Путтермессер и московская родственница

1. История

Повсюду это было время крушения. Могучие рушились один за другим. В Канаде, на краю леса два древних дуба (молодые деревца, когда Цезарь переходил Рубикон, — сказал диктор в Оттаве) повалились, опаленные с макушки до корня яростью молнии. В ближних городах несколько дней стоял запах обугленной коры и испепеленных листьев и тревожил ноздри нервных собак. В Нью-Йорке пара знаменитых редакторов, грозных и могущественных, как императоры, пала в просверке гильотинного ножа; за ночь их имена канули в небытие. Правили молодые, правили безраздельно; старые, устарелые сдулись, были сброшены и забыты, и кто говорил о былой их славе, говорил о дыме.

На другой, дальней щеке Земли, за припятскими болотами, за Днепром и Волгой, в сердцевине Москвы, где стены холодных подвалов Лубянки проросли пустулами кровавой плесени, палаческими лишаями, трескался, рассыпался коммунизм. Советский Союз доживал свой век, чах, хирел, спотыкался, задыхался, угасал — хотя кто в девятом десятилетии XX века мог подумать о его смерти?

Но были знаки: в трещины просачивался фашизм. На Красной площади издевательски шествовали шеренги чернорубашечников. Шпана врывалась в Союз писателей, выкрикивая оскорбления евреям. Ископаемые казаки, царские погромщики, вспоминали себя, оживлялись!

Рут Путтермессер, седая, на седьмом десятке, пенсионерка, незамужняя, с причудами одинокой женщины, не предчувствовала кончины Советов; но в распад верила. Кожа на внутреннем сгибе ее локтей сползала складками, под подбородком висела, как кисет, мешки под глазами опустились, и офтальмолог, когда хотел расширить ей зрачки, вынужден был приподнимать ее веки осторожными пальцами. Все обвисло, упругость исчезла. Время повернуло Путтермессер на своем страшном шарнире.

Теперь она была стара, как ее давно умерший отец: отец, который бежал из жестокой царской России, оставив там родителей, сестер, братьев, московских родственников, ей известных только по рассказам, теток, двоюродных, дядю-школьника, утонувших в большевистском безмолвии, ссохшихся до своих архаических имен и хрупких фотокарточек в картонных рамках. Московская бабка Путтермессер — пятнистая коричневая смутность в ящике комода: морщинистый татарский лоб, запавший беззубый рот, сломленная старуха, бесплотная, как легенда. «Больше не пишите, — попросила бабка в 30‑х годах. — Зрение отказало. Я старая и слепая. Читать не могу». Это было последнее письмо из Москвы; оно лежало под старыми русскими фотографиями в конверте, облепленном грубо напечатанными марками. На всех марках был один и тот же профиль с изрядными усами. Сталин. Путтермессер знала, что поэт Осип Мандельштам сравнил его усы с тараканьими; после чего Сталин приказал его убить. Убили Бабеля после месяцев пыток и имитации суда. Убили Михоэлса, актера еврейского театра. В августе 1952 года за одну ночь убили всех поэтов, писавших на идише. Расстреляли в подвалах Лубянки.

И между Москвой и Нью-Йорком — постоянный немой страх. Что скрывалось за просьбой бабушки, было ясно. Не пишите! Мы боимся писем из Америки. Нас сочтут шпионами, вы подвергаете нас опасности. Не напоминайте о себе! Среди своих детей старуха славилась острым зрением: она за сто шагов могла разглядеть настороженные ушки белочки на высоком дереве. Отец Путтермессер унаследовал ее глаза. Светлые, голубые, как вода, в которую капнули чернил. Бедный, осиротевший папа, смолоду и навсегда отрезанный от родни: от маленького брата Велвла, десятилетнего, на карточке наголо стриженного по русскому обычаю тех лет, в школьном мундирчике со стоячим воротником и пунктиром металлических пуговиц на детской груди. Семья раскололась семьдесят лет назад: первая мировая война, революция, сталинские зверства, вторая мировая война, холодная война — вот какой клин между ними. Папа Путтермессер, старик, умиравший в параличе, тосковал по матери, по Велвлу, по сестрам — Фане, Соне, Рейзл, по братьям Аарону и Мордехаю. Один в Америке без родных. Так и не услышал больше высокого, возбужденного отцовского голоса. Континенты и моря пролегли меж Москвой и Нью-Йорком — и тишина, такая глухая, что за тридцать лет, прошедших после смерти отца, Путтермессер почти забыла о том, что у нее в России родственники. Они были далеки во всех смыслах. Она никогда о них не думала.

2. Анекдот из Москвы

В середине неустойчивого периода, известного как перестройка, когда во мгле, окутывавшей Советский Союз, мир стал замечать мерцание каких-то странных дел, Путтермессер позвонили из Москвы. Полвека без единой буквы, слога, вздоха, и вдруг, как гром среди ясного неба, из пустоты, как будто из пучин времени, звонит телефон (прозаически, не волшебно) — в обычной нью-йоркской квартире на Восточных Семидесятых улицах — Москва! Запретная, запертая, угрюмая Москва. Потусторонняя Москва! Женщина с одышкой, высоким голосом, возбужденно говорит по-немецки, и Путтермессер понимает ее по большей части: как-никак читала в колледже «Марию Стюарт» Шиллера. И Гете — «Германа и Доротею». Перепуганный электрический голос принадлежит Жене, дочери покойной Сони — Сони, младшей сестры папы Путтермессер. Женя — двоюродная сестра Путтермессер! Дрожащим голосом, словно даль состоит из вибрирующих частиц, Женя объясняет, что не владеет английским, а Путтермессер, наверное, не знает русского и что она, Женя, хотя теперь пенсионерка, преподавала немецкий, но, ах, опасность нельзя назвать, о ней можно догадаться! «Rette mein Kind!»[1] — стонет Женя, и сквозь помехи московских всхлипываний Путтермессер слышит крик папиной крови из-под земли.

И договорено: Путтермессер предстоит спасти Жениного ребенка. Ей казалось, она поняла — от чего. Старая тьма расползлась по расшатанному Союзу, кто угадает, какие злобные духи вековечной ненависти готовы проснуться? В глаза ей бросаются некоторые газетные заметки. В Киеве молодые люди проходили под окном, откуда лились страстные звуки скрипки; они ворвались в квартиру музыканта и избили его до бесчувствия. В Москве умных абитуриентов не пускают в университет из-за неумолимой квоты. Школьников обзывали жидами и разбили им в кровь носы.

И в Нью-Йорке, во время этой самой гласности, перестройки Путтермессер слышит анекдот, привезенный из Москвы. «Прошел слух, что в магазин завезут мясо, и перед дверью выстроилась длинная очередь. Через четыре часа выходит заведующий и обращается к толпе: „Мясо еще не привезли, но на всех все равно не хватит, так что евреи могут идти“. Проходит еще четыре часа, и опять заведующий: „Пока не привезли, но на всех не хватит, так что недовольные властью пусть уходят“. Еще четыре часа, и наконец он объявляет: „Извините, товарищи, мяса не будет. Все идите домой“. И в толпе раздается стон: „Ну, конечно! Евреи всегда в выигрыше!“»

Каким же эхом отозвался в ее душе этот ядовитый анекдот, его злые истины! Как переживала Путтермессер за ребенка Жени! На несколько месяцев Путтермессер засела за писание писем. Она писала в Государственный департамент, писала своему члену Конгресса, женщине, писала обоим своим сенаторам, писала в HIAS и NYANA[2]. Она ходила по учреждениям, консультировалась с бюрократами, заполняла анкеты и заявления. Она почистила чулан, купила простыни и подушки, отодвинула стулья, передвинула книжные полки — освободила место для нового раскладного дивана. Она прислушивалась в метро к русским согласным — однажды схватила за руку изумленного пассажира и попросила рассказать историю его жизни; но он оказался поляком. Она всюду спрашивала совета, звонила незнакомым людям; ее предупреждали о черствости чиновников, о том, какие рогатки ставят эмигрантам. Каждый день она хлопотала о спасении беженки; а ночью, когда лежала опустошенная, без сна, ей казалось, что она может по желанию выхватить любой образ из прошлого — как прожектор на затемненной сцене.

В этом сухом произвольном луче она видела папу — одетый, он лежал на кровати поверх покрывала, заложив руки за голову, растопырив локти. Он совсем не разговаривал, светлые глаза смотрели в пустоту. Он не мигал. Было три часа и очень светло; по комнате металась большая муха, стукалась о стекло, о стены, о высокое зеркало комода. Во второй половине дня папа Путтермессер лег на кровать в трауре. Умерла его мать, московская бабушка Путтермессер, известная только по хрупкому коричневому снимку в ящике. Столько их умерло: папа Путтермессер, на удивление татарская мать папы; его робкий, ученый отец, тоже сократившийся до поломанной русской фотографии (лицо больного человека, хмурое); все утраченные тетки и дяди, москвичи, военные страдальцы; Велвл в школьном мундирчике, круглоглазый, светлоглазый, как папа. Далекие, угнетенные, затмившиеся. Разбросаны по кладбищам. Папа и мама Путтермессер — на Стейтен-Айленде, а где остальные, как представить себе московские кладбища?

Беженка прибыла в час ночи, в середине октября, через десять месяцев после Жениного вопля «Rette mein Kind!» Был ночной ветер с холодным всхлестом в хвосте. Путтермессер стояла на пустой улице перед своим домом и ждала такси из аэропорта Кеннеди. Настороженно трогала кошелек в кармане кофты.

Шофер, не дожидаясь просьбы, перенес чемоданы беженки — числом полдюжины — в лифт.

— Сколько? — спросила Путтермессер.

— Ничего. Все оплачено.

— Но у нее нет долларов.

— Она мне вот что дала. Лучше всяких долларов, — сказал шофер и вынул круглый пластмассовый предмет. Под стеклышком лицо Ленина на фоне Кремля с двумя красными звездами в серебристом небе.

— Всего-навсего часы? Дешевые кварцевые часы.

— Вы что? Они же с Марса, где еще вы увидите такую вещь?

Путтермессер не могла не согласиться. Шофер был прав, часы были трофеем. И на Манхэттен вернулся бартер.

3. Советская марсианка

Ее звали Лидия. Она летела из Москвы «Аэрофлотом» через Будапешт в Прагу. В Праге пересела на «Бритиш Эйруэйс» и после двухчасовой дозаправки в Ирландии и посадки в Вашингтоне приземлилась в Нью-Йорке — билет ее был каталогом аэропортов. Виза — увенчанием выдумок: она убедила американского консула в Москве, что непременно вернется — на родине остаются ее муж и двое детей. Муж — Сергей, дети — Юлия и Володя. Но мужа у нее не было, все это было вымышленное. На самом деле Володя был ее любовником. Консул, сообщила она, противный человек. Он смотрел на нее как на противного червя. Он думал, что всякий, кто подал на визу, пытается его надуть; он подозревал, что все в Москве намерены любыми правдами и неправдами пролезть в священные ворота Америки и скрыться за ними навсегда.

— Ты сказала ему, что у тебя дети? — изумилась Путтермессер. — Тебе не надо было так говорить.

— Я хотела, чтобы он дал визу.

— Когда виза кончится, мы получим тебе вид на жительство. Я над этим работала. Если понадобится, найдем юриста по иммиграционным делам. — В Путтермессер с новой силой вспыхнул энтузиазм спасателя. — Мы попросим политического убежища.

Спаси моего ребенка! Но это был уже не голос Жени; это был голос папы Путтермессер, тоскующий по остаткам потерянного. О горькой их судьбе — большевистские перевороты, немецкая осада Москвы, голод, дело врачей, террор. Спаси моего ребенка!

— Я найду работу, — сказала беженка. — Буду убираться у женщин.

Путтермессер засомневалась.

— А Женя хотела бы, чтобы ты занималась такой работой?

— Мама? Ха! Мало ли чего хочет мама!

Смех беженки обжег Путтермессер; ее встревожила эта вспышка цинизма. Московская родственница стояла посреди ее маленькой комнаты, ставшей еще уже и теснее из-за нового дивана и нагромождения чемоданов, узлов и коробок, перевязанных лохматыми русскими веревками. Ироничная красотка тридцати трех лет, принесшая с собой клочья чужеземного воздуха — или если не воздуха, то какой-то не имеющей названия внеземной среды. Марсианка. Она оглядывалась вокруг оценивающе и безжалостно; подмечала все. Путтермессер чувствовала, что и ее саму проверяют и анализируют эти быстрые насмешливые глаза цвета кока-колы и тонкий фарфоровый нос с маленькими трепетными ноздрями. Длинноватый нос какой-нибудь месопотамской царевны.

Звали ее Лидия Гиршенгорн. Она была опытным биохимиком — eine Sportsdoctorin[3], сказала Женя, но, насколько поняла потом Путтермессер, это означало что-то вроде лаборантки. Лидия разъезжала по всему Союзу с командой, «моими ребятами», как она их называла, — рослыми, грубыми парнями из простых, малограмотными и необузданными. С легкоатлетической командой областного уровня, пробивающейся на международную арену, а пока что занятой во внутренних соревнованиях. Лидия ежедневно проверяла их мочу на наличие запрещенных стероидов… или же — Путтермессер предположила (она читала о том, как советские держат на допингах своих спортсменов), что работа Лидии — должным образом их накачивать. Лидия избегала пить с ними, но возилась и шутила и любила поездки в далекие города — Тбилиси, Харьков, Владивосток, Самарканд; особенно ей нравилось на Кавказе, где в гостиницах есть что-то европейское. Она была на удивление современной. Помада у нее была ярко-красная, волосы ярко-рыжие, коротко остриженные на висках и прядью спадавшие на бровь. Она носила черные лосины и свитер с высоким воротом, достававший до бедер. Одетых так девиц Путтермессер часто видела в обеденный перерыв на Лексингтон-авеню около «Блумингдейла»[4] и удивлялась про себя, насколько нормально выглядит ее молодая родственница: неужели ее не пеленали на доске, как всех младенцев в отсталой России? Только туфли на ней были несомненно иностранные. От них разило советской фабрикой.

4. Большая выставка

Утром Путтермессер подала свой обычный завтрак: тост и арахисовую пасту. Лидия с подозрением намазала тост желто-коричневой массой и скорчила гримасу.

— Как это называется?

— Ты никогда не пробовала арахисовую пасту?

— Нет, — сказала Лидия, и Путтермессер повела ее в супермаркет.

Без четверти девять там было почти пусто.

— Бери все, что тебе приглянулось, — предложила Путтермессер.

Но Лидия, явно в трансе, глядела на ряды холодильников с заиндевевшими стеклянными дверьми, за которыми лежали горки шпината и брокколи, а в соблазнительно пухлых пакетах — стручковая фасоль, горох, перцы. С трепещущими ноздрями она шла мимо красочных коробок с хлопьями, блестящих рядов банок с оливками, пикулями, горчицами, мимо ягодных и дынных садов. Когда Путтермессер протянула руку к упаковке сыра, Лидия свистящим шепотом произнесла:

— Нет! Нельзя брать!

— Почему? Это «ярлсберг», он тебе может понравиться.

— Они увидят!

— Г-споди, за нами никто не следит, мы пришли за покупками, ты что, не понимаешь?

Как выяснилось, Лидия Гиршенгорн решила, что это выставка. В Москве, объяснила она, тоже бывают такие изумительные ярмарки и выставки в больших помещениях, где демонстрируется раблезианское изобилие снеди — в основном иностранной и строго охраняемой. Сотни людей приходят смотреть и изумляться. За кражу даже пустяка можно угодить в тюрьму.

У беженки были и другие ложные представления. Она думала, что телефон прослушивается: где-то непременно дежурит специальный «слухач». Она была не знакома с полиэстером и удивлялась тому, что простыни никто не гладит. Она полагала, что всякое дело должно сопровождаться «подарком». Из ее коробок и чемоданов, как из рога изобилия, вываливались платки, шарфы, пестрые тряпицы всех размеров, лакированные красно-черные ложки и ложечки, вручную вырезанные из дерева и украшенные цветами, некрасивые, но искусно отлитые из пластмассы уточки и коровки и пустотелые яйцеобразные куклы без рук и ног: в каждой помещалась кукла поменьше, в этой — еще поменьше, и так до самой маленькой, дюймовочки. У каждой на щеках были красные кружки румянца, а на голове — косынка. Путтермессер была очарована их веселыми деревянными лицами, исходившим от них ароматом старых волшебных сказок: заснеженные леса, серебристый птичий щебет, душистые стога, мрачные прихоти Бабы-яги в глухой избушке.

Но Лидия сразу дала своим тюкам коммерческое название: русское народное искусство, сказала она с коммивояжерским задором в голосе.

Голос у нее был глубокий и с хитрецой, почти мужской. Путтермессер снова ощутила, что этот голос прочитывает ее, прощелкивает, как на счетах. Лидия, следя за тем, как Путтермессер наблюдает за ее распаковкой, подняла раскрашенную яйцевидную куколку.

— Нравится? — спросила она. — Возьми.

И подала пустотелую куклу со всем выводком. Деловой жест. В некотором роде плата.

На уме у Лидии было дело.

— Я уже говорила: хочу убираться у женщин, — объяснила она.

— Но ты можешь найти занятие получше. В лаборатории… Такое, чтобы могло стать постоянной работой…

— Ну, прямо как мама! — Лидия рассмеялась.

Она вынула папку с фотографиями — многие с обломанными уголками, хрупкие. Их прислала Женя — показать двоюродной сестре. Тут была и она сама, Женя, печальная, под летним солнцем, с черной тенью под носом и нижней губой. Расплывшаяся пожилая женщина в цветастом платье с большим воротником. Плоское лицо, монголоидные глаза. Невыразительный рот крепко сжат — щель. Нельзя представить себе, какие мысли, какие желания за этим ртом. Двоюродная сестра, родная папина племянница! Но женщину на снимке как будто разделяло с ними несколько поколений. Она выглядела старомодной. Выглядела… советской. Другие — папины братья и сестры, по которым он тосковал, покинутые — так не выглядели. Другие вызывали у Путтермессер горячее чувство — они были вечные. Она словно погружалась в папино сознание. Фаня, Соня, Рейзл, Аарон, Мордехай! И светлые глаза Велвла, его школьный мундир с металлическими пуговицами — та же самая карточка, которая была с ней всю жизнь. Сонин сын, сказала Лидия, служил на корабле в Великую Отечественную войну, ему был двадцать один год, когда их потопила немецкая торпеда. А что Велвл? Попал под московский трамвай в 1951 году. Детей не оставил, его вдова вышла за грузина. Счастливых историй не было на этих фото. Столько знакомых круглых светлых глаз. Сестры были рыжие; Велвл — совсем блондин.

Горько стало Путтермессер. Горько за горе отца.

5. Еще немного истории

Каждую весну, сказала Лидия, Женя ездила на могилу бабушки. Когда пришли большевики, у бабушки отобрали галантерейную лавочку. Лавочка была маленькая — одна комнатка, и ее конфисковали у классового врага советского народа. Зимой был повсюду голод, и бабушка в рваных башмаках покойного мужа стала торговать на улицах.

— Чем она торговала? — спросила Путтермессер.

Лидия пожала плечами. Она знала только, что торговать частным образом было незаконно; это называлось спекуляцией. Бабушка стояла в сумерках на улице и бренчала копейками в кармане, чтобы привлечь последнего за день покупателя. Подошел человек в официальной фуражке с кокардой. Он схватил ее за руку, приковал к своей наручниками и потащил за собой по утоптанному снегу — но по дороге она ощупала свободной рукой карман с зашитой дыркой, разорвала нитки и в открывшуюся дырку высыпала одну за другой свои несколько копеек. Ее привели в страшный дом, весь в черном камне снаружи и потрескавшимся линолеумом внутри; там, на высокой скамье, сидел человек с синим в золоте воротником — должно быть, какой-то военный — и грозно смотрел на нее. «Спекулянтка! Капиталистка! Ты продавала вещи, я видел!» — закричал человек в фуражке. Военный на скамье потребовал, чтобы она предъявила выручку. Но карманы были пусты. «Дураком меня выставляешь?» — крикнул человек в фуражке. Он залепил бабушке пощечину и отпустил.

Лидия рассказывала эту историю равнодушно. Это был один из Жениных секретов, один из тех, что рассказывают шепотом у плиты; дело было давнее. Но Путтермессер пронзила жалость: вот что выпало на долю матери ее папы. Голодным привидением на восьмом десятке, в разбитых башмаках торговать на снегу. (Папа, отделенный от нее десятилетиями, океанами и континентами, ничего об этом не знал. Скорбя, он лег в постель средь бела дня. Большая муха рвалась на волю и билась в зеркало. Билась и билась. Пути на волю не было.)

6. Собеседования

На всякий пожарный случай Лидия привезла с собой русско-английский словарь. И никогда в него не заглядывала. Казалось, она все понимает и на своем отрывочном английском может почти все объяснить. Этим куцым фразам она научилась на вечерних курсах, но бросила курсы через пять недель — помимо разъездов с командой в Москве морозными зимними вечерами находилось множество куда более интересных занятий. Пойти, например, к кому-нибудь в гости и согреться чем-нибудь крепким. Или на вечеринку к незнакомым, где надо заплатить за вход. То есть, если хочешь выпить, принеси водку. На такой вечеринке она и познакомилась со своим другом — в большой комнате коммунальной квартиры, с грязными гипсовыми розами на высоких потолках; до революции этот богатый дом принадлежал аристократу. Друг, сказала Лидия, просто вцепился в нее — все время пристает, чтобы она за него вышла.

— Ты уверена, что он не просто ищет способ выехать из страны? — спросила Путтермессер.

Лидия улыбнулась; зубы у нее были изумительные.

— Он хочет в Австралию, — сказала она, и ее разобрал смех.

Иногда телефон звонил в четыре утра, и Лидия вскакивала с кровати, чтобы схватить трубку, пока он не разбудил Путтермессер. Но Путтермессер всегда просыпалась, и звонил всегда — Володя.

— Он что, считать не умеет? — раздраженно спрашивала Путтермессер. — Он не знает, в каком он часовом поясе?

— Он боится, что я останусь в Америке, — сказала Лидия. — Боится, что я не вернусь.

— А разве это не так?

— Ну, прямо как мама!

Мама, как уяснила Путтермессер, ничего не смыслит. Быть похожей на маму — вовсе не почетно.

— Пожалуйста, поговорим о деле, — попросила Лидия. — Я хочу убираться у женщин.

Начались собеседования. Путтермессер повесила в лифте объявление:

Общительная русская эмигрантка, интеллигентная, обаятельная, живая готова заниматься уборкой, сидеть с детьми,

выполнять несложные домашние работы.

Требования разумные. Обращаться в кв. 3–С с 8 вечера.

Потом она забелила «русскую эмигрантку» — выглядело слишком литературно, попахивало Парижем и Берлином 1920‑х годов (она подумала о Набокове) — и написала «приезжая из Советского Союза». Потянулись соседи; кое-кого из них Путтермессер знала. Пришла пара, принесли маленькую девочку в пижаме и попросили кастрюльку, чтобы согреть молоко, пока они будут знакомиться с русской. Ребенок поднял крик и не унимался, и Лидия им грубо отказала: этого ей не нужно. Холостой журналист из квартиры 7–G, при встрече кивавший Путтермессер в вестибюле, сказал, что прислуга у него есть и вполне его устраивает, а он хотел бы услышать, что думают простые люди о Горбачеве.

— Горбачев! — фыркнула Лидия. — Все терпеть не могут Горбачева, только глупые американцы любят Горбачева. — И раскрыла основательный чемоданчик, которым занималась каждый вечер.

Чемоданчик был набит всевозможной косметикой — карандашами для бровей, румянами, тушью, тенями разных оттенков, десятком губных помад, сетками для волос, кисточками, лаками и притираниями в тюбиках и баночках. Некоторые из эмульсий Путтермессер могла узнать, но по большей части это были вещества неведомые. (А вот же — в их пуританском социалистическом государстве, оказывается, не чужды таких ухищрений!)

Обиженный журналист возразил, что Горбачев — это безусловно прогресс по сравнению, например, с Брежневым, но Лидия продолжала втирать крем в свой острый подбородочек.

Путтермессер вертелась как кошка в клетке. В ее собственной комнате негде было присесть. На диване Лидии развалилась пара молодых людей с верхнего этажа. Один из них спросил, умеет ли она пользоваться пылесосом. Лидия по обыкновению ответила презрительным смехом — думают, она, что, из пещеры? — и спросила, сколько они намерены платить в час.

Трудно было сказать, кто кого принимает на работу. У Лидии был арифметический талант. Она соображала быстро, она мгновенно переводила в голове доллары в рубли. Коротко говоря, интересовали ее здесь деньги. Изо дня в день Путтермессер пыталась выманить племянницу в город — в музей, на вершину Эмпайр-стейт-билдинга. Какое оттуда зрелище! Лидия равнодушно поднимала плечо: она любила вещи, а не картины. А нью-йоркский пейзаж с птичьего полета она видела в кино. Она ждала вечера, когда возобновятся собеседования о найме. Звонок заливался до полуночи. У нее была цель: убираться в квартире и получать доллары.

В конце концов она остановила свой выбор на семье из квартиры 5–D. В квартире было три спальни и трое детей. Муж занимался компьютерами, а жена четыре раза в неделю ездила в больницу «Бейт Исраэль» и работала там добровольной помощницей в детском отделении. Они были социально ответственными, противниками насилия; детей воспитывали в свободном духе, не ограничивали, однако игрушечное оружие было под запретом, телевизор контролировался и нормировался; поощрялось чтение и шахматы. Двое детей брали уроки фортепьяно, третий учился на скрипке. «Зовите меня Барбарой», — сказала Лидии жена и добавила, что для ее семьи большая честь — предоставить работу беженке. Жена пообещала, что они станут друзьями и что скоро Лидия будет чувствовать себя в их квартире как дома, — а если у нее будут какие-то сомнения или жалобы, то немедленно их высказывать: нет ничего такого, чего нельзя было бы разрешить при помощи переговоров. Лидию раздосадовала эта натужная человечность и добродетельный пыл. Она предпочла Блаушильдов только потому, что они предложили больше долларов, чем другие.

— Варвара, ха! — брякнула она после первого дня. — Глупая женщина; ходит учительница музыки, а дети ненавидят.

А в другой раз:

— Грязный дом! В детской грязь!

Никогда в жизни не видела она такого беспорядка: туфли, рубашки, игрушки кучами валяются на полу, все поверхности липкие, в раковине гора немытых кастрюль и тарелок, всюду разбросаны газеты. Варвару она решительно не одобряла — с какой стати ездить на работу задаром? И бросать такую огромную квартиру, столько комнат, и всё — на одну семью; они живут как министры! Только в грязи! Хаос, неряхи!

— Ты не обязана этим заниматься, — сказала Путтермессер. — Не для того же ты приехала в Америку, чтобы стать уборщицей. Давай повидаем людей в агентстве. Пора подумать о том, как нам с тобой быть после окончания визы.

Миндалевидные карие глаза Лидии лениво скользнули в сторону. Она приподняла плечо и опустила.

7. Еще одно собеседование

Путтермессер была рада в душе, что Лидия ежедневно проводит четыре часа наверху, в квартире 5–D: можно было отдохнуть от беспрерывных разговоров. Иногда Лидия говорила о Б-ге и Его ангелах, иногда — о великолепных древних церквах, уничтоженных революцией; время от времени вытаскивала какой-то сонник — если читать его сосредоточенно, с молитвенным чувством, можно узнать будущее. Лидия веровала в возвышенное. Ее трогали иконы, святая матушка Русь. Она рассказала, что часто плакала в Пасху и что Христос однажды явился ей во сне, точно такой, как на одной старинной святой иконе. В такие моменты несчастной старухе Путтермессер с ее легким облаком седых волос Лидия представлялась нескладным чеховским персонажем, нечаянно попавшим в нью-йоркскую квартиру: «Хорошо у вас здесь, — сказала Ольга, крестясь на церковь»[5].

— Но есть в этом и другая сторона, правда? — сказала Путтермессер. — Ну, хотя бы дело Бейлиса.

Лидия никогда не слышала о деле Бейлиса.

Путтермессер, любительница истории, объяснила:

— Якобы ритуальное убийство. Чистый средневековый бред. Еврея Менделя Бейлиса обвинили в том, что он убил христианского ребенка, чтобы забрать его кровь. Представь себе — это в наше время, в тысяча девятьсот тринадцатом году! Церковь даже не вмешалась. Вот она, твоя святая матушка Русь.

Лидия ответила своей всегдашней критической улыбкой, полузагадочной, полупрезрительной.

— Теперь такого не бывает.

— А нападение на Союз писателей? Оно было в этом году!

Путтермессер знала, что думает Лидия: прямо как мать.

Дождливым вечером в середине ноября они поехали на метро в Бронкс. Путтермессер записалась в агентстве на семь часов, чтобы племянница успела закончить у Блаушильдов. Лидия нервничала и выглядела недовольной.

— Платить надо? — спросила она.

— Нет. Это организация для помощи. Там есть служащие, но большинство — добровольцы.

— Как Варвара, работают задаром, глупые!

В тесном кабинетике, уставленном картотечными шкафами, Лидия сидела угрюмо и беззвучно щелкала пальцами с алыми ногтями. У женщины за письменным столом были манеры врача: ее цель — поставить диагноз, а затем выдать рекомендации. Она тоже, по ее словам, приехала из Советского Союза. Приехала пять лет назад, сын у нее старшеклассник; сейчас он в математической команде школы имени Стайвесанта[6]. Ее муж в прошлом инженер, работает продавцом в магазине одежды. Адаптация сначала шла трудно, но теперь они хорошо устроены. Они даже ходят в синагогу — в Киеве это было немыслимо.

Лидия смотрела в сторону; говорилось это для Путтермессер. Речь искушенного профессионала. Если не считать невесомого акцента, в женщине не было ничего от иностранки. Она даже выглядела стильно — по крайней мере, по нью-йоркски, если и не вполне по-манхэттенски — на ней был шарф, тщательно завязанный и задрапированный на груди и заколотый серебряной брошью в виде ягненка. Она достала несколько анкет с русским шрифтом и начала быстро по пунктам ее расспрашивать. Несмотря на заученную манеру кивать, ничего недоброго в ней не было. Путтермессер заметила, что племянница как завороженная смотрит на серебряную брошь; вид у нее был невнимательный, сонный. В ее недовольном ответном бурчании Путтермессер слышался налет цинизма, который она в последнее время стала замечать. Он слышался ей даже в непривычных слогах русской речи.

А потом московская племянница встала. Глаза ее метали молнии. Ее красивые зубы блестели. Русский рев вырвался из ее разинутого рта. Маленький кабинетик мигом превратился в Колизей, и в воздухе запахло кровью.

— Г-споди Б-же! Из-за чего ты там? — спросила Путтермессер; она терпела почти до самого дома.

В метро Лидия была недоступна. Она дергала брови. Рот ее вытянулся в тугую щель, как у Жени на карточке.

— Комиссарша! — сказала она.

На станции «Семьдесят седьмая улица» они поднялись по лестнице, провонявшей мочой, и чуть не споткнулись о бездомного, который спал на бетоне. Косой дождь поливал его неподвижное лицо и шею. У грязной ноги валялась бутылка в бумажном пакете. Лидия остановилась; лицо ее внезапно посветлело.

— Как у нас! — воскликнула она, и Путтермессер подумала, что больше всего ее племянница любит насмехаться.

Лидия кинулась на диван-кровать, скомкала бумаги, которые дала ей женщина в агентстве и швырнула на пол.

— Она хотела только помочь, — сказала Путтермессер.

— Правила. Сплошные правила.

— Наверное, они оправдываются. Она, кажется, вполне счастлива здесь.

— Ну и баба, — сказала Лидия. — Мои ребята в команде и то умнее.

Гостиная была теперь безраздельным владением Лидии. Путтермессер почти никогда туда не заходила. Это была свалка, дебри, джунгли: коробки, узлы, чемоданы и пластиковые сумки Лидии вываливали на пол свое содержимое. Диван всегда был разложен, и постель не убрана — ворох одеял и подушек. На телевизоре теснились банки из-под колы. На книжной полке лежали ногтечистки и пилка для ногтей. У плинтусов сутками томились чашки с недопитым кофе. Было ли это влиянием Блаушильдов? Хаос порождал хаос, 5–D лишаем сползала вниз, в Путтермессерову строгую, ученую 3‑С?

Но у Путтермессер была другая теория: виновата она сама. Она была слишком заботлива с молодой родственницей, слишком предупредительна, слишком с ней церемонилась к месту и не к месту. Нет-нет, ничего, не думай об этом. Оставь как есть, я уберу. Не беспокойся — правда — и так хорошо. Из таких строф состояла литания Путтермессер. Это были заклинания, это были «манеры», она обращалась с Лидией как с почетным гостем, она пала к ее ногам, потому что Лидия символизировала заживление страшного разрыва, и было правильно, что потоки нежности, родственного чувства заливают пустыню разлуки. Столько лет — и вдруг счастье, новая родственница.

В первую неделю Лидия угрюмо брала щетку — этого от нее ждут? своего рода платы за жилье? — и подметала после еды. «О, пожалуйста, не утруждайся», — всякий раз говорила Путтермессер. И Лидия перестала. Крышки от своих баночек с кремами она оставляла на краю ванны. Свои грязные тарелки — на кухонном столе. Мокрые полотенца — на буфете в гостиной. Путтермессер пришла к выводу, что Лидия, с презрением отвергая атеизм, во всех остальных отношениях была законченной советской аватарой: она не делала ничего, что от нее не требовали. Освободившись, она устремлялась к телевизору и его многообразным чарам: автомобилям, стиральным порошкам, зубным пастам, чизбургерам, круизам. К выставке, гораздо более богатой, чем в больших залах Москвы, и сверхъестественно яркой (зелень зеленей зеленого, красное краснее красного и т. д.), на фоне манящих лугов, холмов, коров, фонтанов, замков, чертовых колес. На телевизоре банки из-под колы множились. Китайский политес Путтермессер не встречал взаимности.

–   Что такого сказала женщина в агентстве, — спросила Путтермессер, — что ты так вспылила?

— Сказала, что надо отправить Ленина на помойку.

— Ленина? Г-споди, надеюсь, вы не обсуждали советскую историю?

— Значки я привезла, значки.

Лидия высыпала их: целый зеленый пакет жестяных изображений маленького мальчика. На пластиковом мешке была надпись: «Фотография».

— Ленин в детстве, понимаешь? Комсомольская награда для детей. Ерунда! Никому не нужна! Я купила сотню за копейки. — С сардоническим смехом: — Она говорит, не разрешается делать бизнес, важный закон о налоге. Комиссарша!

8. Предприниматели

По утрам Лидия ела черный хлеб со сметаной — она сама их выбрала на соседней выставке — и пила крепкий чай с большим количеством сахара. Потом она исчезала. И всегда возвращалась вовремя, чтобы идти в 5–D убираться у Варвары. Она призналась, что Варвариных детей терпеть не может. Эгоисты, непослушные, избалованные, слишком много знают и все равно простонародье — так в свое время характеризовали Хрущева.

Где пропадает Лидия, Путтермессер не спрашивала. Сцена в агентстве показала, к чему могут привести расспросы. Но она заметила, что, уходя, Лидия всякий раз уносит с собой один или два узла.

В одиннадцать часов, когда Лидии не было, к Путтермессер зашла Варвара.

Она заглянула в гостиную.

— Кавардак! Совсем как у меня в свинарнике. А у вас ведь и детей нет.

— У вас затруднения? — спросила Путтермессер. — Вы не должны стесняться, то есть, если у вас с моей племянницей не сложилось…

— Ну что вы, Лидия — бриллиант! Я не представляю, как мы проживем без нее. Она обогатила нашу жизнь, — сказала Варвара. — А детей просто очаровала. Она рассказывает им русские сказки… они довольно жуткие, волк всегда должен кого-то съесть, но дети их обожают. И мы с Биллом не против — это не те побоища, которыми их потчует телевидение. Это обращено к воображению, это безвредно.

И Путтермессер в кровавом театре своего воображения видела, как племянница чужими волчьими клыками отгрызает конечности у детей Варвары.

Варвара заглянула в глубину квартиры.

— Лидия дома?

— Нет, она вышла.

— Обживается в метрополисе. Это хорошо. Слушайте, — сказала Варвара. — Я хочу пригласить вас обеих на очень особенную вечеринку. Это частный вечер для сбора средств на «Шхину». Вы знаете «Шхину»?

— Это журнал. Тот, который объявляет о себе, что не имеет ничего общего с «Мадеруитом»[7], — ответила Путтермессер.

— Я рассказала Скаю о вашей племяннице, и он сказал, что она будет потрясающей приманкой. Скай — мой близкий друг. Два года назад, когда мы еще жили в Калифорнии, мы со Скаем вместе работали на проекте «Видение твоей округи». А до этого оба были в университетском совете «Процесса свободного выражения», но это было до знакомства с Биллом. А перед этим у Ская был отвратительный второй развод — фактически она выгнала его на улицу. Билл ненавидит «Свободное выражение», считает, что от него — прямая дорожка к насилию. Билл — настоящий пацифист.

Путтермессер вспомнила «Процесс свободного выражения» — модное поветрие двадцатилетней давности; оно расцвело в эпоху «стрикинга», когда голая студентка (студент) сбегала по проходу в аудитории — розовым пятном передней плоти — и проносилась по помосту. «Процесс» делал упор на «демонстрации», когда непечатное слово скандировали без перерыва в течение двух часов ровно; (излюбленными словами были «говно» и «мудак»), это называлось «нейтрализацией», и цель «людей Процесса», как окрестили их газеты, состояла в нейтрализации всех нехороших слов.

Варвара сказала:

— Вы, наверное, не участвовали в «Процессе». Другое поколение — это было после вас, да?

Но Путтермессер не интересовали поколения — этому понятию не было места в ее философии. Она считала, что люди — безразлично, какого возраста, — отличаются друг от друга темпераментом, характером, склонностями. И склонна была забывать, что она старая, пока ей кто-то не напоминал.

— Я помню их лозунг, — сказала она. — «Все станет кристально чистым».

— Верно! Правда, прекрасно? А другой на футболках: «Победа над грязью». Забавно! Один раз мы устроили двойной Процесс на дерьме. Четыре часа. Дерьмо, дерьмо, дерьмо. Но это было давно, д. р. д. — до рождения детей! Но мы принимаем ванны с детьми. Всей семьей, двое на двое, перекрестно — антигендерно.

Варвара выглядела лет на сорок с чем-то. Лицо у нее было одновременно большим и маленьким. Щеки и лоб — очень широкие, подбородок — широкий и длинный, и посреди всей этой неиспользованной площади теснились два близко расположенных глаза, маленький нос-кнопка и маленький круглый рот. Семейка Черт в большой уютной ванне. По этой наружности — а она была именно «наружностью», несколько диккенсовской, слегка архаической — трудно было догадаться, что она принадлежит идеалистке.

Скайлер Хартстайн, старый друг Варвары, наоборот, обладал именно такой головой, с какой представляешь себе социального визионера. Путтермессер случалось видеть его в телевизионных дискуссиях — длинный, прямоугольный лысоватый череп, украшенный сзади белой косичкой, а спереди (в самом деле) моноклем с кудрявой лентой. В этих дискуссиях — а они были не редки — Скайлер всегда занимал идеалистическую позицию. Прозвище «Скай»[8] возникло не как естественное сокращение имени, а как метафорический намек на безоблачную лазурь его поэтических очей. (Совсем другого цвета, чем у папы Путтермессер, с их тусклой голубизной, разбавленной печальной серостью памяти и угрызений.) Скайлер Хартстайн не ведал колебаний, сомнений, затруднений, оговорок. У него было светлое, жизнерадостное лицо и полная убежденность социального мыслителя. На шее у него висела золотая цепочка с двумя буквами иврита, означавшими «жизнь». Он был известен своей набожностью и в субботу утром его можно было увидеть в белой бархатной кипе, пришпиленной при помощи заколки к верхней части косички.

Убежденный социалист, Скай Хартстайн был, однако, неуемным предпринимателем. Журнал, основанный им, жил вот уже два года. Название его, знакомое Блейку, Мильтону, Сведенборгу и теософам, родилось из еврейской мистики: оно означало сияние Б-жественного Присутствия, а в каббалистическом смысле — женский аспект Б-га. Оно работало на рьяных феминисток; нравилось католикам (напоминало о Марии); буддисты ничего против него не имели, а кришнаиты были очарованы. Шхина! Его даже можно найти в словаре. И все же журнал хвалили больше за то, как он себя заявлял, чем за его содержание — смесь глобального утопизма и сильной радости за себя (по-видимому, они полностью совпадали). У Ская Хартстайна были в журнале собственные страницы, на них он печатал свою поэзию. Знаменитую рекламную кампанию в начале «Шхины» Хартстайн разработал сам; лозунг ее был: «Политика против мадеруита» — «Мадеруит» был серьезный старый журнал, исповедовавший рационалистическую идеологию, осторожный либерализм и абсолютное неприятие косичек. Но война между «Шхиной» и «Мадеруитом» была односторонней: «Мадеруит» вел себя индифферентно. Это был только слух, что «Мадеруит» упорно отказывался печатать стихи Хартстайна: «Мадеруит» вообще не печатал стихов. Мстительность Ская и его «Шхины» имела более земную и более важную подоплеку, чем пренебрежение современной поэзией. Скай Хартстайн был убежден, что в политическом смысле врагов нигде нет, кроме как в твоей собственной груди. В выпускных данных «Шхины» на фоне голубиного крыла красовался лозунг: «Вражда — иллюзия». «Только орала!» — кричал бланк подписки.

Путтермессер все это знала, потому что подписалась на «Шхину» в первый год, но продолжать не стала. Она была запойной читательницей журналов. Она читала «Таймс литерари саплмент», «Нью-Йорк ревью оф букс», «Нью-Йоркер», «Атлантик», «Мадеруит», «Харперс», «Комментари», «Салмаганди», «Саут-уэст ревью», «Партизан ревью» и «Нью Крайтирион». «Нэйшн» она не читала — смысла не было, больше ста лет прошло с тех пор, как туда писал Генри Джеймс. С «Шхиной» она рассталась отчасти потому, что была равнодушна к стихам Ская Хартстайна — коротеньким ободряющим телеграммам из очень коротких строчек, — но главным образом потому, что сияние Б-жественного Присутствия, настойчиво обозначаемое из месяца в месяц, стало тускнеть. Кроме того, она не могла не заметить, что не все еще мечи перекованы на орала. Скай Хартстайн имел привычку принимать желаемое за действительное, и даже желаемое представлялось ей невероятным. В собственных колонках светской хроники он давал личное брачное объявление, а позиция «Шхины» между тем оставалась туманной, мутной, газообразной — все это выдавалось за «дух», а иногда за «гнев». Открывая журнал, ты заранее знала, что найдешь там противную злость чистых сердцем.

Единственное, что удивило Путтермессер, — что нанимательница Лидии оказалась старым товарищем Ская Хартстайна.

— Подождите, вот вы с ним познакомитесь, — ворковала Варвара. — У него такой ум.

— Но зачем он хочет познакомиться с Лидией?

— Да бросьте, — сказала Варвара. — Разве это не очевидно?

Лидия вернулась через несколько часов и не одна: она вела за руку высокого молодого человека.

— Петр, — представила его она.

— Привет, — сказал молодой человек и протянул руку. — Я Пит. Питер Робинсон, мэм. Я администратор магазина спорттоваров «Албимарл» — знаете нас? На Третьей авеню? Угол Третьей и Девяносто четвертой улицы?

— Петр, — повторила Лидия. — У него чистые глаза.

Правда; Лидия попала в точку. Это были невинные глаза, бесхитростные, не замутненные мыслью. Пит Робинсон — Петр — объяснил, что он из Северной Дакоты и лучше знаком с лесами и фермами, чем с мостовыми Нью-Йорка. В городе он меньше трех месяцев — переведен из филиала в Сиэтле… А люди! Какое разнообразие! У них в Дакоте и даже в таком городе, как Сиэтл, разве встретишь когда-нибудь такого человека, как Лидия!

Втроем уселись за стол в кухне. На Петре был свитер с вырезом и под свитером клетчатая рубашка. У него был широкий белый лоб, узкая прядь блестящих волос болталась впереди, как болтливый язык. Он выглядел таким же очищенным, отсортированным — и упрощенным, — как фигура на афише. И Робинсон! Путтермессер подумала о находчивости Крузо; подумала о радиопередачах своего детства «Джек Армстронг, Настоящий американский мальчик!» Не успела оглянуться, как ее племянница подцепила прототипа.

Лидия радовалась:

— Петр помог! — сказала она.

И снова вывалила зеленый пакет — тот, что с надписью «Фотография». На этот раз из него не высыпалось ни одного значка с мальчиком Лениным. Нет, вместо них — целый ворох зеленых бумажек: Настоящие американские деньги.

— Что происходит? — спросила Путтермессер. — Где ты их взяла?

— Мэм? — сказал Петр. — Эта девушка весь день проработала у меня в магазине. Мне надо скоро туда вернуться. Она заманила меня сюда своей улыбкой.

Путтермессер с сомнением посмотрела на племянницу.

— Это что, вторая работа?

— Мэм, — сказал Петр, — мы готовимся к Рождеству — лучше рано, чем поздно, — и убираем с центра зала теннисные ракетки и лыжные палки. Просторное место, и мы ставим там елку, понимаете? Поставили елку, и входит эта маленькая леди со странной речью, и смотрим — тут же устраивается и открывает свой бизнес. На самом бойком месте.

— На бойком месте? — удивилась Путтермессер.

Петр кивнул.

— Ну да. У нас сейчас самая горячая пора. Если позволите так сказать, у вашей девушки дух свободного предпринимательства, самый настоящий. Там, откуда она приехала, этого нет, знаете?

Сидя за складным столиком, который он ей притащил, под елкой, украшенной цветными лампочками в форме кроссовок и мячей, московская племянница распродала — за одно утро — весь свой запас ленинских значков. По три доллара штука. Теперь по столу Путтермессер рассыпаны были три сотни американских долларов. И в арсенале у племянницы было еще много шарфов, и ложек, и полых куколок-безножек.

Не говоря уже о Настоящем американском бойфренде.

9. Идеалисты

Сбор пожертвований на «Шхину» проходил в одной из тех лабиринтообразных квартир Верхнего Вест-Сайда, где невозможно найти уборную. Вы ходите из одного коридора в другой, нерешительно заворачиваете в спальни, где все еще держатся ночные запахи и на стульях месяцами лежат без дела сложенные покрывала. Иногда в этих блужданиях вы натыкаетесь на растерянного, испуганного ребенка, стоящего у вас на дороге, или, неожиданно, на мелкое животное, но чаще вас встречает только застойный смешанный запах старого здания. Эти квартиры — как отчаявшиеся морщинистые старухи, которые горюют об утраченной красоте и требуют такого же поклонения, каким окружены были в молодости. Умывальник в ванной, если вам удастся найти его в темноте (выключатель всегда где-то прячется), украшен коричневой сеткой древних трещин, похожих на линии астрологических карт; бачок унитаза, когда попробуете спустить воду, выдаст жалкую ржавую струйку. И тогда вы поймете, как вам повезло — вы прикоснулись к Истории. Здесь действительно жил когда-то Артур Рубинштейн[9]; Эйнштейн присутствовал на собрании там, где сейчас вторая кухня; однажды летним вечером здесь пела Мария Каллас[10], опершись ладонью на этот самый подоконник; Юта Хейген[11] нанесла визит знаменитому жильцу (неважно, кто он был), предшественнику нынешнего.

— Какой театр! — воскликнула Лидия.

Она вела Петра за руку; он шел покорно, робко. Путтермессер видела, что он ошеломлен двойной экзотикой — загадочного Нью-Йорка, где московская красотка может завладеть тобой и забросить тебя на такую чудную вечеринку, какой ни за что не найдешь на всем большом Северо-Западе! Просторная комната с ковром; ряды складных стульев; диваны отодвинуты к стенам; темно-бордовые шторы на окнах с двух сторон, как просцениум между двумя занавесами. На каждом стуле лежал свежий номер «Шхины».

— Смотрите, — открыв свой экземпляр, сказала Варвара, — статья Керквуд Плеторы.

Путтермессер спросила:

— А что, ваш муж не придет?

— Билл не хочет иметь ничего общего со Скаем, это у них с давних пор. Не хотят примириться, но меня это не касается.

— А он не возражает? Я хочу сказать, если вы поддерживаете отношения с кем-то, кого он не…

— Помилуйте, мы отдельные люди!

Петр робко наклонился к ним.

— Кто этот Керквуд Плетора?

— Кинорежиссер, — объяснила Варвара. — Вон она стоит перед человеком, который написал эту грандиозную пьесу — знаете? Про летающий автобус, полный голубых и лесбиянок? Это Плетора ездила в Судан снимать фильм о притеснении животных… ш-ш-ш! Начинают.

Аплодисменты. Из темных нетей квартиры материализовалась хозяйка вечера, женщина лет пятидесяти пяти, в джинсах, мятой рубашке, кольцах и браслетах. Путтермессер вынула из-под себя журнал, полистала и остановилась на одном из стихотворений, которыми Скай любил пересыпать каждый номер:

Ненужные нам нужны для нашего удовлетворения. Мы раздулись от таких удовлетворений. Довольно! Отвернемся же и удовлетворим себя возвышенным.

Стихотворение называлось «Маргиналы». Путтермессер внимательно перечитала его, но так и не поняла, кто эти ненужные маргиналы: презираемые мира сего, которых мы подвергаем несправедливостям, или же это наши собственные корыстные чувства, которых мы должны стыдиться? (Она заметила, что «Шхина» злоупотребляет словами «мы» и «наши», вольно или невольно приписывая читателям любой грех из тех, что в настоящее время осуждались.) Или же эти стихи были еще одним тоскующим призывом Ская к неведомой жене?

Петр гладил шершавую ручку Лидии; каждый палец ее был украшен кроваво-красной шляпкой. На карминовых губах застыла самая отсутствующая улыбка; она ласкала пальцами пуговицы своего нового кожаного пальто. Лощеная кожа блестела, как черное стекло, и Путтермессер вдруг вспомнила мальчика Диккенса на фабрике ваксы. Детский труд! Одна из причин мессианского марксизма. Кожаное пальто Лидия купила на Первой авеню в магазине корейцев-иммигрантов — Варвара объяснила, как его найти, — и уплатила за него из выручки от ленинских значков. На этикетке значилось: «Сделано в Китае», сшито — кто его знает — восьмилетними рабами, прикованными к своим машинкам. В глянцевом кожаном пальто и черных лосинах Лидия ни одной черточкой не напоминала Женю — Женю, прищурившуюся от солнца, в бесформенном пролетарском платье, с узкогубым испуганным ртом, Женю с ее умоляющим криком.

Путтермессер огляделась — кто еще тут есть? Варвара уже выделила самых знаменитых: Берта Уолдруна, драматурга и активиста, и Керквуд Плетору, удивительно вдруг постаревшую, со слуховым аппаратом, спрятанным под ее фирменной одиночной серьгой. Был еще молодой семинарист, глава общества «Мужчины за женщин», мужской феминистской организации, которая поставила себе целью убрать из Священного Писания все местоимения «он», относящиеся к Б-гу, — заменить их такими словосочетаниями, как Совершенная Сущность, Б-жественное Основание, Безграничный Дух, Побудитель Мира, Омнигендерная Единая Цель, Породитель Души и так далее. Были коллеги Ская, поэты, — в их числе тот, который аккомпанировал себе на цитре, и еще один, который писал стихи двуязычные, чтобы содействовать распространению эсперанто. Была писательница, автор тепленьких романов, неплохо продававшихся, несмотря на ее конфликт с грамматикой и правописанием — по слухам, требовались два редактора, чтобы прочистить ее самородный язык. И были, конечно, политически посвященные — большей частью атеисты, которых не смущало то, что они называли «религиозной ориентацией» Ская Хартстайна. Остальные были невыдающиеся и невоспетые[12], хотя не сказать, что неотмеченные — их мгновенно можно было узнать по огню обожания в глазах. Они, как и атеисты, страстно веровали в кредо Ская. На страницах «Шхины» оно формулировалось как «Правительство Духа».

Когда ведущая в джинсах закончила свой денежный призыв: «Помните, щедрость не знает пределов», в нараставших аплодисментах воздвигся Скай Хартстайн. (Именно воздвигся, а не встал со стула.) «Лично для меня, — начал он, — это была поразительная неделя». В понедельник он был приглашен в Белый дом для беседы с вице-президентом, который хотел узнать подробнее о концепции Правительства Духа. Во вторник «Тайм» и «Ньюсуик» напечатали фото вице-президента и Ская в братском объятии, а «Вилледж войс» опубликовал комментарии Ская полностью. «Шхина» шла в гору! В среду его святейшество далай-лама дал аудиенцию Скаю — и о чем бы, вы думаете, они говорили? Об игрушечных автомобилях, которыми управляешь на расстоянии, — о том, что они движимы незримой силой… только представьте себе золотую улыбку его святейшества, любителя механических и электронных устройств, несостоявшегося инженера, но прежде и превыше всего — метафорического метафизика. Автомобильчики символизируют силу Б-жественного влияния на волю человека… Речь Ская Хартстайна лилась потоками, валами сладости и света (хотя Путтермессер думала про себя, что сладость — сахариновая, а свет — от болотных огней). Он обручил «Битлов» с псалмами, а пророков — с продуктами органического земледелия. Он цитировал Блейка и описывал снотворное действие мелатонина[13]. Он клеймил алчность и эгоизм — да, их особенно! Алчностью и эгоизмом отравлены и республиканцы и демократы, две равновеликие клоаки вооружений и национального высокомерия. Пусть растворятся границы, исчезнут страны и все люди сольются в добролюбии! Будем же помнить наши надежды и восхвалять наших визионеров! Пусть гласность прострет свой целительный покров над землей и вернет нас к истокам, к открытости сердца, к бесклассовости, покончит с нуждой… Пусть бедные восстанут из своей нищеты и станет рассвет согласно главному обещанию гения, трудившегося долгими часами в Британском музее. Карл и Граучо[14], Ленин и Леннон: Скай подпустил эту шутку — плевать, что заезженную, — да и не шутку, в сущности; так ведь и срастается здоровая, пластичная ткань Духа: подобное с подобным, противоположное с противоположным; о мы, о полчище счастливцев![15]

Все знают, продолжал он, о сталинских перегибах — о ГУЛАГе, терроре, КГБ, о доносчиках, о слежке, шпионах, допросах, пытках; однако вначале, пока не опустилась тьма извращений, до того, как изменили благородному плану всемирного переустройства, было, было маленькое святое семечко человеческого спасения. Великий эксперимент не удался на первой своей территории, но если семени суждено быть пересаженным, то должен быть свидетель, который подтвердит его всхожесть, его потенциал, его будущность. И свидетель — здесь, он в этой комнате, в эту минуту.

Путтермессер думала: как глуповата эта праведность… Но что ему нужно от Лидии?

— Вообразите рожденную в Эксперименте, — говорил Скай Хартстайн, — когда его лучшие дни остались позади. Когда его окутал покров предательства. Когда он истощился. Когда стало ясно, что для возрождения Эксперимента требуется более благоприятная среда и новая попытка. Однако, — продолжал Скай, — тот, кто родился в Эксперименте, пусть даже поздно, должен нести на себе отпечаток Первоначальной Чистоты. Революция оставляет свой осадок. Память о Начале. След, отсвет, аромат Намерения. Расскажите нам, — протянув руки, обратился он к Лидии, — что́ вы сохранили в себе от Начала.

Лидия выдернула свою шершавую ручку из верной руки Петра и вскочила.

— Вы думаете, сначала была чистота? — закричала она. — Никогда ее не было, никогда! Глупые люди!

Берт Уолдрун, драматург, зашипел. Хозяйка в джинсах, испугавшись, что вечеринка будет погублена — сзади у стены стоял стол с овсяными печеньями и пирамидой яблок, — жалобным голосом спросила:

— Но разве коммунизм не был когда-то прекрасной надеждой? Вначале? В идее? И вспомните, для всего прогрессивного человечества цели социализма по-прежнему живы…

Лидия отпустила тугую пружину смеха.

— Глупые американцы! — закричала она. — Советские дураки и то умнее! Мои ребята в команде умнее!

Варвара яростно зашептала:

— Сядьте! Вы срываете собрание!

— Коммунизм! — кричала Лидия. — Какой коммунизм? Наивные! Всегда был сказкой! Никакого коммунизма, никогда! Наивные!

Она стояла, задрав острый подбородочек и напряженно согнув руки в локтях — святая Жанна отрезвления, комиссар насмешки, образцовый советский цветок. Она никому не верила, ничему не верила. И привязана к родным местам не больше, чем пушистая головка одуванчика, готовая разлететься. Впервые племянница нравилась тетке почти так же, как удручала.

10. Чаепитие

Среди ночи зазвонил телефон. Путтермессер выбросило из штурмового сна: волна за волной раскатывалась перед ней колючая проволока. Колючая проволока опутала ее квартиру; она затянула окна, отрезала кухню, протянулась по плинтусам в гостиную Лидии, окружила диван-кровать. С пересохшим горлом устремившись к воде, Путтермессер перепрыгнула проволоку, но зацепила голенью колючку. Кровь лилась по щиколотке и затекала между голыми пальцами…

Звонил Володя — не из Москвы, а с Сахалина. Сахалин — царская каторга, туда ездил Чехов, чтобы изучать условия жизни каторжан и ссыльных. Далекий остров в неведомом Охотском море, недалеко от Арктики, южным концом тычущий в раздраженное место Японии. Какой там Марс! Путтермессер повернулась в постели, прогнала дурной сон и прислушалась к тихой русской речи. На русском Лидия была совсем другая Лидия: в рококо блестящих трелей, слогов и вдохов она летала легко, как на трапеции. В русской оправе ее смех был другим смехом: он свободно вытворял свои штуки.

–   До свидания, — прошелестела Лидия (это было как лукавая ласка) и положила трубку. — Володя хочет делать бизнес на Сахалине, — объяснила она тетке.

–   А за это у вас не арестуют? Это не опасно? Женину бабушку…

Тут Путтермессер вспомнила, что бабушка Жени — и ее бабушка: старуха в черном платке выбрасывала копейки через дыру в кармане, чтобы обмануть безжалостных. В воображении Путтермессер мать ее отца снова и снова летела по твердому насту, летела вечно, как на кинопленке, склеенной в кольцо.

Жажда из сновидения погнала ее на кухню. Она налила чайник и поставила на стол две чашки. Окна, освободившись от стальных шипов, были черны. Была половина четвертого ночи.

— Ты ведь не о частном бизнесе говоришь? — сказала она. — У них это называется экономическим преступлением…

Лидия добродушно пожала плечом.

— Перестройка, — сказала она.

— Правда? И люди уже не боятся нарушать закон?

— Законы коммунистов, — отрезала Лидия. — Володя не боится!

— По-моему, ты говорила, что он собирался уехать. В Австралию.

— Сначала заработать много денег. Сначала Сахалин.

— Не думаю, что ты можешь купить на Сахалине кожаное пальто. Во всяком случае, с такими глубокими карманами, — сказала Путтермессер, разливая кипяток по чашкам.

В чашки был насыпан чай, кипяток принял цвет красного дерева — племянница без труда убедила тетку отказаться от пакетиков.

— Я куплю пальто в Америке. Дам Володе.

— Ты сейчас без работы, — мягко напомнила Путтермессер.

Пили чай. Лидия извлекла из кармана нового кожаного пальто полдюжины овсяных печений, спрятанных в тот момент, когда ее увольняла Варвара. Наполнение и освобождение карманов, кажется, было семейной традицией.

— Варвара дура, — сказала Лидия. Она по-детски откусывала печенье маленькими кусочками; ноздри ее трепетали.

— А чего ты ожидала? Женщина приглашает тебя в заповедник своей души, а ты оскорбляешь всех подряд. Как ты ответила Скаю Хартстайну? Ты слышала: этих людей приглашают в Белый дом. «Шхина» становится все знаменитее и знаменитее.

— «Правда» тоже знаменитая, — сказала Лидия. — Никто не читает. Читают для смеха.

И в этот миг, когда «Правда» вместе с крошками печенья вылетела из карминного рта Лидии, Путтермессер поняла свой сон. Колючая проволока! Банальность сна. Она превратила свою квартиру в ГУЛАГ — так просто, до глупости прозрачно, у Фрейда сделалась бы зевота. Запустила этот сон речь Ская — или же Володя: потусторонний звонок с бывшей каторги, как раз когда она обливалась кровью на колючей проволоке.

— Слушай, эта твоя книжка… — сказала Путтермессер. — С толкованием снов?..

Просьба была идиотская, но она попросила: она ощущала дрожь, мистическое трясение, идущее к ней от Сахалина, — и в нем некое странное предвестие.

Она еще не видела Лидию такой оживленной. Вертя головой, как маленькое быстрое животное — пони или гиена, Лидия ринулась через баррикаду своих тюков к сонной книге, и Путтермессер подумала, что впервые нашла отклик в душе родственницы. Чем до сих пор она была для Лидии — занудой, притеснительницей? Какой же отжившей, устарелой она должна была казаться этой молодой деловитой женщине, кокетке, иностранке, красотке!

Лидия вернулась с книгой — несла ее, словно корону на бархатной подушке. Несла истово, богомольно — куда девалась пессимистка, циник? Ее оценивающие глаза сузились в узкие коричневые семечки.

— Что снилось? Я посмотрю. Я найду.

Путтермессер обвела рукой комнату.

— Колючая проволока. Кругом. На окнах, везде. Я порезалась о нее, потекла кровь. Хлынула.

Лидия думала; наклонив голову, просматривала алфавитный указатель — темы снов?

— Есть там колючая проволока?

— Нет.

— Тюрьма?

— Тюрьма не во сне. Сон здесь, в доме. — Лидия склонилась над книгой и листала ее — медленно, так что каждая страница вспыхивала белым под верхним светом. Ага, — сказала она. — Кровь.

— Что там?

— Так, кро-о-овь, — протянула Лидия. — Из чего текла кровь?

— Откуда шла кровь? — переспросила Путтермессер. — Из ноги. Из ступни. По пальцам.

— Хорошо, — сказала Лидия. — Из ноги лучше. Кровь из головы — значит, умрешь. — Она умолкла и стала читать дальше с необычайной серьезностью. — Людям снится кровь из ноги — у них святое будущее. Ты святая женщина. Ну, святая.

Путтермессер смотрела на племянницу в изумлении: куда подевалась ее ирония? Мистическое трясение, исходившее из злого Сахалина, ослабло. Племянница… что такое была ее племянница? Все дрянноватое, ломающееся от прикосновения, неисправная деталь, вдруг отказавший выключатель в гостиной, протечка в чайнике, трещина в штукатурке, опоздавший автобус — все вызывало сатирический отклик: «Прямо как у нас!» Доказательство неряшливости, испорченности вселенной. Путтермессер поняла, что такое ее родственница, — аппаратчица изъяна и порока, парши и лишая, презрения и недоверия. Прямо как у нас! То слишком подозрительна, то слишком доверчива. Скептик, слепо верящий шарлатанству.

— По-моему, — мрачно сказала Путтермессер, — было бы гораздо полезнее, если бы ты выбросила эту глупую книгу и взялась вместо нее за английскую грамматику.

Коричневые семечки Лидиных глаз округлились. Она захлопнула сонник.

— Зачем мне английский? Я еду на Сахалин к Володе! Делать большой бизнес на Сахалине!

— О чем ты говоришь?

— Володя сказал: приезжай, получим много денег. Может быть, женимся.

Серая муть за окном светлела, словно ее разбавляли жидкой побелкой. До зари было еще далеко, но самые черные часы ночи ушли, и в этом предутреннем еще-не-свете, свитом с резким, как в мультипликации, блеском потолочного светильника, Лидия будто фосфоресцировала сама по себе.

— Ты приехала искать убежища! Ты спасалась оттуда! Я месяцами мостила тебе дорогу до твоего приезда, — сказала Путтермессер. — Я сражалась, черт возьми, со всеми бюрократами, частными и государственными. Это что, по-твоему, Лидия? Каникулы?

— Я приехала работать, — возразила Лидия.

— Ты здесь беженка.

— Кто? Какая беженка?

Ее лицо было — освещенная сцена; каждый волос ее прически накалился докрасна и продолжал краснеть.

— Только не говори мне, что из миллиона английских слов именно этого ты не понимаешь! Где твой словарь? Тащи его! Если еще не спущен вместе со всякой всячиной через торговую точку Питера Робинзона…

— Ах, Петр, — нежно вздохнула Лидия. — Высокий мужчина, совсем как Володя.

— Возьми, черт возьми, словарь.

И во второй раз за эту ночь Лидия прорвалась за баррикаду своего имущества — ложек, кукол, платков и прочего, привезенного для продажи в Америке, — и вернулась с книжкой: «Русско-английский и англо-русский словарь».

Путтермессер показала ей слово с русским переводом «беженец», и рядом было: «эмигрант».

— Прочти, — велела она.

— Ну, эмигрант.

— Вот ты кто. Вот чего я добивалась. Вот что я поняла из слов Жени.

— Женя? Женя это сказала? Я такой эмигрант, как ты святая женщина, — вскипела Лидия и разразилась долгим, долгим смехом, категорическим и вдохновенным. — Мама сказала! Мама хочет!

11. Прощание

Под конец Петр заплакал. Лидия улетела всего день назад; сама, без посторонней помощи сумела купить билет на прямой рейс Нью-Йорк — Москва.

— Знаете корейский магазин на Первой авеню? Она попросила сходить туда с ней. Померить на себя пальто. Это было только позавчера.

— Да, она говорила, что вы и ее друг примерно одного роста, — сказала Путтермессер.

— Я знал, что это подарок, но не знал, для кого. Она сказала, что для ее брата в Москве. Сказала, что отправит ему посылкой.

— У Лидии нет брата.

— Она с самого начала намеревалась уехать.

— Но не раньше, чем распродаст товар, — сказала Путтермессер.

— Эти куклы разлетались, как горячие пирожки. Она заработала на них долларов девятьсот, не говоря уже об остальном добре.

— Русское народное искусство. Ложки, платки.

— А значки с Лениным? Для пробы — как пойдет торговля.

— Зондирование рынка, — подтвердила Путтермессер.

— Она ушла из моего магазина, наверное, с двумя тысячами. Даже эта чудная книжка продалась — знаете, наполовину английская, наполовину русская. Представляете, в спортивном магазине! Десятку за нее получила.

— Неужели словарь продала? — вскричала Путтермессер.

— Это вы ей предложили, нет? Она сказала, что вместо этого вы велели ей заниматься грамматикой. — Петр отпил и всхлипнул. — Мне так нравился ее русский выговор.

Они сидели в гостиной Путтермессер. Это тоже было в своем роде чаепитие, только в чашках налит был не чай, а спиртное. Петр принес бутылку водки, отпраздновать с Лидией месяц знакомства — ровно месяц назад она появилась в спортивном магазине «Албемарл».

Но Лидия была далеко отсюда над круглой Землей, летела на похороны Советского Союза.

На ковре валялись мятые пластиковые пакеты. Диван-кровать пребывал в том же состоянии, в каком его покинула Лидия: ворох подушек и перекрученных простынь. Под полупрозрачной пеленой рваных колгот стояли банки из-под «колы». Разнообразная косметика Лидии, лосьоны, лак для ногтей, лак для волос источали слабый запах, словно здесь прошло и оставило в воздухе след душистое привидение.

—   Она даже не сказала, что уезжает, — жаловался Петр.

Путтермессер заглянула в чистые, влажные северодакотские глаза. Чистый американский парень: обморочили.

—   Великий эксперимент, — сказала она и вылила оставшуюся водку в чашку бедного наивного Петра.

12. Письма

12 декабря

Уважаемая г‑жа Путтермессер,

надеюсь, Вы простите мне это несколько неловкое вторжение. Ваша соседка сверху и моя старая приятельница Барбара Блаушильд любезно сообщила мне Ваше имя. Насколько я понял, Вы присутствовали на нашем вечере для сбора средств две недели назад в обществе той интересной молодой дамы, которая подняла шум, — Барбара говорит, что она Ваша родственница. Барбара сказала также, что отказалась от услуг этой молодой дамы из-за меня. (Она наняла ее, будучи движима состраданием.) Я очень ценю дружбу и верность Барбары, но она всегда была порывиста. (Мы сохраняем дружбу, несмотря на то что ее муж много лет со мной не разговаривает. Причина в том, что 100 лет назад, в Калифорнии, мы были в близких отношениях с Барбарой, и Билл не может этого пережить.)

Признаюсь (опять), что испытываю неловкость, обращаясь к Вам с просьбой. Дело в том, что на нашем собрании, когда эта молодая дама с русским акцентом поднялась в гневе — хотя едва ли понимала, о чем говорит, — я подумал, что хочу познакомиться с ней. Сложность в том, что Барбара, уволив ее, не желает с ней общаться. И я подумал, что, может быть, вы согласитесь мне помочь. (У меня слабость к рыжеволосым.)

Искренне Ваш, Скайлер Хартстайн, магистр искусств, редактор и издатель «Шхины».

15 декабря

Уважаемый г‑н Хартстайн,

спасибо за письмо. Моя родственница вернулась в Советский Союз. Однако она оставила на крышке бачка в туалете некоторое количество косметики. Там не было ничего необычного или заслуживающего упоминания. Однако совсем недавно я нашла спрятанную под ее кроватью наполовину использованную бутылку с краской для волос.

Искренне Ваша, Рут Путтермессер, юрист

Из Тель-Авива, на немецком (в неизбежно корявом переводе Путтермессер):

Отель Руаяль

23 июня

Liebe Ruth[16],

как видишь, под давлением обстоятельств я эмигрировала в das Land, wo die Zitronen blu..h’n[17] (Goethe). Я здесь всего два дня. Лидия теперь живет на Сахалине. Летом это не так тяжело. Она беременна шесть месяцев, и они с Володей (он ее друг с прошлого года) очень скоро поженятся. Он очень занят, начинает дело с другими энергичными молодыми людьми. Ты, вероятно, не знаешь, потому что до сих пор это хранилось в строгом секрете, но фермеры на Сахалине откопали несколько мамонтовых бивней эпохи палеолита. Володя намерен скупать бивни у местных жителей и перепродавать на Западе. Он и его коллеги только начинают, поэтому инвестиции не будут большими. Мне говорили, что эти бивни очень красивы и напоминают ископаемое дерево. Лидия несколько сомневается в их подлинности, но ты знаешь мою Лидию — такой скептик! Тем не менее она вложила в их предприятие все деньги, заработанные в Америке. Даже если бивни не подлинные, она считает, что их можно выдать за таковые потенциальным коллекционерам, потому что товар лицом продается.

Я рада, что она в безопасности на Сахалине, там ей безопасней, чем в Америке. Лидия сказала, что ее заставили посетить крайне опасное политическое сборище в Нью-Йорке, где у всех участников были ножи и пистолеты. Некоторые пистолеты стреляли. Жаль, что ты не уберегла ее от такого ужаса. Да еще до этого, она сказала, ее заставили ехать ночью куда-то далеко, и там женщина, служащая какой-то подозрительной и, возможно, секретной организации, принуждала ее подписать некие бумаги — видимо, с целью вербовки. Я с большим огорчением узнала такие подробности о твоей стране, особенно о ножах и пистолетах на собрании в великолепном зале, где люди, по словам Лидии, были хорошо одеты. А некоторые женщины, хотя и не все, элегантны, как Раиса Горбачева.

В тот вечер, когда я улетала из Москвы, на нашей улице произошли беспорядки. Это потому, что распадается СССР. Некоторые говорят, что уже пробил похоронный колокол. [В оригинале: das Tautengtla..ut ist schon geklungen[18].] Хулиганы выкрикивали неприятные лозунги и были одеты в неприятную униформу; они разбили много окон, но не носили (по крайней мере, открыто) пистолетов и ножей. Я благодарю Б-га, что Лидия, не захотев уехать сюда со мной, находится пока что на спокойном Сахалине. Кто знает, куда занесет ее в конце концов судьба? Она призналась мне, что ребенок, к сожалению, не от Володи, и была рада моему отъезду из СССР — боялась, что я открою Володе правду. Она уверяет меня, что ты, дорогая Рут, знаешь, кто отец, и что он милый молодой человек. А я всегда боялась, что Лидия забеременеет от кого-нибудь из спортсменов в ее команде. Но команда распущена — теперь больше нет официальных советских команд.

Я напишу тебе еще, когда немножко осмотрюсь на новом месте. Тем временем, пожалуйста, пиши мне auf deutsch[19] по этому адресу (это отель, используемый как пункт приема новых иммигрантов) и сообщи все, что знаешь об отце ребенка. Лидия говорит, что у него типичное русское имя и он зарабатывает на жизнь торговлей иконами (но это, конечно, только репродукции). Где она в Америке откопала такую личность?

Твоя новообретенная сестра Женя