоит тебе хотя бы заикнуться о своем состоянии, мама запретит тебе вылезать из-под одеяла, а под кровать поставит – какой позор! – ночной горшок, словно ты маленький мальчик.

Но как сейчас сидеть дома, когда, вынимая градусник изо рта, всего-то видишь какие-то жалкие тридцать семь и шесть десятых, и освобождение от уроков тебе дал доктор Миркин только потому, что он и табуретке освобождение даст, если та попросит? Вот в эту пору торчать дома особенно обидно. А если еще за окном светит солнце, на небе ни облачка и дует прохладный ветерок... Хаггай аккуратно спустил ноги с кровати, всунул их в теплые тапочки, прошелся по проходной каморке, носящей пышное название «салон», к сырому углу с рукомойником и плиткой, гордо именуемому «пинат-охель»{Досл.: уголок еды») – часть салона, отведенная под столовую.}. Он заглянул за перегородку. Мама замешивала тесто. Она была настолько увлечена этим процессом, что...

В общем, более удачный момент представить себе было невозможно. На цыпочках Хаггай вернулся в свою комнату и быстро-быстро натянул брюки, рубашку и свитер. Возникла проблема с обувью. Кеды лежали в выкрашенном не очень тщательной отцовской кистью белом шкафчике прямо за спиной у мамы, и достать их незаметно было невозможно. Для этого пришлось бы превратиться в невидимку, а на это Хаггая при всей его склонности к проделкам, пока не хватало. Ну что ж, придется сматываться в тапках!

Хаггай на цыпочках прошел к входной двери, отворил ее... Бесшумно не получилось – на прошлой неделе дожди лили так, что казалось, на небе скоро и воды не останется, и дерево, или, как отец его называет, ДСП, настолько отсырело, что дверь начинала царапать пол при первой же попытке ее приоткрыть. Так что мама неизбежно должна была услышать, оглянуться, и тогда... ой-ой-ой! Но мама, к счастью, вернее, к несчастью, не оглянулась, и он беспрепятственно вынырнул из полутемного жилища на залитую солнцем полянку перед домом. Все складывалось удачно. Знал бы он, чем обернется для него эта удача! Велосипед стоял у белой стены эшкубита{Строения, состоящие из нескольких составленных бетонных кубов.}. Хаггай вспомнил, как, живя в Раанане, вынужден был всякий раз, возвращаясь с гуляния, затаскивать велосипед на третий этаж. Тащить по узким лестницам, катить по площадкам. А здесь, в поселении, даже двери не запирались, а уж велосипед оставить на улице – в чем проблема? Вокруг свои! Удобно!

Напротив поселения по хребту плыла тень от облачка, делавшая накрытый ею участок из светло-зеленого темно-зеленым. Потом вновь наступало просветление. Как Хаггай и предполагал, тапочки если и не превращали езду в сплошное мучение, то изрядно сокращали получаемое от нее удовольствие – ступни, не найдя опоры пяткам, вихлялись в произвольных направлениях, подошвы, гладкие, как полированный стол, то и дело соскальзывали с педалей. Но воздух вокруг был таким чистым, какой бывает только в горах – чистым до душистости, – небо таким нежным, а солнце таким гостеприимным, что он решил не отказываться от своего первоначального замысла и отправился на прогулку.

Вдоль асфальтированных улиц, мощеных дорожек и просто проселков стояли эшкубиты и караваны да хаотично растущие деревья самых разных пород, которые поселенцы каждый очередной Ту-бишват высаживали изо всех сил.

Дорога была вполне сносная, несмотря на то, что на прошлой неделе в нее с небес накачали воды. Хаггай ехал под горку. Поселение осталось за спиной. Слева, на склоне ущелья, были в беспорядке набросаны огромные ноздреватые глыбы. Между ними в негустой траве прорисовывались и вновь пропадали под глыбами белые, усеянные мелкими белыми камушками, бурые тропинки, протоптанные арабскими овцами, безраздельными хозяевами всей округи.

Справа с горного хребта густой зеленой волной сплескивался сосновый лес. Тропка уходила все ниже и ниже. Несмотря на проблемы с обувью, ехать было приятно. На дорогу выскочило несколько войлочных овец с длинными отвислыми ушами. Вслед за ними, размахивая бичом, вынырнул из-за камня пастух – молодой мужчина с усищами и в куфие. Он пристально посмотрел вслед еврейскому мальчику, едущему на велосипеде, затем с легкостью взбежал, точнее, взлетел на гору и кому-то махнул рукой. И тотчас же перед лицом завернувшего за угол Хаггая просвистел камень. От неожиданности Хаггай дернулся, подошвы его соскочили с педалей, и колючки, растопырившие узкие листья и копьеподобные шипы неожиданно понеслись навстречу. Он еле успел зажмуриться, чтобы при падении не выколоть себе глаза, и тут же услышал звук приближающихся шагов.

* * *

– Хаггай! Хаггай!

Анат и сама понимала, что кричать смысла нет. Велосипеда не видно, а значит, Хаггай воспользовался тем, что она готовила пирог – для него, между прочим, – и не заметила, как он умчался куда-то кататься. Ну ничего, как раз к тому времени, как приедет, пирог испечется. Но конечно же, свинство вот так сбегать у мамы за спиной. Вообще, ежели у тебя температура, и ты не поехал в школу, будь добр, сиди дома, желательно, в постели. Ладно, покатается, вернется и тогда она ему задаст. Анат приступила к мытью темно-коричневых линолеумных полов. Вскоре она закрутилась, замоталась и опомнилась лишь часа через полтора, когда по всем расчетам Хаггай уже должен был вернуться. Но он не вернулся.

Из школы – а она находилась в другом поселении – возвратились Даниэль с Рафаэлем. Хана, дочь соседки, привела из садика маленькую Эстер, которую забрала, когда ходила за своим братом. Хаггая не было.

Солнце уже перебралось через небесный перевал и начало свой путь вниз, в расположенную к западу от Канфей-Шомрона долину, которая каждый вечер по-крокодильи проглатывала его красный, оранжевый или бордовый диск, предварительно разжевав его черными челюстями скал.

Анат забеспокоилась. Она отправила девятилетнего Даниэля и восьмилетнего Рафаэля по домам друзей Хаггая – может, мальчик заглянул к кому-то из них и засиделся. Братья вернулись довольно быстро и сообщили, что у Тувии Лифшица и Эльяшива Маймона Хаггая нет, а Беери Бен-Цви и Матанеля Гадора самих нет дома. Беери еще не вернулся из школы, а Матанель вернулся, но уже успел куда-то уплестись.

Может быть, Хаггай где-то вместе с Матанелем?

– Дани, – сказала Анат, – беги в колель{Ешива для женатых.} к отцу и скажи, что Хаггай пропал.

Вот и произнесено это страшное слово.

– Скажи, что Хаггай пропал. Пусть отец бежит в секретариат. Я его там жду. Рафи, ты останешься с Эстер. Пожалуйста, не оставляй ее одну. Ты меня слышишь? Хватит играть с мячиком! В прошлый раз, когда я тебя с ней оставляла, она залезла на табурет и стала шарить по верхней крышке буфета, еще немного, и схватила бы ножницы!

Говорила, а сама думала: «Хаггай! Хаггай! Хаггай! Г-споди, помоги!»

* * *

– Так во сколько, во сколько, говоришь, он уехал? – спросил секретарь поселения Натан Изак, выслушав сбивчивый рассказ Анат, и подпрыгнул от волнения.

– Да не знаю я! – пытаясь сдержать слезы, застонала Анат. – Тесто замесила в двенадцать, а спохватилась, что его нет, в два.

– Гм... Сейчас уже десять минут шестого. – Натан помрачнел. – Даже если бы он уехал за пять минут до того, как ты заметила его отсутствие, уже должен бы вернуться.

Дверь эшкубита, в котором располагался секретариат поселения, распахнулась, и в комнату влетел Цион, отец Хаггая.

– В полицию звонили? – выкрикнул он.

– Сейчас позвоню, – тихо ответил Натан. – Что полиция? Приедет один коп – что он сможет сделать? Надо организовывать собственную команду и отправляться на поиски.

– Одно другому не мешает.

– Цион! Мне Анат ровно три минуты назад все рассказала. Что я мог успеть за это время? Вот тебе аппарат – звони, звони! А я буду организовывать поисковую команду. Анат, оставайся при муже на случай, если потребуется сообщить полиции какие-то детали.

Натан почувствовал, что его голос как-то не по-командному задрожал, подпрыгнул и, не закончив фразу, выбежал из секретариата.

Сначала – в колель!

Старый ешивский барак был недавно покрашен снаружи, да так умело, что окна его, во-первых, оказались заляпаны краской, во-вторых, перестали открываться. За столами, разбившись на пары – хевруты – сидели разновозрастные студенты и хором спорили. Кто-то давил басом, кто-то срывался на фальцет. Натан между рядами письменных столов прошел к арон акодеш, развернулся и громко сказал:

– Хевре!

Сорок пар глаз устремились к нему. Наступила тишина, словно выключился приемник, перед тем тщетно пытавшийся в хаосе шумов выявить какую-то определенную волну.

– Хевре! Пропал Хаггай Раппопорт! Ушел из дому между двенадцатью и двумя часами дня и не вернулся.

Начался такой шум, что казалось, включили не один приемник, а все сорок, причем каждый был настроен на свою собственную отдельную волну. Разобрать что-нибудь в этой какофонии было невозможно и, главное, не нужно. Все, что требовалось от мужчин, живущих в поселении, и тех, что приехали на учебу, – это немедленно отправиться на поиски. Но куда?

Десятерых человек во главе с Моти Финкельштейном Натан отправил с фонарями на хребет, откуда Хаггай начал свое путешествие. Они должны были облазить ту часть гребня, которая так или иначе нависала над поселением. Пятерых велосипедистов он пустил по всем возможным велосипедным трекам в радиусе пяти-шести километров. Неровен час, парень заехал куда-нибудь, свалился с велосипеда, сломал (не дай Б-г!) ногу, и теперь не в силах двинуться. Сидит, а то и лежит где-нибудь на обочине и плачет. Может такое быть? Запросто!

Еще одна пятерка должна обыскать каждый кустик в самом поселении. Объявляя об этом, Натан чуть было не сказал: «каждый подвальчик, каждый чуланчик», но вовремя вспомнил, что в Канфей-Шомроне еще нет ни подвалов, ни чуланов.

Все же остальные должны были обшарить окрестности поселения, то есть большое лысое вади на севере, еще одно вади, поменьше, на юге, по краям его пещеры, а за ними – лес, который тянулся до самого гребня, и горку, отделявшую поселение от плоскокрышей арабской деревни.

* * *

Стемнело. Элиэзер Лифшиц, старый друг Давида Изака, некогда в Кирьят-Арбе носивший кличку «Топор», был отцом того самого Тувии Лифшица, к которому побежал младший брат Хаггая Даниэль. Вместе с равом Хаимом Фельдманом, только что приехавшим из Иерусалима и немедленно включившимся в поиски, они охрипли, бродя по сосновому лесу на склоне хребта и крича «Хаггай! Хаггай!» Наконец, рав Хаим плюхнулся задом на густо обсыпанную сухой хвоей кочку, достал шестую за полтора часа поисков сигарету, щелкнул зажигалкой и затянулся. А Элиэзер, расставив ступни на ширину плеч, стал с обрыва шарить лучом фонаря по мелкому перелеску и белеющим во тьме огромным камням. Потом выключил фонарь и мрачно сказал:

– Любой на этом склоне, кто в состоянии слышать и отвечать, либо уже отозвался бы, либо по каким-то причинам сознательно не стал этого делать. Если Хаггай здесь, то он либо без сознания, либо у него не хватает сил ответить, либо он отвечать почему-то просто не желает.

– Либо! – сказал рав Хаим, глядя в упор на Элиэзера. Оба понимали, о чем идет речь. Оба понимали, что дальше искать не имеет смысла. И оба понимали, что выразить эту мысль вслух невозможно, кощунственно.

Рав Хаим щелчком сбил уголек с сигареты, пяткой, обутой в кед, окончательно загасил ее. Затем вновь поднял глаза. На фоне вынырнувшей из облаков луны Элиэзер выглядел настолько густо-черным силуэтом, что, пока он не пошевелился, рав Хаим не мог определить, стоит ли он лицом к нему, или, пока гасил окурок, успел повернуться спиной.

В этот момент рава Хаима осенило.

– Пойдем в пещеры! – сказал он.

Пойти в пещеры означало прекратить бесцельное и безнадежное мотание по лесу. А оттуда – либо домой, либо... там будет видно.

Они начали спускаться, скользя по сухой хвое и рискуя, поскользнувшись, удариться затылком о камни или, споткнувшись о корень, полететь вниз головой.

* * *

Войти в пещеру было бы нетрудно, если бы не колючки. Их заросли доставали до пояса, а кое-где и до груди. Через минуту после того, как рав Хаим с Элиэзером вошли в них, как в пруд, на телах их, прикрытых лишь брюками, рубашками и легкими свитерками, уже не было неисполосованного места. В общем, первая попытка проникнуть в пещеру закончилась категорическим фиаско незадачливых поисковиков.

– Рав Хаим, – воззвал Элиэзер, отирая кровь со щеки. – Но ведь если мы не смогли туда попасть, вряд ли Хаггай туда попал.

Рав Хаим ответил не сразу. Он повернулся спиною к Элиэзеру и, шаря перед собой лучом фонарика, начал рассматривать что-то по другую сторону от входа в пещеру. Потом, ничего не говоря, спокойно обошел пресловутые заросли и крикнул.

– Элиэзер! Скорее иди сюда!

Что-то в его голосе показалось Элиэзеру странным. Когда же Элиэзер подошел, его и вовсе бросило в дрожь.

Сквозь площадку, заросшую колючками, прямо ко входу в пещеру вела свежепротоптанная тропа. То есть не то чтобы тропа, но растения были явно примяты не одной парой прошагавших здесь подошв. А когда еще раз выглянула луна, то в ее свете и в свете большого армейского фонаря рава Хаима и маленького карманного, принадлежащего Элиэзеру, оба увидели, что все кусты, которые повыше, обломаны. Создавалось впечатление, что несколько человек тащили здесь что-то тяжелое. И уже входя в пещеру, рав Хаим и Элиэзер знали, что они там найдут.

* * *

«Г-споди, господин наш!

Как величественно имя Твое на всей земле!

Ты, который дал славу Твою на небесах,

Из уст младенцев и грудных детей основал ты силу —

Из-за неприятелей Твоих,

Чтобы остановить врага и мстителя».

С утра погода переменилась, и дул холодный ветер. Белели на фоне бород лица поселенцев, читающих хором псалмы. Белели на фоне травы камни, усеявшие площадку, которой предназначено было стать тем святым местом, где люди Самарии сливаются с землей Самарии. Казалось, люди и земля сделаны из одного материала. Так оно и было.

Когда-нибудь этот огороженный кусок рыжевато-бурой зернистой земли украсится длинными рядами белых надгробных плит, а пока здесь зияет всего одна черная яма.

«Когда вижу я небеса Твои, дело перстов Твоих, луну и звезды, которые устроил Ты,

Что есть человек, что ты помнишь его,

И сын человеческий, что ты вспоминаешь о нем?

И ты умалил его немного пред ангелами, славой и великолепием увенчал его.

Ты сделал его властелином над творениями рук Твоих, все положил к ногам его...»

Один из таких властелинов, по имени Хаггай, лежал, зашитый в мешок. В стороне застыла Анат с черным, как ночное окно, взглядом, с лицом цвета черепа. Всхлипывали Рафи и Дани. Цион Раппопорот вообще казался каменным. Эстер, притулившись у него на руках, улыбаясь, переводила взгляд с одного поселенца на другого, словно спрашивала: «А чего это, дяденьки и тетеньки, вы здесь собрались? А где мой братик Хаггай?»

«Г-споди, как многочисленны враги мои,

Многочисленны поднявшиеся на меня!

Многие говорят о душе моей: нет спасения ему в Б-ге!

А Ты, Б-г, щит для меня, слава моя и возносишь голову мою...»

Псалмы отзвучали, и Цион начал читать каддиш – прощальную молитву.

«Итгадал вэиткааш шме раба

Беалма диврей хирутей вэямлих малхутей...»

Что с того, что в этих стихах ни разу не упоминаются ни смерть, ни загробный мир, а лишь Вс-вышний, Вс-вышний и Вс-вышний? Что с того, что наша вера шепчет нам, будто на самом деле смерти нет, а есть лишь отдых от земных работ и встреча с Творцом? Когда стоишь и читаешь каддиш, а в двух шагах от тебя, зашитый в мешок, лежит в яме тот, кто еще вчера тебя спрашивал: «Папа, а почему, когда бар-мицва, папа говорит про своего сына: «Благословен Г-сподь, освободивший меня от ответственности за него»? Что, после того, как у меня пройдет бар-мицва, ты уже не будешь мой папа?» И сколько при этом ни говори себе, что смерти нет, все равно больно, больно, больно, а смерть – вот она – зашитый мешок и комья глины.

* * *

«Бэ-э-э! Бэ-э-э!» По каменистому откосу к холму, на котором стояли эшкубиты, стало подниматься стадо войлочных овечек, которые на ходу выщипывали волоски травы. Этакие мохнатые четырехногие пинцеты, орудия самоэпиляции самарийской природы. Возглавлял это шествие, естественно, пастух – высокий, кареглазый, без куфии, зато с благородной лысиной.

Слухи в этих местах разносятся быстро, и поездка полицейского инспектора по окрестным деревням, разумеется, всех взбудоражила. Поэтому, когда Ниссим Маймон, увидев приближающегося к поселению араба, встал у него на дороге, тот сразу понял, что этот еврей сказал бы ему, если бы ему вообще пришла в голову мысль поговорить с ним. Но пастух не стал отводить глаза. И Ниссим прочел в его говорящем взгляде:

«Это не я его убил. Я даже не знаю, кто именно убил, но это и неважно. Кто бы ни был убийца, все равно, он мой брат. А вы чужаки. Чужаки, пришедшие на нашу землю. И если будет необходимость, я тоже начну вас убивать. Мы вас не ненавидим, мы просто вас не хотим. Любой из нас, если нужно, будет убивать вас. И каждый из нас, поймите, каждый сделает все, поймите, все, чтобы ни одного из вас здесь не осталось».

«Я-то это понимаю, – подумал Ниссим. – Если бы и остальные евреи это поняли!»

Араб своим посохом – толстой сухой и не очень прямой палкой – треснул барана, который в стаде выполнял функции капо, тот затрусил дальше по курганам, а за ним поспешили и остальные овцы, тряся курдюками. Какой-то молодой барашек свернул было в сторону, но пастух поднял камень, прищурился, прицелился и снайперски запустил круторогому в надутый бурый бок. Диссидент развернулся и покорно примкнул к массам. Араб с его подопечными давно скрылись в распадке, а Ниссим, усевшись на кочку, прикрыл глаза и вновь и вновь стал просматривать этот фильм – араб, прищурившись, замахивается и камень летит в живое.

Затем ему вспомнился случай, происшедший, когда он еще в бытность свою нерелигиозным, работал в светском киббуце. На лето туда приехала группа парней и девушек из-за рубежа. Совместно с киббуцниками строили они дорогу, но при этом остатки старой дороги надо было ликвидировать. Была там очаровательная белокурая немка по имени Марион, которая пользовалась бешеным успехом у израильских брюнетов, а у нее столь же бешеным успехом пользовался Шауль Гольдфарб, сын людей, выживших в Катастрофу. Как прилипли они друг к другу с первого дня, вернее, с первой ночи, по прибытии гостей в киббуц, так сиамскими близнецами и бродили повсюду. И закончилось все это внезапно – когда Марион вздумалось поработать отбойным молотком, подробить старый, отживший свое, бетон. Словно «шмайссер», стиснула она невинное орудие труда в своих нежных девичьих ручках и, нажав на «гашетку», затряслась в такт «очередям». Щеки раскраснелись, волосы развевались, глаза горели. На глазах шокированных евреев гурия превратилась в фурию. Но хуже всего досталось Шаулю – лицо его приобрело трупно-аристократический зеленоватый оттенок, он схватился за голову и зашагал куда глаза глядят. После этого два дня невесть где пропадал, а когда вернулся, ни то что лечь с бедной Марион, а подойти к ней был не в состоянии.

Вот нечто подобное и вышло сейчас у Ниссима с образом пастуха, бросающего камень. Где бы Ниссим в тот день ни находился, стоило ему закрыть глаза, образ этот начинал преследовать его. Спустя час после встречи закрыл глаза – пастух, открыл – кладбище на одну могилу. Вечером пришел домой; закрыл глаза – пастух, открыл – родной эшкубит, дети, жена. Пошел в синагогу; закрыл глаза – пастух, открыл – евреи молятся.

Утром... утром пришло решение.

* * *

Много месяцев спустя рав Хаим как-то зашел к Ниссиму в загон для овец. Ниссим был занят тем, что выкармливал из соски новорожденного ягненка, которого бросила легкомысленная мамаша. «Ну как? – спросил рав Хаим. «Плохо», – отвечал Ниссим. – Занялся бы всем этим пораньше – Хаггай был бы жив». Но Хаггая было уже не вернуть. И когда Ниссим отправился покупать первую партию овец, цель у него была одна – чтобы других детей – не дай Б-г! – не постигла участь Хаггая.

Через несколько дней после встречи с пастухом Ниссим повел овечек в то самое вади, где убили Хаггая. День выдался спокойный, солнечный.

«Вы хотите, чтобы мы чувствовали себя в осаде, – думал Ниссим. – Вы хотите уничтожать нас по одному. Вы хотите, чтобы земля оставалась вашей, а поселение наше оказалось временным инородным наростом на ней. Не выйдет!»

Но поначалу вышло. На горке, прямо напротив солнца, появилась фигура в платке, перевязанном лентой. Ниссим понял, что это араб в куфие. Больше ничего разобрать он не смог – солнце скинуло прозрачную облачную ферендже и ослепило его. Едва нарисовавшись на гребне холма, фигура втянулась в его кромку и исчезла. Ниссим понял, что ненадолго. И направил стадо по той же дороге, по которой три дня назад ехал Хаггай, но в обратном направлении, вверх. Самая симпатичная из овечек, серенькая, с изящным еврейским носом, грустными глазками и большими чувственными губами с недоумением посмотрела на него – дескать, зачем переться в гору – вниз гораздо удобнее.

– Иди, иди, Зейнаб! – брякнул он и понял, что совершил ошибку. В тот момент, когда он дал животному имя, оно уже стало личностью, а стало быть, зарезать его на шауарму будет уже убийством, следовательно, исключено. Не хватало еще, чтобы окровавленный призрак этой Зейнаб, восстав из желудка, являлся ему в сновидениях.

Эти размышления были прерваны отнюдь не внезапным появлением на гребне уже двух фигур – в куфие и без. Они начали двигаться к нему по склону, сопровождаемые такой большой отарой, что четвероногие новоселы Ниссима рядом с ними казались горсткой отщепенцев в окружении народных масс. Под куфией он разглядел нечто молодое, черноусое, с крупными чертами лица, а во втором арабе узнал вчерашнего пастуха с говорящим взглядом.

Он поспешил навстречу пришельцам, словно каждый шаг, который они проходили, спускаясь, – это была территория, отвоеванная ими и их овцами у него самого и его овец, у поселения Канфей-Шомрон и у всего еврейского народа. В каком-то смысле так оно и было. Встреча произошла на пригорке, откуда открывался вид на Эль-Фандакумие и плато Иблиса. При этом пастухов оказалось уже не двое, а четверо. Еще двое со своими отарами подошли как раз со стороны Эль-Фандакумие.

– Анта татакалламбэль арабия? – Ты говоришь по-арабски? – спросил черноусый.

Ниссим замешкался, а потом сказал на иврите:

– Нет, только на иврите.

– Неправда, – с уверенностью сказал другой пастух, тот, что с говорящими глазами. – Говоришь. Так вот слушай. Ты сейчас заберешь своих овец и уйдешь отсюда. Вернешься в ваше гнусное поселение. Завтра поедешь их продавать. Земля вокруг поселения – наша. И в самом поселении – наша. Вы здесь временно.

Значит, правильно вчера Ниссим расшифровал его взгляд.

– А если я откажусь? – спросил он.

Не шевельнулся араб. Только скосил глаза в сторону пещеры, где нашли Хаггая. А усатый многозначительно погладил длинный нож, висевший у пояса.

– Зейнаб! Черный! – крикнул Ниссим, а сам подумал, что еще один барашек спасен от вечного гастрономического сна. – Домой!

Овцы послушно двинулись куда велено, только Зейнаб с обидой посмотрела: «Ну вот, только намылились погулять – и на тебе». Вообще, надо сказать, у этой молодой еврейки был довольно склочный характер.

Вечером в загоне Ниссим гладил Зейнаб и Черного, чесал им за ушами и сам себе толковал:

– А ты что думал? Думал, они увидят, как ты пасешь скот, и сами уйдут? И наступит мир и безопасность? Жди. Это ты отсюда видишь, что все окрестные горы – их, и ради твоего крошечного стада чуть-чуть потесниться будет им совсем безболезненно. А для них болезненно, очень болезненно, что ты живешь на свете, дыханием своим отравляешь воздух, топчешь Святую для них Землю, причем неважно где – здесь или в Тель-Авиве. Так что зря ты надеялся на чудо – война только начинается.

* * *

Попытка получить оружие официальным путем, разумеется, наткнулась на жесткий отказ. Без него за пределы поселения лучше было не соваться, и в течение трех дней овечек пришлось кормить травкой, растущей в Канфей-Шомроне, что не способствовало ни озеленению последнего, ни... Впрочем, что касается отношения собратьев по поселению, они хмурились, но молчали – если Ниссим пригнал овечек, значит, так надо. А что гадят – так ничего не поделаешь.

Один лишь Натан не выдержал. Пригласил Ниссима в секретариат поселения и там напрямую спросил:

– Объясни, Ниссим, чего ты добиваешься, чего ты хочешь?

– Я могу сказать, чего я не хочу, – ответил Ниссим. – Я не хочу, чтобы мы жили, как в осажденном лагере. Я не хочу, чтобы дети наши боялись выйти за пределы поселения. Слушай! – он схватил Натана за плечо. – Дай мне на завтра свой «узи»!

Натан подпрыгнул:

– Ты с ума сошел! Передача оружия другому лицу карается...

– Дай мне «узи»! – закричал Ниссим. – Пойми, ситуация остывает! Ситуация протухает! Я должен наводить страх, а не вызывать удивление – мол, не прошло и года, как очнулся. Я должен разобраться с ними не позднее, чем завтра! Дай «узи»...

– С кем «с ними»? – пролепетал окончательно сбитый с толку Натан.

– С арабами, с пастухами!

– Скажем, на завтра я тебе одолжу свой автомат, а что, что ты будешь делать послезавтра? – промямлил Натан с лицом главнокомандующего, подписывающего акт о полной и безоговорочной капитуляции. И очки свалились с его носа.

* * *

Молоденькие сосенки, сосенки-подростки высотою в человеческий, а то и в овечий рост, приветливо замахали Ниссиму. Каждая из них казалась ему чем-то похожей на Хаггая. Словно Хаггай не умер, а в каком-то новом обличии, растиражированный в десятках экземпляров радостно приветствовал его взмахами зеленых веток.

Обрыв представлял собою не слоеную скалу, а скол земли, напичканный глыбами, так что сильно напоминал мякоть граната, начиненную косточками. На свеже-зеленых склонах, освещенных солнцем, темнели оливы и сверкали скалы.

Покорные длинному шесту, овцы двигались вдоль обрыва. Окинув взглядом окрестности, он убедился, что арабов рядом нет, но вместо того, чтобы расслабиться, сорвал с плеча «узи» и спустил предохранитель. Затем, подталкивая овец шестом, двинулся к хребту, туда, где недавно встречался с арабскими коллегами. Он поднялся на холм, и взору его предстала идиллическая картинка. Вся долина была усеяна овцами, которые паслись меж ноздреватых валунов. При этом овцы сами напоминали большие валуны, а валуны напоминали небольших овец. Каждый пастух вроде как пас свою отару, но сейчас овцы явно перемешались.

Интересно, – подумал Ниссим, – как они отличают своих овец от чужих, когда те перепутаются?»

Ровно посередине, там, где грунтовая дорога пересекалась с овечьей тропкой, стояли все те же четверо арабов. К ним-то Ниссим и направил стопы.

– Не двигаться! – крикнул он. Все трое обернулись. Издалека выражение лиц их было невозможно разглядеть, но Ниссим не сомневался, что у всех троих в глазах сквозит безмерное удивление. Что, мол, там пищит эта еврейская козявка?

Впрочем, не исключено, что когда они увидели в его руках автомат, удивление сменилось другими чувствами.

Главное – сейчас не дать им опомниться. А что потом – видно будет. Ниссим вскинул «узи», перевел предохранитель на стрельбу очередями, прицелился и нажал с такой силой, что пальцу стало больно. Металлический приклад больно застучал в плечо. Пули вспахали землю метрах в двух впереди арабов. Овцы жалобно заблеяли и потрусили прочь от страшного дяди. Арабы застыли, остолбенев, что и требовалось доказать. Повесив автомат обратно на плечо, Ниссим подошел поочередно к каждому из четырех и отхлестал по щекам. Крайний справа – ушастый, коренастый, бородатый после первых же двух пощечин расплакался. А вот черноусый так сверкал очами, что, казалось, сейчас из них вырвутся два лазерных луча и испепелят Ниссима, но не вырвались, не испепелили, а присутствие старика-«узи» на плече у страшного еврея задавило в корне все позывы к неповиновению. Тяжелее всего было с бритым (или лысым, Ниссим не разобрал), обладателем говорящих глаз. Когда он отвешивал тому пощечины, глаза эти смотрели на него в упор, причем спокойно, и ни разу, что поразительно, не моргнули. Ниссим весь вспотел, пока бил по щекам этого араба, а араб наблюдал так, словно это по его приказу били кого-то третьего. Ниссим бил и чувствовал, что, если сейчас этот араб скажет ему: «Отдай автомат», он отдаст ему безропотно. К счастью, арабу такая мысль в голову не пришла, или духу не хватило, а может, и то и другое.

Окончив экзекуцию, Ниссим сделал шаг назад, немного пришел в себя и с удовлетворением оглядел побитую команду. После чего объявил:

– Говорить буду на иврите. Здесь Эрец Исраэль, и говорят на иврите. Халь интум тафhамунэни? Вам понятно? Если кто-то чего-то не понимает, другой ему переведет. Тарджэм... А тому, кто не захочет понимать мой язык, придется, с помощью Б-жьей, иншалла, понимать язык моего приятеля ... – он вновь сорвал с плеча «узи» и, быстро переведя предохранитель на одиночные выстрелы, пальнул в воздух. Арабы и овцы вздрогнули. – Исмани? Вы меня слышите?

Арабы дружно кивнули. Нормально. Контакт есть.

– Итак, – продолжал Ниссим. – Ни в этой долине, ни на склонах хребта... – он сделал плавное движение рукой, как полногрудая русская красавица во время исполнения народного танца, – ...ни в вади по ту сторону поселения, ни на этой горке, никто из вас больше скот не пасет. Любая овца, любой ягненочек, забредшие на эту территорию, автоматически становятся моими. Любой из вас и вообще любой араб, появившийся в этих местах иначе, как по согласованию с руководством поселения или лично со мной, автоматически становится трупом.

Он послал еще одну пулю в небеса. Арабы и овцы призадумались.

– Халь интум тафhамунэни?

Арабы кивнули с такой готовностью, словно долго тренировались. Овцы удивленно поглядели на них. Они не ожидали от своих всемогущих хозяев подобного раболепия.

– И передайте всем остальным – это земля Канфей-Шомрона. Вам здесь делать нечего. А там – он показал на Эль-Фандакумие – там вы еще некоторое время можете пожить. Все понятно?

Арабы в очередной раз кивнули. При этом на лицах у них было выражение, будто они играют с Ниссимом в какую-то игру, и игра им очень нравится.

– Тогда вон отсюда! – провозгласил Ниссим. Пастухи дружно повернулись и двинулись прочь, но не пройдя и пяти метров, тот, что с говорящими глазами, обернулся и начал на вполне сносном иврите:

– Я бы только хотел выяснить...

– Вон! – неожиданно для самого себя рявкнул Ниссим.

Пастух пожал плечами и вместе с остальными пошел прочь, а Ниссим продолжал стоять, сжимая «узи», покуда арабы вместе с их стадами не скрылись за хребтом. И потом он все стоял, еще не веря, что бой с этим странным человеком, с этим ангелом Ишмаэля, он выиграл. Только по неунимаемой дрожи губ видно было, как его трясет.

* * *

Ниссим подогнал стадо к маленькому бассейну, который образовался в скале после недавних обильных дождей. Грех было не воспользоваться возможностью немного сэкономить силы, которые он тратил, чтобы натаскать воды для овечек, когда те в загоне.

Овцы пили жадно, хлюпая, особенно старался Черный, в то время как Зейнаб интеллигентно поджимала полные губки, дескать, без воды жизни нет, вот и приходится пить, но заметьте – без всякого на то аппетиту. Ниссим нашел камень побольше и присел.

Бассейн на глазах мелел, и Ниссим вспомнил детскую сказку о птичке-невеличке, которая грозилась выпить море. Похоже, с талантами его овец подобная задача не выглядела столь уж невыполнимой. Какой же выход? Водить их к ручью, что километрах в четырех от поселения, – далеко, к тому же небезопасно. Если войдет в привычку в одно и то же время ходить туда и обратно, рано или поздно арабы сумеют организовать против него успешную засаду. Брать воду в поселении? Так ее людям не хватает, да и дорого. Рыть колодец? Можно попробовать, но он, Ниссим, никогда этим не занимался и не знает, насколько быстро и хорошо у него это получится. Ведь в этом деле, как и в любом другом, есть какие-то производственные секреты.

Еще один вариант – договориться с кем-нибудь, чтобы воду ему привозили, или самому приобрести цистерну и раз в несколько дней гонять в Натанию или Кфар-Сабу за водой. Вопрос номер один – где взять цистерну? Вопрос номер два – где закупать воду? Вопрос номер три – кто будет пасти овец, пока он будет мотаться по воду? Двухлетний Ашер? Трехлетний Меир? Ривка, которая попеременно сидит то с тонущим в соплях Меиром, то с погрязшим в поносе Ашером?

Удовлетворив свои питьевые и некоторые другие потребности, Зейнаб подошла к нему, сидящему на камне, и ткнулась горячим носом в сложенные на животе ладони. Еврейские овечьи глаза смотрели мудро и преданно.

– Слушай, Зейнаб, – заговорил Ниссим, – а может, ты никакая не овца, а замаскированная собака? С чего ты так любишь ластиться?

Внезапно сзади послышался звук, будто упал камушек. Неужели его овечки вздумали кидаться камнями? Или еще что-нибудь подобное пришло в их дурацкие кудлатые головы?

Он обернулся. Сзади была пещерка, где, очевидно, и упал камушек. Довольно большая, в человеческий рост. Наверно, это летучая мышь. Небось, отсыпаются днем! Надо посмотреть.

Ниссим вдруг ощутил в теле потрясающую легкость. Казалось, не человек поднялся на ноги с покрытого лишайниками ноздреватого камня, а птица вспорхнула в небо.

Пещерка ослепила темнотой. Но в этой темноте он ощутил, как нечто крупное мелькнуло в глубине. Каким-то, даже не внутренним, а сторонним, если не сказать зеркальным, взглядом он увидел себя, загораживающего вход в пещеру, загораживающего солнце от того, кто в пещере, а потом увидел себя тем, кто в пещере, – сжимающим нож в сердце тьмы, приготовившимся к прыжку. Едва успев вернуться в свое тело, Ниссим почувствовал смертельную угрозу и резко отскочил назад – назад и в сторону. И тут же, пронесшись мимо него с ножом в руках, из пещеры вылетел молодой араб. Вылетел – и, споткнувшись о подставленную Ниссимом – почти машинально – ногу, растянулся на покрытой травою площадке перед входом в пещеру. Лезвие сверкнуло на солнце, и это вывело Ниссима из оцепенения. Подскочив к покоящемуся на колючках несостоявшемуся убийце, он со всей силы ногою, одетой в бутс, врезал тому по руке, попав точно по запястью. Это действие имело двойной эффект – во-первых, судя по воплю, разнесшемуся по ущелью, рука надолго вышла из строя, а во-вторых, нож отлетел в сторону метра на полтора, и, хотя лучи продолжали играть на его стальной поверхности, он, замерев одиноко на кочке под ветвями старой оливы, сразу же перестал быть смертельным оружием – так, железка и железка.

Прежде чем парень успел подняться, Ниссим с размаху нанес ему еще удар – ногой под ребра. Тот, перекатившись на спину, начал делать движения ладонями так, будто играл в волейбол.

– Мин айна анта? – Откуда ты? – спросил Ниссим. – Мин Эль-Фандакумия?

– Наам! – Да! – в ужасе закричал лежащий на земле арабчонок и вновь замахал руками, точно пытался отвести от себя ночной кошмар.

– Передай своим друзьям, – Ниссим перешел на иврит, – что если еще раз случится что-нибудь подобное, всех их без разбору перестреляю поодиночке. А теперь катись отсюда, пока я тебя первого не пристрелил.

Он схватил горе-террориста за шиворот и поставил на ноги, но тот тотчас же согнулся пополам и выплеснул содержимое своего желудка себе на остроносые туфли. Затем выпрямился и, заблеванный, пошатываясь, поплелся прочь.

* * *

Слово свое Ниссим не сдержал. То, что он обозначил словами «что-то подобное», все-таки случилось, но он растерялся и реагировать не стал. А дело было так: через пять дней после приятной беседы с пастухами и, соответственно, через два дня после неудачного покушения на его жизнь, он гнал своих овечек, коих за прошедший период приобрел еще пару, через проход в горах, и когда проходил близко к скале, мимо пролетела глыба и ударилась о землю прямо у его ног. Он мгновенно сорвал с плеча «узи» и выпустил очередь в воздух, туда, откуда эта глыба сорвалась. Там царила полнейшая тишина – ни топота ног, ни даже шороха. Скалы вокруг поляны, где он пас овечек, были отвесными, и взобраться, чтобы посмотреть, кто помог камню сорваться и помог ли, не было никакой возможности. Пришлось обойти невысокий длинный отрог, ответвление хребта, тянувшегося с севера на юг, и погнать вдоль обрыва овец в надежде, что вскоре увидит какую-нибудь тропку, ведущую на этот обрыв. Овцы бурно выражали возмущение тем, что их уводят с вкусной полянки прежде, чем они успеют превратить ее в лунный кратер. Зейнаб даже попыталась отстать от коллектива и вернуться на дожор. Пришлось сбегать за ней и, угрожая палкой, а временами символически тыча этой палкой ей в бок, вернуть девушку в лоно. Наконец нарисовалась чуть заметная тропинка, уходящая наверх, и Ниссим, обуреваемый таким сильным нетерпением, что решил на какое-то время оставить свою паству – не разбежится, чай! – буквально взлетел по этой тропе и побежал назад, туда, откуда, по его предположению, и был сброшен камень. Ни-че-го. Небольшая площадка, где среди бурого грунта лежат серые глыбы, как и всюду в Самарии, пористые, но в этом месте к тому же и какой-то странной формы – словно оплавленные – может, порода такая? И ни окурочка, ни спичинки, ни следа. Как будто здесь единственное место во всей Земле Израиля, где ни разу не ступала нога человека. Как будто камень этот сам сорвался с кручи. А может, действительно, сам сорвался.

И что теперь делать? Предположим, он подстережет усатого или того, с говорящим взглядом, или и того и другого, и пристрелит. Сначала одного, потом второго. Не успеет. Загребут прежде, чем выйдет на след второго. И посадят, причем хорошо посадят. Араб не еврей, за его убийство в Израиле сажают капитально.

Плюнув, Ниссим потащился назад. Хорошо хоть овцы не разбрелись. Площадка, от которой уходила вверх тропа, была не менее сочной, чем та полянка, на которой он находился, когда сверху сбросили камень. Ну что ж, пусть пытаются что-то сделать исподтишка. По крайней мере, открыто за эти пять дней в окрестностях Канфей-Шомрона ни разу не появились ни арабские овцы, ни арабские пастухи.

* * *

– Ниссим! Ниссим! Где овечки?

Разбуженный соседским Ицхаком, Ниссим соскочил с постели и тут же вновь сел.

«Благодарю Тебя, Царь живой и вечный, что вновь вдохнул в меня душу мою», – забормотал он слова молитвы, которую еврей произносит сразу же после пробуждения.

Маленький Ицхак терпеливо дождался слов «велика верность Твоя!» и начал отвечать на вопросы, которыми его тотчас же забросал окончательно проснувшийся Ниссим.

Итак, Ицхак и его друзья сегодня примерно до половины одиннадцатого вечера сидели у костра («к лаг баомеру{Во время праздника лаг-ба омер евреи, по традиции, жгут костры.} готовились», – пояснил он) и, проходя мимо загона, заметили, что дверь как-то странно поскрипывает. Ясно было, что она не только не заперта, но и не закрыта, а лишь прикрыта, причем небрежно. Они не утерпели и заглянули внутрь. Загон был пуст. Ребята тотчас же бросились в сторону Эль-Фандакумие, куда по их – да и Ниссима – мнению, угнали овец. В деревню входить поостереглись. «И слава Б-гу!» – подумал Ниссим.

Он посмотрел на часы. Два часа ночи.

До утра Ниссим еле дотянул. «Как там мои овечки? – думал он. – Как там мои кудрявенькие? Как там моя Зейнаб? Как там мой Черный? Как там моя Звездочка? Как там моя Блондинка? Как там моя Пальма?»

А он и не знал, что так успел к ним привязаться, что и солнышко его поутру не радует, ежели Зейнаб не ткнется мордой ему в ладони, обдавая их горячими струйками воздуха из ноздрей.

В половине седьмого утра Ниссим позвонил Натану Изаку и раву Хаиму. Было принято решение всем вместе отправиться на поиски. Разумеется, к ним присоединился Элиэзер-Топор и Менахем Штейн. Весь день бродили по окрестностям в поисках арабских стад и пастухов, но те как сквозь землю провалились. Тогда уже вечером они явились в Эль-Фандакумие – в те времена деревня представляла собой несколько проселочков; они, словно прожилки на зеленом листе, отходили от главной улицы, она же – Шхемская дорога, которую несколько месяцев назад израильтяне впервые в истории заасфальтировали. Вдоль проселков тянулись сложенные из плохо обтесанных камней дома. Они стояли довольно близко друг к другу, а вокруг были набросаны сады и виноградники.

Наконец неподалеку от оливковой рощи наткнулись на загон для скота, открыли дверь и вывели на волю всех овец. Овец было шестнадцать штук. Ниссим прилепил к изгороди записку для хозяина загона: «Когда Ниссим Маймон из поселения Канфей-Шомрон получит назад своих овец, ты получишь своих».

После чего, держа автоматы в состоянии боевой готовности, двинулись по деревне. Улицы были пусты. Но к освещенным окнам прилипли застывшие в бессильной злобе лица селян.

Курдючные овцы, которых они привели, были похожи на его нежных мериносов, как пни и коряги на свежепосаженные молодые сосенки.

На следующий день у дверей Ниссимова эшкубита послышалось блеянье. Ниссим вышел. У входа стоял немолодой араб с пегими усами, в куфие и в белой до пят рубахе.

Двери Ниссимова загона открылись. Возвращайтесь, путешественники! Черный... Пальма... Звездочка... Блондинка... Принцесса... Рустам... Буйвол... Ахашверош... Директор... Не хватало еще одной.

– А где тут была еще... ну такая... – голос Ниссима дрогнул. – Такая серая, губастая.

– Ибрагим устроил праздник по поводу удачного... э-э-э... приобретения. Зарезал одну.

Ниссим отвернулся.

– Как тебя зовут? – спросил он, справившись наконец со слезами.

– Муса, – тихо признался тот, будто в чем-то постыдном.

– Ты участвовал в этом пиршестве? – спросил он, не поворачиваясь, и увидел краем глаза, как Муса мотнул головой.

– Мы с ним не друзья. Я из Эль-Фандакумие, а он издалека, из Бурки.

Как ни горько было Ниссиму, но тут он удивленно присвистнул. Значит, его мохнатых любимцев угоняли черт-те куда, в Бурку. Да они с друзьями в жизни бы не нашли. А этот Муса – чик-чак! Воистину, все арабы – одна семья.

А Муса меж тем смиренно ждал.

– Слушай, Муса, – произнес наконец Ниссим, скрестив руки на груди и глядя арабу прямо в глаза. – Спасибо тебе, что ты пригнал овец. Из тех, что я забрал у тебя, я возвращаю одиннадцать. А за... – он чуть было не сказал «Зейнаб» – а за десятую овцу ты приведешь мне пятерых овец. Слышишь, за невозвращенную овцу твой Ибрагим заплатит пятерыми! Тогда получишь своих.

– Но господин...

– И вот что, Муса. Ты хороший парень. Не сердись на меня, что я не стал разбираться, а забрал у тебя овец. Пока что... на тебе за труды!

По тем временам сумма в сто шекелей даже для евреев-поселенцев была огромной, а для арабов, у которых цены в два-три раза были ниже из-за отсутствия налогов, просто сумасшедшей.

Счастливый Муса, рассыпаясь в благодарностях, погнал домой возвращенный ему многохвостый залог – скорее, пока добрый саид не передумал. На следующий день он пригнал в Канфей-Шомрон пять штрафных Ибрагимовых овец. Впоследствии оказалось, что попутно он набил Ибрагиму морду.

После этого арабские пастухи в окрестностях поселения не показывались, если не считать коротышку, который от имени всех троих явился к аффанди Ниссиму, чтобы пригласить его, если выдастся время, пасти свой скот вместе с ними во-о-он на том склоне. А если нет, он, Исмаил, всегда будет рад, если аффанди удостоит его своим вниманием и нанесет ему визит в Эль-Фандакумие.

* * *

Так-с. Очень интересно. Мазуз достал очередной «Ноблесс» – уже третий за последние полчаса – а что делать – такие сложные вопросы решать приходится. «Что делать, что делать!» Взять себя в руки и курить поменьше. Вон как он в последнее время кашлять стал. Надрывно, с мокротой! При этом наследственность у него не самая лучшая – старший брат умер от астмы. Четыре сына было их у старого доктора Махмуда Шихаби. Один умер, другого евреи убили, третий сам себя взорвал, а вместе с собой – полтора десятка евреев. Кисмет! Так что теперь он, Мазуз, один у отца остался – живи за всех, отдувайся!

Ну ладно, не раскисать. Мазуз, скрестив ноги, уселся на оттоманке, пододвинул к себе изящную фарфоровую пепельницу в виде чалмы и начал размышлять.

Итак, самое главное – третьего января Юсеф получил от Абдаллы Таамри задание – взять бинокль ночного видения, которым Абдалла снабдил его еще два месяца назад, отправляя следить за «Мучениками», и подняться на крышу заброшенного здания турецкого полицейского управления, откуда видна база евреев, и не просто база, а дверь штабного каравана их начальника. Как только он увидит, кто из «Мучеников» оттуда выходит, пусть позвонит. Не знал Юсеф, что с толстых сучьев приземистого ханаанского дуба, высаженного на горе, нависшей над Эль-Фандакумие возле мавзолея шейха Кабира, эта дверь так же хорошо просматривается, и наблюдение людьми Мазуза проводится регулярно. Но дело не в этом. Откуда Абдалле было известно, что кто-то окажется в штабном караване у еврейского офицера? Вывод напрашивается странный, страшный, но единственный. Абдалла специально настаивал, чтобы Мазуз послал на плато Иблиса своего человека, чтобы проинформировать об этом евреев. Он сам сообщил им о готовящейся засаде. Зачем?

Пожалуй, рано Мазуз отправил жирного Юсефа обратно в зиндан. Тот явно сказал еще далеко не все.

* * *

– Нет, Сегаль, я сейчас не могу говорить. Ко мне мама с папой из Москвы приехали. Давай завтра созвонимся. Да, счастливо!

Говорила, а сама думала – сейчас бы пооткровенничать с подружкой, как подружка откровенничает с ней – «мы с Шаулем!..» да «когда у нас будет хупа!». Сейчас излить бы душу. Но надо возвращаться за стол, в сгустившуся тишину, где напротив тебя сидят бледные отец с матерью, мучительно пытаясь разгадать, что же у дочери произошло с несостоявшимся женихом, а Наташка тем временем тараторит что-то забавное, рассказывая о своей доблестной службе, и делает вид, что ничего не случилось.

Вика покорно села, опустила глаза и под Наташкино стрекотание начала гонять вилкой по тарелке одинокий маринованный гриб. Этот хоккей ее на несколько секунд отвлек от мыслей об Эване, и тут вдруг мама встала, подошла к ней, присела на стоящий рядом пустой стул, предназначенный было для Эвана, положила руку на плечо и тихо сказала:

– Доченька, поехали домой.

Вика посмотрела матери в лицо. Может, оттого что она прежде не разглядывала мать вот так, крупным планом, ее морщины показались девушке... Нет, новых за этот год не прибавилось. Старые стали глубже, темнее, чем прежде. И глаза. В серых глазах матери застыли сосульки, свисающие с московских крыш и водосточных труб, московское небо в январе и все заполонивший снег. А в глазах Вики трепетали столь милые Земле Израиля дожди, оживающая под этими дождями зелень и Кинерет, радующийся наконец-то наступившему полноводью. Спорить было бессмысленно.

Неизвестно, во что бы вылился этот диалог взглядов, но мудрая Наташка поспешила разрядить атмосферу, предложив родителям прошвырнуться по залитому лунным светом Ариэлю, как в добрые старые времена.

– Да-да, – подхватила Вика, – а я пока тут приберу, чай поставлю.

Но оставшись одна, Вика не стала спешить по хозяйству, а в одиночестве села за стол и задумалась.

Что ей делать? Да, она любит Эвана. Но почему ради того, чтобы быть с ним, надо лицемерить? Головой она понимает, что что-то там наверху есть... Но... но и все! Ну причем тут любовь, семья? Эван сказал однажды: «Любовь это не когда двое смотрят друг на друга, а когда они смотрят в одну сторону». Но как смотреть в одну с ним сторону, если не смотрится? Что должно произойти, чтобы это у нее получилось? Чудо? А тут еще эта нелепая ссора! И чего мужики такие скрытные? Вот ведь Шауль этот носатый – Сегаль ей фотографию показывала – тоже не говорит, когда у него дурные предчувствия – только дрожь в голосе выдает. Ну, Сегаль ловит это с полузвука и начинает за него молиться. Говорит, помогает. «Знаешь, когда я слышу, как дрожит голос у Шауля, и понимаю, что он в опасности, во мне поднимается ужас – неужели это возможно – мир без Шауля? И этот ужас дарит крылья моей молитве, когда она возносится к Б-гу. И я представляю себе его горячие черные глаза, и это счастье, которое сквозит в них, когда, вернувшись в увольнительную, он смотрит на наше поселение, на наши горы, на нас, на меня! И я представляю его себе, немного нескладного, нелепого, доброго, готового всегда всем помочь, и во мне разгорается такая любовь, которая насквозь прожигает все перегородки, вставшие между моей молитвой и Небесами...» Ну хорошо, этот Шауль не хочет показывать слабость! Это еще понять можно. А тут – «Вика... прости... я не смогу.. я не имею права говорить...» Любовь, называется! Да нужен он ей... Нужен. Очень нужен. Необходим. Жить без него она не может. И теперь ясно это видит. Что же делать? Взгляд девушки остановился на брошюрке, которую Эван оставил у нее давным-давно и которую она все не удосуживалась прочесть. Один раз как-то открыла, начала просматривать. Это были мемуары некоего рава Фельдмана, о котором Эван всегда говорил с таким пиететом, что Вику уже при одном упоминании его имени начинало тошнить. То, что она успела прочесть, а прочла она первые несколько страниц, ее не потрясло. Ну, Холокост. Это, конечно, ужасно, но сколько же можно?! Уже был «Список Шиндлера», были фильмы, книги... А что до их поселенческих проблем – какое ей до всего этого дело. Ариэль не поселение, а город, его арабам не отдадут. Как сейчас она любуется, так и дальше будет по утрам любоваться хребтами, глядящими на нее сквозь окно. Так что ей эта книжонка и не нужна вовсе... Разумеется, этот внутренний монолог закончился тем, что она взяла брошюру и раскрыла ее наугад. Главка называлась «Амихай».

* * *

«Вечерами, – начала читать Вика, – я часто захожу в комнату к моему сыну. Иногда он сидит за столом на обтянутом кожей табурете – всегда терпеть не мог сидений со спинками – и ждет меня. Иногда подождать, сидя на краю старого диванчика, приходится мне. Минуту... десять минут... полчаса... Потом он обязательно приходит.

– Как дела, папа? – спрашивает, улыбаясь. Улыбка у него всегда такая радостная, что просто язык не поворачивается сообщать ему плохие новости или рассказывать о неприятностях. Зачем портить парню настроение?

– Все нормально, – говорю я фальшиво бодрым голосом, а затем искренне добавляю:

– Слава Б-гу! А у тебя что новенького?

– Что у меня может быть новенького? – весело говорит Амихай.

Наступает пауза.

– Ну что ж, – выдавливаю я, – раз ничего новенького, поговорим о стареньком.

– О чем, папа?

Я молчу.

– Опять о том Пуриме? – он не может скрыть досаду.

Я киваю.

– Как шахматист, получивший мат... Кстати, знаешь ли ты, что слово «мат» происходит от ивритского слова «мот» – смерть?..

– Знаю, ты мне сто раз говорил.

В прежние времена Амихай мне не грубил. Но я не обижаюсь.

– Так вот, как шахматист, получивший мат, сидит потом, уткнувшись в доску, и размышляет – а может, сделай он другой ход, все было бы иначе – так же и я пытаюсь...

– Не надо, папа, все получилось очень хорошо.

Перебивать отца? Я его воспитывал иначе.

– Это тебе, – говорю, – хорошо. А представь, каково мне!

– Ну ладно, – со вздохом говорит Амихай. – Давай восстанавливать ситуацию. Итак, Пурим в нашей ешиве. Мы с Ноамом вдвоем работаем на кухне. Только что закончилось публичное чтение Свитка Эстер, и народ, истомленный постом{Накануне празднования Пурима евреи с утра до вечера не едят и не пьют в память о трехдневном посте, который они некогда держали по призыву царицы Эстер.}, вваливается в столовую. С бутылок на столах еще не скручены жестяные пробки, а все шумят и хохочут так, будто они эти бутылки уже опорожнили и добавки взяли. Притом все уже успели принарядиться – мексиканец Ицхаки и индеец Рабинович, за ними – трехглазый марсианин в космошлеме из фольги. Это у нас Йоси Абу – помнишь, маленький такой марокканец? Следом гангстер в черных очках, из-под которых высовывается паяльник Ави Бар-Селы, здоровый, как Бруклинский мост...

– Это все мне известно, – устало говорю я сыну. – Расскажи лучше о себе: что ты делал, о чем думал. Мне ведь дорого все о тебе знать!..

– Что я делал? – смеется он. – Носился туда-сюда. Тому салат, этому воды, третьему... А с Ноамом мы, как самолеты: махнем друг другу при встрече крылышками и разлетимся – он в зал с хумусом, я – в кухню за колой. Колу-то я и вынимал из холодильника, когда увидел, как в кухню входят с улицы двое ешиботников, нарядившихся арабами – в куфиях и с наклеенными типично арабскими усами. При этом у них были автоматы. Ничего удивительного, сам знаешь, у нас в поселении все с автоматами ходят. Я их видел из-за огромной железной двери отворенного холодильника, а они меня не заметили. Только хотел было крикнуть, мол, ребята, в чем дело, сюда заходить не надо... Вдруг слышу – один другому что-то говорит вполголоса по-арабски.

– У тебя в школе какая оценка была по арабскому?

– Шестьдесят, – грустно признается мой сын. И то в слабой группе. Ну что делать, пап? Вот историю я любил, математику любил, а к языкам – ни способностей, ни тяги. Английский еще туда-сюда, но уж арабский... Словно всю жизнь предчувствовал.

– Живя в Израиле, такое предчувствовать не фокус, – подкалываю я его. – Но все же, что они сказали?

– Я мало что понял. Но слово натба – «Начнем!» – разобрал.

– И ты сразу понял, что они хотят начинать?

Он улыбается... Улыбка у него в точности как на фотографии, что висит у меня над столом в рабочем кабинете. Безоблачная, счастливая, полная какой-то неземной радости, словно она вообще не из этого мира, а из времен Машиаха.

– Еще бы не понять! – восклицает он. – Дверь-то в зал была открыта.

Я прикрываю глаза и сразу вижу двух террористов с «М-16», то ли крадеными, то ли некогда переданными Рабином палестинской полиции. Террористы, залитые лучами ламп дневного света, стоят посреди кухни в окружении серебристых стальных шкафов, столов и прилавков. Дверь одного из шкафов распахнута. За ней – мой сын. Его не видят. Ему сейчас главное – не двигаться. Они пройдут мимо него – прямо в зал.

И никто его не осудит, ибо сказано: «Не суди ближнего, пока не окажешься на его месте». А он будет жить. И, как прежде, писать стихи:

«Сколько тьмы! Сколько зла!

Разве светом сразу наполнишь

Мир, беззвездьем больной!

Я осколок стекла.

Не вставайте, прошу вас, в полночь

Между мной и луной».

Он будет заваливаться домой с друзьями из ешивы, и они будут жарко спорить о том, как морально поступать с арабами, а как аморально, или что важнее – распространение поселенчества или единство народа, часть которого теперь, в результате нашей поселенческой деятельности, настроена против нас. А Бина будет поить их чаем, ворча при этом: «Чем языками молоть да руками размахивать, делом бы занялись!» А я буду вечерами заходить в его комнату, и он будет улыбаться мне своею, из будущего мира заимствованной, улыбкой, и мы будем тихо и беззаботно беседовать, и я буду возражать:

– Ведь в Талмуде сказано: «Откуда ты знаешь, что у ближнего кровь краснее, чем у тебя».

Он пожимает плечами.

– На кухне я был один. А в зале – десятки. Представляешь – по ним из двух автоматов?

Я закрываю глаза и вижу, как он, схватив нож, прыгает к двери и, крикнув во всю мочь: «Террористы!» прямо перед их носом захлопывает на «собачку» дверь в зал.

– Почему, – спрашиваю, – ты не выбежал в зал? Захлопнул бы за собой дверь и – на пол!

– Не успел бы, – удрученно отвечает он. – А так – наверняка.

– А нож зачем? С ножом против двух автоматов?

– Не возьми я здоровенный нож, – говорит он, потягиваясь, – они бы врезали мне прикладами, и все – путь в зал свободен. А так им пришлось стрелять. Выдали себя, не успев открыть дверь. Да они уже и не пытались ее открыть, я снизу видел, а потом сверху. Палили, бедняжки, вслепую сквозь деревянную дверь. Разве так кого убьешь? Ну, Йоси в плечо ранило да Ханану бедро задело.

– Я знаю, – тихо говорю я. – Скажи, Амихай, вот ты говоришь «снизу, а потом сверху». Это быстро стало... сверху?

– Да, да, папа! – успокаивает он меня. – Все произошло почти мгновенно – две очереди по мне, затем две очереди надо мной. Я и боли-то почти не успел почувствовать. Так что не волнуйся.

– Как же не волноваться? – не успокаиваюсь я и закусываю губу. – Знаешь, что со мной и с мамой творилось, когда нам сообщили? О нас-то не подумал?

– У тех, кто был в зале, тоже есть мамы и папы, – отвернувшись к окну, отвечает он.

После минутной паузы я говорю, чтобы что-нибудь сказать:

– Кстати, тех двоих не больше чем через минуту после твоей смерти расстреляли через окно.

– Ничего удивительного, – кивает он. – Был уже вечер, а на кухне горел свет.

– Амихай... – говорю я, закуривая. – Прости, что я оставил Кфар-Сабу и увез тебя сюда на гибель.

– Папа! – возмущается он, и лицо его становится еще бледнее, чем при жизни. – Ты же сам говорил: «Если мы не хотим, чтобы за нами приходили и нас выдавливали, надо драться». А когда дерутся, всякое бывает. Чем я лучше других?

Я опускаю глаза, а когда снова поднимаю их, комната уже пуста. Я выхожу на воздух. Моя Гора со скорбью глядит на меня черными ночными глазами. Небо залеплено облаками. Мир болен беззвездьем. Падает соленый дождь».

* * *

Она взяла мобильный телефон и тут же услышала откуда-то из глубин зеркала свой собственный голос: «Ты что, с ума сошла?»

Нажала на кнопку один.

«Немедленно отъединись!»

Долго держала палец прижатым к кнопке.

На экране мобильного высвечивался номер Эвана, а Вика в это время твердила себе, что она ему не скажет, что любит его, что больше не сердится, что пускай он спокойно выполняет свое тайное задание – хоть от ШАБАКа, хоть от ЦРУ, хоть от КГБ. А потом не попросит его как можно скорее приехать, потому что она очень, очень, очень не ждет его. Ну же, Эван, поскорее, пожалуйста, открой мобильник!

«Здравствуйте. Вы набрали номер ноль-пять-ноль-шесть-один-шесть-пять-девять-ноль-девять. Абонент временно недоступен. После сигнала оставьте сообщение».

* * *

Первая из собак – самая большая – была, как ни странно, вовсе не дворняга, а особой ханаанской породы с острой, словно у овчарки, мордой, заостренными, но широкими у основания ушами и зубами-ножницами. Ее пышная шкура была бы белоснежной, пройдись по ней кто-нибудь водой и мылом. Темные миндалевидные глаза животного сверкали, вся квадратная, точно у лайки, фигура была напряжена, пушистый хвост взвился вопросительным знаком – яркий признак того, что собака на взводе.

Кто-то из поселенцев не выдержал и крикнул:

– Ребята, наберем камней и...

– Погодите, – спокойно сказал рав Хаим. Он вышел вперед, нагнулся и вытянул длинную руку, будто нащупывал камень. Свирепая собака вдруг развернулась и, поджав хвост, затрусила назад. Псы, стоявшие поодаль, словно окаменели. Зато люди, замершие на другом конце поля, издали было вздох облегчения. Но рав Хаим не успокоился. Он двинулся следом за собакой, на ходу негромко, но отчетливо и при том не оборачиваясь, произнеся: «Вот теперь наберите настоящих камней и идите за мной. Они могут пригодиться». Отбежав метров на десять и оказавшись лишь немного впереди своих товарищей и товарок, собака вновь обернулась и зарычала. Вслед за ней активизировались и остальные собратья по своре. Рав Хаим повторил свой жест. Собака повернулась к нему хвостатой частью организма и побежала прочь с таким видом, будто вспомнила что-то безумно важное, и ей плевать на этого странного бородача с его глубоко запавшими глазами и заостренным носом, она, конечно, его ни капельки не боится, просто, извините... дела, дела, дела!

Собаки, как в воронку, утянулись за ней, и вскоре весь этот журавлиный клин без боя покинул театр военных действий, оставив поле сражения двуногим соискателям своей малой родины. А соискатели двинулись дальше в путь.

От дороги, по которой они шли ровно на север, вправо ответвилась почти незаметная тропка. На нее-то и свернул рав Хаим, а за ним и остальные поселенцы. Луна сияла на расчистившемся небе. Прошло несколько минут, и стены каньона начали сужаться. На них отчетливо прочертились широкоплечие тени поселенцев. Люди топали по дну, а тени скользили по стенам, натыкаясь на острые выступы и, должно быть, набивая шишки. Время от времени на дорогу выскакивали деревья и приветствовали людей. То на их пути вдруг вставала какая-нибудь странная сосна, у которой сучья вопреки всем сосновым правилам начинали расти чуть ли не от самых корней, то непривычно большая для каменистой долины акация. Пробиваясь сквозь ее мелкосетчатую, но многослойную листву, голубые лучи луны приобретали зеленоватый оттенок и бирюзовым потоком проливались на каждого, кто прошагал под этим зелено-голубым зонтиком.

А на том, кто шел последним, шагах в сорока от предпоследнего, эти лучи задержались потому, что задержался он сам – вытащил «Мирс», нажал кнопку «Вызов» и заговорил:

– Алло, Ареф? Это Гассан. Из Ущелья Летучих Мышей свернули на тропу, ведущую на восток, к талузской дороге.

Переключился, выслушал, опять переключился.

– Совершенно верно. Это я и имею в виду. Идут прямо к вам в руки.

* * *

– ...Так вот я и говорю, дорогой, что плохи наши дела. Конечно! И все наше предприятие под угрозой! Тебе ведь не хочется огласки. И мне не хочется. Машааллах, станет известно о нашем с тобой сотрудничестве. И меня в Автономии по головке не погладят, и твоя карьера под угрозой. А уж если всплывет, что я сообщил сионистскому врагу о готовящейся операции, считай – все! Да нет, конечно, конечно – деньги деньгами, но есть такие пули, которым путь никакими деньгами не преградишь. Вот я и толкую – этот сукин сын Шихаби, этот маниак, явно что-то пронюхал. С чего я это взял? А с того, что мой человек, Юсеф Масри, тот самый, который располагает нежелательной информацией, бесследно исчез, и я сильно подозреваю, что на вопрос, где он, обстоятельный ответ мог бы дать Шихаби и его мордовороты. Хорошо, если Юсефа уже убили, и он им больше ничего не расскажет! А ну как они вытрясают из него все до донышка? Да нет, конечно же, я нашел выход! Я потихонечку туда, в эту шайтанову Эль-Фандакумие, послал своего человека. То есть как «что там будет делать?» Прежде всего выяснит, где Масри, что с ним. Пока мы этого не знаем, у нас связаны руки. Он должен быть у нас с тобой под надзором или... или у Аллаха в саду с гуриями.

* * *

Высокий Раджа и коротышка Аззам, оба в униформе, сделали шаг в сторону – один вправо, другой влево. На фоне стены салатового цвета с орнаментом вязью это выглядело так, будто по обе стороны Юсефа раздвинулся занавес. А Юсеф, прислонясь к стене, судя по всему, отнюдь не ощущал себя звездой сцены. Весь его вид выражал одну лишь бесконечную усталость.

– Я сказал – оставьте нас.

Раджа и Аззам все равно медлили. Оставить своего шефа, своего хозяина, своего вожака наедине с этим толстяком, который знает, что ему все равно не жить? А вдруг он захочет в последнем рывке свести счеты со своим мучителем?

– Да оставьте же нас, наконец, ради Аллаха! – возмутился Мазуз. – Дайте же нам поговорить, как добрым мусульманам!

Последнее словосочетание ничуть не успокоило ни Раджу, ни Аззама. Сами будучи мусульманами, они как-то не особенно доверяли доброте своих единоверцев. Но приказ есть приказ, и оба нехотя растворились за дверью.

– Садись, Юсеф, – миролюбиво, даже дружелюбно.

Юсеф посмотрел на него вопросительно, дескать, что это ты так подобрел, верблюжье отродье, да и куда тут садиться? В комнате ведь ни кресла, ни стула!

Но Мазуз уже приподнялся и сел на своей оттоманке, подвинувшись так, чтобы его собеседник тоже мог сесть. В связи с габаритами Юсефа, подвинуться Мазузу пришлось изрядно. Тот повиновался, но именно что повиновался – от него так и веяло напряженностью, настороженностью, готовностью подчиниться и главное – тщательно скрываемым, но при этом выпирающим наружу страхом. Зато он своим могучим телом заслонил противное пятно на стене, которое Мазуз все время забывал приказать стереть.

– Прости меня, Юсеф, – тихо и скорбно сказал Мазуз, стряхнув щелчком мураша, забравшегося на полированный подлокотник. – Прости за то, что мои псы так тебя отделали.

Масри молчал, не понимая, к чему клонит его мучитель.

– Понимаешь, Юсеф, – продолжал Мазуз, – я ведь жить хочу. И эта интрига, которую плетет Таамри, – теперь я уже вижу, что против меня... В общем, согласись, что я должен был все узнать.

– Я тоже жить хочу! – вырвалось у Юсефа.

– А я что – против? – воскликнул Мазуз. – Думаешь, я тебя убивать собираюсь? Ничуть. Я не зверь, и я тебя понимаю. Но пойми и ты меня – давай договоримся так: я сохраняю жизнь тебе, а ты помогаешь мне спасти мою жизнь.

И он протянул ему руку. Маленькую руку – Мазуз унаследовал миниатюрные ладони от матери-еврейки, в отличие от покойных братьев, у которых были здоровенные лапищи, как у отца.

– Каким образом? – в голосе Юсефа проснулась слабая надежда на то, что Мазуз искренен.

– Помоги мне понять, что происходит, и принять правильное решение.

Не дожидаясь ответа, он протянул ему сигарету:

– На!

– Я не курю, – просипел Юсеф.

– Раджа, Аззам! – крикнул Мазуз. – Принесите нам по чашечке крепкого кофе! С кардамоном. Итак, Юсеф, восстановим цепочку событий. Ты согласен на откровенный разговор?

Юсеф даже не кивнул, а просто взглянул на Мазуза с болью, такой, какая бывает лишь в глазах приговоренного к смерти, и надеждой, которая бывает лишь в глазах того, кому только что сказали: «Вопрос о вашем помиловании рассматривается».

– Итак, – начал Мазуз, – Третьего января у меня раздается звонок. Звонит лично господин Таамри и, во-первых, сообщает, что в ночь на семнадцатое января группа поселенцев совершит попытку восстановить Канфей-Шомрон, во-вторых, выражает желание со мной сотрудничать, в-третьих, предлагает мне устроить поселенцам засаду на плато Иблиса, а в-четвертых, требует, чтобы я на следующий же день отправил человека с видеокамерой на плато Иблиса, и буквально вырывает из меня согласие. После чего зачем-то звонит тебе и приказывает проследить, когда такой человек выйдет из каравана начальника базы еврейских парашютистов, находящейся в нескольких километрах в стороне от плато Иблиса. Кто бы ни пошел на плато, он, по расчетам сайида Таамри, должен был оказаться в лапах израильтян. Логично?

– Логично, – согласился Юсеф.

Раджа и Аззам молча, как услужливые джинны из «Тысячи и одной ночи», вплыли в комнату с подносами, на одном из которых аппетитно дымились две чашечки кофе, а на другом белело фарфоровое блюдо с халвой и леденцами.

– Так вот, – продолжал Мазуз, не обращая на них внимания. – А следовательно, проинформировать израильтян мог лишь один человек – сам Таамри. Логично?

– Логично, – задумчиво произнес Юсеф. Логично. Очень логично. Вот сейчас можно рассказать обо всем, кроме его собственного участия в расстреле семьи Сидки. Про диск пока тоже умолчим. Иначе придется привлекать Расема, а он-то как раз и расскажет о Халиле.

– И что ты по этому поводу скажешь? – донесся до него дрожащий от нетерпения голос Мазуза.

– Скажу все, что мне известно, – твердо сказал Юсеф.

– А что же тебе известно? – нетерпеливый Мазуз весь подался вперед.

– А известно мне то... – отвечал Юсеф, глядя в упор на Мазуза Шихаби и не заметив, как раскрылась дверь и тенями вскользнули Раджа и Аззам, один с блюдом, груженым фруктами, другой – с наргилой. – А известно мне то, – повторил он, – что сразу же после Размежевания бывшую территорию поселения Канфей-Шомрон по дешевке купил господин Абдалла Таамри.

* * *

«Похоже, мои мечты о Викином гиюре останутся мечтами, – думал Эван. – Вместо того чтобы становиться все ближе и ближе друг к другу, мы становимся все дальше и дальше. И почему все так по-дурацки? Вот Йосеф Барон идет с нами, а его Нехама осталась в Иерусалиме. Но все равно – он немножко с ней, а она немножко с ним. И получается – что бы ни приключилось с ним в дороге – их уже двое, и со всеми проблемами справляться вдвое легче. А ей в свою очередь легче в городе – все-таки как бы далеко ни был муж, он вроде бы всегда рядом. Натан ни на шаг не отходит от больной Юдит, и в то же время здоровая Юдит шагает в обнимку с Натаном из Элон-Море в Канфей-Шомрон. Здорово! Верно сказано: любовь – это не когда двое смотрят друг на друга, а когда они смотрят в одну сторону. А вот у нас с Викой все не так».

Он представил, что рядом с ним по влажным от ночной сырости камушкам шагает Вика. Нет, рядом не получается – тропка больно узка. Пусть лучше идет впереди. Но впереди шел плечистый Иегуда в брезентовой куртке, джинсах и кроссовках Натана Изака. Ладно, пускай идет сзади. Вот сейчас Эван чуть смежит на ходу веки, ничего, не споткнется, дорожка ровная, и услышит ее походку. Он на мгновение закрыл глаза, и тотчас в глаза ударил яркий свет фар. Распахнулась дверца автомобиля, и Эван услышал Викин истошный крик: «Evan! Skoreye! Syuda!»

Эван вздрогнул и открыл глаза. Тишина. Только хруст травы и камушков под ногами.

– Иегуда, – крикнул он. – Что такое по-русски «Skoreye»?

– «Be quick!» – не оборачиваясь, отвечал Иегуда почему-то по-английски, очевидно решив, что если Эван не понимает по-русски, то на иврите тем более.

– А «Syuda»?

– «Come here!»

«Странно, – подумал Эван. – Если это не шизофрения, а интуиция, то получается, будто Вика меня зовет. Может, она в беде, в опасности? Но, если так, почему вдруг на душе стало так светло?»

* * *

Под ногами то тут, то там встречались следы цивилизации. Моти Финкельштейн поддел носком кроссовка плоскую, как поднос, невесть как сюда попавшую раздавленную грузовиком пластиковую бутылку.

– Времен Второго Храма, – шепнул, указывая на нее, Ицхак Бен-Ами.

Стены ущелья начали разбегаться в разные стороны. Они оставались грозными, грузными и крутыми, но расстояние между ними разрослось примерно до пятисот метров.

А потом вновь словно какие-то силы принялись с боков давить на эти хребты, сдвигая их навстречу друг другу. Не прошли поселенцы и трехсот метров, как буквально у них на глазах долина опять превратилась в ущелье.

– Привал! – чуть обернувшись, шепнул идущий впереди рав Хаим.

– Привал! – прошелестело по цепочке. Рав Хаим прошелся по тропке до самого конца отряда, в котором замыкающим был Натан. Затем скинул рюкзак и сел на камень. Со скал свешивались нечесаные травы, вьюны и жидкие кустики. Звучала тишина, чуть разбавленная дыханием десятков легких, разнообразными шорохами, хрустом липучек, чьим-то шепотом, тихим треском откручиваемых пластмассовых пробок на пластиковых бутылках. Неожиданно в этой тишине послышалось стрекотание одинокой цикады, очевидно, страдающей зимней бессонницей. Рав Хаим улыбнулся этому пришедшему ему в голову образу, а Иегуда Кагарлицкий пробормотал по-русски: «Цикада-шатун».

Луна зависла прямо над ущельем и светила так бешено, что в лучах ее зияли даже змеиные норки.

Рав Хаим осмотрелся в поисках места для импровизированного туалета. Куда бы это незаметно удалиться?

Он вытащил на всякий случай из рюкзака свой револьвер (мало ли что?), повернулся спиной к тихому лагерю и зашагал вниз по тропе. Отойти хотя бы шагов на тридцать, а там уж и справить малую нужду. Ну, скажем, вон в той расселине. Он взял чуть левее – по руслу пересохшей речушки.

Луна, словно большой фонарь, продолжала парить прямо над ущельем. Видно было все, как днем. А вот и расселина!

Внезапно рав Хаим остановился. Ему показалось, что в глубине расселины он различил какое-то движение. Будто тень метнулась. Может, зверь? А если не зверь? Если человек? Надо проверить. Рав Хаим снял «беретту» с предохранителя, взвел курок и нырнул в расселину. Не прошел он и двух шагов, как увидел, что расселина стремительно сужается, однако светлый столбик впереди означал, что это все же не тупик, а проход. С трудом протискиваясь между скалами, рав Хаим вдруг явственно услышал, как шуршит сухая трава под чьими-то ногами. Он рванулся, царапая о края скал потрепанную куртку и кожу на руках, и очутился на небольшом косогорчике. За ним шла следующая гряда скал. А внизу, в лощине, метрах в пятнадцати, в лучах луны отчетливо видна была человеческая фигура. Кто-то пытался, мягко ступая в надежде уйти незамеченным, добраться до большой кривой акации или оливы – в лунном свете трудно было разобрать – и скрыться в ее черной тени.

– Стой, я вооружен! Стреляю на поражение! – крикнул рав Хаим, останавливаясь, чтобы прицелиться. В ответ, понимая, что его все равно заметили, человек побежал, и тогда рав Хаим действительно выстрелил. Разумеется, он не попал, но выстрел возымел действие – беглец остановился, поднял руки и, обернувшись, залепетал на смеси иврита и арабского:

– Пожалуйста, я очень прошу, не стреляйте! Аллах эль адхим! Клянусь Аллахом! Я не хотел ничего дурного. Я все, все, все расскажу! Только не убивайте меня!

Рядом с деревом, отбрасывающим гигантскую тень, человечек казался совсем крохотным. Что не мешало ему примеряться, как бы это улучить момент и вытащить свою собственную «беретту».

А рав Хаим с криком «Если опустишь руки, стреляю!» начал спускаться к нему по каменистой тропке. Тропка была крутая, и приходилось левой рукой все время хвататься за торчащие из земли камни и пучки травы, так что к концу спуска рука его была совершенно исполосована. При этом он не переставал бормотать:

– Г-споди, только не давай луне зайти за тучи! Г-споди, пусть будет светло! Г-споди, помоги мне! Не дай им меня выдавить!

* * *

«...И помни, Мазуз, – писал в очередном послании Даббет-уль-Арз, – что через две недели наступает месяц мухаррам. А десятый день этого месяца, как известно, – день Ашшура. Коран говорит нам, что именно в этот день были сотворены Небеса, земля, ангелы и первый человек Адам. И последние времена – то, что неразумные гяуры называют концом света, а добрые мусульмане – началом новой Вселенной, – начнутся тоже десятого мухаррама. Я верю – десятого мухаррама нынешнего года. И начнешь это – ты!»

– Но ведь Коран запрещает в месяц мухаррам вести военные действия и начинать походы! – возмутился Раджа.

* * *

– Оружие! – гаркнул на иврите рав Хаим.

Человечек молчал, оценивая свои шансы. Ему очень не хотелось применять оружие. За те несколько часов, которые он мерз в ущелье и шел следом за поселенцами, пыла у Гассана поубавилось. К тому же, если он набросится на еврея, когда тот будет его обыскивать, тоже еще, к сожалению, неизвестно, кто кого. Луну как раз слегка застлало облако – ровно настолько, чтобы морщины рава Хаима оказались невидны, так что в расширенных от страха глазах Гассана он вполне сходил за сорокалетнего. Да и на самом деле в свои пятьдесят семь он был еще достаточно крепок. С другой стороны, не пристало гордому потомку Ишмаэля сдаваться тому, кто находится с тобой в одинаковых условиях – оба мужчины были примерно равного роста, у обоих было по револьверу, правда, револьвер одного был нацелен на второго, а у того револьвер был за поясом, и руки подняты. Но если первый подойдет вплотную, чтобы обыскать второго, тут уже и кулак против пистолета может оказаться достаточно эффективен.

– Оружие! – повторил рав Хаим.

– Есть! – решившись, ответил Гассан.

– Бросай на землю!

– Не брошу! – вдруг осмелел Гассан, поняв, что за ослушание тот не будет в него стрелять – ведь, убив соглядатая, он лишался возможности выяснить, кто его сюда послал и с какой целью.

В этот момент луна вновь нарисовалась над головами и осветила напрягшиеся лица обоих мужчин. Глядя в блещущее от пота лицо собеседника рав Хаим просчитал все варианты и торжественно объявил:

– Ногу прострелю.

Рвануться и бежать. Только это и остается. Резкий рывок в сторону – он не успеет выстрелить. А дальше? «О Аллах! – мысленно взмолился Гассан. – Сделай так, чтобы луна опять зашла за тучи, стало совсем темно, и я смог убежать от этого поселенца!»

Но луна, к огорчению Гассана, не заходила. И Гассан, растерянный, стоял перед своим противником, а противник, в душе не менее растерянный, пытался заставить себя сделать то, что с такой легкостью получалось на поле боя и в Шестидневную войну, и в Йом-Кипурскую – нажать на курок. Не выходило. Неизвестно, во что бы вылилось это молчаливое противостояние, если бы не послышались крики и топот. Поселенцы, побежавшие на звук выстрела, немного поплутали, нашли, наконец, расселину и устремились в нее. И вот тут-то, когда обоих «дуэлянтов» окружила толпа бородачей, когда, сжав кулаки, на несчастного Гассана начал наскакивать Натан Изак, луна наконец-то сообразила убраться в тучу. Рав Хаиму это уже не было страшно, а для Гассана не имело никакого смысла.

* * *

– «Сражайтесь в Запретный месяц, если они сражаются в Запретный месяц. Если кто преступит против вас, то и вы преступайте против него, подобно тому, как он преступает против вас. Бойтесь Аллаха и знайте, что Аллах с богобоязненными». Сура «Корова», аят 194. Так что не волнуйся, воюй себе на здоровье! Никаких запретов воевать в месяц мухаррам не существует, – объявил Вакхид и отсоединился, поскольку очень куда-то спешил.

– Раджа! – крикнул Мазуз, дочитав SMS. – Раскури-ка мне наргиле! Пока Раджа занимался раздуванием углей, Мазуз задумчиво сидел по-турецки на оттоманке, а потом, втянув в себя сквозь янтарный мундштук первую струю сладкого дыма, спросил:

– А знаешь ли ты, Раджа, что профессор Вакхид утверждает, будто в мухаррам разрешено сражаться, сколько душе заблагорассудится?

– Не может быть! – возмущенно произнес Раджа, бледнея при одной мысли о подобном святотатстве. – Всем известно, что мухаррам – это месяц, в который Аллах запретил воевать и вообще насилие запретил. Четыре месяца являются особо почитаемыми, когда запрещено воевать. Это раджаб, зулькада, зульхаджа и мухаррам.

– А он что-то объяснял, что если преступят против вас...

– Это другое дело, – согласился Раджа. – Было много случаев, когда враги ислама, зная, что нам сейчас сражаться нельзя, нападали на мусульман. И тогда было введено правило, что в таких случаях можно обороняться.

– А как ты думаешь, – Мазуз пристально посмотрел на Раджу. – Имеем мы право сами, первые, начать большую войну за две недели до мухаррама.

– Конечно, нет! – не раздумывая воскликнул Раджа.

– Вот видишь! – укоризненно произнес Мазуз. – А профессор Вакхид считает, что да.

* * *

Луна снова осветила слоеные известняковые скалы, похожие на пирожное «Наполеон», и пучки травы, свисающие с любых неровностей, за которые удалось зацепиться семенам. Строго говоря, в этом месте дикая природа и заканчивалась. Начинались арабские оливковые террасы, разделенные невысокими стенками, сложенными из больших камней. Здесь-то отряд и остановился, чтобы разобраться с Гассаном. Евреи расселись на хрупких оградах.

Эван обыскал несчастного пленника и отобрал у него «беретту», МИРС, мобильный телефон и диск в полупрозрачном пластиковом конверте.

– Отдайте! – взмолился Гассан. – На этом диске очень важные сведения! Меня убьют, если он исчезнет!

– Боюсь, ты исчезнешь раньше, – задумчиво сказал Натан, передавая Эвану на хранение «Башню Смерти». Гассан, решив, что Натан здесь главный, бухнулся перед ним на колени. Но тот передал «беретту» раву Хаиму, и араб, поняв, что обратился не по адресу, двинулся на коленях к раву Хаиму.

Последний принялся ее разглядывать, и Гассан, истолковав превратно намерения еврея, начал умолять, размазывая по чумазому лицу слезы, смешанные с пылью и песком:

– Пожалуйста! Не убивайте меня! Слышите?! Не убивайте! Я вас очень прошу! Я вам все расскажу, что знаю, только не убивайте! Не убивайте!

– Ну и что же ты нам расскажешь? – спросил рав Хаим, скрестив руки на груди и расставив ступни, как говорят физкультурники, на ширину плеч.

Вид у него был внушительный, можно даже сказать, грозный. Он сильно смахивал на злодея из американского боевика, который взглядом, несущим смертный приговор, смеривает положительного героя, связанного и с гордо поднятой головой ожидающего своей участи. Но рав Хаим сам стоял с гордо поднятой головой, с острием бороды, занесенным над несчастным пленником, точно черный кинжал.

– Что ты такого интересного можешь нам рассказать, что могло бы спасти тебе жизнь, и всерьез ли ты надеешься, что ее еще можно спасти? – проговорил голливудский злодей рав Хаим, чем окончательно привел боевой дух Гассана в состояние Помпеи после извержения Везувия. От ужаса тот даже плакать перестал. И умолять. Вскочил с колен, чтобы тут же сесть на попу, и голосом, исполненным обреченности, поведал столпившимся поселенцам о задании, которое получил от Мазуза, и о засаде, что ожидает их на пути в Канфей-Шомрон. Когда рассказ был закончен, на Гассана обрушилась лавина уточняющих вопросов, из ответов на которые стало ясно, что он точно не знает, где их ожидает засада. Но ему известно, что его двоюродный брат как раз сейчас вышел из Мухайям-Фариа, чтобы встретить их. «Плюс накиньте сколько-то минут на то, чтобы устроиться на боевых позициях, и получится, что они вам готовят гостеприимную встречу где-то между дорогой на Таллузу и пятьсот восемьдесят восьмым шоссе. Это место называется «Ущелье Летучих Мышей». Знаете, там старая грунтовая дорога вдоль скал идет. А по другую сторону – кусты. Так вот, если те прилягут в этих кустиках, то вам всем вскорости придется прилечь на дорожке».

К концу своего повествования Гассан настолько расхрабрился, что стал отпускать подобные наглые шуточки. Но его никто не остановил. Все пребывали в задумчивости. Лишь когда Гассан, окончательно освоившись, заявил, что на месте евреев он бы... рав Хаим прервал его.

– На месте евреев вы не будете, – сказал он. – Евреи сами будут на своих местах. Вернутся в свои жилища, на свою землю, и будут.

Потом посмотрел на него, как старый атаман на молодого разбойника, и скомандовал:

– Свяжешься со своим командиром и скажешь, что мы только что прошли в нужном направлении.

– Ты что, Хаим? – возмутился Натан. – Кому ты веришь? Это ловушка, ловушка!

– Ловушка, говоришь? – рав Хаим прищурился. – Не будет никакой ловушки!

Он взглянул на застывшего на земле Гассана. У того на лице уже не страх отражался, а полная отрешенность. Последняя реплика Изака, которого он почему-то все еще подозревал в главенстве у евреев, вновь повергла его в состояние отчаянья, столь сильного, что он даже бояться перестал, поскольку, поймав холодный взгляд рава Хаима, уже не числил себя в живых. Вернуть страх ему можно было только вместе с надеждой. Рав Хаим интуитивно ощутил это и окликнул его:

– Эй ты, араб, как там тебя?

Араб, на тот момент безымянный и безгласый, молчал.

– Пойдешь с нами, – провозгласил рав Хаим.

До Гассана не сразу дошло... нет, не то, что его берут с собой, и даже не то, что он, скорее всего, доживет до рассвета и, возможно, по воле Аллаха и этих неожиданно великодушных врагов, проживет и еще. Все это всплыло уже потом! А на тот момент слова рава Хаима сообщили ему лишь тот факт, что он еще существует. А следовательно, его зовут Гассан.

– Гассан... – пролепетал он. – Меня зовут Гассан!

– Ну вот и отлично, – согласился рав Хаим, понимая, что глыба молчания с места сдвинута и что, вернувшись к жизни, парень снова начнет за эту жизнь цепляться. – Гассан так Гассан. Значит, слушай, Гассан! Ты сейчас пойдешь с нами. Другой дорогой. Будешь идти рядом со мной.

На ладони у него зачернела уже знакомая Гассану «беретта».

– Сейчас в этом револьвере десять патронов, а в тебе ни одного. Малейший подвох – и в тебе будет десять пуль, а в нем ни одного.

Демонстративно отвернувшись, он сделал шаг в сторону. Но там на беду стоял Натан Изак, который сбил весь его пафос словами:

– Знаешь, Шестьдесят Восьмой, Вс-вышний использует самые неожиданные орудия, чтобы спасти свой народ. Например – твой мочевой пузырь.

И слегка подпрыгнул. Рав Хаим собрался было обидеться, но вдруг вспомнил, что так и не сделал того, ради чего отстал от отряда.

* * *

Шауль сидел на краю кровати и буквально физически ощущал, как жуткие предчувствия толпой обступают его. Он не ведал, что его завтра ждет, но твердо верил, что лишь Сегаль своей молитвой может ему помочь. Увы, из-за пропажи мобильного телефона сейчас именно это было нереально. Кто-то тронул его за плечо. Он поднял голову. Перед ним стоял милуимник, недавно прибывший на базу. Шауль знал, что среди репатриантов из России религиозные люди – редкость. Но у этого был акцент, который ни с каким другим спутать нельзя, и одновременно – крупной вязки кипа. Шауль с ним почти не общался, хотя порой замечал, что тот с симпатией поглядывает на одного из немногих на базе собратьев по вере. Тем не менее, он был удивлен, увидев, кто пожаловал.

– Шауль! – объявил гость с какой-то понижающей интонацией, словно не собирался говорить ничего больше, а просто проконстатировал факт: дескать, ты – Шауль. Тот начал мучительно вспоминать, как зовут этого коренастого, не слишком молодого мужчину, говорящего на довольно слабом иврите с полным пренебрежением к таким роскошествам, как мужской и женский роды и прочей грамматической лабуде. Опять же непонятно было, как реагировать на странное поведение нового друга.

– Не помнишь мое имя? – произнес русский одновременно с укоризной и сочувствием. – Ашер я.

Нет, не Ашер. Шауль слышал, как друзья называли этого коренастого усача каким-то именем, созвучным имени Ашер. Ну конечно же – Саша! Распространенное русское имя. Теперь оставалось лишь решить, как себя вести с этим псевдо-Ашером. Для начала Шауль осведомился:

– Как дела, Саша?

– Нормально! – осклабился тот, не обратив внимания на жонглирование именами. А затем без лишних слов перешел к сути проблемы:

– Давай выпьем!

Энтузиазм, вложенный в эти слова, свидетельствовал о том, что речь не идет о простом утолении жажды.

Шауль был в том самом состоянии, когда стресс снимают алкоголем, но не умел этого делать, поэтому слегка опешил. Он, разумеется, слышал о некоторых русских традициях, но никак не мог заподозрить этого симпатичного репатрианта в алкоголизме.

– Настроение поганое, – пояснил Саша-Ашер. – Завтра ты, конечно, откажешься драться с поселенцами. Я тоже. Потому и к тебе пришел, что по тебе видно – ты против. А остальные... Дай Б-г, чтобы нас поддержало побольше народу...

– Ну, я – поселенец. А ты? Ты-то почему?

– А я еврей, – отрезал «русский». – Как я могу не пускать евреев домой? Хотя... – он мрачно причмокнул. – Ничего хорошего меня, конечно, в результате этого не ждет. Будет скандал. Дойдет до университета, где я преподаю. Считай, в следующем семестре часов мне уже не дадут.

Потом, сидя на полу в грязной каптерке, куда Шауль отправился, в основном, из любопытства, чтобы посмотреть, как это делается у русских, и глядя, как репатриант разливает водку по пластиковым стаканам, с почетом занявшим свое место на табурете рядом с нарезанной колбасой, он не удержался и спросил, в каких еще экзотических помещениях в бытность свою россиянином совершал его собутыльник возлияния и с кем.

– Я в России не пил даже пива, – мрачно отвечал тот, протягивая Шаулю наполненный до краев стакан.

Шауль испытал двойное изумление. Его удивило это «даже». Сам он не мог припомнить, пробовал ли когда-нибудь пиво, и уж точно не видел принципиальной разницы между пивом, вином или чем покрепче. А что до водки, то на Пурим нескольких капель на донышке ему хватало, чтобы выполнить заповедь, то бишь уклюкаться до такой степени, чтобы перепутать праведного Мордехая со злодеем Аманом, и тем самым лишний раз признать, что по большому счету оба они, как и все на свете и даже мы с вами, суть лишь фигурки в большой шахматной игре, которую ведет Вс-вышний.

– А здесь, в Израиле, запил? – пролепетал Шауль, пригубив и морщась.

Саша не сразу ответил. Сначала аккуратно опорожнил стакан – Шаулю почудилось, что досуха, – затем смачно крякнул, достал сигаретку, зачем-то ее размял, чего ни один израильтянин в жизни не сделает, затянулся, выпустил струю противного дыма, отчего некурящего Шауля чуть не стошнило, и наконец снизошел.

– А здесь достало меня... – объявил он. – Я из свободной России ехал в свободный Израиль, а попал в Совок.

– Куда? – не понял Шауль.

– В Советский Союз, – пояснил Саша, взглянув на Шауля, как на дебила. – Вы не понимаете. Все твердите: «Вот мы, поселенцы – правые. А интеллигенция у нас в стране – левая». Бред это все! Нет тут никакой интеллигенции – ни правой, ни левой. Есть функционеры. Как там у Оруэлла? Внешняя партия, которая обслуживает Внутреннюю. Оруэлла читал?

Шауль, который допил покамест до верхнего ободка на стакане, но уже чуть-чуть захмелел, мотнул головой.

– Ну вот, огорчился Саша. – А надо бы! Там все смоделировано. Короче, я по специальности лютнист...

– Кто?! – поперхнулся Шауль.

– Лютнист, лютнист... На лютне играю! Лютня, музыкальный инструмент такой, знаешь?

Шауль знал.

– А знаешь, что в Израиле лютниста днем с огнем не найдешь. Приехал. Начинаю искать работу. Ансамбль старинной музыки. Звоню. Там как услышали, так от восторга... Представляешь – живой лютнист. А что из России, так это даже хорошо – неприхотлив, денег много не требует. Короче – с руками-с ногами. Приезжаю. У всех до ушей счастливые улыбки. Вдруг видят – кипа. Улыбки с физиомордий сползают. Ну сыграл я им. Видно, что впечатлились, но молчат. Стали играть вместе. Они не знают, как трактовать. Помог. Сквозь зубы: «Спасибо». А в конце – «Мы позвоним». Как же! Позвонили! Потом еще и еще. Одна и та же история. В университет устроился – вести курс по специальности. Каждый день бегают к начальству, жалуются, что фашистскую пропаганду веду. А фашистская пропаганда знаешь в чем? В курилке ХАМАСовцев обозвал бандитами! Не Абу-Мазена даже – ХАМАС!

– А кто же они, как не бандиты? – возмутился покрасневший с трех капель Шауль.

– Как кто? – рявкнул «русский». – Герои! А иначе и помыслить не моги! То, что со мной третий месяц на кафедре никто не разговаривает – перебьюсь! Есть с кем и вне универа пообщаться. Но как посмотришь, что вокруг творится, настолько тошнить начинает, что рука сама к бутылке тянется. Например, не дай Б-г преподавателю значок или цепочку со звездой Давида надеть! Сразу – вакуум. «Ты бы еще свастику нацепил!» И преподаватели уходят. Кто куда, а кто и в никуда. Молодежь болванить – дело ответственное: не всякого допускают. И то же самое в других универах и колледжах творится, в СМИ, в кино! Так и просеивается наша «Внешняя партия». У меня приятель – кинорежиссер. Не религиозный, не правый... да вот беда – живет в Ариэле. Город на «Территориях». А что делать, если там квартиры дешевые, а он не миллиардер! Никуда не принимают, как услышат! Если ты правый, если ты религиозный, если ты с «Территорий» – все пути закрыты! Левая мафия!

Саша опрокинул стакан в глотку и вновь налил до краев.

«Он преувеличивает, – подумал Шауль, – «гребенка», конечно, есть, заслоны есть, но не глухая же стена. И потом, если бы дело было лишь в одной мафии, то среди свободных художников, скажем, поэтов или прозаиков был бы высок процент правых и религиозных – ведь им-то писать и печататься никто не запрещает! А между тем в этой среде такое же засилье левых! Хотя, с другой стороны, существует такая вещь, как «раскрутка»... А деньги действительно в руках левых».

– Ты знаешь, – вспомнил он, – был такой случай: по телевизору велось какое-то ток-шоу, выступал известный левый политик, обвинял нас, поселенцев, в том, что мы захватываем чужие земли... Телеведущий, человек разумный, гомо сапиенс, так сказать, осторожно возразил, что поселенцы селятся на пустых землях и арабов с насиженных мест не сгоняют. Политик обрушился на него, обвинил в том, что он является врагом обездоленного арабского народа.

«А вы – друг обездоленного арабского народа?» – вежливо спросил ведущий.

«Я друг всех обездоленных!» – с пафосом воскликнул парламентарий.

«Ну и чудесно, – согласился телевизионщик и тотчас же призвал в студию некоего араба, который во время Войны за Независимость покинул родной дом в окрестностях Яффо и на данный момент проживает в лагере беженцев Балата, что вон там, под Шхемом».

Шауль махнул рукой на юго-юго-восток, туда, где из-за украшенного разрозненными огоньками хребта выбивалось свечение большого города.

– Проблема заключалась в том, что дом под Яффо, в котором некогда проживал беженец, сейчас располагается на территории Тель-Авива, причем в престижном квартале. Но и это было бы полбеды, а беда была в том, что адрес его в точности совпадал с домашним адресом нашего политика. Да-да... – Шауль рассмеялся при виде того, как удивление растекается по лицу «русского», – это была та самая вилла, только малость перестроенная! И ведущий предложил борцу за права обездоленных освободить, так сказать, занимаемое помещение и вернуть его законному владельцу. Ох, и скандальчик же, я тебе скажу, разразился! Борец бекал, мекал и менял цвета от алого до фиолетового. Тем временем передача закончилась, араб и политик вернулись в места проживания, а ведущего рассчитали – правда, с выплатой компенсации за увольнение, но без права более работать в СМИ. Вот так-то!

Шауль поднялся и сделал шаг к двери.

– А это кто допивать будет? – с негодованием вопросил Саша, указывая на едва початую бутылку.

– Ты, – радостно объявил Шауль. – Считай, как кончится водка в бутылке, так и власть мафии кончится.

– Советская власть, – пробормотал репатриант.

– Что-что?

– Ничего, это я так...

* * *

– Да-да... Расположились на привал. Судя по разговорам, собираются двинуться не ранее чем часа через полтора-два. Понятия не имею. Да нет, Диаб, нормальный у меня голос, просто я тихо говорю, чтобы не услышали. Хорошо, буду вас информировать, что и как. Иншааллах!

– Я все сказал, как вы мне велели? – спросил Гассан, откладывая в сторону «МИРС».

– Все о’кей, – отреагировал рав Хаим и подошел к Натану, который в этот момент сидел на уступе скалы и перепаковывал рюкзак.

– Шестьдесят Девятый, – сказал он. – Помнишь наш спор две недели назад о том, каким маршрутом идти? Так вот, тогда я решил идти длинным маршрутом. Ты предлагал – короткий. Теперь надо выработать третий маршрут. Собирай народ.

После чего обратился к Эвану:

– Отведи-ка этого Гассана куда-нибудь в сторонку. Ему совершенно не обязательно слушать, о чем мы говорим.

Каким образом шестидесяти восьми человекам удалось на узкой тропке сгрудиться так, что они расслышали все, что говорил один человек, да и то чуть ли не вполголоса, осталось загадкой. А впрочем, говорил рав Хаим достаточно коротко. И ясно.

– На том маршруте, который мы наметили с самого начала, нас ждет засада. Но бой с арабами не входит в наши планы. Мы хотим одного – вернуться домой. Поэтому вместо того, чтобы идти долинами на северо-северо-восток, а потом, после Мухайям-Фариа, понемногу сворачивать в сторону Канфей-Шомрона, мы сейчас круто сворачиваем на восток и идем прямо по хребтам. Это опасно. Придется ночью карабкаться по скалам без спецснаряжения. Но альтернатива – возвращение в Элон-Море. А это исключено. Следовательно, выходим через пятнадцать минут.

После чего он пошел искать Эвана с Гаcсаном и нашел их метрах в тридцати от лагеря, причем Гассан лежал прямо посреди тропы, зарывшись лицом в ладони, а Эван в растерянности стоял над ним. Рав Хаим присел на корточки возле пленника и скомандовал:

– Подъем!

Тот оставался на месте. Время от времени судорога пробегала по его телу. Он не ползал во прахе, рыдая и заламывая руки, как это было сорок минут назад, и не крепился, проявляя чудеса самообладания, как это было минуту назад. Он просто умирал.

Рав Хаим присел на корточки, положил ему руку на спину.

– Гассан, ну что с тобой? – проговорил он, и в голосе его прозвучало сочувствие к арабу. – Пойдем, Гассан!

Гассан поднял перепачканное лицо и долгим тоскливым взглядом посмотрел на рава Хаима.

– Мне конец, – прошептал он. – Если вы меня не прикончите, когда я перестану вам быть нужен, то Мазуз Шихаби прирежет, когда обман раскроется.

– Мы не убийцы! – отвечал рав Хаим. – А с твоим Мазузом или как там его... Придумаем что-нибудь. Поселенцы не бросают друзей.

Фраза эта, конечно, была произнесена немного на публику, но «публика» в лице Гассана резко вскинула голову и дрогнувшим голосом спросила:

– Значит, я теперь вам друг?

– Ну... – рав Хаим замялся, – в каком-то смысле друг или... или можешь им стать.

– Тогда еще хуже, – безнадежно опустил глаза араб. – Вы нашему народу враги, а я вам друг. Значит, я предатель.

Если бы Гассан сейчас посмотрел в лицо раву Хаиму, то он увидел бы, насколько позволял свет вновь обнажившейся луны, что тот закатил глаза к небу. Самое время вести политико-этическую дискуссию с представителем дружественной нации. А с другой стороны, что делать – не сапогом же ему под ребра? Но Гассан не видел его лица, а только слышал голос, немного скрипучий, но успокаивающий, как валерьяновый корень.

– Ой вэй! – вздохнул рав Хаим. – Во-первых, мы не враги твоему народу. Ну подумай сам – что мы вам дурного сделали? Когда появились поселения, у вас появилась работа... Лечитесь в наших больницах...

– Старики говорят: евреи пришли – дождь начал идти... – вставил Гассан.

– Это точно, – подтвердил рав Хаим. – Я сам старик и здесь уже тридцать лет. Могу подтвердить – у меня на глазах менялся климат. Пустынная земля – не только в поселениях, но и в ваших деревнях – стала превращаться в цветущий сад. Тебе сколько лет?

– Двадцать пять, – отвечал Гассан.

– Вот видишь – большой уже. А теперь скажи – стало лучше при Автономии? Кто вас больше обирал – наша власть до девяносто шестого или ваша после девяносто шестого, когда эта звериная Автономия была создана?

Гассан не нашелся, что ответить. Воодушевленный его покорным молчанием, рав Хаим продолжал:

– Теперь – почему ты себя зачисляешь в предатели? Я понимаю, если бы из-за твоего поступка погибли твои соплеменники – пусть террористы, пусть бандиты, но по крайней мере по отношению к ним ты был бы предателем. А так – ты никого не губишь, ты спасаешь жизни, причем жизни людей, которые никого не собираются убивать.

– А вы бы стали спасать жизнь противнику? – взглянув исподлобья, спросил Гассан.

– Если бы я знал, что в свою очередь он никого не будет лишать жизни, а готов бороться против меня только цивилизованными методами – конечно.

Гассан задумался. Был бы у него сейчас в руках мобильный телефон, он бы обязательно пощелкал им, открывая и закрывая – очень нервы успокаивает.

– А вы меня точно выручите? – спросил он. – А как?

– Не знаю, – признался рав Хаим. – Но обещаю – что-нибудь придумаю. Жив ты останешься.

– Пойдемте, – устало сказал Гассан, поднимаясь с земли.

Впрочем, когда он поравнялся с Эваном, ему в голову пришла мысль, от которой на душе стало веселее. Диск, за которым охотятся, не у него, но он тоже, как Расем и неизвестный владелец, знает, где он, и, если его кто-то посмеет тронуть, всегда сможет пригрозить: «В случае моей смерти информация с диска будет обнародована!»

– Береги этот диск, – заговорщицки шепнул он Эвану. – И если что, передай его Мазузу Шихаби.

Эван, разумеется, ничегошеньки не понял.

* * *

– Капитан Яаков Кацир слушает.

– Алло! Г-господин к-капитан? Это Ахмед говорит. Г-господин к-капитан! Я наконец-то выбрался из деревни и направляюсь к вам. Да-да! У меня для вас ценнейшие, важнейшие сведения! Д-да про засаду на плат-то Иблиса. Но г-главное, я узнал, что бывшая территория п-поселения К-канфей-Шомрон уже продана и к-куплена! И я даже знаю, кем куплена и что здесь хотят сделать. До скорой встречи, г-господин к-капитан!

– До скорой встречи, – сказал в пустую трубку Коби.

Который час? Двадцать три ноль пять. Он поглядел на мерцающую тупым свечением черную тайваньскую подделку на пластиковом ремешке. Повесить, что ли, вон там, возле полки, настояшие большие часы – деревянные, с белым циферблатом, с маятником, вроде тех, что висят у него на кухне в Альфей Менаше? И маятник будет мотаться туда-сюда, и Коби будет смотреть на него, и все будет веселее.

Коби набрал отцовский номер.

* * *

Все начали спешно собираться в дорогу. За исключением Натана Изака. Он, видно, о чем-то всерьез задумавшись, отошел в сторону, сел на камень.

– Что с тобой, Шестьдесят Девятый? – спросил рав Хаим, подходя к нему.

– Плохой план, – мрачно ответил Натан.

– Почему плохой?

– За полтора-два часа далеко не уйдем. Арабы быстро, быстро почуют неладное. Погонятся за нами или же мобилизуют боевиков из окрестных деревень. Прочесывать местность. Так что зря ты обещал арабу – буду, мол, каменной стеной. Если что – мы здесь бессильны. Даже ЦАХАЛ сюда не сунется – в зону А{По соглашению с Палестинской автономией, «Территории» делятся на зону «А» (и военный, и административный контроль – арабские), зону «В» (военный контроль Израиля, административный – арабский) и зону «С» – и военный, и административный – Израиля.}. Забыл, что было при Бараке? Шесть лет назад. Как бросали своих на произвол судьбы? Истекающего кровью солдата-друза на могиле Йосефа. Рава Герлинга, раненого в столкновении с арабскими боевиками во время экскурсии на гору Эваль. Вспомни – оба умерли. С тех пор, конечно, многое изменилось... Но поведение наших властей непредсказуемо. Тем более сейчас безвременье! Междуцарствие! Напади на нас арабы – посылать армию в зону А побоятся. У нас есть оружие... но оно запаковано!

– Оружие и распаковать можно, – возразил рав Хаим. – Но все же, что ты предлагаешь?

– Разделимся. Ты с большинством двинешься на запад. Мне дашь несколько человек. Создадим заслон. Вдруг вас начнут преследовать? Или сами нападем на них – подумают – их атакует весь отряд. Обойдем, ударим с тыла. С северо-востока, со стороны бывшей военной базы «Йосеф». Пока сообразят, что ошиблись, вы уже будете в Канфей-Шомроне.

– Это означает отправить вас на гибель.

– Почему? Ведь наша задача занять позицию как можно большую по периметру. Палить, перебегая с места на место. Пусть думают, что нас много. Если мы этого не сделаем, могут выйти на след всей группы. Тогда погибнут все.

– Нет, – подумав, сказал рав Хаим. – Не хочу рисковать никем. Пойдем осторожно, с оглядкой.

Теперь настала очередь Натану задуматься.

– Хорошо. Просто обстреляем их засаду. А затем отойдем. Потихоньку, потихоньку! Они хватятся – нас уже след простыл. Подумают – весь отряд нарвался на их засаду и вернулся в Элон-Море.

– Ну, а вы-то сами куда денетесь?

– Найдем какую-нибудь пещерку. Спрячемся! Нас будет-то человек десять, а изображать будем семьдесят. Искать начнут место, где укрываются семьдесят.

Наступило молчание. Оно длилось недолго.

– Нет, – в конце концов сказал рав Хаим. – Никого я подвергать опасности не буду.

– Но тогда все, тогда все окажутся в опасности.

– В Талмуде сказано – если разбойники напали на караван и требуют выдать кого-то одного, иначе они перебьют всех, то всем надо погибнуть, но не выдавать товарища на гибель.

«Но тот, кого разбойники требуют, должен сам, сам к ним выйти, чтобы спасти товарищей – подумал Натан. – Это ведь тоже сказано в Талмуде!»

* * *

Рав Хаим сидел на уже успевшем остынуть камне, подложив под себя крохотный рюкзак. Впереди в лунном свете маячили холмы, покрытые оливами. Чернели глубокие ущелья.

Как быть с Натаном? Не нравилась раву Хаиму та отрешенность, которая отпечаталась на лице друга.

Он достал сигарету. Дым заклубился прямо над головой, и лучи луны стали увязать в этом облачке. Вновь подошел Натан с мрачным видом.

– Хаим, давай всем отрядом вернемся.

Натан готов был в одиночку или с группой добровольцев пожертвовать жизнью или хотя бы рискнуть ею для спасения всех. Но Хаим не позволит этого. Жизнью Натана он не хочет рисковать, а рискнуть жизнями семидесяти человек готов. Зачем? Вернуть всех домой и тогда уже точно избежать бессмысленной гибели людей. Логично?

– Нелогично, – сказал рав Хаим. – Если мы сейчас двинем назад, то публично признаем свое поражение. Повсюду разлетится – «выселенцы» смирились. Можно дальше выселять. Пойми – наших временщиков не волнует, сколько кого погибнет в результате их политики. Им главное, чтобы сейчас было гладко. Не удастся – значит, придется придумывать что-то новое. А вот если мы сейчас вернемся, значит, флаг вам в руки, господин Ольмерт, мы и трех шагов не можем сделать без того, чтобы в штаны не наложить! Отдавайте врагам нашу землю всю по границу шестьдесят седьмого года, которую, если помнишь, Абба Эвен{Министр иностранных дел и вице-премьер Израиля в 60-70-х гг.} называл границей Освенцима».

– Хаим, – перебил его Натан. – Чтобы утереть нос Ольмерту, ты готов, ты готов рискнуть семьюдесятью жизнями?

– Нет, – отвечал рав Хаим. – Я не хочу рисковать ничьей жизнью. Но если мы сейчас сдадимся и тем самым поспособствуем будущим «размежеваниям», то со временем на нашей совести окажется не шестьдесят жизней, а сотни тысяч.

* * *

Долго смотрел вслед Натану рав Хаим, когда тот побрел к двум соснам, возле которых оставил свой рюкзак. Он пытался понять, что творится в душе старого друга. Пытался и боялся.

А сосны были совершенно одинаковые – коренастые, разлапистые. Только одна была живая, а другая – мертвая. Рисунок ветвей одной в точности повторял рисунок другой, но у одной с этого каркаса бахромой свисала хвоя, а у другой тонкие голые веточки черными червяками вились в лунном воздухе.

Рав Хаим привстал, чтобы посмотреть, куда это столь решительно устремился Натан.

Остальные давно уже стояли, надев рюкзаки, и ожидали команды. Удивительно было, насколько поселенцы, будучи по натуре анархистами, оказались в ту ночь дисциплинированы. Никто не стал прохаживаться мимо спорящих в отдалении вожаков, молча намекая, что, мол, хватит дискутировать, пора и в путь. Сидели тихо на успевшей остыть земле, подложив под себя рюкзаки, из которых съестные припасы уже частично успели перекочевать в неприхотливые поселенческие желудки, и ждали.

Решение у Натана Изака созрело довольно быстро. Укрепляло его в этом решении то, что в рюкзаке у него лежал разобранный «узи».

* * *

– Алло, папа? У меня сумасшедшая новость. Помнишь того Ахмеда, которого мы поймали две недели назад на плато Иблиса? Ну, который с кинокамерой... Ага, ага! Так вот, представляешь, он накопал для меня какие-то потрясающие сведения о том, кто стоит за этими «Мучениками». Я, правда, не все понял, он говорил все больше загадками. Мол, Канфей-Шомрон продан и куплен, и он даже знает, кем, и что здесь хотят сделать. Он боится оставаться в Эль-Фандакумие и пешком идет сюда, на нашу базу. Доберется – все объяснит.

В телефоне на несколько мгновений застыло задумчивое молчание. Затем отец заговорил непривычно взволнованным голосом:

– Это потрясающе! Если я завтра выступлю в Кнессете с сенсационным разоблачением... Слышишь? Как только он придет, немедленно звони мне! Срочно! Я должен с ним сам поговорить!

* * *

Замыкающим быть всегда удобно. Не надо самому устанавливать скорость и ритм движения. Знай волочись за последним, да время от времени подгоняй его, чтобы не шибко отставал. Ты смотришь в затылок, а тебе в затылок не смотрит никто. И к тому времени, как они оказались на той полянке, где на них два с половиной часа назад чуть было не набросились собаки, Натан уже успел продумать все нюансы.

– Скорее! – крикнул Натан Иегуде Кагарлицкому, когда они достигли той тропы, с которой два часа назад свернули влево. – Не отставать!

Иегуда удивленно оглянулся. Он, собственно, и не думал отставать. Не лезть же на шагающего впереди Эвана. Вредный, однако, мужик этот Натан. Хмыкнув, Иегуда ускорил шаг и обогнал Эвана – пусть теперь Натан потерроризирует его. Тот безропотно пропустил «русского» вперед и зашагал следом, почему-то поминутно оглядываясь. Натан меж тем остановился, чтобы поправить что-то в кроссовке. Эван тоже остановился, чтобы подождать Натана. Натан поднял голову и махнул рукой – иди, мол. Эван двинулся дальше. Как раз в этом месте тропа заворачивала за скалу, и оттуда можно было отправиться назад, в Элон-Море, но оттуда же начинала свой путь и другая тропа, которая, петляя, взвивалась прямо на тянущийся на запад хребет. Именно второй путь и выбрали поселенцы. Поначалу эту тропу конвоировали ряды стоящих по обе ее стороны плоскомордых кактусов, каждый в полтора человеческих роста. Эван вскоре скрылся из виду. Натан тотчас же развернулся и на цыпочках сделал несколько шагов в обратном направлении. Затем сообразил, что Эван его все равно не слышит, и припустил назад, туда, где они совсем недавно допрашивали Гассана и жарко спорили с равом Хаимом. Очень скоро он достиг этой полянки и прислушался. Все было тихо. Похоже, его пока не хватились.

Он осмотрелся. В лунном свете склон ущелья вставал белой стеной, с которой свисали пучки травы. Напоминало Котель – Стену плача, Плачущую стену, the Wailing Wall. Пучки травы набухли во тьме, как большие черные слезы.

Натан быстро двинулся вперед, то переходя на гусиный шаг, то пускаясь бегом, то неожиданно останавливаясь и перемещаясь чуть ли не на цыпочках. Вскоре он вышел из лощины на гребень хребта. Мир спал. В арабской деревне неподалеку несколько окон горело холодным светом. В небе развернулся белый циферблат луны. Внезапно Натан замер. Прислушался. Ошибки быть не могло. Из лощины, откуда он только что выбрался, доносился приближающийся звук шагов.

* * *

Кто это может идти по его следу? Не то чтобы Натан боялся. Нет, что вы! Просто он... боялся. Натан Изак всегда и всего боялся. Боялся в армии перед тем, как прыгнуть с парашютом, особенно перед очень рискованным прыжком, когда была высокая вероятность гибели, боялся перед тем, как во время операции по ликвидации террористов пойти в одиночку против троих арабов, боялся прежде, чем прыгнуть в окно, из которого неслись автоматные очереди. Боялся, но делал. И неплохо делал.

Сейчас, прислушиваясь к приближающимся шагам, он размышлял, животное ли это и если да, то какое. Не даман и не лисица. Явно кто-то покрупнее. И не шакал. Шакал не будет красться по человеческим следам. И вообще, насколько известно Натану, шакал не молчит, а издает визгливые воющие стоны. Может быть, дикобраз? Нет. Дикобраз шуршит, а это топает. Олень? А вдруг кабан? Тогда Натану не поздоровится. «Узи» он сейчас собрать все равно не успеет, да пуля из «узи» и не пробьет шкуру кабана. Надо найти скалу, которая неприступна для раздвоенных кабаньих копыт, и залезть на нее.

Натан Изак огляделся и прислушался. Ничего похожего на скалу не было, а шаги звучали уже совсем рядом.

Но существует зверь пострашнее кабана. Страшнее, несмотря на то, что его шкуру пробивает и крохотная пулька из дамского пистолета. Зовется он человек.

Натан лег на землю за большим валуном так, что его видно не было, а он мог видеть выход из лощины. Человек – профиль его возник на фоне Большой Медведицы, обрушившейся на темный горный склон, – вырос на хребте, осмотрелся, сделал несколько шагов и услышал сзади:

– Не оборачиваться. Бросить оружие. Стреляю на поражение.

Пистолет глухо шмякнулся на островок травы, на котором неизвестный был застигнут грозным Натаном. Затем тот поднял руки с растопыренными пальцами и, не оборачиваясь, сказал голосом Эвана с английским акцентом:

– Можете стрелять, реб Натан. Можете делать что угодно, но я иду с вами.

Глава пятая

Ущелье летучих мышей

Натан позвонил раву Хаиму и слабым голосом поведал, что у него прихватило сердце и что Эван поможет ему добраться до Элон-Море. Рав Хаим предложил прислать помощь, но Эван перехватил «пелефон» и сказал, что уважаемому ребу Натану уже лучше, что тот принял лекарство и что он, Эван, обязуется довести его до Элон-Море, не отходя ни на шаг, причем они не будут траверсировать обрыв, под которым два с половиной часа назад прятались от армии и с которого затем спускались в ущелье с сухим водопадом, а пойдут обходной дорогой, пусть она в два раза дольше, зато пологая. А если ребу Натану – не дай Б-г! – вновь станет нехорошо, он, Эван побудет при нем. В крайнем случае вызовет кого-нибудь из Элон-Море или даже солдат – они уже будут далеко от группы рава Хаима и не повредят им, не наведут власти на след. А уж из Элон-Море можно будет в случае чего вызвать «скорую помощь». Все это звучало очень убедительно, и ни единому слову как Эвана, так и Натана, рав Хаим ни на секунду не верил. Прежде всего потому, что у бывшего парашютиста здоровяка Натана в жизни не было проблем с сердцем. Правда, все бывает в первый раз, но в таком случае, откуда у него с собой лекарство? Во-вторых, после разговора с Натаном он не сомневался, что тот захочет осуществить свой план отвлекающей атаки на укрывшихся в засаде арабов. Правда, странно было, что он потащил на такое рискованное дело мальчишку-Эвана, но, вероятно, и этому со временем найдется объяснение. В-третьих, он знал Натана. Натан был сын своего отца, человека, отказывавшегося, уже будучи раненым, покидать умирающий Кфар-Эцион. Не в характере Натана было, даже заболев и грозя стать обузой остальным, поворачивать назад. Но что было делать раву Хаиму? Развернуться, пойти прежним маршрутом, нагнать беглецов, а там уж решить – снова карабкаться по камням на хребет или осуществить планируемую Натаном атаку, только не вдвоем, а всем отрядом? Мотания туда-сюда означали потерю драгоценного времени, да и сил. И самое главное – оставался шанс, пусть один из ста, что у Натана – не дай Б-г! – действительно плохо с сердцем, и тогда получалось, что он, рав Хаим, зря рискует жизнями десятков людей, притом серьезно рискует – в чем Натан был прав, так это в том, что, не дождавшись их, арабы могли начать поиски. Поэтому сейчас надо было уходить и как можно дальше. Кстати...

– Сайиди, – произнес догнавший его Гассан, – дайте мне «МИРС», я свяжусь со своими, скажу, что у евреев – привал часа на полтора. Иначе они вам навстречу двинутся. Вернее, нам.

* * *

А в это время в мобильном телефоне Эвана, словно клинки, перекрещивались два голоса, один из которых звучал на иврите с английским акцентом, другой – с русским.

– Понимаешь, Арье, – уговаривал первый, – мы тут... В общем, мы еще кое с кем решили оторваться от отряда, провернуть одну операцию, а раву Фельдману сказать, что возвращаемся в Элон-Море. Ты... это... из группы поддержки... позвони ему, скажи...

– Ты с ума сошел, Эван! – взвился второй. – Я буду врать вашему раву Фельдману? Да как у тебя язык повернулся предложить мне такое?!

– Ладно, – протянул голос с английским акцентом. – А как ты относишься к Натану Изаку?

– Причем здесь Натан Изак?

– Сейчас узнаешь. Так скажи, что ты о нем думаешь!

– Как это – что думаю? Великий человек, один из основателей нашего движения, создатель многих поселений... А какое отношение имеет?..

– Прямое, – прервал его Эван, – я передаю ему трубку.

Через десять минут у рава Хаима зазвонил телефон.

– Здравствуйте, – выдавил из себя Арье. – Это я, Арье. Э-э-э... мне только что звонил Эван Хайман. Они с Натаном Изаком уже недалеко от нашего поселения. Да, Натану немного лучше, хотя он еще слаб. Мы выходим к ним навстречу. Можете не волноваться...

* * *

В пещере было просторно. Натаскав сучьев и коряг из расположенной неподалеку сосновой рощицы, Натан и Эван развели костер. Огонь горел спокойно и ровно. Дырка в потолке вкупе со входом, по форме слегка напоминавшим прямоугольник, создавали вполне приличную вытяжку дыма, так что глаза не щипало.

– В общем, так! – задумчиво сказал Натан, усевшись на камень и глядя сквозь стрекозьи очки на расположившегося на коряге Эвана. – Нужно подождать, нужно подождать с часочек, чтобы наши смогли уйти подальше. Но особо не засиживаться. Мы должны ударить прежде, чем те начнут дергаться – чего это, мол, поселенцы не подходят!

Эван ничего не ответил, только поднялся и, пройдясь по пещере, подошел ко входу. Хребты были нарисованы черным по синему. Вдали виднелись светящиеся соцветия деревень и гирлянды автомобильных дорог. Безмятежность царила такая, что трудно было представить, будто что-то может угрожать их жизни, будто эту тишину и это тело могут разорвать автоматные очереди. Он вспомнил, как в детстве он с родителями путешествовал по Европе, и они посетили один замок – изящный, уютный, конфетный. Эван уже не помнил деталей, но помнил – было много красной черепицы. Все дышало тишиной и миром. А экскурсовод рассказывал, как этот замок в Средние века обороняли, как люди – и те, что защищали его, и те, что штурмовали – падали со стен и разбивали черепа, как людей протыкали насквозь мечами, копьями и пиками, как палили пушки... Он обхватил себя за плечи, провел ладонью по своей груди. Не может быть, чтобы эта плоть, столь профессионально запаянная в кожу, вдруг бы вырвалась наружу, содрогаясь от боли и расхлестывая кровь.

– Хочешь чаю? – окликнул его Натан, отвинчивая крышку термоса. Эван мотнул головой, но будничность вопроса окончательно уверила его в том, что смерти нет и быть не может. Надо лишь думать и говорить о чем-то постороннем, и тогда все будет, как говорят израильтяне, сабаба{Русское «ништяк».}.

– Натан, – начал он, – может, я ошибаюсь, но мне кажется, я слышал, что вы учились у самого рава Цви-Иегуды Кука{Рав Цви-Иегуда Кук – сын и продолжатель дела р. Авраама Кука, основателя идей религиозного сионизма.}.

Натан Изак рассмеялся и подпрыгнул.

– «У самого», да? Эх, Эван, Эван! Да все мое поколение училось у рава Цви-Иегуды! Весь будущий Гуш-Эмуним! И рав Фельдман! И рав Леванон! И рав Лиор! И рав Левенштейн! Все мы выкормыши ешивы «Мерказ а рав»!

– Натан, может быть, я ошибаюсь, но по-моему, ее создал рав Авраам Кук, а не его сын...

– Да! Да! Конечно! Но расцвела она при раве Цви-Иегуде, да будет благословенна память праведника!

– А что значит «будущий Гуш Эмуним»? И как повлиял на вас рав Цви-Иегуда? – не унимался Эван.

– Ладно! – воскликнул Натан, подпрыгнув, а затем подобрав очки. – Попробую объяснить, попробую объяснить. В девятнадцатую годовщину Дня Независимости, пятого ияра пять тысяч семьсот двадцать седьмого года{15 мая 1967.}, собрал нас рав Цви-Иегуда. Вечером. Все чинно расселись. Кофе с пирожными. Настроение замечательное. Все мы сионисты – а тут такой праздник! Появляется рав Цви-Иегуда... Мрачнее тучи. Мы – приумолкли. Он – проходит по комнате. Садится за стол. Говорит: «Радость и веселье... Повсюду – киоски, на улицах пляшут, вино – рекой. Так же было и тогда, девятнадцать лет назад, в день провозглашения Независимости. Народ был счастлив. Наконец-то! Две тысячи лет ждали... А я – я не радовался. «Как? – спрашивал я себя. – Разве мы получили свою землю? Свою Эрец Исраэль? Где наш Хеврон? Где наш Шхем? Где наш Иерихон? Где наш Бейт-Эль? Где наш Иордан? Где каждый сантиметр нашей земли?» И сейчас... девятнадцать лет спустя – я уже не себя, я вас спрашиваю! Вы – наш завтрашний день! Где наш Хеврон?! Где наш Шхем?! Где наш Иерихон?! Где наш Бейт-Эль?! Где наш Иордан?! Где каждый сантиметр нашей земли?!» Он замолчал. Мы сидели, пристыженные. Никто не знал, что ответить. Никто не знал, что делать. Призывать к новой войне? Да кто нас поддержит?! Но не зря Вс-вышний сказал: «Я буду воевать за вас, а вы молчите!» Это не значило – вы не будете воевать. Воевать вскорости как раз пришлось нам. Это значило – Я за вас все устрою! Я сам на вас натравлю врагов ваших! Они из ваших земель для себя плацдарм сделали! Теперь вам лишь останется защищаться! И, защищаясь, забирать свои земли назад». Не прошло и недели – президент Египта Насер объявил морскую блокаду Израиля. Двинул войска на Синай. Сирия – на Голанские высоты. Мобилизацию объявили и другие арабские страны. И Иордания тоже. Мы встали перед выбором – погибнуть или нанести упреждающий удар. Мы нанесли. Заняли Иудею! Самарию! Газу! Голаны! Синай!

Натан подпрыгнул. Воистину его пафос был невыносим.

– Ага, – мрачно откликнулся Эван, – а теперь вновь разводим руками и спрашиваем: «А куда это делся наш Шхем? А куда запропастился наш Иерихон?..»{Иерихон вместе с Газой Рабин отдал арабам в 1995; Шхем, арабскую часть Хеврона и еще ряд городов Иудеи и Самарии отдал Натаниягу в 1997.}

Пламя костра прижалось к каменистому полу пещеры, а тени на стенах выросли. Повеяло леденящей тишиной.

– Натан, – торопливо заговорил Эван, поглядывая на серебристую агонию уголька, откатившегося в сторону от костра. – Может быть, я ошибаюсь, но мне почему-то кажется, что вы с равом Хаимом, хотя и соратники, но не единомышленники. Вы оба боретесь за наши земли, но по разным причинам.

Сидя на камне, Натан подпрыгнул чересчур высоко и, приземлившись, поморщился от боли.

– Совершенно верно. Хаим – битахонист{От ивритского слова битахон – безопасность.}. Он понимает – нас хотят загнать в гетто!

А что такое гетто, Хаим знает от отца. Ведь арабы почти не скрывают своих целей. Вот только наши – не верят. Те: «Мы жаждем вашей крови!» А наши: «Нет, любимые, вы мира хотите!» Хаим рассуждает, как психически здоровый человек. Но не как религиозный, не как религиозный!

– Что-что?! – изумился Эван. – А кто же тогда рассуждает как религиозный?

– Я, – скромно поведал Натан. – Если вдруг все арабы искренне покаются и признают наше право на существование, я все равно буду против передачи им миллиметра земли!

– Почему?

– Потому, что землю эту нам даровал Вс-вышний. Арабы правы. У нас нет никаких прав на эту землю. У нас есть обязанность, обязанность ей владеть.

– Такое ощущение, что раввин вы, а не рав Фельдман, – задумчиво протянул Эван.

– Я не раввин, – усмехнулся, подпрыгнув, Натан. – Я – ученик.

– Рава Цви-Иегуды?

– А также – рава М.Э.

И он назвал имя бывшего главного сефардского раввина Израиля, популярного в поселенческих кругах.

– Вы учились у рава М.Э.? – с удивлением спросил Эван.

– Учился, – Натан усмехнулся. – Он преподал мне лишь один урок, один двар Тора,{Урок по Торе.} но я его запомнил на всю жизнь. Хотя главным раввином он в те времена еще не был.

Обычный солдат во время Шестидневной...

* * *

В зале царил полумрак. Ковры на стенах, надгробия за решетками, узкие окна и изящные своды с изумлением смотрели на отдыхающее после освобождения Хеврона еврейское воинство. По мере того, как спадало остаточное напряжение после боя и улетучивалась усталость, парни мало-помалу оживали, и тишину сменил нарастающий гул.

Когда-то в усыпальнице наших отцов, именуемой «Пещера Махпела», арабы устроили мечеть. Теперь здесь – сумасшедший дом. Вот прямо на полу в кружок расселись чумазые танкисты и мордовороты из «Гивати». Тут можно услышать бесчисленные боевые истории, приключившиеся либо с самими рассказчиками, либо с кем-то из их друзей. В другом углу компания, явно возглавляемая каким-нибудь заводным «марокканцем», поет и прихлопывает в ладоши. У стены, испещренной змеистыми арабскими письменами, религиозные солдаты уже образовали миньян – боевую группу для совместной молитвы. Любопытно, что и молятся они как-то по-солдатски, то есть раскачиваются настолько синхронно, что кажется, будто это делается по команде. А на противоположной стороне зала, сидя под стрельчатыми окнами, компания куряк травит анекдоты. Время от времени взрыв сельскохозяйственного смеха заставляет стекла дрожать.

А вот два явных ашкеназа, один в кипе, другой – без, спорят на какие-то общие темы.

Руки пропеллерами мелькают в воздухе – нормальная еврейская дискуссия. Потом сержант, видимо, решает, что достаточно. Пора успокоить ребят, пусть поберегут энергию, война-то еще не окончена. Он подходит к ним, начинает что-то объяснять. Через секунду все трое хором кричат каждый свое и отчаянно машут руками. Причем сержант больше и громче всех. Что, к сожалению, объединяет всех и даже религиозных – разумеется, после того, как они закончили молитву – это то, что жаркий день и жаркий бой допекли публику, и народ при первой же возможности стремится снять с себя хотя бы часть одежды и полностью – обувь. Представляете – несколько сотен солдат. Человек, зашедший в это святое место со свежего воздуха, запросто может и сознание потерять. А ребята ничего, притерпелись. Не идти же на улицу ноги проветривать.

Плюс – острый запах полидина, то бишь йода. Прямо посреди зала расположился походный лазарет для легкораненых – тяжелых уже эвакуировали. У санитаров ни минуты покоя – мелькают старые окровавленные бинты, новые белоснежные, и в лучах, пробравшихся через узкие окна, время от времени поблескивают шприцы.

Но над всем витает некое общее чувство – мы дома! Этот дом ждал нас десятилетия, и вот наконец – встреча!

Здесь же присутствует Военный министр. Он приехал пару часов назад, уже успел выступить перед солдатами и теперь осматривает Пещеру и что-то обсуждает с офицерами. А за стенами застыл в ужасе арабский Хеврон. Чуть ли не с каждого окна свешивается простыня – «белый флаг». Местные жители уверены, что по всем законам морали евреи сейчас устроят им то же, что они устроили евреям в двадцать девятом. Они не требуют справедливости – они страшатся того, что им кажется справедливостью. Они умоляют о милосердии.

Но не все. Шейх Азиз не боится наказания. В том далеком двадцать девятом он был ребенком, а родители его в погроме не участвовали. Или почти не участвовали. Политикой он не интересуется, но веру, Коран, от новых хозяев в случае нужды готов защитить. Заодно и посмотреть, что они за хозяева. Слишком много шейх Азиз вкладывает в это слово, чтобы называть так каждого, кто с автоматом пробежится по улицам Хеврона.

Короче, не видел он еще в своей жизни истинных хозяев. Вот с такими мыслями шейх Азиз по ступеням идет в мечеть, где знает каждый закуток, каждую трещинку на стене.

Солдаты и не заметили, как в простенке на возвышении, которое утром специально соорудили для выступления министра, появился странный человек в белом одеянии, в зеленой чалме, из чего следовало, что он некогда совершил хадж – паломничество в Мекку. Все замолкли, уставясь на него. А он пробормотал несколько слов на арабском и потом неожиданно для всех заговорил на иврите.

– Во имя Повелителя вселенной, – произнес он вполголоса, а затем провозгласил:

– Я обращаюсь к вам, евреи, еврейские солдаты, сыны брата нашего Ицхака!

Шейх говорил с акцентом, но несильным. Согласные звучали жестковато, но в целом реакция была – «и где он так наловкался?» Словно услышав это, а может быть, действительно услышав, шейх Азиз ответил:

– Я говорю с вами на иврите. Я выучил иврит потому, что, пока Магомет не получил своего пророчества, иврит был языком, на котором Царь Вселенной говорил со своими подданными.

Объяснив таким образом, откуда у него такой иврит, араб продолжал:

– Я выше политики. Я не знаю, кто прав, кто виноват в разразившейся войне, и меня это не интересует. Мы были под турками, под англичанами, под Иорданией; мы и с вашей властью уживемся. Ахалан ва-сахалан! Добро пожаловать!

Но, – тут он поднял указательный палец, – я хочу сказать о другом. Мы находимся в святом месте. Мы называем его «аль–харам аль-ибрахими аль-шариф». Здесь Небеса почти соприкасаются с землею. Здесь покои Царя Вселенной. Любой мусульманин, прежде чем войти сюда, снимает обувь. Это, правда, и вы сделали, но он еще тщательнейшим образом совершает омовение ног, а также рук, и главное – души. Он настраивает свои мысли и чувства на встречу с Повелителем и только потом торжественно – подчеркиваю – торжественно, и вместе с тем – смиренно, низко опустив голову, входит в это святилище. А вы?! Как вы себя здесь ведете? Что здесь творится? Пот! Грязь! Вонь! Стыдно, евреи! Соберите свои вещмешки, свое оружие, свои грязные носки и грязные бинты и покиньте это здание. Сюда приходят молиться, а не вонять!

Всех парализовала такая тишина, что, вернись сюда сейчас египетские солдаты, наши бы, верно, не пошевелились. Казалось, никто не смеет поднять глаза и взглянуть в лицо обличителю. Военный министр стоял, растерянный, у входа в нишу, где по преданию была похоронена голова Эсава{Эсав – брат праведника Яакова, злодей, которому во время похорон Яакова в Пещере Махпела внук Яакова Менаше отсек голову.}. Он понимал, что именно он должен хоть что-то ответить арабу, но в том-то и беда, что ответить было нечего.

Религиозные солдаты, опустив глаза, сидели или стояли в зависимости от того, в какой позе застала их речь шейха. Прочие начали потихоньку выполнять программу, намеченную шейхом, то есть кто рукой, кто мыском ноги подтягивать к себе разбросанные по полу вещи и запихивать их в рюкзаки.

И вдруг... Вы видели, как по глади стола, заваленной обрывками бумажек, стружкой от очиненных карандашей и прочим мертвым мусором, пробирается одинокий муравей – движущаяся пылинка в мире оцепенения? Должно быть, именно так выглядела сверху анфилада, битком набитая людьми, каждый из которых боялся пошевелиться, когда вдруг через самый большой зал к возвышению, где стоял шейх, двинулся какой-то солдат. На вид ему было лет двадцать с небольшим, бородка была столь коротка, что оставляла бы у встречных сомнение, религиозный ли он вообще или являет собой вариант сефардского денди, из пижонства нацепившего кипу. И лишь ниспадающие из-под гимнастерки кисти цицит, непременный атрибут одежды религиозного еврея, гнали прочь любые сомнения. У него были большие, чуть выпуклые, черные, как у армянина, глаза, толстые губы и небольшой нос с горбинкой.

Молодой человек взошел на возвышение, поравнялся с шейхом и обратился одновременно и к нему, и к своим товарищам.

– Когда слуга собирается войти к царю, он принимает ванну, надевает свои лучшие одежды, а затем смиренно ждет, когда Повелитель соблаговолит его принять. Он выполняет свои обязанности быстро, четко и так, чтобы обращать на себя как можно меньше внимания. Он – слуга.

Но когда сын царя после многолетней разлуки возвращается в отцовский дворец, он не бежит умываться и умащать себя благовониями. В одежде, изорванной за время странствий, с лицом, покрытым дорожной пылью, он спешит в царские покои, чтобы скорее обнять отца. Слишком исстрадалась его душа вдали от отца, слишком иссохлось сердце. Он спешит к отцу, чтобы скорее прильнуть к нему. Потому что он не слуга, а сын.

И отец не будет зажимать нос и кричать: «Ах, от тебя пахнет дорожным потом, ветром чужих полей и кровью, которую ты проливал, пока шел ко мне!» Он раскроет объятия, он прижмет любимого сына к своему иссохшемуся за годы разлуки сердцу. Потому что повелитель он – для слуг, а для принца он – отец.

Солдат метнул в араба обжигающий взгляд и закончил:

– Так что вон отсюда, сын служанки!{Праотец арабов Ишмаэль был сыном Авраама и рабыни по имени Агарь, в прошлом египетской принцессы.}

В то время еще никто не помышлял, что красный, белый и зеленый цвета{Флаг Палестинской автономии.} станут знаменем борьбы за уничтожение народа Израиля. Но именно такое сочетание являл собою после этой речи шейх Азиз в те несколько секунд, которые он еще оставался в Маарат Махпела. Зеленою была его чалма, белым – халат, ниспадающий до земли, а красным... Красным, как огнетушитель, стало его лицо после той нерукотворной пощечины, которую отвесил ему еврей.

Шейх повернулся и резко зашагал прочь. Тишина, воцарившаяся после его выступления, была громом, какофонией, выступлением джаз-оркестра по сравнению с той свинцовой плитой безмолвия, которая легла на мечеть после выступления солдата. Если прежде его передвижение по залу можно было уподобить перемещениям муравья, то сейчас, вероятно, шаги настоящего муравья отозвались бы под сводами гулким эхом. Прошло минуты две, прежде чем публика начала оттаивать. Кто-то кашлянул, кто-то почесался, кто-то закурил сигаретку.

И тогда поднялся министр.

– Ты понимаешь, что ты натворил, солдат?! – прогремел он, сверкая своим единственным глазом. – Ты думаешь, если здесь нет корреспондентов, так никто ничего и не узнает? Да завтра же весь мир будет трубить о том, что израильский солдат оскорбил арабского шейха! Солдат, ты опозорил всю нашу армию! Ты...

Все повернулись к двери. Там вновь появился шейх Азиз. Его лицо больше не было красным. Оно было белым, как и полотняные одеяния шейха.

Опустив голову, он пересек зал, поднялся на помост, подошел к нагрубившему ему солдату, поклонился в пояс и сказал:

– Прости меня, Господин!

– Так этот солдатик и стал потом равом М.Э.? – спросил Эван.

– А думаешь, им стал шейх Азиз? – с ехидцей спросил Натан.

* * *

– Ну и что будем делать? – тихо произнес Эван, подбрасывая сухих сосновых веток в костер, который как-то тревожно закашлял и задымил. – Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что врага надо бить его же оружием. Этого Гассана послали по нашим следам, дабы он обо всем информировал тех, кто ждет нас в засаде. Теперь мы дождемся, пока они забеспокоятся и выйдут навстречу отряду рава Фельдмана, а затем посмотрим, что будет дальше. И если они, поняв, что наши двинулись не в их направлении, а в другую сторону, погонятся за ними, мы отправимся по их следам, чтобы информировать наших об их передвижениях.

– Блестяще! – оценил его план рав Натан. – Ты только забыл – мобильные не у нас одних! У них тоже. И рация, рация! Зачем им гнаться – можно связаться с окрестными деревнями! Поднять боевиков! Прочесать местность! Не-ет... Мы идем не следить за ними! Мы идем завязать бой! Перебегать, перебегать с места на место! Создавать иллюзию, что нас много.

– А потом – что? – спросил Эван, пытаясь унять дрожь в голосе. Натан молчал. Замолчал и Эван.

Тень разбуженной костром летучей мыши чиркнула по тускло освещенному потолку пещеры. Ну и здорова! С хорошую курицу размером, или это в темноте кажется? Ах да, это же Ущелье Летучих Мышей! Если бы не зима, их бы здесь была чертова прорва. А так – спячка.

Молча стали Натан и Эван собирать вещи. Небо расчистилось. Звезды горели от всей души, королева-луна выкатилась прямо на середину неба и расселась на черном троне. Умирать не хотелось.

– Сделаем так, – сказал Натан, подпрыгнув. – Бегать с автоматом буду я. И стрелять тоже. Ты – сзади. В случае чего – сообщишь нашим, где враг.

– Вы знаете, – сказал Эван, подтягивая лямку рюкзака, – я как раз подумал, что впереди буду я, а вы, как человек более опытный, если что, лучше разгадаете планы противника.

– Эван! – Натан вскочил. – Вот именно – я опытнее. Я, если что, от пули скорее увернусь! Я юркий! Я и обстановку лучше оценю! У меня Шестидневная за плечами! Йом-кипурская!

– Так это когда было! Возразил Эван. – А я всего год как в «Голани» отслужил!..

– Эван! – нервный Натан прыгал на месте и орал, ничуть не опасаясь, что его кто-нибудь услышит. – Эван, тебе двадцать четыре года! Тебе жить и жить, жить и жить! Я же знаю – у тебя есть девушка! Ты ее любишь! Ты хочешь на ней жениться!

– Насколько мне известно, – отпарировал Эван, направляясь к выходу из пещеры, – у вас тоже есть девушка, которую вы любите и на которой вы уже успели жениться. Не уверен, что сообщение о том, что вас – не дай Б-г! – застрелили, пойдет Юдит на пользу.

– Эван! – прыгая, заорал Натан. – Это приказ, приказ! Немедленно возвращайся к раву Фельдману!

– Я как раз намеревался умолять вас, чтобы вы сами это сделали, реб Натан! – язвительно отвечал Эван.

* * *

Упругие бедра Афы... черные глазки Хусама... вздернутый носик Амали...

Ахмед шагал по овечьим тропкам, ветвящимся между огромными каменными глыбами, хаотично разбросанными по пологому склону хребта, а перед глазами стояли милые домашние образы. И когда самая широкая из тропок поползла вверх, вдруг защемило так нестерпимо, будто он уходил навсегда, и никогда уже ни жену, ни детей не увидит. Но ведь это не так! Все закончится очень скоро и очень хорошо! Еврейский капитан придет в Эль-Фандакумие, арестует Мазуза, очистит их селение от этих «Мучеников», этих порождений Шайтана, и Ахмед снова начнет нормально жить, дышать хмельным горным воздухом, обнимать Афу и молиться Аллаху. Правда, луна? Правда, белые глыбы? Правда, голубые огоньки плещущейся у ног деревни?

Ахмед выбрал глыбу поменьше, присел и перевел дух. Стоит остановиться, как начинает пробирать холод. Он поежился, застегнул куртку доверху и обмотал шею куфией. Скоро он отогреется чаем в вагончике у капитана.

Он вновь поднялся и пошел. Надо идти, чтобы спасти Эль-Фандакумие от всяких Шихаби и Таамри. Чтобы спасти Афу, Хусама, Амаль...

Вот уже поворот тропинки. Вот скала, от которой по склону, усеянному камнями, можно спуститься на дорогу, ведущую прямо к военной базе. А там его ждет замечательный, добрый, мудрый еврейский капитан. Вон уже видна эта база – в темноте она напоминала светящийся смайлик: два фонаря – два глаза, а горящие окна длинного каравана, расположенного чуть ниже, – рот.

Где-то сзади хрустнул сучок. Ахмед остановился и оглянулся. Нет, почудилось. Он вновь двинулся в сторону базы. Ну, сейчас последний рывок...

По непонятной причине длинная тонкая игла боли, войдя в затылок, пронзила мозг прежде, чем он услышал звук выстрела. Да и услышал ли он этот звук, никто никогда не узнает. Стрелявший подошел, носком дорогого кожаного ботинка марки John Lobb перевернул лицо убитого. Черная струйка, вытекшая из угла рта, затерялась в широких усах.

Упругие бедра Афы... черные глазки Хусама... вздернутый носик Амали...

* * *

Что за придурок этот помощник, который чуть было не заморочил голову Шихаби, что, мол, в мухаррам нельзя сражаться. Да и он, Даббе, тоже хорош. Как мог упустить такую деталь?! Лучше бы уж вообще молчал про мухаррам. Даббе встал из-за компьютера и прошелся по комнате. Отворил тяжелую дверцу книжного шкафа. Достал томик Абу-Нуваса. Раскрыл наугад:

«Но жестокое время рассеяло всех чередой, —

Каждый в жизни пошел за своей путеводной звездой...»

Да, у каждого своя путеводная звезда, но у него, у Даббет-ульарза – особая. Из поколения в поколение он приходит в этот мир с одной-единственной целью. И из поколения в поколение не может этой цели достичь. Но —

«Предался я терпенью, терпеньем и дух истомил,

Одного лишь терпенья меня не лишил Азраил».

Еще одно хобби – ночью кататься на своей «вольво» по пустынным улицам Наблуса, то бишь Шхема. Его Шхема. Он замотал горло шарфом, наглухо застегнул молнию и двинулся на улицу. Но на улице его ждал сюрприз. Не было ни асфальтовых тротуаров, ни электрических фонарей. Исчез Наблус. Исчез двадцать первый век. Перед ним лежала улица, напоминающая какой-то туннель. Узкая, темная, она вилась под каменными и холстяными сводами. Издалека послышался крик верблюда. Даббе потянул носом воздух. Нет, здесь не знают, что такое бензинные испарения. Он шел по освещенным луною дворам, по переулкам, словно выбитым в одном цельнокроеном куске камня. Иерусалимского камня. Даббе понял – он в Иерусалиме...

* * *

Поселенец, привыкший спать в любых условиях, Натан расстелил спальник на неровном полу пещеры и громко объявил: «Тридцать пять минут». Словно заказав себе, сколько времени ему потребуется на сон, поставил биологический будильник. И отключился. Эван был слишком возбужден, чтобы спать. Как можно спать, зная, что, возможно, через пару часов заснешь вечным сном?! Он некоторое время смотрел на посапывающего Натана, изумляясь, что тот порой и во сне, вероятно, довольно-таки беспокойном, умудряется иногда чуть-чуть подпрыгивать. А сон был действительно беспокойным. К тому же документальным. В нем воспроизводился эпизод тридцатилетней давности, после которого Натан несколько месяцев вообще не спал ночами.

Дело было в секторе Газа, куда Натана отправили как резервиста. В те времена еще никакой Автономии не было – была израильская военная власть. Когда они патрулировали заваленную грудами мусора улицу Хан-Юнеса, молодой террорист начал стрелять по ним из автомата и тяжело ранил Йоханана Мессику, друга Натана. Ответный огонь открыть не удалось – боевик прикрывался восьмилетним мальчиком, как впоследствии оказалось, собственным братом. Пришлось Натану и еще одному парню продемонстрировать свои десантные навыки, и через двадцать минут обоих братцев, скрученных, поволокли к джипу. Вот тут оно и произошло – автомат-то отобрали, а дальше обыскать – непростительное легкомыслие – замешкались. Всего на несколько секунд. За которые араб успел выхватить нож, ударить им еще одного из друзей Натана и, прежде чем кто-либо успел среагировать, нырнуть в переулок. Дальнейшие поиски и погоня ничего не дали. Уложив одного тяжело и одного, к счастью, легко раненого в амбуланс, десантники повезли в полицейское управление лишь восьмилетнего бойца, в надежде выудить из него какие-нибудь сведения о великовозрастном напарнике. Тот всю дорогу тыкал в них пальцем, скалил острые белые зубки и заливисто хохотал. Видно было, что сионистских чудовищ он совершенно не боится. Любые попытки установить с ним контакт пресекались кратким. «Иврит – ло мевин!» – «Иврит – не понимаю!»

Ах не понимаешь?! Их, потерявших двух друзей – одного, возможно, навсегда, – трясло и от того, что именно прикрывшись этим пацаненком стрелял убийца, и оттого, что они так глупо убийцу упустили, и оттого, что сопляк столь откровенно издевается над ними. И вот, когда под насмешливыми взглядами военных полицейских три десантника вошли в здание полиции, у них окончательно сдали нервы.

– Сейчас, – сказал друг Натана и подмигнул ему, – отведем его наверх, там и расстреляем.

Мальчик вздрогнул. Натан тоже оторопел было, но приятель еще раз подмигнул ему, дескать, не дрейфь, припугнем чуток и отпустим. Не понравилось это Натану, но тут вдруг вспомнились ему глаза лежащего на земле Йоханана, жалобные такие, голубые... из них текли слезы. А еще вспомнилось ему, как полгода назад ему было поручено сопровождать командира, чтобы сообщить школьному учителю в Ариэле, что его сын тяжело ранен террористом. Дверь класса, где учитель проводил урок, находилась прямо напротив канцелярии, в которой они с командиром дожидались. Хорошо поставленным голосом отец солдата говорил что-то ужасно забавное. Слов не было слышно, но после каждой реплики налетал шквал детского хохота. Директор сам вышел за ним.

Учитель был еще весь в уроке, быть может, из-за того, что идти было десять шагов, он даже не успел удивиться, как увидел военных. Улыбка, еще эхом урока игравшая на его лице, не сползла даже, а перекосилась в гримасу боли, с которой он прослушал страшное сообщение. На лицо его наползла пелена бледности с каким-то жутким салатовым оттенком, и он прошептал одними губами: «Скажите мне правду, умоляю, скажите мне правду – моего сына убили?»

– Договорились, – сказал Натан, глядя на побледневшего арабчонка. – Там, наверху и порешим.

– Иди давай, – прикрикнул на арабском его напарник и подтолкнул малыша прикладом автомата.

Тот сделал несколько шагов по ступенькам и вдруг остановился. В нос ударил мерзкий запах. Натан опустил глаза. Из штанишек мальчугана, не достающих до щиколоток, на босые ступни капала коричневая жижа.

Вот это-то событие с кинематографической точностью и привиделось в ту ночь Натану, включая последующие поиски душа и сухой одежды для ребенка. И вновь во сне, как тогда наяву, он мучился вопросами «Человек ли я?» и «Что нужно делать, чтобы остаться человеком?»

А Эван был с Викой. Вначале он, подобно Тому Сойеру, представлял себе, как она будет рвать волосы по поводу его безвременной кончины, но потом подумал, что, увы, это видение очень скоро запросто может стать реальностью. Дремавший в костре уже с полчаса толстый сосновый сук неожиданно вспыхнул. Запрыгало рыжее пламя. Эван вытащил мобильный и набрал номер Арье.

* * *

Черная телефонная трубка. Не пластмассовая, а еще допотопная, металлическая! Сколько всего ты слышала за годы войны, вежливо называемой «интифадой»! Сколько приказов о начале операции! Сколько сообщений о чьей-то гибели! Вот и теперь...

– Папа! – кричал в трубку Коби. – На него наткнулся патруль буквально в восьмистах метрах от нашей базы! Нет, выстрела не слышали. Да, он прямо на дороге лежал. Ну на обочине. Не знаю. Да кто еще мог, кроме «Мучеников»?

Трубка долго молчала. Коби сосредоточенно рассматривал то место на стене, куда собирался повесить деревянные часы с маятником. Наконец послышался вздох. Он был таким длинным, что казалось – дотянулся из Тель-Авива, где отца разбудил звонок, до военной базы в горах Самарии.

– Плохо, – сказал отец. – Очень плохо. Во-первых, по-человечески жалко этого твоего Ахмеда. Ты говорил, у него дети... Ну и, конечно, сведения, которые он мог дать, судя по всему, – бесценны, если его за них убили. Теперь эти мерзавцы смогут и дальше творить свои махинации с нашей землей, а мы ничего поделать не в силах. А моя разгромная речь в Кнессете, которой так хотелось попасть на первые полосы, помрет, не родившись. И главное, кто-то против тебя втихаря ведет войну, а ты даже не знаешь, кто.

* * *

– Ты что, с ума сошел?! – кричал Арье. – Что ты такое несешь?

– Скажи ей, – продолжал Эван, не обращая внимания на его вопли, – скажи ей, что я любил ее, очень любил. А еще скажи, что я обо всем догадался и что моя последняя просьба – чтобы она сделала в память обо мне то, о чем я мечтал.

Последние слова Эван произнес особенно громко и захлопнул крышечку «мотороллы», после чего услышал сзади голос давно уже проснувшегося Натана:

– И что, думаешь, сделает? В память о тебе?

– Это не имеет значения, – ответил Эван, оборачиваясь.

– Вот как? А что имеет?

– То, что нас с вами ждет.

– Печально, печально – сказал Изак. Голос его звучал действительно печально.

– Что печально? – не понял Эван.

– Печально, что для молодых не имеют значения отношения с любимой женщиной. Что имеет значение лишь собственная жизнь. С того первого мгновения, как я встретил Юдит, и вот до этой самой секунды... Чтобы она не имела для меня значения?!

Если в начале этой краткой беседы Натан сидел на земле, а Эван гордо над ним возвышался, то сейчас ситуация неведомо как сложилась ровно наоборот – вероятно, в очередном своем прыжке Натан подскочил настолько высоко, что теперь стоял, подняв указательный палец и гневно вещал, а Эван, судя по всему, в какой-то момент, придавленный его словами, сел на камень и закрыл руками лицо. Вид у него был более чем жалкий, и Натан, исполнившись сострадания, подошел к парню, присел рядом с ним на корточки и, положив руку Эвану на плечи, сказал:

– Запомни, мой мальчик. Не умеешь любить ближнего – и Б-га полюбить не сумеешь. А жена – равно как и будущая жена – это и есть ближний.

* * *

– Да, я нахожусь у входа в Ущелье Летучих Мышей. Они прошли здесь три-четыре минуты назад. Скоро будут там, где их ждет засада. А вот я там не буду. Саид Шихаби, я немного подвернул ногу, и сейчас не могу идти. Мне нужен отдых. Я завтра, если скажете, явлюсь хоть в Эль-Фандакумие. Нет-нет, сейчас сам доберусь, куда мне нужно. Ну куда вы пришлете машину – в ущелье? Ничего, доковыляю как-нибудь. Да у меня пол-Салема родственники и весь Дир-Эль-Хатаб. Они меня и заберут у входа в ущелье. И не час с лишним, как вашу машину мне придется ждать, а десять минут. Что значит, что я им скажу? Они меня и спрашивать не будут. И ничего подозрительного – я здесь, а евреев встретят в другом месте. Никому и в голову не придет связывать. Да, да, клянусь Аллахом, евреи все прошли здесь. Ни один не отстал и никуда не свернул.

Гассан держал «МИРС», стоя вполоборота, так что с одной стороны к нему прикладывал ухо он сам, а с другой – рав Фельдман, лучше всех присутствующих знавший арабский.

– И это ты с подвернутой ногой крался за ними? – с усмешкой спросил Мазуз.

В лунном свете ясно было видно, как засверкало лицо Гассана. Пот Ниагарой падал со лба, со скул, с ушей. Но, видно, самообладание окончательно вернулось к арабу. Голос Гассана не дрогнул, и он спокойно... «спокойно» (!) отвечал:

– Да нет, только что, когда уже возвращался, ступил на мостик, перекинутый через вади в узком месте, а он возьми да и окажись гнилым. Подломился, сын собаки.

– Кто сын собаки?

– Мостик...

– Мостик не может быть ничьим сыном, – наставительно сказал Мазуз. – Он не живой. Сейчас, погоди...

Голос стал глуше. Судя по всему, Мазуз отвернулся от аппарата, но не удосужился отключить его. А может, и специально не сделал этого – пусть, мол, Гассан знает. Так или иначе, слышно было, как он по телефону кого-то спрашивает:

– Диаб, у входа в Ущелье Летучих Мышей есть какой-нибудь мостик? Точно – есть? А он старый и гнилой или новенький? Прочный еще или может подломиться, как ты думаешь? Все, все, больше нет вопросов.

Затем голос вновь зазвучал не в стороне, а в самом «МИРСе»:

– Ладно, Гассан, отдыхай. Завтра не позже десяти утра позвони Диабу.

– Все, ребята, – объявил рав Фельдман, отбирая аппарат у араба. – Сейчас мы с вами двинемся прямо по хребту. Но сначала всем – открыть рюкзаки, достать автоматы и собрать их. Очень скоро террористы хватятся нас и пойдут по следу. Оружие может понадобиться в любую минуту.

– Сайиди рав! – робко обратился к нему Гассан. – А вы не могли бы сказать, куда делся молодой сайид, который забрал у меня компьютерный диск?

* * *

В доме было просторно и уютно. В гостиной горели светильники. Едва окунувшись в синее плюшевое креслице, Камаль понял, что сейчас уснет. И знал, что делать этого нельзя. Потому что Юсеф Масри пропал, а следовательно, Шихаби начал плести свою паутину. Это, конечно, не означало, что и Камалю угрожает опасность. Вряд ли Мазуз решится поднять на него руку. Одно дело скрутить или убрать мелкого агента, соглядатая, присланного, чтобы подставить тебе ножку, а другое – замахнуться на Камаля Хатиба, правую руку всесильного Абдаллы. Но при этом, если Мазуз разгадал замыслы Абдаллы, он может закусить удила, и тогда Камаль, не Камаль – ничто его не остановит. И вообще, война, хоть и не объявлена, но уже фактически началась. А в расположении противника не спят. Камаль вдруг почувствовал ту щемящую тоску, которая всегда посещала его, когда он оказывался в отрыве от Хозяина. Это были ощущения мобильного телефона, тоскующего по подзарядке.

– Аззам – Расем – Диаб... – произнес Камаль своим однотонным голосом. – Не исключено – что и Ахмед – Хури – о котором – вы мне рассказали – тоже – окажется – у него – в фаворе. Интересно – знать – где во всем этом – вы. Насколько мне известно – именно вы – Анвар – фактически – создали – движение – «Мучеников». Не одна – и не две – акции – этого союза – на вашем – счету. В частности – вы – являетесь – тем – легендарным – «Халедом» – который – курировал – брата – этого – самого – Мазуза – и когда – он сначала – подвозил Сарасру – в Ган-Шмуэль – на шахиду{Здесь – теракт-самоубийство.} – и когда – впоследствии – был заброшен – в еврейское – поселение. Мазуз – тогда – ходил – у вас – в подчиненных. Так что назначение – вас – на должность – заместителя – начальника – штаба – мы расцениваем – как вариант – почетной отставки. Господин Шихаби – готовит – боевую операцию – на плато Иблиса – забыв – поставить вас – в известность. Господин Шихаби – осуществляет – похищение агента – могущественнейшего – человека – в Палестине – а вы об этом – и понятия не имеете.

– Может быть, Юсефа еще никто и не похищал... – растерянно произнес хозяин дома, подавая гостю на медном подносе кофе, просвечивающий через тончайший фарфор, из которого была изготовлена чашечка.

– Это было бы – весьма удивительно, – без намека на удивление произнес Камаль. – Мы никогда не слышали – чтобы человек – столь внезапно – исчезал. И, будучи – членом штаба – не являлся – на его заседание.

– Какое заседание? – удивился на этот раз уже хозяин дома.

– Разумеется – речь идет – о том заседании штаба – которое было назначено – на вчера, ровным голосом пояснил Камаль.

– Так вчера же не было никакого заседания штаба...

– Мы – не знали, что не было, – ничего не выражающим голосом отозвался Камаль. – Возможно – уважаемый Анвар – вы что-то – перепутали. Впрочем – наш общий друг – Абдул Халим – которого я так же – как и вас – потревожил – подняв с постели – примерно час назад – тоже – почему-то заявил мне – что ни о каком – заседании – ему неизвестно. А вот господин Мазуз Шихаби – несколько часов назад – по телефону – поведал Абдалле – аффанди – что заседание состоялось – и на нем – присутствовал весь штаб – в полном составе – следовательно, и вы – с Абдулом Халимом – все – кроме без вести – пропавшего Юсефа Масри. – Мы бы очень – просили вас – Анвар – объяснить – кто из вас – пошел – по пути – дезинформации – и лжи – вы – или господин Шихаби. При этом – было бы – очень мило – с вашей стороны – не отводить – взгляд – в сторону – дабы у собеседника – имелась возможность – смотреть вам в глаза.

Белой была фарфоровая чашечка, которую Камаль держал в руке. Белым было лицо самого Камаля, к которому не приставал загар и которое не знало, что такое румянец. Но белее всего стало лицо Анвара, когда его язык, с трудом слушаясь хозяина, шепотом произнес имя прославленного вожака «Мучеников Палестины».

– Разумеется, – без каких-либо эмоций произнес Камаль. – Именно – это – и предполагалось. Теперь остается – выяснить – лишь одно – зачем – Шихаби – лжет.

* * *

– Понятно, – задумчиво сказал Натан Изак. – Ну что ж, террористы подождут, а нам с тобой, видать, есть о чем покалякать. Значит, ты убежден, что она сможет стать настоящей еврейкой Торы?

– Еще как! – воскликнул Эван. – У нее все это идет через такую боль!.. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется – что выстрадано, то навсегда!

– Навсегда, да? – грустно усмехнулся Натан, глядя на Эвана сквозь очки со стрекозьими глазами. – Уж как мы выстрадали эту землю! Тоже казалось – навсегда. А видишь – раздаем! Налево-направо, налево-направо! Ну да ладно, не об том речь.

Он помолчал.

– Скажи, Эван, а любовь... тоже – навсегда?

– Конечно! – буквально вскричал Эван. Он явно собирался разразиться пламенным спичем на тему любви и дружбы, но старик прервал его.

– Хорошо, хорошо! Верю, верю! А сейчас – все! Видишь – вон, то самое поле!

– Про которое с таким чувством рассказывал Гассан? – спросил Эван.

Натан кивнул.

– Луна за тучами. Давай пока что соберем наши автоматы. А как она вылезет – мы тоже вылезем. Вон на те скалы. Местность осмотрим!

Но луна не торопилась выходить из-за туч, и нетерпеливые евреи, не дожидаясь этого светлого мига, сами поползли на скалы. Так что спустя минут сорок, когда ночное светило все же сподобилось озарить мир, они уже находились довольно высоко. Правда, все лодыжки у них до крови были исполосованы колючками, для которых полотняные штанины – не преграда. При этом у Эвана болела ступня – ее он потянул, когда неосторожно поставил ногу на «дышащий» камень, а тот вдруг сорвался в пропасть. Парень сам едва не последовал за ним, но в последний момент умудрился впрыгнуть на белеющий во тьме известняковый уступ. К счастью, скалы эти находились достаточно далеко от дороги, возле которой арабы устроили засаду, так что никто ничего не услышал. Зато, когда взошла луна, глазам наших героев открылась восхитительная картина. Поле, казалось, освещалось экраном огромного телевизора. Это впечатление было, разумеется, ошибочным – просто срез горы, у подножия которой пролегала дорога, был настолько обильно обласкан луною, что создавалось впечатление, будто он сам источает голубоватое свечение. На его фоне кургузо паутинились придорожные кусты, а в них копошились большие черные насекомые, с которыми, по хитроумному плану Натана, двум неугомонным евреям предстояло вступить в схватку.

– Смотри, – отрывисто шептал Натан, сверкая в лучах луны стрекозьими очками. – Наши – на юго-западе. А мы этих гадов отвлечем! Сейчас мы от них – к западу. Подползаем поближе, открываем огонь, передвигаемся перебежками. Пусть думают – нас много. Когда откроют ответный огонь, отступаем на север. Утягиваем за собою. Видишь – вон там – дорога заворачивает направо, к северо-востоку. Туда нам и надо их увлечь. Будем отступать, отстреливаться, они – наседать. Решат – мы уходим на территорию бывшей базы «Йосеф». Ее в девяносто девятом Барак{В 1999-2000 премьер-министр Израиля. Ныне – руководитель партии «Авода», министр обороны.} отдал арабам. Очень предусмотрительно. Подарок к Интифаде. Пустим их по ложному следу, а потом – самим, самим отрываться, ноги уносить. Не шибко это легко! Могут поднять головорезов из окрестных деревень. Начнут прочесывать местность. Устроят облаву по всем правилам. И нам...

Он провел по горлу большим пальцем.

– Ладно, не дрейфь! Выкрутимся! Главное, нам повезло. Гляди! Поле кукурузное! Им бы в этой кукурузе, в кукурузе попрятаться! А они – дебилы! По придорожным кустам расползлись! Результат: мы их видим, они нас, они нас – нет! Давай, Эван!

* * *

Иерусалимский камень крошится под подошвами его «джонлоббовских» ботинок. Очень тяжело ползти по стене. Странно, что здесь, вдали от Аль-Кудса{Арабское название Иерусалима.}, дом облицован иерусалимским камнем. И еще что-то странно, но он, Камаль, не может понять, что. Он карабкается по стенке, подоконник еще далеко; до него никак не дотянуться. Он на мгновение застывает, прижавшись к уступу, и проверяет, на месте ли пистолет. Пистолет на месте, гладкий и холодный. Камаль с удовольствием представляет, как, проникнув в комнату сквозь окно, направит его на Мазуза Шихаби и скажет: «А ну, говори, что за козни ты строишь против нашего Абдаллы Таамри? Куда ты дел Юсефа Масри?» Да, это будет здорово, но ощущение чего-то странного, даже можно сказать, неправильного, не покидает Камаля. Ладно, надо посмотреть наверх. Интересно, подоконник еще далеко? Очень далеко! Полз он, Камаль, полз, а не только не приблизился к окну, но наоборот – даже отдалился. Все странно и неправильно. Жалко, вниз нельзя смотреть – голова закружится. Но очень хочется посмотреть – что оно там, внизу? Интересно, сколько метров отделяют его от земли, на которой стоит Анвар и машет ему снизу рукой.

Камаль опускает глаза. Земли нет. Нет ни Анвара, ни земли, ни травы. Ни в ста метрах внизу, ни в двухстах, ни в трехстах. Нигде. У ног Камаля плещется Ничто, уходящее в Никуда. И это странно и неправильно! Неправильно! Неправильно!

Внезапно все начинает плыть перед глазами, иерусалимский камень крошится под руками и ногами. И вот уже он чувствует, как отрывается от твердой стены и летит в бесконечность... в бесконечность... в бесконечность...

Камаль открыл глаза и включил свет. Темные портьеры, резные янтарные столбики, массивная люстра. А напротив, на обоях, во всю стену... «Тибет» – решил Камаль.

Чем ниже, тем темнее. С самого верха гребень в сверкающих ледяных алмазах. Под ним склоны, частично выбеленные снегом, и совсем уже внизу – темно-синие и темно-зеленые перевалы.

Камаль понял, что было неправильного в его сне. Мысль попытаться проникнуть в дом Мазуза была отброшена с самого начала. Вместо этого они с Анваром приняли решение – Камаль, предварительно проинформировав Абдаллу, потребует, чтобы Мазуз явился к нему сюда как к представителю могущественного саида Таамри. И он направит не пистолет, нет, он направит на Мазуза указательный палец! Он крикнет: «Руки по швам, Шихаби! От имени Абдаллы Таамри я требую, чтобы вы мне немедленно дали ответ – где Юсеф Масри?» Да, он покажет этому головорезу, кто истинный хозяин в Палестине. Но сначала – выспаться.

Выспаться ему не удалось. Едва он поуютнее пристроился под одеялом на кровати напротив снежных гор, которые во тьме вновь превратились в обычную стену, едва все поплыло перед глазами, как тогда, во сне, когда он падал в бездну, едва он уже сквозь сон услышал, как его кто-то зовет его собственным голосом, как вдруг чужой голос произнес его имя и тотчас же ярко вспыхнул свет. Вновь на противоположной стене засиял Тибет, но сейчас вид его не доставил Камалю никакой радости. Потому что – и это был не сон – в комнате появились двое – верзила Раджа, голова которого черной тенью высилась над алмазным хребтом, и коротышка Аззам, нос которого черной тенью поклевывал самые низкорасположенные перевалы. У обоих в руках были «калашниковы». И «калашниковы» эти были направлены на Камаля.

– Вставай, Камаль Масри, – сказал Раджа. – Саид Шихаби ждет.

– Но я от самого аффанди Таамри, – пролепетал Камаль, спустив ноги на пол и пытаясь нащупать ступнями свои кожаные ботинки.

Аззам ударил его в челюсть и ответил:

– Мы знаем.

* * *

Страха как такового Эван не испытывал. Казалось, он опять в армии, во время учений или операции «Защитная стена» в Дженине. Стрелял сначала стоя, потом, перебежав на следующую позицию, с колена, затем из положения лежа. Все было в точности так, как говорил Натан, – и совсем по-другому. Натан как-то не удосужился напомнить, что, когда на бегу наступаешь на торчащий из земли обломок кукурузного стебля, ощущение такое, будто тебе длинным раскаленным копьем протыкают ногу. А также он не упомянул, что, когда осветительные ракеты выпускаются не своими, как в Дженине, а чужими, начинаешь чувствовать свою полную беззащитность. Мог бы он и разъяснить, что, когда пуля срезает початок кукурузы, пролетев там, где только что была твоя голова, становится не по себе. Да и сам Эван слегка призабыл, как это бывает, когда выстрелишь в человека и видишь, что его тень, которая только что плясала черным Горлумом, теперь вдруг, взмахнув крыльями, покорно ложится прямо на дорогу и застывает смятым плащом. А потом, после боя, когда вспоминаешь об этом, по лицу текут слезы мгновенного осознания хрупкости человеческой жизни и жалости к тому, чью жизнь ты отнял, и привыкнуть к этому невозможно.

Час назад, слушая Натана, Эван вряд ли представлял себе, что «пустить по ложному следу» – это значит, соскочив с дороги, бежать под пулями по горному склону, время от времени для проформы постреливая назад, ощущая, что твой кишечник переполнен и что пройдет еще несколько часов, прежде чем у тебя будет возможность его опорожнить, а единственное, ради чего ты остановишься – это чтобы помочь подняться все тому же Натану, потому что он споткнулся и упал, и увидеть, что у него пошла носом кровь, которую он размазал по щекам, так что получились усы вроде как у барона Мюнхгаузена...

Потом они лежали в кювете, прижимаясь к стенке, укрепленной вырубленными глыбами, лежали примерно на глубине трех метров, так что заметить их было просто невозможно. Лежали и смотрели вверх, на озаряемые бежевым светом фонарей узловатые оливы. Лежали не в силах подняться. Террористы, громко ругаясь, прошли по шоссе буквально над самыми их головами и направились в сторону бывшей военной базы «Йосеф»! Они будут долго там искать и нескоро вернутся. А Натану и Эвану предстояло, коротко переведя дух, начать пробиваться в сторону бывшего и будущего поселения Канфей-Шомрон.

Напряжение спало, и Натан, так и не утерев кровь с лица, задремал. Он лежал на траве, буйно заполонившей кювет, где всегда скапливалась влага. На носу его вновь посверкивали очки, во время боя предусмотрительно спрятанные подальше. При этом он посапывал столь ритмично, что казалось, окуляры ему нужны лишь чтобы рассмотреть приятные сны.

Все-таки, несмотря на отсутствие сил, Эван был вынужден подняться и побрести по траншее вдоль пустынного в этот час шоссе. Вскоре он нашел то, что искал – большую трубу, проложенную под дорогой. Он влез в нее и, вернувшись минут через пятнадцать, остатки питьевой воды во фляге использовал для омовения рук. Подняв глаза, Эван увидел стоявшего перед ним Натана, с кровавыми усами, уже готового в дорогу. Старый поселенец протягивал ему мобильный телефон.

– Нам надо срочно выходить, – сказал он, слегка подпрыгнув. – Но прежде – позвони, позвони!

– Кому? – не понял Эван.

– «Кому-кому», – передразнил его Натан дребезжащим голосом. – Конечно же, ей! Звони и объясняй, где ты, что с тобой, почему не говорил раньше...

– Но ведь это тайна! – в отчаянье крикнул Эван.

– «Тайна-шмайна»! Об этой тайне уже по всей Самарии воробьи чирикают. Вертолет над Элон-Море, думаешь, так, на прогулку вылетел, в небе попорхать? И джип на Кабире тоже вечерний моцион совершал? В общем, звони давай, с моего, а то увидит твой номер и чего доброго не откликнется – судя по тому, что ты рассказал, гордая такая, гордая такая!

И он подпрыгнул.

– Как, прямо сейчас звонить?

– А когда же еще? – озадаченно спросил Натан. – Чего время тянуть? Каждый миг, украденный у любви...

– Так ведь два часа ночи!

– Ну и что?! – пожал плечами Натан.

– Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, Вика сейчас спит...

– Что?! Спит?! Спит?!– Натан или играл или действительно был потрясен. – С ума сошел? Она что – сможет сейчас уснуть?

* * *

– Алло, сайид Шихаби? Говорит Исса Диаб. Только что звонил Ареф Мухлис. Поселенцы атаковали его группу на выходе из ущелья Летучих Мышей, после чего отступили к бывшей базе «Йосеф» к северо-востоку от Элон-Море. А шайтан их знает, зачем! Нет, сколько их – неизвестно. Явно – намного меньше, чем наших. Ребята Арефа ведут поиск, но передвигаются с крайней осторожностью – боятся нарваться на засаду.

– Ждите дальнейших распоряжений и обо всем докладывайте, – пробормотал Мазуз и отсоединился.

Пожалуй, группу Фарука сейчас выпускать преждевременно. Сначала хорошо бы понять, кто это там нарисовался в Ущелье Летучих Мышей, сколько их, имеют ли они какое-то отношение к публике из Канфей-Шомрона, и что они, а также другие поселенцы, намерены предпринять. А Фарук со своими может еще часок-другой посидеть на Оливковом поле.

Да еще это пятно на стене...

– Эй, Раджа!

* * *

Натан ошибся. Не дозвонившись Эвану, Вика отправилась в свою комнату плакать, там же прилегла на кровать и незаметно для себя уснула. Когда отец с матерью, вернувшись с прогулки, заглянули к ней в комнату, она спала так безмятежно, что не только будить, а дышать в ее присутствии или царапать взглядом нежную кожу щек казалось преступлением. Мгновенно родители оказались на цыпочках и, как маленькие лебеди у Чайковского, плавно удалились.

Но вскоре ее сон стал беспокойным. Впоследствии она рассказывала, что будило ее всякий раз одно и то же. Ей снилось, что она спит, и вдруг ее мобильный начинает взывать голосом Эвана: «Любимая! Подойди к телефону! Скорее! У нас почти не осталось ни минуты!» Если бы она хоть раз слышала Кобино «Милый! Ответь, это я!», можно было бы предположить, что это как-то отразилось в ее снах, но Вика не подозревала о существовании капитана Кацира, равно как и его «оранджа». Затем снилось Вике, что она вскакивает с постели и босиком бежит, бежит, бежит к своему сотовому и никак не может до него дотянуться. А Эван уже кричит: «Любимая! Ну что же ты! У меня в запасе буквально считанные секунды!» Всякий раз, как она все-таки дотягивалась до телефона, она тут же просыпалась. И снова ныряла в сон. И вот в какой-то раз голос зазвучал грустно-грустно и сказал: «Любимая, все кончено». Тут она проснулась и обнаружила, что у нее в руке действительно мобильник, и крышка откинута – когда и как во сне она его схватила? – и не во сне, нет, наяву голос Эвана! Эвана! Эвана!

– Вика! Любимая моя, прости, не вешай трубку!

– Я не вешаю, – шепотом сказала Вика. – Я слушаю.

– Вика, я тебя очень люблю... Прости меня, пожалуйста! Я решил тебе все объяснить.

Эван сам не понимал, почему он говорит сбивчиво, словно за ним кто-то гонится.

– Вика, ты слышишь меня?

– Слышу, слышу, любимый!

Окрыленный таким обращением, Эван заговорил увереннее:

– Вика, понимаешь, мы, жители Канфей-Шомрона, решили сегодня ночью вернуться к себе в поселение. Мы сейчас идем по горам...

И вдруг в трубку ворвался чей-то чужой крик: «Эван! Арабы!»

А дальше – то, что каждый вечер несется из телевизора, когда папа смотрит очередной боевик, и чего, прежде казалось, никогда не бывает в жизни, как не бывает русалок и ковров-самолетов... Автоматная очередь. И тут же – еще одна.

А вслед за ними – словно удар кувалдой по уху. Застывшая от ужаса Вика поняла, что «пелефон» упал наземь. Потом послышались чьи-то крики, шаги, бормотание... И уже затем – пустота.

Холод каменного пола под босыми ступнями и прохлада «моторолы», зажатой в руке, мгновенно отрубили бредовую и спасительную надежду, что это лишь продолжение сна, а за продолжением, как известно, следует окончание. Несколько секунд Вика в какой-то прострации глядела сквозь картинку с изображением осенних листьев на дисплее мобильного, затем нажала зеленую кнопку. Высветился перечень последних номеров. Еще раз нажала. Высветился последний номер. Тот, с которого звонил Эван. Незнакомый номер.

Гудки прервались. В трубке заговорило чье-то молчание.

– Эван! Эван! – закричала Вика.

«Г-споди, спаси Эвана! Спаси Эвана! Спаси Эвана! Я что угодно сделаю, только ты – спаси Эвана!»

– Простите, – ответил незнакомый бас с арабским акцентом. – Здесь такие не живут. Больше не живут.

* * *

Комната без окна – не комната. Погреб, камера – все что угодно, только не комната. А когда еще у тебя при этом болят яйца, потому что по ним только что били, и пятки, потому что по ним тоже били, и твой харрис-твидовый пиджак весь пропитался кровью, и ты лежишь на каком-то странном деревянном сооружении, то ли на высокой кровати, то ли на низком столе, лежишь, а из кожи на пятках, с которых сорвали дорогие ботинки, сочится кровь, и ты пытаешься спать и не можешь, потому что прямо над тобой свисает с потолка лампочка, которая только казалась тусклой и унылой, когда тебя пинком забросили в эту комнату, а сейчас, когда надо уснуть, она, оказывается, очень и очень яркая и жестокая, и голова твоя мерзнет, потому что струйки воды стекают с нее, и она вся мокрая – ведь ты недавно терял сознание от боли, и тебе на голову вылили целое ведро воды, чтобы привести тебя в чувство, и когда все это происходит с тобой, то...

...то понимаешь, что все это ерунда по сравнению кое с чем пострашнее, – они знают, что ты человек Абдаллы Таамри, и не боятся. Они встали на путь войны. И покровительство всесильного магната, твой главный козырь, уже не козырь, а битая карта. А значит, с тобой могут сделать все что угодно. Но и это не самое страшное. А то, что ты из человека сделал Аллаха. Ты стал куклой, роботом, продолжением руки великого Абдаллы Таамри. Ты сделал его желания своими желаниями, его волю своей волей, его силу своей силой. И вот ты здесь лежишь в комнате без окна, в погребе, в камере или, как твои палачи называют это место – в зиндане, и у тебя болят яйца и болят пятки, и над тобой свисает с потолка лампочка, и ты здесь один, а всесильный сайид Абдалла Таамри при всем своем всесилии не может тебя спасти... или не хочет.

Дверь со скрипом отворилась. Коротышка Аззам, низко поклонившись, провозгласил:

– Саиди Камаль! Аффанди Мазуз ждет тебя!

Он терпеливо ждал, пока Камаль натянет дорогие кожаные ботинки на распухшие ступни. И только когда пленник проходил мимо него к двери, пыточник не удержался и отвесил ему пинка.

* * *

Дверь камеры отворилась, и охранники вбросили в тесное пространство между нарами еще одного арестанта. Он упал на пол с таким звуком, будто на стол, уставленный изделиями из тончайшего и очень хрупкого фарфора, с размаху швырнули мешок с картошкой. Заплеванный пол по обе стороны от вброшенного тотчас же покрылся кровью.

– И этого порезали, – мрачно произнес худощавый эфиоп, сидящий на верхних нарах возле зарешеченного оконца и выпускающий через него на свободу струйки шершавого «эмэмовского» дыма. Арье бросился к окровавленному и узнал в нем Натана Изака.

– Натан! Натан! – начал он тормошить его. – Как я счастлив, что ты жив! Я уже думал, что тебя убили! А где Эван?

Но Натан не отвечал. Он смотрел на Арье пустыми глазами и, как тот ни суетился, взгляд у него оставался совершенно неподвижным. Арье боялся понять, что Натан мертв. Он все тряс его:

– Натан! Натан! Натан!

Но что это? У Натана уже лицо Эвана. Эван! Дружище Эван! Хотя бы ты-то жив?

Однако и Эван...

Проснувшись, Арье продолжал лежать с закрытыми глазами. Камера и зэк-эфиоп, курящий в зарешеченное окошко, явились из трехмесячной давности трехдневной отсидки за участие в перекрытии дорог, чтобы помешать полицейским автобусам вывезти поселенцев из Канфей-Шомрона. А Эван и Натан...

Интересно, сколько он спал? Сначала тщетно пытался дозвониться Эвану и Натану Изаку, а потом задумался, что делать. Позвонить раву Фельдману и признаться, что соучаствовал в обмане, и теперь неизвестно, чем этот обман обернулся, или пока подождать – а вдруг Эван с Натаном еще отыщутся. Задумался. Глубоко задумался. Так глубоко, что только что проснулся.

Посмотреть бы, который час. Но если встать, то нужно звонить, звонить, звонить... А это страшно. С неимоверным усилием он, дрожа от холода, поднялся, завернулся в одеяло и на цыпочках, чтобы не разбудить Орли, вышел из комнаты.

В салоне царила полная тишина. Единственное, что ее прерывало, это посапывание Тото, лежащего на спине и задравшего все четыре лапы. При этом он во сне изогнулся и свесил голову с дивана. Похоже, песик счел эту позу удобной. Арье вспомнил, как неделю назад всю ночь ветер свистел с такой силой, что люди в доме собственных голосов не слышали. А мужественный Тото, не привыкший в более низко расположенном Канфей-Шомроне к подобным концертам, забился под диван.

Не зажигая света, Арье сбросил покрывало, облачился в штаны и куртку и прошел на балкон-веранду, где две недели назад Вика и Орли занимались хоровым щебетанием. Сейчас здесь воздух словно застыл в задумчивости. Гора Кабир красовалась светящимся венцом армейского подразделения, берегущего покой мирных граждан. Внизу вади, очаровавшее некогда Вику, было освещено ярко-зеленым прожектором и казалось владениями какого-то сказочного лесного или болотного царя. Арье вдохнул побольше самарийского воздуха, по вкусу напоминающего воду из студеного горного источника, словно хотел все это ночное небо унести в дом в своих легких, а потом вновь зашел в салон и плотно затворил за собою дверь. Щелкнул выключателем. Невольно зажмурился, но быстро привык к свету и твердо прошествовал к столу, на котором его ждал черный телефон с отломанной антенной. Звонить!

А что это за брошюрка рядом с телефоном? Ах, это воспоминания рава Фельдмана, которые Орли вчера за чаем читала. Интересно, интересно... Нет, он лишь чуть-чуть... по диагонали... А потом сразу – звонить!

* * *

Когда едешь на автобусе по поселению или маленькому городку или по окраине большого города, порой видишь на обочине лежащую собаку. Сбита или спит? Далеко не всегда видно, как она дышит, но очень часто, глядя сквозь замутненное пуленепробиваемое окно, шестым чувством ощущаешь – живая. А иногда наоборот – раньше было живым, а сейчас лежит, словно груда старого никому не нужного расползшегося тряпья. Есть нечто в нашей душе, что дает возможность отличать живое от неживого.

Патруль «Мучеников» ушел, остались лишь два араба ждать джип, который заберет трупы. Синхронно чиркнув зажигалками, они дружно затянулись и вновь устремили взгляд на бесформенные и навеки неподвижные сгустки материи. Смотрели на два тела, приросшие к земле, на кисти рук, словно начавших гладить свежую от недавних дождей самарийскую землю, да так и застывшие. Смотрели на открытые глаза, в которых отражалась сочная южная луна. Долго смотрели, а затем, одновременно выбросив сигареты, не сговариваясь, хором сказали:

– Кисмет!

* * *

«Они приехали все вместе, – прочитал Арье. – Поначалу я в них не увидел ничего необычного. Парни как парни. Здорово, конечно, что у нас в ешиве целых восемь новых студентов прибавится. Тем более я был ошарашен, когда, спросив, в какую группу их записать, в ответ услышал хоровое:

– А мы не в ешиву, мы в колель.

Я еще раз посмотрел на ребят. У женатого вид всегда более ухоженный, чем у ешибохера – и любимая о нем заботится, и сам он все время стремится выглядеть покрасивее да поопрятнее – в других-то слоях общества стараются принарядиться для публики, а у нас для собственной жены. А тут – потрепанные куртки, застиранные футболки и ковбойки, неглаженые полотняные брюки... Нет, эти ребята еще под хупой не стояли. Тогда почему колель?

– А потому, – смеется маленький темнокожий йеменец, – что у всех нас есть невесты, и мы все хотим одновременно поставить себе хупы здесь, в Канфей-Шомроне. И, соответственно, пополнить Канфей-Шомрон несколькими новыми семьями...

С этого йеменца, его звали Яир Гиат, все и началось. Как впоследствии оказалось, он обзвонил разные ешивы, руководимые учениками и последователями рава Кука, выяснил, кто из учеников готовится к хупе, после чего предложил женихам всем одновременно провести хупу в Канфей-Шомроне, а затем там же и поселиться. Желание изъявили десять женихов. И семь невест. Двое женихов после скандалов со своими нареченными вынуждены были отпасть и остаться на «большой земле». Одна невеста капитулировала.

– Чья? – невольно спросил я, не желая, чтобы хотя бы одна девушка ехала сюда против своей воли, только из стремления угодить будущему мужу.

– Моя, – ответил Яир.

Невеста маленького черненького Яира оказалась белокурой русскоязычной красавицей чуть-чуть выше его ростом. Что, впрочем, не знающего комплексов парня совершенно не смущало. Когда они вошли в мой кабинет, пока девушка переминалась с ноги на ногу, застыв на пороге, он деловито плюхнулся в кресло и, указав на другое, пригласил подружку:

– Присаживайся, Керен!

Я оторопел. В общем-то, молодежь у нас расторможенная, но в отношениях с раввинами делается исключение. А я имею счастье или несчастье принадлежать именно к этому сословию.

Между тем Яир, не глядя на меня, вновь воззвал к будущей жене:

– Ну Керен!

– Катя я! – пробасила блондинка, после чего я окончательно почувствовал себя обитателем сумасшедшего дома, встретившимся с коллегами по несчастью.

– Понимаете, – обратился ко мне, забыв представиться, Яир – когда я что-нибудь говорю, моя возлюбленная обязательно должна сказать наоборот. Правда, КАТЬЯ?

– Я не Катя, я Керен, – с жутким акцентом ответила девушка и улыбнулась, давая понять, что здесь разыгрывается какой-то несерьезный спектакль.

– Вот что, Катя-Керен и Яир, – сказал я, решительно поднимаясь. – Сейчас мы с вами пойдем обедать, моя жена все приготовила. Сегодня вы заночуете, Яир – у нас, девушка – у наших друзей. Завтра должны привезти первые караваны. Но прежде объясните, что означает нарочитая фамильярность, с которой вы сюда вломились, и то странное представление, которое вы здесь устроили.

– Вот видишь! – по-прежнему игнорируя меня, укоризненно обратилась красотка к жениху. – Я же говорила, что мы только рассердим рава!

Йеменец вскочил, словно какая-то пружина, вырвавшись из сиденья, воткнулась ему в зад.

– Да неужели же! – воскликнул он, сцепив пальцы на груди, – рав хотя бы минуту усомнился в том безмерном уважении, которое мы к нему испытываем? Но тратить его время на церемонный обмен любезностями и вручение вверительных грамот тоже не хотелось. Поэтому мы решили сразу продемонстрировать, с кем раву предстоит иметь дело – что собою представляет его покорный слуга, который лишь благодаря своей напористости и бесцеремонности сумел сколотить новую группу учеников...

И, передразнивая сам себя, он быстро заговорил.

– Значит так, Моше... Что? Не Моше, а Элиэзер? Неважно! Элиэзер так Элиэзер! Так вот, Элиэзер! Думать тут нечего. Я тебя записываю! А Саррочке своей... ах не Саррочке, а Элиноам? Вот парочка подобралась! Ей как, сам позвонишь или пусть лучше моя Керен?

– Но Керен вроде как сама не рвалась ехать! – пролепетал я, давясь от смеха.

– Ну да, ну да! – закивал Яир. – Я ведь имел неосторожность ей это предложить. Но стоило мне сказать, что я категорически против переселения в Канфей-Шомрон, как она тотчас же начала собирать вещи.

К этому моменту я уже просмеялся и сумел взглянуть немного под другим углом на появившуюся в моем доме парочку.

– Начала собирать вещи, говоришь? – протянул я. Парень вопросительно уставился на меня, чувствуя мое недовольство. – Ладно, с твоей невестой все понятно, хотя полагаю, сцену «Я не Керен, я Катя – я не Катя, я Керен» вы репетировали не один раз. Но что касается тебя, дорогой Яир Гиат, по-моему, то, что ты называешь напористостью, выглядит элементарной беспардонностью.

Бедняга потупил очи. Я же неумолимо продолжал:

– Теперь, полагаю, шоу окончено – вы снова, и на этот раз навсегда – становитесь самими собой. Как я понимаю, завтра заезжают ваши товарищи, а через две недели – коллективная свадьба».

* * *

Арье хорошо знал этих Гиатов. Когда в августе 2005 после уничтожения Гуш-Катифа люди со всей страны собрались в Карней-Шомрон, пытаясь отстоять хотя бы его, они с Орли тоже приехали и поселились у Яира и Кати – у Иегуды Кагарлицкого квартира была битком набита русскоязычными активистами из Хайфы, Эван с Тото жили в эшкубите, где сами еле-еле поворачивались, а с остальными Арье был не настолько близок. А после Размежевания, когда виллу Гиатов, выросшую на том самом месте, где когда-то им рав Хаим отстегнул полкаравана, снесли, чтобы не маячила, и известный на всю страну кактусовый сад, который Яир с нежностью годами выращивал, арабы с такой же нежностью вырубили, Яир и Керен переехали к Бронштейнам и прожили у них несколько месяцев, что дало Яиру возможность не бросать ешиву в соседнем поселении, где он преподавал. Арье всегда поражало то обожание, если не сказать – поклонение, с которым они относились к раву Фельдману. Ладно – Яир. Он вырос в религиозной семье, он так воспитан. Но Катька, наша российская девчонка! Откуда этот культ личности? Вот Эван, например. Уважает, глубоко уважает! Но с катушек не едет. Сразу видно, западный человек. Как-то раз набрался Арье нахальства и подъехал – дескать, ребята, вы все ж таки не хабадники, а ваш рав Фельдман не Любавичский ребе! Разговор протекал в Элон-Море на балконе-веранде, где все четверо в прохладный сентябрьский вечер чаи гоняли.

Когда Яир услышал вопрос, его глаза словно остекленели, и он сказал не столько Арье, сколько, самому себе:

– У цадик гамур. – Он полный праведник.

А Катюха, на самом деле ничего общего не имевшая с той Керен, которую она корчила из себя при первой встрече с равом Фельдманом, пояснила, теребя в руках конфетную обертку:

– Мы это поняли спустя несколько месяцев после того, как поселились в Канфей-Шомроне. Дело в том, что Менахем Штейн стал строить себе большой дом и нанял работать арабов. Естественно, начались споры – одни кричали: «Мы не должны их поддерживать! Лозунг сионизма – еврейский труд!», другие – «Нам с ними жить под одним небом! Почему не помочь людям?!» Рав Цви-Иегуда говорил: «Не обижайте Ахмеда!» Короче, идем мы как-то с Яиром и видим – прямо напротив каравана, где живут арабы-рабочие, краской написано: «Арабы – вон!» И тут я заплакала. Потому что вспомнила, как девочкой была – у меня на двери в Ленинграде писали: «Жиды, вон из России!» Сейчас-то понимаю – правильно писали, – она улыбнулась, а Арье кивнул, – а тогда ночами рыдала. И тут, как увидела, слезы прямо покатились. Смотрю, Яира и самого трясет. «Пошли, – говорю, – к раву Хаиму». Врываемся, начинаем орать, как только мы умеем. Орем, орем и вдруг одновременно замолкаем. И у него, и у меня внезапно одна и та же мысль – кого мы призываем защищать арабов? Человека, у которого четыре месяца назад арабы любимого сына убили? В общем, замолчали мы хором, а он и говорит: «Правильно, ребята! Собирайте общее собрание! Я лично выступлю и добьюсь наказания тем, кто эту мерзость написал!»

* * *

«Женихи, – писал рав Фельдман, – разместились в двух караванах. В каждом было по две комнаты плюс салон – так высокопарно именовался коридорчик, соединенный с кухонкой. В каждом закутке с фанерной дверью, который мы величали комнатой, жило по два студента. Что же до девиц, то их мы пока не запускали в поселение. Зачем? Неделю до свадьбы по традиции жених с невестой все равно не видятся. Так чего мотаться туда-сюда? Пусть лучше парни пока поучатся, обживутся. Чем длиннее разлука, тем радостней встреча.

Но вся эта молодежь, равно как и мои собственные сыновья и дочери не могли заменить мне Амихая. И не только потому, что каждый ребенок, сколько бы их ни было в семье, неповторим для матери и отца. Амихай – «Мой народ жив!» – был моим ответом моему собственному отцу. А его смерть была ответом беззвездного мира мне. Нет, я не бросил все и не бежал из поселения в сумасшедшие города. Я продолжал верить, что все, что делает Вс-вышний, имеет смысл. Но наша неспособность хоть сколько-нибудь приблизиться к этому смыслу внутренне парализовала меня. Я по-прежнему делал дело, но... как бы на автопилоте. Я не сломался, я застыл.

А совместная хупа была потрясающей. Восемь балдахинов в алой тени заката расцвели на гребне, где я когда-то под грохот танков читал каддиш вместе со странным двойником моего отца. Восемь юношей разом воскликнули: «Вот ты освящена мне этим кольцом по закону Моше и Израиля!» Восемь раввинов хором произнесли: «Да будет услышан вскоре в городах Иудеи и на улицах Иерусалима глас веселия и глас радости, голос жениха и голос невесты...» Восемь подошв с размаху обрушились на аккуратно обернутые в фольгу стаканы, что символизировало не смолкающую даже в минуту самой большой радости скорбь по разрушенному храму, и сотни голосов запели:

«Если я забуду

Тебя, Иерусалим,

Пусть омертвеет моя правая рука

Пусть навек присохнет

К гортани мой язык,

Если я на миг утрачу память о тебе

И не вознесу,

Тебя, Иерусалим,

Во главу угла любой радости моей...»

А затем началось веселье! Вы знаете, что такое танец молодых поселенцев? Это вихрь! Это полет! Хлещущий гейзер счастья, сметающий все на своем пути! Он увлек и меня, и Натана, и Менахема Штейна, и Ниссима Маймона, и Кальмана Липовецкого, и всех остальных, с кем вместе мы когда-то, продравшись сквозь полицейские и армейские кордоны, в ночи ступили на вновь обретенную родную землю Самарии, с кем мы обживали горстку камней, которую гордо назвали «крыльями Самарии». А вот еще знакомые лица – сыновья тех, кто накануне провозглашения Независимости был расстрелян арабами в Кфар-Эционе. Когда после Войны за независимость район Кфар-Эциона отошел к Иордании, этих детей, вовремя эвакуированных в Иерусалим, матери возили на холм Неве-Даниэль к югу от города и показывали им маячивший вдали Одинокий дуб, растущий напротив пепелища, которое когда-то было их киббуцем. Сдерживая слезы, они говорили: «Смотри, вон там мы жили... вон там ты родился... вон там погиб твой отец...» Через девятнадцать лет после падения Кфар-Эциона, когда грянула Шестидневная война и вся Иудея была освобождена, эти сыновья, уже взрослые люди, бросили свои новые дома, съехались туда, где когда-то жили и сражались их отцы, и воссоздали киббуц. Теперь они явились на свадьбу в Канфей-Шомрон – праздник встречи еврейской молодежи с родной землею. Был там и Давид, отец Натана, когда-то вместе с моим отцом защищавший Кфар-Эцион и тоже чудом спасшийся, друг Натана по Кирьят-Арбе, Элиэзер Лившиц, Элиэзер-Топор, который потом вместе с нами создавал Канфей-Шомрон...

И вдруг в кругу пляшущих я увидел своего отца… а может, того солдата, который тогда молился на этом самом месте… а может, кого-то другого, просто очень на них похожего. Потом я увидел тех сто тридцать, расстрелянных арабами в день, когда пал Кфар-Эцион. И тридцать пять религиозных пальмахников, что погибли, спеша на помощь защитникам Кфар-Эциона. Все, все, все танцевали вместе с нами в эту ночь».

* * *

«Как когда-то я влюбился в эти горы, – читал Арье, – так теперь влюбился в эту молодежь. Шмуэль... Яир... Ронен... Гиль... Ицхак... Мне доставляло неизъяснимое наслаждение разбирать с ними строки Талмуда или сочинений рава Кука, обсуждать какие-то жизненно важные вопросы, вроде того – идти Яиру на большое число часов преподавателем в кдумимскую школу или еще какое-то время пожить поскромнее, зато самому поучиться, в результате чего и вообще знаний Торы поприбавится, и замаячит перспектива сдать на степень. Я мог часами бродить с ними вместе в окрестностях Канфей-Шомрона по склонам, где солнце золотыми пальцами играло на клавишах маков, а редкие сосны, глядя сверху вниз на эту вакханалию, недоуменно покачивали зелеными шевелюрами.

И потом вечерами в нашем доме, уже потерявшем свое бивачное обличье и приобретшем черты нормального человеческого жилья, до поздней ночи мы гоняли чаи с ними и с их меняющими форму подругами.

Меня поражало в этих ребятах то, с какой легкостью, не столько даже они сами, сколько их юные жены, переносят прелести караванной жизни. Зимой под ветром крыша стучит так, будто собирается слететь к чертовой бабушке – однажды так и случилось, после этого мы стали сверху на караваны наваливать камни размером с человечью голову, и теперь под ураганом грохотали уже они. Что же касается протекаемости, то порой из спальни в салон впору шествовать с зонтиком. Зато летом та же крыша раскаляется настолько, что приходится поливать ее из шланга, увенчивая серебристый караван короной серебристого пара.

Чудесные были ребята, но когда на сосне, знаменовавшей превращение отростка шоссе в тропку, ведущую к их караванам, появилась табличка с надписью «Квартал Амихай», я лишь пожал плечами.

А когда спустя положенное число месяцев после коллективной хупы на свет стали появляться юные поселенцы, все они при обрезании были торжественно наречены Амихаями. Я благодарил, улыбался, но мне было очень больно.

* * *

По еврейскому обычаю, мальчика до трех лет не стригут. Когда ему исполняется три года, устраивают торжественный обряд халаке – первая стрижка. Мальчика сажают на стул, распускают его длинные волосы. Раввин, дедушка или другой уважаемый еврей отстригает первую прядь. За ним – отец ребенка и все гости по очереди, оставляя только пейсы. На ребенка надевают кипу и «малый талит» с цицит. Младенчество закончилось; началось детство. С этого момента ребенка учат ответственности за свои поступки.

Церемонию «Халаке» завершает парикмахер, который делает ребенку аккуратную стрижку после того, как его обкорнала родня. Затем все садятся за столы и начинают торжественную трапезу.

Почетное право начать вышеописанную операцию над Амихаем, сыном Яира и Керен, было незаслуженно предоставлено автору этих строк. Я подошел к ребу А.Гиату и, глядя на его черную шевелюру, ощутил себя Моше или Давидом, играющим с ягненком. Мне было ужасно жаль резать эти кудряшки, но что делать – три года – это уже возраст, когда концентрируют внимание не на том, что покрывает черепную коробку, а на том, что находится внутри нее. А лишнее убирают.

Амихай поднял глаза и посмотрел на меня. Я вздрогнул. У него был взгляд Амихая. Нет, не Амихая Гиата, то есть, конечно, Амихая Гиата тоже, но еще и Амихая Фельдмана. Моего сына.

Еще раз повторю – меня не трогают все эти называния в честь. Бен-Гурион не получил бессмертия из-за того, что именем его назвали аэропорт. Семья Ротшильд, увековеченная в названиях «Натания», «Пардес-Хана» и «Зихрон-Яаков», покоится под плитами одноименного парка и не слышит своей звонкой славы. Я понимаю, что имя моего сына, став названием квартала, а затем, рассыпавшись в имена будущих жителей поселения, уже само по себе звучит символически. Но, как говорят арабы, сколько ни повторяй «халва», во рту не станет сладко. Сколько ни кричи «Мой народ жив!», нас как уводили и выдавливали в Изгнании, так уводят и выдавливают здесь, на нашей земле.

И вдруг – этот взгляд. Первая сумасшедшая мысль: «Значит, не увели! Значит, жив!» Пусть у моего Амихая были голубые глаза, как у его дедушки, моего отца, а у Амихая Гиата – жгуче черные; это не имело значения. Сквозь чернильные капли радужных оболочек пробивалась душа моего Амихая – его боль, его стремление заполнить светом беззвездный мир, его готовность отдать жизнь за ближнего.

Вокруг начали недоуменно переглядываться, затем зашушукались. Я увидел себя со стороны – тупо застывшего с ножницами в руках и уставившегося ребенка. А тот глядел прямо мне в глаза.

Я ощутил стыд за те три года, что прожил без веры, с горьким чувством, что мой отец победил в нашем вечном споре.

– Амихай! – прошептал я, обнимая его и состригая черную кудряшку. – Амихай! Ами – хай! Мой народ – жив!»

...Почти машинально, еще не распрощавшись с равом Фельдманом, маленьким Амихаем и веселыми студентами, Арье снял телефонную трубку, даже не удивляясь тому, что ему кто-то звонит среди ночи.

– Алло! Вика? Какая... ах да! Да-да, конечно, я слушаю! Что?!! Эван?! То есть как «убит»?

Похоже, до песика, спавшего на диване, раньше, чем до Арье, дошел смысл случившегося. Он соскочил на пол, поднял черную шерстяную мордочку и жалобно-жалобно заскулил, навсегда прощаясь с хозяином.

* * *

– Итак, вы согласились рассказать, во первых, о том, для чего приехали в нашу Эль-Фандакумие, и, во-вторых, что вам известно о замыслах уважаемого аффанди Таамри. Что он от меня хочет? Как собирается меня использовать? Зачем сообщил евреям о нашей предполагаемой засаде на плато Иблиса?

Неожиданно для него самого в душе вдруг что-то треснуло, и последние слова он произнес почти просительным тоном, заглянув в глаза Камалю прямо-таки дружески. Но у Камаля на лице и мускул не дрогнул. Преодолев страх, нахлынувший на него тогда, в зиндане, он решил держаться до конца и, если надо, умереть за того, кому служил всю жизнь – иначе получалось, что жизнь эту он прожил неправильно, а признать это было страшнее смерти, страшнее всего. Поэтому ответил Камаль с привычной монотонностью:

– Что касается – моей миссии, то мы очень обеспокоены – исчезновением Юсуфа Масри – и хотели выяснить, что с ним стало...

– И выяснили? – дружелюбно улыбнулся Мазуз. – Нет, конечно?

Душа Камаля шла трещинами. Чтобы как-то замазать их, он стал говорить еще роботоподобнее, уже делая слегка комичные паузы между словами.

– Да. Мы. Кое-что. Выяснили.

– И что же, позвольте полюбопытствовать?

– Мы выяснили. Что никакого. Заседания штаба. Вчера не было.

Собрался с силами и отчеканил:

– Сайид Мазуз Шихаби солгал.

Мазуз резко встал:

– Ты что, не боишься меня? – спросил он.

Камаль ничего не ответил. Мазуз прошелся по комнате. Надо же, опять сухожилие начало побаливать. Что за черт! Он вытащил из кармана пачку «Ноблесса». Щелкнул зажигалкой. Комната наполнилась отвратительным дымом. Делая одну за другой затяжки, каждая из которых сжигала приличный кусок сигареты, Мазуз резко подошел к стоящему, как пешка на шахматной доске, Камалю и приказал:

– А ну говори, что замышляет против меня Абдалла!

– Саид – не посвящает – меня в свои замыслы, – с ледяным спокойствием произнес Камаль.

– Совсем-совсем? – насмешливо спросил Мазуз.

– Совсем... – начал Камаль и не договорил, поскольку последний звук застрял меж губ, наткнувшись на маленький, но костлявый кулак Мазуза. Падая, Камаль одновременно ощутил во рту вкус крови и услышал вопль Мазуза:

– Аззам! Раджа!

Дверь тотчас же отворилась и оба заплечных дел мастера выросли на пороге. Впрочем, пожалуй, слово «выросли» применимо было только к Радже. Лишь он, амбал, вырос, а Аззам – так, обозначился.

– Кус эмэк, Раджа! – заорал Мазуз, ломая в руке погасший окурок. – ... твою мать! Кус ухтак, Аззам! ... твою сестру! Я вам велел заставить говорить этого эбн-эль метанака – сукиного сына! Вы что, его там в подвале кофе поили, женщин к нему водили, что он так обнаглел? Немедленно идите и устройте ему такое, чтобы он молил о смерти! Или сами окажетесь на его месте.

И, чтобы подчеркнуть свое презрение, закинул ногу на ногу, демонстрируя всем троим грязные подошвы. Арабов сильнее нельзя было унизить.

Не имея возможности воздать злом за зло, но имея потребность его сорвать, Аззам и Раджа схватили несчастного Камаля за руки и поволокли его прочь, на новые муки. И тут, поняв, что все, что было до сих пор, действительно покажется ему женскими ласками по сравнению с тем, что его ждет, Камаль сломался окончательно. Попросту в его душе умер Абдалла, занимавший место Аллаха, и образовалась огромная зияющая каверна, из которой сам собой вырвался вопль:

– Не-е-ет! Не-е-ет! Я все расскажу! Я все расскажу! Я все расскажу!

Разумеется, добрый Мазуз немедленно крикнул вслед:

– Ну-ка приволоките его обратно! Кажется, умнеет на глазах!

И единственное, как успели разрядиться Аззам с Раджой, это врезать Камалю – один под дых, другой по почкам.

* * *

Справа сверкнуло разноцветными огнями и уплыло куда-то за спину здоровенное здание «Хеврат Хашмаль». Вика крутанула руль вправо, пролетела мимо бетонной остановки, мимо поворота на черную в этот час промышленную зону, мимо телефонов-автоматов, которыми никто не пользовался уже несколько лет, с тех пор как все обзавелись мобильниками, мимо будочки с дремлющим стражем – а как тут не дремать – шоссе одностороннее, на выезд... Еще раз вправо... Справа мелькнули силуэты арабских магазинчиков, слева пронеслось пустое здание гостиницы «Эшель-а-Шомрон», супермаркета «Гипернетто» с освещенными витринами, и Вику вынесло на перекресток «Ариэль». Теперь – налево и прямо, до перекрестка Якир. Машин на шоссе не было.

Старенький «фиат», который папа, уезжая, оставил дочерям, шел быстро и ровно, как служебный пес, взявший след. Дорога была черна, и разметка под лучами фар, казалось, не просто светится, а горит сухим белым пламенем. Понятно, Арье с Орли сейчас все сообщат Ури, рав-шацу, то есть начальнику охраны поселения, Ури оповестит армию, и та начнет прочесывать окрестности Элон-Море. А ей, Вике, что было делать? Сидеть дома? Ждать? Чего? Что кто-то придет и спасет ее любимого Эвана? И принесет его на подносе? Да она и так всю жизнь просидела и прождала! Прождала любви, чуда, встречи с Б-гом! Не шла навстречу, а именно сидела и дожидалась. Хватит! Правда, любви-то она как раз дождалась – и как дождалась! Ей Сигаль рассказывала, что в душе Первого человека, еще до того, как Б-г разделил его на Адама и Еву, были слиты души всех людей, что когда-либо придут в этот мир. А потом Б-г каждую душу расщепил ровно пополам, так что в каждом мужчине и в каждой женщине не душа, а полдуши. А вторая половинка души живет в чьем-то другом теле и бродит по земле в ожидании встречи и воссоединения. Так что есть некто, именно искони лишь тебе и никому другому предназначенный, СУЖЕНЫЙ, на идише – башерт. Да что Сигаль! Когда к ним в Ариэль приезжал один очень мудрый русскоязычный раввин – Вика ходила его слушать – он начал свою лекцию так: – Является ли женщина человеком? Нет, женщина не человек, – и прежде, чем до него успел бы долететь предмет из зала, торопливо добавил: – И мужчина не человек. Человеком они становятся лишь став единым целым. Есть история о том, как парень каждый вечер стучался в хижину к девушке, а она всякий раз спрашивала: «Кто там?» Он отвечал: «Я», и она его не впускала. Но однажды на вопрос «кто там» он ответил: «Ты!» И девушка распахнула дверь. Так вот, когда они с Эваном увидели друг друга в первый раз, то каждый сразу сказал себе: «Это я». Потому так и возмутило ее то, что Эван променял ее на какие-то свои дела! Для нее тогда все рухнуло. Вот тебе и башерт! Какой же он все-таки дурачок! Ведь скажи он, что они идут в Канфей-Шомрон, она бы его поняла – она же видит, что Канфей-Шомрон – это он сам. То есть для нее эта странная привязанность остается загадкой, но как же ей не уважать чувства близкого человека?.. Стойте-стойте! Только что она себе говорил, что она это Эван. Потом – что Эван это Канфей-Шомрон. А теперь – что она не понимает его любви к своему поселению. Нормально. Вика почувствовала, что вконец запутывается. «Фиат» в подтверждение этого вильнул посреди пустого шоссе. Хорошо, что глубокая ночь, и нет встречных машин.

* * *

А что делал в ту ночь я, лично я, автор этой книги? Вокруг происходили такие события, а мне ни Эван, ни негодники Арье с Иегудой не удосужились сообщить. Нет, я, конечно, понимаю – секретность и все такое, но мне сдается, я не слишком смахиваю на агента ШАБАКа или на человека, который начнет болтать о предстоящей операции на всех перекрестках. Да нет, я шучу, конечно – не привлекать же к операции весь свет, а зазря – к чему посвящать посторонних? Просто немного обидно ощущать себя посторонним. Кроме того, некоторое время спустя с одним из участников исторического перехода у меня случился следующий диалог. Я посетовал на то, что, будучи жителем Элон-Море, а не Канфей-Шомрона, не знал о походе, а он ответил, что в любом случае вряд ли я смог бы принять в нем участие. И вежливо пояснил: «Даже если бы ты был из нашего поселения, все равно бы брать тебя не стоило – не прошел бы! Там было очень тяжело». «Да ты что?!» – возмутился я. «Знаешь, в какие походы я ходил! Правда, довольно давно...» Он бросил на меня оценивающий взгляд и грустно заключил: «Должно быть, очень давно». Согревает душу.

Интересно, что я, тем не менее, проснулся среди ночи с явным ощущением, что где-то поблизости творится нечто грандиозное, из ряда вон выходящее. В окно светила полная луна, такая яркая, что даже стоящий напротив дома белый шарообразный фонарь, обычно затмевающий своим тупым сиянием все ночные светила, померк в ее щедрых лучах. Жена тихо посапывала. Собака – тоже. Мир не проявлял признаков жизни. Так что я не стал выходить на улицу. Оделся, почистил зубы, умыл, как говорят в России, морду лица и отправился в пинат охель готовить себе кофе. Налил кофе в чашку и плюхнулся в кресло. Взгляд траверсировал груду книг, скопившихся на столе, и, наконец, уткнулся... да, читатель догадался совершенно правильно – в ту самую брошюрку, которую в часы бессонницы или в пору раздумий по очереди читали или вспоминали едва ли не все герои этой книги. Что ж, я, как и они, взял «Мой дом Канфей-Шомрон» – красиво так издана книжица, в глянцевом переплете, с фотографиями – и раскрыл на произвольном месте. Но и тут мне не повезло. Героям моего романа доставались самые драматические места; затаив дыхание, следили они за ходом событий, а то и слезами заливались. Я же вляпался в зачем-то приведенное автором пространное описание того, как к ним в поселение приехал знаменитый и, между прочим, очень талантливый писатель, известный своими левыми взглядами, ярый враг поселенчества. Он выступил перед собравшимися поселенцами в той самой «хижине», где когда-то схлестнулись прагматик рав Фельдман и романтик Натан Изак. Из книги рава Фельдмана я так и не понял, зачем прославленный мэтр явился в логово тех, кого он называл мрачной сектой, выползшей из самых темных углов иудаизма или что-то вроде этого. И чего он хотел добиться, столь яростно обрушиваясь на сидящих перед ним идеологических противников. Интересно, окажись я в тот вечер в их поселении, пошел бы его слушать? Наверное, пошел бы.

* * *

«– Дело было не только в той эйфории, которая после Шестидневной войны царила среди студентов ешивы рава Кука, и не только в их экстазе по поводу Стены Плача и библейских мест на Западном берегу, в разговорах о победе и чудесах, возрождении и грядущем явлении Мессии. Больнее всего было то, что эти люди проявляли удивительное бессердечие по отношению к нам и равнодушие к нашему горю. Наши ценности, идеалы, совесть, мировоззрение – все восставало против того страшного факта, что мы превратились в нацию оккупантов. Мы не могли воспринимать Шестидневную войну как естественное продолжение Войны за Независимость... Но страна наполнилась новыми гимнами и трубными звуками, льющимися из шофаров{Бараний рог, в который трубят в Дни Раскаяния – от Нового года и до Судного дня.}. Для нас все это было источником тяжелейших мук, а люди из ешивы рава Кука не понимали ни нашей боли, ни наших моральных проблем, а может быть, для них этих проблем вообще не существовало. Вы были грубы, наглы, опьянены властью, разражались мессианской риторикой, бредили «Избавлением». Казалось, в вас нет ничего человеческого. И ничего еврейского. Арабы как люди для вас не существовали, человеческое горе ничего не значило. Лишь пророчества, знаки с небес да грядущее Избавление. Было понятно, что вы опошляете иудаизм, сужаете, низводите его до уровня религии, а религию – до уровня ритуала, и единственной святыней провозглашаете неприкосновенность земли Израиля. Со временем обида на вас только усилилась.

Появилось движение Гуш Эмуним{Движение за заселение Иудеи, Самарии и Газы и создание поселений.} и сделало то, что оно сделало. Возможно, помимо всего прочего, это движение нанесло удар по самолюбию молодежи из кибуцев и Рабочего движения – той части общества, которая привыкла, что все по ней равняются. Теперь у них забирали первородство, причем те, кто это делал, рядились в их потрепанные армейские куртки, бегали так же, как они, по холмам с автоматами и радиопередатчиками, перенимали манеры и сленг обитателей киббуцев. И, хотя вы были носителями совершенно чуждой идеологии, вам удалось похитить у нас сердца кое-кого из наших духовных менторов, словно эти юнцы и были наследниками искры первопроходчества, которая со временем потускнела. А наследник, как известно, – это претендент на престол. Мы для вас были безродными израильтянами, себя вы считали – истинными евреями. Дискуссия с вами оказалась невозможной. Вместо нее в ход пошли оскорбления и наклеивание ярлыков. Но и мы по части ругани не лыком шиты, наши перья тоже умели ужалить, зачастую еще больнее, чем ваши. Вы сами навлекли на себя грозу, объявив себя духовной элитой общества. И вы явно дали зарок затащить Народ Израиля в Иудею и Самарию, хотя бы и вопреки его воле. Все это лишь усугубляло наше возмущение. А в вас мы видим серьезную угрозу всему, что нам дорого и свято. Вы угрожаете разрушить союз между еврейской традицией и западной цивилизацией. Вы хотите погнать иудаизм вспять, вернуть нас во времена Иисуса Навина, во времена Судей, в общество фанатичного трайбализма, жестокое и закрытое!..

– А в чем суть вашего западного гуманизма? – выкрикнул с места Натан Изак». Тут я, автор этой книги, явственно увидел, как он подпрыгнул.

«-...В двух словах – святость человеческой жизни и свобода личности. Справедливость и «не делай другому того, чего не хочешь, чтобы делали тебе», причем в общечеловеческом смысле, а не только в узко-еврейском. Теперь я взорву еще одну бомбу – сионизм вовсе не призывал поворачиваться спиной к нееврейскому миру. Действительно, Бен-Гуриону принадлежит нелепое высказывание: «Неважно, что скажут гои, важно, что СДЕЛАЮТ евреи». Но он бы в жизни не позволил себе сказать: «Неважно, что сделают гои». В нем было уникальное сочетание пламенной веры, трезвой оценки реальности и блестящей способности выбирать удачный момент. Все эти качества и обеспечили полную победу сионистскому предприятию. Вернее, почти полную, потому что в шестьдесят седьмом, в экстазе военных побед и мессианском опьянении, наше высокомерие раздулось, наше чувство реальности скукожилось, и в результате наших лихорадочных попыток создать новую реальность на оккупированных территориях рухнула вся легитимация сионизма. Боюсь, что нам еще придется за это расплачиваться. С одной стороны, мы требуем, чтобы нас судили по особому стандарту, с учетом нашего огромного вклада в мировую культуру и наших неимоверных страданий, а также вины неевреев и т.д., и т.п. Мы играли на сердечных струнах порядочных людей, порой искусно используя чувство вины, распространенное на христианском западе. У нас было на это право, и мы действительно получали помощь то от англичан, то от французов, то от американцев, а иной раз даже и от русских. Без этой помощи не было бы ни сионизма, ни государства Израиль. Но с другой стороны, мы все время жалуемся на окружающий мир – почему им позволено быть бесчеловечными? Почему, когда Брежнев подавляет инакомыслящих, а Асад или Арафат устраивают резню, никто на них не кричит? А только на нас, несчастных? Иными словами, с одной стороны, мы произносим высокопарные речи на темы морали, с другой – просим международной лицензии на зверства и права на жестокость и угнетение, «как у всех остальных». И потому честные люди за рубежом, в том числе и те, от чьей поддержки, помощи и доброй воли зависит судьба Израиля, относятся к нам с растущим подозрением: чего они хотят, эти евреи? Что для них Израиль – полоска земли для убежища, национального очага, мира и безопасности, как они изначально заявляли, или то был блеф, а настоящая их цель – реализовать свои национально-религиозные фантазии? И есть много хороших людей, которые готовы были помочь прежнему Израилю, но с отвращением смотрят на нынешний. Конечно, можно объявить всех их антисемитами – и конец. Только конец будет не им, а нам. Государство Израиль и дня не просуществует без существенной поддержки со стороны как минимум одной дружественной сверхдержавы. Тот, кто забывает это, играет с огнем...»

«Это уже, – продолжает рав Фельдман, – было слушать неинтересно. Любые потуги перевести благородные идеалы в область практики или политики ничего, кроме улыбки, вызвать не могли. Общеизвестно, что, чем больше Израиль пытается быть хорошим мальчиком, тем больше его делают мальчиком для битья. Но меня потрясла святая вера этого человека в добро, в мораль; вера, которая бросала его на баррикады, вера, ничего общего не имевшая с реальностью, а потому прекрасная, как все неземное. Как хорошо, что в нашем народе есть такие люди, готовые биться до последнего со всякими там фельдманами, изаками и прочей нечистью, дабы не дать ему спуститься с моральных эверестов. Видно, Мессия уже на пороге».

* * *

Снаружи кажется, что скала отвесная. А если приглядеться внимательно, на ней масса мелких уступчиков. По ним взобраться трудно, но не невозможно. Проблема, однако, заключалась в том, что приглядеться было не так-то просто. Дело происходило ночью, и луна, подлая, не то чтобы за тучи зашла, а вообще куда-то пропала. Поселенцы, возглавляемые равом Фельдманом, достали фонарики, и... со стороны казалось, что на склоне засверкала россыпь золотых монет. Через несколько минут монеты эти вытянулись в цепочку – скалолазы поползли вверх по узкой тропке между острыми неприступными камнями. Самое противное, что тропка эта была образована ручейком, водопадиком, в результате чего растительность там была куда более обильной, чем вокруг. Иными словами, мало того, что приходилось ставить ногу в темноту, на «дышащие» камни, эти камни были еще и безумно скользкими из-за травы, которая их покрывала. Почему, траверсируя хребет, не сорвался в пропасть никто, даже недотепа-Менахем, навсегда осталось загадкой. Ниссим Маймон, как ящерица, скользил по отвесным стенам, временами сам себе удивляясь – какая такая сила взметает его к вершине хребта.

Оказавшись на этой вершине, он огляделся и застыл, потрясенный. Луна была, хотя и ущербная, но гигантская. Света было столько, что казалось: убери луну – он все равно останется. У ног Ниссима толпились поросшие пятнами лесов хребты, которые казались сворой огромных догов, протягивающих небу курносые морды. У него вдруг возникло ощущение, что и эту луну, и эти хребты Вс-вышний создал лишь для того, чтобы он, Ниссим, взобравшись на кручу, увидал их.

«Музыка для птиц!» – прошептал он. И вспомнил строки из книги рава Фельдмана:

«Наверное, этот день был самым прекрасным в моей жизни. Прекрасным, как синагога, рождение которой мы тогда праздновали. Любопытно, что сам архитектор утверждает, будто хотел создать стилизованное изображение Скинии завета, шатра, который у евреев был в пустыне. Не знаю... Если и так, то шатер в его воображении имеет мало общего с тем, что описан в Торе. Как бы то ни было, больше всего синагога напоминает птицу, расправляющую крылья.

Знаете, однажды мы с Натаном навещали нашего знакомого в Хайфе. Пятнадцатилетний сын хозяина как раз второпях собирался на дискотеку, когда вошли мы – двое невесть откуда забредших дядек в полотняных брюках с карманами всюду, где только можно, в кипах крупной вязки до самых ушей и с всклокоченными бородами, тоскующими по ножницам. Он довольно долго с изумлением нас рассматривал, прислушиваясь к разговору, который мы вели с его отцом. И до того заслушался, что в правый рукав красной майки с портретом Гевары руку просунул, а про второй-то и забыл. Так и сидел, полуодетый, и слушал, слушал, слушал... А потом спросил: «Вот создали вы в горах поселение, стали в нем жить. А что вы там делаете-то?» Я, честно говоря, смешался, а Натан прямо в глаза ему взглянул и ответил: «Музыку пишем. Для птиц». Вот эту его реплику я вспоминаю всегда, когда вхожу в нашу синагогу. Особенно, когда во время молитвы открываю тарон акодеш, чтобы достать свиток Торы. В других синагогах это или выкрашенный в коричневый цвет большой металлический ящик на ножках или небольшая ниша в стене, опять же отделенная металлической дверцей. И все это за пурпурной бархатной завесой, именуемой парохет. А тут, представляете, парохет из какой-то нежной ткани, за ней ажурные врата, а там – маленькая полукруглая зала, где вдоль стены расставлены свитки Торы в разноцветных бархатных чехлах. И свет такой туманный, а в нем мерцает золотая отделка свитков. Напоминание о Святая Святых, что когда-то была в нашем Храме. А над вратами – подсвечиваемый изнутри витраж. На нем алые буквы, изображенные в виде языков пламени, складываются в строку «Всегда предо мной Вс-вышний – я не поколеблюсь!» Вот я и говорю, что этот день – день, когда мы в нашу новую синагогу торжественно вносили свитки Торы и когда впервые под ее крылатыми сводами звучали слова молитвы, – стал самым прекрасным днем моей жизни. И не только потому, что я не видел ничего прекраснее нашей синагоги, но главное – потому что вдруг поверил: теперь мы здесь – навсегда. Кто бы ни пришел в нашей стране к власти – они могут отдать приказ рушить дома. Но синагогу? Да еще такую? Они же евреи!..»

* * *

Шоссе вилось по дну глубокого ущелья. Домов не было, но то тут, то там в лучах луны белели оливы. Дорогу охраняли ажурные высоковольтные вышки, похожие на уэллсовских марсиан. Затем горы стали чуть пониже, и над хребтом вдали вспыхнул белый огонек, который можно было бы принять за звезду, если бы над ним не горел еще один огонек – красный, венчающий высоковольтную конструкцию. Вика чуть сбавила скорость. В лучах фар худосочные и кривые ханаанские дубы шевелили изрезанными листьями, ничуть не напоминавшими традиционные дубовые.

Вика затормозила и съехала на обочину. Под колесом хрумкнула свежая трава. Вика распечатала пачку «Мальборо-лайт», достала сигарету и чиркнула зажигалкой. Закрыла глаза. Нет, Эван жив. Будь он убит, она бы сейчас это увидела. Откуда такая уверенность? Может, оттого что, вопреки сентенциям Эвана, она смотрела не в одну с ним сторону, а на него?

Все равно – какая бы путаница ни вышла с Канфей-Шомроном, они с Эваном одно целое – и точка. Он ее башерт, а она – его. Родители за тридевять земель привезли ее сюда из Москвы, а он приехал из своего Бостона, а может, из Вирджинии, чтобы две половинки, затерянные на разных концах земли, встретились в полутемной ариэльской синагоге – не чудо ли! Вика вспомнила, как сама тогда же, в синагоге, смеялась над«вывертами» религиозных вроде «вот, двое предназначенных друг другу встретились. Какое чудо!» Как молила Творца сотворить настоящее чудо. И здесь, на дне извилистого ущелья в горной глуши Самарии под небом, полным лунного света, Вика поняла, что чудо, которое произошло с ней, – самое настоящее.

Почти непроизвольно она нажала на педали, и «фиат», тронувшись с места, выехал на шоссе. Она помнила, что нужно ехать вперед, пока не упрешься в перекресток с красивым арабским названием Джинсанфут, там повернуть направо, а дальше... дальше – куда глаза глядят, дальше ехать, полагаясь на Вс-вышнего, умоляя его спасти Эвана и повинуясь своей интуиции, граничащей с ясновиденьем.

Вика выехала из ущелья. Вот и Джинсанфут. Закончен подъем по стволу буквы «Т». Она уперлась в верхнюю перекладину, резко крутанула руль, и машина поползла вправо по перекладине. В лучах фар засветился ярко-зеленый щит с белыми буквами «Шавей-Шомрон 11 км». Это хорошо. Она помнит, что Шавей-Шомрон по пути к Канфей-Шомрону. А откуда ей известно, что Эван добрался до Канфей-Шомрона? Ниоткуда. Но – жив, значит, доберется. И если она доберется раньше, то двинется ему навстречу. Логично, правда?

* * *

В отличие от Ниссима, Иегуда Кагарлицкий кряхтел, мысленно проклиная минуту, когда он решил присоединиться к экспедиции. Неловко ему было, видите ли, сорокавосьмилетнему, отлынивать, коли пятидесятисемилетние рав Хаим с Натаном Изаком идут. Так какая у них подготовка, и какая – у него! Они – один танкист, другой спецназовец, а его тридцать лет назад из-за порока сердца в армию не взяли. Он не шибко из-за этого переживал – армия-то советская. Никакого у него не было желания мир для коммуняк завоевывать. И всю жизнь сердчишко ни капли ему не мешало – и курил он вволю, и на пирушках от других не отставал, и с дамами сил не жалел, пока религиозным не стал, и даже мастером спорта был, а главное – работал на износ, и все – с детьми...

Они вывалились на небольшое плато, и рав Хаим объявил:

– Тридцать пять минут отдыха.

В течение двух минут все, шурша сухой травой и вещами, вытаскивали из рюкзаков одеяла, а еще через полчаса – Иегуда ушам своим не верил – отовсюду раздавался дружный храп. Казалось, он единственный на всем земном шаре… может, не на всем, а только на Ближнем Востоке, кто сейчас не спит, а сидит по-турецки на рюкзаке и думает, думает, думает. О чем думать – было. Здесь, в Канфей-Шомроне, он когда-то нашел дело своей жизни.

Начало девяностых. Миллионная алия из бывшего Советского Союза. Первым сотням тысяч израильтяне улыбались, как новообретенным братьям. Потом устали улыбаться. А потом все громче зазвучало «Русим масрихим, абайта!»{Вонючие русские, убирайтесь домой!} В израильских школах русскоязычных подростков никто не спешил обучать ивриту, а вот хамства со стороны одноклассников, а то и учителей, они нахлебались от пуза. Несколько лучше дела обстояли в религиозных школах, но, во-первых, не всегда и не во всех, а во-вторых, репатрианты из СНГ боялись религиозных школ, как огня, а русскоязычная пресса эти страхи только подогревала. Так что и в «ультраортодоксальных», и в «вязанокипных» школах оказывались единицы. Десятки тысяч маялись в светских школах, сбиваясь в окруженные враждебностью стайки или пытаясь соответствовать имиджу израильского ученика. А тысячи порвали со школой и ушли на улицу. Вот тогда-то Иегуда и двинулся к раву Фельдману с идеей создать в Канфей-Шомроне интернат для русскоязычных детей.

...Привез их из Тель-Авива Арье Бронштейн. Их было ровно тридцать семь. Двадцать парней и семнадцать девчонок. Приехавшие «транзиты» остановились все перед той же «хижиной». Транзиты щедро раздвинули вертикальные челюсти, и из полумрака посыпались будущие питомцы. Парни с серьгами в ушах, с прическами, одни из которых напоминали меховые шапки над бритыми висками, другие – петушиные золотые гребешки разных цветов, а то и гребни волн при шторме баллов эдак в восемь. И девушки. У девушек серьги были повсюду – от лбов, век, носов и губ до пупов и ниже, а на оголенных плечах были наколоты неземные чудовища и замысловатые узоры. Большинство девушек были в джинсах, а ежели на ком считалось, что есть юбка, так это только считалось. О, это были не просто мини – супермини! Они отважно обнажали и стройные бедрышки и могучие ляжки, напоминающие кадки для цветов.

Компания вывалилась на асфальтовую дорожку, огляделась и, достав сигареты, задымила в тридцать семь труб. После окрика Арье все послушно забычарили табачные изделия и двинулись к караванам, оглашая окрестности веселым матом. Иегуда в ужасе смотрел на эту шоблу, с тоской вспоминая интеллигентных мальчиков и девочек в руководимых им до отъезда в Израиль подмосковных еврейских лагерях.

Но делать было нечего. Иегуда вспомнил классическое «Мне не нравится ваш кашель. – Мне тоже, доктор, но другого у меня нет» – и поплелся к караванам. Там он, созвав народ на небольшой пятачок, открыл короткое собрание. Надо сказать, что ребята приняли его довольно дружелюбно. Правда, кипа и густая борода не способствовали сближению, зато родная русская речь, юморок, грубоватый, хотя и не переходящий границ, и, главное, фигура супермена, да еще поигрывание нунчакой вкупе с небрежно оброненным упоминанием черного пояса по карате, расположили к нему молодежь.

Так начал свое существование летний лагерь для русскоязычных детей под руководством Иегуды Кагарлицкого. Впоследствии этот лагерь перерос в школу-интернат «Зот Арцейну». Она просуществовала вплоть до уничтожения поселения. Курировал проект лично рав Фельдман.

В первый же вечер проявилось его незнание загадочной славянской души. Произнеся перед детишками трогательную речь на тему того, что «мы в вас видим свое будущее, продолжение великого движения халуцианства, которому наша страна обязана своим существованием», он подробно объяснил, что «вот дорожка – справа от нее караваны мальчиков, слева – караваны девочек, и просьба эту дорожку не пересекать». Тем сильнее было его удивление, когда, после двухчасового совещания с Арье и Иегудой выйдя из Комнаты вожатых, он увидел прямо на него сигающую из окна «мужского» каравана Наташу Петрову, которая при этом на лету натягивала на себя детали туалета.

Рав Фельдман несколько опешил, но, побеседовав с Иегудой и Арье, пришел к выводу, что пока рано приходить к выводу. В конце концов, возможно, из этих мауглят еще что-то можно будет сварганить. Да и жалко их – заброшены в чужую страну, для своих израильских сверстников пожизненно останутся носителями клейма «русский», в большинстве своем бросили школу из-за языкового и психологического барьера, лишены какой-либо поддержки со стороны родителей, которые барахтаются в болоте абсорбции, так что им самим нужна поддержка. С еврейством эти дети никакой связи не чувствовали, да и зачастую имели к еврейству весьма косвенное отношение, а то и никакого...

Родные в свое время забыли их спросить, нужен ли им этот пьянящий омут, который они презрительно именовали «Израиловка» и бежать откуда им было просто некуда. Это ощущение изгоя в равной степени разделяли чистокровные евреи с чистокровными неевреями. При этом ребята были твердо убеждены в ненависти к ним всех окружающих и каждые три минуты бежали к Иегуде жаловаться, что кто-то из поселенцев косо на них посмотрел, а другой что-то не то буркнул себе под нос.

Бурю возмущения вызвал «этот, который прожектором дорожку освещает! Когда израильтяне идут, он его зажигает, а когда мы – тушит!» Иегуда пошел посмотреть, что за расист такой сидит в этой будочке. Оказалось – реле. Странным образом все эти комплексы не мешали стремлению как можно скорее пойти в ЦАХАЛ, причем парни рвались именно в боевые части. Еще сильнее Иегуду и Арье поражала резко очерченная позиция по вопросу об арабах и территориях, которую они, независимо от пола и происхождения, высказывали громко, патриотично и «не фильтруя базара». Покойный лидер ультраправых рав Кахане на их фоне выглядел мягкотелым арабофилом.

Арье и Иегуда были единственными, кому удавалось управлять этой ордой, которая то орала, то дралась, то, разбившись на парочки, пылко терроризировала пуританскую мораль жителей поселения.

Правда, Арье жил в Элон-Море, подопечных навещал, хотя и регулярно, но лишь в светлое время суток. Зато Иегуда оставался со своими питомцами день и ночь. Он же и был основным буфером между ними и односельчанами. А те все громче недоумевали, почему люди, стремящиеся жить и воспитывать детей вдали от пороков цивилизации, вынуждены терпеть... И так далее. Недоумевали. Но терпели.

Потом случилась кража. Нет, ничего ценного. Всего лишь виноград. Четверо залезли в виноградник Цви Кушнера. Только начали опустошать его хозяйство, и тут – надо же беде случиться – Цви. Трое уже увидели и застыли в ужасе, а четвертый аккуратно лозу редактирует, так, чтобы ни ягодки не осталось. И при этом что-то щебечет на языке Толстого и Достоевского, разноображивая его такими блестками, которые ни тому, ни другому не снились. И не странно ему, сладкоежке, с чего это вдруг друзья его смолкли.

Здоровяк Цви своим тяжелым шагом приблизился и лапу положил парню на плечо. Тот профилактически сказал привычное «Пошел на...», затем для проформы обернулся и тоже застыл. Так и оказался Цви единственным живым и движущимся среди четырех маленьких статуй. Пока под гребешками и бритыми височками вертелись мысли типа «Ну все, плакали денежки, которые мама заплатила за лагерь... Приеду – убьет!», «Ну все, сейчас сдадут в ментуру!», «Ну все, теперь меня в эту школу не примут!» и прочие разнообразные «ну все!», Цви упер руки в боки и грозно вопросил: «Что, виноградика захотелось?» Гробовое молчание прозвучало как знак полного согласия. «Ну что ж, – мрачно заключил он, – идите за мной». По тропке, выложенной плиткой, юные налетчики прошествовали за ним в салон. На окнах по случаю жары были жалюзи, и в салоне царила полутьма. Там, чуть поодаль от массивного дубового стола, словно специально для них приготовленные, ждали несчастных пленников четыре высоких стула, на которые они и водрузились. «Ближе к столу!» – рявкнул Цви. Дети повиновались. Он вышел в другую комнату, оставив их гадать, какие именно пыточные инструменты будут сейчас принесены, и спустя полминуты вернулся с книгой в руках. Плюхнулся на стул и провозгласил: «Урок галахи!» и, услышав в ужасе прошептанное «Чего-чего?!», пояснил: «Еврейского закона!»

После чего раскрыл книгу, покопался в страницах и, удовлетворенно найдя нужное место, начал громко и внятно читать:

«Написано в «Тана де-Вей Элиягу»: «Вот история про одного человека, который рассказал мне, что обманул нееврея, отмеривая ему, а потом на все деньги купил масла, и кувшин с маслом разбился, и все масло вытекло. И я сказал ему: «Благословен Вездесущий, ко всему относящийся нелицеприятно! Ведь сказано в стихе: «Не отнимай у своего ближнего и не грабь».

Он победоносно взглянул на слушателей, дабы узреть, какое впечатление на них произвел отрывок, и с разочарованием убедился, что никакого. Разве что некоторое недоразумение: мол, кувшин кувшином, но что может случиться с тем вкусным сладким виноградом, который теперь мирно покоится в их желудках?

«Ладно, – сказал Цви и вновь углубился в перелистывание страниц, приговаривая: «Это неважно... это пропустим... Ага! Вот оно!»

«Запрещено пользоваться чем бы то ни было, принадлежащим товарищу, без его ведома, даже если точно известно, что, узнав об этом, он обрадуется и возвеселится, поскольку любит тебя – тем не менее, это запрещено. Поэтому... Во! – прервал сам себя поселенец, подняв указательный палец, – если ты заходишь в сад своего товарища, тебе запрещено рвать там фрукты без ведома хозяина сада. Даже если хозяин – твой большой друг, любящий тебя, как самого себя, и, узнав о том, что ты ел его фрукты, обрадуется и возвеселится, все равно это запрещено, ибо сейчас он не знает, что ты ешь его фрукты».

Цви обвел взглядом лица, на которых страх понемногу уступил место дремоте, усмехнулся и завершил:

«Но если ты все время ешь там фрукты с разрешения хозяина сада, то можешь явиться туда без его ведома». Так что отныне...»

Не договорив, Цви захлопнул книгу, поднялся, с шумом отодвинув стул, вышел в кухню и вскоре вернулся, неся в могучих руках огромное блюдо с горой винограда. Торжественно брякнул блюдо на стол и продолжил мысль:

– ...отныне вы мои друзья и можете в любое время...

И, не закончив фразу, устало скомандовал:

– Умывальник слева. Быстро мыть руки – и повторяем за мной: «Благословен ты, Г-сподь, Царь Вселенной, сотворивший плод древа!»

* * *

Как в оркестре один музыкальный инструмент подхватывает мелодию, пропетую другим, так завернувшийся в свое куцее одеялко рав Фельдман вдруг, вслед за Иегудой, начал вспоминать их совместное детище – «Зот Арцейну», школу для подростков-репатриантов.

«Я чуть ли не каждый день встречался с русскоязычным молодняком, рассказывал про отца, про Шестидневную войну, про зарождение поселенческого движения. При этом все время пытался понять, что думают и чувствуют эти пришельцы с другой планеты, в массе своей уже и не сыновья, а внуки евреев и евреек. Исподволь заглядывал им в глаза.

Вспоминалась притча о цадике, который спросил кузнеца, может ли тот починить его повозку, и услышал в ответ: «А почему нет? Еще светло. Пока есть свет, все можно починить». «Вот так и человеческое сердце, – заметил цадик. – Починить можно, пока есть свет».

Порой взгляд пугал меня свинцовой пустотой. Это означало, что в сердце уже нет света. Но большинство душ реагировали.

Увы, непросто все было, очень непросто! Помню, я рассказал им о Десятом тевета, когда мы поминаем тех, у кого нет могил, о том, что это фактически день памяти жертв Холокоста. Слушали они вполне сочувственно. Но стоило мне сказать, что в память о шести миллионах погибших мы в этот день не едим и не пьем, мальчик с сугубо еврейской внешностью и, как потом сообщил мне Иегуда, сугубо еврейским происхождением, возмущенно воскликнул: «Тупость! У меня бабушку немцы расстреляли, так мне теперь уже пожрать нельзя?» Алексом звали этого парня. У него был еще старший брат – Михаэль. Бабушку он, если не выдумал, то, судя по возрасту, перепутал с прабабушкой. Как бы то ни было, я ответил ему: «Коли ты считаешь, что твоя расстрелянная бабушка не достойна того, чтобы в память о ней один день поголодать, сделай это ради моей расстрелянной бабушки». Алекс фыркнул, а в день поста вовсю, как он сам выразился, жрал. Жрал демонстративно и других угощал так, что за ушами пищало. Ладно, думаю, говоришь «тупость» – пусть будет тупость. Мне лишь было интересно, что с точки зрения этого юноши и его единомышленников является не тупостью, а «остростью», то есть правильным поведением. Увы, ответ я получил буквально через два дня.

Одиннадцатого тевета утром ко мне влетели растерянные Арье и Иегуда. Вид у обоих был тот еще. Перебивая друг друга, они поведали, что ночью кто-то обворовал наш местный магазин, принадлежащий Кальману, тоже уроженцу России, правда, живущему здесь больше тридцати лет и женатому на коренной израильтянке. Уже приехала полиция, и кое-кто из местных требует, чтобы обыск провели в интернате у «русских», потому как «а кто еще мог?», а это – расизм, и они за своих питомцев отвечают, они в них уверены, и они не позволят... Что вселяло в моих «русских» друзей такую уверенность, оставалось неясным, ибо по моим и стонущих местных жителей наблюдениям, милые крошки, бродя по поселению, подметали на своем пути все, что могло представлять какую-либо ценность.

В Канфей-Шомроне люди привыкли оставлять что угодно где угодно – все равно никто ничего не тронет. А тут жалобы на пропажу мяча, скейтборда или велосипеда сыпались, как из рога изобилия. Пока я выслушивал возгласы Арье и Иегуды о презумпции невиновности, об уважении к личности и о неприкосновенности имущества, открылась дверь, и вошел недавно начавший работать в интернате вожатым Моше Гамарник. Услышав призывы прошмонать вещи детишек, он без слов отправился в общежитие и, недолго думая, залез в рюкзаки, воспользовавшись тем, что их владельцы, расфасованные по караванам-классам, грызут гранит науки. В одном из рюкзаков он обнаружил несколько блоков сигарет «Мальборо», которые пропали у Кальмана в особенно больших количествах.«А что, – кричал хозяин рюкзака по имени Андрюша, житель Натании, друг Алекса и Михаэля, – я эти сигареты из дому привез!». «Три блока?» – насмешливо спрашивал Моше. «Это мое дело. А кто вам разрешил по рюкзакам рыскать?»

Кстати, в этом он был абсолютно прав. Но в полицию его все же увезли. С ним поехал и Иегуда.

На глазах у Иегуды Андрюша с потрохами заложил своих друзей. Об одном лишь просил Иегуду, по пути назад, в школу – не рассказывать об этом ребятам. «Да они и так все поймут, – недоумевал Иегуда. – Как выкручиваться-то будешь?» «Что-нибудь наплету, – успокаивал его мальчик. – Главное, вы меня не выдавайте!» Иегуда его не выдал, и он действительно наплел, да так, что, когда троих взломщиков вели по поселению в наручниках, Алекс, проходя мимо, Иегуды, прошипел:

– Значит, это вы за нами шпионили! Нам Андрюха все рассказал!

Троицу загребли, а Иегуда неосторожно поделился с оставшимися воспитанниками соображениями о человеческой подлости, проявившейся в конкретном случае. Дети молчали.

Выяснилось, что украдено выпивки, сигарет и сластей на несколько тысяч шекелей. И еще бананов шекелей на двести. Бананы ребятишки разбрасывали, сея разумное, доброе, вечное, когда ночью, накушавшись краденой водочки, отправились гулять по поселению. Полиция завела на них дело, но сажать никого не стала. Однако и в интернате оставлять их мы не решились. Отчислили всех троих.

Через два дня ко мне ввалился Кальман. Его лицо было красным, а украшающий лоб шрам от топора, память о выяснении отношений с арабами в Шхеме, где он регулярно производил закупки, был белым, как шелковая нить после прощения Вс-вышним грехов народа Израилева.

– Рав, я не понимаю, – взревел он с порога, не поздоровавшись, – как вы могли!

– Что случилось? – в ужасе спросил я.

– Рав еще спрашивает! – сокрушенно воскликнул он и повесил голову.

– Да объясни же, Кальман!

– А что тут объяснять? – он резким движением поднял голову, и белый шрам, словно кинжал, сверкнул в полумраке моего кабинета. – Из-за меня вы трех детей из школы выгнали! Да, конечно, они ведь трудные! А мы привыкли только с легкими справляться! А кто легкий?! Кто легкий, я спрашиваю! Вы?! Я?! Каждый человек трудный – на то он и человек! А вы из-за каких-то вонючих сигарет, из-за водки, будь она неладна, детишек на улицу выбрасываете! И во всем этом виноват – я!

Я без слов набрал телефон Иегуды и попросил сообщить мне домашний телефон Алекса и его старшего брата. После чего объявил Кальману, что он может позвонить братьям и предложить им вернуться в школу при условии, что лично будет отвечать за их поведение, о чем и обязан им поведать.

Кальман стал радостно названивать. О чем они говорили, не знаю – русский я еще не выучил. Но в школу никто не вернулся. И вообще, никакой революции, по крайней мере, на тот момент, в душах не произошло. С Андрюшенькой, например, разобрались обычными для наших воспитанников методами – его подстерегли ночью на улице в Натании и полоснули бритвой по губам. Зато на Ту бишват{Еврейский праздник – «Новый год деревьев».} Кальман получил посылку – несколько аккуратно упакованных бутылок коньяка. Коньяк был очень дорогой, французский и абсолютно некошерный. Благодарные чада забыли, что Кальман Липовецкий – религиозный еврей.

* * *

Шоссе шло по хребту. Внизу наперекрест вилось другое шоссе. Размеченное пунктиром горящих фонарей, оно сверху напоминало дорогу из желтого кирпича в «Волшебнике Изумрудного города». Въехав в арабскую деревню, Вика инстинктивно напряглась, даже голову чуть-чуть втянула в плечи, словно в случае чего это могло помочь. Но все было тихо. Мирные сыны Ишмаэля тихо почивали, обнимая своих жен – одну, двух, трех, у кого сколько. Улицы застыли, лишь лунные лучи играли на сеточных ограждениях вокруг домов. Вика быстро пересекла деревню в узком месте и, лишь поднявшись на очередной хребет, увидела, насколько та велика. Сверху она казалась гигантской светящейся амебой, внутри которой улицы перепутались горящими голубыми волокнами. Все это напоминало детскую головоломку «найди в лабиринте правильный путь». А она, Вика, нашла?

Из-за поворота выплыла гора белых – или кажущихся такими в лунном свете – камней. Они напомнили Вике груду черепов с картины Верещагина «Апофеоз войны». Затем промелькнула следующая деревушка, вся в кипарисах. А вот и поворот на Шавей-Шомрон. Откуда-то отсюда должна начаться дорога на Канфей-Шомрон. Ее Канфей-Шомрон. Вика резко надавила на тормоза и, одновременно чиркнувшинами по асфальту и «барабаном» – по кремню зажигалки, встала в «карман», расположенный прямо напротив поворота. Это любопытно. Значит, Канфей-Шомрон, в котором она никогда не была, это уже ее Канфей-Шомрон? Похоже, она действительно становится Эваном.

И тут Вике по-серьезному стало страшно. Она поняла, что не знает, жив Эван или нет. То есть чувствует, что он жив, но поскольку она сама его продолжение, это может означать лишь то, что он продолжает жить в ней. А где-то, быть может, в нескольких сотнях метрах отсюда, настоящий Эван лежит...

Вика вышвырнула недокуренную и до половины сигарету в открытое окно, закусила губу и со всей силы нажала на газ. Проехав не больше километра, она, почти не сбавляя скорости, крутанула руль влево и выехала на дорогу, которая должна была привести в любимый Канфей-Шомрон, к любимому Эвану!

Вскоре луну скрыла густая черная туча, и глазам пришлось привыкать к темноте. Дорога пошла вдоль ограды поселения, увенчанной колючей проволокой. Затем – снова вверх. Шеренга кипарисов сообщила Вике о приближении арабской деревни. И действительно, вскоре появились ее огоньки, голубыми бусинами рассыпанные по черному склону.

Итак, теперь она Эван. Она смотрит в ту же сторону, что и он – так пристально смотрит, что его самого не видит. Но это значит, что она теперь окончательно стала еврейкой.

* * *

Был Ту бишват, только не тот, когда Кальман получил коньяк в подарок, а следующий, 5759 года. Мы сажали деревья. С какой бы радостью я возился где-нибудь на краю поселения, опуская в ямки саженец за саженцем, наслаждаясь трудом, наслаждаясь неповторимым ощущением соучастия в сотворении маленькой зеленой жизни. Но, увы – раввин есть раввин. Надо поработать и с теми вместе, и с теми, и с теми. Конечно, прекрасно, что наше поселение так разрослось. Но если в каждом квартале ты должен посадить по деревцу, к концу одуреваешь. А еще ешива и «Зот Арцейну», школа для «русских»!

Как генерал объезжает свои войска, я обходил квартал за кварталом. Вот на этот склон я когда-то вышел, чтобы попрощаться с Горой, а она мне сказала: «Не уезжай!»

Вот вилла Менахема Штейна. Некогда он обитал в палатке, из которой вылезал на рассвете в двубортном костюме, черном шерстяном, в белую полоску, и на ходу стряхивал с обшлагов брюк колючки и сухие травинки. Потом с женой и детишками поселился в караване, затем в эшкубите. А теперь – вилла. Правда, немножко нелепая – никакой симметрии. Такое ощущение, будто ее не по плану какому строили, а все время достраивали что-то, пристраивали, приляпывали. И если приглядеться, увидишь, что так оно и есть. Вот этот флигелек – добавили. Второй этаж – надстроили. И если убрать все, что нанесено временем, окажется, что сердце этой шикарной, но сумасшедшей виллы – что? Все тот же эшкубит. С низкими потолками, с бетонными полами. Тот холодный эшкубит, который его обитатели своей любовью к Б-гу, друг к другу и к своей земле согревали, так что там всегда было тепло. И по сей день, даже если дуют ледяные самарийские ветры и утренние травы цепенеют в инее, а в других комнатах и камины не помогают, в этой самой старой части дома всегда тепло.

А что до шикарности... У нас на «территориях» строительство гораздо дешевле, чем внутри «зеленой черты». Строят, в основном, арабы, а они, в отличие от израильтян, грабительскими налогами не облагаются. Поэтому то, что в Тель-Авиве гроши, здесь – состояние. Всего этого мы не знали, когда начинали создавать поселения. Мы вкладывали свои души и в качестве главных дивидендов получили раскрытие этих душ. А неожиданная для нас же экономическая выгода... Так, обертка!

С Менахемом и его детишками мы немножко вместе поработали, потом жены «детишек» стали накрывать стол, и я поспешил откланяться. Конечно, плоды земли Израиля очень призывно пестрели на большом расписном блюде, однако если всюду, где я буду соучаствовать в тубишватном труде, этот труд будет завершаться трапезой, хотя бы и фруктовой, можно лопнуть, не дойдя до ешивы.

...Яир Гиат работал вместе со своим первенцем – Амихаем. Амихай пошел ростом в маму, мастью – в папу. А глазами... не мог я спокойно ему в глаза смотреть, ком вставал в горле.

Сажали мы с ним яблоньку, вернее, не только с ним, но и с Яиром, хотя, по правде сказать, Яир не столько работал, сколько балагурил и суетился. Он почти не изменился за все эти годы, только в черной, как ночь, шевелюре слишком уж много звездочек появилось. И по характеру все таким же, как был, оставался – энергия так и перла из него, в заднице иголки, но если надо «завести» народ на подвиги – личность незаменимая. После традиционного утирания пота со лба и отклонения предложения разделить с хозяевами наслаждение плодами Израиля, я собрался уже двинуться дальше, но тут Яир сказал:

– А знаете, Амихай новую картину нарисовал!

То, что четырнадцатилетний Амихай Гиат растет замечательным художником, я уже знал. И дело было не только в его потрясающем чувстве цвета. Когда я смотрел его работы, мне казалось, со мной разговаривает сам Адам, первый человек, с его великой способностью давать всему имена. Казалось, этот мальчик с бесконечной легкостью сквозь оболочку вещей проникает в самую их суть. Никогда не забуду его «Канфей-Шомрон» – домики, синагога, ешива, караваны – и все не построено, а как бы произрастает из земли, из Земли Израиля, все это такие же ее порождения, как сады, их окружающие. А рядом еще голые склоны гор. Лишь белые камни, точно кости наших предков, некогда живших в ней, да колючки и пучки ржавой травы. Но под сухой коркой земли бродят, закипают соки и, как евреи мессию, ждут часа вырваться на простор. А над камнями и колючками парят чуть заметные призраки будущих домов, садов...

Новая картина меня убила. Называлась она «Туча».

Туча была чудовищна. Тупа и бесформенна. Ее черное тело разбухло по всему небу. Ее черная пасть готова была заглотить все. А внизу ежились белые домики и зеленые сады нашего поселения, беспомощные, бессильные. Мне стало страшно. На дворе стоял 5759 год.

Следующая остановка была у Натана Изака, моего друга, с которым мы сначала восстанавливали Кфар-Эцион, потом создавали Кирьят-Арба и, наконец, начали освоение Самарии. Натан копал изо всех сил. Невысокого роста, худенький, но крепкий, он уже полностью озеленил участок вокруг дома и теперь пытался превратить участок по ту сторону шоссе в некий бирнамский лес, как в «Макбете». По непонятной мне причине сажал он исключительно сосенки, которых в Канфей-Шомроне и без него было предостаточно – за синагогой начиналась целая сосновая роща. Когда я попросил его объяснить сей факт, он зачем-то вытащил из кармана рубашки большие очки, надел на нос, посмотрел сквозь них на меня с нескрываемой жалостью и насмешливо спросил:

– А какие деревца прикажете сажать? Плодовые? А с какой стати?..

– Ну... – я даже несколько опешил, – чтобы фруктики были…

– Фруктики? А для кого?

– Как для кого? – я ничего не понимал. – Для нас – для кого же еще!

– «Для нас, для нас»! Все для нас! А сегодня, между прочим, не наш день, а ее!

И он со всей силы топнул, – продолжая сжимать в руках лопату.

– Чей «ее»?

– Земли Израиля, чей же еще? Ее, любимой нашей! Чтобы она, радость наша, оделась в зеленый сосняк, чтобы убралась она в пышные пальмы и высокие кипарисы. Знаешь, Хаим, а ведь тебе стоило бы поздравить меня. Сегодня мой день!

– То есть?

– Ту бишват – мой праздник. А твой – День Независимости. Впрочем, он и мой праздник тоже.

Так я шагал по поселению, переходя от дома к дому, от сада к саду, от друга к другу. Заглянул и в теплицы... Ах да, теплицы! Я ведь еще вам о них не рассказывал. Помидоры– от маленьких «черри» до здоровых, как дыни, и куда более сочных. А клубника! Экологически чистая клубника – предмет вожделения всякого, кто не забыл еще о том, что у него есть здоровье, о котором стоит заботиться. Наши местные аграрии своей продукцией обеспечивали не только свое поселение и все окрестные. Пластиковые упаковки с аппетитными дарами земли, где на ярлыке фигурировало «Канфей-Шомрон», можно было встретить и на прилавках Тель-Авива, и на бурливом Иерусалимском базаре, а добрые языки утверждали даже, что добирались и до Швеции с Данией, пока тамошняя общественность по призыву наших левых не начала бойкот товаров, произведенных оккупантами.

Так за приятными встречами и не менее приятными раздумьями я подошел к ешиве. Там меня встретили пением. Трое ужасно похожих друг на друга паренька – Хагай, Амация и Атинель – наяривали на гитарах, а пятьдесят студентов, орудуя лопатами, довольно стройно хором пели:

«И не покинет, не покинет Б-г,

Он не покинет свой народ,

Он не покинет свой народ,

Свое наследье сбережет!

И не покинет, не покинет Б-г,

Он не покинет свой народ,

Он не покинет свой народ,

Свое наследье сбережет!

Ответь, Вс-вышний, на все наши моленья,

Ответь, Вс-вышний, на все наши моленья,

Ответь на все моленья

Без промедленья!»

В общем, с ешивниками было все в порядке. Я посадил еще одну символическую акацию (от этих символических посадок у меня уже ладони в кровь стерлись) и двинулся дальше, за синагогу, туда, где вкалывали «русские» дети под командой Арье и Иегуды. Они тоже работали, но без песен, и все больше поглядывали на часы. Похоже, больше всего их вдохновлял тот факт, что мероприятие проходит вместо уроков. Подумалось, что не мешало бы их малость расшевелить.

Дождался я перекура – то есть курил-то я, а они пускали слюни, но достать сигареты ни один не осмелился.

– Что ж, – говорю, присев на камушек. – После работы всех приглашаю ко мне домой, за стол.

Заулыбались.

– Ага, – благодушно продолжаю, делая глубокую затяжку. – Фруктики покушаем... плоды, так сказать, земли Израиля. Интересный, поясняю, этот праздник – Ту бишват. Вот Моисею, учителю нашему, Б-г его спраздновать не позволил, а нам – пожалуйста. Он в землю Израиля так и не вошел, а мы – вот они здесь! И все мы – кто раньше, кто позже, вы так не меньше, чем через сто двадцать лет, – станем частью этой земли. А до тех пор надо, чтобы земля была частью нас. А что такое фрукты, как не сосуды, наполненные соками этой земли? Вот и получается, что когда мы едим плоды земли Израиля, то она как бы вливается в нас на молекулярном уровне.

Я отбросил окурок и набрал в грудь побольше воздуха. Сейчас – самое главное: постепенно вывернуть к тому, что и мы должны вложить в эту землю. Что-нибудь в духе Натана...

Там, где дорога выворачивала к ешиве, появился паренек, в котором было что-то очень знакомое, хотя я пока что не мог сообразить, что. Неожиданный гость приближался торопливой походкой, уже угадывались знакомые черты, но, черт возьми, чьи? Эта коренастая фигура, это лицо с большими глазами, со здоровенным еврейским носом, словно вырубленным топором... Да это же Алекс!

Толпа резко рванула к вновь прибывшему. Прошлогодние его друзья и однокашники были, конечно, в авангарде, но и первогодки осмеливались приблизиться к легендарному взломщику микросупермаркета с явным восхищением. Однако вел он себя как-то странно. Пробился сквозь объятия друзей, подошел ко мне и с достоинством, прямо-таки по-взрослому поклонившись, отчитался:

– Кальмана я уже обнял.

После чего взял лопату, зачем-то поплевал на ладони и начал копать.

У меня дома ребята послушно повторяли за своими вожаками благословения, причем даже с некоторым воодушевлением, впрочем, может, это в моем присутствии. Тоже пели под гитару, правда, не на слова пророков, а песни какого-то россиянина с корейской фамилией Цой. Наскоро мне переводили про «звезду по имени Солнце» и про «группу крови на рукаве». Пели с таким воодушевлением, что я в очередной раз убедился – если не пережимать и не недожимать, то настанет день, и запоют они и песни на слова пророков. Есть в этих детях Б-г.

Трапеза закончилась. Потихоньку юная орда утекала из моего салона в двери, осыпая меня прощальными «тодарабами{Тода раба (ивр.) большое спасибо.}» и «лехитраотами{Леитраот (ивр.) до свидания.}», но не слишком щедро, дабы сохранить во рту послевкусие от фиников, гранатов, винограда и прочих сосудов с соками нашей возлюбленной земли. Последними, пятясь, удалились Арье с Иегудой, бросая непонимающие взгляды на рассевшегося на диване, как у себя дома, Алекса.

– Я хочу вернуться в школу, – без предисловий начал он, оставшись со мной один на один. Я молча кивнул.

– Вы не спрашиваете, почему.

– Сам расскажешь, – уверенно отпарировал я.

– Вы не спрашиваете, что с Михаэлем.

– Спрашиваю.

– Михаэль скололся, – глядя в землю, сообщил мальчик.

– Что? – Я даже не понял.

– Лечится от наркомании. Только, похоже, безнадежно.

Я молчал. Я знал – сейчас он скажет главное.

– Я... я не хотел, чтобы со мной было то же самое. Я убежал сюда.

– Тебя что, кто-то заставляет принимать наркотики?

– Да нет... Но как вы не понимаете?..

– Понимаю, Алекс, понимаю. Но хочу, чтобы ты сам все четко озвучил. Для себя самого. Итак, тебя никто на иглу не сажает и колеса тебе за щеку никто насильно не запихивает. Люди могут жить в Хайфе, Тель-Авиве, ездить по субботам на море и не принимать ЛСД. Не ездить по субботам на море и опять же не принимать ЛСД. А теперь объясни, пожалуйста, самому себе, почему ты убежал оттуда к нам.

Он пожал плечами:

– Не знаю... Здесь как-то во всем смысла больше.

* * *

А через два дня мне позвонил Амихай:

– Рав Хаим! Я тут нашу с вами яблоньку... написал... Короче, не могли бы вы зайти?..

Мог ли я не зайти, если Амихай просит!

Амихай стоял на пороге и нервно переминался с ноги на ногу. Чего он волнуется? В худшем случае разругаю я его шедевр!

Картина называлась «Ту бишват». На ней были изображены клочок земли и яблонька-саженец. И все. Яблонька была серая. Кора-кожура ее была словно из бетона. Я попятился в изумлении... И вдруг увидел. Яблоньку пронизывало свечение. И в земле таилось свечение. Это была не просто земля. Это была земля Израиля. И свечение перетекало из нее в яблоньку. И яблонька тоже становилась землей Израиля. И я, который завтра вкусит плодов этой яблони, тоже буду землей Израиля. У меня закружилась голова. Я взглянул на Амихая. Он светился».

1* *р *

Закроешь глаза, и сразу перед тобой – Натан. Вот его последний – неоконченный – прыжок с криком: «Эван! Арабы!» Очередь, которая срезала Натана. Ответная очередь, которой Эван срезал высокого бородатого араба. А затем Эван и опомниться не успел, как и на него навалилось несколько парней в камуфляже, но без масок, выбили из рук мобильный, вырвали автомат, скрутили руки.

Он был потрясен тем, насколько мгновенно Натан Изак, сын легендарного Давида Изака, муж Юдит Изак, которую он, Эван, навещал сегодня утром, любящий муж, ушедший в ночь, чтобы принести больной жене в подарок лекарство, лучшее из лекарств, единственное из лекарств, которое могло ее спасти – поднявшийся из развалин Канфей-Шомрон, насколько мгновенно этот Натан Изак превратился в бесформенный и навеки неподвижный сгусток материи. И рядом – очки, непослушные стрекозьи глаза Натана, через которые он с такой нежностью смотрел на своих друзей, на своих дочерей, на Юдит, на свое поселение... мертвое теперь, как и он.

Эвана не интересовало ни куда его привели террористы, ни что они с ним сделают. Совсем недавно, лежа на кровати в гостинице, он вспоминал, как они с Викой были в пещере... И вот, наконец, протянулась между ними ниточка; если бы вдруг сейчас произошло чудо, и он остался бы жив, глядишь, у них бы и наладилось. Только не произойдет чудо.

Эван перевернулся на живот, лежа на странном сооружении, похожем то ли на дощатую кровать, то ли на длинный стол. Нет, думать о Вике – больно. Если бы он сам о себе писал некролог, назвал бы его: «За миг до счастья». Но ведь о чем-то хорошем надо подумать!

Родители? Дом? Эван увидел двухэтажный деревянный домик в Вирджинии, глядящийся в уютное озерцо, аккуратный газон у крыльца, задний двор, на который дважды загуливал скунс, после чего отцовского ретривера Аякса дважды приходилось отмывать томатным соком. Мама в элегантном брючном костюме, на лице тщательно замазаны морщины. Отец, лысый, крупнолицый, с сигарой между толстых губ, унаследованных Эваном. Когда Вика увидела его фотографию, она весело ткнула в нее пальцем и воскликнула: «О! Мистер Твистер!» Эван так и не понял, что она хотела сказать.

Мама... отец...

– И чего ты всем этим добился? – спросил отец.

Эван молчал.

– Из-за клочка земли, из-за бугорка!

Эван молчал.

– Неужели твой Ашем{Дословно «Имя» – эвфемизм, которым обозначают Вс-вышнего (ивр.).} от тебя этого требует?!

У мамы по щекам текли слезы.

– Зачем? Зачем? – шептала она. – Ты говорил – у нас должна быть своя земля, где мы сможем... где мы...

Она всхлипнула. Потом, справившись с собой, продолжала: – Вот мы же с папой живем в Америке! И хорошо живем! Чего тебе здесь не хватало? Хоть раз в жизни кто-нибудь напомнил тебе, что ты еврей?

Ни разу. Только что же в этом хорошего? Эван молчал. Не объяснять же матери, что, будь у него сейчас выбор, он все равно предпочел бы умереть в Стране Израиля, чем жить где-нибудь еще.

Он обвел мутным взглядом сумрачное помещение, куда его, избив, вбросили, должно быть, чтобы допросить, а затем пристрелить, и вновь закрыл глаза. Увидеть бы сейчас восход в Самарии! Но вместо этого в темноте вдруг вспыхнуло солнце, похожее на огонь, вырывающийся из доменной печи, его широкие лучи начали, словно прожектора, обшаривать облака, под заголубевшим небом черными пирамидами выросли очертания дюн, пальмы растопырили огромные листья, закачались лодочки, армейские катера и одинокая яхта с мачтой, похожей на старую телеантенну. А внизу распростерлась вязкая гладь залива, послушно отражающая весь фейерверк красок в расцветшем небе. Да, он вспомнил, когда и где это видел. Летом, когда стало известно, что Северную Самарию выселять будут во вторую очередь, а в первую – Гуш-Катиф, он рванул туда, чтобы помочь тем, кто попытается сорвать эту операцию, издевательски названную «Помощь братьям». Дороги уже были заблокированы войсками, «оранжевые»{Национально настроенная молодежь.} изыскивали разные изощренные способы проникновения в «запретную зону». Превалировали ночные проползания под колючей проволокой с последующими путешествиями в обход патрулей через окрестные деревни с риском быть убитым встречными арабами. Эвану повезло. Его попутчик договорился с одним из жителей Гуш-Катифа, тот выехал к пограничному блокпосту Кисуфим, свистнул, Эван с попутчиком прямо на глазах у растерявшихся полицейских впрыгнули в машину, которая дала задний ход и так неслась до ближайшего поселения.

Эван обосновался в поселении, расположенном недалеко от моря. За неделю до него туда прибыл Арье Бронштейн. Кисуфим еще охранялся солдатами. Те в географии не сильно разбирались, поэтому, когда на вопрос «где живешь», Арье честно сказал: «В Элон-Море», они, будучи уверены, что это где-то в Гуш-Катифе, спокойно сказали: «Проезжай!» С полицейскими такие фокусы уже не проходили.

Обитал Арье в палатке, куда и пригласил Эвана. Кроме него в палатке проживало еще человек двести – все студенты ешив и молодые поселенцы. Ткань, натянутая в качестве потолка, была черная, но практически прозрачная – шагая по палатке, человек мог отчетливо видеть свою тень, скользящую по пятисантиметровому слою мельчайшего песка, по сути, просто пыли, которой здесь покрыта земля. Ребята подстилали под спальные мешки куски картона, но это помогало не больше, чем кариатиды при землетрясении. Днем жара достигала сорока градусов на улице и тридцати девяти в палатке. В море купаться было невозможно – берег отгораживала колючая проволока: там начиналась военная зона. В домах у местных жителей парни толпиться не хотели, чтобы не превращать хозяевам в ад последние дни под родной крышей. В душевые – кабинки с трубками, из которых текла холодная вода – стояли многочасовые очереди.

Но стоило Арье появиться возле душевой, как его заставляли пройти первым. Никакие уверения, что он может постоять как все или пройти пусть не сороковым, но хотя бы двадцатым – не действовали! «Ло{(ивр.) Нет!}, абеле!»

Эван, не размыкая век, улыбнулся. Как нежно звучит это произведенное от «ав», «отец», слово – абеле! Как, наверно, приятно было Арье слышать его каждый день от этих кудрявых парней в выгоревших ковбойках, в застиранных штанах, снизу доверху усеянных карманами, в вязаных ермолках, куполом покрывающих всю голову.

«Я здесь неделю, – бормотал потрясенный Арье, – и у меня уже крыша едет от жары и неудобств, а они месяц – и ничего. И главное – ни малейшей ссоры, да что там ссоры, хотя бы раздражения по отношению друг к другу! Ни одного «вас здесь не стояло!»

Последние слова Арье произнес по-русски, затем перевел на иврит, и, наконец, чтобы совсем уж ясно было, – на английский, но Эван все равно ничего не понял.

«И главное, обрати внимание, – захлебывался Арье, – с какой любовью они друг на друга смотрят!»

Эвана и самого поразил один эпизод в ночь перед штурмом поселения, когда все они, опасаясь, что войска вломятся раньше срока и застанут их врасплох, рассредоточились по разным строениям. Они с Арье оказались в большом помещении, где кроме них находилось еще человек двадцать. Эван расстелил спальник, а Арье начал надувать свой матрац. Поскольку «оранжевые» собирались оказывать решительное, хотя и ненасильственное, сопротивление, была велика вероятность, что в результате они окажутся в одном конце страны, а вещи – в другом. Все стали писать типексом{Белая паста для замазывания ошибок, соответств. русск. «штрих», «корректор».} свои координаты на рюкзаках. Поскольку пузырек был один на всех, право откупорить его предоставили, разумеется, Арье. Затем пузырьком воспользовался сидящий рядом с Арье Эван. И когда пятый или шестой ешивник, тряся пейсами, аккуратно выводил на своем рюкзаке белые каракули, Арье неосторожно потянулся и произнес: «Спатеньки хочется!» Тотчас, несмотря на его же протесты, свет был погашен, и далее работа велась при марсианском свечении мобильников.

Среди этих парней поначалу особняком держались несколько русскоязычных ребят, бывших питомцев Иегуды и Арье из «Зот Арцейну». Они приехали вместе с поселенцами отстаивать Гуш-Катиф, а потом двинуться на защиту Канфей-Шомрона, их alma mater. Не прошло и нескольких дней, как они полностью смешались с ешивниками, натянули кипы, кои с таким удовольствием в школьные годы чудесные срывали, едва выехав из поселения, и понемногу начали подражать ешивникам во всем, даже в походке.

Всех очаровали молодые поселенцы – и Эвана, и Арье, и русскоязычную молодежь. Всех, кроме солдат. Те особой любви не проявили – за руки-за ноги и в скотовозки. Так что кое-какой урок в Гуш-Катифе «оранжевая» молодежь получила. В Канфей-Шомроне уже по-другому было.

Ну вот, Эваново воображение и подарило ему долгожданный самарийский рассвет. Утро в Канфей-Шомроне. На въезде в поселение – баррикада из бетонных блоков. На улицах – резиновые шланги, утыканные гвоздями, горящие покрышки, доски и тюки с сеном. Люди заперлись в домах. На дверях белеют листы, на которых написано: «Солдат, полицейский, остановись! Если ты постучишь в эту дверь, то станешь соучастником преступления. Не делай этого. Мы отсюда никуда не уйдем. Нам некуда идти». На синагоге плакаты «Нас не выдавишь!» и «Нас не уведешь!» Выдавят и уведут. Но пока никто из защитников Канфей-Шомрона не хочет в это верить. Вокруг крыши синагоги натянута колючая проволока. Рав Фельдман, Эван и еще человек сто пятьдесят на крыше. Натан – внизу, в самой синагоге, ни на шаг не отходит от отца, основателя нынешнего еврейского квартала в Хевроне, восьмидесятипятилетнего Давида Изака, который приехал сюда, чтобы участвовать в этой, возможно, последней в его жизни, битве за Эрец Исраэль. Глядя на парней, которые через люк выбираются на крышу синагоги, Давид говорит Натану: «Да мы ведь уже победили! Посмотри, какую потрясающую молодежь мы вырастили!» И ни отец, ни сын не ведают, что первому осталось жить четыре месяца, а второму – пять. А стоящий рядом самый старый из жителей поселения, Цвика Штейн, отец Менахема, с восторгом восклицает: «Такое ощущение, что я вновь перенесся в сорок восьмой год, и мы празднуем провозглашение Независимости»! Давид Изак вспоминает, как он провел день провозглашения Независимости, и никакого восторга не испытывает.

В поселение вламывается бульдозер. Баррикаду он сдувает, точно щепотку пыли, а вслед за тем сколупывает ворота. Солнце устремляет свой равнодушный объектив на мечущийся в последней агонии Канфей-Шомрон. Жителей выводят из домов. Дети визжат и кричат, женщины плачут. Солдаты и солдатки тоже плачут. Утирая слезы, они волокут поселенцев в автобусы. Треск разбитого стекла. В одном из автобусов жители поселения высадили окна и выскакивают на волю. Солдаты и полицейские бросаются к ним, те бегут к своим домам. В последний раз.

Эван сжимает кулаки. Спуститься и ввязаться в потасовку? Там он уже ничем помочь не может. Его место здесь, на крыше. А солнце продолжает все бесстрастно снимать на свою видеокамеру.

Поселенцы, которым удается вырваться из рук полиции, баррикадируются в синагоге. У пацанов в руках зеркальца, в которые перед молитвой обычно смотрят, чтобы убедиться, что тфилин правильно надеты. Теперь они этими зеркальцами через открытые окна пускают зайчики в глаза полицейским и солдатам, чьи отряды, точно годовые кольца, окружают синагогу сердце поселения.

К синагоге подгоняют подъемный кран и пытаются опустить на крышу клетку с солдатами. Ребята дружно ее отталкивают, кричат: «Нельзя! Крыша провалится!» Удивительнее всего то, что это действует. Сами, без подсказки, армейские бонзы сообразить не могли. Должно быть, угадав мысли Эвана, стоящий рядом Иегуда Кагарлицкий произносит по-русски: «Чем больше в армии дубов, тем крепче наша оборона!» Затем, в ответ на вопросительный взгляд Эвана, коряво переводит это на иврит.

Клетку убирают, а вместо нее подкатывают водометы, подвозят штурмовые лестницы. ЯСАМники надевают защитные маски. Эван, чувствуя, как крыша под ногами вздрагивает, в ужасе смотрит себе под ноги. Первая мысль – землетрясение! И вдруг он снизу слышит шепот. Это шепчет синагога – его любимая синагога, где он почти физически ощущал Вс-вышнего, куда порой ночью заходил, чтобы раскрыться перед Б-гом и разобраться в самом себе. Сколько раз он твердил Вике: «Наши сыновья будут обречены на счастье – ведь на восьмой день жизни они войдут в завет с Творцом Вселенной в самой прекрасной синагоге, какая есть во Вселенной!» Теперь эта синагога молит: «Эван, пожалуйста, защити меня! Они хотят меня убить! Эван, я жить хочу!» А потом из водометов в лица защитникам хлещет вода, как впоследствии выяснится, смешанная с едкими моющими средствами. Стекая по каменным плитам, она кажется Эвану потоком слез. А когда пять часов спустя все будет кончено, и обмазанные тухлыми яйцами и белой краской ЯСАМники, осыпая тумаками, потащат его в скотовозку, в беснующейся какофонии почудится ему крик: «Эван, прощай!»

* * *

– Хорошо, теперь я тебя слушаю, – устало произнес Мазуз, растянувшись на оттоманке.

Камаль стоял в дверном проеме, в шикарном харрис-твидовом пиджаке, вымазанном кровью, в потерявших свой вид дорогих кожаных ботинках. Дверь осталась открытой, и лишь в глубине залы маячили фигуры Раджи и Аззама – сдерживающий фактор на случай, если пленнику вздумается совершить попытку к бегству.

– Ну же, – повторил Мазуз, но Камаль молчал, переминаясь с ноги на ногу.

Мазуз, от досады прижав большой палец к среднему, громко щелкнул.

– Опять начинаешь...

И тогда Камаль заговорил. Впервые, если не в жизни, то уж точно за долгие годы, это была речь не робота, а живого человека, расцвеченная болью, страхом...

– Да, аффанди Таамри не посвящает меня в свои замыслы, но уши мои раскрыты, и я не разучился еще складывать puzzle из фактов. Не раз говорил он при мне по телефону, и я понял – аффанди Таамри хочет купить тот участок земли, на котором стоял Канфей-Шомрон. Сделка вот-вот будет оформлена. Может, он уже купил эту землю через подставных лиц – я не знаю. – Хотя...

Он осекся.

– Ну! – вскричал Мазуз.

– ...Я слышал, как он говорил тогда по телефону: «И тогда поселенцы, устыдившись, добровольно откажутся возвращаться».

– Когда «тогда»? – не понял Мазуз.

Камаль пожал плечами.

– Вот этого я действительно не знаю.

Наступило молчание.

– А я знаю, – подытожил Мазуз. – Поселенцы устыдятся, если мы нападем на них на плато Иблиса, а солдаты нас перестреляют, а их спасут.

Мазуз соскочил с оттоманки и нервно заходил по комнате. Казалось, еще немного, и он воспламенится. А вот Камаль, только что предавший того, кому служил всю жизнь, как-то весь обмяк и, казалось, едва держится на ногах.

– Хорошо, Камаль, – сказал Мазуз, подойдя к нему вплотную. – А теперь последнее: скажи мне, зачем, – он положил ему руку на плечо, – зачем твой хозяин так впился в этот кусок земли? Зачем он ему нужен? Только не говори, пожалуйста, что не знаешь. Ты ведь знаешь! Так скажи мне... как другу...

«Я скажу тебе, – подумал Камаль, глядя на Мазуза в упор. – Я скажу тебе, хотя мог бы не говорить или соврать. Но я скажу тебе в знак того, что я твой друг. А ты поверишь мне? Ты отпустишь меня? Ты запишешь меня в свои друзья?»

Наверно, Мазуз понял его мысли – он вытянул указательные пальцы и потер их друг о друга внешними сторонами. Вот так, мол, и мы с тобою.

У Камаля кругом шла голова. Именно сейчас, когда жизнь утратила прежде наполнявший ее смысл, он вдруг ощутил безумное, чисто животное желание жить. И понимал – чтобы выжить, надо отвечать на все вопросы Мазуза и говорить одну лишь правду. Упаси Аллах тот заподозрит его во лжи. Главное – выжить и поскорее оказаться на свободе.

– Есть два казино, – сказал он, – куда израильтяне могут ездить. Одно на корабле, который из Эйлата уходит в нейтральные воды, другое в Иерихоне. В Иерихонское казино удобно ездить только из Иерусалима. Из всех других мест далеко. Несколько часов в один конец – это не всякий и не всегда может себе позволить. Казино в Эйлате неудобно никому. Это приложение к курорту и ничего больше. Оно никогда не превратится в самостоятельную ценность. Идеальное же место для казино – Канфей-Шомрон: и из любой точки Галилеи, и из любой точки побережья, и из Изреельской долины, и из Хайфы, и из Тель-Авива – отовсюду рукой подать.

– Казино? – изумился Мазуз.

– Казино, – кивнул Камаль.

– Но как же? – озабоченно спросил Мазуз. – А если новая война... интифада...

– Во время прошлой интифады казино в Иерихоне не пустовало ни одного дня, – отрезал Камаль. – А здесь о безопасности израильтян, приезжающих облегчать свои карманы, будет заботиться сам сайид Таамри. Не волнуйтесь, он позаботится.

– Понятно... А мне, значит, если не прикончат меня на плато Иблиса, уготована роль телохранителя при еврейских толстосумах.

– Во-первых, не обязательно толстосумах – в отличие от Иерихонского лас-вегаса для богатых бездельников, сюда смогут приезжать и работающие люди.

– Ты меня утешил. Даже, можно сказать, окрылил.

– А во-вторых, – продолжал обнаглевший и потому делающий вид, что не обращает внимания на Мазузовы реплики, Камаль, – боюсь, что, зная вас, сайид Таамри вряд ли вряд ли считает, что из вас получится хороший лакей с автоматом. Скорее всего, вам уготована роль пешки, которой можно пожертвовать на плато Иблиса или еще где-нибудь.

– Спасибо! Вот теперь действительно утешил, – усмехнулся Мазуз.

Камаль пожал плечами.

– Теперь, когда у вас будет свой человек в доме Таамри, – сказал он, имея в виду самого себя, – вам нечего бояться.

Поторопился Камаль все решить за Мазуза, ох, поторопился!

Впились в лицо его острые глаза Мазуза. Долго молчал вожак «Мучеников», а потом хриплым голосом спросил:

– А что, Таамри сам и собирается владеть этим казино?

– Зачем же? Казино будет строить некий израильтянин, он же и будет им владеть. Разумеется, и то и другое – тоже через подставных лиц. Ну, да и нашему сайиду, как хозяину земельного участка, на котором стоит казино, ежемесячно будет перепадать немало.

– Вот оно что? И кто же этот израильтянин? Да говори уже, Камаль, я же по глазам вижу, что знаешь, кто!

Глава шестая

Крылья Самарии

За окном поплыла очередная арабская деревушка – какая, Вика не знала, поскольку заблудилась она безнадежно и полагалась лишь на Того, Чей голос полчаса назад прозвучал в ее душе. Она давила на педали, гнала, куда глаза глядят, и прикуривала сигарету от сигареты.

В деревне этой, должно быть, жили в большом количестве каменотесы – чуть ли не возле каждого дома были сложены штабелями свежевырубленные известняковые плиты. А может, просто здесь велось интенсивное строительство. Что еще характерно, арабские деревни и вообще не могли похвастаться избытком освещения, на этих же улицах просто не было ни одного фонаря. Зато светились неоновые рекламы над закрытыми кафешками и магазинами. В их лучах белели предвыборные флаеры на стенах и железных воротах. Кое-где свет был настолько ярок, что можно было разглядеть даже лица на флаерах – по большей части усатые, но пару раз встретилось и женское – на пост Главы Автономии баллотировалась мать, вырастившая пятерых шахидов-самоубийц.

Вика с силой нажала на газ. Машина рванула вперед. Слева вспыхнула и погасла бензоколонка. Шоссе вновь влетело во тьму. Справа из пропасти высовывались черные кусты и деревья, слева чернели скалы. Внезапно слева по асфальту побежали желтые блики, и вслед за тем послышался звук клаксона. Вика, не снижая скорости, на мгновение обернулась. Ее догонял здоровенный «мерседес» с белым номером. Догонял и явно шел на обгон. Вика слегка вырулила вправо, уступая арабу дорогу. Но араб – очевидно, обычный сельский житель, торопившийся в ранний час на работу – почти поравнявшись с ней, тоже начал выруливать вправо. Резко вспыхнули фары. Вырвавшиеся из них лучи, отразившись от красной поверхности Викиного «фиатика», приобрели красноватый, слегка кровавый оттенок и в таком виде вернулись к «Мерседесу», озарив его нависшее над фарой острое ребро, направленное в бок «фиата».

«Кровь прольется, – ни с того ни с сего подумала Вика. – Обязательно сейчас прольется кровь». Это – на уровне интуиции, задушевной Викиной подруги. А головой она в ту же минуту поняла, что араб ни больше ни меньше, как пытается столкнуть ее в пропасть. Интересно, что первой ее мыслью было не «как спастись», а «зачем он это...»

И тотчас же вспомнила, как, когда она, еще учась в школе, летом подрабатывала в фалафельной, с ней вместе работала молодая арабка, очень набожная. Однажды Вика спросила ее, о чем та молится, и арабка ответила: «Чтобы одним евреем стало меньше». Тогда Вика решила, что та шутит, теперь поняла, что нет.

Все эти размышления заняли у нашей героини доли секунды, а затем она инстинктивно притормозила. То же самое сделал и мирный селянин. Вика резко нажала на газ и вырвалась вперед. Но куда «фиатику» уйти от «мерседеса»! Она даже не успела загородить ему хотя бы на мгновение дорогу – вряд ли это сильно помогло бы, но хоть какая-то попытка побарахтаться, – как он вновь оказался слева и снова начал подрезать ее. Конечно, она знала, какие слова верные евреи говорят в такую минуту, конечно, она чувствовала себя еврейкой, она даже стараниями Эвана выучила первые строчек семь, но... Она боялась. Ведь фразу эту, символ веры, еврей произносит не только когда он в опасности и мечтает, чтобы Б-г помог ему, но и когда приближается неизбежная развязка жизни. В памяти сверкнула история, которую ей когда-то рассказал Эван. Был у него друг, Сэмми, заклятый атеист, даже можно сказать, антитеист. Он любил повторять «Я знаю, что Он есть, но как же я Его ненавижу – ненавижу жизнь, которую Он мне дал, ненавижу мир, куда Он меня забросил». И надо же случиться, что другу этому пришлось ложиться на операцию. Операция была тяжелейшая, на сердце. За несколько часов до нее Эван навестил друга в больнице. Выглядел тот довольно бледно не только из-за общего состояния, но и из-за перспективы не проснуться после операции. Как ни ненавидел он эту жизнь, другой под рукой не было. Перед уходом Эван решился: «Прочти «Шма»! Сэмми жалко улыбнулся и повторил за другом клятву в любви к тому, кого проклинал всю жизнь.

Он проснулся после операции. На несколько минут. Неизвестно, о чем он думал в это время. А потом умер – не выдержала дряблая сердечная мышца.

– Пойми, – сказал раввин сокрушенному Эвану, – это «Шма» было единственным в его жизни прорывом к небесам. Если бы он остался жив, куда ему было удержаться на такой высоте?

– Получается, я помог его уходу из этого мира? – сдерживая слезы, прошептал Эван.

– Ты открыл ему дверцу в Будущий мир, – ответил раввин. Вот так. А кто знает, на какой высоте она сама удержится?

Вике очень не хотелось именно сейчас, когда в этом мире она обрела и себя, и Эвана, перелетать в какой-то другой мир, но... Что будет, то будет. И, закусив губу, она начала читать. Сначала громко: «Слушай Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь един!» А затем шепотом «Благословенно имя царства Его вовеки веков!» Дальше она не знала. А знала бы – все равно бы не успела прочесть, потому что араб надавил слева, и она почувствовала, что сползает на самый край пропасти.

* * *

Эван находился между жизнью и смертью. Рав Фельдман и Мазуз, каждый по-своему, пытались перекроить карту Самарии. Коби пытался сохранить ее в неприкосновенности. Вика колесила по ночным шоссе. А чем занимался я, автор этой книги, начитавшись антипоселенческих излияний живого классика израильской литературы? Увы, вынужден сделать постыдное признание. Я находился в объятиях сна. Не скажу «мирного». Скорее – жуткого. И, не дай Б-г, вещего.

Во сне я видел, как горит мой дом. Нет, горели не только столик с компьютером, сидя за которым я писал эту самую книгу, что вы сейчас читаете, не только диван на балконе, где я сидел часами, не сводя глаз с обожаемых мной самарийских гор и перевалов, не только стены комнаты, где я прикуривал сигарету от сигареты в тот вечер, когда перестал отвечать телефон моей дочери, возвращавшейся из Иерусалима на попутках по простреливаемым дорогам, и где ощутил себя самым счастливым человеком на свете, когда она, наконец, влетела с криком «Прости, папа, батарейка села!..»

Нет, горели не вещи, не стены! Горел я. Горели лучшие годы моей жизни, которые провел в лучшем месте на Земле среди лучших на свете людей.

Сами книжные полки еще даже не занялись, только чернели и кукожились. А вот мои любимые книги уже бесформенными серыми силуэтами дергались в последнем спазме и рассыпались в прах. Вон та горстка пепла когда-то была сборником стихов моего любимого Роберта Фроста, а эта – гениальной «Маской Вселенной» Акивы Татца, которую я до дыр зачитал. А здесь стояло замечательное издание Торы, которое мой близкий друг подарил мне за неделю до того, как его машина на одном из наших самарийских виражей сорвалась в пропасть. Но все, горящая полка уже рухнула, серая пыль в отблесках огня плывет по комнате. Горит Фрост, горит мой погибший друг, горит Вселенная. Я выскакиваю на улицу. Плавится асфальт у меня под ногами, корчится в пламени каменная глыба на обрыве, на которой живущий здесь горный кролик обожал греться, подставляя солнцу улыбающуюся мордочку. Из-под глыбы слышен писк гибнущего кролика. Из пылающих домов несутся крики. Горит прошлое, горят жизни людей, горят их надежды!

Алое пламя, поднявшись с охваченных огнем гор, начинает пожирать облака. Облака серым пеплом осыпаются на мертвую землю. И вот уже все багровые небеса полыхают пожаром, а посередине – сначала плавится, потом гаснет, и затем, наконец, чернеет – Солнце!

* * *

Лунные лучи приникали к окну серебристо-голубыми губами, играли на длинном плоском листе, свисавшем с пальмы, растущей прямо напротив окна внутреннего дворика. Камаль, точно привратник в пятизвездочном отеле, застыл в дверном проеме.

– Раджа и Аззам! Уведите его обратно в зиндан.

То есть как «обратно в зиндан»? Он же сам дал Мазузу понять, что готов быть человеком Шихаби в доме аффанди Абдаллы! Тот что, не верит? После всего, что Камаль ему рассказал – и в зиндан? Не «Камаль, садитесь в машину и срочно отправляйтесь в Газу, будем с вами на связи»! Не «вот вам комната, отдохните, отоспитесь, а потом мы вместе составим план действий»! А «в зиндан!» Но ведь если не в Газе, так он нигде Мазузу не нужен. А не нужен – значит, опасен. Так может, Мазуз еще и убить прикажет Камаля? Может, он уже приказал, а «обратно в зиндан!» – это какой-то кодовый сигнал?

* * *

Войдя в сопровождении Аззама и Раджи в кабинет Мазуза Шихаби, Эван скользнул пустым равнодушным взглядом по лицу сидящего на кушетке арабского вожака. Что тот может ему сделать? Убить? После гибели Натана Эвану это казалось не худшим выходом. Так почему бы не ускорить события, прихватив за компания и этого ублюдка.

В глазах Эвана вспыхнул яростный блеск и прежде, чем Раджа и Аззам успели среагировать, он рванулся к Мазузу. Тот в последний момент рыпнулся в сторону, подставив незадачливому кравмагавнику ножку. Пролетев мимо него, Эван плюхнулся на кушетку. Через считанные доли секунды он уже бился в клещеподобных руках Раджи и Абеда.

.– Браво! – заорал Мазуз, развеселившись. – Вот это, я понимаю, еврей. Что, дружище, отпустить тебя, или так и будешь торчать, словно пришпиленный.

Эван молчал.

– Ладно, – добродушно сказал Мазуз. – Тогда подержите его чуток, ребятки, чтобы беседа протекала поспокойнее.

– Отпустите меня, – тихо произнес Эван.

– Отлично! – согласился Мазуз и кивком дал понять своим подручным, чтобы они так и сделали.

Аззам и Раджа повиновались, но мускулы их по-прежнему были напряжены, поскольку не сомневались – слово словом, а от этого еврейского придурка всего можно ожидать.

– Ну, герой, – с улыбкой глядя на Эвана, протянул он. – Давай знакомиться. Я – Мазуз Шихаби, легендарный вождь легендарных «Мучеников Палестины». С кем имею честь?

Стоп... Мазуз Шихаби... Мазуз Шихаби... Где-то он слышал это сочетание. И причем совсем недавно.

– С расстройства забыл, как тебя зовут?0 – сочувственно спросил вожак «Мучеников».

– Эван Хаймэн, – мрачно прозвучало в ответ.

–Очень приятно, – усмехнулся Мазуз. – А из каких краев будем родом.

– Канфей-Шомрон, – жестко произнес Эван.

– Вот как? – глаза Мазуза заблестели в предвкушении приятно щекочущего нервы словесного фехтования. – Странно. На вид нам меньше двадцати лет не дашь. Канфей-Шомрон же, насколько мне известно, существует... существовал не больше восемнадцати лет. Да и акцент у нас не смахивает на местный. Так все же – откуда мы?

– Канфей-Шомрон, – повторил Эван.

– Хорошо, – сдался разочарованный Мазуз. – Тогда не буду тебя больше мучить. Еще пару вопросов – и вернешься в чулан, где проведешь остаток жизни, слава Аллаху и нашими стараниями не слишком длинной. Итак, ты вместе с группой поселенцев вышел из Элон-Море в Канфей-Шомрон. Ты сидишь здесь, твой друг погиб, а где остальные?

– На базе «Йосеф», – спокойно ответил Эван.

– Что?! – Мазуз даже вскочил с кушетки. – Но ведь туда дорога лежит через Ущелье Летучих Мышей. А я точно знаю, что вы в нем не были.

– Какие еще мыши? – искусно изумился Эван. – Сразу по выходе из Элон-Море мы свернули направо, на восток, а потом взяли севернее и вышли на базу «Йосеф».

«Врет, – подумал Мазуз, закуривая. – Мне Гассан звонил – он шел за ними. Ни на какой восток они не сворачивали».

– А на засаду нашу кто напал? – в упор приблизившись к Эвану, спросил он.

– Мы с Натаном, – спокойно сообщил Эван, как нечто само собой разумеющееся.

– Вдвоем? – не веря, переспросил Мазуз.

– Вдвоем, – Эван позволил себе улыбнуться. – Пошли на разведку с базы «Йосеф», со скал увидели ваших, Натан и говорит: «Давай проведем разведку боем».

– Так почему вы свернули с дороги? – глядя на него в упор, спросил Мазуз. – Почему обошли нашу засаду?

Эван плечами пожал – я, мол, человек маленький, так начальство решило.

«Странно, – подумал Мазуз. – А как же Гассан? Сейчас отправлю этого сосунка обратно в зиндан и позвоню Гассану, а заодно Диабу – пусть велит Мухлису наведаться в «Йосеф».

Он резко выпрямился и, прямо глядя Эвану в глаза, спросил:

– Значит, не знаешь?

– Нет, – подтвердил Эван.

Не успел он опомниться, как в воздухе сверкнул кулак Мазуза, больно ударило этим кулаком в губы, а плиточным полом – в затылок, и прямо над глазами очутился белый потолок, на фоне которого выросли два великана – большой великан Раджа и крохотный великан Аззам. Приняв эстафету у Мазуза, водрузившего свое упакованное в пятнистую форму тело на кушетку и оттуда с интересом наблюдавшего за происходящим, они провели профилактическую серию ударов ногами под ребра, после чего, словно в хорошо отрепетированном танце, сделали шаг один вправо, другой влево, а Мазуз, глядя на распростертого перед ним Эвана, повторил свой вопрос:

– Кто вас предупредил о засаде?

Конечно же, Гассан был террорист и враг, и не обнаружь его случайно рав Фельдман, сейчас все они по его милости пребывали бы там же, где Натан Изак. Но ведь вольно или невольно он спас им жизнь! Иудаизм в этом случае говорит однозначно – надо быть по гроб жизни благодарным такому человеку, какими бы мотивами тот ни руководствовался. Он явственно услышал робкий голос Гассана: «Значит, я теперь вам друг?» И неуверенный – рава Хаима: «В каком-то смысле – друг...» После чего собственный голос, подводящий итог: «А друзей – даже таких – не предают».

– О какой засаде? – невинно спросил Эван.

От следующего удара он потерял сознание.

* * *

Под ногами захрустела хвоя. Вдребезги измотанный отряд вошел в лес. Отдых, который людям устроил рав Фельдман, лишь расслабил их. Следовало дать им еще хотя бы часок поспать, и рав Фельдман, конечно же, собирался это сделать, но сначала нужно подойти как можно ближе к своему бывшему поселению. А люди меж тем еле передвигали ноги. Лишь весьма неюный Моти (Мордехай) Финкельштейн неожиданно для самого себя почувствовал бурный прилив сил. «Лес! – подумал он, глядя на косо растущие на буграх чахлые сосны. – Да разве это лес?!» Он вспомнил лес в окрестностях Нью-Йорка, куда группа молодых активистов «Лиги защиты евреев», руководимой достославным равом Меиром Кахане, ходила заниматься карате. Вспомнил зеленое буйство со всех сторон, ручьи, щедро вырывающиеся из-под земли... Хорошее было время! На большой полянке их было двадцать семь парней, жаждущих из тюфяков и хиляков превратиться в суперменов. В обрамляющих поляну кустах все переодевались в кимоно. Шестнадцатилетний Мордехай всегда удивлялся: ему казалось, что кимоно – это нечто другое, прежде всего, женский наряд. Но и сэнсэй – учитель, а говоря попросту – тренер, и ребята называли словом «кимоно» костюм, состоящий из белых полотняных штанов, белой куртки и пояса.

Почему-то их сэнсэй считал, что они не овладеют искусством карате, если перед занятием не встанут на колени и, дружно ткнувшись лбом в сочную траву, не поприветствуют сначала его самого криком «Сэнсэй рэй!», а потом и виртуальный зал – «Додзю рэй!» Мордехаю было интересно, нет ли в этом стоянии на коленях и царапании лбов о шершавые стебли оттенка идолопоклонства – ведь еврею запрещено преклонять колени пред кем-либо кроме Вс-вышнего, который требует этого лишь раз в году – в Йом-Кипур. Да и столь тщательное следование чужим обычаям не радовало сердца молодых националистов. Сэнсэй сам, разумеется, был евреем, хотя и не религиозным. Впрочем, не очень долго он сэнсэйничал. Выбрал самого способного из учеников, Пинхаса Аксельрода – у того действительно здорово получалось и маи гери и маваши гери – и велел ему в качестве эксперимента самостоятельно провести урок. А сам отошел к огромному дубу посмотреть, как пойдет. Пошло. На следующем занятии объявил: «Занятие проведет этот вот, а я линяю». И слинял. С тех пор они называли Пинхаса «сэмпай», что означало «старший ученик», и в начале занятия, биясь лбом оземь, кричали: «Сэмпай рэй!».

Кое-чему Мордехай на этих занятиях все же научился. Как-то раз, патрулируя еврейский квартал в Бруклине, в Уильямсбурге, они с другом увидели – двое черных, явно вооруженных ножами, выворачивают карманы маленькому рыженькому еврейскому мальчику. Причем обнаглели, сволочи – еще и темнота не наступила – солнце только-только село, даже краешек его сверкал за скатом крыши. Черных было двое и их двое. Они подошли к подонкам и потребовали, чтобы те вернули ребенку деньги, а сами убирались в свои кварталы. Как и следовало ожидать, у тех в руках тотчас появились last but not the least аргументы. В общем-то, евреев те не слишком боялись, справедливо держа большинство их за таких собеседников, с которыми можно справиться и без холодного оружия. Но с другой стороны – зачем без, когда оно уже у тебя? В ответ в предвечернем, наполненном оранжевыми лучами заката, бруклинском воздухе засверкали ноги Мордехая и его друга, натренированные растяжками и многочисленными спарингами. Ножи они с земли подняли, но возвращать их хулиганам не стали – обойдутся. Дождались, пока те поднимутся, утирая кровь, слезы и сопли и выплевывая зубы и проклятия, и уплетутся прочь. Потом двинулись дальше. Через несколько секунд подскочил к ним чернокожий мальчонка лет девяти-десяти и попросил: «Дяденьки евреи! А вы не могли бы в наш квартал тоже заглянуть? А то у нас вечерами вообще на улицу не выйти!»

* * *

Гассан не отвечает на звонок, а время уходит. Скоро внутренний дворик начнет острыми зелеными зубами пальм разгрызать просыпанные на него золотыми орешками солнечные блики. Значит, надо не тратить время, а начинать наступление на Канфей-Шомрон. И одновременно с этим поднимать всех, кто есть – если окажется, что на базе «Йосеф» никого нет, пускай прочесывают всю округу – от Мухаррам-Фария к югу, юго-востоку и востоку.

– Алло, Фарук? Говорит Шихаби. Начинайте! Но все время будь на связи со мной. В любой момент может возникнуть ситуация, когда придется приостановить продвижение. Иншаллах!

Мазуз нажал кнопку отбоя. Не так, не так представлял он себе этот исторический миг, мгновение, когда он отдаст приказ о начале последней битвы воинов Аллаха с силами Зла. Все скомкано, все наугад. Поселенцы куда-то исчезли, время упущено! И самое страшное – предательство! Когда арабские толстосумы плюют на национальные интересы и, снюхавшись с продажными еврейскими политиками, превращают бойцов за освобождение Родины в пешку, в разменную карту в своей подлой игре – вот это страшно... Но ничего! Мы спутаем им карты. Приказ отдан, воины Аллаха поднимаются в своем укрытии под оливами, протирают глаза и готовятся выступить в путь. Джинн из бутылки выпущен. Обратного пути нет. Иншаллах!

* * *

Дорога впереди делала резкий поворот вправо. Даже если она до него дотянет, там ей уже не вывернуться. Кусты и деревья тянули из пропасти ветви и сучья, словно извивающиеся щупальца, которые, не дожидаясь, пока она свалится к ним в объятия, уже трепетали в предвкушении свежей крови. Она скосила глаза влево. Лицо араба разглядеть было трудно из-за темноты. Профиль его чернел на фоне скалы, и, похоже было, он смотрел лишь на дорогу – его не интересовало, кто сидит в этом обреченном «фиате». Он работал. В последний раз девушка в отчаянии резко нажала на тормоз, чтобы еще хотя бы на несколько секунд отсрочить свой последний миг. На какое-то мгновение, прежде чем тоже затормозить, «мерседес» весь возник перед ней: большой, черный, страшный, похожий на огромного жука, но с острой мордой, направленной в сторону пропасти. И тут она почувствовала, что кто-то – а может, Кто-то – прижимает ее руки к рулю и резко выруливает влево, одновременно заставляя ее со всех сил надавить на газ. Последнее, что успела Вика понять, это то, что она врезается сзади прямо в правый борт «мерседеса».

«Мерседес» развернуло, и за мгновение до того, как сорваться в пропасть, араб еще успел с удивлением бросить взгляд в сторону своего убийцы – кто это тот водитель-асс, который все время косил под середнячка, а тут вдруг отколол такой финт, что не всякому гонщику-профессионалу под силу.

Черный капот промелькнул перед носом «фиатика» и улетел вправо в направлении, противоположном тому, в котором они с арабом только что двигались. «Фиатик» остановился. Через несколько секунд снизу послышался оглушительный взрыв.

Вика машинально достала сигарету, чиркнула зажигалкой. В голове было пусто. В душе тоже. Вика была роботом. Она даже не удивилась, когда, сделав две затяжки, обнаружила, что сигарета кончилась. Взяла другую. Быстро выкурила и ее. В голове мутилось. Потом заболели ребра, которыми она ударилась о руль в момент столкновения с «мерседесом».

И вдруг – дикий страх: он успел выбраться из машины. Сейчас выкарабкается из пропасти и набросится на нее, и убьет ее!

Вика, обламывая ноготки, впилась в руль и помчалась подальше от страшного места, куда глаза глядят – вперед, вперед, вперед, вперед, вперед...

* * *

Над ним хлопотали двое. Один, в дорогом твидовом костюме, залитом кровью и блевотиной, был бледен какой-то неестественной бледностью. Тучное тело второго укрывали лохмотья. Первый прикладывал к синякам на лице Эвана впитавшие ночной холод осколки плитки, которою некогда был отделан этот унылый подвал. Второй все время приносил ему кружку с водой из-под крана, сначала, чтобы Эван смог напиться, потом – чтобы споласкивать рот. После того, как Раджа и Аззам вышибли ему несколько зубов, у него из десен все время шла кровь.

Наконец Эван устал подвергаться медицинскому воздействию. Он пожал руку, только что перевязавшую ему обрывком майки рану на плече, пожал другую руку, из которой он минуту назад принял пластиковую бутылочку с очередной порцией живительной влаги. Затем со стоном перевернулся на живот, чтобы не захлебнуться кровью, продолжающей течь из развороченных десен, и смежил веки. Тут-то его эскулапам и приглушить бы чуток громкость собственных глоток, чтобы дать парню уснуть, но, видно, оба были чересчур возбуждены событиями этой нескончаемой ночи и прямо над его головой начали осуждать какие-то жизненно важные вопросы, решив, должно быть, что арабская речь будет для еврейского юноши звучать чем-то наподобие колыбельной. Самое забавное, что они оказались недалеки от истины. Эван, намотавшийся и намучившийся за ночь, начал под рокотание гортанных арабских звуков уплывать в сон. Тем более что голос Камаля, впервые за многие годы очнувшегося от верноподданнической летаргии и еще не научившегося нормально разговаривать, звучал весьма монотонно, а голос Юсефа, который, верно, после какого-то особо болезненного удара ниже пояса, вспомнил любимую Рамизу, – тихо и лирично. Все это способствовало предсонной линьке сознания. И вдруг Эван опять услышал – «Мазуз Шихаби»!

Сна как не бывало. Мазуз Шихаби... Мазуз Шихаби... Совсем недавно... Белые челюсти скал... резко очерченный диск луны... ее отсвет на бледном лице Гассана... Вот оно! «Если что – передай его Мазузу Шихаби...» А что передать-то? Ах да, диск! «На этом диске очень важные сведения! Меня убьют, если он исчезнет!» Он не хочет, чтобы убивали Гассана. Но вздумай он передать диск Мазузу, как объяснить, откуда у него этот диск? Не подставит ли он таким образом Гассана еще больше?

Единожды пострадав за Гассана, Эван как бы включил его в круг особо приближенных к своему сердцу и, соответственно, готов был и дальше спасать его. А и то – зря он, что ли, четырьмя зубами пожертвовал?

«Кстати, а где диск-то?» – вдруг спохватился Эван. Ах да, эти идиоты не обыскали его сразу, как доставили сюда – только перед тем, как повести из камеры к командиру, тому самому Мазузу. А куртки на нем к тому времени уже не было – он ее сбросил, едва его ввели в камеру – уж больно тут жарко. Вон в том углу он тогда и расположился.

Эван, кряхтя, присел и вперил взгляд в полутьму. Куртки не было. Он посмотрел на сокамерников. Те замолчали, недоуменно глядя на своего пациента – чего это, мол, парень встрепенулся.

– Где моя куртка? – хриплым голосом спросил Эван, переводя взгляд с жирного лица Юсефа на бледное лицо Камаля.

– Куртка?! – хором спросили оба. Эван мотнул головой, как бы показывая на угол и на пустую длинную скамейку, на краю которой он оставлял куртку.

– Юсеф! – только и сказал повелительным тоном Камаль, и привыкший повиноваться Юсеф послушно заковылял в угол. Пропавшая курточка оказалась всего лишь на полу рядом со скамейкой, и через полминуты диск был уже в руке Эвана. Прежде чем он успел задуматься о том, что теперь с ним делать, Юсеф заорал в полном восторге:

– «Башня Смерти!» Это он!

...Спустя пятнадцать минут Камаль и Юсеф составили план. С Хозяином – кончено. Хозяина они предали, он об этом может в любой момент узнать, и тогда им конец. Диск надо передать израильтянам. Вместе со сведениями о махинациях Абдаллы Таамри и депутата Кнессета. Вместе со сведениями об убийстве семьи Сидки, в котором весь мир обвиняет ЦАХАЛ. Вместе с еврейским пареньком, которого захватили мазузовские бандиты. Пареньку все объяснить на своем безупречном иврите взялся Камаль.

– Значит, мы не будем передавать диск Мазузу Шихаби? – только и понял Эван.

Еще через десять минут в двери захрустел ключ. Оба – и длинный, и коротышка стояли у входа.

В тот момент, когда все трое повернулись спиной к Юсефу, тот всей силой своего веса обрушился на Раджу, подмяв его под себя, и, схватив за волосы, что есть силы начал бить лбом о цементный пол. В это же время Камаль, у которого обе руки работали одинаково хорошо, кулаком правой засандалил Аззаму по яйцам, а левой – по носу.

Юсеф и Камаль схватили Эвана под локотки, и все трое рванули по коридору к выходу. «Рванули», правда, громко сказано. У Эвана тут же закружилась голова и стали заплетаться ноги, но Камаль с Юсефом не давали ему упасть и тянули за собой. А ведь могли забрать у него диск и оставить парня. Могли, но не сделали этого. Сколько бы преступлений за свою жизнь ни совершили Камаль с Юсефом, теперь доподлинно известно, что противоположная чаша весов в день Суда тоже пустовать не будет.

Едва они оказались на улице, Эван вообще чуть не потерял сознания от свежего воздуха. Потом, наоборот, полегчало. Но, придя в себя, он обнаружил некий провал в памяти. Он не мог вспомнить ничего из того, что с ним и с его новыми товарищами происходило несколько секунд назад. И хорошо, что не мог. Хорошо, что не ведал, как Юсеф и Камаль обошлись с охранником, пытавшимся преградить им дорогу к выходу. Он запрокинул голову, взглянул на разбушевавшуюся в чистом небе луну и почувствовал себя счастливым. Живым и счастливым.

И Камаль тоже чувствовал себя счастливым. Он вошел в этот зиндан роботом, а вышел человеком.

* * *

Человеческие глаза – пары разноцветных лампочек – серых, голубых, зеленых... Когда человек закрывает глаза, словно две лампочки выключаются – в мире становится темнее. Вот и теперь, когда поселенцы, карабкавшиеся полночи по хребтам и теперь попадавшие от усталости в развалинах какого-то заброшенного арабского хутора, один за другим смежили веки, луна тоже, как бы сетуя на то, что не в чем отражаться, юркнула за тучу.

Рав Фельдман, подстелив под себя покрывало, приклонил главу на куций рюкзачок.

Сейчас есть минимум пара часов на отдых, пока не вернутся Амихай Гиат и Реувен Нисан. Он отправил их посмотреть, поставлены ли вокруг Канфей-Шомрона посты, и если да, то где. А остальные меж тем расположились – кто на траве, что проросла сквозь трещины в полу разрушенного здания, кто в палисадничке, примостившемся между этим зданием и скалой, кто просто под развесистыми оливами, дополнявшими пейзаж. Усталость была дикая. Принимая решение двинуться по горам, он и не представлял, насколько тяжелым окажется путь. И опасным. Дважды за последние несколько часов у него возникало желание включить мобильный телефон и вызвать спасательную команду.

В первый раз, когда надо было идти по карнизу под углом градусов семьдесят в полной темноте – луна заботливо зашла за тучи, а фонарики пришлось убрать, так как держать их оставалось разве что в зубах. Второй – когда пришлось на отвесный камень, который никак нельзя было обойти, взбираться по плечам друг друга, а потом вытягивать друг друга. Нет, Вс-вышний явно покровительствует их предприятию, и то, что никто из них не лежит в разобранном виде на дне одного из бесчисленных ущелий, над которыми они прошли, – веское тому доказательство.

Рав Фельдман чувствовал, как болят его перенапрягшиеся руки и ноги, но решительно отказывался поддаваться этой боли. Был бы с ними сейчас Натан, рав Фельдман оставил бы его за главного и сам пошел бы с разведчиками. Здоровья пока хватает, ловкости тоже, а самому все разведать да разглядеть, оно всегда лучше. Но – увы. Непонятно все-таки, что случилось с Натаном! Не похоже на него. Рав Фельдман прикрыл глаза – коли уж все так вышло, так стоит хотя бы воспользоваться возможностью немного подремать. Однако сон не шел. Что-то мешало. Он прислушался. Тревога. Тревога за Амихая. Как-никак любимец, двойник сына. Почему же именно ему он дал это, мягко говоря, не самое безопасное поручение? А потому и дал, что любимец. Рисковать надо не другими, а собой, а если не можешь, то тем, кого любишь. Амбал Менахем Гамарник тоже просился в своих шлепанцах. Вот его как раз не хватало в разведке! Блестящий был бы завал операции.

Он закрыл глаза. Когда Моше-рабейну, учитель наш Моисей, находился в шатре, служившем переносным Храмом, Скинией Завета, буквы бежали перед ним черным огнем по белому огню, а он их записывал. Так появилась Тора.

Когда рав Фельдман закрывал глаза, перед ним порой бежали строки его книги. Вот и сейчас, в завершение рассказа о школе для «русских» детей...

«Спасибо вам огромное! Я не знаю, станет ли кто-нибудь из нас религиозным. Я не знаю, где мы будем жить и как сложатся наши жизни. Но я знаю одно – где бы мы ни оказались, что бы с нами ни сталось, все мы навсегда останемся поселенцами!»

Хорошо, что Алекс не сказал «в душе». Нельзя быть в душе поселенцем. В жизни – да. В душе – нет.

А еще хорошо, что устроили мы этот наш первый выпускной вечер не в зале каком-нибудь, не в столовой, где регулярно проходили ребячьи сборища, даже не в нашей прекрасной и всеми любимой синагоге, а в лесу, у костра. Слава Б-гу, детей было еще не ахти сколько – на следующий-то год уже стали дробиться по классам – сколько классов, столько костров. А через год и вовсе пришлось сворачивать традицию и перебираться в помещение, а то костров становилось столько, что грозили лес спалить.

Но в ту ночь – представляете – огонь до неба, из-за него кажется, что темень еще гуще, словно от черного занавеса откромсали кусок, и отворилось стрельчатое окно в какой-то пылающий мир. Я смотрел на иероглифы огня и думал – какой точный образ в Талмуде: по полотну белого пламени бегут черные огненные буквы...

Меж тем признанный лидер, Алекс, выкинул следующую штуку, шельмец: поднял бумажный стакан, на донышке которого плескалось несколько капель красного вина (большего мы не позволили, а они потом ночью и без нас добавили), призвал к тишине и...

Надо сказать, что если в изучении Торы и всего сопутствующего мы кое-чего с ребятами достигли (в Б-га на теоретическом уровне они, по крайней мере, все верили), то в практическом исполнении заповедей дело пока ограничивалось полным нулем. То есть в шабат в школе наши цадики музыку не заводили, но зубы от избытка чистоплотности чистили по три раза за тот же шабат, так что запах свежевыкуренной втихаря сигареты почти не чувствовался. Руки (опять же в шабат, разумеется!) торжественно омывали и вслед за Иегудой или Арье проборматывали благословение. И хватит.

А тут вдруг Алекс, держа, словно факел, белый стакан, вдруг прогромогласил:

– Благословен Ты, Г-сподь, Б-г наш, Царь вселенной, Который творит плод виноградной лозы!

Эти слова, как правило, говорил кто-нибудь из взрослых во время освящения вечерней или утренней трапезы, а дети ограничивались «аменом». А тут, можно сказать, берут инициативу в свои руки, дали «амен» в ответ не такой, как на субботних трапезах, а всем «аменам» «амен»! Словно все «амены», которые они, учась у нас, сказали, сейчас сложили вместе и разом грохнули...

Прошло два года. Не умеем мы, поселенцы, плакать! Даже когда убили Амихая, давился болью но – ни одной слезинки. Вот и сейчас... На том конце провода сопит Иегуда, на этом молчу я.

Потом к нам в школу приезжал спецназовец, бывший однополчанин Алекса. Ивритоязычный – так что не только ребята, но и я узнал детали. Дело было под Хевроном. Алекс вел машину. Стреляли сразу с двух сторон – из кустов и со скал. Причем со скал – из гранатомета. К счастью, из РПГ промахнулись. А вот пуля попала. Возможно, стрелял снайпер. Если бы машина остановилась, всем восьмерым, кто был в ней, настал бы конец. Машина не остановилась. По пути она еще раз попала под обстрел, но прорвалась и доехала до базы. Когда она остановилась, все посмотрели на Алекса. Казалось, он мертв уже давно, и уже в этом состоянии дотянул до базы и нажал на тормоз. Мертвые пальцы не сразу удалось оторвать от руля.

Нельзя быть поселенцем в душе. В жизни – да. В смерти – тоже».

* * *

Луна сияла не во всю мощь, но сдержанно, так что звездная мелкота померкла, а видны были лишь звезды, редкие, но крупные. Потрясенная пережитым ощущением – не видением, не откровением, а именно ощущением, Вика остановилась, потому что понимала – не в том она сейчас состоянии, чтобы искать правильную дорогу. То есть правильную дорогу она как раз нашла, а вот как в Канфей-Шомрон проехать – это вопрос. Съехав на обочину, долго мусолила сигарету, да так и не смогла зажечь зажигалку – руки дрожали. Потом вновь нажала на газ – то ли потому, что Эван где-то ждет, то ли потому, что на месте не могла оставаться.

За окном замелькала арабская деревня. Все окна в ней были темные, только фонари горели каким-то жутким салатовым светом. Некоторые дома побогаче были построены в стиле китайских пагод. На других маячили телеантенны в виде Эйфелевой башни. Как называется эта деревня? Бурка? Эль-Фандакумие? Вика, как леденцы, грызла названия, которые перед выездом из Ариэля нашла в «Атласе автомобильных дорог Израиля» и зазубрила как ориентиры, но где она сейчас находится, все равно плохо представляла. Да какое это имело значение? Там, в проходе, вырубленном в скалах, где по дну рукотворного ущелья вилось озаренное луной шоссе, ей была дарована новая душа. Она усмехнулась, вспомнив свои прежние речи: «Да зачем мне этот гиюр? Я и так еврейка!» Вот именно. Раньше она была «и так еврейкой», а теперь стала еврейкой. Вика опять усмехнулась. Чуда ей подавай, этой глупой девчушке, которой она была еще несколько минут назад! Конечно, то, что произошло с ней, можно было бы назвать и чудом, но... нет, чудо – это нечто очень уж мелкое и убогое по сравнению с пережитым ею превращением. Причем Вика чувствовала, что превращение еще не закончено. Гиюр был нужен ей, как дыхание, как исцеление от прежнего бытия. Новая душа требовала нового тела. Чистые воды, в которые входит человек, чтобы окончательно закрепить становление евреем, были необходимы ей, как одежда – телу, как тело – душе.

Вике вспомнилось, как когда-то, словно невзначай, многозначительно на нее поглядывая, Эван рассказывал ей о любопытном словесном фуэте из Талмуда: «герим шемитгаерим» – «геры, которые проходят гиюр», «прозелиты, которые становятся прозелитами», звучит странно – не проще ли было бы сказать: «гоим шемитгаерим» – неевреи, что проходят гиюр. Но в том-то и дело, что человек еще до гиюра становится гером, пришельцем в еврейский народ, и когда внутренние изменения в нем достигают определенной высоты, у него возникает потребность в гиюре. Понятно, Вика?

– Нет, – сказала она тогда.

– Да, – сказала она сейчас.

* * *

На краю Эль-Фандакумие есть не совсем обычная свалка. Там, где шоссе подходит к скалам, а затем неожиданно делает изгиб, повторяя конфигурацию скалы, громоздятся автомобили всех цветов и марок. Общее в них одно – у всех желтые номера. Все они в свое время были украдены в Израиле, угнаны сюда и выпотрошены. Их стальные моторы и прочие внутренности давным-давно разбрелись по чужим машинам, а здесь остались лишь корпуса – сброшенные оболочки, ненужные выползки. Но все это ясно видно днем. А ночью – бесформенное черное чудовище.

Именно оно стало спасительным укрытием для наших беглецов. Они не сомневались, что Мазуз Шихаби уже объявил тревогу и что охота за ними, если еще не началась, то вот-вот начнется. И точно! Не успели Юсеф, Камаль и Эван завернуть за автосвалку и плюхнуться на землю, как на дороге появилась первая команда преследователей. Их было четверо, и они промчались мимо с автоматами в руках. Первые ласточки.

Юсеф, единственный знаток местности, ткнул пальцем в темноту – туда, где на откосе маячили две сосны, толстая и потоньше. К ним убегала тропка, и по ней двинулись все трое. Тропка была хорошо разработана, должно быть, местными мальчишками, а может, овцами, песок и мелкие камушки под ногами все время утекали вниз, так что поднимаясь на метр, человек на полметра сползал обратно. А луна сзади словно смеялась над ними, стеля им под ноги их собственные тени враскоряку. Они вскарабкались на откос и, пройдя между соснами, оказались у полутораметровой груды камней. От нее тропа уходила направо, огибала старую развесистую оливу и ныряла в черный лес. Не успел Эван подумать о страшных кабанах, подстерегающих там, как ему почудилось, что он слышит хрюканье. Толстый Юсеф первым отважно шагнул вперед, перепрыгнул через чернеющее в лучах луны кострище и скрылся во тьме. И сразу захрустели шишки, которыми были усыпаны тропы. Камаль и Эван двинулись вслед за Юсефом. Оказалось, что в лесу не так уж и темно. Валуны белели, и обходить их было нетрудно. Сзади в отдалении послышались голоса. Это означало одно – погоня приближается. Судя по всему, какая-то из групп преследователей уже поднялась на откос. Выяснилось, что лес оказался не только светлее, но и меньше по площади, чем казалось. Он вскоре закончился, и беглецы вышли на опушку. Она же была краем косогора. Внизу, вдоль шоссе, тянулась цепочка желтых фонарей.

Но Юсеф не стал спускаться к ней по усеянному камнями обрыву. Вместо этого он повел попутчиков по косогору, и вскоре все они вышли на проселочную дорогу, представлявшую собой две широченных колеи, в которых не росло ни травинки, с полосой буйной растительности посередине. Эвану она очень напомнила прическу бостонского панка. А Юсеф подумал, что голоса этих верблюжих отродий уже совсем рядом, в то время как он и его товарищи по несчастью находятся на открытой местности, и засечь их – проще пареной репы. Проселок спускался вниз и утыкался в шоссе, но до шоссе еще дойти надо было, а голоса звучали уже и справа и слева, правда, довольно далеко и сзади. Но, оглядевшись, беглецы увидели с обеих сторон, точно шеренги светлячков, огоньки фонарей. «Мученики» взялись за дело туго. Луна светила вовсю, и ясно было, что нашу тройку давно заметили. А не стреляли либо потому, что хотели подойти поближе и бить наверняка, либо потому, что хотели кого-то из тройки, а может, всех троих взять живыми. В любом случае, когда увидят, что жертва ускользает, откроют огонь. Светлая перспектива!

* * *

И был еще один человек, который в бессонные часы этой ночи между двумя странствованиями во времени читал воспоминания рава Фельдмана. Это был Даббе, сидящий перед электрическим камином напротив двери на веранду. В отличие от всех остальных героев нашей книги, он, читая вражескую брошюрку, не испытывал ничего, кроме дикой ненависти, которая достигла точки кипения, когда он дошел до следующего эпизода:

«В других странах раздел населения на группы идет по социальному признаку: например, бизнесмены разных калибров в пиджаках, интеллигенты в свитерах или, скажем, пресловутые «синие» и «белые» воротнички...

У нас раздел идет по признаку мировоззренческому. Хилоним, харейдим, «вязаные кипы» – три разные планеты. Хилоним. Люди, участвующие в величайшем со времен Маккавеев Б-жественном действе – возрождении Святого народа на Святой земле, и при том строящие свою повседневную жизнь так, будто никакого Б-га нет. Харейдим. Люди, посвятившие повседневную жизнь служению Всевышнему, как это делали их деды в Изгнании, но при этом превратившие жизнь на Святой земле в жизнь в Изгнании. Мы, «вязаные»: те, для кого стол в офисе или станок на заводе – продолжение ешивской скамьи, для кого форма солдата ЦАХАЛа – такой же атрибут служения Творцу, как и кипа; кто может видеть слова Торы даже сквозь строчки сегодняшней газеты. И вот все эти три, даже чертами лица уже отличающиеся друг от друга, нации, каждая из которых с гордостью продолжает носить имя «еврей», прислали своих сыновей и дочерей на перекресток Г.В., чтобы выразить отношение к политике уничтожения Израиля, проводимой правительством генерала Рабина. Весеннее солнце недоуменно роняло лучи на лысины профессоров и на кудлатые головы студентов, на черные шляпы хабадников и на белые ермолки браславских хасидов, на крошечные, с пятачок величиной, кипочки бар-иланцев и до самых ушей кипы крупной вязки на головах поселенцев. И плакатов-то особенно не видно было – лишь здоровенное полотнище с названием движения, которое вывело людей на перекрестки по всей стране: «Зу арцейну!» – «Это наша земля!» И все. Все было очень просто. Именно эти простые слова и объединили людей, хотя и прилетевших с трех разных планет, но все-таки принадлежавших к одной нации.

Полиция не ахти как тряслась от ужаса по случаю нашего явления. Вообще не тряслась. Плевать она на нас хотела. Отношение к поселенцам в те дни было четче всего сформулировано в словах Рабина: «Пусть крутятся, как пропеллеры!» Все равно, мол, землю отдадим, а их самих вместе с женами и ублюдками выкинем!

Даже многотысячные демонстрации, которые «правые» проводили после соглашений в Осло, никого не испугали. В глазах прессы, полиции, правительства мы были пренебрежимой величиной. А уж несколько десятков собравшихся на тротуаре бородачей – да чего их бояться? Ну, постоят, покричат: «Рабин, домой! Виски и в постель!» Кому они мешают! Народ дисциплинированный, на проезжую часть не выйдут. Поорут и разойдутся.

Правда, на этот раз состав публики был уж больно необычен – полотняные штаны и нечесаные бороды составляли явное меньшинство присутствующих, а такого высокого процента людей без головных уборов на «правых» демонстрациях блюстители в жизни не видели. Странно было и то, что возглавлял это новое движение «Зу арцейну» не политик какой, не член кнессета, а никому пока неизвестный выходец из масс Моше Фейглин, житель соседнего с нами поселения.

Но поначалу все шло, как обычно – скандировали: «Рабина – в отставку!». В ответ из одних автомобилей кричали «Молодцы!», из других высовывались кукиши. А дальше началось неожиданное – высокий худой поселенец с короткой бородой и в затемненных очках выскочил на перекресток и улегся ровно посередине шоссе. Это было что-то новенькое. Широкоплечий мордастый полицейский, на ходу пожимая плечами и разводя руками, дескать, а это что еще за «пропеллер», двинулся к нему, чтобы взять дурака за шкирку и вышвырнуть куда-нибудь в кювет, но тут вдруг с мест стали срываться один за другим поселенцы, профессора, студенты, хасиды, миснагиды, черные кипы, вязаные кипы, шляпы, лысины, шевелюры – все, кто только что, как законопослушные граждане, вежливо стояли под полотнищем с надписью «Зу арцейну», заполонили мостовую и начали хаотично на ней укладываться. Не прошло и двух минут, как полицейский уже торчал меж распростертых тел, словно одинокий цветок среди скошенной травы, и соображал, что делать в этой ситуации. Его коллеги даже не рисковали выйти на мостовую, лишь один, белокурый красавец с нашивками сержанта, стоя на островке безопасности, опустил ступню, словно пробуя, как водичка, и тотчас же убрал – видно, оказалась холодна. И действительно, что им было делать? Памятуя предыдущие чинные пикеты, полицейских пригнали раз в десять меньше, чем пикетчиков. Кто же ожидал от нас подобного хулиганства? Еще большая растерянность отразилась на лицах теле-, радио-и просто корреспондентов. Они пришли сюда, чтобы впоследствии в новостях пригласить зрителя, слушателя и читателя вместе с ними посмеяться над группкой отщепенцев, что спустились с Иудейских и Самарийских гор и пытаются противостоять могучей, все сметающей лавине мирного процесса. С самого начала их неприятно поразило непривычное обилие светской публики среди демонстрантов. Киношникам и газетчикам еще туда-сюда, а телевизионщикам совсем туго пришлось – они вынуждены были крутиться со своими камерами так, чтобы многочисленные непокрытые головы не попадали в кадр. А теперь – новые проблемы. Журналистская душа рвется как можно подробнее осветить неординарное развитие событий на мостовой, чреватое скорым мордобоем, то бишь сенсацией, а идеологическая установка остается четкой и ясной – все должно пройти как можно незаметнее, не надо привлекать избыточного внимания к этим смутьянам. Опять же, не показать, как бьет полиция, нельзя, а показать, так – не дай Б-г! – начнут фанатикам сочувствовать, поелику что-что, а бить наша полиция умеет.

Вытянувшись посреди мостовой и глядя на бледно-голубое весеннее небо, я ощущал полную безмятежность, почти не омраченную мыслями о том, что раньше или позже копы сориентируются и скотовозки за нами все же пришлют. Когда это еще будет! А до тех пор десятки перекрестков будут перекрыты. Ведь по всей стране, от Метулы до Эйлата, группы, подобные нашей, вышли на улицы, чтобы крикнуть тысячам и десяткам тысяч добропорядочных граждан: «Остановитесь! Остановитесь и остановите! Остановите безумие! Остановите уничтожение страны! Остановите капитуляцию перед чудовищем, которое завтра обрушит свой безжалостный удар на вас же! На вас и на ваших детей!»

Так я и лежал в раздумьях, слушая многоголосье клаксонов, чьи владельцы, казалось, выбились из сил, убеждая нас вернуться на тротуар и воевать против Рабина, а не против ни в чем не повинных водителей. И вдруг гудки резко смолкли. Что могла означать эта внезапная тишина? Я не выдержал и вскочил на ноги. Перекресток Г.В. находится на пригорке, и перекрытое в обоих направлениях шоссе просматривалось на сотни метров. Сейчас все эти сотни метров были заполнены машинами. А из машин выходили люди. Мужчины, женщины, молодежь. В куртках и свитерах, в пиджаках и в жакетах. Всех цветов радуги и тех цветов, которых нет в радуге. И, похоже – ни одного в кипе. Они вырастали в пестрый хвост, и, по крайней мере, у тех из них, что были ближе к нам, вид был самый решительный. Приближалось очередное действие под автономным названием: «Народ расправляется с экстремистами». Честно говоря, я растерялся. Подобного развития событий мы не ожидали. То есть предполагалось, что те, кто в машинах, вряд ли будут в восторге оттого, что из-за какого-то сектора Газа с Западным берегом им мешают вернуться с работы к родным очагам. Мы были готовы к тому, что из отворившихся окон понесутся крики «Пропустите!» «А мы-то здесь причем?!» Но чтобы так вот – засучив рукава, грозно двинулись на своих сограждан?!

Полицейские радостно заулыбались. Еще немножко, и начнется кино. Трудно представить себе более позорное поражение правых, более яркое доказательство того, что все они отщепенцы, и что народ не с ними, а с мирным процессом, и сейчас он им это покажет. И как покажет! На долю полиции достанется – не сразу, правда, а после хороших побоев – спасать оскандалившихся провокаторов от разъяренных масс.

Телевизионщики направили на нас камеры и стали судорожно снимать, чтобы через считанные минуты восхищенные зрители могли сравнить наши нахальные рожи на данный момент с тем, во что они превратятся под кулаками добропорядочных граждан. Впрочем, нахальство на наших лицах уже сменилось озабоченностью. Не тумаков мы боялись. Просто сам факт мордобоя, вне зависимости от нашей реакции, означал наше полное и сокрушительное поражение.

Тем временем толпа приближалась. Возглавляла ее та еще троица. В центре вышагивал высоченный очкарик с огурцеподобной лысой головой и острой бородкой в духе девятнадцатого века – типичный левак-интеллектуал. По правую руку от него семенил парень со слипшимися волосами до пояса – точная копия молодых американцев, которые в семидесятом вынудили свое правительство уйти из Вьетнама и отдать его на растерзание красному зверью. Слева от остробородого интеллигента плыла рыжая девица в джинсах. Несмотря на прохладную погоду, одно плечико у нее, в соответствии с замыслом модельера, было обнажено, и даже издалека видно было, что оно украшено татуировкой. Выражение лиц у всех троих было самое что ни на есть свирепое. Их шаги буквально гремели по асфальту, а следом рокотало многоножье толпы, жаждущей нашей крови. Я, пожалуй, был единственным из пикетчиков, кто видел надвигающуюся тучу в полном объеме. Остальные сидели на мостовой, прислушивались к накатывающему гулу, и молча ждали своей участи. Спохватившись, я тоже сел, положившись на Вс-вышнего. Раввин я, в конце концов, или не раввин? Лица приближающейся троицы на несколько секунд уплыли куда-то вверх, но вскоре стали спускаться. Они были уже совсем рядом, и злость из них, казалось, так и хлещет. Света поубавилось. Повсюду были тела в разноцветных брюках. Так сложилось, что первым, кто оказался на пути Остробородого, был скромный автор этих строк. Интеллектуал навис надо мной, вперив в меня орлиный взор, задумался, по-видимому, о том, в какой очередности начать крушить мне ребра, а затем вдруг подобрал штанины, чтобы на коленях не пузырились, и плюхнулся на мостовую рядом со мной. Осклабился и подмигнул мне. Парень с девицей последовали его примеру и тоже заулыбались, словно их обтянутые джинсами задницы спланировали не на холодный асфальт, а в уютное кресло. А следом и все остальные водители и пассажиры осиротевших автомобилей начали опускаться на мостовую из солидарности с нами, из любви к земле Израиля. Лысины и шевелюры, свитера и тужурки – все это было рядом с нами. И главное – глаза. Десятки еврейских глаз, светящихся любовью. И сразу стало светло».

* * *

Кажется, это называется «гало». Луна находилась ровно в центре огромного темно-синего круга, образованного тонким ободком, светлым, как дым сигареты, которую Вика закурила, когда вышла из машины, отъехав подальше от жуткого места. Казалось, и нимб соткан вокруг этого горьковатого успокаивающего дыма. И как внутрь магического круга не в силах вторгнуться посторонние силы, так и полупрозрачные облака метались вокруг призрачного кольца, били рыбьими хвостами, но темно-синий диск оставался для них недосягаем.

Сейчас, она покурит, успокоится – и поедет дальше. Все, последняя затяжка! Теперь – поблагодарить Б-га за чудесное спасение. Удивительно, до чего Он все-таки есть!

Или нет? То есть, есть! Конечно, есть! Только почему это Вику не тянет плясать от счастья у края ночной горной дороги. Вместо этого она прикуривает сигарету от сигареты, и руки у нее дрожат, и плохо на душе. Очень плохо на душе.

Эван. Вот в чем дело. Никакого чудесного спасения не было. Было полспасения. Пока не спасен Эван, не спасена и Вика. Стуча зубами, словно от лютой стужи, она отшвырнула не докуренную и до середины сигарету и, бормоча страшную в своей ясности фразу «Мне без него все равно не жить», двинулась в путь.

Шоссе рвануло на перевал, машина взлетела так, будто вместо колес у нее отросли крылья, и тут у Вики сдали нервы. Заливаясь слезами, она произнесла то, чего произносить не следовало, она опустилась до обета, до условия, которое, отчаявшись, поставила Небесам.

– Господи! – произнесла она. – Клянусь Тебе – если Эван останется жив, я пройду гиюр!

* * *

Поскольку слева «поисковики» с фонарями и «калашами» приближались быстрее, чем справа, Камаль, Юсеф и Эван свернули с проселочной дороги вправо и по камням начали спускаться на пролегающее внизу шоссе. На что они рассчитывали? Ведь даже если бы им удалось оторваться от преследователей и выскочить на ленту шоссе, оно было достаточно хорошо освещено, чтобы преследователи, отчаявшись догнать беглецов, перестреляли их на бегу. Эван мрачно усмехнулся, вспомнив старую остроту: «не убегай от снайпера – умрешь уставшим». В этот момент неуклюжий Юсеф, соскользнув с камня, шмякнулся об острые камни и выкрикнул что-то, что не знавший арабского Эван перевел как “fuck” или “shit”. Камаль помог Юсефу подняться, а Эван и рад бы помочь, но его мазузовские башибузуки били трудолюбивее, чем двоих других вместе взятых, так что ему бы самому кто помог.

Однако маневр оказался правильным. Им удалось оторваться от «мучеников» метров на пятьдесят, и теперь те тоже спускались, по-прежнему двумя параллельными группами, но сзади. Они что-то выкрикивали по-арабски, наверное, призывы или приказы остановиться. В полном отчаянии начали три наших калеки, сбежавшие из Мазузова зиндана, прыгать с камня на камень, как горные козлы, причем камни «дышали» и улетали вниз сразу же, едва их касались ступни наших героев. Но герои, словно в невесомости, успевали от них оттолкнуться и перескочить на следующий камень, который через мгновение летел вслед за своим собратом. Долго подобное нарушение законов физики продолжаться не могло. Любой очередной камень имел все шансы оказаться последним.

Но тут беглецы оказались на обрывчике высотою метра полтора. Оставалось спрыгнуть на асфальтовое полотно и...

Все трое застыли в ужасе. Внизу, за шоссе, там, где белели каменные глыбы и чернели кусты и одинокие оливы, на десятки метров в обе стороны растянулась и неумолимо приближалась цепочка огоньков. Третья поисковая группа с фонарями в руках шла навстречу преследуемым. Они были окружены.

* * *

– Слушай, Израиль! Г-сподь наш Б-г! Г-сподь един! – шептал Эван слова, которые еврей произносит, когда никаких других слов не остается.

Он и Камаль с Юсефом стояли на шоссе, на самой обочине, пока что недосягаемые ни для тех, кто спускался к ним сверху, ни для тех, кто поднимался к ним снизу, и гадали – кто первый настигнет их, чтобы убить на месте или вернуть в кошмарный зиндан, где их обрекут на новые муки, а затем все равно убьют. Откуда придет быстрая ли, медленная ли смерть – сверху или снизу. Она пришла отовсюду одновременно – в ту секунду, когда крики зазвучали над головой, огоньки фонарей заплясали на противоположной стороне шоссе. Пришла, но не дошла, потому что неожиданно и для беглецов и – к счастью! – для преследователей из-за поворота вывернулся невесть откуда взявшийся автомобиль. С желтыми номерами! В четыре часа ночи в самой глуши арабской Автономии, за десятки километров (а в Израиле более крупной масштабной единицы не существует) от ближайшего еврейского населенного пункта, если не считать военную базу, но ее обитатели по ночам вокруг Эль-Фандакумие не разъезжают!

Все застыли в изумлении, но больше всех был потрясен Эван. Не только из-за желтого номера. Он узнал этот красный «фиатик», который даже не очень блестел в лучах фонарей потому, что Наташа несколько дней назад попала в нем под грязевой дождь.

– Эван! Скорее! Сюда! – выкрикнула Вика по-русски, распахивая переднюю дверцу.

«Так вот как выглядит воскресение из мертвых!» – пронеслось в мозгу Эвана, когда он буквально ввалился в машину, и не понятно, к чему эта фраза больше относилась – к нему самому, за спиной которого в пустоте лязгнули челюсти смерти, или к их любви, которую их дурацкая ссора так обвально похоронила. И вообще, когда еврей встречает кого-то, кого он давно не видел, он произносит: «Благословен Ты, Г-споди, Царь Вселенной, воскрешающий мертвых». А Вика с Эваном не встречались в прямом смысле – вечность.

* * *

Отгремели автоматные очереди, которыми слишком поздно опомнившиеся «Мученики» проводили красный фиат, посланный или управляемый Шайтаном, вырвавшим прямо у них из рук вожделенную добычу. В эти очереди террористы вложили всю свою ярость, все свое отчаяние. А еще страх звучал в них – страх, что, когда бесстрашный саид Шихаби узнает о позорном провале столь простой операции по задержанию, никому из них мало не покажется. И только одного не было – точного прицела и твердого решения любой ценой остановить беглецов. Поэтому дело ограничилось разлетевшимся вдребезги задним стеклом и передним, пробитым в нескольких местах, когда, аккуратно пролетев между набившимися в машину пассажирами, пули упорхнули в неизвестном направлении. Не успели наши герои и километра отъехать, как Вика резко нажала на стоп, и они с Эваном, не обращая внимания на застывших на заднем сиденье арабов, начали интенсивно и самозабвенно целоваться. Сзади, хотя и довольно далеко, послышался рев мотора. Молодые оторвались друг от друга, Вика нажала на газ, а толстый Юсеф вскочил на ноги, насколько это позволял салон «фиата», вцепился крючковатыми пальцами в спинку Викиного сиденья и заорал ей в самое ухо:

– Далеко мы от них все равно не уйдем! Надо гнать в Канфей-Шомрон, на военную базу! Вон там, за мостом, сворачивай направо!

Действительно, метров через четыреста по обе стороны неожиданно сузившегося шоссе в свете фар, луны и далеких фонарей засверкали вертикальные планки металлического барьера. Беглецы выехали на мостик, переброшенный через овраг, который въелся в край ущелья и подгрызал снизу автомобильную дорогу.

– Вот здесь!

Вика послушно крутанула руль направо, и машина стремительно понеслась по шоссе, сверкающему в лучах луны – видимо, недавно здесь прошел слабый дождик. Начался крутой подъем туда, где между соснами и оливами издалека светились фонари и окна военной базы.

–Прямо дуй! Они не успеют нас догнать!

И действительно, рева мотора сзади не было слышно. Должно быть, увидев, что проклятый «фиат» мчится в сторону базы, Мазузовы орлы мысленно согласились с Юсефом и прекратили преследование.

Дорога, вскарабкавшись на косогор, плавно пошла меж двух черных (луна куда-то смылась с неба) стен леса и, сделав петлю, вывела прямо к бетонным кубам, за которыми часовые, охранявшие ворота, срочно заняли боевые позиции, сняв спусковые крючки автоматов с предохранителей. Фиат остановился.

– Вылезайте, – сказала Вика пассажирам.

– А ты? – не оборачиваясь, спросил Эван, выскакивая из машины, и, увидев направленные на него дула «эм-шестнадцать», закричал:

– Эй, не стреляйте! Мы сбежали от Мазуза Шихаби!

– А я скоро вернусь! – крикнула Вика, когда и Юсеф с Камалем покинули салон ее машины, и, резко развернувшись на площадке перед воротами, нажала на газ.

* * *

Рав Хаим не заметил, как уснул. А приснился ему Натан. «Хаим! – говорил он. – Хватит спорить с тенью собственного отца. Верни нам Канфей-Шомрон! Верни нам Канфей-Шомрон! Верни нам Канфей-Шомрон!»Рав Фельдман сел и огляделся. Он был в ужасе. Он чувствовал, что с Натаном что-то случилось. Из прямоугольника, когда-то служившего дверным проемом, выскочили Амихай и Реувен, подскочили к нему и, нагнувшись, горячо зашептали: – Рав Хаим! Рав Хаим! Беда! Арабы!

* * *

И деревья, как призраки белые,

Высыпают толпой на дорогу,

Только знаки прощальные делая,

Белой ночи, видавшей так много.

Когда-то, в пору нежного пятнадцатилетия, Вика обожала стихи, от Пастернака просто млела. Сейчас они – в одном из ящичков ее души, порой она открывает ящичек и достает их. А тут – сам распахнулся. Много, много видела эта ночь, белая от луны. И не знает Вика, что суждено этой ночи увидеть еще больше, что не одному незримому чуду суждено еще этой ночью случиться. А пока – все как в этих строчках. За окном машины очарованные чащи, в глубине которых восторг и сумятицу пробуждают голоса ночных птиц. Обласканные луною белые деревья выбегают на дорогу, машут листиками под налетом ветра.

И вдруг за считанные мгновения все изменилось. Луна растворилась в туче, и на дорогу внезапно опрокинулся короткий, но тяжелый дождь. А вслед за тем вновь воссияла луна.

Незримые чудеса. Не совсем то, о чем она просила тогда, в синагоге, во время первой встречи с Эваном, но, по сути, то самое. Сколько времени потребовалось ей, чтобы понять, что встреча с ее башертом и есть самое настоящее чудо. А может, никакого чуда не было? Может, придумала она его себе за неимением настоящего? Ладно, а как насчет второго чуда? Ты, отнюдь не Шумахер, умудрилась сбросить в пропасть араба, явно аса по части вождения, который пытался тебя убить. Да сколько таких случаев уже было, и всегда жертвы нападения погибали! А тут ты, сопливая девчонка...

Или может, это ты сама, будучи не в силах оторвать взгляда от перегородившего дорогу черного «мерседеса», вся дрожа от ужаса, случайно вырулила влево и ударила его сзади в правый борт? Тебе самой был бы по плечу такой финт? А? Молчишь? То-то же!

А вдруг все же случайность? Ага, конечно, случайность! И вообще сплошные случайности – совершенно случайно Эван звонил тебе как раз в тот момент, когда на него напали, ты по дороге в Канфей-Шомрон совершенно случайно заблудилась и выехала как раз к тому месту, где был Эван, и в тот самый момент, когда погоня настигла его. А еще то, что ты в тусклом свете фонарей узнала его... Правда, ты к нему ехала, но увидеть там, на дороге, никак не ожидала.

Как бы то ни было – Б-г ответил на твою молитву, и теперь ты едешь выполнять свою клятву. Но что с тобой? Ты не просто едешь – ты рвешься туда! Ты не захотела лишнюю минутку побыть с любимым! Ты несешься по горным дорогам, превысив все допустимые скорости, рискуя на очередном вираже сорваться в пропасть! Ты ли это, Вика?!

Помнишь – «герим шемитгаерим»?

Машинально она нажала на зеленую кнопку мобильного. В третий раз она набирает номер Арье, и в третий раз занято. Нет, на этот раз она будет пробиваться через гудки, пока он не прервет разговора и не возьмет трубку.

Но Арье оказался стойким говоруном, и вскоре телефон, которому надоело исходить зуммером, напустил на Вику автоответчик.

– Арье! – счастливым голосом выдохнула Вика в пустоту. – Эван жив! Он на военной базе в Канфей-Шомроне. Жив, здоров, только пара зубов повыбита...

Чуть не сказала: «Я спасла ему жизнь!» Но вовремя засмущалась и вяло закончила:

– А что с... э-э-э... Натаном Изаком – я не знаю.

Вика въехала в тоннель без крыши, прорубленный в скалах. Она невольно подняла глаза и увидела застывшую в небе молнию. Девушка была настолько ошеломлена, что чуть было не нажала на тормоза, и лишь в последнюю секунду вспомнила, насколько это опасно. Послышался тонкий, почти комариный звук – звук бараньего рога, шофара. Вика его не раз слышала, когда в еврейский Новый год и в Судный день приходила в синагогу на службу.

Чем дальше, тем отчетливее чувствовался запах дыма, которым, возможно, тянуло из деревни, а возможно и нет. Вспомнились некогда прочитанные стихи:

И я, глотая горький запах гари,

К источнику ее иду в дыму.

И прихожу сквозь хмурь осенней хмари

К пылающему сердцу своему.{Томас Блэкберн. «Кносс» (перевод автора).}

Затем вспомнились ее собственные слова: «Если так хотят, чтобы я была одной из них, пусть сами гиюр проходят». Потом исчезло все – и шоссе, и стены-скалы. А взамен увидела Вика... Ничего она не увидела. Сжимала в руках руль, жала на педали и чувствовала при этом, что стоит у подножья какой-то невидимой горы, а вокруг миллионы, миллионы, миллионы людей. Она слышала их дыхание, она дышала их дыханием, это было ее дыхание. Она слышала биение миллионов сердец, она понимала, что одно из этих сердец – ее собственное, но которое – не знала.

И вот наступила полная тишина, а затем в мозгу Вики зазвучал голос, который она всю жизнь мечтала услышать:

«Я – Б-г, Всесильный твой, который вывел тебя из Страны египетской, из дома рабства...»

* * *

Луна вылезла из-за туч и осветила территорию бывшего поселения. Там, где были дома – лишь гладкие площадки, бетонные плиты, меж которых уже начинает пробиваться трава. «Акива, раньше прорастет трава из щек твоих, чем придет Избавление!» – так, кажется, сказал кто-то из мудрецов. Словно останки древних колонн, обломки канализационных труб. Из кусков бетонных стен торчат ржавые решетки. И надо всем этим – водонапорная башня, которая теперь поит солдат.

А вдоль шоссе сосенки, кипарисы. Интересно, тоскуют они по тем, кто им когда-то подарил жизнь? Или, может, радуются тому, что арабы их пощадили? А вот деревья с цветами, похожими на мимозу. Эван поначалу думал, что это и есть обычная мимоза, только из-за жаркого климата переросшая из куста в дерево. Всезнайка Иегуда Кагарлицкий обсмеял его и объяснил, что растение это называется «акация лонгифолия». Действительно, из семейства мимозовых. Эта информация не помогла и не помешала Эвану любить эти лохматые деревья с цыпленистыми цветами. Когда он выходил с территории базы, охранники с удивлением посмотрели на этого странного парня в штатском, который бредет меж груд битого кирпича и стекла, временами утирая слезы. Капитан Кацир собирался вызвать ему «Амбуланс». Он отказался – подумаешь, морду набили, зубы высадили. Если капитан хочет сделать доброе дело, пусть позволит ему хотя бы разок пройтись по тому поселению, где он учился, жил, откуда уходил в армию и куда возвращался, где полюбил Эрец Исраэль и где впервые почувствовал себя счастливым. Что? Не положено? Да, конечно, он понимает, военная база! А можно, он пойдет на дом свой посмотрит... – на то место, где он стоял? Где стоял? Да вон там, на склоне, возле рощицы. Ах, закрытая зона? Очень жаль. А тогда можно, он прогуляется до места, где была синагога – она вообще находится за территорией, по ту сторону вот этой гряды? Ах, опасно? Да, конечно, ведь капитан за него отвечает! Как не понять? Хорошо, хорошо. А просто прогуляться вот здесь, по рощице, прямо перед шин гимель. Назад его впустят? Когда узники, уделав Раджу и Аззама, связали их и заперли в «зиндане», то мобильные телефоны стражей перекочевали к ним в карманы, причем телефон Раджи взял Юсеф, а телефон Аззама достался Эвану, поскольку Камаль на тот момент возился с ключами. Да и куда ему звонить – с шефом, как он сам объяснил, у него все кончено, семьи у него нет. Зато у второго – жена.

Как в машину уселись, тот кинулся ей звонить. О чем говорили, Эван не понимал – его знания арабского ограничивались салямалейкумом, но когда тот орал в маленькую черную «Мотороллу», через слово слышалось: «Рамиза! Рамиза!» Поэтому, ходатайствуя о разрешении на прогулку, Эван выдвинул последний аргумент: «Если что, у меня мобильный есть!» Почему-то это успокоило капитана Кацира, и разрешение было выдано, причем ни своего номера полуночник не оставил, ни номера капитана не взял. Едва оставшись один, Эван сразу же позвонил Вике:

– Ты куда умчалась? – Скоро узнаешь, – загадочно произнесла она.

– Ты как, нормально?

– Я люблю тебя, – и в этот момент зловредный мобильник, как это часто бывает в горах, перестал принимать сигнал. С тех пор, как Эван ни старался дозвониться ей, ничего не получалось. Пару раз ее звонок прорывался к нему сквозь скальную толщу и тут же угасал.

Который час? Три? Четыре? Время третьей стражи. В памяти всплыли строки Талмуда, которые он учил вместе с Натаном у него дома совсем недалеко отсюда:

«На три стражи делится каждая ночь,

И во время каждой из страж

Сидит и рычит, словно лев,

Святой, благословен Он.

Сказано: «Господь с высоты рычит

С жилища святости Своей подает глас;

Рыком рычит о Храме Своем...»

– Это из пророка Иеремии, – прокомментировал тогда Натан, резко подняв глаза от фолианта, так резко, что очки соскочили с его носа и приземлились на страницу.

Он водрузил их на место и продолжил чтение:

– «И вот знак:

первая стража – кричит осел,

Вторая – лают псы,

Третья стража –

Младенец сосет материнскую грудь,

И шепчется женщина с мужем своим...»

Ночное беззвучие было настолько бездонным, что в нем сами собой начинали звучать образы – и крик осла, и лай собаки, и гуканье малютки, и шепот двух любящих – и женщина шептала шепотом Вики, и муж шептал шепотом Эвана.

И над ними над всеми, с иной, с небесной, стражи слышался голос Вс-вышнего:

«Горе сынам Моим,

За их грехи пришлось мне разрушить Храм,

Сжечь Святилище Мое,

А их самих

Рассеять среди народов земли».

И вновь – голосом Натана:

– «Когда евреи собираются

В домах молитвы и учения

И произносят:

«Да будет благословенно великое Имя Его»,

Святой, благословен Он,

Качает головой и говорит:

«Блажен царь, которого

Восхваляют в доме его.

Но каково отцу,

Изгнавшему сыновей своих?

И горе сынам, изгнанным

От стола отца своего!»

База располагалась там, где некогда стояли новые кварталы Канфей-Шомрона, то есть на северной стороне отрога хребта, тянущегося по всей Самарии. Что же до южной стороны, где некогда находились синагога и квартал вилл, они с территории базы даже не просматривались. Туда вело шоссе, скользящее меж разбитых парапетов с остатками разметки. Туда и направился Эван, приговаривая: «Может быть, я ошибаюсь, но, по-моему, после того, через сто я просол, пугать меня опасностями – не самый перспективный саг!»

Вон там был дом Натана. А вон в тех кустах жил – возможно, и сейчас живет – здоровенный дикобраз. Как-то раз Эван, выходя от Натана, увидел его, зашел в тень и прижался к дереву, чтобы не спугнуть. Дикобраз, не заметив его, величественно прошествовал мимо. Его маленькие глазки на овальной морде с зачесанной назад гривой гордо сверкали в лучах желто-оранжевого фонаря.

Эван подумал, что надо бы позвонить раву Фельдману, рассказать про гибель Натана. И понял, что не может этого сделать. И вдруг ему вспомнилась последняя глава из книги рава Фельдмана:

«Отзвучал заключительный «каддиш», бородатые поселенцы складывают талиты. Здесь мои братья, мои соратники, мои ученики. Суббота. Конец утренней молитвы. Не то чтобы в синагоге совсем уж был полумрак, но, выходя на улицу, мы невольно жмуримся, настолько буйствует весеннее солнце. Мы покидаем ашкеназскую синагогу и всей толпой направляемся к сефардской. Сегодня бар-мицва у младшего сына Моти Финкельштейна. Тринадцатилетнего Исраэля впервые в его жизни вызывали читать Тору. Мама с сестрами, стоя наверху, на галерее для женщин, бросали конфеты в толпу молящихся, стараясь попасть в виновника торжества. По полу ползали малыши и эти конфеты подбирали. Мужчины басами выводили традиционные поздравительные мелодии. В общем, было весело. А теперь – кидуш. На столах возле синагоги выставлены различные напитки и всякие вкусности. Сейчас кто-нибудь из раввинов над бокалом вина произнесет освящение субботы, а затем юный Исраэль даст первый в его жизни урок по Торе – по тому ее отрывку, который на этой неделе читался в синагогах. Выступление юного еврея то и дело будет на полуслове прерываться хоровым пением веселых слушателей, а затем он, не теряя нити повествования, должен будет продолжать с того места, на котором остановился. Так что хитроумное толкование святой книги будет напоминать скачку с препятствиями. Мы толпой переходим главную улицу поселения и по ступенькам спускаемся к сефардской синагоге – большому кубу с плоской крышей – одному из самых старых и, скажем прямо, не самых красивых зданий в поселении. Народ уже толпится у столов. Мужчины сверкают белыми рубашками, белыми кипами и белозубыми улыбками. Женщины в лучших своих нарядах – чистеньких, кружевных, длиннополых, в разноцветных косынках и кокетливых шляпках.

Меня всегда огорчает, когда поселенки чересчур буквально воспринимают тезис о том, что красиво одеваться женщина должна в первую очередь для мужа. Конечно, это лучше, чем когда дама расфуфыривается ради мужчин на улице, а дома ходит лахудра лахудрой, но... Но ведь В ПЕРВУЮ ОЧЕРЕДЬ для мужа. А есть еще вторая и третья очереди. Почему-то харедимные женщины могут и мужа дома красотой привлекать, и на улицу одеваться элегантно, а наши, пока муж на работе – а работают поселенцы на износ, – плюют на свою внешность и плюют со смаком, а всю красоту приберегают на поздний вечер, когда муж наконец-то дома, да на шабат. Зато в шабат... нет, не конкурс красоты – шествие королев! Ибо каждая семья – маленькое королевство. И вот очередная полновластная владычица проплывает к «женскому» столу, чтобы пообщаться с другими такими же владычицами... А вокруг носятся дети, которые на улицу тоже вышли беленькими и чистенькими, но увы, пока их папы молились, уже успели! Вон тот карапуз уже где-то приложился коленкой – черное пятно совершенно не гармонирует с темно-бежевыми свежепоглаженными брючками. А у этой вот девочки –и горазда же носиться! – были бантики, да так и остались на ветвях живой изгороди под тем вон олеандровым кустом. А волосы напоминают путаницу лиан в густых джунглях. А вот и сам виновник торжества – нервно поправляет на носу большие очки... Рядом счастливый папа принимает поздравления, и мама суетится – не страдают ли столы нехваткой чего.

...На столы наползла тень. Огромная туча, точь-в-точь как на картине Амихая, застыла над поселением. Тень становилась все гуще и гуще. Вязкими черными клубами она навалилась на столы, на людей, на синагогу, на сады и дома. Я ощутил себя египтянином, на которого обрушилась девятая казнь – тьма. Она обволокла меня так, что я был не в силах двинуться с места. Я видел, как эти белые домики рушатся под ударами бульдозеров, как эту синагогу жгут толпы арабов, как этих детей, плачущих, зашвыривают в автобусы и увозят, увозят, увозят, навсегда увозят оттуда, где они родились, где были счастливы. Я видел, как нас, живших одной семьей, развозят по всей стране, отрывают друг от друга, распихивают по хилым караванам – без работы, без надежды когда-нибудь приобрести нормальное человеческое жилье – все, чтобы разрушить тот мир, созданию которого я посвятил жизнь, – мир поселенчества. И я сейчас до сих пор стою посреди этой тьмы и благодарю Б-га лишь за то, что мой отец до этих дней не дожил. Потому что видеть, как евреи сами себя выдавливают, было бы выше его сил. Хватило с него и того, что он перенес. Я сын своего отца. Моя мечта была сделать так, чтобы нас перестали уводить. Ради этого я дрался против арабов. Стыдно, что ради этого придется драться с евреями. Но выхода нет – либо мы победим, либо возмездием за твои, читающий эти строки, пассивность и равнодушие, явится в твой дом «кассам» или «град», выпущенный с того места, где я сейчас пишу эти строки. Решение за тобой. Пятнадцатое сивана 5765 года»... Поселение было разрушено ровно через два месяца.

По разбитой лестнице Эван поднимается к синагоге. Вот и она. В стенах проломы. Окна в черных рамках – следы огня. И главное – она молчит. Ни слова. Потому что – мертва.

Внезапно он видит, как это было. И на той самой крыше, где он слышал ее голос, где отбивался от солдат, теперь беснуются черные тени, точно пауки с оторванными лапами. Развеваются черно-бело-красно-зеленый флаг автономии, зеленый флаг ХАМАСа, желтый флаг ФАТХа. В самой синагоге и вокруг нее пляшут счастливые толпы. Всюду гремит «Аллах акбар!» «Мы победили!» «Чем больше евреев убиваешь, тем они послушнее!» И опять знакомое: «Этбах эль яхуд!» И вот уже где-то в глубине тьмы начинают копошиться отблески невидимых пока язычков пламени. Вот эти сполохи все ярче, ярче! Вот огонь уже высовывает окровавленные зубы через те окна, откуда еще несколько дней назад еврейские ребята пускали зайчики в глаза солдатам. Счастливые арабы обрушивают на эти окна град камней. А огонь в здании все растет, распрямляется, расправляет плечи. И все громче, громче, громче, перекрывая рев толпы, несется из умирающего здания жалобный стон.

* * *

– Да, папа. Нет, не волнуйся, все в порядке. Новости? Есть, да еще какие! Представляешь, ровно полчаса назад... ну может, не ровно... но примерно в начале четвертого к нашей базе подъезжает «тачка», а из нее вываливаются трое – два араба и один еврей. И знаешь, как они представились? Один – некто Камаль Хатиб. Он личный секретарь палестинского магната Абдаллы Таамри – слышал про такого? Оказывается, это он мне тогда звонил, монотонным таким голосом говорил, призывал отправить патруль на плато Иблиса. Нет, сейчас он говорит нормальным голосом. Он вообще решил уйти от Таамри. Говорит, тот плетет интриги и устраивает провокации. Он мне потом все подробнее расскажет. Второй – тоже агент Таамри, а третий – поселенец по имени Хаймэн, которого «Мученики» захватили в плен. Он бежал вместе с этими арабами из чулана, в который всех троих посадил Мазуз Шихаби. И у него диск, на котором разоблачаются все махинации этого Таамри. Да, одна из его жертв перед смертью рассказывает. Хаймэн? Может быть, прослушал ее, если по-арабски понимает, а может, и нет. А какое это имеет значение? Нет, я еще не слушал. Папа, папа, ты что молчишь? Что с тобой? Нет, больше мы ни о чем не говорили. Да что у тебя с голосом?

* * *

Для фаджра – ритуального омовения, предшествующего предрассветной молитве, воды не было, и воины Аллаха, укрывшиеся в сосновом лесочке, стали прикасаться руками к стволам деревьев, смачивая ладони ночной росой, а затем стряхивая капли себе на ноги. Прежде чем воззвать к Небесам, Фарук свирепо вонзил в землю острый нож с перламутровой рукояткой. Таким способом он как бы разметил молельное пространство. Теперь никому не позволено было проходить между ним и этим ножом. Место было занято молитвой. Почти шепотом, но при этом умудряясь изобразить какую-то мелодию, Фарук начал читать суры из Корана. «...Аллах всемилостив

Он один источник милосердия

И податель всякого блага великого и малого

Веди нас путем истины блага и счастья

Путем рабов которым ты оказал свою милость

Но не тех, которые вызвали твой гнев

И сбились с пути истины и блага...»

Закинув за спины автоматы, люди, построившись в несколько шеренг, повторяли за ним последние слова каждой суры. Вернее, повторяли не за ним – его просто не слышали – а за стоящими впереди. Когда же командир возгласил «Аллаху акбар», все поклонились в пояс так, что мокрые от напряжения ладони прикоснулись к коленям. Затем каждый гордо выпрямился – я, мол, венец творения! И тут же: «я – ничто!» На четвереньки – и лбом до земли, и носом до земли, и пальцами рук, и пальцами ног, и коленями: я – земля! Рахим Максуд поднялся с колен, поправил камуфляжные брюки, стряхнул с колен налипшие кусочки глины и несколько сосновых иголок и начал складывать молитвенный коврик. Коврик этот ему достался в наследство от знаменитого Абу-Харона. «Я – земля!» – так часто говорил Абу-Харон. Иногда добавлял: «Возлюбленная наша земля Палестины!»

Этот Абу-Харон когда-то еще проходил обучение в русских, советских, спецназовских лагерях. Их там и собаками рвали, и по огню заставляли бегать, и захватывать молниеносным ударом самолет или посольство. По образцу советских он строил и палестинские тренировочные лагеря. Там проходил Фуад курс молодого бойца. Там овладевал снайперским искусством еще при жизни Абу-Харона. Могуч был Абу-Харон. Могуч и хищен. А погиб странно. Когда израильтяне брали его дом в Шхеме, заперся там вместе со своими детьми. Дескать, либо взрывайте дом со всеми, кто внутри, либо... Израильтяне выбрали свое «либо» – снайпера прислали. По пристроенной лестнице – ее называют турецким словом «саламлик» – тот поднялся в возвышавшуюся над остальными комнатами «алию», которая служила днем гостиной, а ночью – спальней. Оттуда через окно он и всадил Абу-Харону пулю в висок... Молитва закончилась. Рахим достал снайперскую винтовку Драгунова. А друг его, Якуб, расчехлил обычный «калаш». Правда, не египетский, российский, высшего качества! Тяжеловат, конечно, зато профессионал с ним становится чем-то вроде танка – большой, сильный, крутой, вот только что не бессмертный! И если научиться с ним грамотно работать, очень меткий! Хотя калаш – не эм-шестнадцать. Из него можно стрелять лишь короткими очередями – по две-три пули. А если больше – летят эти пули куда угодно – только не во врага. А у него, у Рахима – СВД! Хорошая игрушка. Главное, в отличие от остальных снайперских винтовок, после выстрела очень быстро перестает вибрировать, и ее снова можно наводить на цель. А еще есть у Рахима подарок из России – нож, который выплевывает лезвие аж на двадцать пять метров. Абу-Харон лично обучал его работе с таким ножом. Еще есть две гранаты. Одна израильская, трофейная – «ГО-26». Под ее оболочкой равномерно намотана и надпилена в тысяче двадцати трех местах стальная проволока, которая при взрыве разлетается на мелкие осколки. А другая граната – самодельная, местного производства. И представьте, ничуть не хуже. Вот, вроде бы все готово. Через несколько минут их пятерка выдвигается на позиции. Рахим вытащил из кармана мобильный телефон, порылся в «памяти»... Портрет Арафата... мечеть Аль-Акса... Цветы в разных видах... изумительно красивый вид в окрестностях Рамаллы... Ага, вот! Прямой, открытый взгляд, черные, слегка спутанные волосы, улыбка. Это старший, Мувия. А вот жена Марина. Она светловолосая – не арабка, а с севера. Приехала с гуманитарной миссией. Встретились. Приняла ислам, взяла имя Зульфия, но он ее все равно называет Мариной. Поженились. Дочь, Вафа. Похожа на мать, такой же носик вздернутый. А волосы потемнее. А вот младший, Хосни. Ишь, как глаза вылупил. Лицо серьезное. Волосы коротко и аккуратно пострижены. А самому-то всего семь лет. Сегодня риска большого быть не должно. Так что до встречи, родные! А если что – так на все воля Аллаха! Свидимся на небесах. В ожидании приказа о выдвижении Рахим и его друзья решили перекусить. Рахим вытащил из рюкзака пакет с едой и развернул. Пита с затаром{Одна из самых популярных пряных смесей Ближнего Востока. Основа: соль, кунжут, тимьян, майоран, и орегано..}, дуккой – жареной перемолотой пшеницей с лимоном. На закуску – хлебушка со специями. Теперь немножко кофе с кардамоном. По-бедуински, без молока и сахара.

– Хидхир! Хуссейн! Хотите кофе?! Угощайтесь!

Угостились. И снова – о своем миномете. Хидхир смеется:

– Старичок! Его уже можно считать частью древней истории!

А Хуссейн:

– Ага! Его еще называли «четверка-двойка».

– Как-как? – не понял Рахим.

– Ну, по-английски “four deuce”. Так они называют миномет стосемимиллиметрового калибра, по-ихнему – четыре и две десятых дюйма.

– А еще, – говорит Хидхир, – его Гунганом называют. Goon gun – ружье Гуна.

Шаркая по земле оглоблями-ногами, к ним присоединился земляк Хидхира, здоровяк Салех Бакшир. Хорошая у них компания подобралась. Ни одного местного, сельского. Сам Рахим инженер, живет и работает в Рамалле. Якуб преподает в Аль-Бирском университете журналистику. Хидхир врач. Мухсин – школьный учитель. И Якуб, и Мухсин – оба из Наблуса. Остальные бойцы с ухмылкой называли этих двоих «наблусим»{Словом «наблусим» палестинские арабы называют как жителей Шхема (Наблуса), так и гомосексуалистов.}. Борьбу за освобождение Родины от оккупантов все трое вели в свободное от работы время.

Подошел Фарук и тихо сказал:

– Пора.

Рахим Максуд и братья Мухсин и Якуб Абусетты должны были сопровождать и охранять группу из трех минометчиков – Хуссейна Хади, Хидхира Туркмани и Салеха Башира. Им предстояло перетащить на огневую позицию тяжелый миномет «ЭМ-30», весом в 305 килограмм, а также мины к нему, каждая весом по 11 килограмм. Миномет был разобран на пять частей, которые были распределены между всеми, кроме Салеха Башира. Тому достались мины. Но вот незадача – укупорочный ящик с десятью минами тащить в горы было не с руки, и тогда отважный Салех все десять штук перегрузил в рюкзак и водрузил его себе на спину. Не успел он пройти и десяти шагов, как рюкзак сказал «крак!» и рухнул наземь, беспомощно взмахнув оторванными лямками. Мало этого, когда из него стали извлекать мины, то при свете фонариков увидели, что ткань рюкзака прорезана их стабилизаторами. Пришлось звать Фарука. Тот, оценив ситуацию, опорожнил собственный рюкзак и вручил его Салеху. Затем велел ждать, куда-то отправился, и через три минуты вместо него появился незнакомый высоченный парень, тоже с пустым рюкзаком. Он произнес полушепотом:

– Я Фуад. Меня прислал рафик Эльмессири. Я иду с вами.

С этими словами он запихнул в рюкзак пять мин и взвьючил себе на спину. То же самое сделал счастливый Салех. А остальные стояли, обливаясь потом, несмотря на предрассветный холод – их ноша была у них на спине в специальных чехлах из особо прочной ткани. Да и если бы не было этих чехлов – все равно – что прикажете делать с полуметровым стволом или опорной плитой – не распиливать же! Вместе с группой, обслуживающей второй миномет, им всем предстояло пересечь овражек, пройти мимо разрушенной синагоги, миновать перелесок, а затем отделиться, уйти направо, подняться на склоны, там установить «М-30» и по команде Эльмессири начать обстреливать газовыми минами Канфей-Шомрон.

* * *

– Алло, это капитан Яаков Кацир? Здравствуйте, с вами говорят из Шин-Бет{То же, что ШАБАК.}. К нам поступила информация, что у вас на базе находятся трое беглецов из Эль-Фандакумие – Эван Хаймэн, Камаль Хатиб и Юсеф Масри. Через час-полтора к вам прибудет наш сотрудник и заберет всех троих. До тех пор мы категорически запрещаем вам вступать с кем-либо из них в любые контакты.

Отъединившись, говоривший поднес к уху мобильный телефон, который был включен все время, и сказал:

– Вы слышали весь разговор? Хорошо, беру Эли Шехтера и Моше Лейбмана. Нет, у них нет удостоверений ШАБАКа – откуда?! Есть только у меня. Да ничего, не волнуйтесь, проскочим! Всех троих ликвидируем! Припрячем так, что и в день Воскресения из мертвых не отыщутся! Диск? А, конечно! Диск лично вам в руки!

* * *

Огромная луна висела так низко, что казалось – вот-вот упадет. Ее свет пронзил стоящий перед ними скелет синагоги. Четырнадцать террористов остановились у этого недорушенного символа вражеского присутствия.

– Будьте прокляты! – прошептал Хуссейн.

– Пусть со всеми, кто молился здесь, произойдет то же, что с их капищем! – прошептал Якуб.

– Да полягут трупами все иноверцы, пришедшие на нашу землю! – прошептал Рахим.

– Да прорастет сквозь щеки и глазницы их трава, как прорастает она сквозь эти плиты! – прошептал Хидхир.

А остальные молча вжикнули молниями и помочились на ненавистную стену. Когда шаги их затихли в росистой ночи, из здания синагоги вышел Эван и медленно двинулся за ними. Путь у ребят был неблизкий, и они буквально сгибались под тяжестью неизвестных для Эвана, но известных читателю предметов. Серебряный меч прожектора прошелся по склону горы, где когда-то стояли дома поселенцев, но ни к арабам, ни к Эвану это уже отношения не имело – все они успели спуститься в лощину, которая начиналась прямо за синагогой. Правда, на боевиках были высокие ботинки и штаны из такого сукна, что штыком не проткнешь, а на Эване – несчастные кроссовочки и брюки, которые клочьями пошли, когда он, двигаясь вслед за террористами, продирался сквозь сочные разлапистые колючки, ковром устлавшие склон. Эван почти не таился – арабы настолько были заняты своей ношей, что можно было не пригибаться и шагать себе спокойно, разве что, стараясь не слишком хрустеть колючками.

«Интересно, что они тащат? – подумал Эван. – Может быть, я ошибаюсь, но вряд ли это в подарок солдатам ЦАХАЛа фрукты к Ту бишвату».

Вся процессия спустилась к пещерке, где двадцать пять лет назад было найдено тело двенадцатилетнего Хаггая, сына Йосефа и Яэли Раппопортов. Луна, застыв на небе, услужливо освещала каменный столбик – памятник маленькому Хаггаю. Эван, находящийся на середине склона, сообразил, что, оглянись сейчас любой из врагов, его, Эвана, фигура в лунных лучах будет выглядеть очень импозантно. А шансов на то, что кто-нибудь обернется, было немало: пока груженые неизвестно чем головорезы спускались, им не до того было, чтобы вертеть головами, но сейчас от этой пещерки им некуда переться, кроме как вверх, на поросшую соснами гору, а перед этим требовалось сбросить на землю поклажу и хорошо отдохнуть. И, естественно, оглядеться. Поэтому Эван мягко опустился на колючки и пополз, кусая губы, чтобы не орать от боли, когда очередной особо свирепый шип сладострастно впивался ему в тело. Зато спустя несколько минут, когда, переведя дух, «Мученики» начали восхождение на гору, покрытую сосновым бором, Эван взял реванш. Издалека слышно было тяжкое дыхание бедолаг, а он, как белый человек, легко перепархивал от дерева к дереву, заботясь лишь о том, чтобы не слишком маячить на прогалинах. Ему даже жалко их стало, и он почти всерьез представил себе, как подходит к самому умотавшемуся и великодушно предлагает: «Давайте помогу!» Впрочем, тут же настроение испортилось при мысли о том, что идти-то он за ними идет, а куда они направляются, что задумали сделать и, главное, как помешать им это сделать, он не знает.

Тем временем арабы вышли из леса и двинулись направо, туда, где когда-то была школа Иегуды Кагарлицкого для русскоязычных подростков. Если виллы в квартале «Алеф» были сметены волной народного гнева, а жилые двухэтажки в верхних кварталах разрушены израильскими бульдозерами, то квадратные трехэтажные блочные дома стояли черные, без окон, кое-где с проломами в окнах, но, в общем, целые. Когда-то в них располагались общежития после того, как сюда снизу, из караванов, переехали питомцы Иегуды. Деревца, посадка которых была равом Фельдманом воспета в его брошюре, были заботливо вырублены. Здание, где на первом этаже располагались столовая и синагога, а на втором – клуб и тренажерный зал, явно пытались взорвать – часть стены была обвалена. И лишь караваны, в которых когда-то были учебные классы, стояли, как новенькие. Очевидно, получив в подарок Канфей-Шомрон, страдающие гигантоманией арабы все силы израсходовали на бетонные махины, не обращая внимания на всякую мелочь. За первым из караванов Хуссейн Хади, Хидхир Туркмани и Салех Башир под охраной четырех бойцов, возглавляемых Рахимом, начали собирать миномет. Остальные, обнявши на прощание товарищей по оружию и расцеловав их, по мусульманскому обычаю, двинулись в дальнейший путь. А Эван? Что ему оставалось делать? Раздвоиться? Разорваться?

* * *

Как недоумение отпечаталось на лице Коби, так оно там и застыло. Дико! Только он начал свой импровизированный допрос, как вдруг – этот звонок! Из ШАБАКа. Или якобы из ШАБАКа. Вот они сидят перед ним – Камаль и Юсеф. Уже рты раскрыли, чтобы сообщить что-то важное. А теперь придется все прекратить. Что ж, дисциплина есть дисциплина! Непонятно, кстати, каким образом кое-где так быстро стало известно о его ночных визитерах, но на то это и ШАБАК, чтобы все знать.

– Все, разговор окончен, – нехотя сказал Коби, поднимаясь. Арабы с изумлением посмотрели на него.

– А как же?... – Юсеф жестом указал на лежащий на столе диск.

– А так же, – жестко ответил Коби. – ШАБАК с вами троими разберется.

– Не надо ШАБАК, – очень просто и очень по-человечески попросил вдруг Камаль, – не надо ШАБАК! Они все заодно! Они заодно с Таамри!

– Что за бред! – возмутился Коби, вытряхивая сигарету из пачки «Ноблесса».

– Они нас всех убьют! – в отчаянии произнес Камаль. И прозвучало это настолько искренне, и в голосе этом, годами не знавшем эмоций, было столько боли, что и самого Коби вдруг проняла дрожь.

– Кого убьют? – пробормотал он, испытывая вдруг странный прилив доверия к этому белолицему человеку, трясущемуся от ужаса на пороге неминуемой гибели.

– Всех, всех троих убьют, машааллах! И вашего молодого поселенца тоже!

– Но почему? – повторял Коби, ничего не понимая, но поддаваясь этому ужасу, вдруг заполонившему штабной вагончик.

– Почему? Почему? Почему?

– Потому, что они не знают – а вдруг он прослушал запись на диске, – в отчаянии крикнул толстый Юсеф. Воцарилась пауза, на протяжении которой Коби старательно заполнял пространство между головами и потолком отвратительным «ноблессовым» дымом.

– Капитан, – тихо сказал Камаль. – У вас включен компьютер. Прослушайте запись.

– Мне нельзя, – также тихо ответил Коби.

– Почему, во имя Аллаха?

– Запрещено вступать с кем-либо из вас в контакт!

– Но ведь мы и так в контакте.

Коби не нашелся, что ответить. Все правильно. Только, если верить самому Камалю, прослушаешь запись на этом диске, а тебя потом и самого уберут. Впрочем, откуда они знают, что он, Коби, до сих пор не прослушал? Если Камаль прав и Хаймана могут убрать на всякий случай, значит, и Кацира могут. То есть влип. Молча, крича самому себе «Остановись!», Коби вытащил диск из полупрозрачного пластикового пакета и подошел к компьютеру.

– Вы по-арабски понимаете? – спросил Камаль.

– Да так ... сабах эль хир – сабах эль-нур{Доброе утро (араб.).}... В школе девяносто было, правда, в акбаце-бет{Подгруппа для более слабых учеников.}. Ну и с вами немного подучил. Он хотел заорать «Не надо! Не хочу! Боюсь!» Но вместо этого откашлялся и хриплым голосом произнес: – А в чем, собственно говоря, дело?

– А дело вот в чем, – зазвучал в пропитанной ужасом и «ноблессом» атмосфере голос Ибрагима Хуссейни. – Таамри не хочет ни чтобы евреи, ни чтобы арабы занимали Канфей-Шомрон. Он купил этот участок земли, и с израильским бизнесменом, членом Кнессета Йорамом Кациром заключил сделку, и тот через подставных лиц начнет на территории бывшего поселения строить казино. Представляешь, казино, расположенное куда удобнее, чем иерихонское, обслуживающее и весь север Израиля, и палестинских богатеев, и иорданцев и ливанцев, а будет мир с Сирией, так и сирийцев! Ради этого можно в жертву принести не только тебя, но и всю Палестинскую революцию. Или, что до Йорама Кацира – то весь Израиль. Казино будет, деньги капать будут, а кто кого уничтожит – арабы еврейское государство или евреи арабское – до этого Таамри с Кациром дела нет. Кстати, у Кацира сын командует ротой где-то там в ваших краях. Встретишь – привет передай.

– Мазуз! Мазуз! – голос стал взволнованным. – Я чувствую, что они уже где-то рядом. Мазуз! Если у тебя есть бойцы в Хевроне, пришли их мне на помощь. Я попробую пробраться в развалины бывшего еврейского квартала за аль-харам аль-ибрахими аль-шариф{Арабское название пещеры Махпела.}. Мазуз, если у тебя нет своих людей в Хевроне, пожалуйста... – тут голос его дрогнул. Казалось, Ибрагим плачет. – Пожалуйста, пришли откуда угодно, хоть из Самарии. Я попробую дождаться. Пожалуйста, спаси меня! Они ведь убьют меня, а я... я очень жить хочу!

Лицо Коби было цвета простыни.

– Йорам Кацир... – шептал он. – Йорам Кацир...

– Йорам Кацир, – подтвердил Камаль.

– А что...

«Кстати, у Кацира сын командует ротой где-то в ваших краях». И тут арабы поняли.

У Камаля Хатиба подкосились ноги. Юсеф подумал, что никогда уже не увидится с Рамизой.

– Эта запись – фальшивка, – прошептал Коби.

Камаль и Юсеф молчали.

– Эта запись – фальшивка? – повторил Коби уже с вопросительной интонацией. Арабы молчали. Внезапно смутное подозрение вспыхнуло в мозгу у Коби.

– Кто убил Ахмеда Хури? – спросил он.

– Я, – спокойно ответил Камаль и, прежде чем Коби успел как-то отреагировать, начал рассказывать.

Он рассказал, как его бывшему хозяину сайиду Таамри позвонил друг из Иерусалима, по совместительству депутат Кнессета, как сообщил, что их совместное предприятие по переделке территории бывшего пункта еврейского возрождения в международный игорный притон оказалось под угрозой, что поселенцы собираются захватить его, да и базирующиеся в соседней Эль-Фандакумие «Мученики Палестины» слишком уж разрослись и укрепили позиции. Опасное соседство! Рассказал, как по телефону был разработан план, согласно которому одновременно уничтожались ударные силы бойцов Шихаби и поселенцы ставились в такое положение, что дальнейшие попытки вернуться на родное пепелище выглядели чудовищной неблагодарностью. После этого сайид Абдалла Таамри лично позвонил вожаку «Мучеников» Мазузу Шихаби, объявил ему, что решил сделать его головорезов своей гвардией, а на следующий день велел незамедлительно отправить на плато Иблиса (тут Коби вздрогнул) человека с видеокамерой, чтобы заснять место предстоящей засады на поселенцев.

– А я, – пояснил Камаль, – позвонил вам и посоветовал послать патруль на плато Иблиса, а потом побеседовать по душам с «корреспондентом».

– А я, – добавил Юсеф, – по приказу того же Таамри вышел на проселок, ведущий к плато Иблиса, и выяснил, что выбор Мазуза пал на Ахмеда Хури.

Коби, раздавленный всем, что обрушилось на него, перевел взгляд на жирное лицо Юсефа.

– С этого момента, – продолжал Юсеф, – началась моя слежка за Ахмедом Хури. И обнаружилось, что он бегает не только к вам, господин офицер, но и к Мазузу Шихаби.

– Что?! – буквально вскричал Коби, глядя при этом на себя каким-то отстраненным взором и мысленно удивляясь прочности своего позвоночника.

– Да, господин офицер, – кивнул Юсеф, – вывод получался для вас и для Абдаллы Таамри неутешительный. Естественно было предположить следующее: узнав от Ахмеда, что вам известно о планируемой засаде на плато Иблиса, Шихаби тайком от Абдаллы поменяет свои планы. Не далее как вчера наихудшие мои предположения подтвердились – Мазуз Шихаби горстку бойцов для отвода глаз действительно послал на плато Иблиса. Но настоящая засада находится не там, а где-то в долине Тирцы – именно в ту сторону Шихаби отправил три «транзита» с бойцами.

– Если бы ваша информация была верна, то столкновение с кровавыми жертвами уже произошло бы и мне бы сообщили. Так что вы лжете, господин… – он заглянул в бумаги – господин Масри.

Может, все, что они говорят – ложь, и про его отца – тоже? Не было никакого заговора у него с Таамри. Не знает он никакого Таамри. Все подстроено. Лоб Юсефа покрылся испариной.

– Я не лгу, – просипел он. – Сам Шихаби в разговоре со мной не скрывал, что знает о провокации Таамри.

– И кто мне это подтвердит? – усмехнулся Коби. – Шихаби? Дашь телефончик?

– Я могу подтвердить, – произнес Камаль, слегка наклонясь вперед. – Разговаривая со мной… – тут он указал на синяк под левым глазом – Мазуз прямо сказал: «Поселенцы устыдятся, если мы нападем на них на плато Иблиса, а солдаты нас перестреляют, а их спасут».

– А кто вы такой? Кто вы оба такие? Откуда я знаю, что вы работаете на Таамри, что эта запись не сфабрикована, что все ваши слова не вранье от первого до последнего слова?! Вот вы говорите, вы убили Ахмеда. Предположим, он был двойным агентом. А вы-то, каким боком об этом узнали?

– Когда прервалась связь с Юсефом, – начал Камаль, – саид Таамри отправил меня в Эль-Фандакумие, чтобы разобраться на месте. Благодаря его связям пропуска у меня выправлены, так что передвигаться по Израилю и Палестине я могу свободно. Я уже проехал Бурку, когда он позвонил мне по мобильному и сообщил, что Ахмед Хури, тот самый «кинооператор», которого я тогда по телефону подставил, сбежал из Эль-Фандакумие и движется к вам, чтобы сообщить, кому и кем продана и куплена территория Канфей-Шомрона. И его надо убрать, пока он…

– Таамри еще что-нибудь сказал? – спросил Коби, вцепившись пальцами в металлический ободок стола, чтобы не упасть от головокружения.

Камаль наморщил лоб и пожал плечами.

– Да вроде не… Ах да, сказал, чтобы я был осторожен. Хури уже позвонил на базу и… Это он вам звонил?

Следующий вопрос должен был звучать так: «А откуда Абдалла Таамри знал, что Ахмед Хури позвонил израильскому капитану на военную базу?» И ответ мог быть только один.

– Не-е-ет! – заорал Коби и стукнул кулаком по белому пластику стола. – Лжете! Вы все лжете!

Неизвестно, чем бы закончилась эта приятная беседа, но у Юсефа тоже сдали нервы. Вскочив со стула, он бухнулся на колени перед столом, за которым сидел Коби и взмолился:

– Прошу вас, верьте мне! Мазуз знал про плато Иблиса! И зачем, зачем бы он велел минировать сосновую рощу и устраивать засаду у Разрушенного дома по пути отсюда на плато Иблиса?!

– Какую рощу?.. Какой дом?.. – растерянно пробормотал Коби.

– Капитан, если вы не верите мне, – вновь горячо заговорил Юсеф, почувствовав, что рыбка клюнула, – пошлите своих людей к Разрушенному дому! Все равно без этого рощу не разминируешь, а если этого не сделать, то солдат с плато Иблиса придется эвакуировать на вертолетах.

– Погоди, погоди, – перебил его начавший разбираться в ситуации Коби, – может, это они на поселенцев ловушку устроили?

– Когда вы пошлете туда отряд, пусть они постараются захватить пленных. При неожиданной атаке это будет несложно сделать. И те сами тогда скажут, на кого они устраивали засаду. Я же ясно слышал, как минеры между собой говорили: «Их солдаты на плато Иблиса услышат стрельбу и разрывы гранат, побегут на помощь своим прямо через эту рощу. Тут-то наши мины и сработают».

– Какая стрельба? Какие разрывы гранат? – Коби казалось, еще бит информации – и он точно тронется разумом.

– А вот этого я и сам не знаю, – честно признался Юсеф. – Но только знаю, что потом один из них сказал: «А если прорвутся? Смотри – вон там не минировали. И вон там!», а другой ответил: «Ничего! Наши ребята уже засели в Разрушенном доме. Скоро мы к ним присоединимся».

– Я не знаю, что в ваших словах правда, а что – ложь, но допрос покамест закончен. Он снял телефонную трубку, крутанул диск и, заслышав голос Шмуэля Барака, рявкнул:

– Шмуэль, срочно пришли ко мне прапорщика Каца и сам дуй сюда. Когда взлохмаченный, с воспаленными от недосыпа глазами, малоголовый Барак влетел в штабной вагон, Коби процедил:

– Этих – под замок и беречь, как зеницу ока.

Затем набрал код сержанта Моше Гринштейна.

– Моше? Срочно свяжись с Роном Кахалани. Похоже, арабы готовят какую-то чудовищную провокацию. Как бы то ни было, скажи: имеется подозрение, что сосновая роща заминирована, а в Разрушенном доме их поджидает засада. Передай мой категорический приказ – ни в коем случае не покидать плато Иблиса. Если услышат откуда бы то ни было выстрелы и разрывы гранат, никак не реагировать. Ждать дальнейших распоряжений.

Он положил трубку.

Возможно, никакого минирования и никакой засады в Разрушенном доме нет и не было. Просто арабы готовят какую-то провокацию и подослали этих двух, чтобы дезинформировать евреев, запугать, и таким образом нейтрализовать группу Рона Кахалани. Надо срочно отправить ребят к Разрушенному дому и посмотреть, есть там кто-нибудь или все это – блеф, и в развалинах – чисто. И саперов, саперов – проверить, проходима ли роща!

Дверь открылась, и вошел сержант Кац. Вот и отлично. Пусть он и поведет туда бойцов. Только по-быстрому, потому что непонятно, что готовят террористы! Нужно встретить их во всеоружии. Спасибо поселенцам, которых сегодня ночью сюда ждут в гости, в лагере уже никто не спит. Сейчас Коби отдаст распоряжения сержанту Кацу и объявит всеобщую тревогу.

В тот момент, когда вошел сержант Кац, где-то на хребте вдруг громко ухнуло, словно выстрелили из миномета. Что бы это могло означать? Прежде чем Коби успел связать этот звук с поступившей только что информацией, послышался громкий хлопок за стенами вагончика. И тотчас же ухнуло еще раз, но уже явно с другой стороны. И опять хлопок. У Коби возникло странное ощущение, будто кто-то схватил его огромной лапой за грудь, а глаза начал обволакивать прозрачный едкий туман. Возможно, если бы сержант Кац, войдя в вагончик, не оставил по типично израильской привычке дверь слегка приоткрытой, Коби успел бы связаться со штабом и сообщить о неожиданной газовой атаке, и тогда, скорее всего, у этой книги было бы другое завершение. Но Коби ничего не успел. Он закричал от боли в глазах, и крик его слился с криком Каца. Потом мир перед глазами расплылся в водопаде все застилающих слез, возникло ощущение, будто в каждую ноздрю вставили по куску раскаленной проволоки, а горло опаляют факелом, с которого летят капли кипящей смолы, и боль пронзила все тело. Сквозь приоткрытую дверь луна с удивлением смотрела на рухнувшего на пол и бьющегося в конвульсиях капитана и на корчащегося рядом от боли сержанта.

* * *

«Аллаху акбар!» – шепотом произнес Фарук Эльмессири.

«Аллаху акбар!» – вполголоса ответили десятки боевиков. То, что дальше происходило, напоминало некий спортивный балет без музыки. Причем, учитывая, что луна перед уходом ночи прощально распалилась на полную катушку, можно считать, что балет этот ставили в театре теней.

Десятки людей, стоя в шеренгах, задержали дыхание.

Десятки людей, стоя в шеренгах, закрыли глаза.

Десятки людей, стоя в шеренгах, достали противогазы из противогазных сумок.

Десятки людей, стоя в шеренгах, оттопырили большие пальцы рук.

Десятки людей, стоя в шеренгах, натянули шлем-маски.

Десятки людей резко выдохнули.

Десятки людей передвинули сумки набок.

Десятки людей взяли в руки автоматы.

* * *

Это было жуткое зрелище. Жуткое и одновременно чарующее. Сначала раздался звук, словно на востоке ухнул миномет. И тотчас из-за полуразрушенных трехэтажек, стоящих там, на холме, на черное предрассветное небо, выплыл, светясь, малиновый снаряд. Нет, он, конечно, не выплыл, а вылетел. Вылетел и понесся с относительно большой скоростью. Но поскольку взглядом проследить за его движением не составляло никакого труда, казалось, будто этот снаряд медленно буравит небосклон, временами подолгу застревая в предрассветной саже. Вот он пошел на снижение, на мгновение показалось, будто завис над лагерем, а затем канул во тьму возле штабного вагончика.

– Ложись! – крикнул Шауль напарнику по охране входа в лагерь, обладателю странного для марокканца имени – «Виктор», и сам бросился наземь, понимая, что капитану Кациру все равно уже ничем не поможешь, и, ожидая близкого взрыва и неминуемого вслед за ним града осколков, но взрыва не последовало. Вместо этого раздался довольно громкий хлопок, и все.

– Что это было?! – подняв голову, крикнул Виктор.

Тут послышался еще один выстрел из миномета, уже не справа, а слева, и на востоке над хребтом появился еще один снаряд, который спланировал примерно туда же, что и первый. И вновь послышался хлопок. Ни Шауль, ни Виктор ничего не понимали. Враги – а кто еще мог стрелять по их лагерю – демонстрировали чудеса наводки, но почему их мины не взрывались? Еще один снаряд – с востока. И одновременно еще один – с запада. И вновь хлопки. Эти мины упали в районе солдатских бункеров. Взрывов опять не было. Хлопки. И одновременно – многоголосый крик из этих бункеров. Шауль потянулся за «мирсом», чтобы выяснить у Коби, что это за спецэффекты такие, как вдруг услышал дрожащий от ужаса голос Виктора:

– Шауль, смотри!

Шауль взглянул на поляну перед воротами и остолбенел – прямо на них с Виктором в лучах серебряного прожектора бежали чудовища с «калашами» в руках, в огромных очках и с хоботами. Противогазы!

– Газовые мины! – крикнул Виктор, первый сообразивший, что к чему, и схватил «эм-шестнадцать».

Все встало на свои места. Шауль понял, почему мины, выпущенные с такой точностью, не разрывались, упав на землю. И понял, почему их с Виктором не затронула газовая атака – ветер дул с юга, и весь газ гнал к бункерам.

Снова бабахнуло, причем на этот раз одновременно на западе и на востоке. Но Виктору и Шаулю было не до того. Прижавшись к большим бетонным кубам, стоявшим перед воротами, они открыли огонь по чудовищам. Передние попадали. Впрочем, попадали все, просто передние попадали, так сказать, насовсем, а задние начали отползать в темный овраг по другую сторону поляны – естественную траншею, откуда они недавно вынырнули.

Шауль порадовался, что не видит лиц умирающих – лишь маски с очками и хоботами. Все это напоминало какую-то детскую игру, где по команде «замри» – замирали. Только здесь по команде «умри» – умирали. Шауль заглянул в себя. То, что по его воле обрывались человеческие, пусть и вражеские, жизни, не вызывало у него ни радости, ни стенаний. Он лежал на земле, прижавшись плечом к пластиковому прикладу «эм-шестнадцать», и молча выполнял свою работу. По бетонным кубам застучали подобно каплям дождя первые пули, и Шауль с Виктором, всматриваясь во тьму, нависшую над оврагом, стали посылать туда ответные свинцовые письма. Тем временем один из палестинских бойцов воспользовался тем, что внимание противника отвлечено и, передвигаясь ползком по краю поляны, залез на каменный козырек, оставшийся от старых ворот еще со времен, когда здесь было поселение. И застыл, озадаченный. Он находился буквально в нескольких метрах от Шауля и Виктора, но, поскольку оба лежали в тени кубов, в упор их не видел. А стрелять вслепую означало немедленно себя выдать и быть пристреленным, не успев совершить что-либо существенное. Оставалось лишь одно – бесшумно спрыгнуть на землю, подкрасться вплотную с ножом в руках к тому из стрелков, который ближе, и снять его. Ближе был Шауль.

* * *

Лет пятнадцать назад Шмуэль Барак в перепечатке из какого-то европейского бульварного листка прочитал, будто где-то в Сибири нашли дырку в земле, где находится вход в ад. Якобы в эту дырку опустили микрофон, и достоянием почтенной публики стал многомиллиардный хоровой стон грешников, томящихся в Преисподней. Тогда, прочтя этот бред, он расхохотался. Сейчас ему было не до смеха, хотя, барахтаясь на бетонном полу, он слышал тот самый звук – вопль орущих от ужаса и адской боли солдат, помноженный на адский звон в ушах. Надо было доползти до шкафчика, достать коробку с противогазом, открыть ее, натянуть противогаз... Никакой возможности сделать это не было. Не было возможно вообще куда-то целенаправленно двигаться – лишь заливаться слезами, кашлять и кричать от боли в груди.

А в двух метрах рядовой Эфи Кац корчился, привалясь к кровати, и кричал:

– Зубы! Зубы!

«При чем здесь зубы? – подумал Шмуэль. – Зубы совсем не болят!»

Но Эфи кричал: «Зубы! Зубы!» и хватался за челюсть, а потом вдруг перевалился на живот, издал рыгающий звук и к кошмарному, вызывающему резь в глазах CS прибавился запах рвоты.

– А-а-а! – вопил, катаясь по полу в другом конце бункера репатриант из России Павлик, умирающий от боли в животе. А газовые мины продолжали и продолжали падать...

И вдруг, посреди барака, словно нечто среднее между высоким пнем и низко обломанным стволом дерева, вырос, пошатываясь, непроспавшийся Саша-Ашер. Откуда было знать террористам, что на человека в состоянии алкогольного опьянения газ CS не действует?!

Саша обвел мутным взглядом корчащихся на полу товарищей по оружию, произнес несколько слов, которые мог бы понять только русский и только в таком же состоянии, как и он сам, и, распахнув дверь настежь, вышел вон. Сквозь прозрачный туман CS под аккомпанемент разрывающихся газовых мин и несущихся из казарм стонов он двинулся к воротам, где стрекотали автоматные очереди.

* * *

Это не черное предрассветное сгустившееся небо обрушилось на Шауля. Это кто-то, огромный и черный, с черным тряпичным лицом, с черной, горячо дышащей пастью и сверкающими в фонарном свете белками глаз, с неба свалился на него, подмял и занес над ним сверкающее стальное лезвие. В голове у Шауля включился компьютер: «Ага, он, конечно, ждет, что ты схватишь его правой рукой за запястье, и тогда левой рукой он тебя вырубит. Вспомни, чему тебя учил круглолицый сержант Моше Гринштейн – ни на один прием не трать больше трех секунд! А значит – надо немедленно устранить «точку угрозы». Немедленно! То есть вместо захвата правой рукой – подхлестывающий удар! Вот так!» Нож звякнул, ударившись о бетонный куб. Черная маска скрыла гримасу боли, но на фоне белков глаз в лучах фонарей видно было, как вдруг резко расширились зрачки. Хорошо хоть этот не наколотый! «Теперь – «рекойлинг»! Бьющая конечность возвращается на исходную как можно быстрее». Отлично! А сейчас по носу. И другой рукой туда же. Тело врага, мгновение назад казавшееся бесконечно гигантским, вдруг уменьшилось, потеряло свою тяжесть, обмякло, и, наконец, вовсе слетело. Эге! Да он к ножу бросился, мне наперерез. Нож, правда, далеко, сам он не достанет, но и мне не даст! А мне и не надо. Эх, арабес-арабес! Ничего-то ты не понимаешь! Вот будь у тебя такой командир, как капитан Яаков Кацир, ты не стал бы вставать между мной и ножом, без которого я и так обойдусь, а обратил бы внимание вот на этот отстреленный минуту назад вон с той сосны обломок сука. «Любой предмет, попавшийся под руку, – вновь заговорил компьютер, на сей раз голосом капитана Кацира, – можно использовать как оружие». «А этот сучок...» – подумал Шауль Левитас... «Относится к категории «хафацим дмуей сакин»,-подтвердил голос капитана, – «предметы, подобные ножу». Основные приемы с таким предметом – прямой тычок на прямом хвате, тычок по дуге на прямом и обратном хвате, режущее движение». «Но» – отметил Шауль, – «Это все же не нож, – продолжал капитан, – это все же не нож. Когда ты его используешь, атакуй уязвимые части тела противника, в первую очередь, не защищенные одеждой. Лицо, шею, кисти рук и запястья!» Лицо, шея, кисти рук, запястья... Все не то! Еще раз – лицо... шея... стоп-стоп! Шея... шея... шея... вот оно – горло!

Все эти четверть часа раздумий заняли несколько долей секунды. А потом араб захрипел и забулькал, и Шауль тоже забулькал, поскольку обильный армейский ужин пошел назад через верх – и макароны, и мясные биточки, и чай. Между тем, пока длилась эта короткая рукопашная, арабы, не теряя времени, стали подползать к воротам слева, с той стороны, куда не мог достать Виктор из своего «эм-шестнадцать». Поскольку и Шауль, и террорист – оба были в тени, никто не видел, что там происходит, и арабы продолжали ползти, корябаясь о жесткую землю. Когда араб, откинувшись навзничь, застыл, а Шауль, утерши с губ остатки рвоты, посмотрел туда, где лунные лучи просвечивали сквозь прозрачную паутину сухих колючек, покрывающих подступающий к воротам гребень каменистого пригорка, нападавшие были уже совсем близко. Их было пятеро. Шауль схватил автомат и срезал очередью того, кто находился уже метрах в восьми от него. Тот с криком покатился по камням. Виктор, решив помочь товарищу, выполз по ту сторону куба немного вперед, чтобы обеспечить себе обзор, благо, с его стороны боевики после очередной неудачной попытки отступили. Меж тем Шауль, крикнув другу «Ложись!», изловчился и, сорвав гранату с предохранителя, кинул ее туда, где на расстоянии метра-двух друг от друга чернели в лучах луны четыре копошащихся тела. Сам зажал уши, зажмурился и прижался к земле. Грохнуло. Чуть позже он открыл глаза и поднял голову. Прежде чем он увидел, что стало с теми четырьмя, он почувствовал – что-то ткнуло его под кадык, словно тот араб, которого он завалил-таки приемом крав мага, очухался и нанес ответный удар. На самом деле, это был свинцовый привет от одного из боевиков, который оказался не убит осколком гранаты, а лишь ранен. Удар был несильный, но в нем таилась боль, сперва тоненькая, потом все сильнее, сильнее, а в конце уже и вовсе непереносимая. Из разорванной аорты она растеклась по всему телу, наполнила каждую клеточку, а потом ушла так же неожиданно, как и появилась. Вместе с душой Шауля. За десятки километров от Канфей-Шомрона Сегаль проснулась на своей кровати и закричала.

* * *

Оставался лишь один защитник ворот. Несмотря на то, что он немного выполз вперед, Виктор все равно находился в тени, то есть был невидимым для арабов. Вдруг Виктор ощутил, что справа к нему кто-то подползает. Он скосил глаза. Ашер!

– Откуда ты взялся? – прошептал он, вновь припадая к прицелу автомата.

– Оттуда! – дал исчерпывающий ответ протрезвевший к этому времени Саша и, устроившись рядом с Виктором, перевел предохранитель так, чтобы автомат стрелял одиночными выстрелами.

– Что там? – спросил Виктор, выпустив предупредительную очередь.

– Газовые мины! – прорычал Ашер и, кинув на Виктора взгляд, в котором еще ощущались остатки хмеля, промямлил:

– Так вроде ведь Левитас должен был на ворота идти...

– Вон он... – не отрывая взгляда от прицела, махнул головой Виктор.

Ашер повернул голову и увидел неподвижно чернеющее тело Шауля.

– Суки! – пробормотал он и пристрелил боевика, чересчур близко подползшего к воротам.

Арабы, хотя и не видели, как Саша-Ашер пришел на выручку Виктору, но быстро почувствовали, что интенсивность вражеского огня резко усилилась. Явно на воротах кто-то еще появился, правда, непонятно: кто, когда и, главное, сколько. Оставалось одно – обойти эту проклятую поляну слева, куда взгляд израильских солдат не дотягивался. А в это время пусть какая-то часть бойцов втянет их в перестрелку и тем самым отвлечет их внимание. После чего неожиданной атакой смести их к Шайтану, и ворваться на территорию лагеря. Фарук махнул рукой бойцам заранее отобранной группы и под прикрытием деревьев, скал и глыб побежал через овраг к каменной осыпи туда, где приветственно маша широкими зелеными лапами, жадно ждали спасительные сосны.

«К нам! К нам!» – гудел ветер в их вершинах. Осыпь – это опасно. Ты, как на ладони, а еврей – под защитой своего куба. Вот сейчас – упаси Аллах! – ребята на поляне прекратят стрелять, и он переключится на эту осыпь. Так и есть! Что же вы молчите, придурки! Проклятый ветер! Те, на базе, небось, в лежку лежат, а этим – хоть бы что! Хорошо хоть одного удалось ликвидировать! Бухххх! Бухххх! Справа начал тлеть клок сухой травы. Едкий дым хлещет по глазам. Не страшно. Много не загорится – не лето! Дым потому и едок, что воздух полон сыростью. Было бы дыма чуть побольше, он помог бы укрыться от пуль. Крак! Крак! Белыми брызгами разлетаются в щебенку известняковые глыбы слева и справа от него. Третий из бегущих за Фаруком – Абд аль-Карим. Мыча от боли в своем противогазе, он схватился за правое плечо. В лунном свечении видно, как кровь черной ленточкой обвивает пальцы. Все. Этот уже не вояка. Плохо. Вот и опушка. Здесь часовой из своего «эм-16» уже их не достанет – обзора не хватит. Да и на полянке вновь заработали «калаши». Спасибо, ребята, что хоть сейчас спохватились. Фарук перевел сектор предохранителя вниз, на автоматический набор. Сейчас они ворвутся на базу и... Фарук удивился – откуда это вдруг где-то слева застрекотал израильский «узи»? И еще один «узи» – сзади. И, судя по звуку, «эм-шестнадцать»? Но не там, справа, у ворот, а тоже слева, только впереди. И с чего это вдруг рука его так странно повисла? И почему сам он бессильно падает наземь, острым локтем вминая в землю сухую хвою? И откуда эта нежданная боль в спине? И почему это изо рта, наполняя шлем-маску, льется и льется и льется густая, красная, обильная... затекает в рот... в глаза?.. Из-под противогаза натекла темная лужица, в которой плавали длинные сосновые иглы. Несколько секунд поселенцы, под предводительством Ниссима Маймона атаковавшие отряд Фарука со стороны леса, молча смотрели на убитых боевиков. Иегуда Кагарлицкий стянул с лица Фарука шлем-маску, утер рукавом кровь с его лица и поспешил вместе с остальными добивать отряд, оставшийся на поляне, пока рав Фельдман и Амихай Гиат со своими бойцами разбирались со «вторым эшелоном» арабов. А Фарук Эльмессири так и остался лежать, раскинув руки. Его оттопыренные уши казались еще больше, чем были при жизни, а в мертвых глазах, устремленных в сгустившееся перед рассветом небо, навсегда застыла мечта о подвиге, о великом деянии, о сопричастности эпохальному повороту судьбы мира.

* * *

Уже нет Якуба и Хуссейна. Хуссейн, как живой, притулился у ступенек, ведущих в пустой дом, а Якуб, который первым бросился навстречу невесть откуда взявшимся врагам, – вон он теперь чернеет – распластался у подножия фонарного столба. И «калаш» его рядом – бессильный, безвредный и безжизненный. Но еще стоит «эм-тридцать», «четверка-двойка», Гунган. Стоит, опершись на стальную плиту, чтобы не трястись при выстрелах. Растопыренная тренога зафиксировала его угол возвышения, а его полутораметровый ствол гордо обращен к небесам, покрытым серо-голубым молоком рассвета. И еще Хидхир дрожащими руками – быть может – машааллах! – в последний раз – забрасывает в горячее дуло мину с красной нарезкой, которая уже различима в предутренних голубых лучах. И Салех Бакшир все еще получает по рации указания от Зияда Таджи, который со склона горы прямо над еврейским военным лагерем наблюдает, куда падают, где разрываются мины, вылетающие и из их миномета, и из «эм-30», расположенного за хребтом к северу от Канфей-Шомрона. Убийцы Хидхира и Якуба, выползшие двадцать минут назад из-за гребня, туда же за гребень и скрылись. Вроде бы – что гребень? Кромка! Подползи и снимай их по одному. На фоне расцветшего на востоке неба неизвестные негодяи должны просматриваться прекрасно. Да беда – камни, камни!.. Попробуй разбери где за этими глыбами они прячутся. Поэтому не поползешь – тебя самого снимут за милую душу. Стой в этой змеино-паучьей развалине у окна третьего этажа и прижимай глаз к оптическому прицелу так, чтобы хрусталик глаза и линза прицела слились воедино. И палец, палец пусть срастется со спусковым крючком...

Но главное – что-то внизу творится неладное. Сначала все нормально было – стреляли минометы – и их, и тот, что за хребтом. Не часто стреляли – миномет вообще выдает лишь девять выстрелов за пять минут. Зато тот, что здесь – громко, очень громко! Казалось, здание это пустое, в окнах которого ни одного стекла не осталось, рухнет от этого грохота. А тот – дальний – много тише, конечно, но тоже солидно. Так вот и работали дуэтом: этот – бух! Дальний – чпок! Потом, словно скрипки в оркестре, где-то в лагере два «эм-шестнадцать» – тра-та-та-та-та! Ага, значит, еще сопротивляются, гады! Ну, ничего – сейчас им покажут! И точно – многоголосый хор калашей в ответ. Вот так-то! Нечего из своих «эм-шестнадцать» наш концерт для минометов с оркестром освистывать! Но те стали огрызаться, даже гранаты там, внизу, заохали.

Ну, ничего, подумал Рахим, сейчас их заткнут! Наших-то вон сколько! И тут вдруг началась какофония. Зарокотали «эм-шестнадцать», застрекотали «узи»... Откуда они взялись? А вот дальний миномет почему-то замолк. Насовсем. Оставалась надежда, что там просто какая-то техническая неполадка... Ах, как хотелось на это надеяться! А потом вылезли эти трое из-за гребня – вылезли, убили Якуба с Хусейном и обратно за гребень уползли. Как тараканы! Так, за камнями какое-то шевеление. Вот сейчас... Рахим даже не понял, что произошло, почему вдруг черный нейлоновый рукав куртки срезало, снесло, сожгло, и на металлический приклад так называемой «скелетной» – то есть с отверстием посередине – конструкции, из правой руки полилась кровь. Вслед за тем он ощутил острый удар в затылок, ноги перестали держать его, и, вырвавшись из пустой глазницы окна, полетел Рахим, раскинув руки над заросшими склонами, над скорбными останками некогда полного жизни поселения, над военным лагерем, с которого ветер срывал последние клочья ядовитого тумана CS, над своими собратьями, которых, подкравшись с трех сторон, начали безжалостно расстреливать невесть откуда взявшиеся поселенцы.

Сбросив в пропасть свою ненужную, прошитую очередями плоть, он полетел туда, где уже не солжешь себе, не утешишь себя приятными миражами, а окажешься один на один с Тем, Кто раскроет тебе ту истину, которую ты всю жизнь столь старательно от самого себя скрывал. А Хидхир еще успел обернуться и увидеть чьи-то страшные, воспаленные из-за бессонной ночи глаза и направленный на него ствол «эм-шестнадцать». И ему, только что с наслаждением травившему газом СS мечущиеся внизу живые существа, вдруг стало безумно жалко себя, такого молодого, ничего еще толком в жизни не видевшего, и так любившего свежей травой кормить своего бурого ослика по кличке Френг, которого малышом взял, выкормил и вырастил. Так в слезах Хидхир и умер.

Разделавшись с арабами, Эван Хаймэн, Моти Финкельштейн и Реувен Нисан стали спускаться к военному лагерю, где уже понемногу затихла стрельба.

* * *

А все началось в ту минуту, когда, оказавшись на развилке двух троп, по которым, сгибаясь под тяжестью своих разобранных орудий и боеприпасов, ушли гранатометчики, Эван, не зная, что ему делать, позвонил раву Фельдману – просто так, чтобы посоветоваться, без особой надежды на то, что у того мобильный включен, а заодно предупредить о том, что творится в пункте их назначения.

Выяснилось, что рав Фельдман находится в трех шагах как от него самого, так и от военной базы, что в лесу возле Канфей-Шомрона сосредоточены сотни террористов и на базу явно готовится нападение. Рав Фельдман прислал к Эвану ребят, и они, разделившись на две группы, пошли по следам минометчиков. Довольно скоро обе группы остановились в недоумении – мол, не привиделись ли измученному ночными приключениями Эвану арабы со странной ношей. Но тут выстрелы из минометов рассеяли все сомнения относительно как Эвановой информации, так и местонахождения минометных расчетов.

Они, правда, несколько удивились тому, что стрелять-то стреляют, а взрывы снизу не слышны, но потом решили, не мудрствуя лукаво, профилактически уничтожить стрелков и их охранников, а потом уже разбираться, что это у тех за тихие мины такие. А вот рав Фельдман – он опешил, услышав хлопки вместо взрывов, но тут очередной разведчик сообщил ему, что бойцы передового отряда арабов натягивают противогазы, и раввин сообразил, что солдат долбают газовыми минами. Поскольку непредусмотрительные поселенцы запаслись чем угодно, только не противогазами, ясно было, что бой надо начинать немедленно, пока арабы не проникли на территорию поселения, отравленную ядовитыми газами. К тому же выходило, что и солдаты им сейчас не помощники – придется действовать собственными малыми силами.

Силы эти были разделены на три отряда – один атаковал руководимый Фаруком Эльмиссири передовой отряд, пытавшийся сбоку подойти к воротам, другой обрушился на тех, что, оттягивая на себя внимание Виктора, обстреливали ворота, третий захватил врасплох основную часть Мазузова воинства, расположившуюся в лесу и слегка расслабившуюся в ожидании своего часа. Хотя именно там была оказана единственная попытка сопротивления.

Когда на арабов, пытавшихся, отстреливаясь, отступать в боевом порядке, сзади обрушился отряд Ниссима Маймона, один из них, прежде чем поднять руки, выпустил в сторону нападавших очередь. Почти наугад. И первый из нападавших, Ниссим Маймон, вдруг с изумлением увидел, что и лес, и арабы, и поселенцы куда-то вдруг пропали, а по залитой утренним солнцем поляне идет к нему навстречу вихрастый Хаггай Раппопорт, идет и улыбается... Идет, то превращаясь в молодую сосенку, то вновь становясь десятилетним мальчиком. Тут вдруг Ниссим ощутил острую боль в животе, машинально прижал к животу руку, ощущая под пальцами что-то теплое и влажное, и последнее, что подумал, что нет, это не кровь, это Зейнаб ткнулась ему в руки ласковой мордочкой......

Внезапность атаки сзади, гибель командиров и в первую очередь – Фарука Эльмессири, ужас, охвативший арабов в тот момент, когда они почувствовали, что окружены – все сыграло роль. А главное – решение рава Фельдмана оставлять простреливаемые проходы, чтобы они получили пути к отступлению. Вернее, к бегству. К паническому бегству. Одни бросали «калаши» наземь, словно призывая поселенцев – отпустите нас, и мы не будем в вас стрелять. Другие, наоборот, стискивали автоматы в руках, но это не имело значения – они убегали, убегали. И убегали не для того, чтобы перегруппироваться и вернуться, а для того, чтобы убежать. И некому было остановить их, вновь собрать, вернуть...

* * *

Кашель прекратился, из носа перестало течь, и лишь голова нестерпимо болела. Слегка поташнивало, но по сравнению с тем, что было полчаса назад, когда его просто вывернуло наизнанку, это, считай, была нирвана! Вечное блаженство! Коби открыл глаза. Голубой скребок уже снимал слой за слоем черную сажу с прозрачного неба. Скоро кисть восхода начнет выкрашивать их в розовый свет. Он скосил глаза и понял, что лежит на траве. Чем легче ему становилось физически, тем тяжелее становилось на душе.

Сваленный на пол газовой миной, он – великое счастье! – забыл о разговоре с Камалем и Юсефом, о предстоящем визите ШАБАКников и псевдо-ШАБАКников, о подозрениях в адрес отца. И вот теперь с неизбежностью наступления тишины, с неизбежностью наступления восхода все возвращалось.

– Пить, – пробормотал Коби, чувствуя, как пересыхает горло, и при этом не в силах пошевелить ни рукой ни ногой.

Над ним склонилось скуласто-губастое лицо. Кто это? Ах да, это тот поселенец, которого ШАБАКники объявили врагом! Как его?.. Эван... Эван... Вот! Эван Хаймэн.

– Сейчас, сейчас! – пробормотал Эван, и лицо исчезло.

Побежал за водой. Что-то очень важное хотел он спросить у него. Что же это? Ах да! Перед глазами встало бледное лицо Камаля. «Мазуз Шихаби горстку бойцов для отвода глаз действительно послал на плато Иблиса. Но настоящая засада будет не там, а где-то в долине Тирцы – именно в ту сторону Шихаби отправил три «транзита» с бойцами». Вот тут-то он и поймал перебежчиков на лжи! Ведь окажись эти слова правдой, ему бы уже давно сообщили о столкновении с кровавыми жертвами в долине Тирцы! Но и Эван Хаймэн, рассказывая о том, как бежал от арабов, ничего такого не говорил. Эван аккуратно приподнял Коби голову и поднес к его губам чашку с водой.

Напившись, капитан не стал вновь заваливаться на спину, а с усилием сел и попросил Эвана объяснить ему, наконец, кто устроил эту жуткую газовую атаку, кто там палил из автоматов за стенами штабного вагона, кто его вынес из этого вагона на свежий воздух и что, черт побери, происходит! Эван рассказал, что террористы обстреляли базу из минометов, но не обычными снарядами, а минами со слезоточивым газом. Подоспевшая группа поселенцев уничтожила минометные расчеты и атаковала отряды террористов, намеревавшихся захватить территорию базы и, очевидно, взять Коби и его роту в заложники.

Наступила тишина. В течение нескольких минут Коби тяжело молчал, тяжело думал и живо представлял себе, что было бы, если бы вовремя не подоспели поселенцы. Впечатлило.

– Где они сейчас, эти арабы? – спросил он.

– Частью драпанули, частью отправились в турне на «амбулансах», а частью – посещают девственниц за облаками. Коби украдкой взглянул на пейсы Эвана и ухмыльнулся, подумав, что тот явно уже не ребенком пришел к Торе.

– А среди наших есть убитые?

– Есть, – ответил Эван.

– Парень, охранявший ворота...

У Коби голова пошла кругом – кто-то из его ребят убит, а он даже не знает, кто! Вот сейчас чуть-чуть оклемается и – к делам! И все увидят прежнего Коби.

– А среди вас? – хрипло спросил Коби.

– Среди поселенцев?

Вот сейчас он скажет: «А поселенцев половину положили в долине Тирца», и получится – все, что говорил Камаль – правда, и про отца – тоже.

– Среди поселенцев один убитый, человек двадцать – раненые, в основном легко. Их тоже увезли в «амбулансах».

Коби вздохнул с облегчением. Эван приписал это сочувствию к поселенцам и взглянул на офицера с симпатией. Коби почувствовал некоторую неловкость и решил продемонстрировать интерес.

– Скажи, – произнес он, улыбнувшись. – А почему вы со своим другом, которого потом убили, отстали от отряда?

Эван колебался не больше секунды. Теперь уже правда была не опасна.

– По дороге в долину Тирцы мы... то есть не мы, а рав Фельдман... в общем, поймали арабского лазутчика, – сказал он. – Выяснилось, что там нас ожидает засада. Тогда ребята свернули круто на восток и пошли по хребтам, а мы с Натаном – да отмстит Вс-вышний его кровь! – атаковали арабов в долине Тирцы, чтобы создать иллюзию…

– Понятно, – сказал Коби. Значит, все, что они сказали – правда. И про отца – тоже. Мир рухнул.

* * *

Солдаты понемногу приходили в чувство. Лежащих на траве и на кроватях уже оставалось мало. Большинство бродило по территории, довольно бесцельно. Группками обступали своих бородатых спасителей. Голоса звучали все громче. То тут, то там слышался смех. Кто-то уже курил. Как ни странно, рав Фельдман не скомандовал своей пастве идти и немедленно захватывать позиции там, где прежде зеленели улицы их поселения, а решил, что чем больше они сейчас будут общаться с парашютистами, тем психологически сложнее будет потом этим парашютистам выполнять приказ о депортации.

Более того, если вдруг пришлют какие-то другие части, то лучше уж пусть поселенцы остаются на территории базы. Понятно, что парашютисты не дадут в обиду своих спасителей и понятно, что тем, кто отдает приказы, это тоже понятно, то есть пока они на базе, никого сюда не пришлют.

– Мы победили, – закуривая, произнес вслух рав Фельдман, как в тот день, когда освобождал Шхем.

– Разве? – усомнился подошедший к нему Иегуда. – А мне показалось, мы подарили победу тем, кто сейчас встанет у нас на пути, чтобы не пустить нас домой.

Рав Фельдман с изумлением посмотрел на него:

– Ты хочешь сказать, что мы напрасно спасли жизнь нашим братьям?

Иегуда пожал плечами.

– Ничего я не хочу сказать. Поступили мы правильно. Хотя бы исходя из того, что поступи мы по-другому, в глазах всего Израиля мы выглядели бы чудовищами.

– Честно говоря, я об этом не думал, – растерянно произнес рав Фельдман. – Мне просто не пришло в голову поступить по-другому.

– Беда в том, – продолжал Иегуда, – что свою-то битву мы как раз проиграли. Сейчас пообнимаемся-пообнимаемся со спасенными и по гостиницам разъедемся.

– Плохо же ты знаешь ЦАХАЛ, – произнес рав Фельдман, но ничего не успел объяснить, потому что к ним подошел Гассан.

На время сражения к нему был приставлен Менахем Гамарник. Этим достигалась двойная цель – во-первых, осуществлялся контроль за непредсказуемым Гассаном, во-вторых, оказывался при деле непредсказуемый Менахем. Шансы, что либо тот, либо другой отколют что-нибудь этакое в разгар сражения, резко понижались. Сейчас, подойдя, Гассан окинул их потухшим взором и мрачно заметил:

– А все-таки я был прав. Мои братья погибли из-за меня!

Раввин не нашелся, что ответить. Погибли. А так бы погибли его собственные братья. У каждого – свои братья. Так и пошел Гассан прочь, не получив ответа от рава Хаима. Сел на камень, достал возвращенный ему мобильный телефон и начал мрачно открывать и закрывать его.

За этим занятием и застал его Эван, бегающий по лесу в поисках рава Хаима. Подскочил, порывисто обнял и горячо зашептал:

– Гассан! Гассан! Ты знаешь, я чуть не погиб, спасая тебе жизнь!

* * *

На дорожке, ведущей к солдатским блиндажам, возникла знакомая широкоплечая мелкоголовая фигура. Сержант Шмуэль Барак приближался, пошатываясь. Его фигура росла, росла, пока не заслонила собой сосны, кусты и пригорки, все яснее проступающие в зыбком свечении рассвета.

– Капитан, – сказал сержант, окинув мутным взглядом командира, сидящего на постеленном на траву одеяле – вот!

И он протянул Коби какой-то маленький неясного еще цвета предмет. Это был мобильный телефон. «Нокия». Коби взял аппарат и посмотрел в лицо своему любимцу. Лицо было красным, даже с каким-то синим отливом. Под глазами отвисали черные мешки. Видно было, что, хотя Шмуэль, как дисциплинированный боец, уже приступил к своим обязанностям, ему бы еще лежать и лежать.

– Откуда это? – спросил туго соображающий из-за неожиданно заострившейся головной боли Коби.

– Только что один рядовой передал, – мрачно объявил Шмуэль. – Просил не называть имени. Вчера вечером ему срочно нужно было позвонить – он влетел в палатку и схватил первый попавшийся... лежал у рядового Левитаса на тумбочке. А потом машинально сунул в карман.

– Так и вернул бы его Левитасу, – еще не понимая, пробормотал Коби.

Сержант молчал. «Парень, охранявший ворота» – зазвучало в мозгу.

– Шауль?! – буквально вскрикнул Коби. Сержант кивнул.

– Но у него же невеста, – прошептал Коби. – Не помню, как зовут...

Сержант пожал плечами. Коби повертел мобильник в руках и нажал на кнопку включения. Телефон запел и засветился. И тотчас же в самарийском сосновом лесу зазвенела сороковая симфония Моцарта. Коби поднес телефон к уху. Не дожидаясь «алло» в трубке заплескался девичий голосок:

– Алло, Шауль?! Это Сегаль! Я так за тебя волнуюсь! Мне привиделось что-то страшное! Как ты там? Ты жив? Почему ты молчишь?!

Глава седьмая

Музыка для птиц

– ...Короче, Диаб, после поражения в Канфей-Шомроне, наш последний шанс – это плато Иблиса! Тех, кто засел там, надо ликвидировать. Вся Палестина придет в восторг, узнав, что «Мученики» уничтожили полроты евреев. Это же побольше будет, чем в Дженине три года назад!{В 2002 году в Дженине после кровопролитного боя была уничтожена группировка, совершавшая особо жестокие терракты против мирных жителей Израиля. Израильская левая и международная демократическая пресса восхищались героизмом террористов и окрестили Дженин «палестинским Сталинградом».} Пусть захватить базу нам не удалось, но, по крайней мере, лицо свое мы спасем!

«Свое» – это значит твое лицо, – подумал Диаб. – И ради этого я должен буду положить пару десятков ребят!»

Словно угадав его мысли, Мазуз произнес тоном утешителя:

– Много наших там не поляжет – большинство израильтян подорвется на минах, а тех, кто прорвется, вы расстреляете у Разрушенного дома.

«Не хочу я никого расстреливать, – вдруг подумал Диаб, – и чтобы наши погибали, тоже не хочу. Ни чтобы много погибало, ни чтобы мало».

Мазуз уже отъединился, а он все стоял в нерешительности возле кипариса, посаженного, должно быть, лет шестьдесят назад хозяином этого дома. От дома, впрочем, остались лишь полуметровые стены из тесаных камней. Диаб задумался. Ну что он может сделать? Ослушаться приказа? Уйти в бега? Да, конечно, сейчас Шихаби – генерал без армии. И все же он еще генерал. Если его сейчас не сожрут, он вновь наберется силы и тогда, в будущем, все припомнит. И не поздоровится тому, кто сегодня неосторожно разожжет в нем гнев!

Косматый Диаб понурил голову, и руки его, руки джинна, еще больше провисли. Взгляд его, полный безнадеги, уткнулся в присыпанную хвоей каменистую тропку, где банда маленьких муравьев тащила в свое гестапо красивую гусеницу – желтую с иссиня-черными полосками. Диаб присмотрелся. Личинка махаона Papilio siriacus – светлой красивой бабочки с цепочкой синих пятен на нижних крыльях, которая, точно большой цветок, будет радовать мир. Не будет. Станет запасом провизии в муравьиных кладовых. А в мире одним летающим цветком станет меньше. О, странен и страшен мир, созданный Аллахом! Гусеница извивалась, пыталась вырваться, но муравьев было много, они были деловиты и беспощадны, и процессия неумолимо двигалась в сторону скрывающегося где-то за пригорком муравейника. Диаб схватил полупрозрачную пластину сосновой коры, поддел несчастное существо и поднял его в воздух, сдувая с него муравьев. Гусеница прижалась к щепочке, не веря своему счастью и не зная, чего ожидать от судьбы. Диаб медленно развернулся на месте и осторожно, чтобы не уронить спасенный им кусочек жизни, пошел по земле, покрытой хвоей, туда, где на пригорке зеленел хохолок сочной январской травы. Там он аккуратно положил пластинку на зеленую лапшу папоротника и, присев на корточки, стал смотреть, что будет дальше. Гусеница, свернувшаяся было кольцом, потихоньку разогнулась, выпрямилась и поползла в свою будущую куколочную, а затем и бабочковую жизнь. Диаб тоже разогнулся, застыл на мгновение, затем резко развернулся и зашагал вдоль стен развалившегося дома туда, где его команда из тридцати трех боевиков, уже расчехлив автоматы, надев черные маски, натянув на головы зеленые повязки с белыми змеящимися изречениями из Корана, умудрялась при этом отдыхать и даже кемарить, закутавшись в теплые куртки на ватине – гуманитарная помощь либеральных еврейских организаций.

Располагались они при этом на поролоновых подушках, которые Диаб распорядился захватить из Эль-Фандакумие, понимая, что придется некоторое время просидеть на холодной земле, ожидая, пока израильтяне, услышав с плато пальбу в районе военной базы, всполошатся и бросятся через рощу на помощь своим – прямо на «растяжки» и под пули засевших в Разрушенном доме. Но те почему-то не всполошились и не бросились, и арабы в напрасном ожидании так до рассвета и просидели в засаде, не понимая, что происходит. Окинув их взглядом, Диаб сразу определил, что после полубессонной ночи это те еще бойцы. Впрочем, это не имело значения. Решение у него созрело еще в тот момент, когда спасенная гусеница пестрой вертикальной петлей изогнулась на стебле папоротника.

– Подъем! – громко объявил он, и бойцы принялись протирать и таращить воспаленные глаза. – Ситуация резко изменилась, – продолжал Диаб. – Поступил новый приказ. Разминируем тропинки и срочно отступаем в Эль-Фандакумие. – Наш отряд, атаковавший еврейскую базу, – объяснил Диаб, – практически полностью уничтожен.

Для арабского уха все это звучало слишком жестко. Так не говорят. Даже полностью проигранные войны, закончившиеся сокрушительным разгромом арабских армий, здесь сначала объявляют блестящими победами, через пару месяцев мягко указывают на некоторые не до конца выполненные задачи, и лишь несколько лет спустя в устах уже преемников незадачливых полководцев начинает проскальзывать слово «поражение». Но Диаб решил обойтись без экивоков. Он немедленно стал раздавать указания, кто где будет проводить саперные работы и за сколько времени эти работы должны быть закончены. Это был критический момент. Если сейчас люди двинутся снимать ими же самими с любовью поставленные самодельные мины, значит, бунта не будет. Если же...

Наступила глухая тишина. Диаб весь напрягся. Он снял с предохранителя спусковой механизм своего трофейного «узи» и без слов устремил взгляд на стоящего хмурого бойца лет сорока, заросшего бородой до густых бровей. Тот поднял глаза и некоторое время смотрел Диабу в лицо, словно отвлекая его внимание, чтобы дать возможность кому-нибудь из дальних рядов потихоньку спустить предохранитель на своем собственном «калаше» и под сурдинку всадить в любимого вожака очередь. Но никто не решился, и, подождав немного, террорист с чувством сплюнул и двинулся в лес. За ним последовали и остальные. Перерезать шланги и вытаскивать заряды оказалось куда легче, чем минировать. По завершении работы Диаб приказал бойцам возвращаться в Эль-Фандакумие, а сам отправился в пасть льва.

* * *

Рав Лейб Писаревский, председатель Управления по гиюрам города Петах-Тиква, сидел в своем кабинете, уперши локти в стол и подперев голову руками, тоскливо смотрел на бурно разговорившуюся посетительницу и чувствовал безумную усталость.

Он вообще устал. Нет, с одной стороны работа должна была бы приносить ему радость! Ведь гиюр – чудо, а ощущение сопричастности чуду – это здорово. Такое невозможно ни у одного народа. Можно креститься или принять ислам. Можно удариться в буддизм или податься в кришнаиты. Но нельзя стать русским или французом, если ты им не родился. Сколько ни загорай, не то, что негром, даже эфиопом не станешь! Какие пластические операции ни придумывай, китаец из тебя не выйдет – максимум еврей или немец с раскосыми глазами. А вот евреем стать – пожалуйста. Самым настоящим, из тех, чьи души стояли у горы Синай. Как это получается – тайна. Но факт, что евреи, которых все, кому не лень, обвиняют в расизме, любого гера считают таким же евреем, как и евреев по рождению. Все это так. Но с другой стороны, когда приходит парень без головного убора, который хотя бы для приличия, являясь в религиозное заведение, можно было бы надеть, с огроменной серьгой в ухе, и говорит: «Я эта... гиюр пройти хочу. Когда зайти можно?» Начинаешь ему растолковывать, что гиюр – это клятва. Кивает. Уточняешь – клятва, что человек всю жизнь будет выполнять заповеди, которые Б-г возложил на еврейский народ. Кивает. И чтобы во всем этом разобраться, надо окончить специальные курсы – ульпан-гиюр называются. Кивает. Два года. «Скоко?!!!» Повторяешь – два года. «А чо так долго?» Объясняешь – заповедей много, выполнять их нелегко, надо учиться. «А поскорее нельзя?» Что тут ответить? Закон велит нееврея, который хочет пройти гиюр, попытаться отговорить – дескать, зачем тебе это? Выполняй семь заповедей сынов Ноя и станешь праведником народов мира. А на евреев целых шестьсот тринадцать возложено, да еще чуть ли не столько же по доброте душевной мудрецы Талмуда добавили.

«Ну да, – говорит, – меня с вашими семью заповедями в армии за крайнюю плоть засмеют. И жениться прикажете на Кипр ехать? Гоям-то в Израиле хупу не ставят! И вообще, с волками жить...»

Или является юная красавица с голым пузом и попой, краску с физиономии можно лопатой грести, пока ждет своей очереди, три сигареты на лестнице высосет. Ты ей: «А в шабат, между прочим, евреям курить запрещено!» А она тебе: «А сегодня не шабат!» Да, как же, думаешь, будет она шабат соблюдать! В общем, полгода рав Писаревский занимает эту должность – с тех пор, как умер от инфаркта его предшественник, рав Розен, – и ни разу не было, чтобы он вот так сходу почувствовал – да, в этом нееврейском теле живет еврейская душа, да, эта душа стояла у горы Синай, да, это тот бриллиант, которого так не хватает в короне народа Израиля!

Но сегодня востроносая пигалица в джинсовом костюме с хвостиком на затылке и черными кругами под горящими глазами смутила его покой и пробила броню его скепсиса. Она хватала его за рукав, очевидно, понятия не имея о том, что женщине запрещено прикасаться к чужому мужчине, и бормотала, мешая русские фразы с ивритскими, которые при этом произносила совершенно без всякого акцента: – Ну, пожалуйста! Я очень прошу! Адони! Рав! Бавакаша! Ани роца лэитгаер! Ани цриха лэитгаер! Ани хайевет лэитгаер!{(ивр.) Господин! Рав! Я хочу принять иудаизм! Я должна принять иудаизм! Я обязана принять иудаизм!}

Десять минут назад он чуть было не отправил ее прочь, докопавшись, что причиной ее экстренно вспыхнувшей тяги к еврейскому народу является некий поселенческий принц, в которого красотка втюрена, а сие при гиюрах противопоказано – сегодня любит, завтра разлюбит, и – прощай иудаизм?

Однако, ощутив в выражении лица и движениях раввина неожиданную и невесть по какой причине возникшую угрозу афронта, девушка заголосила и стала нести какую-то околесицу про чудеса, которые на нее обрушились, и чуть ли не откровения, кои были ей явлены.

«Еще лучше! Сумасшедшая!» – подумал раввин.

– Я вполне нормальная, – вдруг перейдя на шепот сообщила она. – Просто я должна стать еврейкой, понимаете? Должна!

– Это почему же? – полюбопытствовал рав Писаревский.

– Потому что я поняла о евреях такое, после чего оставаться неевреем невозможно!

Глаза у девчонки горели, но, возможно, это был и не огонь безумия, а какое-то иное пламя.

– И что же вы поняли? – продолжал он расспрашивать, чувствуя, что, кажется, наконец-то дождался СВОЕГО гера.

– Я поняла, чем евреи отличаются от всех остальных.

– И чем же? – рав невольно улыбнулся. Было во всем этом разговоре нечто бесконечно детское. Но тут же где-то внутри вспыхнула отрезвляющая мысль: «Чему ты умиляешься? Может, она попросту самая обычная дура?»

– Это же очень просто, – на рава Писаревского устремился взор больших голубых глаз, в котором чувствовалось удивление: «А вы что, не знаете?» – Другие живут в Б-жьем мире, а евреи делают мир Б-жьим.

«Действительно, очень просто, – устало подумал раввин. – Где она всего этого наслушалась? Уж не у горы ли Синай?»

«Нет, – подумала в ответ Вика. – В Синайском ущелье». Он выдвинул ящик стола, протянул ей бланк на учебу в ульпанегиюр и тихо сказал:

– Заполняйте.

Через четверть часа, оставив о себе исчерпывающую информацию, Вика прощебетала раву Писаревскому фамильярное «Bye!» и выпорхнула на улицу.

«Надо маме с папой позвонить, – подумала она. – Они уже, наверно, проснулись».

Но тут запел мобильный. На экранчике отразился номер Арье.

– Здравствуйте, Арье! – воскликнула она, не в силах сдержать охватившего ее счастья. Как дела? Все в порядке?!

И столько в ее голосе было уверенности, что у всех на свете все может быть только в порядке, что Арье, оторопев, помолчав несколько секунд, прежде чем ответить:

– Не совсем. Только что сообщили – арабы обстреляли военную базу в Канфей-Шомроне из минометов, а затем атаковали. Есть убитые. Исход боя пока неясен. Алло! Вика! Вика! Что с вами?! Почему вы молчите?

– Я слышу... – прошептала Вика.

– Но вы не волнуйтесь, все будет хорошо, – разъяснил Арье. – А вы где сейчас?

– В Петах-Тикве.

– Ага... Я хотел вот что сказать... В нашем последнем разговоре Эван... Ну, в общем, он обо всем догадался – я, правда, не знаю, о чем, – и просил, чтобы вы сделали в память о нем то, о чем он мечтал.

– Уже, – ответила Вика и улыбнулась сквозь слезы.

* * *

Увидеть человека в перекрестие оптического прицела страшно. Страшно ощущать себя Б-гом, от мельчайшего движения перста которого зависит, будет ли этот человек и дальше жить, дышать, говорить или под чьи-то слезы превратится в кусочек земного шара. Еще выносимо, если этот человек идет на тебя с оружием – и либо ему суждено превратиться, либо тебе. Хуже, когда он прямой угрозы для тебя не представляет, а ты все равно почему-либо обязан или вынужден стрелять. И уж совсем опадает рука, сжимающая «Галиль», если ты, равно как и твои друзья, лежишь на скале и сквозь этот жуткий крест видишь человека, который, подняв обе руки – пустые руки – выходит на площадку, отовсюду простреливаемую твоими орлами, пересекает ее и, оказавшись сразу под прицелом десятков врагов, кричит:

– Не стреляйте! Меня зовут Исса Диаб! Я командир отряда «Мучеников Палестины»! Я должен был устроить на вас засаду! Заминировать лес, через который вы должны возвращаться на базу! Я этот приказ выполнил. Но сейчас я сам, под свою ответственность, отдал новый приказ – обезвредить все мины! Засада снята! Вы можете спокойно возвращаться домой. Вы мне не верите? Вон, посмотрите в сторону вади! Вы видите? Мои бойцы уходят в Эль-Фандакумие. Вы все еще ждете подвоха? Хорошо, тогда возьмите меня заложником! Пустите меня первым по той тропе, где мы сегодня ночью раскладывали мины, а сегодня утром их убирали!

Наступила тишина. Диаб обливался потом. Сколько глаз сейчас в него вперено, сколько пальцев сейчас прижато к спусковым крючкам. А ведь достаточно, чтобы только один их этих пальцев... чуть... чуть дрогнул. Диаб ощутил одновременно прилив тошноты и острую боль внизу живота. Не хватало только обмочиться на глазах у врагов!

– Эй, ты! – довольно недружелюбно крикнул Рон Кахалани, высунувшись из-за камня и помахав рукой, чтобы трясущийся собеседник там внизу увидел его.

При этом у него и самого тряслись поджилки – кто знает, может, этот араб – подсадная утка, и по нему сейчас вон с того откоса дадут очередь?

– А с какой стати мы должны тебе верить? То ты ставишь мины, то убираешь. Объясни, чего ты хочешь!

– Я объясню, чего я не хочу! – подняв глаза, ответствовал араб. – Я не хочу, чтобы погибали зря евреи, арабы – кто угодно... Мы должны были оттянуть на себя часть сил, чтобы облегчить нашим захват военной базы. Но захват сорвался. Наши разбиты! Мы получили приказ продолжать операцию, но я не хочу! Я готов умирать и убивать за нашу землю, но убивать, чтобы убивать, я не согласен!

– И умирать, чтобы умирать! – хохмя, поддакнул кто-то из солдат, не снимая пальца со спускового крючка. Наступило молчание. Рон задумался. Как быть? Связаться с Коби? Но с ним связь не работает, уже проверяли. Остаться на скалах? И сколько им еще прикажете торчать в этом аду?

– Стой, где стоишь! – неожиданно хриплым голосом объявил он Диабу. – И не вздумай опустить руки! Живо тогда ноги протянешь! Сейчас мы спустимся, и пойдешь с нами. Гершом, обыщи его!

* * *

Капитан Кацир нетвердой походкой вошел в штабной вагон, из которого два часа назад его в полубессознательном состоянии вынесли Эван с Авишаем Гиатом. И тут же черный телефон затрясся от звонка. А может, трясся не телефон, а все тряслось перед глазами изнемогающего от головной боли капитана. Звонил Нахум Мандель. Он поведал, что ночью подъехал к бывшему поселению, услышал пальбу, развернулся и помчался прочь. С тех пор торчал в лесу под Буркой, по очереди названивая то на закрытый мобильный Коби, то на молчащий телефон в штабном вагоне. Он искренне порадовался тому, что Коби жив-здоров, и пообещал его срочно навестить.

Отсоединившись, Коби некоторое время сидел за столом, положив голову на руки и поеживаясь от холода, поскольку окна были разбиты, а затем вновь снял с рычага трубку и набрал на диске двузначный номер.

– Шмуэль, зайди ко мне.

Дверь распахнулась. Появился мелкоголовый крупноплечий сержант Барак.

– Шмуэль, – сказал Коби. – Минут через сорок должен приехать некто Нахум Мандель с парочкой приспешников. Они явятся за нашими пленниками. Так вот потребуй, чтобы они предъявили официальные бумаги из ШАБАКа, из штаба, из военной разведки, не знаю уже откуда! И если этих бумаг не будет, отбери оружие, арестуй всех троих и придумай, куда поместить, главное – отдельно друг от друга, чтобы не могли согласовать версию, зачем пожаловали.

Шмуэль вышел. Коби проводил его тоскливым взглядом. Пока Шмуэль был здесь, это значило – дела, служба. Но вот Шмуэль вышел, и Коби остался один на один с … да нет, не с ситуацией, а попросту – с отцом. Отцом-преступником. Отцом-предателем. Отцом-соучастником убийства. Но отцом.

Это было лет двенадцать назад. Коби был еще совсем мальчишка. Они гостили на Голанских высотах – он, отец и их любимец, черный королевский пудель Жак. А в тот день еще приехала старшая сестра, Мирьям. К ним на двор постоянно толпами шел народ, и калитку все время забывали закрыть. В результате периодически забредала какая-нибудь тучная корова, вскормленная сочными лугами Голан, из тех, что в обилии паслись в окрестностях. Жак бросался к незваной гостье с громоподобным лаем, и та спасалась бегством через вечно открытую калитку. Но Мирьям, аккуратная Мирьям, выходя, закрыла калитку, не заметив, что во дворе корова! Жак привычно погнал копытную тварь к выходу, а выхода-то нет! Коби в это время спустился к озеру – в полусотне шагов от дома. Только снял рубашку, и – дикий девчачий крик. Даже визг. Он поднял глаза и увидел, как над лироподобной парой рогов взметнулась черная молния. Жак!

Жак время от времени поднимал голову, бросал на хозяина грустный взгляд и вновь клал голову мальчику на колени. На теле у него не было ни одной ранки. Но запах! Тяжелый медный запах разлился в салоне «шевроле», пока они везли пса к ветеринару.

«Это запах крови! – рыдала Мирьям. – У Жака внутреннее кровоизлияние! Это я, я виновата!»

Потом, когда отец на руках внес животное в кабинет ветеринара – улыбчивого дядьки с конским хвостом на затылке – и положил его на широкий металлический стол, брат с сестрою, прижавшись друг к другу, остались стоять у двери, дрожа в ожидании диагноза. И вдруг отец шагнул к ним, чуть нагнулся и обнял одновременно обоих. И сразу какое-то тепло нахлынуло на Коби, и сразу в душе что-то успокоилось, и не успел еще доктор веселым голосом вынести вердикт: «Будет жить!», Коби уже знал – будет жить! Так что теперь ему, Коби, делать, когда у него в руках все, чем дорожит отец – его положение, его будущее, фактически его жизнь?

Опять вошел Шмуэль.

– Там это... – он сделал неопределенный жест в сторону окна, – поселенцы...

Ах да! Еще одна тупиковая ситуация. Тщательно продуманный план, где солдаты оказывались спасителями бородатых нарушителей, реализовался с точностью до наоборот. Если по замыслу отца и сына Кациров, в конце концов поселенцы вместо того, чтобы броситься на солдат с кулаками, должны были с благодарностью броситься к ним в объятия, то теперь в подобном положении оказывались сами солдаты. Словно в ответ на размышления Коби вновь очнулся телефон. Звонок был из штаба. Коби приготовился к разносу за все произошедшее. Но начальство заговорило на совсем другую тему.

Проштрафившемуся офицеру любезно напомнили, что приказ о недопущении поселенцев на территорию Канфей-Шомрона никто не отменял, и тот факт, что поселенцы вперемешку с солдатами сидят на военной базе, вызывает некоторое удивление. Впрочем, памятуя об обстоятельствах, при которых они здесь появились, командование воздерживается от порицания в адрес капитана Кацира, но надеется, что в ближайшее же время нарушители будут удалены из закрытой военной зоны и на специально приготовленных автобусах, которые, как в штабе надеются, во время арабской провокации не пострадали, будут депортированы в Иерусалим.

– Но они же спасли нам жизнь! – воскликнул Коби.

– Ну и что? – удивилась трубка, и разговор был закончен.

* * *

Двухсполовинойметровая стена из серых плит уже замаячила за соснами, взбежавшими на пригорок. Шоссе здесь делало петлю, чтобы затем ворваться прямо в бетонные ворота военной базы. Солнце было надето на самую высокую из сосен, как свежий сочный кусок мяса – на шампур.

– Вы хотите меня отвести на военную базу? – хмуро спросил Рона Кахалани шагавший впереди отряда Исса Диаб. – Как захваченного террориста?

– А куда тебе возвращаться? – спросил Рон. – В Эль-Фандакумие? Тебя же твое собственное начальство к стенке поставит и за невыполнение приказа и за прочие художества!

– С начальством своим я как-нибудь сам разберусь, – одними губами произнес Диаб. – А под замок не хочу! Тем более не хочу, чтобы меня под замок сажали те, кому я только что жизнь спас.

– Не хочешь – как хочешь! – пожал плечами Кахалани даже с некоторой обидой. – Ты нас проводил, все честно, теперь иди на все четыре стороны. Эй! – он обернулся. – Пропустите его, ребята!

Диаб резко развернулся и зашагал обочиной, не глядя в лица идущим навстречу солдатам.

– Стой! – крикнул ему вслед Кахалани. Диаб, уже было поравнявшийся с замыкающим, застыл на месте, не оборачиваясь. Кахалани быстро пошел вслед за ним. В отличие от бесшумных вкрадчивых шагов самого Диаба, тяжелые шаги сержанта гулко отдавались в горном воздухе.

– Исса! – окликнул Кахалани араба.

Тот оглянулся. Широкоплечий красавец стоял перед ним, протягивая ему руку. Это выглядело чуть-чуть трогательно и нестерпимо фальшиво. Диаб торопливо пожал протянутую руку и пошел прочь. Добравшись до Разрушенного дома, он подошел к восточному углу, отсчитал восемь камней кладки от края, вытащил из едва заметной трещинки в камне длинный нож с особо твердым лезвием и поддел этим лезвием верхний камень. Камень, оказавшийся всего лишь куском плитки в форме корыта, отлетел в сторону, и обнажился кусок водосточной трубы, со всех сторон обложенный камнями. Диаб вынул трубу, а из трубы – трофейный «узи», который он в этот, издавна лишь одному ему известный, тайник спрятал перед тем, как отправиться на плато, к евреям. Теперь он готов к встрече с Мазузом. Шансов, правда, остаться живым после этой встречи – один из десяти... но лучшего расклада все равно не предвидится.

Диаб распрямил спину. Надо идти. Ах да, замаскировать тайник! Он быстро запихнул трубу на место и стал устанавливать камни так, будто они схвачены раствором. Но что это? О великий Аллах! Этого не может быть. Чудо на бис? Тогда, в особняке Мазуза, это уже казалось невероятным, но чтобы второй раз бурого в красную точку гиндукушского клопа еще раз увидеть здесь, в Палестине – это вообще с ума сойти можно! Диаб протянул руку и осторожно, двумя пальцами, взял насекомое. Клоп беспомощно засучил лапками. Куда бы его положить? Ничего, напоминающего коробочку, в распоряжении Диаба не оказалось, и он, тщетно обшарив взором окрестности, так и двинулся в родную деревню с автоматом на плече и с клопом в поднятом кулаке. Причем кулак он не мог сильно сжимать, чтобы не покалечить пленника и целым донести его до заветной булавки, поэтому он ясно ощущал, как тот мечется по своей темнице. А вон и хохолок травы, где он выпустил гусеницу. Интересно, как она там. Забыв на секунду о сокровище, зажатом в его руке, Диаб завернул посмотреть, что стало с освобожденной красавицей.

Папоротник был пуст. Отправилась, небось, окукливаться себе, чтобы потом расправить сетчатые крылья и махать длинными хвостами. В награду, в награду за это доброе дело Аллах послал ему гиндукушского клопа! Озаренный счастьем, Диаб бросил взгляд на собственный кулак, в котором скрывалась драгоценная ноша. Аллах подарил ему это открытие! Аллах и защитит его от Шихаби! Скоро, о, скоро весь научный мир узнает имя молодого талантливого палестинца Иссы Диаба, нашедшего и описавшего...Прежде чем отправиться на переговоры с евреями, он отправил своих бойцов домой в обход плато Иблиса, чтобы не пришлось бедолагам дефилировать под дулами ЦАХАЛовских «эм-шестнадцать». Теперь же не было никакой необходимости огибать его. Скалы, откуда два часа назад на него были направлены десятки автоматов и снайперских винтовок, теперь вновь были пусты. Но, оказавшись посреди плато, Диаб снова ощутил себя гладиатором на арене, только в отличие от древних гладиаторов, меч он приставлял не к чьему-то, а к своему собственному горлу, и с особым трепетом обводил взором ряды зрителей в ожидании пальца, обращенного вниз. А потом он вспомнил сползающих со скал израильских солдат – вовсе не страшных, даже немного неуклюжих после полуторасуточного, как потом, дорогой, выяснилось, торчания на камнях, улыбающихся, облегченно вздыхающих, утирающих пот со лба. Небось сейчас развалились там на койках. А кто-нибудь чай пьет. А этот, широкоплечий, с девичьим лицом, молится, небось, за него, Диаба. Не душой молится, головой понимает – обязан. Клопик опять закопошился в кулаке. Вот если бы можно было сфотографировать его да выпустить. Да кто ж поверит, пока не представишь умерщвленный экземпляр? Снова перед глазами возникло лицо израильского офицера с лицом оливкового цвета, жгуче-черными глазами, как у арабской девушки, и нежным рисунком губ. Диаб развернулся и зашагал обратно. Вернулся к зеленому хохолку свободы, присел на корточки и, разжав руку, опустил клопа на тот самый стебель папоротника, по которому три часа назад в светлое будущее ушла гусеница. Внезапная мысль осветила его. Пока клоп соображал, где он оказался и что ему в этой ситуации делать, Диаб вытащил мобильный телефон и сфотографировал насекомое. Тут клоп оклемался, вильнул острой попой и, сверкая красными точками, потрусил по стеблю. Человек поднялся и зашагал своей дорогой. Кто только не мечтал, что это утро станет утром его великой победы – и Коби, и Мазуз, и Фарук. А победил – Исса Диаб.

* * *

«Благословен судья праведный!» Эту фразу произносят евреи, когда узнают о смерти кого-то из близких.– Благословен судья праведный! – произнес рав Фельдман, и Эван впервые в жизни увидел, как по щеке вожака поселенцев сползает слеза, словно одинокая дождинка по предзакатному небосклону. Когда ночью Эван звонил раву Фельдману, чтобы поведать о странных группах арабов, продефилировавших мимо синагоги, тому даже в голову не пришло спрашивать, где Натан, как он себя чувствует. Предстоял бой. И только сейчас Эван все ему рассказал.

– ...И вот я здесь, а его больше нет, – закончил свое повествование Эван. – Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, я самый большой преступник из всех, кто когда-то жили на земле.

– Почему же это ты самый большой преступник на свете? – хриплым голосом спросил рав Фельдман.

– Потому что мою жизнь он спас, а я спасти его не смог.

Рав Фельдман ничего не сказал. Положил Эвану руки на плечи, притянул к себе, потом резко повернулся и зашагал к своим. А те сидели на травке вперемешку с солдатами, которые еще не очень пришли в себя, но с удовольствием общались с неожиданными спасителями. Губошлепый Менахем нашел такого же губошлепого солдатика и теперь что-то с увлечением ему рассказывал, оседлавши лежащее у дороги бревно и вытянув гигантские ноги в сандалиях. Амихай Гиат встретил знакомого, и не просто знакомого, а будущего родственника – брата девушки, с которой у него намечался шидух, художницы, как и он. В отличие от предыдущей пары, эти были ничуть друг на друга не похожи – черноволосый поселенец, копия отца, если не считать глаз Амихая Фельдмана, и белобрысый солдат. Если сестра похожа на брата, то вкусами жених явно тоже пошел в отца. Впрочем, оба парня были в совершенно одинаковых кипах – белых, с голубой каймой по краям и голубой звездой Давида на самой макушке. Иегуда Кагарлицкий выискал русскоязычного милуимника, уже известного читателю Сашу-Ашера. Знакомы раньше они не были, но друг о друге слышали довольно много. Кто же среди русскоязычных вязаных кип не знает о знаменитом лютнисте Ашере и о создателе школы-интерната для русскоязычных подростков в поселении Канфей-Шомрон Иегуде Кагарлицком!

На бугорочке, застеленном голубой клеенкой, наличествовали традиционный для беседы двух россиян пяток бутылок пива и пара миниатюрных баночек дорогой для русского сердца (и кошелька) красной икры, которою они это дело закусывали. Окрестные израильтяне, в форме и без, лишь пожимали плечами, поражаясь, откуда все это взялось у поселенца, захватившего в дальний поход лишь самое необходимое, и солдата, уже месяц сидевшего без увольнительных. Они были бы еще больше изумлены, узнав, что не далее как несколько часов назад Ашер в одиночку докончил последнюю бутылку «Абсолюта», благодаря которой оказался единственным, на кого не подействовал саудовский CS, вследствие чего была отбита арабская лобовая атака и выиграны драгоценные минуты до подхода поселенцев.

Но сейчас, после того как пиво подняло голову на старых водочных дрожжах, вспоминал он не о своем подвиге, а о Шауле.

– Представляешь, – бормотал он, утирая пиво с усов, – я только что пил с ним – и вот его нет! Я говорю – «где Шауль?» Этот мне кивает... Я смотрю – он лежит. Черный такой.

Его монолог был прерван зазвучавшим над поляной голосом рава Фельдмана.

– Друзья, – заговорил рав Фельдман. Странное дело, говорил он негромко, почти вполголоса, но все разговоры, едва зазвучал его голос, тут же стихли. Замолчали не только поселенцы, но и солдаты.– Друзья! Мы шли сюда полночи... С выключенными телефонами... И мы не знали, что Натан Изак и Эван Хаймэн, – он указал на закусившего губу парня, – которые, сославшись на плохое самочувствие Натана, сообщили мне, что возвращаются в Элон Море, на самом деле двинулись в противоположном направлении и атаковали арабов, готовивших нам засаду в Ущелье Летучих Мышей. Таким образом, арабы были полностью дезориентированы по поводу того, какой дорогой мы идем. Вот почему они не преследовали нас на всем нашем пути. Вот почему нам удалось беспрепятственно добраться до Канфей-Шомрона и с минимальными потерями сорвать попытку террористов захватить наше поселение.

Взгляды поселенцев – радостные взгляды, благодарные взгляды – устремились на Эвана. Поняв, кто здесь герой, солдаты тоже начали улыбаться ему и махать руками. Послышались приветственные крики.

– Качать его! – гаркнул русский собеседник Иегуды Кагарлицкого.

И вдруг раздался чей-то голос:

– А где Натан Изак?! Сразу наступила полная тишина, и все взгляды обратились к раву Фельдману.

– Моего друга... нашего с вами друга... нашего с вами Натана Изака, да благословит Г-сподь память о праведнике... да отмстит Вс-вышний его кровь!...

Стоящий в нескольких шагах от него Менахем Штейн охнул, все поняв.

– Сегодня ночью убили арабы.

«Благословен Судья праведный!» – зашелестело вокруг. Натана обожали все. Над его прыжками и очками посмеивались, его пафос раздражал, но все знали – если тебе плохо, этот человек всегда сделает для тебя все, что возможно. И еще – от него заражались. Заражались любовью. Любовь к Тому, Кто тебя сотворил. Любовью к Земле, той, что под ногами. Любовью друг к другу. И последнее – он был настолько живым, настолько олицетворением самой жизни, что сочетания – «Натан» и «нет», «Натан» и «могила» разум был не в состоянии постичь. Никто не плакал. Просто казалось, какая-то туча набежала на солнце, и тень от нее упала на лица. Затем эта тень сгустилась. Уже не туча, а полное солнечное затмение.

И наконец – ночь. Безлунная, беззвездная ночь обрушилась на лица поселенцев, а вслед за тем и на лица солдат, которые, правда, не знали, кто такой Натан Изак, зато знали, что обязаны поселенцам жизнью, и, следовательно, скорбь тех является и их скорбью. А вокруг ночных лиц растекалось полуденное солнце.

И только одного человека прорвало. Эван, закрыв лицо руками, сотрясался от рыданий, бормоча «это я... я во всем виноват... Натан! Такой чудесный! Такой... такой! Это я виноват! Я вот жив, а он... Он был для меня всем!»

Рав Фельдман сделал шаг к нему, обнял за плечи, и парень вдруг успокоился – от этого человека исходила какая-то удивительная сила. Мало того, что, общаясь с ним, человек просто ощущал прилив сил, мало того, что он чувствовал себя в состоянии бороться с отчаянием, он еще и получал от рава Фельдмана самое главное – способность воспринимать атаки совести не как опрокидывающие удары, а как трамплин для того, чтобы подняться на такую высоту, когда совести уже будет не за что тебя укорять.

– Он для всех нас был всем, – сказал рав Фельдман. – Я его любил, быть может, больше всех на свете и всю жизнь с ним спорил. Всю жизнь я твердил, что Эрец Исраэль для нас – прежде всего убежище, что после двух тысяч лет беззащитности мы вернулись туда, где нас не будут убивать... или надо сделать так, чтобы нас здесь не убивали. А он говорил: «Нет! Любят нас другие народы или ненавидят, хорошо нам живется на чужбине или плохо, мы должны вернуться сюда потому, что лишь здесь мы вновь можем ощутить себя народом и вступить в диалог со Вс-вышним». Я часто думал – кто из нас раввин? Но сегодня, когда тело моего друга еще не похоронено, я утверждаю – я был неправ, а он – прав. Спасения нам все равно нет. Нас убивали, убивают и будут убивать – вчера в Польше, Германии и на Украине, сегодня – в Израиле, завтра в любом другом месте на земном шаре. И так же как во времена Холокоста весь мир, пожав плечами, отвернулся от нас, пока нас уничтожали, так и сегодня весь мир подбадривает наших новых палачей криками «Ату их!» Сколько бы мы ни отдавали наши земли врагам, мы все равно будем вынуждены, защищаясь, отвоевывать их назад, ибо так желает Вс-вышний! В сорок седьмом нам предложили три клочка земли – без Иерусалима, без Ашдода с Ашкелоном, без Галилеи. Мы согласились. Б-г – нет. Он бросил против нас орды арабов, которые, по оценкам всех экспертов, неминуемо должны были уничтожить всех нас до одного. Отбиваясь, мы ВЫНУЖДЕНЫ были взять в свои руки территорию в два раза большую, чем предложила нам ООН, территорию, в которую вошли чуть не все земли, отведенные арабскому государству, а также новые кварталы Иерусалима. «Хватит! – сказали мы. – Признайте нас в этих границах – и да будет мир!» Мы готовы были навсегда оставить в их руках Иудею, Самарию, Иорданскую долину, Газу, древний Башан... Они отказались. Они развязывали одну войну за другой, пока тридцать девять лет назад не потеряли и Иудею, и Самарию, и Газу, и Иорданскую долину, и Голанские высоты, и даже Синайский полуостров. И, конечно же, весь Иерусалим со Стеной Плача и Храмовой горой, которую мы, правда, тут же отдарили обратно врагу. Нет бы нам понять, что эцба элоким зэ – это отпечатки пальцев Вс-вышнего, что неправы те, кто, как я, кричал о необходимости этих земель из стратегических соображений – это следствие, а не причина, как неправы и те, что говорят – у нас есть права на эту землю. Нет у нас никаких прав! Есть обязанность владеть ею и создавать на ней государство еврейского народа. А мы вновь начали их упрашивать – возьмите эти земли назад! Нам нужно только одно – мир! Они десятилетиями отказывались. И когда, наконец, согласились пятнадцать лет назад, то лишь для того, чтобы начать новую войну. Как-то, еще когда мы жили в Хевроне, я сидел в гостях у старого араба, мы распивали кофе... Очень вкусный кофе, с кардамоном. И этот высокий худой араб в куфие и галабие мне эдак тихо-тихо сказал: «Евреи очень хорошие люди. И арабы очень хорошие люди. Но Аллах хочет, чтобы была война». Нет, Он не хочет, чтобы была война. Война ведется из-за тех, кто хочет переделить мир по своему усмотрению, а не по Б-жьей воле. А ведь эта воля столь ярко выражена в нашей истории последних лет! Все равно придется вновь занимать эти земли, хотим мы этого или не хотим. Прольются реки крови – еврейской, арабской... и они будут литься до тех пор, пока арабы, евреи и весь мир не поймут – с Б-жьим решением не спорят! Это не наше желание, это – Его желание, нравится нам это или нет! Чтобы скорее пришло Избавление и к нашему народу, и ко всему человечеству, включая этих же самых арабов, евреи должны выполнить свою миссию, свой долг перед Б-гом и перед миром, вернуться на свои исторические земли, заселить их, создать свое государство, вернуться к Торе и заповедям, построить Храм! И строительство нашего Третьего Храма мы начнем с того, что сейчас же примемся отстраивать свои дома – каждый на том месте, где он стоял до того, как прошедшим летом их смел шароновский ураган, до трагедии нашего нового изгнания. Братья мои! Так же, как мой отец четыре с половиной десятилетия назад, когда он, сойдя с корабля в яффском порту, ступил на землю Израиля, я говорю вам сегодня: «Мы вернулись домой!»

В наступившей тишине раздалось тихое покашливание. На крыльце своего вагончика стоял капитан Яаков Кацир – капитан корабля, именуемого военной базой. Все взгляды обратились к нему. Коби молчал.

С одной стороны, приказ гласил – «ни при каких обстоятельствах не применять против поселенцев никакого насилия, включая простое рукоприкладство». С другой – в нем же было ясно сказано: «ни в коем случае не допустить их проникновения на территорию бывшего поселения Канфей-Шомрон». Сейчас еще, конечно, можно попытаться выполнить этот приказ – приказать солдатам оттеснить гостей с территории военной базы... В противном случае – сознательный срыв выполнения приказа.

Коби стоял и молчал. Молчали солдаты, не сводя с него глаз. Неужели их командир прикажет им совершить подлость? И поселенцы тоже смотрели на него в упор. Но в их взглядах скорее читался интерес, и даже насмешка. Они были готовы к любому повороту событий, хотя им и было жаль этих мальчишек из Тель-Авива и Хайфы, Беэр-Шевы и Тверии, перед чьей еще не окрепшей совестью сейчас поставят такой невыносимо тяжелый экзамен.

Рав Фельдман вспомнил, как во время уничтожения Канфей-Шомрона Ронит Штейн, дочь Менахема, прокричала в микрофон: «Солдаты! Я здесь родилась! Я здесь прожила всю жизнь! Здесь родились две мои дочери! Я никуда не уйду отсюда! Мне некуда идти!» И тогда какой-то парнишка вышел из рядов магавников, сорвал берет, швырнул его оземь и, прокричав «Да пошли вы все к черту!». Зашагал прочь. Поселенцы, набившиеся в синагогу, а также стоящие у окон и вдоль дороги, разразились овациями. Но не успел «отказник» пройти и десяти шагов, как к нему подскочили ЯСАМники в черных комбинезонах, заломили руки и, скрутив, поволокли в скотовозку. Впоследствии рав Фельдман пытался узнать имя храбреца и во сколько месяцев тюрьмы власти оценили его порядочность, а так же чем ему можно помочь, но поиски ни к чему не привели.

Коби нерешительно достал из кармана пачку «Ноблесса», вытряхнул сигарету и закурил. Табачный дым обжег легкие, не успевшие еще реанимироваться после слезоточивого газа. Коби закашлялся, и по щекам его потекли слезы. Тишина сгущалась. Только звенели беззаботные осы, рисуя узоры над головами собравшихся, да заполонившие все окрестные скалы даманы – горные кролики, – пугающиеся любого шума, вдруг осмелели и повысовывали из расселин вечно улыбающиеся мордашки. И в эту тишину ворвался сначала рокот мотора, а затем и визг тормозов.

Вывернувшись из-за поворота, на поляну въехал и резко остановился буквально за два метра от стоящего с края Ицхака Бен-Ами старенький красный «Фиат», и оттуда выпорхнула курносенькая пигалица с хвостиком на затылке, в футболке с рукавами не приемлемой для религиозных длины, зато в длинной джинсовой юбке. Она огляделась, увидела Эвана и кинулась к нему через всю поляну с криком «Живой! Живой! Живой!»

– Вика! – выдохнул Эван.

Больше он ничего не успел сказать, потому что миниатюрная Вика повисла у него на шее, болтая ножками и покрывая его лицо поцелуями. Последний из них пришелся точно в губы и затянулся минуты на две.

Не то чтобы поселенцы смотрели на эту парочку совсем уже как Пинхас на Зимри с Косби{Во время массового совращения сынов Израиля мидианскими женщинами вождь одного из колен Израиля Зимри демонстративно, на глазах у всех, привел к себе в шатер мидианскую принцессу Козби, и Пинхас, внук первосвященника Аарона в разгар идиллии пронзил обоих копьем.}, но все же через какое-то время они начали смущенно отворачиваться, зато солдаты глядели во все глаза и, похоже, собрались делать ставки на предмет того, сколько это шоу продлится, но тут Эвану удалось оторваться от собеседницы и пробормотать:

– До свадьбы это было в первый и последний раз... В следующий раз – только после хупы!

– Согласна! – радостно воскликнула Вика. – Я два часа назад на ульпан-гиюр записалась.

– А тому, что ты сейчас вытворяла, тебя там научили?

– Это я так прощаюсь с прежней жизнью, – с пафосом заявила девушка. – Как ты – с зубами!

Она слегка отстранилась от Эвана, словно пытаясь при свете дня оценить, насколько он похорошел после общения с мазузовскими мастерами заплечных дел, а затем отметила:

– Тебя на пять минут нельзя оставить без присмотра – сразу во что-нибудь влипнешь!

Тут на поляну въехал еще один автомобиль, на этот раз «Форд» американского производства, тоже, правда, немолодой и довольно потрепанный. Дверца отворилась, и на траву вылетело мохнатое черное ядро. Вылетело, плюхнулось на четыре коротких ноги, развернулось вокруг своей оси, взметнуло черный хвост и, размахивая им, как знаменем, помчалось к Эвану.

Пока Тото, повизгивая от счастья, обпрыгивал и вылизывал хозяина, в свою очередь покрывающего поцелуями мордаху песика, из «Форда» вылез мужчина лет сорока с атлетической фигурой, на которую словно наклеено было непропорционально большое пузо, а вслед за ним появилась восточная красавица того же возраста в косынке, из-под которой выбивались жгуче-черные волосы, почти без проседи. Мужчина без слов подскочил к Эвану, обнял его и приподнял в воздух, а женщина подлетела к Вике и нежно прижала ее к себе. Бедняга Эван побарахтался в объятиях Арье, затем тот оставил его в покое и, повернувшись к девушке, объявил:

– Вика, я счастлив, что Эван жив и что вы с ним счастливы, но сдается мне, здесь еще кое-какие события назревают.

И, перекрывая басом гул, возникший в результате неожиданной разрядки, он начал:

– Я, Арье Бронштейн... – он неожиданно повысил голос, и было в надрыве этого иммигранта из России что-то от героев Достоевского, всегда готовых бухнуться на колени в общественном месте и покаяться в содеянном зле. – Я, Арье Бронштейн, по просьбе Натана Изака – да будет благословенна память о праведнике! – позвонил раву Фельдману и солгал, что Натан возвращается в Элон-Море. Тем самым я фактически стал виновником его гибели. Боль этой вины мне суждено нести в себе до конца жизни. Но я помню, что больше всего на свете Натан Изак любил Канфей-Шамрон, и я решил сделать для него то единственное, что в силах – переселиться в Канфей-Шомрон и жить здесь... жить в память о Натане. И всякому... – он медленно обвел глазами поляну, надолго задерживая взгляд на кучках солдат, – кто пожелает встать у меня на пути, заранее приношу свои соболезнования!

– А если кто встанет на пути без всякого на то желания? – крикнул один из солдат Рона Кахалани, и непонятно было, в чей это огород камушек – Арье или Коби.

В этот момент дверца «Форда» вновь медленно-премедленно отворилась. Из салона появилась невысокая худая женщина с осанкой британской леди, тонкими, да еще и поджатыми губами и цветом лица, да не ужаснется читатель, белым с зеленым отливом.

– Юдит! – хором произнесли все бывшие и будущие жители Канфей-Шомрон, а Вика и Орли бросились к ней и бережно взяли под руки.

Словно полководец, окидывающий взором свои войска, Юдит оглядела поляну и удовлетворенно кивнула неизвестно чему. Потом вновь подняла глаза и негромко сказала:

– Эван!

При этом лицо у нее оставалось совершенно каменным и глаза какими-то фиксированными, словно перенесла она не инфаркт, а инсульт.

Эван, опустив голову, двинулся к ней с тем выражением лица, с которым обычно поднимаются на эшафот. Поравнявшись с ней, он произнес почти шепотом:

– Простите меня, Юдит, что остался жив.

Юдит пристально посмотрела на него и попыталась выдавить из собственных губ улыбку, но не смогла – едва справилась с гримасой боли, совершила громадное усилие, чтобы не зарыдать, затем откашлялась и прохрипела:

– Ты молодец, Эван! Если уж погибать, то спасая такого парня, как ты. Спасибо Вс-вышнему, что он дал Натану эту возможность.

И, завершив аудиенцию, отвернулась от потрясенного Эвана, чтобы взглядом найти в толпе готового провалиться сквозь землю Арье. Она даже не произнесла его имени – только слегка кивнула ему, и пузатый атлет понуро засеменил к ней через всю поляну.

– Юдит, я...

– Ты все правильно сделал, Арье, – сказала она. – Когда Натан на чем-то настаивает, с ним не поспоришь.

Она все еще говорила о муже в настоящем времени. На поляне стало душно. Не только потому, что солнышко уже работало в полную силу и вся утренняя роса белым паром поплыла к небесам. Душно еще было и от горя, горя этой женщины, всю жизнь спешившей вслед за обожаемым мужем, горевшей его огнем, и вот теперь замершей на страшном пороге. Это горе, казалось, передалось всем вокруг – и поселенцам, и солдатам, – переполнило души и выплеснулось наружу белым туманом.

– Натан мечтал вернуться в Канфей-Шомрон, – вновь заговорила Юдит. – Так пусть он сюда вернется! Власти все время вели разговоры о перезахоронении тех, кто лежит на здешнем кладбище... – она сдвинула брови, – на нашем кладбище. К счастью, дальше разговоров так дело и не пошло. Теперь и Натан обретет покой там, где лежат его друзья, где лежат наши дети – Хаггай Раппопорт и Амихай Фельдман, где лежат десятки наших соседей, наших товарищей, наших братьев. Я прошу всех, кто сегодня явился сюда... – голос ее неожиданно дрогнул, но она мгновенно справилась с собой, – не останавливайтесь! Идите до конца! Натан обещал подарить мне Канфей-Шомрон. Подарите мне его вы!

* * *

Как приятно после московских холодов посмотреть, как в разгар января солнышко играет на зеленой листве! И небо такое светлое, такое детское... Моисей Григорьевич почувствовал себя предателем. Он явно отдыхал и расслаблялся в израильском тепле после родных холодов. Черт возьми, да откуда это? Только сейчас, здесь, на ариэльской улице он может сам себе признаться, что весь этот год в России дня не проходило, чтобы он не скучал по Израилю. Вот так. Здесь скучал по «там», там скучал по «здесь».

Сегодня жена со старшенькой куда-то по делам двинулись, а младшенькая, шмакодявочка, еще до рассвета смылась, оседлав «фиат». И записку оставила глубоко содержательную: «Я уехала. Позвоню». Еще бы написала «Меня нет дома» для полного разъяснения.

– Моисей!

Моисей Григорьевич обернулся. Это еще кто?! Ну и рожа! Серая борода клочьями и такая же прическа. Но что-то в этом чисто русском лице с чисто семитскими чертами было знакомое... Где-то он встречал этого гиганта с сигаретой, неизменно торчащей из уголка рта.

– Лазарь!

Надо же, что время с людьми делает! Капроновый чулок старости.

Лазарь Лившиц усмехнулся:

– Не сразу узнал, да? Видно, здорово я постарел. Да и не виделись-то сколько! Лет тридцать! Кстати, я уже давно не Лазарь, а Элиэзер! Поселенец по кличке Элиэзер Топор!

– Ого! – восхитился Моисей Григорьевич. – Так знаменитый хевронец Элиэзер Топор и мой друг Лазарь – одно и то же лицо?

Они крепко обнялись.

– Был хевронцем, – поправил Элиэзер. – Теперь скорее шхемец. Уже тридцать лет как живу в Самарии.

– Да-да, – подхватил Моисей Григорьевич и вдруг запнулся и нахмурился. – Я... я читал в одной газете... Писали... э-э-э... что ты... что ты стрелял в арабских детей.

– Ссссуки! – рявкнул Элиэзер. – И почему-то добавил по-английски:

– Shit!

* * *

Это была первая интифада. Летали, в основном, камни. Огнестрельное оружие и взрывчатка появились уже потом, после того, как Рабин в 93-м заключил с Арафатом соглашение о мире – прежде это было арабам недоступно. Так что камни и ножи. Но и то и другое временами оказывалось достаточно эффективно. Тирца Порат, забитая до смерти мирными пахарями, их женами и невинными детьми, студенты-ешивники, получившие ножи в спину на улицах Иерусалима, и еще десятки раненых – таковы были результаты первой интифады, прежде чем она начала выдыхаться.

Напротив ешивы «Од Йосеф Хай» находилась школа, где учились четыреста-пятьсот человек. Дня не проходило, чтобы старшеклассники не отметились на «еврейском» фронте. Ни один из проезжающих здесь обладателей желтого номера на машине не только что не мог быть уверенным, но и надеяться не смел, что его не ждет судьба солдатки, которой встречным булыжником проломило череп, или религиозной девушки из альтернативной службы «шерут леуми», которую залило бензином из встречной бутылки и лишь чудо спасло от превращения в живой факел. Поселенцы не раз просили власти поставить там армейский пост. «Щас!» – был ответ.

Тогда роль армейского поста решил начать выполнять Элиэзер. Часами он сидел у ворот школы, не слишком, правда, афишируя наличие оружия. Он понимал, что арабы поверят в то, что еврей осмелится выстрелить, лишь после того, как он это сделает. Он не сомневался, что несколько выстрелов вслед надолго отобьют охоту. Но что-нибудь предпринимать можно было лишь в ответ на их действия. А действий не было. Разумеется, пока Элиэзер был на месте. Стоило ему покинуть пост, как камни начинали лететь с удвоенной силой.

И вот однажды, когда Элиэзер-Топор сидел в ешиве и мирно учился вместе с друзьями, послышалось: «Бум! Бум!» Стены ешивы сотрясались от ударов громадных камней. Последний «бум» пришелся на дверь и произведен был куском стального рельса, эту дверь пробившего. Все семеро разновозрастных студентов, схватив оружие, выскочили во двор, уже усеянный разнообразными «снарядами» и объятый клочьями пылевых облаков. Элиэзер первым, сжимая автомат, бросился к воротам, увидел вдалеке уносящихся подростков, влетел в уже опустевший школьный двор и бросил взгляд на длинное трехэтажное здание. В окнах первого и второго этажей метались лица. На третьем этаже Элиэзер никого не увидел. Конечно, это не означало, что там никого нет, но дальше медлить было нельзя. За спиной были сотни еврейских лиц, на которые были нацелены камни, болты, бутылки с горючей смесью. Элиэзер открыл огонь по третьему этажу и палил, пока рожки не опустели – два собственных и три позаимствованных на расположенном неподалеку армейском складе. Когда «узи» жалобно закашлял на холостом ходу, он подумал, что если сейчас на него помчатся вылезшие из укрытий четыреста-пятьсот учеников школы во главе с учителями, то потом вдове его хоронить будет нечего.

Но никто на него не помчался. Школа была пуста. Ученики вместе с учителями покинули школу через черный ход, а затем перелезли через стену и побежали: первые – жаловаться папе с мамой, вторые – писать жалобу израильским военным властям о поселенческом терроре, копию в «Шалом ахшав» и в Организацию Объединенных Наций. Так и не решаясь повернуться к расстрелянным окнам спиной, Топор поймал попутку и отправился домой. Он был счастлив, что остался жив.

Вдвойне он был счастлив на следующее утро, когда узнал, что ни в кого ненароком не попал – ночью почти не спал: мерещились сваленные в кучу подстреленные им арабские дети, извивающиеся в кровавой агонии.

А вечером был счастлив втройне, когда увидел, что прямо напротив ворот школы установлен блокпост Армии Обороны Израиля. Установлен в соответствии с арабскими жалобами для защиты арабских школьников от поселенцев. Побочным результатом стало прекращение камнеметания. И еще – узнав, что Министерство обороны выделило средство на блокпост, в Министерстве по делам религий решили: «А мы что – рыжие?» и выделили средства на содержание ешивы. Так благодаря выходке бешеного Элиэзера ешива «Од Йосеф хай!» была узаконена и формально признана.

Но и это был еще не конец. Спустя несколько недель житель Канфей-Шомрона и один из основателей и учеников ешивы адвокат Штейн в перерыве, взяв за локоть, отвел Элиэзера в сторону и заговорщицки поведал:

– А ты знаешь, что я узнал по своим каналам? Оказывается, здесь готовился крупный теракт, нападение на наших ребят! Они бы, конечно, тоже ответили так, что мало бы не показалось. Представляешь, чистым, возвышенным, духовным людям, пришлось бы убивать... убивать... убивать... А твоя стрельба все сорвала.

Кого имел Менахем Штейн в виду, говоря о «чистых, возвышенных, духовных людях»? Почему слова его звучали так странно, так туманно, словно говорил он о ком-то неведомом по наитию свыше. Вспомнил Элиэзер об их разговоре спустя пятнадцать лет. В стране в то время бушевал арабский террор, в пещере Махпела, главном святилище Хеврона, арабы, при полном бездействии властей, оскорбляли молящихся евреев, ходили слухи о скором еврейском погроме – по всему Хеврону были разбросаны листовки на арабском, где открыто указывалась дата предстоящего побоища... И наступил день, когда у врача из Кирьят-Арбы Баруха Гольдштейна, известного тем, что лечил и еврейских, и арабских детей, полопались нервы. Во время мусульманской молитвы он ворвался с автоматом в Пещеру Махпела и расстрелял двадцать девять арабов прежде, чем был растерзан толпой. Элиэзер спросил тогда Менахема: «Когда ты говорил о чистых, возвышенных, духовных людях, которым придется убивать, ты предчувствовал вот это?»

* * *

Лазарь уже давно молчал. Уже давно небо над Ариэлем приобрело лиловый оттенок, характерный для того утреннего часа, когда сотни, а может, тысячи, машин срываются с мест и, выдыхая дымы, разносятся во все концы страны. Молчал и Моисей Григорьевич. Перед глазами плыли улицы Канфей-Шомрона и Элон-Море, где он когда-то бывал, Кирьят-Арбы и Хеврона, где не бывал никогда, а вот улицы Москвы, где прожил чуть ли не всю жизнь, вдруг куда-то испарились из памяти.

– Ну вот так! – подытожил Лазарь-Элиэзер. – А как ты? Я вижу – в Ариэле живешь.

– В Ариэле, – солгал Моисей Григорьевич и в ту же секунду почувствовал, что говорит правду. В Москве он проживал. Жил – в Ариэле.

* * *

Следующих гостей привез серебристый шестиместный «Крайслер Пасифика», так называемый кроссовер – нечто среднее между джипом и легковым автомобилем. Вышедший из него обладатель больших живых глаз, тонких черных бровей, крохотных усиков и аккуратных залысин огляделся, подождал, когда из машин вылезут два сопровождающих его мордоворота в совершенно одинаковых черных кожаных куртках и чеканным шагом направился к Коби, который все еще стоял на крыльце своего вагончика. Однако дорогу ему преградили сержант Шмуэль Барак сотоварищи.

– Меня зовут Нахум Мандель, – начал глава делегации. – Вот мой документ.

И он протянул удостоверение сотрудника ШАБАКа. Барак внимательно осмотрел закатанный в пластик бумажный прямоугольничек. Он тщательнейшим образом изучил его, сличил фотографию с оригиналом, затем обернулся к Коби и кивнул. Коби без слов сделал пальцами рогатку, указывая на двух спутников Манделя. Те достали серо-салатовые корочки удостоверений личности.

– А их ШАБАКовские удостоверения? – спросил Коби, не покидая крыльца.

Сержант вопросительно посмотрел на кожаных.

– У нас с собой нет, – начал один из них, – но...

– Задержи обоих за самовольное проникновение на территорию военного объекта, – крикнул Коби, и прежде чем те успели пошевелиться, на каждого навалилось по трое парашютистов.

– И разведите по разным помещениям, – заключил он, уже глядя им вслед.

Мандель остолбенел.

– А вы с чем пожаловали? – осведомился у него сержант Барак.

– Я... мы... – залепетал не ожидавший такого приема Мандель. – Мы приехали забрать э...э...э... двух террористов и их сообщника...

– Кто распорядился? – спросил его Коби через голову сержанта Барака.

Сделать это было несложно – он продолжал стоять на железном крыльце вагончика, на лестнице о трех ступенях. Вместо ответа ШАБАКник протянул сержанту бумагу. Тот передал ее капитану. Тут уже оторопел Коби. Он был уверен, что никакого предписания у Манделя нет, что тот чистой воды самозванец – и вот, пожалуйста, и удостоверение ШАБАКовское, и приказ о немедленном задержании Камаля Хатиба, Юсефа Масри и Эвана Хаймэна, напечатанный на бланке ШАБАКа, и подпись имеется, хотя и не очень разборчивая. Коби не верил своим глазам. Печати, правда, не было, но кто сказал, что она на таком приказе вообще нужна? Неужели он ошибся, и все это не «липа»? В таком случае, если он не отдаст Манделю всех троих, его ждут хорошие неприятности.

Любопытно, что этот поединок между боевым офицером и сотрудником спецслужбы привлек всеобщее внимание. Мало кто понимал, в чем суть конфликта, но все следили за словесной дуэлью, интуитивно сочувствуя обаятельному Коби. Впрочем, у евреев всегда имеется объяснение всему. Поселенцы так и поняли – приехал ШАБАКник – привез приказ – рава Фельдмана арестовать, а остальных разогнать. А капитан – наш человек, не хочет!

– Кто подписал приказ? – слабым голосом спросил Коби.

– Совершенно не обязательно оглашать имена, – отчеканил, переходя в наступление, Мандель. – Мы все-таки ШАБАК, а не общество помощи детям с задержкой в развитии.

Коби понимал, что все это может оказаться блефом, что те двое, как и следовало ожидать, удостоверений не имеют, а этому Манделю... если он, скажем, и впрямь работает в ШАБАКе, утащить бланк и подделать приказ ему ничего не стоит. То есть кто сказал, что ШАБАКник выполняет именно задание ШАБАКа? Кстати о тех двоих...

– Почему у ваших подчиненных нет удостоверений? – спросил он, тщетно пытаясь придать голосу твердость.

– Капитан, – усмехнулся его оппонент, – вам не кажется, что вы задаете слишком много вопросов? Освободите моих людей, передайте в мое распоряжение террористов и их пособника, и я, так и быть, не буду писать на вас рапорт.

«Ну и подлая же сволочь! – подумал Коби. – Как бы это его вывести на чистую воду?»

Все с надеждой смотрели на Коби – что тот предпримет? Кто-то из поселенцев, уверенных, что решается их судьба, стал читать «Шма Исраэль». А Коби стоял, теребя в руках проклятую бумагу, и не знал, что предпринять. Чем дольше он мешкал, тем наглее становился взгляд Манделя, тем четче читалось в этом взгляде:

«Ну? Живо!»

Но, как видно, зря, намекая на Коби, отец его говорил, что на некоторых сыновьях природа уходит в бессрочный отпуск. Да, действительно, какое-то время он тупо смотрел в эту бумагу, не зная, что делать, но именно на этой бумаге, в самом низу, под чертой, Коби и нашел ответ на проклятый вопрос!

И тогда Коби вытащил свою изящную черную «мотороллу» и, демонстративно вглядываясь в дрожащий у него в руке листок, начал набирать номер.

– Что вы делаете?! – вскрикнул ШАБАКник, явно не ожидавший такого разворота событий. Вот оно! Тут-то он и выдал себя с головой!

– Звоню по указанному здесь телефону, – спокойно объяснил Коби. – Хочу все, что здесь написано, услышать лично. Он ткнул себя указательным пальцем в ухо.

– Не надо! – заорал окончательно потерявший самообладание Нахум Мандель.

Коби посмотрел на него в упор и приказал Бараку:

– Задержите этого типа, пока не выяснится, на кого он работает. – Не смейте! – верещал незадачливый интриган, дергаясь в жестких руках парашютистов. – Вы не смеете! Я сотрудник ШАБАКа! Я буду на вас жаловаться! Вы задержали сотрудника ШАБАКа! При исполнении!..

– В отдельное помещение! – кивнул Коби Бараку.

Поселенцы, да и большинство солдат отреагировали аплодисментами. Коби с удивлением взглянул на умиленные лица бородачей – мол, вы-то здесь при чем. Кто-то перехватил его недоуменный взгляд, обратил на него внимание соседа. Тот – еще чье-то. Овация начала стихать. Через доли секунды вновь воцарилось молчание, приправленное горечью от сознания того, что радость была преждевременной. Все опять посмотрели на Коби – что он решит с поселенцами. А Коби в этот момент и не думал о поселенцах. Он вообще ни о чем не думал. Он стоял на крыльце, курил и мурлыкал что-то вроде «Ни слова больше» – созданной израильским транссексуалом Адерет и ди-джеем Двиром Халеви песни, которая в тот год – к удивлению случайно узнавшей об этом израильской публики и в первую очередь самих авторов – стала хитом сезона на бейрутском радио. Он знал, что сейчас Мандель лихорадочно набирает столь знакомый ему, Коби, номер, и что вслед за этим начнет взывать его собственный мобильный телефон. Он ждал этого зова. И дождался.

«Милый, ответь это я!» – произнес нежный девичий голосок. – «Милый, ответь, это я! Милый, ответь, это я!» Все заулыбались, кроме Коби. Он посмотрел на дисплей мобильного телефона и увидел, что там высветился тот самый номер, который он и ожидал увидеть. Тогда он откинул крышку мобильного и сказал: «Здравствуй, папа!» Потом, подумав, добавил: «Капитан Яаков Кацир слушает!»

* * *

«Я сжигаю мое наследие. Я говорю:

«Земля моя девственна, в моей юности нет могил».

Я превыше Аллаха и Сатаны. И струится моя тропа

Над тропинками Сатаны и Аллаха».

Это стихи Адониса. Сирийский шиит Али Ахмад Саид Асбар, бежавший в Бейрут из-за своих политических взглядов, взял себе псевдоним в честь древнего бога умирающей и воскресающей природы, бога огненного желания, любимца и любовника Афродиты и Персефоны, звезд первой величины в греческом пантеоне. Всегда, когда у Абдаллы было плохо на душе, он читал Адониса. Нет, не всегда, конечно. В нищем детстве, когда у него еще было другое имя – Сулейман, и получал-то он, средний из семи братьев, от родителей на день, – две лепешки в луковом соусе да розги в неограниченном количестве, тогда ему не до стихов было – где бы денег достать, чтобы наесться. Так и жил – тут подработаешь, там что-нибудь купишь-перепродашь, глядишь, желудок-то и набит! Один еврей, поселившийся сначала в Хевроне, затем в Кирьят-Арбе, платил особенно щедро за то, что Сулейман каждый месяц передавал от него деньги одной старой арабке, спасшей его во время погрома. Ну и Сулейману каждый раз что-то отстегивал. Кстати, именно с этих сумм и начал в шестнадцать лет откладывать Сулейман деньги, потом в оборот их пускал, наркотиками приторговывать тоже не брезговал, затем связался с бедуинами, организовывал контрабанду девушек через недавно отданный Синай. Ушел от полиции, сменил имя, занялся поставками строительного песка. Дальше – все, дальше в Палестине не развернуться – каким бы оборотистым ты ни был, все поделено между кланами. Но и тут Аллах подсобил – Таамри удачно женился, породнился с семьей, принадлежащей к высшей финансовой элите. А те и рады заполучить родственничка, который из ничего деньги делать может и семейный бюджет год за годом удваивает. Вот так и оказался бывший Сулейман Бадир, ныне Абдалла Таамри, главой многих коммерческих и банковских структур Палестинской Автономии, владельцем крупных печатных и интернет-изданий.

Так бы и жить, не вмешиваясь в политику, а если вмешиваясь, то на правильной стороне, а не пускаясь в авантюры. Но вот попутал его Шайтан, ввязался он в эту историю с Канфей-Шомроном да с казино, которое Йорам Кацир вздумал строить на месте поселения. И влип.

Здесь я вижу своими глазами,

как испаряется озеро будущего.

Люди заколдованы историей,

написанной мелом иллюзии —

незрелый день, сырая ночь.

Он резко захлопнул книгу и в отчаянии швырнул ее на красивый старинный стол, обитый шелком и покрытый стеклом. Вот именно! «Испаряется озеро будущего»! На сей раз еще хуже стало от этих стихов. Если Юсеф Масри его, Абдаллу, – машааллах! – заложит израильтянам (а он сделает это с большим удовольствием), если верный Камаль расколется (а евреи умеют без всяких пыток и запугивания заставить человека говорить), то счастливые соотечественники славного олигарха узнают о нем много нового и интересного. Узнают, что семья Халила Сидки была убита вовсе не сионистами, а его, Абдаллы Таамри, агентом; что прогрессивный журналист, защитник арабского народа, Ибрагим Хуссейни, тоже не погиб от рук сионистов, а был задушен по его приказу; что самарийскую землю, с которой арабские патриоты изгнали сионистских захватчиков, он купил, чтобы там эти же самые захватчики строили казино; и что вместе с сионистами он пытался уничтожить одну из самых революционных, самых боевых организаций – «Союз Мучеников Палестины» – и ради этого пошел на прямое предательство и сотрудничество с врагом. Тут уж и сам Шихаби подсуетится – поведает журналистам о ловушке, в которую его заманивал Таамри, да еще и свалит на него свою неудачу при штурме военной базы, дескать, Таамри предупредил своего дружка, а тот – сыночка. Надо сказать, что никакие толстосумы в Автономии не пользовались народной любовью – ведь фоном для их миллионных прибылей, роскошных вилл и фешенебельных офисов служила ужасающая бедность девяноста девяти процентов населения. А проштрафившийся толстосум вроде Таамри мгновенно становился мишенью для ХАМАСа. Мишенью в прямом смысле.

По коридору засеменили шажки. Дверь распахнулась, и в кабинет влетела маленькая Юсра. Она прижимала к груди куклу с темными глазами, густыми ресницами и черными локонами. На кукле было надето традиционное черное до пят одеяние и платок.

– А, рахат-лукум! – приветствовал ее Абдалла и, на мгновение забыв о надвигающейся беде, улыбнулся.

– Папа, смотри, смотри, что мне привезли! – заверещала она, вся светясь от восторга. – Вот видишь, это Фулла! Смотри, какая красивая! Папа, а прочти, что здесь написано! – И она протянула отцу скомканную аннотацию.

Абдалла расправил бумажку и начал читать назидательным голосом:

– «Фулла честная и заботливая девушка, она почитает отца и мать. Как и подобает мусульманке, она носит платье, которое скрывает все, кроме явного. Она никогда не выставит напоказ руку или ногу».

– Папа, – вновь затараторила девочка, – а вот у Саеды есть Барби! А правда, моя Фулла лучше?!

– Конечно! – с энтузиазмом воскликнул Абдалла. – Ведь мы арабы, значит, и игрушки у нас должны быть арабские! Мы – мусульмане, значит, и игрушки у нас должны быть мусульманские! А зачем нам их глупая Барби?

– Да, – с жаром подхватила дочка, – а еще у Фуллы есть розовый коврик для молитвы и два никаба{Вуаль, закрывающая лицо.} – синий и зеленый!

– Вот видишь! – сказал удовлетворенный отец, которому эта Фулла сирийского производства обошлась в хорошую копеечку. Но тут на чело счастливой обладательницы идеологически выдержанной игрушки набежало облачко.

– Пап, а у Саеды еще есть Кен, дружок Барби! А почему у Фуллы нет дружка?

– Потому, что у мусульманской девушки не может быть дружка. Вот выйдет замуж, тогда... Но ты знаешь, скоро должны завезти Фуллу-доктора и Фуллу-учителя. Я тогда обязательно велю купить их для тебя.

– Правда? – восхитилась крошка. – Ой, папа, как здорово!

И, покрыв отцовское лицо поцелуями, она бросилась оповещать домочадцев о грядущем радостном событии. Абдалла задумчиво посмотрел ей вслед и, взяв со стола золоченый колокольчик, позвонил. В кабинет вошел, вернее, не вошел, а впорхнул, Закария – маленький, быстрый, предупредительный, живая противоположность бесстрастному размеренному Камалю. Он всегда был готов броситься выполнять любое поручение Хозяина... и все-таки Абдалла тосковал по Камалю, один вид которого внушал покой и уверенность, что все будет хорошо. Ах, как не хватало ему сейчас этой уверенности, как не хватало ему Камаля. Но Камаль – увы! – недосягаем. Он сидит на далекой военной базе вместе с Юсуфом Масри. А по соседству сидит посланный туда Йорамом ШАБАКник, который должен был обоих, а с ними и молодого еврея, неизвестно как завладевшего диском с посланием Ибрагима и неизвестно, какой информации набравшегося, общаясь с Камалем и Юсуфом, переправить сюда, в Газу, а если возникнут сложности, расстрелять на месте.

Абдалла достал из ящика стола коробочку с ароматическим порошком и зажег ее. Веточки дыма потянулись к потолку.

– Закария, – сказал Абдалла превратившемуся в слух слуге. – Позвони одному из моих адвокатов, скажем, Салиму Шарифу или лучше Ахмаду Цфади, а еще лучше – обоим, и вместе с ними сделайте следующее – все мое имущество, а также все мои банковские счета переведите на моих сыновей и... и на Юсру. Юсрочку не забудьте. Его голос дрогнул.

– Но хозяин... – начал Закария.

– Я проштрафился с точки зрения ХАМАСа, – тихо сказал Абдалла, обводя взглядом нетрадиционно белые для арабского дома стены. – Неважно, каким образом. Важно, что они не сегодня-завтра придут к власти. И тогда меня ждет суд и казнь.

Валид при этих словах вздрогнул, возможно, прикидывая в уме, что его самого ждет.

– Так давай подготовимся, – продолжал Абдалла, – чтобы им нечего было конфисковывать.

Все-таки Абдалла Таамри, бывший Сулейман Бадир, был ужасный перестраховщик. Никто и не собирался его арестовывать и тем более – судить. И нечего было бояться прихода к власти ХАМАСа. ХАМАС победил на выборах лишь двадцать шестого января, а уже двадцать третьего января Абдалла был прошит автоматными очередями в десяти метрах от собственного дома, когда выходил из своего синего «Понтиака». Рядом с ним рухнул его верный телохранитель, медведеподобный Абдель.

* * *

– Коби, где Мандель?

– Какой Мандель? – невинным голосом спросил Коби.

– ШАБАКник, который приехал за террористами.

– А ты, папуленька, откуда про него знаешь? – сделал большие глаза Коби.

– Не валяй дурака! Где он?

– Арестован, папочка! – горько посетовал Коби.

– Арестован?! Да кто же посмел арестовать офицера ШАБАКа?!!

– Я! – со слезой в голосе воскликнул Коби.

Наступила тишина. Потом отец сочувственно спросил:

– Ты сошел с ума, да?

– Нет, папулечка! – радостно отреагировал сын. – Излечился от сумасшествия!

Отец вновь замолчал. Разговор для него был подобен легкой прогулке по минному полю. Он не знал, что известно, а что не известно Коби. Он не знал, что Коби известно все.

– Что с поселенцами? – наконец прохрипел он.

– Кто, поселенцы?! Да они здесь, рядышком, в Канфей-Шомроне!

– Гуманность демонстрируешь? – процедил отец, и Коби прямо-таки воочию увидел, как родитель презрительно прищуривает глаза. – К черту гуманность! Немедленно прикажи солдатам депортировать их! Вели им очистить территорию.

Коби был внешне похож на отца – те же густые брови, тот же разрез глаз. И прищурился он точно с тем же презрением, что и отец полминуты назад в десятках километров от него.

– Очистить, говоришь? Для кого очистить – для тебя? Для вашего с Таамри казино?

– Какое казино?! Что ты мелешь?

– Папа, когда я тебе поведал, что ко мне на базу идет Ахмед Хури, ты об этом сообщил Таамри, а тот – находившемуся как раз неподалеку Камалю Хатибу, и Камаль подстерег Ахмеда и убил. Так было дело?

Секундное замешательство перед извержением отцовских «Нет!», «Да как ты можешь!» и пр. показало, что дело было именно так.

Немало допросов в своей жизни провел Коби, но никак не ожидал, что придется допрашивать собственного отца.

– Последний вопрос, папа! Уже две недели весь мир стоит на ушах – израильтяне расстреляли семью Халила Сидки, перебили детей, включая грудного младенца. Повсюду идут массовые демонстрации, во многих странах начался бойкот израильских товаров. Папа, ты знал, что это сотворили не наши, а агент твоего друга Абдаллы Таамри?

– Абдалла сам возмущен этим зверством... – жалобно начал отец.

– Значит, знал, – подытожил Коби. – Знал и молча смотрел, как твою страну, твой народ втаптывают в грязь. За шкуру свою трясся! Прощай, папа.

И он отсоединился. Папа в тишине еще с минуту-другую женским голосом взывал к нему, называя милым и призывая ответить, и замолк.

Из всего этого разговора солдаты и поселенцы поняли лишь то, что папа у капитана, кто бы он ни был, сволочь, и что найдены настоящие убийцы Халила Сидки и его детей, кровь которых последние две недели поминало евреям все негодующее человечество.

Одной только Вике было не до разоблачения очередного кровавого навета и не до Кобиных семейных проблем. У нее были свои семейные проблемы.

– Нет, мама, – твердила она в трубку. – Не могу я сейчас приехать. Что? Мы не просто помирились... Мы счастливы? Спасибо. Что? Сегодня должны уезжать? Так вы не поедете. А вот так – не поедете, и все. Раз ты вышла замуж за еврея, значит, связала себя с еврейским народом. Что значит «ну и что?» Ну и то. Хватит туда-сюда мотаться! Уже две тысячи лет как мотаемся!

Тут на сцене появились новые действующие лица. Из ворвавшегося на поляну белого пикапа, на котором было написано «TV 2nd channel» вывалились два парня: один белокурый, хотя и с абсолютно еврейским профилем и светлой, почти не различимой на бледной коже бородкой, облегающей худое лицо с серыми глазами, другой бритый, в черных очках и расстегнутой куртке, из-под которой виднелась белая майка с желтой пятиконечной звездой на красном флаге и надписью «Good morning, Vietnam». А с ними четверо подручных в каких-то синих форменных комбинезонах, все друг на друга похожие, смуглые, черноволосые, с крупными чертами лица.

«Арабы», – подумал Эван. Однако эта гипотеза так и осталась непроверенной. Белокурый направился к раву Фельдману, а бритый – к Коби. Он подошел к нему, показал удостоверение и спросил:

– Вы капитан Кацир? Коби кивнул.

– Сейчас ребята все установят, и вы позволите мне взять у вас интервью?

Коби вдруг стало очень грустно. Он понял, что прежняя жизнь, когда он просто жил, просто командовал солдатами, просто приезжал домой на шабат – все это уходит навсегда. Какой-то жуткий водоворот засасывал его, чтобы, закружив, вынести туда, где бурлит большая политика, где отец становится врагом номер один, а врагом номер два – штабное начальство. И жутко прыгать в этот омут. А надо...

– Рота, стройся! – крикнул Коби, глядя мимо телевизионщика.

Солдаты, переглядываясь с недоумением (интересно, что их командир решил?) и некоторым облегчением (слава Б-гу, хоть что-то решил!) начали выстраиваться по периметру поляны. Поселенцы сбились в кучу в середине. Шапкозакидательское настроение, которое только что царило среди них, потихоньку улетучилось – они оказались со всех сторон окружены солдатами, в самой невыгодной позиции из всех возможных. Дали усыпить свою бдительность, поверили излияниям благодарности и объятиям. Многие бросали косые взгляды на невозмутимо стоящего напротив Коби рава Фельдмана – дескать, оплошал, вовремя не скомандовал разбрестись по Канфей-Шомрону – солдатам пришлось бы сейчас попотеть! А то понадеялся на еврейскую душу и устроил тут братание! И вот, пожалуйста – если этот обаятельный офицер сейчас велит загнать их в автобусы, которые заранее приготовлены, и отвезти в Иерусалим или еще куда-нибудь, они ничего не смогут сделать.

Офицер меж тем принял рапорт у сержантов, скомандовал «смирно» и чеканным шагом направился к раву Фельдману.

Телекамеры работали в прямом эфире. Этот странный парад наблюдала вся страна. Коби встал перед равом Фельдманом, отдал честь и громко произнес:

– Рав Хаим Фельдман! Вверенная мне рота готова приступить к охране вашего постоянного места жительства, поселения Канфей-Шомрон.

– И, опустив руку, не по-армейски, а просто по-человечески добавил: – Вы можете пройти к себе домой.

Но поселенцы никуда не пошли. Они начали хлопать. Они аплодировали и аплодировали, и у многих из них, тех, что не заплакали даже при сообщении о смерти обожаемого ими Натана Изака, теперь по щекам потекли слезы.

Теперь сама железная Юдит плакала. Плакала и шептала:

– Спасибо, Натан! Спасибо, Натан! Спасибо, Натан!

А солдаты по-прежнему стояли по стойке смирно. Первым не выдержал Кахалани. Он тоже начал хлопать, не отрывая глаз от капитана Кацира. Хлопать громко, демонстративно, дескать, неужели ты меня за это накажешь. К нему присоединился еще кто-то. И еще, и еще. Через полминуты вся рота вместе с поселенцами аплодировала на глазах у изумленной страны.

– Отставить, – заорал Коби, и мгновенно наступила тишина.

Поселенцы в этом плане проявили себя не менее дисциплинированными, чем солдаты.

– Рота, смирно! Приказываю проводить жителей поселения Канфей-Шомрон к местам их проживания и оказать им помощь в восстановлении их жилищ.

После этого он обернулся к остолбеневшему бритому телевизионщику и, улыбаясь, сказал:

– Вот теперь я готов ответить на все ваши вопросы.

Но на самом деле был вопрос, на который он не был готов отвечать. И дело было даже не в том, что никому и в голову бы не пришло спрашивать – «а какова, уважаемый капитан Кацир, во всей этой истории роль вашего отца?», ведь если тебя не спрашивают, это не значит, что тебе не придется отвечать. И не в том, что доносить на собственного отца – сомнительная доблесть... Нет, самое главное, что сейчас, порвав с отцом, он любил его сильнее, чем когда-либо.

«Милый, ответь, это я!»

Ему показалось, что у дикторши, наговаривавшей текст, вдруг изменился тембр голоса, стал таким родным, и слова уже стали другими: «Милый! Отзовись! Сейчас это действительно я! Твоя Яэль!»

– Яэль!

– Коби, Коби, мой Коби! Какое счастье, что ты жив! У тебя мобильный телефон так долго был выключен – я уже почти отчаялась! А потом – как ни позвоню, всякий раз занято!

– Это тебе просто не везло, – улыбнулся Коби. – Не так уж я много и говорил.

– Да нет, ну сейчас я уже знала, что все в порядке – начальнику твоему звонила. А потом и по телевизору тебя увидела. Кинозвезда ты моя!

– Теле-...

– Теле... Да, а знаешь, как было страшно, когда сообщили, что на вас напали. И Ноамчик как раз проснулся! Как почувствовал – теребит своего Тигра и все спрашивает «Как ты думаешь, где сейчас папа?» А я слезами заливаюсь, схватила его в охапку – и к Каплану. Он человек верующий, знающий – поближе к Б-гу, чем мы, будет. – Что, говорю, на себя принять, если мой Коби жив останется? Шабат? Кашрут? Законы семейной чистоты? И знаешь, что он мне сказал, этот мудрый человек? Начните, говорит, жить по правде.

* * *

– Что ж, – повторил Коби, глядя на телевизионщика, – теперь я готов ответить на все ваши вопросы.

– Да, похоже, вы уже ответили, – пролепетал тот.

– Зря вы так думаете, – усмехнулся Коби. – Я могу еще кое-что вам рассказать. И о том, как поселенцы, которых нам велено было вышвырнуть вон, спасли нас от «Мучеников Палестины», и о том, как мой отец, депутат Кнессета Йорам Кацир, войдя в сговор с палестинским денежным воротилой Абдаллой Таамри, собрался строить на территории бывшего, а ныне возрожденного, поселения Канфей-Шомрон казино, и о том, как он прислал сюда своих людей, чтобы они убрали неугодных свидетелей. И у этих людей, и у самих свидетелей вы сможете взять интервью – они находятся под охраной вон в тех вагончиках. Нет-нет, не в тех, слева – там арабы, которые во время нападения на нашу базу захвачены в плен, с ними вы тоже потом побеседуете, – а эти вон там, на горке, видите? Сейчас мы с вами прошествуем вон туда. Там вы, а вместе с вами и телезрители, сможете побеседовать с секретарем господина Таамри Камалем Хатибом, а также с Юсефом Масри, убийцей семьи Сидки, той самой, по поводу уничтожения которой по всему миру уже две недели идет свистопляска. Так что, господин СМИ, не выключайте видеокамеру.

В этот момент вновь послышался рокот мотора, и на поляну выехал старенький-престаренький «рено». А может быть, старенький-престаренький «пежо». Марка машины не имеет значения. Важно – кто в ней приехал. А приехал – я.

* * *

Амихай, художник Амихай, знал, что когда-нибудь он напишет этот день, один из лучших дней его жизни. Но сейчас, когда все бросились разбивать палатки, его вдруг охватила усталость. Нет, не усталость после бессонной ночи, тяжелейшего перехода и жестокого боя. Была какая-то усталость внутренняя, как будто он себя увидел откуда-то из космоса и вдруг подумал:

«А чего копошимся? Вот – Натан Изак погиб, Ниссим Маймон погиб. А что, разве мы победили? Эти ребята нас впустили в Канфей-Шомрон, так ведь и других прислать могут. Против нас – весь мир! А если победим? Стоит клочок земли, пусть даже Святой земли, того, чтобы из-за него убивать и умирать?» Ответа не было. Была растерянность. Эта растерянность и породила усталость. Амихай напрягся. Надо было найти какой-то противовес этой внезапно накатившей апатии. И он нашел его. В мозгу зазвучали строки из книги рава Хаима:

«Амихай. Мой Амихай! Он ведь стал художником. Замечательным художником. У меня на стене висит его картина с коротким названием «Я». На этой картине изображены луна и осколок стекла. Сквозь осколок на беззвездный мир изливается лунный свет. Когда Натан Изак увидел эту картину, он сказал странную фразу, которую я и по сей день пытаюсь осмыслить: «А ведь Амихай мудрее тебя. Для тебя наш Израиль – убежище, где мы можем отсидеться, чтобы нас не уводили и не выдавливали. Но ты, раввин, забываешь, что обращенные к фараону слова «Отпусти народ мой...» имеют продолжение «...чтобы он служил мне». Мы можем выполнить свою работу не как скопище спасшихся евреев, а лишь как народ, и только на своей земле. Ты же знаешь – как луна, отражая солнечный свет, рассеивает скопившуюся в мире тьму, так и наш народ, отражая свет Вс-вышнего, изгоняет из мира зло. И большой кусок стекла, еврейское государство, и малый – Канфей-Шомрон – необходимы, чтобы Земля, наконец, расправила четыре своих крыла и полетела в завтрашний день».

* * *

Особенность климата Израиля заключается в том, что в смежных районах зачастую стоит совершенно разная погода.

Вот и теперь – в то время как на Шхем обрушилась буря, над поселением Канфей-Шомрон дело ограничилось небольшой упитанной тучкой, чьи края солнце аккуратно обшило золотой нитью, после чего начало из-за нее испускать лучи, широкие, как хвосты у комет.

– Вот здесь я жил, – сказал Эван, показывая на большой пустырь, который никак нельзя было заподозрить в том, что на его месте когда-либо был дом.

О том, что здесь некогда ступала нога человека, свидетельствовали лишь остатки изгороди вокруг зеленого пространства, на иврите называемого словом «гина» – нечто среднее между садом и газоном. Но тоненькая трехлетняя акация, о которой так беспокоился Эван в разговоре с Арье, была жива, хотя и совершенно не видна из-за обступивших ее сорняков. И стебли мальвы, длинные и косые, как жирафьи шеи, качались под январским ветром. Вот только цветов на них не было.

Тото, смешно перебирая лапами, выскочил на пустырь и начал кругами по нему бегать, временами надолго задерживаясь, чтобы обнюхать очередной клочок малой родины. Сгонял к разломанной автобусной остановке, возле которой в былые времена частенько сиживал, провожая грустным взглядом автобус с отъехавшим хозяином. Затем вернулся, сел с недоуменным видом, дескать, все хорошо, но дом-то кому мешал? Почесал задумчиво задней лапой за ухом. Вдруг бросил на Эвана совершенно человеческий взгляд – мол, думаешь, я дурак, не понимаю, какой это все ужас? И горько-горько заскулил.

Эван обернулся, чтобы что-то сказать Вике, и увидел, что та спит прямо на траве, сжавшись в комочек. Солнышко грело, куртка грела, позади была бессонная ночь. Ничего удивительного, что девчушка сварилась. Эван и Тото вытянулись рядом, причем Тото по-кошачьи завалился на спину, растопырил лапы и подставил пузо пригревшему солнцу. В такой позе он и захрапел.

Трава была свежей и нежной. Эван закрыл глаза и некоторое время так лежал, обследуя языком дырки между прореженными зубами. Подумал, что зубы выбили и дома выбили. Но зубы можно вставить, а дома отстроить. Потом все куда-то поплыло, и вдруг он увидел школу в Канфей-Шомроне. То есть наяву ее уже не было... или еще не было. Но он увидел.

И увидел мальчика-второклассника, сидящего за партой. В окне виднелось восстановленное здание Канфей-Шомронской синагоги и дома, дома, дома. Белые с красной черепицей, они казались парусниками, плывущими по зеленому озеру садов. Мальчик был весь в веснушках. Он был губаст и скуласт, как Эван, но смотрел на мир голубыми Викиными глазами. Сейчас из этих голубых глаз текли слезы.

– Учитель, – скулил мальчик. – Я забыл вот этот значок... и этот... и этот тоже забыл. Вот вы говорите, Раши – великий комментатор Торы. Но если он такой великий, зачем он стал выдумывать этот... как вы его называете... шрифт! Почему не мог писать нормальными ивритскими буквами? Ведь тысячу лет назад, когда он жил, они уже были придуманы.

– Успокойся, Натан! – раздался голос учителя. – Зачем был нужен специальный шрифт, мы с тобой потом разберемся. А пока я хочу объяснить, с чего Раши начинает свои комментарии. Видишь ли, Тора – это прежде всего набор заповедей. Вот и начиналась бы с заповедей – «Дескать, Пейсах празднуется тогда-то и так-то...» А вместо этого начинается она с сотворения мира – «В начале сотворил Б-г небо и землю». В чем же дело? Давай-ка вместе почитаем Раши.

Камера выплыла в окно, и Эван увидел школу со стороны – красивое двухэтажное здание, не чета скромной бетонной постройке, которая когда-то была на этом месте. Он увидел новый клуб, на котором была прибита золотая дощечка с надписью «Мерказ-Изак» – «Центр имени Изака», – и в горле у него засвербело, он увидел рава Фельдмана на балконе своего заново отстроенного, но довольно неказистого дома. Рав Фельдман был совсем седой. Он помахал Эвану морщинистой рукой и ушел в комнату. А два голоса – мужской и детский – слаженно произносили строки, написанные тысячу лет назад:

«Почему же Тора начинается с сотворения мира? Потому что, если скажут народы мира Израилю: «Разбойники вы, захватившие земли других народов», ответят им сыны Израиля: «Весь мир принадлежит Вс-вышнему, да будет Он благословен. Он сотворил его и дал земли тому, кто Ему угоден. По воле Своей Он землю эту дал им на время, потом по воле Своей отнял у них и отдал ее нам навсегда».

На этом заканчивается история возвращения евреев в Канфей-Шомрон и начинается история его восстановления.

Глава последняя

Даббе

Над наблусской долиной нависла туча. Тяжелая, жирная. Словно какое-то чудовище подмяло Шхем своим чугунным брюхом. На крышу сейчас не было смысла подниматься. Лучше через окно смотреть, как небо плетьми дождя сечет беззащитные здания. А вон там, на Кабире, где, словно змея Рубика, тянется Элон-Море с его белыми домиками, там просвет. Опять эти евреи выкрутились.

Даббе обнаружил, что еще держит в руках пульт от телевизора, который минуту назад выключил после того, как посмотрел новости и узнал обо всем – и о поражении «Мучеников», и о том, что начали восстанавливать Канфей-Шомрон, и о разоблачении Йорама Кацира и Абдаллы Таамри. На этих двоих ему наплевать, а восстановление поселений пока еще штука проблематичная. Момент они, конечно, выбрали правильный, только вряд ли что-то выйдет из их затеи. Скорее всего, израильтяне, как только силу почувствуют, свернут это дело. А вот то, что сорвался его план спровоцировать большую войну с Израилем – это обидно. И ведь как все было продумано. Он, укрывшись под псевдонимом «Даббет уль-Арз», накручивает Мазуза, отправляет ему одно электронное пророчество за другим, а куда бедолажке Мазузу обращаться-то, чтобы проверить, действительно ли есть в хадисах такое пророчество, которое, кстати, на него, Мазуза, намекает, или придумал кто-то? Естественно, к своему учителю, одному из крупнейших в Палестине специалистов по хадисам профессору Вахиду Мухаммаду Али. Так никогда Мазуз и не узнает, что «Даббе» и Вахид – одно и то же лицо, и что именно профессор Вахид подбивал своего ученика спровоцировать войну с сионистами.

Какая гениальная мысль: захват поселения Канфей-Шомрон – скорый и неизбежный приход ХАМАСа к власти, а вслед за тем – бесконечная война, которую Израиль выиграть не сможет, и, растеряв все духовные свои подпорки, как то: религия, сионизм, патриотизм – в какой-то момент просто начнет разваливаться.

Но выходит – все зря. Зря он присылал Мазузу по электронной почте, а затем зачитывал по телефону цитаты из несуществующего сборника хадисов Сунаджиба аль-Салиха, зря тратил силы на подделку старинного текста, который потом сканировал, зря, когда Мазуз к нему обращался, давал компетентное заключение, зря лгал, что в месяц мухаррам можно вести войны, что Даджаля одолеет не Исса, а человек с именем, похожим на название враждебного народа (ах, какое выходило чудесное созвучие – Мазуз – Маджудж), что Кинерет должен обмелеть лишь наполовину, а не полностью... А какая блестящая была выдумка, что Даджаль окажется между жизнью и смертью и будет подобен растению...Все – зря. Все – зря. Евреи в очередной раз победили. Но это полбеды. Откуда это мерзкое ощущение, что они не могли не победить? Что они и есть главные фигуры в человеческой истории, а он – вроде статиста? Вахид прошелся по комнате, подошел к окну. Горные хребты, потемнев, казались отражением туч. Они глядели на него мрачно, словно чужие. Казалось, родная земля кричит: «Я не твоя, я – их!»

Воздух словно наполнился какими-то прозрачными насекомыми. Начался дождь. Тяжелый зимний дождь.

А ведь борьба эта, можно сказать, по наследству ему досталась. От дальних предков, коренных жителей Наблуса, или, как его тогда называли, а евреи и сейчас называют – Шхема. Он ведь лишь когда в Аль-Бире преподавать начал, взял себе имя Мухаммад Али, а по рождению-то он Маджали. Измельчала его семья в последних поколениях. Отец, Махмуд Маджали, по молодости пытался было бороться. Да оказавшись в Арабском легионе, в Иордании, набрался всяких западных понятий, стал претендовать на «джентльменство», а под конец совсем свихнулся – продал свой дом за бесценок еврейским поселенцам и сбежал в Нью-Йорк.

Один брат, Хусейн, последовал за ним, предварительно продав свою землю евреям. На ней-то и построили этот треклятый Канфей-Шомрон. Другие братья заняты кто чем. Борьба с евреями их не вдохновляет. А Фаиз, брат от другой жены отца, так он еще в детстве помогал евреям их кладбище раскапывать. И это потомок легендарного Шарру! Отважного Акки! Так что остался он, Вахид, один. Чего он хочет? Что он ищет? Почему, запрограммированный прадедами, он все силы тратит на уничтожение евреев? Кто он? Не мусульманин – догмы ислама его не волнуют. Не араб – в отличие от своих братьев и даже от своего отца он не чувствует с арабским народом ничего общего, кроме ненависти к евреям. Не амалекитянин – те готовы были погибнуть, лишь бы прихватить на тот свет с собой как можно больше евреев. И погибли. Последний известный потомок Амалека, снимавший с фронта в разгар наступления русских войск целые дивизии, чтобы успеть уничтожить шестьсот тысяч венгерских евреев, был Адольф Гитлер. Он, Вахид, и не палестинец – такой нации не существует. Это знают все, и в первую очередь те, кто себя так называет. Не шхемец. Такого народа никогда не было, а группа людей, которую можно было бы обозначить этим словом, давно исчезла.

И вдруг страшная мысль потрясла его – может, он вообще еврей? Типичный сын Израиля, с тою же психологией, с теми же ценностями, только с обратным знаком. Или вариант того же, только сильно ослабленный – современный светский израильтянин. Беда только в том, что в каждом израильтянине спит еврей, и порой очень не вовремя просыпается, как, например, в этом чертовом лейтенанте Кацире, который ради каких-то дурацких идеалов погубил карьеру собственному отцу. Перед глазами встали мелькавшие сегодня на экране телевизора кадры – солдаты, обнимающиеся с поселенцами, счастливое лицо какого-то оборванного парня в съехавшей набекрень оранжевой кипе с буквой V и рядом с ним девушки с конским хвостиком, прыгающей от восторга. Тучи еще сильней сгустились. Черным дождем заволокло город Наблус. И, когда сверкнула молния, простая истина пронзила мозг Вахида.– Вот оно что! – прошептал он. – Выходит, все израильтяне – по сути, поселенцы. Только большинство их, слава Аллаху, покамест этого не понимают. А вот как поймут, нам – конец!

Вахид прошествовал в спальню, улегся на диван, закинул руки за голову. Ну что ж... Поражение так поражение. Единственное, что у него от всей этой истории осталось – это память о перемещениях во времени, да и в пространстве, которые он на протяжении последних дней совершал, перевоплощаясь в кого-то из своих далеких предков. В первый раз это случилось тогда, в замке Тоукан, когда он вдруг ощутил, как длиннополый плащ из крашеной козьей шерсти обнимает тело, медные браслеты приятно холодят запястья и щиколотки, а с левого плеча свисает лисий хвост. Вокруг по-прежнему был Наблус, нет, уже не Наблус, а древний Шхем, с домами, сложенными из грубо обтесанных глыб, с террасами, на которых зеленели виноградники, и храмами, источавшими винный аромат и запах горелого мяса...

ТОГДА В ШХЕМЕ

Тогда, в Шхеме...

«Иштар и Баал, о, как любим мы вас

Настал долгожданной близости час

Как сладко верить что мы и сами

Во веки веков возлюблены вами

И каждый вам в жертву нести готов

Баранов и коз овец и козлов

И лить на алтарь то вино то воду

А вы нам за это несете свободу

Мы знаем что жизнь дается лишь раз

Наполним же радостью каждый час

Мы к вам приводим овец на закланье

А вы нам прощаете наши деянья

И злодеянья...»

Сначала ниточкой, а потом ручейком среди камней вплетается мелодия в какофонию человечьих голосов, криков, топота босых ног, визга зарезаемых животных, блеянья их еще живых собратьев, стука каменных молотков в примитивных мастерских, расположенных тут же, за прилавками, по краям рыночной площади. Она облекается в журчащий женский хор, восхваляющий Иштар, богиню плотской любви, и Баала, могучего бога-оплодотворителя.

«И наши грехи уплывают как тени

И вновь нас зовет океан наслаждений

И как ни дурманят цветы нас порой

Дурманней дыхание плоти живой

О сладость пиров наших... нет ей предела

Но слаще всего обнаженное тело»

Ритм все учащался. Девушки с ресницами и бровями, подведенными сурьмой, украшенные миртовыми венками, в набедренных повязках, расшитых золотистыми нитями и бисером, извивались всем телом, покорные мелодии, выводимой флейтой под струнные переборы кинора, под ритмичный бой бубна, под радостную россыпь его маленьких металлических тарелочек. Казалось, у них на животах пульсируют какие-то дополнительные мышцы, каких нет у обычных людей... И дыхание – частое, прерывистое, порожденное не усталостью, а страстью. Дина поймала себя на том, что и она так же прерывисто дышит, глядя на них поверх голов десятка голозадых ханаанских мальчишек, прибежавших в Шхем на базар из соседней Цриды, что и она притоптывает в такт музыке в своем сером шерстяном пастушеском балахоне, никак не приспособленном для танцев. Ей вдруг почудилось, будто и у нее на животе появились новые мышцы, позволяющие бедрам и жадно трепещущей груди двигаться как бы независимо друг от друга.

– Смотри-ка, – усмехнувшись, произнес большеголовый Шарецер, поглаживая тщательно завитую в соответствии со старинным обычаем бороду. – Похоже, за нас работу выполняют эти девицы.

– И вправду! – подхватил Шарру. – Еще десять минут такой музыки – и она сама, на ходу срывая с себя свой мешок, побежит к нам с криком «Несите меня на блюде к принцу Шхему!»

Шарецер вдруг посерьезнел.

– Ты еще мальчишка, Шарру, – сказал он сурово. – И сейчас не до шуточек. Надо подумать, как эту красотку зацапать.

– Да чего тут думать? – весело сказал коренастый Шарру. – Подойдем я слева, ты справа – и давай! Неужели кто-нибудь сунется, видя вот это?

И он ткнул пальцем в свисающий с левого плеча лисий хвост – знак того, что его носитель принадлежит к личной охране принца.

– Так что задание у нас сегодня – одно удовольствие, – продолжал Шарру. – Заодно по дороге потискаем эту дурочку. Жаль, принц велел ее девственницей к нему доставить.

– Делаем так... – начал Щарецер, не обращая внимания на болтовню своего напарника.

...Музыка все больше затягивала Дину, которую людская волна вынесла прямо к хороводу. В принципе, Шарру и Шарецер уже теперь могли хватать ее. Даже если бы ей удалось вырваться из их цепких объятий, она бы далеко не убежала – уперлась бы в толпу. Правда, как поведет себя толпа – это вопрос. Одно дело сохранять нейтралитет, когда на чужеземку накидываются стражники наследного принца, любимого народом или не очень, а другое дело, когда эта же чужеземка с криком «защитите!» несется к тебе, и все-то, что от тебя требуется, это сделать шаг в сторону, дать дорогу.

– В общем, тут надо подходить вплотную и только тогда брать, – подытожил Шарецер. – Да и принц хорош! Не мог послать с ними еще кого-нибудь, например, Беродаха. У него руки длинные, как паучьи лапы.

Дина не заметила, как сама начала прыгать, не очень умело взметая в такт музыке ручки с синими глиняными кольцами. Прежних танцовщиц сменили новые, с блестящими в лучах факелов телами. Единственным одеянием их были кожаные ленточки, перетягивающие пышные волосы, да сердоликовые запястья. Ногти на руках и ногах были выкрашены хной. Их нагота была частью этой музыки, этого танца, этого базара, ни днем, ни ночью не прерывающего своего гудения. Все со всем было в гармонии, и единственным диссонансом здесь был плащ из овечьей шерсти, крепостной стеной отгородивший тело Дины от чарующего ночного мира. Ах, как давил на плечи этот плащ, ах, как стискивал тело! И опомнилась Дина уже когда схватилась за ворот у горла, чтобы с силой рвануть его, превратить в никому не нужную тряпку и бросить свое свободное тело в водоворот хоровода. Стоп! Неужели это она, дочь Яакова, одна из тех, что пришли в этот мир, чтобы соединить его с Б-гом, чуть не опустилась до того, чтобы участвовать в языческих плясках? Какой позор! «Ты теряешь будущий мир. Остановись немедленно!» – услышала она в душе своей голос отца, как впоследствии в Египте услышал его ее брат Иосеф. Рука Дины выпустила ворот и повисла, как после страшного усилия. Но взгляд по-прежнему был прикован к обнаженным плясуньям. «Немедленно отвернись!» А вот это, как она ни старалась, с первого раза не получилось. К несчастью, не получилось, потому что второго раза ей предоставлено не было.

Мужские руки справа и слева схватили ее за горячие ладошки, и двое мужчин, вернее, один мужчина, а другой еще совсем юноша, в одинаковых длиннополых плащах из крашеной козьей шерсти, в воловьих сандалиях, с медными браслетами на руках и ногах, с лисьими хвостами, свисающими у каждого с левого плеча, поволокли ее прочь от от хоровода, прочь от рыночной площади в проулок, где в тени высоченных тополей неподалеку от глинобитного домика с камышовой крышей в пыли и печали возлежал готовый к соучастию в преступлении рыже-бурый верблюд.

– Пустите, – заорала она, – пустите! На помощь! Отец! Шимон! Леви!

Необходимости зажимать ей рот не было. Единственный из прохожих, вздумавший... нет, не придти на помощь – это было не в традициях города Шхема – а просто поинтересоваться, что там за буча, немедленно, как и предсказывал Шарру, ретировался, завидев лисьи хвосты. Пока ее связывали кожаными ремнями, она так брыкалась, что Шарецеру пришлось буквально навалиться на девушку, придавить и даже чуть придушить ее своим телом.

– Куда вы меня везете? – рыдала Дина, когда, выпрямившись, верблюд вознес ее над равниной, распростершейся у подножия горы Гризим, где обводной стеной, сложенной из каменных глыб, отгораживался от мира живописный Шхем. – Вы что, убить меня хотите?

– Вовсе нет! – реготал Шарру, обхватив девушку сзади и жадно всасывая широкими ноздрями аромат нарда, исходящий от ее густых черных волос.

(Шарецер, убедившись в том, что Дина обездвижена, не стал взбираться на верблюда – да там уже и места не было – а повел его под уздцы).

– Напротив, тебя ожидает море удовольствия. Для начала ты будешь освобождена от тяжкого и ненужного бремени, именуемого невинностью.

– Лучше убейте меня! – задохнулась Дина.

Вскоре верблюд остановился, а затем медленно и аккуратно подогнул сначала передние ноги, так что Дина с Шарру накренились было к шее животного, но тут же и задние, и опустился на землю. Шарецер легко, как перышко, взял на руки притихшую от ужаса девушку. Он шагал походкой крупного хищника, а вслед за ним семенил Шарру. Дину сквозь огромные, но кривые ворота внесли в какой-то темный двор. Тут появились двое факельщиков, и девушка увидела довольно большое, сложенное из разнокалиберных каменных глыб здание со входом, похожим на громадную черную пещеру. В эту пещеру Шарецер и внес Дину. Далее последовал коридор с тусклыми свечами в щелях между глыбами, и Дина оказалась в зале, ярко освещенной факелами. Воздух был пропитан сыростью. Дину швырнули на расстеленную на полу овечью шкуру, и подбежавший Шарру выполнил наконец свою мечту – дрожа от наслаждения, сорвал с плачущей Дины балахон. С сожалением оглядел пока что запрещенную ему, сжавшуюся в комок, девушку и отбыл.

Дина сидела на корточках, обхватив плечи руками. Пахло мускусом и миррой. Кто-то погладил ее по спине. Ко всему готовая, она даже не вздрогнула, а обреченно обернулась. Некто высоченный и волосатый тянул к ней руки, улыбаясь слюнявым ртом.

* * *

Ханаанские дубы – невысокие, куцые, с листьями изрезанными, а не обрамленными плавной волнистой линией, как листья европейских дубов. Все-таки хоть какую-то тень в жаркий день они давали. Сотни мужчин, явившихся сюда на общее собрание кое-как под ними разместились, но было настолько тесно, что вряд ли кого-то интересовало, что там скажет князь Хамор и его сын Шхем: все мысли были об одном – поскорее бы это закончилось, чтобы встать, потянуться и отправиться домой, где можно развалиться на подушках, набитых овечьим войлоком, или на жесткой, но прохладной циновке и наслаждаться жареной козлятиной с маслинами, запивая ее сладким отваром из слив и изюма или кислым сирийским вином. Тогда Хамор велел вбить в землю колья и натянуть верблюжьи шкуры. Стало не так жарко, но духоты прибавилось. Верблюжьи шкуры не пропускали не только лучи, но и воздух. К счастью, вскоре подул ветерок. Его наплывы теребили лозы на окрестных террасах, созданных трудолюбивыми шхемцами, и повсюду разлился дурманящий запах перезрелого винограда. Собрание можно было начинать.

Традиция собираться в Дубраве Учителя шла со времен Аврама. Деды нынешних шхемцев вместе с ним пришли из края, где некогда по велению царя Нимрода, он же Хаммурапи, человечество, в те дни еще единое, тщетно пыталось воздвигнуть башню до небес, дабы кавалерийским наскоком разобраться с Творцом. Вместе с Аврамом они же здесь и поселились. А на горе Эваль жертвенник построили. Чудесные были времена. Их тогда было человек сорок. Они рассаживались в кружок под дубами. Аврам вставал в центре, на пригорке, и рассказывал о сотворении мира, о смысле человеческого существования, о Вс-вышнем, Которому все мы бесконечно обязаны. Ветерок играл анемонами, родник, бьющий из-под скалы неподалеку, о чем-то перешептывался со стеблями дикого ячменя, и тень от горы Гризим расстилала прозрачный шатер, чтобы уберечь новоселов от жары. Увы, не успели вчерашние жители месопотамских равнин привыкнуть к обступающим их скалистым склонам, не успели обзавестись хозяйством, как Аврам объявил: «Кто со мной – со мной!» – и двинулся на юго-восток, в долину между Бейт-Элем и Аем. Каждый его шаг в постижении Вс-вышнего сопровождался новым земным странствием, новым жертвенником. Но люди устали от вечного восхождения. Кто-то двинулся с ним дальше, а кто-то остался в Шхеме.

Потом Аврама не стало. Он стал Авраамом. Но для жителей Шхема это было равносильно тому, что он умер. Кончился добрый Учитель, объясняющий, как тихо-мирно скоротать свою жизнь, чтобы и ближних не обидеть, и Вс-вышнему потрафить. Появился фанатик веры, требующий посвящать Творцу всего себя, каждое мгновение своего существования, появился специалист по выведению из собственных потомков суперпороды таких же одержимых, как и он сам. Никто из ровесников Шарру и даже Шарецера его уже, конечно, не помнил, но все так и представляли себе старика с горящими глазами, с пенной белой бородой, в головном покрывале, с которого осыпалась дорожная пыль. Из уст в уста передавался рассказ о том, как он, уже живя в Хевроне, посетил Шхем, со всеми встретился, все осмотрел и подытожил: «Здесь все по-прежнему. Никто и ничто не изменилось с тех пор, как я ушел отсюда». И, увидев добрые сентиментальные улыбки на лицах своих бывших учеников, неожиданно закричал: «Так чему вы радуетесь?! Получается, что все эти годы вы прожили напрасно!»

– И все же, – обращался Хамор к рассевшимся под навесами слушателям, – мы помним и ценим прежнего Аврама. Правила, которые он нам завещал – не идолопоклонствуй, не проклинай Творца, не убивай, не прелюбодействуй и так далее – мы стараемся по мере возможностей выполнять. И отвергаем эти новомодные байки о народце, который якобы станет Светом наций. Свет наций – это мы. Пусть неяркий, зато неназойливый.

Хамор оглядел свою паству. Перед ним были лица... Лица, лица, лица. Черные волосы, схваченные белыми головными повязками, бороды, у большинства завитые в соответствии с халдейским обычаем, но у некоторых – короткие и острые. Были и еще безусые лица. Но главное – глаза. Глаза, глаза, глаза... Они горели ярко. Ярко и гордо.

– Мы свет наций, – повторил, улыбаясь, Хамор. – Но мы не последовали призывам этого нового Авраама, изменившего прежнему Авраму. Мы отказались менять мир. Мир и так хорош – зачем его менять? Мир сотворен Единым! Попытка изменить его – кощунство. А что до самого понятия «Единый». Оно не отрицает того, что у Него есть слуги пониже – Мардук, Астарта! К ним мы обращаемся с каждодневными просьбами, чтобы не обременять Главного. А теперь – к делу…

* * *

Края черного войлочного шатра были подняты и подвязаны крепкими бечевками к шестам, на которых он был растянут. Благодаря этому в шатре хватало света и царила осенняя прохлада. Собственно, лишь в начале осени да в конце весны можно было целыми днями держать поднятыми крылья шатра – не слишком жарко и не слишком холодно. Посередине был постелен пестротканый ковер, по краям которого аккуратно размещались изящно расшитые, набитые козьим войлоком подушки для сидения. По углам ковра на высоких стойках держались глиняные светильники, сейчас не зажженные по причине солнечного дня.

Рядом находилась покрытая подстилкой глинобитная скамья на случай, если кто-то из гостей не поместится на ковре. А если вдруг и на скамье не хватило бы места, сбоку один на другом стояло несколько табуретов, грубо сколоченных, но довольно дорогих, поскольку сделаны были из такого ценного материала, как древесина. Поодаль за занавеской располагалась импровизированная кладовка, где хранились верблюжьи седла, сложенные коврики, скатанные циновки, а также меха с вином, водой и маслом. Здесь-то, у занавески, и притулился Шарру, тайком пробравшийся сюда по приказу Хамора в то самое время, когда остальные жители города выражали восторг правителю по поводу его хитроумного плана. Щель между занавеской и деревянным шестом давала вполне приличную возможность обзора.

Прямо перед Шарру на подушках друг напротив друга сидели два неразлучных брата из сыновей Яакова, оба с орлиными профилями, со всклокоченными бородами, в одинаковых серых рубахах, но на Леви была шерстяная шапочка, а на Шимоне – темный шерстяной наголовник, у Леви были каштановые локоны, а у Шимона – черная грива. Хотя день был нежаркий, вино они пили охлажденным – кувшин простоял несколько часов в ледяном ручье, вытекавшем из скалы под склоном горы Гризим. Шарру, несмотря на легкий полумрак, отчетливо видел, что наливают они вино в дорогие медные чаши и закусывают финиками. Возвышаясь над ними, на глиняной скамье сидели пятеро рослых слуг в набедренниках. По обычаю волосы ото лба и выше были у них выбриты, а по краям оставлены. Один из слуг жевал обернутую в листья мяты лепешку. Больше Шарру ничего толком не успел рассмотреть. Потому что в шатер вбежал мальчишка лет двенадцати и сходу буквально закричал:

– Они сговорились! Они сговорились!

Леви подскочил на месте.

– Кто сговорился? О чем сговорился?

– Спокойно, – сказал Шимон. Он поднялся с подушки и шагнул к мальчику. – Рассказывай толком.

Но мальчик не мог рассказывать толком. Его трясло, и сквозь слезы он буквально выхлипывал отдельные слова или обрывки фраз «Они... они хотят... всех нас убить... обрезание...» Шимон взял его за плечи, хорошенько тряхнул, а потом достал глиняный стакан и, налив в него вина из кувшина, поднес к губам мальчика:

– Пей!

Выпив кислого вина, тот сбивчиво поведал, что пас скот за городом, увидел, что жители Шхема собираются в Дубраве Учителя, незаметно приблизился и услышал, как правитель города, Хамор, бахвалится, что сын его, принц Шхем, похитил и обесчестил Дину, дочь еврейского вождя Яакова, а теперь наклевывается и вовсе выгодное дело. Евреи согласны выдать Дину за Шхема, если тот вместе со всеми подданными пройдет обряд обрезания. После этого следует слиться с евреями, стать одним народом, а затем напасть на них.

– Так и сказал, – в слезах прошептал мальчик, – «их стада, их достояние и весь их скот – наши будут!»

При этих словах Леви издал возглас возмущения, а Шимон молча нахмурился. Шарру, прижавшись к шесту, задрожал от ужаса при мысли, что его сейчас обнаружат, однако не забыл отметить про себя некую забавность ситуации – мальчик подслушивал, и он подслушивает. Этакая странная симметрия. И все бы ничего, если бы не камушек в сандалии. Надо сказать, что кожаные сандалии в Шхеме носили далеко не все – в основном, люди богатые или находящиеся на княжеской службе. Поскольку Шарру относился именно к последней категории, он щеголял в новеньких сандалиях, сделанных из самой качественной кожи, кожи молодого бычка, так что и ногу не натирали, и износу им не было, да еще щедрый принц Шхем на свои деньги купил для своих стражей харранские несмываемые красители, так что сандалии Шарру, равно как и остальных охранников, превратились для остальных горожан, в массе своей босых или носящих обувь попроще, в предмет зависти, а для игривых шхемских дам и девиц – в ту яркую деталь оперения, что привлекает скромно раскрашенную птичку к пижонистому самцу. И вот теперь левая сандалия с попавшим в нее камушком стала причиной неимоверных мучений Шарру. Камушек-то, небось, мельчайший, а боль неодолимая. О том, чтобы вытряхнуть его, и речи идти не могло. Любое шевеление могло привлечь внимание, и тогда... достаточно было взглянуть на красные от ярости, точно большие ягоды, глаза Леви и ходящие ходуном под тонкой кожей желваки на лице Шимона, чтобы понять, что евреи – это не те люди, которых можно умолить отпустить тебя с миром. Тем более то, что он услышал вслед за этим, и вовсе превратило его в заложника страшного заговора.

– Послушай, – задумчиво сказал Шимон, – может быть, Хамор что-то говорил о преимуществах веры сынов Израиля, скажем, убеждал своих подданных каким-нибудь блеяньем типа «будем еще ближе к Б-гу» или «встанем в первые ряды»...

– Да нет, – замялся паренек. – Ничего такого не было.

– Тогда, наверно, хоть кто-то из шестисот мужчин встал и сказал: «Это подлость и преступление. Я не желаю в этом участвовать!» Может, ты просто не слышал?

– Да говорю же, – горячо возразил тот, – все до одного согласились!

– Так-таки все до одного? – переспросил один из слуг Шимона. – Все шестьсот?

– Я, когда поднялся на холм, посмотрел вниз – там дубрава как на ладони, да и дорога видна. Так вот, никто не ушел. Ведь могли уйти и хотя бы не присутствовать при этом празднике одобрения. Так нет же, все остались.

– А ты уверен, что...

– Шимон! – возмущенно прервал его Леви, вскочив на ноги. – Как долго ты их еще будешь оправдывать? Ты что, не понимаешь, что это город преступников?

– Это город учеников нашего прадеда, Леви! Убить человека легко. Воскресить потом, когда окажется, что зря убили, невозможно!

– Если верить Емуэлю, это такие твари, что никто из них не удостоится воскрешения не только завтра, но и когда придет Мессия! Пойми, Шимон – у нас есть лишь два выхода: либо уходить из Шхема, оставив Дину в лапах этого чудовища, сына Хамора, либо...

Что «либо», мающийся камушком Шарру не понимал, но чувствовал – что-то очень нехорошее.

– Наверно, ты прав, – нехотя согласился Шимон. – Что ж, надежда на то, что наши условия вызовут протест хотя бы у части жителей, и с помощью этих, не потерявших еще совесть, людей мы освободим Дину, не оправдалась. Не зря отец говорит, что Шхему суждено вечно быть местом нашей слабости, хранилищем наших несчастий. Недаром и прадед наш, Авраам, едва поцеловав землю Канаанскую, бросился сюда, чтобы срочно именно здесь построить жертвенник! Да и сам отец, едва перейдя через Иордан, повел нас прямо сюда. Здесь веет тремя самыми страшными из земных преступлений – убийством, прелюбодеянием и идолопоклонством. А еще – раздором, ненавистью и насилием. Давайте же выкорчуем это древо зла, пока оно не разрослось.

– И тем самым лишим наш народ свободы выбора? – голос, казалось, ворвался в шатер на волне света, которая хлынула в приятный полусумрак шатра, когда шкуру, загораживавшую вход, отодвинул здоровяк, похожий на братьев, но более высокого роста и с более пышными волосами, придававшими его облику нечто львиное. – Да, Шхему суждено быть вовеки источником зла – как того зла, что будет направлено против нашего народа, так и того, что будет жить в самом нашем народе. Так дайте же нашему народу выбрать добро! – Он воздел руку с поднятым к небесам указательным пальцем. – Зло не надо выкорчевывать, его надо одолеть.

– Иегуда, ты рассуждаешь, как Адам, которому было велено не трогать плод добра и зла, чтобы не впускать в мир зло, а он решил впустить, чтобы победить, и вкусил от плода! – вскричал Леви.

– Ему было велено не впускать, – повторил Иегуда, который широкими шагами пересек шатер и теперь усаживался на подушку справа от Леви, – а он впустил. Но у нас Шхем уже есть. Это данность. Мы его не впускали. И убивать не имеем права.

– Иегуда, ты же знаешь будущее! Ты знаешь, что именно в Шхеме должно расколоться наше царство, и через столетия это приведет к тому, что десять племен наших потомков исчезнут где-то за Евфратом!

– Хватит разглагольствовать! – вдруг резко сказал Шимон. – Прежде всего надо спасать нашу сестру из рук того, кто сначала сотворил над ней насилие, а теперь пытается это насилие узаконить. Жители Шхема, превратившись в сообщников и пособников своего принца, сами подписали себе приговор. Похоже, придется действовать так, как ты, Леви, предлагал с самого начала. Послезавтра устраиваем массовое обрезание, а на третий день, когда человек после операции слабее всего...

– Ой! – заслушавшись Шимона, Шарру на мгновение забыл про камушек и наступил на левую ногу. Все присутствующие обернулись, и в следующее мгновение Шарру пулей вылетел из шатра и тотчас же превратился в резвую добычу, а мужчины – в охотников, несущихся вслед за ним с криками «Шпион! Шпион Хамора!» Камушек, выполнив задание, полученное от Вс-вышнего, благополучно выкатился из сандалии, а Шарру, перескакивая через сухие, покрытые колючками, кочки, помчался по долине в сторону города. Преследователи разделились на две группы – одна вела погоню, другая, возглавляемая зловредным юным Емуэлем, оказавшимся бегуном – куда там твоей газели – дернула наперерез охраннику и заставила его свернуть в сторону дороги, по которой как раз в это время шел караван.

Вообще-то, в городе побаивались караванщиков. Поговаривали, что они порой хватают тех, кто попадается им по дороге, и продают в рабство. Вряд ли все купцы по пути из Египта в Вавилон или из Вавилона в Египет промышляли этим подлым занятием, но действительно, на помостах невольничьих рынков Мемфиса, Фив, Ниневии и Ура Халдейского часто появлялись жители здешних мест – ханаанеи, хетты, ишмаэльтяне – с испуганными заплаканными глазами и со следами колодок или веревок на запястьях и щиколотках, хотя в последнюю неделю путешествия их мыли, откармливали, иногда даже умащали маслами для улучшения кожи, чтобы придать товарный вид.

Шарру выскочил на дорогу. Преследователи на какой-то момент притормозили, силясь понять, чего он хочет. А он хотел лишь одного: быть подальше от Шимона, Леви и их слуг. По сравнению с этими даже головной верблюд, чье поведение не очень предсказуемо, и на чьем пути оказываться не рекомендуется, выглядел настолько безобидным, что Шарру, не раздумывая, ринулся ему под копыта.

– Помогите! За мною гонятся! – проорал он, оказавшись прямо перед мохнатыми шестами, на которых передвигался странник пустыни. При этом седока он не видел, лишь где-то в вышине болтались нога, обутая в алую матерчатую туфлю, и синяя бахрома, свисающая с краев длинного ассирийского плаща.

Следом на дороге появился Емуэль, за ним кто-то из слуг, а затем и Леви, который из всех братьев уступал в беге только знаменитому скороходу Нафтали. Знаком велев остановиться Емуэлю и слуге, он сделал несколько шагов по направлению к приближающемуся верблюду, не тому, возле которого искал убежища Шарру, а другому, который уже успел поравняться с головным и застыть на месте, потому что обгонять головного было запрещено. Таким образом, между Леви и Шарру, просящим помощи у человека, восседавшего на головном верблюде, оказался еще один верблюд с седоком. Тем временем головной медленно опустился на колени и через несколько минут вновь выпрямился, вознося высоко над преследователями счастливого Шарру, которому сзади человек в остроконечной шапке ласково положил руки на плечи.

– Отдайте его нам, – крикнул Леви на арамейском – международном языке жителей среднего востока и очень близком к ивриту.

– У-у-у-у! – ответила ему пролетевшая у самого уха стрела. Леви отступил назад, почти не испугавшись. Он видел, что выстрел был предупредительным. При желании стрелок мог поразить наглеца насмерть, но, похоже, такого желания у стрелявшего пока не было.

Еще и еще несколько стрел обозначили границу, которую охотникам за человеком явно не следовало переходить. Леви дал знак слугам и Емуэлю, и те скатились в пересохшее русло ручья, бежавшего параллельно дороге. Только он сам и подоспевший Шимон остались стоять на пути каравана.

– Отдайте нам этого человека, – не закричал, а необычайно громко, громче любого крика, и при этом очень твердо произнес Шимон.

– Нет, – ответили ему сверху. – Не отдадим! Это наша добыча!

«Добыча?» – с недоумением подумал Шарру и тут же почувствовал, как сидящий сзади спаситель набрасывает ему на плечи веревку, которая, плавно скользнув по бицепсам, тугой петлей стягивает ему локти…

* * *

Тогда в Шхеме... В темной зале даже днем горели факелы, и вечный запах сырости не заглушался никакими доморощенными благовониями, то есть попросту высушенными травами, которые сжигались в печке и на жаровне. Весь день с грубо обработанных балок потолка срывались холодные капли. В любое время то на полу, то на стене можно было обнаружить слизняка длиной с палец или его след, протянувшийся блестящей лентой. Может быть, если бы сюда ворвался с кнутом в руках какой-нибудь стражник вроде тех, что похитили ее, и начал изрыгать богохульства и сквернословия, было бы легче. Вместо стражника, однако, бесшумно появлялась молодая красавица в домотканом, но весьма искусно выкроенном шерстяном платье, в платке, выглядящем, как чехол для волос, собранных в узел, дабы ничто не мешало любоваться ее ярко очерченными чертами лица. Обуви на ней, как и на Дине, не было, но, казалось, она не чувствовала исходящего от каменных плит ледяного холода, из-за которого Дине приходилось целыми днями сидеть на овечьей шкуре или на кургузом ковре, ибо любая попытка подойти к окну или отправиться в прохладное место превращалась в мучение.

– Мир тебе, Дина! – всякий раз произносила красавица, очевидно, занимавшая во дворце принца Шхема место домоправительницы. – Да возрадуешься ты вновь взошедшему солнцу, о возлюбленная супруга возлюбленного принца нашего!

При этом она улыбалась, обнажая ряд изумительных зубов.

– Я не супруга вашему принцу, – всякий раз с ненавистью отвечала Дина, – а взошедшему солнцу смогу обрадоваться лишь когда буду смотреть на него из-под откинутого полога шатра моего отца, а не сквозь эти пробоины в стене, которые вы называете окнами.

Домоправительница ничуть не смущалась и так, будто Дина в ответ сердечно ее поприветствовала, начинала делиться с ней радостными новостями. Две недели назад, когда княжеский сын надругался над ней, и Дина, умирая от отвращения к нему и к себе, мечтала лишь о том, чтобы вырваться отсюда, вновь увидеть своих близких и там, среди шерстяных стен родных шатров, забыть об объятиях этого чудовища, именно тогда домоправительница радостно сообщила, что возлюбленный народом Шхем, принц Шхема, публично выразил желание просить у Яакова, отца Дины, руки девушки. При мысли о том, что ужас, через который она прошла, может повториться, а то и стать повседневностью, ее вытошнило прямо на расписной эламский коврик. В тот же день она пыталась бежать, но безуспешно – заблудилась в анфиладе комнат. А вечером пришел Шхем, и вновь начались истязания. Когда он захрапел – огромный, волосатый, омерзительный, – она, глотая слезы, решила взять себя в руки и поискать выход из создавшегося положения. Все равно ни о каком сне и помыслить нельзя было. Утром, когда волосатое ушло, а явилась улыбчивая домоправительница, Дина тоже улыбнулась в ответ и сделала вид, что заинтересовалась красивым золотым кольцом, торчащим у той в носу. Кольцо действительно было на редкость изящным. Судя по орнаменту нарезки, его привезли из Сеира. В прежнее время оно бы без сомнения произвело на девушку впечатление. Но сейчас...

Обманутая и обрадованная переменой в Динином настроении домоправительница чуть было с мясом не вырвала кольцо из своего носа, чтобы вдеть в Динин. Затем стащила с себя цепочки, ручные и ножные браслеты, камеи и стала надевать на пленницу. Та изобразила безмерное счастье, и окрыленная домоправительница бросилась к принцу сообщать, что укрощение дикой дочери горных пастбищ, слава богам, началось. Вечером Дина была осыпана ожерельями, брошами, серьгами, перстнями, браслетами – золотыми, серебряными, сверкающими. Далее, она возложила надежды на служанку, которая ежедневно являлась, чтобы убрать в помещении, а также отмыть следы сырости со стен и углов. К несчастью, словно чувствуя подвох, домоправительница, и без того считавшая своим долгом как можно больше времени проводить с пленницей, изводя ее бесконечными разговорами о прекрасном городе Шхеме и прекрасном принце с тем же именем, неусыпно бдила, когда с тою рядом находился кто-нибудь еще, будь то служанка Адина, присланные Хамором певцы или танцовщицы, чьи бурные пляски теперь внушали Дине не восторг, как в тот злополучный вечер, а острое чувство брезгливости.

На третий день она якобы отправилась в прохладное место и, проходя мимо Адины, все одеяние которой составлял передник, слегка прикрывавший ее спереди ниже пояса, показала ей зажатый в кулаке перстень и жестом дала понять, что хочет отдать его служанке, но тут же скосила глаза в сторону домоправительницы, дескать, не в ее присутствии. Девица оказалась понятливой. В то же утро кто-то открыл клетки с птицами, стоящие в галерее, и пока домоправительница организовывала охоту за несчастными существами, наконец-то дорвавшимися до свободы, служанка успела забежать к Дине, получить в подарок перстень, сбегать в комнату писцов, воспользовавшись их отсутствием, стянуть один из письменных приборов и кусок пергамента, отнести все это Дине, дождаться, пока та напишет письмо, состоящее из трех слов – «спасите ненавижу Шхема» – получить назад прибор, пергамент для передачи кому-нибудь из дома Израиля, и вдобавок жемчужное ожерелье в награду за труды.

Утром следующего дня Адина вновь пришла убираться и, улучив мгновение, когда домоправительница отвернулась, сунула Дине в ладошку костяную пластинку с вырезанным на ней сердечком, какие Леви любил в свободное время изготавливать и дарить близким, приговаривая – «Лев Леви шельха» – «сердце Леви принадлежит тебе», а взамен получить два золотых браслета. Дина воспряла духом. Когда через два дня домоправительница, лучезарно улыбаясь, поведала ей, что сегодня принц Шхем со свитой почтит своим присутствием шатры Исраэля, дабы официально испросить руки его дочери, она приняла это сообщение с напускной торжественностью, хотя в душе хохотала: «Как же! Сейчас! Отец и братья всю жизнь мечтали именно о таком зяте!» Она представила лицо принца – тупое, с низким лбом, с приплюснутым носом, с маленькими глазками, с выступающей нижней челюстью.

На самом-то деле молодой Шхем вовсе не был таким уродом – просто ненависть, бьющая из ее души, нарисовала портрет, на котором оригинал вышел сильно покалеченным. Как бы то ни было, она была потрясена, когда, ввалившись вечером, «жених» торжественно объявил, что родня Дины дала согласие, и единственное условие – чтобы он сам, его отец и все жители города сделали обрезание, и тогда... – Нет! Нет! Нет! Они не могли! Ты лжешь! – истерически заорала она, оттолкнув протянутые к ней поросшие шерстью руки будущего повелителя и отбежав к окну.

– Да точно тебе говорю, – благодушно отозвался тот, не обращая внимания на отчаяние девушки. – И шхемцы уже все согласились. Завтра все вместе отправимся, так сказать, под нож! И сам расхохотался своей шутке, не догадываясь о ее вещем смысле. – А сегодня уж, – продолжал он извиняющимся тоном, – не обессудь! В последний раз... до свадьбы. Иди же сюда, не стой на сыром полу босыми ногами!

Судя по всему, принц не лгал. Уж больно откровенно сквозила радость и в его словах, и во взгляде и в движениях. Но отец, братья! Как они могли?! Когда Шхем уснул, Дина подумала, что все равно не будет его женой, лучше умереть. Она вскочила с ложа, натянула балахон, в котором была, когда ее похитили. В тот вечер при звуках чудесной ханаанской музыки ей безумно хотелось его сорвать. Теперь же она с этим балахоном не расставалась. Казалось, его грубые шерстяные нитки были единственными нитями, связывавшими ее с прежней жизнью, с жизнью вообще, с Источником жизни. Она поднялась, прошла в угол, где над большой глиняной миской висел умывальник, взяла чашу с двумя ручками, совершила омовение рук – правая – левая – правая – левая – правая – левая – вытерла их красивым расшитым полотенцем и начала молиться. Она собиралась просить Б-га о том, чтобы Он спас ее из лап Шхема, но вместо этого сами собой из уст ее вдруг полились признания в любви Вс-вышнему. Она благодарила его за каждое счастливое мгновение ее жизни, за каждый свой вздох, за каждый солнечный лучик, когда-либо освещавший для нее мир, и за каждый в ее жизни глоток чистой воды. Шепотом она произносила слова восхищения красотою мира, созданного Творцом.

– Г-сподь Б-г мой! – твердила она, стоя у окна и глядя на узкий прямоугольник окна, наполненный предутренним свечением. – В сиянии света, словно в плаще, простираешь небеса, будто полог! Покрываешь небо тучами, несущими воду, делаешь своими колесницами облака! Берешь себе в служители пылающий огонь! И уже на этой ноте молитва вылилась в мольбу...– Приклони ко мне ухо твое, поспеши избавить меня, будь мне скалой, твердыней, домом укрепленным, чтобы спасти меня! Выведи меня из сети этой, которую они припрятали для меня... Помилуй меня, Г-споди, ибо в бедствии я, истлела от горя душа моя! Пусть пристыжены будут нечестивые...

Сзади послышался шорох. Дина испуганно оглянулась – принц проснулся? Из мрака, наполнявшего дом, вышла Адина. Из-за ночного холода она с головой закуталась в покрывало. Девушки, глядя друг на друга, приложили указательные пальцы к губам и обе невольно рассмеялись. Беззвучно. После чего служанка притянула к себе Дину и горячо зашептала:

– Никак не могла днем придти. Зулеха все время крутилась возле твоей двери.

– Какая Зулеха? – спросила Дина.

– Ну как же! – Адина расправила плечи и изобразила осанку домоправительницы. Вышло настолько похоже, что Дина улыбнулась. Затем подумала, что за все эти дни ей даже в голову не пришло спросить имя домоправительницы.

– А вечером, – продолжала меж тем Адина, – пришел вот этот... – она выразительно кивнула в сторону спальни, откуда доносилось сонное урчание Шхема. – Вот я и ждала. Слушай, я должна сообщить тебе кое-какие новости...

– Кое-какие новости я уже от него узнала, – грустно заметила Дина. – Знаю, что мой отец и мои братья согласились на брак при условии всеобщего обрезания, знаю, что все мужчины в Шхеме уже объявили о своей готовности подвергнуться этой операции.

– А о том, что они сговорились напасть на твоих братьев и на твоего отца, знаешь? – почти в голос спросила Адина. Или, точнее сказать, крикнула шепотом.

– Что?! – воскликнула Дина. – Кто тебе об этом сказал?

– Да весь город только об этом и говорит, – мрачно сообщила Адина и, опустив уголки рта, как бы в подтверждение своих слов тряхнула черными кудрями. – Конечно, этот – она ткнула пальцем в пустоту, – тебе не расскажет о том, что они... у них было сборище в Дубраве Учения, они там спорили и решили – одновременно с твоей свадьбой выдать наших девушек за твоих братьев и в первую же ночь...

– Адина! – зашептала пленница, схватив служанку за руку. – Срочно, прямо сейчас, беги в стан к моему отцу и расскажи там об этом заговоре. Она дернулась в сторону спальни, но тут же осеклась и в отчаянии махнула рукой. – Адина, я сейчас не могу ничего тебе подарить. Но как только Шхем уйдет...

– Ничего мне не надо, – вспыхнула Адина. – А у твоих братьев я уже была. Побежала сразу же, как узнала.

– Спасибо! – прошептала Дина.

– Говорила с тем же, кто костяную пластинку передавал.

– Леви... – имя брата Дина произнесла с таким наслаждением, будто вкуснейший шербет таял у нее во рту.

– Наверно. Он всегда, когда со мной разговаривает, так смешно отворачивается, чтобы не видеть моих... – она провела рукой по груди, которая сейчас была прикрыта покрывалом.

– И что он сказал? – целомудрие Леви в этот момент мало волновало Дину.– Что сказал? Сказал, что их уже предупреждали. Похоже, он не очень в это верит.

«Или не очень тебе доверяет. Не хочет, чтобы до Шхема с Хамором дошло, что он начеку». Дина пыталась себя утешить этой мыслью. Все равно она была обескуражена. После нескольких минут молчания Адина сказала:

– Мне тоже тяжело. Эти люди... я среди них я выросла... а выходит, они негодяи. Среди слуг принца – тот, кого я любила. Только представь – ты его любила, а он ... Правда, недавно Шарру куда-то исчез...

Она помолчала. Потом вновь заговорила:

– И знаешь, самое страшное ведь не это. Главное – я ведь верила во все то, во что они верят! Я впитала все это с молоком матери! Я – дочь Шхема! До чего же мерзко! Она взяла Дину за руку. Провела ее чуть влажной от пота ладошкой по своей щеке.

– Дина и Адина... – задумчиво прошептала она. – Мы с тобой, точно сестры. Вот... – Дина даже не заметила, как та сняла золотой перстень, жемчужное ожерелье и браслеты, которые она ей подарила, и положила их на каменный столик для свечей и благовоний. – Мне сладко надевать их, потому, что это твой дар, но не могу, не могу! Как подумаю, что это пришло от них – будто змеи касаются моей кожи. Она повела плечами с такой неподдельной гадливостью, словно действительно прикоснулась к змее. – И потом, – продолжала девушка, – это выдано в качестве платы за услуги той Адине, которую я теперь ненавижу! С которой мечтаю расстаться!

Дина открыла рот, чтобы возразить, но Адина, вскинув на нее умоляющие глаза, вновь заговорила вполголоса. – Я слышала, слышала, как ты сейчас молилась. Прошу тебя – продолжай. Я хочу еще услышать, как ты воспеваешь Его! Дина посмотрела сквозь узкое окно на небо, уже ставшее пронзительно синим, как главные нити, свисающие с краев отцовского молитвенного покрывала, и тихо произнесла нараспев:

«К Тебе, Г-сподь, возношу душу мою.

На Тебя полагаюсь...

Да не настигнет позор

Всех, кто полагается на Тебя!

Путям Своим, Б-же, меня научи!

Избавь меня от бедствия моего,

Посмотри на страданье мое и прости мне грехи

И избавь Израиль от всех бедствий его!»

* * *

Самым страшным было пробуждение. Третью ночь подряд к ней приходил один и тот же сон. Она лежит на своей овечьей шкуре. Отовсюду ползет сводящая с ума сырость. За окном тишина. Она лежит и думает, что вот, все кончено – она обречена до конца дней своих ублажать эту тварь, и ей остается лишь молить Вс-вышнего о том, чтобы конец дней наступил как можно скорее. Ах, если бы можно было покончить с собой. Но вера запрещает это, а ей... с нее хватит того, что земная жизнь ее превращена в пытку. Превратить в пытку еще и ту жизнь, которая уготована после смерти, – нет, это уже слишком! Ей придется жить и мучиться, у нее будут множиться дети, должно быть, такие же гадкие, как и их отец. И она должна будет любить их. И что горше всего – полюбит! При этой мысли ей казалось, она покрывается какой-то слизью. И вдруг за окном – кри-и-и-ик! Потом еще один. И со всех сторон. Похожее Дина слышала, когда их пастушеский стан на склоне хребта ночью осаждали шакалы. Дина вскакивает, бросается к окну. И вот уже, словно испарение бесчисленных огней, тяжелое зарево возносится над городом. И вскоре она явственно слышит, как в коридорах, в галереях, на ступенях дворца начинается какое-то движение. Доносится шум, звучат мужские и женские голоса, мечутся крики. Затем топанье ног на дворцовой лестнице, лязг оружия, и вдруг комната озаряется каким-то неземным светом, и она видит – у входа стоит Леви, любимый прекрасный брат, с мечом в руках, с каштановыми локонами, ниспадающими на плечи, в плаще, препоясанном так, будто его обладатель собрался в дальний поход. Он отбрасывает в сторону меч, обнимает ее и тихо произносит: «Сестренка! Пойдем домой!»

А потом наступало самое страшное – пробуждение. Она просыпалась еще до рассвета, лежала в кромешной сырой тьме и знала – ничего не будет. Не будет ни криков, ни огней, ни Леви. Тихо рассветет, тихо войдет, улыбаясь, домоправительница. И единственное, что нарушит тишину, – это скрежетание ключа в двери, ибо уже третью ночь стражи не было – все охранники лежали, страдая после обрезания, – и дверь запирали на замок. Запирала лично домоправительница, она же поутру приходила и отпирала ее большим медным ключом. Так что надеждам девушки на то, что по ночам ее будет навещать Адина, тоже пришел конец. Тишину прорезал душераздирающий крик. Значит, она опять заснула и видит сон. Еще один вопль. Еще. Нет, на сон это не похоже. Пожалуй, она начинает сходить с ума. Она слышит то, чего нет на самом деле. Быть может, это над ней издеваются демоны Шхема?

Ей привиделась небесная синева, в которой, подобно стаям аистов, пролетающих над Ханааном по пути с севера в Египет, кружились жуткие демоны. Они были голыми и волосатыми. И очень похожими друг на друга. И на принца Шхема.

Дина твердо решила – она не побежит к окну. Чтобы наяву там вновь увидеть бесконечную ночь без единого огонька? Она не выдержит этого зрелища!

Не поднимаясь с овечьей шкуры, она бросила взгляд в сторону узкого прямоугольного окна. Ей показалось, будто тьму время от времени окрашивают в рыжий цвет отблески каких-то сполохов. Нет, нет и нет! Она не сдвинется с места. Хватит того, что ей слышится то, чего нет. Верить видениям она просто отказывается.

Ну вот! Шаги и крики на дворцовой лестнице. За дверью – испуганный голос домоправительницы: «Сейчас! Я открою!» Даже если пришли убивать ее – это все равно лучше, чем жизнь с принцем! Ключ заскрежетал в двери. Песнь ключа! Гимн ключа! Псалом ключа! Ужас всего, что приключилось с нею за прошедшую неделю, начался на шхемском базаре со звуков флейты, кинора и бубна – будь они прокляты, эти звуки! – а заканчивается в темной зале скрежетом ключа – да будет он благословен!

Дверь распахнулась. В глаза ударил яркий свет факела. Его держал обеими руками двенадцатилетний Емуэль, любимец и первый помощник Шимона и Леви. По левую руку от него стояла домоправительница. Губы у нее дрожали. Вот бы сейчас на нее посмотрела Адина, а потом постаралась передразнить. Забавно бы получилось. Справа возвышался Леви. На нем, как и на Емуэле, была шерстяная шапочка и серый балахон, препоясанный черным кожаным поясом, из-за которого торчал длинный костяной нож в кожаных ножнах. Он подошел к ней, сидящей на полу, нежно провел рукой по волосам и чуть дрогнувшим голосом произнес: «Сестренка, пойдем домой!»

* * *

Четыре месяца прошло с тех пор, как Шарру, спасаясь от рук сынов Яакова, попал в руки вавилонских купцов, чей караван возвращался из Египта. Позади путешествие со связанными руками и ногами, с телом, переброшенным, точно куль, через сафьяновое седло – вот ад-то был! Позади помост на невольничьем рынке в Уре Халдейском, расположенный возле четырехгранной угловой башни, у самой стены. Когда-то из этого Ура дедушка с бабушкой Шарру потрусили вслед за Аврамом в никуда, обернувшееся землей Ханаанской. Вовек не забудет Шарру этот помост, помост унижения. Больше всего ранил душу толстый эламитянин, который, проверяя, хорошие ли зубы у его будущей покупки, кривил пухлую толстогубую рожу, экое, дескать, зловоние изо рта. Посмотреть бы, какое бы из его пасти вырывалось благовоние после двух недель на похлебке из отрубей. А потом было обнесенное колоннами поместье, куда увез его эламитянин, оказавшийся даже не управляющим, а помощником управляющего. Поместье было с колоннами, а спать Шарру положили на дерюгу.

Затем было бегство, погоня, копье, которое преследователь ночью, пытаясь нащупать беглеца в высокой густой траве, воткнул ему прямо в бедро. И не застонал Шарру, только зубы стиснул. А тот, вынув копье, даже не заметил, что наконечник весь в крови, а может, потом, при свете факела, все-таки разглядел кровь и решил, что раз не было ни звука, значит, копье вошло точно в сердце, и нечего бегать впотьмах, искать труп, пусть лежит. А Шарру шел всю ночь, истекая кровью. Наутро пришел в саманный домик к старухе-халдейке, и та заклинаниями кровь остановила, травами воспаление вылечила. Но потом потребовала, чтобы Шарру в отработку лечения стал ее наложником. Шарру ночью сбежал и двинулся в родной Шхем. Ночевал на покрытой кочками земле или в пещерах, питался ягодами, плодами рожковых деревьев, иногда убивал даманов – безухих горных кроликов с быстрыми живыми глазами на улыбающихся мордочках. Ставить силки он не умел, но охотился на зверьков с самодельными дротиками или поражал их камнем из самодельной пращи. Однажды он точно сбросил глыбу прямо на даманчика, тот издал вопль, который Шарру счел предсмертным. Глыба покатилась дальше вниз, а окровавленное животное осталось лежать на остром сером камне. Царапая босые ноги о колючки, торчащие из щелей между камнями, беглец спустился и беззаботно взял за лапы добычу, которая тут же вцепилась ему в руку и жерновами челюстей раздробила палец.

Началось нагноение, и Шарру, уже умирая, буквально дополз до ближайших селений в верхнем Башане, где знахарь за несколько дней поставил его на ноги, а потом отвел к судье, и тот постановил, что в уплату за лечение больной обязан полгода работать на принадлежащем знахарю ячменном поле. Плохо же они знали Шарру, если могли предположить, что тот покорно подчинится приговору суда. Не прошло и трех дней, как он шагал по Башанскому плато, а на утро четвертого дня перед ним распахнулся туманный Кинерет в окружении скалистых гор. Погони не было, но в долине Иордана жирным бегемотом на него навалилась тяжелая жара. Он нашел себе успокоение под развесистой смоковницей на самом берегу реки, так что ноги его покоились в мутной и недостаточно прохладной воде. Там он и проспал до темноты. А когда ночью двинулся в путь, то первым, кого он увидел в камышах при свете луны, был огромный лев, к счастью, не обративший на него внимания, поскольку был слишком занят украденной где-то овцой, которую торжественно тащил в зубах. Лунный луч скользнул по морде несчастной овцы, и Шарру показалось, что он прочитал в ее остекленевших глазах боль и удивление. Что же держало его все эти месяцы? Что помогало выжить? Что не дало повеситься в Эламе? Что гнало в дорогу в Башане? Какая незримая сила хранила его в пути? Только не Баал и не Иштар. Они хороши были во время экстаза при жертвоприношении, ритуальных плясках и интенсивном общении с храмовыми жрицами. Из беды они не выручали. Так кто же выручал? Неужели женщина?

Очень странно... Он был охранником самого принца, ему покорялись жены и дочки богатейших людей в городе, не говоря уж о заезжих торговках, быстро смекавших, что надо сделать, чтобы наглый молодой охранник прекратил придираться на рынке. Живя в Шхеме, он и не думал обращать внимания на Адину, служанку во дворце принца, а обнаружив, что она тайком вздыхает по красавцу в кожаных сандалиях и с лисьим хвостом на плече, переспал с ней и тут же выкинул из головы. А Адина продолжала по нему сохнуть. Но в первую же ночь, когда он, переброшенный через седло, с руками, привязанными к торсу, беспомощно бился лбом и носом о вонючий шершавый бок верблюда, ему вдруг в полузабытьи привиделась она, в черной пене локонов, со стройными ногами, с узкими бедрами, с влюбленными взглядами, которые она некогда на него бросала, и он почувствовал, как сквозь десятки полетов стрелы, разделяющие их, вопреки каравану, уносящему его все дальше и дальше, некая живительная сила, струясь по черному воздуху, перетекает в него, становясь той путеводной нитью, что рано или поздно вытянет его из любой передряги и вернет в объятия этой тихой красавицы. Потом уже, когда он ворочал глыбы, чиня стены в эламском поместье, пришла ему в голову мысль, что, может быть, боги специально отправили его в страшное странствие, чтобы он разобрался в самом себе и понял – никого у него нет ни в Этом мире, ни в Следующем, кроме маленькой Адины. И когда копье преследователя вошло к нему в бедро, он стиснул зубы и сдержал стон, потому что знал – Адина ждет, ее ожидания нельзя обмануть.

И вот он в Шхеме. Он идет по пустым обугленным улицам, перешагивая через обнаженные мужские трупы. Ветер носит по улицам какие-то обрывки шерсти. В опустевших каменных домах шуршат крысы. За ними гоняются одичавшие собаки. Улицы, некогда выглядевшие столь нарядно, теперь тусклы. Он заходит в дом, где когда-то жил. Вот отец. Шарру не плачет. Он никогда не любил отца. Строго говоря, он никого в этом мире не любит... кроме Адины. Почему? Шарру впервые в жизни задает себе этот вопрос и тут же сам находит на него ответ. Родителей он не любил потому, что знал, что когда-нибудь их переживет. Если он сейчас привяжется к ним, рассуждал он когда-то, да нет, не рассуждал, а чувствовал – если он сейчас привяжется с ним, то потом, когда их немые тела внесут в пещеру-склеп, одну из бесчисленных пещер, чернеющих на противоположном склоне Шхемской долины, и вход завалят большим камнем, тогда ему будет очень больно. А зачем чтобы было больно? Лучше всегда держать душу в прохладце, тогда и прощание будет не таким тяжелым. Он смотрит в остекленевшие глаза отца. В них застыли боль и удивление – точь-в-точь, как у той овцы в Иорданской долине. В сущности, он и был овцой, овцой, возомнившей себя волком, одним из стаи волков. И Шарру постигла бы та же участь, если бы Иштар с Мардуком не подкинули ему тогда в сандалию спасительный камушек. Интересно, куда делась мать? Братьев и сестер у него не было – жители Шхема старались не обременять себя обилием детей.

Ах, как весело жил город Шхем! Ах, каким тяжелым оказалось похмелье! При этом, проходя по городу, он не увидел ни одного женского или детского трупа. Шарру прошибает пот. Только сейчас он понимает, что стал свидетелем чуда – за четыре месяца в жарком климате ни один из трупов не разложился – в городе нет никакого зловония. Нетленные тела лежат, как лежали, и, если бы мальчишки из Цриды не рассказали ему, как и, главное, когда было дело, он подумал бы, что резня произошла сегодня утром. Кто сотворил такое чудо? Баал? Иштар? Или Тот Главный, верой в которого Аврам некогда поделился с прадедом Шарру? Кому принести жертву? И какую жертву? Ни коз, ни овец нет – всех сыны Яакова угнали. Вокруг, правда, бродят собаки, но он никогда не слышал, чтобы собак приносили в жертву. Спросить бы Беора, жреца... Он видел Беора, когда шел сюда. Жрец лежал у порога собственного дома – должно быть, пытался убежать от злодеев. И судя по всему, в последнее мгновенье жизни у него после обрезания открылось кровотечение. Так и застыл он на земле, голый, в последнем извиве, орошая землю двумя лужицами крови – одной из перерезанного горла, другою оттуда, снизу. Так и не справившись с навалившимся на него чудом – первым и, быть может, единственным проявлением Сверхъестественного в его жизни, Шарру растерянно разводит руками и встает с края отцовского ложа. Нет, он не будет никого хоронить. Всех не похоронишь, а одного отца... Чем его отец лучше остальных пятисот девяноста девяти отцов, братьев, мужей и сыновей?

Он поднимает глаза. На стене висит полотно с вышитыми фигурками. Вот мужчина в головном уборе с широкими полями играет на флейте. Вот другой приносит барашка в жертву фигурке обнаженной Иштар. Иштар на полотне получилась толстопузая и с грудями, торчащими в разные стороны. А рядом пляшет еще одна обнаженная красотка. У нее фигурка – в самый раз. Видно, вышивал кто-то другой, более искусный. Вот парочка совокупляется. Да, весело жил город Шхем.

Шарру выходит из прохладной, как пещера, хижины на не по-осеннему жаркую улицу. Пусть все остается, как есть. Пусть тела эти застынут, словно памятники кровожадности сынов Яакова. Он пойдет в Бейт-Эль, где семья Яакова раскинула шатры после резни, которую она учинила в Шхеме. Он пойдет искать Адину.

* * *

– Нет, Шарру, – сказала она. – Я не пойду с тобой... Нет, я не сошла с ума, но с тобой не пойду... Я не забыла тебя, но я хочу остаться с ними... Как это с кем? С семьей Яакова! Теперь это и моя семья!

Видно было, что за четыре месяца Адина неплохо усвоила мрачные законы касательно внешнего вида, которыми руководствовались сыны и дочери ненавистного племени. Еще недавно на улицах Шхема единственную ее одежду составлял поясок да свисающий с него спереди клочок материи, который особо-то ничего и не прикрывал. В Шхеме, да будет благословенна его память, в таком виде и на улицу грехом не считалось выйти, показать, простите за игру слов, товар лицом. Теперь же она была от шеи до пят затянута в серый балахон, так что ни кусочка тела не было видно, только лицо с глазами (это пожалуйста, глаза – окно в душу), и в таком виде занималась помолом ячменных зерен.

Стоя на коленях, она высыпала зерна в широкое углубление на большом прямоугольном плоском камне и другим камнем, поменьше, перетирала эти зерна. Увидев Шарру, она не встала с колен, продолжала молча работать, лишь отпрянула, когда он, склонившись, попытался обнять ее. А когда, выпрямившись, предложил бежать с ним, ответила:

«Нет, Шарру!»

– ...Убийцы, говоришь? Да как ты можешь?! А вы, когда сговорились сделать обрезание и потом разом напасть на них? Вы что, собирались сластями их кормить? Что же им оставалось – сидеть и ждать, пока вы их сами перережете? Да кто вы такие, чтобы судить эту великую семью?! Да их история станет основой основ всего рода людского, а вы?! О вас и вспоминать-то будут только потому, что выпала вам незаслуженная честь погибнуть от их руки! А знаешь ли ты, что, убив своих будущих убийц, они их тем самым спасли! Да-да! Спасли их души от расплаты еще за одно преступление!

Произнося это, она прервала работу, выпрямилась и теперь воздевала руку с поднятым пальцем точь-в-точь как это делал Иегуда, обращаясь к братьям тогда в шатре.

– Да чего вообще стоят их жизни, да и твоя собственная? Пустота... пустота... Как это, почему пустота? А что в ней такого было, в жизни твоих и моих родных, что они могли бы вспомнить в свой последний миг? Что, кроме наслаждений, за которыми они гонялись всю свою жизнь, одни за утонченными, другие – за скотскими. Ты? Ты – за скотскими! Почему не понимаю, что говорю?.. Очень даже хорошо понимаю!

Она снова опустилась на колени с ритмичностью прибоя на берегу Великого моря, опять начала двигаться вперед-назад, превращая спелые зерна в порошок, в серовато-белую труху. Эта труха легкими облачками туманилась под ее точеным лицом, столь часто являвшемся ему в самые страшные мгновения и побуждавшим жить и бороться за жизнь.

– Что-что? Ах, вот как! Все-таки не удержался, когда речь пошла о наслаждениях, вспомнил, как я была в твоих объятиях? Дурачок, это была не я! То есть я, но другая... А что здесь непонятного? Тогда я была шхемка, а сейчас – дочь племени Яакова.

Она ссыпала муку в медный, похожий на супницу, сосуд. Сосуд этот явно был выменен у каких-нибудь купцов с Севера не на одну овечью шкуру. Адина наполнила широкую ложбину в камне новой партией ячменя. Некоторое время он молча наблюдал, как она мелет, а потом не выдержал и вставил замечание. Адина лишь усмехнулась.

– Рабыня? Рабыня, которую нельзя убить? Рабыня, которую нельзя продать? Рабыня, которую в случае побега нельзя возвращать хозяевам? Рабыня, которая, если в доме всего лишь одна кровать, ложится на эту кровать, в то время как хозяйка – на пол? Рабыня, которая получает лучшую пищу, в то время как хозяйка – что останется? Да не купили они меня этими законами, что ты несешь! Просто их вера теперь – моя вера! В чем ее суть, спрашиваешь? Да очень просто – люби ближнего, как самого себя! Опять ты про погром в Шхеме! Что они, должны были ждать, когда с ними расправятся? Вы бы на их месте, узнай вы, что против вас затевается, не стали бы суетиться! Бросили бы сестру и дали бы деру! У вас ведь – каждый за себя. А у них закон – все за одного!

Из сосуда она часть муки пересыпала в глиняный горшок и осторожно стала туда вливать отстоявшуюся воду из стоящего рядом ведерка, как и сосуд, медного, как и сосуд, привозного, как и сосуд, недешевого. При этом она беспрерывно размешивала образовывающееся тесто костяной лопаткой.

– Да, я так заговорила. Я теперь верю в единого Б-га. Да где вы верили? Разве тот, кто в него верит, станет валяться брюхом кверху да жить в свое удовольствие, так, будто Его нет! Я хочу быть как они! Чтобы жизнь стала – ответ Б-гу! Служение Б-гу! Раскрытие Б-га! Чтобы наш земной мир стал обителью Б-жьей!

Она вновь вскочила. Ее глаза горели фанатичным блеском, тело трепетало под уродливым балахоном. «Все равно, – подумал Шарру, –как она желанна! Взять бы сейчас, да наброситься...»

– Нет, – сказала Адина, перехватив его алчущий взгляд. «Нет». А кто ее спрашивает? Что может быть проще? Опрокинуть и совершить то, ради чего он оставался жить, когда жить не было возможности... Неужели она закричит и тем самым обречет на неизбежную гибель того, которого так любила?!

– Закричу, – ответила Адина. Шарру вышел из шатра и побрел обратно в мертвый Шхем.

* * *

А потом было иное путешествие во времени и пространстве. Тогда Вахид перевоплотился в своего отважного предка, жителя Шхема, и поспешил за сотни миль и тысячи лет через Иудейские горы и Синайскую пустыню, в далекий Рефидим, чтобы вместе с отважными амалекитянами встать на пути у ненавистного народа, вышедшего из Египта.

ТОГДА В РЕФИДИМЕ

Они уставали. Они очень уставали, эти люди, идущие так же, как предок их Авраам, в Неведомое. Они шли в Неведомое, и вела их любовь. Любовь к Тому, Кто вырвал их из пропасти изгнания. Повинуясь только Его зову, Его предначертаниям, они шагали и шагали сквозь пустыню, не зная, ни сколько им еще отмерено шагать, ни какие испытания ждут их в пути, ни чем это все закончится. И они уставали – не от тягот дороги, не от многодневных переходов. Они уставали от неведения. Он был с ними и не с ними. Там, у моря, Он разверз воды, но Его они не видели – видели лишь трясущиеся слева и справа водяные стены, откуда на них летели колкие брызги да высовывали морды перепуганные рыбы. Моше говорил от Его имени, но вновь – они видели лишь как размыкаются потрескавшиеся губы Моше, а Его – не видели. В пустыне Облако, словно гигантская ладонь, защищало их и от палящих лучей, и от вражьих стрел. Словно... но выглядело оно не как ладонь, а... облако и облако. И они уставали. Они хотели очевидности. Они были слабы и больны. И болезнь была их слабостью. И слабость была их болезнью. И корень у их болезни и слабости был один – усталость.

Их осеняла усталость, и время от времени то один, то другой останавливался, и тень Облака, ни на локоть не отстававшего от строя израильтян, уплывала вперед, а он оставался сзади, отстав лишь на одно мгновение, чтобы перевести дух. Лишь на одно мгновение. Лишь на одно. И тотчас же – «вь-е-е-е-е-е»! Стрела, выпущенная одним из лучников Амалека, буквально дышащих в затылок израильтянам, впивалась усталому в спину, и рот его наполнялся кровью, которая вязким ручейком выплескивалась из уголка губ на ворот шерстяной рубахи. Одного из них таким вот выстрелом прикончил Акки. Но радости это ему не доставило. Все равно он чувствовал себя здесь не в своей тарелке. Пальмы в Рефидиме были какие-то толстые, скалы – крутые. Правда, финики – сочные и сладкие. И много, много, много солнца – так много, что равнина казалась бесконечной. Здесь хватало места и для армии Амалека, и для еврейской армии. Родные края Амалека остались далеко, за сорок парсот{Около150 км.}. Но как горели ненавистью глубоко посаженные глаза этих воинов! Как блестели на солнце смуглые, почти обнаженные тела, перетянутые золотистыми лентами! Как сверкали в руках их мечи, по форме напоминающие сильно удлиненные наконечники стрел! Воинам Амалека доспехи были не нужны. Они пришли сюда не защищать свои жизни, а отбирать чужие. Они не боялись смерти. А он, Акки, боялся. Он не был амалекитянином, он был шхемцем. Когда к ним, потомкам некогда чудом уцелевшего легендарного Шарру, пришли посланцы Амалека звать добровольцев на войну против евреев, Акки обрадовался. Конечно же, он пойдет! Он на всю жизнь усвоил слова деда: «Дети мои! Помните, что сделали нам сыны Исраэля. Отомстите! Уничтожьте их так же, как они уничтожили всех мужчин в нашем Шхеме! Слава богам, они ушли с нашей земли. Не дайте им вернуться! Когда настанет час – встаньте у них на пути!»

Но вот теперь, при виде решимости амалекитян, ему становилось страшно. Он-то хотел не только отбирать чужие жизни, но и сохранить свою. Странный народ эти амалекитяне! Так же, как и он сам, и так же, как сыны Израиля, они признают Единого. Но если вера израильтян выросла из внезапного безумия их предка Авраама, когда тот в припадке боголюбия чуть было не принес в жертву собственного сына, то сыны Амалека возвели в культ свою ненависть к Творцу мира и его Управителю. На каждом шагу – поношение Небесам, на каждом шагу – «Да будет проклят Тот, Кто загнал меня в этот гнусный мир!» Акки это коробило. Он не собирался, как израильтяне, без оглядки идти, куда повелит Творец, но и портить с Ним отношения тоже не хотелось. Однако амалекитяне не ограничивались тем, что грозили кулаками Пребывающему-в-высях. Не имея возможности дотянуться туда, они были готовы погибнуть, лишь бы уничтожить народ, с которого Небо начиналось на Земле, – израильтян. Сынов Амалека совершенно не смущало, что до этого похода никто из них в жизни не видел израильтянина. Мороз по коже продирал, когда они кричали: «Подумаешь, Облако! Всех евреев ему не защитить! И пусть мы умрем! А хотя бы одного убьем!» «Ну уж нет! – трепеща, бормотал Акки. – Я пришел сюда не умирать, а мстить за своих предков! Но какое жуткое место этот Рефидим! – продолжал он, озираясь. – Эти пальмы... эти скалы... И эти странные облака... – тут он поднимал глаза к небу. – Что это за облака такие, которые создают непробиваемую для стрел стену? Что это за бог такой, что уводит миллионы людей из сердца мира – Египта – куда-то в глухую пустыню, обрушивает казни на нежелающий их отпускать Египет, взрезает перед ними море, как перезрелый арбуз, и топит в нем лучшую в мире армию? Говорят, соглядатаи сообщили, что эти безумцы вместо того, чтобы набираться сил, собрались поститься перед завтрашним боем. Что их главные жрецы – Моше и Аарон – учат, будто именно таким образом они смогут подкупить Повелителя вселенной. Хоть в этом, да пожертвовать! Хоть как-то, да лишить себя радости! Мрачная вера! Нет, сынам Шхема и сынам Израиля не место на одной земле. Кому-то придется удалиться».

Но и Амалек его мало радовал. Что те сумасшедшие, что эти. Впрочем, сегодня удалось отогнать мрачные думы. На закате, когда обнаженное синайское солнце, умирая, заливало кровью горизонт, в их лагерь пришел странный юноша в лохмотьях, очень сильно смахивающих на невзрачное одеяние израильтян.

Израильтянином, как оказалось, он и был, перебежчиком из лагеря Моше. Первое, что он сделал, это всех озадачил заявлением:

– Меня зовут Махир. Я лучший стрелок из лука в Третьем номе Нижнего Египта!

Акки знал, что номами называют округа в Египте. Знал он, что стрелков в шхемском отряде не хватает, а уж хороших стрелков тем более. Что-то подсказывало ему, что этому юноше можно верить. Поэтому, когда следующей фразой стало:

– Дайте мне человеческой еды – шхемцы с удивлением переглянулись и тут же налили ему полную плошку свиной похлебки.

Только Шапи-Кальби ехидно спросил:

– Человеческой? А что, ты объелся нечеловеческой еды? – Израильтянин молча кивнул, орудуя глиняной ложкой.

Тогда уже и Акки не выдержал:

– И что это за нечеловеческая еда? Тот поднял глаза и жестко ответил:

– Манна.

Заинтригованным шхемцам не терпелось поподробнее расспросить обо всем пришельца, но тут на сцене появилось новое действующее лицо. К костру подсел молодой савеец, который днем привез им козлиные шкуры. Он рассказал, как недавно они пасли с дедом скот неподалеку от горы Синай,как дед ушел вперед, и ему пришлось собирать да подгонять коз и овец, а когда он догнал деда, видит, тот стоит на перевале прямо напротив горы, а внизу в долине народу – больше, чем пылинок в пустыне. И над горой зарево такое странное, откуда-то звук рога слышится, и то молния сверкнет, то гром заохает. Савеец явственно ощутил, что земля дрожит у него под ногами, но это не было похоже на землетрясение вроде того,что два года назад разрушило несколько кварталов в их селении. На этот раз дрожь была какой-то мелкой, непривычной. Тут все эти копошившиеся внизу миллионы вдруг застыли, точно ветви кривых акаций в безветренный день.

–Я гляжу на деда, – продолжал савеец, наливая себе в плошку еще немного отвара из трав, – и шепотом спрашиваю: «Это что здесь такое вершится?»{Видения Даббе расходятся с еврейской традицией, согласно которой Синайское откровение было не до, а после битвы с Амалеком.} А он стоит, скрестив руки, возле крупно навороченной каменной осыпи и тоже шепотом отвечает: «Это Творец Вселенной дает сынам Израиля Закон на вечные времена».

Савеец отхлебнул из плошки, слегка поморщился – видно, напиток получился кисловат. И задумчиво начал разглядывать тонущие во тьме верхушки гор.

– Ну! – не выдержал Акки.

– Что «ну»? – поднял на него глаза парнишка.

– А вы что?

– А что мы? Пошли себе дальше.

– А как же... – растерялся Акки.

– Так ведь Закон давали израильтянам, а не нам, – растолковал непонятливому савеец. – Мы-то тут при чем?

* * *

– Ага, а мы, значит, обязаны?! – возмутился перебежчик Махир, сидевший ровно напротив савейца и внешне похожий на него, так что плавящийся над костром воздух казался зеркалом, через которое один смотрится в другого. – А я, стало быть, виноват, что родился в их среде? Да я, может, всю жизнь чувствовал себя египтянином. Я люблю Египет! Как часто на рассвете я бежал на оросительный канал смотреть, как вьется утренний туман, через который пробиваются шеренги папируса, точно лучники, и толпы финиковых пальм, точно щитоносцы. Как любил разливы Нила... Вспомнить не могу без слез белых ибисов, которые рассыпаются по Египту за несколько дней до разлива – в народе говорят, что это обретают плоть наши молитвы Озирису и Изиде. А ощущение счастья во время торжественной церемонии, когда царь, осыпаемый розами, в праздничной одежде и с веткой в руке спускается в золотую барку, выплывает на середину великой реки, воздевает к небесам руки и возносит молитвы крокодилоголовому Собеку, от коего зависит, какое количество воды оросит сухие уста земли Кемета{Так жители Египта называли свою страну.}, и Птаху, который дал имена всем вещам на свете и тем самым сделал их сущими... И – вершина всего – величественная пора, когда поля уходят глубоко под воду, чтобы одеться в животворный черный ил. С детства играл я с египетскими мальчиками, лучше всех ребят с нашей улицы жонглировал мячами, стоя на плечах у приятеля, и запускал пальцами одновременно больше волчков из полированного камня, чем все они вместе взятые. А как я стрелял из лука! Когда я вырос, то участвовал в празднестве в Бубастисе. Плыли мы туда на барках, на нашей барке были и мужчины, и женщины, и многие мужчины всю дорогу играли на флейтах, а женщины – кто гремел трещотками, кто пел и хлопал в ладоши. Когда мы причаливали к какому-нибудь городу, одни женщины продолжали трещать в трещотки, другие вызывали женщин этого города и издевались над ними, третьи плясали, четвертые задирали подолы. И так – в каждом приречном городе. Зато когда мы в конце концов добрались до Бубастиса – сколько жертв там в храме было принесено! А виноградного вина сколько выпито! И еще... праздник в Саисе! После жертвоприношения мы расставили вокруг домов мелкие плошки, наполненные солью и маслом и с фитилями на поверхности. Эти светильники горели у нас всю ночь. А потом я участвовал в охоте на гиппопотамов – с гарпунами, копьями, веревками и сетями... Ах, Египет! Чудесные стояли времена! И какое мне дело было до моих древних предков, что четыреста лет назад в голодную пору нагрянули, дабы поживиться египетским богатством? Или до недавних предков, что всего поколение назад были презренными рабами. Ведь в нынешнюю эпоху многие израильтяне, и я в их числе, стали свободными и обрели самое священное на земле право – не быть израильтянином. Я чувствовал себя египтянином, и я был счастлив!

– Вот он! – раздался крик откуда-то из-за зарослей терновника, и к костру подлетел полуголый амалекитянин с кинжалом в руке, а за ним еще двое его собратьев с копьями.

Акки вскочил и оказался между амалекитянами и Махиром.

– Вы обезумели! – заорал он. – Неужели вы не видите, что этот израильтянин за нас!

– За нас – против нас... Не имеет значения! – взвизгнул амалекитянин с кинжалом. – Мы убиваем всех израильтян! Всех!

– Всех! – взревели двое других и, потрясая копьями, кинулись на несчастного. Этого уже не только Акки, но и остальные шхемцы не в силах были вынести. Их пригласили на эту войну, им предоставили право создать свой собственный отряд, а теперь к ним бесцеремонно врываются и пытаются убить присоединившегося к ним стрелка! И убить только за то, что родился от народа, исповедовавшего мерзкое, противочеловеческое учение, с которым, конечно, надо бороться, но от которого этот юноша и сам давно отрекся. Произошла потасовка, которая закончилась тем, что разъяренных, внезапно переставших понимать человеческую речь амалекитян толпа шхемцев обезоружила и скрутила. В бессилии они вращали раскаленными глазами и изрыгали проклятия. Нарушителей спокойствия уволокли обратно в стан Амалека. На лагерь широкими мазками легли синие синайские сумерки. Махир, успокоившись, вновь уселся напротив костра на козлиную шкуру, привезенную савейцем, и продолжил свой рассказ:

– Да, я был счастлив в Египте, а потом... А потом появились они!.. Он ненадолго замолчал, глядя на запад, туда, где за гребенкой гор лежал прекрасный щедрый многоцветный Египет.

– Да... появились они! Два словно ночным кошмаром порожденных старика – Моше и Аарон. Своими жуткими чарами они стали разрушать мой Египет. Мой любимый Египет! Они осквернили Нил, мой добрый Нил, который всем нам давал жизнь, они превратили его в смердящий кровосток наподобие канавки на скотобойне. Они обрушили на наши посевы огненно-льдистый град, и по улицам стали ползать голые люди со вспученными от голода животами. Они погнали по нашим дорогам полчища диких зверей, которые набрасывались на египетских детей, разрывая в клочья несчастных малюток. Они принесли горе в каждый египетский дом, от царского дворца до лачуги рабыни, заставляя ни в чем не повинных людей рыдать над трупиками ненаглядных первенцев. И при этом они призывали, а порой и напрямую заставляли моих единоплеменников, моих бывших единоплеменников, благодарить их свирепого Б-га ни больше ни меньше, как за милосердие. Все вместе это называлось, что Он нас вывел. Но меня-то не надо было никуда выводить! Какое мне дело до их чудовищной веры?! Какое мне дело до этой проклятой земли, откуда четыреста лет назад прибрели мои предки?! По культуре, по духу я египтянин и ничего общего с этими дикарями и ублюдками иметь не желаю! Я не верю в их бредни, что народ Израиля призван исправить мир, а для этого должен создать свое государство!

– Увы, мои родители, которые сами, впрочем, давно уже отряхнули со своих ног прах поганого Ханаана... нет, они не испугались Моше и Аарона, они их устрашились. И, причитая «а вдруг Б-г покарает тех, кто откажется выполнять его приказ», стали собираться в дорогу. Кстати, как это ни печально, но будущее показало, что они были правы – все потомки Израиля, которые в те дни проявили благородство и благоразумие и остались с несчастной Родиной, а не двинулись разорять чужие земли, все пали жертвой какого-то странного мора. Всех извели беспощадные старики!

Со стороны лагеря амалекитян послышался шум. Шапи-Кальби, чье имя означало «Тот, что изо рта собаки» – так в Шхеме величали подкидышей – долговязый мужчина лет тридцати с длинными лохмами, похожими на пальмовые листья, и длинными усами выскочил на косогор, с которого просматривалась равнина.

– Ой! – ужаснулся он. – Сюда движется толпа амалекитян!

– Прячься! – заорал израильтянину савеец. Махир, побледнев, полез под лежащую поодаль груду козлиных шкур, и Акки, поднявшись с трудом по причине отсиженной ноги, проковылял к ней и замаскировал двуногую дичь. Через несколько мгновений сцену заполонили амалекитяне, оглашая окрестности воплем «куда он делся?!»

– А куда ему было деваться? – пожимая плечами, рассудительно проговорил Шапи-Кальби. – Не здесь же сидеть и ждать, пока вы его убьете? Человек пошел к своим... – и Шапи-Кальби махнул рукой в сторону облака, накрывшего, точно белый платок, стан сынов Израиля. – Должно быть, уже там.

Немолодой амалекитянин с седыми локонами, перехваченными алой налобной лентой, с подозрением посмотрел на него.

– Оставьте его в покое, – сказал Шапи-Кальби тихо, чтобы не слышали остальные амалекитяне и, конечно же, заваленный шкурами Махир. – Он нам нужен. У нас мало людей. Пусть повоюет против своих, а после битвы мы его вам выдадим.

Вожак амалекитян понимающе кивнул и зарычал, обращаясь к своим подчиненным:

– Да будет он проклят! – прорычал. – Ничего! Настанет миг, и я лично вот этой самой рукой... – он сжал древко копья с такой силой, что костяшки пальцев побелели – я лично убью его!

– Мы их всех убьем! – пылким хором отозвались его собратья. – Всех!

И, сверкая в отсветах факелов и костра потными мускулистыми бедрами, они двинулись прочь.

– Вылезай! – негромко произнес Акки, подойдя к куче шкур, чернеющей на фоне черной синайской ночи.

Бедного Махира так трясло в ознобе, что пришлось его отпаивать отваром из трав, чтобы перестали стучать зубы. Тем удивительнее было, что первые слова, которые он произнес, придя в себя, были: «Я на них не злюсь... Я их понимаю!»

* * *

– А лично тебе-то что сделали твои сородичи, за что ты их так ненавидишь? – спросил Акки, подбрасывая в огонь сухую ветку акации, когда Махир несколько оправился от только что миновавшей угрозы для жизни, и все вновь расселись вокруг костра.

– Я их ненавижу, – мрачно отвечал беглец, – за то, что меня из-за них ненавидят.

– Чего-чего? – не разобрался в этом сложном построении савейский пастух.

– Того, – отозвался Махир, – друзья мои от меня отвернулись. Глядя на его бледное, тонкое, удивительно красивое и одухотворенное лицо, Акки вдруг подумал, что египетские женщины, должно быть, толпами влюблялись в него и с восторгом говорили, насколько он очарователен и ничуть не похож на своих грязных, пахнущих потом и отупелых от рабского труда сородичей.

– Я решил остаться в Египте, – продолжал Махир. – Собрал свои вещи – взял самое дорогое – смену одежды, статуэтку Хатор – богини любви с головой коровы – и несколько свитков. Среди них «Поучение» Птахотепа, мудрейшая вещь, между прочим, «Поучение Ахтоя», «Красноречивый поселянин», ну и поэзия – в первую очередь «Беседа разочарованного со своей душой» и другие стихи... В том числе и мои. Он потупил взгляд. У Акки эта смиренная гордыня вызвала раздражение. Видно было, что говорящий считает себя большим поэтом и только и ждет, чтобы его попросили прочесть что-нибудь поизящнее. Он, верно, забыл, что это для него египетский язык – родной, а для шхемцев и савейца – выученный, хотя и неплохо выученный, ибо на каком еще можно было общаться с проезжими купцами и на Синае, и в Ханаане.– И что было дальше? – грубо вторгся он в поэтические размышления израильтянина.

– Я пришел к своему другу Рамессиду, – грустно сообщил тот. – Когда-то мы с ним в праздник Хеб-Сед ходили смотреть ритуальный бег Великого царя и похороны статуи, его изображающей. И по долине Царей мы с ним тоже путешествовали. В общем, очень близки были... А тут он меня на порог не пустил. «Убирайся прочь, зловонный еврей!» Я ему: «Причем тут я? Это все Моше с Аароном!» А он: «Когда у нас в жилищах тьма стояла такая, что мы с места двинуться не могли, словно увязли в каком-то черном твороге, и только и оставалось сил, что рыдать над нашими угаснувшими в мучениях первенцами – кто приходил к нам в дома с глазами, горящими, как у кошек, да простит мне это сравнение великая кошачеголовая богиня Бастет? Кто при помощи чар, не иначе, двигался в этом твороге свободно, как птица в небесах? Кто, глядя на наши страдания, лишь злорадно ухмылялся и начинал рыться в наших вещах, чтобы выяснить, где лежат золото, серебро, драгоценности, которые потом при свете дня можно будет потребовать? Моше и Аарон? Нет, простые евреи вроде тебя!» «Я этого не делал», – прошептал я. Но он лишь нос зажал да дверь передо мной захлопнул.

Махир замолчал, захлебнувшись горькими воспоминаниями. Вспомнил презрительную усмешку толстого Птахотепа. Вспомнил, как Мерерук, которого он в детстве спас, когда тот начал тонуть, теперь при встрече повернулся к нему спиной. Вспомнил ее, любимую, Хетеферес, ее прямые черные волосы, летящие к обнаженным плечам, ее жгучие глаза. Она, что когда-то жизнью своей дочери клялась ему в любви, этими же устами теперь произнесла: «Ты – мерзость для меня!» И только Инени, старый друг Инени, вышел к нему из дому, ушел с ним на берег Хапи, обнял и произнес: «Нет, оставаться тебе здесь нельзя, Махир! Наши разорвут тебя на мелкие кусочки. Но помни, что ты для меня навсегда останешься самым близким другом, самым любимым в поднебесье человеком!» По берегу Хапи тянулись зеленые рощи, за ними горбились голые меднокожие плоскогорья. Голубые барки, подталкиваемые легкими волнами, тихо постукивали о прибрежные камни. Махир положил голову на грудь своему другу и оба заплакали.

– А что это за нечеловеческая манна, которую ты ел? – осторожно спросил Акки, возвращая его к действительности. Махир скривился.

– Да эти... Моше и Аарон заставляют падать с неба еду, способную принимать какой захочешь вкус, – небрежно произнес он. – На всех хватает. Он вновь замолчал, и молчание это никто из сидящих вокруг костра не осмеливался разрушать. Все были потрясены тем, что великое чудо израильтянин упомянул вскользь, как нечто само собой разумеющееся. Воистину, все, что связано с этим народом, – сплошное чудо, и самое большое чудо – безразличие, с которым сыны этого народа к своим чудесам относятся. Неясно, каким путем двинулись мысли рассказчика, но, очевидно, воспоминание о манне и его самого привело к мыслям о чем-то неземном, потому что, словно очнувшись от нахлынувшего на него сна наяву, он вдруг посмотрел на сидящего напротив савейца и заговорил:

– Я тоже там был, у горы Синай. Это со стороны, должно быть, выглядело красиво – сотни тысяч людей, тучи, молнии, дым... А когда ты отчетливо слышишь – нет, не откуда-то снаружи, а вот здесь – он ткнул пальцем себя в висок – у тебя же в мозгу и причем твоим же голосом: «Я – Б-г, который вывел тебя из Египта, из дома рабства! Да не будет у тебя других богов...» И по лицам окружающих ты видишь, что они все это тоже слышат... В общем, схватился я за голову и бросился бежать. И вот я здесь. И нет во мне ничего, кроме ненависти к этим... которые повязали себя клятвой у горы Синай, которые некогда были моим народом, а теперь стали злейшими моими врагами, ибо они разрушили все, что было у меня в жизни, и я клянусь Изидой, Гором и самим Озирисом в предстоящем бою убить хотя бы одного из этого племени негодяев!

* * *

...У Амалека труба пропела низко, этаким басом, а у евреев ответил пронзительный, как комариный писк, звук бараньего рога. Отряд лучников, в который входил Акки, оказался впереди. Сейчас Аки завидовал полуголым амалекитянам – на нем самом была шерстяная красная роба почти до щиколоток. А между тем крутое синайское солнце, несмотря на утренний час, уже начинало давить.

Акки вскинул свой лук, достал из колчана стрелу и прицелился в невысокого чернобородого израильтянина в красной шапке и в перетянутой коричневым кушаком серой рубахе с бахромой чуть выше колен. Тетива напряглась, и Акки резко развел большой и указательный пальцы. «Ю-у-у!», – пропела, улетая стрела. В полете ее догнали и обогнали стрелы других лучников. Казалось, над головами проносится клин перелетных журавлей. Акки, славящийся своей меткостью, не сомневался, это этот в красной шапке – уже труп. Но тут произошло что-то странное. Его стрела, как и стрелы остальных лучников, попадали бессильно и плавно, словно перья цапли, которую уже в воздухе начал потрошить хищный до крови ястреб. Акки невольно поднял глаза, чтобы посмотреть, кто это там, в вышине, бесчинствует, и увидел на холме стоящую мужскую фигуру, силуэт с длинной бородой, с высоко поднятыми руками и головой, закинутой так, будто ее хозяин играет в гляделки с самим Царем Небесным. Акки не знал, кто это такой, но ощущал ужас, которым веяло от этой фигуры.

– Моше! – опуская лук, прошептал стоящий рядом Махир. – Опять колдовство! У меня все до одной стрелы впустую попадали!Прежде чем его слова дошли до сознания Акки, тот самый, в красной шапке с копьем наперевес, помчался прямо на него. Акки, взвизгнув, отскочил в сторону, зато на его место выскочил дрожащий от ярости светловолосый амалекитянин с коротким мечом и, не имея никаких шансов на успех, бросился на израильтянина. Через мгновение он уже, как кусок баранины на вертеле, трепыхался на копье. И в этот момент Акки вдруг почувствовал, что ужас, нависший над ним, сковывавший его, исчез, растворился в солнечном воздухе. Невольно поднял он глаза и увидел, что Моше по-прежнему стоит на холме, только весь как-то устало ссутулился, даже скрючился, и руки у него повисли плетьми. Сам не осознавая, что он делает, почти машинально, Акки с легкостью вытащил из колчана стрелу, которая еще минуту назад казалась неподъемной, играючи натянул тетиву и выстрелил. Израильтянин, не выпуская из рук древка копья, повалился наземь с пробитым горлом.

* * *

Израильтяне наседали. Бойцы Амалека повсюду падали один за другим, но не отступали. Благодаря их привычке отпускать длинные волосы и перетягивать их красными лентами, а также их любви к ожерельям из выкрашенных в красный цвет ракушек, порой не всегда можно было разобрать, где на смуглых нагих телах кровь, а где украшение. Акки с Шарпи-Кальби пятились, выпуская стрелы в наступающих израильтян, и в отчаянии отмечали, что стрелы эти летят мимо цели.

– Ничего! – утешая друга, просипел пересохшим горлом Акки. – Скоро Моше устанет держать руки поднятыми, тогда еще не известно, чья возьмет!

Единственное, что спасало их обоих от гибели, это амалекитяне, которые, очевидно, не имея понятия о том, что значит страх, бросались на израильские мечи и копья в тщетной надежде умертвить хотя бы одного израильтянина. В этих условиях двое отступающих шаг за шагом шхемцев имели достаточно шансов проскользнуть в более или менее безопасное место и там дождаться, когда установленная пламенной молитвой Моше связь израильтян с Небесами прервется, и военное счастье начнет им изменять. Таким местом оказалась старая кривая акация с плоской, пологой кроной, находящаяся не менее чем в полутора полетах стрелы от эпицентра сражения. Акки и Шарпи-Кальби расположились у ее корней, чтобы чуть-чуть передохнуть и попить воды из подобранного ими бурдюка убитого амалекитянина. Рядом появился взмыленный Махир. Его лицо, казалось, стало еще бледнее, и кровь, стекающая на правый глаз из ранки на лбу, лишь оттеняла эту бледность.

– Ни одного! – в отчаянии воскликнул он. – Ни одного мне не удалось подстрелить! Мне! Победителю состязаний по стрельбе из лука во всем номе! То ли тела у них заговорены, то ли руки у меня дрожат от ярости и мешают хорошо прицелиться, то ли их злобный Б-г помогает им!

С этими словами он растворился в кипящем вареве сражения, а Акки, задумчиво глядя, как враги продолжают теснить отважных амалекитян, прошептал:

– Что, у этого Моше руки железные, что ли?

Затем поднял глаза и обомлел. Чернеющий на фоне заката бородатый Моше сидел на камне, закинув голову. Казалось, он залпом пьет взгляд Вс-вышнего. Слева и справа от него стояли еще каких-то двое и поддерживали его за локти так, что руки были все время протянуты к Небесам. Молитва не прекращалась.

– Бежим! – что было силы заорал Акки, понимая, что если сейчас не начнется бегство, то им вдвоем с Шарпи-Кальби выбраться будет неимоверно трудно. Любой амалекитянин, не раздумывая, расправится с дезертирующими чужеземцами.

– Бежим! – подхватил Шарпи-Кальби, не понимая, зачем бежать, но на всякий случай поддерживающий благое начинание. Однако бежать ему не пришлось. Как ни мало лучников было у сынов Израиля, а нашлась и стрела, уготованная для Шарпи-Кальби. Взмахнул Шарпи-Кальби руками, уставясь на куцее оперение, торчащее из его груди, и завалился набок. Будто прикорнул. Амалекитяне бежать не собирались. Удивительно, но они не замечали, что уже давно игра, как сказали бы их потомки,ведется в одни ворота и никто из израильтян не падает мертвым, чего никак нельзя было сказать о них самих. Акки понял, что обречен.

* * *

Битва была окончена. Вспотевшее за день солнце роняло на западе клочья кровавой пены. Словно колючки пустыни, торчали из поверженных тел стрелы с оперением. То там, то здесь – шхемские, с пушистым оперением. А все больше – длинные, израильские. Да и раны на телах были не столько от тонких амалекских копий, сколько от трофейных египетских мечей, которые израильтяне подобрали, когда утонувших египтян вместе со всем обмундированием выкинуло приливом на берег Красного моря. Мертвые лежали с открытыми глазами, и на лицах – заросших еврейских и узкобородых амалекских – не было выражения ярости. На них лежало полное умиротворение. А в глазах, как в воде, отражался небесный покой. Махир перешагивал через тела, еле волоча ноги, порой про себя отмечая – вот этот с перерезанным горлом когда-то был Акки. А вот эта жердь звалась Шарпи-Кальби. А вон и вожак амалекитян с седыми локонами. У этого никакого умиротворения на лице. Лежит, закусив губу, а мертвый взор устремлен куда-то вперед, в будущее, где его потомки гонят потомков Израиля на заклание. И мертвая рука сжимает древко копья с такой силой, что, пожалуй, и не вырвешь. Да, горькие, видно, времена настали для сынов Амалека. Многие ли из них уцелели в этом сражении?

Но он-то, Махир, как быть с его клятвой? Ведь из бывших собратьев ни один не пал, пронзенный его стрелой! Что же делать? Выходит, он солгал... И кому? Озирису! Гору! Изиде! Лгать можно кому угодно, но им лгать – это предательство.

Изида! Вечно юная мать-Изида, сестра-Изида, любовница-Изида! Простишь ли ты несчастного пасынка, не сдержавшего свой обет?

Изида раскинула тонкие руки, вдоль которых светились белые крылья, посмотрела на еврея карими зрачками, темнеющими на фоне нежных белков глаз и печально покачала головой.

Гор! Сокол-Гор с мускулистым человеческим телом. Не для того ли занес ты длань, чтобы покарать меня? Не в моей ли крови жаждешь ты омочить крючковатый клюв?

«В твоей!» – отвечал Гор.

Озирис! Царь Озирис, со скипетром в руках восседающий на каменном троне! Что делать мне? Повелевай! Я готов выполнить любое твое повеление.

«Ты сам знаешь, что тебе делать» – точно струна под наплывом ветра, прозвенел голос Осириса.

Да, он знал, что делать. Он должен был выполнить клятву. Лук его был при нем, и стрела в колчане оставалась одна... только одна. Но ведь и поклялся он – хотя бы одного! До ближайшей скалы было недалеко, и расселину в ней такую, что можно было вставить лук, он нашел быстро. К счастью, скалы в этих местах были не цельнокройные, как в Египте, а из слоистых пород. Вот эта палка – обломок чьего-то копья – превосходно послужит клином, который будет удерживать тетиву, пока Махир его не выдернет. Он вставил в расселину лук, вложил последнюю стрелу, отбросив в сторону пустой и уже ненужный золоченый кожаный колчан, вытащил из-за пояса моток веревки, даже не веревки, а льняного шнурка,вроде тех, из которых плетут для детей игрушечные пращи, и привязал его к клину. Затем начал отступать, на ходу осторожно разматывая моток. Отойдя на несколько шагов, он встал напротив стрелы, закинул голову в точности, как это делал Моше, когда взывал к Небесам, и дернул шнурок.

«Вьи-и-и-и!» – сказала стрела, и прежде чем она пронзила Махирово горло, из него вырвалось: «Одним меньше!»

* * *

А в ту самую ночь, когда поселенцы и одновременно с ними террористы пытались захватить Канфей-Шомрон, Вахид вышел покататься по ночному Наблусу, и поток времени унес его в позапрошлый век, в город, точно выбитый в цельном куске белого камня – в старинный Иерусалим.

ТОГДА В ИЕРУСАЛИМЕ

– Слава Аллаху, господу миров! Привет и благословение тебе, о почтенный Гиллель! Аллах да благословит тебя и да приветствует благословением и приветом вечным, длящимся до Судного дня!

Рав Гиллель мысленно отметил тавтологию в приветствии посланца и внимательно посмотрел на него. Тот был одет в белую галабию. На голове у него была красная фетровая феска с синей кисточкой. Несмотря на жирные пятна, усеявшие галабию, видно было, что у гостя это считается парадным нарядом. И хотя фески, как правило, носили оседлые арабы, по латунному оттенку кожи и запаху пота рав Гиллель, главный раввин Иерусалима, понял, что перед ним бедуин. Бедуинов, да и других арабов, ему приходилось принимать не раз. Жестом он пригласил пришедшего в гостиную, где оба уселись на подушки посреди яркого ковра. Когда принесли кофе, то по бедуинскому обычаю первую чашку – ель-хейф – налил себе и попробовал сам хозяин, чтобы гость чувствовал себя в полной безопасности. Затем гость налил себе вторую чашку – ель-кейф – и немного отпил из нее. После этого гостю была налита третья чашка – ель-дейф, и он спокойно стал из нее пить. Некоторое время кофе поглощалось в молчании, затем была затронута самая неотложная проблема – цены на овец и на оружие. И уж потом, как бы невзначай, бедуин обмолвился, задумчиво глядя сквозь стрельчатое окно на жгуче-синее небо:

– Меня, вообще-то, по воле всемилостивейшего Аллаха попросил побеседовать с вами достопочтенный шейх Шукейри.

У рава Гиллеля сузились зрачки. Махмуд Шукейри был вожаком одной из самых страшных бедуинских банд, именуемой «Джехарт-аль-харабия», терроризировавшей весь Старый город. Едва ли не каждую ночь грабители врывались в еврейские дома, обирая до нитки людей, большинство которых и так жили впроголодь, на халуку – пожертвования, которые присылались из-за границы евреям, переселившимся в Землю Израиля, дабы учить там Тору. Разбойники отбирали у людей последние гроши, скромную утварь, латанную-перелатанную одежду и постельное белье. И даже еду. Порой случались изнасилования и убийства. Все попытки обратиться за помощью к турецкому каймакаму по эффективности могли быть приравнены к стараниям проломить лбом надгробную плиту средней толщины. Сначала чиновник милостиво принимал бакшиш в любой валюте, а затем воздевал к небесам маленькие ручки, украшенные перстнями с бриллиантами и рубинами, и восклицал:

– Аллах свидетель, где мне взять столько полицейских, чтобы можно было патрулировать каждую крышу и каждый закоулок в Старом городе?!

* * *

– Насколько мне известно, вы, руководители еврейской общины, здесь, в Иерусалиме, ожидаете с часу на час прибытия группы переселенцев откуда-то с севера...

– Из Малороссии, – машинально уточнил рав Гиллель.

– Не спорю, – продолжал бедуин. – Но вы их ожидаете из Яффо, куда они прибыли из страны, название которой я не в силах выговорить. А между тем, путь от Яффо до Иерусалима неблизкий и полон сложностей и опасностей.

«Куда этот гой клонит?» – в ужасе подумал рав Гиллель, вглядываясь в лицо бедуина, которое уже прорезали первые морщины.

Бедуин кивнул, словно в ответ мыслям еврея, и продолжил:

– Не волнуйтесь, не волнуйтесь, все, слава Аллаху, закончилось хорошо. Бесстрашный Махмуд Шукейри, да пребудет с ним любовь Аллаха, поспешил навстречу дорогим гостям, дабы обеспечить их безопасность, и – о радость! – они уже недалеко от Иерусалима!

При этих словах последовал взмах руки, словно он давал сигнал прибывшим из далекого Егупца странникам торжественно вплыть в гостиную. Но никто не вплыл.

– О, они в надежном месте! – успокоил бедуин. – В надежном и безопасном. К сожалению, знаете ли... путевые расходы... опять же питание, ночлег...

– Сколько? – хриплым голосом спросил рав Гиллель.

– Гм... Если за каждую семью по двести пятьдесят английских фунтов, а за одиночек по сто... Вам, как я понимаю, богатые евреи со всего света деньги именно через Англию пересылают.

– Девять семей и пятнадцать одиночек – обреченно произнес рав Гиллель, вспомнив, как сам давал распоряжение найти всем вновь прибывающим временное пристанище в убогих гостиничках Старого города.

– Семнадцать, – уточнил гость.

– Но позвольте, – развел руками рав Гиллель, – должно было приехать пятнадцать ешиботников.

– И два турка-охранника. Они, кстати, очень мужественно обороняли своих подопечных – ни одного выстрела не сделали.

– А себе вы их оставить не хотите? – попытался улыбнуться рав Гиллель.

– Как можно? – возмутился бедуин. – Держать людей в заложниках?! Да мы их тотчас же отпустим! И они со спокойной душой явятся к каймакаму и скажут, что евреи отказались их выкупать. Представляете, что начнется?!

«Он не бедуин, – вдруг подумал рав Гиллель. – Его речь слишком культурна для речи бедуина. Но запах... Оседлые арабы все-таки чаще моются. Интересно, сколько дней он мучился, обходя баню стороной, чтобы сыграть эту роль».

– Итак...

– Итак, – подхватил гость, – четыре тысячи двести английских фунтов.

– Понятно, – сказал задумчиво рав Гиллель. – А через минуту после того, как вы исчезнете с деньгами, появятся наши странники, и выяснится, что никто их и не думал похищать, а просто вы их опередили...

Бедуин протянул ему листок веленевой бумаги, испещренный еврейскими буквами. Рав Гиллель тотчас же узнал почерк рава Йосефа Цейтлина, руководителя группы вновь прибывших. Известный далеко за пределами Малороссии раввин умолял срочно удовлетворить все требования бандитов и помочь пленникам, среди которых немало детей, как можно скорее выйти на свободу. Пока он читал, бедуин скорбно заметил:

– Хорошие люди. Жалко их. Горько будет, если с ними что-нибудь случится.

* * *

– Да никуда он не денется, клянусь бородой пророка! – кричал Махмуд Шукейри, бегая по комнатке с земляным полом.

Сквозь открытое окно виднелись старые кривые узловатые оливы, раскинувшие над плитами двора серебристо-пыльные шатры. Над ними время от времени, трепеща и свистя крыльями, проносились голуби. Вдали сквозь шарав{Знойный ветер, наносящий тонны мельчайших частичек песка.} прорисовывалась башня, увенчивающая мечеть, построенную на могиле еврейского пророка Шмуэля.

– У него действительно не было под рукой этих денег! Вот увидишь, принесут они эти фунты – все четыре тысячи и ни пфеннигом меньше.

– Пенсом, – поправил его сидящий в углу Харбони.

– Что-что?

– Пенсом, говорю, – повторил Омар Харбони. – В Англии – пенсы. Пфенниги в Германии.

– Там, говорят, в прошлом году новая монета введена – вроде как марка называется, – решил блеснуть эрудицией Шукейри.

– Совершенно верно, – кивнул его собеседник. – Марка. А в марке сто пфеннигов, только это не новая монета, она существовала и раньше. Просто с прошлого года она имеет хождение по всей Германской империи, заменив серебряные и золотые талеры, а также гульдены.

– Ну не скажи, – уточнил Шукейри. – Раньше на севере Германии действительно чеканили марку, но только серебряную, а теперь по всей империи чеканят золотую.

Харбони в изумлении уставился на него.

– Во имя Аллаха! – сказал он после долгого молчания. – Кто ты, Шукейри?

– Я бедуин, сын бедуина, шейх бедуинов...

– Ты вожак бедуинов, но ты не бедуин. Откуда ты взялся?

Шукейри потянулся.

– «Откуда, откуда»! Что ты меня допрашиваешь? Говори, что тебе надо, и отправляйся в лагерь. Я, между прочим, не знаю, кто ты сам такой. Приблудился к нам, словно пес шелудивый.

Это было сознательно произнесенное оскорбление. Глаза Харбони сузились, рука сама собой легла на рукоять торчащего у пояса хонджара – кинжала, оправленного серебром. Впрочем, он тотчас увидел, что внешне спокойный Шукейри не зря поглаживает приклад новенького английского карабина, что его указательный палец наготове, и если что – быстренько зацепится за спусковой крючок...

Он подавил ярость, посмотрел на Шукейри с мольбой и тихо, почти шепотом произнес:

– Ради Аллаха, прикажи расстрелять заложников!

Шейх поморщился.

– Прикажи расстрелять их – Харбони поднялся со стула и вплотную подошел к шейху. – Сегодня Аллах – велик Он! – дает нам возможность спасти нашу землю. Завтра будет поздно. Как сказано в Коране: «Дом пуст и место посещения далеко».

– Я не понимаю, о чем ты говоришь, – пробормотал Шукейри.

– Хорошо, – вздохнул Харбони. – Распахни свои уши, и да наполнит Аллах мудростью мои уста. Харбони прошелся по пустой комнате и вновь уселся на стоящий в углу табурет.

– Посмотри на стену, – сказал он. – Во-о-он туда. Видишь, ползет одинокий муравей? Он – малое творение Аллаха, он беззащитен и никому не мешает – пусть спешит себе с миром по своим муравьиным делам. А теперь попробуем с помощью Аллаха увидеть все по-иному. Что он здесь делает, этот муравей? Гуляет? Разве муравей – дочь Иерусалимского судьи, чтобы прогуливаться по аллее возле Яффских ворот? Муравьи всегда вместе. И если ты видишь одиноко блуждающего муравья, пусть от тебя не укроется, что он – лазутчик, который явился на новое место, дабы осмотреть его и возвестить своим собратьям, годится ли оно для проживания. Или, предположим, крестьянин заходит в свой хлебный амбар и видит крысу. Он бросит в нее камень – крыса убежит. Крестьянин доволен – нет крысы! Неправда! Есть! Она спряталась, затаилась, она еще приведет других крыс.

– Не понимаю, к чему ты все это... – пожал плечами Шукейри.

– К тому, что евреи – да поразит их гнев Аллаха! – уже в течение ста лет едут сюда – кто из Европы, кто из Египта, кто из Магриба, кто из Персии. Они нас убаюкивают – дескать, не тревожьтесь, клянемся Аллахом, мы никому не помешаем! Мы люди малые, живем на халуку. А я говорю – лазутчики они! Сам посуди – для кого они земли покупают и у нас в Иерусалиме, и в Галилее? Для себя? Так у них уже есть кров! А деньги у них откуда? С халуки? На деньги еврейских богатеев они покупают земли для других евреев, что приедут в будущем! Пройдись по Старому городу, достопочтенный шейх! Там уже больше евреев, чем арабов!

– Разве что в Старом городе. А больше их нигде и не встретишь.

– Правда? – усмехнулся Харбони. – А в Сафеде? А в Тверии? А в Хевроне?

– Да это ж горсточки... – похоже, Шукейри был ошарашен напором собеседника.

– Горсточки, говоришь, – наседал Харбони. – А когда будут не горсточки, когда будут орды, будет поздно. Во имя Аллаха! Убей этих пленников!

Вообще-то, это соответствовало тайным планам вожака бедуинов, но он не мог позволить, чтобы какой-то оседлый араб командовал им.

– Ну что ж, – сказал он. – Еврей Гиллель мне за своих собратьев четыре тысячи двести фунтов обещал. Дай мне эти деньги – и делай с евреями что хочешь.

Он протянул широкую, как пальмовый лист, ладонь. Харбони инстинктивно заложил руки за спину и отступил на шаг.

– Нет, говоришь, денег? – насмешливо спросил Шукейри. – Жаль. Как говорится, если нет, чего желаешь, желай то, что есть. Глаз выше бровей не поднять. И он развел руками.

* * *

Встречу с руководством «Еврейского стража» рав Гиллель проводил не в гостевой зале, где он час назад принимал бедуина, а в своей библиотеке. В креслах, расставленных вдоль полок со старинными книгами и инкунабулами пятнадцатого и шестнадцатого веков, расположились рав Шмерел Шик, руководитель организации «Еврейский страж», его помощник, рав Шмерел Шерлин, а также рав Ешаягу Магид, глава ешивы, студенты которой одновременно являлись бойцами «Еврейского стража». Все присутствующие несказанно удивились, когда рав Гиллель, изложив суть дела, вместо исполнения заповеди выкупа пленных предложил использовать таинственного бедуина в качестве живца, на которого можно поймать Шукейри. Но рав Гиллель убедительно доказал, что спасение пленников превращается в свою противоположность, если провоцирует врагов на новые захваты заложников. И поскольку сейчас ожидается, что в ближайшее время одна за другой начнут прибывать группы репатриантов и по дороге из Яффо двигаться в сторону Иерусалима, необходимо во избежание прецедента не уступать негодяям, а разгромить их.

– Да, – согласился рав Шик. – Мы должны это сделать. Иначе грош нам цена. Чем мы, спрашивается, отличаемся от турок? Те тоже разводят руками, мол, что поделать! А все потому, что «Джехарт-аль-харабия» действует в Иерусалиме…

– И не только там, – вставил рав Шерлин, мрачно глядя единственным глазом, черным, как иерусалимское небо в новолуние.

– Шмерел, – строго сказал рав Шик. – У тебя нет монополии на горе. Тебя эти головорезы лишили глаза, у меня они отняли отца.

– Хевре{Товарищи (ивр.).}, – прервал их пикировку рав Гиллель. – Я отношусь с глубочайшим уважением к вашим потерям, но.

Это «но» прозвучало твердо, с понижающей интонацией, после него невозможно было поставить многоточие, а лишь точку или восклицательный знак. «Но» было приказом вернуться к делу.

– Я говорю, он действует в Иерусалиме и на дороге между Иерусалимом и Яффо. Но ясно одно – в Иерусалиме у него базы нет. А мы… так же, как у турок, у нас не хватает людей, чтобы контролировать весь город, но не это главное. Главное, даже в тех случаях, когда нам удается защитить от людей Шукейри какой-нибудь еврейский дом или поймать нескольких бандитов, грабящих на улицах людей под покровом ночи, мы никогда не знаем, ни где базируются основные силы разбойников, ни сколько их. Почему?

– Потому, – сказал рав Шик, – что они нигде ни базируются. Рав Гиллель не мог скрыть удивления.

– Да-да, – подтвердил рав Шерлин, – мы все пришли к такому выводу. Дело в том, что «Страж» уже лет десять как перешел к наступательной тактике. Как только в Иерусалиме или на дорогах,к нему ведущих, появлялась арабская или бедуинская шайка, мы не усиливали патрулирование наших кварталов и тем более окрестностей города, все равно это бесполезно. Вместо этого мы начинали собирать информацию о том, где предположительно базируются разбойники, выслеживать их. И рано или поздно обнаруживали их гнездо, после чего прямо там их и атаковали. Людей у нас для подобной операции хватает, народ натренированный – вон у рава Ешайягу в ешиве половина занятий посвящена Талмуду, а вторая половина – учениям на местности. Так мы накрыли шайку Абу-Касима, так мы уничтожили шуафатскую банду, мусрарскую банду, лагерь знаменитых «Птенцов Мухаммада». Но с этим Шукейри – все бесполезно. Стычек было – хоть залейся. Кровью. В одной из таких стычек я потерял свой правый глаз, в другой рав Носсон потерял отца, славного рава Элиягу, одного из основателей и бессменного вожака «Стража». Но где они собираются? Где прячут награбленное? Где хранят оружие? Мы обшарили Иерусалим и все его окрестности. Мы посылали дозоры чуть не до самой Яффы. В Латруне у нас были неприятности с монахами. Нигде никаких следов. Лишь недавно мы поняли, в чем дело – мы не можем найти базу разбойников потому, что ее не существует. У них отличная система связи, так что они могут собираться, когда хотят и где хотят, для своих бесчинств. У них хорошо налажен сбыт награбленного, так что ни в каких складах они не нуждаются. Из денег, вырученных за продажу награбленного, все необходимое для общего дела закупается немедленно и распределяется среди бандитов, а оставшиеся деньги тоже распределяются. Так что эта «Джехарт-аль-харабия» совершенно неуловима и неуязвима. И сейчас нам действительно предоставляется редчайшая возможность покончить с ней. Взяв взаложники десятки людей, они вынуждены для их охраны также мобилизовать десятки – ведь убеги от них хоть один, вся затея окажется под угрозой. То есть сейчас где-то в окрестностях Иерусалима все воинство собралось практически в одном месте. Что вы предложите делать, рав Гиллель?

* * *

Опустела служившая Махмуду Шукейри местом тайных встреч хижина неподалеку от могилы еврейского пророка Шмуэля. Главарь банды, взгромоздившись на одногорбого верблюда, двинулся в сторону Иерусалима, а Омар Харбони, оседлав своего гнедого Сариа, помчался в сторону Мухмаса, где за солончаком бедуины содержали пленников. Конь летел так, что в ушах свистело. Недаром Омар назвал его Сариа – Быстрый! Мимо проплывали голые горы, похожие на разлегшихся слонов, и круглые, похожие на кратеры, долины. Красоты природы не интересовали разъяренного Омара Харбони. Все рушилось.

Казалось, что проще – перебить сейчас всю партию иммигрантов, сообщить об этом во все европейские газеты, и на долгие годы перепуганные евреи забудут дорогу в турецкую провинцию Палестина. Главное, шум поднять. На это он мастер. Слава Аллаху, не зря помотался по миру, не зря освоил английский, как родной, не зря слал корреспонденции в разные английские газеты. Да они и сейчас с удовольствием напечатают его присланные под разными псевдонимами очерки о трагической гибели незадачливых еврейских репатриантов. И вернулся он в Палестину лишь по одной причине – он увидел, как Европу завоевывают евреи, как они захватывают банки, министерские кресла, места в британской палате лордов и во французском парламенте, как они вторгаются в науку, в культуру стран, давших им пристанище, как нарождается и овладевает умами европейцев новое, чисто еврейское по духу, движение за перекройку всего жизненного устройства, за изменение всего существующего строя во имя бредовых, неосуществимых идеалов, почерпнутых из видений их безумных пророков.

Увидел – и вспомнил. Они с отцом бредут по оливковым рощам. Небо не просто голубое, а какого-то зеленоватого оттенка, словно в тон кудлатым оливам.

– Омар, – говорит отец. – Много веков назад, еще до рождения пророка Мухаммада, до хиджры, один из наших предков был большим человеком при дворе какого-то персидского царя. Семейное предание рассказывает, что он участвовал в заговоре, целью которого было истребить всех евреев в Империи, а больше нигде тогда евреев и не было, следовательно, истребить вообще всех евреев на земле. В последний момент он испугался,предал своих соратников и тем самым спас ненавистный народ. Так вот он завещал своим детям из поколения в поколение передавать от отца к сыну – «чтобы искупить мою вину, боритесь с евреями, сражайтесь с евреями, губите евреев, уничтожайте евреев!»

У отца мокрое от пота старческое лицо с бордовыми прожилками на щеках и висках. Усы какие-то жидкие. Он не похож на воина Аллаха. Он лишь посыльный – от дальнего безымянного предка к нему, маленькому Омару, который с утра до вечера носится с приятелями по родному Наблусу и у которого вечно заложен нос, а на руках цыпки.

– Папа, – спрашивает он. – Скажи, что такого сделали евреи, что их нужно уничтожать?

У них в Наблусе евреи не жили, но он иногда встречал на улицах города евреев, приехавших по торговым делам. К тому же, играя с приятелями в Дубраве Учителя, часто видел, как они проезжают в повозках по каменистому тракту Иерусалим – Тверия. У некоторых из них на головах были тюрбаны, точь-в-точь как у арабов; другие, из северных стран, одевались странно. Особенно поразили Омара огромные плоские меховые шапки, которые он не раз видел у «северных» евреев. Эти евреи выглядели совсем чужими, но ни капли не страшными, даже какими-то жалкими... вроде как папа.

– Они – да постигнут их вечные муки! – хотят захватить весь мир, – говорит отец, и в голосе его появляется неслыханная доныне твердость. – Им так велит их вера. Они хотят захватить весь мир и переделать его. Они считают себя рукой Аллаха.

– Папочка, – шепчет Омар. – Но ты же сам говорил, что в мире ничего изменить невозможно, что все происходит по воле Аллаха, чего же нам бояться?

И тогда отец, оглянувшись по сторонам, словно в страхе, что его кто-то услышит, склоняется к сыну и, нависая, тоже переходит на шепот:

– Эти евреи – пусть руки их отсохнут, пусть ноги их омертвеют! – научились влиять на волю Аллаха!

Омар испытывает непонятный ужас, словно стоит ему оглядеться, как он увидит обступающие его со всех сторон толпы кровожадных евреев. Усилием воли подняв глаза, он окидывает взглядом лежащую перед ним долину. Оливковые посадки кажутся островками посреди маленького океана светло-бурой безжизненной земли. Лишь гребни хребтов лиловеют, полосуя небо, которое из зеленоватого вновь стало таким пронзительно голубым, каким бывает лишь в Палестине.

Сариа разрезал воздух крутым лбом. Дорога вилась над сухим руслом извилистого вади. Почва была морщинистой, как шкура носорога. Зелени почти не было, и лишь в медных лицах скал зияли щербины пещер. Солнце уже зависало над хребтами, и надо было торопиться, чтобы до темноты прискакать во временный лагерь, где Шукейри содержал заложников. Ружье плясало сзади, хлопая по бедру. Что ж, если Шукейри не хочет, он сам возьмет на себя эту работу. Проклятые черные шапки никогда не будут маячить на фоне сиреневых хребтов Палестины. Жирные еврейские лапы, выворачивающие карманы европейцам, никогда не дотянутся до тощих арабских кошельков. Сегодня он изменит историю. Может быть, даже ценой своей жизни. Но скорее всего, ему удастся улизнуть прежде, чем появится Шукейри с еврейскими посланцами, и вместо счастливых репатриантов, протягивающих руки щедро раскошелившимся освободителям, они найдут груду окровавленных трупов. Вперед, Сариа!

* * *

Когда-то в хедере меламед рассказывал Боруху о восстании Маккавеев:

«И тогда Иегуда и его братья прямо поперек ущелья построили стену. Невысокую – ведь главное было из-за этой стены стрелять, не давая грекам двигаться дальше. Одновременно с окрестных скал их соратники тоже осыпали греков стрелами».

«А греки?» – спрашивал, волнуясь, Борух.

«А что греки? – отвечал реб Мойше. – Не могли же они лезть на отвесные скалы! Пришлось снизу огрызаться, отстреливаться... Поняли они, что плохи дела, и решили вернуться обратно. Пошли – а там тоже стена. А из-за нее тоже стреляют. Наши успели ее построить, пока греки туда-сюда по ущелью бегали».

«А стены эти они снести не могли?» – распахнув глаза с длинными ресницами, спрашивал Борух, а сам мысленно умолял: «Скажи, что не могли».

«Каким образом?» – разводил руками меламед, больше похожий на кузнеца, с огромными лапищами, с мускулами, играющими под люстриновым лапсердаком. Вероятно, силушка его, не находя себе применения, рвалась наружу, поэтому и выбирал он для рассказов детям всякие истории про богатырей да про воинов, оснащая их такими живописными подробностями, будто сам там присутствовал.

«Ну как! – озабоченно возражал мальчик. – Вы же сами говорили – их были многие тысячи».

«Многие тысячи!» – подтверждал реб Мойше.

«А наших всего несколько сотен!»

«Несколько сотен», – соглашался тот.

«Ну вот!»

«Что «вот»? Ущелье-то было узким-преузким! В нем в ширину лишь один человек мог разместиться. Так по тропинке и шли гуськом. И тысячам этим даже развернуться было негде!»

«А разве такие ущелья бывают?» – спрашивал Борух, юный житель лежащего посреди широкой степи Егупца, в жизни не видавший вообще никаких ущелий.

«Бывают, – уверенно отвечал реб Мойше. – В земле Израиля».

Борух зажмуривался – и перед глазами вставали неведомые горы с ущельями настолько узкими, что их, словно амбары, можно было запирать с обоих торцов. Он думал: «Увижу ли когда-нибудь Землю Израиля? Увижу ли такие ущелья?»

Увидел.

Борух отворил глаза. Он сидел на сундуке, стоящем поперек тропы. Слева и справа из трав и зарослей проглядывали белесые скалы. Все это было реальностью – и Земля Израиля с Иерусалимом в сердце, и ущелье, которое можно – раз-два – и превратить в ловушку. Вот только, похоже, не добраться до Иерусалима ни ему, ни его спутникам, потому как в ловушке-то оказались они сами, а никакие не греки.

Борух снова прикрыл глаза. Как это замечательно было три дня назад – впервые увидеть Землю Израиля! Прошла неделя с тех пор, как он покинул Малороссию. Стояла ранняя весна. Ивы развешивали желтые космы. Кружевом казался светло-бурый хаос голых кустарников. И все время дожди, дожди, холодные, колкие. Временами дождь замирал, выглядывало солнце, и деревья распрямляли тонкие ветви с нанизанными на них бриллиантовыми каплями. Но вскоре солнце вновь тонуло в серой толще неба. День за днем они добирались до Одессы по трактам, облепленным лужами, серыми, как небо. Желтые соломенные поля, хутора тут и там. Кое-где вспучивались приземистые круглоголовые церквушки. А в низинах, лесах и на вертлявых речушках сохранялся еще полулед-полуснег с вросшими в него сорванными зимним ветром ольховыми сережками. Навстречу шли крестьянки в белых платках, ковыляли собаки с длинными мордами,с мокрой шерстью, свалявшейся в толстые иглы, что делало их похожими на больших ежей. И вот Палестина! Зеркальный залив, дома белыми кубиками, то тут, то там одинокая пальма. Прибрежные рифы высунули из воды бурые носы. И воздух! Волшебный, сладкий воздух, какого больше нигде в мире нет. Барка, груженная людьми и сундуками, расталкивая волны, двигалась к Яффе, а корабль, который доставил их сюда из Одессы, становился все меньше и меньше, отступая в море. Так когда-то уходил от этих же берегов корабль, на котором уплывал пророк Иона. Но Иона убегал прочь от Б-га, а они – девять семей и пятнадцать одиночек – преодолели тысячи верст, чтобы вернуться к своему Б-гу. Вернуться и более уже вовек не покидать.

Только все не так получилось. Вначале шло гладко – ехали в Иерусалим по Шаронской долине с волнистыми полями и россыпями мака, с пальмами и магнолиями, кипарисами и олеандрами, с вереницами верблюдов и стадами овец цвета ржавчины. Недалеко от латрунского монастыря Борух увидел изумительно красивое дерево, невысокое, все в розово-фиолетовых цветах, облепивших ветви и сучья, так что листьев не было видно. Возможно, они вообще отсутствовали. Мимо проходили двое паломников, говоривших по-немецки. Борух, некогда общавшийся с немцами-колонистами в Малороссии, обратился к ним на смеси немецкого и идиша:

– Господа, как называется это дерево?

Один из них скривился и с глубоким презрением ответил:

– Иудино.

И вот, когда Шаронская долина закончилась, когда слева и справа выросли сухие кремнистые горы, их маленький отряд окружили, паля из ружей, какие-то страшные всадники в странных балахонах и с лицами, обмотанными клетчатыми шарфами. Два турка-охранника в красных фесках с большими пистолетами и саблями даже не пытались сопротивляться. Они послушно сдали разбойникам оружие, затем вывели к ним рава Йосефа Цейтлина, и все трое расположились на руинах старой, сложенной из плоских камней, стены, оставшейся то ли от когда-то стоявшего здесь дома, то ли от полутораметровой ширины «межи», некогда разделявшей два оливковых владения. Один из всадников спешился, размотал шарф, закрывавший пол-лица, и сменил его на феску, тоже красную, но с синей кисточкой. Взгляд его при этом был полон достоинства, как у человека, выполняющего некую сверхважную миссию.

У него начался разговор с равом Йосефом, причем по тому, что обращались они при этом не друг к другу, а к туркам, было ясно, что те исполняют роль толмачей. Разговор был не очень долгим, так что путники, не понимающие, в чем заминка, но изрядно перепугавшиеся во время стрельбы, не успели ни как следует разволноваться, ни устать вытягивать шеи, чтобы разглядеть, как там идут дела у их обожаемого рава Йосефа. А обожаемый рав Йосеф, закончив переговоры, кликнул сына и велел ему принести лист веленевой бумаги, ручку со стальным пером и чернильницу. Все вышеперечисленное было немедленно извлечено из большой кожаной сумки с застежками в виде головы льва c разинутой пастью и головы верблюда, причем, когда сумку застегивали, получалось, что лев верблюда пожирает. Рав Йосеф обмакнул перо в чернила и что-то довольно долго сосредоточенно писал. Потом размашисто расписался, помахал листком, чтобы поскорее просохли чернила, и вручил его арабу. Тот, очевидно, главный у них, отдал какие-то распоряжения остальным и, взгромоздившись на верблюда, отбыл. Арабы в шарфах по-прежнему гарцевали тут и там с ружьями, направленными на перепуганных переселенцев, а рав Йосеф поднялся с камня и, не повышая голоса, начал:

– Друзья мои!

Мгновенно воцарилась тишина. Гробовая. Ибо запахло гробами. Люди словно закоченели. Даже арабы застыли, как памятники, на своих поджарых конях.

– Друзья мои! – откашлявшись, повторил рав Йосеф. – Мы с вами попали в большую беду. Эти люди – он указал на ближайшего всадника – разбойники. И мы с этого момента их пленники. Они будут требовать с евреев Иерусалима большой выкуп за наше освобождение. О тех деньгах, которые у нас, сейчас почему-то речь не ведется, равно как и о наших пожитках, которые эти бедуины могли бы продать, и тем самым обогатиться. Мы тоже не будем пока заводить о них разговор. Если удастся, потом вернем раву Гиллелю, чтобы как-то скомпенсировать расходы иерусалимцев. Вы должны понять – в Иерусалиме почти нет еврейских фабрик и крайне мало еврейских ремесленных мастерских. Я уже не говорю о торговле и о банковских конторах. Подавляющее большинство наших собратьев учится в ешивах и колелях. Живут на гроши, которые шлют сюда из-за границы те евреи, что могли бы прислать много денег, да не хотят, и те, что хотели бы прислать много, да не могут. Удастся ли им сейчас собрать нужную сумму? Единственное, что мы с вами в силах сделать, – это положиться на Вс-вышнего и молиться ему, молиться, молиться, молиться...

Молиться... молиться... молиться...

Борух не заметил, как вновь задремал под лучами весеннего солнышка. Проснулся он оттого, что почувствовал – на лицо упала тень. Человеческая.

Он открыл глаза. Перед ним стоял человек без куфии или фески, одетый по-европейски, но явно араб. У него были короткие жесткие черные волосы, маленький рот и круглые карие глаза. На вид ему было лет тридцать, но могло быть и двадцать, и сорок. Морщины, если и были, то в глаза не бросались. Нижняя часть лица была выбрита, хотя и не очень чисто. Увидев, что Борух проснулся, этот симпатичный туземец снял с плеча ружье. Усмехнулся – и направил его на Боруха.

* * *

Сосны, конвоирующие тропку, вползающую в ущелье, точно гигантский скорпион, были низкорослы и клонились вперед, протягивая вошедшему длиннопалые лапы.

– Ты уверен, что видел, как Оседлый к ним пошел? – Не поднимаясь с земли, спросил размякший от поздневесеннего солнышка бедуин-охранник Али Рахман.

Его напарник Керим кивнул и продолжил сладко спать, стоя с ружьем наперевес. Али Рахман взял свое собственное ружье, затем нехотя поднялся и зашагал по тропе, давя хрустящие сосновые ветки.

Опять этот Харбони! Что ему здесь нужно? Он как-то очень тихо появился у них в отряде. Явно оседлый, что никому не нравилось – сидел бы у себя в Наблусе и к гордым бедуинам не совался.

«Арабы!» Да какие они арабы, эти оседлые?! Одно название! Настоящие арабы – это они, бедуины, вольные странники пустыни. Разве соратники Мухаммада, первые в мире воины Аллаха, копались в земле и строили себе глинобитные дома? Нет, приходя в новое место, они потихоньку засыпали имеющиеся в округе каналы и водоемы, разрушали дамбы и плотины. Они не брюхатили землю, умоляя ее в благодарность родить им ячмень и пшеницу. А иноверцы, что занимались этим позорным делом, вынуждены были, гонимые неурожаем, оставлять насиженные места или вступать с новыми хозяевами этих мест в кровавую битву, которую они неизменно проигрывали.

И когда арабы, великие кочевники, завоевали полмира, большинство их прельстилось уютом, которым наслаждались ими же побежденные народы. И начали они, презренные, селиться в глиняных и каменных домах, а кто побогаче – строить себе дворцы. И начали возделывать землю, по которой вихрем проносились их деды. И начали заново прорывать каналы, засыпанные их дедами, строить дамбы, разрушенные их дедами.

Да, опоганился народ! И лишь бедуины – последние носители духа свободы – остались верны образу жизни предков. Они не прельстились плоскими крышами или купольными перекрытиями. Черное небо пустыни с тысячами звезд, которые запалил Аллах – вот единственный потолок, под которым они были согласны жить. Они не приковывали себя к капризной земле. Пусть скудная пища странника – зато ни от кого не зависеть. Помолился Аллаху – и снова в путь! И главное – им, бедуинам, не указ ни фирман, присланный из Стамбула, ни свирепое распоряжение местного турецкого каймакама. Всемогущий Аллах – единственный, чью волю они готовы исполнять. И то – если она совпадает с их собственной волей.

Но вернемся к Харбони. В первый раз Али Рахман увидел его в их лагере неделю назад. Тот слез с гнедого коня и прямым ходом направился в шатер к самому Шукейри. А уже через полчаса бедуины перешептывались о том, что он принес сообщение, будто в такое-то время ожидается караван из Яффы в Иерусалим. Причем сам он явился к шейху Шукейри с уже готовым планом захвата и ограбления этого каравана. И уничтожения. Да-да, пусть Аллах покарает, если это ложь!– по свидетельствам подслушивавших, Харбони спокойно так предлагал перебить всех переселенцев до одного, до последнего ребенка. Нет мощи и силы, кроме как у Аллаха, высокого, великого! Это все-таки слишком! К тому же, какая от такой резни выгода? Шейх Шукейри тотчас же перекроил его план и решил не только не убивать их, но и не отбирать у них ничего, и ни в коем случае не допускать насилия над женщинами. Но при этом запросить за них у рава Гиллеля, руководителя ашкеназской общины Иерусалима, бешеные деньги. Харбони рвал и метал, но ничего не в силах был сделать. Бедуины, которым абсолютно все равно было, кого обчищать, лишь удивлялись, откуда у этого по-чужому одетого мусульманина такая ненависть к евреям.

Однако шейх Шукейри сказал «Нет!», и Омар, скрипя зубами и скрепя сердце вынужден был смириться.

И вот теперь, воспользовавшись тем, что их с Керимом сморило на поздневесеннем солнышке, он зачем-то пошел к пленникам. Зачем?

Чем ближе к лагерю заложников подходил Али Рахман, тем тревожнее у него становилось на душе. Уж больно давила тишина, нависшая над ущельем. Казалось, и люди, и животные, и растения застыли в ожидании чего-то. Чего?

Когда Али Рахман выскочил на узенькую прогалинку, стало ясно – чего. Выстрела. Харбони сжимал в руках ружье, направляя его на растерянно стоящего напротив полноватого черноволосого паренька лет двадцати-двадцати пяти с черной бородкой, в черной круглой шапочке и в круглых очках. Тот, как зачарованный, смотрел прямо в дуло, прямо в черный зрачок, из которого должна была вырваться смерть. Смотрел и молчал. А Харбони говорил низким с хрипотцой голосом:

– ...И по дороге в ад не забудьте еще разок заглянуть в наш мир и передать всем вашим родным и присным и всей вашей еврейской братии, что всякий раз, как они запустят свои жадные лапы в нашу Палестину, мы будем их обрубать, и что первым таким окровавленным обрубком стала ваша неосторожная компания.

Али Рахман понял, что монолог заканчивается, что точка сейчас будет поставлена, причем с таким громом, который разнесется по всем окрестным ущельям. И когда вернется Шукейри и выяснит, что Али Рахман не уберег одного из пленников (одного ли? Этот сумасшедший на многих нацелился), а следовательно, не выполнил приказ, похоже, что по ущельям еще раз разнесется гром. Он быстро обвел глазами лица притихших евреев. Трусы! Не ринутся спасать товарища! Впрочем, что они могут сделать?

– Эй! – крикнул Али Рахман, срывая с плеча винтовку и направляя ее на Харбони. – Бросай оружие!

– У меня приказ шейха Шукейри, – отчеканилХарбони. – Эти евреи должны умереть.

Рав Йосеф, успевший немного поучиться арабскому в преддверии переезда в Землю Израиля, побледнел.

– Клянусь Аллахом, ты лжешь! –шепотом произнес Али Рахман. – Все твои слова – ложь на тараканьих ногах! Шейх свои приказы отдает Абеду, а Абед сообщает мне. Так скажи, с чего это вдруг Абед велел беречь жизнь пленников, если шейх желает их расстрелять. Лжец ты, лжец! О таких, как ты, сказано: «И умрут они, и Аллах не защитит их!» Бросай оружие – или я стреляю!

Не больше двух секунд боролся Харбони с искушением выстрелить то ли в еврея, то ли в Али Рахмана. В первом случае два выстрела – его и Али Рахмана – должны были прозвучать одновременно, а платить жизнью за торжество своих идей Харбони не был готов. Во втором случае, пока он перезаряжал бы свой «Шарп», у евреев было бы достаточно времени, чтобы кинуться врассыпную. А вот Шукейри за убийство своего верного бойца вряд ли поблагодарит наглого чужака. Скорее всего, дело кончится погоней, поимкой, а дальше... От одной мысли о том, что будет дальше, у Харбони все тело начало ныть.

– Ладно, – промолвил он, опуская ружье. – Не стреляй. И оружие у меня отбирать не надо. Я буду тихим. Как сказано в Коране, «они не услышат там ни суетных, ни греховных речей, а только слово «Мир! Мир!» И Абеда звать не надо. Я сам пойду к Абеду.

* * *

Харбони сидел, скрестив ноги, на коврике из верблюжьей шерсти и молча наблюдал за хлопотами Абеда. Растопив очаг верблюжьим кизяком, тот поджаривал зеленые кофейные зерна. Для этих целей использовался железный ковшик с длинной ручкой. Обжарив в нем зерна, хозяин охладил их и начал размалывать. При этом он не просто толок их в медной ступке, а демонстрировал свое мастерство, выстукивая ритмическую бедуинскую мелодию.

– Ты мелешь кофе с утра до ночи, – тихо произнес Харбони. Абед благодарно улыбнулся. Сказать такое бедуину – значило продемонстрировать ему свое величайшее уважение, подчеркивая щедрость и гостеприимство хозяина.

Вода в кофейнике закипела. Абед засыпал в него кофейный порошок, после чего вскипятил напиток еще пару раз. По шатру плыл запах кофе и кардамона, придающего напитку желтоватый цвет и сладковатый привкус.

Уже потом, когда они пили кофе, Харбони как бы невзначай, чисто по-арабски, вновь завел речь о своей идефикс – уничтожении заложников.

– Послушай, Омар, – отвечал ему бедуин, осторожно втягивая кофе, чтобы не оставить ни единой драгоценной капли. – У нас говорят: «Никогда не садись на место того, кто может сказать тебе: «Встань!» Решает все шейх. А я кто? Я второй человек в отряде. Согласен я с тобой или не согласен, это неважно. Как говорится, из кувшина можно вылить только то, что в нем есть.

Харбони подмывало спросить – а как Абед решит, если шейха вдруг уберут. Но он чувствовал, что это не тот случай. Хотя о прославленном бедуинском коварстве ходили легенды, видно было – если этому парню со шрамом, белеющим на щеке, побуревшей от жгучих ветров пустыни, предложить власть над отрядом ценой того, что убьют его нынешнего вожака, он возмутится и... бедуинское гостеприимство, конечно же, не позволит ему всадить в Харбони кинжал или пулю, но всегда есть способы и обычай соблюсти, и цели достичь. Не зря говорят – на каждую корову найдется доярка.

Вместо откровенного призыва к убийству он сказал:

– Шейх Шукейри – человек безумной отваги. Это хорошо. Но это же и плохо. Вместо того чтобы кого-то послать к евреям с письмом от их раввина, он сам помчался. Стоит им хотя бы на секунду заподозрить, кто перед ними – и не сносить ему головы. Да и нам заодно.

Абед внимательно слушал, задумчиво глядя на заботливо развешенные им под сводами дырявого шатра кости любимого верблюда Собхана. Пока Собхан был жив, не было случая, чтобы Абед совершил ошибку. После смерти любимца он развесил его кости в шатре, чтобы тот помогал ему в трудных ситуациях принимать правильное решение. Но сейчас Абед еще не понимал, к чему клонит Оседлый. И Собхан молчал. А Харбони меж тем продолжал:

– Шейх должен вернуться к вечеру. Если его захватят, то за нами явятся среди ночи. Видишь вон ту вершину? Когда луна коснется ее левым боком, надо будет уходить отсюда. Если шейх Шукейри не вернется до того времени, заклинаю тебя Аллахом, прими на себя командование. Расстреляем заложников и уносим ноги, пока эти «Стражи» не нагрянули.

Абед долго молчал. Вернее, молчал Собхан, отказывался дать ему какой-нибудь совет. Затем, очевидно, дал. По крайней мере, через какое-то время Абед сказал:

– Луна левым боком, говоришь? Нет, пожалуй, подождем до рассвета.

Харбони все понял и воспрянул духом. Через десять минут он уже скакал по желто-зеленой пропахшей оливами долине, а Абед задумчиво смотрел ему вслед.

– Куда это он? – спросил подошедший Али Рахман.

– Если Оседлый сегодня вернется один, – тихо проговорил Абед, – значит, он убил шейха. Немедленно застрели его.

* * *

Странная ночь опустилась на Иерусалим. Впоследствии ее назвали «Ночь бдения», и еще много лет спустя, когда острые звезды, насквозь прокалывая жгучее иерусалимское небо, возвещали наступление 29 адара, жители города в память о тогдашних молитвах читали псалмы Давида.

Псалмы читались и в ту ночь, в напрягшемся в ожидании Иерусалиме.

«Не встанут высокомерные пред очами Твоими,

Ненавидишь ты всех, совершающих несправедливость!» – звучало в колеле на улице Давида.

«Погубишь говорящих ложь;

Убийцу и обманщика презирает Г-сподь!» – звенело в ешиве у Яффских ворот.

«Из-за множества преступлений их отвергни их!» – гремело под куполом синагоги Хурва.

«И возвеселятся все полагающиеся на Тебя,

Вечно ликовать будут!» – грохотало в бейт-мидраше за водоемом пророка Иехезкеля.

«Ибо ты благословляешь праведника, Г-споди!

Милостью, как щитом, окружаешь его!» – рвалось ввысь из груди молящихся у великой Западной стены.

Все знали – братья в беде! Но о том, что «Стражи» готовят их освобождение, известно было немногим, а о том, когда и как это освобождение свершится – вообще единицам. Зато молились – все. На тягучем ашкеназском наречии с ударениями на первом слоге, со свертыванием резкого «т» в свистящее «с», с обращением радостного «а» в горькое «о», и на крутом сефардском наречии, обрушивающем ударения на последние слоги и точно рубящем предложения острым мечом, и на йеменском наречии, представляющем странный сплав сефардского и ашкеназского, словно родилось оно не на отшибе Аравийского полуострова, а где-нибудь на стыке Европы и Османской империи – на всех диалектах звенело над бессонным Иерусалимом:

«Грабитель хвалится, хулит Г-спода...

Сидит в засаде ... глаза его высматривают несчастного...

Хватает бедняка, увлекая в сеть свою.

Встань, Г-сподь Б-г, вознеси руку свою, не забудь смиренных!»

Даже те, кто молился в синагоге «Хурва», не подозревали, что в трех шагах от них, на заднем дворе, два Шмерла – рав Шик и рав Шерлин раздавали «Стражам» карабины, а также пистолеты, которые те давно уже называли «шмерлехами».

... – Нет, Шимон, – моргая единственным глазом, говорил рав Шик долговязому парню со здоровенным ротвейлером. – Ты с нами не пойдешь. Ребята боятся твоего чудовища.

– Это не чудовище, – возмущался Шимон на идише с круглым английским акцентом. – Это собака, которая замечательно берет след. Правда, Дункан? А что до ребят, то еврею запрещено кого-нибудь бояться кроме Б-га.

– Спасибо за двар Тора, – вежливо отвечал рав Шик. – Нам след брать не нужно. Нас поведет сам Шукейри.

– А если он сбежит? – почти кричал Шимон.

– Не сбежит. А сбежит – тогда и собака твоя не поможет.

Он хотел было отвернуться, но Шимон схватил его за рукав, а пес попытался, встав на задние лапы, положить ему передние на плечи и лизнуть в лицо, чем лишь вызвал у раввина приступ негодования и отвращения.

– Рав, объясните мне, – горячо прошептал Шимон, – почему мы, евреи, так чураемся животных? Как можно любить Творца и отшатываться от его творений?

– Я обязательно дам тебе урок на эту тему, – пообещал рав Шик. – Завтра.

И, бросив укоризненный взгляд почему-то на пса, дескать, мог бы завести себе хозяина поумнее, он вернулся к своим «шмерлехам». Шимон обнял за шею удрученного пса, и оба зашагали прочь.

Раздача оружия меж тем продолжалась. Появился рав Гиллель и встал поодаль, задумчиво глядя на освещенных луною парней с пейсами и в ермолках, которые с удовольствием разбирали карабины и пистолеты. Они не сомневались, что мудрость Торы усваивается куда лучше, когда перемежается с учениями на местности, которые им чуть ли не ежедневно устраивали оба рава Шмерла, и теперь были счастливы применить полученные знания на практике. Неясно было, правда, как многие из них, в жизни не зарезавшие курицы, потому что для этого существуют специальные резники, поведут себя, когда объектами их столь долго тренированной меткости станут живые люди. И раввины, и ешибохеры надеялись, что слезы, терзания совести и явления окровавленных призраков придутся на отдых после битвы, на тяжелые ночные часы, полные прерывистых кошмаров или тягучей бессонницы. А в бою парни будут действовать четко и хладнокровно, как действовали во время учений. В любом случае никого из них не тревожило еще одно обстоятельство, которое, помимо угрозы человеческим жизням, в этой истории мучило рава Гиллеля.

Ведь это был тот самый рав Гиллель, что всякий раз, когда к нему приезжали гости из Европы, напутствовал их словами: «Передайте евреям вашего города и вашей страны, что настало время все лишнее выбросить, все необходимое забрать с собой и двинуться в Эрец Исраэль». Это был тот самый рав Гиллель, который, когда к нему пришли муж и жена, решившие покинуть землю Израиля потому, что муж попросту не мог найти средств к существованию – жена при этом говорила, что хочет остаться и готова сидеть на хлебе и воде, лишь бы жить в Эрец Исраэль, да чтобы дети Тору учили – рассказал им следующую притчу:

«Некую пару Вс-вышний благословил таким количеством детей, что они уже не умещались за одним столом. И решили родители, что они вдвоем будут сидеть за отдельным маленьким столиком, а дети – за большим. Все сыновья и дочери согласились, и лишь один, самый маленький, заупрямился – хочу кушать с мамой и папой за одним столом или не буду вообще! И уговаривали его, и упрашивали, и заставляли – ни в какую! Родителям ничего не оставалось, как подвинуться и пустить ребенка за стол».

Он повернулся к молодому отцу и мужу, у которого из-за бесконечных забот о куске хлеба для семьи в черных волосах, словно звездочки в ночном иерусалимском небе, уже сверкали сединки, и тихо произнес: «Сын мой, действительно, наша страна невелика, и зачастую паре рабочих рук трудно в ней найти применение. И есть на свете страны, развитые весьма, страны, которые благословил Вс-вышний большим богатством. А нашей земле еще предстоит вернуть себе былую славу и изобилие. Но помни – дитя, которое в слезах кричит: «Хочу сидеть за отцовским столом и нигде больше!» – это дитя дождется часа, когда не только духовный, но и обычный его голод будет утолен».

Рав Гиллель не ограничивался поучениями. Он помог юноше найти работу и, сам не будучи богачом, поддерживал его материально, пока тот не встал прочно на ноги.

Сейчас он стоял в глубине недавно отстроенной арки, прислонясь к железной двери, и смотрел на ребят в черных ермолках с карабинами в руках, один за другим ныряющих в зубастую брешь в стене, чтобы, растворившись в кротовьих переулках Старого Иерусалима, вынырнуть уже по другую сторону его расчерченных в клетку стен. Либо у Шхемских ворот, где вместо бойниц – ниши со скульптурами. Либо у Львиных, над которыми нависли каменные морды, возможно, тех самых львов, что привиделись султану Сулейману Великолепному в ночном кошмаре, который придворными мудрецами был истолкован как знак, что надо строить новые стены вокруг Старого города. Либо у Сионских, через которые почти столетие спустя в этот старый город на плечах охваченных беспричинной паникой арабов ворвутся израильские солдаты, и произойдет окончательная и необратимая встреча стосковавшихся за тысячелетия друг по другу жениха и невесты, Народа и Земли. Одного за другим провожал рав Гиллель уходящих взглядом и шептал слова Торы: «А сыны Израиля уходили – свободные и бесстрашные!»

* * *

Свечение на востоке было подобно лунному, но шло по всему горизонту. Летучие мыши, очевидно, почувствовали, что скоро эти робкие льдистые лучики окрепнут, засветятся новыми теплыми красками и в клочья разнесут черные шатры, которые бедуинка-ночь воздвигла на склонах нагорья Наби-Самуэль. В холодных голубых волнах разлившегося по небу сияния, они метались с каждой минутой все отчаяннее, и когда эта истерика, эта какофония пятен достигла апогея, унеслись в зияющие меж белых валунов черные провалы.

Где-то рядом обрушилась горсть камушков, затем треснула ветка. Омар Харбони весь напрягся, прижав палец к курку карабина с такой силой, что даже в мутных предрассветных лучах видно было, как тот побелел. Спокойно! Это то ли даман, то ли ихневмон – мало ли какая четвероногая мелочь здесь шляется. А может, шакал. Как бы в подтверждение этому из-за косматого, поросшего молодым сосняком гребня послышался хор шакальих стенаний.

А по обнаженному небу уже побежали первые краски. Казалось, там только что вспыхнула яркая радуга – вспыхнула и развалилась, и все цвета перемешались в наступившем хаосе. Коктейль. Петушиный хвост. Отсюда, с высоты, вся равнина была как на ладони. Правда, дорогу можно было разглядеть с большим трудом – ее и в упор-то различить было непросто – те же камни, что и вокруг, только помельче. А травка, недоеденная бедуинскими козами – она даже на дороге успевает подрасти, прежде чем колесо очередной повозки ее раздавит. И это тракт Иерусалим – Тверия!

Да, Палестина – мертвый край. Так пусть он таким и остается! Пусть будет вечно на теле земли подобен шраму, атласному пятну от ожога – лишь бы никогда дождевыми каплями не обрушивались на эту землю сыны проклятого племени, мечтающие перепахать сначала ее, а затем и весь мир!

На озаренной восходящим солнцем простыне равнины показались три точки. Они! Даже Сариа зашевелился за валунами и напряженно заржал.

– Тихо! – прикрикнул Харбони, и конь опять замер.

Сейчас Харбони тремя выстрелами свалит Шукейри и двух его спутников, скорее всего, этого самого Гиллеля, да будет он проклят, и еще какого-нибудь еврея, да будут они все прокляты! Затем он спустится и подберет феску шейха и – что там у евреев – картузы, шляпы или меховые шапки, каждая из двенадцати лисьих хвостов. А дальше надежда на ноги-крылья Сариа.

На этих крыльях влетит он в лагерь, обрушит на бедуинов новость:

– «Вставайте! Шейха убили! Мы с ним были вдвоем, а тех было трое! Шейх Махмуд – о святая душа! – наслаждается гуриями в Райском саду. А этих убил я – вот этой самой рукой! Из вот этой самой винтовки! Отмстим, братья! Уничтожим змеев, змей и змеенышей, попавших нам в руки! Не нужны нам их мерзкие деньги! Смерть проклятому отродью!»

Конечно, все это страшно рискованно. Найдется кто-нибудь вроде Абеда или Али-Рахмана, кто засомневается, не сам ли Оседлый разделался и с Шукейри, и с евреями – уж больно гладко все соответствует его навязчивой идее расправиться с пленниками. Но что тот сможет против толпы? Если как следует разъярить орду бедуинов, если со всех сил заорать «Дави евреев!», то начнется такое, что десять али-рахманов и двадцать абедов ничего поделать не смогут. Воодушевленный этой мыслью, Омар крепче сжал в руках свой «Шарп».

Секунды тянулись нестерпимо долго, слипаясь в минуты. Солнце медленно вскарабкивалось на синюю крутизну, упираясь лучами в уступы редких облаков. Точки на дороге понемногу росли, превращаясь во всадников. Уже ясно различимы были очертания верблюда, на котором чернел человек в феске – шейх Шукейри, – и по тому, что слева и справа плыли два пятнышка поменьше, Харбони понял – спутники шейха едут на ослах. Что ж, так и положено зимми! Хозяева-мусульмане должны возвышаться над униженными неверными. Ах, если бы все было настолько просто! Чувствовал Харбони, сердцем чувствовал – евреи лишь маскируются под зимми. Захватить они хотят этот край, сердце мира!

Расстояние между ним и странной процессией уже сократилось настолько, что можно было разглядеть ружейные дула, которые оба еврея направляли на Шукейри.

Гм... Неплохо придумано! В случае малейшего подвоха, малейшего даже шевеления со стороны араба, оба стреляют одновременно, и хотя бы один да попадет.

Тьфу! Плохо придумано! Дурацкий план! Вздумай сейчас Шукейри попросту вывалиться из седла и, перевернувшись в воздухе, встать на ноги – а для бедуина это проще простого – и получится, что один из конвоиров уже из игры выбывает – между ним и Шукейри тупо стоит верблюд; а успеет ли другой среагировать, большой вопрос. Привычный к схваткам бедуин с карабином в руках увернется от вражеской пули и сам всадит пулю в неуклюжего еврея быстрее, чем произнесет имя Аллаха. Но ведь проклятый Гиллель с сообщниками это прекрасно понимают. В чем в чем, а в хитрости их племени не откажешь. Значит, они что-то замыслили. А этот конвой – для отвода глаз.

Харбони почувствовал, как по спине бежит неприятный холодок. От евреев можно всего ожидать. Но почему шейх Шукейри дает себя обмануть?

Не высовываясь из-за валуна, Харбони протиснулся в узенькую щель между скалами и, пачкая и разрывая галабию, подполз к Сариа. Тот покосился на него огромным темным глазом и фыркнул, обнажая зубы.

– Тсс-с-с... – пробормотал Харбони почему-то шепотом, хотя, начни он сейчас кричать во всю мочь, все равно бы с дороги его не услышали.

Из полотняного мешочка, притороченного к седлу, он вытащил сокровище, которое, сам не зная зачем, всегда носил с собой, и вот пожалуйста – пригодилось. Этот бинокль он купил в Иерусалиме на рынке, где можно было купить все, что угодно. Бинокль был новенький, французский, обтянут кожей, окуляры управлялись при помощи деревянного ролика, на ободках виднелась надпись CHEVALIER OPTICIEN * PARIS *.

Харбони не стал возвращаться на прежнее место, а полез по скале, пользуясь тем, что с дороги увидеть его было невозможно. Карабин болтался на плече, приклад неприятно хлопал по бедру. Вот сейчас он поставит ногу на уступ, и увидит с гораздо более высоко и удобно расположенной точки, что там интересного внизу творится.

А творилось вот что – меж валунов, напоминающих пенистые валы, по склонам долины, похожим на каменные волны, параллельно дороге двигались большие точки. Это были люди. Много людей. Десятки людей. Передние уже вырастали в большие пятна. Точно хвосты у буквы «та» в арабском алфавите или у запятой в латинском, возле некоторых из этих пятен топорщились ружейные дула.

Харбони все понял. Хотя лица Шукейри еще нельзя было рассмотреть, Харбони не сомневался, что оно перекошено ужасом. Еще бы. Ведь не только два ствола в руках конвоиров были направлены на него. Мало того, что он вел вооруженный отряд евреев туда, где бедуины прятали заложников; он сам по сути был заложником.

Первая мысль была – двумя выстрелами снять конвоиров и – и что? Шукейри пустит вскачь верблюда... и верблюда этого тут же снимут выстрелами из-за вон того валуна. Или из-за вон того. Или вон из-за той акации. Похоже, положение знаменитого шейха безнадежно. На что он сам-то надеется? На еврейское милосердие? Должно быть, получил торжественное слово раввина, что пощадят его, вот и держится за это слово, как ибис за ветку во время урагана. А ему, Харбони, что делать? В первую голову чего не делать – не быть замеченным. А дальше? А дальше – он не то чтобы что-то стал планировать, а прямо-таки воочию увидел, что произойдет в ближайшие минуты и часы. Он увидел себя, ставящего левую ногу вот на этот плоский камушек, что лежит на гладком уступе примерно в полушаге. А правую вон в ту выемку в каменном срезе горы. И вот уже, ухватившись цепкими пальцами за край скалы, он протискивается за большой валун так, что его не видно с дороги. А вот он, пробежав по сухим кочкам, прыгает на дрожащего от нетерпения гнедого Сариа, косящего острым оком, и, полуразвернувшись, слегка хлопает его ладонью по крупу. В следующим кадре Харбони увидел, как Сария, осторожно ступая по горной тропе, медленно спускается с утеса и выходит на дорогу, делающую здесь петлю. Пока евреи взбираются, пыхтя, на кручу – причем все, кроме Шукейри и раввинов, шагают не по камням, хорошо утоптанным и измельченным десятками тысяч колес, а по мелкой осыпи, которая под ногами все время ползет вниз и утягивает тебя вслед за собой – он тем временем мчится, припав к гнедой гриве Сариа, летит, тараня прозрачный воздух иудейских гор своим вычеканенным в утренних лучах орлиным профилем. Понемногу исчезают каменные глыбы и откосы цвета высохшей травы, на смену им приходят склоны, поросшие лесами.

Вот он влетает в знакомое ущелье. Бородатые темнолицые бедуины, не выпуская из рук карабинов, со всех сторон сбегаются к нему.

«Братья! – кричит он. – Все пропало! Евреи захватили нашего шейха. Они ведут его сюда! Их много и они вооружены до зубов! Скорее, братья, нам надо уходить! Но прежде отомстим этим негодяям! Смерть евреям!»

«Смерть евреям!» – орут разъяренные бедуины, в утренних лучах сверкают клинки сабель, по земле катятся еврейские трупы – мужские, женские, детские...

Он опомнился. Все это будет, будет. Нужно только сделать первый шаг – один маленький первый шаг вон на тот плоский камушек. Вот так вот.

«Крак!» – сказал камушек, разваливаясь пополам. Нога безуспешно попыталась зацепиться за скалу и соскользнула в пустоту. Правая рука судорожно сжала острый выступ, который вонзился в ладонь с такой силой, с такой болью, с такой злостью, что она тотчас же разжалась. Левая ухватилась за воздух, но это не помогло. Мир перевернулся – в прямом смысле – и каменистое дно ущелья, поросшее свежей травой и изумительно прекрасными маками стало стремительно приближаться к Харбони. Он летел в пропасть.

* * *

Ирис скорбно опустил лиловые веки. Рядом раскрыли глаза два анемона – один жгуче-алый, другой с розоватым оттенком, или это солнце на нем играет? Пурпурный аргаман показывает желтый язык. Нежный крокус, высунувшись из трещины в камне, на котором покоится твоя сломанная нога, с удивлением на тебя смотрит. Почему, пока не сверзишься с кручи и не покалечишься, не замечаешь всей этой красоты? Зачем мечешься, гоняешь туда-сюда коня, плетешь интриги, жизнью рискуешь, чтобы расправиться с какими-то там евреями? Все время тебе чего-то не хватает, а ведь все, что надо – приблизить лицо вот к этим цветам, раскрыть глаза, как эти цветы, и пить жизнь.

Да вот жизни-то осталось всего ничего. Боль такая, что ни о каких передвижениях и думать нечего. И шаги евреев все глуше и глуше. Сейчас они пройдут, и он останется один. И умрет. Но если он все-таки соберется с силами и окликнет их, то он все равно, наверно, умрет. Потому, что эти евреи, эти чудовища, наверняка прикончат его. Не могут не прикончить – ведь он, наткнись на кого-нибудь из них, беспомощного, обездвиженного, наверняка бы прикончил. Но все-таки так остается хотя бы один шанс из... О Аллах, милосердный! Спаси меня! Дай мне силы докричаться до этих евреев! Прочисть им уши!

«Эй! – изо всех сил орет он прошедшим мимо спутникам рава Гиллеля. – Стойте! Помогите!»

* * *

Справа и слева – дула винтовок. И там, за камнями – дула винтовок. И, похоже, спасения нет. Похоже, он, Шукейри, со своей любовью к эффектным трюкам загнал себя в хорошую историю. Какая насмешка со стороны Аллаха! Он на коне и двое по бокам на ослах. В точности как тогда, пятнадцать лет назад на свадьбе шейха Абу-Али, с которой все и началось. Шейх Абу-Али считался мудрейшим и хитрейшим из бедуинов. Он тоже прибыл на коне в сопровождении двух рабов на ослах. Восхищенные бедуины палили из карабинов в воздух, обнимались и прославляли Аллаха. Большой хан{Гостиница.}, расположенный в нескольких часах езды от Иерусалима, обычно служил пристанищем для мусульманских паломников, но в дни свадеб и других торжеств большая комната в нем использовалась как банкетный зал. На коврах, которыми был застелен каменный пол, гостей ждали подушечки для сидения и верблюжьи седла. Воздух наполнялся приторным запахом арака. Молодая жена на самом празднестве не присутствовала. Она находилась в отдельном шатре, ждала, когда муж посетит ее.

После ритуального омовения рук все принялись за трапезу. Свыше ста женщин разносили еду. Известно, что если бедуин ест одним пальцем, то он тем самым демонстрирует отвращение, если двумя пальцами, то – гордость, тремя – без эмоций, четырьмя – желание съесть еще и еще. На этой свадьбе все ели четырьмя пальцами. Гостям подавались десятки разнообразных салатов, круглые плоские питы, которые обмакивались в хумус или тхину, замешанные на оливковом масле. В вареные виноградные листья были завернуты кедровые орешки и ягоды смородины. Были фалафели – поджаренные шарики из нутовой муки. Были тарелки с соленьями, пикулями, маринованными огурцами, маслинами, холодными и горячими салатами из капусты, печенью ягненка, салатами из огурцов, зеленым, желтым и красным перцем, бесчисленными блюдами из каштанов, томатами, луком, всевозможными сырами, гранатовыми зернами вперемешку с миндалем. Были покрытые хрустящей корочкой пирожки из мяса ягненка или из дичи, рыбные шарики на небольших вертелах и еще куча закусок – рыбных, овощных, мясных.

Затем настала очередь главных блюд. Женщины, сгибаясь от тяжести, стали вносить огромные деревянные подносы, на которых громоздились жареные на вертелах куры, одетые в кускус, бараньи глаза и бараньи яйца посреди россыпей риса и отбивные из молодого барашка. Они пахли шафраном и укропом, кислой вишней и чесноком. На вкус они были подобны хрустящим орехам.

Потом пошли дыни, груши, виноград, сливы, бананы и всяческие тонкие, сладкие, липкие пирожные.

Затем всех обнесли двойным кофе с кардамоном, после чего пальцы были вылизаны дочиста, и, пока женщины убирали столы, под сводчатым потолком то там, то здесь загрохотала богатырская отрыжка. Гости передавали друг другу наргиле, и в облаках наполнившего комнату дыма зазвучали рассказы о великих сражениях и событиях прошедших дней.

И вот тут-то оно и случилось. Шукейри не видел, как этот человек переступил порог.

Просто в комнате неожиданно наступила тишина, и все замерли. А прославленный шейх Абу-Али поднялся со своей пышной подушки и сам – неслыханная честь! – направился к вошедшему в комнату невысокому человеку в меховой шапке из лисьих хвостов, в долгополом черном одеянии, которое, несмотря на кажущуюся несуразность, подчеркивало его стройность. Обычно при виде пейсов у Шукейри всякий раз рука сама тянулась их подергать. Но изящные завитки, обрамлявшие лицо этого человека, такого желания не вызывали. Еврей на арабской свадьбе?

По залу разнесся шепот: «Рав Гиллель! Рав Гиллель!» И все прояснилось. Рав Гиллель, которого прочили в лидеры ашкеназской общины, имел немало друзей среди арабских шейхов. Разговоры о его мудрости шли и в еврейской среде, и в мусульманской, и в христианской.

Шукейри с изумлением наблюдал, как шейхи, чьи имена, произнесенные кем-то из взрослых, заставляли прекращать игры и замирать с почтением голопузых бедуинских ребятишек, теперь сами замирали, как они тяжело поднимались с подушек и, поправляя на ходу длинные широкоплечие абы из пегой шерсти, шагали через всю комнату, чтобы заключить в объятия этого невысокого еврея. Шукейри слегка передернуло.

– Чем этот ваш Гиллель, – он прокашлялся, – отличается от остальных своих соплеменников, что ему оказывается такой почет? – спросил Шукейри у сидящего слева Джафара, владельца одного из самых больших стад в окрестностях Иерусалима.

Собственно, последовал тот ответ, которого он и ожидал.

– О, Аллах наделил этого иудея великой мудростью! – воскликнул Джафар, вскинув острые пальцы с таким благоговейном пылом, что рукава галабии съехали чуть ли не до локтей, обнажив покрытые черными зарослями руки.

– Гм... Среди них немало таких, которых Аллах щедро наделил разумом, – выдвинул Шукейри заранее заготовленное возражение, – но до сих пор нам всегда удавалось их перехитрить.

– В том-то и дело, – взглянув на Шукейри, как на неразумного младенца, пояснил Джафар, – что он не обычный еврейский умник, а мудрец. И ни одному арабу еще не удавалось его обхитрить. И не удастся.

«Это лишь Аллаху ведомо!» – подумал Шукейри, ощутив внезапный прилив азарта. Ясно было, что раввин ничем не напоминает привычных еврейских книгочеев, не умеющих на рынке отличить золотой светильник от грубо позолоченного. Непонятно, почему почет, оказываемый этому мудрецу, так задел Шукейри, но возжелал он рано или поздно одурачить Гиллеля, причем так одурачить, чтобы над тем смеялись малые дети по всей стране.

Для начала решил он немного глотнуть знаний – попросил оседлого Аззама Абу-Ахмада обучить его чтению и письму. Вскоре он смог самостоятельно читать привозимые из Египта газеты. Дальше – чтобы бороться с врагом, надо знать его – выучил иврит. Не то чтобы хорошо выучил – но с грехом пополам объясниться мог. Однажды переоделся сефардским евреем, подстерег рава Гиллеля, когда тот выходил из ешивы, и попросил благословить его. И всего-то сказал четыре слова, а что с акцентом, так ведь и у сефардов родной язык – арабский. А тот сверкнул как-то странно зрачками, возложил ему руки на голову и произнес: «Благословляю тебя сын мой, чтобы ты честно выполнял семь заповедей сыновей Ноя.{Заповеди, обязательные для неевреев.} А еще благословляю, чтобы ты никогда не лгал и никогда не корчил из себя еврея».

Понял Шукейри, что разоблачен, только не понял, каким образом. Решил – ну что ж, думаешь, сейчас краснеть со стыда начну? Не дождешься!

– Ну, – дерзко сказал уже по-арабски, – а еще что скажете, достопочтенный рабби?

– А еще скажу, – спокойно отвечал рав, – что ты всегда должен помнить, кому принадлежит эта земля, вне зависимости от того, сколько кого живет в ней сегодня. Ведь Б-г назвал ее «Эрец Исраэль»!

С того дня страстная мечта расплатиться за обиду и за позор поселилась в душе Махмуда Шукейри. Но как это сделать – не знал он. А тут вдруг новость – старый рав Ишаягу ушел на покой, и Гиллель стал руководить ашкеназской общиной Иерусалима. «Вот – решил Махмуд, – тут мы его и подловим». Стал он организовывать разные шайки, чтобы грабить и убивать иерусалимских евреев. Не забывал при этом разговоры запускать – дескать, при раве Ишаягу все тихо было, а как этот пришел... Поначалу все шло как по маслу. Только вскоре выяснилось – рав Гиллель и впрямь не лыком шит – «Страж», в котором до того времени было три калеки, он реорганизовал, призвал ешиботников вступать в него, даже на какое-то время обязал всех до одного еврейских юношей в Иерусалиме участвовать в патрулировании. Хвала Аллаху, из-за протестов авторитетных раввинов это быстро отменили. Но он не унимался – поставил во главе «Стража» двух инициативных Шмерлов, сам занялся закупками оружия, и результат не заставилсебя ждать: банды одна за другой уничтожались. На какой-то период Шукейри сам оказался генералом без армии и вынужден был проситься в чужие группировки, пару раз даже из враждебных кланов. Однако и они рано или поздно были ликвидированы. Дело в том, что рав Гиллель со Шмерлами выбрал единственно правильный метод – «накрывать» головорезов прямо в их гнездах. Вот тогда и пришла Махмуду Шукейри в голову идея создать «летучую» группу – такую, что не гнездится на одном месте больше одного дня. И все было замечательно. «Стражи» оказались просто не в состоянии справляться с их набегами. Как правило, они прибывали на место происшествия уже когда все было кончено, а брать зверя в его логове оказалось невозможным потому, что логова-то не было. Похоже, мечта начала воплощаться в жизнь. Но Шукейри мало было того, что Гиллель в течение двух лет терпел поражение за поражением, безуспешно охотясь за молодцами из «Джерарт аль-Харабия». Надо было его еще и опозорить. Поэтому, когда Харбони невесть откуда появился с предложением захватить и уничтожить группу репатриантов из Малороссии, Шукейри увидел в этой идее средство к осуществлению его замысла. Правда, с некоторыми поправками. Он решил сам в образе посыльного бедуина явиться к раву Гиллелю и потребовать выкуп.

Это должно было стать серьезным испытанием для мудрости прославленного раввина – сообрази Гиллель, что перед ним сам прославленный глава шайки, он мог приказать своим «Стражам» немедленно схватить злодея, сделать его самого заложником и тем самым спасти пленных. Зато попадись он на его удочку, прибыл бы по плану Шукейри в заветное ущелье с деньгами. Деньги эти там же, на месте, следовало забрать, после чего у него на глазах расстрелять заложников и, оседлав коней и верблюдов, ускакать прочь, оставив проигравшего посреди пустыни наедине с терзаниями совести, поскольку он, во-первых, упустил самого Шукейри, а во-вторых, вместо того, чтобы спасти заложников, погубил их. Разумеется, Омару Харбони шейх своих планов не излагал – сначала с любовью и охотой согласился на уничтожение пленников, а потом, во время разговора в Неби-Самуэль, очень ему не понравилось, что Оседлый разговаривает с ним так, будто шейх он сам, а не Шукейри, вот и объявил главарь бедуинов, что бойня отменяется. Пусть, когда они явятся с Гиллелем, приказ о расстреле заложников станет приятным сюрпризом. Только все по-другому получилось. Едва они выехали из Иерусалима – он на верблюде, два еврея на ослах – один из них, а именно рав Гиллель, вдруг во весь голос запел: «Слушай, Исраэль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь един!»

«Слушай, Исраэль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь един!» – многоголосно отозвались придорожные каменные глыбы, нависшие камни и крутые склоны. Не успел бедуин изумиться, чей это хор возносится в первых лучах рассвета, как из-за глыб и из расселин появились десятки крепких фигур в черных шляпах и с дулами карабинов, направленных на него. Появились – и вновь растворились в черных проемах, схоронились закаменными ширмами.

– Что это значит? – недоуменно прошептал он, поворачиваясь к своим спутникам, и увидел, что они тоже направляют на него карабины.

– Это значит, – громко сказал рав Гиллель, – что одно движение – и ты труп, Махмуд Шукейри!

* * *

Не знаю, известно ли это читателю, но верблюд умеет замечательно бегать. Мчится так, что ветер свистит в его космах, да голова болтается из стороны в сторону. Он как бы стрижет пространство, ложащееся ему под тяжелые копыта. Это называется – бег тротом, по сути – рысью. И, скажем,бешаринца – легконогого верхового верблюда – в отличие от какого-нибудь вьючного тяжеловеса, и на коне не догнать, не то, что на осле. На это и сделал расчет шейх Шукейри. Стоило дороге выползти на гладкую равнину, выхватил он плеть и с размаху хлестнул бешаринца под брюхо. Расчет-то он сделал, да только... Загремели выстрелы со всех сторон. Сколько их прогрохотало – десять? Двадцать? Но важен был один. Тот, в результате которого взмахнул руками шейх – и лишь ноги в толстых подкованных башмаках мелькнули в воздухе, словно у тряпичной куклы. Рав Шмерл и рав Гиллель одновременно спрыгнули с ослов и подскочили к нему. Глаза бедуина были закрыты. Лицо, обычно цвета обожженного кирпича, стало бледным, как тот песчаный лог, в котором некогда стоял черный войлочный шатер, где тридцать пять лет назад родился будущий главарь разбойников. Полосатую куфию сорвала при падении ветка стоящего поблизости одинокого персикового дерева, и та теперь сиротливо лежала у корней среди осыпавшихся при этом лилово-розовых лепестков. По коротко подстриженным жестким усам и бороде стекали вырвавшиеся из уголков рта радостные алые струйки.

– Мертв, – прошептал рав Шмерл, отпуская беспульсовую руку упавшего. – Кто нам теперь покажет дорогу в логово разбойников? Похоже, наши братья в большой беде.

Рав Гиллель молчал. Ему было под шестьдесят, но всякий раз сталкиваясь с загадкой рождения и смерти, он, как ребенок, робел, потрясенный таинством, творимым Вс-вышним.

* * *

Когда луна левым боком коснулась вершины, Абед лишь усмехнулся – он не собирался выполнять распоряжений Оседлого. И когда солнцем облило ущелье – он лишь головой покачал – мало ли где шейх может задержаться. Но вот когда бешаринец, принадлежащий шейху Шукейри, примчался без хозяина, один, то вопя, то воя на ходу, лязгая зубами, будто что-то хотел рассказать, да все слова забыл, вот тут уж Абед растерялся. Судя по всему, с шейхом что-то произошло, но что? Вдруг Абед ощутил, что ему безумно больно подумать о самом страшном. Выходило, что он любит Шукейри. Но похоже, хочешь не хочешь, а до возвращения хозяина, буде оно когда-нибудь свершится, именно он должен был хотя бы временно взять на себя руководство и начать принимать решения. А как их принимать, если кости верблюда Собхана опять молчат?

Ну что ж, Кисмет! Как говорится, не всегда ветер дует туда, куда хотят паруса.

– Али Рахман! – крикнул Абед.

Удивительно, стоит только позвать его, как он тут же появляется. При этом передвигается подобно какой-то невидимой птице. Абед не раз лично проверял – где бы он сам ни находился, кликнет Али Рахмана – и не успеет сосчитать до десяти, как тот словно из-под земли вырастает. Не иначе, оседлал парень духа пустыни, ничем другим объяснить невозможно. Вот и сейчас...

– Слушаю, аффанди!

Ого! «Аффанди!» Еще вечером он был для него «саид». Так глядишь, скромный разбойник Абед и в шейхи скоро выбьется. Значит, увидев верблюда с пустым седлом, и Али Рахман пришел к тем же выводам, что и он сам.

– Али Рахман! – сказал Абед. – Аллаху угодно, чтобы мы изменили свой план. Быстро вели Мансуру вывести свой отряд сюда, на эту площадку, а Закарья и Фарид со своими воинами пусть окружат евреев и гонят их вон под те скалы. Прежде чем солнце достигнет вершины небес, мы должны расстрелять их, а затем уйти на восток, к Иерихону. Оттуда частью располземся по окрестным вади, частью по солончакам Мертвого моря. Ни там ни там нас искать не будут. Потом начнем поодиночке пробираться в Иорданскую долину, где и сойдемся опять.

– Аффанди! – произнес Али Рахман. – Может, не будем тратить время на расстрел заложников? Поскачем на восток прямо сейчас!

– Ты с ума сошел! – взревел Абед, сжимая в руке карабин. – Нет мощи и силы, кроме как у Аллаха, высокого, могучего! Завтра будут новые заложники – так надо отучить евреев от всяких фокусов вроде охоты на наших шейхов. Пусть знают – «Джехарт аль Харабия» шутить не любит. И вообще – отпустить пленников – значит признать свое поражение. А это для воина Аллаха – позор!

* * *

«Вот и все, – устало подумал Борух. – И какой в этом всем был смысл? Все предыдущие годы я чуть ли не ежедневно произносил слова великого рабби Нахмана из Бреслава: «Куда бы я ни шел, я иду в Иерусалим». Но, попав в Эрец-Исраэль, рабби Нахман так и не дошел до Иерусалима. Вот и я...»

Дети плакали. Взрослые один за другим выходили вперед, словно пытаясь своими телами загородить малышей. Никто еще не произнес слова «смерть», но она нависла над тем тупиком под скалами, в котором оказались десятки людей. А бедуины с ружьями находились от них достаточно близко, чтобы не промахнуться, и достаточно далеко, чтобы перестрелять всех, кто вздумает броситься на своих палачей, прежде чем те успеют до них добежать. Но никто и не собирался бросаться. Мало ли зачем их здесь собрали? Мало ли зачем бедуины по бокам и впереди стоят, направив на пленников дула карабинов? Мало ли зачем?..

– Мы должны помолиться, – сказал рав Йосеф, глядя в глаза выступившему вперед Абеду. Он хотел сказать «прежде чем умереть», но запнулся, помолчал и закончил:

– Вы ведь тоже молитесь Аллаху.

– Мы-то молимся Аллаху, – усмехнулся Абед, – а вот вы – Шайтану.

– Мы молимся Единому Б-гу, – твердо ответил рав Йосеф. – Тому, что с берегов Евфрата послал нашего с вами общего предка Авраама-Ибрагима сюда, на эту землю, Тому, который являлся нашим праотцам, и веру в которого проповедовал ваш Мухаммад.

– Пророк Мухаммад, – уточнил Абед и, видя, что еврей не собирается влезать в теологические дискуссии, махнул рукой:

– Молитесь.

Зная, что бедуины, живущие бок о бок с евреями, могут понимать идиш, рав Йосеф заговорил по-русски:

– Прежде чем мужчины бросятся на убийц, а женщины с детьми – врассыпную, мы все, и женщины в том числе, действительно должны прочесть молитву «Восемнадцать благословений» и после слов «Услышь голос наш...» попросить о том, чтобы он помог нам выжить в этот час, а если мы погибнем, то пусть нашей смертью и закончатся муки, сопровождающие приход Мессии, и начнется столь долгожданное Избавление. А теперь, братья, как только я произнесу в молитве «Аэль акойдеш» – «Б-г святой» – действуем!

Все, взглянув на солнце, уже занявшее прочное место над головами, повернулись к югу, то есть к Иерусалиму, и над ущельем распростерлось молчание. И мужчины, и женщины, и переставшие плакать дети молились стоя, едва шевеля губами. Бедуины застыли, ощущая какую-то робость во время этого немого диалога между Царем вселенной и его детьми.

Может, они почувствовали, как устанавливается связь между этой горсткой запуганных странников и Тем, перед Кем бессильны все пушки мира, не то, что жалкие бедуинские карабины? Никогда мы уже не узнаем, о чем думалось бедуинам в эти мгновения, для многих из них оказавшиеся последними в жизни, прежде чем Г-сподним гневом обрушились на них пули подоспевшего отряда «Стражей» рава Гиллеля.

* * *

– И все-таки, рав Гиллель, объясните, у вас был руах акойдеш{Святой дух, Б-жественное наитие.}, когда вы меня встретили с Дунканом?

Рав Гиллель рассмеялся.

– Ты мне этот вопрос уже задал тогда, в ночь бдения, когда твой Дункан бежал по следам верблюда, а мы, утирая пот, бежали по следам Дункана. Какой там руах акойдеш? Не мелочись, бери выше – невуа, пророчество!

– Рав Гиллель! – Шимон сморщил лицо так, что казалось, сейчас заплачет.

Не только рав Гиллель хохотал, но и встречные прохожие, бегущие по кромсающей пригород Яффской дороге улыбались, глядя на этого гримасничающего парня, который к тому же громогласил с жутким английским акцентом. Да и верный мордастый Дункан, отоспавшийся после тяжелой работы – шутка ли, столько миль пробежать по верблюжьему следу, чтобы вывести евреев к потайному лагерю бедуинов – тоже на ходу как-то так хмыкал, что казалось, едва сдерживает смех. – Рав Гиллель, пожалуйста, объясните мне, почему вы вдруг подошли тогда ночью к нам с Дунканом!

– Ладно, – рав Гиллель вдруг посерьезнел. – Скажу. Я шел к Синагоге «Хурва», чтобы увидеть радостные лица – лица людей, которые идут освобождать своих братьев. И вдруг навстречу мне – человек, чье лицо искажено мукой. Я подумал, что это неправильно. Так не должно быть. Не может Б-г этого хотеть. Перевел взгляд на твоего Дункана, сопоставил с тем, как наши евреи относятся к собакам, и понял, что произошло.

– А вы как сами к ним относитесь?

Рав Гиллель вновь рассмеялся.

– Относился – так же. До вчерашнего дня.

Он наклонился к псу и погладил по холке. Тот лизнул ему руку.

– Ну, – обиженно протянул Шимон. – После того, что Дункан сделал, его все заласкали! Даже рав Шмерел Шик одноглазый не удержался и в нос поцеловал!

– Так и я же, как все, пойми! – воскликнул рав Гиллель. – А ты из меня чуть ли не Моше-Рабейну{Пророк Моисей.} делаешь.

– Ну да, «как все»! Тогда выходим с Дунканом, а вы из темноты выныриваете – руку мне на плечо, и – словно благословение: «Дождешься, покуда все пройдут, возьмешь своего пса и пойдешь следом!»

Они шли в капотах{Сюртук, который носят религиозные евреи.} по размытой зимними дождями дороге, осыпаемые персиковыми лепестками, которые щедро обрушивал на них крутой иерусалимский ветер. У обоих было замечательное настроение – вчера они подоспели как раз вовремя: вместо залпов из бедуинских карабинов в ущелье загремели залпы из карабинов еврейских и из «шмерлехов». Большинство разбойников погибло, нескольким удалось улизнуть, но еще нескоро они будут представлять опасность. Кое-кто сдался, а пятнадцать раненых были по личной просьбе рава Гиллеля отправлены не в тюремный турецкий госпиталь, по сравнению с которым тюрьма (турецкая!) раем казалась, а в недавно открывшуюся еврейскую больницу «Бикур холим». Туда-то Шимон и провожал рава Гиллеля. У каменной лестницы, ведущей к парадному входу, они распрощались.

Палаты были многоместные, но поскольку больных в городе было немного, каждая была заполнена ровно наполовину. Равномерное распределение по палатам – вместо куда более экономного заполнения каждой палаты до отказа и лишь после этого помещение больных в следующую – было результатом требований все того же рава Гиллеля и его скандалов с доктором медицины Аароном Штейнгаузом, директором больницы. Захваченные бедуины располагались в двух палатах, у двери каждой из них дежурило по два турецких солдата. Один бедуин, накануне попытавшийся бежать через окно, был по настоянию турок пристегнут к кровати цепью, вернее, тонкой цепочкой, протянутой от изголовья к колодке, охватывающей лодыжку. Рав Гиллель, словно не замечая бросаемых на него хмурых взглядов, переходил от одного к другому, спрашивал, как здоровье, и, потянув носом воздух, советовал брать ванны.

Единственный, кто улыбнулся ему, это был Абед с простреленным плечом.

– Сайиди еврей! – сказал он, сев в кровати. – Я по вашей милости чуть не стал шейхом. Потом я по вашей милости так и не стал шейхом. Но я не обижаюсь. Мы хотели перебить ваших, а вы проявили к нам такое милосердие, какое сделало бы честь любому мусульманину. Хотя, честно говоря, я мало знаю мусульман, способных так поступить.

Вошел санитар в палевом халате и в палевой полотняной шапочке и встал у стены, готовый в случае чего броситься на защиту любимого рава.

– Но речь вот о чем, – продолжал Абед. – Во время вашей атаки погибли наши братья. Скажите, вы счастливы их гибели? Стала ли смерть нашего обожаемого шейха Шукейри для вас праздником?

Рав Гиллель вздохнул.

– Когда фараон с египетскими колесницами гнался за евреями, Красное море расступилось перед сынами Израиля, а затем сомкнулось над их преследователями. Ангелы затянули радостную песнь. И Вс-вышний тогда сказал: «Мои творения гибнут, а вы ликуете?»

– Это не ответ, – возразил Абед. – А вы, лично вы, не ликуете?

– Если бы я был таким праведником, что скорбит о гибели врага, вашему покойному шейху, верно, и в голову бы не пришло нападать на людей.

* * *

В бою при освобождении пленников было ранено пятнадцать бедуинов. Но был еще и шестнадцатый, которого бойцы «Еврейского стража» отнесли в «Бикур Холим» за несколько часов до остальных. Его звали Омар Харбони. Он спал, когда рав Гиллель присел на его кровать.

– Кто вы? – пробормотал Харбони, открывая глаза.

– С вашего позволения, – церемонно поклонился рав Гиллель, – председатель общины ашкеназских евреев города Иерусалима, раввин...

И он полностью назвал свое имя.

– Что вам от меня нужно? – прохрипел Харбони, отворачиваясь. Он бы даже перевернулся на другой бок, но левая нога с шиной, висящая в воздухе, не давала это сделать.

– Во-первых, справиться о вашем драгоценном здоровье, равно как и о здоровье остальных отважных воинов, которым коварные злые евреи помешали насладиться расстрелом мирных женщин и детей.

– А во-вторых? – Харбони почувствовал, как глаза его наливаются кровью.

– А во-вторых, – рав Гиллель окинул взглядом просторную палату, стены, настолько толстые, что из соседних палат не пробивался ни один звук, кровати, на изголовьях которых висели аспидные доски с названиями болезней и лекарств на латыни, чтобы, как говорилось, «больной не знал своей опасности», большое окно с видом на куцый больничный огородик... – а во-вторых, я хотел у вас спросить: кто вы, господин Омар Харбони, тридцати семи лет, уроженец Наблуса, который мы, презренные евреи, называем Шхемом, сын торговца тряпьем, а при случае и краденым, Фарида Харбони и...

– Вы и так все знаете. Зачем вам еще что-то.

– Это, в основном, «скорбный лист»{История болезни.} вашего тела. А я бы хотел взглянуть на «скорбный лист» вашей души.

– Не слишком ли вы многого хотите?

– Нет.

И раввин совершенно по-арабски цокнул языком.

– Во имя Аллаха, зачем вам это?!

– Вот и я спрашиваю, зачем? Зачем вы ругались с покойным Шукейри, требуя немедленного уничтожения заложников, зачем чуть было не погибли, пытаясь явочным порядком перестрелять их, зачем устроили засаду на шейха, зачем пытались спровоцировать бедуинов на расстрел заложников?

– Это вам Абед поведал?

– Он знает, что турецким полицейским этого я рассказывать не буду. Да их это и не интересует.

– А почему вы думаете, что я вам расскажу? В благодарность за то, что вы спасли мне жизнь, когда я лежал посреди безлюдной пустыни со сломанной ногой и, размышляя о том, с кем встреча приятнее, с евреями или с гиенами, выбрал все-таки евреев?

– Именно так. Вы нас ненавидите, вы готовы посвятить жизнь борьбе с нами, но смерть – смерть посвятить не готовы. Умереть не готовы.

Теперь языком цокнул Харбони.

– Не готов. И что?

– А то, что если я все же обращусь к туркам, указывая на вас как на единственного оставшегося в живых инициатора операции...

– Вы подлец, рав Гиллель!

– Ни в коем случае! Я хочу спасти вам жизнь. Чтобы не оказаться на турецкой виселице, вы сейчас должны будете признать свое поражение и раз и навсегда успокоиться.

– А если я вас обману?

– Вот поэтому я и пытаюсь понять, что вами движет. Ведь вы рассчитали очень точно. Если бы вам удалось перебить пленников, это действительно надолго бы затормозило еврейскую иммиграцию в Палестину. Но дело не только в этом. Мне стало известно, что «Алладин», чьим именем были подписаны известные антиеврейские репортажи из Палестины, напечатанные в «Таймсе» и других британских газетах, – это ваш псевдоним. Как видите, главе общины приходится держать руку на пульсе. А теперь объясните – зачем! Что движет вами лично? Только, пожалуйста, без разговоров о стремлении спасти человечество от жирных лап и прочее. Я уже начитался этого в ваших очерках.

Это была истерика. Но это был и смех. Харбона хохотал так, что его подвешенная нога затряслась вместе с шиной. Хохотал долго, причем каждый раз, как, успокаиваясь, он кидал взгляд на недоумевающего рава, его опрокидывала новая волна смеха. Наконец он успокоился и заговорил, утирая слезы:

– Ох, вы меня и повеселили! Ай да прославленный рав Гиллель! Ай да провидец-ясновидец! Все перелопатил – в мировую прессу влез, «скорбный лист» обследовал, Абеда разговорил. А самое-то главное – на фамилию мою внимания не обратил? Раввин называется!

Рав Гиллель, взволнованный, вскочил.

– Что? Ну конечно! Конечно! В «Свитке Эстер»! Как же я сразу не... Харбона! Царедворец, предложивший царю повесить главного министра Амана, замыслившего истребить евреев. Правда, это произошло уже после того, как тайная еврейка царица Эстер разоблачила Амана в глазах своего мужа, царя Ахашвероша. Но какое отношение?..

Он не докончил фразы и уставился на араба.

– Да, – важно заметил тот. – Семейное предание гласит, что мы происходим из рода Харбоны – кстати, он был родом из Наблуса, по-вашему – Шхема, из коренных жителей, которых евреи в свое время недорезали. Некогда Аман назначил его начальником штурмовых отрядов, которые должны были уничтожить евреев по всей империи.

– У нас тоже есть такое предание.

– Но чего вы не знаете, так это того, что в ночь перед последним пиром Амана с Ахашверошем и Эстер, ему и Харбоне стало известно, что Эстер еврейка. И у него возник сумасшедший план. У царя была привычка, когда он волновался, выскакивать в сад и там прохаживаться. Можно было не сомневаться, что рассказ Эстер вызовет у него именно эту реакцию. Так вот в тот момент, когда царь покинет залу, Харбона должен был туда ворваться и, зажимая Эстер рот, помочь Аману раздеть ее. После чего Аман должен был раздеться сам, а Харбона – бежать звать царя: вот, мол, чем твоя Эстер занимается с Аманом. Аман таким образом погибал, но вместе с ним погибала и Эстер. А обозленный на нее и на ее народ Ахашверош не стал бы отменять указ об их уничтожении. Так что Аман готов был погибнуть, лишь бы погубить евреев. Вот какой это был человек, – закончил Харбона с восхищением.

– Аман, конечно, был потомком Агага, царя Амалека, и такая ненависть пополам с героизмом вполне в их духе. И все-таки кое-что мне непонятно. Неужели Ахашверош мог поверить, что они любовники? Это после всего-то, что он только что услышал.

– Рав Гиллель! Вы же специалист по вашим святым книгам! Вы что, не помните, как там говорится о том, что произошло, когда царь Ахашверош вернулся в залу?

– Ну... Аман в это время припадал к ногам покоящейся на ложе царицы, умоляя о прощении. Царь Ахашверош закричал: «Ага! К тому же и овладеть царицей при мне в доме!..»

– Вот видите! Если ему такое в такую минуту могло придти в голову, значит, могло придти в голову что угодно.

– Не знаю... Может быть... Странно как-то все это? И ваша семья передавала этот рассказ две тысячи лет?

– От отца к сыну.

– А что ваш предок?

– Харбона струсил и бросил в беде своего покровителя. А потом, боясь, что его роль в заговоре станет известна, вовремя подсуетился и предложил казнить Амана без суда и следствия.

– Понятно, – задумчиво сказал рав Гиллель. – А вы, стало быть, заглаживаете вину предка.

Харбони молчал.

– И собираетесь продолжать этим заниматься?

Харбони не говорил ни да ни нет. Рав Гиллель почувствовал, как у него выступает пот. Самое простое было – пытаться добиться казни араба, но ведь пока что у того на руках крови не было. Раввин понимал, что рискует жизнями своих соплеменников, но и жизнь этого человека тоже чего-то стоила. А вдруг он отступится от своего бреда?

Харбони молчал.

– Вот что, – сказал рав Гиллель. – Вы должны дать мне клятву, что, как только выпишетесь из больницы, явитесь ко мне и скажете, какое решение приняли.

Харбони сложил ладони лодочкой, приложил их к груди, ко лбу и согнул шею, изображая поклон. Из положения лежа получилось не очень.

– И если, – продолжал рав Гиллель, – вы по-прежнему будете пытаться исправить ошибку персидского царедворца, я вам объявлю войну, в которой пощады ждать не советую. Харбони повторил свой жест.

– До встречи, – произнес рав Гиллель.

Но встреча не состоялась. Выписать Харбони, как загодя выяснил рав Гиллель, должны были через три недели. Всю ночь перед выпиской раввин молился Вс-вышнему, повторяя одну и ту же фразу:

«Г-споди! Сделай так, чтобы нам не пришлось убивать этого человека! Г-споди! Сделай так, чтобы нам не пришлось убивать этого человека! Г-споди! Сделай так, чтобы нам не пришлось убивать этого человека!»

А утром тридцатисемилетний Омар Харбони, в жизни не жаловавшийся на здоровье, умер от апоплексического удара. Никто не знает, какое решение он принял в ту ночь. Остается только догадываться.

* * *

В этот день в университет идти было не нужно, а в мечеть Вахид вообще не ходил. Так что, зарывшись в воспоминания, он заснул на диване в комнате, залитой светом, а проснулся уже когда в окно с чистого черного неба смотрели бесчисленные звезды.

Ночь была бесконечной не только во времени, но и в пространстве. Ибо, если сейчас подпрыгнуть и оторваться от Земли, можно лететь и лететь и лететь сквозь пространство миллионы и миллионы миллионов и миллионы миллионов миллионов лет и так никогда никуда и не прилететь.

«Вот он, этот мир, – подумал Даббет-улл-арз, прошагав на кухню и заваривая себе кофе. – Человек в нем даже не пылинка – соринка. Нечто не нужное ни материи, ни Аллаху, бессильное что-либо здесь изменить! И правильно сказал мусульманский поэт:

«Мы послушные куклы в руках у Творца

Это сказано мною не ради словца

Нас Всесильный на тоненьких ниточках водит

И швыряет в сундук, доведя до конца»{Омар Хайям, пер. Г. Плисецкого.}.

Кисмет!

Правы мусульмане. Правы и христиане. Они, правда, не такие фаталисты, как мусульмане, зато они понимают, что «мир во зле лежит» и что «князь мира сего – Сатана». Шайтан, по-нашему. А посему христианин приходит в мир, как и мусульманин – на цыпочках. Не для того, чтобы этим миром править или что-нибудь в нем менять, а чтобы тихонько пройти по нему, с честью пронеся и не замарав свою бессмертную душу, выдержать испытание материей и с чувством выполненного долга отправиться на покой. И лишь наглый еврей чувствует себя в этом мире хозяином. Лишь он все время этот мир доделывает, переделывает, разделывает. Он ощущает себя правой рукой Творца... Может, правы христиане и проста разгадка. Отец этого народа – Сатана. Правы христиане, и прав был Омар Харбони, и правы были те, кто семьдесят семь лет тому назад в Хевроне...

Даббе с волнением ощутил, что его ждет еще одно путешествие, но... что-то было не так. Мир представал перед ним в некой иной, непривычной перспективе. Он начинал все видеть не глазами очередного своего предка, на этот раз – родного отца, а глазами его злейшего врага – еврея.

ТОГДА В ХЕВРОНЕ

8 августа 1977.2.00

Будильник был пулеметом. Минометом. Частоколом могучих взрывов, разносящих Вселенную к черту. Давид Изак приоткрыл глаза и с размаху, как муху, прихлопнул кнопку звонка. Будильник заткнулся. Давид снова закрыл глаза. У него в запасе несколько минут, не больше. Летом светает рано. Теперь уж он точно не заснет. Лежа в темноте, Давид усмехнулся. Странно, что он вообще спал этой ночью. Сейчас замкнется круг, начало которому было положено другой ночью, сорок восемь лет назад, восемнадцатого ава пять тысяч шестьсот восемьдесят девятого года по еврейскому календарю, двадцать четвертого августа тысяча девятьсот двадцать девятого – по христианскому.

* * *

24 августа 1929. Полночь.

Луна ничего не освещает. Кажется, будто она горит лишь для того, чтобы все ощутили, насколько вокруг темно. Не спит еврейский Хеврон – город Отцов, чьи камни еще хранят незримые следы Авраама и Ицхака, Яакова и Давида, город, где уже три тысячи лет живут евреи, город, где быть похороненным всегда считалось более почетным, чем в Иерусалиме. Теперь этот город застыл в ужасе, в ожидании того, что сам он вот-вот станет братской могилой. Девять лет назад арабы, жаждущие крови, пытались начать здесь погром. Тогда британские власти предотвратили его. Теперь же толпы вновь вышли на улицу. Англичане велят евреям сидеть дома, обещая, что войска и полиция защитят их. Защитят ли?

Двери заперты на замки, окна задраены железными жалюзи или железными ставнями. Мужчины сидят за столами, положив рядом кто нож, кто топорик. В доме Элиэзера-Дана Слонима собрались десятки людей в отчаянной надежде, что здесь их не тронут. У хозяина дома, директора банка «Леуми Палестайн Британия», члена городского совета, половина хевронских арабов ходит в друзьях, а уж что до влиятельных граждан, так и говорить не о чем: Слоним – всеобщий любимец! И кстати, всегда готов любого выручить деньгами, а проценты – смех один!

На диванах и коврах посапывают дети, по углам разбрелись женщины, бледные от страха, и мужчины, проклинающие свое бессилье перед надвигающимся цунами.

А в двухэтажную, с пилястрами, ешиву «Слободка» уже наведались. Здесь на пороге второго этажа лежит задержавшийся после уроков ученик. Вытекшая из его головы лужица со сползающими по ступенькам струйками похожа на огромного грязно-красного паука.

* * *

– Не говори глупостей, Хана! Я уверен, что ничего не случится. Наслушались болтовни этих юных сионистов, примчавшихся сюда из Иерусалима, вот теперь и дрожите.

Доктор Натан Изаксон с демонстративным спокойствием взялся за изящную витую ручку посеребренного подстаканника со схематичным изображением обрамленной двумя тонкими минаретами Пещеры Махпела, усыпальницы праотцев, и отхлебнул дымящегося чаю. Затем, откинувшись на стуле с мягкой спинкой и мягким сиденьем, продолжал:

– И с Довидом ничего не случится. Ну, захотел мальчик провести шабат у друзей – что в этом страшного? Заночует у Бенциона или у Элиэзера. А как рассветет, да ночные страхи рассеются, прибежит домой.

За ставнями послышались ружейные аплодисменты его словам.

– Стреляют! – в ужасе воскликнула Хана, вскакивая с дивана. – Значит, уже началось!

– Тише! – шикнул на нее доктор Натан, сам, правда, несколько растерявшийся. – Шмулика и Фримочку разбудишь!

На секунду оба замолчали, невольно прислушиваясь к посапыванию малышей, доносящемуся из дальней комнаты, дверь которой на всякий случай оставили открытой.

На этом уютном фоне еще резче и отчаяннее зазвучал шепот Ханы:

– Ой, где наш Довид? Зачем я его отпустила?! Он так просил... А ведь у нас-то безопаснее!

И, поймав недоуменный взгляд мужа, пояснила:

– Натан, тебя же весь город знает! У тебя все лечатся! Наш дом арабы, может быть, пощадят!

– Они все дома пощадят, – раздражился доктор. – Они не только лечатся у нас, они торгуют с нами, работают у нас, а мы – у них, ходят к нам в гости! Cоседи будут нас убивать? Бред!

– А кто убивал в России, в моем родном Кишиневе? – спросила Хана. – Разве не соседи? Вчера на рыночную площадь приехал из Иерусалима парень на мотоцикле. Из наших, хевронских. Махмуд Маджали, сын шорника. Кричал, что в Иерусалиме – Аль-Кудсе, как он его называл – евреи убивают арабов, что муфтий призывает правоверных расправиться с местными евреями. Сегодня даже реба Элиэзера-Дана Слонима вместе с равом Франко на улице закидали камнями, когда они ходили на почту звонить в Иерусалим, советоваться, как быть. А потом к тому же ребу Слониму явилась делегация арабских больших персон – клялись, что в городе тишина и порядок, что евреям бояться нечего.

– Вот видишь! – успокоительно произнес доктор.

В ответ в дверь забарабанили.

– Не открывай! – взвизгнула Хана.

В спальне проснулась и заплакала двухлетняя Фрима. Хана побежала ее успокаивать. Доктор посмотрел вслед жене и приоткрыл маленькое квадратное окошко в железной двери.

– Пожалуйста, помогите мне! – запричитала за дверью молодая арабка в белом платке и похожем на балахон сатиновом халате, на котором вниз от воротничка тянулась цепочка пуговиц. В ее глазах под густыми черными бровями лютовало отчаяние. Видно, она так спешила, что чадру оставила дома. – Пойдемте со мною! Мой Муса заболел! У него горячка! Пожалуйста, пойдемте со мною! Спасите моего Мусу!

– Не ходи! – умоляюще вскрикнула Хана, появляясь в сенях со жмурящейся от света заспанной Фримой на руках.

– Ты с ума сошла, – прикрыв окошко в двери, сказал доктор.

– Слава Б-гу, что она не понимает идиш! Я знаю эту женщину не первый год! Я у нее роды принимал, когда она производила на свет этого самого Мусу.

Он вновь открыл окошко.

– Сейчас! Сейчас! Конечно, я пойду, только вот чемоданчик взять надо.

Он снял с крюка большой ключ, должно быть, отлично подходивший к какой-нибудь старинной башне или просящийся в сказку о заколдованном замке, вставил его в скважину и провернул там.

– Вы пока заходи... – начал он, отворяя дверь.

Внезапно искаженное тревогой и страданием лицо чернобровой арабки с глазами, полными мольбы, улетело, уплыло куда-то влево, железная дверь сама собой распахнулась, лишь об пол звякнул ключ, вывалившийся из скважины, и перед доктором, застывшим в недоумении, возникло высоколобое тонкогубое лицо юноши, которое было бы красивым, если бы глаза не сузились от ненависти так, что их щелки вкупе с линией носа напоминали хищную птицу в полете. На заднем плане маячило еще несколько мужских лиц. Их выражение также не предвещало Натану и Хане Изаксон ничего хорошего.

– Ну что, Махмуд, моя помощь больше не требуется? Я пойду... – послышался откуда-то справа деловитый голос женщины, только что умолявшей доктора спасти ее сына.

Ночной гость, вперивший взгляд в доктора, отвечал, не поворачивая головы:

– Иди, Рита.

И шагнул прямо на доктора Изаксона. Хана закричала. На руках у нее зарыдала Фрима.

* * *

8 августа 1977. 2.15

Вставай, Давид! Тебя ждет твой Голиаф! Да, на Голиафа Махмуд Маджали вряд ли сейчас похож. Давид его в жизни не видел, но шестьдесят семь есть шестьдесят семь. Щеки, вероятно, отвисли, кожа вся в старческих пятнах и пупырышках...

Давид сел на кровати, шаря ногами по линолеуму в поисках тапочек. Конечно, и сам он тот еще Давид – не шестьдесят семь, правда, а пятьдесят семь, но тоже не совсем юность. Ладно, главное, что руки еще худо-бедно держат «узи» – даст Б-г и сегодня удержат! Цирк! На манеже – схватка старикашек.

После сна кости болели. «Ничего, разойдутся, – подумал Давид, – разработаются». Покряхтывая, он наклонился к тазику, за края которого была зацеплена наполненная водой медная кружка с двумя ручками. Он взял кружку и тщательно омыл руки. Обычный подъем, хотя и ранний. В туалете бачок подтекает; пока наполнится, тряпку выжимать можно. Вчера в мойке осталась чашка с недопитым чаем, и теперь по раковине и мраморному покрытию вокруг нее увлеченно снуют муравьи. Он пробормотал утренние, вернее, предутренние, благословения, заварил себе в турке кофе – черный, злой, кипящий. Все было настолько обыденным, настолько не вязалось с тем, что этого наступающего дня он ждал сорок восемь лет. Утреннюю молитву читать еще рано. Ее он прочтет позже, уже когда схватка старикашек закончится, и закончится его победой. Должна закончиться победой. Иначе нельзя. Давид натянул тонкий свитер-водолазку, джинсы и шагнул к выходу. Остановился у самой двери, обернулся, обвел взглядом комнату, на всякий случай прощаясь – а вдруг не вернется! – и вышел в ночь.

* * *

24 августа 1929. 16.00

– Вон он!

– Хватай его!

– Этбах эль яхуд! – Бей евреев!

Довид помчался по переулку, перемахнул через сложенную из камней ограду и попал в чей-то двор. Добежал до противоположной стенки, вскарабкался на нее. Ничего сложного в этом не было – стенка оказалась невысокая, причем нижний ряд камней был самый широкий, следующий – поуже, затем – еще уже, и он взбежал наверх по уступам, как по лестнице. Глянул вниз – и оцепенел. Если по эту сторону высота стены была примерно полтора человеческих роста, то с другой стороны находился высоченный обрыв, под которым простиралось поле, заваленное всяким хламом. Прыгнуть, не переломав в лучшем случае ног, а то и шеи, не представлялось возможным. А преследователи уже вломились во двор. Довид не знал, сколько их, да и какая разница – ему бы хватило одного. Он побежал по стене, каждую секунду рискуя сорваться, и вдруг услышал вопли совсем близко. Не оборачиваясь, мальчик спиною почувствовал, что самый резвый из преследователей уже на стене и гонится за ним. Неожиданно впереди справа замаячила плоская крыша сарая. Она находилась примерно посередине между верхним рядом стены и землей. Не спасение, но все же какой-то шанс остаться в живых. С размаху прыгнув на эту крышу, он испытал то, что, по рассказам, ощущали при турецкой власти наказуемые, когда их били палками по пяткам. Крыша охнула, но выдержала. Из чего она сделана, он не знал. Но, судя по трещинам и по тому, как она дрожала у него под ногами, была она весьма хрупкой. Может, от времени. Вдруг забавная мысль пришла ему в голову – мама всегда так переживала, какой он худющий и как мало ест. Интересно, выдержала бы его эта крыша, если бы он кушал курочку, бульончик и кугель всякий раз, когда мама его уговаривала?

Где сейчас мама, что с ней?

Осторожно пройдя по спасительной крыше, Довид спрыгнул наземь. На сей раз он проделал это куда аккуратнее – согнул ноги в коленях и спружинил. Не успел он, однако, ощутить каменистую хевронскую почву под ногами, как услышал столь истошный визг, что вновь подпрыгнул, на сей раз от неожиданности и на ровном месте. Источником визга был кто-то из авангарда преследователей, все-таки сорвавшийся со стены. Вообразив, что он сейчас вскочит и побежит за ним, Довид помчался по полю, но когда, запыхавшись, замедлил шаг и обнаружил, что сзади никто не топает, то остановился, чтобы перевести дух, и оглянулся. Несчастный преследователь все еще лежал на земле и вопил. Собственно, вопли Довид слышал и раньше, но с перепугу вообразил, что тот издает их на бегу, гонясь за ним. Теперь же, увидев, как араб корчится, Довид успокоился и, если бы не кошмары, свидетелем которых он был несколько часов назад, возможно, ощутил бы в душе жалость к покалеченному. Размышления его были прерваны появлением молодого и довольно толстого араба, который, несмотря на свой вес, лидировал в погоне. Оказавшись на стене в точности над сараем, он взмахнул пухлыми руками и спрыгнул. Схватившись за голову, Довид опрометью бросился прочь, но сзади раздался звук удара, за ним треск разламываемой крыши и новый крик, который, в отличие от прежнего, тоже, впрочем, не прекращавшегося, напоминал уже не визг, а рев. Прыжок стал для араба роковым, а Довид оказался в относительной безопасности. Стена была слишком высока, чтобы погромщикам прыгать с нее на землю, а сарай, развалившийся от прыжков на него, перестал быть плацдармом для нападения.

Но Довиду некогда было высчитывать, сколько у него шансов спастись. Вновь кинувшись бежать, он мчался, перелезая через каменные ограды, плача и дрожа от ужаса при мысли, что вот-вот встретится еще какой-нибудь араб или арабка – он боялся их всех – и юных, и старых. Он стремился избегать даже переулков – только задворки, задворки, задворки...

Это ему не помогло. Впереди опять появилась группа погромщиков, тех же или других, он не знал. Кто-то указал на него пальцем, и погоня возобновилась. Оторвавшись от преследователей, он влетел в первый попавшийся двор.

– Стой!

Он остановился, как вкопанный. Дальше бежать было некуда. Сзади жаждущая крови орава, прямо перед ним арабка лет сорока, худая, в зеленом балахоне, белом платке.

– Яхуди? – Еврей?

Он ничего не ответил.

– Быстро сюда!

Она схватила его за рукав, и через мгновение он уже оказался в каком-то погребе. Темнота ослепила его, но тут дверь открылась, и в луче вновь возникла его спасительница. Она показалась ему прекрасной, словно праматерь Сарра.

– Вот тебе вода, – на пол, рядом с ковриком, на который уселся Довид, женщина поставила большой глиняный кувшин с откидывающейся крышкой и крючковатым носиком, похожим на птичий клюв. – Сиди здесь тихо. Я тебя запру снаружи. Если явятся... Тебя как зовут?

– Довид... – прошептал мальчик.

– Довид?.. Довид... Дауд, по-нашему.

Она села на корточки рядом с ним, положила ему руки на плечи и твердо сказала:

– Ничего не бойся, Довид-Дауд.

И ласково добавила:

– Сынок...

* * *

8 августа 1977. 2.30

Шагая к «шин-гимель» – выезду из Кирьят-Арбы, Давид вспомнил тот жуткий день. Очень уж напоминает плохой американский фильм. Мальчик убегает от бандитов. При этом он прыг-скок, а они – один мешком сваливается со стены, другой ногами протыкает крышу сарая... Давид не выдержал и рассмеялся. Но тогда ему, маленькому Довиду Изаксону, было не до смеха.

* * *

24 августа 1929. 17.00

Оставшись один в темноте, Довид мгновенно растворился во сне. И увидел свой Хеврон, еврейский Хеврон. Увидел белую, с куполом, старинную синагогу Авраама Авину, перед которой по площадке в виде шахматного поля двигались фигурки мужчин в лапсердаках и черных шляпах. Увидел арочные входы в дома, где к стрельчатым дверным проемам вели узкие крутые каменные лестницы – даже в солнечный день под этими арками густилась полутьма, но была она какого-то синего оттенка, словно за каждой дверью скрывалось по маленькой луне. Увидел побуревшие от времени дома с узкими прямоугольными окнами. Увидел дворы с нагромождением строений, со стенами, сложенными столетия назад из квадратных камней, переулки, над которыми тоже нависали арки. Увидел евреев в хасидских шапках, шляпах и фесках на восточный манер и даже во сне подивился, насколько был древен, вечен и необъятен тот мир, где он жил до этого дня, мир, который сегодня залила кровь, завтра должно было захлестнуть опустошение, а послезавтра неминуемо ждало разрушение. Увидел еврейские ремесленные мастерские и торговые ряды, увидел веранду синагоги «Бейт Яааков» и башенки больницы «Хадасса», где евреи и арабы бесплатно лечились, увидел бесчисленные плиты старинного еврейского кладбища, увидел ешивы и хедеры и еврейские дома, дома, дома – белые островки в зеленом море садов. Увидел Пещеру Махпела – белую корону, которою увенчан город. Ее старинное здание распахнуло пред ним решетчатые двери и зарешеченные окна, расстелило пред ним красные ковры, а купола маленьких, стоящих на ножках-колоннах, надгробий Авраама и Сарры, Ицхака и Ривки, Яакова и Леи, зазвенели, словно колокольчики: «К нам, внучек, к нам!» А внучек лежал в темном погребе, чувствуя, насколько он чужой в родном городе. Лежал и дрожал. Не знал он, что слишком мало нас еще тогда было на нашей земле, слишком много нас расслаблялось в сытой, спокойной и, главное, совершенно безопасной Европе, и здесь, в Эрец Исраэль, не могли мы противостоять орде, налетевшей из окрестных стран за последние десятилетия. Не знал он, что скоро ни у кого из уцелевших не будет иного выхода, как оставить родной город на растерзание зверью, к которому в точности подходили слова пророка: «Убил, а теперь наследуешь!», и что суждено будет этой подлости длиться горьких тридцать восемь лет.

– Твой дом – Хеврон! – сказал некто, и он понял, что это его отец.

– Ты из Хеврона! – сказал некто голосом мамы.

– Пещера Махпела! – сказал отец.

– Ты вернешься в Хеврон! – сказала мама и добавила:

– Я буду ждать.

* * *

24 августа 1929. 17.30

– Убирайтесь отсюда! Это мой дом! Убирайтесь!

Это голос женщины, которая его спрятала. И следом мужские голоса:

– Прочь! Прочь! Мы знаем, что жидовский детеныш здесь! Уйди с дороги!

Последняя надежда – что это лишь сон, что он сейчас закончится и...

– Самира, добром просим! Мы не сделаем тебе ничего плохого! Пусти нас к мальчишке!

Нет, это не сон!

– Никогда! Это мой сын.

– Самира, побойся Аллаха! Какой он тебе сын! Если бы твой муж был сейчас здесь, он был бы с нами! А твой настоящий сын так он вообще...

– Мой муж далеко! – не дала она им договорить. – А решаю здесь я!

– Женщина!

– Да, я женщина! Но я хозяйка! Убирайтесь с моего двора!

– Ты женщина. Ты жена нашего соседа. Нам нельзя к тебе прикасаться. Впусти нас по-хорошему!

За дверью началась какая-то возня. Очевидно, пришедшие пытались ее отпихнуть. Трепеща от ужаса, мокрый от пота, Довид сжался в комок. Он сидел на своем коврике, обхватив плечи руками и прилагал усилия, чтобы не обмочиться. И снова:

– Убирайтесь! Говорю вам, вы не войдете сюда! Вы не будете здесь убивать! Рашид, убери свой кинжал! Убери свой гнусный кинжал! Я не боюсь тебя! Что ты делаешь? А-а-а!

Раздался вопль Самиры, и вдруг наступила гробовая тишина.

«Ну все!» – подумал Довид. Но это было не «все». Как потом стало известно, Самиру ударили кинжалом по ноге, да так удачно, что перерезали сухожилие и сделали ее навечно хромою. Придет день, и эта хромота спасет жизнь ее настоящему сыну. Пока же она корчилась на земле, пытаясь заслонить собой дверь, и сквозь рыдания твердила:

– Я вам его не отдам! Я вам его не отдам! Я вам его не отдам! За ее криками Довид не услышал удаляющихся шагов.

Не сразу удалось Самире, цепляясь пальцами за стену, подняться, чтобы открыть Довиду дверь. С его помощью она, плача от боли, доковыляла по каменной дорожке до дома, оставляя кровавый след. Впрочем, видом крови сегодня удивить Довида было уже трудно.

– Не надо, – сказала арабка, когда он попытался вслед за ней войти в дом, чтобы помочь ей промыть и перевязать рану. – Не надо, – повторила она, угадав его намерения. – Ты все-таки мальчик... Почти мужчина!.. Я соседку кликну, она все сделает. А ты беги! Сейчас же беги! Им лишь на миг стало стыдно! Они опомнятся и вернутся. А в доме я уже не смогу тебя загородить. Худая больно! – она улыбнулась сквозь слезы.

– Тетя Самира! – пробормотал он. – Я вас не брошу!

– Ты меня не бросишь, если побежишь сейчас. Со мною ничего не будет, а ты должен остаться жить, чтобы не получилось, что я зря мучилась. Сын у меня... нехороший сын у меня. А ты... Я как глаза твои увидела, так поняла – ты и есть мой сын. Так что ты живи и... и будь хорошим, чтобы я знала, что где-то есть у меня хороший сын тоже. Вот это и называется – не бросить.

– Мама... – прошептал он и по дорожке, выложенной из обломков каких-то плиток, мимо кустов мальвы, вытянувших шеи, точно жирафы, пошел к железной калитке. Только когда она лязгнула за спиной, понял Довид, насколько он на всем белом свете один, понял, что нет ему места на белом свете.

И вновь он на улице окровавленного города, бредет, куда не знает, и не знает, куда брести. И вновь пред ним светится лицо Самиры, и вновь звенят слова из «Мудрости Отцов», которую он учил в хедере – «Там, где нет людей, останься человеком».

* * *

В субботу, двадцать четвертого августа тысяча девятьсот двадцать девятого года по призыву иерусалимского муфтия и под руководством шейхов и кади толпы местных арабов и жителей соседних деревень устроили в Хевроне еврейский погром.

Английская администрация категорически пресекла все попытки организовать самооборону, заявив, что гарантирует евреям безопасность при условии полной пассивности. В результате арабы беспрепятственно убивали и калечили, насиловали женщин, отрубали руки и пальцы, грабили и сжигали еврейские дома, разрушили больницу «Хадасса», разрушили построенную в пятнадцатом веке синагогу «Авраам Авину», разрушили «Слободку» и другие ешивы.

Всего погибло шестьдесят семь человек, включая тех, что скончались от ран уже позже, будучи эвакуированы в Иерусалим. Оставшиеся в живых собрались в здании полиции. Сюда же, используя в качестве носилок снятые с петель двери, они сносили раненых. В здании этом когда-то располагалась ешива, потом его купил Любавичский ребе, а в начале Первой мировой войны оно было конфисковано турецкими властями как собственность гражданина враждебного государства.

В семнадцатом году Палестиной завладели англичане, и можно было предположить, что они вернут Ребе его недвижимость, но не тут-то было. В том же году на родине Ребе власть захватили большевики, которые и вообще-то не были склонны отстаивать чью-либо собственность, а тем паче – собственность распространителя религиозного дурмана, да еще среди евреев – народа, которому они отвели роль цепного пса революции. Короче, здание так и не вернули законному владельцу. В его стенах устроили полицейское управление, а в ночь на двадцать пятое там же располагался импровизированный лазарет. Хотя и недолго. Вскоре убитых, раненых и тех, кто умер прямо на полу в полицейском управлении, переправили в огромное здание, официально именуемое «медсанчастью», которое со времен турок никто не называл иначе как «Карантина».

* * *

8 августа 1977. 2.45

Давид остановился посреди дороги, освещенной цепочкой рыжеглазых фонарей, и озадаченно почесал в затылке. А что было дальше? Неужели начинаются провалы в памяти? Он взглянул на дорогу. Справа стоял ряд больших арабских домов с задраенными жалюзи и ставнями, с тяжелыми законопаченными металлическими входами. Они казались крепостями, готовыми выдержать осаду Ночи. Ночь... Тогда тоже была ночь.

* * *

Ночь на 25 августа 1929.

Ночь обещала быть лунной, но солгала. Все небо оказалось закованным в светонепроницаемые тучи. Дорога белела в темноте. Ущелья казались морщинами на теле земли. Справа нависали тяжелые скалы. Отовсюду лягушки горько жаловались на свою судьбу. Должно быть, особо они сетовали на то, как легко закончить дни, и без того не бесчисленные, под колесом, копытом или подошвой сапога.

Внезапно Довид ощутил, сколько грязи налипло на его тело за этот день – пока он бегал от погромщиков, и потом, когда, уйдя от Самиры, мотался по городу. Он почувствовал, что силы на исходе, и залез в яму, кем-то вырытую довольно давно, потому что на дне ее уже успели разрастись колючки. Они больно царапали лодыжки, еще утром находившиеся под защитой чинных парадных субботних брючек, которые теперь, после общения с заборами и острыми краями скал, превратились в короткие штанишки на манер тех, что носили британские офицеры. Свернувшись калачиком на дне ямы, он мгновенно заснул. И мгновенно проснулся. Все, виденное днем, явилось к нему во сне, и через мгновение он был разбужен своим собственным криком – криком ужаса. Он снова заснул – и все повторилось. Он не знал, что тогда у Самиры в последний раз выспался перед тяжелой длительной бессонницей. Он не знал, что недели пройдут, прежде чем, благодаря усилиям врачей, он вновь сможет нормально спать. Он не знал, что, когда вырастет, до конца жизни будет во сне будить жену и сыновей криком: «Дяденька, пожалуйста, не убивайте!» – и в ушах его будет звенеть: «Этбах эль-Яхуд!»

* * *

Утро 25 августа 1929.

Когда Довида привели в полицейское управление, раненых и убитых уже вывезли в «Карантину». Он начал обегать помещения, где были собраны сотни людей. Он искал своих. «Мама... папа... Фрима... Шмулик... Хоть кто-нибудь!..»

На заляпанном кровью и грязью полу в комнатах и коридорах сидели мужчины и женщины с растрепанными волосами, в разорванных одеждах, в кровоподтеках и с запекшейся кровью на лице, на платье. Женщины, в большинстве своем ставшие сегодня вдовами, многие не старше тридцати, казалось, окаменели. Маленький Довид вглядывался в их безучастные, бесслезные лица, и, когда порою у какой-нибудь из них вырывался раздирающий душу стон, сразу же словно чья-то когтистая лапа сжимала сердце – «Мама! Папа! Фрима! Шмулик!» Зачем он в пятницу вечером отправился в гости к друзьям, оставил маму с папой, брата с сестрой? Головой он понимал, что никого бы не мог ни защитить, ни спасти, но... но лучше бы он остался с ними. Меж сидящими сновали подростки – мальчики и девочки. В их руках были кувшины, кружки и меха с водой. Довид попросил высокого светловолосого парня лет двадцати в клетчатой кепке дать ему напиться, но не успел он сделать из кружки и нескольких глотков, как неподалеку пожилая женщина в сером платье и разодранной косынке упала в обморок, и он бросился к ней, чтобы напоить ее. Через минуту он вместе с остальными метался среди сидящих, подавая воду тем, кому становилось плохо, тем, кто испытывал жажду, тем, кто просто начинал биться в истерике. За окнами, забранными решетками, уже давно рассвело. Любопытно, что Довид, который в последний раз ел вчера утром, напрочь забыл про голод. И вообще помнил лишь одно – «Мама. Папа. Фрима. Шмулик».

В полицейском управлении их не было. Может быть, они среди раненых? На секунду мелькнувшая мысль, что через весь город бежать в «Карантину» безумно опасно, вызвала у него лишь усмешку – ну и что?! Ему не впервой. Он должен быть там.

...У самого выхода из полицейского управления его схватили за руку.

– Ты куда?! Совсем с ума сошел?! Сейчас нельзя выходить! Это очень рискованно!

Перед ним стоял их сосед, реб Мешулам. Всегда гладко выбритый, с иголочки одетый, сейчас он выглядел так, будто по нему проскакал табун лошадей. Щеки были покрыты щетиной, а его капотой, казалось, помыли пол. Впрочем, Довиду было не до него.

– Пустите, реб Мешулам! Может, они там!

– Где – «там»?

– В «Карантине»!

– Кто «они»?

Казалось, реб Мешулам тянет время. При этом голос у него почему-то начал дрожать.

– «Кто-кто»! – Довид никогда ни с кем так грубо не разговаривал, но сейчас это настолько не имело значения! – Мама, папа, Фрима, Шмулик!

Реб Мешулам, все еще вцепившись в Довида, долго-долго смотрел ему в глаза, наконец тихо сказал:

– Они там. Но идти туда не надо.

И выпустил безжизненно повисшую руку Довида.

* * *

25 августа 1929. 12.00

Он стоял в своей грязной капоте, прислонившись к серой стене коридора, и монотонным голосом говорил:

– Я сам видел. Их зарубили топорами. И братишку с сестренкой тоже. Сестренка совсем крохотная была... увернуться пыталась...

Слова эти доносились до него, будто с другого конца Вселенной. Сознание пыталось оттолкнуть их, закрыться от них, а когда из этого ничего не выходило, с болью, кровоточа, принимало.

– А все Махмуд Маджали! – продолжал реб Мешулам. – Девятнадцать лет мерзавцу, а гляди-ка – сколотил банду таких же юных уродов, как и он сам, и зверствуют! Хану с Иосефом убили, детей их убили, брата моего убили....

Тут нечто, непроницаемое, как беззвездное небо, колпаком опустилось на сознание Довида.

Мама.

Папа.

Фрима.

Шмулик.

Очнулся он у кого-то на руках. Первое ощущение – руки очень добрые. Второе – очень сильные. Казалось, они сейчас переставят Довида с места на место, как шахматную фигурку, вытащат из распадающегося мира и внесут в новый Ноев ковчег, в колыбель, где должен вырасти иной, лучший мир.

Он открыл глаза. Перед ним был тот самый парень в клетчатой кепке. Теперь, находясь у него на руках, Довид в упор рассмотрел лицо паренька. Лицо как лицо. Без усов, без бороды. К тому же лопоухое. И нос, как положено еврею: «берешь в руки – маешь вещь». Многие лица то мельтешили, то застывали в этом котле, где, выкипая, расплескивалось человеческое горе. Но это лицо отличалось от остальных какой-то внутренней силою и внутренним спокойствием. Да, больно, да, тяжело, но жить надо. Надо идти. Надо делать свое еврейское дело.

– Держись, мальчик! – сказал ему паренек. – То, что случилось с твоими, – это очень страшно. Но ты держись!

– Как тебя зовут? – спросил Довид сквозь слезы.

– Эфраим, – отвечал парень. – В России звался Фроимом, а здесь на нашем палестинском иврите – Эфраим! А тебя?

– Довид Изаксон.

– Довид, говоришь? Что это за «Довид»? – он как бы нарочно надавил ударением на первый слог. – До-о-овид... – насмешливо протянул он. – Сусло какое-то. Не Довид, а ДавИд! А? Сколько силы в этом! Как звучит! Словно удар копья! Так что давай, Давид! – он еще крепче обнял мальчика. – Держись! Весь мир – очень узкий мост. И главное – ничего не бояться!

– А ты ничего не боишься? – неожиданно спросил Давид, утирая слезы.

– Боюсь, – столь же неожиданно признался Эфраим. – Боюсь, что начну бояться. Понимаешь, мы вернулись к себе домой, мы здесь хозяева. Стоит нам начать бояться – и мы уже никто – новый галут, изгнание, хотя и на своей собственной земле.

* * *

25 августа 1929. 19.30

Наступали сумерки. Сумерки наступали. Перешли в наступление. С тех самых гор, откуда в шабат на Хеврон обрушилась черная орда погромщиков, теперь обрушивалась черная лавина тьмы.

Из «Карантины», расположенной за мусульманским кладбищем, выехал черный фургон с печальным грузом. Когда он проезжал мимо здания полиции, евреи высыпали на крышу, чтобы проститься с зашитыми в саваны сорока девятью хевронцами, которых уже никто никогда не изгонит с нашей земли, вернее, из нашей земли. Власти разрешили лишь десяти евреям участвовать в похоронах, да и то со скрипом. Остальные толпою стояли на крыше и провожали. Довид с Эфраимом оказались как раз посередине этой толпы.

– Пожалуйста, подними меня! – попросил Довид Эфраима.

– Не надо, – сказал Эфраим с неожиданной нежностью. – Тебе будет больно смотреть на это.

– Ты хочешь, чтобы я привык бояться боли? – по-взрослому спросил Довид.

Эфраим посмотрел в его серьезные глаза и подхватил его на руки. Довид глянул вниз. Там, в крытом грузовике

«Шмулик, пойдем на качели, мы давно с тобой не качались».

«Фримочка, дай-ка мне ручку, немножко поучимся ходить».

«Мамуля, ты все время зашиваешь и зашиваешь. Научи меня тоже зашивать, я тебе помогать буду».

«Папа, не сердись, ну заигрались мы с Бенционом. Все, видишь, я уже сижу и учу «Мишну».

Стоп. Он плакать не будет.

В тот момент, когда грузовик поравнялся со зданием полиции, стоящие на крыше не выдержали. Крик ужаса разрезал мертвую тишину, унесся вдаль, отразился от гор, эхом накрыл город и прокатился до самой пещеры Махпела. Кричали все – мужчины, женщины, дети. Казалось, только сейчас очнулись они от обморока, вспомнили все, что вчера произошло, и не могут вынести... Не кричал Эфраим. Он приехал на Родину не для того, чтобы стенать, а чтобы, как верный ученик рава Кука, сочетая труд и Тору, строить здесь еврейское государство и тем самым приближать Избавление евреям и всему миру.

Он взглянул на Довида, сидящего у него на руках. Тот тоже не кричал. Лишь глаза сомкнулись в щелки. В них чернела ненависть. Эфраим понял – это уже не Довид. Это Давид.

* * *

– Представляете, идем мы по дорожке между оливами, несем тела наших святых... А там с лопатами стоят арабы и копают эти могилы по приказу англичан. Увидели нас, кто-то из них подал сигнал – и хором запели веселую песню! Бодренько так запели. Дескать, велено копать, мы и копаем, а радости нашей вы у нас не отнимите! Неужели среди них совсем нет людей?!

«Есть», – про себя ответил Давид.

Странно, этот человек в ермолке, лапсердаке, с широкой белой бородой и в круглых очках еще что-то говорил, но звук исчез, а с ним померк и дневной свет. Давид вдруг увидел Хеврон, окутанный черным туманом, сквозь который то тут, то там пробивалось слабое мерцание редких огоньков. Из-за скалистого холма медленно, будто нехотя, выползла ущербная луна. Ее болезненный свет упал на серые каменные дома Города Отцов, на ветви олив, мечущих черные тени в сторону свежих могил. Давид увидел, как сгорбленные, согнутые евреи опускают в братские могилы одного за другим своих святых, накрывают эти могилы досками и сверху кладут надгробные камни.

* * *

А потом прорезался голод. Двое суток Давид ничего не ел и не замечал этого, а вот на третьи, очнувшись от видения, в котором мамочку, отца, Фримочку и маленького Шмулика зарывали в землю, он пришел в себя и вдруг ощутил, будто кто-то запускает ножницы ему в пищевод, аж до самого желудка, и там раскрывает. Давид осмотрелся. Вокруг люди давно уже стонали от голода. Некоторые были в обмороке. Впрочем, к обморокам и он, и все остальные за эти два дня привыкли. Хуже обстояло дело с детьми. Бледненькие, они плакали и просили мам дать им покушать. Обращения к полицейским далеко не сразу возымели действие. В конце концов все же появилось несколько арабов с полусгоревшими лепешками, так называемыми питами. Народ слегка воспрянул духом, но выяснилось, что цену арабы ломят тройную. И это при том, что у многих, чуть ли не у большинства, вообще не было ни фунта – ведь когда убегаешь от погромщиков, о деньгах не думаешь. Что ж, не зря еврейский Хеврон носил репутацию города праведников – те, у кого оказались деньги, купили еды на всех. Получив свою питу, Давид уселся на ужасающе грязный пол и начал поглощать кусок за куском, с удовлетворением отмечая, что ножницы становятся все тоньше, тупее и мягче.

– Знаешь, кого я увидел среди продающих питы? – спросил сидящий рядом реб Мешулам, аккуратно прожевав свою питу, а затем собрав с воротника и груди в ладонь крошки и проглотив их.

Давид вопросительно посмотрел на него.

– Махмуда Маджали, – наставительно сообщил реб Мешулам.

– Что?! – Давид вскочил, уронив на каменный пол недоеденную половину питы. – Где?! Где он?!

– Кто?– философски спросил реб Мешулам, задумавшийся о чем-то своем.

– Махмуд Маджали! – заорал Давид.

– Куда-то туда пошел вместе с остальными, – пожимая плечами, предположил реб Мешулам и махнул в сторону выхода из зала. – А зачем тебе? Не будешь же ты мстить...

– Буду, – крикнул изумленному ребу Мешуламу Давид и бросился через хаос едящих, пьющих и спящих.

Эх, куда Эфраим запропастился?! Вот кто бы сейчас помог! Но Эфраима рядом не было, и Давид бежал один. Он сам не отдавал себе отчета, ни как он узнает Махмуда Маджали, ни что сделает, когда его узнает – бросится ли на него с кулаками или просто посмотрит в лицо, чтобы лицо это навсегда запомнить. Однако ни тому, ни другому не суждено было осуществиться. Когда Давид выскочил на улицу, там уже никого не было.

* * *

Ближе к вечеру под конвоем двух полицейских автомобилей приехало шестнадцать грузовиков, присланных из Иерусалима еврейскими организациями. Люди начали собирать даже не пожитки, а то, что успели унести из дому в преддверии или во время погрома. «Ерушалаим... Ерушалаим...» – зашелестело по залу. Значит, все. Прощай, Хеврон! Город, где ты родился, город, где все твое, город, где навсегда остались твои родители, твои братишка с сестренкой, город, из которого ты за всю жизнь толком и не выезжал-то ни разу... Давид почувствовал, как, несмотря на все его усилия, слезы все-таки выплескиваются из глаз. На миг – и в последний раз – он опять стал Довидом.

Солнце потихоньку опускалось за покрытый оливами холм, на котором располагалось еврейское кладбище, обогатившееся в эту ночь пятью братскими могилами. Длинные тени накрыли Город Отцов, Город Святости, Город Детства. Две плотные шеренги полицейских протянулись от входа в полицейское управление и до шоссе. Первым между ними пошел реб Мешулам с узелком. За ним – Эфраим с винтовкой, которую власти заставили его сдать в банк (!) три дня назад, когда он приехал в Хеврон. Теперь удалось получить ее обратно. Следом – Давид с подаренной английским полицейским кисточкой винограда. А потом уже – остальные. Один за другим, едва держась на ногах от горя и усталости, проходили евреи между двумя шеренгами и влезали в машины. Вокруг, повсюду, куда хватало глаз, на крышах и каменных оградах разместились арабы и с любопытством смотрели. Грузовики загрузились и тронулись с места. Три тысячи лет еврейского присутствия в Хевроне кончились.

Давид ехал мимо разбитых окон и сорванных с петель дверей, мимо стен, черных от копоти, и окон, черных от скорби. Он ехал по вымершим улицам и вдыхал запах гари. И вдруг он услышал голос. Это был его собственный голос. Губы его были плотно сжаты, но голос звучал. Звучал не по-детски твердо и произносил всего две фразы – «я вернусь в Хеврон» и «я отомщу Махмуду Маджали». Он увидел со стороны свое лицо – детское, осунувшееся, перепачканное, с сухими глазами, и вновь услышал: «Я вернусь в Хеврон. Я отомщу Махмуду Маджали. Я вернусь в Хеврон. Я отомщу Махмуду Маджали. Я вернусь в Хеврон. Я отомщу Махмуду Маджали».

* * *

16 мая 1948. «В крови и пламени погибла Иудея, в крови и пламени она возродится!» Так, кажется, сказал наш великий поэт Ури-Цви Гринберг. Хорошо сказал. Действительно – возродилась. Только вот Иудея – это ведь каждый клочок земли, каждая песчинка на пространстве от Евфрата до реки Египетской. Это ведь и каждый из нас, кто вновь явился сюда, чтобы стать со-творцом великого чуда Г-споднего. И если где-то она возродилась, чтобы жить, то здесь, к югу от Иерусалима – чтобы вновь умереть. Иудея умирала, когда арабские бронетранспортеры, прогромыхав по дороге мимо Одинокого дерева, врывались в корчащийся в последней агонии Кфар-Эцион, ставший Массадой двадцатого века. Она умирала, когда смерть, торопясь, жадно догоняла и заглатывала уроженцев Маутхаузена и Освенцима, вырвавшихся из ее жвал четыре года назад, чтобы, сжимая винтовки, встретить ее лицом к лицу здесь, на Хевронском нагорье. Она умирала, когда, окруженные разъяренной толпой крестьян из окрестных деревень, еле сдерживаемых солдатами Арабского легиона, защитники Мессуот-Ицхак – последнего оплота евреев к югу от Иерусалима – перед тем, как сдаться в плен, прощались со стенами своей синагоги и плача прижимали к груди свитки Торы – последнее, что у них в этом мире осталось. Она умирала, когда они ломали винтовки и пулеметы, прежде чем отправиться в новое изгнание – за Иордан.

...Грузовик въехал в сползающий на склон горы бело-серый город с грязными дворами, с женщинами в платках, со стрельчатыми окнами, с переходами из дома в дом не по мощеным улицам, а по узким вертлявым лестницам с перилами. По мере того, как грузовики с пленными продвигались по улицам Хеврона, все больше народа высыпало на эти улицы и все меньше их лица напоминали человеческие. Впрочем, Давид, как и остальные пленники, сидел на дне кузова и клыки ярости, торчащие из глаз местных жителей, видел лишь в те моменты, когда колесо грузовика натыкалось на камень, чересчур выпирающий из мостовой, и тогда Давида подбрасывало, как блин на сковородке. При этом удары задом о доски казались куда более страшными, чем грозящие из-за бортов кулаки, дубины и сабли. Ведь те покамест оставались за бортами.

Но вот первые камни перелетели через борта. Здоровенный булыжник точно попал по носу одного из защитников Мессуот-Ицхака – Давид не помнил, как его зовут. Кровь хлынула на бархатный чехол свитка Торы, который тот, сидя слева от Давида, прижимал к себе. Тут ощущение ужаса и беззащитности, словно черно-красное дерево, выросло посреди грузовика, и огненная сень его нависла над каждым. Соседи парня, получившего камень, начали оказывать ему первую помощь, а Давид безотчетно, словно ища защиты, повернул голову и посмотрел на иорданского офицера, который с автоматом в руках сидел, облокотившись на стенку кабины и возвышаясь над пленными.

– Отвернись! – заорал офицер. – Нечего меня разглядывать! Это запрещено!

Давид пожал плечами и отвернулся. Странные порядки в иорданской армии. Скрывают лица от пленных. Словно это не армия, а банда какая-то.

– Он не иорданец, – задумчиво сказал друг Давида, Моти Таль.– Я бывал в Аммане, там говорят по-другому. Да и у бедуинов не такой выговор. Он из наших, из местных.

Тут Давид сообразил, что иорданец и впрямь произносит слова точь-в-точь, как хевронские арабы.

Слева Хана и Шломо Гельцманы, молодожены, проведшие медовый месяц на оборонительных линиях Мессуот-Ицхака, хлопотали над своим другом, в которого угодил булыжник. У того кровь продолжала хлестать из ноздрей и одновременно сочиться из раны. Давид рад был бы им помочь, но как раз левая рука была у него перебита. А снаружи загремели выстрелы. Пленные непроизвольно втянули головы в плечи.

– Не волнуйтесь! – вновь послышался голос офицера. На этот раз в нем зазвучали нотки сочувствия. – Это они так, пугают. Мы их сейчас тоже пугнем!

В этот момент на грузовик обрушился новый град камней. Надо же! Только что Хана возилась с раненым, а теперь скрючилась и плачет. Камень попал ей прямо в грудь.

– В воздух! – раздался крик офицера, и сзади прогремел выстрел.

– Предупредительный, – мрачно прокомментировал Моти.

Вряд ли этот выстрел кого-нибудь напугал. Наоборот, толпе, очевидно, удалось перегородить дорогу грузовику, потому что тормоза взвизгнули, мотор заглох, и под аккомпанемент выстрелов на пленных обрушилась какофония воплей на арабском языке, среди которых выделялось памятное ему еще с двадцать девятого года «Этбах эль яхуд!» и со всех сторон несущееся «Дир-Ясин!»

«Дир-Ясин» было название арабской деревни к востоку от Иерусалима, во время штурма которой бойцами еврейской организации «Эцель» погибло много мирных жителей. Теперь, в отличие от двадцать девятого года, арабы чувствовали себя не только борцами за освобождение родной земли от чужеродного элемента, но и творцами священной мести.

Между тем сзади вновь прозвучала команда:

– Воздух!

Новый залп потонул в воплях.

– Огонь на поражение!

Давид и Моти ожидали, что сейчас зачастят выстрелы, но выстрелов не последовало. Удивленный Давид украдкой обернулся и увидел, как один из двух солдат отставил ружье в сторону и начал перелезать через борта в объятия приветственно взревевшей толпы. Офицер растерянно провожал его взглядом, не замечая, что евреи смотрят на него. В этот момент над бортом грузовика материализовалась чья-то рожа с огромными, словно отраженными в увеличивающем зеркале, ртом, носом и челюстями. Офицер ничего не стал приказывать второму солдату, лишь бросил на него пристальный взгляд, но этого было достаточно, чтобы тот заорал, прижимая к груди винтовку:

– Не буду стрелять в своих!

Офицер плюнул, схватил автомат и с размаху врезал по роже, возникшей над бортом. У рожи посреди лба разверзлась алая пропасть, затем рожа исчезла. Зато с другого края грузовика появились две другие рожи. Они немногим отличались от первой, но одна утопала в бороде, а другая была с длиннющими усами, концы которых, загибаясь, стремились друг к другу, как ручки у пассатижей. Офицер наставил на рожи дуло автомата, и те предусмотрительно скрылись за бортом. Вместо них над задним бортом выросла еще одна, подростковая. Сидевший ближе всех к ней Пинхас Кахалани приподнялся и ударил головою прямо в нависший над ним мясистый нос.

– Сядь! – заорал по-арабски офицер, хотя Пинхас и без того уже сидел, довольный проделанной работой.

«Зря он это, – подумал Давид, – И так уже этот араб совершает подвиг, защищая нас от своих. Так не надо заставлять его драться вместе с евреями против арабов».

Вновь полетели камни, и из разных точек кузова послышались стоны. Застучали выстрелы, но, к счастью, ни одна пуля не попала. Выпрямившись во весь рост в кузове, офицер начал палить влево и вправо. Затем выстрелы раздались где-то впереди. Кузов качнуло, офицер вновь сел на скамейку, и грузовик двинулся в сторону полицейского управления, откуда Давид уезжал девятнадцать лет назад. Круг замкнулся.

* * *

7 июня 1967. Тридцать восемь лет назад он покинул Хеврон. Хеврон, куда три с половиной тысячелетия назад пришел в облике арамейского пастуха, осыпанного дорожной пылью. Хеврон, где он раскинул шатры, чтобы каждый вечер выходить в пустыню, искать там усталых путников, приводить их домой, кормить, поить и смывать пыль с их ног. Хеврон, где он некогда приветствовал будущего царя, а затем отсюда, из Хеврона, вместе с этим царем рванулся на cтолицу иевусеев – Иерусалим. Приходили греки, римляне, арабы, крестоносцы, турки, англичане, а он, Давид, всегда оставался на месте. В Хевроне. Дома.

И только эти тридцать восемь лет... За это время один раз он побывал здесь – в грузовике, осыпаемый проклятьями толпы и градом камней.

Года три назад ему в Меа Шеарим{Квартал в Иерусалиме, где живут харедим – «ультраортодоксы», зачастую отрицательно относящиеся к государству Израиль.} один раввин поведал, что, с его точки зрения, в День Независимости Израиля настоящему еврею впору поститься и соблюдать траур.

– Смотрите, – кричал он на идише, тряся абсолютно белой длинной бородкой, глядя бесцветными глазами из-под белесых век и поражая каким-то альбиносьим цветом лица. – Куда делись евреи из Хеврона? А из Старого города в Иерусалиме? Даже к Стене Плача мы теперь подойти не можем! Вот она, ваша «Независимость»!

Теперь он снова здесь. Фасад дома потемнел от времени. Что делать – хевронский камень темнеет куда быстрее, чем иерусалимский, а на чистку пескоструйкой здесь не раскошеливаются. Над фасадом – веранда, обтянутая ажурной решеткой. Такие же решетки паутинятся и на стрельчатых окнах, чего в те годы не было. А вот и кипарис с ветвями, ажурными, как эти решетки. М-да, за эти десятилетия вытянулся ты, приятель! Тогда-то был совсем зеленым мальчишкой! Да и карагач стал еще более разлапистым, хотя уже тогда казалось – разлапистее некуда!

А вон из тех кустов торчит ржавый столбик. Никто не знает, что он здесь делает, а Давид знает. Этот столбик – недокорчеванный остаток когда-то любимых и ненавидимых маленьким Довидом качелей. Давид обожал на них разгоняться так, что казалось – еще немного – и оторвутся от перекладины. Полет пьянил его, но одновременно чудовищный страх суровой ниткой накручивался в его душе на невидимое веретено. А причина была вот в чем: и сосед справа реб Нахман Вовси (впоследствии он был убит во время погрома), и сосед слева Хаджи Исмаил (впоследствии он убивал во время погрома) – оба, не сговариваясь, решили придать своим домам и дворам европейский вид и заказали кузнецу прутья ограды в форме острых копий. В результате всякий раз, когда Довид взлетал на качелях, в какую бы сторону он ни смотрел, эти копья повсюду подстерегали его, и он мысленно видел, как нанизывается на них, словно цыпленок на вертел.

Где бы, когда бы, куда бы Давид Изак ни шел, он всегда шел в Хеврон.

И вот три дня назад они вступили в Хеврон. В какой Хеврон? В тот Хеврон, где он вырос, в еврейско-арабский Хеврон, где светятся ешивы, в которых клокочет еврейская речь, прямая речь Вс-вышнего, увековеченная в томах ТАНАХа, Мишны, Талмуда, и где кипит арабская речь на пыльных базарах, в чаду кофеен, у жаровен, где шипит баранье сало, в пекарнях, шорных мастерских, лавках?

Этот Хеврон умер в тот летний день тридцать восемь лет назад. Умер вместе с его, Давида, родителями.

А в тот Хеврон, из которого он тогда бежал, Хеврон ненависти, Хеврон, гордо провозгласивший, что он свободен от евреев, за тринадцать лет до того, как то же стали делать польские и немецкие города, в тот Хеврон он уже возвращался в ияре пять тысяч семьсот восьмого года – мае тысяча девятьсот сорок восьмого, когда их везли по улицам, зашедшимся в вопле «Дир-Ясин!», и если бы не праведник в форме офицера Арабского легиона, оставшийся для него безымянным, смерть, не доставшая его в двадцать девятом, достала бы его теперь.

Итак, седьмое июня, двадцать седьмое ияра. Капитан Изак в составе танковой бригады «Харель» под командой полковника Ури бен-Ари входит в Хеврон. Это уже не тот и не другой, а третий Хеврон. Это Хеврон, где жители при виде вооруженных евреев трясутся от ужаса в ожидании мести за двадцать девятый год. И они правы. Если не считать единиц, таких, как Самира (интересно, жива ли она еще? Вряд ли), все остальные – сообщники. Их ненависть и равнодушие, трусость и тупость и стали тем черноземом, на котором распустил черно-красные лепестки Махмуд Маджали. Они просят простить их? Что ж, пожалуй, он, Давид, скривившись, зажав нос, простит. Пусть только не мешают сотвориться великому чуду – воскрешению истинного, еврейского Хеврона – города Авраама, города Давида – его, Давида Изака, и царя Давида, города, где со времен возвращения из Египта ни на час не прерывалось еврейское присутствие, пока не наступил проклятый двадцать девятый. Тридцать восемь лет еврейский Хеврон был мертв. Теперь же от Давида и таких, как Давид, зависело, воскреснет он или нет. При этом Давид ощущал, что речь идет не только о жизни Хеврона, но и о его собственной жизни. Он не мог без Хеврона. Предшествующие тридцать восемь лет были всего лишь ожиданием, подготовкой. Но было нечто, что примешивалось к радости и боли возвращения. Да, этим, которые посылают детей на улицы, чтобы они угощали наших солдат шербетом и фруктами, а при встречах жалко улыбаются и лепечут «Анахну ахим шелахэм!» – «Мы ваши братья!», он готов все простить. Но среди них, потомков Ишмаэля, как и среди других народов, черными семенами зла прорастают амалекитяне – потомки антинарода, чья суть – зло, чья суть – ненависть к Б-гу, чья суть – ненависть к народу Израиля. И один из таких ублюдков виновен в смерти родителей Давида. Так вот теперь, когда Давид с некоторой долей ужаса заглянул в себя, страшная картина открылась ему. Оказывается, неизвестно, что сильнее тянуло его в Хеврон – стремление вновь погрузить корни в ту жадную до крови и щедрую на жизненные соки землю, из которой его так грубо и беспощадно тридцать восемь лет назад вырвали и частью которой стали его отец и мать, или стремление по всем векселям заплатить мерзавцу, на руках у которого их кровь, сделать так, чтобы он прекратил поганить своим присутствием землю Хеврона, а своим дыханием – воздух Хеврона.

Из-за угла вышел худощавый араб в высоких стоптанных сапогах, белой шерстяной куфие и полосатом шерстяном халате. У пояса его болтался бурдюк с водою. Он направлялся в кофейню, судя по всему, выстроенную недавно – камень был еще белый. Над ней плыл сизый дым, и запах кизяка смешивался с запахом жарящегося мяса.

– Эй! – крикнул ему Давид.

Араб обернулся. На фоне светлого шейного платка его не очень даже смуглая кожа казалась почти черной. Однако рядом со жгуче-черными глазами она же начинала выглядеть ослепительно белой. Давид, широко расправив плечи, дабы не оставалось сомнений, кто здесь хозяин, поманил его пальцем. Незнакомец направился к Давиду. В нем чувствовалась какая-то агрессивность, и лишь когда он подошел поближе, стало ясно, что он страдает не агрессивностью, а эдаким агрессивным подобострастием, когда повелителя грубо отпихивают, чтобы вслед за тем улечься ему под ноги вместо коврика.

– Слушаю, господин! – сказал араб, поклонившись.

– Ты хотел со мною поздороваться, да? – спросил Давид по-арабски.

– Салям алейкум! – араб еще раз поклонился, чуть ниже, чем в первый раз.

– Вот и отлично... – за годы пребывания в иорданской тюрьме арабский, на котором говорил Давид, приобрел тамошний выговор и некоторые обороты речи. Впрочем, для хевронца иорданский арабский – это язык метрополии, и совершенно естественно, что новые хозяева говорят с ним именно на таком диалекте, а не на корявом жаргоне провинциального захолустья. – А теперь сообщи-ка мне, кто сейчас живет в этом доме.

– Этот дом сейчас принадлежит эффенди Махмуду Маджали. Он живет здесь вместе со своей престарелой матерью... Господин, господин, что с вами?

Да, в общем-то, ничего особенного с Давидом не произошло – разве что стал он цвета мелованной бумаги и закачался так, будто сейчас свалится, словно минарет во время землетрясения. Араб подскочил к Давиду и полуобнял его на случай, если тот потеряет сознание, и придется поддержать. При этом другой рукою он довольно ловко отцепил от пояса висевший там бурдюк с водой и, прижимая его к своему боку ладонью, развязал двумя пальцами горловину и протянул израильскому офицеру. Очевидно, араб только недавно набрал эту воду в каком-то из окрестных источников или в каком-нибудь колодце, потому что была она еще прохладная.

Выглотнув пол-бурдюка, Давид пришел в себя.

– Как тебя зовут? – просипел он, еще не восстановив окончательно силы.

– Айман Исмаил, – с готовностью отвечал хевронец.

– Вот что, Айман, – сказал Давид, выуживая из кармана гимнастерки кошелек и протягивая ему несколько пятифунтовых монет. – Спасибо тебе за то, что помог мне. Кем ты работаешь?

– Я безработный, господин, – Айман зачем-то еще раз поклонился. – У нас в Хевроне у многих нет работы.

«Все, как тридцать восемь лет назад», – подумал Давид. Вслух же он сказал:

– Зайди завтра на улицу Халид ибн Эль-Валид. Там наша военная канцелярия. Спросишь капитана Изака. Может, мне удастся найти для тебя какую-нибудь работу.

Айман рассыпался в благодарностях. Затем, почувствовав, что его присутствие начало утомлять офицера, еще раз низко поклонился и зашагал в кофейню.

* * *

Значит, вот оно как! «Убил, а теперь наследует»! Ну что ж, сейчас наступит то мгновение, ради которого стоило жить последние тридцать восемь лет, стоило вытерпеть и муки плена, и муки войны, и муки болезни. Отец, что чуть ли не каждый вечер бежал со своим чемоданчиком к очередному скоропостижно заболевшему, а сам вечно кашлял ветреными хевронскими зимами, приговаривая в шутку: «Конечно, после теплой России...» Мама, с ее постоянным шитьем, большая, добрая, похожая на крольчиху! Черноглазая Фримочка, которая сама чуть ли не больше родителей радовалась, что ходить научилась! Шмулик, часами рассматривавший аляповатые картинки в детском издании Пятикнижия, так что его силком приходилось гнать на улицу погулять со сверстниками! Сейчас вы будете отмщены. Давид распахнул калитку в каменной стенке примерно в две третьих человеческого роста и подошел к двери, покрытой орнаментом, напоминающим арабскую вязь. Когда-то на этом месте была железная дверь с квадратным окошком. Новая дверь тоже была железной, только окошко теперь было, как и сама дверь, стрельчатым.

Он подошел к арабской двери и с размаху пнул ее ногой. Как живую. Но дверь была заперта. Он замахнулся и со всей силы врезал по двери кулаком. И еще раз! И еще раз! Так, будто перед ним ненавистное лицо Махмуда Маджали. Он сорвал с плеча «узи» и передернул затвор. Вот сейчас дверь распахнется, и...

Дверь распахнулась. Перед Давидом стояла женщина лет семидесяти. При виде израильского офицера она задрожала.

– Где Махмуд Маджали?! – выдохнул Давид.

Даже разговаривая с матерью убийцы своих родителей, он был не в силах просто произнести «Махмуд», то есть назвать своего врага человеческим именем, или сказать «Маджали», то есть отметить, что у него были прадед, дед, отец – носители фамилии Маджали и, возможно, неплохие люди, или что у него могут быть дети, и не исключено, что они пойдут в мать и не станут такими выродками, как их отец. Нет, тот для него был именно Махмудмаджали, что означало «Амалек». Амалек не по крови – потомок амалекитян – а по душе. Да будь у него за спиной хоть двенадцать поколений праведников, Давид не сомневался, что в этого ублюдка при рождении вселилась душа Амалека.

– Моего сына нет дома... – прошептала женщина и вдруг повалилась на колени, и не успел Давид отпрянуть, как она обняла его за ноги. – Умоляю! Не убивай моего сына! Не убивай Махмуда! Не убивай!

Слезы текли по ее лицу, почерневшему от нахлынувшей боли, и тонули в морщинах, глубоких, как вади.

– Хочешь, убей меня! Убей меня! Пожалуйста, убей меня! Махмуда не убивай!

Тысячи раз Давид представлял себе, как он войдет в бывший свой дом, в дом, который его отец, копя деньги по фунту, строил всю жизнь. Тысячи раз представлял он, как войдет в дом Махмуда Маджали. Но ему и в голову не могло придти, что это окажется один и тот же дом. И что, войдя в этот дом, он растеряется.

Женщина, продолжая стоять на коленях, закрыла лицо руками, покрытыми старческой чешуей, и на несколько минут воцарилась тишина, лишь взрывались рыдания, да ходики стучали на стене. Старинные ходики. Отцовские. Друг отца реб Натан Ваксберг был лучшим часовщиком в Хевроне – у него заказывали и чинили часы и сам британский губернатор Хеврона, и руководитель еврейской общины рав Яаков Слоним, и начальник полиции Мухаммед Хиджази. А именно эти ходики он подарил своему другу и тезке доктору Изаксону и его семье. Самое красивое в них было – два выгравированных на серебре гусара в киверах – по обе стороны маятника. Быть может, оттого, что в детстве он слишком заглядывался на них, Давид, вернувшись из иорданского плена, стал военным. Раньше по левую сторону от этих ходиков висел портрет дедушки в черной хасидской меховой шапке из лисьих хвостов, а по правую – портрет бабушки в белом платке, завязанном под подбородком.

Теперь же слева висел серебряный кинжал, а справа – булатный с дорожкой посередине. Почему-то Давиду привиделось, что именно этим булатным кинжалом Махмуд Маджали зарезал его родителей. Он смотрел на него и не мог отвести взгляда. Между тем старуха, оторвав руки от лица, увидела, куда он смотрит, и по-своему истолковала это.

– Хочешь, возьми этот кинжал! Хочешь, тот возьми! Хочешь, возьми денег! – закричала она и, с усилием поднявшись на ноги, заковыляла к противоположной стене. Только сейчас Давид заметил, что она хромает.

– О Аллах! – всхлипывала она. – Я знала, что этот день настанет! Я знала, что явятся его убивать! – и она вновь заголосила:

– Убей меня! Пожалуйста, убей меня!

– Что у тебя с ногой? – голос Давида звучал глухо, так, будто рот у него был забит землей.

– Ты же все равно не поверишь, если я скажу тебе, что спаса... – она вдруг осеклась. – Это неважно! Убей меня! Убей меня вместо него, прошу тебя! Убей меня вместо него! Это я его таким вырастила! Он в детстве был хорошим, добрым!.. Это я во всем виновата! Убей меня, но его не трогай! Он не виноват! Он ни при чем!

– Что у тебя с ногой? – на сей раз голос Давида звучал чисто, ясно, звонко, так, будто он только что прополоскал гортань и душу молитвой «Шма Исраэль!» или признанием в любви, что в сущности одно и то же.

Женщина молча смотрела на него, и он слышал, о чем она молчит. Она искренне верила, что сможет упросить еврея, каким-то образом проведавшего о зверствах ее сына во время погрома, пощадить его, убив ее саму. И теперь для этого нужно было всеми силами скрыть историю ее хромоты, иначе он никогда не убьет ее. Может, имеет смысл солгать, что вот она тоже участвовала в погроме и каким-то образом была ранена? И что будет? Разъяренный израильтянин расправится с ней и удовлетворенный уйдет, не дождавшись Махмуда? Или тем более будет за ним охотиться, и тогда она погибнет за собственные выдуманные преступления, а сына не спасет.

Пока она молчала, Давид, подобно реставратору, снимающему со старинных прекрасных картин позднейшие наслоения, сейчас скальпелем взгляда счищал морщину за морщиной с материнского лика своей спасительницы.

Он шагнул к ней, чуть склонился, взял ее за плечи, заглянул в глаза – сколько раз за эти тридцать восемь лет видел он во сне ее глаза – и шепотом спросил:

– Тебя зовут Самира?

Она отпрянула:

– Откуда ты знаешь?

– Тогда, во время погрома... – голос его неожиданно задрожал и прервался. Затем он справился с собою, или ему показалось, что справился, и он продолжал, – ...во время погрома... еврейский мальчик...

– Дауд! – вскрикнула Самира. – Дауд! Давид!

Рывком он поднял ее с колен, прижался к ней мокрым от слез лицом, потом резко повернулся и вышел из дома.

* * *

Красивое трехэтажное здание. Ничего восточного, вид вполне европейский. Квадратные окна, правда, зарешеченные и с железными ставнями. Что ж, ставенки так ставенки. Это днем хевронцы мирные и вежливые, а ночами... В общем, сгодились ставенки.

Обнесено это здание стеною в человеческий рост. Ворота в современном стиле с белым навесом, выполненным в виде крыши о трех коньках. А сразу за воротами начинается торжественная белокаменная лестница, ведущая к парадному входу. Внутри, правда, все довольно убого и обшарпано... ну и ладно. Гостиница, она и есть гостиница. Времянка. Однако за месяцы, проведенные здесь, он уже успел привыкнуть. Что делать, сегодня, 31 мая 1968 года, заканчивается их пребывание в этих стенах. Собственно, у любого человека две ноги, но так вот в жизни Давида получилось, что одной ногою он врос в Кфар-Эцион, а другою – в Хеврон.

После войны Натан и Хаим в ешиву не вернулись. Вместе с остальными сыновьями и дочерьми Кфар-Эциона они обратились к премьер-министру Леви Эшколю с просьбой разрешить им вернуться в их освобожденный дом. Леви Эшколь, несмотря на то, что прекрасно понимал, какой политический прецедент он создает, не мог не пойти навстречу детям погибших бойцов. За неделю до праздника Рош-Ашана – еврейского начала года – 22 элуля 5727 – 27 сентября 1967 было объявлено о восстановлении Кфар-Эциона.

Молодые поселенцы обосновались в бараках бывшего иорданского военного лагеря. Там же были созданы кухня, столовая и синагога. Приехавшие туда Давид с Диной узнавали в этих ребятах себя и своих друзей двадцатипятилетней давности. Все было точно таким же – и трудности, и опасности, и решимость. Новый Год прошел под аккомпанемент благодарственных молитв Вс-вышнему и в страстных пожеланиях друг другу удачи. Дина, глядя на эту одухотворенную молодежь, заливалась слезами, а Давид... никто со дня гибели его родителей не видел у него слез, но сейчас для этого ему не раз пришлось отвернуться. Сразу после Нового Года капитан Изак вышел в отставку и переехал в Кфар-Эцион, уверенный, что никогда больше его не покинет. Вот тут он ошибся.

Новоназначенный кфар-эционский рав Цфания Биньямини послал правительству просьбу позволить ему и группе его друзей и единомышленников поселиться в Хевроне. Леви Эшколь не ответил ни «да», ни «нет». С одной стороны, душа его еврейская тянулась к древней столице, к городу Авраама, Яакова и Давида, к могилам предков. С другой стороны, эти сантименты не волновали ни Америку, которую вообще мало что волновало, ни Европу, берущую моральный реванш за комплекс вины в связи с геноцидом, который она устраивала евреям, и цепляющуюся за любую возможность уверовать, что евреи того стоили, ни, самое главное, собственную, израильскую, левую интеллигенцию, чье отношение к еврейским святыням определялось все тем же «Зачем нам этот Ватикан?»

Через какое-то время Рав Цфания отступился, но за дело взялся рав Левенштейн, и Давид вошел с ним в контакт. В отличие от рава Цфании рав Левенштейн не разводил турусы на колесах, а, прихватив с собой Давида и еще парочку авантюристов, отправился в Хеврон подыскивать жилье. И подыскал. Прямо на въезде в город они увидели трехэтажную гостиницу, очень красивую снаружи и, как вскоре выяснилось, очень убогую внутри. Гостиница эта была построена прямо перед Шестидневной войной для гостей из Аммана, столицы Иордании. В свете новой реальности вышеуказанные гости могли теперь прибывать в Хеврон разве что парашютами, но почему-то владелец гостиницы не очень на это надеялся. Зато к появлению на его пороге сионистских агрессоров он отнесся, как правоверный мусульманин к приходу Махди, то бишь Мессии, и немедленно начал их уговаривать, чтоб не сказать «умолять», поселиться у него на все лето. В результате договор был составлен следующим образом: евреи арендуют гостиницу на период Песаха с опцией продления на год.

Пикантность ситуации состояла в том, что гостеприимный хозяин принадлежал к семье Кавасми, известной кузнице террористов, и сам был активистом запрещенной в те времена Организации Освобождения Палестины. Но, как говорится, война войной, а коммерция коммерцией. За два дня до Песаха в «Парк», так именовался сей гранд-отель, чей разряд рав Левенштейн и Давид единодушно оценили в минус три звездочки, вселились четыре женатых пары, в том числе рав Левенштейн и Давид с женами, а также двадцать холостых парней, включая Хаима с Натаном, и еще две девушки. Вселились так, как селятся не на время, а навсегда, так, будто никакого другого жилья кроме этих заклопевших номеров у них нет. Привезли с собой все, вплоть до газовых плит и холодильников. Впрочем, когда мы только что и Хаима, и Натана скопом зачислили в холостые, то сильно погрешили против истины. То есть Натан-то действительно был холост, а вот Хаим был уже помолвлен, и не просто помолвлен. Хоть и говорят, что еврейские юноши до брака лишь like своих невест, love они их начинают только после свадьбы, тут был явно особый случай. Хаим с Биной были явными башертами. Но загвоздка все равно возникла.

Во-первых, Хаим жил теперь уже не на два (Кфар-Эцион и Хеврон), а на три дома. Третьим был красивый особняк Бининых родителей в Хайфе на горе Кармель с верандой на море. Туда он отправлялся, когда его особо сильно тянуло к Бине. Он приматывался среди ночи, до утра они с Биной торчали на веранде, при этом умудряясь часами молча смотреть друг на друга. Затем наступало утреннее кофепитие с Биниными родителями, после чего те приступали к делам, а Хаим шел в отведенную ему комнату и заваливался спать. Проснувшись, он ощущал знакомый зуд, подобный тому, что пригнал его в Хайфу к Бине, только теперь он влек будущего вождя поселенцев в Кфар-Эцион или в Хеврон. Наскоро перекусив и попрощавшись, Хаим вновь срывался в путь.

Но проблема была даже не в этой беспорядочности существования. Дело в том, что родители Бины, теоретически признавая основы учения рава Кука и – так и быть! – соглашаясь с необходимостью осваивать новые земли, никак не могли взять в толк, почему этим должен заниматься именно их зять. Будь они знакомы с творчеством Викиного кумира Владимира Высоцкого, вероятно, ухватились бы за фразу «Ведь Эльбрус и с самолета видно здорово!» К сожалению, подобное мироощущение разделяла и сама Бина. В той реальной системе ценностей, на которой она выросла, фантазиям ее суженого просто не находилось места. К чести всей хайфской семьи надо сказать, что это никак не влияло ни на отношение к Хаиму, ни на перспективу хупы, просто и родители, и дочка надеялись, что парнишка перебесится. Но когда, уже после свадьбы, состоявшейся в Иерусалиме, Хаим предложил молодой жене переехать в Хеврон, она вздохнула и начала собираться.

* * *

Министр труда Игаль Алон (впоследствии он стал министром иностранных дел) очень им помогал. А вот одноглазый министр обороны ужасно осерчал, что его не поставили в известность о готовящемся нашествии евреев на Хеврон. Но и он мешать не стал. На Седер – первый пасхальный вечер – приехала масса гостей. О том, что впервые с двадцать девятого года евреи празднуют Песах в Хевроне, газеты писали, захлебываясь – одни от восторга, другие от почти нескрываемой злобы.

Седер кончился, и наступил холь а моэд, праздничная неделя Пейсаха.

В эту неделю приехали продемонстрировать поддержку Игаль Алон и лидер оппозиционной правой партии Херут Менахем Бегин. Нанес визит и мэр Хеврона Аль-Джабри, участник погрома двадцать девятого года и вожак банд, пытавшихся в мае сорок восьмого расправиться с гуш-эционскими пленниками, которых везли через Хеврон. Год назад, когда наши войска вошли в Хеврон, он вывел на улицу людей с белыми флагами, сам вышел с флагом и объявил:

– Просим милосердия!

С арабской точки зрения, устроить в Хевроне арабам то, что они устроили евреям, было вполне легитимно.

Теперь же, обнимая дорогих гостей одного за другим, он говорил:

– Добро пожаловать! Мы всегда были братьями! Мы всегда были друзьями! Мы должны быть вместе!

Далее восторги мэра шли по нарастающей и закончились апофеозной фразой: «Я больший сионист, чем сами евреи!»

Когда он уехал, Давид сказал раву Левенштейну:

– Только ради успеха нашего дела я сдерживался, чтобы не подойти к этой твари и не дать ему по морде.

Рав Левенштейн смерил его взглядом и спокойно сказал:

– Ну и зря сдерживался! Подошел бы и дал.

* * *

Между тем не успели на физиономии Аль Джабри высохнуть слезы счастья по случаю долгожданной встречи с вновь обретенными братьями, как он разразился депешей одноглазому министру, в которой категорически потребовал немедленно депортировать евреев из Хеврона, поскольку он-де не отвечает за их безопасность. Очень скоро стала известна причина столь резкой перемены в отношении. Выяснилось, что раньше хевронский мэр был убежден, что группу Левенштейна в Хеврон отправило правительство, а следовательно, с ними шутки плохи. Даже поверхностное знакомство с израильской прессой убедило его в том, что по ту сторону «Зеленой черты» этих фанатиков ненавидят не меньше, если не больше, чем по эту, и нечего с ними чикаться. Надо отдать должное министру, он оказался на высоте – ответил, что постояльцев «Парка» защищает армия, и это не его, Аль-Джабрино, дело. Кстати, насчет охраны со стороны армии он несколько преувеличил – постоянной охраны не было, хотя патрули время от времени наведывались. С другой стороны, и времена были спокойные. А что до неожиданного покровительства в отношении группы Левенштейна, министр его срочно компенсировал, введя для всех остальных евреев (кроме жителей Гуш-Эциона) запрет пребывать на «территориях» сроком больше двадцати четырех часов кряду.

Не помогло. Все равно газеты подняли шум.

Прошло две недели, и Леви Эшколь собрал правительство, чтобы решить вопрос о статусе новоявленных хевронцев. Тяжко ему было. Еще за спиной был непрощенный МАПАМом и левым крылом МАПАЯ Гуш Эцион («Ишь, старый слюнтяй, дал себя разжалобить сыновьям и дочерям расстрелянных там фанатиков, позволил восстановить киббуц!»), а тут уже новые напирают! Дебаты раскошелили правительство на компромиссное решение – в Хевроне позволено создать... нет, не поселение, а ешиву!!!

Гениально! Кто скажет, что мы заселяем оккупированные земли? Никто! Мы просто посылаем туда свою молодежь учиться. А что, нельзя?

А с другой стороны, выглядит как наш ответ на погром двадцать девятого – вы нашу «Слободку», гады, разрушили?! Разрушили! Ешивников поубивали?! Поубивали! Так вот вам, сволочи, новая ешива! Знай наших! Еврейский народ бессмертен! Ам Исраиль хай!{Народ Израиля жив! (ивр.)} Красиво, ничего не скажешь.

Ответственность за безопасность была возложена на одноглазого гения, располагаться ешива должна была на территории Израильской военной администрации. К празднику Шавуот ученики и преподаватели ешивы, то есть все постояльцы гостиницы «Парк» были должны ее очистить. У Кавасми началась депрессия.

* * *

И был еще один человек, который поначалу не менее болезненно, чем Кавасми, воспринял сообщение об их переезде, и по сходной причине – восьмилетний босо– и грязноногий арабчонок Сулейман. Когда он в очередной раз пожаловал в «Парк» за гонораром за предыдущие труды и новым заданием, Давид, задумчиво стоящий у окна и глядящий на холмы, опоясанные рядами террас с заскорузлыми кривыми деревьями, не поворачиваясь, сказал, что через два дня они покидают гостиницу, мальчуган почувствовал, что у него в самом прямом смысле подкашиваются ноги. А тот еще так торжественно объявил:

– Все, Сулейман! Съезжаю я отсюда!

Забыл, видно, большой и умный дядя, что в семье Сулеймана, что при иорданцах, что при евреях, с доходами всегда было туго. И только заметив ужас в глазах ребенка, понял он, в чем дело, провел ладонью по недавно стриженым, но давно не мытым волосам и сказал:

– Что ты волнуешься?! Будешь ко мне в ешиву приходить, к воротам здания Военной администрации, точно так же, как сюда, в «Парк» приходил. Вот только сегодня отнесешь Самире не восемьдесят фунтов, как обычно, а сто пятьдесят. И в придачу вот эти золотые сережки – я решил ей подарок сделать. У меня радостный день, вот я и решил радостью поделиться. Кончилось, брат, мое гостевание в Хевроне. Теперь я тоже житель Хеврона, снова хевронец! И с тобой радостью поделюсь – сегодня получишь не десять фунтов, как обычно, а пятьдесят. Ну-ну, хватит меня благодарить... Сулейман, ты что, с ума сошел? Прекрати немедленно!.. Беги, давай, порадуй тетушку Самиру поскорее! Да вот еще что... гм... я знаю, что ты парень честный, но если вдруг что... ну да ладно, беги!

Давид не стал распространяться, откуда он знает, что Сулейман парень честный, не стал рассказывать, как дважды посылал Натана и один раз – переодетого арабом Хаима подстеречь Сулеймана у покрытой вязью железной двери с окошком, стрельчатым, как сама дверь, и подсмотреть, действительно ли он отдает Самире все деньги. Все три раза ответ был – до копеечки.

И тем не менее... Недаром предание гласит, что прежде, чем предложить евреям Тору, Вс-вышний предложил ее потомкам Измаила. Те спросили: «А что в ней?» И услышав в ответ: «Не укради!», воскликнули: «То есть как? Ведь мы этим живем!»

Пока Давид предавался подобным размышлениям, Сулеймана и след простыл. Закончилась очередная встреча Давида и Соломона, вернее, Дауда и Сулеймана, короче, папы и сына.

* * *

Переселение на территорию Военного управления, где и должна была расположиться ешива, произошло накануне праздника Шавуот. В одном и том же здании, построенном некогда британским офицером Тигертом, располагались и полицейские, и армейские учреждения. Одно из крыльев здания было передано новоявленным поселенцам. Губернатор Хеврона, подполковник Офер Бен-Йосеф, решил устроить им режим полной изоляции и таким образом попросту выжить их. В ешиву не впускали ни журналистов, ни знакомых, ни даже «посторонних» членов семей – только студентов. Исключение сделано было лишь для Бины, которая приехала в каморку к своему Хаиму и после единственного в истории периода, когда здесь не жили евреи, стала, подобно праматери Сарре, первой еврейкой, рожающей детей на хевронской земле. Питались они при этом в общей столовой, а вот со стиркой у обитателей ешивы возникли проблемы – стирать и сушить белье было негде. Пришлось отдавать его в арабскую прачечную. И все бы ничего, но когда получали белье, оно оказывалось куда грязнее, чем когда сдавали. А евреям открывать свою прачечную, равно как и заниматься еще чем-либо, кроме учебы, было категорически запрещено. Никакого бизнеса на чужой земле!

Между тем народ все прибывал и прибывал. Еженедельно руководство ешивы получало новые и новые заявления с просьбами о приеме. Давид, как административный директор ешивы, обязан был списки вновь принятых класть на стол губернатору. Причем, если кого-то принимали не на учебу, а в качестве сотрудника, то необходимо было указать должность. Так разрастался штат «секретарш», «поваров», «водителей». Всякий раз происходила одна и та же сцена: Бен-Йосеф кричал, что не примет такого-то на работу, что штат и без того непомерно раздут, и что ешиве не нужен свой электрик (токарь, пекарь), поскольку таковой имеется в Управлении, то есть на той же территории, на что Давид повторял сакраментальное: «А ты поезди по другим ешивам, выясни – везде есть такая единица». В конце концов губернатор устал спорить и начал принимать всех подряд.

* * *

– Не могу я, отец, – сказал Натан, отойдя к окну. Огни покоились на черном теле города, словно жемчуг на бархатной подушке. Светились лишь верхние огни, что же до лавок и мастерских, их уже сожрала ночь. – Не могу я. Ты знаешь, как отношусь к Юдит. Как я с детства относился к ней. Да я еще лет в пятнадцать влюбился в эту двенадцатилетнюю девчонку – и навсегда!

– Так в чем же дело? – спросил Давид.

– Как раз в этом! – подпрыгнув, воскликнул сын. – Если бы мы жили где-то рядом, и она видела бы во мне нормального мальчишку, она бы потихоньку привыкла, что я – это я, что я – сам по себе, а не только твой сын. А так… живем – мы здесь, они – в Тверии, встречаемся – раз в год. И всегда этот восхищенный взгляд. Для нее я – принц! Сын того, кто спас жизнь ее отцу, пожертвовав при этом собственной свободой! Я знаю, – тут он подпрыгнул еще выше, – что она готова выйти за меня замуж! Я сам об этом мечтаю, но чтобы за меня! За меня! За меня! За меня, а не за твоего сына!

* * *

Свадьба Натана и Юдит состоялась в августе шестьдесят восьмого. То, что все хевронские евреи – на тот момент их было несколько десятков – поздравляли его и его родителей, это не удивительно. Но они поздравляли и друг друга. А друзья и родные, звоня им на ешивский телефон, не говорили «Передай поздравление», а просто говорили: «Поздравляю». У каждого еврея в Хевроне был большой личный праздник.

Число прибывших гостей перевалило за тысячу. Губернатор великодушно предоставил под зал торжеств помещение конюшни, сохранившееся здесь со времен британской администрации. В стойлах поставили столы. Было очень уютно.

Хупу ставил главный раввин Армии Обороны Израиля. Но вначале случился... пустяк, однако он положил начало новой, прямо скажем, эпохе в истории Хеврона. Перед хупой многие гости решили на пополуденную молитву «Минха» отправиться в пещеру Махпела. Для гостей неподалеку от «пещеры» соорудили общественную кухню, поставили столик. Стали продавать пирожки и различные напитки. Работали посменно. Деньги шли в фонд ешивы. Будущий раввин, а пока скромный студент, Хаим Фельдман доказал, что он не только по части Торы, но и по части общепита не промах. Через час примчался губернатор.

– Кто позволил открыть здесь киоск?! Я с вами по-хорошему, а вы на голову садитесь!

Евреи не бросились, сломя головы, складывать в мешки продукты питания.

– Что кушать-пить будете? – осведомился Хаим. Девушка, разогревавшая пирожки, лучезарно улыбнулась, а Авраам, студент-новичок, посочувствовал представителю власти. Лицо Бен-Йосефа цветом стало напоминать небо на закате. Он оседлал вороной джип и галопом удалился.

Правда, ненадолго. Ровно через пятнадцать минут он стоял на том же самом месте посреди небольшой площади, откуда уходила вверх короткая улочка, соединяющая эту площадь с широкой лестницей, ведущей в похожее на крепость здание пещеры Махпела. Он торжествующе потрясал бумагой, из которой явствовало, что такой-то, такой-то и такая-то, то бишь те самые трое, что заступили на вахту к тому моменту, когда губернатор удостоил их своим визитом, немедленно выселяются из Хеврона. Кстати, девушка впоследствии стала женой депутата Кнессета от одной из слишком правых партий.

– Подписал лично... – и он назвал имя Одноглазого министра.

– Быстро же вы успели в Иерусалим сгонять, – спокойно отреагировал Хаим. Факсов тогда, как известно, не было.

Очень скоро к изумлению глазевших из окон арабов вокруг конфликтующих сторон столпились все гости, равно как и хозяева, а также корреспонденты, приехавшие на первую за тридцать девять лет еврейскую свадьбу в Хевроне. Разразился скандал. Министр отменил свое решение. Новое изгнание евреев из Хеврона не состоялось. Но этим дело не кончилось. С равом Левенштейном и его присными встретился Игаль Алон.

– Недостаточно, – сказал он, – что отменены эти херпа и буша{Стыд и позор (ивр.).}.

Все застыли, услышав из уст застарелого социалиста талмудический оборот. Игаль Алон меж тем продолжал:

– Надо закрепиться возле пещеры Махпела. Найдите дом, принадлежащий не частному лицу, а, так сказать, общественное владение. И поставьте столик возле него. Пусть туристы перед тем, как посетить усыпальницу патриархов, причащаются кошерной пищей. Пусть видят, что не только мертвые праотцы лежат в Хевроне, но и их живые правнуки продают колу и пирожки. Короче, найдите помещение, а с остальным я помогу.

Поиски длились недолго. Выяснилось, что прямо напротив того места, где евреи торговали, а губернатор разорялся, стоит красивый каменный дом. А на доме бронзовая доска – «Подарок королю Иордании Хусейну от правительства США». Это было то, что нужно, – здание, принадлежащее государству. Правда, спорный вопрос, – какому, но главное – не частному лицу. До прихода израильских войск его кто-то арендовал; в нем располагался ресторанчик и магазин сувениров. Теперь оно пустовало.

Cтараниями рава Левенштейна, Давида, Натана, Хаима и других здание это обрело новую жизнь. В нем разместился киоск, который, в свою очередь, вскоре разросся в ресторан, а также картинная галерея, где выставил свои работы поселившийся в «ешиве» художник Нахшон. Все это делалось под покровительством Игаля Алона. Так закончилась попытка изгнать трех евреев из Хеврона. В течение последующих трех лет будущий рав Хаим работал там официантом, а Натан уговаривал приезжих посетителей пещеры Махпела покупать сувениры.

* * *

Нескучным оказалось лето шестьдесят восьмого года. Не успели стихнуть клейзмерские мелодии на свадьбе Натана, как Хаим Фельдман впервые стал папой, а здание Военной администрации с любопытством начало слушать непривычные для него детские крики. Как читатель знает, сына Хаим назвал Амихаем.

Вообще, то, что в Хевроне поселились молодые пары – сначала Фельдманы, а потом Изаки – для всех хевронских евреев означало, что из постояльцев они превратились в жителей, а в тот момент, когда комнатенку с обшарпанными стенами огласил крик новорожденного А. Фельдмана, Хеврон вновь стал еврейским городом.

Затем развернулись следующие события. В один прекрасный день в Хевроне появилась пара более чем странного вида. Он был в стетсоне, хлопчатобумажной блузе, кожаной куртке и бархатных штанах, также отделанных кожей. Она – в чепце и прочих атрибутах костюма обитательницы Дикого Запада. Оба говорили с тяжелым англо-американским акцентом.

– Кто вы такие? – спросил изумленный рав Левенштейн.

– Это моя жена, – галантно пропустил даму вперед стетсононосец, – а я – Эли Грин.

Затем, как нечто совсем обыденное, он поведал:

– Я тут не очень далеко живу – под Кирьят-Гатом. У меня там своя пещера.

И чтобы окончательно добить застывших в ступоре ешивников и «ешивников», поведал, как само собой разумеющееся:

– Я – ковбой.

Впоследствии выяснилось, что это истинная правда. Есть евреи-кладовщики. Есть – доктора наук. Есть учителя. О скрипачах, компьютерщиках и гинекологах я уже не говорю. Почему бы американскому еврею Эли Грину не заделаться ковбоем. Но это еще не все. Для того чтобы эрудированный читатель не ограничивался ассоциациями с Майн Ридом, а вспомнил заодно и Фенимора Купера, отметим, что армейская специальность Эли Грина была – следопыт. Понятно, что после всего сказанного дополнительная информация о том, что он воевал в Корее, произведет на читателя не большее впечатление, чем сообщение о том, что по утрам Эли Грин чистил зубы.

Что же касается пещеры, то и здесь американец не прилгнул. Именно она стала для него тем, что сейчас называют «Первый дом на Родине». Он жил там с семьей, пас овец и объезжал коней на киббуцных фермах. А мечтал о собственном ранчо – с коровами, быками, пастбищем...

– Чего ты хочешь? – преодолевая оторопь, спросил рав Левенштейн у странного визитера.

Теперь настала очередь ковбоя изумляться:

– Как – «чего»? В Хевроне жить.

И видя, что этим сабрам все надо растолковывать, пояснил:

– Я же еврей.

Придя в себя после первого шока, рав Левенштейн произнес фразу, смысл которой так и остался загадкой, хотя она попала очень удачно в тон речей визитера и вообще вписалась в ситуацию:

– Если ты мужчина, приезжай!

Через пару дней подъехала запряженная лошадьми повозка, угнанная откуда-то со страниц «Прерии» или «Всадника без головы». В ней сидела миссис и несколько маленьких мистеров и мисс Грин, а рядом на Боливаре, который был бы в состоянии нести не то что двоих, но и троих, гарцевал обвешанный кольтами отец семейства. Следом тянулся хвост из мекающих коз, бекающих овец и лающих собак. Самое ешивское зрелище.

Эли получил комнату в здании военной администрации, забросил туда вещи, пристроил куда-то скотинку и начал разгуливать по военному объекту, куда привели его патриотизм и желание поучаствовать в исторических свершениях. Выяснилось, что он нерелигиозный. Это никого не смутило. Здесь таких хватало. Правда, не всегда было легко объяснить губернатору, что в ешиве делают товарищи, чья голова в жизни не встречалась с кипой. Поэтому для них придумывались всяческие должности. Например, Рон Гилад был оформлен шофером несуществующего ешивского автомобиля. Другое дело, что до сих пор все они были холостыми, а тут целая нерелигиозная семья, но это и нравилось новоявленным поселенцам – пусть все слои общества будут представлены в Хевроне.

Итак, представитель другого берега загрузил в комнату мебель. Выглядела она прямо-таки празднично. Должно быть, после сырых сводов пещеры стены этой комнаты, покрытые белой краской, как в полузвездочной гостинице где-нибудь в южных штатах, казались ей интерьером как минимум «Хилтона». Затем Эли начал по-хозяйски обходить помещение ешивы в частности и военной администрации вообще. После чего, как истинно светский человек, даже, можно сказать, как воинствующий атеист, сурово взглянул на ешивников и обличающе спросил:

– Все Тора да Тора, а работать кто будет?

Ешивники, пряча улыбки, объяснили ему, что они бы рады и работать, и бизнесом заниматься, да начальство не дает – власти допустили создание ешивы, то есть заседалки, а никак не ишува, то есть поселения, а потому заниматься торговлей, ремеслом и любым иным общественно-полезным трудом им строжайше запрещается.

Назавтра он куда-то исчез на весь день, а когда вернулся, на вопрос, где пропадал, ограничился улыбчатым «гулял». История повторилась и на следующий день, и вообще так продолжалось примерно с неделю, а потом он предстал пред разноцветные еврейские очи ешивников и, устремив на них взор своих не менее еврейских скорбных глаз, объявил, что хочет им продемонстрировать нечто неординарное.

Бывший ковбой развел руками:

– Это нельзя описать, это надо увидеть.

Первое, что их всех поразило, когда они вышли за территорию военного управления, это то, что решительно все встречные арабы приветствовали Эли, как доброго знакомого. Когда он успел с ними закорешить?

Второе – то, что «салям алейкум» в их устах звучал не формально, не фамильярно, а вежливо и очень уважительно. Им, ешивникам, туземцы такого почета не оказывали. И вряд ли дело было только в возрасте. Они прошли через рынок, нырнули в «касбу», старые кварталы Хеврона, часть которых когда-то была еврейскими. Эли остановился у одного из явно давно уже не жилых домов и толкнул дверь, висящую на одной петле. В залитом светом помещении воздух был наполнен древесной пылью. В этом тумане сновали люди. Каждый был занят своим делом. Кто электропилой распиливал доску, кто, работая на станке, превращал четырехугольную чурку во что-то кругло-обтекаемое, как колонна, кто высверливал отверстие в деревянном полуфабрикате. Ветер по полу гонял стружку.

Перекрывая голосом шум электропилы, Эли проорал:

– Видите, пока здесь только арабы работают, но я хочу, чтобы наши тоже работали. Завтра приступите. Ничего страшного – будете немного учиться в ешиве, немного работать у меня.

Вдруг высокий рыжеволосый араб прервал работу, уставившись на вошедших евреев. «И чем это мы его так очаровали?» – подумал Давид, отправившийся в «касбу» вслед за сыном и его друзьями, как вдруг понял, что происходит нечто непонятное. Арабы один за другим прекращали работу и смотрели в сторону входа. Станки замолкли, и воцарилась полная тишина. Давиду, да и Натану с Хаимом, польстила было мысль, что это они, древние хозяева Хеврона, производят такое магнетическое впечатление на нынешних его обитателей, но тут они вдруг поняли, что взгляды устремлены хотя и в их сторону, но не на них. Оглянувшись, они увидели, что за их спинами, у самой двери, стоит губернатор белого, как волосы альбиноса, цвета и смотрит на открывшуюся перед ним картину так, как жители Помпеи, должно быть, смотрели на мчащийся на них поток лавы. А арабы на него самого смотрели, как на мчащийся навстречу поток лавы, потому что, хотя и не понимали, в чем дело, но ясно видели – властитель недоволен.

– Вы что?! – спросил губернатор полушепотом.

– Вы что?! – прохрипел он, вонзив ненавидящий взгляд в Хаима, Натана и иже с ним.

– Вы что?! – проорал он таким гробовым голосом, что бедные арабы присели.

– Вы что?! – он взял высочайшую ноту и сорвался на визг.

Именно звуковым оформлением экзекуции над всем известным некошерным животным показались бы постороннему слушателю его отрывистые трели, которые в тишине заметались по помещению, вырываясь на волю сквозь распахнутые окна.

– Совсем обнаглели!.. Кто вам позволил!.. На голову сели!.. Мастерскую!.. Посреди Хеврона!.. Да где это видано!.. Провокация!.. Немедленно!.. К министру!.. Всех до одного выселит!.. Очистит Хеврон!.. И правильно сделает!..

Увы, последняя угроза звучала вполне серьезно, и главное, ответить было нечего. При создании ешивы был заключен договор – никакого бизнеса в Хевроне. Так и быть, ресторанчик – исключение, для туристов. Но мастерская – это действительно наглость. И какого черта этот Грин?..

Давид почувствовал, что все смотрят на него, как на самого старшего.

«Скажи же всю правду, объясни, что все это без вашего ведома – услышал он собственный голос откуда-то изнутри. – Ну, выгонят этого чокнутого из Хеврона. Зато ешива будет спасена. А там глядишь и... А так – все, чем мы жили последние два года – подумай – два года из жизни! – пойдет прахом!»

Все смотрели на Давида, а он молчал. И тогда в темноте послышался голос Хаима:

– Вы же сами сказали – «Никаких работ на территории Военного Управления». Вот нам и пришлось – в городе.

Некоторое время, потрясенный таким нахальством, губернатор, как рыба, выброшенная на берег, ловил ртом воздух и, наконец, объявил:

– Так вот! Как уполномоченное правительством лицо, именем государства Израиль я закрываю вашу столярную мастерскую...

(громовая пауза) ...и приказываю... (еще пауза)

...открыть на территории Военного Управления... (и под канонаду оваций)

... слесарную мастерскую!

Надо сказать, что во время объятий – а в них губернатора Офера Бен-Йосефа поспешил заключить каждый из нескольких десятков ешивников – улыбка его выглядела довольно вымученно.

Почему он принял такое странное решение – навсегда осталось тайной. Но самое забавное было дальше. После того как создали слесарную мастерскую и обучили ребят-ешивников работать на станках, среди арабов началось брожение. Пошли разговоры о том, что добрые ешивники, чтобы дать местным жителям работу, построили столярную мастерскую, а злой губернатор (который на самом-то деле денно и нощно трясся, как бы не ущемить права арабов) взял и закрыл ее, и бедных ешивников загнал на каторжные работы в слесарный цех. Кончилось тем, что разъяренная толпа потерявших работу и многочисленных сочувствующих явилась к воротам Военного Управления с требованием восстановления статус-кво, и перепуганный губернатор велел плюс к слесарному цеху вновь открыть столярный на прежнем месте. Победила дружба.

* * *

– Что вы еще задумали? – спросил Давид, тщательно пытаясь скрыть беспокойство и недовольство и тем сам выдавая его. Увы, в те времена не было сотовых телефонов, и все время, пока неразлучная парочка Хаим с Натаном мотались где-то по Хеврону, пусть еще не превратившемуся в логово террора, как спустя двадцать лет, но все же арабскому и никак не дружественному, он тихо лез на стенки. Когда у Хаима родилась дочь Лея, Давид явился к нему и в присутствии Бины долго объяснял сыну, что дети – это ответственность, что затянувшееся отрочество закончилось, и что пора быть осторожным, чтобы дети ненароком не остались сиротами. Тогда это кончилось тем, что ребята взяли его «на слабо» и уломали отправиться в очередное странствие с ними вместе.

Сейчас ему надо было ехать в Иерусалим, чтобы разобраться с очередной задержкой офицерской пенсии, а парни как раз оторвались от своих любимых книг профессора истории Зеева Вильнаи, натянули кеды и джинсы, заткнули за пояса пистолеты, обвешались флягами с водой и, оставив жен дома – а это означало, что прогулка будет либо не самой легкой, либо не самой безопасной, – собрались в путь.

– Папа! – воскликнул Хаим. – Тут выяснилось, что в Дир Эль Арбаим, рядом с горой Джаб-аль Ромейда, находятся могилы праведницы Рут и Ишая, отца царя Давида.

Давид что-то пробурчал и отправился в Иерусалим, не подозревая, что на долю его сына, да и его самого, выпадает маленькое приключение, совсем не страшное, но по «притчевости» сравнимое с поединком солдата и шейха в Пещере Махпела. Да и по выводам в чем-то перекликающееся.

Итак, Давид двинулся в Иерусалим, а два друга отправились искать гробницы. Это оказалось несложным делом. Встречные арабы показывали дорогу, и через пару часов наши путешественники вышли на финишную прямую. Последний из ходячих справочников в куфие и гунбазе{Длинный кафтан с запахивающимися полами и разрезами до талии по бокам.}, махнув рукой в предполагаемую сторону искомых святынь, сказал:

– Окажетесь на краю горы. Пройдете метров двести. Увидите высокую стену. В ней ворота. Ворота не заперты. Отворяете. Входите. Идете прямо. Через двадцать-тридцать метров – гробницы.

Так все в точности и оказалось. Вот только ворота – тяжелые, железные, явно были недавно покрашены, трава перед ними выкошена, короче, все вокруг имело более чем ухоженный вид. Ясно было, что друзья вот-вот окажутся в чьем-то частном владении.

– Откроем ворота и, не глядя ни вправо, ни влево, идем вперед, – объявил Натан. – Мы здесь – по делу.

Правда, совсем не глядеть ни вправо, ни влево у них не получилось. Уж больно неожиданно было, зайдя на чужую территорию, увидеть слева (краешком глаза) большой красивый дом, прямо-таки дворец, а на пороге его немолодого араба в европейском одеянии, то есть в элегантном костюме и в галстуке.

Как и было решено, не замедляя шага, они двинулись дальше и действительно, пройдя несколько десятков шагов, наткнулись на сундукоподобные надгробья, едва заметные среди высоченной травы. Сколько десятилетий не приходили сюда евреи! Не сговариваясь, взглянули на часы, одновременно сообразили, что настало время дневной молитвы и начали произносить древние и вечные слова.

Здесь, где похоронены Ишай, отец царя Давида, предок еще не пришедшего, но вот-вот всем миром ожидаемого мессии, и прабабушка того же Давида, Рут – нееврейка, присоединившаяся к народу Вс-вышнего, ставшая его частью, принесшая и подарившая ему свое милосердие, которого ему на тот момент так не хватало, – может, именно здесь ощутимей всего были в полном соответствии с ежедневной будничной молитвой взмахи крыльев планеты-бабочки, на которых она принесла сюда людей, решивших распахнуть ворота Будущего и твердо, не вертя головой, шагать к намеченной Вс-вышним цели. А еще здесь отчетливо слышно было струение соков в том ростке Давида, который мы в следующем же стихе просим «произрастить и силу его вознести в спасении»!

Увлекшись чтением псалмов, Натан и Хаим не заметили, как солнце оказалось на западе. А когда заметили, то заспешили домой – хождение по ночному Хеврону предпочтительно было осуществлять группами побольше, чем два человека. Но не тут-то было. Не успели они подойти к воротам, как тот араб, который, стоя у своего порога, провожал их взглядом, теперь выскочил к ним навстречу и на безукоризненном английском стал настаивать, чтобы они немедленно почтили его дом своим присутствием. Никакие отговорки типа того, что они торопятся, не подействовали, и вскоре первопроходцы оказались в прохладной зале со стрельчатыми дверьми, окнами и нишами для мебели, где и провели часок, сидя на уютных диванах, поглощая чай, кофе, фрукты и виноград и ведя с хозяином беседу, причем весьма приятную, поскольку человек оказался неглупым и культурным, одним словом – интеллигент. Он был скульптором и, воспользовавшись тем, что еще светло, продемонстрировал гостям собственноручно выбитую им по соседству на скале карту мира.

А потом, когда стало темнеть, и незваным гостям пора было идти, он обнял их на прощанье и объявил, что в любое время будет счастлив их видеть.

Добрались до дому настолько спокойно, что с этого дня вечерние прогулки вдвоем-втроем и не более вошли у них в привычку. Зато друзей, не говоря уже о женах, вернувшись, они застали весьма встревоженными. Хаим с Натаном успокоили их, а заодно и рассказали, как пройти к гробницам. Наутро группа из десяти энтузиастов, возглавляемая Давидом Изаком, двинулась в путь. Вернулись часов через пять, то есть существенно раньше, чем предполагали наши первооткрыватели. По времени получалось, что быстрым шагом доскакали и, не помолившись, тут же назад. Да и вид у посланцев был какой-то странный.

– Дошли до могил? – спросил Хаим, и в ответ услышал расплывчатое «почти».

– Да что, в конце концов, случилось?! – подпрыгнув и уронив очки, возмутился Натан, любивший всегда расставлять все знаки препинания.

Смущаясь, незадачливые паломники рассказали, что с ними произошло. Выяснилось, что Хаим и Натан очень доступно описали им маршрут, и вплоть до ворот все шло гладко. Но про то, что внутри, было едва упомянуто, и, увидев красивый жилой дом, евреи остановились в нерешительности. Тотчас же выскочил какой-то старый араб, заорал на пришельцев и потребовал, чтобы те убирались прочь. Вот и пришлось им, опозоренным, но уважающим чужое право собственности, возвращаться не солоно хлебавши.

Натянули Натан с Хаимом джинсы, кеды, заткнули за пояса пистолеты и во главе маленькой колонны снова двинулись в сторону Дир Эль Арбаим. Когда они открыли ворота и вошли, их вчерашний знакомец стоял у двери своего дома точно в той же позе, что и вчера.

– Тот самый, – шепнул сыну Давид. Натан, не останавливаясь, помахал арабу рукой, тот ответил аналогичным жестом, и уже вскоре вся еврейская компания, положив друг другу руки на плечи, пела и танцевала вокруг могил праведников – обычай столь древний, что, вероятно, и сами Ишай с сыном когда-то принимали участие в подобном веселье.

На обратном пути все было в точности, как во время первого визита, с той лишь разницей, что сначала Натан и араб обнялись, как закадычные друзья, а потом все присутствующие были приглашены зайти в дом. Тут уж Натан и Хаим встали на дыбы:

– Вчера нас было двое – это еще туда-сюда, а сейчас вести в дом всю ораву?!

Но скульптора было не переспорить. И вот они уже в доме, снова чай, снова кофе, снова фрукты, снова виноград и снова умные разговоры.

Уже прощаясь, Хаим не удержался и спросил:

– Почему вчера и сейчас вы нас хорошо приняли, а тех, кто пришел утром, прогнали?

– Как «почему»? – удивился скульптор. – Когда я вижу, что евреи входят, твердо шагают туда, куда им нужно, знают, чего хотят, я таких уважаю. Для меня честь стать их другом. А когда евреи стоят, разинув рты, топчутся на месте, растерянно озираются – буду я еще с ними церемониться!

* * *

Вскоре вопрос о том, знают ли евреи, чего они хотят, возник в связи с пещерой Махпела. Проблема заключалась в том, что доведший в день освобождения Хеврона до истерики шейха Азиза и Одноглазого министра обороны кипастый солдатик, которому в будущем суждено было стать главным сефардским раввином Израиля, и сам вышеупомянутый министр обороны по-разному видели статус еврейского народа как в нашей Вселенной вообще, так и в Эрец-Исраэль в частности. Министр препятствовал начавшемуся было ничем не спровоцированному бегству арабов из освобожденных Иудеи и Самарии. В частности, жителей Калькилии, в полном составе покинувших свой городок, он догнал в районе Шхема и уговорил вернуться назад. Что же до Хеврона, то контроль над всеми тамошними святыми местами добрый министр передал шейху Джабри – координатору того самого погрома, который стоил жизни родителям Довида-Давида. Арабы из этого сделали вывод, что в двадцать девятом поступили правильно.

Что же до евреев, они должны были благодарить щедрое правительство за разрешение хотя бы в качестве туристов посещать усыпальницу праотцев в специально отведенные для того часы. Разумеется, о том, чтобы торжественно встречать Субботу в пещере Махпела, не могло быть и речи. К «ватиканско-иерусалимскому» перлу полководца добавился новый: «Можете ходить туда как туристы, но в душу к арабам не лезьте!»

Что имел в виду национальный герой Израиля, трудно понять. В душу к арабам лезть никто и не собирался, а вот в пещеру Махпела новоявленные хевронцы и их гости нагло лезли, аргументируя это тем, что если на Авраама еще с грехом, вернее, с евреями пополам арабы могут претендовать, то к Сарре, Ицхаку, Ривке, Яакову и Лее потомки Ишмаэля никакого отношения не имеют, а имеют как раз евреи, которые и должны обладать правом свободного доступа в их гробницу. Жуткий экстремизм!

Все вызывало осложнения с властями – и попытка внести в пещеру Махпела свиток Торы, что означало превращение хотя бы одного из залов в синагогу (любопытно, что турки, а за ними и англичане это разрешали), и празднование Дня Независимости...Кстати, о Дне Независимости. В шестьдесят девятом ешивники и их друзья позволили себе в этот день безобразную провокацию – устроили празднование не где-нибудь, а все в той же пещере Махпела, да еще с израильским флагом. Дело в том, что если первыми поселенцами в Земле Израиля в конце девятнадцатого-начале двадцатого века двигало учение Герцля о необходимости создания еврейского государства-убежища, то идеологией зарождающегося поселенчества стал так называемый религиозный сионизм. Поскольку, согласно его учению, создание на Земле Израиля еврейского государства в границах, определенных Торой, есть начало освобождения еврейского народа и всего человечества, то есть акт религиозный, мистический, соответственно, и День Независимости стал религиозным праздником, когда читают праздничный гимн «Галлель», составленный из псалмов. И сам израильский флаг из государственного символа также превратился в религиозный. Явные чудеса и откровенное вмешательство Вс-вышнего в ход Шестидневной войны привели к тому, что после нее тысячи молодых людей вернулись к вере, причем в той форме, которую ей придал идеолог религиозного сионизма, рав Кук.

Казалось настолько естественным – где же еще праздновать возрождение еврейского народа, как не на могиле его праотцев!

Крамольный флаг (государства Израиль) Давид лично пронес под собственным талитом. Чинно отмолились, пропели псалом на мелодию «Атиквы», гимна Израиля, а затем начали танцы в большом увешанном и устланном коврами зале. Человеческий вихрь помчался вдоль выкрашенных в салатовый цвет стен. Вихрь счастья – отцы наши! Матери наши! Авраам! Ицхак! Яаков! Сарра! Ривка! Лея! Мы, сыны ваши, танцуем здесь, сегодня, сейчас – вместе с вами!!

Арабский кади, то бишь судья, увидев это, начал кричать на них и вызвал офицера ЦАХАЛа. Тот, покраснев от возмущения, завопил:

– Уберите флаг!

– Ты, офицер израильской армии, требуешь, чтобы убрали израильский флаг?! – поразился Натан.

– Уберите флаг! – повторял офицер, как запрограммированный.

Убедившись, что строптивые сионисты не торопятся выполнить его распоряжение, он сам протянул ручонки, дабы конфисковать ненужную тряпку. Но не тут-то было. Помахав флагом прямо перед его еврейским носом, религиозные фанатики продолжили свою сумасшедшую пляску.

Офицер удалился, но вскоре вернулся с подмогой. Ешивники продолжали танцевать, а солдаты начали гоняться за флагом, который ешивники быстро передавали друг другу. Внешне это выглядело, как веселая игра, нечто вроде «собачек», столь любимых детьми повсюду от Москвы до Тель-Авива. Постепенно образовались два круга – внешний, по которому в танце неслись парни в кипах, передавая друг другу неуловимый флаг, и внутренний, по которому бегали солдаты, пытаясь этот флаг отобрать. Стало еще веселее.

Но ненадолго. В какой-то момент защитникам отечества надоело демонстрировать свой гуманизм, и на глазах у сперва перепуганных в ожидании провокации, затем изумленных, и, наконец, восхищенных арабов, солдаты стали хватать евреев и бить. Били жестоко. А флаг отобрали.

В прессе поднялся большой шум. Под давлением газет Одноглазый министр, и без того не страдавший особой любовью к будущим поселенцам, распорядился всех «проштрафившихся» выселить из Хеврона. А затем решил вообще ешиву ликвидировать. Но предшествовать этому должна была встреча с вожаками мракобесов.

Вот тут произошло первое малообъяснимое. Рав Левенштейн вызвал двадцатидвухлетнего Натана и спросил:

– Ты в университете учился?

– Учился, – ничего не понимая, отвечал Натан.

– Что изучал?

– Историю...

– Вот и ладненько, вот и хорошо, – потер ручки рав Левенштейн. – Послезавтра встреча с министром. Подготовь весь материал по истории пещеры Махпела.

– К-какой материал? – оторопев, спросил Натан.

– Ты стал плохо слышать? – посочувствовал рав Левенштейн. – Я же сказал – «весь»!

Сутки, не вставая из-за стола, прокорпел бедный Натан над книгами и на встречу с министром принес нечто вроде средних размеров докторской диссертации.

Встреча происходила у министра дома. Начало было очень милым – министр, как известно, увлекавшийся археологией, пригласил дорогих гостей осмотреть домашний музей, состоящий из ценных находок, свидетельствующих о любви хозяина к иудейским древностям. «Вожаки» несколько расслабились, уж больно приятной казалась атмосфера в этом доме, хозяин которого столь бережно лелеял свои еврейские корни. Тем сильнее, едва они перешли к деловой части визита, ошарашил их первый же вопрос, заданный в лоб свирепо прищурившим единственный глаз хозяином:

– А с каких это, скажите, пор евреи превращают кладбища в синагоги?

Все разинули рты. Рав Левенштейн глазами показал Натану – выходи, мол, к доске отвечать домашнее задание. Легко сказать «выходи»! А если у тебя язык прилип к гортани, словно ты забыл Иерусалим?! А если от сверлящего взгляда всесильного министра у тебя даже в сидячем положении начинают дрожать коленки?!

Видя, что Натан не соответствует и под свист галерки, усеянный тухлыми яйцами, драпает со сцены, рав Левенштейн решил взять руль беседы в свои собственные руки, но, увы... не будучи профессиональным историком, сам начал лепетать какие-то общие слова и вскоре осекся, встретившись с насмешливым взглядом тель-авивского циклопа.

Наступила пауза, которая закончилась тем, что покрасневший рав Левенштейн напрямую сказал:

– Натан, будь добр, ответь министру.

Отступать был некуда, и Натан, проглотив пробку, торчавшую у него в горле, слегка подпрыгнул и неожиданно сам для себя заговорил звонким голосом:

– В истории пещеры Махпела не было ни одного периода, когда евреи Хеврона не пытались бы там открыть синагогу. Не всегда это, правда, им удавалось. Так, в период крестоносцев...

Теперь уже рот раскрыл министр.

После сорока минут перечислений, когда кто заступал на должность раввина в пещере Махпела, в какие годы обновлялись свитки Торы и в чьей, помимо гуманных крестоносцев, компании окажется господин министр, если продолжит гнать евреев из пещеры Махпела, хозяин дома глухо произнес: «Достаточно». Результатом беседы стала отмена всех до одного ограничений на посещение евреями пещеры Махпела.

В те времена не всегда израильские политики были хорошими людьми, но всегда – людьми.

* * *

В помещении военной администрации наши герои прожили три с половиной года. Точнее, не в помещении, а в помещениях, потому что начиналась «ешива» с одного из крыльев основного здания, а затем во дворе появились еще две специально для «студентов» возведенные двухэтажные постройки.

С солдатами отношения были замечательными. Они во всем сочувствовали хевронским «фанатикам», не понимая, почему правительство, называющее себя еврейским, пытается узаконить результаты погрома двадцать девятого года и помешать возрождению еврейского присутствия в Хевроне. Читателю уже известно, какими бурными стычками сопровождалась свадьба Натана. Зато когда пришел положенный срок, в роддом Юдит повезли на броневике и с почетным эскортом – своих машин у поселенцев не было.

А потом в газете «Маарив» появилось письмо, которое подписали представители ста десяти семей. Они обращались к властям с просьбой дать им возможность поселиться в Городе Отцов.

Рав Левенштейн объявил о приеме заявлений во вновь создаваемое поселение. Письма пошли килограммами.

Через неделю под очередным письмом в «Маарив» с просьбой предоставить его авторам возможность поселиться в Хевроне стояло двести пятьдесят подписей. Затем пошла полоса встреч с министрами с размахиванием обоими номерами «Маарива», и – заключительный аккорд – заседание правительства Израиля под руководством Голды Меир и решение создать на окраине Хеврона поселение, в котором в течение года построить двести пятьдесят квартир.

Поселению дали название из Торы – Кирьят-Арба.

* * *

Как повествует о создании Кирьят-Арбы путеводитель, сотворенный объективными английскими журналистами, «в 1970 году группа еврейских фанатиков и экстремистов, чтобы быть поближе к святилищу (Пещере Махпела) поселилась на окраине этого ЧИСТО АРАБСКОГО города». Вот таким фанатиком и экстремистом был Давид. Фанатиком возвращения домой. И в Иерусалиме, и в кибуцах, и в Иорданском плену, засыпая и просыпаясь, он видел, как идет по улице Давид а-мелех мимо Пещеры Махпела и через рынок в Еврейский квартал.

Поселившись в Кирьят-Арбе, он по-прежнему через Сулеймана каждую неделю анонимно пересылал Самире восемьдесят лир – для освобожденных от налогов жителей «Территорий» при их дешевизне сумма огромная. Сверх того десять лир Сулейману за каждую ходку. Как уже самый проницательный читатель, возможно, догадался, за эти восемь лет Сулейман несколько подрос. Однако продолжал верно служить. Впрочем, за эти восемь лет и та, и другая суммы увеличились примерно вдвое.

* * *

После того как Давид вышел в отставку, у него самого тоже стало с деньгами не очень, но на переводах Самире это не отразилось – все-таки почти мама! Что же касается настоящей мамы, мамы Ханы, что ушла из мира накануне того дня, когда в мир Давида, тогда еще Довида, вошла Самира, то на могиле, которую Хана делила с отцом, двухлетней Фримочкой, теперь пятилетним Шмуликом и еще шестьюдесятью евреями, погибшими в те же дни, он бывал не раз, сидел на обломках надгробных плит, где слева благоухала уборная, а справа – загон для скота, где поодаль, тоже на могилах, превращенных арабами в сады и огороды, росли огурцы и помидоры и раскидывали тень тридцатилетние смоковницы. Он приходил сюда, плакал, целовал эту землю, молился.

И вот однажды, читая главную еврейскую молитву «Восемнадцать благословений», он, как обычно, дошел до чарующих слов «... веса нес лекабец галуйотейну векабцену яхад меарба канфот хаарец» – «...и вознеси знамя, чтобы собрать изгнанников наших с четырех сторон света». «Канаф» в переводе с иврита значит «крыло». Почему-то он всегда воспринимал эти слова очень зримо, очень дословно – арба канфот хаарец, не четыре стороны света, а четыре крыла Земли, четыре орлиных крыла, на которых Вс-вышний несет домой свой народ, измученный двухтысячелетними странствиями.

В этот момент медвежья лапа опустилась ему на плечо. Он обернулся. Перед ним стоял здоровый мужик. Причем «мужик» во всех смыслах – словно сошедший со страниц Толстого. Несмотря на ярко выраженные семитские черты, в этом гиганте было нечто неистребимо русское. И действительно – через секунду последовало басом с крутыми русскими согласными, с открытыми нараспашку передними гласными:

– И тебе не стыдно?

– Что стыдно?

– Ничего.

Русский вытащил сигарету, отвернулся и закурил.

Первый поток советской алии{Иммиграция в Израиль.}, поток семидесятых, уже растекался русскоречивыми ручейками по Израилю, и Давид не в первый раз встретился с нервозной манерой русских репатриантов чуть что – сразу хвататься за сигарету. Но сейчас его заинтересовало, с чего это вдруг к нему прицепился малознакомый здоровяк, который и живет-то в Кирьят-Арбе без году неделю. Кстати, как зовут этого амбала?

При этом Давид почему-то даже не удивился тому, что его, религиозного еврея, другой религиозный еврей прерывает во время молитвы – вещь неслыханная.

Пока русский курил, Давид заново прочел подпорченную молитву, а затем спокойно спросил:

– Так почему мне должно быть стыдно?

– Здесь, среди дерьма, молиться? – отвечал гигант вопросом на вопрос. – Целовать землю, в которой лежат наши предки, это, конечно, хорошо. Только неплохо бы ее сначала отмыть!

Он помолчал и продолжил:

– Говорят, у тебя родители здесь похоронены...

– Говорят, – настороженно согласился Давид.

– Погром?

– Погром, – кивнул Давид.

– И ты считаешь такое состояние кладбища нормальным? – он повел рукой, как танцовщица в кокошнике, исполнявшая русские танцы, обожаемые в прежние времена палестинскими евреями. Давид видел ее в Иерусалиме на каком-то концерте, куда он случайно попал подростком.

– А что же делать? – немножко растерянно пробормотал Давид.

– А ты не знаешь, да? – удивился незнакомец. – Тогда я открою тебе глаза. Надо срубить виноградники, выкорчевать деревья, снести shit-house (почему-то россиянин со смаком произнес это слово по-английски) и загон для овец, восстановить все до одного надгробья, построить каменную ограду.

– Да ведь мы пытались... – в собеседнике чувствовалась такая мощь, что Давид волей-неволей говорил, будто оправдываясь. – Губернатор не дает разрешения.

– Ах, вот оно что, – «прозрел» «русский». – Тогда другое дело! Тогда извини. Я, видишь ли, не знал, что тебя устраивает такое положение, при котором с...ть на могилу твоих отца с матерью можно, а вот чистить ее – sorry!

Он зажег было еще одну сигарету (предыдущую высосал в несколько затяжек), но, очевидно, это показалось ему недостаточно ярким выражением презрения. Поэтому щелчком он сбил огонь, сунул руки в карманы, отвернулся и начал демонстративно насвистывать сороковую симфонию Моцарта. Даже сделал насколько шагов в сторону, будто собрался уйти. Давид с интересом наблюдал за ним, гадая, куда крутанет маршрут этой странной беседы. И действительно, «русский»... вспомнил, вспомнил Давид, как зовут его! Элиэзер! Да, да! Элиэзер! – так вот Элиэзер вдруг остановился, будто раздумал уходить, и, повернувшись к Давиду, спросил:

– Между прочим, когда вы в «Парке» жили среди арабов с их трепетным к вам отношением, а гуманные власти не позволяли вам обзавестись оружием, вы что, послушно ждали, что будет раньше – разрешение на оружие или?.. – он провел большим пальцем по горлу. – А может, все-таки сами обзавелись, явочным, так сказать, порядком?

«А он неплохо подготовился к этой встрече, – подумал Давид, одновременно вспоминая, как руководитель поселенческого движения «Гуш Эмуним» обратился к одному из тогдашних министров с просьбой добиться разрешение на оружие для группы рава Левенштейна в Хевроне, и министр, понизив голос, спросил: «А никак нельзя без разрешения?»

«Интересно все-таки, что ему от меня нужно?»

– Понятно, – подытожил Элиэзер, услышав в ответ молчание. – Но как бы то ни было, ясно– когда надо нам, мы ого-го! А мама с папой подождут!

Не стерпев такого, уже откровенного, хамства, Давид, аки Магомет, двинулся к этой горе с самыми зверскими намерениями. Элиэзер только этого и ждал. С проворством, неожиданным для трехсот фунтов мяса, он подскочил к оторопевшему Давиду, не дожидаясь удара в челюсть, схватил его за грудки и прямо в лицо жарко зашептал:

– Слушай, у нас здесь создана группа по превращению Хеврона в нормальное место, где могут жить евреи! Точки приложения наших сил – Пещера Махпела, еврейское кладбище, бывшая синагога Авраама-авину, шедевр пятнадцатого века, ныне общественный туалет. Возглавляет группу репатриант из России профессор Бен-Цион Т. Понимаешь, многие вроде тебя млеют перед законом. Арабы его обходят, закон этот, даже, я бы сказал, обегают, военные власти на него плюют, полиция крутит им, как хочет, у губернатора Блоха любимая поговорка «хок – мок».

Хок на иврите означает «закон».

– Какой еще мок? – нахмурившись, с недоумением спросил Давид.

– То ли усеченный «шмок», дескать, в гробу видали мы ваш хок-шмок, то ли от английского «mock» – «посмешище», «пародия», «подделка»...

«Интересно, – подумал Давид, – отчего этот выходец из России так любит английский?»

– ...И только поселенцы перед этим законом благоговеют так, словно это Тора с Синая. Может, хватит, а? Здесь у нас не Тель-Авив, а дикий Запад. Как говорят в Сибири, тута закон – тайга, прокурор – медведь. Вот мы с профессором Бен-Ционом Т. и решили брать закон в свои руки. Присоединяйся!

* * *

...Первая операция была в Пещере Махпела, где евреям вновь запретили молиться. Профессор Бен-Цион Т. и его соратники взяли так называемую «сохнутовскую» кровать, традиционный подарок новым репатриантам от государства, нарезали из нее алюминиевых полос, просверлили в них дырки, приладили замки и использовали эти полосы как цепи, которыми они приковали себя к дверям, ведущим к надгробию праматери Сарры, после чего начали читать Тору – Элиэзер и профессор Бен-Цион Т. на русском, Давид на иврите, Эли Грин на английском. С четырех краев земли возвращаются евреи в Землю Израиля, и Земля, как бабочка, расправляет четыре своих крыла.

Власти были готовы к выходке профессора Бен-Циона Т. сотоварищи и прислали специально отобранных солдат, по сравнению с которыми Одноглазый полководец с его марксистскими взглядами выглядел активистом Лиги Защиты Евреев и религиозным фанатиком. Они были готовы растерзать провокаторов в кипах, однако, сдерживаемые лично прибывшим губернатором, ограничились потоком нежностей вроде «Нацисты! Сволочи! Му...ки! Совсем ох...ели в своем фанатизме! Подонки!» Какая-то арабка вздумала поцеловать дверь гробницы праведницы Сарры, столь святой для арабов (кто не верит, может почитать книгу Бытие, где рассказывается о светлой дружбе между еврейкой Саррой и Агарью, прародительницей арабов). Вздумала – и не смогла из-за прикованного к этой двери Давида. Этого уже израильские интернационалисты и борцы с мракобесием снести не могли и с криком «Вы мешаете арабам молиться!» кинулись с кулаками на прикованных евреев.

Так началась борьба за право евреев молиться в пещере Махпела. Вскоре в эту борьбу включились и другие поселенцы, а профессор Бен-Цион Т. и его новоявленные студенты двинулись отвоевывать кладбище. Началось все с того, что у жительницы Кирьят-Арбы Сарры Нахшон умер ребенок, и она решила похоронить его в Хевроне, сказав: «Живым здесь не дают жить спокойно. Так пусть хоть мой сын положит начало возвращению евреев в Хеврон!» Но оказалось, и хоронить евреев на еврейском кладбище запрещено, дабы не раздражать потомков тех, кто за один августовский день двадцать девятого года заселил это кладбище десятками обитателей.

На всякий случай в Кирьят-Арбу были стянуты войска, и подступы к кладбищу были блокированы. Однако Сарра умудрилась проникнуть туда прямо под носом у ЦАХАЛа и похоронить ребенка на глазах у растерявшихся солдат. Ни у кого из них не поднялась рука отобрать у нее мертвого ребенка и прогнать ее.

Так кладбище вновь начало функционировать. А следовательно, потребовался и кладбищенский сторож. За эту работу взялся профессор Бен-Цион Т., который ради такого дела оставил тель-авивский университет. Элиэзер, Эли Грин, Давид и еще многие, многие под его руководством начали расчищать кладбище. Приходили жители Кирьят-Арбы, приезжали туристы со всей страны, прибывали студенты-ешивники. Потихоньку сады, огороды, свалки и заросли начали отступать. В те дни, когда ни у одного из помощников не было возможности заступить на вахту, Элиэзер выходил на охоту. Он подстерегал какого-нибудь ничего не подозревающего араба, проходящего мимо кладбища, хватал топор и с самым зверским видом выскакивал на дорогу прямо перед этим арабом. Тот уже мысленно оценивал свои шансы в грядущей схватке... нет, не с кровожадным евреем – тут все было ясно, – а с семьюдесятью двумя трепещущими от вожделения девственницами. Меж тем Элиэзер с невинным видом протягивал ему топор и, мешая русские, ивритские, арабские и столь любимые им английские слова, вежливо говорил.

– Озурни, саид!{Извините, господин! (араб.)} Анахну царихим кцат эзра!{Нам требуется небольшая помощь (ивр.).} Мы тут расчищаем загаженное – энергично тыкал указательным пальцем вниз – случайно не знаете ли, кем? – кладбище... эээ... макбара. Here – при этих словах он потом для верности еще и переводил – здесь! Здесь похоронены наши соотечественники, некогда жившие в этом городе. In this city. Сегодня у нас как раз ощущается нехватка рабочих рук. Улай{Может быть (ивр.)} you could... Не могли бы вы высвободить часок-другой-третий и порубить с нами вместе корни... – он снова тыкал вниз пальцем, – ну корни! Roots! Шорашим!.. – и, не сомневаясь, что после подобной лингвистической атаки араб все поймет, продолжал:

– ...корни деревьев, которые растут как раз на том месте, где лежат евреи, сорок шесть лет назад зарубленные вашими соплеменниками?

Что самое поразительное – арабы включались в работу не просто покорно, не просто с готовностью, а с удовольствием! Сам того, возможно, не сознавая, Элиэзер нащупал суть местной психологии – обладателя топора не просто боятся, не просто уважают – его еще и любят.

В один из дней, когда расчищалась братская могила жертв погрома, а именно то самое место, где Элиэзер впервые заговорил с Давидом, положив ему лапу на плечо, Давид увидел, как Элиэзер ведет какого-то парня, который с некоторым недоумением поглядывает на топор в своих руках – дескать, как так вышло, друг мой железный, что ты здесь оказался, – а Элиэзер вышагивает впереди, бесстрашно и равнодушно подставив затылок под этот самый топор, и именно в силу такого бесстрашия и равнодушия даже мысль о том, чтобы ударить, никогда не войдет в голову арабу, либо, войдя, засохнет на корню.

Кстати, разрешения на огнестрельное оружие сторожу-профессору Бен-Циону Т. власти не выдали, либо сочтя центр Хеврона слишком спокойным местом, либо профессора – слишком беспокойным сторожем. Кстати, в память о тех временах поселенцы до сих пор кличут Лившица «Элиэзер Топор».

Что же до юного араба, которого привел Элиэзер, прежде Давид его никогда не видел, и, тем не менее, было в лице у юноши что-то безумно знакомое. И зверское. В тот момент, когда он, сперва чуть присев, а затем почти что подпрыгнув, вот только что подошвы от земли не отрывал, наносил удар топором по корню, взгляд его становился кровожадным, будто рубил он по живому. Потом все успокаивалось, и так – до следующего удара. В какой-то момент Давиду показалось, что под лезвием топора не сучок хрустнул, а череп.

– Как тебя зовут? – спросил он араба, пытаясь скрыть обрушившийся на него ужас, внезапно выползший из невесть каких пещер подсознания.

Араб прервал экзекуцию, вытер пот и, глядя на Давида добродушными карими глазами, сказал:

– Фаиз.

– Фаиз... – Давид произнес это имя с повышающей, вопросительной интонацией, дескать, а как фамилия?

– Фаиз Маджали, – улыбнулся Фаиз. Сын. Внук. А ему, Давиду, в некотором смысле племянник.

– Бабушку Самирой зовут? – выдавил из пересохшего горла Давид.

Парень кивнул, пораженный осведомленностью еврея.

– Передай привет от Довида... Дауда! – просипел Давид.

* * *

А вот с Халимом вышла ссора. Халим, их верный помощник, помогавший им чуть ли не с первого дня расчищать кладбище, обвинил их в коварстве и, как они ни объясняли ему всю сложность сложившейся ситуации, так и не поверил и прервал отношения.

А причина крылась в том, что как раз в те годы была создана некая организация, поставившая перед собой и обществом цель – немедленный мир с арабами. Очень быстро она трансформировалась в группировку, во всем поддерживающую борьбу героического арабского народа за уничтожение инородного образования на его землях и объявившую поселенцев врагом номер один. Воспользовавшись моментом, когда профессор Бен-Цион Т. уехал по делам, и его друзья тоже были заняты, они явились на кладбище, засыпали землей расчищенные надгробья, насадили сверху новые виноградники взамен вырубленных, поклялись обступившим их изумленным арабам в вечной любви и уехали. Когда на следующий день сторож Бен-Цион Т. с компанией заступили на вахту, их встретила толпа разъяренных арабов с их бывшим старым другом Халимом.

– Вы все врали! – орал Халим. – Мы-то думали, что вы предков своих почитаете, а вы вырубили наши сады, чтобы насадить свои собственные! Вы украли у нас нашу землю! А ваши теперь сажают на ней виноград!

Евреи даже не сразу поняли, что те убеждены, будто члены этой левой организации и жители Кирьят-Арбы заодно. А когда поняли, то друг Элиэзера, марокканский еврей Шалтиэль, в совершенстве владевший арабским, попытался объясниться:

– Это не наши! Это организация, которая против нас!

– Они евреи? – хитро прищурившись, спросил Халим.

– Евреи, но...

– А вы евреи?

– Евреи, – обреченно подтвердил Шалтиэль.

– Так что же вы врете, что они не ваши?! – победно воскликнул Халим и яростно кинулся вырубать виноградник. А за ним и остальные. Вырубили все до последней лозы, с презрением посмотрели на сконфуженных евреев и ушли. Халим – навсегда.

* * *

В тот январский день Фаиз не пришел на раскопки. Явился на следующий день и на вопрос, где был, мрачно ответил: «На похоронах».

– Чьих? – почти равнодушно спросил Давид, и вдруг понял – чьих. И выронил молоток.

– Отец сидит семь дней траура? – почти прошептал он.

Фаиз кивнул.

Мусульмане переняли еврейский обычай: если у тебя умер близкий родственник, не покидать дом семь дней в знак скорби. В этот вечер Давид заперся у себя в квартире на семь дней. Махмуд Маджали держал траур по Самире в Хевроне. Давид Изак – в Кирьят-Арбе.

* * *

Раздался стук в дверь. Одиннадцать часов вечера. Кто бы это мог быть? Махмуд Маджали, кряхтя, спустил ноги с кровати, нащупал босыми ногами ночные туфли. Опять в левом войлочная стелька смялась. Он нагнулся, чтобы расправить ее. Так, это еще что?! Уже два года, как камушек, нашедший себе приют в его правой почке или, как врачи говорят, в правом среднем мочеточнике, тихо себе лежал и не подавал признаков жизни, а тут вдруг вступило, да так явственно, что ни с чем не перепутаешь. И все же – кто бы это мог стучать? Он же только что собственными ушами слышал, как часы с боем прогремели одиннадцать. Махмуд Маджали прошаркал через спальню, прошел по коридору, пересек столовую и очутился в крохотной прихожей, где тихо отстукивали его жизнь доставшиеся еще от прежних владельцев дома часы. Слева и справа от них висели кинжал и сабля. А рядом с выключателем на крючке висела пара ключей – маленький серебристый и большой черный, почти башенный. У Махмуда Маджали были все основания запираться на двойную дверь. Все вокруг знают, что в доме живет отставной офицер иорданской армии, то есть человек, кое-что поднакопивший за свою жизнь... А когда этому человеку за шестьдесят, и живет он в доме вдвоем с матерью, дряхлою старухой... Уже девять дней, как ее нет. Махмуд Маджали всхлипнул.

Затем вставил ключ в замок, отворил внутреннюю дверь и оказался перед следующей, железной, с вырезанным стрельчатым окошком, забранным длинными прутьями. Все его волнение мгновенно улеглось, когда в этом окошке он увидел знакомую усатую физиономию почтальона Мусы, делающего ему знаки рукой, мол, открой мне!

– Конечно, конечно! – забормотал еще не до конца проснувшийся Махмуд Маджали, возясь с ключами не замечая необычной бледности почтальона, повторяющего, как заведенный:

– Тебе телеграмма. Тебе срочная телеграмма. Тебе телеграмма. Тебе срочная телеграмма.

Наконец ключ в замке громко щелкнул, и вдруг физиономия Мусы уплыла, улетела куда-то влево, железная дверь как бы сама собой распахнулась, и перед Махмудом Маджали, горбящимся от ночной сырости, возраста и боли в правой почке, возник седой бородач в кипе и с «узи» через плечо. Незнакомец смотрел в упор на ошеломленного хозяина дома, но при этом во взгляде его ничего прочитать было нельзя, словно на глазах у него были контактные линзы, скрывающие от встречного, то ли этот человек сейчас откроет огонь, то ли пройдет мимо.

Израильтянин, уперев руки в бока и чуть раскачиваясь, провел несколько секунд в созерцании Махмуда Маджали, а потом, не поворачивая головы, монотонно сказал:

– Иди, Муса, и если хоть одному человеку сегодня или когда-либо станет известно, где ты сегодня был и что видел, мне тебя тогда будет очень жалко, Муса! Мне уже сейчас тебя жалко, когда я думаю о том, что с тобой может случиться.

Быстрые шаги по мостовой были ему ответом. Чем они были дальше, тем стучали быстрее. Бедный Муса!

А еврей развел руками и шагнул прямо на Махмуда Маджали. Тот попятился, и гость захлопнул за собой дверь. Запер ее, вытащил ключ. Затем спросил:

– Как тебе все эти годы жилось в моем доме?

И, не дожидаясь ответа, наотмашь нанес удар.

* * *

Ковры, ковры, ковры... Столы и стулья с резными спинками. На стенах портреты каких-то усачей. Чужой дом. Родной дом.

Махмуд Маджали, бледный, с трясущимися руками, с дрожащими губами, с кровью, текущей из носу, со слезами, выхлестывающимися из глаз, прижимался к стене, ничего не говоря. После того, как Давид объяснил, кто он такой и чей он сын, Махмуд Маджали понимал, что, вряд ли доживет до того мгновения, когда настенные часы громыхнут двенадцать раз. А уж если доживет, то возникшие при этом у еврея воспоминания детства вряд ли будут содействовать установлению теплых отношений между прежним хозяином дома и нынешним. Да и тайная надежда на то, что еврей выпустит пар в мордобое и оскорблениях, тоже выглядела какой-то маломатериальной, как этот вот выпускаемый пар.

И действительно, дав арабу пару раз по физиономии и высказав ему все, что он о том думает, Давид произнес: «Ну, хватит!», передернул затвор «узи» и направил дуло на «Махмудамаджали». Тот всхлипнул и молча повалился на колени. Его голова как бы провалилась куда-то вниз, и перед глазами Давида появился висящий на стене снимок, который прежде эта голова заслоняла. Это была фотография офицера Арабского легиона.

– Кто это? – прошептал Давид, вглядываясь в снимок и чувствуя, как спазм сотрясает все его тело.

И, не дожидаясь ответа, понял – это было навсегда вгравировавшееся в его память лицо человека, двадцать четыре года назад спасшего ему жизнь в грузовике, ехавшем по улице Хеврона. Как в доме мерзавца оказалась фотография праведника? Давид перевел взгляд на Махмуда Маджали, стоящего на мозаичном полу на коленях так же, как десять лет назад вон там, в прихожей, стояла на коленях его мать, Самира. Давид молчал, попеременно вглядываясь то в острые скулы человека на фотографии, то в отвислые щеки коленопреклоненного старика. Но мохнатые брови – те же. И нос с горбинкой – тот же. Неужели?..

А Махмуд Маджали тоже смотрел. Он смотрел, как завороженный, на короткое дуло «узи», из которого готовилась вылететь его смерть. И вдруг это дуло описало странную дугу и превратилось в стрелку, указывающую на его, Махмуда, фотографию времен кампании сорок восьмого года.

– Это ты?!! – прохрипел Давид.

* * *

– Я не буду тебя убивать, – сказал он своему врагу, сидящему в халате на краю постели и жадно пьющему воду, которую Давид принес ему в кумгане из кухни. – Я не буду тебя убивать. Ты спас мне жизнь, и, как бы то ни было, я не имею права отбирать жизнь у тебя. Но ты убил моих родителей. Ты убил моего маленького брата и мою крошку-сестру. И ты не уйдешь без возмездия.

При этих словах ночничок надежды, осветивший было перепуганное лицо старого араба, вновь погас, и зубы его залязгали с новой силой. А Давид меж тем, словно ничего не замечая, а может быть, и действительно ничего не замечая, задумчиво продолжал.

– Да, такое не прощается... Но прежде скажи, почему ты тогда, в сорок восьмом году, рискуя жизнью, стрелял в своих соплеменников, чтобы спасти меня, всех нас.

Увы, Махмуд Маджали ничего не в состоянии был говорить. Дрожь накатывала волнами, его знобило, халат распахнулся, и в лучах лампы видно было, что кожа на плечах, руках и груди, в тех местах, что не были запорошены седою порослью, покрывается гусиной кожей. Жаркой хевронской ночью Махмуд Маджали замерзал.

– Почему ты тогда спас мне жизнь? – повторил свой вопрос Давид.

– Я солдат, – робко, словно извиняясь, пролепетал бывший офицер Арабского легиона. – Солдат в безоружных не стреляет. Солдат безоружных защищает.

– Понятно, – с едва уловимой насмешкой протянул Давид. – А когда ты убивал моих беззащитных родителей, рубил детей топором, ты еще не был солдатом. Ты был бандитом.

Махмуд Маджали низко опустил голову.

– Англичане, – произнес он, прервав бесконечное молчание. – Они нас всему обучали в Иордании. Ох, как они промыли нам мозги. Когда я понял, что такое быть солдатом, я начал стыдиться многого из того, что делал прежде.

– Ах, вот оно что! – не меняя тональности, продолжал Давид. – И что мне теперь с тобой делать? Сказать: «Извините, пожалуйста, господин Маджали. Вы раскаялись и исправились. Позвольте поблагодарить вас за все и откланяться». Вот только маму с папой моих да братишку с сестренкой твоим раскаяньем не вернешь, правда ведь?

Махмуд Маджали молчал.

– Ладно, – успокаивающе пообещал Давид, – стрелять в безоружного я не буду. Пожалуй, сделаем вот как... У тебя есть сыновья, дочери?

– Четыре сына... – один в Таффухе, другой в Бейт-Лахме, третий – в Эль-Фандакумие, а четвертый в Наблусе. И четыре дочери – две в Аль-Кудс...в Иерусалиме, – поправился он, виновато взглянув на Давида, – одна в Мухмасе и одна здесь, в Эль-Халиле... то есть в Хевроне. Все четыре – замужем.

– Рад за тебя, – объявил Давид. – Так вот, про ту, что живет в Хевроне, можешь забыть. Равно как и про того сына, о существовании которого ты случайно забыл; я имею в виду Фаиза. После того, что ты сделаешь по моему приказу, жить в Хевроне ты уже не сможешь. А вот к кому-нибудь из сыновей или из остальных дочерей отправишься прямо сейчас. Я вызову такси, оплачу, – Давид достал пачку денег, которые взял с собой, решив, что, возможно, убив Махмуда Маджали, неизвестно как придется уходить, и не исключено, что надо будет подкупить кого-то или платить за молчание, – и отвезу тебя, только скажи, куда. Завтра же я организую грузовик и доставлю в любое место, которое укажешь, всю мебель отсюда, а послезавтра мы идем к кади и затем – в мэрию, чтобы оформить продажу дома за символическую сумму.

Глаза сидящего на краю кровати бывшего офицера вновь наполнились слезами.

– Это невозможно, – прошептал он. – Это сразу же станет известно всем. Меня убьют за то, что я продал свой дом еврею.

– Оформим у израильского нотариуса и в нашей комендатуре.

– Все равно станет известно. Убьют на два дня позже.

– Тогда пускай сумма будет не такой уж символической. Я отдам все свои сбережения, кое-что подзайму, глядишь, и хватит тебе, чтобы перекантоваться первое время... за границей. Там тебя не достанут. Это, конечно, меньше стоимости дома, но дом-то все-таки не твой, а мой.

– Но куда же я уеду в шестьдесят семь лет?! – в отчаянии воскликнул Махмуд Маджали.

– А вот об этом надо было думать, когда ты убивал, а затем вселялся в дом своих жертв. Вс-вышний отмерил тебе на размышление сорок восемь лет. И запомни, без фокусов. Первая же с твоей стороны попытка увильнуть от нашей сделки – и помилование отменяется. Если тебе удастся загодя нейтрализовать меня, найдется, кому исполнить приговор. Я предупрежу кого нужно, в том числе и в ШАБАКе, и в Моссаде, – многозначительно соврал он. И, сорвав со столика телефонную трубку, зарычал в нее:

– Алло, такси?

Рядом, на кожаном сиденье, Махмуд Шихаби, некогда безжалостный убийца детей, затем благородный офицер, а теперь за несколько мгновений окончательно одряхлевший старик, обхватил руками голову и вполголоса бормотал: «Ада бети! Ада бети!»{Мой дом! Мой дом! (араб.)} А за окном проплывали улицы, озаренные лишь светом окон, дома, ощетинившиеся железными дверьми, окна, ощетинившиеся железными решетками, и дворы, ощетинившиеся железными воротами. Все было, как сорок восемь лет назад, и все совсем по-другому.

«Мой город – думал Давид. – Этот город вновь станет моим, так же как мой дом опять станет моим домом. Мама, папа, Шмулик, Фрима! Я собирался отомстить за вас, но месть – это не то. Вы умерли, ибо хотели жить в еврейском Хевроне. И пока еврейский Хеврон лежал в развалинах, вы были мертвы. Будет жив еврейский Хеврон, значит, будете живы и вы. Сегодня я вернул вам наш дом, ваш дом. Это только начало. Я верну вам пещеру Махпела и синагогу Авраама Авину, больницу «Хадасса» и еврейский квартал. Я верну вам Хеврон. Я верну вам нашу землю».