Творчество пяти писателей, представленное в настоящем томе, замечательно не только тем, что венчает собой внушительную цепь величайших вершин румынского литературного пейзажа второй половины XIX века, но и тем, что все дальнейшее развитие этой литературы, вплоть до наших дней, зиждется на стихах, повестях, рассказах, и пьесах этих авторов, читаемых и сегодня не только в Румынии, но и в других странах.
Перевод с румынского В. Луговского, В. Шора, И. Шафаренко, Вс. Рождественского, Н. Подгоричани, Ю. Валич, Г. Семенова, В. Шефнера, А. Сендыка, М. Зенкевича, Н. Вержейской, В. Левика, И. Гуровой, А. Ахматовой, Г. Вайнберга, Н. Энтелиса, Р. Морана, Ю. Кожевникова, А. Глобы, А. Штейнберга, А. Арго, М. Павловой, В. Корчагина, С. Шервинского, А. Эфрон, Н. Стефановича, Эм. Александровой, И. Миримского, Ю. Нейман, Г. Перова, М. Петровых, Н. Чуковского, Ю. Александрова, А. Гатова, Л. Мартынова, М. Талова, Б. Лейтина, В. Дынник, К. Ваншенкина, В. Инбер, А. Голембы, C. Липкина, Е. Аксельрод, А. Ревича, И. Константиновского, Р. Рубиной, Я. Штернберга, Е. Покрамович, М. Малобродской, А. Корчагина, Д. Самойлова.
Составление, вступительная статья и примечания А. Садецкого.
В том включены репродукции картин крупнейших румынских художников второй половины XIX — начала XX века.
ВАСИЛЕ АЛЕКСАНДРИ. Стихотворения
МИХАЙ ЭМИНЕСКУ. Стихотворения
ДЖЕОРДЖЕ КОШБУК. Стихотворения
Ион Лука Караджале. Потерянное письмо. Рассказы
Иоан Славич. Счастливая мельница
А. Садецкий. ЭПОХА ВЕЛИКИХ КЛАССИКОВ
Творчество пяти писателей, представленное в настоящем томе «Библиотеки всемирной литературы», замечательно не только тем, что венчает собой внушительную цепь величайших вершин румынского литературного пейзажа второй половины XIX века, но и тем, что все дальнейшее развитие этой литературы, вплоть до наших дней, зиждется на стихах, повестях, рассказах и пьесах этих авторов, читаемых и сегодня не только в Румынии, но и в других странах. Эпохой великих классиков назвали румынские литературоведы период, в который творили эти пять писателей, период, в основном совпадающий с годами создания и формирования румынского национального государства, освобождения от турецкой зависимости, превращения двух небольших Дунайских княжеств — Молдовы и Мунтении (или Валахии) в единую страну — Румынию.
Для сегодняшней Социалистической Республики Румынии, как и для многих других стран юго-востока Европы — Болгарии, Югославии, Греции, Венгрии, — XIX век неразрывно связан с борьбой народа за сохранение своего национального самобытного облика, за обретение государственной независимости и за социальные преобразования. В этой борьбе зачастую самоотверженно участвовали передовые деятели культуры. Нередко писатели были в то же время передовыми общественными и политическими деятелями, просветителями, публицистами, учеными, возглавлявшими народное движение и отдавшими свободе даже собственные жизни. Таковы были венгр Шандор Петефи, румын Николае Бэлческу, болгарин Христо Ботев.
На территории нынешней Румынии, то есть в обоих Дунайских княжествах и в Трансильвании, населенной в основном румынами, но входившей в состав Австро-Венгерской империи, светская литература, зародившаяся еще совсем недавно, переживала тогда важнейший этап своего становления. Следует учесть, что вплоть до начала XIX века в румынской литературе основное место занимал фольклор либо стихотворный — лирические песни любви и тоски (так называемые «дойны»), гайдуцкие и разбойничьи баллады, исторические или фантастические легенды, либо прозаический — волшебные и бытовые сказки, шутливые рассказы и притчи. К литературе же письменной, в частности светской, весьма малораспространенной, можно отнести отечественные, оригинальные летописи, переводы и пересказы античных или средневековых, восточных или западных рыцарских романов и книг («Александрия», «Варлаам и Иоасааф», «Аргир и Анадон», «Басни Эзопа», «Синдипа», «История Эротокрита» и другие), а также первые переложения анакреонтических стихов. Эта малораспространенность светской письменной литературы на румынском языке объяснялась, в частности, тем, что в течение всего XVIII века и первых двух десятилетий XIX Дунайскими княжествами правили константинопольские греки, назначенные оттоманскими властями, вследствие чего «избранное» общество, владевшее грамотой, относилось к румынскому языку с пренебрежением, считая его языком невежественной черни, и приобщалось к литературе, главным образом, посредством греческого или турецкого языков.
Румынская современная литература фактически дала знать о себе только на стыке XVIII и XIX веков, когда с неоанакреонтическими стихами выступили первые поэты — представители просвещенной семьи Вэкэреску, а ученые-просветители из так называемой «Трансильванской школы» заявили во всеуслышание о существовании единого национального духа, следовательно, о единстве языка и культуры и о необходимости борьбы за их утверждение. После восстания 1821 года, руководимого Тудором Владимиреску, в истории Дунайских княжеств произошли определенные сдвиги. Хотя зависимость от Оттоманской Порты все еще продолжалась, а национальный и социальный гнет не стал легче, все-таки княжествами правили уже не иноземцы, а назначенные теми же турками представители местных аристократических родов. Это обстоятельство не замедлило сказаться: новые правители, несмотря на свою оторванность от народа, не смогли противостоять напору передовых идей эпохи и были вынуждены пойти в национальном вопросе на ряд уступок, вследствие чего греческий и турецкий языки постепенно уступили место румынскому. Начинается период сближения с общеевропейской культурой, роста народного образования, создания и деятельности всевозможных румынских культурных обществ и органов печати, открывших широкие перспективы для развития национальной культуры и литературы. В этом отношении значительную роль сыграла деятельность двух журналов, начавших выходить в 1829 году: «Куриерул ромынеск» («Румынский курьер»), издаваемый в столице Мунтении — Бухаресте поэтом и просветителем Ионом Элиаде-Рэдулеску (1802–1872), и «Албина ромыняскэ» («Румынская пчела»), который выпускал в столице Молдовы — Яссах писатель, ученый и просветитель Георге Асаки (1788–1869). Издателей этих двух журналов можно считать основоположниками всей современной румынской культуры, так как именно они заложили основы светской школы, в частности высшего образования, печати, национального театра. В те же годы литературу представляли Антон Панн (1796–1854), выдающийся писатель, фольклорист и композитор, автор вакхических и любовных песен, а также зарифмованных шуточных пересказов всевозможных историй, бытующих в балканском и румынском фольклоре, и безвременно умерший поэт-преромантик Василе Кырлова (1809–1831), ранее других воспевший в румынской литературе историческое прошлое народа и первые, еще робкие, шаги к государственному становлению. К началу XIX века следует отнести появление первых произведений самых разных литературных жанров, как героико-комической поэмы «Цыганиада», созданной трансильванским ученым и писателем Ионом Будай-Деляну (1763–1820), аллегорической повести, принадлежавшей перу Иона Барака, зарифмованной хроники боярина Христаке, путевых заметок Динику Голеску, сатирической комедии Иордаке Голеску и других.
Выход в свет в 1840 году в Яссах журнала «Дачия литерара» («Литературная Дакия») ознаменовал новый важный этап в поступательном движении румынской культуры. Основатель журнала, писатель и прогрессивный общественный деятель Михаил Когэлничану (1817–1891) провозгласил в программной статье необходимость публиковать только высокохудожественные литературные произведения, проникнутые прогрессивными идеями и созданные авторами, проживающими как на территории княжеств, так и в Трансильвании. Плодотворная деятельность журналов «Дачия литерара», «Пропэширя» («Процветание», 1844) и «Ромыния литерара» («Литературная Румыния», 1855) обусловила зарождение «национально-народного течения». В литературе это течение, весьма близкое по духу и содержанию к романтизму более развитых стран, но в своеобразном синтезе с преромантизмом и классицизмом, стремилось противопоставить далекое историческое прошлое (зачастую приукрашенное и идеализированное) убожеству сегодняшнего дня, широко популяризировало устное поэтическое творчество народа, ратовало за приближение лишь формирующегося литературного языка к народному, не чураясь, однако, неизбежных неологизмов, защищало передовые, патриотические идеи эпохи.
Румынский романтизм возник отнюдь не как реакция против классицизма по той причине, что в литературе Дунайских княжеств подлинный классицизм, в чистом виде, и не существовал. Более того, румынский романтизм вобрал в себя некоторые жанровые и стилистические элементы классицизма. В сороковых — пятидесятых годах XIX века в румынской литературе зарождаются басенный и эпистолярные жанры, появляются первые поэтические размышления, патриотические гимны и марши, пасторали, элегии, всевозможные поэмы в стихах и прозе — философские или героические, сатиры, исторические новеллы. В те же годы можно обнаружить и первые зачатки реализма: в некоторых, еще довольно неумелых романах встречаются явные отзвуки социальных проблем того времени. В эту бурную историческую эпоху молодая румынская литература, выражая чаяния передовых слоев общества, участвовала в борьбе за государственное объединение Дунайских княжеств и за социальное раскрепощение народа. В связи с этим стоит напомнить, что большинство крестьян Молдовы и Валахии были тогда крепостными, а почти все цыгане все еще оставались рабами крупных помещиков-бояр ила монастырей, владевших несметными состояниями.
Именно тогда выступил в литературе известный в будущем поэт, драматург и прозаик Василе Александри, сыгравший выдающуюся роль и в политической жизни страны. Александри родился в 1821 году в молдавском городе Бакэу. Годы учебы во Франции (1834–1839) приобщили юношу к демократическим идеям эпохи и сблизили его с романтиками. Свою первую новеллу «Флорентийская цветочница» он опубликовал в 1840 году, когда вместе с М. Когэлничану и новеллистом Костаке Негруцци (1808–1868) был назначен одним из руководителей театра в Яссах. Здесь, для создания оригинального, злободневного репертуара, Александри написал несколько невзыскательных комедий, в которых высмеивал нравы уходящей эпохи.
С 1842 года он начал, по существу первым в Молдове, собирать, записывать и обрабатывать фольклорную поэзию, в частности исторические баллады, легенды и дойны. Обладая большим поэтическим даром, хорошим вкусом и прекрасно понимая неоценимое значение обнаруженных им поэтических сокровищ, Александри, готовя их к печати, не поддался соблазну внести в них какие-либо существенные «улучшения», а подверг лишь самой тактичной поэтической обработке, представив их читателям во всем первозданном очаровании.
Под непосредственным влиянием фольклора Александри написал в сороковых годах свои собственные баллады, дойны и песни, проникнутые подлинно народным духом и любовью к родным краям, призывающие к борьбе за осуществление национальных и социальных идеалов тех лет. Это подлинные шедевры, благородное содержание которых облечено в совершенную поэтическую форму, предвосхищали те литературные вершины, которых достигли лишь спустя несколько десятков лет М. Эминеску и Дж. Кошбук.
Как один из наиболее активных членов Ясского революционного комитета, Александри непосредственно участвовал в событиях 1848 года в Молдове. После подавления турками революции он какое-то время находился в эмиграции, скрываясь в трансильванском городе Брашове, где, вместе с другими беглецами, опубликовал «Протест от имени Молдовы, Человечества и Бога» и составил политическую программу патриотов, озаглавленную «Наши принципы во имя преобразования родины». Программа подчеркивала необходимость экспроприации крупных помещиков, наделения крестьян землей, объединения княжеств и предоставления новосозданному государству независимости. В 1849 году, по возвращении в Яссы, Александри, для которого театр был трибуной борьбы, опубликовал ряд новых комедий и театрализованных комических песенок, стремясь приобщить тогдашнюю, еще малоискушенную театральную публику к азам культуры и убедить ее в правоте провозглашаемых им идей. В своих комедиях он высмеивал обстановку и нравы эпохи, и в частности дремучее невежество старых бояр и чиновников, отвергавших малейший прогресс («Фармазон из Хырлэу»), легкомысленность и никчемность «золотой молодежи» («Иоргу из Садагуры»), эгоистическую меркантильность («Камень в доме»), либеральную демагогию («Клеветичь — ультрадемагог»), тупой консерватизм («Саиду Нэпоилэ — ультраретроград»), патологический страх мещан перед реформами и революцией. Те же идеи, но на более высоком художественном уровне, он развил и в комедиях о Кирице, румынской госпоже Простаковой тех лет («Кирица в Яссах», 1850 и «Кирица в провинции», 1852).
В 1852 году увидело свет первое издание поэтического фольклора — «Баллады и старинные песни, собранные и обработанные В. Александри». Вскоре он выпустил том собственных стихов «Дойны и ландыши» (1853) и довольно любопытные путевые заметки «Поездка в Африку» (1854). Через год Александри стал издавать журнал «Ромыния литерарэ», в котором, вместе с другими представителями передовой интеллигенции, энергично выступал в статьях и стихах за объединение княжеств. Поэт принимал горячее участие в избрании в 1859 году Александру Иона Кузы князем-правителем обоих Дунайских княжеств, что обусловило фактическое их объединение, а затем, будучи назначенным министром иностранных дел, развил бурную и плодотворную деятельность, убеждая правительства крупных держав официально признать новосозданное государство.
После 1860 года Александри отошел от политической деятельности и смог уделить больше времени и сил литературе. Тогда он опубликовал несколько новых комических пьес и сборник стихов «Маргаритки» (1863). В 1867 году он был избран членом недавно созданной румынской Академии. После свержения реакционными партиями А.-И. Кузы с престола в 1866 году Александри жил почти безвыездно в своем поместье Мирчешти, где в 1867–1868 годах написал свою лучшую стихотворную книгу «Пастели», между 1872–1876 годами — поэтический цикл «Легенды», а в 1878 году — сборник «Наши бойцы».
В подавляющем большинстве своих стихов Александри воспевал, главным образом, радости любви, очарование родной природы, героическое прошлое народа, его борьбу за лучшее будущее. Изложив в одном из первых стихотворений «Дойна» (1842) свое поэтическое, нравственное и политическое кредо, он остался ему верен всю жизнь — в его творчестве всегда слышны отзвуки революции 1848 года. Патриотическая лирика поэта представляет несомненный интерес и сейчас, хотя события, к которым она относится, давно стали достоянием истории. Горячим сочувствием к русским революционерам, гонимым царским правительством, проникнуто его стихотворение «Поход в Сибирь», а русско-румынскому братству по оружию посвящена не менее известная поэма «Сержант» из цикла «Наши бойцы», отображавшего героические и трагические эпизоды русско-турецкой войны 1877 года, когда против турок, плечом к плечу с русской армией, успешно воевала и румынская. Негодующим социальным протестом проникнуты другие его стихи, как, например, «Герои Плевны», «Отчизна», «Проклятый плуг». С картинами выдающегося румынского художника XIX века Николае Григореску перекликаются стихотворения Александри, вошедшие в его известный цикл «Пастели», в котором он воспел сельскую жизнь и смену времен года, создав чарующие картины природы и слившихся с ней людей. Несколько устарела сегодня его любовная лирика. Сказались некоторая поверхностность содержания и досадные слабости формы — злоупотребление уменьшительными словами, повторами и красивостями, иногда легковесной рифмой.
В последние годы жизни Александри создал свои основные пьесы, сюжеты которых черпал либо из прошлого своего народа, как историко-романтическая драма в стихах «Воевода Деспот» (1879), явно навеянная творчеством Виктора Гюго, либо из античности, как «Источник Бландузии» (1884) или «Овидий» (1885). Тогда же, по фольклорным мотивам, он написал весьма сценичную, насыщенную искрящейся фантазией и юмором, поэтическую феерию-сказку «Сынзяна и Пепеля». Определенный интерес представляет по сей день и проза Александри, состоящая из путевых заметок, немногочисленных новелл, правдиво отображавших быт и нравы эпохи («История одного золотого», «Василе Порожан»), и страстной публицистики. В 1885–1889 годах Александри вернулся к дипломатической деятельности и представлял Румынию в Париже. Скончался он в августе 1890 года.
Василе Александри, которого Михай Эминеску назвал «Королем поэзии», был первым, по времени, великим национальным поэтом своей страны. Он внес огромную лепту в процесс преобразования еще малооригинальной и подражательной литературы в литературу современную, приобщив ее к чистому роднику устного поэтического творчества, открытого им, и сыграв огромную, решающую роль не только в формировании литературного языка, но и в создании и развитии целых литературных жанровых форм, до того времени в Румынии не существовавших.
В первые годы после объединения княжеств, для развития культурной и общественной жизни страны, имели немалое значение журналы «Ревиста ромынэ пентру штиинце, литере ши арте» («Румынский журнал для науки, литературы и искусства»), издаваемый с 1861 года писателем и ученым Александру Одобеску (1834–1895), «Ревиста ноуэ» («Новый журнал»), выпускаемый просветителем, поэтом, прозаиком, драматургом я филологом Богданом Петричейку Хашдеу (1838–1907), выходцем из России. В журнале «Ревиста ромынэ» был опубликован в 1863 году первый румынский современный роман «Старые и новые мироеды», принадлежавший перу Николае Филимона (1819–1865).
Двадцатилетие (1863–1883) прошло в культурной жизни страны в основном под знаком литературной группировки «Жунимя» («Молодость»), в журнале которой «Конворбирь литераре» («Литературные беседы»), руководимого ее теоретиком Титу Майореску (1840–1917), сделали первые шаги такие крупнейшие писатели, как М. Эминеску, И.-Л. Караджале, И. Славич и другие. Несмотря на спорность и ошибочность некоторых установок, главным образом политического и философского характера, идеи Т. Майореску предопределили положительные сдвиги в румынской литературе, так как он энергично выступал за высокий художественный уровень и чистоту языка против псевдопатриотической демагогии, поверхностности, невежества, формализма и неестественности и на первых порах требовал от искусства жизненной правды. Однако позднее в «Жунимя» победили тенденции чисто эстетские, что толкало писателей именно к отрыву от «правды жизни». Совсем не случайно все перечисленные авторы, да и многие другие, спустя какое-то время порвали с «Жунимей».
Крупнейший румынский и молдавский поэт Михай Эминеску (настоящая фамилия Эминович) родился в январе 1850 года. О точном месте его рождения до сих пор идут споры — некоторые литературоведы считают, что это молдавское село Ипотешти, другие — что это город Ботошани. Не закончив среднего образования, он с семнадцатилетнего возраста нанялся в разъездной театр, где был суфлером, переписчиком ролей, переводчиком, рабочим сцены. В 1866 году журнал «Фамилия» («Семья») из Пешта опубликовал первое его произведение «Имел бы я…», написанное под явным воздействием поэтического фольклора и лирики Александри. В 1868 году Эминеску служил в бухарестском театре и одновременно был членом литературного и фольклорного кружка «Ориентул» («Восток»), для которого собрал и записал немало народных песен. К этому периоду относится одна из его первых программных поэм «Растленные юноши», в которой, откликаясь на освободительную борьбу итальянского народа под руководством Гарибальди и Мадзини, он бичевал равнодушие румынской молодежи к судьбе своей родины.
Вскоре Эминеску вновь принялся колесить с актерами по Румынии, но с 1869 года, покорившись настояниям отца, поступил вольнослушателем в Венский университет, где около трех лет посещал лекции по философии, филологии и юриспруденции. К 1869–1870 годам относится его работа над многими стихами и незавершенным романом «Опустошенный гений», содержавшим немало критических замечаний по адресу современного ему общества и написанным значительно интереснее и ярче почти всех румынских романов, вышедших до той поры. В Вене Эминеску подружился с будущим прозаиком Иоаном Славичем и оказал ему неоценимую помощь, стилистически выправив его первые произведения. Тогда же он начал сотрудничать в журнале «Конворбирь литераре»; присланное им стихотворение «Венера и Мадонна» сразу же обратило на еще никому не известного поэта внимание Майореску. Затем последовало опубликование поэтической сказки «Фэт-Фрумос — дитя слезинки», романтической новеллы «Бедный Дионис» и одной из лучших поэм «Эпигоны» — подлинного поэтического и политического манифеста искусства и жизни, поставленных на службу народу. С осени 1872 года Эминеску на стипендию «Жуними» прожил два года в Берлине, где прослушал в университете цикл лекций, проявив большой интерес не только к философии, но и к политической экономии и произведениям теоретиков социализма.
К годам, проведенным в Берлине, относится создание такого шедевра, как «Ангел и демон» и поэмы «Император и пролетарий», где в яркой романтической манере изображено столкновение двух антагонистических мировоззрений — веры в живительную силу борьбы и революции и шопенгауэровской идеи навечно застывших форм жизни. Хотя в конце поэмы Эминеску пришел к пессимистическому выводу о тщетности борьбы, все-таки он безоговорочно подчеркнул нравственную правоту парижских коммунаров, недвусмысленно выразил свое безграничное восхищение их героизмом и создал в духе Делакруа впечатляющие картины подготовки восстания и самого революционного взрыва, заняв тем самым почетное место среди первых певцов Коммуны. По возвращении, в сентябре 1874 года, в Румынию, чтобы заработать на жизнь (за публикации в «Конворбирь литераре» он ничего не получал), Эминеску вынужден был долгие годы подвизаться на всевозможных мелких должностях, мизерно оплачиваемых, но требующих огромной затраты физических и нравственных сил. Правда, недолгое время он служил директором Центральной библиотеки города Яссы, но после очередной смены правительства оказался уволенным. Столь же кратковременным было и пребывание на должности уездного школьного ревизора. Затем удалось устроиться выпускающим убогой провинциальной газетки, но и оттуда вскоре пришлось уйти из-за отказа восхвалять городского голову за несуществующие успехи в градостроительстве. Бедность поэта доходила до того, что ему нечем было оплачивать жалкую каморку, которую он снимал на чердаке, и приходилось ночевать где попало. Непосильный труд, материальные лишения, граничащие с нищетой, нравственные унижения, постоянная неуверенность в завтрашнем дне не могли не оставить отпечатка на его творчестве тех лет, когда, наряду со стихами, славившими жизнь во всех ее проявлениях (как «Добрый молодец — липовый цвет», «Кэлин», «Сказочная королева», «Озеро», «Желание»), то и дело встречаются и стихи, проникнутые беспросветным отчаянием.
К концу 1877 года Эминеску перебрался в Бухарест и получил место редактора консервативной газеты «Тимпул» («Время»), где сперва тянул лямку вместе с И.-Л. Караджале и И. Славичем, а затем остался один. Стоит отметить, что, выступая в газете со статьями на стороне партии консерваторов, в своих стихах он был к ней столь же беспощаден, как и к ее политическому противнику — партии либералов. Изнуряющая работа в течение шести лет, почти не оставлявшая времени и сил для поэзии, бедность, слабое здоровье, а главное, духовная неудовлетворенность — все это привело поэта к катастрофической депрессии, а затем в июне 1883 года — к душевному заболеванию, от которого, по существу, он полностью никогда не оправился.
И все-таки, несмотря на каторжную работу в газете, Эминеску нашел в себе силы завершить в 1881 году социально-философские «Послания», в которых, храня верность своим идеалам глубокого сочувствия к страданиям народа, саркастически высмеял и огненными строками заклеймил никчемность и низость вершителей судеб современного ему общества, в котором революционные завоевания середины века оказались постепенно утраченными, а помещики, бояре и буржуазия внедрили капиталистическую эксплуатацию. Не видя, однако, исторической перспективы, поэт противопоставлял ненавистному миру наживы безвозвратно ушедшее феодальное прошлое, казавшееся ему эпохой народного единства, будто бы свободной от социальных конфликтов. Та же политическая близорукость обусловила и шовинизм некоторых других стихотворений поэта. Опасаясь, что Румынии, едва освободившейся от турецкого ярма, грозит опасность попасть под владычество других держав, он не делал различия между народами этих стран и их правителями. И все-таки «Послания» навсегда останутся блестящим поэтическим синтезом политического мышления Эминеску благодаря изумительным по красоте, музыкальности и пластичности картинам и образам, стилистическому богатству, совершенному соответствию между разоблачительным, идейным пафосом и художественными средствами.
В те же годы Эминеску завершил свое величайшее произведение, над которым трудился более восьми лет, — поэму «Лучафэр», где с высоким мастерством показал пропасть, зияющую между гениальным художником и тупой ограниченностью обывателя, приводил читателя к мысли о неминуемой гибели творческой личности в болоте продажного мира, основанного на лицемерии, коварстве, фальши и лжи, подчинившего себе все, даже любовь, ставшую товаром. Единственная прижизненная книга его стихов, да и то неполная, увидела свет лишь к концу 1883 года.
Имя Эминеску сразу завоевало широкое признание, но ему это уже было почти безразлично. Периоды пребывания в лечебницах для душевнобольных теперь чередовались с редкими месяцами частичного просветления, когда он ненадолго мог возвращаться к творчеству. Жалкой пенсии еле хватало на то, чтобы не умереть с голоду, и даже в эти страшные годы приходилось, ради пропитания, работать через силу. 15 июня 1889 года Михая Эминеску не стало — он умер в одной из бухарестских лечебниц. В рукописях, найденных после его смерти, было обнаружено огромное количество, еще никому не известных стихов, приумноживших славу поэта.
Лирика Эминеску, музыкальная и гармоничная, сплавила воедино элементы народной поэзии с изощренным мастерством; радость любви — с болезненной тоской по ней; восхищение родной природой и любовь к родине — с презрением и ненавистью к власть имущим, причиняющим народу столько страданий; призывы к борьбе — с ощущением полной безнадежности и обреченности.
В своем творчестве он значительно превзошел всех своих предшественников, включая таких выдающихся, как В. Александри, Гр. Александреску или Д. Болинтиняну, не только тем, что трактовал глубокие общечеловеческие проблемы, одолев провинциальную ограниченность и не допуская пустого многословия, но и тем, что осуществил это с непревзойденным до тех пор поэтическим мастерством. В румынской литературе Эминеску первым сумел отобразить всю гамму величайших радостей и горестей жизни и сложнейшую философскую проблематику в великолепных образах, созданных с помощью им же значительно обновленного и обогащенного языка.
Эминеску ввел в румынскую поэзию масштабную, необыкновенно насыщенную метафору, что придало его стиху огромную выразительность. В его поэзии поражает все — красота языка, глубина мысли, страстность убеждений, искренность чувств, яркость образов. В своих лучших произведениях поэт сам же убедительно опровергал пессимистические утверждения о тщетности борьбы против зла, воспевал подлинную красоту жизни и любовь к людям и призывал к ненависти против врагов этой красоты, к их уничтожению в борьбе.
С творчеством Михая Эминеску поэзия его страны достигла высот до тех пор небывалых; он заслуженно считается величайшим поэтом Румынии и Молдавии, о чем, в частности, свидетельствуют не только постоянные переиздания его стихотворений на многих языках мира, но и то, что поэту посвящено более трех тысяч книг и статей.
Одновременно с Эминеску заявил о себе как о писателе величайший румынский сатирик Караджале.
Ион Лука Караджале родился 30 января 1852 года в деревне Хайманале уезда Прахова. Четыре класса гимназии закончил в Плоешти, а затем недолго учился в Бухарестской консерватории, надеясь стать актером, по примеру своих дядей — Костаке и Иоргу Караджале, видных театральных деятелей тех лет. Вскоре он отказался от этой мысли и, так как с восемнадцатилетнего возраста, после смерти отца, ему пришлось содержать мать и сестру, нанялся суфлером и переписчиком ролей в театре. С 1873 года Караджале стал сотрудничать в юмористическом журнале «Гимпеле» («Колючка»), где опубликовал свои первые стихи, очерки и зарисовки, а в 1877 году даже начал издавать собственный сатирический журнал «Клапонул» («Каплун») и приложение к нему «Календарул клапонулуй» («Календарь каплуна»), в которых появилось множество его первых, еще неприхотливых юморесок, сатирических сцен и рассказов.
Журнал скоро прекратил свое существование, и Караджале перешел в редакцию газеты «Тимпул», где подружился с Эминеску. Удачный перевод французской пьесы обратил на него внимание членов «Жуними», и начинающего писателя пригласили участвовать в чтениях, организованных литературной группировкой. Близость эта оказалось недолговечной — вскоре Караджале резко разошелся с «Жунимей» во взглядах и позже часто против нее выступал. Начиная с 1877 года он опубликовал ряд статей по вопросам драматургии и стал работать над своими собственными пьесами. 1878–1890 годы можно с полным основанием считать эпохой создания его крупных драматургических произведений. Имя Караджале стало широко известно, когда бухарестский Национальный театр, после долгих колебаний и отказов, в январе 1879 года поставил его первую пьесу — комедию в двух действиях «Бурная ночь». Отобразив в ней повседневный быт и нравы типичной мещанской семья, автор остроумно высмеял корыстность и беспредельную тупость румынского обывателя, озабоченного лишь обогащением и, следовательно, вознесением по социальной лестнице. Заодно он мастерски показал ту общественную и политическую почву, на которой этот мещанин процветает. Пьесу, освистанную находящимися в зале и узнавшими себя «добропорядочными негоциантами и домовладельцами», после двух представлений сняли со сцены, тем более что строптивый автор отказался внести изменения, предложенные дирекцией театра. Уже в этой, первой по времени, своей комедии Караджале создал целую галерею выхваченных из повседневной жизни, неимоверно смешных типов, которые будут действовать и в последующих его произведениях — полуграмотные, косноязычные, но самоуверенные и преуспевающие торговцы и чиновники, столь же малограмотные и косноязычные, но циничные и болтливые журналисты, адвокаты, будущие сановники и политические заправилы. И зрителям и читателям было ясно, что выведенная на сцене семья и ее окружение, где все друг другу изменяют, считая это в порядке вещей, является правдивым отражением всего буржуазного общества.
В том же году Караджале написал одноактную комедию «Господин Леонида перед лицом реакции», в которой высмеял разительный контраст между пустопорожней «революционной» болтовней того же мещанина и трусливой косностью, являющейся подливной его сутью. Герой комедии считает себя искушенным политиком, но в голове у него мешанина из беспредметных идей, перекликающихся с демагогическими лозунгами буржуазных политических партий. В конечном счете все его «благородные, революционные» замыслы сводятся лишь к одному: обеспечить собственное благосостояние. Для этого-то ему и нужна революция. Но правительство пока ее не разрешает, так как «реакция сопротивляется». Заслышав ночью на улице шум и ошибочно полагая, что и впрямь началась революция, о которой он столько болтает, «убежденный революционер», в действительности типичный филистер, смертельно пугается, не знает куда спрятаться и уповает лишь на спасительное вмешательство полиции.
В ноябре 1884 года была с успехом поставлена лучшая комедия Караджале — «Потерянное письмо», в настоящее время переведенная почти на все языки мира и идущая на десятках сцен Румынии и других стран. Если в первых двух комедиях автор выставлял на посмешище только отдельные грани буржуазного общества, то в «Потерянном письме» он подверг уничтожающей критике весь строй в целом в лице наиболее типичных его представителей. Хотя события комедии развертываются во время выборов и вокруг этого сугубо политического события, конфликт, в котором столь горячо участвуют все действующие лица, с государственными делами ничего общего не имеет, а порожден лишь шкурными интересами персонажей, чьи имена в Румынии с тех пор стали нарицательными. Не случайно в последние годы жизни Караджале задумал комедию «Титиркэ, Сотиреску и компания», в которой должны были фигурировать те же отъявленные негодяи, что и в первых пьесах, но теперь уже преуспевшие, ставшие министрами, сенаторами, крупными сановниками, правящие не провинциальным городком, а всей страной. Однако писатель успел только наметить список действующих лиц и набросать канву пьесы. К 1885 году была написана последняя комедия Караджале — «Карнавал», из жизни обитателей городских окраин — героев большинства его рассказов и юморесок, не обладающих достаточной изворотливостью и подлостью, чтобы пробиться в избранное общество.
Психологическая драма «Напасть», поставленная в 1890 году, повествовала о тяжелой судьбе крестьянской семьи, глава которой, несправедливо осужденный, потерял рассудок на каторге, а жена посвятила жизнь одной цели — выявить и покарать подлинного виновника преступления.
Драматургия и проза Караджале — выставившие на всеобщее осмеяние общественные пороки, вызвали к автору острую неприязнь власть имущих со всеми вытекающими отсюда последствиями. Посыпались публичные обвинения в отсутствии патриотизма, в подшучивании над «священными чувствами» и даже в издевательстве над самым понятием «родина». Уместно напомнить, что клеветники не унялись даже и через много лет после смерти писателя, продолжая его «разоблачать» и всячески поносить. Из-за острого конфликта с консервативной партией Караджале еще в 1881 году ушел из редакции газеты «Тимпул» и, хотя продолжал много писать, отчаянно бедствовал. Как и другие крупнейшие румынские писатели тех лет, он был вынужден соглашаться на любые должности, наниматься в подчинение к малограмотным чиновникам. Он был школьным ревизором, регистратором в Управлении табачной монополии, преподавателем в частной гимназии, а одно время даже заведовал привокзальным рестораном города Бакэу, а затем — пивной в Бухаресте. Правда, в 1888 году Караджале неожиданно назначили директором бухарестского Национального театра, но сразу же, по закрытии сезона уволили, так как он пытался на практике, а не па словах, улучшить деятельность этого театра. Материальное положение писателя ничуть не облегчил выход в свет в 1892 году его психологических новелл «Грех» и «Пасхальная свеча».
В девяностых годах Караджале сблизился с молодым социалистическим движением. В 1893 году вместе с писателем — юмористом и журналистом Антоном Бакалбаша он начал выпускать сатирический журнал «Мофтул ромын» («Румынский вздор»), в котором опубликовал многие свои юмористические рассказы, вошедшие затем в сборники «Легкие очерки» (1896), «Очерки, заметки и литературные отрывки» (1897), «Моменты» (1901). Исключительно разнообразные по тематике, сюжетам и художественным средствам рассказы Караджале дополнили нарисованную в его комедиях сатирическую картину общества. Трудно перечислить все те пороки буржуазного строя и его фауны, которые Караджале предал осмеянию в своих лаконичных, предельно выразительных рассказах. Тут и псевдодемократия, и демагогия политиканов, и злобный, узколобый шовинизм, и безнадежная отсталость школы и всей системы воспитания и образования, обуславливающие сохранение самодовольного невежества и продажность бездумной бульварной прессы, и нравственное разложение семьи, и духовное убожество обывателей, мнящих себя солью земли. Все эти рассказы, нелепо карикатурные герои которых изъясняются на типичном для них безграмотном, часто заштампованном языке и действуют в обстоятельствах тонко и верно подмеченных проницательным взором автора, сплавились в огромную мозаику, отражающую облик румынского мещанина-буржуа, возведшего беспринципность в единственный принцип жизни.
В 1894 году вместе с И. Славичем и Дж. Кошбуком Караджале участвовал в издании журнала «Ватра» («Очаг»), ставившего себе целью, пока им руководили эти три писателя, содействовать развитию литературы, близкой интересам народа. Верный себе, Караджале продолжал неустанно выступать с критикой самых разных аспектов общества в целом, и в частности с нападками на монархию и лично на короля. Не удивительно, что травля против него становилась все ожесточеннее и дошла до того, что в 1901–1902 годах писателя заведомо лживо обвинили в плагиате, для чего было даже выдумано произведение никогда не существовавшего венгерского автора. Суд, к которому сатирик обратился, не встал на его защиту, нанеся ему еще один тяжелый нравственный удар. Жизнь Караджале становилась все невыносимее, и в 1904 году, неожиданно получив наследство, он покинул страну и поселился в Берлине. Однако связь с Румынией оставалась нерасторжимой, и писатель продолжал принимать живейшее участие в общественной и литературной жизни своей родины. К сорокалетию монархии Гогенцоллернов он опубликовал целый ряд антимонархических и остро социальных стихов. Тогда же увидели свет и его новые рассказы «В харчевне Мынжоалы», «Кир Януля», «Чертова лошадь», навеянные фантастикой народных преданий и сказок. На крестьянское восстание 1907 года, потопленное в крови одиннадцати тысяч человек, он сразу же откликнулся страстным памфлетом «1907 год, от весны до осени». В 1910 году вышел его последний прижизненный сборник «Новые очерки». Спустя два года Караджале решительно отверг предложение возвратиться в Румынию, чтобы отметить там свое шестидесятилетие, а еще через пять месяцев — в июне 1912 года скоропостижно скончался.
Вечно живым остался, однако, целый мир, подмеченный зорким и проницательным наблюдателем социальной действительности, — мир, впервые возведенный в румынской литературе искуснейшим зодчим драматических и прозаических построений и населенный множеством нелепых, но предельно жизненных, персонажей, в первую очередь типичных филистеров с характерными для них малограмотным языком и самодовольным невежеством, персонажей, олицетворенных в собирательном образе «Митикэ».
Иоан Славич, талантливый и, по существу, первый бытописатель жизни своих современников, родился 18 февраля 1848 года в трансильванском селе Ширия. После окончания гимназии в Тимишоаре уехал в 1868 году в Будапешт, чтобы продолжать там образование, но, не имея средств, вынужден был вернуться домой и наняться писарем к сельскому нотариусу. Высшее образование он все же подучил в Вене, где подружился с Эминеску и с его помощью сделал первые шаги в литературе (комедия «Дочка сельского старосты», 1871 и несколько сказок, близких к народным). В ноябре 1874 года после окончания университета Славич переехал в Яссы, а оттуда через два года — в Бухарест. Там, подобно другим писателям, выходцам из народа, он не гнушался никакой работой — переводил официальные документы с немецкого и венгерского, преподавал в гимназиях, редактировал стихи состоятельных графоманов, гнул спину вместе с Эминеску и Караджале в редакции «Тимпул», даже руководил в глухой провинции пансионом для девиц.
В период между 1871 и 1881 годами Славич написал ряд рассказов и повестей, завоевавших ему известность и вышедших в 1881 году отдельным сборником под названием «Новеллы из жизни народа». В следующем десятилетии к ним добавились другие рассказы. До этого румынская проза состояла, главным образом, из довольно далеких от современности исторических новелл и романтических повестей и романов. Актуальнее был лишь роман Н. Филимона — «Старые и новые мироеды» (1863), но и он отображал эпоху уже исчезнувшую. В рассказах же Славича читатели встретились со своими современниками. Тонкий психолог и знаток души, чувств и образа мыслей крестьянина, Славич, несмотря на некоторую назидательность и сентиментальность, первым в румынской литературе сумел в напряженных драматических конфликтах и достоверных жизненных коллизиях правдиво отобразить своеобразие жизни обитателей трансильванской провинции второй половины своего века — периода интенсивного развития капитализма и возникновения сельской буржуазии. Так, в рассказе «Поп Танда», повествующем о том, как крестьянам села Сэрэчени удалось избавиться от нищеты. Славич не затушевал картины классового расслоения деревни, все углубляющегося различия между бедняками и богачами. Жажда обогащения, зачастую за счет утраты основных человеческих достоинств, вот главное, что двигает людьми в таких его новеллах, как «Счастливая мельница» или «Клад». Реальные конфликты деревенской жизни с присущей ей безжалостной эксплуатацией бедняков сельскими богатеями мастерски показаны в новеллах «Покинутый очаг» и «Лесовичка».
В 1884 году Славич возвратился в Трансильванию, где в течение шести лет руководил в городе Сибиу изданием газеты «Трибуна». На ее страницах он ратовал за «народный реализм», подразумевая правдивое отображение жизни, и внедрение в литературу народного, всем понятного языка, вопреки доводам приверженцев так называемой «латинской школы», требовавших максимальной латинизации румынского языка, даже ценой его искажения. Славич выступал также за культурное сближение всех румын независимо от того, где они проживают — в Траисильваиии или в Румынии, и, главное, за то, чтобы писатели ставили перед собой высоконравственные цели, уделяли первоочередное внимание жизни народа, его насущным потребностям и наболевшим вопросам. Как ответственный редактор газеты «Трибуна» и секретарь руководящего комитета Румынской национальной партии в Грансильвании, он неоднократно вступал в конфликт с австро-венгерскими властями, а в 1888 году был осужден на годичное тюремное заключение.
По возвращении в 1890 году в Бухарест писатель неоправданно высказался против объединения Трансильвании с Румынией, где, по его убеждению, царили растленные «византийские» нравы, и продолжал выступать за необходимость лишь культурного сближения. В эти и последующие годы им создан ряд романов, в лучшем из которых «Мара» (1906) запечатлена жизнь небольшого трансильванского городка, в котором мирно сожительствуют румыны, венгры и немцы. Рыночная торговка Мара, оставшись вдовой, денно и нощно трудится как будто ради своих детей, но в действительности подчиняясь неуемной страсти к обогащению. Такой же целеустремленной растет ее дочь, но она идет на все жертвы не ради денег, а ради любви. В «Маре», одном из лучших романов о любви в румынской литературе, Славич в то же время правдиво и интересно отобразил, в характерной для него обстоятельной манере письма, своеобразный провинциальный быт тех лет.
В 1907 году Славич горячо откликнулся на крестьянское восстание, а в период первой мировой войны, вопреки официальной позиции румынского государства, высказался за союз с Германией и Австро-Венгрией, что стоило ему в 1919 году нового тюремного заключения (на этот раз в Румынии). В тюрьме он сблизился с социалистами и после выхода на свободу активно сотрудничал во многих передовых газетах и журналах. Тогда же были написаны его весьма интересные публицистические книги: «Мои тюрьмы» (1921), «Воспоминания» (1924) и «Мир, в котором я прожил» (два тома последнего сочинения увидели свет уже после смерти автора — в 1929 и 1930 годах), историческая драма «Гаспар Грациани» и несколько романов. 17 августа 1925 года Славич, первый в румынской литературе прозаик-реалист, достоверно отобразивший повседневную жизнь своих современников, скончался.
Подлинным продолжателем творчества Эминеску можно с полным основанием назвать Джеордже Кошбука. Будущий поэт родился в сентябре 1866 года в трансильванской деревне Хордоу в семье священника, гимназию закончил в соседнем городке Нэсэуде, но высшего образования получить не смог — помешала бедность. Кошбук с самого юного возраста пристрастился к стихам, импровизировал песни и частушки на сельских праздниках и посиделках и уже к пятнадцати годам написал более ста пятидесяти стихотворений, из которых треть была помещена в школьном альманахе. Начиная с 1884 года его стихи стали регулярно появляться в газете «Трибуна», и через три года ее редактор И. Славич предложил ему скромную должность в редакции. Хотя эти первые опубликованные стихи сводились зачастую к еще довольно непритязательным, зарифмованным историям, они все-таки сыграли определенную положительную роль, так как благодаря своей доходчивости помогли приобщить к чтению широкие слои сельского и городского населения. Впоследствии, в той же «Трибуне» и приложениях к ней, появились и некоторые шедевры поэта, как «Свадьба Замфиры» и «Дочь мельника».
Поэма «Свадьба Замфиры» вызвала восхищение Титу Майореску, который перепечатал ее в «Конворбирь литераре» и, следуя совету Славича, пригласил Кошбука в Бухарест. Поэт принял приглашение и в 1889 году переехал в столицу Румынии, но там не нашел общего языка с высокомерным руководством «Жуними», для которого он, как, впрочем, и Караджале, и другие писатели, выходцы из народа, был просто неотесанным, хотя и талантливым, мужланом. Кроме того, мучила бедность. Хотя вышедший в 1893 году первый сборник стихов «Баллады и идиллии» завоевал поэту большую известность, жизнь не стала легче. Долгие годы по утрам он реферировал и переписывал всевозможные бумаги в архитектурном отделе Министерства образования, а в послеобеденные часы корпел над выпуском развлекательного иллюстрированного журнала, не имевшего ничего общего с серьезной литературой. Не удивительно, что Кошбук мечтал тогда возвратиться в Трансильванию, а в редкие свободные часы писал стихи, многие из которых были насыщены страстной социальной критикой. Таковы поэмы «Ex ossibus ultor» («Из могилы поднимается мститель», 1894), «In opressores» («Против угнетателей», 1893), «Дойна» (1894) и «Мы хотим земли» (1894). Последняя поэма стала в буржуазной Румынии революционной, долгое время запрещенной песней. Когда она была опубликована впервые, руководители «Жуними» ее решительно отвергли, а через тринадцать лет, во время крестьянского восстания, жандармы энергично разыскивали автора-подстрекателя, чтобы примерно покарать его за посягательство на устои государства.
В «Балладах и идиллиях», как и в следующем сборнике — «Нити пряжи» (1896), Кошбук осуществил поэтическую монографию деревни, отобразил жизнь крестьянина во всех ее важнейших событиях — рождение, детство, любовь, свадьба, борьба за существование и смерть. Он даже попытался создать поэтическую национальную эпопею, но вскоре отказался от своего замысла, примирившись с мыслью, что время эпоса миновало. Однако многие поэмы, написанные как вехи задуманной эпопеи, например «Atque nos» («И мы»), «Свадьба Замфиры» или «Смерть Фулджера», навсегда останутся в румынской поэзии прекрасными поэтическими памятниками крестьянской жизни.
В 1901 году вместе с прогрессивным прозаиком и поэтом Александру Влахуцэ (1858–1919) Кошбук основал журнал «Сэмэнэторул» («Сеятель»), продолжавший демократическую линию журнала «Ватра» и выступавший за литературу, близкую народу. Однако вскоре оба основателя покинули редакцию, так как влиятельные круги требовали, чтобы журнал проповедовал классовое примирение и великорумынский шовинизм. Вскоре вышли еще два сборника стихов Кошбука: «Дневник бездельника» (1902) и «Песни отваги» (1904); в последней, отдавая дань своим обычный темам, он воспевал самоотверженность и героизм простых солдат в боях за независимость родины, но в то же время не скрывал трудностей и ужасов войны.
Поэт не остался равнодушен к трагическим событиям 1907 года. Его старые стихотворения «Мы хотим земли» и «За свободу» вновь зазвучали страстным призывом к бунту. Кроме того, он написал еще ряд новых антимонархических и революционных стихов, как «Притча сеятеля» или «Позабытая земля». Перу Кошбука принадлежат также прекрасные переводы классических творений мировой литературы, в частности «Сакунталы» Калидасы, «Одиссеи» Гомера, «Энеиды» Вергилия, «Мазепы» Байрона, «Дона Карлоса» Шиллера и лучшее переложение на румынский язык «Божественной Комедии» Данте. Последние годы жизни поэта были омрачены трагической смертью единственного сына, а затем — первой мировой войной, когда на него свалились новые нравственные и материальные испытания.
Умер Кошбук 9 мая 1918 года, оставшись в памяти читателей как наиболее значительный поэт румынского крестьянства, певец родной природы, любви, социального возмущения, мужества и борьбы. Неоценимой оказалась его роль для дальнейшего развития румынской литературы, так как из-за пагубной, но весьма интенсивной деятельности бесталанных подражателей Эминеску в поэзии Румынии царила упадническая атмосфера, проникнутая безнадежностью и лишенная какой-либо перспективы. По сути дела, Кошбук воскресил и вновь окрылил поэзию, вооружил новыми художественными ценностями, вдохнул в нее свежие силы, открыл перед ней бескрайние горизонты.
В последние два десятилетия XIX века главенствующее до тех пор влияние «Жуними» фактически себя изжило и стало мешать развитию литературы. Не удивительно, что эта литературная группировка подвергалась ожесточенным нападкам. Так, журнал «Литераторул» («Литератор»), издававшийся с 1880 по 1919 год поэтом Александру Мачедонским (1854–1920), энергично выступал за сближение румынской поэзии с французским символизмом. Однако румынский символизм, наиболее яркими представителями которого были тогда Димитрие Ангел (1872–1914) и Штефан Петикэ (1877–1904), так и не оформился в единое литературное движение, а остался конгломератом всевозможных течений и школ, выступавших в целом за обновление поэзии и очищение ее от штампов и казенщины.
Весьма значительную роль в дальнейшем движении вперед румынской культуры в целом, и литературы в частности, сыграл орган молодого социалистического движения Румынии — журнал «Контемпоранул» («Современник»), выходивший между 1881 и 1891 годами и противопоставивший эстетическим теориям «Жуними», берущим свои истоки в идеалистической немецкой философии, концепцию материалистическую, основанную на трудах Маркса, Энгельса и русских революционных демократов. Теоретик румынского социалистического движения тех лет и его основной литературный критик Константин Доброджану-Геря (1855–1920), выходец из России, эмигрировавший в Румынию, в своих многочисленных статьях и книгах дал первые образцы марксистского анализа литературных произведений. Большой отклик и, главное, плодотворные последствия имела острая полемика между Доброджану-Геря и Майореску по вопросу о природе и миссии искусства, о его взаимоотношениях с социальной действительностью, полемике, в которой Майореску ратовал за «искусство для искусства», а Геря убедительно выступал за искусство общественно значимое и ставящее перед собой вполне определенные социальные цели.
Ознаменовав собой новый подход к литературным явлениям, молодая марксистская критика, делавшая тогда лишь первые шаги и впоследствии освободившаяся от узкого догматизма и вульгарного социологизма, предопределила дальнейший расцвет румынской литературы, основанной на творениях бессмертных классиков — Василе Александри, Михая Эминеску, Иона Луки Караджале, Иоана Славнча и Джеордже Кошбука.
ВАСИЛЕ АЛЕКСАНДРИ
Стихотворения
ДОЙНА
СТАРАЯ КЛОАНЦА
ПОСЛУШНИЦА И РАЗБОЙНИК
СТРУ́НГА
ГРО́ЗА
ГАЙДУЦКАЯ[3] ПЕСНЯ
ФЭТ-ЛОГОФЭ́Т
ОСВОБОЖДЕНИЕ ЦЫГАН ОТ РАБСТВА
МЕЧТА РУМЫНКИ
РЫБАК С БОСФОРА
ПРОБУЖДЕНИЕ РУМЫНИИ
ПРОЩАНИЕ С МОЛДОВОЙ
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ
УМИРАЮЩИЙ БЭЛЧЕСКУ[4]
ЗВЕЗДОЧКА
ЗВЕЗДЫ
(Дойна)
В СЕВАСТОПОЛЕ
ЗАГОВОР
ВЕЧЕРА В МИРЧЕ́ШТИ
ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ
ЗИМА
МОРОЗ
МЕТЕЛЬ
В РАЗГАР ЗИМЫ
ПЕРЕД ПЕЧКОЙ
КОНЕЦ ЗИМЫ
ВЕСЕННИЕ ГОСТИ
ЖУРАВЛИ
ГРОМ
ВЕРБНАЯ НЕДЕЛЯ
ПЛУГИ
СЕЯТЕЛИ
БЕРЕГ СЕРЕТА
НА ПРУДУ
ЖАТВА
СЕНОКОС
ПОХОД В СИБИРЬ
МЕСТЬ СТАТУ-ПАЛМЭ[8]
Константин Розентал (1820–1851) «Революционная Румыния»
ПУТЬ РАБОВ[11]
(Млечный Путь)
ОСЕНЬ-ПРЯХА
«Работящая и тароватая»
ЗИМНЯЯ НОЧЬ
ВЕТЕР С ЮГА
АПРЕЛЬ И ДОЧЬ ЗИМЫ
СЕРЖАНТ
ПАСТУХИ И ЗЕМЛЕПАШЦЫ
ГЕРОИ ПЛЕВНЫ
СЕСТРА-СЕСТРИЧКА
РОДНИК
ОТЧИЗНА
ПРОКЛЯТЫЙ ПЛУГ[14]
СВИРЕЛЬ
МИХАЙ ЭМИНЕСКУ
Стихотворения
НА ЧУЖБИНЕ
ХОРИЯ[15]
1
РАСТЛЕННЫЕ ЮНОШИ
ВЗГЛЯНЕШЬ В ЗЕРКАЛО МОРСКОЕ…
ВЕНЕРА И МАДОННА
ЭПИГОНЫ
MORTUA EST![36]
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ
НОЧЬ
ПЕСНЯ ЛЭУТАРА[37]
ЕГИПЕТ
РАЗМЫШЛЕНИЯ БЕДНОГО ДИОНИСА
АНГЕЛ И ДЕМОН
СИНИЙ ЦВЕТОК
СМОТРЮ НА ГОРОД-МУРАВЕЙНИК
МИФОЛОГИЧЕСКОЕ
КАК РАЗЪЯРИЛСЯ ОКЕАН
ИМПЕРАТОР И ПРОЛЕТАРИЙ[38]
О ИСТИНА СВЯТАЯ!
ДОБРЫЙ МОЛОДЕЦ — ЛИПОВЫЙ ЦВЕТ
БОЛТОВНЕ ОТВЕТ — МОЛЧАНЬЕ
НЕТ, И В ИЕГОВУ НЕ ВЕРЮ…
ТЫ ПРОСИШЬ, ЧТОБ ЛЮБИЛ Я В ШУТКУ…
СПИ!
ЛИШЬ РАЗ ЕДИНЫЙ…
НЕТ, ВСЕХ СЫНОВ ЛЮДСКОГО РОДА…
Я ПРОСИЛ У ЗВЕЗД ВЫСОКИХ…
ЗАТЕРЯВШИСЬ БЕЗ ВОЗВРАТА…
ОЧАРОВАНЬЕМ И ОТРАВОЙ…
ИКОНА И ОКЛАД
ПЕЧАЛЬ
СКАЗОЧНАЯ КОРОЛЕВА
ОЗЕРО
ЖЕЛАНИЕ
ПОД КРЫЛО ГОЛОВКУ СПРЯТАВ…
КЭЛИН
Газела
Бродит осень в роще хилой,
Верещит сверчок унылый,
В окна бьет тоскливый ветер,
Ты у печки ждешь остылой,
Чтобы тихо к изголовью
Сон спустился легкокрылый.
Что ты вздрогнула нежданно?
По сеням идет твой милый.
Он обнимет стан твой стройный
С нежной страстью, с юной силой.
Милый зеркало достанет,
Чтоб оно твой лик явило,
Чтоб оно твою улыбку
И мечты отобразило…
ИЗ ОКНА ГЛЯДИТ ЦАРЕВНА…
Я ИДУ ЗА МИЛОЙ СЛЕДОМ…
В АЛЬБОМ
1877
СКАЗКА О ЛЕСЕ
ТЕНЬ ВОЕВОДЫ ИСТРАТЕ ДАБИЖА
ОДИНОЧЕСТВО
КАК ОТ ТЕБЯ ДАЛЕК Я…
ЯМБ
1878
ПОДНЯЛАСЬ НАД СИНЬЮ ВЗОРОВ…
УГАСНИ, ФАКЕЛ…
ЗАКОНЧИВ ТРУД…
ПУСКАЙ БАШКА БЕЗМОЗГЛАЯ, ЛЮБАЯ…
1879
НЕ ЗНАЮТ МНОГИЕ, ЧТО ЗНАЧИТ ГОРЕ…
ПАЖ КУПИДОН
ЗВЕЗДЫ-ОГНИ
УБОЖЕСТВО И СКУКА
Николае Григореску (1838–1907)
«Крестьянка из Мусчела»
ОСТАНЬСЯ…
СНОВА В ТОМ ЖЕ ПЕРЕУЛКЕ…
ЛЮБИМАЯ, ЛИШЬ ВСПОМНЮ…
МОЛИТВА ДАКА
ЦВЕТАМИ БЕЛЫМИ ЧЕРЕШНИ…
СОНЕТЫ
«Срывает осень хрупкие листы…»
«Проходят годы худшей из разлук…»
«Объяты даже мысли тишиной…»
ШУМ ЛЕСА
СВИДАНИЕ
РАССТАВАНИЕ
ЖИЗНЬ
О МАМА!
КАКАЯ СКОРБНАЯ ДУША…
СНОВА МАЧТЫ ПОКИДАЮТ…
ПОСЛАНИЕ ПЕРВОЕ
ПОСЛАНИЕ ВТОРОЕ
ПОСЛАНИЕ ТРЕТЬЕ[49]
ПОСЛАНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
ПОСЛАНИЕ ПЯТОЕ
АХ, ЗАЧЕМ НЕ ВЛАДЕЮ…
ЧТО НЕ ЛЮБЛЮ Я МИР ЗЕМНОЙ…
ЛУЧА́ФЭР[61]
УШЛА ЛЮБОВЬ
КОГДА ВОСПОМИНАНЬЯ…
У ОДИНОКИХ ТОПОЛЕЙ…
И ЕСЛИ ТОПОЛЬ В ПОЗДНИЙ ЧАС…
ГЛОССА
ПРОШЛИ ГОДА…
ВЕНЕЦИЯ
НЕ СОН КО МНЕ ПРИХОДИТ…
ДЕНЬ ЗАВТРАШНИЙ ТЫ ОТКРЫВАЕШЬ…
ЛУННЫЙ СЕРП НАД ТЕМНОЙ КУЩЕЙ…
ДОБРОЙ НОЧИ!
ГОДА ПРОХОДЯТ, Я СТАРЕЮ…
ВСЕЙ СВОЕЙ ДУШОЙ ЖИВОЮ…
УХОДИШЬ ТЫ…
ИЗ ВОЛН ВРЕМЕН…
ЧТО ТЫ, ЛЕС, КАЧАЕШЬСЯ…
ТОСКУЮ ЛИШЬ О ТОМ…
МОИМ КРИТИКАМ
ДИАНА
ИЗ ТЬМЫ ЗАБВЕНИЯ…
ВЕЧЕРОМ НА ХОЛМЕ
Жан Стериаде (1880–1957)
«Белильщицы»
МЕНЯ НЕ ПОНИМАЕШЬ ТЫ
ЗВЕЗДА
ЧТО Ж ТЫ НЕЙДЕШЬ?
КАМАДЕВА[62]
ДЖЕОРДЖЕ КОШБУК
СТИХОТВОРЕНИЯ
ATQUE NOS[63]
СВАДЬБА ЗАМФРЫ[70]
ЛИШЬ ОДНА
БЕЗУМНАЯ
1889
У ЗЕРКАЛА
ПЛОХАЯ ДОЛЖНИЦА
«ВСЕ ТРОЕ, БОЖЕ!»
С ВОЛАМИ
ЛЕТНЯЯ НОЧЬ
1892
EX OSSIBUS ULTOR![71]
(Легенда)
ПОЭТ И КРИТИК
МОСТИК РУМИ
Николае Григореску (1838–1907)
«Штурм Смырдана»
ПЕСНЯ ВЕРЕТЕНА
ЭЛЬ-ЗОРАБ
ВСЕ СВЯТЫЕ
РЕКРУТ
СМЕРТЬ ФУЛДЖЕРА[73]
ПЕСНЯ ВАРВАРА
СКАЗКА
ПЕСНИ
«Мама, долго будет мне…»
«Вдоль по Бистрице-реке…»
МАТЬ
МЫ ХОТИМ ЗЕМЛИ
IN OPRESSORES[76]
«Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень!»
НА СМЕРТНОМ ОДРЕ
ДУБ
ДОЙНА
ЗИМОЙ НА УЛИЦЕ
ПЕСНЯ
МАМИНА ДОЧЬ
ДЕЦЕБАЛ ОБРАЩАЕТСЯ К НАРОДУ
БАЛЛАДА
ИЗ ГЛУБИН
ЛЕГЕНДА О ЛАСТОЧКЕ
ПЕСНЯ РЕДУТА
УМИРАЮЩИЙ
БЕЗДЕЛЬНИК
ЛЕСНАЯ СВАДЬБА
РОЖДЕСТВО В ЛАГЕРЕ
(На поле Смырдана, 1877 г.)
ПИСЬМО ИЗ МУСЕЛИМ-СЕЛО
МЫСЛИ
ХОРА
О ПЕСНЕ
КРЕПОСТЬ НЯМЦУ[78]
ЗА СВОБОДУ
ВЕСЕННИЙ КОНЦЕРТ
ВЕСЕННЯЯ ГРОЗА
ТРЕХЦВЕТНЫЙ ФЛАГ
ПОЗАБЫТАЯ ЗЕМЛЯ[81]
ПРИТЧА СЕЯТЕЛЯ[82]
ПОЭТ
ЗА ЧТО ПОГИБЛИ?[83]
ВОЛОС, ДАКСКИЙ ЖРЕЦ
ИОН ЛУКА КАРАДЖАЛЕ
ПОТЕРЯННОЕ ПИСЬМО
Комедия в четырех действиях
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Штефан Типэтеску — уездный префект.
Агамемнон Данданаке — политический деятель.
Захария Траханаке — председатель постоянного комитета, выборного комитета, школьного комитета, земельной комиссии и многих других комитетов и комиссий.
Зоя Траханаке — жена Захарии Траханаке.
Таке Фарфуриди, Иордаке Брынзовенеску — адвокаты, члены тех же комиссий и комитетов.
Нае Кацавенку — адвокат, директор-издатель газеты «Карпатский вопль», председатель-основатель кооперативно-энциклопедического общества «Румынская экономическая заря».
Ионеску, Попеску — учителя, сотрудники «Карпатского вопля» (и члены общества «Румынская экономическая заря».
Гицэ Пристанда — полицмейстер.
Подвыпивший гражданин.
Слуга.
Избиратели, горожане, публика.
Действие происходит в уездном румынском городке в горной части Румынии в конце прошлого столетия.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Явление I
Типэтеску
Пристанда
Типэтеску. Это… ну, это тот, кто пьет кровь народа. Это я пью кровь народа!
Пристанда. Вы пьете кровь народа! Ай-яй-яй!
Типэтеску. Мерзавец!
Пристанда. Аккурат мерзавец!
Типэтеску. Щелкопер!
Пристанда. Аккурат щелкопер!
Типэтеску. Ну, не бывать ему депутатом!
Пристанда. Не бывать!
Типэтеску. Со всеми его учителишками, со всем его чепухологическим обществом!.. Напрасно старается! Если будет не так, пусть мне сбреют усы!
Пристанда. И мне тоже!
Типэтеску. Ну, оставим это! Собака лает!..
Пристанда. Аккурат собака!
Типэтеску. Так что же ты рассказывал о вчерашнем вечере?
Пристанда. Как я вам уже докладывал, господин Фэникэ
Типэтеску. Разумеется.
Пристанда. А мне, господин Фэникэ, особенно тяжело… Что тут поделать? Семейство большое, жалованье по штату маленькое, господин Фэникэ. Вот жена мне и говорит: «Попроси-ка господина префекта, пусть прибавит тебе жалованье, а то совсем пропадешь…» Девять человек детей, ваше благородие! Ни одним меньше. Правительство и понятия не имеет, что делается у человека дома, оно требует! А тут девять душ — и восемьдесят лей в месяц; семейство большое — жалованье по штату маленькое…
Типэтеску
Пристанда. Знаете! Еще б вы не знали, господин Фэникэ, здравия желаю! Уж вам как не знать!
Типэтеску. Я не возражаю, если это делается с умом… Мне нравится, если чиновник служит с рвением… Особенно если он человек преданный.
Пристанда. Преданный, ваше благородие, преданный!
Типэтеску. Я не против, пусть пользуется… тем более если у него большая семья.
Пристанда. Девять душ, господин Фэникэ, девять, а жалованье…
Типэтеску. По штату…
Пристанда. Маленькое. Целую ручку, ваша милость.
Типэтеску. Ладно, Гицэ… А неплохо у тебя получилось позавчера с флагами! Ловко ты подмахнул карандашом!
Пристанда
Типэтеску. По счету уплачено комитетом за сорок четыре флага…
Пристанда
Типэтеску. Ну-с? А сколько вывесили? Сорок четыре?
Пристанда
Типэтеску. Сорок четыре?
Пристанда. До единого, господин Фэникэ.
Типэтеску
Пристанда
Типэтеску. Она это сказала не с умыслом, а в шутку. Разве мы не знаем, что ты наш человек…
Пристанда. Ваш, господин Фэникэ, ваш… и мадам Зои и господина Захарии… Ну-с? Так вы сосчитали флаги, ваша милость?.. И сколько же их оказалось? Сорок четыре?
Типэтеску. Штук четырнадцать, пятнадцать…
Пристанда. Тогда давайте посчитаем снова, господин Фэникэ. Давайте посчитаем. Два у префектуры…
Типэтеску. Два.
Пристанда. Два на площади Одиннадцатого февраля[85].
Типэтеску. Четыре.
Пристанда
Типэтеску. Шесть.
Пристанда. Один у мужской гимназии…
Типэтеску. Семь.
Пристанда. Один… у женской гимназии…
Типэтеску. Восемь.
Пристанда. Один у больницы…
Типэтеску. Девять.
Пристанда. Два у собора святого Николая…
Типэтеску. Одиннадцать.
Пристанда. Два у префектуры… Четырнадцать…
Типэтеску
Пристанда. Нет, что вы, ваше благородие!
Типэтеску
Пристанда. Боже упаси, ваша милость. Сорок четыре, ровно! Один-два, может, ветром снесло или что другое…
Типэтеску
Пристанда
Типэтеску
Пристанда. Аккурат оставим, ваше благородие.
Типэтеску. Что ты хотел рассказать? Только быстрее, я тороплюсь.
Пристанда. Вот именно, ваша милость. Стало быть, вчера вечером, часиков в девять с половиной, прихожу я домой, закусываю и хочу прилечь вздремнуть маленько, уж очень устал. А жена моя, извините, говорит: «Раздевайся, Гицэ, и ложись спать». А я — нет; я — на посту. Ваша милость, днем и ночью я на посту… Значит, проснулся я часиков в двенадцать — ну, скажем, без четверти, — снимаю, извините, мундир, фуражку, надеваю партикулярное платье и отправляюсь… на пост, ваше благородие. Пока я собирался, смотрю — уж времени-то час после полуночи. Иду по задворкам примэрии, выхожу на пустырь, чтобы выйти к заставе. Вдруг вижу свет в окнах господина Кацавенку, и окна распахнуты. Забор высокий: если влезть на него, можно достать до окна. О чем я думаю? О долге, ваша милость. Авось, думаю, услышу что-нибудь. Может, пригодится… И тихонько, как кошка, влезаю на забор, а оттуда все видно и слышно, как в театре.
Типэтеску
Пристанда. Играли в штосс.
Типэтеску. Кто там был?
Пристанда. Кто мог быть? Учителишки: Ионеску, Попеску, поп Припичь…
Типэтеску. И поп?
Пристанда. Да, поп, и господин Тэкицэ, и Петкуш, и Записеску, — вся шайка. Накурено!.. Дым валит из окошка, как из пароходной трубы. Поп и Петкуш еще играли. Остальные сидели, разговаривали.
Типэтеску. И Кацавенку меня ругал?
Пристанда. Еще как, ваше благородие. Вас… правительство… И подсчитывал свои голоса.
Типэтеску. Учителишки, поп и вся шантрапа.
Пристанда. Аккурат шантрапа.
Типэтеску. Я им покажу голоса!
Пристанда. Но только вот оно как получилось, ваша милость. Слово за слово, Кацавенку вдруг говорит: «Бьюсь об заклад, за нас будет голосовать тот, на кого надеется бампир (я извиняюсь, там вас тоже бампиром называли), на кого, говорит, надеется бампир, как на бога… И когда тот будет наш, тогда все будут наши… Послушайте-ка письмо…» И вынимает из портфеля письмецо… «Ну-ка, говорит, послушайте…» А в это время чертов поп, нечего ему делать, встает и говорит: «Не торопись, душа моя Нае, погоди, и я послушаю, только закурю сигарету». Встает, ваша милость, из-за стола, закуривает, затягивается, идет к открытому окну и бросает горящую спичку прямо мне в глаз… Я отшатываюсь, скатываюсь с забора и падаю на какого-то болвана, который, как на беду, не то проходил там, не то сидел под забором. Болван заорал, и все подбежали к окну… А я, ваша милость, как вскочу и вдоль забора, согнувшись в три погибели, бегу на задний двор примэрии…
Типэтеску
Пристанда. Потом я вернулся, конечно; но они уже закрыли окна и опустили шторы.
Типэтеску. Что бы это могло быть? Какое письмо? Не понимаю… Гицэ, я пойду позавтракаю, чтобы не заставлять Захарию и Зою ожидать меня… Они без меня не завтракают, а Захария до завтрака никуда не выходит. Тем более что Зоя такая нетерпеливая.
Пристанда. Что изволите приказать, ваша милость?
Типэтеску. Узнай, что это за письмо и о ком там идет речь.
Пристанда. Слушаюсь, ваша милость.
Типэтеску. Надо бы по возможности разобраться в этом деле. Не потому, что я опасаюсь дурацких интриг Кацавенку, а потому, что неплохо было бы его обезвредить и потом обработать достопочтенного!..
Пристанда. Аккурат обработать!
Типэтеску. Подожди здесь, пока я переоденусь; выйдем вместе. Я хочу тебе еще кое-что сказать.
Пристанда. Жду, ваше благородие.
Явление II
Пристанда. Тяжелая наша служба, полицейская… А господин Фэникэ и мадам Зоя еще флаги считают… Права моя бедная жена, когда говорит: «Гицэ, Гицэ, целуй хоть в рыло, да говори, что мило. Сытый голодного не разумеет…» Именно — не разумеет! Вот, к примеру, господин Фэникэ: имение есть, должность есть, госпожа Зоя есть. Житье, брат ты мой! Да еще на деньги Траханаке. А у меня что? Семейство большое, жалованье по штату маленькое…
Явление III
Траханаке
Пристанда. Здесь. Целую ручку, господин Захария.
Траханаке. Фэникэ ушел?
Пристанда. Никак нет-с, господин Захария, он сейчас придет. Мигом! А вот и он!
Типэтеску
Траханаке. Комедия, Фэникэ, сплошная комедия, сейчас расскажу.
Пристанда
Типэтеску. Нет. Не забудь о нашем разговоре. Мы должны разрешить эту загадку как можно скорее.
Пристанда. Слушаю!
Типэтеску. Захария, у тебя длинная история? Ты не расскажешь ее за завтраком?
Траханаке. Имей чуточку терпения. Зоечка ничего не должна знать. Комедия, Фэникэ, сплошная комедия.
Типэтеску
Пристанда. Слушаюсь, ваша милость.
Типэтеску. Куда ты идешь?
Пристанда
Типэтеску
Пристанда. Да я через парадную.
Явление IV
Типэтеску. Ну-с, дружище, что случилось? Я вижу, ты что-то не в своей тарелке.
Траханаке. Чуточку терпения, сейчас узнаешь… Сегодня утром, часов примерно в половине девятого, я даже кофе еще не выпил, входит ко мне в комнату слуга, подает мне записку и говорит, что ждут ответа. Как ты думаешь, от кого была записка?
Типэтеску. Ну?
Траханаке. От уважаемого господина Кацавенку.
Типэтеску. От Кацавенку?
Траханаке. Что общего у Кацавенку со мной и у меня с Кацавенку? Более того, если рассуждать о принципах, то скорей наоборот!
Типэтеску. Разумеется… Ну и что же?
Траханаке. Погоди, узнаешь.
Типэтеску
Траханаке. Имей чуточку терпения! Узнаешь… Я подумал: идти не идти, идти не идти… и решил из любопытства пойти посмотреть, что это за чепуха такая. Быстро оделся и отправился.
Типэтеску. К Кацавенку?
Траханаке. Погоди, узнаешь… Вхожу я к Кацавенку. Он почтительно встает, приветствует меня и предлагает кресло. «Почтеннейший, почтеннейший, — и так и этак, — очень сожалею, что мы как-то охладели друг к другу, потому что я, говорит, всегда вас уважал как главу нашего уезда…» — и всякие другие деликатности. Я говорю: «Уважаемый, вы меня звали, чтобы показать документ. Показывайте документ!» Он говорит: «Опасаюсь, что это будет для вас тяжелым ударом, я должен вас заранее подготовить, вы такой человек…» — и прочее такое, и опять деликатности. Я говорю: «Уважаемый, имейте чуточку терпения, где документ?..» Он снова: «Видите ли, дамы…» Вон куда метнул, мерзавец! Бедная Зоечка! Только бы она не узнала! Она у меня такая чувствительная!
Типэтеску. Что? Он осмелился? Негодяй!
Траханаке
Наконец, чего зря тянуть… Я припер его к стене и говорю: «Послушайте, уважаемый, чуточку терпения. Покажите-ка документ!» Он видит, негодяй, что некуда деваться, и вынимает письмецо. Угадай, от кого и кому?
Типэтеску
Траханаке. Погоди, узнаешь.
Типэтеску
Траханаке. Я прочел его раз десять. И знаю теперь наизусть! Слушай: «Дорогая моя Зоечка, почтенный (то есть я) уходит вечером на собрание (позавчерашнее собрание). Я (то есть ты) остаюсь дома, потому что ожидаются депеши из Бухареста, на которые я должен немедленно ответить; может даже случиться, что министр вызовет меня к телеграфу. Поэтому не жди меня и приходи сама (то есть моя жена Зоечка) к твоему петушку (то есть к тебе), который тебя обожает, как всегда, и целует тысячу раз! Фэникэ».
Типэтеску
Траханаке
Типэтеску
Траханаке. Ну-ка, братец, имей чуточку терпения и повторяй за мной то, что я ему сказал: «Ты силен, уважаемый, в макиавеллиевских шуточках, силен — ничего не скажешь, но не на такого напал…» Ведь он, как увидел, что я на это не клюнул, — знаешь, куда метнул? Говорит, если я не придаю значения этому делу, то публика, мол, отнесется к нему по-другому. В воскресенье письмо будет напечатано в газете и выставлено в витрине редакции, чтобы каждый желающий мог им полюбоваться.
Типэтеску
Траханаке
Типэтеску
Траханаке. Да успокойся, дружище, оставь эти пустяки, у нас есть более важные дела. Вечером собрание. Решено? Выставляем кандидатуру Фарфуриди? Я узнал, что на собрание хотят прийти эти учителишки, Кацавенку, вся их компания, и затеять скандал. Надо предупредить Гицэ, пусть примет все меры. Мерзавец Кацавенку будет вечером выступать против нас.
Типэтеску
Траханаке. Ну что ж, пойдем завтракать?
Типэтеску. Нет, благодарствую, у меня дела. Иди сам. Передай мое почтение мадам Зое.
Траханаке. Хорошо, но к обеду обязательно приходи. Вечером я пойду на собрание, а ты останешься с Зоечкой — ей скучно одной. После собрания у нас преферанс.
Типэтеску
Траханаке. До свидания, Фэникэ!
Типэтеску. До свидания, Захария.
Траханаке
Явление V
Типэтеску
Зоя
Типэтеску
Зоя
Типэтеску. Когда ты узнала?
Зоя. Сейчас же после Захарии. Вот.
Типэтеску
Зоя
Типэтеску. Ах! Какое несчастье!
Зоя. Я отправилась к Кацавенку… Я только что от него. Он согласился отдать письмо, но с условием, что мы обеспечим ему избрание в депутаты. Иначе послезавтра оно будет опубликовано.
Типэтеску
Зоя. Гицэ я послала к Кацавенку, пусть выкупит у него письмо за любую цену.
Типэтеску. Стало быть, Гицэ там?
Зоя. Конечно.
Типэтеску. Это, наверно, он…
Явление VI
Брынзовенеску. Может быть, это не совсем так; может быть, это только маневр… грубый маневр, чтобы напугать нерешительных…
Фарфуриди
Брынзовенеску. Ну!
Фарфуриди. Почтенную мадам Траханаке я тоже видел сегодня — она выходила от Кацавенку часов в одиннадцать, когда я возвращался из города… У меня уж такой обычай; ждут ли меня клиенты или не ждут, все равно ровно в одиннадцать я возвращаюсь из города.
Брынзовенеску. Не понимаю.
Фарфуриди. Как же не понимаешь? Ровно в одиннадцать.
Брынзовенеску. Не то, братец. Я не понимаю эти шашни с оппозицией; ты видел сперва Траханаке, потом мадам Траханаке, а я давеча видел полицмейстера Гицэ, он тоже входил к Кацавенку.
Фарфуриди. Ну-с?
Брынзовенеску
Фарфуриди. Я иду дальше и говорю: пусть будет предательство, если этого требуют интересы партии, но мы должны об этом знать!
Брынзовенеску. Префект должен нам объяснить эту загадку. Вот и он…
Типэтеску
Брынзовенеску
Фарфуриди
Типэтеску
Брынзовенеску. Благодарим, благодарим, уважаемый, но мы торопимся, уже около двенадцати.
Фарфуриди. Ау меня уж такой обычай: есть ли у меня процесс, нет процесса — все равно около двенадцати я иду в суд…
Брынзовенеску. Вот о чем речь, уважаемый, я буду краток… В городе… говорят…
Фарфуриди. То есть разрешите изъясниться точнее, мне нравится ставить точки над i… Ходят слухи…
Брынзовенеску. Ходят слухи… будто наша партия поддерживает кандидатуру Кацавенку.
Типэтеску
Брынзовенеску. Как это «какая партия»?
Фарфуриди. То есть наша партия: мадам Траханаке, вы, достопочтенный Захария, мы и все наши… будем проталкивать господина Кацавенку…
Типэтеску
Брынзовенеску. Не смейтесь, уважаемый, не смейтесь. Об этом упорно начали говорить…
Фарфуриди. Да что говорить! Уж пошли сплетни!
Брынзовенеску. Господин Траханаке нанес визит господину Кацавенку.
Типэтеску. Ну-с?
Фарфуриди. Мадам Траханаке нанесла визит господину Кацавенку.
Типэтеску. Ну-с?
Брынзовенеску. Господин полицмейстер Гицэ нанес визит господину Кацавенку.
Фарфуриди. Как все это объяснить?
Брынзовенеску. Мы боимся того, что люди начнут говорить.
Типэтеску. О чем говорить?
Фарфуриди. Хотите, я буду вполне откровенен, почтеннейший? Мы опасаемся предательства! Вот в чем дело!
Типэтеску
Фарфуриди
Типэтеску
Фарфуриди. Не будем горячиться, уважаемый.
Типэтеску. Как же не горячиться, достопочтенный? Вы приходите в мой дом, ко мне, человеку, который пожертвовал карьерой и остался среди вас, чтобы организовать вашу партию (вы не можете отрицать, что без меня вы никогда бы не сумели создать партию), вы приходите ко мне в дом и открыто называете меня предателем… Нет! Этого я не могу вам позволить!
Брынзовенеску
Типэтеску
Фарфуриди
Типэтеску
Брынзовенеску. Вот оно как быстро.
Фарфуриди. Стало быть, пожалуйте за дверь… Так-с?
Типэтеску
Слуга. Я искал по всему городу, господин Фэникэ, его нигде нет
Брынзовенеску
Фарфуриди. Брынзовенеску, я опасаюсь предательства… Который теперь час?
Брынзовенеску. Около двенадцати.
Фарфуриди. Около двенадцати? У меня уж такой обычай — всегда ровно около двенадцати…
Типэтеску
Брынзовенеску. Мы уходим, уходим, уважаемый, не беспокойтесь.
Фарфуриди
Брынзовенеску. Привет!
Типэтеску. Фу!
Октав Бзнчилэ (1872–1944)
«1907 год»
Явление VII
Зоя
Типэтеску. Молчи! Кто-то идет. Это, наверно, Гицэ.
Гражданин
Зоя. Это кто такой?
Типэтеску. Что тебе нужно?
Гражданин.
Типэтеску
Гражданин. Как меня зовут? Кому какое дело!.. Я избиратель… вот и все…
Зоя. Он пьян!
Типэтеску. Черт бы его побрал! Никого нет у дверей, пускают ко мне разных сумасшедших и пьяниц. Убирайся вон!
Гражданин. Нет, я не пьян!
Зоя. Выпроводи его, Фэникэ… Он мертвецки пьян.
Типэтеску
Гражданин. Почему в другой раз?
Зоя. Ах!
Гражданин. А сейчас-то у нас какие дела? Не смотрите, что я тово-с… под мухой… Вот оно как получилось
Типэтеску
Гражданин. Я нашел
Типэтеску и Зоя. Письмо?
Гражданин. Да.
Типэтеску
Зоя. Оставь его, Фэникэ, послушаем.
Гражданин. Оставьте меня, послушайте… Нашел я письмецо раскрыл его, стало быть, из любопытства и подошел к фонарю почитать… Еще не успел кончить, вдруг — хоп! Господин Кацавенку хватает меня за руку. Стало быть, хочет его отобрать…
Типэтеску
Зоя
Гражданин. Как бы не так! Я спрятал его в карман. А господин Кацавенку говорит: «Так-с? Состоишь в нашем опчестве, а получаешь письма от префекта, хорошо!» А я говорю
Зоя. А письмо?
Типэтеску. Письмо.
Гражданин. Не кричите.
Зоя и Типэтеску
Гражданин. Да… Оно у меня.
Типэтеску. Что?!
Зоя. Кацавенку украл у тебя письмо.
Гражданин. Это, значит, господин Нае? Очень может быть… Я-то потом уснул…
Да вы сами подумайте… Наливай пива, подливай вина, наливай пива, подливай вина… заливай…
Типэтеску
Гражданин
Явление VIII
Пристанда
Типэтеску и Зоя. Гицэ!
Пристанда. Идет! Господин Захария идет!
Гражданин
Типэтеску
Зоя. И выпусти его черным ходом.
Пристанда
Гражданин. Не толкай, меня
Пристанда. Поворачивайся!
Гражданин. Не толкай, меня мутит.
Явление IX
Типэтеску
Зоя. Фэникэ! Фэникэ!
Ну, как, Гицэ? Ты был у Кацавенку?
Пристанда. Был, сударыня… Он с трудом поддается, с большим трудом: двадцать тысяч лей — или депутатский мандат.
Типэтеску. Мы должны арестовать его.
Зоя. Фэникэ!
Типэтеску. Ступай!
Пристанда. Слушаю-с!
Траханаке. Я его накрыл на новом подлоге!
Зоя
Траханаке. Зоечка!
Типэтеску. Она все знает.
Траханаке
Ну-с! Итак, я накрыл уважаемого на новом подлоге… Гицэ, мигом стакан воды!
Типэтеску. Какого уважаемого?
Траханаке
Траханаке. На новой фальшивке. И что за мошенник!
Входит Пристанда.
Пристанда
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Явление I
Брынзовенеску. Шестьдесят девять — красным, наши… одиннадцать — синим… это ихние…
Фарфуриди. Двенадцать.
Траханаке. Имей чуточку терпения… Один, два, пять… семь… десять… одиннадцать…
Фарфуриди. Двенадцать.
Траханаке. Если считать с Енаке Сирипяну.
Брынзовенеску. С тех пор как он выдал дочку замуж, он не имеет права голоса… Дома-то ведь отошли ей[87] в приданое? Пусть попробует голосовать, попадет в тюрьму, уважаемый.
Траханаке. Имейте чуточку терпения… Но если он будет голосовать за нас?
Фарфуриди. Это другой разговор… тогда мы все уладим. У него на будущей неделе процесс с церковным управлением. То есть как это — голосовать за нас?
Брынзовенеску. То есть как это — голосовать за нас?
Траханаке. Ну да, голосовать за нас.
Брынзовенеску. Да вы разве не понимаете, любезный Захария, о чем мы толкуем? «Мы» — это наша партия. За кого мы голосуем, для кого стараемся? Мы ведь еще не знаем этого…
Траханаке. Пожалуйста, имейте чуточку…
Фарфуриди. Мы же не знаем…
Траханаке. Пожалуйста, имейте чуточку…
Фарфуриди. Но я иду еще дальше, я повторяю, как уже говорил моему другу Брынзовенеску: я опасаюсь предательства…
Траханаке. Какого предательства?
Брынзовенеску. Мы ведь сегодня пронюхали кое-что…
Фарфуриди. Кое-что…
Траханаке. Кое-что?
Брынзовенеску. Уж если что-то есть…
Фарфуриди. Что-то есть…
Траханаке. Что-то есть?..
Фарфуриди. Именно. Пусть будет предательство, если этого требуют интересы партии. Пусть будет так!
Брынзовенеску. Но тогда о нем должны знать и мы!
Фарфуриди. Потому что я, достопочтенный Захария, говорю, как говорили наши предки, как воевода Мирча, как Влад-Цепеш[88]: мне нравится предательство, но…
Траханаке. Прошу, имейте чуточку…
Брынзовенеску. К черту терпенье! Времени не осталось… Вечером собрание?
Фарфуриди. Завтра начинаются выборы?
Траханаке. Да…
Фарфуриди. За кого же мы голосуем?
Брынзовенеску. За кого мы голосуем?
Траханаке. Имейте чуточку терпения! За кого вы голосовали до сих пор?
Брынзовенеску. Не понимаю.
Фарфуриди. И я не понимаю.
Траханаке. Погодите, давайте разберемся.
Фарфуриди. Давайте разберемся. Разберемся. Этого мы и требуем.
Траханаке. Вы кто такие? Уличные бродяги? Нет!.. Бунтовщики? Нет!.. Заговорщики? Нет!.. Вы, то есть мы все являемся гражданами, почтенными господами. Мы — уважаемые граждане… в особенности мы трое, — мы столпы общества, домовладельцы, члены постоянного комитета, выборного комитета, школьного комитета, комитета по сооружению памятника императору Траяну, земельной комиссии, и так далее и так далее. Мы голосуем за кандидата, которого выдвигает вся наша партия… потому что от нашей партии зависит благополучие страны, а от благополучия страны зависит наше благополучие.
Брынзовенеску. Оно, конечно, так…
Фарфуриди. Это так, однако…
Траханаке. Что однако? Кандидатом могу быть и я, и вы, и он, как этого требуют интересы партии. Мы ждем, что имя кандидата назовут с минуты на минуту. Префект вот-вот придет с телеграфа. Ну? Разве телеграф не стучит? Стучит: что ему еще делать? Может быть, сейчас, когда мы тут разговариваем, это имя уже сообщили… По проволоке, почтенный… да, по проволоке, а вы как думали?
Фарфуриди. Все гладко, все хорошо и прекрасно, когда вы, сударь, толкуете, но только мы… мы боимся предательства.
Брынзовенеску. Не с вашей стороны.
Фарфуриди. Нет, не с вашей…
Траханаке. С чьей же?
Фарфуриди. С чьей, с чьей? Вам ли не знать…
Траханаке. Не видать мне больше моей Зоечки, если я знаю!..
Брынзовенеску. Эге, уважаемый, уж слишком простачком вы прикидываетесь…
Фарфуриди. Дружище Захария, давайте-ка лучше выложим карты на стол.
Траханаке. Выкладывайте, сударь, посмотрим.
Фарфуриди. Я сказал, что боюсь предательства… Ну?
Брынзовенеску. Ну!
Траханаке. Ну?
Фарфуриди. Ну! Я опасаюсь этого со стороны приятеля…
Траханаке. Какого приятеля?
Брынзовенеску. Какого приятеля, какого приятеля! Вам ли его не знать…
Траханаке. Не видать мне больше Зоечки, если я знаю!..
Фарфуриди. Опять прикидываетесь…
Траханаке. Ей-богу, нет.
Фарфуриди. Со стороны приятеля… Фэникэ.
Траханаке
Брынзовенеску. Со стороны префекта.
Траханаке
Фарфуриди
Траханаке
Фарфуриди. С брехуном…
Брынзовенеску. С нигилистом…
Траханаке
Фарфуриди. Мы-то…
Брынзовенеску. Мы-то… о чем подумали?
Траханаке
Брынзовенеску. Мадам Зою, достопочтенный…
Фарфуриди. Мне очень жаль, мы не…
Траханаке
Фарфуриди. Оно конечно! Понятно — дамы! У них амбиция…
Траханаке
Фарфуриди. Может быть, кто-нибудь и нашелся…
Траханаке. Разрешите вам не поверить. Независимый человек, который оказал услуги партии, уезду, стране… и мне, как своему другу. Да, он оказал и оказывает мне услуги!.. И вот приходите вы — люди из нашей же партии
Брынзовенеску. Мы, наконец…
Траханаке. Имейте чуточку терпения…
Явление II
Фарфуриди. Ну-с! Понравился тебе достопочтенный?
Брынзовенеску. Да-а! Серьезный мужчина! Не поймешь, в чем тут секрет. Надо еще подождать.
Фарфуриди. Подождать? До каких же пор ждать? Я уж и так вижу, как вечером, в конце собрания, он встает, звонит в колокольчик и заявляет: «Уважаемые, имейте чуточку терпения: кандидат нашего комитета — господин Нае Кацавенку…»
Брынзовенеску. Брехун!
Фарфуриди. Нигилист! И сразу же — браво, ура, аплодисменты! А завтра-послезавтра полицмейстер Гицэ будет бегать по городу высунув язык и вмиг превратит господина Кацавенку в депутата… Кацавенку, который нас поносил и обливал грязью на всех перекрестках!.. А мы… мы будем стоять сложа руки? Нет, этого не будет!
Брынзовенеску. Что тут поделаешь? Попробуй потягайся с властями!
Фарфуриди. Что делать? Пошлем депешу в Бухарест, в Главный комитет» в министерство, в газеты. Коротко и ясно.
Брынзовенеску
Фарфуриди
Брынзовенеску. Тогда подпишу.
Фарфуриди. Подпишем: «Многочисленные члены партии».
Брынзовенеску. А если на телеграфе узнают наш почерк?
Фарфуриди. Кто-нибудь напишет за нас.
Брынзовенеску. Кто?
Фарфуриди. Найдем кого-нибудь, кто ее отправит на телеграфе! Пошли!
Брынзовенеску. Как бы чего не вышло…
Фарфуриди
Брынзовенеску. Пять.
Фарфуриди. Надо спешить, ровно между пятью и шестью закрывается телеграф…
Явление III
Пристанда. Сделал… а все зря. Наложил руку на Кацавенку, натравил на него ребят, а он кричит что есть мочи: «Протестую именем конституции! Это нарушение неприкосновенности жилища». — «Аккурат, говорю, нарушение, а все-таки хватайте его!» И схватили… Притащили в кутузку. Потом на извозчике вернулся к нему на квартиру, все обыскал, взломал полы, разобрал дымоход, заглянул во все щели, а письма не нашел. Вернулся в полицию, обшарил у него карманы — нет как нет. Пригрозил, что есть приказ от господина Фэникэ допрашивать его с пристрастием, как конокрада… Все впустую — молчит. Заявляет, что будет разговаривать только с мадам Зоей… Ищу ее и не могу найти: дома нет, здесь тоже нет… А, вот и она. Сударыня!
Явление IV
Зоя
Пристанда. И я искал вас, сударыня.
Зоя. Гицэ, Гицэ, что вы все наделали! Вы что, с ума сошли, что ли? Я узнала от доктора, что ты с полицейскими вломился в дом Кацавенку, схватил его, отправил в полицию, посадил под арест! Как ты решился на это?
Пристанда. Устный приказ господина Фэникэ.
Зоя. Где Фэникэ?
Пристанда. Не знаю. Я сам его ищу.
Зоя. Зачем ты арестовал Кацавенку?
Пристанда. Чтобы отобрать у него письмо.
Зоя. И отобрал?
Пристанда. Нет, сударыня. Уж как я ни искал и у него и на квартире! Наверное, письмо спрятано в другом месте.
Зоя. Гицэ, ты меня погубил! Завтра письмо будет опубликовано, и этот скандал бессмыслен. Учителишки будут издавать газету и без Кацавенку. Что скажет правительство в Бухаресте, когда узнает, что вы нагрянули к Кацавенку и арестовали его накануне выборов? Вы ведь заверили правительство, что все пройдет тихо и мирно. Как сможет Фэникэ остаться префектом?!
Пристанда. Госпожа Зоя, я забыл вам сказать. Что я ни обещал, как ни грозился, Кацавенку в ответ одно: зря стараетесь! Он ни с кем не желает разговаривать, кроме как с вами.
Зоя. Со мной? Гицэ, скорее освободи его и проси от моего имени, чтобы он пришел сюда, я его жду!
Пристанда. Только бы господин Фэникэ…
Зоя. Гицэ, если ты дорожишь собой, если ты дорожишь своей семьей…
Пристанда. Как не дорожить, сударыня? Одиннадцать душ!
Зоя. Беги сейчас же, мигом. И не возвращайся без Кацавенку. Будь с ним повежливее! Поезжай на извозчике, торопись!
Пристанда. Слушаю-с!
Зоя. Ты еще не ушел?
Пристанда. Ушел-с!
Явление V
Зоя
Явление VI
Типэтеску. Зоя! Ты здесь?
Зоя. Фэникэ! Я тебя ждала. Что ты наделал? Зачем арестовал Кацавенку? Как это тебе пришло в голову? Что ты натворил?
Типэтеску
Зоя. Ругай меня, Фэникэ, ругай!..
Типэтеску. Вот потому-то я и принял меры, чтобы обезвредить Кацавенку.
Зоя. Напрасно, Фэникэ. Кацавенку может даже умереть сегодня, но завтра его газета все равно опубликует письмо. Боже милосердный! Как все будут рвать друг у друга газету! Как будут зубоскалить!.. Неделю, месяц, год только и будет разговоров о моем позоре… В городе, где все мужчины и женщины, где даже дети развлекаются сплетнями, даже без повода, а тут — такой повод! Фэникэ!.. Какой будет шум! Какой скандал! А я, Фэникэ, что же мне делать? Умереть? Я умру, если ты этого хочешь… Как жить после этого?
Типэтеску. Тогда, если нет другого выхода… Зоя! Ты меня любишь?
Зоя. Люблю, но спаси меня.
Типэтеску. Убежим вместе…
Зоя
Типэтеску
Зоя. Нет, выход есть!
Типэтеску. Какой?
Зоя. Поддержать кандидатуру Кацавенку на выборах!
Типэтеску. Немыслимо!
Зоя. Избрать его!
Типэтеску. Никогда!
Зоя. Это необходимо.
Типэтеску. Только через мой труп! Подумала ли ты о том, что говоришь? Вот телеграмма, которую я перехватил. Ее принес на телеграф мерзавец, который нашел твое письмо, тот самый, вчерашний пропойца. Телеграмма анонимная. Я изъял ее и приказал на телеграфе не передавать больше ни одного слова без моего ведома. Но как распознать шифрованные телеграммы?.. Вот: «Предательство! Префект и его люди предают партию ради нигилиста Кацавенку, собираются избрать его депутатом… Предательство! Предательство! Трижды предательство! Многочисленные члены партии». Нет! Что бы ни случилось, мы не можем поддержать кандидатуру этого негодяя. Нет, нет и нет!.. Надо искать другой выход.
Зоя
Типэтеску. Тогда…
Зоя. Тогда…
Типэтеску. Зоя! Зоя!
Зоя. Оставь меня!.. Если твое честолюбие, твои политические бредни тебе дороже, чем моя честь и моя жизнь, оставь меня! Я умру…
Типэтеску. Зоя! Подожди, подумаем!
Зоя. Фэникэ, нам некогда больше думать! Каждая минута приближает нас к гибели… Ты должен решиться!
Типэтеску
Зоя
Ты понимаешь, чего следует ждать после его ареста?
Типэтеску. Этот человек играет своей жизнью!
Зоя. Не своей, а моей жизнью, он играет, Фэникэ, потому что еще раз говорю тебе… одно из двух: либо ты меня любишь, и тогда ты должен мне уступить и перестать бороться с Кацавенку, либо я умру. А после моей смерти — будь что будет!..
Типэтеску. Безумная женщина! Что ты наделала!
Зоя. Я сделала то, что должна была сделать. Если ты не хочешь поддержать Кацавенку, если ты не хочешь помочь его избранию, чтобы спасти меня, тогда я его поддержу, я изберу его…
Типэтеску. Как?
Зоя. Да, я его изберу. За Кацавенку — я, и следовательно, его должны поддержать мой муж, все его сторонники. Кто борется против Кацавенку, тот борется против меня! Что ж, Фэникэ, борись, уничтожь меня. Ты, который клялся, что любишь… Посмотрим!
Типэтеску. Зоя!
Зоя. Оставь меня!
Типэтеску. Зоя! Зоя!
Явление VII
Пристанда
Кацавенку. Мне жаль, Гицэ, что ты все еще оправдываешься… Как будто мы не знаем полицейских обязанностей.
Пристанда. Аккурат орудие!
Кацавенку. Виновна не рука, которая поражает, а воля, которая приказывает… Я даже написал статью на эту тему. Не знаю, читал ли ты ее?
Пристанда. Уж, наверное, читал, господин Кацавенку: я-то вашу газету завсегда читаю, как Евангелие. Вы уж не смотрите, что я так… для службы стараюсь…
Кацавенку. И наконец, разве было бы возможно мученичество, если бы не было палачей?
Пристанда. Аккурат так, господин Кацавенку.
Кацавенку
Пристанда. Только об этом и идет речь, господин Кацавенку. Госпожу Зою, только ее… господина Фэникэ и дома-то нет. Пожалуйста, пожалуйста, садитесь, господин Кацавенку, я пойду доложить ей, что вы пришли…
Кацавенку. Скажи ей, что я тороплюсь вернуться в тюрьму, куда меня бросила ее немилость.
Пристанда. Слушаю-с.
Явление VIII
Кацавенку. Наконец! Капитуляция! А разве могло быть иначе? Дорогой, любезный, почтеннейший Захария
Явление IX
Типэтеску
Кацавенку
Типэтеску
Кацавенку. Видите ли, мне было сказано, что я вызван… Иначе бы я не пришел… Но в конце концов, если я пленник, то я остаюсь… если же свободен, — я ничего иного и не требую, — то сейчас же могу удалиться.
Типэтеску
Кацавенку. Милостивый государь, вам нравится играть в открытую? Хорошо. Мне нравится лаконичность! Раз!
Благодарю!
Типэтеску
Кацавенку
Типэтеску
Кацавенку
Типэтеску. Так-с.
Кацавенку
Типэтеску. Простите, если я вас обидел. Буду еще более краток. Вы деловой человек. Вы владеете вещью, которая необходима мне, и вы знаете, как важна она для меня. Я прихожу и говорю вам
Кацавенку
Типэтеску
Кацавенку
Типэтеску. Нет… Потому-то я и спрашиваю.
Кацавенку. Сударь
Типэтеску. Стало быть, вы…
Кацавенку. Позвольте, политический деятель должен, особенно в таких обстоятельствах, в которых находится наша родина, в обстоятельствах, способных вызвать всеобщее движение, движение, — которое если мы примем во внимание прошлое всякого конституционного государства, а тем более столь молодого государства, как наше…
Типэтеску
Кацавенку. Ну?.. Если так, если вы хотите, чтобы я был краток, то… я хочу
Типэтеску
Кацавенку. Тогда вы должны сказать сами…
Типэтеску
Скажите серьезно, не кажется ли вам, что вы слишком многого просите?
Кацавенку
Типэтеску. А если для любезного господина Кацавенку будет приготовлено местечко в постоянном комитете?
Кацавенку
Типэтеску. А если тот же господин Кацавенку будет назначен на должность государственного адвоката?
Кацавенку. Этого мало, почтеннейший…
Типэтеску. А если на вакантную в настоящее время должность примаря[89] и на место попечителя собора святого Николая был бы назначен тот же господин Кацавенку? А? Каково?
А если я предложу вам имение «Зэвой», недалеко от города?
Кацавенку
Типэтеску
Кацавенку
Типэтеску
Кацавенку
Типэтеску
Кацавенку. Можете!
Типэтеску
Кацавенку
Типэтеску
Кацавенку. Это необходимо.
Типэтеску. Нет!
Кацавенку. Вы должны захотеть, если сколько-нибудь дорожите честью…
Типэтеску
Бесстыжая каналья! Не знаю, что меня еще удерживает, чтобы не проломить тебе голову…
Кацавенку
Явление X
Зоя
Кацавенку
Типэтеску
Зоя
Кацавенку. Извинениям здесь не может быть места, мадам. Я должен немедленно уйти отсюда; я не могу больше ни минуты находиться в доме, где моя жизнь в опасности.
Зоя. Господин Кацавенку, в конце концов вы практичный человек, вам безразлично, от кого придет то, что вам необходимо.
Кацавенку. Не понимаю.
Зоя. Вы просите депутатский мандат взамен письма. Вы поклялись, вы дали честное слово, что послезавтра, когда вас провозгласят депутатом, вы отдадите письмо тому, кто сделает так, чтобы вас избрали… Я это устрою, я и мой муж, и вы мне отдадите письмо… Согласны?
Кацавенку
Зоя
Кацавенку. Да, мадам, вполне… но…
Зоя
Типэтеску
Зоя
Кацавенку. Послезавтра вы получите…
Зоя. Мой старик!
Типэтеску. Захария!
Кацавенку. Председатель!
Типэтеску. Скорей спрячьтесь оба… он не должен вас видеть…
Явление XI
Траханаке. Никого нет? А этот болван слуга уверял меня, что Зоя и Фэникэ здесь.
Явление XII
Типэтеску. Проклятая политика! Ни минуты покоя!
Это Гицэ, это его сигнал!
Опять?
Кацавенку. Мой человек.
Гражданин. Да, опять я!
Типэтеску
Гражданин. Ежели на то пошло, то я ни за кого не хочу голосовать.
Типэтеску. Ну и оставь меня в покое, власти не желают оказывать давление на кого-либо.
Кацавенку
Зоя. Конечно…
Гражданин
Кацавенку. А!
Зоя. Фэникэ! Фэникэ! Выгони его! Он нетерпим!
Типэтеску. Ладно, гражданин, прошу тебя по-хорошему, оставь нас в покое… Чего ты хочешь?
Гражданин. Разве я не сказал?
Зоя. За господина Кацавенку.
Гражданин. За кого?
Типэтеску (
Гражданин. Не трясите, говорю, меня мутит…
Типэтеску. Потому, что у тебя выкрали письмо…
Гражданин. Пустяки… Другое найдем.
Типэтеску. Не перебивай меня… Потому что ты…
Гражданин. Избиратель…
Типэтеску. Нет… пьяница… пропойца…
Зоя. Фэникэ!
Типэтеску. Да, пьяница! Ты и теперь вдрызг пьян…
Гражданин. Ну уж нет!..
Типэтеску
Гражданин
Типэтеску. От тебя разит ромом.
Гражданин. А чем бы вы хотели, чтобы от меня пахло? Керосином?
Типэтеску. Потому-то ты должен отдать свой голос уважаемому господину Кацавенку… Такому избирателю лучшего кандидата и не надо.
Зоя. Фэникэ!
Кацавенку
Явление XIII
Типэтеску (
Зоя. Фэникэ, успокойся.
Типэтеску. Да, я спокоен… Потому что он… в отличие от других — не мерзавец, не каналья, не прохвост…
И наконец потому, что для таких избирателей, как ты, с таким трезвым умом и таким тонким политическим чутьем, нельзя и придумать лучшего кандидата, чем господин Кацавенку!
Кацавенку (
Брынзовенеску. А!
Фарфуриди
Траханаке. Имей чуточку терпения!
Зоя. Папочка! (
Типэтеску. Да оставьте вы меня все в покое!
Фарфуриди. Оставим, оставим, уважаемый, но мы обратимся в Бухарест!
Брынзовенеску. И все сообщим…
Типэтеску (
Фарфуриди. В газеты!
Брынзовенеску. Центральному выборному комитету!
Фарфуриди. Правительству!
Гражданин (
Траханаке. В конце концов, что здесь происходит, Фэникэ?
Типэтеску. Меня не спрашивай, Захария!
Зоя
Траханаке. Почему?
Зоя
Кацавенку
Вы не можете рассчитывать на большее доверие в высших сферах, чем уважаемый господин Типэтеску, самый честный префект нашего отечества!
Траханаке. Верно!
Кацавенку. Самый неподкупный!
Траханаке. Да!
Кацавенку. Самый преданный!
Зоя. Конечно!
Кацавенку. Разрешите мне сказать: вся ваша суета — это только забота о своих шкурных интересах, не больше, и когда идет речь о таких личностях… как вы…
Гражданин. Ну-ну-ну!
Фарфуриди. Еще и оскорбления!
Брынзовенеску. Браво!
Кацавенку. Торгаши! Шкурники! Дальше своего носа ничего не видите, уважаемые!
Зоя
Кацавенку. Избиратели скажут свое слово…
Зоя
Траханаке. Разумеется, избиратели скажут свое слово!
Гражданин
Явление XIV
Те же и Гицэ Пристанда, который вбегает, запыхавшись, с телеграммой в руке.
Пристанда. Господин Фэникэ! Депеша, весьма, весьма срочная!
Зоя. Депеша?
Типэтеску
Это последнее испытание вашей преданности…»
Фарфуриди и Брынзовенеску. Ага!
Зоя
Траханаке. Имей чуточку терпения!
Зоя. Да, папочка! Мы будем бороться против правительства!
Гражданин
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
Явление I
Фарфуриди
Траханаке
Фарфуриди (к
Попеску. Только бы ты сдержал свое слово!
Фарфуриди. Прошу не прерывать!
Траханаке
Фарфуриди. После всего, что я говорил с исторической и юридической точки зрения, я закончу, как уже сказал, по возможности кратко.
Попеску. Велика радость, если мы опять начнем с тысяча восемьсот двадцать первого года!
Фарфуриди. Позвольте… В ты-ся-ча во-семь-сот…
Все
Фарфуриди. Позвольте.
Траханаке (
Кацавенку. Какое тут может быть терпение, господин председатель. Время-то уж позднее. Записаны и другие ораторы.
Все из группы Кацавенку. Да! Да!
Кацавенку. Уважаемый оратор обещал быть по возможности кратким, но если он снова начнет с тысяча восемьсот двадцать первого года…
Фарфуриди. Разрешите…
Траханаке (
Кацавенку
Попеску, Ионеску и другие из группы. Да! Да! К шестьдесят четвертому…
Траханаке (
Все. Да, к плебисциту!
Фарфуриди (
Траханаке
Фарфуриди. Но, господин председатель…
Траханаке
Все
Фарфуриди
Ионеску. Знаем, что такое плебисцит! Спасибо за объяснение.
Все. Не надо объяснений.
Фарфуриди
Траханаке (
Фарфуриди
Кацавенку. Здесь не идет речь о плебисците.
Фарфуриди. Позвольте, мне кажется, что когда мы говорим о шестьдесят четвертом
Кацавенку. Позвольте, речь не идет о шестьдесят четвертом годе!
Фарфуриди. Разрешите…
Господин председатель!
Траханаке
Кацавенку
Траханаке
Фарфуриди (
Кацавенку
Все. Нет, не надо!
Траханаке
Все. К делу! К делу!
Фарфуриди
Все
Траханаке. Ну-с, теперь имейте чуточку терпения…
Фарфуриди
Весь зал. Нет! Говорите!
Кацавенку
Фарфуриди
Все
Фарфуриди
Разрешите! Я сейчас кончу! Два слова!
Так вот мое мнение. Или — или, одно из двух: либо пересмотреть конституцию — согласен! Но тогда ничего не менять! Или же не пересматривать — согласен! Но тогда изменить кое-где в… основных пунктах… От этой дилеммы вы не можете уйти… Я кончил!
Явление II
Траханаке (
Пристанда (
Траханаке. Ну? Что?
Пристанда. Они там, в кабинете… они пришли другим ходом и ждут вас… Пожалуйста, поскорее туда…
Траханаке (
Пристанда. Обязательно надо, немедленно!
Траханаке (
Голоса. Да! Да! Перерыв!
Явление III
Кацавенку (к
Попеску. Нет, ведь что говорит Фарфуриди? Ты не понял. Он утверждает, что, дескать, согласно истории — потому то он и опасается потрясений, — мы не должны давать плохого примера нашим сестрам латинского происхождения. Ты же слышал, он ведь сам сказал: наши сестры латинского происхождения.
Ионеску. Да! Он это сказал…
Кацавенку
Попеску. Что Румыния со времен императора Траяна…
Кацавенку. Ничего подобного.
Ионеску. Что, стало быть, наши предки…
Кацавенку. Какие предки? Почему наши? Вот видишь— не знаешь!
или даже пятится назад, потому что закон прогресса таков: чем быстрее двигаешься, тем дальше будешь…
Ионеску. Это так.
Попеску. Слов нет, иначе быть не может.
Фарфуриди
Кацавенку
Фарфуриди
Кацавенку. Я и слышать не хочу вашей болтовни.
Брынзовенеску. Понятно… Вам это невыгодно…
Кацавенку
Фарфуриди. Да, я адвокат, но я вам не коллега…
Кацавенку
Фарфуриди. Да, уж честно, дальше некуда!
Кацавенку
Фарфуриди
Брынзовенеску
Фарфуриди
Кацавенку
Фарфуриди
Брынзовенеску. Дружище, будь благоразумен. (
Кацавенку
Фарфуриди. Да, я, который всегда поддерживал нашу партию, — я больше не состою… а вы, который всегда ее ругали… вы…
Кацавенку. Позвольте!
Фарфуриди
с вашими брехунами…
Попеску
Фарфуриди
Все
Фарфуриди
Группа Кацавенку. Вон! Вон! (
Явление IV
Траханаке. Нет! Этого сделать нельзя.
Зоя
Типэтеску. Дружище Захария!
Зоя. Бели ты когда-нибудь дорожил мною…
Типэтеску. Если ты мне друг…
Траханаке. Эх вы! Имейте чуточку терпения!
Типэтеску. Верно, дружище, он жулик — это так; но пока люди разберутся… пока мы начнем с ним судиться…
Зоя. Мы станем всеобщим посмешищем, дорогой, ты только подумай…
Траханаке
Типэтеску. Понятно!
Зоя. Разумеется, в политике…
Траханаке. Имейте чуточку терпения…А вот это?
Зоя
Траханаке. Я в жизни не прибегал к дипломатическим фокусам. Но если на то пошло, прослыть иезуитом вроде Меттерниха, я ему покажу!
Типэтеску
Зоя
Траханаке. Имейте чуточку терпения!
Типэтеску
Зоя. Спасены?
Траханаке. Я же говорил, имейте чуточку терпения. Я поймал его на новом подлоге…
Типэтеску
Траханаке. Вот это правильно!
Зоя. Мне страшно…
Типэтеску. Нам нечего больше бояться.
Траханаке. Запиши мне на бумажке имя этого Гагамицэ, а то я позабуду…
Типэтеску
Траханаке. Пойду открывать заседание.
Типэтеску. Объяви кандидатуру, закрой собрание и приходи играть в преферанс, мы будем тебя ждать…
Траханаке (в
Типэтеску. Не беспокойся, я не теряю ценных бумаг…
Зоя. Фэникэ!
Типэтеску. Ну-с! Теперь уж я обработаю любезного Кацавенку!
Явление V
Траханаке
Кацавенку
Траханаке. Прошу.
Кацавенку
ее счастье, ее прогрессе…
ее будущем!..
Ионеску, Попеску, все
Кацавенку
Да!
Попеску. Браво!
Кацавенку
Ионеску. Браво!
Кацавенку. Экономического!..
Попеску. Браво!
Кацавенку. Административного!..
Ионеску. Браво!
Кацавенку. И… и…
Ионеску, Попеску, вся группа избирателей. Браво! Браво!
Траханаке
Кацавенку
Да, мы ультрапрогрессисты. Да, мы сторонники свободной торговли! И… движимые этими идеями, мы основали здесь, в нашем городе, «Румынскую экономическую зарю», кооперативно-энциклопедическое общество, независимое от бухарестского… потому что мы стоим за децентрализацию. Мы… я… мы… не признаем, не хотим признавать опеку Бухареста, бухарестских капиталистов над нами, потому что в нашем крае мы сами можем делать то, что они делают в своем…
Группа избирателей
Кацавенку. Наше общество ставит перед собой цель поддержать румынскую промышленность, потому что, разрешите мне сказать, с экономической точки зрения у нас дела обстоят плохо…
Группа избирателей
Кацавенку. Румынская промышленность — превосходна, даже можно было бы сказать — великолепна! Но она… совершенно не существует. Наше общество… мы… что мы поддерживаем? Мы поддерживаем труд, который отсутствует в нашей стране!
Группа избирателей. Браво!
Траханаке
Кацавенку. Господин председатель, оставьте, пусть перебивают… Я не боюсь. В Яссах, например, — разрешите мне это отступление, оно, конечно, печально, но это сущая правда! — в Яссах у нас нет ни одного румынского коммерсанта, ни одного!
Группа избирателей. Увы!
Кацавенку. И все-таки все банкроты — евреи! Объясните себе этот феномен, эту тайну, если я могу так выразиться!
Группа избирателей. Браво!
Кацавенку. Так вот. Что говорит наше общество? Что говорим мы?.. Вот что мы говорим: такое положение вещей нетерпимо!
До каких же пор у нас не будет своих банкротов?.. Англия имеет своих банкротов, Франция имеет своих банкротов, даже Австрия имеет своих банкротов, любая нация, каждый народ, каждая страна имеет своих банкротов! Только у нас чтобы не было своих банкротов? Как я уже говорил, подобное положение вещей недопустимо, оно не может продолжаться!
Явление VI
Траханаке
Кацавенку
Гражданин
Кацавенку
Траханаке. Вы, кажется, говорили, почтенный, что вы не имеете ничего против…
Кацавенку. Да!
Траханаке. Ладно…
Кацавенку
Гражданин
Траханаке
Гражданин
Кацавенку
Гражданин. Румынская!..
Траханаке
Гражданин (
Ионеску. Он пьян!
Попеску. В стельку!
Гражданин
Траханаке
Ионеску, Попеску и другие. Вон! Он пьян! Вон!
Гражданин
Ионеску, Попеску и другие. Вон!
Гражданин. Я ведь тоже… член!
Пристанда
Траханаке
Пристанда
Явление VII
Траханаке
Зоя. Я ничего не слышу…
Типэтеску. Гицэ еще, наверное, не пришел.
Кацавенку
Фарфуриди
Брынзовенеску. Потому что господин Кацавенку…
Кацавенку
Траханаке. Почтеннейший!
Так как время позднее…
Кацавенку. Позвольте!
Траханаке
Кацавенку
Все
Зоя
Типэтеску
Траханаке
Ионеску. Нае Каца…
Траханаке
Кацавенку. Господин…
Траханаке. Господин… Агамицэ Данданаке!
Кацавенку
Траханаке
Кацавенку
Гицэ, Брынзовенеску, подвыпивший гражданин и другие. Долой! Долой брехуна!
Траханаке
Кацавенку
Траханаке
Кто?
Кацавенку
Крики в зале. Вон мошенника!
Голоса из группы Кацавенку. Вон предателя!
Кацавенку
Я хотел уберечь общество от скандала… Но теперь, когда нанесен такой жестокий удар моему достоинству, я не могу больше молчать.
Этот уважаемый гражданин
Траханаке. Ну-с? Я…
Кацавенку. Настолько наивен, что принимает за подделку подлинный документ.
Зоя. Фэникэ!..
Типэтеску
Пристанда
Кацавенку
Группа Кацавенку. На них, ребята!
Все. Вон! Долой! Бей его!
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
Явление I
Зоя. Где он? Где может быть Кацавенку?
Типэтеску. Не знаю; сбежал, умер, сквозь землю провалился…
Зоя. И что же?
Типэтеску. Два дня я громлю Кацавенку, а его нигде нет. Почему же он не покажется? Если письмо у него, почему он его не публикует? Почему он исчез — не знаю, почему не публикует письма, понятия не имею, да мне это безразлично. Достаточно, что он этого не делает. Неужели ты думаешь, что этот мерзавец не опубликовал бы его, если б мог?
Зоя. Что ты говоришь, Фэникэ? Какое бессердечие! Если бы ты знал, как я жила эти два дня! Какая тяжесть на сердце! Какой страх! Какая мука!.. Каждый человек, который идет мне навстречу, каждая фигура, которую я вижу, каждое движение, которое происходит вокруг, приводит меня в трепет… Фэникэ, пожалей меня! Еще день таких страданий, и я сойду с ума…
Типэтеску. Не будь ребенком… Зоя!..
Зоя
Типэтеску
Зоя. Что мне до этого! Сначала он погубит меня! Фэникэ, мне не нужно, чтобы ты мстил за меня. Я хочу, чтобы ты меня спас… Я это предвидела. Когда произошел скандал на собрании, я предчувствовала, что так случится. Ужасно, что он не знает, что поддельный вексель в твоих руках; не знает, что, приди он сюда и согласись на обмен, он спас бы и себя и меня. Ты рассчитывал перехитрить Кацавенку, а попался сам. Ты играл моей честью, моей жизнью — и ты проиграл! Может быть, он лучше тебя играет… или нам меньше везет…
Типэтеску. Молчи! Кто-то идет… Вытри глаза!
Явление II
Траханаке
Типэтеску. Кто бы это мог быть?
Зоя. Какой-то приезжий.
Траханаке. Зоечка, разреши мне представить тебе господина Агамицэ Данданаке.
Зоя и Типэтеску. Данданаке!
Траханаке. Наш кандидаті То есть что я говорю, кандидат? Наш избранник…
Данданаке
Траханаке. Нет, это я муж уважаемой госпожи: уважаемая — моя жена, как я имел честь вам сообщить.
Данданаке. А вы?
Траханаке. А я… ее муж… (
Данданаке
Траханаке. Господин Фэникэ Типэтеску, наш префект, мой личный друг и друг моего дома.
Данданаке
Типэтеску. И мне не менее приятно, сударь… я в восторге! По какому случаю вы пожаловали к нам?
Данданаке. По случаю выборов, дорогой, по случаю выборов. Меня, понимаете, затирала оппозиция, и так и этак, со всех сторон. Чуть было не остался я… который… чья семья… вы понимаете, с сорок восьмого года в парламенте… чуть было не остался без избирательного округа… И вот я приехал на выборы…
Зоя
Данданаке. Конечно, беспокойство, сударыня! Но как же можно, понимаете, этак совсем не появляться?
Траханаке. Как же. Понятно! Очень хорошо! Очень хорошо! Надо, надо!
Данданаке. Да, беспокойство… огромное! Вообразите, трястись на почтовых пять прогонов, трюх-трюх, стук-стук, сами понимаете. Растрясло!.. А колокольчики…
Типэтеску. Разумеется.
Зоя. Еще бы.
Данданаке. Приезжаю, хочу прямо в гостиницу… а извозчик… он-то знал, зачем я приехал, указал мне господина префекта.
Зоя
Траханаке. Да, я шел на избирательный участок поглядеть, как идут дела. Слов нет, все идет как по маслу, но я, как глава партии, должен там находиться.
Данданаке
Зоя
Типэтеску. Он простоват, но я предпочитаю его. Хотя бы потому, что он честен. Не мерзавец!
Траханаке
Данданаке. Что вы? А то еще, чего доброго, перебаллотировка? Кое с кем это случалось…
Траханаке. Имейте чуточку терпения! Перебаллотировка у нас?.. Я говорю: вы получите не большинство, а все голоса до единого, почтеннейший.
Данданаке. Ах так?..
Траханаке. До свидания, почтеннейший, до свидания… До свидания, Фэникэ… До свидания, Зоечка.
Явление III
Данданаке. Как я сказал, мой милый, мне никак нельзя не быть избранным… Я, вся моя семья с сорок восьмого года… все борется, борется, а я, понимаешь, как раз теперь остался за штатом… без округа. И чуть было не остался, мой милый, чуть не остался…
Зоя. Не избрать вас, с вашими заслугами, — это невозможно.
Типэтеску. Непостижимо…
Данданаке. А вот послушайте, как с моими заслугами, сударыня, понимаете, чуть было и не остался. Все висело на волоске… А почему? Не хочет главный комитет, и точка: говорит, что я, мол, невыдающийся. Понимаете, это я-то невыдающийся!.. Но мне повезло, сильно повезло. Как-то раз одна особа, — не скажу кто… важная особа, — приходит ко мне играть в карты, а уходя, забывает свое пальто. На другое утро хочу его надеть… думаю — мое… вижу — нет, не мое; обшариваю карманы и нахожу… что вы думаете?
Типэтеску. Что?
Данданаке
Оба. Письмецо?
Данданаке. Любовное…
Оба
Данданаке. Любовное письмецо к высокопоставленной особе от жены приятеля, — не скажу кто… тоже важная особа…
Зоя. Ну и?..
Типэтеску. И что?
Данданаке. И что… Что вам еще сказать? Сажусь на извозчика и отправляюсь к особе… не скажу кто… важная особа. Говорю: найди мне, понимаешь, округ, или я отдам письмецо в газету. Туды-сюды, того-сего… и так и этак… — податься некуда! Вот и послал он сюда депешу…
Зоя
Типэтеску
Данданаке. Вот так-то я политику и повернул, милейший. Понятно? А что мне было делать? Не приди мне в голову такая идея, не быть бы мне избранным… а это никак невозможно, дорогая. Ты только подумай: мое семейство, я с сорок восьмого года во всех парламентах, со всеми партиями, как настоящий румын… принципиальный… И вдруг — остаться без округа!
Типэтеску. Разумеется!
Зоя. Да, письмо…
Данданаке. Какое письмо?
Типэтеску. Письмо особы…
Данданаке. Какой особы?
Зоя
Типэтеску. Письмо, которое вы хотели опубликовать в газете, если…
Данданаке
Зоя. Где же письмо?
Типэтеску. Что с ним стало?
Данданаке. Уж я его… дома храню… понимаешь, в верном месте.
Зоя. Так вы не вернули его особе?
Данданаке (
Типэтеску. Ведь вас избирают, он сдержал свое слово…
Зоя. Вы должны были его вернуть.
Данданаке. Как можно отдавать обратно, сударыня? Разве мог я сделать такую глупость? Пригодится и для другого раза… Чуть что — опять хвать, и в газеты!
Зоя
Типэтеску. Знаете, это может произвести плохое впечатление на избирателей…
Данданаке. Ни-ни, мой милый! А коли забуду — хотя у меня хорошая память, но, понимаешь, потому что я утомлен с дороги, могу позабыть, — подайте мне знак. Я буду сидеть за столом около вас или вашей половины…
Типэтеску. Какой половины?
Данданаке. А вот — сударыни.
Зоя
Типэтеску
Данданаке
Зоя
Типэтеску. Господин Данданаке, не хотите ли немного отдохнуть?
Данданаке. Конечно, мой милый. Но где?
Зоя. Пожалуйте за мной, господин Данданаке.
Данданаке
Явление IV
Типэтеску. Итак, мы выбираем господина Агамицэ Данданаке! Вот для кого я жертвую своим покоем, любимой женщиной… Где ты, Кацавенку? Посмотри, как ты отомщен! Где ты, чтобы я мог попросить у тебя прощения за то, что предпочел тебе честного господина Агамицэ, несравненного, божественного, миленького дружочка Данданаке… Какие люди! Какие люди!
Явление V
Зоя
Типэтеску. Зоя! Зоя! Будь мужественна…
Зоя
Пристанда
Типэтеску. Гицэ!
Зоя
Пристанда
Зоя
Типэтеску. Зоя! Ты сошла с ума!
Пристанда. Аккурат сошла с ума!
Зоя. Да, я сошла с ума! И тебя я должна за это благодарить!
Пристанда
Типэтеску. Разве я не говорил? А Кацавенку?
Пристанда. Я не нашел его, господин Фэникэ. Как сквозь землю провалился!
Типэтеску. На телеграф? Чего они еще от меня хотят?
Пристанда. Не знаю, господин Фэникэ, но только уж целый час, как стучит телеграф, вам нужно идти.
Типэтеску. Ах, проклятая политика!.. Зоя! Зоя! Будь мужественна! Я ухожу.
Зоя. Иди.
Типэтеску. Я тотчас вернусь.
Зоя. До свидания!.. Ах, как я могла любить этого человека!
Явление VI
Пристанда
Зоя
Пристанда. Целую ручку, сударыня, не гневайтесь, тут кто-то есть… кто-то, кого вы хорошо знаете… он ждет… он хотел бы с вами поговорить, но только с вами… Потому-то я и отослал господина Фэникэ на телеграф, чтобы вы остались одни… Я соврал. Это неправда, что его вызывают министры. Уж я знаю, что он меня будет ругать за то, что я его обманул. Но пусть ругает… пусть даже прибьет. Разве он не мой начальник? Разве он не мой хозяин, у которого я ем хлеб, я и мои одиннадцать душ? Я ему соврал, но ради вас, сударыня… Вы его примете?.. Да?
Зоя
Пристанда. Кого, кого? Господина Кацавенку…
Зоя
Пристанда. Слушаюсь!
Явление VII
Зоя
Кацавенку. Я знаю, мадам, что вексель у него
Зоя. Сумасшедший человек! Вы потеряли рассудок? Вы еще спрашиваете, что делать? Не знаете? Я возвращу вам вексель. Спасите меня, и я спасу вас! Обменяемся: отдайте письмо…
Кацавенку
Зоя. Что?
Кацавенку. Ваше письмо…
Зоя. Что?..
Кацавенку. Его у меня больше нет!
Зоя. Не может быть!
Кацавенку. Нет, это правда. Его у меня больше нет.
Зоя. Вы лжете!
Кацавенку. Нет, я не лгу.
Зоя. Несчастный! Что вы с ним сделали?
Кацавенку. Я его потерял!
Зоя
Кацавенку. Убейте меня, сударыня, убейте, но это не моя вина!
Зоя. Как вы его потеряли? Когда? Где вы его потеряли?
Кацавенку. Позавчера, во время скандала и драки на собрании, не знаю, кто… сорвал с меня шляпу, а письмо было в ней… за подкладкой…
Зоя. Значит, оно действительно потеряно?
Кацавенку. Да!
Зоя. Вы потеряли письмо… и не знаете, не подозреваете, где оно?
Кацавенку. Нет.
Зоя. Нет?
Кацавенку. Нет.
Зоя
Кацавенку. Сударыня, ради бога!
Зоя. Гицэ!..
Явление VIII
Те же, подвыпивший гражданин в белой шляпе Кацавенку.
Гражданин
Зоя. Кого вы ищете?
Кацавенку
Гражданин. Вас, госпожа Зоя.
Зоя. Чего вы от меня хотите?
Гражданин. А вот и господин Кацавенку. Здравствуйте, почтеннейший.
Зоя. Чего вы от меня хотите? Говорите быстрей.
Гражданин. Чего я хочу? Добра хочу. У меня есть поговорка: тысячу лет здравствовать!
Зоя. То самое, которое украл у тебя уважаемый господин Кацавенку?..
Кацавенку
Гражданин. Да ну его… я нашел еще одно!
Зоя. А мне-то что до этого!
Гражданин. Не сердитесь, сударыня… погодите, я еще не все вам сказал. До того как войти, так сказать, в политику, до того как стать домовладельцем, я был почтальоном… на почте… меня господин Захария знает.
Зоя. Убирайтесь наконец и оставьте меня в покое!.. Гицэ!
Гражданин. И с тех пор, стало быть, я отдаю письма по адресу. Если не найду адресата, надписываю карандашом: «Адресат неизвестен», или «не найден», или «помер», — в каждом случае, стало быть, как оно случается…
Но если найду адресата — вручаю ему письмо… Вот, к примеру… теперь… Позавчера в примэрии во время драки я нашел шляпу…
Зоя
Кацавенку
Гражданин. Шляпу, да, вот эту… А сегодня натягиваю ее на голову — мала немного; хочу вынуть подкладку — и вдруг нахожу…
Зоя. Письмо!
Кацавенку. Письмо!
Гражданин. Письмо, господин Кацавенку!.. Не пойти ли нам хлопнуть по рюмке?..
Зоя
Гражданин. От господина Фэникэ, адресат — вы.
Зоя. Дайте, дайте мне его скорее!
Кацавенку. Я в самом деле погиб!
Зоя. Скорее, если оно еще у вас!
Гражданин. У меня, я его не потерял… и еще не успел встретиться
Кацавенку
Зоя
Кацавенку
Гражданин. Нельзя было иначе… адресат с известным адресом.
Зоя
Гражданин. Зачем говорить, как меня зовут? Господин Захария знает меня еще с одиннадцатого февраля. Просто я гражданин, и все…
Зоя. Как мне вас благодарить? Чего вы хотите?
Гражданин. Скажите мне, за кого голосовать? Через четверть часа кончаются выборы, а я не знаю — за кого голосую!
Кацавенку
Зоя
Гражданин. Мадам Зоя, это правда?
Зоя. Да, правда, за господина Агамицэ Данданаке; это единственная правда, которую Кацавенку сказал за всю свою жизнь.
Гражданин. Ну, я побегу голосовать…
Зоя. Господин Кацавенку, будьте любезны, напишите этому уважаемому гражданину имя кандидата.
Прошу вас…
Разрешите?
Гражданин
Зоя
Гражданин
Явление IX
Кацавенку. Простите меня, простите!
Зоя
Кацавенку
Зоя
Кацавенку
Зоя. Не дрожите! Вы спасены, даю вам честное слово…
Кацавенку. Целую ручки… моя признательность…
Зоя. С одним условием: после выборов будет публичная демонстрация, и вы будете ею руководить.
Кацавенку
Зоя. Вы будете председательствовать на банкете в саду примэрии…
Кацавенку
Зоя. Вы будете пировать с народом…
Кацавенку
Зоя. И придете со всеми вместе сюда приветствовать нового депутата и префекта от имени избирателей.
Кацавенку. Да.
Зоя. Мы договорились?
Кацавенку. Да.
Зоя. Идите и займите место во главе стола; будьте исполнительны! Это ведь не последние выборы.
Кацавенку. Мадам, мадам Траханаке, вы ангел!..
Зоя. Благодарю вас, вы слишком любезны, но идите скорей.
Кацавенку. Иду, иду, вы останетесь мною довольны… Целую ваши ручки! Целую ручки!..
Явление X
Зоя. Это явь или сон?
Явление XI
Типэтеску
ЯвлениеXII
Траханаке. Да-а, любезнейший, у нас здесь была отчаянная борьба. Произошла настоящая драка…
Данданаке. Не говорите, братец.
Траханаке. Подлость! Представьте себе: один негодяй, подлец, для того чтобы повлиять на Типэтеску, на Фэникэ, то есть на префекта…
Данданаке
Траханаке. Чтобы поссорить его со иной и моей семьей… додумался состряпать любовное письмо от Фэникэ, префекта, к Зое, моей жене, и подделал его почерк… Подделал почерк!.. И какая это была чистая работа! Побожиться можно, что…
Данданаке. Что вы говорите, голубчик? А у меня было подлинное письмо!
Траханаке. Как, подлинное?
Данданаке. Письмецо той персоны… ну, этого холостяка.
Траханаке. Как холостяка?
Данданаке. Ну, значит, неженатого…
Траханаке. Кого?
Данданаке. Не скажу кто — важная персона… Когда я его припер к стенке: сдаешься или письмецо в газету, — он, понимаете, бац — и послал сюда депешу…
Траханаке. Не понимаю.
Данданаке
Явление XIII
Зоя
Данданаке. Я как раз говорил господину префекту, и он мне говорил…
Типэтеску. Господину префекту?
Данданаке. Да, господину префекту.
Зоя
Данданаке
а я ему говорил о моем случае… у меня-то всамделишное было письмо… от особы…
Зоя
Данданаке. Я обещал?
Явление XIV
Фарфуриди
Данданаке
Траханаке
Кацавенку. Почтеннейший господин Захария! При таких обстоятельствах мелкие страсти должны умолкнуть.
Траханаке. Вот это мне нравится! Браво! Желаю здравствовать!
Кацавенку. За здоровье нашего почтеннейшего и беспристрастнейшего председателя Траханаке! Ура!
Гражданин. За здоровье мадам Зои! Потому что она
Кацавенку
За здоровье нашего любимого префекта! Пусть он здравствует на благо нашего уезда!
Траханаке
Кацавенку
После великой борьбы, которая продолжалась почти тридцать лет, наша мечта сбылась! Чем мы были еще недавно, до Крымской войны? Мы боролись — и мы шагнули вперед! Вчера — обскурантизм, сегодня — свет! Вчера — ханжество, сегодня — свободомыслие! Вчера — горе, сегодня — радость!.. Вот преимущество прогресса!.. Вот благо конституционного режима!
Пристанда. Аккурат конституционного. Музыка! Туш!
РАССКАЗЫ
СЧАСТЛИВЧИК
Мой друг Манолаке Гувиди — личность известная в обществе. У него значительное состояние, добытое честным трудом. Он человек умный и серьезный, прекрасный супруг и хороший отец семейства. Обладая такими качествами, он должен был победить в борьбе за жизнь: завистники, несмотря на всю их клевету, ничего не могли с ним поделать.
В свое время, когда он был женат первым браком, он занимался большими казенными подрядами — они-то и положили начало его процветанию, поскольку доходы от этого дела и превратились в то кругленькое состояние, обладателем которого он теперь и является. Завистливые интриганы пытались сжить его со света, и после ожесточенной кампании, как изустной, так и в прессе, они сумели создать в высоких кругах весьма неблагоприятное мнение вокруг моего друга Манолаке.
Все его хлопоты, протесты и жалобы оказались напрасными. Тогда, чтобы не ставить себя под удар и не продолжать бесполезно обивать пороги официальных учреждений, где его принимали весьма грубо и даже угрожали расторжением контракта и разорительным судебным процессом, он послал свою жену, чтобы она повела переговоры с одним весьма влиятельным сановником, который всегда при необходимости выручал его, выказывая большое расположение.
Господин Гувиди прекрасно знал себя, он понимал, что со своим «непреклонным и гордым» характером он не сможет провести это деликатное дело так тонко, как его жена. Госпожа Гувиди, несмотря на свою молодость, скрывала за девичьим обличием и почти детскими манерами большой дипломатический такт. Действительно, ее муж рассудил правильно: то, что не удалось бы «прямолинейному и вспыльчивому» мужчине, каким считал он себя, безболезненно довела до счастливого конца слабая женщина.
Злые языки устали и должны были в конце концов замолчать, а наш друг, открыто взятый под мощное покровительство высокопоставленного лица, о котором мы уже говорили, смог и дальше заниматься своими делами и сколотил значительное состояние, достойное его неустанной мудрой деятельности.
Но это еще не все: благодаря этому случаю между семейством Гувиди и их покровителем установились самые теплые дружеские отношения, которые оставались совершенно безоблачными в течение многих лет, пока жестокая смерть не сразила госпожу Гувиди в самом расцвете лет.
Бедная женщина! Такая молодая и прекрасная, столь любимая! Кто бы мог вообразить! И какую пустоту оставила она после себя!
Эти скорбные, полные тоски слова прочли мы на широкой ленте, свисающей с самого красивого венка из пармских фиалок, когда следовали за печальной похоронной процессией. А на венке, который возложил несчастный муж, была еще более краткая и более» душераздирающая надпись:
Много воды утекло с тех пор, и время, как и всегда, сгладило «вечную» скорбь, заполнив постепенно забвением ту пустоту, которую оставила после себя очаровательная усопшая женщина.
Когда пустота окончательно заполнилась, наш друг Манолаке женился второй раз.
Счастливчик!
Вторая его жена так же молода и столь же красива, как и некогда покойница; что же касается дипломатического такта, столь необходимого, когда муж ведет крупные и разнообразные дела, то можем прямо сказать: в этом она ее превзошла.
Поэтому-то дела дома Гувиди и Ко непрерывно расширялись и процветали; успех стал покорным рабом нашего друга, а счастье следует за ним, как послушный и верный пес.
Я как раз размышлял о том, какой великолепный и светлый роман можно было бы написать, вдохновившись жизнью этого представителя счастливых людей, которых мы так хорошо знаем в нашем обществе, как вдруг получаю по почте следующее письмо:
Господин и госпожа М. Гувиди имеют честь просить Вас провести воскресенье в их поместье «Каменная мельница».
Соберется тесный круг самых близких друзей.
Вечерний костюм не обязателен; où il у a de gêne, il n’y a pas de plaisir![93]
Стиль — это женщина. О грациозная госпожа Гувиди! Я узнаю ее почерк и любимое изречение, которое она так часто повторяет, очаровательно подмигивая.
«Каменная мельница» — поместье совсем небольшое, но это маленький рай!
Оно расположено в двадцати минутах езды от станции. В нем огромный парк и английский коттедж, какие редко встретишь у нас.
И за сколько, вы думаете, было куплено это именье? Вы не поверите, как и сам бы я не поверил, не знай этого совершенно достоверно. За сколько?.. За пару гнедых лошадей всего-навсего! Прекрасные лошади, ничего не скажешь! Но когда приобретаешь именье стоимостью в двести пятьдесят тысяч лей как одна копеечка за пару лошадей, цена которым от силы пять или пять с половиной тысяч, то здесь уж играет роль иной фактор, куда более сильный, чем материальный расчет, — страсть.
Ранее «Каменной мельницей» владел широко известный господин Н., тонкий любитель спорта, несказанно богатый, старый холостяк, который, как это всем нам известно, питает непреодолимую страсть к лошадям. И вот однажды встретил госпожу Гувиди на шоссе, когда она собственноручно правила парой своих гнедых. Кто знает, в каком состоянии духа находился человек, — говорят, что перед этим он всю ночь играл в «Жокей-клубе» и сильно проигрался, — но с той поры потерял и сон и покой.
Все это рассказывает наш общий друг, сам Гувиди.
Гнедые стали для Н. наваждением, идеей-фикс, настоящей болезнью, назовите как хотите. Чего он только не предпринимал, чтобы заполучить их! Он следовал за ними буквально повсюду, завязал самые дружеские отношения с Гувиди, настаивал, умолял, унижался, но все напрасно. Хотя муж согласился и готов был угодить новому другу, жена оставалась непреклонной.
— За деньги я их не отдам! — решительно заявила она однажды.
— Тогда за что же? — спросил Н. тоном человека, готового на все.
— За… Но вы не согласитесь…
— Согласен на что угодно!
— За «Каменную мельницу»! — коротко ответила госпожа Гувиди, и в эту минуту она казалась прекраснее, чем когда-либо.
— Ну, это уж чересчур! — буркнул Манолаке, который сидел в глубине гостиной и читал газету.
— Чего ты вмешиваешься в наши дела? Ты-то ни при чем! — возразила госпожа Гувиди, надув губки, как избалованный ребенок.
Господин Гувиди пожал плечами и вновь углубился в газету.
— «Каменная мельница» вам действительно очень нравится? — спросил Н.
— Во всяком случае, больше, чем вам… мои лошади. — И на ее лице появилась скептическая улыбка.
— Вы не правы! — тихо ответил упавшим голосом господин Н., глядя в упор на молодую женщину, и его глаза, много увидевшие в ее глазах, как-то странно блеснули.
— Я в это не поверю, пока вы не докажете! — еще тише произнесла она, подчеркивая свою скептическую улыбку.
Сделка состоялась. По-другому и быть не могло, иначе Н. не получил бы того, чего он так страстно добивался. Лошади перешли к нему. Таким образом, уже шесть лет «Каменная мельница» является собственностью Гувиди.
Я принял милое приглашение и не пожалел об этом. Место было действительно очаровательным, и я провел время в лоне этой образцовой семьи как нельзя лучше.
Но это не была обычная встреча друзей: отмечался день рождения Никуцы — единственной дочери супругов Гувиди исполнялось пять лет.
Какие там были подарки — целое состояние! Среди них, между прочим, и фотографический портрет, заключенный в рамку массивного золота, усыпанную алмазами величиной с горошину. На фотографии крестный отец любовно держал на руках свою маленькую крестницу, которая смеялась невинным смехом.
Крестный отец преподнес и гостям весьма приятный сюрприз: привез из Бухареста оркестр кавалерийского полка.
Обед был блестящим, а бал на лоне природы необычайно оживленным и веселым.
Так как на следующий день, в понедельник, у каждого с утра оказались срочные дела в городе, то всем гостям пришлось уехать поездом в час ночи.
Сентябрьская ночь, прозрачная, как хрусталь, теплая погода и полная луна. Десять колясок шагом движутся по дороге, а впереди них оркестр исполняет парадный марш. Это незабываемо!
Супруги Гувиди вместе с крестным отцом провожали нас до самой станции.
Поблагодарив хозяев, и особенно хозяйку, которая ухаживала за нами с присущим ей очарованием, и прочее и прочее, мы все погрузились в вагон.
Н., у которого, в отличие от нас, не было дел на завтрашний день, остался ночевать на «Каменной мельнице». Господина Гувиди, однако, на следующий день уже ждали в городе П., куда его призывали неотложные дела, и он остался на вокзале, чтобы сесть на поезд, идущий из Бухареста, с которым мы должны были разминуться на первом же разъезде.
Вполне понятно, что в вагоне мы только и говорили об изумительном приеме, и все были единодушны в похвалах, в большей или меньшей степени завидуя тому счастью, какое выпало на долю нашего друга Манолаке.
Госпожа З., одна из приглашенных, весьма уважаемая вдова, которая знает все, что происходит в обществе, сообщила нам, «полагаясь, вполне понятно, на нашу скромность», что Н., будучи человеком болезненным, составил завещание, по которому почти все свое состояние оставил дочке Манолаке, которую он любит до безумия.
Все мы, естественно, должны были еще раз воскликнуть:
— Счастливчик же этот Гувиди!
СЧАСТЬЕ НАБОРЩИКА
Жил-был на свете бедный мальчик, и пожалела его богородица и, превратившись в монахиню, вышла ему навстречу, когда он одиноко бродил по дорогам.
— Послушай, мальчик, почему ты все ходишь без дела? — спросила она. — Скоро придет зима, а у тебя нет ни родителей, ни отчего дома, ни теплой одежды… Хочешь, я помогу тебе?
— Конечно, матушка, целую руку, — ответил мальчик.
— Тогда следуй за мной.
Мальчик последовал за монахиней. Она привела его в типографию и устроила там учеником. Затем она дала ему мелочи на бублики, благословила и ушла.
И началась для бедного мальчика тяжелая полоса подневольной жизни: изо дня в день тяжелая работа ради куска черствого хлеба, необеспеченное существование и изнурительный труд с утра до позднего вечера не только в будни, но и по праздникам, и даже по воскресеньям; обиды и подзатыльники за легкие провинности, никем не оплачиваемое прилежание, зубная боль от типографского свинца и многое-многое другое… Было за что благодарить монахиню…
Однако он все это вытерпел и продолжал работать.
Так он и рос, бедный мальчик, забитым и несчастным, а когда вырос, то стал наборщиком. Но судьба его от этого не улучшилась. Долго он терпел и трудился, пока однажды вечером, идучи домой, усталый и разбитый, по той самой дороге, на которой повстречалась ему в детстве монахиня, он не вспомнил о ней с обидой и тоской. И вдруг откуда ни возьмись она снова предстала перед ним, такая же ласковая и грустная, как в те далекие времена, и такая же молодая и красивая, словно ее совсем не коснулись прошедшие годы…
— Ты думал обо мне? — спросила монахиня.
— Да, матушка, думал, — ответил наборщик. — Мне стало совсем невмоготу работать и не иметь куска хлеба, и я подумал, что вы, наверное, пользуетесь влиянием в нашем мире…
Но монахиня грустно улыбнулась и ласково прервала его:
— В этом мире? Увы… я здесь не пользуюсь больше никаким влиянием…
— Но все же я хотел бы вас попросить улучшить мою судьбу, — сказал наборщик.
— Попробуем… я попрошу за тебя моего сына.
— А кто ваш сын? У него есть какая-нибудь власть?
— Я думаю, что есть. А что бы ты хотел?
— Разве я знаю? Хорошо бы не работать так много и за такую ничтожную плату.
— Ладно, — сказала монахиня, — я попрошу моего сына…
И, подняв кроткие глаза к небу, она произнесла такую молитву:
— Сын мой, сын мой… внемли моей просьбе и помоги этому несчастному человеку. Избавь его от подневольного труда и награди его так, чтобы за каждое набранное им клеветническое измышление ему воздавалось по три гроша, за каждую ложь — по два, а за каждые две глупости — по одному.
— Ох, матушка, всего по грошу? — вскричал наборщик. — Не видать мне достатка до конца моих дней!..
— Молчи, — отвечала монахиня. — И не теряй веры… Сын мой ведь говорит: веруй — и спасен будешь… Спокойной ночи…
И она удалилась.
Наборщик же отправился к себе домой. Но, войдя в дом, он увидел такую картину: его жена… — стремясь сократить рассказ, я забыл вам сказать, что наборщик женился, — стало быть, его жена зажгла целую сотню свечей и пляшет между ними одна в комнате.
— Что случилось? — спросил наборщик. — Ты что, сошла с ума? Почему ты танцуешь одна, да еще без музыки?
А жена и слушать не хочет, продолжает скакать как одержимая. Схватила его за руку и давай кружить по комнате, пока они оба не свалились в изнеможении на стул.
Бедный наборщик перекрестился.
«Видимо, спятила моя жена от бедности и отчаяния», — подумал он.
Отдохнув и отдышавшись, жена наборщика встала, намереваясь снова пуститься с ним в пляс. Муж от страха бросился было бежать. Она за ним!.. Догнала его жена и рассказала причину своей веселости. Явилась ей во сне богоматерь, которая сказала: «Иди поскорей и поскреби ножом под печкой в сенях. Ты найдешь там горшок; и все, что в горшке, будет ваше».
— Вот, посмотри! — С этими словами жена наборщика приподняла одеяло на постели, и ошеломленный муж увидел целую гору монет и ассигнаций: были тут и пятаки, и двадцатки, и золотые, и даже банкноты по сто и даже по тысяче лей… Все это она нашла в горшке и высыпала на кровать.
Так-то разбогател наш наборщик и принялся горячо благодарить матушку-монахиню за оказанную ему милость.
Только значительно позднее он понял, в чем дело и что он разбогател потому, что уже столько лет работает наборщиком в большой ежедневной газете.
Шутка сказать — три гроша за клевету, два — за ложь, а за глупости… по грошу за пару!
ПРАВОСУДИЕ
Мировой судья. Значит, вы — Лянка, вдова, содержательница винной лавки.
Лянка. На Чертовом подворье…
Судья. Знаю. Не мешайте вести допрос.
Лянка. Я патент имею, господин судья.
Ответчик. Ишь ты!
Судья. Тише!
Лянка. Вы уж меня не забижайте, господин судья.
Судья. Не мешайте задавать вам вопросы!
Лянка. Молчу.
Судья. Следовательно, вы — Лянка, вдова, содержательница винной лавки. Что вы заявляете против обвиняемого Янку Зуграву?
Лянка
Ответчик. За патент господин Митикэ платит.
Лянка. Господин Митикэ? Да провались на месте тот, кто возводит эту напраслину!
Судья. Тише! Никто не имеет права говорить, пока я не спрошу.
Лянка. А почему он говорит, что это господин Митикэ? Я, господин судья, целую ручку, присягу могу принести, что не знаю за собой никакого греха.
Судья. Не об этом речь! Расскажите, как было дело и что вы требуете от ответчика?
Лянка. Я, господин судья, требую, прошу прощенья, своей чести, потому что он облаял меня и бутыль с тремя литрами наливки самого первого сорта, которую еще осенью привезла на извозчике от господина Маринеску — бригадира с базара, когда еще господин Томицэ сказал, чтобы взять в пролетку…
Судья. Кого взять в пролетку?
Лянка. Бутыль… Потому сказал…
Судья. Кто сказал?
Лянка. Господин Томицэ… что, дескать, разобьется.
Судья. Кто разобьется?
Лянка. Бутыль, господин судья.
Судья. Истица, чего вы городите? Отвечайте наконец на мои вопросы! Что вы требуете от ответчика?
Лянка
Судья. Что вдребезги?
Лянка. Бутыль с наливкой, а потом удрать хотел.
Судья. Кто?
Лянка. Да вот он.
Судья. Чего же вы от него требуете?
Лянка. Моей чести и три литра наливки первого сорта…
Судья. Хорошо. Садитесь и молчите.
Лянка. Ведь как было? Он пришел…
Судья. Молчать!
Лянка. Молчу, только…
Судья. Замолчите сейчас же!
Лянка. Уже замолчала.
Судья. Янку Зуграву! Что вы можете возразить против претензий истицы?
Ответчик
Судья. Кто такой этот господин Митикэ?
Лянка. Господин судья, целую ручку, вы посмотрите, ведь он и сейчас на ногах еле держится.
Судья. Молчите, я вас не спрашиваю.
Ответчик. Господин Митикэ? Не знаете господина Митикэ?
Судья. Отвечайте серьезно! Кто такой господин Митикэ?
Ответчик. Господин Митикэ — из налогового управления.
Судья. При чем тут господин Митикэ?
Ответчик. Ведь он же за ее патент уплатил.
Лянка. Да провались на месте…
Судья. Молчать!
Ответчик. Ну, упала она с прилавка, господин судья, на краешке стояла.
Судья. Кто ее столкнул?
Ответчик. Видно, черт попутал, потому она хотела позвать полицейского… Я не хотел, я сам коммерсант…
Лянка
Судья. Призываю вас вести себя прилично! Я не разрешаю здесь показывать нос!
Ответчик
Судья. И вам я не разрешаю вести себя здесь недостойно!
Лянка
Судья. Замолчите, а то удалю из зала.
Ответчик. Ха-ха-ха! Браво…
Судья
Ответчик. Был я маляром, господин судья. Только увидел, что иностранная конкуренция совсем меня губит, и тогда завел лотерею на ярмарке.
Судья. А о саже как зашла речь?
Ответчик. Я хотел ее только попугать, что вымажу
Лянка. Значит, только напугать? А кто пришел как-то раз с шапкой, полной сажи?
Ответчик. Что про то говорить! Это была другая история!
Судья. Хорошо, все хорошо. Но почему вы явились в суд пьяным?
Ответчик
Судья. Довольно.
(Выносит приговор: взыскать с ответчика Янку Зуграву семь лей в возмещение убытков и две леи за судебные издержки.)
Лянка. Господин судья, целую ручку, а как же моя честь? Что с ней останется?
Ответчик
НАГРАДА ЗА ПАТРИОТИЧЕСКУЮ ЖЕРТВУ
Наконец-то… Всего несколько часов осталось до утра одиннадцатого февраля, когда должен был произойти переворот. В казарме на Дялул-Спири артиллеристы окутывали колеса пушек соломой, чтобы на рассвете, не нарушая ночной тишины и мирного сна обитателей предместья, подойти с тыла к королевскому дворцу и поддержать там операцию заговорщиков. Военные выполнили свой долг, штатские тоже не ударили лицом в грязь.
Группы заговорщиков собрались в последний раз. Чтобы читателю все стало ясно, следует сказать, что широко развернутая подпольная организация состояла из отдельных небольших групп — от десяти до восемнадцати человек. В каждой группе несколько человек были связаны, втайне от остальных ее членов, с представителями другой группы. Таким образом, если бы даже удалось напасть на след заговорщиков, пострадала бы только горсточка людей. Организация была создана покойным К.-А. Росети[94], по классическому образцу организации Мадзини[95].
В этот вечер происходило собрание одной группы, которая состояла главным образом из молодых энтузиастов, если не считать двух-трех торговцев. Председатель, фанатик-либерал, который, скрываясь в 1848 году в Бруссе[96], раздобрел там на турецких хлебах, произнес краткую речь приблизительно такого содержания:
— Братья! Сейчас не время для разговоров, настал час решительных действий. Вооружитесь мужеством: великий миг приближается. Возможно, что еще до рассвета мы будем призваны принести большую жертву, какую отечество вправе требовать от истинного гражданина. Будем готовы на все! Никакие опасности не помешают нам выполнить долг патриота!
Председатель кончил свою торжественную речь. Молодые карбонарии, скрежеща зубами, подняли сжатые кулаки, что заменяло аплодисменты и одобрительные возгласы, ибо всякому известно, что в условиях конспирации нельзя шуметь. Пока председатель говорил, один из торговцев усердно шарил в карманах своих шаровар. Когда же оратор замолк, он встал, вынул из кармана довольно объемистый, туго набитый, засаленный кошелек и решительно направился к председателю. Шумно швырнув кошелек на стол, между подсвечниками, торговец сказал:
— Если наступило время для жертв, то и я не останусь в долгу.
Он принялся развязывать шнурок кошелька, а председатель и молодые энтузиасты смотрели на него с едва скрываемым отвращением. Один из них, самая горячая голова, не мог совладать с собой и крикнул с негодованием: «Хам хамом и останется!» Но все были очень голодны, и вид пузатого кошелька охладил первый порыв возмущения. Молодые энтузиасты переглянулись и, позабыв, что находятся в конспиративном кабачке, зааплодировали и дружно закричали:
— Ура! Ай да патриот! Да здравствует дядя Ницэ!
Бедняги потянулись жадными руками к кошельку, но тут толстокожий патриот взял его со стола и сунул обратно в карман.
— Ладно, — сказал он, — свою долю я вношу. Но кто даст еще, и сколько?
Председатель обменялся взглядами с молодежью и обратился к торговцу:
— Дядюшка Ницэ! У нас все по-братски: каждый дает, что может и сколько может. Например, эти молодцы, которым, как говорится, нечего терять, готовы жизнью рисковать, храни их господь! Ведь мы нешуточное дело затеяли. Подумайте только, дядя Ницэ, гарантии семи держав… Парижское соглашение… Получается, что мы идем против Наполеона Третьего. Это вам не игрушки, дядюшка Ницэ! Вот я и говорю: они, эти ребята, и на смерть пойдут, если понадобится.
— Упаси бог! — произнес дядя Ницэ. — Было бы жалко…
— Да, но это вполне возможно, не правда ли? Другое дело вы, человек совершенно иного склада, богач, коммерсант, — для вас нет смысла бросаться очертя голову туда, куда они кинутся. Недаром господь бог так все и распределил на земле: кому в удел заботы, а кому, к примеру, капитал. Сколько бы каждый ни вкладывал в общее дело, прибыль делится потом поровну, ибо все мы патриоты… Правильно я говорю?
— Выходит, что правильно, — согласился дядя Ницэ. — Теперь я понял…
— Ну вот видите! Выкладывайте-ка свою долю.
Дядя Ницэ снова достал кошелек, развязал его и вытряхнул на стол кучу монет. Тут были икусары, нисифьеле, сфанцы, фирфирики[97] и всякая другая мелочь. Он принялся считать. Оказалось, что все это составляет пять червонцев. Тогда он затянул кошелек шнурком и спросил:
— Ну а кто мне теперь подпишет фитанцию?
— Какую «фитанцию?»
— На выданную сумму.
— Что вы, дядюшка Ницэ? — воскликнул председатель. — И как только у вас язык поворачивается? Во время революции требовать расписку…
Дядя Ницэ прикрыл лапой монеты и начал подвигать их к краю стола, чтобы забрать назад.
— Без фитанции не могу дать. Как же я внесу эту сумму в свои книги?
Почуяв опасность, самый бедный из карбонариев бросился к торгашу, стиснул его руку и сказал:
— Погодите, дядя Ницэ! Братья, — обратился он к товарищам, — дядя Ницэ прав. Если коммерсант дает деньги, он должен получить расписку. Вот что я придумал: пусть каждый из нас подпишется, а председатель — заверит наши подписи.
Заговорщики с сияющими лицами единогласно приняли предложение. Молодой человек взял бумагу, написал расписку и прочел вслух:
Мы, нижеподписавшиеся патриоты, в тяжелый для нас момент взяли у дяди Ницэ на пользу отечества сумму в семьдесят сфанцев, каковую обязуемся ему вернуть немедленно, после того как будут приняты все меры для свержения тирании.
Затем следовали подписи.
Собрание кончилось. Заговорщики стали расходиться. Торговец еще раз пересчитал деньги, взял расписку, сложил ее, сунул в карман и направился к выходу. У самых дверей председатель остановил его, отвел в сторону и шепнул на ухо:
— Послушай, дядя Ницэ, я тебе не советую носить в кармане эту расписку. А вдруг нам, упаси бог, не удастся свергнуть Кузу, полиция нагрянет и найдет квитанцию, — что ты тогда будешь делать?
Дядя Ницэ на минуту задумался, потом, подмигнув председателю, ответил:
— Уж я сумею ее спрятать. Не извольте беспокоиться!
Председатель погасил свечи и проводил дядю Ницэ до ворот.
Когда торговец удалился, председатель вошел до двор и чиркнул спичкой. Не прошло и секунды, как в глубине безмолвного, заброшенного двора, возле сваленных в кучу бревен, стали одна за другой вспыхивать спички. Это был сигнал для сбора заговорщиков. Они уговорились через полчаса встретиться у Рашки, чтобы в ожидании переворота пропить там денежки торговца.
Веселые и довольные, они пришли к Рашке и стали заказывать закуски и напитки. Когда деньги Ницэ были уже на исходе, пушки с окутанными соломой колесами подошли с тыла к королевскому дворцу, а заговорщики, войдя с парадного подъезда, стали подниматься по лестнице. Часовые солдаты егерского полка отдавали им честь…
Что же касается торговца, то он поступил разумно, потребовав квитанцию на руки. Много лет спустя, когда под Гривицей егерский полк омыл своей кровью[98] опозоренное им в ночь на одиннадцатое февраля знамя, дядя Ницэ, один из тогдашних воротил, поставщик фуража и других видов снабжения, получил сполна на основании расписки от 10 февраля 1866 года сумму, которая ему причиталась за участие в свержении «тирании». Благодаря этой же расписке он вместе с другими удачливыми подписчиками принял участие в конверсии[99] для железных дорог и Национального банка.
В настоящее время заслуженный патриот обладает капиталом в несколько миллионов, разъезжает в роскошном экипаже, украшенном гербом, и является владельцем аристократического отеля в Бухаресте. До сего дня он свято бережет старую квитанцию — как пергамент, где начертана его аристократическая родословная, как свидетельство того, на какие жертвы он был способен в тяжелые для отечества времена…
Он дает все новые доказательства своего патриотизма: например, на сооружение памятника Брэтиану[100] он внес двадцать лей, на памятник егерям подписался на пять лей. Вечно молодой духом энтузиаст, всегда такой же великодушный, как накануне одиннадцатого февраля, дядя Ницэ процветает и пользуется всеобщим уважением за свои прекрасные душевные качества.
ПОЛИТИКА И ДЕЛИКАТЕСЫ
История эта вполне правдивая, и потому ее стоит рассказать.
В одном крупном провинциальном городе, вернее, в одной маленькой столице, — называть ее мы не будем, — жил умный торговец, который решительно и открыто заявил себя сторонником консерваторов. Либералы его ненавидели, но ничего не могли с ним поделать: в его магазине всегда был богатый выбор товаров, как в самых роскошных магазинах в настоящих столицах. Другого такого магазина не было во всей округе. Однажды, когда у власти были либералы, видный член партии консерваторов, бывший министр, вздумал выставить свою кандидатуру в нашей местности. Сняв целый этаж в доме торговца-консерватора, над самым его магазином, министр на все время выборов поселился на центральной улице нашего города. Это вывело из себя либералов, и они отправили к торговцу депутацию с серьезным запросом:
— Вы сдали дом живодеру?
— Сдал.
— Верните ему задаток!
— Почему?
— Потому что не пристало коммерсанту, одному из наших единомышленников, сдавать дом живодеру.
— Простите, но я не из ваших; я консерватор.
— Вы об этом пожалеете!
И в самом деле, торговец в скором времени испытал на себе гнев либералов. Начались придирки и преследования в таможне, в акцизном управлении, на железной дороге и так далее… Но дело этим не кончилось: либералы подговорили своих сторонников, и спустя две-три недели ни один из них не переступал больше порога магазина купца-консерватора. Разумеется, бойкот не ускользнул от внимания торговца, но он замечал с удивлением, что сбыт товаров ничуть не снизился. Заметно сократилась только продажа напитков — цуйки[101] и полынной водки. Но ведь маловероятно, что либералы питаются только одной цуйкой и полынью, да еще в такую пору, когда они не в оппозиции. Смышленый торговец сообразил, в чем тут дело: либералы верны своему слову и не переступают порога магазина, но, не желая лишать себя свежих фруктов и всяких деликатесов, посылают туда подставных лиц, наказав им не говорить, для кого делаются закупки.
В один прекрасный день торговец из разговора своих клиентов, распивавших цуйку, узнал, что вечером состоится большой прием у господина Янку в честь министра и двух-трех ораторов, приехавших из Бухареста для проведения предвыборного митинга. Господин Янку, отличавшийся острым языком, был зачинщиком бойкота. Супруга его славилась своими торжественными обедами не меньше, чем своими туалетами. Именно в этот день купец получил из-за границы транспорт свежих товаров. В огромных витринах магазина он вывесил объявление: ЗЕРНИСТАЯ ИКРА, ПЕРВЫЙ СОРТ. — СВЕЖИЕ УСТРИЦЫ. — СЕМГА РЕЙНСКАЯ и т. д.
В воскресенье в одиннадцать часов утра в магазине началось столпотворение. Покупатели толпились перед прилавками, выпивая на ходу и закусывая.
В магазин шумно ввалился чей-то слуга;
— Почем зернистая икра?
— А сколько вы, дорогой, возьмете?
— Килограмма два-три.
— Так… Откуда вы будете?..
— Откуда бы ни был… какая ваша цена?
— Если вы не скажете, кто вас прислал, я ничего вам не отпущу. Я получил от больших господ задаток на всю икру.
Слуга постоял минуту-другую в нерешительности и удалился.
Икру так и расхватывали. Не прошло и четверти часа, как в магазин явилась старушка покупательница.
— Целую руку, голубчик, — заговорила она, оглядываясь по сторонам. — Ведь это и есть самый большой магазин?
— Узнай, что ей нужно! — крикнул торговец одному из продавцов.
— Есть у вас зернистая икра?
— Есть.
— Почем за око[102]?
— Око? — переспросил торговец. — А сколько вам надо?
— Два-три ока.
— Это вы для себя?
— Полноте! Куда мне такая уйма? Упаси бог! Сейчас пост. Я для господ…
— Для каких же господ?
— Не могу сказать.
— Не скажете? Тогда у меня нет для вас икры.
Старуха, поразмыслив, с таинственным видом отозвала торговца в сторону и, не в пример слуге, зашептала:
— Я, голубчик, от господина Янку. Только ты меня не выдавай, потому как он мне строго наказал не говорить, кто меня сюда послал.
— Вот как… От господина Янку… Вот и передай господину Янку, что я продаю икру по сто лей за кило.
— Ох, горе мне! Да где же это слыхано! Господин Янку сказал, если будет икра, заплатить хоть по двадцать восемь лей.
— Как вам будет угодно. Воля ваша, а товар мой. Если господин Янку хочет купить икру, пусть сам пожалует сюда. Мы с ним столкуемся.
Старуха ушла, огорченная провалом своей дипломатической миссии.
Время близилось к обеду. В магазин вошел мелкий чиновник, одетый не по-зимнему, хотя на дворе стоял сильный мороз.
— Мальчик, стопку водки! — потребовал он.
Выпив водку, чиновник подул на озябшие пальцы и, на каждом шагу извиняясь, стал пробивать себе сквозь толпу дорогу к мраморной стойке. Добравшись до цели, он остановился и начал разглядывать товары. В этот момент торговец снял крышку со второго бочонка с икрой.
— Браво! — воскликнул чиновник. — К вам поступила зернистая икра? Почем кило?
— А почему это вас интересует?
— Хочу купить.
Торговец набрал на кончик ножа икры на пробу и, смерив покупателя взглядом с головы до пят, сказал:
— Не про вас товар. Это вам не селедочная икра.
— Какое вам дело, раз я хочу купить. Говорите, почем?
— Вы понимаете, что такой товар я не могу отпускать по мелочам. Много ли вы возьмете?..
Молодой человек решительно ответил:
— Три кило.
— Сколько? — расхохотался хозяин. — Вот это мне нравится. Шутка сказать, три кило зернистой икры! Эй, мальчик, — крикнул он одному из приказчиков, — поднеси-ка еще стаканчик молодому человеку, а то он замерз.
— Мерси, мне больше не нужно, — заявил разобиженный чиновник. — Впредь ноги моей не будет в вашей лавке, так и знайте!
— Удивляюсь, — проговорил торговец, громко смеясь, — как это вы решились выпить у меня хоть одну стопку водки, ведь вы будете из либералов.
Молодой человек ушел, хлопнув дверью.
К полудню у магазина остановилась нарядная карета. Проворно спрыгнув с козел, лакей крикнул в приоткрытую дверь магазина:
— Пусть выйдет приказчик!
На зов выскочил приказчик и тут же вернулся обратно:
— Мадам интересуется зернистой икрой.
— Супруга господина Янку? Скажи ей, что икра не очень свежая. Для них не подойдет. Впрочем, пусть попробует, если желает.
Торговец выслал барыне на чистом виноградном листе полную ложку икры из только что начатого бочонка.
Приказчик быстро вернулся:
— Мадам говорит, что икра хорошая.
— Удивительно. У меня в магазине да хорошая икра!..
Хозяин быстро вышел из магазина и, приблизившись с поклонами к карете, подобострастно обратился к барыне:
— Целую ручку, мадам, целую ручку. Почему вы не соблаговолите спуститься к нам? В магазине никого нет, только несколько простолюдинов. Они вас не знают. Пожалуйте! Посмотрите другие закуски. Есть устрицы, хорошие сыры, сегодня получили живого лангуста. — И торговец красноречиво расписывал достоинства полученных утром товаров.
Барыня поколебалась немного. Потом, не в силах устоять против соблазна, вышла из кареты и с высокомерным видом прошествовала в магазин. После краткого обследования товаров и долгих пререканий о ценах барыня, опьяненная атмосферой магазина, по которой она стосковалась, жадно вдыхая пряные ароматы и аппетитные запахи, стала отбирать товары. Торговец записывал: два кило зернистой икры, три сыра камамбер, один килограмм семги, один живой лангуст, восемь дюжин устриц, один ананас, одна бутылка ликера.
Барыня уже давно не бывала в этом магазине и теперь старалась наверстать упущенное. Другие покупатели, в большинстве молодые офицеры, знавшие про бойкот, глазели на нее с восхищением, подталкивая друг друга локтями.
Наконец барыня, очень довольная, собралась уходить.
— Кстати, сударыня, целую вашу ручку, а шампанское? У меня есть кое-что необыкновенное — Pommery extra[103]. С гарантией.
— Почем оно у вас? — спросила барыня, бросая на молодых офицеров томный взгляд из-под ресниц, на которых было больше пудры, чем пыльцы на крыльях ночной бабочки.
— Так дешево, как у нас, нигде не купите, сударыня. Если вы где-нибудь в другом месте найдете шампанское по такой цене, то можете мне совсем не платить.
— В таком случае пришлите шесть бутылок!
И барыня, сопровождаемая низкими поклонами молодых офицеров, вышла из магазина. Торговец проводил ее до самой кареты:
— Целую ручку, мадам, целую ручку, не забывайте нас. Здесь вы всегда найдете свежий товар. Нигде такого нет.
Карета укатила. Торговец, потирая руки, вернулся в магазин. Глядя, как приказчики укладывают в корзины продукты больше чем на триста лей, он сказал, подмигивая молодым клиентам:
— Люблю господ либералов. Благородные люди… Когда дело касается деликатесов, они забывают про политику. Мальчик, поднеси всем господам офицерам по стаканчику цуйки!.. Я угощаю!
УЖАСАЮЩЕЕ САМОУБИЙСТВО НА УЛИЦЕ ФИДЕЛИТЭЦИ
«Сегодня утром вся улица Фиделитэци была глубоко потрясена сенсационной амурной драмой. К семи часам утра в доме № 13 раздались душераздирающие вопли, всполошившие всех соседей. В этом доме уже давно проживают госпожа Замфира Попеску, вдова покойного преподавателя латинского языка, ветерана ведомства просвещения Нероне Попеску, вместе со своими двумя отпрысками: Чичероне Попеску — курсантом интендантского ведомства и мадемуазель Порцией Попеску. На отчаянные вопли сбежалось все предместье, и сразу стала известна страшная правда: произошло самоубийство!
Уже несколько недель, как мадемуазель Попеску впала в состояние столь мрачной меланхолии и душевной прострации, что все это время ничего не ела, не пила и совсем не спала. Накануне того дня, когда она приняла роковое решение, ею овладело глубокое беспокойство: она попросила есть и пить. После того как мадемуазель Порция с отменным аппетитом позавтракала, она неожиданно разрыдалась, обращаясь к госпоже Замфире Попеску:
— Маменька, я не в силах больше жить! Я жажду смерти!
На это мать ответила:
— Ерунда! Прекрати немедленно!.. Пройдет это у тебя…
Однако мадемуазель Порция продолжала настаивать:
— Вот увидишь!.. Но если я помру, поклянись мне, маменька, поклянись мне, что ты возложишь на мою могилку бутоны роз!
Это были любимые цветы девы!
Госпожа Замфира Попеску сменила тему разговора, даже не подозревая о возможности рокового конца, ибо Порция, девица весьма чувствительная, в минуты душевного расстройства неоднократно угрожала самоубийством. К несчастью, на этот раз угроза оказалась более чем серьезной.
Что же произошло?
Ночью, пока брат, как обычно, отсутствовал, а маменька почивала, юная Порция отломила головки спичек из дюжины больших коробок и опустила их в стопку настоянной на дрожжах водки. Ожидая, пока фосфор растворится, несчастная дева села за стол и, находясь полностью в здравом уме, написала маменьке и брату послание, в котором просила прощения за причиняемое им горе и сообщала, что умирает, так как ее покинул молодой Мишу З., до недавнего времени студент-медик, а нынче волостной врач. В постскриптуме она вновь заклинала безутешную маменьку не забывать о бутонах роз.
Пока мадемуазель Порция писала, спичечные головки растворились. Со сладостным упоением проглотила она всю стопку и улеглась в постельку, безропотно ожидая смерти. Та не замедлила заявить о себе страшными резями в желудке. Истерзанная болями, страдалица, не в силах больше таиться, заметалась, отчаянно взывая:
— Я умираю!.. Умираю!.. Ах! Мишу, желаю тебе счастья!.. Спасите меня! Спасите!.. Я еще молода! Нет! Нет! Я не хочу умирать!
Больше она ничего не смогла сказать и рухнула, охваченная конвульсиями. Несчастную в безнадежном состоянии тут же доставили в ближайшую больницу.
Что же касается виновника этого несчастья, господина Мишу 3., то вот что мы успели наспех узнать о нем.
Года четыре-пять тому назад юный нуждающийся студент, лет 20–21, Мишу 3., друг Чичероне Попеску, сразу после того как получил аттестат зрелости, снял у госпожи Замфиры Попеску меблированную комнату на всем готовом, — другими словами, он у нее же столовался. Вскоре студент, оказавшийся юношей весьма веселым, озорным, остроумным и разговорчивым, разжег в сердце мадемуазель Порции непреодолимую страсть, ту роковую страсть, что изменяет судьбу женщин. Затем между ними возникла безумная любовная связь. Эта связь прервалась лишь месяца два тому назад, когда молодой студент-медик, прозванный знакомыми «лекаришкой», получил диплом и сразу же благодаря протекции (его мать экономка в усадьбе высокопоставленного сановника) получил назначение на должность волостного врача. Легко себе представить, какой страшный удар нанес «лекаришка» мадемуазель Порции, которой он заявил, что покинет ее и уедет в свою волость. Девица начала устраивать ему сцены, то нежные, то угрожающие. Он понял, как для него опасна ее обманутая страсть, и потому решил ввести ее в заблуждение, разыграв для этого настоящее представление. Чтобы усыпить подозрения своей жертвы и убедить несчастную в том, что он окончательно отказался от первоначального решения ее покинуть, Мишу 3. не преминул обратиться к помощи одного из своих друзей, журналиста, и уговорил его поместить в газете «Лумина» следующую заметку:
«Нам стало известно, что юный врач Мишу 3., блестяще защитивший свою дипломную работу, посвященную «Симптомам различных острых интоксикаций», и назначенный волостным врачом, категорически отказывается от предложенной должности. Действительно, было бы нелепо, чтобы такой блестящий студент нашего медицинского факультета похоронил себя в глухой провинции. Молодой врач решил остаться в Бухаресте, где будет практиковать по своей специальности, пока не состоится конкурс на замещение какой-либо врачебной вакансии в государственной больнице. Мы не сомневаемся в успехе нашего симпатичного друга».
Чтение этих строк рассеяло у мадемуазель Порции последние остатки подозрительности и страха. Более того, убедившись в верности своего возлюбленного, чувствительная молодая особа воспылала к нему еще более пламенной любовью. Она не знала, что все это подстроено. В своей наивной искренности она не могла себе представить, какой сюрприз готовит ей предмет ее обожания. Наш же «лекаришка», мечтая убраться подобру-поздорову и заодно захватить свой багаж, состоящий из одного чемодана и нескольких книг, замыслил дьявольский план. Раздобыв ложу в театр «Дачия», скорее всего, по служебному пропуску, ибо, как станет очевидным далее, этот тип оказался настоящим ловкачом, он повел в театр обеих — маменьку и дочку. После поднятия занавеса прошло лишь несколько минут, и пока дамы с самым живым интересом следили за развитием событий на сцене, он поднялся и вышел из ложи под предлогом, что пойдет в буфет и принесет для них пирожных и холодной воды. Мишу 3. быстро спустился по лестнице, выскочил из театра, бросился в пролетку, помчался домой, забрал свой багаж, поехал на вокзал и влез в поезд. Некоторое время дамы думали, что «лекаришка» не возвращается, так как, по своему обыкновению, увлекся пивом в буфете. Но после того как закончилось и второе действие, ужасная мысль молнией поразила юную покинутую жертву. Маменька с дочкой кинулись домой и ворвались в комнату жильца — его багаж и книги исчезли! Мадемуазель Понеску забилась в тяжелом нервном припадке, от которого очнулась лишь на второй день. С тех пор ее отчаяние непрерывно росло вплоть до вчерашнего дня, когда ее душевные муки стали поистине невыносимыми, и она решила с помощью смерти положить конец своим страданиям.
Когда же наконец будут примерно наказаны подобные бездельники, которые под предлогом дружбы прокрадываются в порядочные семьи, уповая соблазнить юных девиц и повергнуть их в пучину разврата или бросить в объятия смерти, как произошло в данном случае? Мы должны признаться, что нам отнюдь не понятно равнодушие прокуратуры, которая не принимает никаких мер, хотя происшедшая трагедия была доведена до ее сведения и ей даже был препровожден печальный документ, оставленный несчастной жертвой.
Читайте дополнительные подробности в нашем вечернем выпуске».
«Я поспешил посетить больницу, в которую положили несчастную мадемуазель Порцию Попеску, и попросил вызвать ко мне дежурного студента-практиканта.
Сперва мне повезло: вызвал одного, а вышли сразу двое молодых людей, довольно вежливых и очень, даже, можно сказать, слишком веселых для той печальной обстановки, которая их окружает. Поистине надо иметь бронзовое или каменное сердце, чтобы оставаться веселым среди стольких человеческих страданий и горестей. Я попросил у дежурных разрешения навестить юную мадемуазель Порцию Попеску, судьба которой так интересует и волнует наших читателей. Оба рассмеялись.
— Юная?.. Та, со спичками? — спросил меня первый, иронически подчеркивая каждое слово. — Ну, вы уже опоздали!
— Она скончалась?! — воскликнул я.
— Куда там!
— Так что с ней случилось?
— Ее здесь больше нет! У нее все прошло, и мы ее выписали. Крошка совсем недавно ушла вместе со своей маменькой! — объяснил он, и оба вновь расхохотались. — Никто ведь не виноват в том, что она съела слишком мало спичек.
— Но мне кажется, — возразил я, — что дюжина спичечных коробок…
— Откуда вы это взяли?.. Там не было даже дюжины спичек… А для мадемуазель Порции это, конечно, слишком незначительная порция. Она существо солидное, и ей нужна значительно большая порция.
Хотя я вознегодовал на дежурных практикантов за то, что они издевались над несчастьем бедной мученицы, пошло глумясь над ее классическим именем, я все-таки решил воспользоваться случаем и собрать дополнительные сведения о «лекаришке». Они с ним действительно знакомы. Но после первого же моего вопроса оба вновь разразились неуместным и столь раздражающим меня смехом.
— Бедному «лекаришке» невмоготу стало… Наконец-то он избавился! — воскликнул один из них.
— Ангельское у него было терпение! Даже подумать страшно — столько лет все одну и ту же порцию, и еще какую порцию!
— Вы вновь начинаете! — возмущенно воскликнул я и ушел не прощаясь.
Всю дорогу до самой редакции я раздумывал лишь об одном: какая бездонная пропасть зияет между воспитанием разума и воспитанием сердца, а пренебрежение к последнему, несмотря на все полученные знания, приведет лишь к появлению социальных монстров. В данном случае это относится к обоим упомянутым молодым людям, которые не сегодня-завтра будут призваны исполнять в обществе свою благородную и гуманную миссию. Какой иной профессии необходимо столько бесконечной любви и доброжелательности к ближним, столько тонкости чувств и деликатности для понимания всех оттенков человеческой души? Врач!.. Но ведь врач — это утешающий пастырь-духовник, он должен приблизиться к несчастному страдальцу так же милосердно, как наш Спаситель приблизился к Лазарю. Так и только так, с помощью вознесения души сможет наука добиться чудес!.. Завтра эти молодые студенты станут врачами, а сегодня они глумятся и столь вульгарно издеваются над беспредельным страданием, побудившим несчастную девицу предпочесть свету жизни непроглядный мрак небытия! Вот плоды нашей высокой университетской культуры. Мы весьма благодарны за такую культуру!
Во всяком случае, хорошо уж то, что бедная девица осталась в живых… Пережитые страдания, наверно, послужат ей уроком… В конце концов кто знает, быть может, ей еще повезет в жизни!»
«Один из наших собратьев по перу опубликовал сегодня утром сенсационное сообщение о самоубийстве юной девицы, доведенной до отчаяния тем, что ее покинул любовник — молодой врач. В общем, газета поместила целый любовный роман, настоящую мелодраму.
Нас заинтересовало, что соответствует действительности во всей этой истории, и мы решили это выяснить и собрать на месте достоверные сведения.
В первых же строках мы должны сообщить нашим читателям характерную деталь: когда мы прибыли на место происшествия, мадемуазель Порция Попеску, самоубийца с улицы Фиделитэци, уже возвратилась из больницы, куда впрочем, — мы заявляем это с полной ответственностью, — ей просто незачем было обращаться. Действительно, та доза спичечных головок, которую она приняла, оказалась совсем незначительной. Это обстоятельство, как и то, что мы сообщим далее, убедит всякого, что по сути дела даже не было речи о серьезной попытке покончить жизнь самоубийством, а все свелось к простой инсценировке, с целью вновь возвратить девице неверного «лекаришку».
Мы должны с самого начала отметить, что обманутой, покинутой, преданной, несчастной юной девице уже в два раза с лихвой больше лет, чем необходимо кому-либо для того, чтобы беспрепятственно распоряжаться собственным имуществом и своей судьбой, — другими словами, она в возрасте 44–45 лет. А некоторые соседки по слободке считают даже, что она значительно старше. Так, например, одна из первых учениц покойного доктора Капши, госпожа Н., акушерка, владеющая домом по соседству с интересующей нас барышней, поделилась с нами своими воспоминаниями и поведала, что точно помнит то время, когда строил свой дом покойный Нероне Попеску. Она словно сейчас видит, как он в длинной ночной рубахе и шлепанцах лично присматривал за строительными работами и ругал по-венгерски каменщиков (это происходило во время летних каникул). Госпожа Н., акушерка, хорошо все это запомнила, так как именно в том году она родилась, а Порция была уже большой девочкой, играла в куклы.
Что касается материального благополучия покинутой девицы, то оно совсем неплохое и приличествует ее возрасту. В соответствии со старым законом она вместе со своей матерью получает пенсию за покойного Нероне Попеску, от которого остались дома на улице Фиделитэци, два помещения, пригодные для корчмы, с погребом, садом и виноградником на улице Виишоара, приносящие ежегодно 1200 лей чистой прибыли. Кроме того, по слухам, она владела и деньгами в сумме примерно 12 ООО лей в банковских бумагах. Однако есть предположение, что часть этих денег была истрачена на обучение «лекаришки».
Будучи особой весьма романтичной, мадемуазель Порция Попеску чрезвычайно увлекалась обществом молодых студентов, и эта слабость числилась за ней уж давно, по крайней мере лет двадцать пять, с тех самых пор, как ее отец Нероне Попеску содержал на их слободке вроде маленькой фабрики по подготовке молодых людей к экзаменам на аттестат зрелости. Кстати, все соседи говорят, что яблоко от яблони недалеко падает, ибо и маменька Порции весьма увлекалась в свое время зеленой молодежью. Года три-четыре тому назад Порция сдала комнату на всем готовом молодому студенту-медику Мишу 3. и сразу же безумно в него влюбилась.
Студент, паренек небогатый, обретя такой уютный и гостеприимный кров, старался ни в чем не прекословить и полностью потакать влюбленности своей хозяйки, прекрасно сознавая, что для него это божий дар. Наоборот, он приложил все усилия, чтобы всячески подогреть страсть Порции. Такая, довольно неестественная связь длилась в течение нескольких лет, пока молодой человек не защитил свой диплом. Благосклонность мадемуазель Порции ему давно осточертела, и он решил стряхнуть с себя это ярмо, как только перестанет в нем нуждаться. Для этого Мишу приложил все усилия и благодаря протекции получил должность волостного врача. Но когда молодой врач попытался уехать, вулканическая Порция приставила ему нож к горлу: душераздирающие сцены чередовались с пламенными мольбами и устрашающими угрозами покончить жизнь самоубийством или убить неверного. Раздосадованный «лекаришка», которому вся эта история приелась, не желая ехать без багажа и стараясь избежать публичного скандала, решил прибегнуть к хитрой уловке, — другими словами, решил, пусть нас простят за вульгарное выражение, натянуть ей нос.
Несколько дней он притворялся, что им вновь овладела неуемная страсть, а затем, после того как усыпил всякое подозрение, проводил обеих дам в театр, оставил их в ложе, а сам вместе с багажом влез в поезд и отправился в ту волость, куда его назначили.
Продолжение этого трагикомического романа известно публике из лирико-сенсационного отчета, опубликованного нашими собратьями по перу на страницах «Ауроры».
Вот как пишется история!
Когда мы заканчиваем эти строки, мадемуазель Порция Попеску находится вне всякой опасности, как, впрочем, и в те минуты, когда у нее были рези в желудке, слишком незначительные, чтобы представить какую-либо угрозу для ее несокрушимого здоровья.
Любопытная деталь: накануне романтической демонстрации у мадемуазель Порции болели зубы. У нее очень испорченные зубы, и при малейшей простуде они ей доставляют большие неприятности. Этот недуг, как и темные круги под глазами, вызван чрезмерным злоупотреблением чернильными орешками. Из-за частых зубных болей мадемуазель Порция давно курит. Так вот интересно, что после резей в желудке, вызванных спичками, у нее полностью исчезли зубные боли. Быть может, помог фосфор!»
«Вчера вечером перед гостиницей «Континенталь» произошел беспрецедентный скандал.
Наш главный редактор господин Михаил Константинеску прогуливался перед гостиницей, беседуя о политическом положении с господином депутатом Н.
Неожиданно два типа — офицер интендантства и курсант интендантского ведомства загородили ему путь.
Курсант спросил вызывающим тоном:
— Скажите, это вы господин Михаил Константинеску, директор бульварного листка «Лумина»?
— Да, это я! — ответил наш друг.
— Вы негодяй! — заорал хулиган еще более вызывающим тоном.
— А кто вы такой и как вы смеете так говорить? — хладнокровно спросил наш друг, отступая на три шага.
— Я Чичероне Попеску!.. Вы напали на мою семью! Вы осмелились напасть на семью Попеску! — продолжал вопить тот и, не дав нашему другу времени отступить еще на шаг, бросился на него и ударом кулака разбил в кровь лицо.
Их тут же окружила толпа. Несколько человек пришли на помощь нашему главному редактору, который после первой минуты растерянности схватил агрессора и, задав ему надлежащую трепку, препроводил его в присутствии свидетелей-очевидцев в ближайший полицейский участок, где и был составлен соответствующий протокол.
Бесноватый агрессор — братец той нелепой личности, увлекающейся зеленой молодежью, о которой мы писали в нашем позавчерашнем номере, той «молоденькой» барышни, которой давно уже перевалило за 45,— Порции Попеску, которую собратья из редакции «Ауроры» задались целью во что бы то ни стало превратить в эфирное создание из сентиментального романа.
Факты сообщены прокуратуре и военному министерству.
Мы надеемся, что министерство юстиции и высшие военные инстанции выполнят свой долг по отношению к этому непотребному типу, низкому и смешному хулигану.
Дальнейшие подробности читайте в последующих наших выпусках».
«Вчера вечером на Театральной площади было совершено подлое нападение на нашего директора, господина Константина Михэйлеску.
Когда он переходил улицу, направляясь к фотографии Манди, три личности, находящиеся в состоянии явного опьянения, поднялись из-за столика в пивной Гамбринуса и преградили ему путь. Один из них обратился к нему со словами:
— Это вы, господин Константин Михэйлеску, директор «Ауроры»?
— Да, это я. А вам что надобно? Кто вы? С кем я имею честь? — спросил, улыбаясь, наш друг, отступая на несколько шагов.
— Я врач Мишу Захареску! Как вы осмелились посягнуть на честь фамилии Захареску?
С такими словами пьяница обрушил удар палкой на голову нашего директора. К счастью, палка скользнула по шляпе и коснулась лишь кончика уха нашего директора. Вмешались присутствующие, и тогда подлые агрессоры, а именно подлый герой нашумевшей драмы на улице Фиделитэци и двое студентов-практикантов, поспешно вскочили в пролетку и скрылись от гнева возмущенной толпы.
Прокуратура поставлена в известность.
Мы сообщаем уважаемым органам здравоохранения о низком поступке этих трех коновалов, почитателей Гамбринуса, и требуем их сурового наказания.
Нас уж не удивляет, когда врач, лишенный какого-либо чувства ответственности, убивает больных с помощью клистира и скальпеля; но чтобы три лекаря устроили консилиум с целью убивать на улице дубиной здоровых людей, это уж слишком!
Если господин генеральный директор органов здравоохранения не скажет своего веского слова, мы возвратимся к этой истории».
«Доктор Мишу Захареску снят органами здравоохранения с должности волостного врача за небрежное исполнение служебных обязанностей».
«Мы узнали с чувством глубокого удовлетворения о венчании милейшего врача, господина Мишу Захареску с очаровательной мадемуазель Порцией Попеску, дочерью госпожи Замфиры Попеску и покойного преподавателя, ветерана преподавательского состава, господина Нероне Попеску. Сразу после свадьбы молодая супружеская пара поедет в Монпелье, где блестящий выпускник нашего медицинского факультета продолжит свои научные изыскания.
Горячо поздравляем молодых и обаятельных супругов!»
В ХАРЧЕВНЕ МЫНЖОАЛЫ
«…Четверть часа до харчевни Мынжоалы, оттуда до Верхних Попешть — почтовый перегон: на хорошем иноходце полтора часа, не больше… Иноходец у меня добрый… если его в харчевне покормить и дать ему отдохнуть три четверти часа… Выдержит. Стало быть, четверть и три четверти — час, и до Попешть полтора часа, — итого два с половиной… Теперь восьмой час; не позднее десяти я буду у полковника Иордаке… Запаздываю… Следовало бы выехать раньше… Но в конце концов… меня все равно подождут…»
Размышляя таким образом, я увидел издалека яркий свет — это и была харчевня Мынжоалы, как ее называют по старинке, хотя хозяин умер лет пять тому назад и теперь харчевня принадлежит его жене. Молодец баба! Когда хозяйничал муж, харчевню чуть было не продали за долги. А теперь вдова не только выплатила все до копейки, но еще починила дворовые постройки, поставила каменную ограду, и люди поговаривают, что у нее завелись деньжонки. Одни думают, что она нашла клад; другие уверяют, что она занимается ворожбой. Однажды пытались забраться к ней воры. Начали ломать дверь. Один из них, самый здоровенный, не человек, а бык, поднял было топор, размахнулся и тут же замертво свалился на землю. Другой, его брат, хотел что-то крикнуть, но не смог шевельнуть языком — онемел. Грабителей было четверо. Мертвого взвалил на плечи его онемевший брат и хотел убежать со двора, чтобы похоронить где-нибудь подальше. Не успели грабители добраться до ворот, как вдруг хозяйка открывает окно и кричит: «Караул! Воры!» — и откуда ни возьмись появляется пристав с конными жандармами. Пристав спрашивает: «Кто такие?» Двое успели убежать; остался немой с трупом на плечах. Как тут произвести следствие? Кто поверит, что он действительно немой, а не притворяется? Долго его били, думали — заговорит, — все еря. С тех пор у воров пропала охота покушаться на харчевню Мынжоалы…
Припоминая все эти толки, я подъехал к харчевне. Во дворе стоило множество подвод. На одних свозили в долину лес, на других везли в горы кукурузу. Вечер был осенний, холодный. Возчики грелись у костров — это яркое пламя я и видел издали. Слуга взял моего коня и отвел на конюшню, чтобы накормить. Я вошел в корчму. Здесь было много народу, шум, гомон. Два заспанных цыгана, один со скрипкой, другой с кобзой, пиликали в углу.
Чувствуя, что проголодался и что холод пробирает меня до костей, я спросил мальчика за стойкой:
— А где хозяйка?
— На кухне.
— Там, должно быть, теплее, — сказал я и прошел на кухню.
На кухне чисто. Пахнет свежевыпеченным хлебом, не то что
в корчме, где воняет мокрой овчиной и дегтем. Хозяйка стоит у печки.
— Здравствуйте, госпожа Маргиола!
— Добро пожаловать, господин Фэникэ.
— Найдется у вас что-нибудь покушать?
— Для таких хороших господ — хоть в полночь.
И Маргиола тут же приказывает служанке накрыть на стол, потом указывает мне на буфетную стойку и говорит:
— Смотрите и выбирайте.
Я всегда считал, что госпожа Маргиола красивая, статная женщина. Но еще никогда она не казалась мне столь привлекательной, как в этот вечер, — а ведь я знал ее давно, еще с детства. Когда мы ездили с покойным батюшкой в город, мы всегда останавливались в харчевне Мынжоалы.
Был я молод, недурен собой и дерзок, пожалуй, скорее дерзок, чем недурен. Я подошел к Маргиоле и, как только она наклонилась к печи, обнял ее за талию и коснулся ее крепкой руки. Тут черт меня дернул ущипнуть ее.
— Вам что, делать нечего? — спрашивает Маргиола и смотрит на меня, скосив глаза.
— Красивые у вас глаза, госпожа Маргиола! — говорю я, чтобы загладить свою вину.
— Не льстите, скажите-ка лучше, чего вам подать.
— Дайте мне… дайте… то, что у вас есть.
— Ладно…
Я говорю со вздохом:
— Какие же у вас красивые глаза, госпожа Маргиола!
— А что, если это услышит ваш тесть?
— Какой тесть?.. Откуда у меня тесть?
— Напрасно вы думаете, что под шляпой вас никто не узнает… Разве вы не направляетесь к полковнику Иордаке, чтобы обручиться с его старшей дочерью?.. Не глядите на меня такими удивленными глазами… Проходите в комнату и садитесь за стол.
Много чистых и уютных комнат видел я на своем веку, но такой… Что за постель! Какие занавески! Какие стены! А потолок! Кругом все так и сияет молочной белизной — и абажур и вышивки.
В комнате тепло, как под крылышком у наседки. А запах айвы и яблок!
Прежде чем сесть за стол, я оглянулся, пытаясь определить, где восток, чтобы помолиться. Внимательно оглядел углы — ни одной иконы. Хозяйка заметила мой взгляд и говорит:
— Что вы ищете?
— Иконы. Где они у вас?
— Да ну их! Только клопы заводятся…
Опрятная женщина!.. Я сел за стол и перекрестился. Вдруг раздался страшный визг: по-видимому, я наступил на кота, который выскочил из-под стола и кинулся к двери. Хозяйка быстро открыла дверь, и кот выскользнул во двор. В это время ворвавшаяся в комнату холодная струя воздуха погасила лампу. Начинаем искать в потемках спички; я шарю в одном углу, хозяйка в другом — пока не столкнулись посреди комнаты. Я обнимаю ее и начинаю целовать. Она не то сопротивляется, не то отвечает на поцелуи. Лицо у нее пылает, рот влажный, возле ушей нежные завитки. Долго мы искали спички. Когда же наконец пришла служанка со свечой и едой на подносе, стекло лампы совсем остыло.
Превосходное угощение! Свежевыпеченный теплый хлеб, жареная утка с капустой, свиные колбаски, прекрасное старое вино и кофе по-турецки! Смех, веселые шутки… Спасибо хозяйке! После кофе она приказала служанке:
— Скажи-ка, чтобы подали бутылку выдержанного белого…
Замечательное вино! У меня сразу отяжелели ноги. Слегка опершись о кровать, я закурил сигарету и сквозь дымок поглядел на хозяйку, которая свертывала мне другую.
— А все-таки прелестные у вас глаза, госпожа Маргиола!.. Только знаете что?
— Что?
— Если вам не трудно, прикажите подать еще кофе, но не такого сладкого.
Служанка принесла кофе и говорит:
— Господа, вы тут сидите разговариваете и даже не знаете, что делается на дворе.
— Что такое?
— Подул северный ветер… приближается буран.
Я мигом вскочил на ноги и поглядел на часы: было без четверти одиннадцать. Вместо тридцати минут я просидел в харчевне два с половиной часа! Вот к чему приводит разговор с женщиной!
— Пусть выведут моего коня.
— Кто? Слуги спят.
— Тогда я сам пойду на конюшню.
— А у полковника-то вас здорово приворожили! — рассмеялась госпожа Маргиола, задерживая меня у выхода.
Я тихонько отстранил ее, распахнул дверь и остановился на пороге. В самом деле поднялась ужасная непогода. Костры во дворе давно потухли, и возчики спали, тесно прижавшись друг к другу. Ветер крепчал с каждой минутой.
— Это буран, — сказала госпожа Маргиола, ежась от холода, и схватила меня за руку. — Вы с ума сошли, ехать в такую погоду? Оставайтесь ночевать, завтра на рассвете поедете.
— Нельзя.
Я высвободил руку и решительно направился к конюшне. С великим трудом мне удалось разбудить конюха и разыскать своего коня. Я оседлал его, подвел к крыльцу и зашел в комнату, чтобы проститься с хозяйкой. Она сидела на кровати и в раздумье вертела в руках мою шапку.
— Сколько я вам должен? — спросил я.
— На обратном пути заплатите, — ответила хозяйка, пристально глядя на мою шапку.
Потом она встала и протянула ее мне. Я надел шапку набекрень и, глядя в глаза хозяйки, поблескивавшие каким-то странным огнем, сказал:
— Целую ваши глазки, госпожа Маргиола!
— Счастливого пути!
Я вышел на крыльцо и вскочил на коня; старая служанка открыла ворота, и я очутился на дороге. Опершись левой рукой на круп лошади, я обернулся и через забор увидел приоткрытую дверь комнаты, а в глубине силуэт женщины, заложившей руки за голову. Тихонько насвистывая песенку, я поехал шагом. Обогнув забор, я выехал на шоссе, перекрестился и пожелал самому себе счастливого пути. В тот же миг я услышал, как хлопнула дверь и раздался кошачий визг. Маргиола, зная, что я ее больше не вижу, захлопнула дверь и прищемила коту хвост. Проклятый. кот. Вечно путается под ногами!
Некоторое время я ехал спокойно. Ветер все усиливался. По небу неслись темные тучи. Словно гонимые невидимой силой, они громоздились друг на друга, застилали вершину горы, спускались в долину, то закрывая, то приоткрывая мертвенно-желтый сера луны. Холод пронизывал до костей, и у меня начали коченеть ноги и руки. Я наклонил голову, чтобы ветер не бил в лицо. Затылок, лоб и виски горели. В ушах звенело. «Слишком много выпил», — подумал я, сдвинул шапку на затылок и взглянул на хоровод туч. Голова у меня кружилась. В груди жгло. Я глубоко вдохнул холодный воздух. Острая боль мгновенно пронзила мне грудь. Шапка давила лоб, как обруч, я снял ее и положил на луку седла, но не почувствовал облегчения. Зачем я поехал? У полковника Иордаке все давно уже спят. Никому и в голову не придет, что у меня хватит безумия пуститься в путь ночью, да еще в буран. Я пришпорил коня, который брел спотыкаясь, словно он тоже хлебнул лишнего.
Ветер начал стихать, посветлело, стал накрапывать дождик. Я снова надел шапку. Опьянение не проходило, голова разламывалась от боли. Лошадь выбивалась из сил, задыхаясь от встречного ветра. Я пришпорил ее и огрел плетью. Она сделала несколько шагов и вдруг остановилась как вкопанная, будто увидев на дороге неожиданное препятствие. Посмотрев вперед, я заметил невдалеке прыгающую тень. «Что бы это могло быть? Какой-нибудь зверь?» Я схватился за револьвер и вдруг явственно услышал блеяние козленка. Я понукал коня, как мог, но он топтался на месте, пытаясь повернуть обратно. Конь сделал несколько шагов вперед и снова остановился, храпя. Еще несколько шагов — опять этот самый козленок. Тучи поредели, теперь все было ясно видно. Маленький черный козленок прыгал на дороге, вставал на дыбы, наклонял голову, бросался вперед, бодался и блеял. Я спрыгнул с коня, взял поводок в руки и стал манить к себе козленка, делая вид, будто хочу ему что-то дать. Козленок подбежал. Конь страшно захрапел и метнулся в сторону. Я упал на одно колено, но мне удалось все же удержать узду. Козленок подбежал совсем близко, я поднял его, положил в торбу, привешенную к седлу. Мой конь дрожал как в лихорадке.
Я снова вскочил в седло. Иноходец рванулся вперед. Теперь он шел рысью, перескакивая через камни и рытвины, все быстрее и быстрее, так что я не успевал даже смотреть вокруг и замечать дорогу. Во время этой безумной гонки, каждый миг грозившей мне гибелью, продрогший до костей, страдая от жестокой головной боли, я думал только о ночлеге. Зачем я уехал? Маргиола, наверное, уступила бы мне свою комнату, иначе зачем ей было меня приглашать? Козленок зашевелился — он устраивался поудобнее в торбе. Я посмотрел на него, он высунул голову из торбы и тоже глядел на меня. Я вспомнил другие глаза… Какой я был дурак! Лошадь споткнулась, я еле ее удержал, она ринулась вперед, но снова споткнулась и упала на передние ноги. В этот миг я увидел сквозь просвет облаков тонкий серп луны: это подействовало на меня как удар дубинкой по голове: луна впереди! Значит, на небе две луны: ведь все время, пока я ехал, луна была сзади. Я быстро повернул голову, чтобы увидеть настоящую луну. Так и есть: я сбился с пути. Где это я? Впереди меня ничего не видно, кроме высоких стеблей кукурузы, позади — широкое поле. Я перекрестился и с досады ударил коня ногой, чтобы заставить его подняться. Что-то зашуршало у правой ноги. Кто-то взвизгнул. Не придавил ли я козленка? Я схватился за торбу: она была пуста — козленок исчез! Лошадь поднялась, отряхнулась, будто после сна; взвилась на дыбы, выбросила меня из седла, помчалась в поле, словно спасаясь от нечистой силы, и пропала в темноте.
Поднимаясь на ноги, я услыхал шорох в кукурузе и громкий человеческий голос:
— Тьфу! Сгинь, нечистый!
— Кто там? — крикнул я в темноту.
— Добрый человек…
— Кто такой?
— Георге.
— Какой Георге?
— Нэтруц… Георге Нэтруц, кукурузу сторожу.
— Почему ты не подходишь ближе?
— Сейчас… иду…
Из кукурузы показалась человеческая тень.
— Послушай, дружище, где это мы?.. Я, кажется, заблудился.
— А куда вы держите путь?
— В Верхние Попешть.
— Эге! К полковнику Иордаке?
— Да.
— Тогда вы не сбились с пути. Но до Попешть еще далеко… Это только Хэкулешть.
— Хэкулешть? — обрадовался я. — Стало быть, харчевня Мынжоалы где-нибудь здесь поблизости?
— Вот она, мы стоим позади конюшни.
— Покажи-ка мне дорогу. Я боюсь свернуть себе шею у самого дома.
Я проплутал часа четыре, не меньше…
Несколько шагов, и мы у ворот. В комнате Маргиолы горит свет, и за занавесками видны тени. Наверное, другой путник, более умный, чем я, наслаждается чистой постелью, а мне теперь достанется лавка где-нибудь около печки.
Но мне повезло. Как только я постучал, старая служанка мигом открыла ворота. Войдя в дом, я споткнулся обо что-то мягкое — опять козленок, тот же самый козленок! Стало быть, он принадлежит госпоже Маргиоле! Он вместе со мной очутился в комнате и забился под кровать.
Что я могу сказать? Знала ли хозяйка, что я вернусь, или она так рано встала? Но кровать была нетронута.
Войдя в комнату, я только и смог выговорить: «Госпожа Маргиола!» — и, желая поблагодарить бога за то, что остался в живых, поднес было руку ко лбу.
Но Маргиола живо отвела мою руку и стиснула меня в объятиях.
Я и теперь вижу перед глазами эту комнату. Что за постель! Какие занавески! Какие стены! А потолок! Все вокруг так и сияет молочной белизной — и абажур и вышивки. В комнате тепло, как под крылышком у наседки. И запах яблок и айвы!
Долго бы я прожил в харчевне Мынжоалы, если б не мой тесть, полковник Иордаке, — царство ему небесное! — который приехал, чтобы вызволить меня из плена. Три раза до обручения я убегал из полковничьего дома и возвращался в харчевню, пока старик, который решил во что бы то ни стало женить меня на своей дочке, не послал дворовых с приказом связать меня и отвезти в монастырь. Сорок дней поста, поклонов и молитв исцелили меня. Я вышел из монастыря обновленный, обручился и вскоре женился.
Много лет спустя, в ясный зимний вечер, когда мы с тестем сидели, по деревенскому обычаю, за бутылкой доброго старого вина, из города приехал исправник и сообщил нам, что прошлой ночью в Хэкулешть случился большой пожар. Дотла сгорела харчевня Мынжоалы, и бедная Маргиола погибла под рухнувшей кровлей.
— Наконец-то ведьма угодила в пекло, — сказал, посмеиваясь, мой тесть и заставил меня заново — в который раз — рассказать всю историю. Полковник утверждал, что Маргиола заворожила тогда мою шапку, а кота и козленка вообще не было.
— Поверь мне, это был нечистый своей собственной персоной, — сказал тесть.
— Может быть, и так, — ответил я. — Но если это так, полковник, то, значит, иногда черт ведет человека к добру.
— Сначала к добру, чтобы завлечь его, а потом уж он знает куда…
— А вы это откуда знаете?
— Не твое дело, — посмеиваясь, ответил старик. — Это совсем другая история!
ТЕЛЕГРАММЫ
Бухарест
Директор местной префектуры Раул Григорашку нанес тяжелое оскорбление матерщиной и оплеухами центральном кафе. Угрожал убийством. Жизнь, честь опасности. Просим срочно расследовать происшествие.
адвокат, избиратель первого ценза, бывший депутат.
Бухарест
Повторяю жалобу. Телеграмма за номером… Обращался прокурору. Прокурора нет городе. Кутеж женском монастыре. Заместитель отложил рассмотрение жалобы приезда прокурора. Дрожу свою жизнь, не могу посещать кафе. Возлагаем ответственность правительство.
адвокат, избиратель первого ценза, бывший депутат.
Срочно расследуйте скандал Костэкелом Гудурэу и директором префектуры. Немедленно доложите.
Бухарест
Сегодня площади разыгралась забавная сцена. Мадам Атенаиса П…, фамилию обходим молчанием, бросившая мужа, почтенного гражданина, ради интрижки гнусным индивидом нашей местности, встретив несчастного супруга, получила публично хороший урок морали, всеми одобренный. Бездушная женщина, не краснея, угрожала вмешательством облеченных властью палачей, так как соучастник директор префектуры.
Бухарест
Вторично атакован площади Независимости. Пощечины, пинки. Тот же бандит, скандалист директор, сопровождаемый полицейскими. Положение невыносимое. Городе осадное положение. Граждане охвачены паникой.
адвокат и т. д.
Повторяю телеграфный приказ. Немедленно расследуйте инцидент между директором префектуры и Костэкелом Гудурэу в центральном кафе и на площади Независимости. Срочно рапортуйте.
Бухарест
Примите меры прекращению покушений среди бела дня гнусной банды разбойников прямым руководством директора Раула Григорашку на моего брата Костэкела. Обращаюсь жалобой престолу.
крупный собственник, избиратель первого ценза, бывший сенатор.
Синая[104]
В наш светлый век бандиты режима, позоря гарантированную Вами конституцию, дважды пытались убить центральном кафе и площади Независимости моего брата, бывшего представителя нации. Жертва, полной уверенности, последует третье покушение бандитов, боится идти телеграф. Умоляем обеспечить безопасность жизни, чести. Противном случае будем вынуждены сами восстановить справедливость. Да здравствует династия.
крупный собственник, избиратель первого ценза, бывший сенатор.
Последний раз повторяем приказ поводу скандала Костэкелом Гудурэу. Если до завтрашнего утра не получим рапорта, можете считать себя отставке.
Бухарест
Рапорт
Расследовал происшествие. Почтительнейше срочно рапортую.
Пять дней назад, воскресенье, два часа пополудни, в мое отсутствие по причине ревизии уезда, директор префектуры Раул Григорашку играл кафе «Централ» нарды капитаном интендантства Павлаке. Оказавшись проигрыше, сильно раздраженный, директор матерно выругался не в чей-либо адрес, а случаю невезения. Тогда сидевший соседним столом Костэкел Гудурэу, критиковавший всеуслышание правительство, встал, резко повернулся директору, матерно выругался и поднял палку. Директор, ловко увернувшись удара, дал Костэкелу пощечину и рыцарски обещал удовлетворение. Зачинщик ушел ругаясь, угрожая бандитскому правительству, его доподлинные слова.
Почтительно довожу вашего сведения, между спорщиками старая вражда политическая и семейная. С племянником Костэкела Гудурэу, именуемым Альбертом Гудурэу, одним из ярых главарей местной оппозиции, развелась жена. Он подозревает, что причиной этому директор Раул, которого обвиняет в сожительстве с вышеупомянутой. Разведенная жена, желая вступить в законный брак, потребовала возвращения приданого две тысячи лей, помимо личного имущества, на что получила исполнительный лист. Оппозиция грозит мстить, уверяя, что имущество давно израсходовано на известные всем роскошные туалеты. Результате вышеизложенного позавчера племянник, поддерживаемый дядями, подстерег площади бывшую жену, тяжело оскорбил ее публично. Тщетно призывая помощь полицейского, не оказавшегося на посту, дама села извозчичью пролетку, быстро уехала, освистанная всеми троими, осыпанная вульгарными словами, воспроизвести которые неприлично. Немедленно прибывшие оскорбленный директор префектуры, начальник полиции, полицейские потребовали объясневия. Обидчики бросились бежать. Директор поймал Костэкела, схватил его за грудь, спросил: «Зачем оскорбляешь дам, негодяй?» На что тот ответил: «Не дерись, мерзавец, каналья». Директор, обороняясь, отпустил ему две пощечины. Так как обидчик стал вырываться, пытаясь удрать, директор пришел в ярость и дал ему пинка пониже спины.
Считаю ненужным давать делу дальнейший ход. Жалоба прокуратуру не была оформлена всем правилам.
Не откажите любезности, господин министр, и т. д.
Предлагаю вам уладить конфликт семьей Гудурэу. В противном случае ставите правительство весьма щекотливое положение. Невыгодно, чтобы накануне избирательной кампании высшие государственные чиновники давали повод скандалам, предосудительным со всех точек зрения.
Бухарест
Семейные интересы заставляют оставить службу. Поэтому весьма почтительно прошу принять мою отставку поста директора префектуры, начиная послезавтрашнего дня, когда вернется отпуска префект.
Бухарест
Мой брат, Костэкел Гудурэу, адвокат, избиратель первого ценза, бывший представитель нации, будучи вынужден обороняться против третьего гнусного покушения бандитов его жизнь, арестован распоряжению прокурора. Жертва подвергается заключении пыткам, как времена инквизиции. Дошли до ручки.
крупный собственник, избиратель первого ценза, бывший сенатор.
Ministre Intérieur
Bucarest
N'acceptez point démission cousin Raoul. Pauvre jeune homme, embêté par cochons opposition, veut faire coup de tête. Ne point se fier aux criailleries de ces canailles. Si Raoul se retire, ce crétin de préfet capable de tout compromettre. Pourrais plus garantir situation locale. Потеряем уезд ко всем чертям.
Ami
Бухарест
Доложите немедленно причину ареста Костэкела Гудурэу. Желательно положить конец местным скандалам. Поведение вашей прокуратуры оставляет желать лучшего. Расследуйте, подвергался ли заключенный пыткам. Имеем сведения истязаниях в полиции. Отвечайте телеграфом.
Интересах государства отставка не принята. Оставайтесь посту.
За министра внутренних дел
Бухарест
Ожесточенная банда яростных оппозиционеров руководством Костэкела Гудурэу, Иордэкела Гудурэу и племянника Альберта, разведенного с Атенаисой Пержою, напала у ворот городского сада на директора префектуры. Последний, обороняясь, ударил палкой голове Иордэкела. Костэкел выстрелом револьвера разбил электрический шар центре сада. Паника, убийца арестован. Снял первое показание. Ручаюсь, пытки пустая выдумка.
Синая
Мой брат Костэкел замучен застенках местной полиции. Осиротевшая семья просит выдачи тела. Кладем подножию престола нашу просьбу удовлетворении. Да здравствует династия.
крупный… и т. д. и т. д.
Поступил донос. Костэкел Гудурэу скончался под пытками в заключении. Ответственность возлагаем на вас. Отвечайте немедленно, если не хотите быть уволенным телеграфно.
Бухарест
Костэкел Гудурэу освобожден сегодня утром отсутствием улик намерении убить. Помирился директором. Все целовались площади Независимости. Завтра вечером помолвка Раула с мадам Атенаисой Пержою. Отказалась всяких претензий на возвращение Альбертом Гудурэу ее части имущества. Дала расписку получении всей суммы.
Два часа пополудни кафе «Централ» внезапно скончался государственный адвокат Памфил. Городской врач установил кровоизлияние мозг.
Принимая во внимание мою долголетнюю службу судебном ведомстве, 23 года должности прокурора, пожилой возраст, при котором работать прокурором становится все труднее, обремененность семейством, почтительнейше прошу возложить меня обязанности государственного адвоката, каковые обязуюсь усердно выполнять. Примите уверения и т. д.
Бухарест
Внезапно скончался государственный адвокат Памфил. Согласно конфиденциальной телеграмме, полученной сегодня ночью, почтительно прошу назначить на вакантное место известную персону, за которую теперь полностью могу поручиться.
За префекта уезда Н…
Принимая во внимание рекомендации вашего города, также ваши титулы, господин министр назначил вас государственным адвокатом вместо покойного Антонаке Памфила. Завтрашней почтой прибудет официальный приказ.
Министерства государственного имущества.
Бухарестский Национальный театр во второй половине XIX века.
ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ
Два друга, Ницэ и Гицэ, сидят за столиком в пивной и тихо разговаривают неведомо о чем. Дверь в пивную с шумом распахивается, и вваливается новый посетитель, человек скорее молодой, чем старый. Он весел; по всему видно, что явился он из другого питейного заведения, где крепко накачался. Вновь прибывший смотрит на занятые столики, словно отыскивает знакомого, наконец, взгляд его останавливается на двух приятелях. Скорее решительным, чем твердым шагом он направляется прямо к их столику.
В разговоре он невнятно произносит целые слоги, а иногда и просто глотает их.
Вновь вошедший. Привет, приятели!
Ницэ и Гицэ. Привет!
Вновь вошедший. Разрешите?
Ницэ. Пожалуйста.
Вновь вошедший. Значит, не побеспокою?
Гицэ. Нет.
Вновь вошедший. О чем-нибудь секретном разговариваете?
Гицэ. Нет…
Вновь вошедший. Скажи, приятель, сколько времени. Мои-то того, в ремонт отдал.
Ницэ. Вез четверти час.
Вновь вошедший. Не отстают?
Ницэ. По вокзальным поставлены.
Вновь вошедший. Мица теперь должна быть… Сколько ты сказал?
Гицэ. Без четверти час.
Вновь вошедший …между Гергань и Концешть. Я ее с начальником станции отправил…
Приятель
Гицэ. Кто он? Ты его знаешь?
Ницэ. Нет.
Гицэ. Кажется, он под мухой.
Ницэ. Под мухой? Пьян в стельку!
Приятель
Ницэ. Десять минут второго.
Приятель. Теперь она на станции Титу, значит, пончики ест у мадам Мари.
Гицэ. Кто это там, приятель?
Приятель. Мица, я же тебе сказал. Человек, еще кружку!
Ницэ. А кто она, эта Мица? Объясни, пожалуйста.
Приятель. Как? Ты не знаешь?
Ницэ. Нет.
Приятель. Это моя жена, дружище!
Гицэ. Понятно, а ты не побоялся пустить ее одну путешествовать ночью?
Приятель. Да разве я тебе не объяснил, что она не одна? Она ведь с начальником станции.
Ницэ. Хорошо, хорошо. Нам все понятно, только… вот именно поэтому… ведь… как-никак одинокая женщина.
Приятель. Да ты не волнуйся! Купе отдельное. Вошел, потушил свет, задернул занавески, заперся изнутри: купе, значит, служебное, следовательно, отдель-ное!
Сколько теперь?
Ницэ. Уже половина второго.
Приятель. Титу проехали, Мэтэсару тоже. Мица должна теперь спать сном праведника…
Гицэ. А начальник?
Приятель. И начальник… Пардон, одну минуточку.
Ницэ. Трогательный человек.
Гицэ. Да, идеальный муж.
Ницэ. Погоди, посмотрим, как выглядит эта Мица. Приятель
Гицэ. Тем более если женщина к тому же недурна…
Приятель
Ницэ. Замечательная женщина, приятель.
Гицэ. Чудо!
Приятель
Ницэ. Она высокая?
Приятель
Гицэ. Блондинка?
Приятель. Чистое золото. Посмотри на прическу! Думаешь, она завивается? Как бы не так! От природы. Послушал бы ты утром, как она ругается, никак расчесать их не может. Волосы что надо!
Ницэ. А сколько ей лет?
Приятель. А сколько ей дашь по фотографии?
Ницэ. Лет двадцать пять.
Приятель. Слыхал? А еще говоришь, что на фотографии она лучше, чем в жизни. Ей и двадцати одного не исполнилось.
Гицэ. Ну, дай ей бог долгой жизни! Ты знал, что выбирал. А любишь ты ее?
Приятель. Привет! Как же не люблю! Это большое дело, скажу я тебе. На нашей станции прямо комедия. Когда днем проходит поезд, все пассажиры, все до единого, вот так выворачивают шеи, чтобы взглянуть на нее в окошко, — ведь мы живем прямо на вокзале, на втором этаже.
Ницэ. А начальник… он где живет?
Приятель. Тоже на втором этаже.
Гицэ. А он женат?
Приятель. Куда там! Не хочет жениться: говорит, что предрасположения к женщинам не имеет. Уж Мица так над ним насмехается, умереть можно! Она все время его подкалывает. И что самое интересное, он обижается! Однажды она ему такую шпильку подпустила, что они в дым разругались, не разговаривали… целый день…
Ницэ. А потом?
Приятель. Потом помирились. Что им делать, — никуда не денешься, если мы едим за одним столом. Ведь нельзя быть в ссоре, коли сидишь друг против друга! Вот они и сидят надутые, и я на себя серьезный вид напустил; потом начальник и говорит: «Пардон, ма шер, я наступил тебе на ногу». Все мы как прыснем со смеху…
Гицэ. А начальник, он что за человек?
Приятель. Парень что надо.
Ницэ. Не об этом речь. Какой он? Ну, сколько ему лет?
Приятель. Ему? Да тридцати нету. Сам увидишь: красивый парень. Погоди, я забыл вам его показать.
Правильно говорю?
Гицэ. Представительный мужчина!
Приятель. Еще бы! А увидали бы его в жизни! Он повыше вас будет! Жалко, на фотографии красный цвет не выходит. Стоит посмотреть, когда он свою красную фуражку этак набекрень надевает. Картинка! Усы черные, как вороново крыло, брови тоже! Поезд подойдет, все дамы только на него и смотрят, больше никуда. Не будь на нем красной шапки, сглазили бы чертовки!
Ницэ. Прошу прощенья за вопрос, а дети у вас есть?
Приятель
Ницэ. Ах так! Тогда еще ничего не потеряно, еще будете иметь…
Приятель. Так и мы надеемся. Сколько времени? Видишь ли…
Гицэ. Четверть третьего.
Приятель. Теперь прибывают в Леордень.
Ницэ. Извини, а кем ты там на станции?
Приятель. Я? Кладовщик… Возьмем еще по кружечке?
Гицэ. Уж поздно. Завтра с утра в канцелярию.
Приятель. Только по одной. Эй, человек! Три кружки.
Ницэ. А теперь ты в отпуску?
Приятель. Какой отпуск! Зачем мне отпуск! Меня начальник когда хочешь отпустит. Хоть три дня гуляй. Особенно сейчас, когда кризис, так это и вовсе пустяки!
Гицэ. Разреши, дружище, выпить за здоровье твоей жены. Дай ей бог здоровья!
Приятель. Мерси.
Ницэ. А я пью за здоровье твоего начальника. Всех ему благ!
Приятель. Мерси.
Гицэ
Приятель. Спят как убитые. Сколько времени?
Ницэ. Три.
Приятель. Прибыли в Питешть. В Питешть поезд стоит тридцать три минуты.
Гицэ. Дружище, ты счастливейший человек! Желаю здоровья!
Приятель. Что правда то правда, я счастливый, слава богу. Жена — красавица, будь здоров! Службишка тепленькая имеется. Что там ни говори — кладовщик: манна с небес не падает, а кое-что перепадает! Начальник — ничего не скажешь, словно брат родной, шурином как-никак доводится!
Ницэ. Как это шурином?
Приятель. Да если он брат Мицы! А ты что думал?
Гицэ. Тогда ничего у нас не вышло.
Приятель. Как ничего не вышло?
Ницэ. Мы думали…
Приятель. Как же так, дружище? Если бы он не был родным братом, то как же возможно? Как то есть оставить такую раскрасавицу ночью с таким красавцем мужчиной? В служебном купе!
Ницэ. Не все ли равно.
Приятель. Хочу знать, где теперь Мица.
Ницэ
Приятель. Отошел от Питешть… Пошли куда-нибудь, выпьем по чашке кофе.
Гицэ. Не стоит.
Приятель. Это почему же?
Ницэ. Да что теперь с тебя возьмешь?
СРОЧНО…
Женская гимназия № 1 города 3., № 654, 15 ноября
Срочно
Господин примарь.
Ссылаясь на наше прошение от прошлого октября месяца за № 597 в отношении потребности в дровах, которую ощущает школа, просим Вас как можно быстрее соблаговолить распорядиться выдать предусмотренное количество, ибо погода портится и угрожает тем, что без топлива мы не сможем продолжать занятия.
Примите, прошу Вас, господин примарь, и пр. и пр.
Директриса
Женская гимназия № 1 города 3., № 683, 1 декабря
Срочно
Господин примарь.
Ссылаясь на наше прошение от прошлого ноября месяца 15 дня за № 654, имеем честь настойчиво повторить просьбу в отношении дров для топки печей, необходимых для женской гимназии № 1 сего города, ощущающей отсутствие тепла, достаточного для проведения уроков зимой, особенно такой суровой, какой является настоящая, поскольку ученицы не в состоянии писать замерзшими руками, и даже преподавательницы страдают от этого, не имея возможности раздеться в классе, поскольку температура, что весьма легко констатировать, настолько нетерпима, что угрожает болезнями как преподавательницам, так и ученицам.
Таким образом, просим Вас принять срочные меры в связи с этим ненормальным положением, в противном случае будем вынуждены заявить высокоуважаемому министерству о невозможности нести какую-либо ответственность.
Примите, прошу Вас, господин примарь, и пр. и пр.
Директриса
Школьный инспектор округа X., № 4599, 15 декабря
Срочно
Господин примарь!
Сегодня, 15 декабря, производя очередную инспекцию в женской гимназии № 1 города 3., я был встречен госпожой директрисой Аглаей Попеску, а также госпожами преподавательницами Аретией Ионеску, Севастией Ионеску и Аристией Попеску, которые жаловались на плачевное состояние, которого достигла школа благодаря отсутствию топлива, в котором было отказано уважаемой местной примарией, к которой они неоднократно обращались с официальными просьбами, которые и находятся в деле, но которые до настоящего времени не принесли никакого результата.
Действительно, посетив потом классы, я встретил там температуру, которую невозможно переносить, особенно детям, вследствие которой возможны даже заболевания какой-либо инфекционной заразой, что воспрепятствовало бы планомерному течению учебного процесса, который необходимо было бы прервать до того, пока не стихла бы вспышка эпидемии, как это случилось в период летней жары, но не из-за огня, а из-за воды, как раз за несколько дней до годичных экзаменов, что и привело к огромному педагогическому конфузу.
Имея в виду все это, я прошу Вас, господин примарь, соблаговолить распорядиться, чтобы как можно быстрее удовлетворить потребности школы.
Примите, прошу Вас, господин примарь, и пр. и пр.
Школьный инспектор
Женская гимназия № 1 города 3., № 13, 8 января
Срочно
Господин министр.
Я неоднократно обращалась в уважаемую местную примэрию с просьбой отпустить топливо, в котором наша школа испытывает необходимость, в связи с морозами, с которыми нам приходится сталкиваться в настоящее время года, но безрезультатно, вследствие чего мы дрожим за нашу жизнь и жизнь учениц, которые перестали посещать школу еще до каникул, так как родители, узнав о подобном положении и высказывая опасения, не разрешают им этого до тех пор, пока мы не сможем затопить печи.
Господин школьный инспектор Лазэр Ионеску-Лион собственнолично посетил нашу школу и, констатировав отсутствие у нас тепла, направил еще 15 декабря прошлого года за № 4599 прошение господину примарю, оставшееся также втуне, вследствие чего школа находится в том же плачевном состоянии, что ни в коем случае нельзя назвать гуманностью, заставляя так страдать учениц.
Вследствие этого мы и просим с самым глубочайшим уважением Вас срочно принять любые меры, которые Вы найдете необходимыми для прекращения этого варварства, существующего и в настоящее время.
Соблаговолите, господин министр, и т. д.
Директриса
Министерство народного образования и просвещения, № 10 001, 15 января
Срочно
Господин инспектор!
Госпожа Аглая Попеску, директриса женской гимназии № 1 города 3., жалуется нам, что местная примэрия не отпускает школе дров, необходимых для отопления классов.
Пересылая Вам заявление госпожи директрисы, просим Вас срочно произвести обследование школы и срочно доложить нам.
Примите и пр.
(неразборчиво).
(неразборчиво).
Школьный инспектор округа X., № 13, 1 февраля
Срочно
Господин министр!
Немедленно по получении Вашего распоряжения за № 10 001 от 15 января я посетил женскую гимназию № 1 в городе 3. и убедился, что жалоба соответствующей госпожи директрисы полностью подтверждается.
Действительно, я нашел, что вследствие мороза школа наполовину полностью лишилась учащихся, а оставшаяся часть кашляет, испытывая боли и опухоли в горле, в связи с чем вызванный городской врач констатировал многочисленные случаи ангины, то есть воспаления миндалин, что может оказать отрицательное воздействие особенно на анемичных и лимфатических детей благодаря осложнениям, часто весьма заразным.
Поэтому господин врач высказал мнение о том, что лучше было бы совсем закрыть школу, пока эпидемия не приняла широких размеров.
С глубочайшим уважением прошу дать мне соответствующее указание в отношении оздоровления ситуации или войти с ходатайством в местную примэрию с тем, чтобы она отпустила топливо, в котором учебный процесс ощущает такую необходимость.
Соблаговолите, господин министр, и т. д.
Школьный инспектор
Министерство народного образования и просвещения,
№ 20002, 15 февраля
Госпожа Аглая Попеску, директриса женской гимназии № 1 данного города, жалуется, что уважаемая примэрия после неоднократных просьб не отпускает дров, необходимых для отопления, отчего страдает учебный процесс.
Мы предлагаем Вам, господин примарь, срочно удовлетворить согласно закону справедливую жалобу госпожи директрисы.
Примите, господин примарь, и т. д.
(неразборчиво).
(неразборчиво).
Палата депутатов. Продленная сессия.
Заседание от 1 марта
Г-н Ал. Лингополу. Я просил слова, чтобы задать вопрос господину министру просвещения и народного образования: знает ли он, в каком катастрофическом состоянии находилась этой зимой женская гимназия № 1 в городе 3., лишенная необходимого топлива в связи с тем, что местная примэрия не отпустила дров, что по этой причине разразилась эпидемия и даже были прекращены занятия по распоряжению городского врача?
Г-н министр просвещения. Отвечаю уважаемому депутату, что на основании рапорта местного школьного инспектора министерство приняло срочные меры с тем, чтобы примэрия согласно закону отпустила этой школе необходимое топливо.
Примэрия города 3., № 3712, 15 марта
Срочно
Госпожа!
Завтра школа, имеющая быть под Вашим попечительством, получит 5 (пять) возов дубовых дров высшего качества. Просьба соблаговолить немедленно доложить о получении топлива.
Примите и пр.
За примаря помощник
Секретарь
РЕПОРТАЖ
Газета «Ярость нации» издавалась мной во времена правительства Брэтиану, лет пятнадцать тому назад. Это был чрезвычайно воинственный и яростно оппозиционный орган.
Наша сила заключалась не столько в серьезных статьях и полемике, сколько в сенсационных информациях, сдобренных ядовитыми замечаниями. Мы сводили с ума читателей, политических деятелей и особенно наших братьев газетчиков, разоблачая самые интимные, закулисные политические интриги. Теряла голову и полиция, тщетно пытаясь добраться до источника информаций, печатавшихся в «Ярости нации».
А между тем это было так просто! Мы узнавали все от одной светской дамы, которая добывала специально для нас информацию у весьма высокопоставленного политического деятеля. Все стороны были заинтересованы в сотрудничестве и сохранении строгой тайны: политический деятель потакал с нашей помощью своим мелким страстишкам, одновременно преследуя большие цели; дама очень прилично зарабатывала; а мы прочно удерживали репутацию наиболее осведомленной газеты.
Если бы кто-нибудь внимательно читал нашу газету, то непременно обнаружил бы источник нашей осведомленности: в то время как всех столпов режима мы потчевали уксусом и тухлыми яйцами, нашего уважаемого осведомителя мы забрасывали цветами и опрыскивали розовой водицей.
Но, к сожалению, наш источник неминуемо должен был когда-нибудь иссякнуть. И действительно, настал день, когда наш деятель, получив наконец назначение, которого он так долго добивался, покинул столицу. Все остались на бобах: дама пришла в отчаяние, лишившись интимного друга и заработка; мы хватались за голову, оставшись без информации. На первых порах дама попыталась добывать для нас информацию из других источников, но из этого ничего не вышло. На нас мигом посыпался град опровержений. Добрые собратья по перу не замедлили направить весь свой разоблачительный пыл против «Ярости нации». Газета была объявлена «лишенной совести», «лживой», «подлой», «полной смехотворных небылиц» и тому подобное. Словом, все, что могли придумать конкуренты, взбешенные успехом своего соперника, было пущено против нас.
Тогда я решил нанять специального репортера.
На несколько дней мы избавились от опровержений и «комплиментов» ревнивых коллег. Но, боже, какую информацию поставлял новый репортер! Судите сами:
«Сегодня в министерстве внутренних дел состоялось заседание совета министров.
Председатель совета министров уезжает в субботу в свое имение «Флорика». Он вернется, по всей вероятности, в понедельник или во вторник, если не решит задержаться дольше.
Вчера, в среду, министр культов работал с его величеством королем.
С удовольствием сообщаем о помолвке заслуженного чиновника господина Александра Попеску с госпожой Александриной Ионеску, матерью молодого поэта Горация Ионеску, служащего в бюро по найму прислуги при полицейском управлении Бухареста. Горячо поздравляем молодую чету.
Согласно собственному желанию Тудорина Штефэнеску и Фани Теодореску поменялись местами — первая была переведена на должность акушерки района 3., а вторая на ту же должность в район Н…»
Утром, когда репортер явился в редакцию, я встретил его словами:
— Дальше так не может продолжаться, господин Каракуди! С такой информацией мы утопим газету. Разве это сенсация? Вполне понятно, что сегодня состоялось заседание совета министров, потому что оно всегда происходит по четвергам! Разумеется, премьер-министр по субботам уезжает в свое имение «Флорика» и возвращается в понедельник, вторник или в какой-нибудь другой день! Министр культов был во дворце в среду, потому что это его обычный день работы с королем! И в конце концов какое мне дело до помолвки юной Александрины! Какой интерес может представить для наших читателей перемещение ваших акушерок! Послушайте, дружище, вы что, хотите угробить «Ярость»? Отвечайте.
— Ничуть!
— Стало быть, мне нужны сенсационные политические новости, а не всякая там чепуха.
— А если их нет, господин редактор…
— Должны быть! В противном случае, к моему глубокому сожалению, мы должны будем с вами расстаться.
— Понятно, господин редактор.
— Идите, бегите! Суйте нос всюду — в публичные места, в официальные учреждения, в политические клубы, ищите, ройтесь, разнюхивайте, узнавайте, узнавайте, узнавайте!..
Господин Каракуди ушел, готовый к самым решительным действиям. К вечеру он вернулся с гордым, победоносным видом. И впрямь ему было чем похвастаться. У одного политического деятеля, имя которого он не пожелал назвать, Каракуди узнал весьма любопытные новости. Вот в чем они состояли:
1. Большие разногласия в совете министров.
2. Назревает правительственный кризис.
3. Правительство намерено увеличить численность вооруженных сил и удлинить сроки воинской повинности.
4. Слухи о серьезном инциденте в дипломатических сферах.
5. Скандальный развод в высшем свете.
— Ну вот видите?.. Кто же вам все это сообщил?
— Не имею права назвать, — ответил Каракуди. — Я дал честное слово не разглашать его имени. Если он узнает, что я его предал, — прощай информация, в следующий раз не скажет ни слова.
— Браво, господин Каракуди! Прекрасный урожай. Вот это здорово! Продолжайте в том же духе! У вас американская хватка, и вы далеко пойдете в румынской журналистике!
Я оказался прав. Мой репортер с каждым днем все больше преуспевал. В скором времени «Ярость нации» вернула свою былую славу и добилась еще большей популярности. Никогда мы не имели такого успеха. Молодец, Каракуди!
Вот образчик его информации:
«Сообщаем из достоверного источника: вчера во дворце произошла сцена, которая как нельзя лучше характеризует создавшуюся невыносимую обстановку. Подробности — в вечернем выпуске».
Далее в вечернем выпуске:
«Известно, что король давно отдает себе отчет в том, что страна доведена до полного упадка. По всякому поводу он выражает свое неудовольствие правительству. Король давно собирался открыто высказать главе кабинета свое мнение о проводимой им безрассудной политике и только ждал подходящего момента. Так, вчера, когда премьер явился на обычную аудиенцию, король заперся с ним в своем рабочем кабинете и, приняв строгие меры, чтобы никто не мог их подслушать, устроил премьеру баню по первому разряду, подвергнув детальной и беспощадной критике политику кабинета, которая состоит в терпимом отношении к «грабежам, убийствам и скандальным аферам», — как выразился сам премьер в приступе откровенности.
Бледный как мертвец, премьер не отвечал ни слова. Обрисовав создавшееся положение, король решительно заявил:
— Так не может продолжаться, господа, так не может продолжаться.
Даже дворцовые слуги заметили, как бледен был выходивший после аудиенции премьер».
Нечего говорить о том, какой успех имел наш вечерний выпуск. Весь тираж был распродан меньше чем за час, нам пришлось тиснуть еще тысячу экземпляров (три тысячи, — писали мы на другой день).
«Молодец Каракуди! — подумал я. — Откуда у него такие сведения? Надо обязательно узнать, кто его информирует».
Однако все мои старания ни к чему не привели. Каракуди оставался непреклонным и ни за что не соглашался открыть источник своей информации. В конце концов его упрямство вывело меня из себя, и я твердо решил вырвать у него секрет любым, пусть даже нечестным, способом.
На другой день была чудесная осенняя погода и утром мой репортер заявил:
— Кажется, к вечернему выпуску у меня будет свежая информация в связи со вчерашней сценой, разыгравшейся между королем и премьером. По дороге в редакцию, я заметил, что премьер снова входил во дворец. Ну, я пошел… Через час вернусь со свежими новостями.
«На этот раз я тебя накрою, голубчик!» — подумал я и отправился вслед за моим репортером, преследуя его по всем правилам детективного искусства.
Ничего не подозревая, Каракуди спустился по бульвару и вышел на улицу Каля Викторией. На минуту он остановился перед витриной галантерейного магазина, потом двинулся дальше спокойной походкой прогуливающегося человека. Дойдя до угла улицы Ноуэ, Каракуди задержался у кафе Капша и сел за один из столиков, стоявших на тротуаре. Я остановился на противоположном углу улицы, у входа в гостиницу «Бульвар». Минут двадцать он просидел за столиком, а я стоял на углу. Потом он встал и направился в сторону королевского дворца. К несчастью, возле гостиницы Отетелешану, на Театральной площади, я потерял его из виду. Не удивительно — народу тьма. Спешу вперед, возвращаюсь назад, оглядываюсь по сторонам — парень как в воду канул. Наверное, зашел в одну из ближайших гостиниц, где у него было назначено свидание с депутатом или сенатором. Кто его знает! Потеряв всякую надежду, я уже собирался вернуться в редакцию, чтобы возобновить игру в другой раз, как вдруг вижу: мой репортер выходит из табачной лавочки с пакетиком в руках. Он попросту покупал себе табак!.. Не оборачиваясь, он отправился дальше, к дворцу. Я за ним. Проходя мимо табачной лавки, я все же заглянул внутрь: может быть, свидание происходило там?.. Но в лавке, кроме продавщицы, не было ни души. Проходя мимо дворца, Каракуди поклонился кому-то стоявшему в окне и зашагал дальше.
Поравнявшись с дворцом, я тоже заглянул в окно и увидел молодого кавалерийского офицера. Каракуди остановился у собора и повернул обратно. Я мигом нырнул в подворотню. Он прошел мимо. Я последовал за ним на некотором расстоянии, не спуская глаз с его серебристой шляпы. У дворца он снова приподнимает шляпу, и я снова вижу в окне офицера.
«Может быть, он?» — мелькает у меня мысль.
Каракуди свернул направо и вышел на улицу святого Ионикэ. Я за ним. Он вошел в парк Чишмиджиу, перешел мостик и направился прямо в буфет. Не сводя с него глаз, я спрятался за холмиком.
Он уселся за столик, выпил чашку кофе и закурил сигарету. Теперь я был убежден, что именно здесь состоится свидание с тем, кто доставляет ему информацию. Каракуди ждет. Я тоже. Каракуди вынимает блокнот и начинает писать. Погода великолепная. Парк удивительно красив. Тишина. Только шуршат желтые листья, которые падают с деревьев, описывают в воздухе широкие круги и плавно опускаются на землю. С озера доносятся крики лебедей.
Однако Каракуди уже закончил свое писание, расплачивается, встает из-за столика и направляется в мою сторону. Я мигом прячусь за холмиком. Он выходит на улицу Брезояну и прибавляет шагу. Я тоже.
Куда он меня ведет? Посмотрим.
В редакцию!.. Я кидаюсь за ним. Когда я открываю дверь, Каракуди вынимает блокнот.
— Ну? — спрашиваю я с нетерпением.
— Пожалуйста, — отвечает Каракуди и, победоносно улыбаясь, кладет мне на стол исписанный листок с разметкой шрифтов, на котором я читаю следующее:
«Вчера мы сообщили о сцене, разыгравшейся во дворце между королем и премьером. Сегодня мы имеем возможность дать почерпнутые из вполне авторитетного источника подробности этой сцены, подтверждающие слухи о неизбежном министерском кризисе.
Сегодня около девяти часов утра премьер с кислой миной поднялся по ступеням дворца. Король заставил его ждать в приемной более получаса. В это время слуги и дежурные офицеры могли слышать, как премьер тяжело вздыхал, по-видимому, вспоминая те прекрасные дни, когда он судил и рядил, пользуясь полным доверием монарха. Теперь (лучше поздно, чем никогда!) король повернулся к нему спиной, как к лакею, услугами которого хозяин недоволен и которого собирается выгнать.
Наконец король принял премьера в своем рабочем кабинете и повторил ему прежние упреки по поводу создавшейся в стране тяжелой обстановки. Дрожащим, почти плачущим голосом премьер сказал:
— Тогда, ваше величество, мне не остается ничего иного, кроме…
— Кроме? — спросил монарх.
— Кроме…
И, не найдя в себе сил произнести роковые слова: «…как подать в отставку и удалиться на покой», — премьер расплакался, как старая баба.
Итак, дни политики грабежа, убийств и скандальных афер сочтены. На этот раз не может быть и речи о частичной реорганизации кабинета, не помогут заплаты, которые так любит премьер. Всему кабинету грозит полный провал!»
— Браво, Каракуди! — воскликнул я радостно. — Вы умнее, чем я думал! Это настоящая находка для «Ярости нации»! Но позвольте вам сказать, что теперь-то мне известен…
— Что вам известно?..
— Источник вашей информации… Я все узнал…
— Да ну?
— Хотите пари?
— На что угодно.
— Обед у Йордане. Согласны?
— Согласен, — отвечает Каракуди, не сомневаясь в победе.
— Сказать вам откуда?
— Откуда?
— Подойдите поближе…
Беру его за руку и тихонько вталкиваю к себе в кабинет. Закрываю дверь тщательнее, чем король, когда он хочет остаться наедине с премьером, смотрю репортеру прямо в глаза и говорю:
— Из парка Чиш-ми-джиу!
Каракуди бледнеет еще сильнее, чем премьер и его информации. Но… я крепко жму ему руку и говорю:
— Это ничего не значит!.. Я очень доволен вашей работой… Без нее «Ярости» грош цена со всеми ее статьями и фельетонами. Пошли обедать!
Пообедали мы на славу. Каракуди был в восторге.
— Слушайте, дружище, — сказал я ему за десертом, после того как описал со всеми подробностями его утренний маршрут, — слушайте, когда хорошая погода, как сегодня, все это понятно; но что вы делаете в ненастные дни?
— В ненастные дни?.. Сижу дома.
— Выпьем еще по одной! Я плачу.
Мы рассмеялись. Расплатились — он за обед, я за остальное — и вернулись в редакцию навеселе.
— Три часа дня!.. Каракуди, бегите за информацией. Только, смотрите, покрепче.
— Сию минуту! — отвечает мой бравый репортер и отправляется к королевскому дворцу.
Я остаюсь в прохладном кабинете редакции и начинаю писать передовицу. «О чем думает король?..» О чем это может думать король?..
Обмакиваю перо в чернильницу и, наклонившись над столом, думаю… думаю…
Какой прекрасный день! Как хорошо, наверное, сейчас в парке Чишмиджиу под ясным осенним небом… Какая тишина!.. И перед глазами мелькают увядшие листья, которые срываются с деревьев и медленно падают на землю, описывая в воздухе широкие круги… и как будто снова слышится издали крик лебедей…
Молодец Каракуди! Прямо американская хватка, далеко пойдет!
Но о чем все-таки думает король?..
1899
ХАЙ ЛАЙФ[106]
Эдгар Бостандаки — молодой человек, занимающий в классической гимназии, недавно основанной в его родном городе, должность младшего преподавателя музыки, рисования, гимнастики, фехтования и религии. Пока гимназия имеет лишь один класс и содержится на средства города, но есть надежда, что в будущем году откроются еще три класса и она перейдет на иждивение государства. Несмотря на большую нагрузку, связанную с преподаванием пяти столь важных предметов, молодой Бостандаки все же находит время для посещения местного избранного общества, где он слывет истинным джентльменом. В самом деле, Эдгар имеет несомненный успех в салонах Тыргу-Маре. По-французски он говорит с детства и прекрасно разбирается во всех тонкостях моды, так что к нему частенько обращаются за консультациями по этим вопросам. Но профессия хроникера хай лайф не легка, потому что ему приходится писать о дамах, а дамы, как известно, весьма привередливы и капризны. Скажешь что-нибудь хорошее про одну, тотчас обидится другая; писать дурное тоже нельзя — это бы значило прослыть негалантным; описывать несколько подробнее, чем положено, одну — немедленно возникнут подозрения и пересуды; забудешь кого-нибудь упомянуть — тотчас вызовешь гнев и раздражение… Особенно все это неизбежно в таком ограниченном, избранном обществе, как общество Тыргу-Маре, где хроникеру хай лайф следует быть вдвойне осторожным. Тяжелая профессия, ничего не скажешь! Но молодой Бостандаки, остроумный малый, с изысканным воспитанием, казалось, был для нее рожден. И его хроники из жизни высшего общества Тыргу-Маре регулярно печатались в ежедневной газете ближайшего крупного провинциального города.
— Ладно! — может сказать читатель. — Но ведь светский репортер — человек, и — особенно если он молод — у него, несомненно, имеются свои склонности, симпатии и антипатии. Он сидит в углу салона с записной книжкой в руках и внимательно приглядывается ко всему; в вихре вальсирующих пар глаза его, наверное, различают несколько фигур, которые покажутся ему грациознее, а среди них ту, что очаровательнее всех остальных.
— Ну да, разумеется, — отвечу я. — Но светский хроникер должен уметь преодолевать свои симпатии и быть совершенно объективным. А далеко не каждый сумел бы это сделать так, как Туртурел [107].
— Какой Туртурел?
— Эдгар Бостандаки… Туртурел — это ласкательное имя, которым звали его в детстве маменька, папенька и старшие сестры… Туртурел — не правда ли, это отлично звучит? Во всяком случае, именно этим, довольно прозрачным псевдонимом подписывает Эдгар свои светские корреспонденции.
И все же, несмотря на свою корректность, бесстрастие и галантность, он допустил однажды ошибку в своей «светской записной книжке».
По инициативе комитета, состоящего из дам высшего общества Тыргу-Маре, в салонах Королевской гостиницы состоялся «большой филантропический бал, половина доходов которого должна была пойти на нужды страждущего человечества, а другая половина — на увеличение бюджетных фондов местной классической гимназии до ее перехода на иждивение государства». Майор предоставил для бала полковой оркестр, специально прибывший из резиденции префектуры.
Бал удался на славу. Он был отнюдь не хуже любого бала в уездном городе. Памятуя о благородных целях этого предприятия, местные дамы превзошли в туалетах самих себя. Отлично были представлены также военные мундиры и даже фраки, хотя в последних были лишь субпрефект, примарь и Туртурел. Остальные мужчины явились в сюртуках, а некоторые даже в коротких пиджаках. Гостей принимали дамы из комитета во главе со своей председательницей, госпожой Атенаисой Григорашко, женой субпрефекта. Веселье продолжалось до семи часов утра, когда рассвет коснулся розовыми пальцами дверей горизонта и, потушив своим светом керосиновые лампы, напомнил наконец неутомимым танцорам, что, увы, настала пора расставаться.
На другой день господин Туртурел отправил почтой свою корреспонденцию под рубрикой «Светская записная книжка», сопроводив ее запиской: «Прошу выслать, как всегда, пятьдесят экземпляров газеты по моему адресу». А вечером наш светский репортер, состоявший также секретарем дамского комитета, огласил в присутствии его членов отчет о материальных результатах филантропического предприятия. Здесь излишне приводить весь текст этого сугубо официального документа. Ограничимся выводами: «Валовой доход бала — 575 лей; расходы — 368 лей; чистый доход — 207 лей; 103 леи 50 бань ассигновано на увеличение бюджетных фондов местной гимназии; 103 леи 50 бань — на нужды страждущего человечества».
После того как господин Эдгар Бостандаки поблагодарил дам от имени местной гимназии, а господин примарь — от имени страждущего человечества, собрание было объявлено закрытым и присутствующие уселись за карточные столы.
Еще через два дня прибыли долгожданные экземпляры газеты «Голос зубра», в которой была напечатана корреспонденция господина Туртурела под заголовком: «Как у нас развлекаются».
«В субботу вечером состоялся наконец блестящий благотворительный бал, организованный комитетом под председательством грациозной мадам Атенаисы Григорашко, урожденной Пержою…
…Многочисленная публика, состоящая из высших представителей общества Тыргу-Маре, присутствовала на балу, и каждый из присутствующих счел своим долгом засвидетельствовать почтение и признательность очаровательной председательнице инициативного комитета, любезной и досточтимой госпоже Атенаисе Григорашко…
…Под звуки военного оркестра, исполнившего с большим темпераментом воздушный вальс, поплыли танцующие пары, точно подхваченные волнами океана. По временам казалось, что даже время остановилось, чтобы посмотреть, как в бешеном темпе, охваченные горячим вихрем, проносятся мимо диковинные цветы, словно оторванные от земли неистовым ветром страсти… Госпожа Атенаиса Григорашко — божественная королева божественного вальса…
…Внезапно, по невидимому сигналу, раскрываются двери в соседний салон… Ужин! Настала минута отдыха!.. Мадам Атенаиса Григорашко занимает место во главе стола и со свойственной ей грацией приглашает гостей…
…Хлопают пробки, производя шум, подобный стрелковой атаке, но этот грохот нисколько не пугает пирующих…
…Шампанское льется рекой, госпожа Атенаиса Григорашко и здесь подает пример: она подымает свой бокал, как божественная Феба, и с непревзойденной поэтической грацией притрагивается горячими губами к его холодным краям…
…Но вот музыка снова зовет нас. Да здравствует вальс! Неутомимая сильфида, мадам Атенаиса Григорашко…»
И вот тут-то в слове «сильфида» была ужасная, неприличная опечатка…
На другой день, это было как раз в воскресенье, остроумный репортер, сидя в Центральном кафе, самодовольно читал друзьям свою корреспонденцию. Молодежь слушала его с восхищением и, я бы даже сказал, с некоторой завистью, ибо понимала, как счастлив тот, кто обладает не только талантом, но и целой колонкой в газете, где он может сказать так много приятного знакомым дамам! В то время как слушатели еще продолжали комментировать блестящую корреспонденцию, а ее автор старался объяснить своим друзьям значение таких уподоблений, как «божественная Феба», в кафе появился господин субпрефект Рауль Григорашко, муж «неутомимой сильфиды». Господин субпрефект важно раскланялся со знакомыми и, подойдя к Эдгару Бостандаки, заговорил неожиданно суровым тоном:
— Господин Туртурел! Я запрещаю вам, осел вы этакий, отпускать дурацкие шутки по адресу моей жены, госпожи Григорашко!
И, нервно пройдясь по кафе, он добавил:
— A-t-on jamais vu pareille insolence![108]
Эдгар ничего не понимает… Но Рауль снова обернулся к нему, размахивая хлыстом, с которым никогда не расставался.
— В следующий раз, если вы позволите себе что-либо подобное, я просто выдеру вас за уши!
— Но…
— Оторву уши! Понятно? Espèce d’imbécile![109]
И, разъяренный, покинул кафе.
Присутствующие были вне себя от изумления. «В чем дело?.. — спрашивали они друг друга. — Что его так обидело?.. Феба?.. Или что-нибудь другое?»
— Ничего не понимаю, — промолвил бедный Туртурел, пожимая плечами.
В то время как присутствующие все еще обсуждали эту загадку и каждый предлагал свое объяснение, в кафе неожиданно появился господин майор Эдмонд Буздрогович, благодаря любезности которого благотворительное мероприятие получило военный оркестр. Никого не приветствуя и явно чем-то взбешенный, господин майор направился прямо к столу Эдгара с таким страшным видом, что последний невольно вскочил и застыл по стойке «смирно».
— Сударь, — закричал Эдмонд, и все увидели, что он вскипел при этом, как самовар, — это вы пишете все эти гадости?.. Отвечайте!
И разъяренный Буздрогович сунул Эдгару в лицо газету со знаменитой корреспонденцией.
— Да, я! — ответил молодой человек и отступил на шаг.
— А разве мадам Буздрогович, моя жена, не была на балу?
— Была.
— Почему же о моей жене вы не пишете ни слова?.. Почему вы даже не сочли нужным упомянуть ее имени?.. Пусть без комплиментов — она на это не претендует!.. — но не упомянуть даже ее имени?!
— Господин майор…
— Негодяй! — вскричал Буздрогович, и, прежде чем присутствующие опомнились, прежде чем кто-либо из друзей Эдгара сумел помешать этому, майор отпустил хроникеру две увесистые пощечины и вышел из кафе.
— Честное слово… теперь я уж совсем ничего не понимаю! — пробормотал Эдгар и выбежал вслед за ним.
ДРУЗЬЯ
Лаке. Добрый вечер, Маке.
Маке. Вечер добрый, Лаке.
Лаке. Давно пришел?
Маке. Нет. Минут десять назад. Пива выпьешь?
Лаке. Выпью.
Маке. Человек! Две большие кружки…
Лаке. Настроения нету. Устал. Всю ночь до утра просидели у Космана.
Маке. С кем?
Лаке. Так, с друзьями. О тебе много говорили.
Маке. Да… Ну и что?
Лаке. Так, ничего. Пустяки! Ты что, людей не знаешь?
Маке. Значит, что же? Плохо обо мне отзывались, ругали?
Лаке. Ну вот! Это твой вечный недостаток — все преувеличиваешь.
Маке. Ты же сам сказал.
Лаке. Что я сказал? Ничего тебе не говорил. Я сказал всего-навсего, что таковы уж люди. Ты же хочешь, чтобы тебя только все хвалили и никто не осмелился покритиковать, хотя бы чуть-чуть. Вот видишь, это твой недостаток — ты слишком самоуверен.
Маке. Извини, пожалуйста. Я вовсе не самоуверен; меня только удивляет: неужели, кроме как обо мне, не о ком было говорить?
Лаке. Раз уж зашел разговор… В конце концов никто о тебе плохо не отзывался вслух… Это вполне понятно — не осмеливались: все знают, какие мы друзья… Но так, знаешь ли, пощипывали.
Маке. Что же именно они говорили?
Лаке. Да так, просто… ведь подлецы… Один из них тебя просто терпеть не может, а числится другом.
Маке. Кто это такой?
Лаке. Вот тебе и на! Тебе не все равно?
Маке. Хотелось бы знать.
Лаке. Это невозможно.
Маке. Слово чести, что не призову его к ответу и никогда не дам ему понять, что мне известно, как он обо мне отзывался.
Лаке. В первую очередь, ты даже не знаешь, что он говорил.
Маке. А что он сказал?
Лаке. Вечный твой недостаток — ты слишком любопытен.
Маке. Конечно, дружище, вполне понятно, что мне хочется узнать, что говорится на мой счет, особенно друзьями: я должен знать: на кого я могу положиться и кого остерегаться.
Лаке. Возьмем еще по маленькой?
Маке. Давай.
Лаке. Человек, две маленьких.
Маке. Ну?
Лаке. Что?
Маке. Что же говорил этот друг?
Лаке. Он тебя терпеть не может… Не знаю, как зашла речь об умных людях, тут я и говорю: «Маке парень с головой…» Ведь ты знаешь, что я всегда считал тебя очень умным человеком; не потому, что ты мой друг. В конце-то концов разреши тебе прямо сказать: какой мне интерес увиваться вокруг тебя?.. Значит, о чем это мы говорим? Мы, слава богу, друг друга хорошо знаем, у меня тоже могут быть недостатки, но все должны признать, что я обладаю одним качеством — прямотой, искренностью. Так вот я тебе откровенно скажу, что я бы весьма сожалел, если бы собрались настоящие друзья и стали говорить, понимаешь…
Маке. Хорошо, мон шер, но кто же говорит?
Лаке. Ты.
Маке. Я?
Лаке. Я вижу, ты смотришь на меня с таким видом как… будто хочешь сказать, что ты мне не веришь.
Маке. Но скажи же прежде всего, во что верить? Ведь ты мне ничего не сказал. Ты сказал лишь, что один из друзей, которые собрались вчера, терпеть меня не может, а ты утверждал, что я умный человек.
Лаке. Вполне понятно, что я так утверждал.
Маке. Но что же говорил мой друг, который меня не переносит?
Лаке. Вот именно об этом я и хотел сказать, но что делать, раз ты меня все время перебиваешь? Вот он, твой вечный недостаток — ты перебиваешь.
Маке. Хорошо, больше не буду перебивать. Говори, я слушаю.
Лаке. Когда я сказал, что ты парень с головой, он сначала улыбнулся мне, дескать: простофиля ты, а потом и говорит: «Пусть он будет с головой, но все равно он… того — болван».
Маке. Болван?
Лаке. Болван.
Маке. Почему же это он меня считает болваном?
Лаке. Да по многим причинам…
Маке. Например?
Лаке. Ты все время пренебрегаешь службой.
Маке. Неправда!
Лаке. Тебя три раза чуть не выгоняли со службы…
Маке. Врет!
Лаке. Ты играешь в карты как шляпа, и все над тобой смеются!
Маке. Я — шляпа?
Лаке. Ты пьешь…
Маке. Пью? Две-три кружки пива за день!
Лаке. Ты взял жену без приданого…
Маке. Это мое дело! Какой осел! Прошу тебя, скажи, кто этот осел? Мне необходимо знать!
Лаке. Я же тебя с самого начала предупредил, что не скажу.
Маке. Почему же ты мне не скажешь, если сам утверждаешь, что ты мой лучший друг?
Лаке. Чтобы ты устроил мне с ним очную ставку? Не имею никакого желания.
Маке. Честное слово — нет! Клянусь всем самым дорогим для меня, что я даже словом никогда не обмолвлюсь. Я хочу только знать его имя, чтобы остерегаться и презирать его.
Лаке. Это невозможно, Маке.
Маке. Клянусь честью! Умоляю, назови мне его.
Лаке. Вот видишь, это вечный твой недостаток — не умеешь хранить тайну. Я тебе ясно заявил, что не скажу. У меня много недостатков, какие хочешь, но любой и каждый может подтвердить, что у меня есть одно качество: я умею держать язык за зубами. Я не люблю ходить и трезвонить повсюду, как ботало.
Маке. Тогда разреши мне тебе заявить, что ты мне не друг, как я раньше думал.
Лаке. Я? Я тебе не друг? Это я-то? Браво! Мерси!
Маке. В конце концов друг — это…
Лаке. Конечно, я дурак, что все тебе рассказываю… Ладно, буду молчать. Будь я неладен, коли хоть когда-нибудь тебе что-нибудь скажу…
Маке. Ну… а этот друг больше обо мне ничего не говорил?
Лаке. Он многое болтал… Но в конце концов… почему тебя это волнует?
Маке. Меня не волнует, только мне обидно видеть, до чего же может дойти человеческая подлость. Ты говоришь, что это мой друг?
Лаке. Да.
Маке. Близкий друг?
Лаке. Конечно.
Маке. Но что он еще говорил?
Лаке. Не скажу, ты рассердишься. Ведь ты сам должен признать, что недостаток твой — вспыльчивость.
Маке. Клянусь честью, я не рассержусь.
Лаке. Он говорил про твою жену… что она…
Маке. Что?!
Лаке. Что она… Да глупости все это, что тут говорить. Да! Но я его здорово обрезал: «Я не позволю, — сказал я ему, — задевать честь жены моего друга!»
Маке. Как? Честь моей жены?
Лаке. Дескать, она слишком красива и слишком молода для тебя, что она вышла за тебя только потому, что была бедной, но…
Маке. Что?
Лаке. Что в театре у нее… «Бесплатная ложа», — возразил я. «А на какие деньги два раза в день, и утром и вечером, она катается по шоссе?» — говорит. «Тоже бесплатно», — поддел я его. «А лето проводит в Синае тоже бесплатно? — не унимается он. — Откуда такая роскошь?»
Маке. Какой подлец!
Лаке. А потом он почти открыто намекнул на другого друга…
Маке. На кого?
Лаке. Этого я не скажу…
Маке. Послушай, Лаке! Ты знаешь, это уж слишком! Ты должен немедленно его назвать.
Лаке. А если я не хочу?
Маке. Захочешь, слышишь! Иначе получишь от меня пощечину!
Лаке. Ну вот, видишь, твой вечный недостаток — грубость.
Маке. Достаток, недостаток… Сейчас же говори, на кого он намекал?
Лаке. Ты хочешь обязательно знать?
Маке. Да!
Лаке. На Фэникэ.
Маке. На мужа сестры моей жены? На моего свояка?
Лаке. На Фэникэ, на твоего свояка.
Маке. Подлец! Каналья! Кто он такой! Ты должен назвать его имя!
Лаке. Видишь ли, твой вечный недостаток…
Маке. Ничего не хочу знать! Ты должен назвать его!
Лаке. Не скажу.
Маке. Тогда я дам тебе пощечину, понимаешь!
Лаке. Пожалуйста! Только ты очень-то на меня не налетай. Интересно выходит! Но конечно, я во всем виноват, а не ты… Я поспешил предупредить тебя, чтобы ты остерегался друзей, чтобы ты, как последний дурак, не доверял любому и каждому, я обращаю твое внимание на то, как судачат сплетники про твою честь и про честь твоей жены, — и ты, вместо того чтобы поблагодарить, набрасываешься на меня… Ну что же, ты меня заставишь впредь избегать тебя…
Маке. Значит, ты не хочешь мне сказать?
Лаке. Нет.
Маке. Мерси.
Длительная пауза, во время которой Маке барабанит пальцами по столу. У него такой вид, словно он что-то глубоко обдумывает. Появляется новый посетитель, Таке; он подходит к столику друзей.
Таке. Добрый вечер.
Лаке и Маке. Добрый вечер.
Таке. Ну и трепач же ты, дружище Лаке! Заставил меня потерять целую ночь. Я сидел и ждал тебя до рассвета, как идиот, у Космана.
Лаке. Прошу тебя, извини. Я никак не мог, просто падал от усталости. Мне необходимо было отдохнуть как следует ночью. Я лег спать в восемь часов.
Маке
Лаке. Вот видишь? Это его недостаток — он скотина! Да еще грубый… и не умеет себя вести!
ФАЙВ-О-КЛОК
Файв-о-клок по-английски пять часов дня. В великосветском обществе каждая дама назначает определенный день (jour fixe), когда она принимает гостей и потчует их чашкой чая в пять часов дня. Поэтому в высшем свете говорят еще и «five o’clock tea», то есть пятичасовой чай. Дамы из высшего круга обычно публикуют в хронике Клаймора свой приемный день к сведению многочисленных знакомых и друзей. Например, в газете «L’indépendance Roumaine»[110] напечатано:
«Madame Esméralde Piscopesco five o'clock tea tous les jeudis»[111].
«Сегодня как раз четверг, — подумал я, — схожу-ка я к мадам Пископеско».
Лакей во фраке и белых перчатках ввел меня в роскошный салон богатого особняка Пископеско. Однако там никого не оказалось. Неожиданно я услышал голоса в глубине салона. Ах вот что, это разговаривают в маленькой интимной гостиной, отделанной в стиле Людовика XV. Два женских голоса щебечут наперебой, напоминая чириканье воробьев. Направляюсь туда и застаю мадам Мэндику Пископеско со своей сестрой, мадам Тинкуца Попеску. Госпожа Мэндика встречает меня со своей обычной грацией и приглашает принять участие в беседе. Признаюсь, я всегда питал слабость к тому, что французы называют la causerie [112], и поэтому охотно посещаю светское общество. Иными словами, мне нравится беседовать с дамами высшего света. Я нахожу в этих беседах гораздо больше прелести, чем в мужских разговорах. Женщины умеют сказать тысячу пустяков с такой грацией, что это выглядит куда более интересным, чем серьезные мужские разглагольствования. Простой цветочек, ленточка, еле уловимый нюанс в тоне или любой пустяк, облагороженный проницательным женским умом и произнесенный с тем необыкновенным изяществом и с теми нежными голосовыми модуляциями, которые свойственны одним лишь женщинам, да еще при этом сопровождающийся прелестной игрой глаз, приобретают для меня невыразимое очарование. Обо всем этом я думал, входя в салон мадам Пископеско. Мне предстояло провести здесь восхитительные минуты.
Я. Вы разрешите, мадам Пископеско…
Мэндика. Вы пришли как раз вовремя…
Тинкуца. Вы были в…?
Мэндика. Замолчи!.. Дай мне сказать… Вы были вчера вечером в цирке?
Я. Да, был.
Тинкуца. Кто еще…
Мэндика. Да замолчи ты, бога ради!
Я. Вашу сестру?
Мэндика. Нет… Мицу Потропопеску, ту молоденькую, знаете?
Я. Да; она была в ложе напротив…
Мэндика
Тинкуца
Мэндика. Молчи!..
Я
Мэндика
Я. Да…
Мэндика
Я. Кажется…
Мэндика. С лентами вье-роз?[114]
Тинкуца. Погоди, увидим…
Мэндика
Тинкуца. Нет, позволь уж и мне спросить! Почему только ты можешь задавать вопросы?
Мэндика
Я
Мэндика. Разве она не была с Хараламбиной?
Я
Тинкуца. Со своей мамашей.
Я. С мамашей?..
Мэндика. Такая маленькая, уродливая старушонка, похожая на сморщенное яблоко, да к тому же еще и расфуфыренная…
Я
Тинкуца. С крашеными рыжими волосами.
Я. Да, да…
Тинкуца
Мэндика. Что именно?.. Будто ее мать ничего не знает!
Я. В ложу?
Тинкуца. Митикэ не приходил?
Я. Какой Митикэ?
Мэндика. Вот те на! Какой Митикэ!..
Тинкуца. Митикэ — лейтенант Лефтереску…
Я. Поверьте мне… честное слово…я, так сказать, не могу сказать, потому что…
Мэндика. Потому что вы кавалер и не хотите выдавать даму!
Тинкуца. Но вы же видели Лефтереску в цирке?
Я. Помнится, он сидел в партере прямо передо мной…
Мэндика. Возле ее ложи!..
Тинкуца. Это невозможно!
Я
Тинкуца. Да, это она!
Мэндика. Какая нахалка!..
Я
Тинкуца
Я. Уверяю вас… весьма срочное дело…
Мэндика
Я
Мэндика. Как раз теперь?
Тинкуца
Лакей. Мадам Потропопеску.
Мица. Вы не можете себе представить, ма шер, какой мороз на улице… Если так продержится всю ночь, сурепица совсем пропадет!
Я. Не думаю, как раз недавно я говорил с арендаторами…
Мица. Да ну вас! Мне об этом написал сам Потропопеску!
Мэндика
Тинкуца
Мица. Да.
Мэндика. Од…
Тинкуца
Мица. Нет. С маман.
Тинкуца. С маман?.. Браво!
Я
Мэндика
Тинкуца. И… много было народу в цирке?
Мица. Полно.
Мэндика
Я не тебя звала. Твое дело стоять в передней. Где эта корова Роза? Почему она не подает чай?
Тинкуца
Мица. Нет, почти никого… Были, конечно, Константиняска, Думитряска, Василяска, Джеорджяска, потом обе Огретиняну…
Мэндика. Где чай?
Роза. Он готов, мадам.
Мэндика. Какого же черта ты не подаешь?
Роза. Он уже подан, в салоне.
Мэндика. Что же ты, дура, молчала?!
Попридержи язык, нахалка!
Тинкуца
Мица. Я ведь говорила… Обе Огретиняну…
Тинкуца. Нет… из мужчин…
Мица. Из мужчин?
Мэндика. Вы разве не выпьете чаю?
Я
Тинкуца. А разве Митикэ… Разве он не был в цирке?
Мица. Митикэ?! Какой Митикэ…
Тинкуца. Лефтереску!.. Младший лейтенант!
Я
Мица
Тинкуца. Ваш, нахалка вы этакая!
Мица. Нет, ваш, хамка!
Я. Куда вы идете?
Лефтереску. На файв-о-клок к мадам Пископеско.
Я. Убегайте, несчастный!
TEMPORA…[115]
Несколько лет назад одним из самых выдающихся студентов нашего университета был молодой Кориолан Дрэгэнеску. Он обладал острым умом, железным характером и героическим темпераментом; кроме того, природа его наделила ораторским талантом всепобеждающей силы. Вполне понятно, что, обладая такими качествами, Кориолан встал во главе своих товарищей. Он руководил всеми студенческими манифестациями. Как только великодушная университетская молодежь, которая не могла оставаться равнодушной к политическим событиям, решала выступить и сказать свое слово, Кориолан, организовывал ее, воодушевлял, воспламенял и вел к памятнику Михаю Храброму. И до этого Кориолан был велик и ни с кем не сравним, но здесь, у статуи героя битвы под Кэлугэрени[116], он был просто великолепен. Его речь была настолько заразительной, что, слушая ее, приходилось только удивляться равнодушию бронзового героя, почему он не сойдет с коня, как это некогда сделал Командор ради Дон-Жуана, и не примет участия в демонстрации.
Сколько раз я ни слушал Кориолана, воспламеняющего великодушную молодежь (а слышал я его довольно часто), я думал, что этот юноша опоздал со своим приходом в наш земной мир, по крайней мере, на два-три столетия. Он должен был бы родиться в те времена, когда тирания попирала народы, когда еще не были провозглашены права человека, когда весь мир стонал, а затылки трещали под каблуком деспотизма. Хотел бы я посмотреть на тиранов, как бы они выглядели, столкнувшись лицом к лицу с Кориоланом Дрэгэнеску! Несомненно, что провозглашение прав человека не произошло бы с таким запозданием. А сейчас? Сейчас, когда мы наслаждаемся столькими свободами, когда даже и не упоминают о тирании, когда на пути прогресса нет никаких препятствий… Но несмотря на это, даже и сейчас очень часто бывают ситуации, в которых общественный порядок был бы нарушен, если бы не вмешательство великодушной молодежи. Для того чтобы дать представление о Кориолане Дрэгэнеску и его деятельности трибуна молодежи, я не буду прибегать к пышным фразам, я ограничусь тем, что воспроизведу несколько отрывков из газеты «Друг народа» того времени, когда этот юноша весьма часто отправлялся к статуе Михая… Посмотрим, что тогда писали.
«Университетская молодежь, возглавляемая выдающимся студентом-правоведом, блестящим юношей Кориоланом Дрэгэнеску, двинулась из парка Чишмиджиу сплоченной группой, намереваясь пройти к памятнику Михаю Храброму, где она хотела в эти скорбные часы для родины, для народа, для нации воздать честь этому великому герою нашего народа.
Хотя студенты двигались в самом отменном порядке, на углу бульвара они были остановлены заслоном из полицейских, секретных агентов и хулиганов.
Тщетно юный Кориолан Дрэгэнеску вместе со всей молодежью протестовал во имя прав, записанных в конституции. Презренные полицейские не пропускали их.
Тогда полный отваги юный Кориолан Дрэгэнеску воскликнул: «Братья! К Михаю Храброму! За мной! К Михаю Храброму!» — и попытался прорваться вперед.
Полная энтузиазма молодежь двинулась было за своим трибуном. Тогда палачи начали колотить направо и налево дубинками…»
Далее:
«Юный Кориолан Дрэгэнеску, отважный студент, находившийся вчера вечером во главе университетской молодежи, арестован бандитами из полиции. Он заперт в одиночную камеру и лишен права общения даже с родителями. Нужно полагать, что в застенке его жестоко избили и подвергли пыткам, и поэтому презренный судья, постыдное пятно судебного ведомства, имя которого только из-за отвращения мы не упоминаем на страницах нашей газеты, никому не разрешает посетить юную жертву террористического режима!»
И еще один отрывок:
«Правительство сошло с ума! Разнузданный произвол!
Вчера вечером, когда студенчество собралось у памятника Михаю Храброму, чтобы с бьющимся сердцем и открытой душой послушать патриотическую и прекрасную речь юного и выдающегося студента Кориолана Дрэгэнеску о праве народа протестовать против правительства бандитов, полиция набросилась на тех, кто завтра будет гордостью страны, и принялась без разбору всех бить, крушить, громить, прокладывая себе дорогу к памятнику героя, у пьедестала которого держал речь оратор.
Это была сцена неописуемого террора.
При виде приближающихся агентов, которые хотели наложить на него свои лапы, юный Кориолан взобрался на статую и в один миг оказался на крупе лошади, откуда воскликнул: «Пусть весь мир будет свидетелем этой новой подлости самого подлого из режимов!»
Но бандиты схватили его за ноги. Тогда отважный юноша обхватил руками Михая Храброго и вцепился в него. Бандиты с такой силой тащили юношу за ноги, что если бы он не уступил и не отпустил Михая Храброго, то они либо стащили бы со своего места бронзовую фигуру героя, либо выдернули юноше ноги.
Да! Да! Правительство сошло с ума!»
Таким был Кориолан Дрэгэнеску… Но при всей своей выдающейся деятельности политического трибуна, он не манкировал и занятиями, — может быть, только совсем немного. Он регулярно посещал лекции в университете в течение семи-восьми лет, и его родители, родственники и многочисленные друзья с большой радостью прочли однажды в газете «Друг народа» следующую заметку:
«С особым удовольствием мы узнали, что юный Кориолан Дрэгэнеску, выдающийся студент нашего университета, с успехом защитил работу на звание лиценциата права, талантливо трактующую тему «Общественный порядок в современном государстве». Выдающегося юношу, сердечно поздравили члены комиссии. Со своей стороны, мы тоже считаем своим долгом поздравить его и пожелать ему блестящей карьеры, которой он со своими талантами, несомненно, заслуживает».
Юрист! Выдающийся юноша! Непревзойденный оратор! Сильный характер! Благородные мысли!.. Конечно, говорил я себе, это человек великого будущего. Его ждет прекрасная карьера!.. Я никогда не выпускал из поля зрения выдающегося юношу. Деяния его студенческих лет были настолько шумными, что я каждый день слышал, читал или натыкался на это прекрасное имя — Кориолан Дрэгэнеску! Но сейчас словно началось какое-то наваждение… После того как я прочел заметку о том, что он блестяще закончил университет, я стал мало-помалу забывать его некогда столь знаменитое имя, и это было естественно: забывал я потому, что больше не спотыкался о него на каждом шагу. Уже много воды утекло с тех пор, и я совершенно забыл о Кориолане. Времена были смутные. Политическое положение обострилось: экономический, сельскохозяйственный и финансовый кризис, более или менее серьезные нарушения конституции — все это раздражало и будоражило общественное мнение. Студенчество, охваченное волнением, решило устроить манифестацию. Что теперь творится около памятника Михаю Храброму? Посмотрим. Я взял газету «Друг народа» и прочитал:
«Верх подлости и беззакония! Граждане, поднимайтесь! Правительство взбесилось!
Сегодняшний поступок этих мерзавцев превзошел все, что можно было ожидать от этих людей, забывших закон и бога!
Студентов избивали, истязали, казнили!
Бандиты правительства получили приказ стрелять в живых людей, и они стреляли!
Это было нечто ужасное и постыдное!
Кровь благородной румынской молодежи обагрила белый мрамор, на котором высится фигура великого румынского героя!
Но пусть не думают бандиты, что они уйдут от возмездия!
Имена убийц известны, и им не уйти от ответа, если даже они спрячутся в змеиной норе…
Особое наказание ждет бесстыжего полицейского инспектора, подлую каналью, бессовестного подлеца, дикого палача и людоеда, который откликается на отвратительное имя — Кориолан Дрэгэн…»
ГОСПОДИН ГОЕ
Для того чтобы Гое не остался снова в том же классе на второй год, бабушка, маменька и тетя Мица торжественно обещали повезти его в Бухарест на празднование 10 мая[117].
Решились ли дамы на эту поездку исключительно из любви к своему сыночку, внуку и племяннику, история умалчивает. Как бы то ни было, рано утром 10 мая три вышеупомянутые дамы, одетые по-праздничному, вместе со своим любимцем нетерпеливо прохаживались по перрону вокзала своего родного города. Они дожидались скорого поезда, который должен был доставить их в Бухарест. Известно, что если хочешь попасть в Бухарест в этот торжественный день, то надо встать очень рано. Так и поступили наши дамы. Поезд, на который им предстояло сесть, прибудет еще не скоро, но господин Гое весьма нетерпелив и повелительным тоном говорит бабушке:
— Почему нет поезда?.. Я хочу, чтоб он уже был!
— Сейчас, сейчас будет, мой цыпленочек! — отвечает бабушка и, поцеловав внучка, поправляет на нем шляпу.
Молодой Гое щеголяет в матросском костюме, на голове у него соломенная шляпа с лентой, на которой красуется французская надпись «Le Formidable»[118]. За ленту шляпы засунут железнодорожный билет, заложенный туда тетей Мицей, которая утверждает, что «мужчины всегда так прячут билеты».
— Посмотри, как ему идет моряцкий костюм! — говорит бабушка.
— Мамуся, сколько раз я тебе говорила, что «моряцкий костюм» не говорят.
— А как надо сказать?
— Мореходный…
— Ладно! Вы уж выражайтесь по-своему, а я буду говорить так, как говаривали в мое время, когда началась эта мода — одевать детей в моряцкие костюмчики.
— Обе вы глупые, — неожиданно прерывает их молодой Гое. — Не говорят ни моряцкий, ни мореходный.
— А как же, миленький? — спрашивает тетя Мица, улыбаясь.
— Мореводный…
— Ну хорошо! Не каждый ведь обучался наукам, как ты! — восклицает бабушка, снова целует его и снова поправляет на нем «моряцкую шляпу».
Времени для филологической дискуссии не остается, потому что скоро прибудет поезд, а стоит он на этой станции всего лишь несколько минут.
Поезд приходит переполненным… Благодаря любезности юношей, которые едут лишь до ближайшей станции, наши дамы получают места. Поезд трогается… Бабушка набожно крестится и закуривает сигарету… Господин Гое, не желая оставаться в купе, выходит в коридор, чтобы побыть с мужчинами.
— Мальчик… нельзя высовываться из окна! — говорит ему один из юношей, находящихся в коридоре, и легонько тянет его обратно.
— А тебе какое дело, образина? — огрызается Гое, вырываясь из рук молодого человека. И, показав «образине» язык, он снова хватается обеими руками за медный поручень и высовывается из окна. Однако через секунду мальчик отскакивает назад и испуганно вопит:
— Мамочка-а! Бабушка-а! Тетенька-а!
— В чем дело? Что случилось? — кричат дамы, выскакивая из купе.
— Пусть остановят поезд! У меня слетела шляпа! Пусть остановят! — голосит Гое на весь вагон, топая ногами.
Вскоре появляется контролер и проверяет билеты у пассажиров, севших на последней остановке.
— Ваши билеты, господа! — говорит он.
Дамы предъявляют свои билеты и объясняют контролеру, почему Гое не может этого сделать: его билет был засунут за ленту шляпы, шляпу унесло ветром, вместе с ней улетел и билет. Но билет у мальчика был, утверждают они.
— Честное слово. Я сама его покупала, — говорит тетя Мица.
Контролер ничего не желает знать. Он требует, чтобы ему предъявили билет, в противном случае он вынужден будет высадить господина Гое на ближайшей станции. Если пассажир не имеет билета и не заявит об этом заблаговременно, с него берут штраф в размере семи лей и пятидесяти бань, после чего его высаживают на первой остановке, — таковы железнодорожные правила.
— Но ведь мы заявили! — возражает маменька.
— Разве мальчик виноват, что у него ветром унесло шляпу? — спрашивает бабушка.
— А зачем он высовывался в окно? Я ведь говорил ему, что этого делать нельзя! — язвительно говорит молодой человек, на которого огрызнулся Гое.
— Не ваше дело! — осаживает его тетя Мица. — Кто вас просит вмешиваться?
— Вот что, — решительно заявляет контролер. — Вы должны заплатить за билет…
— Заплатить? Но ведь мы уже за него заплатили!
— И не только за билет, — продолжает контролер, — а также одну лею и двадцать бань сверх его стоимости…
— Сверх стоимости?!
— Вот видишь, что получается из-за твоих шалостей? — говорит маменька, хватая Гое за руку.
— Что ты делаешь? Ты с ума сошла? Ты ведь знаешь, как он чувствителен? — ужасается бабушка.
И, схватив мальчугана за другую руку, бабушка тянет его к себе как раз в то мгновение, когда поезд с грохотом переходит на другую колею. Гое теряет равновесие, тыкается носом в дверь и тотчас же поднимает дикий визг… В конце концов все улаживается. Гое перестает орать, дамы платят за новый билет, контролер вырывает его из своей книжечки и вручает путешественницам. А все-таки шляпу очень жаль!.. Каково будет господину Гое в Бухаресте с непокрытой головой? Ведь магазины-то все закрыты!.. Впрочем, горевать по этому поводу может лишь тот, кто не знает, как заботлива и предусмотрительна бабушка в отношении своего любимого внука. Разве могла она допустить, чтобы господин Гое отправился в путешествие только в одной соломенной шляпе? А если будет дождь или непогода? И бабушка торжественно извлекает из своего саквояжа шерстяной берет — принадлежность того же матросского костюма с канонерки «Le Formidable».
— Болит у тебя носик, мой цыпленочек? — спрашивает бабушка.
— Нет, — отвечает Гое.
— Пусть подохнет бабушка, если ты говоришь неправду?
— Пусть подохнет!
— Дай я его поцелую, тогда он совсем пройдет.
Бабушка целует внучка в носик, поправляет на нем берет и замечает:
— Берет ему даже больше к лицу, не правда ли?
И она снова нежно целует мальчика, поплевав в сторону, чтобы уберечь от дурного глаза.
Проделав то же самое, тетя Мица подтверждает:
— Ему все идет!
— Да оставьте вы этого простофилю! — вмешивается маменька, притворяясь сердитой… — Проворонил билет и шляпу!
— Был бы здоров, мы купим другую, еще лучше, — говорит бабушка.
— А мамочку ты не поцелуешь? — спрашивает мать.
— Нет, тебя не хочу! — лукаво отвечает Гое.
— Ах так? — восклицает мамочка и закрывает лицо руками, делая вид, что собирается заплакать.
— Ладно, не притворяйся, — говорит Гое.
— Нашла кого обманывать! — вмешивается бабушка.
А мамочка тем временем достает из сумки пакет.
— Кто меня поцелует, получит шоколадку, — смеясь говорит она.
Гое целует мамочку, мамочка целует Гое, и, получив обещанный шоколад, мальчик снова выходит в коридор.
— Будь осторожен, цыпленочек, не высовывай голову в окно! — кричит ему вслед бабушка. — Удивительный он у нас умница.
— Просто необыкновенный ребенок, — подтверждает тетя Мица.
Пока Гое грызет в коридоре шоколадку, между дамами завязывается увлекательный разговор о приятельницах и знакомых… Поезд мчится теперь между Кривиной и Перишем.
— Поди посмотри, что там мальчик делает в коридоре! — говорит маменька, обращаясь к бабушке.
Бабушка медленно встает и выходит из купе.
— Гое! Цыпленочек? Гое! Гое!
Никто не откликается.
— Боже мой! — кричит бабушка. — Где наш мальчик! Пропал мальчик!..
Дамы выскакивают в коридор…
— Он выпал из окна! Караул! Умираю! — кричат они.
Но вдруг сквозь шум и грохот несущегося на всех парах поезда из уборной доносится оглушительный стук.
— Гое, миленький, это ты?
— Да, я, я!
— Ну, выходи скорей! — говорит бабушка. — Ты уже и так напугал нас!
— Не могу выйти! — орет изнутри Гое.
— Почему?.. Тебе плохо?
— Нет! Я не могу выйти!..
— Дверь заперта! — догадывается бабушка, пытаясь повернуть ручку.
— Не могу открыть! — визжит в отчаянии Гое.
— Боже мой! Ему станет там дурно! — кричит маменька, толкая дверь.
На счастье, появляется контролер и освобождает пленника. Все три дамы душат его в объятиях и целуют с таким жаром, будто увидели его после долгой разлуки. Бабушка тут же решает остаться в коридоре и следить за внуком, чтобы с ним не стряслось нового несчастья: сесть ей негде, но это не важно, можно как-нибудь устроиться на чужом чемодане. В это время в конце коридора Гое замечает длинную металлическую линейку, заканчивающуюся рукояткою, которая примыкает наверху к какому-то затейливому механизму. Он тут же взбирается на чемодан и начинает тянуть за эту линейку.
— Сиди спокойно, цыпленочек! Как бы ты чего-нибудь не сломал! — говорит бабушка.
Поезд мчится, приближаясь к станции Буфтя. Вдруг на двадцать четвертом километре раздается сильный свисток, потом сигнал тревоги — три коротких свистка, и поезд неожиданно останавливается. Пассажиры и чемоданы летят друг на друга.
— Что случилось? В чем дело?.. — Испуганные люди выскакивают в коридор, бросаются к двери, липнут к окнам.
— Гое! Цыпленочек! Гое! — кричит тетя Мица, выбегая из купе.
Но Гое невредим и стоит в коридоре… Почему же остановился поезд?
Оказывается, кто-то из пассажиров повернул ручку крана экстренного торможения. В каком вагоне это случилось? Установить это нетрудно: чтобы повернуть ручку крана, надо порвать шнур с пломбой, которым она привязана. И в то время как машинист накачивает воздух в пневматические тормоза, начальник поезда в сопровождении контролера обходит вагоны и проверяет все тормозные ручки.
В каком же вагоне шнур оказался порванным, а ручка тормоза повернута? Странно! Как раз в том самом, из окна которого недавно улетела матросская шляпа! Кто же это повернул кран экстренного торможения? Бабушка мирно дремлет в купе, не выпуская из объятий своего цыпленочка. Кто повернул ручку?.. Наконец поезд снова трогается и прибывает в Бухарест с опозданием на несколько минут. Пассажиры выходят на перрон. Бабушка поправляет внуку берет, поплевывает на ребенка от дурного глаза, осведомляется, не болит ли у цыпленочка носик, и снова нежно его целует.
Потом дамы вместе с цыпленочком усаживаются в пролетку и отправляются в город.
— Извозчик! На бульвар! Скорей на бульвар!..
СИТУАЦИЯ
День выдался знойный. Только к часу ночи жара немного улеглась и стало легче дышать. Ну что ж, подышим… Я стою возле маленькой ночной пивной и жду, не появится ли еще какой-нибудь бухарестский житель — любитель свежего воздуха, вроде меня, чтобы подышать вместе, а заодно и потолковать о том о сем.
Если разделенная печаль смягчается наполовину, то разделенная радость, наверное, усиливается вдвое. Я жду. Легкое дуновение ветерка приносит откуда-то пряный аромат. Подметальщик, исполняя свои обязанности, потревожил огромной метлой уличную пыль, которая словно густым туманом застилает огни фонарей. Вдруг из тумана выплывает тень. Она приближается, пошатываясь… Уж не знакомый ли это? Да, знакомый. Я ждал не напрасно — это мой приятель Нае. Он тоже рад встрече.
— Вот была сегодня жарища! — говорит Нае, вытирая пот со лба.
— Ужасная! — соглашаюсь я.
— Зато теперь дышится полной грудью.
— Совершенно верно. Откуда это вы?
— Бродил тут с приятелями по пивным.
— Что нового?
— Скверно, мон шер… Надвигается, понимаете ли, такой кризис, что прямо-таки хуже не бывает… Даю вам честное слово. Все кончено… Это нечто такое, даю вам честное слово…
— Бросьте, Нае, ведь люди всегда преувеличивают…
— То есть как это преувеличивают? У нас, братец, такой кризис… Нет, вы только выслушайте меня… Ведь вы себе даже не представляете… Такой кризис, который, понимаете ли… государство при теперешней ситуации… Да, да… Уж я-то понимаю, что происходит, ведь я не дурак и кое-что кумекаю. Так вот, я прямо говорю: так не может дальше продолжаться… Вся эта система, понимаете ли, ни к чему не годится… Если вы только задумаетесь, мон шер, вам жутко станет, прямо-таки жутко.
Крайне огорченный Нае выпивает до дна свою кружку пива и после глубокого вздоха продолжает:
— Даю вам честное слово, я прямо-таки расстроен. Чрезвычайно расстроен! До чего только мы дожили! В каком ужасном положении наша страна! Недаром я говорил этим господам.
— Каким господам?
— Да тем, с которыми ходил по пивным. Вот увидите, говорю я им, наступит момент… Как там ни изворачивайся, а от беды не уйдешь… Не сегодня-завтра нагрянет банкротство, а патриотизма никакого…
Нае делает грустное лицо. Он так опечален, что, кажется, вот-вот заплачет.
— Пусть так, Нае. Только не надо быть таким пессимистом. Дела поправятся. Ведь урожай в этом году хороший.
Выражение лица Нае меняется. Он снисходительно улыбается моему невежеству.
— Какой такой урожай, братец? О каком это урожае вы изволите говорить? Сурепицу вы видели?
— Нет, не видал. Я не был за городом.
— А стоило бы посмотреть, сурепица никудышная!
— Так-таки никудышная?
— Конечно, никудышная, ведь она и сорока миллионов не даст. А эти господа всем уши прожужжали. Можно подумать, что самого господа бога за бороду поймали… А получат они своей хваленой сурепицы уж наверно не больше двух килограммов с погона[119]. Теперь вы видите? Где же эти сто пятьдесят миллионов, которыми они хвастают?
— Хорошо, но разве дело только в одной сурепице? А пшеница? А кукуруза? А всякие другие…
Нае язвительно отвечает мне в тон:
— А купон, который надо оплатить в июле?[120] А сентябрьский купон? А ноябрьский? А всякие другие?..
— Что ж, будем платить.
— Вы будете платить? — с ударением проговорил Нае. — А чем, спрашивается, вы будете платить? От дисконта[121] все равно не уйдешь…
— Ну и что же?
— Что? То, о чем я, да будет вам известно, не раз говорил: они все равно зарвутся… такие бешеные расходы… И даю вам честное слово, ничего подобного не было еще ни в одной стране. Подумайте только, до чего мы докатились; в один прекрасный день придется сказать: я больше не имею права брать в долг без вашего согласия. Ведь выходит, что наша страна потеряла свою независимость. Она проливала кровь своих лучших сыновей, чтобы добиться собственных фортификаций, а теперь даже не имеет права сказать: довольно! не позволю!
— В конце концов правительство может сде…
— Бросьте, — прерывает меня Нае. — Ведь само правительство… бог его знает, что с ним творится, недаром газеты вопят о министерском кризисе. Никак не могут договориться между собой, не оберешься интриг как со стороны консерваторов, так и со стороны либералов. Нет того, чтобы создать коалиционное правительство, куда вошли бы все государственные мужи! Тогда король, понимаете ли, потолковал бы с ними, да построже: «Приказываю, мол, вам выяснить ситуацию, ибо так не может продолжаться! Одни тянут в одну сторону, другие — в другую, да ни в одной стране не было ничего подобного! И во времена фанариотов[122] такого не случалось, могу сказать с полной уверенностью, и до завоевания независимости тоже. У нас есть все основания утверждать, что это наносит ущерб нашему престижу, который вы обязаны отстаивать как государственные мужи». А с проведением экономии, разве не видите, что происходит?..
— Конечно вижу.
— А если видите, то зачем же вы хитрите?
— Я и не думаю хитрить. Это очень сложный вопрос.
— Экономия… хм! Правительство, видите ли, проводит экономию. Что за ерунда! Ведь бюджет перегружен тридцатью шестью миллионами! Держу пари на что угодно, это сущий блеф!
— Если речь идет об экономии, — замечаю я, — то почему бы нам не упразднить армию, которая…
— Что вы говорите, сударь! Да разве это возможно? Как вы могли дойти до такого абсурда? Теперь, в такой момент, упразднить армию?
— А почему бы и не упразднить?
— Разве вы не видите, до чего осложнилась политическая обстановка? Вы не знаете сегодня, что вас ожидает завтра, какие новые затруднения возникнут. Посмотрите только, что натворили в Китае эти боксеры[123]. И в Европе никак не могут прийти к соглашению. Это очень важный вопрос. Не говорите… У меня душа болит…
Стало совсем прохладно. Облако пыли у нас над головой медленно опускается, оседая на землю. Время позднее. Фонарщик компании газового освещения начинает гасить фонари. Светает. Мы расплачиваемся с хозяином пивной и встаем.
— Куда мы теперь? — спрашивает Нае.
— Я домой.
— Пойдем в пекарню. В это время там как раз достают из печи горячие бублики.
— Поздно, Нае.
— Ну нет, я домой пока еще не пойду. Поброжу по городу, пока кончатся роды.
— Какие роды? — спрашиваю я.
— Моя жена рожает.
— Что?
— Вчера вечером у нее начались схватки.
— !..
— Не могу, мон шер, сидеть дома, когда она рожает. Я всегда вот так брожу туда-сюда. Еще кружку пива выпью, еще кофе, еще чашку шварца, с приятелями потолкую — время и проходит. Когда возвращаюсь домой, все уже кончено.
— Ваша жена рожает тяжело?
— Да нельзя сказать, чтобы очень… Правда, с последним, с Костикэ, дело было посложнее: пришлось наложить щипцы.
— !!!
— Доктор сказал, что на этот раз, возможно, не будет надобности в щипцах.
— !!!
Я все шире раскрываю глаза. Но вот мимо нас проезжает извозчик. Уже рассвело, и Нае узнает сидящую в пролетке даму. Он бросается вдогонку и кричит:
— Мадам Ионеску! Госпожа акушерка! Мадам Ионеску!
Дама оборачивается, в свою очередь узнает Нае и велит извозчику остановиться.
— Ну что, родила? — спрашивает Нае.
— Да, — отвечает акушерка.
— Ну как, легко? — спрашиваю я.
— Легко.
— Уф! — Я вздыхаю с облегчением. — Кого?
— Мальчика.
Пролетка с акушеркой удаляется.
— Поздравляю, Нае! Долгой жизни ему!
— Мерси, желаю и вам того же. Ну, теперь я спокоен. Пойдем же в пекарню. — Нае берет меня под руку. — Знаете, чего нам не хватает?
— Чего?
— Самодержавия, как в царской России… Иначе дело у нас не пойдет, вы меня понимаете? При такой конституции… Вы же видите, что творится, и вы не можете не…
— Простите, Нае, но сейчас не время для разговоров. Я больше никуда не пойду.
— Очень жаль…
— Я до смерти хочу спать, поеду домой и лягу сейчас же. До свидания!
Я подозвал извозчика и уехал, предоставив счастливому отцу лакомиться бубликами в одиночестве.
ДРУГ Н…
Мой друг Н… отлично известен всем жителям Бухареста.
Это в высшей степени симпатичный человек. Да и как мог бы он быть нам не известен? Ведь мы встречаем его так часто и в роскошных салонах высшего общества, и на скромных пирушках где-нибудь на окраине, в ресторанах Капша, Гамбринус, Здравку, «Жокей», и в кафе Шрейбер на Липскань, в Ориент-экспрессе, в трамкаре[124] в экипаже на резиновых шинах и пешком в обыкновенных калошах. И где бы вы его ни встретили, он всегда ласково приветствует вас и сердечно протягивает руку, кем бы вы ни были: митрополитом или пономарем, генералом или капралом, министром или уличным комиссионером, дворянином или простолюдином.
Вследствие этого огромного множества и разнообразия знакомств, которые он поддерживает с истинным искусством, Н… оказывается самым желанным другом для каждого. Естественно, что, посещая столь разнообразные и одинаково близкие ему круги, он вызывает восхищение в людях, подобных мне, имеющих так мало знакомых и так редко попадающих в высшие круги общества, где вращаются сильные мира сего.
Разумеется, он знает, какое вызывает во мне восхищение и каким моральным и интеллектуальным влиянием пользуется в моих глазах, но когда мы встречаемся, друг Н… никогда не ведет себя так, чтобы это могло меня задеть. Всегда скромный, простой и лишенный претенциозности, он неизменно посвящает меня в события, происходящие в высших сферах. Кажется, что этот человек даже и не знает о том, сколь ценна для меня его дружба; вероятно, он даже не представляет себе, как я счастлив, когда узнаю от него важные секреты богов.
Сижу я, например, в дешевом питейном заведении, затерянный среди толпы, и думаю о себе: я ведь не кто-нибудь, а скорей — что-нибудь; в массе людей я представляю собой лишь статистическую единицу народонаселения; впрочем, может быть, меня даже и нет в списках, поскольку во время последней переписи населения статистики посетили почти всех обитателей нашей слободы, а ко мне почему-то не заглянули. Я не честолюбив, но эти мысли все же огорчают меня… Ощущать себя таким маленьким и ничтожным! Под тяжестью этих дум я смиренно склоняю голову и вздыхаю. И тут же чувствую, как чья-то рука опускается на мое плечо. Я подымаю глаза, и — о, какая радость! — это не кто иной, как мой друг Н… Бог весть из каких высоких сфер прибыл он сюда, чтобы оказать мне честь и посидеть рядом со мной в обыкновенной пивной. Мы обмениваемся дружеским рукопожатием, и это как-то сразу поднимает мое настроение.
Я хорошо знаю моего друга, знаю, какое облагораживающее влияние он на меня окажет, знаю, что я стану более высокого мнения о себе, когда он сообщит мне вещи, о которых не может знать человек, принадлежащий к низшему обществу, человек, который никогда не сможет достигнуть даже подножия Олимпа. Я почтительно встаю ему навстречу, предупредительно уступаю ему место у своего стола и не опускаюсь обратно на свой стул, пока не садится он. Мой друг переводит дух, вынимает из кармана платок и вытирает лоб — видимо, он пришел пешком. Лицо его сияет, глаза многозначительно щурятся. Сколько раз он смотрел на меня таким невидящим, обращенным внутрь взором, взором человека, переполненного мыслями и идеями! И всякий раз, когда он глядит на меня подобным образом, я знаю, что он располагает важными сведениями огромного значения. Я и на этот раз трепещу от нетерпения — так хочется мне заставить его поскорее излить передо мной свой бесценный источник информации.
— Уф! — говорит мой друг. — Ужасная сегодня жара!
— Ужасная! — подтверждаю я.
— Что нового?
— Кто знает! — отвечаю я. — Да и откуда мне знать!.. Уж лучше мне спросить об этом у вас.
Мой друг улыбается с видом человека, которому воздают должное.
— Откуда вы? — спрашиваю я.
— От Таке[125]…
Читатель, конечно, не знает, кто такой Таке, у которого был мой друг Н… Но я-то знаю. Мой друг Н…, будучи на короткой ноге со всеми, разумеется, никогда не скажет, подобно мне или вам, что он был у Таке Ионеску. Он скажет просто: «От Таке».
— Ну и?..
— Он не хочет войти в коалицию. Решительно!.. Сколько я его не убеждал! Не хочет, и точка!
— Неужто не хочет?
— Когда я к нему входил, от него как раз выходил шеф…
Мы, простые смертные, я или вы, говорим: «Господин Петре Карп», или, когда мы торопимся, коротко: «Карп», но мой друг Н… поступает иначе, он говорит попросту — шеф.
— Ну и?..
— Шеф был в хорошем настроении… «Ты куда, — спрашивает он меня, — к Таке? — «Да», — говорю. «Тогда, говорит, попытайся его убедить, потому что у меня уже нет сил!» И он ушел посмеиваясь. Разве вы не знаете шефа?..
— Нет, — говорю я, — не знаю!
— …Ну и шутник! Ох, и насмешил же он меня позавчера в «Континентале»!.. Там был и Барбу…
— Господин Делавранча[126]?
— Да… и Нику…
— Господин Филипеску[127]?
— Конечно! И Костика…
— Какой Костикэ?
— Костикэ Арион… Костикэ предпочел бы получить министерство юстиции, но разве вы не знаете шефа? С шефом ведь нельзя спорить.
Пауза, во время которой я вполне отдаюсь чувству восхищения перед этим человеком, который знается со столькими блестящими деятелями, а теперь разрешает мне сидеть рядом с собой. Вот как может поднять тебя дружба подобного государственного мужа!
— Скажите, — робко прерываю я молчание, — это правда, что чиновникам снизят жалованье?
— До сих пор ничего определенного по этому вопросу еще неизвестно. Я как раз вчера беседовал об этом с Александру.
Видя, что я не понимаю, о ком идет речь, мой друг добавляет:
— …С Александру Маргиломаном. Он считает, что не следует слишком туго завинчивать гайку экономии, полагает, что следует изучить возможные способы создания новых источников производства. Du reste[128] он придерживается того же мнения, что и шеф, Нику и все остальные.
Мимо пивной, в которой мы сидим, проезжает пролетка, в которой сидит человек с бакенбардами… Я его как будто знаю… Кажется, я видел его на параде по случаю открытия парламента… Мой друг весьма фамильярно его приветствует. Но тот в это время рассеянно смотрит в другую сторону и не отвечает на приветствие.
— Ага! — говорит мой друг. — Вот прибыл и он… Значит, не сегодня-завтра закончится формирование кабинета министров.
— Кто — он?
— Разве вы не видели, кому я поклонился?.. Это Костикэ.
— Вот как? Это Костикэ Арион? Я представлял себе его моложе.
Мой друг снисходительно усмехается.
— Это не Костикэ Арион… Это Костикэ Олэнеску[129].
— Ах так!.. Но какая же получается коалиция, если Таке Ионеску не хочет войти в кабинет?
— Дорогой, если мы в конце концов не сумеем убедить Таке, решено поступить так: шеф — председатель совета министров и министр финансов; Майореску[130] получит министерство юстиции; Александру — министерство иностранных дел; Костикэ — просвещения…
— Какой Костикэ?
— Арион… Костикэ возглавит министерство внутренних дел.
— Второй Костикэ?
— Да, Олэнеску… Нику — министр государственных имуществ и Ионаш…
— А военное министерство?
— Жак. Жак и Ионаш остаются… Который час?
— Десять минут шестого.
— Sacristi![131] — восклицает мой друг и вскакивает с места. — Уже поздно, а ведь я обещал Нику съездить с ним в Синаю. Скорый поезд уходит в пять сорок. Осталось полчаса, а мне еще нужно забежать к Барбу, — напомнить ему, чтобы он не забыл то, о чем мы говорили с Набабом[132]. С меня тут за две кружки пива и булочку… уплатите за них… Я тороплюсь!.. До свиданья!..
На другой день, в воскресенье, я вхожу в вагон третьего класса дачного поезда, идущего в Синаю. И кого же я вижу? Моего друга Н…, обсуждающего политические события с группой коммерсантов, которые так и ловят его драгоценные сообщения. Увидав меня, он говорит:
— Представьте себе, вчера я так заговорился с Барбу, что опоздал на поезд.
Потом он поворачивается к своим собеседникам и продолжает начатый разговор:
— Так вот, я ему и говорю: «Генерал, ты только не торопись…»
ПЕРВАЯ ПРЕМИЯ
(Эпизод из жизни молодого педагога)
Произошло это в мужской начальной школе № 1 имени Децебала в граде Г… Три года подряд, с первого по третий классы, два выдающихся ученика оспаривали друг у друга первую премию, вызывая восхищение преподавателей, ревизоров, инспекторов и всяческих властей.
Этими школьниками были Артур Ионеску и Ионицэ Пэунеску.
Первый был единственным сыном господина Мандаке Ионеску, крупного помещика, самого влиятельного и значительного лица в уезде, который являлся неизменным столпом любого правительства. Это было благом, потому что без господина Мандаке нелегко было бы управлять уездом.
Второй был незаконнорожденным сыном вдовы Пэунеску, служанки, которая жила тем, что работала в господских домах.
В первом классе они получили:
Артур Ионеску — общий балл девять целых, девяносто семь сотых и три четверти.[133]
Ионицэ Пэунеску — общий балл девять целых девяносто восемь с четвертью.
Первую премию и венок получил Ионицэ.
Во втором классе:
Артур Ионеску — общий балл девять целых, девяносто восемь сотых с половиной.
Ионицэ Пэунеску — общий балл девять целых, девяносто девять сотых с четвертью.
Первую премию и венок получил Ионицэ.
В третьем классе:
Артур Ионеску — общий балл девять целых и девяносто девять сотых с половиной.
Ионицэ Пэунеску — общий балл девять целых, девяносто девять сотых и три четверти.
Наконец двое блестящих учеников кончают четвертый класс.
Господин Мандаке Ионеску твердо заявил Артуру:
— Если получишь первую премию и венок, повезу на выставку, если нет — поедем в деревню.
А если господин Мандаке говорит о чем-нибудь твердо, то другого решения быть не может.
Весь город с неослабевающим нетерпением ожидал результатов годовых экзаменов и распределения премий.
Почтенные граждане начали заключать пари. Реакционеры ставили на Ионицэ, прогрессисты на Артура.
В Центральном кафе были заключены пари больше чем на тридцать порций варенья, примерно на такое же количество чашек кофе, пирогов, ватрушек и стаканов вина с газированной водой.
Только ты, дорогой читатель, только ты, которому не довелось быть матерью, не можешь понять переживания и все возрастающего волнения матери Артура, очаровательной мадам Аглае Ионеску.
Что бы мадам Ионеску ни делала — сидела ли, ходила, ела, спала, — она ни на мгновенье не могла избавиться от мысли о том, что и в этом году сотые доли общего балла Артура будут меньше, чем у Ионицэ, потому что — и это вполне понятно — речь могла идти лишь о маленькой разнице в сотых долях, ибо познания обоих соперников блестящи.
Угнетенная своими мыслями, мать Артура, встретив на улице учителя господина Тибериу Бумбеша, который, приветствуя ее, склонился до земли, решилась с замиранием сердца остановить коляску.
— Извините, господин Бумбеш! — воскликнула она. — На одну минуточку…
— С преогромным удовольствием! — медовым голосом ответил юный Тибериу и, обнажив голову, подошел к подножке коляски.
— Мне бы хотелось с вами кое о чем поговорить. Смогли бы вы, если это вас не очень затруднит, пожаловать сегодня ко мне?
— О госпожа!.. — ответствовал совершенно очарованный господин Тибериу.
— …в половине второго.
— С удовольствием, госпожа, с огромным удовольствием!
— Тогда точно в половине второго. Я вас буду ждать. Вы придете?
— Непременно, сударыня.
Изящный поклон! Коляска трогается. Господин Тибериу надевает шляпу и отправляется к парикмахеру, чтобы привести в порядок бородку клинышком, усы и волосы, которые он зачесывает кверху.
— Почему же, — может спросить читатель, — мадам Ионеску «с замиранием сердца» остановила коляску, чтобы поговорить с господином Бумбешом?
— О! — отвечу я. — Это весьма деликатный вопрос, о котором я забыл сказать раньше. Вот в чем суть.
Господин Тибериу молод, и весь город свято хранит тайну о том, что этот юноша молча вздыхает по очаровательной Аглае, которая, напротив, терпеть не может Тибериу, потому что тот очень косит.
Сколько бы раз она ни замечала, как он бросает на нее томные взгляды из-под синих очков — ибо он носит синие очки, — всякий раз она испытывала на сердце какое-то томление, сопровождающееся мигренью. Она начинала зевать, и зевала, зевала, так что ей приходилось немедленно отправляться домой, чтобы избавиться от этого наваждения.
Минувшей зимой на благотворительном балу господин Бумбеш стоял в углу гостиной и смотрел, как танцевала изящная госпожа Ионеску. Он так долго смотрел на нее, что она начала зевать, и зевала, зевала до тех пор, пока посредине одной из фигур кадрили вдруг не издала легкого стона и чуть было не упала, — ей сделалось дурно, и ее должны были вывести под руки на воздух и освободить от злых чар.
Если взгляд господина Тибериу, брошенный даже издалека, оказывал такое воздействие на нервы этой дамы, то естественно, что тот шаг, на который она решилась сейчас, был ею сделан с замиранием сердца. Нужна была отчаянная смелость с ее стороны, чтобы добровольно подвергнуть себя сглазу в личном разговоре, на таком близком расстоянии.
Уже двадцать пять минут второго.
Кто-то звонит. Госпожа Ионеску ощущает, как начинаются спазмы в левой стороне ее корсета.
Это человек в синих очках.
Горничная вводит его в гостиную.
Юный педагог облачен в слишком длинный черный сюртук. Его черные панталоны, наоборот, слишком коротки. Белый жилет с большим вырезом. Огромный бледно-розовый бант, концы которого развеваются при каждом движении. Жесткая, словно фарфор, манишка. На ногах желтые туфли и кремовые носки, на руках светло-серые перчатки. Серый зонтик от солнца и соломенное канотье с пестрой ленточкой. Канотье шнурком пристегнуто к пуговице сюртука, поскольку на улице ветер.
В гостиной никого нет.
Господин Бумбеш снимает шляпу, берет ее в левую руку, ставит зонтик около стула, подходит к зеркалу, поправляет бант и крахмальную манишку, которая все время топорщится из-под жилетки, вытягивает манжеты и застывает в ожидании.
Дверь открывается. Это хозяйка дома, еще более изысканная, чем всегда. Она держит около лица сложенный втрое носовой платок и вдыхает экстракт вербены. Бледная, она останавливается в дверях, словно под влиянием гипноза.
Господин Бумбеш еще раз представляется.
После обязательных в подобных обстоятельствах приветствий хозяйка делает героическое усилие, продвигается на два шага вперед и приглашает молодого человека присесть, потом садится сама, вытирая лоб платком, смоченным одеколоном.
Гость тщательно расправляет сзади фалды сюртука, поднимает их и садится.
— Давно я не имела удовольствия видеть вас, господин Бумбеш…..
— О! Это мадам не видела меня, а я видел госпожу часто; на прогулках, в магазинах.
— Я, по правде сказать, не видела вас после зимнего бала.
— Э! — отвечает молодой человек, томно глядя на нее сквозь очки и странно улыбаясь. — Это когда госпожа с таким увлечением и грацией танцевала… с двумя офицерами и ей стало плохо…
— Вы знаете, зачем я пригласила вас, господин Бумбеш?
— Нет!
— Чтобы попросить об одном одолжении.
— Об одолжении? А в чем оно состоит? Скажите, пожалуйста, мадам.
Проговорив это, молодой человек многозначительно и томно смотрит на нее из-под очков.
Хозяйка некоторое время молчит, потом зевает и вытирает платком лоб.
— О, пусть мадам скажет. Я готов исполнить все что угодно. Приказывайте, мадам, прошу вас!
И снова пожирает глазами хозяйку.
Аглае зевает во весь рот, нюхает платочек и, опустив глаза, произносит;
— Мне бы хотелось, чтобы мой Артур хоть раз получил первую премию. Хватит ее получать этому Пэунеску. До каких пор будет продолжаться гонение на моего ребенка!
— Простите, мадам, это вовсе не гонение. Ведь это определяется просто подсчетом, прошу прощения.
Госпожа поднимает глаза и, встретившись с его взглядом, икает и вновь опускает их.
— Вот именно об этом я и хотела с вами поговорить, чтобы вы были… чтобы вы были более снисходительны к моему Артуру. Господи, что такое одна сотая балла!
— Как? Как? Это ведь одна сотая… Ведь она же должна быть подсчитана, прошу прощения, мадам.
— Но… если бы вы захотели? — И она снова громко зевает.
— О! Но ведь это вовсе не зависит от моей воли, ведь все решено на педагогическом совете.
— Как? Уже решено?
— Да! Решено, прошу прощения, вчера вечером после подсчета баллов.
— И… и какой же балл у Пэунеску?
— Значит, прошу прощенья, я могу это сообщить госпоже совершенно точно.
Господин Бумбеш извлекает из кармана бумажку и читает:
— Ионицэ Пэунеску — девять целых, девяносто девять сотых с половиной, прошу прощения.
— А… Артур?
— Значит, прошу прощения, и это я могу сказать госпоже совершенно точно. Артур Ионеску — девять целых, девяносто девять сотых с четвертью.
Госпожа Ионеску встает и решительным тоном произносит:
— И из-за этой разницы мой Артур и в этом году не получит премии? Тогда зачем же вы пришли сюда?
Господин Тибериу огорченно вскакивает и расправляет фалды сюртука.
— Прошу прощения, потому что вы меня пригласили, сударыня. Если бы мадам не оказала мне чести, в подобном случае я бы не решился предстать перед госпожой, прошу прощенья… Даю честное слово, как перед богом!
Хозяйка дергает звонок. Входит горничная.
— Выставьте вон этого господина.
— Прошу прощенья, но…
— Вон!
Госпожа Ионеску, раздраженная, уходит в ту же дверь, через которую она вошла.
— О! Совершенно не нужна такая резкость, сударыня! Я ухожу, прошу прощенья. Со всем уважением и признательностью имею честь…
Горничная подталкивает его. Господин Тибериу удаляется, ругаясь сквозь зубы.
Совершенно напрасно рассказывать о том, что вечером у господина префекта, где присутствовал и господин Мандаке Ионеску, произошла весьма неприятная сцена, когда господин префект, в то время когда господин Мандаке читал газету, со всей суровостью заявил господину Бумбешу:
— В конце концов выбирайте! Хотите остаться здесь или завтра же вылететь вон? Понятно?
На это у господина Бумбеша хватило смелости ответить:
— Э! В данном случае не так трудно выбрать. Прошу прощения, не сердитесь, господин префект. Все будет в порядке, не извольте беспокоиться. Внесем поправку в какую-то сотую частицу.
И он вынул список:
— Ионицэ Пэунеску — общий балл девять целых и девяносто девять сотых с половиной, Артур Ионеску — прошу заметить — общий балл девять целых, девяносто девять сотых и три четверти… Вот так!
ДАЧНЫЙ ПОЕЗД
Итак, решено…
Мадам Джеорджеску, она же Мица, и господин Джеорджеску, он же Михалаке, едут дачным поездом в Синаю. Но мадам Джеорджеску давно обещала своему птенчику свезти его в Синаю. Следовательно, надо взять с собой птенчика. Однако птенчик шагу не может сделать без своей грамама[134], следовательно, придется везти туда и грамама. Птенчик — это Ионель Джеорджеску, пока что единственный плод любви супругов Джеорджеску; ему исполнилось ровно пять лет; грамама — это госпожа Аника. Она приходится мамашей мамочке птенчика.
Дачный поезд отправляется с Северного вокзала в субботу, без пяти минут три. Стало быть, в субботу, сразу же после полудня, дамы начинают готовиться к отъезду. Мадам Джеорджеску продумала свой туалет во всех деталях: блузка — vert-mousse[135], юбка — fraise-écrasée[136], шляпа пестрая, зонтик розовый, перчатки белые. На ногах лакированные полуботинки с пряжками и полосатые шелковые чулки в резинку: полоска желтая, полоска черная, с пунцовой ниткой между ними. Госпожа Аника одевается во все черное. После смерти своего мужа Никулы она отказалась от светлых тонов в туалете. Только один раз надела она косынку вишневого цвета. Что же касается птенчика, то здесь не может быть двух мнений: в Синаю он поедет в форме офицера егерского полка. Он будет одет, как принц Карл. Старая мамочка долго наряжала дочку, а когда она привела в надлежащий вид птенчика и прицепила ему сбоку саблю, стрелки часов уже показывали без двадцати два. В без четверти два прикатил в пролетке на резиновых шинах сам господин Джеорджеску. Едва переступив порог и увидев грамама, он воскликнул:
— Как, сударыня, вы еще здесь? Смотрите, опоздаете на поезд! Покамест доберетесь до трамвая, — ведь вы еле ходите, — покамест его поймаете, а ведь нет гарантии, что он сразу придет, покамест доедете до вокзала — все будет кончено! Поезд вас дожидаться не станет.
Грамама была занята поисками каких-то ключей.
— Сударыня, вы опаздываете на поезд! Слышите?
Наконец госпожа Аника трогается в путь, мадам Джеорджеску кричит ей вслед:
— Мамочка, помнишь, где мы условились встретиться? В зале первого класса… Слышишь?
Грамама направляется к трамваю, а господин Джеорджеску со своей женой, сыном и нарядной корзиной с провизией — колбаса, восемь вареных яиц, жареный цыпленок, две белых булки, соль, перец и еще многое, что полагается в таких случаях, — усаживается в экипаж:
— На вокзал, милейший!
Уже прошло двадцать пять минут, как семья Джеорджеску находится в зале ожидания первого класса, а грамама все еще не явилась. Стрелки часов показывают два с половиной… Мадам Джеорджеску начинает волноваться. Без двадцати пяти три. Остается всего двадцать минут. Касса открыта, продают билеты, а госпожи Аники нет как нет. Господин Джеорджеску уже подумывает о том, что в четырех билетах нет надобности, хватит трех. Направляясь к окошечку кассы, он в дверях зала ожиданья сталкивается лицом к лицу с запыхавшейся грамама.
— Уф! Устала! — пыхтит госпожа Аника.
Господин Джеорджеску отсчитывает ей деньги на проезд туда и обратно в третьем классе и указывает, в каком окошке купить билет.
Спустя несколько минут поезд уже несется по направлению к Карпатам.
— Ваши билеты, господа! — вежливо говорит кондуктор, войдя в вагон первого класса.
Господин Джеорджеску предъявляет два билета.
— Мальчик ваш? — спрашивает кондуктор, указывая на офицерика егерского полка, который забрался с ножками на плюшевое сиденье.
— Да. Но ему еще нет четырех лет. Можете не напоминать нам о правилах, — бросает мадам Джеорджеску.
Кондуктор удаляется, почтительно козырнув даме.
— Ты сказал мамочке, чтобы она следила за корзинкой? — таинственным шепотом спрашивает мадам Джеорджеску своего супруга. — Как бы не стащили!
Господин Джеорджеску кивает головой и, ограничиваясь коротким: «Угу!», в свою очередь таинственно наклоняется к уху супруги:
— Ты дала ей немного денег?
Мадам Джеорджеску отвечает супругу столь же лаконично.
— Сколько?
Мадам Джеорджеску растопыривает пять пальцев руки — пятьдесят бань.
Проезд в трамвае от улицы Зече-Месе до вокзала стоит тридцать бань, значит, у грамама осталось двадцать бань, и она сможет купить в Комарнике две кучки вишен. Она в самом деле их купила и до Валя-Ларгэ успела проглотить половину вместе с косточками. Поезд прибыл в Синаю без опоздания. Народу — тьма. Но если у человека заранее выработан план действий, он не потеряется в сутолоке. У семьи Джеорджеску все предусмотрено — шаг за шагом, минута за минутой.
Итак, мадам Джеорджеску, господин Джеорджеску и птенчик садятся в пролетку и направляются прямо в парк, где военный оркестр играет кадриль «Les petits cochons»[137]. Они намерены снять комнату с двумя кроватями в отеле «Регал». Что касается грамама, то она, не расставаясь с корзинкой, полной провизии, отправляется в гостиницу Мазэре, надеясь получить там комнату с одной кроватью. До этой гостиницы от вокзала рукой подать, и господин Джеорджеску решил, что не стоит тратить деньги на извозчика. Сунув подвернувшемуся мальчишке мелкую монету, он велел ему нести за грамама корзинку.
Начало смеркаться.
В парке зажглись электрические фонари. Птенчик проголодался. Господин Джеорджеску, оставив супругу на скамейке в главной аллее парка, где гуляет чистая публика, пошел с сыном разыскивать грамама. Но — удивительное дело — в гостинице Мазэре они ее не нашли. Им сообщили, что не оказалось свободной комнаты и старушку направили в гостиницу Манолеску, расположенную неподалеку в долине. Господин Джеорджеску с бравым офицериком в егерской форме, который порядком устал и проголодался, спустились в долину, к гостинице Манолеску. Но и здесь— удивительное дело! — не оказалось свободной комнаты, и старушку послали в гостиницу Войни, что на улице Извор. Господин Джеорджеску купил бравому офицерику булку, напоил его водой и стал подниматься с ним в гору. По дороге в гостиницу он заглянул в парк — сказать жене, чтобы она вооружилась терпением и подождала еще немного. Однако — удивительное дело! — он не нашел мадам Джеорджеску. Господин Джеорджеску усадил на скамейку птенчика, у которого от усталости подкашивались ножки, и начал метаться вверх и вниз по парку в поисках жены. Но ее нигде не было. Тогда господин Джеорджеску пошел обратно к сыну с намерением отвести его к грамама, а самому вернуться в парк. Должен же он в конце концов разыскать свою супругу.
Но — удивительное дело! — птенчик тоже исчез.
— Пардон, — обратился Джеорджеску к сидевшему на скамейке господину, — вы не видели здесь прехорошенького мальчугана, одетого по-военному, наподобие принца Карла?
— Да, видел. Он только что ушел с какой-то дамой.
— С высокой дамой? В зеленой блузке? В юбке…
— Не обратил внимания. Я слышал только, что она называла мальчика птенчиком, а он ее — мамочкой.
— Пардон, а куда они пошли?
— Вон туда, — показал господин в направлении гостиницы Мазэре. — Дама сказала малышу, что поведет его к грамама.
Господин Джеорджеску снова зашагал к гостинице Маээре. Там — удивительное дело! — ему сказали, что мадам, не застав старушки, только что спустилась с малышом в долину, к гостинице Манолеску. Что же — скорее к Манолеску!..
— Да, была здесь дама с тем самым малышом, с которым вы приходили. Ей тоже сказали, что свободной комнаты не оказалось, и старуху направили в гостиницу Войни.
Господин Джеорджеску взобрался на гору и твердым шагом двинулся по указанному направлению. Усталый и потный, явился он в гостиницу Войни. Но — удивительное дело! — ни мадам Джеорджеску, ни птенчика, ни грамама, ни корзинки с провизией там не было и в помине.
— Что же теперь делать?
Господин Джеорджеску простоял несколько минут в нерешительности: при всем своем уме он не в состоянии был ответить на этот вопрос… Однако надо было что-то предпринять.
Но что именно?
Кому не приходилось карабкаться в гору, кто не способен прыгать, словно коза, из долины Праховы в долину Яломицы, тот не может сравнить Синаю ни с чем иным, как только с желудком: более или менее просторное помещение, имеющее два довольно узких выхода. Если Синая вас проглотила, вы можете из нее выбраться только вверх по горе на север, в направлении Предяла, или же вниз по долине, на юг, в направлении Комарника. Поэтому господин Джеорджеску и пришел к единственно правильному логическому выводу.
— Они находятся в Синае и нигде больше! Не испарились же они в самом деле!
Не успел господин Джеорджеску окончательно утвердиться в своей мысли, как увидел при свете электрического фонаря идущего прямо на него знакомого.
— Тебя ждет в парке мадам Джеорджеску, чета Василеску и лейтенант Мишу, — произнес тот.
— Где? В парке? Бегу! Пиши мне, Митикэ!
— Напиши и ты, Джеорджеску, непременно напиши.
— Будь здоров, Митикэ…
— Адье, без лишних слов, Михалаке!
Господин Джеорджеску удвоил шаг и вскоре снова очутился в парке. Но сколько он ни искал, к его ужасу — мадам Джеорджеску нигде не оказалось. Усталый, он сел, отдуваясь, на скамейку и в первый раз после пятичасовой беготни стал мысленно ругать… кого бы вы думали? Госпожу Анику… Она виновница всей этой путаницы. Она вечно все путает. Но дело не в ней. Это он сам сплоховал. Незачем было брать ее в Синаю. Оставил бы в Бухаресте.
Господин Джеорджеску мысленно награждал госпожу Анику далеко не лестными эпитетами. Погруженный в раздумье, он даже и не заметил, как исчез оркестр и публика мало-помалу разбрелась из парка. Ах, как это ужасно, когда ты не знаешь, где находятся любимые существа, какие мысли их занимают, что они чувствуют, затерянные где-то вдали, думают ли они о тебе, тоскуют ли так же, как ты, и т. д. и т. п.
— Куда к черту они запропастились? — произнес вслух господин Джеорджеску.
Брань посыпалась теперь по адресу всех трех любимых существ, которых он бесплодно разыскивал. Но тут чей-то не лишенный приятности голос отвлек его от мрачных мыслей:
— Браво, господин Михалаке, браво!
И перед ним предстала сама госпожа Аника, мамочка мадам Джеорджеску.
— Сударыня! — воскликнул, вскочив на ноги зять. — Где это вы разгуливаете, хотел бы я знать?
— Вот так, так! И вы еще спрашиваете?
— Как же мне не спрашивать, если это мне неизвестно. Битых пять часов я вас повсюду разыскиваю.
— Вы нас ищете, скажите пожалуйста! А вы не могли зайти к Опплеру? Слепой и тот дошел до Брэилы, а вы…
— А кто вас посылал к Опплеру, я, что ли? — вне себя закричал господин Джеорджеску. — Одному черту могло прийти в голову, что вы у Опплера. Я искал вас в парке, в гостиницах Мазэре, Манолеску, Войни…
— Почему это у Войни? Мица сказала мне, что мадам Василеску устраивает нас у себя.
— Когда это вам говорила Мица, что мадам Василеску устраивает вас у себя?
— Когда мы с нею встретились на бульваре.
— Когда это вы успели с ней встретиться на «бульваре»?
— Когда мы шли в гостиницу Войни… Мы с ними потому и повстречались, что я его не нашла.
— Кого?
— Войню. Там мне и попалась навстречу Мэндика.
— Какая там еще Мэндика? — завопил господин Джеорджеску.
— Да мадам Василеску, странный вы человек! И Мица с нею.
— Ну а где Мица теперь?
— Разве я вам не говорила?
— Когда же вы могли мне сказать?
— Да вы в своем уме, Михалаке? Разве я вам не говорила, что Мица ждет вас у Опплера вместе с мадам Василеску и ее братом, лейтенантом Мишу из интендантства.
— А птенчик?
— Я его уложила спать.
— Где?
— Разве я вам не говорила?
— Да вы в своем уме, сударыня? Когда вы мне говорили?
— Разве я не сказала вам, что мы остановились у Мэндики?
— Ну?!
— Да не орите вы так! Вот вам и ну! Она уложила малыша в детской со своими детьми, а Мице она уступила комнату Мишу. Он будет спать на канапе в маленькой прихожей…
Так, слово за слово, они дошли до Опплера. Но — удивительное дело! — все огни в ресторане были погашены.
— Они ушли к мадам Василеску.
Господину Джеорджеску и госпоже Анике ничего не оставалось, как отправиться по ухабистой дороге на улицу Фурника. Ночь была теплая, светила полная луна. Чем выше они поднимались, тем шире открывалась перед ними чарующая панорама Синаи с расположенными симметрично созвездиями электрических фонарей, которые приводили в восхищение госпожу Анику. Господин Джеорджеску оказался менее чувствительным к расстилавшемуся под его ногами величавому пейзажу и бормотал про себя ругательства. Наконец они достигли виллы Мэндики. Птенчик спал вместе с ее детьми. Но — удивительное дело! — мадам Джеорджеску и здесь не было. Она ушла.
— Куда?
— Они теперь все ушли к Святой Анне[138], — ответила заспанная служанка.
— А господин лейтенант Мишу тоже с ними? — спросила госпожа Аника.
— Да, и они пошли.
— Скорей, Михалаке, поторопитесь! — воскликнула старуха.
Но тут господина Джеорджеску взорвало.
— Что?! Сударыня, что вы это говорите? Я пока еще не потерял рассудка. Вы, наверно, меня принимаете за почтовую лошадь?
— Не кричите, разбудите детей!
— Вот уже пять часов я гоняюсь за вами как помешанный, и этого еще мало? Больше я никуда не пойду.
— Михалаке, дорогой, идите! — стала горячо упрашивать его старуха. — Вы доставите большое удовольствие Мице и всей компании.
— Я не в состоянии.
— Будете жалеть, Михалаке!
— Почему это я буду жалеть? Не пойду, и все. Я опять их там не найду. Дайте-ка лучше сюда корзинку.
В это время вдалеке часы на дворце Пелеш пробили полночь. Старуха вытащила из-под кушетки корзинку, служанка принесла бутылку вина, и господин Джеорджеску с тещей уселись ужинать. Закусывая, он подробно рассказал госпоже Анике о всех приключениях злополучного дня. Старуха, в свою очередь, без умолку говорила о том, как она встретилась с мадам Василеску и со всей остальной компанией, как забавен лейтенант Мишу и до чего же хорошо он поет. После ужина господин Джеорджеску лег спать в комнате, предоставленной ему и мадам Джеорджеску, а грамама — в детской, с птенчиком.
В пять с половиной утра их обоих вырвал из объятий Морфея оглушительный шум, — с колокольчиками, с гиканьем, с музыкой веселая компания возвращалась из Урлэтоаря[139]; господин Василеску, мадам Василеску, мадам Констандинеску со своей племянницей — девицей Попеску, мадам Джеорджеску и господин Мишу. Это была импровизированная прогулка, затея лейтенанта.
— Видите, сударыня, — обратился Михалаке к теще, — теперь вы видите? Хорош бы я был, если бы послушался вас и пошел к Святой Анне!
Ах, какое это было удовольствие, — разве его позабудешь!.. Прогулка при луне на медленно движущихся дрожках, мелодическое журчание горных источников и таинственный лесной шум, а потом господин Мишу, напевающий под тихий аккомпанемент музыкантов мелодию того самого менуэта, который все время исполняли в парке и который пленил мадам Джеорджеску… Поэтому не удивительно, что, вернувшись в Бухарест, она долго жила этими волшебными воспоминаниями и, совершая свой ночной туалет, всякий раз говорила со вздохом:
— Ах, мамочка, менуэт Педерасского[140]… Я от него без ума…
АТТЕСТАТ ЗРЕЛОСТИ
Однажды утром, выйдя из дому, я увидел извозчичью пролетку, стремительно въезжавшую на нашу улицу. Узнав сидевшую в ней даму, мою добрую знакомую госпожу Калиопи Джеорджеску, я вежливо поклонился. Завидя меня, госпожа Калиопи остановила экипаж, сильно ткнув извозчика зонтом в спину, и между нами произошел следующий диалог.
— Целую ручку, мадам Джеорджеску, — сказал я, приближаясь к экипажу.
— А я как раз направлялась к вам… — взволнованно ответила она.
— Ко мне?
— Конечно… Умоляю, не оставляйте меня в беде!
Я выразил удивление.
— Вы должны оказать мне большую услугу… друзья познаются в беде. Теперь я узнаю, настоящий ли вы друг!
— С превеликим удовольствием, мадам… если я только сумею.
— Конечно сумеете!.. Не говорите — нет… Я знаю, что вы сумеете. Вы должны суметь!
— Однако в чем же все-таки дело?
— Вы знакомы с… Я знаю, вы с ним знакомы!
— С кем, мадам?
— Он ваш друг… Я в этом уверена! Не отрицайте!
— О ком же идет речь?
— Об учителе философии Попеску.
— Да, мы знакомы, но я не сказал бы, что мы близкие друзья.
— Полноте… я-то ведь знаю!
— Но в чем же дело?
— А дело в том, что вы должны немедленно сесть со мной в экипаж и ехать к Попеску, чтобы замолвить словечко за моего Овидия.
Читателю следует знать, что мадам Калиопи Джеорджеску — мать троих сыновей: Виргилия, Горация и Овидия…
Виргилий учится на третьем курсе юридического факультета, Гораций — на втором, а Овидий лишь собирается поступить на этот факультет. Закончив недавно среднюю школу, он сдает теперь экзамен на аттестат зрелости и, по словам мадам Калиопи, несмотря на всю отвагу, с помощью которой победил все прочие предметы, сплоховал на экзамене по этике.
— Представьте себе, — начала с жаром объяснять взволнованная мамаша, — мальчика явно преследуют, чтобы погубить его карьеру… Между тем он так чувствителен, что это может его просто убить… Знаете, что он мне сказал? «Мамочка, если я потеряю год, я покончу с собой!» И он в состоянии это сделать… Он ведь так горд… Представляете себе, какой ужас? Ему хотят поставить тройку… в то время как нужна шестерка… и главное— по какому предмету? Именно по этике!.. Вы ведь его знаете с детства. Вы-то уж знаете, какое он получил воспитание!
— Еще бы!
— Так вот… тройка, и именно по этике!.. Прошу вас… усаживайтесь поудобнее. — И мадам Джеорджеску подвинулась, освобождая для меня место в экипаже.
Я попробовал возразить:
— А не лучше ли господину Джеорджеску самому сходить к учителю?.. Вы же знаете, что господин Джеорджеску человек с большим весом… Кроме того, он… так сказать… родной отец… а я в некотором роде… чужой.
— Ну нет! Нашли кого посылать! — решительно запротестовала мадам Калиопи. — Разве вы не знаете, с каким безразличием относится Джеорджеску к своим детям? Если б я на него понадеялась, то ни Виргилий, ни Гораций никогда не попали бы в университет… Ему было бы все равно, если б бедные дети остались совсем без аттестата зрелости… Прошу вас… садитесь!
— Не беспокойтесь, мадам Джеорджеску, я доберусь и пешком.
— Боже упаси!.. Ведь все равно я на извозчике… Пожалуйста, садитесь…
Мне ничего не оставалось, как сесть рядом с нею, и экипаж тронулся.
— Куда же мы поедем? — спросил я мою спутницу.
— Как куда? К учителю на квартиру.
— Но я ведь не знаю, где он живет…
— Зато я знаю… Вам не о чем беспокоиться! Извозчик! Сворачивай направо! — И мадам Калиопи сильно ударила извозчика зонтом по правой руке. — Погоняй быстрее!
Всю дорогу мадам Джеорджеску колотила извозчика то по левой, то по правой руке. Наконец она ткнула его зонтом в спину, и экипаж остановился.
— Видите вон тот желтый дом рядом с бакалейной лавкой? Зайдите во двор, направо, в глубине, будет другой дом… Там он и живет. А я подожду вас здесь.
Мне оставалось только покориться. Направляясь по указанному мне пути, я горячо молил небо, чтобы учителя не оказалось дома. Стучу в дверь. Однако небо не вняло моей молитве: господин Попеску был дома… Как мне надлежало приступить к делу? Я решил начать издалека…
— Дорогой Попеску, — сказал я ему после того, как мы поздоровались, — не кажется ли вам, что наши школьные программы выглядят несколько странно? В них придается одинаковое значение всем предметам, а это, безусловно, вредит развитию общества. Я хочу сказать, вредит прогрессу; ведь в конце концов какую цель преследует наше обучение; что, собственно, школа собирается сделать из нашего молодого поколения, стремящегося получить систематическое образование для того, чтобы в дальнейшем успешно работать на самых разнообразных поприщах?
Попеску посмотрел на меня с изумлением, но я бодро продолжал свою речь.
— Бывают просто нелепые случаи. Могу даже привести примеры. Я видел немало детей с отличными способностями, обреченных, однако, на то, чтобы потерять год только потому, что им не удавалось получить хорошую отметку по музыке или гимнастике!.. Вы должны согласиться, что это столь же абсурдно, как если б мы помешали молодому человеку поскорей попасть на юридический факультет потому лишь, что он хромает по этике… Что общего между этикой и профессией адвоката, к которой стремится наш молодой человек? Скажите сами!
Попеску выпучил на меня глаза с еще большим изумлением. Заметив, что мое красноречие произвело не тот эффект, на какой я рассчитывал, я подумал, что, видимо, мой подход к делу никуда не годен! Надо было брать быка за рога!
— Дорогой Попеску! — начал я снова, уже другим тоном. — Оставим принципиальные вопросы. Знаете ли вы, зачем я к вам пожаловал?
— Нет.
— Я пришел просить вас поставить Овидию Джеорджеску, которого вы экзаменовали по этике, вместо тройки… шестерку!
— Что?
— Только не говорите, что вы этого не можете сделать!.. Я знаю, что вы можете!.. Вы должны это сделать!
— Но ведь тогда я должен буду всем поставить шестерки!
— Ставьте всем!
— Да, но…
— Не говорите нет!.. Я знаю, что вы можете это сделать! Вы должны сделать! Ведь это все дети из хороших семейств!
Попеску сам происходил из хорошей семьи, поэтому он тотчас оценил мой аргумент и ответил:
— Ладно! Если они действительно из хороших семейств, мы постараемся всем им поставить по шестерке.
— Вы мне обещаете?
— Честное слово учителя!
Я ушел от Попеску, весьма довольный своим успехом. Мадам Джеорджеску нетерпеливо ждала меня на улице.
— Ну как?
— Отлично! Он сделает это для всех…
— Как это для всех?
— Очень просто… Это же все дети из хороших семейств…
— Как из хороших семейств?
— Из таких же, как ваш Овидий.
— Ничего не понимаю.
— Все ребята получат хорошие отметки.
— А Овидий?
— Тем более… Все получат по этике шестерки, потому что они из хороших семейств…
К вечеру того же дня я получил от госпожи Джеорджеску письмецо с приглашением на ужин и сообщением о том, что Овидию поставлена нужная отметка. Само собой разумеется, я не преминул воспользоваться приглашением.
Ужин был отличный. Гости пили шампанское за здоровье Овидия Джеорджеску и желали ему блестящей карьеры. Счастливая мадам Калиопи нежно расцеловала своего любимца, довольная тем, что на этом пока окончились ее материнские волнения.
— Слава богу! — воскликнула она, подавая мне бокал с шампанским. — Избавилась! Сдала наконец на этот проклятый аттестат зрелости!
МАЛЕНЬКИЕ СБЕРЕЖЕНИЯ
Канун святого Димитрия.[141] Мой друг Янку Веригопулу стоит на углу улицы у гостиницы «Континенталь» и безмятежно разглядывает прохожих. Мы здороваемся и вступаем в разговор. У моего друга Веригопулу прекрасный характер: он спокоен всегда, при любых обстоятельствах, и, признаться, я не перестаю восхищаться этим его свойством. Скажем, к примеру, вы, я или любой другой человек не смогли бы торчать у гостиницы «Континенталь» и глазеть на прохожих спокойно и невозмутимо, с видом человека, не удрученного никакими житейскими заботами, да еще накануне дня святого Димитрия, зная, что назавтра предстоит покинуть старую квартиру, а перевозить домашний скарб решительно некуда. В такие минуты холодные плиты тротуара показались бы нам горячее раскаленной смолы! Они жгли бы нам ноги, мы метались бы по городу как одержимые и, вероятно, не успокоились до тех пор, пока не узнали бы, где нам предстоит обосноваться со своими пожитками после отъезда со старой квартиры.
Так вот: мой друг Янку Веригопулу, прекрасно зная, что назавтра он должен съехать с квартиры, и не имея никакого представления о том, куда он переедет, преспокойно стоял на углу улицы у гостиницы «Континенталь» и развлекался, разглядывая прохожих.
— Слушай, Янку, — спросил я его, еще сомневаясь, верить ли тому, что мне предстоит услышать, — отвечай мне серьезно: ты в самом деле не знаешь, куда вам завтра переехать?
Я употребил форму «вам», потому что мой приятель был женат.
— Честное слово, мон шер, не знаю!.. — ответил он со смехом.
Я поглядел на него молча, исполненный восхищения.
— Что ты на меня так уставился?
— Мон шер, я восхищаюсь тобой… Будь я на твоем месте…
— А главное, у меня нет ни гроша…
— Не может быть!..
— То есть это только так говорится — ни гроша. Несколько лей у меня все же найдется… Давай закусим… Который теперь час?
— Десять минут восьмого.
— Отлично… Пойдем в сторону Епископии; я условился с женой встретиться у Трипковича в половине восьмого.
Подымаясь в гору в сторону Епископии вместе с Веригопулу, я был преисполнен уважения к этому стоику, который не принимал к сердцу мелкие житейские огорчения. Находясь в его положении, вы, я или кто другой не могли бы, конечно, мирно прогуливаться в толпе людей, снующих по мосту Могошои, без того, чтобы не видеть в каждом встречном живом существе нового повода для огорчения. И говоря по правде, пока я шагал рядом с моим философом, мне неоднократно приходила в голову мысль о том, что бы могло быть, окажись я на его месте, а он на моем… Я бы его просто измучил… Его присутствие, наверное, так бы меня раздражало, что в конце концов я обвинил бы его в том, что, пользуясь покровительством распорядителя человеческих судеб, он забрал себе ту долю благ, которая причиталась мне на время нашего короткого земного существования. А вот он — он поступает не так! Он даже пригласил меня закусить… Поистине золотой характер!..
Все это проносилось у меня в голове, пока Веригопулу любезно раскланивался с многочисленными знакомыми, которых мы встретили по пути. Наконец мы добрались до Епископии, пересекли дорогу и вошли в закусочную Трипковича.
— Два французских вермута! — требует Янку и, вынув из кармана кошелек, показывает мне две монеты. — Это все, что у меня есть… Но даже и это мне выделила жена из своих маленьких сбережений…
Потом он меняет тему беседы.
— …Если бы господин Джеорджеску не был канальей, — говорит он, — я бы остался на старой службе и не подал бы в отставку… Но из-за каких-то мизерных трехсот лей жалованья в месяц, — к тому же это только говорится триста лей: на руки получаешь не больше двухсот пятидесяти шести лей и пятидесяти бань, — стало быть, из-за такой безделицы чтобы я терпел обиды, придирки и хамство начальства?! Возьмем еще по одной?.. Кельнер, еще два вермута!..
— Однако, братец ты мой, — пытаюсь я возразить, — в наше время… остаться без жалованья… это ведь трудновато.
— Трудно, нетрудно, но если у тебя есть характер, иначе нельзя… Возьмем еще по одной?.. Кельнер!..
— Спасибо, дружище. Хватит и двух…
— О нет!.. Разве ты не знаешь немецкую поговорку?..
— …Alle gute Dinge… — sind drei [142].
— Видишь!.. Кельнер, еще две рюмки!
— Но ведь уже поздно…
— Который час?
— Скоро восемь.
— Погоди еще минуту, сейчас придет моя жена…
Думая о другом, я спрашиваю:
— У тебя столько знакомых, и ты, вероятно, мог бы найти себе место?
— Скажу тебе по правде, мон шер, мне обещали дать рекомендацию в примэрию; если там окажется подходящее место, лей на семьсот — восемьсот в месяц, я соглашусь, если же нет, я не желаю больше терять свободу из-за пустяков. Нет, этого я больше не сделаю… Ну что ты вытаращил глаза на меня!
— Мой милый, я восхищаюсь тобой все больше и больше!
— Чтобы снова иметь дело с каким-нибудь прохвостом, вроде господина Джеорджеску? Нет, лучше остаться бедняком с чистой совестью!
«Какой молодец!» — подумал я с восхищением… и вдруг увидел, как у входа в кафе остановился извозчик и из пролетки выпорхнула элегантная дама и быстро направилась к двери. Это была очаровательная жена моего друга — мадам Аглае Веригопулу.
— Давно ты меня дожидаешься, мой петушок? — спросила она мужа, который галантно поцеловал белую перчатку, обтягивающую ее ручку.
— Всего несколько минут, милочка, — ответил муж, в то время как я, в свою очередь, тоже склонился к ее руке.
— Знаешь, мы завтра переезжаем.
— Куда? — спокойно спросил Янку, без тени удивления.
— А разве тебе это не все равно?.. Гостиная, четыре комнаты, ванная, кухня, комната для прислуги, погреб, все удобства, да к тому же еще отдельный дворик и сад.
— Сколько же это будет нам стоить?
— Две тысячи четыреста…
— Четыре взноса?
— Нет… я уже внесла за полгода вперед.
С этими словами мадам Веригопулу вынимает из сумочки кошелек, раскрывает его и показывает квитанцию.
— Контракт заключим после того, как переедем; я сняла квартиру на три года.
От удивления я невольно выпучил глаза.
— Почему ты так странно смотришь?.. — спросил меня Веригопулу.
— Нет… ничего… только, видишь ли… ты ведь говорил… а теперь…
— Эге! Если б не она с ее маленькими сбережениями!.. Представь себе, этим летом, когда мы были в Синае…
Но жена прервала его на полуслове:
— Вам хорошо разговаривать, а я голодна… Послушай, мой петушок, а ты для меня ничего не закажешь?
— Кельнер! Еще три рюмки.
— Мерси, — сказал я, — но только…
— Никаких разговоров… Разве ты не знаешь немецкую поговорку… Alle gute Dinge sind… vier[143].
В конце концов я поддался уговорам мадам Веригопулу и согласился поехать к ним обедать. Хотя речь шла о том, что я еду к ним à la fortune du pot (то есть удовольствуюсь тем, что есть в доме), мадам Веригопулу купила несколько сортов закуски и бутылку марсалы, уплатив за покупки из собственного кошелька.
Покончив с покупками, мы все вместе уселись в пролетку.
Было чудесно катить по асфальту в экипаже с мягкими рессорами на резиновых шинах. Мы опять остановились у бакалейной лавки, и так как время устриц еще не пришло, купили триста граммов черной икры.
— Трогай! — скомандовала мадам Веригопулу, обращаясь к извозчику. — Налево, направо… направо, налево!
Наконец приехали… Быстро выскочив из экипажа, мы протянули руки мадам Веригопулу, которая выпорхнула из него с грацией лани.
— Мерси! — Вслед за этим она обратилась к извозчику; — Приедешь ровно в одиннадцать!
Мы вошли в дом… Что за чудесный обед в симпатичном веселом обществе!.. Жаль только, что приятные минуты летят так быстро. Я и не заметил, как прошло целых три часа.
— Барыня, — доложила служанка, — извозчик уже здесь.
Оказывается, мадам Веригопулу немедленно должна навестить свою тетушку. Перед отъездом она вызывает своего петушка в другую комнату. И снова мы втроем усаживаемся в пролетку.
Мы с Янку сходим на Театральной площади, а мадам едет дальше.
— Выпьем по фужеру? — спрашивает Веригопулу.
— Мерси, мой друг; я не могу пить шампанское. У меня от него изжога…
— Тогда чего же?
— Пивка, что ли, выпить?..
— Ладно… я закажу шампанское… а ты спросишь пива. Мы входим в ресторан.
Уже время за полночь, когда Янку требует счет и бросает на мраморный столик бумажку в сто лей. У меня опять глаза на лоб.
— Видишь ли, мон шер… — говорит он, — если бы не маленькие сбережения моей жены…
Иосиф Исер (1881–1958)
Караджале в окружении своих персонажей
ПОСЛЕДНИЙ ВЫПУСК…
Свет лампы, висящей под потолком в корчме на одном из перекрестков далекой окраины, отражаясь в бутылках и окрашивая стекла маленького окошка в радужные цвета, виден издалека. На дворе свирепствует непогода. Дождь льет как из ведра, бушует холодный ветер. Зима только началась, но темнеет рано. В полосе света появляется быстро движущаяся тень. Обходя лужи, она направляется к корчме и исчезает в двери.
— Добрый вечер!
— Добрый вечер, господин Янку! — отвечает из-за стойки хозяин.
— Что, пришел кто-нибудь из наших?
— Еще никто не приходил.
— И господина Томицэ тоже нет?
— Нет. Видно, завернул еще куда-нибудь. Но он должен вот-вот заявиться.
Посетитель, интересовавшийся господином Томицэ, был Янку Букэтарул, человек лет шестидесяти, изрядно потрепанный для своего возраста. Это и не удивительно — в жизни он хлебнул немало горя. Сын знаменитого в свое время крепостного повара, он был обучен с малых лет кулинарному искусству и превзошел своим талантом отца. Богатые баре, восхищаясь дарованием господина Янку, старались перехватить его друг у друга. Однако кулинарное искусство тяжело отзывается на здоровье. Первым делом, жар печей повредил артисту зрение, потом к этому присоединилась злая лихорадка. Господин Янку проделал длительный курс лечения полынной водкой, настоянной на дрожжах, но проклятая лихорадка не оставляла его. Он удвоил, затем утроил дозу… Все напрасно! Однажды знаменитый повар заметил, что у него дрожат руки и кружится голова. По ночам его стали мучить кошмары. Как-то раз он упал ничком на раскаленную плиту и сильно обжегся. Вскоре Янку вынужден был отказаться от своего искусства, так как, где бы он ни работал, головокружения все повторялись. Что оставалось делать господину Янку? Попрошайничать… А проклятая лихорадка все не оставляет его.
Господин Янку заказывает полынную водку на дрожжах, уходит в дальнюю комнату и садится в углу за столик. Это обычное место встречи трех друзей-приятелей: господина Янку Букэтарула, госпожи Замфиры Мускаладжиойки и господина Томицэ Барабанчиу. В то время как господин Янку прикладывается к своему целебному напитку, пробуя его на вкус, в комнату входит госпожа Замфира, особа лет за пятьдесят.
Госпожа Замфира давно потеряла один глаз и еле владеет правой рукой и правой ногой. Прошлое этой женщины, пожалуй, куда интереснее прошлого ее друзей. О, эта женщина изведала любовь! В юном возрасте она была похищена, не без ее согласия, из дома отца, искусного гитариста, который в свое время прославился исполнением непристойнейших куплетов. Героем ее романа был молодой, весьма одаренный скрипач. Прошел год, и один выдающийся кобзарь похитил Замфиру у ее первого похитителя. Спустя несколько лет появился новый похититель, и так каждые два года, а то и чаще она переходила от одного похитителя к другому, пока, на свою беду, не встретила такого, который заявил, что хочет на ней жениться. Он не понял, что элементарный долг вежливости обязывает его не затевать скандала при очередном похищении Замфиры. Это был знаменитый Митаке Мускаладжиул, силач с могучими мышцами, сущий геркулес. Выследив изменницу, он настиг ее во время кутежа с очередным похитителем, когда она распевала песенки из отцовского репертуара. Митаке бросился на жену и, волоча ее по полу, стал избивать, терзать и увечить. Похититель скрылся, как последний трус. Когда Мускаладжиул выпустил из рук свою жертву, прекрасная Замфира превратилась в мешок с костями. Вскоре после описанной драматической сцены Мускаладжиул умер от паралича сердца. Что было делать несчастной вдове и калеке, оставшейся без средств?.. Она стала нищенкой.
Госпожа Замфира грациозно кланяется своему приятелю, протягивая ему левую руку, и усаживается рядом с ним, а мальчик из буфета подает на стол ее любимую водочку.
— Господин Томицэ еще не приходил? — спрашивает она.
— Нет, — отвечает господин Янку.
— Где это он пропадает?
Госпожа Замфира извлекает из-за пазухи узелок, кладет на стол и, придерживая его правой рукой, развязывает левой. Она тщательно отбирает из кучки мелочи несколько монет и показываем их своему приятелю:
— Посмотрите, господин Янку! Какое убожество эти новые монетки.
— Вижу. Нечего сказать. Вот тебе и благоденствие! Да это признак нищеты, госпожа Замфира!
— Плохи дела у нас в стране, господин Янку! Кто ни проходит, говорит лишь одно: «Кризис, бабушка, кризис!»
— Сами видите, госпожа Замфира, уж если казначейство дошло до того, что выпускает жестяные монеты…
Пока друзья разговаривают, приходит господин Томицэ Барабанчиу. Так его зовут потому, что всю жизнь он прослужил в муниципальном управлении барабанщиком. Расхаживая повсюду со своим барабаном и в ясную погоду, и в ненастье, и в летний зной, и в зимнюю стужу, он нажил острый суставной ревматизм, который не поддается никакому лечению. Всякий раз, когда у него начинается боль в суставах, он не может унять ее ничем иным, как только мятной водкой, прокипяченной с перцем. Утомленный долголетней службой, он вышел в отставку и имеет пенсию в размере тридцати лей, потому что получил увечье при исполнении служебных обязанностей. Чтобы чем-нибудь заполнить день, он нищенствует.
По выражению лица господина Томицэ видно, что сейчас у него острая боль в суставах. Шустрый буфетный мальчик сразу это замечает и, не дожидаясь приказания, приносит мятную водку с перцем. Господин Томицэ вежливо кланяется приятелям, молча садится рядом с ними и мигом опрокидывает свой стаканчик. Потом он подергивает плечами: ревматические иголки как будто притупились. Лицо страдальца проясняется, и он тоже вступает в разговор:
— Видели вы новые деньги?
Эти жестяные монетки? Какое убожество! Вот они!
— Не говорите так, госпожа Замфира! Вы еще не знаете, как обстоит дело…
— А вы знаете?
— Через несколько дней казначейство выпустит монету в двадцать бань этой же серии. Стало быть…
— Стало быть… — подхватывает господин Янку.
— Стало быть… — повторяет госпожа Замфира.
— Стало быть, — продолжает господин Томицэ, — если даже только у двух или трех господ, которые подают нам обычно по одному бану, не окажется более мелкой монеты, чем двадцать бань, и то в месяц наберется сумма в несколько франков. Вы меня поняли?
Не успели приятели ответить, разобрались ли они в финансовой теории господина Томицэ, как из передней донеслась громкая ругань. Вслед за тем широко распахнулась дверь, и в комнату вошел батюшка Матаке, а за ним пономарь. Замыкал шествие буфетный мальчик с подносом в руках, на котором стояли пол-литра мутной полынной и два пустых стакана. Друзья поклонились батюшке Матаке. Он их благословил и уселся с пономарем за столик напротив.
— Целую руку, батюшка Матаке, — обратилась к нему уже успевшая изрядно согреться госпожа Замфира. — Видели вы, ваше преподобие, эти новенькие? — И, прихрамывая, она подошла к столику батюшки, чтобы показать ему никелевые монеты.
— Видел я… — насмешливо протянул священник.
Скажите, батюшка Матаке, целую руку, это правда, что выпустят монеты и по двадцать бань? Вот господин Томицэ говорит, Барабанчиу…
— Выпустят… Вы еще увидите, что они выпустят!
— А что именно?
— Черта с два они выпустят, горе нашим головушкам!
— Что же они собираются выпустить, батюшка? — разволновался господин Янку.
— Что они собираются выпустить? Подождите, попрошайки, скоро сами увидите!
— Но все-таки, отец Матаке, целую руку?..
— В два бана выпустят…
— Как?!
— И в один бан!
— Когда?
— Скоро, на днях…
— В два бана?
— И в один бан?
— В один бан!!
— Провались они в тартарары!
ТОРЖЕСТВО ТАЛАНТА
В одной провинциальной школе некогда учились два добрых товарища: Ницэ Гицеску и Гицэ Ницеску. Их успехи и поведение были на одинаковом уровне. Но не в пример Гицэ, да и всем остальным ученикам, Ницэ обладал необычайными способностями к чистописанию, которыми восхищались все на свете. На четвертом году обучения в начальной школе Ницэ достиг такого совершенства, что его тетрадь можно было принять за образец печатной каллиграфии, а печатный образец — за написанное им от руки. Что касается Гицэ, то у него был на редкость безобразный почерк. Ему не хватало твердости в руке, так как еще в раннем детстве он отморозил себе пальцы, да и зрение было слабовато для такой тонкой работы.
Товарищи окончили начальную школу и пошли искать счастья каждый своим путем. Гицэ уехал в деревню к своему отцу, зажиточному торговцу. Ницэ был беден и потому отправился в столицу, послушав совета учителя, который напутствовал его следующими словами:
— Родителей, мой мальчик, у тебя нет. Ты не слишком образован и не блещешь умом. Слугой ты не можешь стать, потому что ленив. Но и тебя господь не обошел своей милостью: твой почерк подобен гравюре. Ты должен добывать себе пропитание пером. Поезжай-ка в Бухарест. Поступишь там в какую-нибудь канцелярию переписчиком и со временем выйдешь в люди, — ведь ты, я знаю, хорошего поведения.
Приехав в Бухарест, Ницэ начал искать работу. Он встречался с разными людьми и показывал им образчики своего искусства. Все его хвалили и восхищались талантом юноши. Но дальше этого дело не шло. Однако Ницэ не терял надежды, и правильно делал. Как-то вечером один знакомый сказал ему:
— Приходите завтра утром к одиннадцати часам в министерство внутренних дел. Там объявлен конкурс: требуются три переписчика. Вас без сомнения примут.
Ницэ явился на конкурс без опоздания. Конкурентов (их было более тридцати человек) ввели в большой зал, где их ожидала комиссия: председатель — директор департамента, вице-председатель — помощник директора и три члена — начальники канцелярий. Один из них в течение пяти-шести минут громко диктовал текст.
— Довольно! — заявил господин председатель. — Теперь пусть каждый вручит нам свой образец.
Хотя времени было в обрез, Ницэ, перед тем как подать свой лист, тщательно его просмотрел, потом, очень довольный собой, поставил подпись и весьма почтительно вручил свое писание члену комиссии. Результат конкурса был объявлен через два дня. В списке победителей не значилось имени Ницэ.
— Если бы вы знали, сударь, как я красиво написал! — пожаловался опечаленный Ницэ своему знакомому.
— Молодой человек не должен впадать в отчаяние при первой неудаче, — ответил знакомый. — Есть еще семь министерств. Место найдется.
И действительно, несколько месяцев спустя в другом министерстве открылись две вакансии. Ницэ, конечно, не преминул явиться на конкурс. Опять изрядное количество конкурентов, опять комиссия, диктант, разные формальности. А на следующий день опять имени Ницэ не оказалось в числе получивших места.
— А ведь как красиво я написал, сударь! — говорил Ницэ своему знакомому.
— Терпение, молодой человек! Еще не все потеряно, придет и ваш черед. Есть еще шесть министерств. Место найдется.
Через некоторое время еще в одном министерстве открылись вакансии, но Ницэ Гицеску опять потерпел поражение. Ницэ еще больше огорчился, но отчаиваться было еще рано. Оставалось пять министерств! Рано ли, поздно ли, должны появиться свободные места. Они и появились в свое время в четырех министерствах. Всюду были конкурсы, во всех конкурсах участвовал господин Ницэ Гицеску, и всякий раз, узнавая о своем поражении, он все с большим сокрушением говорил:
— А как я красиво написал, сударь!
И знакомый ему отвечал:
— Не отчаивайтесь, молодой человек, еще одно министерство осталось. Там-то и требуется настоящая каллиграфия для актов и документов. Место непременно найдется.
Не иначе как знакомый Ницэ обладал даром предвидения; не прошло и недели, как в названном министерстве был объявлен конкурс на искуснейшего каллиграфа. Чтобы набить себе руку, Ницэ сразу принялся за работу. Он ежедневно упражнялся — писал на веленевой бумаге всевозможными шрифтами: английским, итальянским, готическим, смешанным; жирными буквами, прописными и строчными, различной величины — от одного миллиметра до двух сантиметров; с транспарантом и без такового. И вот накануне конкурса, когда он чувствовал себя вполне подготовленным, Ницэ, как это случается во многих рассказах, неожиданно встретился — с кем бы вы думали? — со своим старым знакомым, добрым школьным товарищем, Гицэ Ницеску, у которого были отморожены пальцы.
— Гицэ!
— Ницэ!
Слово за слово, и Ницэ узнал, что отец его друга разорился и умер. Гицэ приехал в Бухарест с рекомендательным письмом к министру того самого министерства, где требуется каллиграф. Министр принял его хорошо и сказал, чтобы он завтра ровно в час явился в министерство для участия в конкурсе.
— Для участия в конкурсе? — фыркнул Ницэ. — Ты?
— Да, я…
— В завтрашнем конкурсе?
— Да, представь себе, в завтрашнем конкурсе.
— Ты, Гицэ, видно, не знаешь, какое завтра будет состязание.
— Какое?
— На соискание места искуснейшего каллиграфа, дружище Гицэ!
— Но если министр приказал мне явиться… Могу ли я…
— Я тоже туда явлюсь, Гицэ.
— Что ж, приходи и ты.
— Но, Гицэ, соревноваться в каллиграфии со мной?
— Да, в каллиграфии с тобой. Я помню, что мне приказал министр.
— Хорошо.
Слово «хорошо» было сказано таким тоном, что, поразмыслив, Гицэ обратился к товарищу:
— Послушай, Ницэ, я приехал в Бухарест не с пустыми руками. Ты мне говорил, что очень нуждаешься. Если бы ты согласился… Я…
— На что мне соглашаться?
— Я готов дать тебе три-четыре двадцатки, только бы…
— Только бы…
— Только бы ты отступился, не пришел завтра на конкурс…
— Кто? Я?!
— У меня ведь все-таки рекомендация…
— Ну и являйся с твоей рекомендацией на конкурс.
В этот момент к приятелям подошел знакомый Ницэ.
— Господин Гицеску, — промолвил он, — мне надо с вами поговорить.
Ницэ и его знакомый отошли в сторону.
— Я хочу вас порадовать, господин Гицеску, вам незачем идти в министерство на конкурс. Я нашел для вас работу в одной литографии. Она оплачивается куда лучше, чем работа переписчика. Там вы можете создать себе положение. Согласны?
— Согласен. Только… одну минуту… — Что-то быстро сообразив, Ницэ сделал налево кругом и подошел к своему школьному товарищу.
— Гицэ, ты мне предложил три-четыре двадцатки, лишь бы я не явился на конкурс? В свою очередь, я хочу тебе предложить одну комбинацию, которая больше устраивает и тебя и меня.
— Какую же?
— Мы явимся на конкурс оба. У тебя есть рекомендация, у меня — каллиграфический почерк. Давай, я подпишу своим именем твой образец, а ты своим именем — мой.
— О, если бы ты только согласился…
— Я согласен.
— Честное слово?
— Честное слово… только ты мне дашь пять двадцаток!
— Даю!
Гицэ вынул из кармана ассигнацию в сто лей. Ницэ сунул ее себе в карман, и товарищи расстались очень довольные друг другом, договорившись встретиться завтра в одиннадцать часов в министерстве.
На следующий день по странному стечению обстоятельств на конкурс явились только двое. Надо ли говорить, что эти двое были школьные товарищи Ницэ и Гицэ. Ницэ честно выполнил свое обязательство: пока его товарищ выводил дрожащей от волнения отмороженной рукой каракули на министерской бумаге, он уверенно проделывал на своем листе необыкновенные tours de force[144]. Кончив, товарищи подписали свои образцы, как условились, каждый именем другого, и вышли в зал ожидания. Тут Гицэ стал пылко благодарить своего товарища.
— Нас было только двое, — сказал Ницэ. — У тебя рекомендация, у меня, слава богу, каллиграфический почерк. Как бы они ни изворачивались, кого они еще могут назначить, кроме те…
Не успел Ницэ договорить, как дверь отворилась.
— Результат конкурса! — торжественно провозгласил председатель комиссии. — Участвовали два конкурента: Ницэ Гицеску и Гицэ Ницеску. Выдержал господин…
— Господин?.. — подхватили в один голос оба конкурента.
— Господин Ницэ Гицеску.
В то время как Гицэ не знал, что и подумать, задетый за живое Ницэ сказал:
— Разрешите, господин директор, тут, должно быть, произошла ошибка. Вы, наверное, не совсем внимательно просмотрели образцы.
— То есть как это так? — строго спросил директор, председатель комиссии.
— Слава богу, уж мы-то знаем, что каждый из нас умеет… Должно быть, не Ницэ Гицеску, а Гицэ Ницеску.
— Сударь, вы ведете себя неблагопристойно! Прекратите! Вы меня поняли? Я правильно сказал: выдержал господин Ницэ Гицеску.
Однако строгость господина председателя комиссии не произвела должного впечатления; Ницэ не оробел. Он держал себя весьма вызывающе и закричал еще громче:
— Это невозможно, господин директор! Вы ошиблись! Проверьте-ка образцы!
Слова «проверьте-ка образцы!» произвели странное впечатление на начальника. Казалось, ему импонировал апломб Ницэ, и он сказал:
— В конце концов еггаге humanum est[145]. Посмотрим образцы…
С этими словами директор достал из кармана конверт, хорошо известный товарищу Ницэ, и извлек из него письмо. Просмотрев его внимательно, он, мягко улыбаясь, заговорил:
— Знаете, вы оказались правы. Да, так оно и есть. Видите ли… я… перепутал… Действительно победил господин Гицэ Ницеску.
— Вот это правильно! — с чувством глубокого удовлетворения подтвердил Ницэ Гицеску.
Господин директор с важностью удалился, притворив за собой дверь.
ЦЕПЬ СЛАБОСТЕЙ
И у меня есть слабость, я ведь тоже человек! Желания моего милого друга Мари Попеску для меня закон, которому я подчиняюсь с тем большей охотой, что она никогда не злоупотребляет своей безграничной властью над моей персоной. Вот и на этот раз — разве она многого просит?
Уважаемый друг!
Я знаю, что Вы в хороших отношениях с преподавателем Костикэ Ионеску и он ни в чем Вам не откажет. Я буду Вам очень благодарна, если Вы добьетесь от него семерки по латинскому языку для Митикэ Дэскэлеску, ученика четвертого класса гимназии X. Иначе этот мальчик, мой близкий родственник, снова останется на второй год, что будет большим несчастьем для его родных, весьма уважаемых людей, и крайне меня огорчит.
С наилучшими пожеланиями Ваш добрый друг
О, в какую чарующую форму ты умеешь облекать свои приказы! И как замечательно все складывается! У Ионеску — своя слабость, он ведь тоже человек! Он искренне привязан ко мне и не может ни в чем мне отказать. Мигом нанимаю извозчика и спешу к преподавателю латинского языка.
— Костикэ, дорогой, я уверен, что ты мне не откажешь, я знаю, что всегда могу рассчитывать на твою дружескую помощь, ни секунды не сомневаюсь в том, что и на этот раз, так как речь идет о деле, которое чрезвычайно меня интересует, — понимаешь? Я не стал бы обращаться к тебе, не будь я заранее уверен, что ты и на этот раз окажешь мне услугу, — ведь я так уверен в твоей дружбе, а ты в свою очередь… Одним словом…
— Одним словом, — говорит Ионеску, — мне все ясно… Незачем было начинать так издалека. Ты пришел просить за какого-то бездельника, моего ученика!
— Он вовсе не бездельник, Костикэ; он из очень хорошей семьи и мой родственник.
— Уж наверное лентяй и свинтус!
— Неправда, Костикэ. Он хороший мальчик… Ты мне не откажешь, я знаю, что могу рассчитывать на твою дружескую помощь и ни минуты не сомневаюсь, что и на этот раз, ведь этот вопрос очень…
— Довольно! Ты ведь знаешь, что я тебе друг: к чему же эти общие места? Какую отметку ты просишь для бездельника, твоего протеже?
— Семерку, дорогой Костикэ!
— А если он осел и ничего не знает?
— Вот те на! Не знает! Будто он первый или последний, который выдержит экзамен, не зная ни черта… Умоляю тебя, Костикэ! Если бедный мальчик останется на второй год, это будет большим несчастьем для его семьи — такой почтенной семьи, — и очень меня огорчит.
— О, непреодолимая сила дружеского долга! — говорит Костикэ. — Как ты умеешь просить! Ладно! Будь по-твоему; я на этот раз поставлю твоему дурню семерку.
— Спасибо, дорогой Костикэ, я буду очень обязан.
— Как его зовут?
Я выворачиваю карманы, ищу письмецо Мари Попеску и… не нахожу…
— Подожди минутку! — говорю я учителю.
Вылетаю как стрела, вскакиваю на извозчика, мчусь домой. Письма нет и здесь. Лечу к Мари Попеску.
— Милый друг, дело на мази, преподаватель обещает нужную отметку, но мне необходимо узнать, как зовут вашего протеже. Как его имя?
— Оно было в письме.
— Да, но ваше письмо затерялось в моих бумагах, а дело спешное; чтобы не тратить время на поиски, я приехал к вам. Как его зовут?
— Ей-богу, не помню, — говорит моя очаровательная приятельница. — По правде сказать, госпожа Преотеску, моя хорошая подруга, которой я ни в чем не могу отказать, просила меня написать вам, зная, что вы дружите с господином преподавателем Костикэ Попеску, который очень к вам привязан и ни в чем не может вам отказать…
— Что же нам делать?
— Отправляйтесь к госпоже Преотеску и узнайте, как зовут ученика, за которого она просила попросить вас.
— Целую ручки!
Еду к госпоже Преотеску…
— Госпожа Преотеску, я беспокою вас вот по какому делу: вы просили мою приятельницу Мари Попеску за своего знакомого мальчика, с тем чтобы она замолвила за него словечко передо мной, а я в свою очередь перед учителем господином Ионеску…
— Да!
— Как зовут мальчика?
— Разве Мари вам не написала?
— Написала, но я потерял письмо, а мадемуазель Попеску забыла его имя и послала меня к вам.
— Ко мне? По правде сказать, я тоже не помню, потому что имя было написано на бумажке, которую я оставила у Мари; но мы можем узнать это имя у госпожи Дьяконеску, она живет поблизости; это она меня просила, зная, что Мари меня любит, а вы ни в чем не откажете Мари, а преподаватель Костикэ Ионеску ни в чем не откажет вам.
— Что же нам делать?
— Посидите минутку, я пошлю за госпожой Дьяконеску; она живет рядом.
Госпожа Дьяконеску не заставила себя ждать. Но, увы, она тоже не знала имени нашего молодого протеже: записку с его именем она отдала госпоже Преотеску.
— Как быть?
— Бегите к госпоже Икономеску!
Отправляюсь к госпоже Икономеску. Оттуда к госпоже Сакелэреску. Потом к Пискупеску. Наконец-то напал на первоисточник: ученик оказался племянником госпожи Пискупеску, сыном ее сестры, госпожи Дэскэлеску: Митикэ Дэскэлеску.
Госпожа Пискупеску ни в чем не может отказать госпоже Дэскэлеску, госпожа Сакелэреску — госпоже Пискупеску, госпожа Икономеску — госпоже Сакелэреску, госпожа Дьяконеску — госпоже Икономеску, госпожа Преотеску — госпоже Дьяконеску, мадемуазель Попеску — госпоже Преотеску, я — Мари Попеску, а мне — Костикэ Ионеску… Отправляюсь к Ионеску.
— Дорогой Костикэ, выручай меня! Я уверен, что ты мне не откажешь, я знаю, что всегда могу рассчитывать на твою дружескую помощь, и ни минуты не сомневаюсь…
— Прекрати болтовню, дружище…
— Поставь ему семерку, как ты обещал.
— О ком ты говоришь?
— О Митикэ Дэскэлеску!..
— Митикэ Дэскэлеску!.. Что-то я не помню такого ученика.
— Не может быть!
— Сейчас посмотрим.
Он перелистывает классный журнал.
— У меня нет ученика по имени Митикэ Дэскэлеску, ты перепутал; наверное, он в каком-то другом классе.
На этот раз я бегу прямо к госпоже Пискупеску.
— Госпожа Пискупеску, в какой класс держит экзамен ваш племянник?
— В седьмой!
— Отлично, — говорю я.
Бегу обратно, к Ионеску.
— Он в шестом классе, этот Митикэ Дэскэлеску.
— Тогда это не у меня, а у Джеорджеску; ты с ним знаком?
— Нет. Но ты-то его знаешь? Ведь он твой коллега.
— Разумеется, мыс ним очень дружим, и он мне ни в чем не откажет-.
— Тогда я прошу тебя… Я ведь знаю, что всегда могу рассчитывать на твою дружбу, и ни минуты не сомневаюсь…
— Опять?.. Ты ведь приехал на извозчике, так вези меня поскорее к Джеорджеску!
Мы едем вместе. Я остаюсь на улице, Ионеску входит в дом. Через несколько минут он возвращается.
— Тебе повезло, мы приехали вовремя. Еще четверть часа — и он унес бы журнал в гимназию, а у твоего протеже была тройка.
— А теперь?
— Теперь у него семерка.
«Вот, — подумал я, — какое значение могут иметь несколько минут опоздания: наш Митикэ Дэскэлеску остался бы на второй год, хотя он любимец своей матушки, госпожи Дэскэлеску, которая сестра госпожи Пискупеску, к которой привязана госпожа Сакелэреску, которая дорожит госпожой Икономеску, к которой привязана госпожа Преотеску, которой бесконечно дорожит прелестная Мари Попеску, к которой привязан я, к которому…»
ВИЗИТ…
Однажды, в день святого Иоанна, я отправился с визитом к своей старой приятельнице, госпоже Марии Попеску. В этот день справлялись именины ее единственного сына, премиленького мальчугана лет восьми, по имени Ионел. Мне не хотелось идти с пустыми руками, и я купил по дороге большой резиновый, очень упругий мяч. Хозяйка оценила мое внимание, особенно же оценил мой подарок мальчуган, встретивший меня в парадной форме кавалерийского майора. После обычного обмена приветствиями мы перешли к разговору о погоде, о видах на урожай, — господин Попеску-отец был крупный землевладелец, — о свирепствующем кризисе и т. п. Между прочим, я спросил госпожу Попеску, почему в этом году ее совсем не видно на прогулках, в театре и на вечерах. Госпожа Попеску ответила мне, что все эти развлечения в конце концов приедаются, а уж матери семейства совсем не до них.
— По правде сказать, — щебетала она, — когда Ионел был совсем крошкой, я еще позволяла себе кое-какие развлечения, но теперь, когда он стал большим мальчиком, я должна отдавать ему все свое внимание и серьезно заняться его воспитанием. К сожалению, вы, мужчины, не можете себе представить, сколько времени отнимает у женщины воспитание ребенка, особенно если она хочет сделать из него воспитанного человека.
И госпожа Попеску начала распространяться о воспитании детей, высказывая весьма разумные мысли. В это время из соседней комнаты раздался хриплый старушечий голос:
— Барыня, Ионел никак не угомонится!
— Ионел! — крикнула госпожа Попеску. — Ионел! Иди же к маме! — Затем обратилась ко мне вполголоса — Если бы вы знали, какой это сорванец… но до чего умен!
Из соседней комнаты опять послышался голос:
— Барыня, поглядите на Ионела! Он хочет перевернуть спиртовку!.. Да угомонись же, а не то обожжешься!
— Ионел! — снова крикнула госпожа Попеску. — Иди же к маме, Ионел!
— Барыня, скорей сюда! Он пролил спирт! Пожар!
— Ионел!.. — закричала мать, сорвалась с места и бросилась в другую комнату. Но не успела она подбежать к двери, как на пороге появился маленький, воинственного вида майор-кавалерист с обнаженной саблей в руке. При виде его мамаша замерла на месте. Потом заключила майора в объятия и расцеловала.
— Сколько раз я тебе говорила, чтобы ты не подходил к спиртовке, когда готовится кофе! — начала она. — Ведь ты же можешь сгореть! Тогда твоя мама умрет с горя. Разве ты хочешь, чтобы мама умерла?..
— Простите, госпожа Попеску, — прервал я материнские излияния, — для кого вы заказали кофе?
— Для вас!
— Помилуйте, зачем вы беспокоились!
— Полноте, какое это беспокойство!
Госпожа Попеску еще раз нежно поцеловала маленького майора, поплевала, чтобы предохранить его от дурного глаза, и опустила на пол. Майор вложил саблю в ножны, отдал по-военному честь и направился в угол гостиной, где на двух столах, на диване, на креслах и на полу в беспорядке были разбросаны всевозможные игрушки.
Он выбрал трубу и барабан, повесил барабан себе на шею, вскочил на великолепного буланого в яблоках коня, поднес трубу ко рту и, подпрыгивая, как всадник, стал изо всех сил колотить рукой по барабану и дуть в трубу. Госпожа Попеску что-то сказала мне, но я ничего не расслышал. Все-таки я ответил, что едва ли долго продержатся такие лютые морозы. Она ничего не разобрала.
— Ионел! Ионел! Ионел!!! Пойди в ту комнату, моя деточка! Ты совсем оглушил гостя! Разве так себя ведут при гостях?!
Воспользовавшись моментом, когда труба и барабан замолкли, я прибавил:
— А кроме того, ведь ты гусар-кавалерист.
— Майор! — воскликнул бравый вояка.
— Вот именно! — подтвердил я. — А у кавалеристов нет барабана; и потом майоры не трубят в трубу, трубят только нижние чины; майор командует и выступает впереди солдат с обнаженной саблей.
Мои слова возымели должное действие. Майор слез с коня, снял с шеи барабан и тотчас же куда-то его забросил; такая же судьба постигла и трубу. Потом начал командовать: «Вперед! Шагом марш!» С обнаженной саблей в руках он ринулся в бешеную атаку, сметая все на пути. В это время в комнату вошла старая служанка с подносом, на котором стояла вазочка с вареньем, кофейник и чашки. Увидев ее, майор остановился как вкопанный, собираясь с мыслями, словно застигнутый врасплох врагом. Однако это продолжалось лишь миг, после чего он с воинственным кличем устремился на врага. Враг испустил вопль отчаяния:
— Барыня! Держите его! Он повалит меня с подносом!
Госпожа Попеску поспешила преградить путь майору, который в пылу атаки ничего не видел перед собой. Служанка была спасена, но госпожа Попеску, имевшая неосторожность нарушить нейтралитет и вмешаться в военные действия, получила мощный удар шпагой по лицу, под правый глаз.
— Вот видишь, к чему приводят твои проказы! Ты чуть было не выбил мне глаз! Тебе что, хочется совсем доконать маму? Поцелуй меня скорее, чтобы все прошло, и тогда я прощу тебя!
Майор бросился к матери на шею, целуя и обнимая ее. Вот все и прошло у мамы… Я отведал варенья и приготовился пить кофе…
— Вас не беспокоит табачный дым? — спросил я госпожу Попеску.
— Нисколько, у нас в доме курят. Мой муж курит, да и ему, кажется, тоже нравится…
Мать с улыбкой сделала упор на слове «ему» и кивнула головой в сторону господина майора.
— А! — удивленно протянул я. — Вы говорите о «нем»?
— Да, да, о нем. Ах, если бы вы видели, до чего он комичен с папиросой во рту! Можно умереть со смеху… Ну совсем как взрослый!
— Вот как!.. Это уж совсем нехорошо, господин майор. Табак — это яд.
— А ты почему куришь? — перебил меня майор, усиленно загребая ложкой варенье из вазочки.
— Ионел! Довольно варенья, моя детка! Опять заболит животик!
Майор послушался, но лишь после того, как проглотил еще три или четыре ложки варенья. Потом он взял вазочку и вышел в переднюю.
— Куда ты? — спросила мать.
— Сейчас вернусь! — ответил Ионел.
Через мгновенье он вернулся с пустой вазочкой, поставил ее на стол, взял с маленького столика портсигар, вынул папироску, сунул ее в рот и отдал мне честь по-военному, как солдат, который просит у штатского разрешения прикурить. Я не знал, как мне быть. Мать, смеясь, подала мне знак, чтобы я удовлетворил желание господина майора.
Прикурив от моей папиросы, господин майор начал важно прогуливаться взад и вперед, залихватски дымя, как настоящий военный. Я невольно им залюбовался, а мать опять поплевала через плечо, чтобы предохранить его от дурного глаза, и сказала мне:
— Поплюйте и вы, чтобы не сглазить.
Майор докурил папиросу до самого картона. Потом он подбежал к мячу, который я ему принес, и принялся швырять его об пол. Мгновение — и мяч подскочил к самому потолку, туда, где висела люстра, нарушив спокойствие ее хрустальных подвесок.
— Ионел! Перестань! Еще разобьешь что-нибудь! Ты хочешь огорчить свою маму? Ты хочешь, чтобы мама умерла?
Однако майор был всецело поглощен прыжками мяча, который то и дело выскальзывал у него из рук. В упоении он швырял мяч изо всех сил на паркет. В тот самый миг, когда я подносил кофе ко рту, как говорят французы, «entre la coupe et les levres», подскочивший мяч выбил чашку у меня из рук, и кофе, ошпарив меня, пролился на мои визитные брюки цвета утиного яйца.
— Видишь, что ты натворил! Я тебя унимала, а ты и в ус не дуешь! Рассердил нашего гостя!!! В другой раз он не принесет тебе больше игрушек!.. — И, повернувшись ко мне, госпожа Попеску прибавила самым приветливым голосом: — Это ничего… Кофе не оставляет пятен. Немного теплой воды…
Но не успела она выговорить, как лицо ее исказилось от ужаса. Она вскрикнула и вскочила со стула.
— Ионел! Дорогой!! Что с тобой?..
Я взглянул на майора. Лицо его стало белым как мел, глаза закатились, стройная фигурка скорчилась. Мать бросилась к нему, но не успела сделать и шагу, как майор уже растянулся на полу.
— Ах!!! — взвизгнула мать. — Ребенку плохо!.. Спасите! Дитя умирает!..
Я поднял майора, расстегнул ворот мундира и приоткрыл ему грудь.
— Пустяки, — сказал я. — Дайте холодной воды.
Я обрызгал его водой. Между тем мать в отчаянье рвала на себе волосы.
— Ну вот видишь, господин майор, — сказал я, когда он пришел в себя. — Видишь? Разве я тебе не говорил, что табак вещь скверная?.. В другой раз не кури!..
Я простился с госпожой Попеску, которая уже успокоилась, убедившись, что здоровье драгоценного майора не внушает никаких опасений. Надев боты и пальто, я отправился домой. Придя к себе, я понял, зачем майор выходил с вазочкой в переднюю: он вылил варенье в мои боты.
ВО ДВОРЕЦ!
— Мэндика, первый час! Чего ты копаешься! — раздраженно кричит госпожа Луксица, врываясь в комнату, где госпожа Пископеско совершает свой туалет.
Госпожа Пископеско, глядя в зеркало, отвечает еще более раздраженно:
— Оставь меня в покое, мама! Ты только посмотри, как эта скотина меня изуродовала! Будь она проклята!
Скотина — это гувернантка, которая, помимо прочих своих обязанностей, должна причесывать госпожу Пископеско. Госпожа Луксица — это мать госпожи Пископеско, а госпожа Пископеско— жена господина Пископеско, владельца одной из самых красивых и комфортабельных вилл Синаи, которая названа прелестным именем дочери госпожи Луксицы — «Эсмеральда».
С шести часов утра, когда солнце еще не успело показаться из-за вершины Собачьей горы, обитатели виллы «Эсмеральда» начали метаться из угла в угол, словно охваченные безумием.
Что случилось? Что произошло в семействе Пископеско, почему нервничают и беснуются все обитатели виллы?
Кусочек бристольского картона, сверкающий над ворохом визитных карточек, оставленных высокопоставленными друзьями на вилле «Эсмеральда», объясняет, в чем дело. Бросив взгляд на эту блестящую карточку, мы узнаем, что по велению их величеств госпожа и господин Зефир Пископеско приглашаются сегодня к часу дня на обед во дворец Пелеш!
— Где эта скотина! Черт ее побери! — кричит госпожа Пископеско, нервно теребя непокорные завитки своих волос.
— Дай лучше я тебе их поправлю, — говорит госпожа Луксица.
Она поворачивает к свету свою красавицу дочь, снимает со спиртовки щипцы для завивки, дует на них, потом энергично прихватывает ими локоны дочери.
— Ты с ума сошла! — кричит госпожа Пископеско. — Безобразие! Ты что, ослепла? Ты меня обожгла!
— А ты бы не вертелась! Все время дрыгаешь ногой! Не кричи! Ты слишком разошлась! Дай-ка я погляжу.
Госпожа Луксица оглядывает пухлый затылок мадам Пископеско, плюет и дует на него с одной стороны, чтобы прошел ожог, с другой — от дурного глаза. Действительно, тут есть чем гордиться матери. Она тщательно укладывает непокорные пряди волос, и на этот раз так удачно, что мадам Пископеско немедленно забывает об ожоге.
— Четверть первого! Какого черта вы там возитесь? Все еще не кончили? Хотите, чтобы мы опоздали! Не заставляйте себя ждать, особенно в первый раз!
Но госпожа Пископеско, не слушая слов господина Зефира Пископеско, выгибается перед зеркалом, чтоб увидеть турнюр, и спрашивает:
— А сзади хорошо, мамочка?
— Ты оглохла, что ли? — орет господин Пископеско. — Хочешь, чтобы на тебя пальцем показывали? Только того и не хватает, чтобы нас ждали. Пойми, это же в первый раз!
— О! Будь она проклята, эта жизнь! — вздыхает госпожа Пископеско. — Где мои перчатки?
Дамы ищут повсюду. Перчатки исчезли.
— Позови эту скотину… Где эта корова? Черт бы ее побрал, она должна знать, где я их положила…
— Вот они! — кричит госпожа Луксица.
— Кончайте базар, иначе я поеду один!
Часы показывают половину первого.
Еще один взгляд в зеркало, и госпожа Эсмеральда Пископеско со своим супругом садятся в коляску.
— Ко дворцу Пелеш! Живо! — приказывает кучеру господин Пископеско, сложив руки на животе и усевшись поудобней.
Кучер трогает.
— Мамочка, — кричит госпожа Пископеско, оглядываясь на веранду, где стоит госпожа Луксица и крестит ее, — мамочка, спрячь ключи от буфета, чтобы эта гадина, будь она проклята, не стащила кусок сахару!
ПОЗОРНЫЙ ПОСТУПОК
Мне привелось потерять друга, доброго друга. И так как я до сих пор не могу утешиться в этой невосполнимой потере, я должен хотя бы рассказать о том, как произошло это столь печальное происшествие.
Я знал, что мой друг, мой добрый друг, имеет большое влияние на одного человека, от которого тогда зависело весьма важное для меня дело. И я решил к нему обратиться.
— Друг мой, мой добрый друг, — сказал я ему, — не оставляй меня в беде! Только на тебя вся надежда! Одно твое слово, сказанное человеку, которого ты хорошо знаешь, может составить мое счастье… Дай мне к нему рекомендательное письмо… Умоляю тебя!.. Ты сделаешь доброе дело не только для меня, но и для всей моей семьи, для моих детей…
— Что ты, что ты! — ответил мой друг, несколько сконфуженный моим умоляющим тоном. — Разве меня нужно так упрашивать? Изволь…
И после того, как я объяснил ему, в чем дело, он уселся за письменный стол и принялся писать. Кончив, он встал с письмом в руках и сказал:
— Слушай, я прочту тебе…
«Дорогой друг!
Податель сего, мой добрый приятель, имеющий к тебе личную просьбу, обратился ко мне за содействием и просит замолвить за него доброе словечко. Не нахожу слов, чтобы отрекомендовать его тебе надлежащим образом. Он мой добрый и старый друг, и, поскольку я уверен в твоей дружбе, надеюсь, ты обойдешься с ним так же, как обошелся бы со мной. Я буду счастлив узнать, что этот человек, которого я люблю как брата и знаю как честного и способного малого, получил от тебя все то, чего он желает и, несомненно, заслужил.
Заранее благодарю тебя, и пр. и пр.».
Пока я рассыпался в благодарностях, мой друг вложил письмо в конверт, заклеил его, надписал адрес и вручил его мне.
Обняв друга, я простился с ним и отправился к нужному мне человеку.
К сожалению, я не застал его дома. Но слуга заверил меня, что он обязательно будет после полудня.
Это означало, что он придет не раньше двух часов, а теперь было только одиннадцать. Куда мне было деваться до двух часов, пока я увижу человека, от которого зависит мое будущее и будущее моих детей?
Чтобы как-нибудь скоротать время, я зашел в скромный ресторан. В ожидании, пока мне подадут, я все время с затаенной надеждой поглядывал на заветное письмо друга и строил тысячи воздушных замков…
Как все отлично устраивается!.. Какая великолепная рекомендация!.. Вот что значит истинный друг!..
Положив конверт рядом с прибором, я буквально не мог оторвать от него глаз, точно с путеводной звезды всей моей жизни.
На столе рядом с письмом стояла салатница с поломанной ножкой, но я не обратил на нее внимания.
Вскоре мне принесли первое. Кельнер оказался неопытным и неуклюжим. Намереваясь налить в тарелку борщ, он задел локтем хромую салатницу и опрокинул ее прямо на письмо.
«Вот напасть! — подумал я. — Наверно, запачкал конверт».
Не успел я об этом подумать, как растяпа, обернувшись с тарелкой в руках, чтобы посмотреть на причиненные им разрушения, пролил еще борщ прямехонько на мое письмо.
— Письмо! Мое письмо!
Я схватил его со стола и быстро вытер салфеткой.
Увы! Конверт успел впитать в себя порядочное количество постного масла и теплого борща.
Что делать? Надо высушить его получше! И я начал усердно вытирать конверт с обеих сторон… Тогда случилось новое несчастье — конверт расклеился…
В таком плачевном состоянии письмо, конечно, нельзя было передавать. Оставалось одно — бежать обратно к моему другу и просить его написать новое…
Обругав как следует недотепу, я выбежал на улицу с злополучным конвертом в руках. По дороге, сам не знаю почему, точно нечистый меня попутал, пришла мне вдруг в голову такая мысль: конверт все равно расклеился… перечту-ка я еще раз теплые слова моего друга.
Я принялся осторожно извлекать письмо из засаленного конверта и вдруг прочел в самом низу: «Этот осел…»
«Этот осел»?! Откуда могли здесь взяться такие слова? В письме, которое читал мне мой друг, их не было и в помине… Что же это могло значить?
Теряясь в догадках, я решительно вынул письмо из конверта и, развернув его, прочел нижеследующее:
«Уважаемый друг!
Податель сего — ничтожный человек, который настойчиво требует моей рекомендации. Он уверяет, что у него к тебе дело, от которого зависит будущее всей его семьи. Считая своим долгом предупредить тебя, что этот человек совершенное ничтожество, я поспешил дать ему требуемое письмо, так как иначе он обратился бы к кому-то другому и ввел тебя в заблуждение.
Гляди в оба — не верь ни одному слову из того, что этот обманщик тебе скажет. Что касается его характера, то этот осел может показаться иногда остроумным, если позабыть о его легкомыслии и придурковатости.
Окажи, стало быть, этому уважаемому другу надлежащий прием.
Твой и т. д.».
Хорошенько вытерев катившийся по лицу пот, я вскочил на первого встречного извозчика и помчался к моему другу. Когда я подъехал к дому, я увидел, что приятель мой идет мне навстречу. Я соскочил с пролетки и, улыбаясь, бросился к нему.
— Ну как, уже побывал? — спросил он меня. — Застал его дома?
— Разумеется, — ответил я весело.
— И как? Добился своего? Что он тебе сказал?
— Что он мог мне сказать?.. Что я ничтожество, с которым не стоит связываться… что я попросту осел… Это все, что он мог сказать о моем характере… Что же до того, что я кажусь иногда остроумным, то на самом деле я человек поверхностный и придурковатый…
— Откуда он это узнал?
— Из твоего письма.
— Он сказал тебе об этом?
— Нет! Я сам узнал.
— Откуда?
— Я распечатал твое письмо.
— Ах вот оно что! — негодующе вскричал мой друг. — Ты вскрыл чужое письмо?! Это позорный поступок!
Вместо ответа я влепил ему две пощечины, снова уселся в пролетку и приказал извозчику погонять.
Само собой разумеется, что после такого моего позорного поступка всякая связь между нами должна была прекратиться.
А жаль! Я потерял такого доброго друга!..
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ХРОНИКА
Однажды в ненастное ноябрьское утро, в дождь, снег, ветер, когда и собаку жалко выгнать на улицу, я вызвал самого расторопного сотрудника «Возмущения нации» и сказал ему:
— Уважаемый господин Каракуди, вы много раз проявляли свою блестящую репортерскую изобретательность. Именно вас я прошу оказать нашей газете новую услугу.
— Какую, господин директор?
— К рождеству мы выпускаем специальный литературно-художественный и научный номер газеты. В редакционном портфеле имеется довольно много материала, и мы отберем лучшее. Но нам не хватает специальной рождественской хроники… Возьметесь?
— С удовольствием…
— Рождество падает на понедельник; номер должен выйти из печати не позднее четверга. Специальный номер, красиво напечатанный и не измазанный типографской краской, как обычные номера, тщательно прокорректированный, без опечаток!..
і— Само собой разумеется… но…
— Что «но»?
— Какая погода на улице!
Действительно, начинался буран.
— Какое отношение имеет погода к нашей хронике?
— Непосредственного отношения она, конечно, не имеет; но батюшка зовет меня к обеду, он давно уже подает мне знаки, — по-видимому, проголодался, рано сегодня встал.
Батюшка — это тесть нашего репортера. Они живут вместе, как раз напротив редакции, во дворе церкви святого Иоанна. С балкона их дома видна редакция, а отсюда — их балкон. Летом, когда мы работаем с открытыми окнами, священник просто кричит своему зятю: «Игнат, готово!» Зимой он подает ему знак рукой. Поэтому Каракуди всегда работает за столом, что у окна.
— Раз так, — продолжал я, — не стану больше вас задерживать. Мы условились: рождественскую хронику «Вифлеем, ясли, звезда, волхвы и т. п.» — ни больше и ни меньше двух колонок. Размер вам известен, колодка вам знакома… Следовательно, как хороший башмачник, обуйте меня, дорогой коллега, обуйте по всем правилам!
Вместо ответа дорогой коллега распахнул окно, в которое ворвался ледяной ветер, и громко крикнул через весь двор:
— Иду сию минуту! Подогрейте борщ!
После чего он простился и ушел.
Было бы излишним рассказывать историю супружеской жизни нашего уважаемого сотрудника. Я ограничусь приведением в хронологическом порядке нескольких документов, появившихся в свое время на страницах «Возмущения нации». Все они вышли из-под пера означенного лица, следовательно, они беспристрастны.
«С удовольствием сообщаем, что вчера, 11 января, в церкви святого Иоанна состоялось бракосочетание нашего уважаемого сотрудника Иг. Каракуди с мадемуазель Флорикой, блестящей преподавательницей истории, дочерью священника Пантелия Бырзеску.
Посажеными были наш любимый и достопочтенный директор со своей прелестной супругой.
Горячо поздравляем новобрачных».
К концу того же года, 21 декабря, на другой день после святого Игната, «Возмущение нации» поместила следующую информацию:
«С особым удовольствием сообщаем, что уважаемая госпожа Флорика Каракуди, блестящая преподавательница истории, родила премилого мальчика, которого окрестили именем Траян.
Знаменательное совпадение! В тот же день счастливому отцу, нашему достойному сотруднику господину Иг. Каракуди, исполнилось тридцать пять лет.
Горячо поздравляем».
Через год и два месяца новая заметка: «С удовольствием сообщаем…», но уже без «знаменательного совпадения», и вместо Траян — Децебал.
Через тринадцать месяцев то же самое; но вместо Децебал — Аврелиан.
К концу года вместо Аврелиан — Мирча.
Не проходит и одиннадцати месяцев, и снова «сообщаем», но вместо Мирча — Дан.
Всех новорожденных, от Траяна до Дана включительно, крестил я. Таким образом, мы породнились с семейством Каракуди и отцом Бырзеску. Поэтому-то его преосвященство и величает меня: «кум Янку».
После ухода Каракуди я стал отбирать из редакционного портфеля материал для рождественского номера. Поглядим, что можно выжать при помощи ножниц — этого гидравлического пресса редакции.
«Роль
Разочарованный этим торжищем, герой отправляется на отдых в родное село, где он так давно не был. Там в нем пробуждаются святые воспоминания детства. Ласково лепечут ему о них родительская избушка, мельница, ручеек, колокола, бубенчики, позвякивающие, когда коровы возвращаются вечером в село; потом тропинки, перелески, холмы, долины, солнце, луна, звезды, песни диких и домашних птиц; наконец, дождевые капли, шелест ветра, аромат свежескошенного сена и т. д.
Очарованный этими восхитительными впечатлениями, однажды, в воскресенье на гулянье, он встречает здоровую крестьянскую девушку Някшу, румяную, как пион, ненакрашенную, ненапудренную, не умеющую говорить по-французски и танцевать бостон и кекуок, но говорящую на чистом румынском языке, благоухающем фольклорным ароматом, девушку, отплясывающую хору и бэтуту, брыул и киндию[146] так, что земля дрожит, переплясывающую всех деревенских парней, пришедших даже из соседних сел специально для того, чтобы с ней потанцевать…
Герой, охваченный «внутренним порывом», делает ей комплимент — она, вспотевшая, дает ему пощечину; он пытается ее обнять — она лупит его кулаком по лицу; он хочет ее поцеловать — она кричит: «Эй! будь ты…» — и толкает его так, что он летит в придорожную канаву. Он поднимается, потрясенный и просветленный, тяжело вздыхает, приводит себя в порядок и немедленно отправляется к отцу Някши — деду Оанча Туряткэ, старому чистокровному румыну, умному и веселому, известному своими шутками и прибаутками на шесть верст в округе, — и просит руку его дочери.
Все это красиво, потому что естественно и логично! То, что называется «молниеносная любовь», более понятно в селах, чем в городах, так как поселяне еще не знакомы с громоотводом. После некоторого капризного сопротивления дочери старик, конечно, соглашается. Далее следует описание пышной свадьбы с подробным перечислением всех старых и столь оригинальных румынских народных обычаев. Герой обретает счастье.
— Уф! Наконец-то я избавился от грязи высшего света!
Говоря это, он пытается при всех обнять новобрачную.
— Не лезь… а то смажу… — говорит застенчивая Някша, отстраняя пылкого жениха ударом кулака в бок.
Гости смеются, а мудрый старик дед Оанча Туряткэ понимающе улыбается и шепчет:
— Вишь, как его разбирает!
Этим на сотой странице заканчивается прекрасная повесть… слишком быстро!.. Жаль!
Конечно, я не из тех, кто доволен сам собой… Я достаточно хорошо понимаю, какими скромными способностями меня наделила муза, предначертав мне высокоответственную карьеру, возложив на меня великую миссию румынского публициста.
Но, несмотря на это, я никогда не чувствовал в левой стороне груди сосущего червячка зависти (как бывает у других). Слава богу! В моем сердце таится много недостатков, но никогда не было места для подобной змеи!.. И все же я чувствую неизъяснимую печаль, когда вижу стопу листов министерского формата, чисто и мелко исписанных. Почему и мое перо не может скользить не спотыкаясь, пересекая бесконечные белые поля? Почему я не могу не переводя дыхания, разом одолеть несколько дестей бумаги? Почему, о жестокая муза, рука моя не может излить бурные потоки и водопады прозы?
Пока я предавался печальным размышлениям, вошел мокрый, как щенок, симпатичный молодой человек — наш литературный сотрудник, пишущий под псевдонимом «Пиколино», — мальчик, прекрасно воспитанный в доме родителей на французской литературе. Он только через год закончит гимназию, еще не достиг совершеннолетия, но необыкновенно талантлив. С какой легкостью и быстротой подбирает он рифмы!
Когда он в первый раз, смущаясь, принес мне несколько стихов, настоящих жемчужин, я спросил его: «Enseigne-moi, jeune homme, où trouves-tu la rime?»[147]
Он не задумываясь ответил мне скромно, но изумительно верно: «La rime, cher patron, et mon souci minime!»[148]
— Пиколино, дорогой, я только что о вас думал. Специальный рождественский номер с одной прозой — это кулич без изюма. Прошу вас, не можете ли вы настрочить поскорее два-три стишка?
— Сейчас будет сделано, господин директор, они почти готовы.
И щупленький поэт, повесив шляпу и плащ, подул на свои тоненькие пальчики и, примостившись на углу стола, спиной к печке, начал работать. Я слышал только, как перо царапало бумагу, словно мышь, грызущая что-то в подполье.
Меньше чем через полчаса поэт преподнес мне три горсти изюма во вкусе модернизма.
— Браво, молодой фаворит грациозной музы поэзии! Ваши стихи прекрасны. Надеюсь, что наш кулич выйдет хоть куда[149].
Прошло две недели, приближалось рождество. Каждый день я спрашивал Каракуди:
— Что с хроникой?
— Почти готова.
— Когда вы ее принесете?
— Завтра.
И так каждый день — все завтра да завтра.
Наконец наступил вторник — канун дня святого Игната, послезавтра утром должен выйти праздничный номер. Весь остальной материал готов.
Жду Каракуди целый день — напрасно.
Посылаю ему домой записку — приносят ответ: «Не беспокойтесь».
Открываю окно, зову его — никакого ответа.
Наступает вечер. Меня преследуют недобрые мысли. Я чувствую, что мы остались без рождественской хроники. Холодный сапожник — всегда холодный сапожник.
Вдруг появляется Каракуди…
— Хроника, где хроника, уважаемый?
— Она уже в типографии.
— Правда?
— Честное слово!
Он смотрит на меня, улыбаясь и подмигивая с таким видом, что невольно вызывает мысль: «Если этот человек сам не идиот, то уж наверно меня считает за такого».
В последние дни погода несколько улучшилась. Мы уже надеялись, что на праздники будут ясные дни; вдруг на ночь ветер переменился: снова дождь, снег, заморозки, оттепель, буран, — погодка, в какую и репортера жаль выпроводить на улицу.
Я был озабочен уже с утра, когда прислуга подала мне записку от метранпажа, господина Костикэ:
«Господин Янку, я приостановил набор хроники, присланной господином Каракуди; она не годится, ее надо отложить до весны. Номер не может выйти. Что делать? Прошу приехать в типографию, и по возможности скорее».
Ничего не понимаю. Что произошло?
Беру извозчика. Боже мой, какая погода!.. Наконец приехали.
— Что случилось, господин Костикэ!
— Вот взгляните сами, господин Янку.
Хватаю гранки, начинаю читать и чувствую, как земля уходит у меня из-под ног.
«Христос воскресе!
По всему земному шару из края в край, с востока на запад и с запада на восток, с юга на север и с севера на юг, повсюду, где природа надевает свои блестящие весенние наряды, при торжественном звоне тысяч и миллионов колоколов, в пышных соборах великолепных столиц великих империй и в самых скромных часовнях одиноких, заброшенных деревень — повсюду христиане весело приветствуют друга друг магическими словами: «Христос воскресе!»
— Ах, мерзавец! Разбойник! — закричал я на всю типографию. — Он меня убил, зарезал без ножа! Что делать?
— Сочините на скорую руку другую хронику, — говорит Костикэ.
Бегу в редакцию, стараюсь не глядеть в сторону дома Каракуди. Пишу и перечеркиваю, снова пишу и снова перечеркиваю… Пальцы дрожат. Не могу удержать ручки, а время — уж скоро десять часов! Проклинаю свою судьбу! Вдруг в дверях появляется — кто бы, вы думали? — злодей! С трудом заставляю себя взглянуть на него и слабым голосом, как у роженицы после тяжелых родов, говорю:
— Спасибо, дорогой Каракуди! Здорово вы надо мной подшутили!
— Как подшутил, господин директор?
— Пожалуйста!
И протягиваю ему гранки. Он их просматривает и начинает смеяться.
— Простите, произошла маленькая ошибка. У меня все эти хроники приготовлены заранее. Но если бы вы знали, что я пережил за последние два дня! И вот ошибся: не посмотрел, когда вынимал рукопись из письменного стола. — Разговаривая со мной, он все время смотрит в окно. — Сейчас принесу вам рождественскую хронику. Я уверен, что у меня припасена и такая, наверняка должна быть. Только бы ее найти… У нас теперь не убрано… Я еще вам не говорил, Флорика разрешилась от бремени.
Я окончательно изнемог.
— Когда?
— В семь часов утра…
— Ну и как?
— Девочка… Но схватки продолжаются..
— Ладно, нечего ходить на поиски хроники. Только вот что я вас попрошу: возьмите перо, у меня затекли пальцы, я не могу писать.
Снимаю с полки одиннадцатый том словаря «Ларусс», нахожу нужную страницу и мягко говорю счастливому отцу:
— Пишите…
Он устраивается за столом у окна, вытирает стекло шапкой, чтобы видеть, что делается напротив. Я начинаю диктовать:
«Праздник рождества Христова — один из древнейших христианских праздников. Чтобы уточнить эпоху установления этого праздника, мы должны обратиться к истокам христианства. Согласно свидетельству некоторых авторов, этот праздник был установлен в 138-м году нашей эры епископом Телесфором…»
Замечаю, что Каракуди не пишет, а пристально глядит в окно.
— Что я сказал?
— …в году тысяча восемьсот восемьдесят третьем нашей эры епископ Телефон…
Прежде чем я успеваю крикнуть ему «пошел вон!», он сам бросает перо, хватает шапку и молнией устремляется за дверь.
Появляется поэт Пиколино, и я диктую ему продолжение хроники. После обеда тираж четырех страниц почти готов.
Вдруг снова появляется Каракуди, очень веселый и довольный.
— Господин директор, я принес информацию, которая обязательно должна попасть в праздничный номер. Уверен, что она доставит вам большое удовольствие…
Он читает:
«С особым удовольствием сообщаем, что уважаемая госпожа Флорина Каракуди родила сегодня, 20 декабря, двух девочек, Деспину и Кяжну.
Знаменательное совпадение! В этот же день счастливому отцу, нашему уважаемому сотруднику господину Иг. Каракуди, исполнилось сорок лет.
Горячие поздравления счастливым родителям».
Наш праздничный номер получился на славу. Успех имели и хроника, и стихи, и начало повести; но особый успех у наших коллег имела информация о «знаменательном совпадении» и моя статья о празднике епископа Телефона.
В воскресенье, накануне рождества, в редакцию пришел благословить нас с праздником священник Пантелие Бырзеску в сопровождении нашего ценного сотрудника. Оба предельно веселы.
— Славим рождество господа нашего Иисуса Христа, — начинает батюшка и в заключение желает мне долгих лет счастливой жизни.
Я смиренно кланяюсь, целую икону, ласково смотрю на зятя и отвечаю тестю:
— Воистину воскрес, батюшка!
А на улице — дождь и снег, тает и замерзает, грязь и буран… непогода страшная, даже священника жаль выпустить из дому.
Теодор Аман (1831–1891)
«Синая в 1888 году»
КИР[150] ЯНУЛЯ
Говорят, будто лет сто тому назад Дардарот, владыка преисподней, приказал предстать перед ним всем чертям — от мала до велика, пригрозив тому, кто ослушается, укоротить хвост и удлинить уши! Когда все собрались, царь дернул себя за бороду, страшно заскрежетал зубами, кашлянул так, что заскрипел трон, и, вылупив глаза, заорал:
— Окаянные! Кто из вас не дурак и видит, что происходит у него под самым носом, что творится вокруг, тот, как и я, замечает, что все люди, попадающие к нам сюда, жалуются на своих жен. Всю вину за свою погибель они сваливают только на них одних. Стоит спросить любого: «Почему ты сюда попал?» — и слышишь в ответ лишь одно: «Женщина… женщина…» Неужели это так?.. Думаю, что на слова людей не очень-то можно полагаться, с правдой-то они не в ладах! Все же мне хочется хорошенько проверить это странное дело; ведь политика нашего царства требует, чтобы мы знали все; нам нельзя ошибаться или в чем-либо сомневаться… Хотел было я приказать вам подвергнуть женщин страшным мукам — авось удастся из них выжать хоть крупицу правды; но передумал: никакого толку не будет, очень уж они упрямые и строптивые… И вот, поразмыслив хорошенько, я решил послать на землю малыша Агиуцэ… Что? Агиуцэ не пришел?.. Где Агиуцэ?
А малыш притаился в задних рядах, среди мелких чертей, и, пока Дардарот держал речь, он, прислушиваясь к его словам, взвешивал собственный хвост на руках. Услыхав свое имя, он тотчас же закричал:
— Я здесь, твоя темность!
— Так почему же прячешься, коли здесь? Поди, проклятый, сюда! За других прячешься? Почуял, малый, что дело для тебя есть, и хоронишься, как бы я твою морду не приметил, не вспомнил о тебе!
Как только Агиуцэ подошел, Дардарот схватил его за уши и давай трепать так, что у чертенка косточки затрещали, — все это от большой любви: малыш был потешный, и когда царю наскучивали державные заботы, он звал Агиуцэ, и тот молол всякую чепуху, шутки откалывал.
— Послушай, милок… Сию же минуту возьми из царской казны сто тысяч золотых, те, что доставили позавчера вместе с околевшим скрягой. Бедняки с окраины похоронили его на собранные подаяния, а то он уже попахивать начал. Возьмешь, стало быть, сто тысяч золотых, обернешься смертным человеком и заявишься на землю. Выберешь на земле такое место, какое тебе подходящим покажется. Там — слушай внимательно, перестань хвостом баловать! — женишься и проживешь с женой десять лет. Потом будто помрешь и оставишь на земле свое тело. А сам вернешься сюда и подробно расскажешь обо всем, что ты выстрадал как женатый человек…
Бедняга Агиуцэ! Не зря он прятался среди мелкоты, хоть и стоил целых двух чертей; догадывался, что опять ему дадут дьявольски трудное поручение. А услыхав, что придется иметь дело с женщиной, совсем поджал хвост: он все еще помнил старуху, к которой однажды нанялся служить на три года… Ну и задала ему старуха работенку! Велела выпрямить вьющийся волос. Агиуцэ смачивал его слюной и вытягивал между пальцами днем и ночью, без отдыха. Чем больше он его смачивал и вытягивал, тем круче волос вился. И так все время, пока черту не осточертела такая жизнь. Махнул он рукой на жалованье и сбежал от хозяйки.
— И знай, — добавил Дардарот, немного подумав, — что за эти десять лет ты испытаешь все горести, все сладости и все напасти, какие выпадают на долю простых смертных, узнаешь, что такое невежество, нищета, рабство, глупость и даже гнев. Защищаться же от всех зол будешь сам как сможешь, по своему разумению… Понял, малыш?
Что мог ответить чертенок? Он и пикнуть не посмел: Дардарот не выпускал его из когтей.
— Понял, твоя темность!
— Так чего ж стоишь, коли понял?
— Ты же мое ухо не отпускаешь…
Очень рассмешила эта шутка царя, и он сказал:
— Тьфу, не сглазить бы тебя!
Дардарот плюнул малышу прямо в кончик носа, отпустил его ухо, перестал улыбаться, угрожающе заорал: «Ты еще не ушел?» — и пнул Агиуцэ ногой в то самое место, пониже спины, откуда хвост растет. Кубарем покатился малыш прямо к царской казне, ваял сто тысяч золотых и был таков, — пустился без оглядки выполнять свой долг.
По дороге он принял образ человека средних лет, красивого и статного. Раздумывая, какое место выбрать на земле, он решил: «Пойду-ка в Бухарест… знаю я этот веселый город (он много раз там бывал). Деньги там дорогие; если умело ими ворочать, можно получить сто на сто прибыли, а то и больше. Старики правильно говорили: «Если ты беден, ступай в богатый город… там многое подберешь из того, что у других проскочит между пальцев. Если же ты богат, иди в бедное селение… из каждой крошки, что поднесет бедняк ко рту, больше половины отнимешь».
С такими мыслями очутился Агиуцэ в Бухаресте и остановился на постоялом дворе Манука, в самом сердце города. Позвал он к себе маклера и велел ему немедленно найти красивый дом, чтоб было в нем много покоев для хозяев, для гостей и для прислуги, и сад, и колодец во дворе, и погреба, и кухни, и прачечные, и конюшни, и каретники, — одним словом, дом, как подобает богатому торговцу. Через несколько дней был найден и отделан большой дом на Торговой слободе. Слуг там толпилось много, в конюшне стояли лошади, в каретниках коляски и экипажи.
Новому хозяину знакомы были повадки грешных людей, особенно женщин; он знал, что они начнут наперебой расспрашивать, кто он, откуда родом, на что живет, зачем пожаловал и еще многое другое. Позвал он к себе старую размалеванную хрычовку, которую назначил старшей над прислугой, поручив хранить ключи, предложил ей присесть на коврик, а сам, развалившись на диване и попыхивая чубуком, стал рассказывать:
— Вот что, дорогая кера[151] Маргиола… Как я уже тебе говорил, зовут меня кир Януля… Родом я из-под Святой горы с Афона. Родители мои — люди простые, кормились небольшим садом, где росли оливковые деревья. Когда мне пошел восьмой годок, родителям захотелось посетить святые места. Раздобыв деньжонок, взяли они меня с собой; верхом на мулах мы отправились в порт Салоники, а там сели на большой корабль, — он как раз отплывал на юг, в Яффу. Вскоре подул долгожданный ветер, наполнил паруса, и мы двинулись в путь. Три солнечных дня и три лунные ночи плыли мы спокойно. Питались мы, как заведено, одной постной пищей. Примерно на третий день пути были у нас на обед фасоль и редька. И что бы ты подумала?.. Часам к четырем схватились мои родители за живот и стали страшно причитать: «Умираю… умираю!..» Капитан, увидев, как они корчатся в предсмертных судорогах, тотчас же позвал ехавшего на нашем корабле монаха-католика. Монах был человек ученый и в болезнях разбирался. Пока он пришел, больные уже посинели и лишь с трудом смогли поведать ему, что ели фасоль и редьку. Монах промолвил:
— Понимаю, дети. Но скажите мне, вы ели фасоль и редьку или редьку и фасоль?
Мать прошептала:
— Редьку и фасоль.
— Тогда дело плохо! — заметил монах и приказал натереть им животы жесткой паклей…
Но напрасно их терли, чуть кожу не содрали. Когда взошла луна, сперва отец, а затем и мать отдали богу душу… Я, несчастный ребенок, все плакал и ходил вслед то за капитаном, то за монахом; услышал я их разговор.
— Святой отец, коли это холера, — сказал капитан, — я пропал: сорок дней не разрешат мне входить в порт, товар испортится, и я разорюсь.
Но ученый человек ответил:
— Это такая же холера, как я монашка. Эта болезнь часто свирепствует во время поста, перед пасхой, среди восточных христиан. Ошибаются люди, что поделаешь, — едят раньше редьку, а потом фасоль… Видишь ли, редька направляет свою силу вверх, а фасоль обрушивается всей своей мощью в обратную сторону: одна толкает, а другая не уступает. Во внутренностях разгорается борьба с быстротой невероятной, начинаются беспрерывные судороги, пока не спутаются все кишки и не лопнет желудок. Так и погибает человек от
— А она незаразная?
— Нисколько. Будьте покойны.
Завернули моих несчастных родителей в чистые простыни. Поставили им у изголовья по восковой свече, а греческий монах прочел заупокойную молитву. Утром, когда над волнами показалось солнце, пропели им «вечную память» и — раз! два! три! — бросили в пучину морскую… Увидел капитан, что я плачу, сжалился надо мной и взял на выучку: сначала я был у него слугой, потом помощником, затем стал его компаньоном… Я уж не говорю, дорогая кера Маргиола, сколько горя пришлось мне хлебнуть, сколько обид, ругани и побоев выпало на мою долю. Много раз я тонул, и много раз обманывали меня обстоятельства и люди, — особенно с тех пор, как я снарядил корабль и стал торговать сам, а хозяином и компаньоном мне были только счастье да удача… Не стану рассказывать, как однажды остался я в чем мать родила, спасаясь с горящего корабля, после того как проплавал семь месяцев подряд и только собрался войти в Царьград. Сгоревший корабль был гружен оловом и янтарем на две с лишним тысячи лир — этот товар я выменял за перец и финики, а они обошлись мне меньше трехсот! Да и не расскажешь всего, что я пережил в дальних краях и морях; досталось мне и от диких зверей, но больше от людей!.. В конце концов стал я мало-помалу богатеть и нажил приличное состояние… Пока я бродил по свету, сумел научиться тонкому обхождению, изъясняюсь на иностранных языках, а о румынском языке могу сказать, не хвалясь, что знаю его отлично. Хоть родом я албанец и не очень-то обучался грамоте, но заткну за пояс любого румына, будь он даже ученый. Мне особенно нравится здешний язык и здешние люди, а кроме того, опостылели мне все опасности, которые предостерегают путешественника, все треволнения, что связаны с торговлей. И вот я решил поселиться здесь, в Валахии, в Бухаресте. Хочу в тишине и спокойствии пожинать плоды своего долгого, тяжелого труда…
— Боже мой, кир Януля, — вздохнула Маргиола, — чего только не пришлось тебе вытерпеть!.. Но не надо огорчаться, страдал та не напрасно, как бывает со многими! Человек ты видный, статный, богатый! Жить умеешь!.. Все прекрасно!..
Кир Януля добавил:
— Да, чуть не забыл… Имей в виду, дорогая кера Маргиола: не смей никому говорить о том, что ты сейчас от меня услышала. Я человек кроткий, но если узнаю, что ты проболталась соседу какому, или кому другому, или даже отцу моему, ежели он вернется со дна морского, — не посмотрю, что ты старая, что честно и преданно служишь мне… Изувечу, сломаю чубук о твою спину и выгоню вон с позором. Поняла?
— Упаси боже! — молвила старуха. — Неужто я себе позволю такое? В жизни этим не занималась! Эх, кир Януля, кир Януля, я служила во многих богатых помещичьих домах!.. Сколько мне там приходилось видеть и слышать!.. Некогда сейчас рассказывать… Не беспокойся…
— Одно тебе говорю… Погублю, если скажешь!.. Все…
— Убей, ежели вымолвлю хоть словечко! — согласилась старуха, не стала больше задерживаться, поднялась с коврика и, позвякивая ключами, поспешила по своим делам.
К вечеру все домашние, через два дня вся улица, а через неделю весь город знали историю кира Янули лучше, чем он сам. Корабль горел три раза. Сгоревший янтарь расценивался в двадцать тысяч лир. С тех пор во время поста никто не ест редьку затем фасоль, а все едят сначала фасоль, а уж потом редьку.
День шел за днем, и кир Януля познакомился со многими купцами и даже с боярами; стал он ходить к ним в гости и к себе звал на пирушки. Всем он нравился, потому что был он человек умный, ласковый, обходительный, знающий, щедрый, сердечный. Вел он себя отменно и был добрым христианином, — одним словом, достойный человек. Если у кого из купцов или даже бояр было больше дочерей, чем денег, они из кожи лезли — как бы заполучить его в зятья. Тем временем он приметил молодую соседку Акривицу, дочь бывшего оптовика Хаджи Кэнуцэ. Хаджи был вдовцом, пользовался уважением у всех, но с трудом сводил концы с концами, обремененный тремя дочерьми на выданье. Имел он еще двух сыновей — хорошие, правда, парни, но оба неудачники, — поэтому на приданое Акривицы надежд было мало. Но Януля не нуждался в приданом. Девушка славилась красотою, был у нее один только изъян: иногда, правда не всегда, она чуть-чуть косила, но именно это особенно нравилось Януле. Девушке он тоже нравился… Кир Януля попросил у отца ее руки, и тот без всяких колебаний отдал ему дочь.
Как и всем смертным, киру Януле были свойственны человеческие слабости, и в особенности тщеславие. Он любил жить богато, пировать по-царски, раздавать направо и налево дорогие подарки. Закатил он, стало быть, блестящую свадьбу, какой еще на Торговой слободе никто не видывал. Мужчины говорили: «У этого албанца, видать, денег куры не клюют!.. Ну и повезло чертову Хаджи!» А женщины судачили: «Вот счастье привалило косоглазой дочери Кэнуцэ!»
Как только кир Януля привел с музыкантами жену в дом, будто подменили ее. До самого конца свадьбы, в воскресенье вечером, была она кротка и покорна, словно овечка, но в понедельник встала с постели львица львицей… Созвала всех слуг, женщин и муж-чип, взглянула на них искоса, на всех страху нагнала и заявила им при муже:
— Запомните, отныне я здесь хозяйка. И знайте, с Янулихой дело у вас не пойдет так легко, как с дураком Янулей. Имейте в виду, на меня иногда находит: если меня кто рассердит хоть каплю, тресну его и сейчас же отправлю в полицию, там он тоже сполна получит! Все!.. Поняли? А сейчас пошли вон!
С тех пор день ото дня барыня становилась все суровей и спесивей. Но чем она становилась суровей и спесивей, тем больше любил ее кир Януля; а по мере того как росла его любовь, росли ее злость и чванливость. День-деньской мечтал бедный человек услышать от нее доброе слово или увидеть улыбку… А она все сидит насупившись, угрюмая и хмурая. Бывало, подойдет он к ней, приласкать пытается, хоть чуть задобрить:
— Акривица, дорогая, почему ты сердишься?
А она его только злобно отталкивает:
— Да отстань ты, Януля, от меня… Не видишь, что опостылел?
Другой мужчина давно потерял бы терпение, задал бы ей встрепку либо отослал обратно к папаше, Хаджи Кэнуцэ. Но куда там! Она гонит Янулю, а он падает на колени:
— Дорогая Акривица, прости меня! — и давай целовать ей руки.
А она:
— Ух! Януля, встань, не докучай мне!
— Не встану, пока не простишь!
— Тогда оставайся так до послезавтра, если угодно, — кричала она, поднималась и уходила, показывая ему нос.
Что оставалось делать киру Януле? Долго смотрел он ей вслед, как она надменно выходила, не удостоив его даже взглядом, хотя он плакал и молил ее не покидать его так… Вздыхал, утирал слезы и… еще больше любил.
Так они и жили, пока не взбрело барыне в голову по-иному его помучить: прикинулась, будто безумно ревнует. Притворялась день, притворялась другой, пока сама себе не поверила. Поскольку кир Януля давал деньги взаймы, к нему приходили по делам господа, знатные дамы, купцы, чиновники, — в общем, самый разный народ. Акривица сперва все подслушивала у дверей, затем даже просверлила в двери дырочку и стала подглядывать. И думаете, она молчала? Куда там — без стыда выкладывала ему все, что слышала и видела: тот сказал так, а ты, мол, ответил эдак; той ты пожал ручку и поцеловал три раза, а потом, когда она собралась уйти, обнял за талию, посмотрел на нее нежно, проводил до дверей и еще раз поцеловал ручку… И чего только она ему не наговаривала!
Кир Януля клялся жене, что зря она его подозревает, разъяснял, что каждый торговец обязан быть со всеми вежливым, особенно с дамами. Она же заладила лишь одно — отчитывала его, обзывая бесстыдником и обманщиком. Совсем извелся кир Януля, хоть удавиться впору, как той синице. А барыня все не унималась. Мало того что сама подслушивала и подглядывала да к тому же многое от себя прибавляла, так она еще платила слугам, чтобы те шпионили за мужем. Приказала даже своему братишке ходить за ним по пятам, следить за всеми «проделками этого распутника». Разумеется, ни слуги, ни братишка ничего не узнали: ведь кир Януля был человеком вполне порядочным и верным мужем. Стала тогда барыня ругать слуг, кричать, что они «негодные, подлые изменщики», что зря едят ее хлеб. Братишке заявила, что, если он переступит порог ее дома, она ему ноги переломает. Всю прислугу она в присутствии хозяина наградила оплеухами и прогнала.
Как только она сменила слуг, начались новые подозрения и новые ссоры… Правда, ссорой это назвать нельзя: во время ссоры один говорит одно, другой — другое, либо по очереди, либо оба вместе, — в общем каждый что-то говорит. Но тут кричала, ругалась и проклинала только она, а кир Януля слушал и молча все терпел. Почуяли слуги, что в этом доме хозяин ничего не значит, и стали подлизываться к хозяйке: рассказывали ей про кира Янулю всякие небылицы, одна другой хлеще. Такими слугами барыня была довольна, а они делали все, что им заблагорассудится, и безбожно обкрадывали хозяев.
Тогда же Акривица пристрастилась к картам: во всех комнатах стоят столы, дом полон гостей, играют и в «тридцать одно», и в «штосс», и в «фараон»… Угощают гостей вареньем, всякими сладостями, кофе, винами и наливками, подают без конца чубуки — и так с утра до вечера и с ночи до утра. Акривица была к тому же очень самоуверенна, считала, что никто не играет лучше ее, и, конечно, помногу проигрывала. Все эти расходы и проигрыши доставляли киру Януле уйму хлопот, доходов ему стало не хватать. Он ничего об этом не говорил жене, но иногда, будто в шутку, у него все-таки вырывалось:
— Как бы у нас не пошло все с молотка, с этими картами!
Барыне только того и надо было…
— Что? Такое невинное развлечение и то я не могу позволить себе в своем доме!.. Дочь Хаджи Кэнуцэ не привыкла в родительском доме считать каждый грош!.. Если ты знал, что нищий, нечего было жениться на мне! Женился бы на какой-нибудь нищей девке, держал бы взаперти, кормил маслинами да мамалыгой, а она сама стирала бы тебе белье и от жадности не зажигала бы даже огарка в доме! Или женился бы на другой, и она наставила бы тебе такие рога, что ты их и нести бы не мог!.. Мало тебе, что я порядочная женщина, что терплю, несчастная, все твои грязные, подлые выходки?.. Я жить хочу, поэтому и замуж пошла; иначе отправилась бы в монастырь!.. А вообще-то, Януля, если тебе не нравится, убирайся на все четыре стороны, увидимся, когда увижу я собственный затылок без зеркала!
Однажды, когда за столом было множество гостей, стала Яну-лиха ни с того ни с сего рассказывать об одной своей замужней подруге, которая в тот день не пришла к ним:
— …будто она связалась с таким-то князьком — он еще ребенок! — и рассвирепевший господарь чуть было не приказал остричь ей косы и заточить в скит, далеко в горы;
…будто однажды днем муж застал ее у Цурлоайе: она пировала на лугу с чужестранным консулом и другими повесами. Цыгане с жаром играли «казачка», а она, закинув руки на затылок, точно запорожский гуляка, плясала в одних туфельках;
…будто однажды она поехала исповедоваться в Кэлдэрушань к его преосвященству отцу Иоаникию и пробыла там со среды на страстной до самой красной горки. Все ночи напролет она, мол, каталась по озеру при луне с духовником и пела так, что на всю округу раздавались отнюдь не церковные песни. А святой старец сидел на веслах и вторил ей басом.
И всякие такие страсти…
Гости, особенно гостьи, весело смеялись, а кир Януля, бедняжка, благочестивый человек, не находил себе места от стыда. Он терпел и молчал, но наконец сказал, сперва очень ласково:
— Акривица, душа моя! Как ты можешь так? Ты же знаешь, мы с ее мужем хорошие друзья… Ты ведь сама всего этого не видела и без всякого основания так порочишь приятельницу, которую мы почти каждый день принимаем у себя. Нехорошо!
— Ну, разумеется, ты будешь ее защищать!.. Все время друг на друга глаза пялите!
Затем она заявила всем, что теперь подруга уж не исповедуется в Кэлдэрушань: она заглядывается на Янулю. «Задумала разбить мою семью!» Но пусть только она, Акривица, застанет ее на месте преступления! Не простит ее, как простил господарь: велит остричь, как солдата в казарме, эту… И иначе как монашьей и казачьей девкой ее не называла.
У кира Янули лопнуло наконец терпение. Он вскочил в бешенстве и, весь дрожа от гнева, закричал:
— Послушай-ка, Акривица! Я не позволю тебе, понимаешь, не позволю тебе говорить ни одного слова больше о женщине, которая порядочнее тебя, хоть ты и болтаешь о ней всякие мерзости, все, что приходит тебе на ум. Сама ты хуже ведьмы, самого кроткого человека из себя вывести можешь! Замолчи, гадюка, безумная, не то я прикажу связать тебя и отправить в сумасшедший дом! Понятно?
Акривица тут же метнулась к мужу — хотела дать затрещину. Он увернулся, а она с досады схватила со стола суповую миску и швырнула ему в лицо — ошпарила с головы до ног. Кир Януля рассвирепел и, сжав кулаки, бросился на жену, чтобы проучить ее, но гости встали между ними и удержали его:
— Да что вы, кир Януля! Успокойтесь! Негоже так!
Стали они и Акривицу унимать:
— Успокойтесь и вы, госпожа Акривица, бога ради! Не выводите его из себя!
Да не тут-то было!.. Принялась госпожа голосить, чуть не подняла на ноги всю слободу:
— Помогите! Помогите, люди добрые! Изувечит меня язычник, албанец!.. Ты еще бьешь меня, а? Мало тебе того, что ты надругался над семьей, над моей честью, вор, прохвост ты эдакий!.. Если ты напился и драться разохотился, поди бей своих любовниц с задворок; их ты засыпаешь деньгами, а дома скупишься на медный грош, свинья!.. Но бить меня, меня! Гнусный мужлан, оборванец, бродяга!.. На меня, дочь Хаджи Кэнуцэ, ты осмелился поднять руку, жалкий, грязный паршивец?.. Ну, погоди же, я тебя проучу, турецкое отродье!
И она не унялась, пока не сорвала голос… Пирушка расстроилась, и все гости стали их утихомиривать: «кир Януля!», «госпожа Акривица!», «чего только не наговорит человек сгоряча», «пальцы на одной руке и то все разные», «внутренности в человеке и то ссорятся», «как бы там ни было, нехорошо, если узнают, что такие случаи бывают в уважаемом доме», — и всякое такое. С грехом пополам их помирили. Но, конечно, на всей окраине сразу же стало известно, что «дожила бедная Акривица, дочь Кэнуцэ, до того, что бьет ее албанец за столом, в присутствии гостей — хоть сам ей изменяет с первой встречной!..» А подруги вторили: «Бедняжка, как она была воспитана — и в чьи руки попала!.. В гроб ее загонит язычник!»
Кир Януля был отходчив, и вскоре началось снова: «Моя дорогая! Моя милая! Моя крошка, душенька!» И что бы она ни приказывала, он отвечал:
— Как пожелаешь, дорогая,
А госпожа Акривица размышляла тем временем: «С этим дураком, с этим ослом упрямым, Янулей я жить больше не намерена… Подумаю я лучше о своем будущем…»
День за днем она уносила и прятала в доме Хаджи Кэнуцэ драгоценности и столовое серебро; потом стала продавать ценные вещи из дому. Кир Януля не догадался заблаговременно составить на них опись, как сделал бы всякий разумный торговец. Заодно стала она ласкаться к мужу и всячески его улещивать! Наконец окрутила и заворожила его как только могла, и вот однажды вечером, когда они были в спальне наедине, кинулась Акривица обнимать и целовать Янулю.
— Ты меня любишь, Акривица дорогая? — спросил он.
А она, глядя на него своими косыми глазами:
— Ты еще спрашиваешь, свет очей моих!
Всю ночь Януля не мог уснуть: радовался, что Акривица за ум взялась. Вот сейчас, братец ты мой, жизнь пойдет! Под утро, только он задремал, жена снова сжала его в объятиях и сказала:
— Януликэ милый, у меня к тебе просьба… Только… ты мне уж не откажи.
— Разве я когда тебе в чем отказывал, душенька моя?
— Вот что… Отец хотел бы выдать замуж моих сестренок, чтобы старыми девами не остались. Бабы наши слободские — язычок-то у них знаешь какой — стали уж их называть «кобылами Кэнуцэ». Но он не может дать за ними приличного приданого. Не будь он таким честным и щедрым, имел бы сейчас состояние… Много денег ему должны знатные господа, но что толку, он их пока получить не может. Но когда он умрет, ты будешь, само собой разумеется, его первым наследником и тогда, как купец, приберешь этих господ к рукам и получишь с них долги… Так вот… мне кажется, что нам сейчас надо помочь ему. Дадим девушкам на приданое хоть самую малость. Ведь кто теперь выходит замуж без приданого, по любви? Только мне посчастливилось — тебя встретила, красивого, богатого, обходительного, и ты меня полюбил!
И ну его обнимать и целовать.
— Ладно, крошка, дадим им… По скольку им дать?
— Ах! да разве я знаю?.. Да по тысяче, по две золотых.
— С радостью, душенька!.. Напомни мне завтра. Сходим к Хаджи и отсчитаем ему денежки… А сейчас, дорогая, давай спать.
Но она его снова обнимает и говорит:
— … Да вот еще что… Мои братья… Не годится сидеть им без дела. Я подумала, хорошо бы тебе их снабдить капитальцем, пусть тоже займутся какой-нибудь торговлей, а то вот какие верзилы вымахали, а все сидят на шее у старика!.. Правильно я говорю?
— Милая моя, ты же знаешь, что я всегда согласен с тобой. Напомни мне завтра утром. А теперь давай на боковую.
— Поцелуй меня еще разок, Януликэ, утеха жизни моей!
Он поцеловал ее, и они заснули, как младенцы после купания.
На второй день все и наладили: сестренкам выдали приданое, братьев пристроили к делу. Через несколько дней, получив наставление по торговым делам от старшего зятя, человека опытного, братья захватили с собой полную мошну и отправились за товарами: один из Галаца на восток — в Смирну на корабле, а другой через Брашов на запад— в Лейпциг, в крытой повозке, как в те времена ездили купцы.
Кир Януля не находил себе места от счастья… Днем и ночью одни кутежи с изысканными блюдами и деликатесами; выпивка, веселье, гости, музыканты. Все, чего желала Акривица, все исполнялось. Потребовала бы она поставить на стол башню Колця, Януля поставил бы.
День шел за днем; кир Януля все запускал и запускал руку в сундук с деньгами, все брал и брал оттуда, а обратно не клал ничего. И вот однажды он нащупал дно. До сих пор ему недосуг было считать, что находилось в сундуке. Теперь ему пришло в голову этим делом заняться; но на подсчеты понадобилось весьма мало времени: оставалось немногим больше трехсот лир — только и хватило бы на еду да на мелкие расходы недели на две, на три… Но кир Януля, человек твердый, подумал: «Ну и что ж?.. Пугаться нечего!.. Не сегодня-завтра вернутся ребята с товарами. Начнем торговать, приложим все старания, и если счастье нам хоть чуть улыбнется, снова наполним сундук… А пока будь покоен! Кредит у нас есть!»
Стал он занимать деньги. Бегали маклеры высунув язык, доставали деньги любой ценой. Сам он раньше брал немалые проценты, а теперь приходилось платить ростовщикам еще большие. Сначала этого не замечали, но через некоторое время все узнали, что дела кира Янули сильно пошатнулись. А в городе как раз тогда был большой застой в делах, и вот ему начали отказывать в кредите. Даже под ростовщический процент свыше ста на сто он с трудом получал ссуды, и то не крупные суммы, а так, по мелочам. Все надежды возлагал сейчас кир Януля на молодых людей и не мог понять, почему они не возвращаются, — ведь купцы, уехавшие в то же самое время, что и они, и даже позже, вернулись уже с товарами, каждый в положенный срок.
Оказалось, что братья опаздывали не без причины… Когда кир Януля уже было потерял терпенье, вдруг одна за другой посыпались плохие новости… У старшего шурина по дороге из Смирны затонул груженый корабль, который он, по неопытности, забыл застраховать. Другому, помоложе, выпало на ярмарке в Лейпциге другое «счастье»: связался с греками, которыми всегда кишат большие ярмарки, весь день шатался с ними по немецким пивным, а вечером они отправились в кофейню одного их соотечественника, на улочке за городской управой, сыграть в картишки. Начали с вечера, а к утру остался он нищим, не на что было парню домой вернуться.
Как только слухи об этом дошли до кредиторов кира Янули, они испугались, что он обанкротится, и собрались в кофейне постоялого двора «Липовый цвет». Стали они совещаться, как быть дальше, как держать его днем и ночью под неусыпным надзором, — не сбежал бы он до истечения срока платежей, как поступают обычно банкроты.
А кир Януля, почувствовав, что разорен, пришел в ужас… Как ему дальше жить в бедности, бесчестии и позоре?.. Посадят его сперва в тюрьму, а когда выпустят, придется просить подаяние у тех, кого он закармливал и задаривал!.. Это еще куда ни шло!.. Но как быть с дочерью Хаджи Кэнуцэ?..
Размышлял он недолго, сразу понял, что остается лишь один выход — скрыться, бежать куда глаза глядят. На рассвете он тихонько встал, выскреб все, что оставалось на дне сундука, прошел к конюшне, приказал оседлать татарского иноходца, сел в седло, сказал конюху, что едет к озеру Снагов за свежей рыбой — ведь он на вечер пригласил гостей, — выехал за ворота шагом и… не оглядываясь пришпорил коня…
Когда он заворачивал налево у кафедрального собора к пустырю Филарета, уже рассвело. Поднявшись на гору, он оглянулся и увидел большую группу всадников, мчавшихся как будто за ним. И в самом деле, купцы, узнав о его побеге, пустились в погоню, захватив с собой людей из полиции. Кир Януля собрался съехать с дороги и взять под гору вправо, но наткнулся на какие-то рвы. Иноходец оступился, и Януля вылетел из седла… Он поднялся и, бросив коня, побежал изо всех сил… Перемахнул через один плетень, через другой, перебрался через одну канаву, другую, пока, совершенно выбившись из сил, не остановился на вершине холма у небольшого виноградника, где возле винного погребка коренастый хозяин умывался после сна.
Кир Януля бросился к хозяину, с трудом переводя дыхание:
— Доброе утро, почтенный. Как тебя звать?
— Доброе утро, боярин. Звать меня Негоицэ, а тебя?
— Януля…
И, еле волоча ноги, он перебрался через изгородь и сказал:
— Брат Негоицэ, сжалься надо мной, спаси! Враги хотят схватить меня, погубить!.. Спрячь меня где-нибудь у себя, и я тебя сделаю богатым… А если увидишь, что я сказал тебе неправду, сам отдашь меня в руки врагов… Прошу тебя, брат Негоицэ, не оставляй меня в беде! Умоляю!
Почесал Негоицэ затылок, подумал немного и ответил:
— Послушай, кир Януля, а кто твои враги?.. Не бояре ли?
А то, по правде сказать, с боярами я не стану связываться.
— Какие они бояре! Это купцы…
— Тогда спасу…
Едва успел он спрятать Янулю под кучей подпорок для виноградной лозы и набросить еще сверху кукурузных початков, как и враги тут как тут…
— Эй, мил человек, — спросил один из них, — не проходил здесь недавно купец? — выглядел он, мол, так и эдак…
— Нет, не видал.
— Получишь хороший бакшиш[152], если скажешь, куда он подался…
— Да я его не видел…
— Говори ты! — прикрикнул один из полицейских, замахиваясь плетью.
— Можешь хоть убить меня!.. Только я его не видел…
— Не видел так не видел, — вмешался другой. — Пойдем дальше поскорей, только время зря теряем.
И отправились они — кто верхом, кто пешком, один в одну сторону, другие в другую, — помчались как одержимые… После их ухода Негоицэ взобрался на высокий тутовник, посмотрел вокруг, достаточно ли далеко ушли, потом не торопясь слез с дерева и выпустил беглеца из укрытия.
— Вот и спас я тебя! Теперь посмотрим, кир Януля… сдержишь ли ты свое слово.
— Ты и не знаешь, дорогой Негоицэ, как я тебе обязан и как мне хочется сдержать слове!.. Чтобы ты понял, что я могу отплатить тебе добром, сядь, пожалуйста, рядом со мной, и ты узнаешь, кто я такой и какие мытарства выпали на мою долю.
И выложил начистоту Януля все: как он ушел из преисподней по царскому велению и что делал до сего времени — все подробнейшим образом. Негоицэ слушал с превеликим удовольствием и с большим вниманием.
— А теперь, дорогой Негоицэ, я тебе объясню, как ты сможешь легко разбогатеть… Как только ты узнаешь, что бес вселился в какую-нибудь женщину или девушку, откуда и какого рода она бы ни была, — знай, что это я вселился; сейчас же отправляйся туда, а я не уйду, пока ты самолично меня не прогонишь… Конечно, вылечишь ты ее не задаром… Тебя хорошо отблагодарят либо родители, либо муж… Что скажешь? Подходит тебе это?
— Еще бы! — ответил, улыбаясь, Негоицэ.
А господин Януля, еще раз поблагодарив его, пошел своей дорогой.
Прошло около месяца. Однажды Негоицэ, спустившись в город с отборной вишней для продажи, узнал от купцов, что в одну из дочерей Замфираке Ульерул из Колентины — в ту, что помолвлена с Илие Богасьерул из Бэрэции, — вот уже дней десять как вселился бес… Чего только с ней не делали! Лекарства, заклинания, молитвы… все впустую! Глядя, как она мучается, родители и жених только слезы льют… Болтает девушка на всех языках, хоть им и не обучалась, и тараторит, тараторит, ни на минуту не смолкает. Рассказывает о каких-то тайных делах и сплетни разводит — и откуда она их берет? А народ только диву дается, слушая ее бред.
Будто… «пропавший бесследно кошель с деньгами боярина-чашника Иордаке из Дудешть, украденный писарем, которого поймали по дороге на Олтеницу и который сбежал ночью из подвала полиции, находится сейчас в надежном месте, завернутый в ярко-зеленый платок, на дне нижнего ящика комода, возле печи в спальне Тарсицы, жены ключника, тетушки по матери начальника полиции, которая, кстати, моложе его — бывает и такое! Кто не знает секрета, может рыться в ящике сколько угодно, но не найдет настоящего дна»;
…будто «завещание, оставленное Агопом, табачником с улицы Святых, в пользу племянницы, не было написано покойным: его состряпал за одну ночь ее муж Такор, владелец кофейни в Аймате, который продает также румяна и краску для волос. Такор состряпал завещание с Аветиком, пономарем армянской церкви»;
…будто «молодой чернобровый монашек, у которого только пробиваются усы, — тот, что живет у его преосвещенства архимандрита Хрисанфа, якобы для изучения псалмов, — не кто иной, как младшая дочь Ристаке Мускаладжиул из Плоешти…».
И всякие другие глупости, разве можно все упомнить?
Как только Негоицэ узнал об этом, он быстро распродал, не торгуясь, перекупщикам свой товар и направился посмотреть на одержимую. Протиснулся он сквозь собравшуюся толпу и сказал родителям и жениху, что берется вылечить девушку, если получит за это сто золотых. Несчастные, разумеется, сразу согласились: сто так сто! А Негоицэ подошел к больной и, будто для заговора, стал ей тихо и робко шептать на ухо:
— Я пришел, кир Януля, согласно нашему уговору…
— Я понял, — прошептал нечистый дух, — но, по правде сказать, не думал я, что ты такой простофиля и станешь довольствоваться сотней золотых… На сколько тебе этого хватит? Нужно было просить побольше! Но что поделаешь, прощаю на сей раз… Теперь я отправлюсь в Крайову и вселюсь в жену наместника. На следующей неделе явись туда… Не заставляй меня долго ждать… У меня своих дел куча, не все только о тебе заботиться… Наместник любит свою жену больше жизни, человек он богатый и щедрый. Смотри не просчитайся, — это в последний раз, после этого я буду свободен от данного тебе слова и нам делить больше нечего!
Сказав это, дьявол исчез… Девушка тут же выздоровела. Народ только крестился от изумления, родители и жених не помнили себя от счастья. Негоицэ же, получив свои сто золотых, вернулся на виноградник и стал собираться в дальнюю дорогу.
Продал он на второй день урожай одному олтенцу[153], на третий день купил лошаденку со всем, что нужно для верховой езды, — от попоны и седла да епанчи, а на четвертый день с утра уехал. Это было в среду… Днем ехал, ночью отдыхал; так, потихоньку, в следующий вторник, к заходу солнца, добрался он до заставы Крайовы. Там он спросил встречных, где можно остановиться купцу. Ему указали на постоялый двор, что против большой церкви.
Сошел Негоицэ с седла, оставил коня на попеченье слуг и вошел в трактир, где находились разные мастеровые, чтобы перед сном заморить червячка стопкой цуйки и какой-нибудь закуской. Уже стемнело. Ожидая, пока поджарят мясо, он сидел за столом задумавшись. Вдруг послышался колокольный звон. Негоицэ спросил солдата, сидевшего за другим столом и покуривавшего трубку, какой завтра праздник, почему бьют в колокола.
От солдата и трактирщицы он узнал, что никакого праздника нет, что служба идет днем и ночью во всех церквах для облегчения мук жены наместника, которую терзает нечистая сила. Никакие лекарства ей не помогают; знахарки, ученые лекари из Сибиу — большие знатоки по таким болезням, молебны и молитвы, совершенные митрополитом и архиереями с сорока попами, — все напрасно. С женщиной творится что-то ужасное: все скачет и пляшет — да так, что вязать ее приходится; пока она связана, дрожит как в лихорадке и скрежещет зубами, будто ее жгут огнем; стоит развязать, как она снова пускается в пляс, и скачет, и пляшет, пока ее снова не свяжут. Так она мучится с неделю, без минуты передышки, маковой росинки у нее во рту не было. Люди в ужас приходят, а муж совсем извелся. Поэтому-то и служат службу за службой в церквах, — может, смилостивится матерь божья и сотворит чудо.
Негоицэ опрокинул стопку, наспех проглотил кусок мяса — так делают слуги, чтобы не заставлять хозяина долго ждать, — дал солдату монету и попросил проводить его к дому наместника. Когда они пришли туда, в доме все кипело, потому что с наступлением ночи больной становилось хуже… Множество знатных дам и служанок крепко держали молодую женщину, завернутую в мокрые простыни и дрожавшую всем телом. Священники в праздничных одеяниях молились и чадили кадильницами, а муж бил земные поклоны. Вдруг вошел какой-то солдат и во весь голос гаркнул:
— Не гневайтесь, ваша светлость!.. Есть тут один простолюдин, который нарочно из Бухареста прибыл. Он говорит, будто умеет заговаривать такие болезни, как у ее светлости, и ручается головой, что сразу ее вылечит.
Безысходное горе несчастного мужа озарил последний луч надежды. Он поднялся и крикнул:
— Пусть войдет!
Не успел Негоицэ переступить порог, как дрожь с больной как рукой сняло. Молодая женщина приказала убрать простыни, как сделала бы это, находясь в ванной. Она взглянула на Негоицэ, весело засмеялась, будто увидела старого долгожданного друга, и подала ему знак подойти поближе, называя его даже по имени.
— Добро пожаловать, дорогой Негоицэ! Как дела? Жив, здоров? Подойди ко мне поближе, я хочу тебе кое-что сказать, чтобы нас не услышали!
Никто не верил глазам и ушам своим… Негоицэ, отстранив всех, подошел к больной и дружески прошептал:
— Прости, душа моя, что заставил тебя ждать, но очень уж труден был путь, да и кляча моя еле плелась…
— Ладно уж, — ответил очень тихо черт, — я ухожу отсюда… Теперь я тебя сделал богатым, рассчитался с тобой сполна. Запомни, Негоицэ, это в последний раз… Не смей больше ходить за мной по пятам — ты не только ничего не добьешься, но я еще и рассержусь; а если уж рассержусь, берегись! Как бы пожалеть не пришлось… Больше я тебе ничего не скажу…
Исчез нечистый… и, конечно, больная пришла в себя, стала бодрой, здоровой, как прежде, даже веселее… Не стану вам рассказывать, какими подарками и почестями наделил Негоицэ наместник, — вы сами себе можете представить… Отписал он ему грамоту на вечное владение имением, да и боярское звание пожаловал.
Жил теперь Негоицэ в таком достатке, о котором три месяца тому назад и мечтать не смел. Но однажды, когда он отдыхал после обеда в своей усадьбе, покуривая чубук на веранде, как водится у бояр, — вдруг видит на дороге, что ведет с юга, приближается облако пыли… Что бы это значило?.. Оказывается, это слуги наместника спешили с высочайшим повелением привести его во что бы то ни стало в Крайову.
Не очень-то понравилось Негоицэ, что нарушили его покой, но что поделаешь?.. Приехал он во дворец и приложился к руке хозяина, тот обнял его, поцеловал в лоб и сказал:
— Любимый брат мой Негоицэ, если ты хоть немного меня любишь, поезжай, не мешкая, в Бухарест. Коляска готова. В дороге тебя на каждой почтовой станции ждут сменные лошади… Дочь его величества господаря, княжна, одержима так же, как была моя жена: ей, пожалуй, хуже, если судить по вестям, которые я получил. Только ты ее можешь спасти… Торопись!
«Пропал!» — подумал Негоицэ, но возражать не посмел.
Наместник снова обнял его, посадил в коляску и — гэй, пошел! Ямщики огрели кнутом коней, закричали, загикали… На второй день к вечерне доставили Негоицэ в Бухарест, прямо ко двору.
Господарь и господарыня, ломая руки, встретили его на лестнице, и господарь приветствовал его по-гречески, как тогда водилось у знати.
— Бог тебя послал, боярин! Прошу!
А Негоицэ — откуда ему знать греческий язык? — ответил наугад:
— Кто не ищет его, тот с ним встречается, ваше величество, а кто ищет — и подавно! Поглядим!.. Поищем! Коли удастся, я тоже буду очень рад. Поглядим…
— Пойдем!
И господарь подтолкнул Негоицэ к застекленному балкону в конце зала… Там княжна сидела на ковре и все качала головой, как кукла, у которой голова на пружинке. Стиснув зубы, не закрывая глаз ни на минуту, она так мучилась уже пять дней.
Как только показался Негоицэ, княжна перестала качать головой и закричала, охваченная безумным гневом:
— Вон! Выгоните его! Чтобы мои глаза не видели этого мужлана Негоицэ! Вон!.. Пусть отец придет!
Негоицэ не заставил себя долго упрашивать, и вместо того чтобы обидеться, что его выгоняют с позором, пожал плечами, будто говоря: «Что ж! Коли не угодно!..» — повернулся и собрался уходить. Но господарыня схватила его за руку, а господарь подошел к дочери:
— Я здесь! Я твоей отец!
— Нет, не ты! — завопила девушка. — Я не тебя звала! Пусть придет мой отец!
— Я твой отец! — повторил несчастный старик, обливаясь горькими слезами.
А княжна закричала еще пуще:
— Нет! Это не ты! Ты некрасивый! Уходи вместе с Негоицэ! Пусть придет капитан Маноли Гайдури, он мой настоящий отец!
Услыхав такие речи, господарыня лишилась чувств. Не будь рядом Негоицэ, подхватившего ее, она растянулась бы на полу. Придворные дамы бросились к ней, стали натирать виски розовым уксусом и подносить к носу паленые перья. А господарь, бедняга, колотил себя кулаками по феске, в то время как дочка все громче кричала:
— Приведите ко мне моего отца! Капитана Маноли! Его я хочу видеть!
Наконец Негоицэ отвел господаря в сторону и сказал:
— Ваше величество, желанья таких больных нужно выполнять, — если им перечить, они еще больше расходятся.
Привели ей, стало быть, капитана Маноли… Редко встретишь такого богатыря: высокий, плечистый, усатый — вояка хоть куда! Весь в галунах с ног до головы, — такой может быть гордостью любого царского двора.
Верный слуга, капитан Маноли, пышные усы которого были залиты слезами, подошел к господарской дочери. А малышка, только его увидела, просияла, нежно улыбнулась ему и, как всякий послушный ребенок, который просит отца исполнить какой-нибудь каприз, ласково защебетала:
— Папочка! Прошу тебя, папочка, если ты меня любишь, отрежь Негоицэ нос и уши и выгони этого нахала… потому что он наглый, жадный и неблагодарный!.. Чтоб глаза мои его не видели, терпеть его не могу.
Капитан Маноли от всей души любил княжну, но такое желание он не мог выполнить без разрешения господаря. А Негоицэ подумал: «Вот ты как?.. Ладно!» Потом повернулся к господарю и говорит:
— Ваше величество, пусть все посторонятся, чтобы я мог поближе посмотреть на больную.
Все расступились, и Негоицэ прямо подошел к княжне, которая металась и кричала изо всех сил:
— Вон, Негоицэ! Пошел вон, грубиян!
Но он, не обращая внимания на нее, тихо сказал:
— Душа моя, я так думаю, что тебе лучше уйти по-хорошему.
Не тут-то было! Княжна еще пуще закричала:
— Вон, Негоицэ!
— Вот как?.. Не хочешь?
Собрался было Негоицэ схватить ее за руку. Но княжна плюнула ему в лицо и дала такую затрещину, что у бедняги искры из глаз посыпались.
Он вытер лицо рукавом, повернулся к господарю и сказал:
— Ваше величество, с такой болезнью мне еще не приходилось встречаться… Я не говорю, что не вылечу, но сам пока ничего не могу сделать… Мне нужна помощь… Есть у меня здесь в Бухаресте, на Торговой слободе, приятельница, искусная знахарка. Она вдова человека, который спустил свое имущество в расточительстве и распутстве; он разорился и сбежал, оставив бедную, невинную женщину умирать от голода… Звать ее Акривица Янулиха, дочь Хаджи Кэнуцэ…
Услышала княжна эти слова, перестала кричать, задрожала и застучала зубами, как в лихорадке.
— Ваше величество, прикажите заложить быстро коней, и я сейчас же привезу Янулиху.
Не успел он и шагу ступить, как княжна схватила его за полу и стала неистово кричать:
— Постой, Негоицэ!
И… что же тут сказку затягивать? Ведь сказка, как бы она ни была хороша, уже ничего не стоит, коли она слишком длинная. Выздоровела девушка, будто просто приснилось всем, что она болела. Нарядилась она и поехала на прогулку с матерью в открытой коляске… четверка лошадей с форейторами, двенадцать конных солдат впереди и столько же позади; а Маноли на козлах, одной рукой придерживает ножны кинжала, а другой подкручивает ус… И радовалась душа господаря, когда глядел он, как летит коляска вдаль…
Негоицэ остался погостить при дворе. Дня через два он вспомнил, что у него еще есть дела в Бухаресте, и направился прямо на Торговую слободу разыскивать Янулиху. Богатый дом кредиторы продали… Бедняжка! Брошенная мужем, она жила теперь у отца, у Хаджи… Негоицэ нашел ее там и был поражен ее красотой. Она была в трауре, вся в черном с ног до головы, как и подобает несчастной вдове… Он поцеловал ей руку и сказал:
— Вот что, сударыня, я должен господину Януле сто золотых; вчера я узнал о вашем несчастье и принес долг. Пожалуйста!
Акривица стала плакать и спрашивать, не знает ли он, что случилось с ее супругом. Она измучилась — сгорает от тоски. Негоицэ ответил, что ничего ему не известно, но в благодарность за оказанную ему Янулей услугу, когда он, Негоицэ, был в стесненных обстоятельствах, он теперь просит ее принять в вечное владение его виноградник. С этими словами Негоицэ вручил ей дарственную, скрепленную господарской печатью. А потом, чтобы не приходилось ему больше заниматься врачеванием, добавил, подумав немного:
— Госпожа, много добра мне сделал ваш супруг; в память о нем я хотел бы научить вас кое-чему, что поможет вам избавиться от нужды… Слушайте внимательно. Как только вы узнаете, что бес вселился в какую-нибудь женщину или девушку, откуда и какого рода она бы ни была… отправляйтесь сейчас же к ней, потому что бес будет в ней сидеть, пока вы его не прогоните… Скажите больной, что сказали бы мужу, если бы вдруг встретили его: «Вот ты где, Януликэ!.. А я искала тебя как полоумная…
— Где вы слышали Эти слова? — спросила Акривица, поглядев на него искоса.
— Я их выучил давно, у одного приятеля, — ответил Негоицэ, улыбаясь. — Итак, больше ничего не говорите больной… Все думая о господине Януле, обнимите больную и взгляните на нее так же ласково, как глядите сейчас на меня, и крепко поцелуйте, — обнимайте ее и целуйте, пока она не выздоровеет… С пустыми руками вы не уйдете — вас отблагодарят за труды кто как сможет. Поняли?
— Поняла.
— А теперь, сударыня, пожелаю вам доброго здоровья. Всего наилучшего!
Вернулся Негоицэ во дворец, где прожил еще несколько дней в большом почете. Потчевали его всякими яствами, и сидел он за столом с их величествами, боярской знатью и наиболее именитыми дворянами, а под окнами играла музыка, и скоморохи веселили простой люд и мастеровых. На восьмой день Негоицэ решил уехать в свое поместье, «то у реки Жиу… Пожаловали ему господарь и господарыня более высокий боярский чин и подарили по три кошеля из тонкого шелка с тысячей золотых в каждом. Княжна подарила ему кольцо с драгоценным камнем величиной с турецкий орех. Все с большими почестями проводили его до лестницы.
Капитан Маноли попросил разрешения отвезти Негоицэ домой. Всю дорогу, днем и ночью, окружал его капитан братской заботой. Он пел и наигрывал на тамбуре турецкие мелодии и молодецкие песни, что поют в его далеких горах. Голос у него был красивый, проникновенный. Негоицэ пришлась по душе дружба с Маноли, и он счел себя обязанным пригласить к себе погостить капитана, столь милого и доброго, сколь сильного и храброго… Вечером они поужинали вдвоем, запивая старым вином из Дрэгэшань, потом допоздна пили кофе и покуривали чубуки. После ужина, за которым они, усталые с дороги, хватили немного лишнего, капитан, хотя он и был настоящим богатырем, загоревал и расплакался, как женщина. Упал на колени и сказал хозяину:
— Я беден, мой принц, не могу подарить тебе ничего ценного. Один только бог и мое сердце знают, как я тебе благодарен! Видишь этот кинжал? Если погибла бы девчурка, я бы вонзил себе его в грудь по самую рукоять!.. Если бы ее не спасли, что стало бы с бедным Маноли, с несчастным Маноли?
Кинулся он целовать руки Негоицэ и попросил его принять в дар четки из Иерусалима.
В то время как капитан Маноли проливал здесь слезы благодарности, там далеко, в Бухаресте, лил горькие слезы митрополит: в одну из племянниц его преосвященства словно нечистый вселился. Но судьба сжалилась над рабом божьим и не заставила его слишком долго горевать… Стоило появиться Акривице в галерее у звонницы, как болезнь девушки словно рукой сняло… Янулиха ушла очень довольная, получив благословение и приличную награду…
В ту же ночь в преисподней заседал собор чертей во главе с Дардаротом. Выслушали рассказ Агиуцэ, который вернулся домой с поджатым хвостом, разбитый от усталости.
Рассказал он обо всем, что пришлось ему пережить на земле, рассказал подробнее и интереснее, чем я вам рассказывал. Очень позабавился царь и спросил Агиуцэ со смехом:
— Теперь я понял, что к чему… Молодец, Агиуцэ милый! Отлично поработал, ничего не скажешь… Как тебя отблагодарить за твои труды?
— Твоя темность, я осмелюсь просить выполнить две мои просьбы.
— Говори, малыш.
— Во-первых, чтобы я здесь никогда не видел Акривицу и Негоицэ!.. Пусть идут в рай, и пусть святой Петр сам с ними управляется, по своему разумению.
— Хорошо… А во-вторых?
— Во-вторых, разреши мне отдохнуть немного дома, а то я выбился из сил от всех этих земных делишек.
— И это ладно!.. С сегодняшнего дня можешь спать триста лет, и никто тебя ничем не побеспокоит!
Сказав это, Дардарот, по привычке, пнул его ногой и послал спать.
Таким образом госпожа Акривица и Негоицэ попали в рай, — каждый, когда настал его черед. Агиуцэ завалился спать… и спит! и все спит!.. Может, Агиуцэ и теперь еще спит, если не проснулся, чтобы снова взяться за свои дьявольские проделки.
ИОАН СЛАВИЧ
Счастливая мельница[154]
— Человек и в бедности должен быть доволен своей судьбой, и уж коли зашел об этом разговор — то я вам так скажу: мир в хижине, а не богатство делает человека счастливым. А вы поступайте так, как подсказывает вам сердце, да поможет вам бог и укроет вас под крылом своих милостей. Теперь я уже состарилась, но потому, как у меня в жизни было, да и еще осталось немало радости, я не понимаю недовольства молодых, боюсь, как бы на старости лет не потерять и то, что выпало на мою долю до сих пор, и не изведать горестей, о которых и подумать-то страшно. Вы делайте, как хотите, не слушайте меня. Тяжело мне будет покинуть хижину, где прошла вся моя жизнь, где я вырастила моих детей; но как подумаю, что придется остаться в ней одной, прямо страшно становится. К тому же Ана, думается мне, еще слишком молода, да уж и слишком она смирная. Какая из нее будет трактирщица?
— Ну, раз так, то не о чем больше и говорить, — сказал Гицэ, — останемся здесь, будем и дальше латать сапоги людям, которые всю неделю ходят в постолах или босиком, а по воскресеньям, если на улице грязь, берут сапоги в руки и шагают так до самой церкви. А мы будем посиживать на солнышке, на завалинке, да посматривать друг на друга: я — на Ану, Ана — на меня, оба вместе — на ребенка, а ты — на нас троих. Вот это и называется: «мир в хижине».
— Я этого не говорю, — неторопливо ответила теща, — а если и сказала, то просто хотела поделиться своими мыслями. Поступайте по собственному разумению. Вы хорошо знаете, что если решите ехать на мельницу, то и речи не может быть о том, чтобы я осталась здесь или ушла куда-то в другое место. Поедете вы — поеду и я, и сделаю это охотно, от души, как любящая мать. Ведь я желаю счастья своим детям, которые еще только начинают жить. Но не требуйте, чтобы я решала за вас.
— Ну что же, коли так, не будем терять времени даром. Пойду поговорю с арендатором и со дня святого Георгия корчма на Счастливой мельнице — наша.
— Будь твое слово сказано в добрый час! — проговорила старуха. — Да вразумит нас бог!
Начиная с Инеу, проселочная дорога тянулась среди лесов и пашен, оставляя по левую и правую сторону деревни, расположенные в зеленых долинах.
Около часа с лишним дорога хорошая, потом начинался подъем на крутой откос, а перед тем как снова спускаться в долину — приходилось делать привал, чтобы дать отдохнуть коням или скотине.
Путь-то был, пожалуй, не из легких, да и дальше места не пользовались доброй славой.
В глубине этой долины и стояла Счастливая мельница. С какой бы стороны ни приближался к ней путник, он всегда радовался, увидев ее с вершины плешивого холма. Ведь это значило, что глухие, опасные места остались позади и ему удалось выбраться из них благополучно. Путник же, направляющийся к этим местам, мог надеяться найти или дождаться на мельнице попутчиков, чтобы не идти дальше одному.
Так как у мельницы останавливались все проезжие, то мало-помалу перед ней образовалась площадка, и мельница как-то незаметно перестала молоть зерно, а превратилась в корчму, в приют для всех утомленных путников, главным образом для тех, кого застигла в дороге ночь. Позднее арендатор построил корчму на более подходящем месте, в какой-нибудь сотне шагов от речки, а мельница осталась стоять заброшенной, со сломанными крыльями, с крышей, изрешеченной пролетевшими годами.
Перед мельницей стояло пять крестов — два каменных и три дубовых, — украшенных цветными изображениями святых. Это говорило путнику о том, что место здесь благословенное, ибо там, где стоят такие кресты, кто-то испытал радость или избег опасности.
Особенно прославилось это место с тех пор, как на Счастливой мельнице поселился новый корчмарь с молодой женой и старухой тещей. Эти хозяева встречали путников не как чужих прохожих, а как долгожданных гостей. Не прошло со дня святого Георгия и нескольких месяцев, как проезжие, вместо того чтобы сказать: «Сделаем привал на Счастливой мельнице», — стали говорить: «Остановимся у Гицэ». Все в округе знали теперь, кто такой Гицэ, и знали, что он живет там, в долине, между крутым обрывом и непроезжими местами. «Счастливая мельница» стала «Корчма Гицэ».
Что касается самого Гицэ, то для него эта корчма действительно оказалась счастливой.
Четыре дня в неделю, с вечера вторника и до субботы, она была полна народа. Все здесь останавливались, закусывали и честно расплачивались.
В субботний вечер корчма наконец пустела, и Гицэ, пользуясь передышкой, садился вместе с Аной и тещей подсчитывать выручку. Вот тогда-то он и смотрел на Ану, Ана на него, и оба вместе — на своих детей, — теперь их было двое. А старуха не сводила глаз со всех четверых и чувствовала себя помолодевшей. Как же! У нее был трудолюбивый зять, счастливая дочь и два бойких внука. Удачу же бог посылает тому, кто честно трудится.
В воскресенье, с утра, Гицэ запрягал лошадь в тележку, и теща отправлялась в церковь. Ведь ее старик — да простит ему бог его прегрешения! — был в свое время не только скорняком, но еще и пел на клиросе, и теперь она ездила как бы повидаться с ним.
К моменту отъезда старухи в доме должен был царить образцовый порядок, иначе она ни за что не тронулась бы с места. Еще в субботу после обеда слуга был обязан убрать конюшню, двор и площадку перед домом, в то время как теща с Аной наводили чистоту в корчме. Рано утром, в воскресенье, нарядив детей, старуха надевала праздничное платье, обходила еще раз весь дом, чтобы убедиться, действительно ли все сделано так, как нужно, и только тогда взбиралась на тележку.
Ана и Гицэ целовали ей руку, она еще раз целовала детей, потом говорила: «Да вразумит вас бог», — крестилась и давала вознице знак трогаться.
Но уезжала она всегда с тяжелым сердцем, — уезжала-то ведь только она, а дети оставались одни, в опустевшей корчме.
Глянешь кругом — направо и налево вьется проселочная дорога, а в долине, вдоль речки, насколько хватает глаз, вплоть до бесконечных полей, не видно ничего, кроме трав, колючего кустарника да кучки ольховых деревьев, приютившихся пониже каменного моста. Чем ближе к холму, тем долина уже, но вид ее становится разнообразнее. Вдоль речки в два ряда тянутся ивы и ракиты, разрастающиеся постепенно все гуще и теряющиеся в роще, что в глубине долины. На левом склоне холма, том, что обращен к Инеу, то там, то здесь нет-нет да и мелькнет опушка дубовой рощи; на правом же склоне виднеются остатки какого-то другого леса, пни и еще не выкорчеванные корни. На самой вершине холма стоит высокое полуобгорелое дерево с сухими ветками — излюбленное место отдыха воронья, с карканьем слетающего с холмов на поля; наконец, в глубине долины, из-за отдаленной рощи показывается остроконечная башенка церкви Фундурени, крытая белой жестью. Она все еще теряется в тени холмов, поросших сумрачными лесами. Эти леса поднимаются и громоздятся друг на друга, доходя до самой горы Бихор, снежные вершины которой отражают лучи утреннего солнца.
Оставшись наедине с женой и детьми, Гицэ смотрел вокруг, наслаждаясь красотой природы, и сердце его радовалось, когда Ана, обычно такая благоразумная и спокойная, начинала шалить, как избалованный ребенок, и бросалась ему в объятья. Да и как не радоваться — ведь Ана такая молодая, красивая, нежная и стройная, резвая и гибкая, а он, Гицэ, высокий и широкоплечий, мог носить ее на руках, как легкое перышко.
Лишь иногда, в ночные часы, когда ветер сотрясал заброшенную мельницу, все вокруг начинало казаться Гицэ чужим и пустынным, и тогда он принимался шарить вокруг себя, тревожась, не раскрылась ли во сне Ана, безмятежно спавшая рядом, как младенец после купанья. И если она сбрасывала одеяло — он снова укутывал ее.
Вокруг — куда ни взглянешь — луга; и повсюду на лугах пасутся стада свиней, а где стада — там и свинопасы. Но ведь и свинопасы — люди. Среди них можно встретить всяких: и честных и нечистых на руку и простых работников и вожаков.
Стадо не должно быть слишком большим. — Если в нем тысяча с лишним голов — его делят на несколько мелких стад, примерно по сотне свиней в каждом. В стаде — один пастух и два или три паренька-подпаска, в зависимости от величины стада. Вот так и живет в лугах целое племя свинопасов. Они родились в лесу, возле стад; свинопасами были их отцы, деды и прадеды. У них свои обычаи и свой, от предков идущий, им одним понятный язык.
Но торговли без убытка не бывает, а пастухи почти всегда люди бедные. Значит, должен быть среди них человек, который отвечает за потери в стаде.
Таков Сэмэдэу, надсмотрщик. Он зажиточнее других и может заплатить за потерянных или украденных свиней.
Сэмэдэу не только человек денежный, но прежде всего человек жестокий, беспощадный. Он постоянно разъезжает верхом от стада к стаду, знает все глухие места и закоулочки, знает всех хороших, а еще лучше плохих людей, приводит в трепет всех обитателей лугов и умеет отыскать ухо украденного у него поросенка даже в горшке с капустой.
Люди говорят, что места, близ Счастливой мельницы пользуются дурной славой. Может быть, надсмотрщики могли бы рассказать, откуда пошла эта дурная слава. Однако надсмотрщики — народ молчаливый. Попробуй спроси какого-нибудь из них — и наверное услышишь в ответ:
— Не знаю, не видел. Я отвечаю за такие-то и такие-то стада. Мне не с руки ссориться с людьми.
Он знает, что знает, но только для самого себя.
Случилось, к Гицэ заезжали и свинопасы. Это были люди крепкого сложения, рослые, в черных рубашках. Их обильно смазанные салом, блестящие волосы падали на обнаженную шею завивающимися в кольца прядями. Они тоже были люди, честные люди, которые едят, пьют и за все платят.
Как-то раз, в понедельник, подъехала к Счастливой мельнице легкая тележка на рессорах, запряженная парой красивых лошадей: одна — покрупнее, другая — поменьше. В тележке не было ни лавочек, ни сена; один из засаленных свинопасов стоя правил лошадьми, а два других сидели на бортах, выкрашенных в зеленый цвет. Казалось, они приехали не издалека.
«Что-то не нравятся мне эти люди», — подумал Гицэ, глядя на приезжих, которые, выпрыгнув из тележки, оглядывались вокруг с таким видом, точно они бывали здесь и раньше и теперь не узнают ни привычного места, ни людей.
Путники спросили, не останавливался ли здесь Сэмэдэу, приказали слуге распрячь коней, напоить и задать им овса. Войдя в корчму, свинопасы изрядно выпили, каждый за троих, и снова тронулись дальше, выслушав от хозяев пожелание доброго пути.
— Хорошо, но они же не заплатили, — растерянно проговорила старуха.
— Оставьте, я с ними договорился, — ответил корчмарь, отходя в сторону, чтобы скрыть выражение своего лица. Он боялся, как бы жена не спросила его: «Что с тобой, Гицэ?»
Немного позднее на Счастливую мельницу явился сам Сэмэдэу — известный Ликэ Сэмэдэу.
Это был человек лет тридцати шести, высокий и худощавый, с длинными усами на впалых щеках, с небольшими, зеленого цвета, глазами и густыми, сросшимися на переносице бровями. Ликэ был свинопас, но из тех, что носят тонкую и белоснежную рубашку, безрукавку с серебряными пуговицами и всегда держат в руках темно-красный хлыстик с костяной рукояткой, украшенной вырезанными цветами и золотыми бляшками.
Ликэ остановил коня перед корчмой, посмотрел сначала на Ану, потом на старуху, — обе сидели под тенью навеса на скамейке, у большого стола, — обвел взглядом все кругом и спросил, где корчмарь.
— Мы и есть корчмари, — ответила, вставая, старуха.
— Знаю, — проговорил Ликэ, — но думаю, что здесь должен быть и мужчина. Мне нужен корчмарь, я хочу поговорить с ним. — Это было сказано тоном, который ясно давал понять, что приезжий спешит и не намерен болтать попусту.
Старуха не медля направилась на поиски Гицэ. Ана же осталась стоять на месте и изумленно, как ребенок, рассматривала гостя, который возвышался перед ней, словно каменный столб.
Будь Ликэ другим человеком — он не сидел бы так неподвижно на коне, бесцельно устремив взгляд в пространство, а полюбовался бы на красивую женщину, которая растерянно смотрела на него, словно испуганная его суровым видом.
— Что, венгр умер? — спросил Ликэ, увидав Гицэ.
— Да.
— И ты пришел на его место?
— Да.
— Со дня святого Георгия?
— Да, — ответил Гицэ и бросил украдкой взгляд на женщин — не волнуются ли они?
— Это Гицэ, мой зять, — вставила старуха. — Слава богу, с тех пор как мы здесь, все у нас идет хорошо.
Ликэ с усмешкой прикусил усы.
— Человеку с головой тут неплохо. Только и дела что ладить с людьми да здороваться со всеми приходящими и уходящими, тогда и бога возблагодаришь. А что, не проезжали здесь несколько мужчин? — тут же спросил он.
— Как не проезжали, — ответил Гицэ в раздумье. — Мы как раз на самой дороге. Много людей здесь проезжает.
— Я спрашиваю о троих…
— Трое, четверо, десятеро… — шутливо проговорил Гицэ. — Все время кто-нибудь да едет. Не мое дело следить за тем, кто приехал да уехал, и я не слишком-то их примечаю. Люди так тебе примелькаются, что и в лицо им не смотришь. А может, иному и не нравится, чтобы о нем говорили. Никогда не расспрашивай корчмаря: сколько народа проходит у него перед глазами, что разве всех упомнишь? Забудешь, да и не вспомнишь больше.
— Но все-таки ты мне ответь, ведь это были мои люди; они отправились посмотреть лес, который я собираюсь осенью арендовать для стад. Я хочу знать: проехали они, или мне придется их дожидаться?
— Так-то оно так… — твердо ответил Гицэ. — Но я не берусь сказать, были ли сегодня такие люди или нет.
— Как это не были?.. — нетерпеливо вмешалась старуха. — А трое свинопасов, которые столько выпили и ничего не заплатили?
У Гицэ так и дрогнуло сердце. И хотя он очень любил свою тещу, но сейчас готов был заткнуть ей рот.
— Женщины примечают лучше, да у них и дела поменьше, — сказал он, овладев собой.
— А не заплатили они потому, — заявил Ликэ, снова прикусив усы, — что знали: я приеду и расплачусь за них.
С этими словами он слез с коня и сделал знак Гицэ следовать за ним, чтобы рассчитаться.
«А старая-то поумнее меня», — подумал корчмарь и охотно пошел за приезжим.
— Старуха могла бы и попридержать язык, — заметил Ликэ, оставшись с Гицэ один на один. — Скажи, ты меня знаешь?
— Нет, — ответил Гицэ, весь похолодев.
— Так вот. Меня зовут Ликэ Сэмэдэу. Многое про меня болтают, и кое-что правда, а кое-что вздор. Как видишь, разъезжаю я среди бела дня по дорогам, и никто мне не мешает. Бываю я и в городе, беседую там с господами. Что я сделал, то сделал. Нечего об этом и говорить; но сделал так, что все равно никто ничего не узнает, сколько бы ни ломал голову. Поэтому-то я и отвечаю за двадцать три свиных стада. Понял? И не в том дело, что я могу оплатить все убытки, понесенные за год. Главное, никто не посмеет у меня ничего украсть, и помилуй бог того, кого я вздумаю заподозрить. Ты меня хорошо понял?.. Мне важно знать, кто ходит здесь по дорогам, кто останавливается, что говорит и что делает. И никому, кроме меня, это не должно быть известно. Ну, думаю, теперь мы поняли друг друга?
Гицэ многое хотелось бы ответить на это, но Ликэ резко повернулся на каблуках, и пока корчмарь собирался с мыслями — он уже давал коню шпоры.
— Очень порядочный человек… — проговорила старуха, глядя ему вслед. — Кто это такой?
— Ликэ Сэмэдэу, — ответил Гицэ.
— Ликэ Сэмэдэу?.. — воскликнула Ана. — Чего только не говорят про него!
— Таковы уж люди, — проговорил Гицэ. — Никому не верь, пока не убедишься собственными глазами.
Гицэ и сам не знал: сказал ли он это с досады или только из желания скрыть от жены овладевшие им мрачные мысли.
— Может, оно и так… — прибавила Ана. — А все-таки лицо у него какое-то страшное…
— Э-э… Это тебе так кажется, — проговорил Гицэ. — Ведь и у него бывают свои неприятности.
— Людей на свете много, и все они разные, — говорил на следующий день корчмарь, поглядывая то на жену, то на тещу. — Вот, например, человек задумал что-то купить. Ну хотя бы этот самый Ликэ Сэмэдэу, который отправился посмотреть лес. Дело это касается его одного; и кто знает, не причиним ли мы ему убытки, не рассердим ли его, если проболтаемся, что он был здесь. Он поехал торговать лес, а вдруг вслед за ним появится другой, желающий купить тот же лес, и я ему скажу, что проезжал Ликэ… Тогда второй покупатель поспешит, приедет на место раньше и, может быть, испортит всю куплю-продажу. Поняли?
— Что верно, то верно, — согласилась старуха.
— Или приедет человек, у которого тоже есть продажный лес, и он ищет Ликэ, чтобы договориться. Если я ему скажу, что проезжал Ликэ, то это, может, принесет пользу им обоим, но зато повредит человеку, к которому поехал Сэмэдэу. А я не хочу никому приносить ни вреда, ни пользы.
— Правда твоя, — снова подтвердила старуха. — Ведь мы здесь вовсе не затем, чтобы сообщать путникам о всех приезжающих и отъезжающих.
— Мы здесь ничего не знаем и занимаемся только своими делами, — коротко и решительно заключил Гицэ.
С тех пор корчмарь, жена и теща не вспоминали о проезжих, и все шло обычным порядком.
Но, не откладывая на другой день, Гицэ отправился в Арад, купил там себе два пистолета и нанял второго слугу, Марца, высокого, как ель, венгра. Еще через несколько дней он съездил в Фундурени и привез оттуда двух лохматых щенят. В доме уже была одна собака, но она обленилась, легко привыкала к людям и ни на кого не лаяла.
Гицэ посадил щенят на цепь и спускал их только тогда, когда в корчме не было посторонних; потом он выпускал свиней и натравливал на них щенят. Сердце играло в нем, когда он смотрел, как щенята набрасываются на свиней и раздирают им в кровь уши. Стараясь приучить собак к травле, он так увлекся этой забавой, что даже с каким-то нетерпением ждал тех дней, когда корчма пустовала и можно было целыми часами возиться со щенятами.
Ана же, напротив, не переносила этих собак и особенно сердилась, когда старуха заявляла, что хорошо держать их при доме: человеку спокойнее спится, если его сон охраняют добрые псы. Это было так. Но все же Ана чувствовала, что с некоторого времени муж ее изменился, и ей даже казалось, что с тех пор как он завел щенят, стал меньше обращать внимания на нее и детей.
Человек трудолюбивый и старательный, Гицэ всегда был спокоен и задумчив, но радовался, когда Ана была весела. Теперь же он ходил угрюмый, сердился из-за пустяков, не улыбался, как бывало, а разражался пугающе громким хохотом. Если же ему случалось подурачиться с Аной, то он легко выходил из себя и, забавляясь с ней, оставлял у нее на руках синяки.
Не раз хотелось Ане спросить у него: «Гицэ, что с тобой?» — но она уже не решалась, как прежде, откровенно обращаться к нему, боясь, что он может прийти в ярость, чего с ним раньше никогда не бывало.
Так подошла осень.
Однажды, в четверг, когда площадка перед корчмой была полна народу, прибыло стадо больших, красивых, как на подбор, свиней. Один из погонщиков, паренек лет семнадцати, вошел в корчму и спросил Гицэ.
— Привет от Ликэ Сэмэдэу! — сказал он смело. — Наказывал, чтобы ты нас напоил и накормил. Вслед за нашими стадами пригонят другие, так он велел тебе выбрать и оставить себе пять свиней по твоему вкусу.
— Хорошо платит Ликэ! — заметил один из путников.
— Есть из чего!.. — добавил другой.
— Еще бы!.. — вмешался третий. — Стад у него много, свинопасам на еду и питье хватит.
Гицэ нахмурился. Слова погонщика и проезжих как будто нарочно были сказаны для того, чтобы вывести его из терпения. Он понимал, что не принять свиней — значит, испортить отношения с Ликэ, а взять их — у всех на глазах — он не мог.
— Ладно, — сказал он, — стараясь казаться спокойным. — Я договорюсь с Ликэ. Ешьте и пейте, а деньги — моя забота.
Когда парень вышел, Гицэ, обратившись к проезжим, добавил:
— Откуда я знаю, на сколько съедят его люди? Я хочу, чтобы расчет у меня был точный.
— Правильно, — согласились они.
— Послушай, Гицэ, почему ты не взял свиней? — спросила его вечером теща.
— А что мне с ними делать? — ответил он почти сердито.
— Резать… продавать, откармливать… Бери их, Гицэ, иначе совсем ничего не получишь. Были бы у Ликэ деньги — не платил бы он свиньями. Надо брать, что дают, ведь никто не может дать того, чего у него нет. Человек он честный и платит тебе по-честному. Зачем же сердить его без толку? Бери, пока дает, неизвестно, что будет завтра.
— Ничего, пригонят и другие стада, — пробормотал сквозь зубы Гицэ. — Подумаю, посмотрю, сколько потрачу на его людей.
— Пусть вразумит тебя бог!
Гицэ и сам был не прочь, чтобы бог вразумил его хорошей мыслью… Он был в полной нерешительности, не зная, на чем остановиться.
Мимо корчмы одно за другим проходили стада. Не успеет пройти одно, как на его место появляется другое. Так и двигались они сплошным потоком, и Гицэ всех спрашивал: сколько же их еще осталось? По мере того как стада проходили, им все сильнее овладевало желание задержать для себя обещанные ему пять штук свиней.
— Ликэ сказал, чтобы я оставил себе пять свиней, — сказал он наконец одному из погонщиков.
— Мы ничего не знаем, — ответил тот.
А другой прибавил как бы в шутку:
— Мы платим вперед или уж совсем не платим.
Немного позже приехал и Ликэ. Не слезая с коня, он спросил себе стакан вина, осведомился о стадах, распрощался и поехал дальше. А Гицэ остался стоять как потерянный, чувствуя, что прогадал. Человек он был неглупый и понимал, что происходит. Никто не смог бы жить здесь, на Счастливой мельнице, против воли Ликэ. Кроме арендатора и властей, существовал еще и Сэмэдэу, который держал в руках все дороги. Что толку в том, что у тебя договор с арендатором и что ты ладишь с властями? Для того чтобы удержаться на Счастливой мельнице, нужно еще подчиняться Ликэ.
А Гицэ во что бы то ни стало хотелось остаться! Дела у него шли хорошо.
«Три года… Только бы продержаться здесь три года, — говорил он себе, — и я твердо стану на ноги. Тогда можно будет сапожничать с десятью подмастерьями, а мелкую починку отдавать на сторону».
Но эти три года всецело зависели от Ликэ.
Будешь его слушаться — все пойдет прекрасно. Такие люди, как Ликэ, щедры. Вопрос только в том, чего именно потребует Ликэ за свои щедроты.
Первый раз в жизни захотелось Гицэ не иметь ни жены, ни детей, чтобы сказать: «А мне-то что?» Он непрестанно думал о барыше, который мог бы получить, будучи заодно с Ликэ. Он ясно видел перед собой целую кучу денег, и от этих мыслей у него темнело в глазах. Ради наживы Гицэ готов был подвергаться опасности и год и два, но из-за жены и детей не мог поступать так, как ему хотелось.
— Посмотрим!.. — сказал он себе наконец, стараясь отогнать дурные мысли. — А пока пусть Ликэ остается моим должником.
Тем не менее, пересчитывая вечером деньги, чтобы убрать их в сундук, он чувствовал, что не прав.
Гицэ был не из тех людей, которые охотно берут в долг, но еще менее охотно он давал в долг сам. Теперь он думал лишь об одном: подойду к Ликэ по-хорошему и попрошу его расплатиться. Однако он чувствовал себя связанным, а в таком состоянии человек всегда делается раздражительным. Именно в этот вечер Гицэ ни за что ни про что поколотил своего слугу — венгра, а когда Ана невольно упрекнула его, резко ответил:
— Оставь меня в покое! Как будто не ради вас я порчу себе жизнь!
Ана смолчала, но глаза ее наполнились слезами, — слова Гицэ показались ей грубыми.
— Ну вот, ты сразу и опечалилась… — сказал он с горечью.
Ему хотелось подойти к Ане, попросить прощения, помириться, но он не мог заставить себя это сделать: было в нем что-то такое, что мешало ему, и он отошел прочь, спеша остаться наедине со своими мыслями.
Если бы Ана знала, что думает и чувствует Гицэ, когда стоит такой мрачный и одинокий, она, наверно, подошла бы и приласкала его. Но он молчал, и она, не решаясь сама сделать первый шаг из боязни рассердить его, только неустанно спрашивала себя: что же произошло с ее мужем?
В воскресенье, после отъезда старухи в церковь, Гицэ сорвал свою злобу на Лае, после чего заметно повеселел. Он забавлялся в тени ольшаника с Аной и детьми и, притянув за ошейник самую большую и ленивую собаку, Кулу, сажал на нее сынишку, обучая его верховой езде. Ана боялась, что ребенок упадет или собака укусит его, но Гицэ ни за что не хотел прекратить свою забаву.
Вдруг издали послышался лай остальных двух собак, бегавших на свободе; им начала вторить и Кула, ринувшаяся было по направлению к тому холму, откуда доносился лай.
Ребенок чуть не упал, и Ана вскрикнула от страха, но Гицэ не обратил на это никакого внимания. Он только выпрямился и озабоченно посмотрел кругом, сжимая рукой ошейник.
Никто не появлялся.
— Должно быть, наскочили на суслика или почуяли лисицу, — проговорил он, не обращая больше внимания на собачий лай.
— Гицэ!.. — жалобно сказала Ана. — Не знаю, что с тобой с некоторых пор сделалось! Ты же видишь, что мне худо становится, когда ты сажаешь ребенка верхом на собаку, и все-таки, как назло, продолжаешь это делать.
— Бедная моя головушка! — резко воскликнул Гицэ, словно приходя в себя. — Только захочешь доставить себе удовольствие — все равно, плохое или хорошее, — не тут-то было!.. Жена начинает сердиться. Ну, хватит… — прибавил он, беря ребенка на руки, и оттолкнул собаку пинком ноги.
— Нет, Гицэ, не надо!.. — воскликнула испуганно Ана.
Она побежала вслед за собакой, привела ее, держа за ошейник, и стала настойчиво просить Гицэ снова посадить на нее ребенка.
— Все это глупости, — проговорил Гицэ, смягчившись, и опустился на траву.
Тогда Ана сама посадила мальчика на Кулу и стала боязливо водить собаку взад и вперед, то и дело поглядывая на мужа, в надежде, что он улыбнется. Но Гицэ не улыбался.
Он смотрел на весело визжащего ребенка, на жену, и все более глубокое чувство умиления охватывало его: ему казалось, что он не видел жену очень давно или что им предстоит разлука.
— Ана, — проговорил он медленно. — Подойди, сядь рядом.
После того как она села рядом, он посмотрел на нее долгим, печальным взглядом. Потом пригладил ей волосы и тихо сказал:
— Не кажется ли тебе, что хорошо бы нам уехать отсюда ко дню святого Димитрия?
— Почему? — спросила жена с изумлением.
— А разве тебе не скучно здесь, всегда одной?
— Мне? Нет.
— И ты не боишься?
— Чего?
— Чего? Да всего. Слышишь, как лают собаки? Быть может, они напали на след, нашли жука или червяка, вот и лают от нечего делать… А у меня просто кровь стынет в жилах, когда я слышу этот лай. Страшно здесь, Ана, страшно. Живешь в глуши, боишься всего и портишь себе жизнь из-за пустых вымыслов.
— Что с тобой? — воскликнула Ана озабоченно.
— Со мной?.. — с горечью переспросил он. — Несчастье… Я теряю «сегодня» в ожидании «завтра»… Я никогда еще тебе не говорил об этом, но ты, Ана, должна стать взрослым человеком, задуматься над жизнью, потому что нельзя всегда надеяться на готовое. Вот я живу здесь, и никто меня не тревожит. Это моя вина, что мне приходят в голову дурные мысли о завтрашнем дне и не дают мне наслаждаться сегодняшним. Может быть, они пустые, эти мысли, и завтрашний день тоже будет хорошим, но и он пропадет для меня, так как вслед за ним я буду бояться послезавтрашнего. И пока мы будем жить здесь, мне от этого не избавиться.
— Тогда уедем, Гицэ!
— Да, уедем; но спроси, могу ли я на это решиться? Разве ты не видишь, каким я стал и как мне трудно теперь уехать!
— В таком случае останемся. Ты лучше меня знаешь» как нам поступить.
— Может быть, и знаю, Ана, но не могу решиться, — с горечью ответил Гицэ. — Нужно, чтобы меня заставил кто-то, подтолкнул; с тещей говорить об этом мне тяжело и стыдно: ведь она советовала мне не ехать сюда. А ты, Ана, — ты хорошая, кроткая, но у тебя еще ветер в голове, ты ничего не понимаешь. Что с тобой, что без тебя — одно и то же. Вместо того чтобы отогнать от меня дурные мысли, ты позволяешь мне в них копаться. А когда я не знаю, на что решиться, смотришь на меня с жалостью — и все.
— Что же мне делать? — грустно сказала она. — Уж такой сотворил меня бог.
Гицэ продолжал лежать на земле, опираясь на локти и рассеянно глядя вдаль.
Немного погодя Ана подняла голову и смело взглянула ему в лицо.
— Потому что ты все переживаешь один, а со мной не делишься, — сказала она. — Моя ли вина, что я не знаю, о чем ты думаешь?
Пока они так разговаривали в тени ольшаника, из-за холма показались три ехавших рядом всадника. Они все время держались близко к берегу реки, укрываясь за рядами ив и ракит.
Собаки, почуяв путников на расстоянии ружейного выстрела, кинулись им навстречу. Их лай становился все тревожней.
— Черт бы побрал этих псов, — проговорил Ликэ, останавливая лошадь. — В корчме как будто никого нет, да и на дороге ни души не видно, но если не приручим его собак, он нас бояться не будет.
Ликэ спрыгнул с коня и прошел несколько шагов вперед. Как только обе собаки уже настолько приблизились, что готовы были броситься на него, — он присел на корточки и начал ласково подзывать их.
Сбитые с толку псы остановились, а когда сошли и другие два всадника, они окончательно успокоились, по-видимому решив, что имеют дело с мирными людьми, которые расположились на отдых далеко от порученного их охране двора. Не спеша повернули они назад к корчме, изредка останавливаясь, чтобы тявкнуть еще разок.
Ликэ встал и опять начал подзывать их; однако при каждой его попытке подойти ближе собаки снова начинали лаять.
Больше получаса провозился Ликэ со щенками, приученными рвать в кровь свиные уши. Наконец ему удалось их погладить, что он сделал с довольным видом человека, лишний раз доказавшего свою ловкость.
— Славные щенята. Да только я их крестный, — сказал он, снова погладив собак… Так шаг за шагом он приблизился к опустевшей корчме.
Гицэ уже и думать забыл о собаках, когда Ликэ вошел в корчму. Разбудив несколькими пинками Лае, спавшего на скамье под навесом, он послал его за хозяином.
— Может, лучше мне сходить? — спросил один из людей Ликэ.
— Ничего, сам придет!
Узнав, что приехал Ликэ, Гицэ изменился в лице. Он вскочил на ноги и, не долго думая, весь подобравшись, решительным шагом направился в корчму.
Мгновение Ана стояла в смущении, потом бросилась за мужем.
— Постой, Гицэ! — воскликнула она. — Прежде всего надо послать Лае вверх по долине — туда, к ракитам.
Ана посмотрела в глаза мужу долгим, суровым взглядом.
— Что же, теперь, когда я начинаю понимать тебя, ты меня не понимаешь? — медленно спросила она. — Мы же говорили, что пошлем Лае вперед, и пусть он нас дожидается. Иди, Лае, — продолжала она. — Поднимись вверх по долине, к роще, и если встретишь священника, передай ему, что мы придем позже. Приехал Ликэ Сэмэдэу с двумя своими людьми, и нам придется задержаться. Пусть батюшка подождет нас, да и ты подожди вместе с ним. Понял? Иди все время позади ракит, чтобы тебя не было видно.
— Понял, — ответил Лае, направляясь через ольшаник к речке.
Теперь и Гицэ понял мысль жены. Ему хотелось остановиться и сказать ей; «Ты ошибаешься, Ана, Ликэ нечего бояться». Его так и тянуло подойти к ней, поблагодарить за хорошую мысль, но он не мог ничего этого сделать, так как боялся взволновать жену, и потому с тяжелым сердцем пошел прямо к корчме, оставив Ану одну под ольшаником.
Подходя к корчме, Гицэ заметил, что Лае бежит по направлению к речке, торопясь добраться до ракит.
— Этот дурак непременно меня выдаст, — озабоченно пробормотал Гицэ и громко прибавил, глядя на Ликэ: — Недаром он получил от меня сегодня хорошую взбучку. Я послал его принести мне вершу с рыбой. Полюбуйтесь, как летит!.. Ну, добро пожаловать!
— Замечательные у тебя собаки, — заметил Ликэ, гладя одну из собак и не спуская глаз с Аны, которая шла от ольшаника, держа одного ребенка на руках, а другого ведя за руку. — Они почуяли нас на расстоянии получаса пути, и я потратил пропасть времени, чтобы их приручить.
Гицэ понял, куда метит Ликэ. С наслаждением дал бы он хорошего пинка ласкавшейся к нему собаке.
— Я слышал, как они лаяли, — ответил он, — но я знаю, что сюда никто не может прийти, кроме тех, кого я жду обычно.
— Запомни как следует, — продолжал Ликэ, — на разных людей псы лают по-разному. Частенько, когда, казалось бы, им надо наброситься, они лишь тявкнут раз-другой. А вообще место здесь чудесное: на расстоянии часа пути никто не может показаться на дороге незамеченным. Однако войдем, — прибавил он лениво. — У нас с тобой есть о чем поговорить.
— И даже о многом, — согласился Гицэ, следуя за ним твердыми шагами.
Несколько минут они сидели молча, полные решимости.
— Вот, — проговорил наконец Ликэ, вынимая из-за широкого пояса связку нанизанных на проволоку кусочков кожи. — Это метки моих стад. Я их ставлю свиньям на правое ухо, для каждого стада разные; такие самые, как и вырезанные на кусочках, которые я тебе оставляю. Если по дороге гонят свиней — взгляни на их клейма, хорошенько запомни свинопаса, который их гонит, и помалкивай.
Гицэ посмотрел на него долгим взглядом, но ничего не ответил.
— Думаю, мы договорились? — добавил Ликэ.
— Я этого не думаю.
— То есть как это?
— А так, — сурово отчеканил Гицэ. — Посмотрю я кругом… Нет никого. В этой глуши я один. У меня, как ты говоришь, две замечательных собаки, но вот пришли вы трое, и никто об этом даже и не знает. Вы можете убить всех, сколько нас здесь есть, и никто не узнает, что это сделали вы; можете взять, что вам понравится, а мы, если у нас ума хватит, даже не станем никому жаловаться, потому что вас всегда много и вы сильные, а нас всегда мало и мы слабые. Ты вот требуешь, чтобы я поступил именно так, как тебе хочется; и разве могу я ответить: «Нет!»
— Значит, мы договорились.
— Насильно договариваться нельзя. Если ты в самом деле хотел договориться со мной, ты должен был идти прямой дорогой, а не закоулками. Обещать, что сделаю по-твоему, я могу, но поступлю все-таки по-своему.
— Это уж мое дело, — сказал Ликэ решительно. — Или поступай, как мне нравится, или я устрою в корчме другого человека.
— Ликэ, — проговорил корчмарь. — Не думай, что тебе удастся запугать меня. Если ты человек умный, попробуй столковаться со мной по-хорошему.
— Лучшего договора я не знаю. Мало ли что таит человек у себя в сердце; но пусть он знает одно: плохо ему придется, если он сделает не по-моему.
Гицэ шагнул вперед.
— Если бы дело было только в этом, Ликэ, — сказал он спокойно, — я не стал бы противиться. В конце концов ты просишь у меня помощи, и я охотно мог бы ее тебе оказать, если бы знал, что ты за человек и не следует ли мне бояться, что завтра ты потребуешь от меня еще большего. Кроме того, Ликэ, ведь ты не один, как я; и если я буду поступать по-твоему, то мне придется сводить счеты с другими.
— Дело твое!.. — злобно воскликнул Ликэ. — Подай мне ключи!
— Какие ключи?
— Все ключи. От ящика стола, от шкафа, от всех сундуков, — холодно ответил Ликэ. — Кто устраивается здесь, тот хочет нажить побольше денег. И ты уже нажил, с тех пор как тут живешь. Я возьму их у тебя в долг.
Несколько минут Гицэ стоял в оцепенении, неподвижно глядя на говорившего.
— Я тебя не ограблю, — добавил Ликэ. — Возьму в долг и возвращу честно, с процентами. Даже с большими. Но, разумеется, когда мне самому это будет удобно. Давать тебе расписку нет нужды, она не принесет никакой пользы: если я останусь жив и дела мои пойдут хорошо — я заплачу тебе с излишком, а уж коли вдруг помру или дела пойдут плохо — взять их тебе все равно будет неоткуда.
— Что же прикажешь выдать тебе деньги по счету?
— Стоит ли терять время?
— Тогда бери, сколько возьмешь, но будь благоразумен, оставь что-нибудь и мне, а то заметит жена и теща, — сказал Гицэ, указывая на ящик, где хранились деньги и ключи.
— Вот мы и поладили! — воскликнул Ликэ.
Гицэ хотелось кинуться на Ликэ, растерзать его на клочки, но его удерживало присутствие поблизости двух его людей: нужно было бы слишком быстро о ним разделаться. Гицэ казалось, что кровь вытекает у него из жил, когда он смотрел, как Ликэ монету за монетой забирает его деньги, скопленные по грошам, но теперь он был бессилен и должен был сдерживаться.
— Да, мы поладили, — сказал он, подходя к Ликэ, — и если я причиню тебе хоть малейшее беспокойство — мне этих денег не видать.
Ликэ повернулся к нему и злобно ухмыльнулся.
— Ишь ты какой стал кроткий! Настоящий телок… — сказал он немного погодя.
Гицэ вздрогнул. Многое он мог стерпеть, но последнее издевательство вывело его из себя. Невольно шагнув к Ликэ, он схватил его за руки и, стиснув их, вымолвил приглушенным голосом:
— Не двигайся, не то убью!
Чувствуя, что Гицэ сильнее его, Ликэ бросил беспокойный взгляд на дверь и быстро спросил:
— Что тебе нужно?
— Ничего, — ответил Гицэ. — Ничего не нужно. Тебе слишком хорошо известно, что у меня есть жена и дети и потому ничего не могу тебе сделать. Ты отбираешь у меня деньги, — что же, на здоровье! Отнял душевный покой и испортил мне жизнь, — на здоровье; но не думай, что тебе удастся издеваться надо мной! Ты можешь меня убить, Ликэ. Ты и твои люди. А я могу отправить тебя на виселицу. Не играй со мной. Подумай, ведь теперь, после того что ты со мной сделал, мне уже почти нечего терять. Смотри, как бы я не потерял и то, что еще осталось. Бойся меня.
Ликэ сделал шаг назад.
— Ты боишься, — продолжал Гицэ, проводя обеими руками по волосам. — Боишься и не постыдишься позвать людей на помощь.
— Конечно, не постыжусь, — ответил Ликэ, улыбаясь. — Мне было бы стыдно, если бы я пришел к тебе без этих людей.
Гицэ терял самообладание и потому чувствовал себя слабее Ликэ, которого ничто не могло вывести из равновесия.
— Пусть они войдут, пусть увидят, что ты боишься. Эй, люди, сюда!.. — крикнул он и неподвижно остановился посреди комнаты.
Один из свинопасов быстро вошел в комнату, а другой остановился на пороге, глядя в глаза Ликэ.
— Он вздумал повздорить с нами, — сказал Ликэ.
— Избави бог, — отозвался Гицэ. — Я человек разумный. Хочу только показать, что не боюсь вас.
— Зато мы тебя боимся, — сказал Ликэ. — Ты же сам сказал, что я должен тебя бояться. Так оно и есть: да, боюсь. Только вот не знаю, удастся ли мне еще хоть раз поставить тебя в такое безвыходное положение, в котором я тебя держу сейчас. Ты меня понимаешь? Еще не было случая, чтобы я не убрал человека, который попытался стать мне поперек дороги.
— Да я и не собираюсь становиться тебе поперек дороги.
— Но мог стать. Мог сделать что-нибудь такое, чего не сделал до сих пор, потому что не знал, кто я такой. Свяжи слугу и приведи сюда жену и детей, — обратился Ликэ к Рэуцу, все еще стоявшему на пороге.
Тут Гицэ кинулся вперед, схватил Рэуца за грудь и отбросил его на середину комнаты. Потом запер дверь и проговорил, задыхаясь от страха:
— Не вмешивайте в наши дела жену! Не трогайте меня! Худо будет. Ликэ, ты человек рассудительный, не рискуй головой, не позорь себя. Будь разбойником, Ликэ, но не глупым воришкой, который сам выдает себя. Спроси меня, где мой слуга, а потом уже разговаривай.
Ликэ в замешательстве посмотрел на своих товарищей.
— Вы же видели, как он бежал вверх по долине. Знайте, что он не вернется до тех пор, пока не узнает, что вы отсюда уехали.
Я послал его к священнику в Фундурени сообщить, что я здесь разговариваю с вами.
— Так оно и есть! — воскликнул Рэуц, словно очнувшись от сна. — В самом деле с тех пор я его больше не видел.
Ликэ почувствовал, что почва уходит у него из-под ног.
— Этого я тебе всю жизнь не забуду, — пробормотал он, смотря на Гицэ ненавидящим взглядом.
— Нам не за чем быть врагами, — сказал Гицэ, подходя к нему, — но знай, если тебе не удалось поймать меня сегодня, то не удастся поймать и после, сколько бы ты ни прожил на свете. Пойми, Ликэ, что такие люди, как я, опасные слуги, но неоценимые друзья.
— Разве я говорил, что хочу сделать тебя своим слугой? — спросил Ликэ, сразу понижая тон.
— Если ты этого не говорил и не хотел говорить, то давай побеседуем по-дружески, — успокоившись, предложил Гицэ. — Я принесу вина, и мы выпьем, как порядочные люди, хорошо понимающие друг друга. На столько-то у меня ума хватит, чтобы понять, что, не договорившись с тобой, нельзя оставаться на Счастливой мельнице. Я не желаю служить тебе только из страха, но хочу войти с тобой в соглашение. Я готов делать, как тебе нравится, только будь благоразумен, пойми: чтобы я мог быть тебе полезным, люди должны считать меня честным человеком и вашим врагом.
— Положим так, — проговорил Ликэ. — Ну а мы что должны о тебе думать?
— Каков я есть, сами видите, — ответил корчмарь, протягивая руку. — Ликэ пожал ее. — Деньги ты мне оставь, — добавил Гицэ вполголоса.
— Деньги я возьму с собой, — возразил Ликэ. — Что в руке, то мое.
— Но знай, я ими не связан, — проговорил Гицэ и пошел в погреб за холодным вином.
— Глупо я сделал, — заметил Ликэ, оставшись наедине с товарищами и обращаясь к Рэуцу. — Пожалуй, надо было послушать тебя, Рэуц, и держать своего слугу в корчме.
— Брось! Может, так даже лучше, — ответил Рэуц.
— Посмотрим! — пробормотал другой. — Боюсь, что он нас обманывает.
— Ну, это уж мое дело! — ответил Ликэ, подняв голову.
Как человек, всю жизнь проводящий в дороге, Ликэ довольно часто заезжал на Счастливую мельницу, случалось раз и два в неделю, а то и чаще. Он слезал с коня, выпивал стакан вина, закусывал и снова уезжал, лишь изредка задерживаясь дольше. Случалось это по воскресеньям, когда он приезжал в сопровождении двух-трех товарищей и находился в хорошем настроении духа.
Гицэ нравились эти неожиданные посещения, зато Ану мучили тяжелые мысли, всегда приходившие ей в голову при виде Ликэ и как-то сразу старившие ее.
В тот раз после отъезда Ликэ она спросила мужа, что случилось, и услышала в ответ: «Ровно ничего, да и что может случиться? Ликэ — свой человек». Ана тогда прекратила разговор, но раз от разу становилась все молчаливее. Лишь по временам украдкой смотрела на Ликэ, повторяя про себя: «Человек этот, должно быть, злой и опасный».
Время шло, и она чувствовала себя все более одинокой. Подружившись с Ликэ, Гицэ словно отдалился от нее. Казалось, он что-то скрывал и избегал оставаться наедине с женой.
— Гицэ, что у тебя с этим человеком? — спросила однажды Ана, дождавшись отъезда Ликэ.
— У меня? — пробормотал он почти испуганно. — Что может у меня с ним быть? Ничего. То же, что и со всеми. Приезжает, разговаривает, ест, пьет и платит.
Ана долгим взглядом посмотрела в лицо мужа.
— Но обычно он платит больше, чем полагается, — заметила она сухо.
— Таковы уж богатые люди.
— Гицэ! — проговорила Ана спокойно. — Я не ребенок. Ты — мужчина и сам знаешь что делаешь. Я только спрашиваю, а вовсе не хочу допытываться. Тебе лучше знать: есть у тебя что мне сказать или нет; но, говорю тебе, сердце не позволяет мне умолчать об этом: Ликэ — человек злой и опасный. Я вижу это по его глазам, по усмешке, а чаще всего по взгляду, который появляется у него в те минуты, когда он кусает усы. Гицэ, человек этот не знает удержу, и с ним не следует сближаться.
— Я вовсе и не делаю этого, — вздохнул Гицэ.
— Ну, ладно, — согласилась она. — Дело твое, но не говори потом, что я тебя не предупреждала.
Гицэ очень хотелось быть откровенным с Аной, но ему трудно было это сделать, так как он сам утверждал, что у него с Ликэ нет никаких особых дел. Тем не менее он решил обязательно потолковать с женой в другой раз.
Да и что, по совести, он мог сказать ей теперь? Все происшедшее как будто окончательно забылось. Может, для Аны даже лучше ничего не знать об этом. Правда, Гицэ постоянно осматривал уши свиней, которых гнали мимо, и нередко находил на них клейма Ликэ, но тот приезжал и уезжал, ни о чем не спрашивая. Гицэ оставалось лишь запоминать и помалкивать. Ликэ тоже молчал и ничего от него не требовал. Вместе с тем от Сэмэдэу, казалось, ничего не ускользало из того, что происходило на Счастливой мельнице, и это иной раз поражало корчмаря.
Особенно велико было удивление Гицэ, когда Ликэ прислал ему шесть свиней, на четырех из которых не оказалось ни одной из нанизанных на проволоку меток. Гицэ боролся с собой, но в конце концов взял свиней, не желая портить отношений с Ликэ. Ане же он не сказал об этом ни слова, опасаясь протестов с ее стороны. С этого дня Гицэ по-настоящему стал избегать жены, а она старалась не раздражать его.
Наступила осень, иней покрыл землю, а ветер срывал листья с деревьев и опустошал леса.
С приходом осени дорога на Счастливую мельницу была постоянно полна проезжими. Корчма не пустовала даже по воскресным дням. Осенью самые лучшие ярмарки, осенью человеку есть что продать. Да и у торговцев дела идут хорошо. У Гицэ они тоже шли лучше, чем летом, и едва ли выдавался хоть часок в неделю, когда он оставался в корчме без посетителей. И чем ближе подходил день святого Димитрия, тем больше сновало народа по дороге к Счастливой мельнице.
Как-то раз, в понедельник, когда у корчмы стояло пять телег, а под навесом сидело человек семь, заехал сюда и Ликэ вместе с Бузэ Руптэ[155], Сэилэ Боарул и Рэуцем. С последним он расставался только в редких случаях.
Ликэ никогда не останавливался ни под навесом, ни в корчме. Он облюбовал для себя боковую комнату, где стояло несколько соломенных стульев, большой стол и две кровати, предназначенные для публики почище, которой случалось заночевать на Счастливой мельнице. Днем в этой комнате обычно находился сам корчмарь с женой и детьми, спал же он в другой комнате, вход в которую был через кухню и окна смотрели в сторону холмов. В комнате, где он коротал время днем, окна выходили на дорогу, и, сидя за столом, можно было видеть и корчму, и дорогу, и площадку перед корчмой.
Однако на этот раз Ликэ не сразу отправился в эту комнату. Он задержался под навесом и завязал разговор с приезжими, расспрашивая каждого, откуда он, куда и по какому делу едет.
Поговорив с ними, он отвел Гицэ в сторону и негромко спросил:
— Когда приедет за платой арендатор?
— Арендатор? — так же тихо переспросил Гицэ. — Я сам думал к нему поехать.
— Ну да, арендатор, — повторил Ликэ. — Незачем тебе к нему ездить. Пусть он заявится сюда. Мне надо потолковать с ним.
— Ну что же. Известить тебя о дне его приезда?
— Не надо. Моя забота. Узнаю без тебя.
Хотя они говорили достаточно тихо и Ликэ, казалось, особенно был озабочен тем, чтобы их разговор сохранился в тайне, все же слова «арендатор» и «моя забота» он произнес настолько громко, что их могли слышать сидевшие под навесом люди. Он оглянулся с испуганным видом и прибавил:
— Пойдем-ка в дом.
Войдя в комнату, Ликэ швырнул кнут на стол в знак того, что хочет повеселиться как следует.
У него раньше произошла ссора с Бузэ Руптэ и Сэилэ Боарул, и теперь, когда Рэуц помирил их, он хотел выпить вместе с ними. Об арендаторе Ликэ не проронил больше ни слова.
Немного погодя в корчму пришли трое цыган со скрипкой, кларнетом и цимбалами. Ликэ усадил их на скамью и приказал играть и петь.
Не успели раздаться первые звуки, как у дверей начали собираться люди. Пришла послушать и Ана со старухой и детьми. Не частый ведь случай, что на Счастливой мельнице сразу собралось трое цыган-музыкантов.
Вскоре Ликэ захотелось плясать. Подхватив Бузэ Руптэ, он выскочил из корчмы и с таким неистовством закружился с ним, что длинные пряди его волос взлетали кверху.
Но, что тут говорить, танец без женщины теряет всякий смысл. С тех пор как Ликэ стал бывать на Счастливой мельнице, он не обменялся с Аной и десятью словами. Теперь, подойдя к ней, он схватил ее за руку и проговорил:
— Пойдем спляшем разок. Хоть сможешь потом сказать, что танцевала по-настоящему.
Ана отпрянула в сторону, но он обхватил ее обеими руками.
— Мне совсем не хочется танцевать, — решительно сказала она, осторожно освобождаясь из его объятий.
— Захочется!
— И не только этого! — добавил Бузэ Руптэ, подмигивая.
— Нет, не хочу я!.. — холодно упорствовала Ана, отступая назад.
Ликэ, раздосадованный, отошел.
— Ну и везет же мне, — вмешался Гицэ, стараясь обратить все в шутку. — До чего пугливой стала моя жена. Иди, иди потанцуй, твоей красоты от этого не убудет!
Ане не хотелось танцевать, но она все же уступила. Сначала было видно, что она делает это по принуждению, но в конце концов почему же не потанцевать?.. Мало-помалу ею овладело веселое настроение. Близость Ликэ взволновала ее, и, когда он обнял ее за талию, чтобы покружить, щеки ее ярко вспыхнули. Но раз уже так случилось — значит, по-другому быть не могло; Ана, капризное дитя, все больше и больше начинала входить во вкус. Гицэ смотрел на оживленное танцем лицо жены, и кровь в нем кипела.
— Ну, на здоровье! — немного погодя устало проговорил Ликэ. — Признаться, ты выносливей меня.
Он сжал Ану в объятиях, приподнял над землей, покружил еще раз вокруг себя, поцеловал и опустил на скамейку.
Ана провела ладонью по щекам и оглянулась, словно в дурмане, в то время как Ликэ шагал взад и вперед, вытирая лоб рукавом рубашки. Наконец он остановился и в сердцах сказал:
— И что это к черту за корчма? Почему ты не держишь служанку?
Стоявшие в дверях мужчины усмехнулись в усы. Ана вздрогнула, покраснела, как пион, и поднялась с места. Старуха отвернулась в сторону, сделав вид, что не поняла слов Ликэ.
«Ничего не поделаешь, — подумала она. — Таков уж человек. Будь он хороший-расхороший, а уж какой-нибудь грешок за ним да водится».
Гицэ ничего не сказал, но подумал, что и это ему следует намотать на ус.
К вечеру Сэилэ Боарул и Бузэ Руптэ отправились в Инеу, а Рэуц, пошептавшись с Сэмэдэу, отправился к лесу Фундурени. Сам же Ликэ, остановившись рядом с другими путниками, поглядел на запад, откуда ползли, поднимаясь к небу, тяжелые облака, и проговорил:
— Погода-то, пожалуй, переменится. Да мне все равно придется заночевать, я-то ведь при деньгах, а места тут нехорошие, особенно осенью.
И он остался ночевать на Счастливой мельнице.
С тех пор как дороги стали проезжими, в народе постоянно шли толки о каких-то грабежах, случавшихся неподалеку от Счастливой мельницы. Но в этом году овраг, находившийся поблизости от нее и пользовавшийся до сих пор дурной славой, перестал считаться плохим местом, и путники поговаривали, что с приходом Гицэ места эти уже не опасны. Однако, несмотря на это, здесь постоянно толклись жандармы из Инеу, и не проходило божьего дня, чтобы они не заходили в корчму.
Гицэ был очень доволен этим и делал все возможное, чтобы поддерживать с ними хорошие отношения: выставлял им закуску и выпивку, отказываясь при этом от платы, и старался во всем угождать.
Среди жандармов был капрал, по имени Пинтя, плотный низенький человек с большими глазами, выдающимися скулами и широкими челюстями; на лбу у него виднелся шрам, усы были коротко подстрижены. Был он человек спокойный и молчаливый от природы, и Гицэ с ним особенно подружился.
Правда, ему еще не случалось поговорить с Пинтей с глазу на глаз, но бывают такие люди, к которым чувствуешь расположение с первого раза, не отдавая себе отчета почему. Таков был и Пинтя. Появляясь на Счастливой мельнице, он чувствовал себя как дома и уходил из корчмы как-то неохотно. Он любил проводить время с Аной и детьми, приласкать собак корчмаря и готов был наброситься на всякого, кто осмелился бы сказать хоть одно дурное слово о Гицэ. Это был единственный человек, с которым корчмарь мог бы говорить более откровенно, чем с другими, и сейчас, когда Ликэ остался на ночь под его крышей, Гицэ очень хотелось, чтобы Пинтя находился где-нибудь поблизости.
Тучи мрачных мыслей поднялись вдруг в голове Гицэ. Им овладело такое беспокойство, какого раньше он никогда не испытывал.
Слова Ликэ, что он должен поговорить с арендатором, привели Гицэ в смятение. Это смятение усилилось после того, как Лика поцеловал его жену и намекнул насчет служанки. Вдобавок, хорошо зная Ликэ, он понимал, что ему не страшны ни плохие люди, ни плохие места, и ломал себе голову, для чего это Сэмэдэу остался на ночь в корчме. Зачем ему понадобилось сообщить проезжим, что у него при себе деньги? Что он задумал?.. Зачем сказал об этом, зачем?..
«Зачем? Зачем?.. — повторял он в отчаянии. — Кто знает? Может, он сказал это случайно, без всякой задней мысли, а я вот волнуюсь и мучаюсь».
Мало-помалу Гицэ стал забывать о сделке, заключенной с Ликэ, и лишь изредка вспоминал о деньгах, которые Ликэ у него взял. Но сейчас он уже думал обо всем: о деньгах, о сделке, о свиньях с чужими метками, принятых им от Ликэ, о возможных последствиях. Казалось, какой-то таинственный голос не переставая нашептывал ему: «Час расплаты наступил».
Не прошло еще и полугода, как Гицэ водворился на Счастливой мельнице, а дела его шли все лучше и лучше. Есть у него и свиньи на откорме, и две дойных коровы, и тележка на рессорах с двумя добрыми конями, и деньги в сундуке — правда, не слишком много, но достаточно, чтобы прожить на них год-другой. И вот именно теперь, когда Гицэ становился на ноги, Ликэ надумал встретиться с арендатором; уж конечно для того, чтобы столковаться о каком-то другом человеке для корчмы на Счастливой мельнице.
Однако Гицэ вовсе не собирался уходить. Ему ни за что не хотелось покинуть место, где в короткий срок можно было сделаться богатым человеком.
И снова корчмарь принимался думать о сделке, в которую вынужден был вступить с Ликэ, думать о своих деньгах, об окружающих опасностях, о приближении зимы и о тех хороших днях, когда у него не было ни свиней для откорма, ни дойных коров, ни тележки на рессорах, ни быстрых коней, ни тщательно пересчитанных денег в сундуке. Размышляя об этом, он даже как будто радовался, что Ликэ может выгнать его со Счастливой мельницы и тем самым избавить от всех напастей. Но, как человек разумный, он чувствовал, что будет всю жизнь жалеть, если уйдет отсюда. Поэтому стоило ему вспомнить, что Ликэ находится под одной кровлей с ним, как его охватывало мучительное беспокойство. Ему хотелось пойти к Ликэ и прямо спросить его; «Что ты собираешься делать? Что тебе от меня надо? Скажи без утайки, чтобы нам понять друг друга».
И в то же время он говорил себе: «Разве мне не все равно? Я ничего не теряю и сумею за себя постоять. А если и потеряю, то черт с ним!» Гицэ твердо решил бороться с Ликэ, не отступая ни на пядь. Однако, приняв это решение, он почувствовал себя еще более одиноким и покинутым. Ана, к которой он всегда относился с такой любовью, постепенно отдалялась от него; оставаясь с ним наедине, она уже не бывала веселой, как прежде. И сам Гицэ сторонился ее. С тех пор как она так открыто высказала свои подозрения, в душе его угасло всякое влечение к ней. Нередко он готов был жизнь отдать, лишь бы хоть на один миг ощутить ту радость, какую, бывало, испытывал, глядя на жену. Напрасно; для него она не была уже прежней Аной. Ее красивое лицо, хрупкий стан, все ее нежное существо не трогали изболевшегося сердца Гицэ. Любовь к Ане и детям привела его на Счастливую мельницу. Из любви к ней и детям попал он теперь в трудное положение.
И вот как раз теперь она была в рядах тех, кто не понимает затруднений, с которыми он борется, и, не понимая, считает его дурным человеком. Ему очень нужен был друг, который мог бы его поддержать, и Гицэ думал сейчас не о мирно спавшей рядом Ане, а о Пинте, который своим полным участия взглядом нередко успокаивал его. Корчмарь готов был немедленно запрячь в тележку коней и теперь же, ночью, отправиться в Инеу, чтобы отыскать Пинтю. Но мало-помалу мысли его прояснились, и он несколько успокоился.
Стемнело совсем недавно, но в корчме все уже спали; задремал и Гицэ. Вдруг залаяли собаки; лай их становился все громче и тревожнее, и они кинулись вверх по долине.
Гицэ проснулся, испуганно вскочил с кровати и, подойдя к окну, стал всматриваться в черную бездну ночи. Он ничего не увидел, но почувствовал, что кто-то идет. Вероятно, это был свой человек, так как обе собаки с ворчанием возвратились обратно.
Через какие-нибудь четверть часа Гицэ разглядел приближавшегося к корчме мужчину и рядом с ним высокую, широкоплечую женщину. Они прошли под окном и направились к дверям корчмы.
Так вот оно что!.. Теперь Гицэ понял, почему Ликэ остался ночевать на Счастливой мельнице, и ему стало стыдно за свои недавние подозрения.
«Ишь какая — совсем как лесной разбойник…» — подумал он, отходя от окна.
— Кто там? — крикнул один из слуг, мадьяр Марц.
— Добрые люди! — ответил мужчина.
Гицэ снова встревожился. Ему показалось, насколько он мог разглядеть в темноте, что тот, кто сопровождал женщину, был не Рэуц. Услыхав голос, он больше не сомневался: посетитель был человек совершенно неизвестный. Почему же признали его собаки? Как пропустил в дом слуга? И почему не пришел сам Рэуц?..
— Почему? Почему? — взволнованно повторял он.
Ужасно, когда человек пугается любого пустяка.
Все же ему захотелось пойти самому взглянуть, кто пришел.
— Что случилось, Гицэ? — спросила, приподнимаясь на постели, Ана.
— Чему случиться? — ответил муж. — Ничего не случилось. Просто вернулся Рэуц. Может, что забыл, а может, хочет поговорить с Ликэ.
— Это вовсе не его голос, — проговорила жена. — Прошу тебя, посмотри сам. И что только за люди шляются по ночам?
Теперь уж и речи не могло быть о том, чтобы Гицэ пошел, так как Ана встревожилась бы еще больше.
— Да не волнуйся, — успокоил ее корчмарь. — Я видел его собственными глазами. Разве Марц пропустил бы незнакомых людей?
— Марц?.. — воскликнула жена. — Он мне совсем не нравится.
— Ну, ты всех подозреваешь, — возразил Гицэ. — Будь же умницей, успокойся.
Ана стихла, хотя по-прежнему дрожала всем телом.
Не успели они задремать, как собаки снова подняли шум.
— Что такое? — воскликнул корчмарь.
Внезапно его охватил ужас. Гицэ уже сомневался, действительно ли он видел эту высокую, широкоплечую женщину, похожую на лесного разбойника. Он снова вскочил с кровати и подошел к окну.
Мужчина и женщина торопливо удалялись.
Теперь Гицэ показалось, что женщину сопровождает кто-то другой, возможно даже сам Ликэ; будь Гицэ вполне уверен в том, что жена спит, он непременно вышел бы, чтобы выяснить, в чем дело.
— Уходят, — прошептал он.
— Ладно, Гицэ, — отозвалась Ана. — Давай спать.
— Давай спать.
Но сон уже не приходил. Ана дрожала как в лихорадке и никак не могла успокоиться. Через некоторое время Гицэ крепко уснул. За окном поднялся ветер. Ану же все продолжали мучить волнения бессонных ночей, проведенных на опостылевшем ложе.
Было далеко за полночь, когда собаки всполошились в третий раз.
Ана, затаив дыхание, тихонько спустилась с постели и подошла к окну.
Со стороны Фундурени в корчму возвращался Ликэ.
Ана поняла все: он куда-то уходил и что-то сделал с ведома Гицэ.
— Боже! — прошептала Ана в страхе. — Что за беда свалилась на мою голову!
Ведь Гицэ был ее муж. Пусть бы лучше ослепли ее глаза, когда она подошла к окну, — только бы ничего не видеть и не слышать.
При мысли, что все это станет известно и другим, кровь застывала у нее в жилах.
Во вторник Ликэ вышел из комнаты поздно. По его лицу видно было, что он провел бессонную ночь.
Шел дождь. Ликэ напомнил людям, что еще вчера предупреждал о плохой погоде, и высказал сожаление, что не успел уехать накануне, а теперь ему волей-неволей придется мокнуть.
Гицэ решил сразу же после отъезда Ликэ заложить тележку и отправиться в Инеу, к Пинте. Однако, выспавшись за ночь и увидав Ликэ, он изменил свое намерение. Ведь в конце концов он даже как следует не знал, о чем ему говорить с Пинтей.
Одолевавшие его вечером мысли рассеялись, как тяжелый сон. К тому же с того момента, как он узнал, что у Ликэ тоже имеются кое-какие слабости, он подумал, что Ликэ не такой уж плохой человек, и ему стало стыдно за свои сомнения.
Что касается Аны, то она впервые почувствовала какую-то симпатию к Ликэ и, провожая его, от всего сердца пожелала ему счастливого пути, зная, что отныне судьба ее мужа связана с этим человеком.
После отъезда Ликэ Ана отвела Гицэ в сторону и сказала:
— Мне нужно с тобой поговорить, но не сейчас, а когда у тебя будет время.
— Ну что же… — ответил он задумчиво. — Скажи теперь.
— Нет, нет, Гицэ. Потом, на досуге. Пойди пока к людям. Видишь, они собираются уезжать.
Рассчитываясь с проезжими, Гицэ все время спрашивал себя, о чем хочет поговорить с ним жена, и как-то необычно торопился.
Когда все путники уже рассчитались, в корчму вошел Пинтя в сопровождении двух жандармов.
Он, видимо, спешил и был молчаливее, чем обычно.
— Что за люди, не похожие на остальных, проезжали здесь вчера? — спросил он, входя со своими спутниками в боковую комнату и прикрывая за собой дверь.
— Не помню, — холодно ответил корчмарь.
— Я должен это знать, — коротко и решительно заявил Пинтя.
Гицэ пристально посмотрел на жандармов и твердо сказал:
— Если бы вы находились здесь постоянно, я бы мог говорить с вами по душе. Но вы заходите к нам лишь изредка и должны сами все понять, а не требовать от меня, чтобы я или лгал вам, или рисковал своей головой. Не знаю, почему вы меня спрашиваете, но могу сказать одно: на такие вопросы я никогда не отвечу. Если вам этого мало — можете связать меня и увести с собой.
— Если понадобится, так и сделаем! — ответил Пинтя. — Хотя ты тоже прав.
И они стали разговаривать о другом, в то время как Пинтя сделал знак своим товарищам удалиться.
Оставшись наедине с Гицэ, Пинтя некоторое время пристально смотрел себе под ноги.
— Ты говоришь Ликэ все, а мне ничего.
— До сих пор я Ликэ еще ничего не сказал. Если он что и узнал, то не от меня.
Пинтя долгим и острым взглядом впился в лицо корчмаря, как будто хотел угадать правду по его глазам.
— В таком случае, — сказал он, помолчав, — может быть, это сделал кто-нибудь из твоих слуг?
Гицэ пожал плечами.
— Не думаю, но буду смотреть в оба.
Вдруг он вздрогнул, словно пораженный осенившей его мыслью.
— Ты знаешь Ликэ? — спросил он Пинтю.
— Знаю.
— Хорошо?
— Хорошо. Мы вместе были схвачены и вместе сидели в тюрьме.
— Ты сидел в тюрьме? — смущенно переспросил Гицэ.
— Да, мы с Ликэ украли несколько коней, на наш след напали, и Ликэ ранили в ногу. Не случись этого, мы не дали бы себя поймать.
— Так это верно, что и ты сидел когда-то? — повторил Гицэ еще раз.
— Что за черт? — воскликнул Пинтя, смеясь. — Я был бы не я, если бы не доказал, что знаю все тайные тропки и повадки моих бывших товарищей. А что тебе хочется угнать про Ликэ?
Гицэ растерялся. Он начал бояться человека, к которому его так тянуло раньше.
— Я хочу тебя спросить одно, — сказал он вполголоса. — Как этот Ликэ? Не бабник?
— Бабник? — переспросил Пинтя. — Нет, у него такой слабости нет… Правда, изредка случается, но слабости к ним у него нет. У него только одна слабость, кичиться, хвалиться, держать людей в страхе и в то же время издеваться и над чертом, и над его матушкой. Над нами, Гицэ, над нами издеваться!.. — продолжал он, возбуждаясь все сильнее. — Слушай, Гицэ, мне тридцать восемь лет, и я повешусь, если, когда мне стукнет сорок, я все еще не сумею доказать ему, что есть люди и поумнее его. Он сделал мне такое, чего я ему во всю жизнь не забуду.
— Теперь понимаю! — воскликнул корчмарь, снова приходя в возбуждение. — Вчера он сказал, чтобы я завел в корчме служанку, видимо, для того, чтобы было кому заниматься слежкой в моем доме.
Говоря это, Гицэ подбирал слова, чтобы рассказать Пинте о том, что произошло между ним и Ликэ, и в то же время боролся с собой: может быть, ему лучше промолчать?
— Ты должен знать, — добавил он вполголоса, — что Ликэ долго охаживал меня.
— Погоди! — воскликнул Пинтя, обрывая его на полуслове. — Найми служанку, но выберу ее я, а дальше — мое дело.
— Ладно, — ответил Гицэ. — Если ты так считаешь…
— А теперь не будем терять времени: кто был здесь вчера?
— Пинтя, не спрашивай меня, все равно я тебе не могу ответить.
— Постой, давай договоримся, — хмуро проговорил Пинтя. — Одно из двух: или говори со мной откровенно, или пошли меня к черту. Я понимаю, что ты это не говоришь другим, но мне?
— Да я бы тебе сказал, — ответил Гицэ, — но ведь это все равно что поведать всему свету. Ты ведь обязан рассказать и остальным. Послушай: спроси-ка лучше у проезжих, у слуги и заставь его ответить; только не удивляйся, если я после этого прогоню его из дома.
— Понимаю, — проговорил удовлетворенно Пинтя. — Ну, будь по-твоему. А ты знаешь, о чьей шкуре идет речь? Нынче двое неизвестных напали на арендатора, избили его до полусмерти и, как он говорит, отняли у него уйму денег.
Гицэ, казалось, не совсем понял, в чем дело.
— Как арендатора?
— Да, арендатора. И это мог сделать не кто иной, как Ликэ. У него есть обыкновение действовать с немногими сообщниками, чтобы не попасть в беду из-за чужой глупости.
Гицэ больше не сомневался: двое неизвестных могли быть только Сэилэ и Бузэ Руптэ, которые ушли вчера вечером в Инеу. Но он не решался назвать их.
— Это не мог быть сам Ликэ, — произнес он решительно. — Ведь арендатор его знает.
— А может быть, и он, — возразил Пинтя. — Лица у них были прикрыты, но арендатор говорит, ему показалось, что он узнал Ликэ.
— Не может быть! — твердил свое Гицэ. — Сегодня ночью Ликэ ночевал здесь, в моем доме, и только недавно уехал.
Некоторое время Пинтя стоял в раздумье, потом спросил:
— Когда он приехал?
— Вчера, около полудня.
— С кем?
— Спроси у слуг. Должно быть, он-то и подготовил все дело; у меня есть основания так думать.
— Упаси бог! — проговорил Пинтя, поднимаясь. — Знай и навсегда запомни одно, Ликэ никогда не полагается на других. А сейчас запряги лошадей да возьми слуг — поедете со мной. Другие два жандарма останутся здесь.
Сердце Аны сжалось, когда Гицэ сообщил ей, что должен вместе со слугами сопровождать Пинтю в Инеу; правда, мысль о том, что Пинтя свой человек, немного успокаивала ее, но она ясно видела по лицу мужа, что происходит что-то необычайное.
Ей казалось, что только теперь она поняла, почему Гицэ старался поддерживать хорошие отношения с Пинтей, и ей было приятно, что муж едет именно с ним.
Тем не менее сердце у нее билось сильнее, чем обычно, и пробудившиеся в душе за ночь страхи не ослабевали.
— Мама, — обратилась она немного погодя к старухе. — Что ты думаешь о том, что творится у нас в корчме?
— Что думаю? — ответила старая. — Да ведь и ты видишь то же, что я. Дела идут хорошо.
— Да, в корчме дела идут хорошо, — продолжала Ана. — Ну а у нас в доме? Разве ты не видишь, что Гицэ постоянно занят своими мыслями, даже не разговаривает с нами, как прежде; или ты не видишь, что с некоторых пор мы с ним будто не муж с женой?
— Уж такие времена пошли, — промолвила старуха. — Гицэ человек трудолюбивый, старательный, он только и думает, как бы принести что-нибудь в дом. Есть и у него, как и у всех, свои слабости. Сердце у него так и радуется при всякой наживе. Но это — слабость хорошая, и тебе нечего из-за нее огорчаться. Терпи. Ты ведь терпишь ради собственной пользы, да и недолго уж осталось тебе терпеть.
— Так-то оно так… — сказала Ана. — Ну а вдруг он погонится за нечестной наживой? Не мешало бы ему и нам сказать, что он делает…
Старуха постояла некоторое время в раздумье, потом печально проговорила:
— Этого я не знаю, дочка, да и стараюсь не думать об этом. На свете много несчастья, и люди делят его между собой. Сколько бы ни выпало на твою долю богатства, громкой славы, мирских успехов — все это одна суета.
Ана задумалась. Вдруг послышался шум колес, и к корчме подкатила помещичья карета, запряженная тройкой лошадей. На козлах сидел слуга.
Так как Гицэ не было дома, встречать приезжих вышли Ана и ее мать.
На улице моросил мелкий, как из сита, дождь.
Слуга соскочил с козел и открыл застекленные дверцы. Из кареты вышла дама, на вид лет двадцати восьми, высокая, с золотистыми волосами, с полным лицом и большими голубыми глазами. Она была одета во все черное и держала за руку болезненного и худенького ребенка лет пяти.
Приезжая сделала знак слуге и быстро прошла под навес. Потом взглянула на Ану, как будто спрашивая, где ей найти более уединенное убежище.
— Ну и красавица! — проговорила старуха, следуя за Аной, которая пошла проводить даму в боковую комнату.
В тот самый момент, когда женщины переступили порог комнаты, раздался оглушительный удар грома, от которого вздрогнула вся долина.
— Боже мой! — вскрикнула дама, в испуге останавливаясь на пороге. — Закройте скорее окна, нас может всех убить здесь в корчме.
— Экое чудо господне! Ведь на дворе-то осень! — сказала старуха, крестясь и спеша закрыть окна. — А вы не бойтесь, барышня, господь поражает только тех, кого хочет наказать.
— Господь… — тихо произнесла дама. — Всегда господь, и только он.
— Вам что-нибудь угодно? — спросила Ана, когда приезжая села.
— Только чтобы перестал лить дождь и можно было ехать дальше, — довольно резко ответила та.
Ана вышла и прикрыла за собой дверь. Между тем кучер успел распрячь лошадей и отвести их в конюшню, в то время как слуга приезжей дамы зашел под навес и остался стоять там, прислонившись к столбу. Изредка он кидал взгляды на сидевших в корчме жандармов.
— Она очень печальная, — сказала Ана, подходя к слуге.
— Да, печальная.
— Куда вы едете? — спросила хозяйка.
— Не знаю, — отозвался слуга, пристально глядя в лицо Аны, как будто стараясь понять, следует ли ей отвечать. — Кажется, в Инеу, я в этих местах не бывал. Это здесь пасутся большие свиные стада?
— Да, — ответила Ана. — Они здесь повсюду, насколько можно взглядом окинуть. А что, разве у нее тоже есть стада?
— Говорят, — проронил слуга, пожимая плечами.
— О ком же она так горюет?
— О муже; вот уже три недели как он застрелился.
— Застрелился!.. — испуганно воскликнула Ана. — Почему?
— Не знаю, — ответил слуга, снова пожимая плечами. — Сама понимаешь, — прибавил он, помолчав и отходя в сторону, — смерть страшная, и что-то за ней кроется.
— Несчастная женщина!.. — растроганно вздохнула Ана.
Пока она рассказывала матери о том, что узнала о красивой путешественнице, кучер вернулся из конюшни и присел на скамейку под навесом.
— Пошлю к черту всех, и лошадей, и карету, и госпожу вместе с ними, — сказал он с досадой. — Так и хочется бросить все здесь, в глуши, а самому бежать куда глаза глядят.
— Замолчи! Услышит… — ответил слуга, подмигивая. Он сказал это достаточно громко для того, чтобы госпожа могла услыхать его, так же как слыхала и кучера.
— Опомнись, — продолжал он тише, усаживаясь напротив. — Или ты забыл, что когда мы ездим в Инеу, то всегда возвращаемся с набитыми карманами?
— А с хозяйкой корчмы ты говорил? — спросил кучер.
— Где там… Не таковская… — ответил слуга. — Эта счета не раздует… Да ладно, в Инеу, где мы остановимся вместе с госпожой, у меня есть свой человек.
— Только бы вразумил господь бог Сэмэдэу отодвинуть срок хотя бы до воскресенья, — проговорил кучер.
Слуга снова подмигнул в знак того, что он теперь займется этим. Несколько минут оба сидели молча, пристально глядя друг на друга, словно каждый хотел что-то сообщить другому, но колебался: то ли не находил подходящих слов, то ли не решался говорить откровенно.
— О чем ты сейчас думаешь? — опросил наконец кучер.
— Гм… — ответил слуга, улыбаясь в усы. — Сдается, о том же, о чем и ты. Нам что? — продолжал он, помолчав, уже с большей откровенностью. — Правда ведь?.. Что тебе за дело?.. Что мне за дело?.. Я знаю одно, сколько бы раз мы ни ездили в Инеу — всегда возвращались оттуда с деньгами, с большими деньгами.
— А все-таки хотелось бы мне знать, откуда наша госпожа их берет, — возразил кучер. — По правде сказать, не думаю, чтобы на свиньях можно было так наживаться.
— Не знаю этого и я, — проговорил слуга, озабоченно оглядываясь по сторонам. — Не знаю и я, — повторил он совсем тихо и перегнулся через стол. — Только с тех пор, как умер господин, кое-что мне кажется подозрительным. Видишь, я только теперь начинаю разбираться в этом. Ты знаешь, что о Сэмэдэу много болтают?.. Так вот… Всякий раз, через несколько дней после того как мы возвращаемся из Инеу, она отправляется вверх по долине, в немецкую землю. А золотую цепочку, за которую должен был бы сесть в тюрьму наш господин, если бы не застрелился, я видел еще в прошлый раз, когда мы были в Инеу.
— Так ты думаешь, Сэмэдэу крадет, а она продает?.. — усомнился кучер.
— Ничего я не думаю. Говорю только о своих подозрениях. Ну, посмотрим, что дальше будет. Пока положись на меня: если что случится — это будет на руку нам обоим.
— Как же это так?
— Положись на меня! — повторил слуга, вскакивая с места, чтобы выслушать приказание госпожи, которая вышла под навес взглянуть, не утих ли дождь. На хорошую погоду, видимо, не оставалось никакой надежды.
Нетерпеливая путешественница приказала немедленно запрягать лошадей; у нее не было охоты маяться ночью в корчме, и она спешила ехать, боясь, как бы темнота не застала ее в дороге.
Слуга и кучер начали громко возражать, уверяя, что ехать в такую погоду немыслимо, что можно заморить лошадей — дорога плохая, и они выбьются из сил. Госпожа, однако, не изменила своего решения.
Тщетно Ана со своей стороны советовала ей переночевать в корчме, уверяя, что нечего бояться, так как вот-вот вернется Гицэ; к тому же в корчме как раз находятся жандармы.
— Мы не знаем, сколько времени еще здесь пробудем, — вмешался один из жандармов, — но все же вам лучше остаться. Теперь около двух часов, по такой дороге вы едва ли засветло доберетесь до Инеу! Опять же и места, по которым вы поедете, пользуются дурной славой.
— Сколько вы возьмете за то, чтобы сопровождать меня? — спросила дама.
— Мы не можем, — ответил жандарм. — Мы должны оставаться здесь, пока не получим другого приказания.
— Закладывайте лошадей! — упрямо воскликнула путница. — Вы отлично знаете, что мне ничего от вас не надо даром, — прибавила она немного погодя и, швырнув на стол бумажку, потребовала счет.
Ана взяла бумажку, растерянно взглянула на нее и, слегка робея, спросила:
— Не можете ли вы дать мне другую? У этой оторван уголок, а я не очень-то хорошо разбираюсь в деньгах.
Путница улыбнулась, вынула большой кошелек, полный новеньких бумажек, и подала одну из них Ане. Затем пошла готовиться к отъезду. Ана растроганно поглядела ей вслед. Вид чужого несчастья вернул ей утерянное спокойствие и уверенность, свойственные человеку, который сознает, что он счастливее других. После отъезда Гицэ Ана все время волновалась, думая о том, что произошло в доме арендатора. Она ничего не знала: Гицэ не успел сообщить ей об этом, а жандармы не имели права пускаться в откровенности. Однако ночное происшествие в корчме и спешный отъезд мужа внушали Ане подозрения, что во всем этом кроется что-то явно опасное для Гицэ. Она терялась в догадках. Ей казалось невозможным, чтобы Гицэ был замешан в дурном деле.
«Нет, этого не может быть… — повторяла она себе. — Гицэ человек правдивый, смирный, рассудительный. Он ничего не хочет ни видеть, ни слышать, ни знать; не хочет разжигать злобу в дурных людях». С тех пор как Ана узнала о судьбе путницы, эта добрая мысль не покидала ее, и она с нетерпением ждала возвращения Гицэ, чтобы утешить его ласковым словом.
Спустя некоторое время после отъезда кареты дождь стих, и поднялся ветер. В стороне Бихора туман мало-помалу рассеялся, и небо начало проясняться.
— Бог даст, прояснится, — проговорила Ана, которая стояла перед корчмой, то смотря на дорогу, по которой должен был приехать муж, то на облака, быстро бежавшие над долиной, к западу.
Но время шло, а тележка Гицэ все не показывалась на вершине холма, дорога была пустынна, и Аной овладевали мрачные предчувствия.
Дорога в Инеу, по которой отправился Гицэ вместе с Пинтей и своими слугами, была довольно длинной, так что у него было достаточно времени, чтобы подумать о своих затруднениях.
Во всяком случае, Гицэ уже не сомневался, что напавшие на арендатора люди с закрытыми лицами были именно Бузэ Руптэ и Сэилэ Боарул. Раньше он не имел с ними никаких дел и никогда в жизни их не видел, а вышло так, что в первый же приезд они долго пробыли в его корчме и прямо оттуда отправились грабить арендатора. Вот это-то обстоятельство и могло навести на подозрения. Однако еще больше заботило Гицэ другое: он боялся, как бы Ликэ не стал показывать против него. В присутствии судьи, перед крестом и зажженными свечами он будет не в силах отрицать, что имел дело с Ликэ, и почувствует себя вынужденным рассказать все, что было между ними. Значит, одно из двух: или будет уличен и осужден Ликэ, и в таком случае Гицэ, как сообщнику злоумышленника, не выйти сухим из воды; или же Ликэ сумеет вывернуться, и тогда Гицэ придется опасаться его мести. Чем ближе подъезжали они к Инеу, тем меньше думал Гицэ о событиях минувшей ночи. Теперь уже речь шла о нем самом.
По слабости ли или под давлением обстоятельств но он совершил поступки, которые могли навлечь на него тяжелые подозрения. Гицэ не мог чувствовать себя ни в чем не повинным и боялся, как бы на этот раз не выплыла наружу и его вина. Будь Гицэ человек откровенный, он без колебания поговорил бы с Пинтей и попросил бы его уладить дело так, чтобы не обнаружились его сделки с Ликэ. Но он ясно понимал, что поссорится с Пинтей, который всем сердцем ненавидел Ликэ, если сейчас заговорит с ним об этом. Ему оставалось только бранить себя за то, что не переговорил с Пинтей раньше, с глазу на глаз: ведь тогда он мог бы высказаться откровенно, сообщить Пинте все без утайки, чтобы не оставлять его в недоумении по поводу своих связей с Ликэ.
Въезжая в Инеу, Гицэ изменился в лице. Ему было тяжело, что именно теперь, после всего случившегося ночью в доме арендатора, люди видят его в повозке рядом с жандармом. Если бы хоть можно было бы утешить себя мыслью, что рано или поздно он сумеет доказать свою невиновность и осрамит всех, кто сейчас осуждает его, кто выходит за ворота и злорадствует, видя, что он попал в тяжелое положение. Но такое утешение было для него давно потеряно.
Они въехали во двор жандармской казармы.
Пока слуги распрягали лошадей, кругом начал собираться народ. Всем хотелось знать, что случилось. Толпа все увеличивалась, и Гицэ чувствовал, что у него на глаза навертываются слезы.
— Я хотел бы поговорить с тобой, — сказал он Пинте.
Пинтя, едва проронивший за всю дорогу от Счастливой мельницы до казармы несколько слов, пристально взглянул на него.
— Этого еще недоставало! — проворчал он, когда слуги отошли в сторону. — Только и не хватает, чтобы кто-нибудь видел, как мы шепчемся. Не падай духом и положись на меня.
Тяжело, очень тяжело, когда хочешь сказать слово, идущее от самого сердца, и не можешь этого сделать. Но еще тяжелев сознавать, что только это слово и может прогнать темные мысли, таящиеся в душе человека, к которому тебя влечет. Таково было состояние Гицэ, когда он смотрел вслед удаляющемуся Пинте. Стремясь избавиться от взглядов собравшихся у ворот людей, он, скорее инстинктивно, чем умышленно, отошел в сторону и остановился возле казармы — длинного старого здания с высокой крышей, стоявшего на правой стороне двора, окруженного неоштукатуренными стенами.
«Да, — подумал он немного погодя. — Бездушный я человек; не следовало мне ехать, не сказав ей, по какому делу я еду, и не узнав, что она хочет мне сказать».
Пока Гицэ стоял у стены казармы, Пинтя начал действовать: прежде всего он отвел к комиссару Лае. Комиссар был высокий сухопарый мужчина с длинными закрученными усами, нервный и резкий в обращении.
Бедный Лае не понимал, что происходит, но ему стоило только раз посмотреть в лицо хозяина, чтобы почувствовать какую-то опасность. Когда он предстал перед комиссаром, на него напала дрожь, и он стал уверять, что ничего не знает, так как работает на конюшне и с вечера всегда рано ложится спать. Его замешательство только подкрепило подозрения комиссара, который решил взяться за него построже. Слуга, у которого замирало сердце от страха, показал, что однажды в воскресенье Лика Сэмэдэу приехал на Счастливую мельницу с двумя товарищами и пинком разбудили его; что хозяйка вскоре после этого послала его к попу в Фундурени, но он туда не пошел, а спрятался в роще. Кроме того, несколько дней спустя, идя вверх по долине, чтобы пригнать коров с поля, он встретился с Ликэ и Рэуцем, которые принялись колотить его, грозя переломать все кости, если он осмелится их подстерегать. С тех пор он стал избегать Ликэ и его людей, которые, впрочем, никогда ни о чем его не спрашивали и которым он никогда ничего не говорил.
Услыхав все это, Пинтя нахмурился. Он хорошо знал Ликэ и понимал, что тот недаром приезжал в то воскресенье на Счастливую мельницу.
Комиссар же, как человек горячего нрава, был совершенно убежден, что напал на следы фактов, до сих пор неизвестных. Он вызвал к себе Марца и в первую очередь начал спрашивать его мнение об этом. Марц вошел в комнату спокойно — он ничего не слышал о том, что произошло в воскресенье. Однако из его показаний комиссар узнал, что у Гицэ есть проволочное кольцо с нанизанными на нем метками, которыми Ликэ отмечает свои стада, и что Гицэ часто принимает от Ликэ свиней. Узнал он также, что в этот понедельник Ликэ, Рэуц, Бузэ Руптэ, Сэилэ Боарул и Гицэ сидели в корчме и шепотом разговаривали об арендаторе; что в сумерках Бузэ Руптэ и Сэилэ отправились в Инеу, Рэуц пошел по долине в лес, а Ликэ остался до утра в корчме.
Позднее, около полуночи, подняли лай собаки, и он, Марц, выйдя во двор, увидел там мужчину и женщину. На его оклик: «Кто идет?» — Рэуц ответил: «Добрые люди». А на заре Марц снова проснулся, так как опять залаяли собаки. Он вышел во двор во второй раз и увидел, как Рэуц уходил с женщиной.
Теперь Пинтя знал достаточно. Сначала он смутился: выходит, что Гицэ в какой-то степени был сообщником Ликэ — хранил у себя клейма его стад, принимал от него подарки, был в оговоре с Сэилэ и Бузэ Руптэ, которые, как видно, отправились в Инеу с целью ограбить арендатора. Комиссару хотелось, чтобы при допросе присутствовал хоть кто-нибудь посторонний, чтобы похвалиться: вот, мол, не прошло и двадцати четырех часов, а я уже успел напасть на следы злоумышленников! Но Пинтя был человек медлительный и никогда не торопился; тем более он не спешил делать выводы именно теперь, когда речь шла о таких вещах, поверить которым он не мог. Он считал Гицэ человеком честным, враждебно настроенным к Ликэ, и даже теперь, после того что узнал, готов был поручиться за Гицэ головой.
В самом деле, не может же он, Пинтя, так быстро изменить свое мнение. Было бы слишком стыдно признаться в том, что он так сильно заблуждался. Ведь он чувствовал искреннюю симпатию к Гицэ, и утрата этого хорошего чувства причинила бы ему просто боль. Но Пинтя был осторожнее, чем всегда, именно потому, что ему не пришлось допросить Марца с глазу на глаз, и внутренний голос все время нашептывал ему: «А что, если ты все-таки ошибаешься? Что, если ты попадешь впросак?» И все же Пинтя не торопился и только попросил задержать Марца.
— Я что-то не слишком верю всем его показаниям, — сказал он, — Ликэ никогда ни на кого не полагается, не так-то легко проговаривается, не вступает в сделки с такими всем известными людьми, как корчмарь со Счастливой мельницы. Без сомнения, здесь что-то кроется, но предоставьте это мне; уж я-то сумею вырвать у него признание.
Он вышел, чтобы позвать Гицэ, который ждал все это время в страшном беспокойстве, и тихо сказал ему:
— Послушай, дело так обернулось, что тебя не отпустят домой иначе как на поруки.
Гицэ так и застыл на месте, как пораженный громом с ясного неба.
— Успокойся! — возразил капрал. — Ты же видишь, что у меня нет другого выхода.
«Нет другого выхода!..» Вот слова, которые обычно понятны лишь тому, кто их говорит; ведь нечасто случается, что человек может понять затруднительное положение другого.
— Ну, ладно, — сказал Гицэ, упрямо подняв голову, как человек, который собрал все силы, чувствует себя достаточно крепким и не нуждается в посторонней помощи.
— Ликэ Сэмэдэу ваш приятель? — резко спросил корчмаря комиссар, после того как Гицэ подтвердил, что накануне Ликэ веселился в корчме вместе с Сэилэ и другими своими друзьями.
Гицэ ожидал этого вопроса; и все же, услыхав слова комиссара, он почувствовал, что почва уходит у него из-под ног. Но медлить было нельзя, приходилось отвечать.
— Приятель? — повторил он. — Как раз этого-то я и не могу сказать; вернее даже, вовсе он мне не приятель; но у этого человека много всяких дел в разных местах, он часто заезжает в корчму, и мне не хотелось бы портить с ним отношения.
— Так! Человек, с которым вы не хотели бы портить отношения? — насмешливо повторил комиссар, моментально почувствовав, что этим вопросом может вывести Гицэ из терпения. — А какая вам польза от того, что вы не будете портить с ним отношения?
— Особенно большой пользы нет, — ответил Гицэ, — но вы, конечно, понимаете, что я понес бы убыток, если бы поссорился с ним. Да кроме того, — прибавил он вполголоса, — человек заходит ко мне в корчму, выпивает, закусывает, и он и его товарищи; а ведь как раз для таких людей я и стал корчмарем на проезжей дороге.
— Понятно, — продолжал комиссар, делая ударение на каждом слове, — он хорошо платит.
— Да, — ответил Гицэ, снова начиная волноваться, — Если у него нет денег, он платит мне свиньями.
— Так вы говорите, он платит вам свиньями? — переспросил комиссар, подходя ближе к Гицэ. — А вам известно, что Ликэ Сэмэдэу — человек подозрительный? Почем знать, может быть, свиньи, которых он вам дает, — краденые.
Холодный пот струился по лицу Гицэ. Ему было мучительно признаваться во всем человеку, которого он раньше никогда в жизни не видел, да еще в присутствии своего приятеля Пинти, с которым у него отношения испортились именно потому, что он скрыл от капрала свою связь с Ликэ. Но и на этот раз надо было отвечать правду, так как оставалось неизвестным, что будет показывать Ликэ, когда придет его очередь.
— У меня есть все метки стад Ликэ; это нарезанные кусочки кожи, нанизанные на проволочное кольцо. Он сам дал их мне, — сказал Гицэ уже более спокойным голосом.
— Ах, так! — воскликнул комиссар. — Он дал вам метки своих стад! А не приходилось ли вам получать от него свиней, на которых не было ни одной из этих меток?
— Случалось! — ответил Гицэ решительным тоном человека, сжигающего свои корабли. При этом он бросил взгляд на Пинтю, как будто хотел сказать: «Я для тебя это говорю».
Спокойствие Гицэ начинало выводить комиссара из терпения.
— А разве вы не знаете, — бросил он раздраженно, — что воры только с ворами знаются, а закон наказывает и того, кто принимает краденое.
Гицэ снова бросил взгляд на Пинтю и, поймав выражение гнева в его глазах и нахмуренных бровях, поднял голову и поправил на себе одежду, чувствуя, как на его висках медленно набухают вены.
— Господин комиссар, — сказал он спокойно, — не угрожайте мне, потому — не за что. Верно, я взял метки у Ликэ, чтобы при случае сообщить ему, не гнали ли мимо корчмы свиней, украденных из его стада. Верно и то, что, когда он давал мне свиней, которые казались мне подозрительными, я не пришел сюда доложить вам об этом. Не попрекайте меня! — продолжал он с жаром. — А не то я сам попрекну вас! Если вы не умеете очистить дороги от злых людей, к каким вы причисляете Ликэ, то будьте, по крайней мере, справедливы и не нападайте на тех, кого вы все равно оставляете в беде.
Гицэ жалел, что высказал это комиссару, и, произнося эти слова, в душе бранил себя, зная, что они рассердят комиссара. Он был, однако, не в силах совладать с собой. Ведь когда-нибудь ему нужно было высказать мысли, которые он так долго вынашивал в сердце, и лучше было сделать это теперь, перед лицом Пинти, который должен наконец все узнать.
Но Пинтя продолжал недоумевать, ведь он так и не узнал того, что ему было нужно. А кое-что другое он узнал только теперь, потому что Гицэ оказался припертым к стене, а не раньше, когда они оставались вдвоем.
Комиссар покраснел как рак и едва не бросился с кулаками на Гицэ; однако он чувствовал, что теперь корчмарь попался и с ним можно поиграть, как кошка с мышью.
— Понимаю, — сказал он, сдерживаясь. — Вы подружились с Ликэ лишь потому, что находились в трудном положении. Впрочем, меня мало интересует, почему вы с ним подружились; достаточно знать, что вы одного поля ягоды. А что, Ликэ всю ночь оставался один?
— Нет, — отвечал корчмарь, вновь собираясь с силами. — Вскоре после того как свечерело, к нему пришли мужчина и женщина.
— Вскоре после того как свечерело? Припомните-ка лучше: не ближе ли это было к полуночи?
— Я только что лег, — растерянно отвечал Гицэ.
— Вы только что легли?.. — повторил комиссар. — Почем я знаю, когда вы привыкли ложиться. Но пусть будет так. Кто был этот мужчина?
— Не знаю.
— Может быть, это был Рэуц, уехавший с вечера?
— Нет, — твердо ответил Гицэ.
— Ладно! — продолжал нетерпеливо комиссар. — Что же, мужчина и женщина оставались у Ликэ до утра?
— Нет. Они вскоре ушли.
— Вскоре?.. Припомните-ка хорошенько. А не случилось ли это на рассвете?
— Я только что задремал, — как-то испуганно пробормотал Гицэ.
Несколько минут все трое стояли в недоумении; казалось, они что-то где-то услышали и пытались дать себе отчет, что именно и где. Гицэ, ничего не зная о показаниях Марца, не понял, куда метит своими вопросами комиссар.
Пинтя же и комиссар после показаний этих двух лиц старались разобраться в словах Гицэ.
Комиссар из показаний Марца сделал вывод, что Бузэ Руптэ и Сэилэ Боарул напали на арендатора вечером, а Рэуц пришел в полночь сообщить Ликэ о происшедшем и, быть может, принес часть похищенных вещей; он считал, что Гицэ умышленно говорит неправду. Подойдя ближе и сурово посмотрев ему в глаза, он спросил:
— Значит, человек, который пришел с женщиной, был не Рэуц? Он пришел вечером как раз в то время, когда арендатора грабили, и вскоре ушел из корчмы?
Услыхав этот вопрос, Пинтя шагнул вперед, чтобы Гицэ мог видеть его прямо перед собой, провел рукой по лбу и нахмурил брови. «Если все это так, — сказал он себе, — то, значит, Ликэ ушел, напал на арендатора и снова вернулся в корчму. А Гицэ оклеветали». С этой мыслью он посмотрел прямо в лицо Гицэ и сделал ему знак ответить: «да».
— Я не могу в этом поклясться, — сказал Гицэ, хотя и понял знак Пинти. — Я стоял у окна и, может быть, плохо расслышал и не все разглядел. Возможно, что это был и Рэуц. Я уснул, прежде чем они ушли, и не могу точно сказать, когда именно это было.
— Разговаривали ли вы с Ликэ и его товарищами об арендаторе? — настойчиво спросил комиссар.
— Да, — ответил Гицэ, сбитый с толку этими неожиданными вопросами, — но только с одним Ликэ. Он спросил меня, когда приедет арендатор, и сказал, что собирается с ним потолковать.
— Только и всего?
— Только.
— А еще кто-нибудь это слышал?
— Не думаю, — отвечал Гицэ, запинаясь. — Он отвел меня в сторону.
— Но если вы больше ни о чем не говорили, — произнес с улыбкой комиссар, — зачем было вам секретничать?
Гицэ смущенно пожал плечами.
Пинтя не мог больше сдерживаться. Он понял, почему Ликэ, говоря с Гицэ по секрету, делал это так громко, что его могли слышать другие.
— А может быть, — сказал он, подчеркивая каждое слово, — Сэмэдэу говорил так громко для того, чтобы подозрение пало на тебя, в случае если его обвинят в нападении на арендатора?
У Гицэ мороз пробежал по коже.
— Этого не может быть! — проговорил он, задыхаясь от прилива крови. — Не может быть! — прошептал он немного спустя, как человек, защищающий свою жизнь. — Я не могу вам доказать, что говорил с Ликэ только об этом и ни о чем другом, но могу поклясться хлебом и солью, крестом и святым Евангелием, что больше ничего ему не говорил. Могу поклясться, — прибавил он в отчаянии, — что Ликэ всю ночь оставался в корчме.
— Ладно, выясним и это, чтобы доказать вам, что мы умеем очищать дороги от злых людей, — сказал комиссар, довольный полученными сведениями.
Между тем Пинтя то кусал себе губы, то грыз ногти на пальцах, а Гицэ стоял как в воду опущенный.
Вышло так, как предупреждал Пинтя: Гицэ согласились отпустить домой только на поруки.
Отправившись искать людей, готовых за него поручиться, Гицэ чувствовал, что силы его покидают. Взгляды встречных обжигали его; он шел вперед, не смея поднять глаз от земли или посмотреть по сторонам.
Первым, к кому он обратился, был его шурин Андрей, брат Аны. Как человек неопытный в такого рода делах, Андрей заколебался, узнав, что от него требуется. У Гицэ так и упало сердце. Тогда он пошел к своему двоюродному брату, священнику. По дороге он не раз останавливался, и если бы не тревога за Ану и заботы о хозяйстве, он, пожалуй, дал бы себя тут же арестовать, лишь бы не докучать людям. Священник охотно согласился поручиться за него, да и подбадривал Гицэ, уверяя, что ему нечего бояться, если он не чувствует за собой вины. Однако, давая добрые советы, двоюродный брат не переставал укорять Гицэ за то, что он перебрался на Счастливую мельницу.
Священник приготовил письменное поручительство, которое надо было перед отъездом передать комиссару. Время шло. Было уже четыре часа пополудни, когда Гицэ запряг лошадей в тележку, чтобы ехать домой.
Когда они с Лае уже совсем приготовились к отъезду, к Гицэ подошла высокая смуглая женщина с тонкими губами и маленькими беспокойными глазами и попросила Гицэ немного подождать, пока придет Пинтя, капрал. Эта женщина в полукрестьянской одежде была Уца — служанка, которую разыскал Пинтя после утреннего разговора.
— Хорошо, — сказал ей Гицэ. — Мне очень нужна служанка, но не теперь. Я приеду за тобой на днях. А сейчас, — прибавил он, немного помолчав, — подожди, пока придет капрал, и тогда видно будет, на чем вы договоритесь.
Гицэ, сам не зная почему, твердо решил сейчас не связываться с Уцей. Но когда явился Пинтя и коротко сказал: «Вот тебе служанка», — он не осмелился ему возразить и подчинился скрепя сердце, словно чувствовал, что Пинтя вводит эту женщину в дом для слежки.
Всю дорогу Гицэ правил лошадьми сам; Пинтя сидел рядом, а Лае съежился в глубине повозки, возле Уцы, которая захватила с собой узелок с платьем и положила его на кукурузные листья, стараясь усесться поудобней.
Пинтя был, как всегда, молчалив, а Гицэ сидел рядом с ним как на иголках.
— Не удивляйся, — сказал немного погодя Пинтя, — у меня имеется приказ обыскать твой дом, посмотреть, не припрятано ли там чего. Я знаю, что ничего не найду, но должен подчиниться приказу.
Гицэ был так утомлен, что не сразу понял, о чем идет речь.
— Как? Еще и это?.. — проговорил он почти безразлично. — Мало того, что уже было… Ладно, Пинтя, — более оживленно прибавил он немного спустя, — скажи мне, не кривя душой: считаешь ты меня виноватым или нет?
— Не спрашивай, я все равно не могу тебе ответить, — многозначительно проговорил капрал.
Гицэ вздрогнул, глаза его вспыхнули.
— Понимаю, — сказал он. — Это те самые слова, которые ты слышал от меня сегодня утром. Ты хочешь мне их напомнить. Но знай одно: нет большей несправедливости, чем бранить человека за ошибку, из-за которой он сам себя мучает. Тебе должно быть стыдно, если ты до сих пор не узнал, что я за человек.
— Мы подозреваем всех на свете, — отозвался капрал. — Таково наше ремесло.
— Ну и подозревай на здоровье! — пробормотал Гицэ, покосившись на него через плечо. — Думай обо мне что хочешь, мне все равно, а я каким был, таким и остался.
Пинтя был не из тех людей, которые отвечают на подобные речи, и они продолжали путь молча, каждый думая о своем. Пинтя сказал правду, утверждая, что подозревает всех на свете. Как ни взвешивал он мысленно все обстоятельства, он все же не мог отказаться от предположения, что только один Ликэ мог ограбить арендатора. При мысли, что Ликэ и на этот раз выкрутится из беды, его охватывало какое-то бешенство. Ему казалось, что он уже видит, как Ликэ посмеивается себе в усы и хвастается за стаканчиком вина. Что касается Гицэ, то, умышленно или по неразумению (что, впрочем, было для Пинти все равно), он сделался защитником Ликэ, стал с ним рядом и протянул ему руку помощи.
Гицэ сказал вполне искрение, что ему все безразлично. Теперь, когда даже Пинтя не скрывал, что его подозревают, он начинал чувствовать себя лучшим, чем о нем думали, даже слишком хорошим для окружающих людей; и если до сих пор его угнетала мысль, что он может жить на свете лишь под защитой чужой чести и, возможно, ему скоро придется сесть в тюрьму, то теперь он снова поднял голову. Он чувствовал, что другие — все, кто осуждал его, — очутившись в подобном тупике, оказались бы еще более слабыми и безрассудными или еще более ничтожными, чем он. «Да, — говорил себе Гицэ, — я принимал от Ликэ краденых свиней, но вы, будучи на моем месте, завязли бы еще больше или потеряли бы голову и попали бы в еще худшую беду». Горькое разочарование таилось в этих словах. Мысленно произнося их, Гицэ чувствовал себя еще несчастнее. Он лишился той радости, того удовлетворения, которое испытывают люди, когда смотрят на человека, к которому их влечет, когда могут говорить с ним, доставлять ему удовольствие, слышать от него доброе слово, думать о нем. Гицэ потерял утешение, переполняющее человеческую душу при виде сокровищ мира; а разве есть в мире более великолепное сокровище, чем человек, о котором мы можем хорошо думать? Ради Пинти, бывшего сообщника Ликэ, вышедшего из мрака тюрьмы, чтобы преследовать своих прежних товарищей, человека, по долгу службы подозревающего всех на свете, — ради него он отдалился от Аны, своей жены. Ему он поверил больше, чем той, с которой был связан на всю жизнь. Но Гицэ не упрекал себя за это. Он радовался новой мысли, которая мало-помалу пересилила все остальные и успокоила его. В конце концов все, что он делал, было вызвано любовью к жене, желанием видеть ее веселой и довольной, уберечь от волнения и горя, от всяких дурных мыслей. Какое ему теперь дело до Пинти, до суда, до нападения на арендатора, до того, что подумают о нем люди?! Права была старуха, когда говорила о мире в своей хижине… Здесь, только здесь можно было обрести спасение, когда люди, как это водится, покинут тебя в беде.
Гицэ принялся нахлестывать лошадей. Дорога казалась ему прямо бесконечной! Он чувствовал, как беспокоится Ана, ожидая его возвращения. Вечностью казалось ему время, остающееся до встречи с женой, пока он не увидит ее, не скажет ей только одного слова… Нет!.. Несколько слов: «Ана, не сомневайся, не допытывайся, о чем я думаю, когда видишь меня молчаливым, потому что все, что я делаю, — я делаю из любви к тебе, к тебе, осветившей всю мою жизнь; не мучай себя дурными мыслями, не ломай голову, почему я не хочу делить с тобой жизненные невзгоды, а несу их один. Ана! Если бы ты знала, как болит мое сердце, когда я вижу, что ты печальна или озабочена. Чем бы ты ни была опечалена или озабочена, мне всегда кажется, что виноват в этом один я. Ана! Сейчас я под подозрением, меня отпустили на поруки, и я вот-вот могу угодить в тюрьму; но ты не огорчайся, когда увидишь, что жандармы обыскивают наш дом. Верь только мне! Все это через день-другой минует, а до тех пор, пока любовь к тебе будет освещать мой путь, я сберегу тебя от всех тревог и огорчений. Слушай! Через три дня мы уедем отсюда навсегда и заживем, как жили когда-то… Теперь, когда я понял, что так будет лучше для тебя, — я больше не сомневаюсь и уеду с радостью».
— Что это! — воскликнул вдруг Пинтя, вскакивая на ноги.
Гицэ вздрогнул, словно очнувшись от сна, и стал озираться по сторонам, стараясь понять, что напугало Пинтю.
Они находились неподалеку от Счастливой мельницы, их отделял от нее только холм. Дождь прекратился, облака поредели, и лучи заходящего солнца как бы украдкой касались обнаженных вершин Бихора, видневшихся из-за холма. Густой лес, покрывавший холм, тянулся с левой стороны дороги, на которой стояла барская карета без лошадей.
— Погоняй!.. — крикнул Пинтя. — Тут дело неладно!..
Гицэ вскочил на ноги и хлестнул лошадей; от хороших мыслей не осталось и следа, точно кто смахнул их рукой; теперь он ни о чем не думал.
Подъехав к карете, они никого не нашли здесь, кроме трупа ребенка, видимо убитого ударом ружейного приклада в затылок. Ребенок лежал в нескольких шагах от коляски, на траве. Одежда его прилипла к телу, глаза наполовину выкатились из орбит, и все лицо было залито кровью.
По другую сторону кареты тоже стояла лужа застывшей крови. Кровью были забрызганы и козлы, но дождь кое-где успел смыть ее. Следы на дороге стерлись, а на траве их и вовсе не было видно; только подальше, в долине, еще можно было различить следы копыт, но на расстоянии каких-нибудь ста шагов исчезали и они.
Все это заметил Пинтя, обойдя со всех сторон место преступления; потом он снова вернулся к Гицэ, который неподвижно стоял на дороге вместе с Лае, между тем как охваченная ужасом Уца продолжала сидеть в повозке.
— Что здесь случилось? — взволнованно спрашивал себя Пинтя. — Можно поклясться, что это слуги убили своего господина, но мне как-то не хочется верить этому. Никак не пойму. Судя по следам, они поехали сначала в долину, потом обвязали тряпками копыта лошадей и вернулись в лес.
Гицэ пожал плечами.
— Уж не станешь ли ты клясться, что Ликэ не приложил к этому руки? — проговорил Пинтя. Вены на его лбу вздулись, а глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит.
— Что с тобой, ты голову потерял? — спросил Гицэ, смотря на него, как во сне.
— Нет, — ответил капрал. — Но чудо будет, если не потеряю. Тут дело не так просто, — продолжал он возбужденно. — Не будем терять времени; Уца останется здесь, а мы втроем пойдем в лес искать следы. Искать надо на более ровных местах, потому что умный вор никогда не ходит по склонам, где конь скользит и оставляет следы, или по болотам, где следы остаются около пней, возле которых скопилась гниль, и земля крошится под лошадиными копытами… Ну, пошли!
Несколько мгновений Гицэ стоял в нерешительности.
— Я не пойду, — заявил он. — Утром я уехал из дома, можно сказать, совсем неожиданно, и кто знает, что с тех пор могло случиться в корчме. Поеду узнаю, кто проезжал здесь в этой карете.
— Без меня ты не можешь ехать! — резко возразил Пинтя.
— Вот оно как… — протянул как бы равнодушно корчмарь и, помолчав, прибавил: — Хотел бы я знать, кто может запретить мне, человеку, выпущенному на поруки, поехать к жене и детям?
— Я запрещаю. У меня есть приказ обыскать твой дом, и ты можешь войти в него только при мне. Ты должен понять почему.
Гицэ резко повернулся на каблуках, вскочил в повозку и схватил в одну руку вожжи и в другую — кнут.
— Посторонись! — сказал он спокойно, увидев, что Пинтя пытается схватить за узду одного из коней.
Пинтя не двигался.
— Пинтя! — воскликнул Гицэ. — Не вводи меня в грех! Что ты от меня хочешь! Я вижу мертвого ребенка неподалеку от своего дома. Ты думаешь, я могу теперь оставить своих детей одних в этой глуши хотя бы на час? Если хочешь, поезжай со мной, а не хочешь — оставь меня в покое, у меня нет времени дожидаться. Посторонись! — крикнул он решительно, видя, что Пинтя упирается. — Посторонись, — крикнул он опять, поднимая бич, — не то я хлестну лошадей и перееду через тебя! Такой болван, как ты, не может стать мне поперек дороги.
— Как ты сказал? Болван?.. — повторил ошеломленный Пинтя, выпуская из рук уздечку. — Ну, коли так, поезжай.
Гицэ ударил по лошадям и умчался, оставив Пинтю и Лае посреди дороги.
Уже смеркалось, когда Ана заметила тележку Гицэ на дороге, ведущей из Инеу. Тележка спускалась с вершины холма в долину и неслась так, что казалось, вот-вот разлетится на куски.
У Аны захватило дух и заколотилось сердце. Вдруг она вздрогнула, и кровь бросилась ей в лицо: рядом с Гицэ сидела женщина. Без сомнения, это была та служанка, которой добивался Ликэ. Молодая трактирщица сразу забыла все то беспокойство и нетерпение, с которым ожидала мужа. Сейчас ею владело одно страстное желание: подбежать к женщине и вцепиться ногтями ей в лицо. У нее закружилась голова, ее стала бить дрожь, и она не могла двинуться с места. Гицэ соскочил с тележки и подошел к ней.
— Что с тобой? — спросил он, вглядываясь в ее белое, как полотно, лицо.
— Чему со мной быть? Ничего, — ответила она, сдерживая гнев.
Тогда он взял ее за руку и повел в дом.
— Что случилось? — спросил он. — Кто сегодня здесь проезжал?
— Разные люди, — ответила она, запинаясь.
— Ана!.. — проговорил муж взволнованно. — Не говори со мной так сейчас, именно сейчас. Ты вправе огорчаться. Я уехал внезапно и не рассказал толком тебе о том, что случилось. Знай же: сегодня ночью ограбили арендатора. Его избили до полусмерти, отобрали деньги, золото, серебро — все, что нашли и могли унести. Знай, что меня взяли под подозрение и отпустили домой только на поруки. Сейчас, по пути из Инеу, мы наткнулись в лесу на барскую карету, а рядом с ней, на обочине дороги, лежит убитый ребенок. Кто еще был в этой карете?.. Скажи, чтобы я мог сообщить об этом Пинте.
Ана стояла перед ним как окаменелая, и хотя она с напряженным вниманием слушала все, что он говорил, — слова его звучали для нее впустую и не могли дойти до ее сердца, терзаемого другими мыслями.
— Была женщина, — сказала она. — Барыня, молодая вдова. Откуда мне знать, кто там был еще? Может быть, ее увели с собой? Она была молодая, красивая, видная, — продолжала Ана, — а ведь только это одно и нужно вам, мужчинам.
Гицэ стоял перед ней неподвижно.
— Ана, что с тобой? — спросил он озабоченно, подходя ближе, чтобы обнять ее и получше вглядеться ей в лицо.
— Оставь меня, — прошептала Ана, задыхаясь и отталкивая его локтем. — Оставь, мне становится худо, когда ты дотрагиваешься до меня.
— Не оставлю!.. — крикнул Гицэ в отчаянии и обхватил жену обеими руками. — Я должен знать, что с тобой. Такой я еще никогда тебя не видел. Ты хотела поговорить со мной сегодня утром. Говори! Ты совсем не в себе!.. Беда!.. Святой боже!.. Беда в моем доме!.. Скажи, тебя чем-нибудь опоили?.. Тебя околдовали?.. Что с тобой?..
Ана тяжело задышала, захлебываясь слезами, и подняла вверх сжатые кулаки.
— Что здесь надо этой женщине? — выговорила она, истерически захохотав. — Что ей надо, Гицэ? Чего она здесь ищет? Во что ты хочешь превратить мой дом?
Гицэ выпустил жену из объятий и замер на месте. Он смотрел на нее взволнованно, но в то же время чувствовал, что сердце его застывает, как льдина.
— Что такое?.. — проговорил он медленно. — Никак не возьму в толк. Я говорю тебе о мертвецах, о людях, убитых на дороге, об исчезнувшей барыне, ребенке, которого убили. Говорю о самых ужасных вещах; а у тебя нет другого горя на свете, как то, что я привез в дом служанку.
— Какое мне дело до других? — закричала Ана. — За всю свою жизнь они не видали столько горя, сколько я ношу сейчас в своем сердце. Жить, как я живу, куда хуже, чем быть убитой на дороге. Ты не убиваешь меня, Гицэ, ты мучаешь меня, отнимаешь у меня жизнь, дыханье и словно не видишь, что я гибну.
— Черт возьми, не терзай меня еще и ты! — крикнул муж, отталкивая стул. — Хватит и того, что свалилось мне на голову.
— А если и свалилось, в этом ты сам виноват, — озлобленно крикнула Ана. — Эх, Гицэ, не пришлось бы тебе отвечать за мои вздохи! Ты считаешь меня уж больно глупой, но я не глупа, а просто люблю тебя! Сегодня ночью я уже думала забрать детей, уехать отсюда и оставить тебя одного с твоими темными делами. Так и надо было сделать, я это знаю, но у меня не хватило сил, не могу, сердце не позволяет. Что бы ты ни сделал, меня все будет тянуть к тебе, пока не увижу, что я стала для тебя обузой. Не скрывай больше ничего от меня. Ты говоришь, что ограбили арендатора?.. Думаешь, я не слыхала, что вы вчера о нем говорили? Думаешь, не поняла, что случилось этой ночью? Думаешь, не видела Ликэ, когда он возвращался на рассвете из Инеу?
За день в сердце Гицэ накопилось много злобы и горечи, теперь все это соединилось воедино; он тяжело вздохнул, сделал шаг назад и тихо спросил:
— Что ты хочешь этим сказать, Ана?
— Ты отлично знаешь, что я хочу сказать, — ответила жена, смеясь ему в лицо. — Ты заодно с Ликэ, и вы вместе ограбили арендатора. Но не бойся, я слишком подлая и не стану тебя выдавать.
— Значит, и ты!.. — проговорил Гицэ, захлебываясь от ярости. Потом медленно, шаг за шагом, приблизился к ней, как паук приближается к попавшей в паутину мухе, смерил ее глазами и занес руки над ее головой, готовый кинуться на нее.
— Да! — рассмеялась она ему в лицо. — Убей меня; ведь ты сильнее!.. Раз уж начал, продолжай, иди до конца!
Он вцепился в хрупкие плечи Аны и, стиснув их, спросил:
— Ты сказала, что я договорился с Ликэ, чтобы он напал на арендатора?
— Да, — ответила она решительно.
— Ты говоришь, что нынешней ночью я видел, как Ликэ уходил, а ты видела, как он возвращался?
— Да, — снова подтвердила Ана.
Он плюнул ей в лицо и снял руки с ее плеч.
— Мне противно думать, что моя жена может жить с таким человеком, за какого ты меня считаешь, — сказал он и вышел из дома, обхватив голову руками.
Ана же опустилась на постель и принялась плакать негромким, облегчающим душу плачем.
Пинтя недаром сделался жандармом.
Как только надо было напасть на след злоумышленников, он весь сразу преображался и настораживался, совсем как гончая Собака, почуявшая запах пороха. Тем большее беспокойство испытывал он сейчас, когда ему казалось, что преступление было совершено где-то совсем близко. Он чувствовал себя так, точно уже схватил злодеев в темноте и теперь боится лишь одного: вдруг они убегут, прежде чем наступит рассвет, и он не сумеет разглядеть их.
Особенно ошеломил Пинтю внезапный отъезд Гицэ. Если б он обнаружил на Счастливой мельнице или даже в сундуке корчмаря какие-нибудь вещи, похищенные у арендатора, это еще не убедило бы его в бесчестности Гицэ. Он уверял бы себя, что все это, может быть, подстроено нарочно, Гицэ же здесь ни при чем. Но сейчас, когда он увидал удаляющуюся тележку корчмаря, в сердце его вспыхнула злоба, а злоба ослепляет человека. Правда, даже и теперь эта злоба была направлена не против Гицэ, а против Ликэ; по мнению Пинти, один Ликэ был виноват во всем случившемся.
Ослепленный гневом, Пинтя, взглянув на убитого ребенка, сказал себе: «Я докажу, что ты убил его, если даже это неправда». Не теряя времени, он оставил Лае у кареты на дороге, проверил, хорошо ли заряжена винтовка, и, чувствуя, что каждый нерв у него натянут до предела, отправился в лес.
Тучи поредели, и полная луна, показываясь то здесь, то там на прояснившемся небе, разбрасывала по лицу земли переплетенные тени обнаженных деревьев. Но даже и тогда, когда луна пряталась за облака, ночь оставалась достаточно светлой, и зоркий Пинтя мог хорошо видеть на сотню шагов кругом. Однако он лишь с трудом различал следы, так как земля была покрыта недавно опавшими листьями, шелестевшими под ногами в ночной тишине.
Долго бродил он; его то и дело вводила в заблуждение то поблескивающая при лунном свете лужица, то светившаяся в темном уголке гнилушка.
По привычке он отпускал по временам крепкое словцо. Напав наконец на след лошади, Пинтя взвел курок, углубился в лес и, достигнув вершины холма, начал спускаться в долину. Была уже полночь, когда он неожиданно наткнулся на окоченевший труп. Это была молодая женщина, одетая во все черное. Убийцы не зарезали, не удушили и не застрелили ее. Она просто задохнулась от тряпки, засунутой ей в рот. Пинтя был человек не робкого десятка, но есть что-то таинственное в мертвом теле. Когда он опустился на колени, чтобы рассмотреть труп поближе, его охватила жалость; однако он не мог долго предаваться этому чувству, и оно сменилось удовлетворением, которое испытывает всякий человек, когда после долгих поисков находит наконец то, что искал. Пинтя ощупал труп и тщательно обшарил все кругом, чтобы убедиться, не забыли ли что нибудь убийцы на месте преступления. Потом он надвинул кивер на лоб, перекинул винтовку через плечо и торопливо поднял с земли мертвое тело, словно опасаясь, что может его потерять, если задержится.
Но едва он сделал шаг вперед, как почувствовал, будто кто-то держит его на месте. Он снова рванулся. Мурашки пробежали у него по спине, а волосы на голове зашевелились; силы оставили его, мертвое тело выскользнуло из рук, и сам он, растянувшись во всю длину, грохнулся на труп.
Оказалось, что он наступил на конец кнута, которым разбойники связали женщине руки за спиной и второпях забыли убрать.
Один, среди глухой ночи, неожиданно брошенный на труп, Пинтя иначе не мог объяснить себе происшедшее, как вмешательство нечистой силы, и ему хотелось встать и убежать куда глаза глядят. Однако, приподнявшись и с ужасом оглядываясь, он понял, что не может оставить здесь мертвое тело. Он снова взвалил его на плечи и поспешно зашагал, точно спасаясь от погони.
И в самом деле за ним гнались.
Лае был не из тех людей, которые способны в ночную пору стеречь мертвеца. После ухода Пинти на него напал страх. Брошенная на краю дороги карета, лужи крови, мертвый ребенок рядом — все это не могло не напугать Лае. Ему мерещилось, что на опушке леса показываются замаскированные люди, что ребенок начинает шевелиться. И чем непрогляднее становилась ночная тьма, тем больший ужас внушало ему мертвое лицо ребенка; по правде сказать, Лае его не видал, но живо представлял, а место происшествия и обстоятельства усугубляли его страх. Еще немного — и Лае направился в сторону Счастливой мельницы, а пройдя какую-нибудь сотню шагов, пустился бежать. Он бежал, и ему мерещилось, что ребенок поднимается за его спиной, вытягивается, простирает руки, чтобы схватить его, огромными шагами преследует его по пятам, и чем быстрее мчался Лае, тем скорее, казалось, настигал его мертвец.
Когда, едва переведя дух, Лае добрался до корчмы, он увидел там двух жандармов, совещавшихся, идти ли им на помощь к Пинте или оставаться в корчме.
— Что? Что случилось?.. — спросил один из них, увидев бегущего стремглав Лае.
Гицэ, который стоял, прислонившись к столбу террасы, тоже повернулся к нему.
— Нехорошо!.. — простонал Лае, в изнеможении опускаясь на скамью. — Капрал ушел в лес искать следы, а меня оставил одного. Одного с мертвецом!
— Почему же ты ушел? — спросил Гицэ.
Лае понял, что, если он скажет правду, ему не избежать взбучки.
— А зачем мне было там оставаться? — ответил он не совсем уверенно. — Чтобы меня убили эти замаскированные люди? Ведь они пришли, — прибавил он уже смелее, — пришли вдвоем, чтобы убить меня.
Жандармам некогда было доискиваться, правду говорит Лае или лжет. Надо было сейчас же ехать на место преступления, где находились брошенная на дороге карета и мертвый ребенок. Забрав у корчмаря коней, они поскакали, а он остался стоять на террасе, в той же позе, в какой застал его Лае.
Пока Пинтя углублялся в лес, идя по обнаруженным следам, жандармы добрались до кареты. А когда он взобрался на вершину холма, один из жандармов — огромного роста немец Ганцл — разыскивал его на опушке.
В то же самое время с другого конца долины на холм поднимались двое людей, которые вели на поводу оседланных коней. Они продвигались вперед осторожно, бесшумно ступая по следам, которые казались им знакомыми. Когда Пинтя нечаянно упал и его ружье выстрелило, незнакомцы на мгновение застыли на месте; потом прыгнули в седла, закутали лица темными тряпками и стремительно поскакали по направлению к холму. Жандарм, который остался возле кареты, двинулся к опушке, а Ганцл пустился бежать в глубину леса, откуда послышался выстрел.
Пинтя уже миновал горный перевал и находился примерно в тысяче шагов от того места, где нашел труп женщины, когда вдруг услышал сначала два выстрела, потом третий, а немного спустя прогремел и четвертый: это выстрелил оставшийся возле кареты жандарм, который тоже направлялся к холму.
— Где ты? Эй, Пинтя, эй! — кричал он на весь лес.
— Эгей! Сюда-а!.. — отозвался Пинтя и, положив на землю мертвое тело, побежал в сторону выстрелов. Он зарядил ружье и, теряя самообладание, беспрерывно кричал во все горло: — Э-ге-гей! За мной!
Очутившись снова возле перевала, он услыхал стук копыт, ударявшихся о корни, потом звонкие, резкие, высекающие искры удары по камням. Но звуки доносились уже издалека, из глубины долины, куда уже не могла долететь пуля. О погоне нечего было и думать. К тому же всадники добрались до ручья, направили коней в воду, и след их потерялся.
Вскоре капрал наткнулся на распростертого на земле Ганцла, истекающего кровью, но еще живого. Пуля попала ему в правое плечо, а в шею, по направлению к сердцу, был воткнут нож.
Пинтя был очень привязан к своим товарищам, но первым делом он схватил нож, нарочно или нечаянно оставленный грабителями, и лишь потом он разорвал на куски свою рубашку, чтобы обтереть кровь и перевязать раны Ганцлу.
Раненый, ослабевший от боли и потери крови, только и смог вымолвить: «Ищите хлыст, они его здесь забыли…» Потом приподнял руку, в которой держал темную тряпку, сорванную с лица напавшего на него человека, и потерял сознание.
Все это произошло так быстро, что Пинтя даже не успел опомниться. Было уже за полночь, когда он снова оказался на дороге, испытывая такое чувство, как будто только что очнулся от сна. Капрал и не пытался собраться с мыслями и как следует обдумать создавшееся положение. Он сознавал одно: Ликэ попался, и он, Пинтя, крепко держит его в руках. Хлыст, этот хлыст с костяной рукояткой, украшенной серебряными колечками и золотыми бляшками, принадлежал Ликэ!.. Пинтя сам не раз видел его у Сэмэдэу. А нож!.. Да ведь и Ганцл еще жив, он может назвать человека, с которого сорвал тряпку.
Однако, вернувшись в сумерки в Инеу, Пинтя понял, что все это не так просто. Ганцл умер и не мог уже больше ничего сказать. Жандармы, отправленные для поимки Сэилэ и Бузэ Руптэ, ни одного из них не нашли, они только обнаружили под крышей дома Бузэ Руптэ часть серебра, похищенного у арендатора; к тому же некоторые из присутствующих готовы были поклясться, что точь-в-точь такой же нож, какой принес Пинтя, они видели в руках Сэилэ. Никто уже больше не сомневался: одни и те же люди, скрываясь под маской, смертельно ранили Ганцла и ограбили накануне вечером арендатора. Что касается хлыста, то комиссар особенно настаивал на том, что вряд ли такой человек, как Ликэ, способен его где-то позабыть и что такой же хлыст мог иметь и кто-нибудь другой.
Пинтя схватился руками за голову. Он был из тех людей, которые не выносят ни малейшего противодействия; тем более теперь, после всех этих событий, ему хотелось одного: схватить ружье, как дубину, и крушить направо и налево, уничтожая всех защитников Ликэ.
— Корчмарь со Счастливой мельницы сбежал, — заявил он комиссару. — Теперь незачем идти к нему с обыском.
Услыхав об этом, комиссар немедленно распорядился послать двух жандармов и привезти Гицэ связанным в казарму; только отдав это приказание, он продолжал слушать капрала.
Пока Пинтя рассказывал, как обстояло дело, прибыли и жандармы, преследовавшие Сэмэдэу, и сообщили, что Ликэ должен находиться в Инеу. Как говорят, он прибыл туда еще во вторник утром, чтобы дождаться госпожи из Арада для оплаты ее стада, проданного на базаре в Зэранде, где он встретился с Сэилэ и Бузэ Руптэ.
Усталый, но возбужденный, еле держась на ногах, Пинтя взял ружье и отправился на поиски Ликэ, не желая давать ему никакой передышки. Действительно, через какой-нибудь час он нашел его как раз на окраине Инеу, в доме его приятеля, Акришора. Подняв Ликэ с кровати, на которой тот лежал в приступе лихорадки, Пинтя повел его в казарму.
Не первый раз случалось Ликэ быть пойманным, и в таких случаях он всегда придерживался одной и той же тактики: давал себя арестовать, не спрашивая о причине; впрочем, всем было известно, что он не будет отвечать ни на один вопрос, пока не предстанет перед самим судьей.
На этот раз он поступил против своего обыкновения.
Желтый, как воск, Ликэ сначала только бессвязно бормотал что-то, но, когда Пинтя повел его в казарму по залитым солнцем людным улицам, он быстро овладел собой. Даже лежа на смертном одре, Ликэ не обнаружил бы своей слабости при людях.
Так и теперь: немного спустя он уже смеялся, покусывая усы.
Чем больше старался Ликэ показать свое безразличие, тем сильнее распалялся шагавший сзади с ружьем на плече Пинтя.
— Я слышал, вы нашли карету и мертвого ребенка на краю дороги? — сказал немного погодя Ликэ. — Не думаешь ли ты, что и это тебе удастся отнести на мой счет?
— Не знаю! — ответил Пинтя, сдерживаясь.
Впереди, шагах в пятидесяти от них, разговаривали, стоя у ворот, три человека; взглянув на них, Ликэ сказал вполголоса:
— Только когда я увижу собственный затылок — я поверю в вашу ловкость и начну вас бояться. Будь я на твоем месте, я сумел бы доказать твою вину, даже если бы ты не был виноват.
Пинтя остановился, тяжело перевел дух, злобно взглянул на Ликэ, но не произнес ни слова.
— Знаю, что тебе надо! Думаешь вывести меня из терпения, чтобы я выдал себя в присутствии людей, но я не из тех, кого ты можешь заставить плясать под свою дудку.
— Если захочу — заставлю, — ответил Ликэ. — Да уже и заставил. Взглянул бы ты на себя: можно испугаться! Кажется, вот-вот съешь меня живьем!..
Так говорил Ликэ Сэмэдэу, всем известный Сэмэдэу, шагая под конвоем по улицам Инеу, где прошлой ночью произошло ограбление и горожане были перепуганы. Ликэ прекрасно знал, что со всех сторон на него смотрят и что всякое его движение подмечается множеством людей.
— Ну, что же? — останавливаясь, произнес он достаточно громко, чтобы шедшие позади могли слышать его. — Если признают виновным — пойду на виселицу!.. Но хоть сейчас-то оставь меня в покое и не каркай!.. Видишь, ведь сам иду, без сопротивления.
Пинтя невольно схватился за ружье, но тотчас же опустил руку. Однако его движение не укрылось от тех, кто стоял у ворот, и не прошло и нескольких минут, как вокруг них начали собираться любопытные.
— Вот видишь, я добился своего, — снова понизив голос, проговорил Ликэ. — Посмейся же и ты вместе со мной!.. А кроме того, знай, что сегодня же вечером я буду прогуливаться с сигареткой в зубах среди этих самых людей и смеяться над вашей глупостью.
— Эй, Ликэ, не забывай, что ружье заряжено, и если я потеряю терпение — тебе не поздоровится, — заметил Пинтя.
Хотя Пинтя шел со спокойным видом, все же несколько человек увязалось за ними; а где в подобных случаях сойдутся двое или трое — там соберется и целая толпа. Когда они подходили к казарме, весь Инеу уже знал, что капрал Пинтя поймал Ликэ Сэмэдэу и даже чуть не пристрелил его на улице. Позади них собралось не менее полусотни зевак, старавшихся разузнать, в чем дело; и все же Пинтя продолжал идти, делая вид, что ничего не слышит и не замечает.
— Что вам здесь надо? — обратился к зевакам один из жандармов, стоявших у ворот. — Разойдитесь по домам!
— Нечего удивляться, — проговорил Ликэ, — ведь все хотят посмотреть, как злится Пинтя. Чуть не застрелил меня по дороге. Говорит, что докажет мою вину, даже если я ни в чем не виноват.
— Этого я не говорил, — возразил Пинтя. — Но теперь утверждаю, что если ты и на этот раз не попадешь на виселицу, то, значит, нет правды на свете.
— Пусть будет так, — согласился Ликэ и повернулся к собравшейся толпе. — Эй! — крикнул он. — Не сбегает ли кто из вас передать господину Вермеши, что вчера ночью из его стада пропало штук семьдесят свиней, а меня вот схватили, и я не могу заняться поисками.
Ликэ прекрасно изучил людей: не один человек, а целый десяток откликнулся на его зов, и, наверное, только для того, чтобы потом сказать, что они тоже как-то участвовали в случившемся.
— Смотри, сколько нашлось охотников! — удовлетворенно проговорил Ликэ и вошел в ворота.
Комиссару Ликэ заявил, что видел нож у Сэилэ Боарул, а когда ему показали хлыст, хладнокровно заявил:
— Это мой хлыст. Наверное, вы нашли его на Счастливой мельнице; да и нож взяли оттуда же.
На дальнейшие вопросы Ликэ отказался отвечать, требуя, чтобы его отпустили: ведь у него имеются дела, и ему недосуг тратить время по пустякам. Стоило Ликэ перечислить имена своих хозяев, как комиссар понял, что не сможет его задержать. Уж кто-кто, а Ликэ знал, кого выбирать себе в хозяева, да и выбор он мог делать по собственному вкусу: ведь никто не умел так хорошо охранять и продавать стада, как он. Все хозяева Ликэ, вроде господина Вермеши, были люди влиятельные и в случае надобности могли за него постоять.
Господин Вермеши Арпад владел тремя стадами свиней и не сомневался, что потеряет их все в каких-нибудь несколько дней, если весть об аресте Ликэ распространится широко. Стоило Вермеши узнать, что из его стада пропало семьдесят свиней, как он явился к комиссару и потребовал освобождения Ликэ. «Я хочу взять его на поруки, — сказал он, — пусть разыскивает моих свиней».
Ручательство господина Вермеши имело большой вес еще и потому, что он был в приятельских отношениях с судьями, у одного из которых стадо тоже находилось под охраной Ликэ. Господин Вермеши имел также большое влияние на губернатора, а губернатор мог шутя разделаться с комиссаром.
Виновен Ликэ или нет — речь шла вовсе не об этом; в конце концов не все же убийцы несут наказание, особенно те, в которых нуждаются влиятельные люди…
Когда жандармы, арестовавшие корчмаря, возвращались с ним в Инеу, Ликэ как раз выходил вместе с господином Вермеши из ворот казармы. Он столкнулся с Гицэ лицом к лицу на глазах у всех собравшихся.
— Не горюй, — бросил он мимоходом Гицэ. — Положись на меня.
Корчмарь ничего не ответил и только посмотрел на Ликэ с видом человека, которому теперь все стало безразлично. Он ушел из дома, не сказав ни слова ни Ане, ни старухе, не отдав никаких распоряжений по хозяйству и даже не взглянув на своих детей: ничего его больше не интересовало, ни о чем он не хотел знать.
Что же касается Пинти, то он устал и пошел спать, предоставив другим преследовать злоумышленников.
Суд был назначен на пятницу, после дня святого Димитрия. В тот же день, когда Гицэ доставили в Инеу, были схвачены Акришор и Рэуц: Акришор был взят у себя дома, а Рэуц — в лесу, в Шикуле, где он находился со стадами. Одновременно жандармы задержали еще человек шесть, показавшихся подозрительными; а на опушке леса Фундурени были пойманы три брошенных коня. Однако следы обоих слуг — лакея и кучера — потерялись окончательно, и так и осталось невыясненным, убежали они или были убиты и закопаны в потайном месте, что казалось наиболее вероятным, судя по кровавым пятнам на козлах кареты и лужам крови вокруг. Бузэ Руптэ и Сэилэ Боарул были схвачены только через полтора суток в Салонте, по дороге к Орадя-Маре. Их не повезли в Инеу, а отправили прямиком в Орадя-Маре, где должен был состояться суд и где уже находились остальные.
Еще во время следствия Ана в сопровождении двоюродного брата Гицэ, священника, приехала в Орадя-Маре, захватив с собой, по совету матери, деньги. «Деньги, — говорила старуха, — всякому делу приправа». Однако свидания с мужем Ана так и не добилась. Приехав в Орадя-Маре вторично, на суд, Ана была еще более подавлена, чем в первый раз: ее мучило, что она ничего не сделала для того, чтобы облегчить участь своего мужа, в невинность которого после всего случившегося она начала верить.
— Не убивайся раньше времени, дочка, — уговаривала ее мать, сохранявшая обычное спокойствие. — Если даже, боже упаси, что и случится, еще неизвестно, будет ли это так ужасно, как тебе думается. Поживем — увидим. А если и впрямь стрясется беда — поплачь денька три, потом скажи: «Господи, да будет твоя воля», вытри слезы и ищи себе в жизни другой источник утешения да иди себе дальше своим путем; ведь жизнь коротка, и задерживаться нет времени.
Так говорила старая, потому что была стара; но Ана была молода и не осмеливалась заглядывать в будущее — до того оно казалось ей смутным и бесконечно далеким; при первой же попытке это сделать глаза ее наполнялись слезами.
И все же Ана была не из тех, кто может долго предаваться мрачным мыслям. Мало-помалу она пришла к убеждению, что Гицэ не может быть виновен, и только увидав себя среди людей, приехавших на суд, она снова почувствовала тяжесть на сердце.
И на этот раз первым перед судом предстал Ликэ, этот высокий сухощавый человек, всегда умевший обращать на себя внимание других.
Увидев его входящим в зал, Ана стала белее мела. Ее большие глаза, как и прежде, были прикованы к его суровому, неподвижному лицу. От этого человека зависела судьба Гицэ. Ведь если Ликэ выпутается из беды, будет спасен и корчмарь. Поэтому Ана с напряженным вниманием следила за ним, и сердце ее согревалось от каждого сказанного им слова.
Ликэ прекрасно знал, что найдет поддержку у своих хозяев. Одни из них были убеждены в его невиновности, другие, как люди влиятельные, могли негласно защитить его, даже если и не верили ему. Зная, что многие судьи подозревают его, Ликэ, стоя сейчас перед ними, давал короткие, ясные ответы, не отступая от показаний, сделанных на первом допросе; рассчитывать-то Ликэ рассчитывал на поддержку своих хозяев, но все же еще больше полагался на свою изворотливость.
Первым делом он заявил, что не помнит, говорил ли на Счастливой мельнице об арендаторе и служанке; не помнит и того, что Сэилэ и Бузэ Руптэ поехали прямо в Инеу; когда же ему зачитали показания других, он коротко ответил: «Может быть… но я не помню». Позднее Ликэ отрицал, что в ту ночь Рэуц приводил в корчму женщину; по его словам, Рэуц приходил только затем, чтобы сообщить, что исчезло много свиней из стада, пасшегося в лесах, и, вероятно, корчмарю и слуге лишь показалось, что они видели какую-то женщину.
Ана вздохнула свободнее: значит, Ликэ уходил в ту ночь на поиски стада.
Однако судьи были иного мнения. То, что отрицал Ликэ, подтверждалось многими другими показаниями; судьи считали, что Ликэ умышленно не желает говорить ничего такого, что могло бы укрепить подозрение, падающее на Бузэ Руптэ и Сэилэ, так как он был с ними заодно. Он отрицал появление женщины, чтобы не быть вынужденным назвать ее имя, и многие из присутствующих тайком хвалили его за это.
Все-таки судей не удалось разубедить. Они задали Ликэ вопрос: как он думает, не был ли корчмарь со Счастливой мельницы сообщником Сэилэ и Бузэ Руптэ? Сэмэдэу ответил, что, по всей вероятности, это не они — те люди с закрытыми лицами, напавшие на арендатора и совершившие на следующий день преступление на лесной дороге. Найденное же в доме Бузэ Руптэ серебро арендатора мог туда подбросить какой-нибудь доверенный Пинти, который относится к Бузэ Руптэ враждебно.
Когда, наконец, Ликэ показали нож и хлыст — он только пожал плечами, как будто это его совсем не касалось, и заявил, что ничего не может сказать об этих вещах и подождет, пока все выяснится из показаний других лиц.
Рэуц, Акришор и остальные свидетели, вызванные на допрос после Ликэ, частично подтвердили сказанное им и кое-что из прежних показаний Марца, данных комиссару. К тому времени, когда пришла очередь Пинти давать показания, судьи и все присутствующие были уже вполне убеждены, что преступление совершено Бузэ Руптэ и Сэилэ, а на Ликэ и Гицэ падает сильное подозрение как на соучастников.
Когда вошел Пинтя, защитник Ликэ поднялся и заявил, что не может принять показаний капрала; в нескольких словах он сообщил о том, что произошло, когда Пинтя вел Ликэ в казарму, и потребовал, чтобы выслушали лиц, бывших свидетелями этого происшествия.
— Я принимаю Пинтю в качестве свидетеля, — спокойно проговорил Ликэ.
Пинтя давно и хорошо подготовился к своим показаниям на суде, но вмешательство защитника, хладнокровие самого Ликэ и явное недоверие на лицах некоторых судей сбили его с толку. Он уже не знал, что ему говорить, и, к великому изумлению всех присутствующих, повторил слово в слово показания Ликэ. Он заявил, что не считает виновными Бузэ Руптэ и Сэилэ, что серебро арендатора действительно было кем-то спрятано в доме Бузэ Руптэ; что нож Сэилэ умышленно оставлен в теле Ганцла; что той ночью Рэуц приходил на Счастливую мельницу не с женщиной, а один или с кем-то из товарищей.
Слушая эти показания, Ликэ смеялся Пинте в лицо, и от этого смеха капрал окончательно растерялся; он говорил все более возбужденно и в конце концов стал посмешищем для всех собравшихся. Тогда он умолк, вытирая со лба холодный пот.
Однако показания Пинти заставили присутствующих призадуматься, а самые серьезные из судей приняли его слова во внимание.
Но вот перед судом появились сначала Бузэ Руптэ, а за ним и Сэилэ Боарул, показания которых придали делу совсем другой оборот.
Оба были известны как злоумышленники, много раз находившиеся под подозрением и неоднократно отбывавшие наказание; на этот раз защищаться нм было особенно трудно, так как они не могли подтвердить свои слова никакими доказательствами, к тому же против них выступали все те, кто хотел вызволить из беды Ликэ.
Бузэ Руптэ, высокий толстый человек, вызывающий отвращение своим уродством, отрицал, что ездил в тот вечер в Инеу, и уверял, что все время до вечера вторника провел с Рэуцем и Сэилэ около стад, а позже отправился с Сэилэ в Салонту.
— Кто-нибудь видел вас за все это время? — спросил один из судей.
— Никто, — ответил обвиняемый.
— Как же вы могли пройти никем не замеченные? Значит, вы прятались?
— Нет, мы не прятались. Просто случайно никто не попался навстречу.
— Хорошо, — продолжал судья. — Я только одного никак не могу понять: ведь Рэуц направился в Фундурени, а не в Инеу.
— Мы договорились встретиться за холмом и дальше идти вместе.
— Зачем?
Некоторое время Бузэ Руптэ в замешательстве молчал.
— Чтобы Ликэ Сэмэдэу не знал, что мы идем вместе. Ведь он нам враг и вышел бы из себя, если бы узнал, что Рэуц с нами заодно.
Однако Рэуцу с помощью четырех свидетелей удалось доказать, что ночь с понедельника на вторник он провел на Счастливой мельнице, а во вторник, в обед, был в Шикуле и что Бузэ Руптэ лжет, пытаясь его оклеветать. Как только судьи вызвали Сэилэ, он, увидав, что Бузэ Руптэ окончательно пал духом, сразу понял, что дело плохо, и от волнения тут же изменил прежние показания, заявив, что договорился с Рэуцем украсть часть пасшегося в лесах Фундурени стада и отправился тайком в Салонту подыскивать покупателя. Однако это заявление, которое, может быть, раньше и повлияло бы на мнение судей, теперь у большинства из них вызвало только смех.
Таким образом, из показаний Бузэ Руптэ и Сэилэ вытекало, что они, так же как и Пинтя, враги Ликэ, и поэтому не могли действовать с ним заодно. Защитник Ликэ умело использовал это обстоятельство, указав, что Ликэ выступил в защиту этих молодцов только для того, чтобы не создавать впечатления, будто он мстит им теперь, когда они попали в беду, в то же время отлично понимая, что лишь они могли оставить хлыст на теле его любимой госпожи.
Действительно, одно из двух, или нож Сэилэ, или хлыст Ликэ были умышленно оставлены на месте преступления, чтобы направить следствие по ложному пути, так как о соглашении между Бузэ Руптэ, Сэилэ и Ликэ теперь не могло быть и речи; что касается самого Ликэ, то он, конечно, мог совершить преступление на проселочной дороге, в лесу, но никак не мог быть одним из людей с закрытыми лицами, напавших на арендатора, поскольку в то время, когда произошло это нападение, Ликэ, согласно многим показаниям, находился на Счастливой мельнице.
Пинтя сомневался в том, что Ликэ оставался там всю ночь, да и показания свидетелей тоже внушали некоторые сомнения, ведь они исходили от лиц, подозреваемых в соучастии с Ликэ. Только показания корчмаря давали основания подозревать Ликэ; но он не точно указывал время, и оставалось неясным, когда же появился и ушел приводивший женщину человек; поэтому допрос Гицэ отложили напоследок и теперь ждали его показаний, решающих для приговора.
Высокий, широкоплечий, с ясными глазами и неподвижным лицом стоял Гицэ перед судьями.
Он знал, что перед ним находятся двое ни в чем не повинных людей, которых ждет суровый приговор; Гицэ был убежден в их невиновности, но доказать ее уже не мог, хотя и готов был защищать их, рискуя взять на себя часть их вины. Он взглянул на Бузэ Руптэ и Сэилэ с таким выражением, как будто хотел сказать: «Не бойтесь, мне известно кое-что, что может спасти вас хоть на время».
При появлении Гицэ Ана тяжело вздохнула и снова застыла в оцепенении. Перед ней был уже не прежний, мощный, полный жизни человек — за несколько дней от Гицэ осталась лишь тень; на лице появились морщины, в волосах проглянула седина.
Жестоко страдавший Гицэ бессознательно повернул голову в ту сторону, откуда послышался вздох, и встретился глазами с Аной… Он поднял руку… тихо провел ею по сухому лбу и снова повернулся к Ликэ, никогда не терявшему самообладания.
В одно мгновение в его душе все точно перевернулось. Он давно не видел Ану, и теперь, когда заметил, как она измучена, сердце его вновь наполнилось любовью, которую он почувствовал к ней с первого дня их встречи; снова воскресло желание ограждать ее от всякой напасти, воскресла вся привязанность к жизни, свойственная любящему человеку. Планы, которые Гицэ строил в долгие дни заточения, рухнули, как только Ана появилась перед его глазами.
Нет, он не имеет права подвергать себя опасности ради других — ведь у него есть жена и дети. А Ликэ если и можно припугнуть, то все равно нельзя уничтожить, потому что он не один; здесь целая цепь людей, где один мстит за другого.
Слово за словом давал свои показания Гицэ, и они были все те же, какие он давал в первый день комиссару; только теперь он заявил, что считает Бузэ Руптэ и Сэилэ виновными, и настаивал на том, чтобы его слова были записаны в протокол. Когда же ему задали последний, решающий вопрос: может ли он поклясться, что Ликэ действительно оставался всю ночь на Счастливой мельнице, — Гицэ ответил:
— Не могу дать клятву, что в ту ночь он не уходил, потому что я не был с ним все время, но, клянусь, я был уверен, что он всю ночь провел в корчме.
Допрос был окончен, и через некоторое время судьи вынесли приговор: Ликэ признать невиновным, Гицэ, поведение которого вызывало подозрение, освободить за недостатком улик, а Бузэ Руптэ и Сэилэ приговорить к пожизненному заключению.
Один за другим судьи, осужденные, подозреваемые, свидетели и любопытные, пришедшие на суд, стали расходиться. Только Гицэ все еще продолжал стоять на месте, устремив глаза в землю, борясь с собой, охваченный желанием сказать Ане хотя бы одно слово, и терзаясь при виде ее огромной скорби. Наконец, когда почти все разошлись, он повернулся к жене, глаза его вспыхнули, и слезы залили все лицо.
— Прости меня, Ана, — сказал он. — Прости меня хоть потому, что сам я себе не прощу, пока живу на этой земле. Отец твой был всеми уважаемый человек, вся твоя родня — порядочные люди, а ты дожила до того, что увидела своего мужа на скамье подсудимых. Я ничем не согрешил, Ана, но небо поразило меня слепотой; я не хотел верить, не хотел понимать, когда ты мне указывала правильный путь.
— Ничего, Гицэ, все образуется, — проговорила жена, примиренная сама с собой.
— Не печалься, мой дорогой, — сказала глубоко взволнованная старуха. — Вот я смотрю на твое лицо, на твои волосы и не спрашиваю, что случилось. Вижу — ты пережил большое несчастье, но не говори мне ничего. Боюсь, как бы твое несчастье не показалось мне слишком маленьким, не оказаться бы мне несправедливой, если я сочту его не таким большим, как думаешь ты. Не печалься! Счастлив человек, который пережил большое несчастье, потому что он избавился от многих малых огорчений, которые порой терзают душу хуже глубокого горя.
Гицэ поднял на руки одного из детей и поцеловал его.
— Бедные мои детки! — пробормотал он. — Ваш отец нечестный человек, а этого в нашем роду еще никогда не водилось.
— Будет тебе, Гицэ, — остановила его Ана. — И мы, и все порядочные люди, которые с тобой знакомы, знают, каков ты, и упрекают себя за то, что могли думать о тебе плохо.
— Честность не в этом, — возразил муж. — Честен только тот, кто заткнул глотку любым клеветникам, о котором никто не сможет сказать ничего плохого, не опозорив самого себя. Честность — это сила, которая заставляет даже тех, кто сам плох, считать тебя человеком среди людей. Я же не могу никому помешать заявить моим детям: «Ваш отец — негодяй».
— Пусть так, — согласилась старая. — Многое приходится делать из любви к людям, потому что поссориться с ними — большое несчастье. Но ничего не поделаешь. Такова жизнь. Если уж повздорил с людьми, то не наряжайся к празднику, а сиди дома за прялкой да тки себе чистую рубаху.
— Так бабы поступают!
— Мужик или баба — все равно, лишь бы голова была на плечах.
— Голова… Да!.. Немало накопил я в сердце желчи, считая, что у меня есть голова на плечах, да вот всю эту желчь в себя же и вылил.
— Слава богу за то, что ты ее вылил, — проговорила старуха.
И она была права. Гицэ действительно как бы преобразился. Несчастье сделало его более снисходительным, менее требовательным к окружающим. Когда-то он думал, что в жизни человека все зависит от него самого, теперь же он почувствовал, что все в жизни случайно, и удовлетворялся тем небольшим благополучием, какое выпало на его долю. Ему было приятно видеть, что Ана весела и довольна исходом дела, — ведь оно могло кончиться куда хуже.
Кроме того, когда находишься в беде, то всегда стараешься найти себе утешение. Мало-помалу Гицэ пришел к твердому решению, что он останется на Счастливой мельнице только до весны, а потом соберет свое добро, возьмет жену и детей и уедет подальше, туда, где его никто не знает, — в глубь Баната или даже в Румынию.
«Не может быть, — рассуждал он сам с собой, — чтобы со временем все не убедились в моей честности». Он старался забыть прошлое, пройти мимо него, внушал себе, что ничего не произошло, и мечтал о лучшем будущем, уже представляя его себе как наяву.
В тюрьме, где он просидел несколько дней, ему сотни раз приходила в голову мысль убить погубившего его человека, и он досадовал, что недостаточно силен, чтобы поступить так, как хотелось: сделать это с полным самообладанием, не убивать сразу, а медленно мучить и полуживым довести до виселицы. А теперь он спрашивал себя: «Зачем мне это? Все равно не поправишь того, что совершилось».
— А ну его, грешного… — сказал Гицэ, когда через некоторое время Ликэ Сэмэдэу снова появился в корчме.
Ана же радушно встретила человека, который так хорошо говорил на суде и своей рассудительностью спас ее мужа от опасности.
Поговорив с Гицэ около часа, Ликэ снял свой широкий кушак, набитый деньгами, и высыпал их на стол.
Охваченный неудержимой яростью, Гицэ сурово посмотрел ему в лицо.
— Чьи они? — спросил он, подчеркивая каждое слово. — Арендатора или барыни?
Он думал, что Ликэ вздрогнет при этих словах, но, к своему стыду, увидел, что тот лишь засмеялся ему в лицо и спокойно ответил:
— И те и другие. Как вор я взял у тебя деньги, как вор и возвращаю.
— А что, если кто-нибудь поймает меня с ними?
— Кто тебя поймает? Деньги всегда останутся деньгами, а ты — корчмарем, у тебя бывают разные люди, — что тебе дали, то ты и берешь.
— А что, если я тебя выдам?
— Этого я не боюсь, — ответил Ликэ.
Гицэ встал, выдвинул ящик стола и, положив в него деньги, снова запер.
— Вот теперь ты поступаешь как разумный человек, — проговорил Ликэ. — Какая бы польза тебе была, если бы ты сказал судье то, чего он и слышать от тебя не хотел. По моему суждению, ни одному человеку не прожить только своим умом, ни тебе, ни кому другому. А глупцы пусть себе отсиживаются в тюрьмах. Те дурни думали, что я доверюсь людям, которых еще не вполне прибрал к рукам, что они смогут повредить мне, если вместе с Рэуцем утащат штук сто свиней из моего стада. Ну, уж теперь-то они ничего не утащат!
Гицэ вздохнул. Этот человек поражал его своей проницательностью в злых делах, и корчмарь почувствовал облегчение, убедившись, что несправедливость законов является все-таки отражением сурового гнева господня.
— А что у тебя было с той женщиной? — спросил Гицэ.
— То же, что с тобой, — холодно ответил Ликэ. — Я поймал ее на том, что она оказалась падкой на золото и драгоценные камни, и дал ей их продать. Она могла это сделать, не вызывая подозрений, но женщина всегда останется женщиной, и она чуть не выдала меня: ей стало жалко продавать цепочку, которая, как видно, особенно пришлась ей по вкусу.
— И только поэтому ты загубил четыре души? — в ужасе спросил Гицэ. — Ты прямо дьявол, Ликэ, дьявол, а не человек!
— Ты это наконец почувствовал? — самодовольно спросил Сэмэдэу. — Тебе бы следовало это давно сделать и понять, что я очень боюсь строгости законов, и поэтому страх проясняет мой разум и освещает путь, по которому я иду. Лишь сумасшедший вроде тебя может грозить спровадить меня на виселицу; этим он только заставляет меня быть еще осторожнее. Понял ли ты наконец, что людям, которые со мной заодно, бояться нечего? А те, что хотят меня уничтожить, должны все время дрожать, потому что, будь они даже невиннее трехдневного младенца, я все равно сверну им шею. Вот ты, Гицэ, человек честный, а я сделал тебя виноватым, и что мне мешает пойти теперь дальше и спровадить тебя на ту самую виселицу, которой ты меня пугаешь?
— За что же, Ликэ, за что? — в ужасе воскликнул корчмарь.
— Я не говорю, что поступлю именно так, — мягко ответил Сэмэдэу. — Сейчас мне нет расчета это делать. Такой, как ты, мне нужен. Говорю только, что я могу это сделать, если ты станешь мне поперек дороги.
— Завтра я уеду отсюда, и оставь меня в покое.
— Сейчас я тебе не позволю уехать: до сих пор ты здесь оставался из упрямства, теперь должен остаться из страха. Не зря же я трудился: теперь ты дрожишь передо мной как осиновый лист, теперь я хочу, чтобы ты остался здесь!
— Что тебе от меня надо?
— Что надо? — повторил Ликэ со смехом. — Эх, Гицэ! Много людей погибло в этой корчме, а следы их нашлись далеко отсюда. А с тех пор как ты здесь, не погиб еще ни один человек. Понял?
Гицэ встал и посмотрел на него с презрением.
— И пока я буду здесь, никто не погибнет, кроме, может быть, меня самого, — твердо сказал он.
Злобная усмешка снова обнажила зубы Ликэ.
— Ты говоришь, как девица, которая еще не отведала сладости греха, — заметил он спокойно, — может быть, и я когда-то говорил так же, не помню. Знаю только, что я был в трудном положении, когда впервые убил человека: в моем стаде пропало несколько свиней, и мне было стыдно сознаться в этом, а денег на покупку других не было. А потом я убил второго, чтобы заглушить упреки совести за первого. Теперь жажда горячей крови стала для меня прямо-таки болезнью, которая нападает на меня время от времени. Ну, да тебе этого не понять! — продолжал Сэмэдэу, все более оживляясь. — Вся кровь во мне кипит и клокочет, стоит только решиться на это дело. Если бы ты знал, что за наслаждение ударить человека, который тебя раздражает, ударить с такой силой, чтобы стереть его с лица земли, если он заденет тебя хоть словом, хоть взглядом, расплатиться с ним в сто, в тысячу раз сильнее. Ведь желчь, ненависть, слепая ярость накапливаются в сердце… И вот, когда накопилось достаточно, изливаешь все сразу — и все равно на кого, лишь бы подвернулся человек. Ты — мужчина, Гицэ, у тебя в душе накопилось много ненависти, к тому же ты человек умный; будь ты моим товарищем, я смеялся бы и над чертом, и над его бабушкой. Я чувствую себя сильнее, когда знаю, что ты рядом.
— Я тебе товарищ! — проговорил Гицэ решительно холодно.
— А я тебя не принимаю в товарищи, — ответил Ликэ столь же решительно и холодно. — Человека можно подчинить себе, только зная, чем он грешен. Понятное дело, у всякого имеются свои грехи, только некоторые умеют их ловко скрывать. Чтобы получше узнать человека, доберись до его слабостей, заставь обнаружить их — и тогда делай с ним что хочешь, потому что один сердится, другой смущается, третий приходит в замешательство, но нет ни одного, кто бы хоть раз не потерял самообладания и разума. Однако есть такая слабость, которой я лично боюсь, потому что не знаю, как с ней справиться. Сегодня она сильней, завтра — слабей, иной раз думаешь, что уже победил ее, — но ошибаешься. Я сторонюсь людей, страдающих такой слабостью, потому что они могут выдать тебя как раз тогда, когда ты думаешь, что тебе нечего бояться. Однажды такая история приключилась у меня с Пинтей, и я не хочу испытать это второй раз с тобой.
— Что же это за слабость? — спросил Гицэ вполголоса.
— К женщинам. Да нет, еще хуже того, к одной женщине.
Корчмарь ничего не ответил, но, когда Ликэ ушел, поднял кулаки над головой и произнес, поглощенный одной мыслью:
— Ты думаешь, что ты хуже меня? Посмотрим! Я-то спроважу тебя на виселицу, даже если мне самому придется висеть с тобой на одной веревке!
Полученные от Ликэ деньги лежали на столе. Дверь комнаты была заперта, и Гицэ был один. Он с напряженным вниманием рассматривал каждую монету и ассигнацию, пытаясь найти хоть на одной из них какую-нибудь метку.
Здесь были и бумажные деньги, и медь, и серебро. Бумажки, кроме двух крупных и одной мелкой, были совсем новенькие, видимо еще ни разу не сложенные, только слегка помятые. На одной из них Гицэ заметил большое чернильное пятно, а та, что была помельче, была с оторванным уголком; но ни то, ни другое никак нельзя было назвать меткой.
Некоторое время Гицэ разочарованно смотрел на деньги, и в то же время он радовался: ведь в конце концов он имеет право на часть этих денег. Ради них он трудился, копил копейку за копейкой, и было бы жалко отдать их судье, как он решил сделать, в случае если на них обнаружатся какие-нибудь метки.
Гицэ убрал деньги в стол и несколько минут шагал взад и вперед по комнате. У него было такое чувство, словно он их украл. Охваченный беспокойством, он задавал себе вопрос: не попадет ли он в беду, приняв их от Ликэ? С какой радостью он вышвырнул бы их за окно! Но разве можно было на это решиться? Подумать только, как долго пришлось бы работать такому человеку, как он, чтобы накопить такую сумму! И вот сердце не позволяет ему выпустить деньги из рук.
Прошло двое суток, и наступила суббота, день подсчета выручки, когда должны были собраться вместе все члены семьи, — добрый, сохранившийся от хороших времен обычай, от которого Гицэ никак не мог отказаться.
Едва приступили к подсчету выручки, как на лице Аны отразилось недоумение. Ей показалось, что денег что-то слишком много, и к тому же она никак не могла отделаться от мысли, что все это новенькие бумажки получены из одних рук.
Зато старуха радовалась, что истекшая неделя принесла такую прибыль.
— А эта хорошая? — спросила она, заметив ассигнацию с оторванным уголком.
— Дай бог побольше таких! — ответил Гицэ, продолжая считать.
Ана внимательно поглядела на ассигнацию, и румянец сбежал с ее лица. Однако в присутствии матери она не проронила ни слова.
Ей хотелось поговорить с мужем с глазу на глаз, но она чувствовала, что не может решиться на это: ведь еще недавно она подозревала его в нехороших делах и теперь боялась новых подозрений. Засевшая у нее в голове мысль не давала ей покоя, ней становилось страшно, она сама не знала почему. С особенной силой страх охватил ее вечером, когда Гицэ и мать уснули. Голова ее пылала.
«Я должна узнать правду!.. Хотя бы ради моих детей», — решительно сказала себе Ана. Быстро встав с постели, она разыскала ключи, крадучись, как воровка, подошла к сундуку и отперла его; потом, вынув оттуда кипу ассигнаций, прошла в боковую комнату, зажгла свет, дрожащей рукой заперла дверь и, развернув бумажки, стала разглядывать каждую ассигнацию.
— Так оно и есть! — воскликнула она, откладывая в сторону ту, на которой недоставало уголка. — Клянусь святым крестом, я видела эту бумажку у нее в руках!
Потом она принялась разглядывать новые ассигнации, с самого начала показавшиеся ей подозрительными.
На одной из них, посредине, виднелась еле заметная дырочка, словно проколотая иголкой. Перебирая остальные ассигнации, Ана насчитала пятьдесят три штуки с точно такими же крохотными отверстиями посредине. Было похоже, что они все вместе были нанизаны на тоненькую проволочку.
Ана сложила ассигнации одну поверх другой, решительно подошла к спящему мужу и разбудила его.
— Что такое? Что случилось? — испуганно спросил он.
— Идем со мной! — позвала она.
Он торопливо поднялся и, еще не совсем очнувшись от сна, последовал за ней.
— От кого ты получил эти деньги? — спросила Ана, показывая на лежащие на столе ассигнации.
Гицэ вздрогнул от ужаса, как убийца, застигнутый на месте преступления.
— Почем я знаю? — ответил он. — От проезжающих.
— Гицэ! — воскликнула Ана. — Не играй с огнем! Все эти деньги получены от одного и того же человека. Вот эта бумажка с оторванным уголком уже побывала один раз в моих руках. Мне давала ее барыня в тот самый день, когда ее убили. Эти пятьдесят три бумажки имеют одинаковую метку. Они тоже, должно быть, получены от нее! Ведь как раз у нее я видела точь-в-точь такие же новые бумажки! Что-нибудь одно: или ты замешан в этих темных делах и тогда не жди добра! Или ты ни в чем не замешан, но не умеешь остерегаться дурных людей, — и это тоже плохо. Если все обстоит так, как я говорю, — сейчас же закладывай лошадей, я уезжаю отсюда с моими детьми.
Ана в замешательстве остановилась, видя, что Гицэ не сердится, а, наоборот, смотрит на нее с любовью и с радостью.
— Ведь твои дети — также и мои, — промолвил он наконец. — Не тревожься из-за них, я сам о них позабочусь. Так, значит, бумажки помечены? А я ничего не заметил, хоть и искал на них метку. Что же это за метка?
— Вот, — проговорила Ана, смягчившись, и подняла ассигнации против света. — Ты видишь прокол?
— Теперь вижу! Прекрасно вижу! Даже помню, от кого получил эти бумажки. Этого человека, — проговорил он, слегка запнувшись, — ты не знаешь, но когда-нибудь узнаешь. — И, подойдя к Ане, он взял ее голову обеими руками и несколько раз поцеловал в лоб.
— Не мучай себя дурными мыслями, — продолжал он. — Не удивляйся, если увидишь, что я как будто изменился. Мне нужно довести до конца одно трудное дело. Теперь я уеду, уеду сейчас же, а завтра утром вернусь; пусть только никто не узнает, что я ночью уезжал. Поняла? Иди ложись. И веди себя так, будто ты ничего не знаешь.
— А куда ты уедешь? — спросила тревожно Ана.
— Я скажу тебе это потом, — ответил он и, собрав ассигнации, ушел.
Вскоре Гицэ уже ехал крупной рысью по дороге в Инеу, а в полночь в одной из уединенных комнат казармы поджидал возвращения Пинти, который понес деньги арендатору.
— Пустое дело! Тебе нужны свидетели, которые могли бы подтвердить, что ты подучил их именно от него. Но Ликэ хитер. Если он и даст тебе что-нибудь, то лишь с глазу на глаз.
— Что же тогда нам делать? — спросил Гицэ.
— Многое можно бы сделать, будь ты похитрее, а не так прост. Ты хочешь с ним рассчитаться, а на деле защищаешь его. Тебе известно, что твой слуга Марц с Ликэ заодно?
— Марц? — воскликнул Гицэ.
— Не горячись, — остановил его капрал. — Нам следует остерегаться его, иначе он испортит все дело. Я раскусил, что за птица Марц. Скажу тебе только одно — мне многое удалось узнать, но еще недостаточно для того, чтобы подступиться к Ликэ. Если бог поможет, через несколько дней я разыщу и остальные два трупа. Я напал уже на след. Суд еще не кончился, он будет продолжаться, хоть до самого императора! Насчет же денег я тебе вот что скажу: ассигнации, проткнутые иглой, из банка. Там их держат в пачках, в каждой по сто штук, и все они нанизаны на проволочку, чтобы никто не мог их украсть, не повредив проволочки или пломбы; мне известно, что молодая барыня взяла эти деньги из банка перед отъездом из Инеу. Серебро же принадлежит арендатору. Но у него были похищены также и крупные ассигнации, помеченные на уголке круглой буквой и крестиком, и золото — все империалы, на которых каждый третий зубчик спилен. Будешь ты в силах отдать мне в руки Ликэ, когда у него найдутся в кармане золотые или бумажные деньги с такими метками?
— Да, — твердо ответил Гицэ.
— Не торопись, — сказал Пинтя. — Дело это нелегкое, боюсь, как бы ты его не испортил. Запомни одно: Ликэ сейчас нужны деньги, потому что ему придется еще судиться. Должно быть, он хочет заставить тебя менять, а может, даже и продавать свои драгоценности. Соглашайся! Придешь ко мне, и я устрою тебе обмен, вернее — это сделает арендатор. Конечно, я не скажу ему, что ты в этом участвуешь, но все-таки тебе придется съездить в Арад или Орадя и сделать вид, что ты менял там деньги.
— А вдруг выйдет какая-нибудь путаница?
— Ну, уж это мое дело! Позаботься только о том, чтобы у тебя с Ликэ все шло гладко.
На рассвете Гицэ уже снова спал в своей постели. Ему снилось, что удалось поймать Ликэ и Пинтя вынимает у него из пояса надпиленные золотые. Лежа рядом, Ана удерживала дыхание, чтобы не разбудить мужа от сладкого сна.
Проснувшись на другой день, Гицэ ощутил беспокойство. Он хорошо понял, что произошло ночью, но теперь это казалось сном, и ему не хотелось верить, что все так и было в действительности. Осознав свой поступок до конца, он начал его стыдиться. Страх, овладевший им, подсказывал ему, что рано или поздно он все равно себя выдаст и тогда не только испортит все дело, но и подвергнется опасности.
«Мне никак с этим не справиться, — размышлял он. — Нет у меня смелости, нет, как Пинтя говорят, нужной для этого ловкости». Поэтому на вопрос Аны, удалось ли ему ночью все устроить, ответил, что все в порядке. Отвечая так, Гицэ говорил вполне искренне, но Ана обиделась: ей хотелось услышать больше, она считала, что имеет право знать все подробности, и не могла простить Гицэ его недоверия.
— Так разговаривают только с чужим человеком, с ребенком или со слугой, которому платят жалованье, — сказала она с укором. И она была права.
На другой день Ликэ снова появился в корчме, и Гицэ растерялся, не зная, как себя держать с ним. Первый раз в жизни ему было стыдно смотреть Ликэ в глаза: ему казалось, что сам он хуже, подлее Ликэ, и он боялся его мести в десять раз больше, чем прежде. Ликэ же был весел, как никогда, — душа-человек.
Уж так господь бог устроил, что дети хотят во всем походить на взрослых. И сын Гицэ, маленький Петришор, во что бы то ни стало хотел иметь такой же хлыст, как у дяди Ликэ, раз уж нельзя завладеть тем, который принадлежит дяде. Чтобы исполнить желание сына, Ана взяла кудель и начала плести кнут.
— Что это будет? — спросил Ликэ. — Кнут для богатыря Петришора? Нет, уж лучше поручи-ка это дело мне. Ну, дай бог удачи! Держи за конец, уж я-то сплету хлыст на славу.
Ана осталась сидеть на скамейке, придерживая кончик кудели, а Ликэ стал перед ней и, разделив кудель на восемь прядей, принялся их плести. Он делал это так, как Ане никогда еще не доводилось видеть; она следила за его пальцами, сжимавшими кудель, как ловко они перекручивали пряди, как искусно переплетали их одну с другой. Ана не отрывала глаз от этих белых рук с тонкими длинными пальцами, никогда не прикасавшихся к лопате или к рукоятке плуга и знавших только легкий хлыст да конскую уздечку.
Она смотрела на белую, как лепесток цветка, рубашку Ликэ, на чисто выбритое лицо, длинные усы и зеленоватые, сейчас такие оживленные глаза; слушала веселые слова, сыпавшиеся из его уст. Слушая и наблюдая, она вспоминала того холодного, сурового с виду человека, на которого с детским изумлением глядела, когда он впервые появился на Счастливой мельнице. Вспоминала молчаливого гостя, которого считала когда-то таким злым и опасным и который теперь развлекает ее и вместе с ней радуется восторгу Петришора.
Пока Ана смотрела, слушала и думала, даже как-то против воли, думала о том, что было и что стало, — хлыст, сплетенный теперь И) четырех прядей, становился все длиннее.
— Хорошо получится! — сказала Ана.
— Может ли быть иначе, — ответил Ликэ вполголоса, — когда такая красивая женщина держит кудель? Я был бы не прочь, — прибавил он немного погодя, — если бы кудель растянулась длиной с великий пост.
Ана смутилась и хотела передать кудель стоявшей в нескольких шагах Уце, но та сделала вид, что не поняла ее движения, заговорила с ребенком.
После этого Ликэ сразу стал молчаливее, делал пряди тоньше, заплетал их быстрее, и вскоре Ана опять увидела перед собой прежнего человека с холодным, суровым лицом.
— Осталось немного, — сказал он. — Сейчас кончу. А рукоятку сделаю потом сам.
Слова эти рассердили Ану. Она была веселого нрава, любила видеть вокруг себя оживленные лица, и ей было особенно досадно, что она сама его огорчила.
И вот теперь Ана старалась вернуть Ликэ прежнее настроение и чуть не плакала, видя, что ей это не удается. Она улыбалась ему, заглядывала в глаза, на все лады старалась показать, что радуется его словам, а когда он, окончив свою работу, отправился искать подходящую ветку орешника, чтобы сделать рукоятку,
Ана взяла ребенка за руку и весело сказала:
— Пойдем и мы помогать дяде Ликэ.
Гицэ в это время не было дома, он уходил по своим делам. Когда он вернулся, Сэмэдэу сидел за столом под навесом и кончиком ножа вырезал узоры на уже готовой рукоятке; Ана же стояла за его спиной и смотрела, как он работает, при этом правой рукой она опиралась на стол, а левую положила на плечо Ликэ.
Гицэ на мгновение оцепенел, потом поспешно отошел прочь, чувствуя, что не в силах на это смотреть.
— Нет, — твердил он себе, — уж этого-то я никогда не боялся, не буду бояться и теперь.
И в самом деле, у него не было оснований для опасений, хотя внутри у него все кипело. Гицэ вдруг вспомнил слова Ликэ о его слабости к одной женщине, понял его намерения и глубоко взволновался при мысли, что Ликэ считает это возможным. И как раз именно Ана своей детской наивностью подкрепляла уверенность Ликэ. Поэтому у Гицэ вовсе не было желания вдумываться в это, и через полчаса, оставшись наедине с Ликэ, он был с ним более радушен, чем обычно.
Предчувствие не обмануло Пинтю. На этот раз Ликэ принес Гицэ четыре крупных ассигнации и, положив их на стол, сказал:
— Пополам! Сколько тебе, столько и мне. Но будь с ними особенно осторожен, на них есть метки.
Некоторое время Гицэ смотрел на бумажки и на метки, которые уже были ему знакомы.
— Понятно, Ликэ, — сказал он. — Ты просишь всего пятьдесят процентов, остальные пятьдесят пойдут мне на расходы. Но все-таки я советую тебе поручить это кому-нибудь другому. Разве ты не боишься, что я могу взять деньги, пойти с ними в суд и заявить, что получил их от тебя? Право, лучше бы ты поостерегся и оставил меня в покое.
— Собираясь так сделать, ты не стал бы меня об этом предупреждать, — возразил Ликэ. — Может быть, тебе это и приходило в голову, но я считаю, что ты достаточно умен для того, чтобы понять, какие от этого могут быть последствия. Знаю я и то, что ты любишь деньги.
Гицэ сам знал, что любит деньги, но именно поэтому ему не хотелось слышать это от других. Он взял ассигнации, спрятал их в ящик, потом выбрал пачку бумажек помельче и отдал Ликэ его долю. Пересчитывая деньги, Гицэ не переставал повторять про себя: «Докажу тебе, что я вовсе не так падок на деньги, как ты думаешь».
И действительно, Гицэ поджидал лишь ночи, чтобы отправиться в Инеу.
Однако вечером Сэмэдэу снова вернулся на Счастливую мельницу и, не желая давать корчмарю передышки, вручил ему еще десять бумажек.
— Если у тебя дома нет мелких денег, — сказал он, — поезжай завтра в Арад и разменяй.
— Как будто еще осталось, — ответил Гицэ, отдавая почти все имевшиеся у него мелкие деньги.
И только возвращаясь из Инеу, Гицэ понял, что Ликэ прав. Он отдал Пинте четырнадцать крупных ассигнаций, но так и не сказал, что половина денег принадлежит ему. Наоборот, он настаивал: пусть жандарм обменяет всю сумму полностью, чтобы Ликэ не мог ни в чем усомниться. Много раз слова-признания вертелись у него на языке, но он твердил про себя: «Что толку, если Пинтя узнает еще и это?» Возвращаясь на Счастливую мельницу, он решил, что скажет об этом в следующий раз.
В следующий раз? Ну разумеется! Но вскоре Гицэ убедился, что никогда не сможет сказать Пинте всю правду. И чем больше он в этом убеждался, тем больше старался избегать Пинти.
Человек легко мирится со своими проступками.
«Ну что я могу с собой поделать? — в конце концов сказал себе корчмарь. — Таким уж меня создал бог! Как быть, если во мне сидит что-то сильнее меня самого? Ведь горбун не виноват, что у него на спине горб; никто так не хотел бы избавиться от горба».
Зная за собой грех, с которым он был не в силах совладать, Гицэ даже перестал бороться с собой, предоставив все на волю случая. К тому же он больше не был прежним честным человеком; все равно люди считали его дурным. Порой им овладевал страх наказания или мести Ликэ, и тогда он принимал твердое решение уехать, да так, чтобы и следов его не нашли; потом снова успокаивался и ждал, что Ликэ опять привезет ему денег.
Так миновала осень, а за ней наступила зима; прошла и зима, и снова вернулась весна. Пинтя становился все нетерпеливее, тем более что ему удалось отыскать зарытые в землю трупы. Что касается арендатора, то его начинала бить лихорадка, когда приходилось выкладывать мелкие деньги, получая взамен свои же ассигнации, доставшиеся ему таким тяжелым трудом. А Гицэ твердил Пинте лишь одно: «Я отдам его тебе в руки связанным, но, пойми, надо быть осторожным, чтобы не испортить все дело».
После этого корчмарь или смеялся про себя, или дрожал от страха.
Много денег скопил Гицэ. Так много, что каждый день повторял себе: «И уйма же их было у арендатора!» И чем внушительнее становилась сумма, тем меньше у него было желания признаться во всем.
Ликэ тем временем переживал радостные дни. Он часто приезжал на Счастливую мельницу, всегда был весел, приветлив и щедр. За щедрость и веселье цыгане из Инеу полюбили его и частенько заходили в корчму узнать, нет ли здесь Ликэ и скоро ли он приедет сюда повеселиться с товарищами.
Застав его в корчме, цыгане начинали играть, и тогда приходил черед Уцы, высокой, смуглой, бойкой на язычок женщины.
Сам Ликэ танцевал очень редко, больше с Аной или с детьми, а порой, ради шутки, и со старухой. Ему нравилось стоять, смотреть и слушать. Да и было на что посмотреть: ведь Уца плясала так, как умеют плясать только в корчме. И разговаривала она так, как разговаривают тоже только в корчме — без всяких церемоний, называя вещи своими именами. Если в своем веселье она заходила слишком далеко, Ликэ бросал ей:
— А ну перестань! Больно разошлась! — Уца же, как будто назло, становилась еще развязнее.
Старуха только снисходительно пожимала плечами и думала: «Что поделаешь? Такой уж сотворил ее бог. Ее грех».
Вначале Ана смущалась и относилась брезгливо к бесстыдным выходкам Уцы, но с течением времени она к ним привыкла, и порой, когда Уца говорила какую-нибудь непристойность, у Аны так и чесался язык ввернуть слово покрепче. Ликэ при этом смеялся от всего сердца и приговаривал:
— А ну, кто кого? Давно я так не хохотал!
Один Гицэ не смеялся. Он делал вид, что не понимает шуток, а если замечал, что Ликэ увивается около Аны, а та так и льнет к нему, торопливо уходил, чтобы ничего не видеть: ему было тяжело на это смотреть, и у него ныло сердце, когда он чувствовал, что Ана постепенно падает в его глазах.
Однако иной раз ему казалось, что Ана старается держать Ликэ подальше от себя, и тогда он упрекал себя и еще острее ощущал собственную подлость. Он чуть ли не радовался, замечая, что она ищет глазами Ликэ или заигрывает с ним, — ведь они таким образом опять оказывались на равной ноге.
В начале страстной недели на Счастливую мельницу приехал Пинтя и снова стал донимать Гицэ.
— Что я могу сделать? — оправдывался Гицэ. — Он человек хитрый, и мне его никак не поймать. Если бы знать заранее, когда он привезет деньги, можно было бы сообщить тебе или уличить его при ком-нибудь. Но я боюсь выдать себя: ты же знаешь, что я рискую головой, а он ничем. По правде сказать, больше всего на свете хочется мне забрать свои пожитки и бежать отсюда!
— Ладно, ладно… — сказал Пинтя. — Но помни, тебе не поздоровится, если ты задумал провести меня!
Гицэ ничего не ответил.
Между тем старуха уже давно подумывала, как управиться с домашними делами, чтобы провести пасху всей семьей в Инеу, у одной из своих дочерей. Ее всегда очень огорчало, что всякий раз, когда она об этом заговаривала, Гицэ твердил:
— Если удастся…
После отъезда Пинти корчмарь подошел к теще и объявил, что согласен ехать в Инеу. Он попросил ее сообщить об этом родным через кого-нибудь из проезжих, чтобы они заранее могли приготовиться.
— Ах, как хорошо, зятек дорогой! — воскликнула обрадованная старуха. — Благослови тебя бог за твое решение! Ведь ты видишь, как я состарилась. Кто знает, придется ли нам еще раз провести праздник вместе?
Старуха действительно была очень растрогана: всю свою жизнь она проводила праздник со своими близкими. Только в прошлом году как раз на праздник пришелся их переезд на Счастливую мельницу, и в тот раз пасхи словно и не было; старухе казалось, что весь год будет незадачливым, если и теперь она проведет праздник так же плохо.
Радовалась поездке и Ана, давно не видавшая своих родных и подруг детства и юности. Дети тоже с нетерпением ждали праздников. Они любили бывать в Инеу, где получали подарки от тетушек и играли со своими сверстниками.
Ана держала совет с матерью: нельзя же ехать с пустыми руками, да и хотелось ей показать, что она уже не живет в нужде, как бывало. Казалось, она была готова растратить сразу все заработанное за год.
Пока женщины толковали, Гицэ сидел в боковой комнате и считал деньги. Он пересчитывал их один, стараясь не шуметь, то и дело прислушиваясь и готовый спрятать их, как только заслышит чьи-нибудь шаги.
Заметив, что Пинтя теряет терпение, он тут же принял решение: отправить на праздник в Инеу жену и детей, а самому незаметно для окружающих поехать на поиски укромного местечка. Впоследствии можно было бы перевезти туда всю семью и провести там жизнь, затерявшись среди людей и не боясь ничьих преследований; ведь Ликэ не мог его предать, а Пинтя ничего не знал. Однако, предприняв еще только первые шаги для осуществления своего намерения, Гицэ начал колебаться.
Принимая близко к сердцу радость тещи, он был не в силах сказать, что не поедет в Инеу. Ему было тем больнее, что он хорошо понимал, какое страдание причинит всем близким своим исчезновением. Правда, он готов был бежать от страха перед Пинтей, но ничуть не меньше боялся он и Ликэ, который все же мог напасть на его следы.
Теперь же, когда он смотрел на такие крупные деньги, им неожиданно со страшной силой овладела мысль, что Ликэ, знающий про эти деньги, в один прекрасный день непременно явится и отберет их. Положив деньги обратно в сундук и погасив свет, он в ужасе остановился посреди темной комнаты. Ему представилось, что он вновь видит там, далеко за холмом, на пути к Инеу, в молчаливой, пустынной долине брошенную на краю дороги карету и убитого ребенка, лежащего на залитой кровью траве.
Нет, просто уехать — этого еще мало. Надо уехать так, чтобы никто, в особенности Ликэ, не мог найти его следов.
А жена Гицэ, Ана, ничего не подозревала. Она думала о калачах, о красных яичках да о пирогах и больше всего мечтала сейчас о том, чтобы покрасоваться среди своих родных и подружек.
Во вторник вечером в корчму явился Сэмэдэу, которому Гицэ передал, что хочет с ним поговорить. Ана и на этот раз не узнала, ни когда он приехал, ни когда уехал.
Впрочем, Ликэ оставался на Счастливой мельнице недолго. Гицэ хотелось только спросить его по секрету, нет ли у него денег для размена, потому что он, Гицэ, задумал съездить тайком во время праздников в Будапешт и разменять скопившиеся у него деньги, особенно золотые, которые он не решался менять где-нибудь поблизости. Корчмарь думал, что это его предложение заставит Ликэ позабыть о подозрениях и он не скоро хватится, куда, собственно, уехал он, Гицэ.
— Деньги есть, — ответил Ликэ. — А когда уезжает в Инеу твоя жена?
— В субботу вечером.
— В таком случае ты меня подожди. Я обязательно приеду либо в субботу вечером, либо в воскресенье утром и привезу тебе всякого добра.
Гицэ пробрала дрожь. Теперь уже речь шла не только о бегстве, но и о том, как обворовать Ликэ.
«Делать, так уж делать как следует», — бормотал про себя корчмарь, ошеломленный этой новой мыслью, и тревожно считал остававшиеся в его распоряжении часы.
Наконец в субботу, после полудня, когда все было прибрано и семья приготовилась к отъезду. Гицэ заявил, что ехать со всеми вместе не может, потому что должен прибыть Ликэ и он дал слово его дождаться.
— Тогда не поеду и я, — сказала Ана, для которой новое решение Гицэ прозвучало как гром с ясного неба.
— Ты с ума сошла? — возразил он. — Известили родных, что приедем, собрались, и вдруг — не поедешь? Отправляйтесь в дорогу и проведите праздник, как будто меня и на свете нет, — тем приятнее вам будет, когда я приеду позже.
— Я не могу проводить пасху без тебя, — упорствовала жена. — Подумай, что скажут люди, если я оставлю тебя здесь одного.
— Э! Пустая болтовня. Я хочу, чтобы ты уехала!
— Что ты кричишь на меня? — огорченно спросила Ана. — Гицэ, скажи, что с тобой? Почему ты не говоришь мне правду?
Гицэ прошелся несколько раз по комнате, потом остановился перед окном и посмотрел наружу.
— Ты стоишь мне поперек дороги, — сказал он немного погодя.
Ана почувствовала неудержимое желание немедленно уехать и никогда больше не возвращаться. Ей казалось немыслимым продолжать жить с человеком, который мог сказать ей такие слова. Но в душе поднималось что-то большее, чем это желание.
— Вот поэтому-то я и хочу остаться, — ответила она. — И я останусь, сердце не позволяет мне уехать. С некоторых пор ты страшно изменился, я уже забыла то время, когда ты ласкал меня и говорил нежные снова. Но не думай, что тебе удастся оттолкнуть меня! Я люблю тебя, Гицэ! — воскликнула она упрямо. — Люблю от всего сердца. И чем суровее ты будешь со мной, тем больше я буду любить тебя. Я говорю это тебе как раз потому, что ты не хочешь меня слушать.
Действительно, Гицэ больше всего боялся таких слов. Услыхав их, он почувствовал себя как бы опутанным паутиной, из которой был не в силах выпутаться.
— Очень я тебе нужен! — огрызнулся он. — Лучше скажи прямо, положа руку на сердце, — ты хочешь остаться потому, что Ликэ будет здесь.
— Какой же ты подлец! Каким же ты стал негодяем, если говоришь мне то, во что и сам не веришь, — вздохнула она и тихонько отошла прочь. Только у самого порога она бросила: — Это ты гнешься перед ним, как слуга, а не я! Упаси бог, если ты взял какой-нибудь грех на душу, потому что тогда наша жизнь станет хуже каторги!
Гицэ дал ей уйти и даже обрадовался ее уходу. Он не верил, что после такой ссоры Ана останется, и его решение уехать самому никогда еще не было так крепко, как теперь. Действительно, жизнь для Аны становилась каторгой, избавиться от этой каторги можно было лишь в том случае, если он отсюда исчезнет. Тогда она, Ана, пожалуй, еще сможет быть счастливой, а он, Гицэ, уж никогда.
Однако Гицэ ошибался.
Старуха уехала вечером одна, забрав с собой только детей и огорченная до глубины души. Прощаясь, она долго целовала дочь, точно расставалась с ней навсегда или выдавала замуж; казалось, она только сейчас поняла, что дочь должна делить радость и горе со своим мужем.
На сердце у старой было тяжело, и ей надо было облегчить его.
— Я говорю редко, — сказала она. — Но уж если заговорю, то не скоро кончу. Такой у меня характер. У меня нет привычки вмешиваться в чужие дела. Хоть вы мне и дети, я всегда говорю себе: «Пускай они поступают так, как подсказывает им сердце». Очень мне жалко, что из-за Ликэ вы не проведете светлый праздник с родными. И не удивляйтесь, если мне захотелось, чтобы вы и меня разок выслушали: не водите слишком большой дружбы с такими людьми, как Ликэ. Конечно, отрадно думать обо всех людях, что они хорошие, тогда самому легче жить на свете, но знайте: Ликэ — дурной человек. Я не говорила вам этого до сих пор потому, что не было случая. А теперь говорю вам: держитесь подальше от него.
Высказав то, что было у нее на душе, старуха уехала, а Гицэ, Ана, Марц и Уца остались на Счастливой мельнице, которая после отъезда старухи казалась пустынной и мрачной, как никогда.
«Что же мне делать? — думал Гицэ, видя, что план его рухнул. — Таково, видно, мое счастье. А если несчастье? От судьбы не уйдешь. Кто знает, может, так даже и лучше».
Гицэ почувствовал себя совсем ничтожным и обессиленным… Он даже сам как следует не знал, что он сможет сделать и что ему не по силам, и мало-помалу отдался на волю случая, с ленивым безразличием ожидая приезда Ликэ.
Ликэ прибыл в корчму к завтраку, в светлое воскресенье, вместе с Рэуцем и Пэуном, другим товарищем. Все трое приехали верхом. Увидев, что Гицэ не один, как они договорились, он не сказал ни слова и только в сердцах швырнул в угол комнаты привезенную с собой торбу с драгоценностями.
— Я не сумел от нее отделаться, — сказал Гицэ.
— Не сумел! Ты должен был это сделать! — жестко ответил Ликэ. — Это что же, выходит, я у тебя на побегушках? Привез деньги, золото, серебро. А теперь что? Не могу же я таскать их с собой? Убери ее отсюда.
— А как?
— Это меня не касается. Убери и все. А как, это уж дело твое.
Гицэ снова представилась брошенная на краю дороги карета и мертвый ребенок, лежащий неподалеку от нее.
— Спаси меня бог от людей, питающих слабость к одной женщине! — возбужденно воскликнул Ликэ.
— У меня этого нет, — проговорил корчмарь.
— У тебя нет? — повторил Ликэ. — Ладно! Да пойми ты, что этому надо положить конец. Ладно, я это сделаю. Хорошо, что она осталась здесь. Нынче во мне так все и кипит! — прибавил он про себя и пихнул ногой торбу за стоящий поблизости сундук. Потом, выйдя через корчму и ущипнув мимоходом стоящую у притолоки Уцу так, что та вскрикнула, он прошел к Ане, которая стояла под навесом, раздумывая обо всем, что происходило в ее доме.
— Бьюсь об заклад, — сказал Ликэ, — что через полчаса здесь появятся и цыгане. Чутье у них лучше, чем у борзой… Ну уж и закатим мы праздник, каких не бывало! Сегодня у меня хорошее настроение, и знай, что, когда я начинаю пировать, мне что ни подай — все мало!
— Я тоже такая, — проговорила нехотя Ана.
Ликэ подошел к ней ближе и шепнул на ухо, как бы в шутку:
— Я устрою, чтобы Гицэ уехал и оставил нас одних.
Ана затаила дыхание. Конечно, Ликэ шутил, но его шутка была слишком дерзкой и притом задела ее за самое больное место.
— Если только тебе это удастся! — отозвалась она, подняв голову и поглядев на него через плечо, словно хотела прибавить: «Ты очень ошибаешься, если думаешь, что мой муж так мало любит меня».
— Ишь ты, как рассердилась, — сказал он с улыбкой. — Видно, задело за самое сердце? Да если бы я не знал, как сильно любит Гицэ свою жену, я бы уж давно похитил ее.
Это тоже была шутка, но она уже больше пришлась Ане по вкусу.
Ликэ оказался прав. Прошло немного времени — приехали цыгане, и в тот самый момент, когда люди в Инеу входили в церковь, на Счастливой мельнице началось безудержное и разнузданное веселье.
Ана не хотела плясать, пока шли часы святой литургии, и ее оскорблял вид Уцы, еще более распущенной, чем всегда. Но Ликэ, до крайности возбужденный, сжал Ану в объятьях и насильно увлек ее танцевать. Ана бросила взгляд на мужа, но, вместо того чтобы рассердиться, Гицэ вырвал служанку из рук Рэуца и сам принялся плясать с ней, но так, что казалось — он веселится назло другим.
Однако и распущенность имеет свою прелесть: Ана мало-помалу вошла во вкус.
Чтобы еще больше подзадорить всех, Ликэ вынул немного погодя из своего пояса, набитого деньгами, четыре ассигнации, поплевал на них и прилепил одну за другой на лоб каждому цыгану.
— Играйте, пока струны не лопнут! — крикнул он и закружил Ану, которая, по мере того как Гицэ казался все безразличнее, уступала всем желаниям Ликэ и становилась все безрассуднее.
Внутри у Гицэ все кипело. Он сдерживался только потому, что сознавал, до чего жалок и несчастен муж, вынужденный охранять свою жену. И Гицэ делал вид, что веселится, чтобы показать, насколько безразлично ему поведение жены.
Веселье было в разгаре. Дом, казалось, готов был взлететь на воздух вместе с танцующими. Ликэ отплясывал с Аной так, что ноги ее едва касались земли. Гицэ и Рэуц обхватили с двух сторон Уцу за талию, а Пэун и Марц хлопали в ладоши и орали во всю глотку.
Цыгане что есть силы водили смычками по струнам, довольно улыбались и время от времени кидали жадные взгляды на ассигнации, прилепленные у них на лбу. Только одни собаки корчмаря неподвижно лежали на пороге, положив голову на лапы и сонно наблюдая за происходящим.
Устав от пляски, Ликэ опустился наконец на скамью, посадил Ану к себе на колени и принялся шутливо целовать ее, прижимая к своей груди.
Не в состоянии дольше владеть собой, Гицэ сделал вид, что ничего не замечает, и вышел на свежий воздух, под навес.
— Теперь оставь меня, — задыхаясь, сказала Ана. — Гицэ начинает сердиться.
— А разве ты не видишь, что мне только этого и хочется? — ответил Ликэ. — Давай позлим его немного. Эй, Гицэ! — крикнул он. — Так ты, значит, оставляешь мне жену на пасхальное воскресенье?
— Делай с ней что хочешь! — бросил тот, скрывая под шуткой вспыхнувшую в нем слепую, ненасытную злобу.
Ана освободилась от объятий Ликэ, и на некоторое время оживление покинуло их, хотя именно теперь Ана пришла в хорошее настроение и жаждала повеселиться от всей души.
Гицэ между тем обдумывал, под каким бы предлогом, не вызывая подозрений, поехать в Инеу, найти там Пинтю и незаметно вернуться с ним обратно, чтобы захватить Ликэ врасплох.
Был уже час дня, когда Ликэ отвел Гицэ в сторону и сказал:
— Ну, значит, договорились. Ты уходи куда-нибудь и оставь ее здесь, со мной. Ей ничего не надо говорить. Уходи, и она увидит, что осталась наедине со мной. Людям я скажу, что ты пошел спать в конюшню; никто, кроме нас двоих, не должен ничего знать.
Гицэ ожидал этого, но, услыхав слова Ликэ теперь, когда размышлять было уже некогда, словно окаменел.
— Сейчас тебе тяжело приходится, — сказал Ликэ, — но зато с нынешнего дня ты излечишься раз и навсегда. Видишь, твоя жена отдается мне по доброй воле. Уж таковы все бабы.
Глаза Гицэ застлал туман. За два часа он успеет окольной дорогой добраться верхом до Инеу и, как только стемнеет, вернется с Пинтей на Счастливую мельницу.
«Божья воля! — сказал он себе. — Видно, так мне суждено». Но и произнося эти слова, он все еще надеялся на свои силы: ведь несмотря на все то, что видел, он не верил, что Ана… его Ана может отдаться в руки такого человека, как Ликэ.
«Ну а случись так — тем лучше, — мысленно заключил корчмарь. — Надо же ведь наконец положить предел всему этому. Знаю одно: если не выгорит и теперь, то жизнь моя пропала…»
— Хорошо, — ответил он Ликэ. — Когда я должен вернуться?
— Завтра утром.
— Только одно, — прибавил Гицэ. — Делай что хочешь, но не срами меня перед людьми; старайся, чтобы никто ничего не заметил.
— Ну, ясное дело. Да разве Ана на людях позволит мне подойти к ней? — сказал Ликэ, отходя прочь.
Гицэ долгим взглядом посмотрел ему вслед, потом он вернулся в конюшню, поглощенный и ослепленный одной мыслью; он ставил на карту всю свою жизнь с единственной целью — показать, что не боится ее потерять.
Пока Гицэ на конюшне седлал и взнуздывал коня, Ликэ что-то приказал Рэуцу.
— Ладно, — сказал Рэуц, заканчивая разговор, — как только стемнеет, мы их оставляем там, возвращаемся назад и где-нибудь спрячемся. Появимся только по твоему знаку.
— Крикну филином! — подтвердил Ликэ и снова присоединился к общему веселью.
Через некоторое время Рэуц спросил присутствующих, не хочет ли кто из них ехать вместе с ним в Шикулу.
— Заложим лошадей в тележку Гицэ, — предложил он, — посадим в нее цыган и отправимся на свадьбу. Уца! Давай и ты с нами! Пасха-то бывает одни раз в году. Прихватим и Марца.
— Я бы тоже не прочь поехать, — заявил Ликэ, — но никак не смогу. К тому же мне давно следует быть в Фундурени и нельзя больше терять время здесь или в Шикуле.
— Прихватим Марца? — с хитрой улыбкой переспросила Уца. — А кто его знает, где он сейчас? Наверно, перепрыгнул через забор где-нибудь в Фундурени, да и посиживает у своей милой. Но я-то поеду с вами, если возьмете.
Ане хотелось теперь лишь одного: остаться вдвоем с Гицэ.
Вскоре, однако, заметив, что Гицэ не было при отъезде всей компании и что он все не возвращается, она начала беспокоиться.
— Что-то Гицэ заспался, — сказала она, поднимаясь.
— Он тоже уехал, — спокойно проговорил Ликэ.
— Кто?
— Гицэ. Разве я тебе не говорил, что устрою так, чтобы он уехал?
Щеки Аны вспыхнули, она отвернулась от Ликэ и пошла искать мужа, но увидала, что он уже направляется вверх по долине. Он ехал верхом в сторону Фундурени. Ана остановилась. По всему телу ее пробежал холод. Потом она снова вернулась к Ликэ и сказала с улыбкой.
— Да, он уехал. Что ж, тем лучше!
Ликэ встал о места, делая вид, что тоже собирается уходить.
— Ты что это? — спросила Ана.
— Разве я не говорил тебе, что мне тоже надо ехать?
— Зачем переливать из пустого в порожнее? Оставайся! Ты мужчина, Ликэ, а Гицэ всего только баба, наряженная в мужское платье, и даже хуже.
Говоря это, Ана приложила к щекам ладони, чтобы остудить их жар, кончиками пальцев откинула волосы со лба и сказала, оглядываясь вокруг, как человек, потерявший всякое самообладание:
— Плохо ты поступил, отослав всех отсюда. Мне бы сейчас хотелось видеть вокруг себя много, много людей и так веселиться, чтобы волосы поднялись дыбом! Веселиться, пока не свалюсь на землю без сил. Но теперь и так хорошо: только ты обещай одну вещь.
Ликэ не сводил удовлетворенного взгляда с ее пламенеющих щек, дико горящих глаз и полуоткрытого рта, похожего на перезрелый абрикос, любовался всей ее высокой, гибкой и хрупкой фигурой. Он чувствовал, что теперь находится в ее власти, и, казалось, намеренно старался продлить это ощущение.
— Я сделаю все, что ты захочешь, — сказал он и притянул ее к себе.
Николае Григореску (1838–1907)
«Постоялый двор в Орэции»
Смеркалось.
Днем стояла совсем летняя жара, и еще теперь, на заходе солнца, в воздухе чувствовалась какая-то тяжесть. Вдруг сразу посвежело, поднявшийся ветер пригнал с востока облака, затянув ими небо и непрерывно гоня их вперед, на запад.
По временам издалека слышались, словно из-под земли, глухие раскаты грома, медленно растворяющиеся в молчании сумерек.
Ликэ сидел за столом, держа перед собой стакан, и разговаривал с Аной. Он был неспокоен и то и дело прислушивался к отдаленному лаю собак. Должно быть, к корчме подходил кто-то чужой.
Полный золотых монет пояс Ликэ, который он снял вскоре после ухода Гицэ, лежал в ногах постели.
— Так, значит, таковы теперь твои мысли, — промолвила Ана, сидевшая по другую сторону стола, напротив Ликэ.
— О таких вещах думать нечего, — ответил он почти с досадой, — их чувствуешь. Ведь я сказал, что мне будет тяжело, если я вздумаю уехать, расстаться с тобой. Хватит и этого; другого доказательства не надо; люди, вроде меня, да еще в мои годы, не слишком часто делают такие признания. Но, — прибавил он, — меня считают злым именно потому, что я умею владеть собой, что бы со мной ни случилось, даже и теперь я не теряю голову.
С этими словами он поднялся и с досадой посмотрел на Ану.
Встала и Ана.
— Что такое? Что ты задумал?.. — спросила она испуганно.
— Я ухожу, — ответил Ликэ и вытащил из-за сундука спрятанную торбу с драгоценностями.
— Ты не можешь оставить меня здесь одну, в таком положении!
— Я должен идти и не хочу оставаться, — отрезал Ликэ, надевая шляпу.
У Аны захватило дыхание: ей казалось, что не он уезжает, а ее с позором выгоняют на улицу, на середину дороги, где все прохожие с презрением отворачиваются от нее. Убедившись, что он и в самом деле собирается покинуть ее, Ана обеими руками вцепилась в его рукав и, с трудом сдерживая волнение, воскликнула:
— Если ты и вправду уходишь — возьми меня с собой! Я больше не хочу его видеть, не могу с ним встретиться!
— Вот еще!.. А что мне с тобой делать? — ответил Ликэ и, как бы нехотя, оттолкнул ее локтем в сторону.
Ана сделала шаг назад и остановилась посреди комнаты, неподвижно устремив глаза в землю. Потом снова взглянула на Ликэ, будто говоря: «Ну, что ты стоишь? Ведь сам сказал, что уходишь?»
Высокий, с длинными усами на гладко выбритом, белом, как мел, лице, в круглой шляпе на волнистых волосах, Ликэ стоял перед ней как вкопанный, держа в руках торбу, полную драгоценностей.
— Я словно вижу, как ты миришься с ним, изливаешь ему всю злобу, накопившуюся в твоем сердце против меня, — сказал Сэмэдэу.
Потом он повернулся и ушел прочь быстрыми, частыми шагами.
Скоро он мчался во весь дух на своем гнедом по направлению к Фундурени и погонял его так, как будто за ним по пятам гналась сама смерть.
Упали первые крупные капли дождя, загрохотал гром. Его раскаты, нарастая, разносились по всей долине, длинные молнии то и дело пронзали густой мрак быстро спустившейся ночи. Ликэ мчался, опустив поводья и припав к шее коня; он летел, как злой дух, сквозь сплошные дождевые потоки, сквозь гром и молнии. Когда он добрался до села, мокрый до костей, усталый и обессиленный от пьяного разгула и пережитого возбуждения, — он дрожал всем телом и едва держался в стременах.
И все же ему хотелось повернуть назад и снова очутиться на Счастливой мельнице.
«Всегда я остерегался женщины и вот теперь, на старости лет, все-таки попался!» — подумал Ликэ.
Он поехал вправо от Фундурени, по направлению к лесу, ища себе пристанища, и скоро очутился около церкви, от которой веяло одиночеством и заброшенностью и которая находилась на расстоянии нескольких ружейных выстрелов от села. Ликэ радостно посмотрел на церковную дверь и придержал коня.
Не теряя времени, он соскочил на землю, вцепился в дверь обеими руками и налег на нее всем телом. Потом рванул ее несколько раз, стараясь сбить запор, снять с петель или, наконец, просто взломать ее.
Дверь затряслась с такой силой, что гул прокатился по пустой церкви, но все же не поддалась. Прошло довольно много времени, пока Сэмэдэу удалось проникнуть внутрь церкви.
Теперь у него было убежище. Дождь лил потоками, грохоча по церковной крыше; в ответ на громовые удары стекла больших окон непрерывно дребезжали, а частые вспышки молнии освещали изображения святых, устремивших неподвижные глаза на человека, который сбился с пути и пришел нарушить покой святой обители.
Ликэ ничего не видел и ничего не слышал.
Он взял лошадь под уздцы и повел к алтарю, здесь он привязал ее у правой двери, а сам вошел в алтарь посмотреть, не найдется ли там что-нибудь из церковных одежд — стихаря или покрывала, чем можно было бы прикрыть себя и лошадь. Бедное животное дрожало от холода.
Ликэ выждал новой вспышки молнии и огляделся.
На вешалке справа висели какие-то ризы, на престоле он заметил покров и большую завесу на царских вратах.
Прежде всего он взял покров и накинул его на взмыленного коня. Теперь Ликэ стал спокойней и снова вернулся в алтарь, намереваясь сорвать завесу с царских врат, но тут он почувствовал запах ладана и недавно потушенных восковых свечей, и ему стало как-то не по себе. В нем с новой силой пробудились мысли, покинувшие его с момента входа в церковь. Словно сквозь дремоту видел Ликэ Ану, Гицэ, Пинтю, деревенских жителей… когда же гнедой ударял копытом о каменный пол, его охватывала беспокойная дрожь. Много всяких грехов водилось за ним, но никогда еще он не касался святыни!
Ухватив конец завесы, Ликэ с силой дернул ее к себе, пытаясь сорвать. Но завеса не поддалась — она была плотная, на шелковой подкладке.
Ликэ дернул сильнее.
Ткань начала разрываться с тонким, пронзительным скрипом, и этот звук был таким острым и душераздирающим, что проникал точно острие кинжала, до самого мозга костей. Ликэ выпустил из рук полуразорванную завесу и в ужасе неподвижно застыл у входа в алтарь.
Испуганный, сам не зная чем, он сделал шаг назад и, втянув голову в плечи, оглянулся по сторонам.
В храме не было ни души, никого, кто мог бы его видеть. Не слышно было ни одного голоса, некому было обличить нечестивца. Никого и ничего. Только тишина, запах свечей и ладана, образа на стене да изредка постукивание лошадиных копыт о каменный церковный пол… Любому человеку, каков бы он ни был, должна была прийти здесь в голову мысль, что существует некая таинственная сила, управляющая людьми, озаряющая их разум. Она — источник всего, ничто не может превзойти ее, от нее исходят все испытания, через которые должен пройти человек. Это бог спасал Ликэ от многих опасностей и просветил его разум, затмив его у других, и поэтому Ликэ вовсе не хотел портить отношений с богом.
Но как бы то ни было, а заполучить завесу обязательно надо! Ликэ решил срезать ее ножом, только бы не слышать этого шелестящего скрипа!
Да, но ведь нож остался там, на поясе…
— Мой пояс! — вскрикнул Ликэ так пронзительно и громко, что конь испуганно шарахнулся в сторону… — Пояс!.. Мой пояс!.. — продолжал он кричать, торопливо шаря по телу руками, словно на нем загорелась рубашка, и шаг за шагом отступая от алтаря, пока не дошел до середины церкви.
Ужас овладел Ликэ… Он готов был сейчас же вскочить на коня и мчаться, мчаться, пока не избавится от этого страха. Но ведь бог — повсюду. Всегда и везде человеческая судьба зависит от случайностей, тайную связь которых не в силах постигнуть ограниченный человеческий разум.
Гроза не прекращалась, каждый удар грома заставлял Ликэ вздрагивать, от каждой молнии трепетало сердце; со стен церкви смотрели на него лики святых, а он стоял перед ними как окаменелый, потому что некуда было спрятаться от них; Ликэ схватился обеими руками за волосы, рванул тесемки на вороте рубашки… Ему хотелось вырвать сердце из груди, хотелось разбить голову о стену, чтобы рухнуть мертвым на ступеньки алтаря.
Но он не мог умереть. Ничего он так не боялся, как смерти… Ликэ жаждал жить долго, долго, пока стоит мир; жить, чтобы избавиться от загробного мира. И жестокое решение созрело в нем.
— Один за другим!.. — воскликнул он, поднимая правую руку. — Человек за человеком должны умереть все те, кто может меня предать! Надо уничтожить жизнь за жизнью, потому что, если я их не уничтожу, они уничтожат меня.
С этими словами Ликэ вскочил на коня, выехал наружу через сломанную дверь, вернулся к лесу, сделал круг, въехал в деревню с противоположного конца и, проскакав вдоль улицы к дому священника, постучал в калитку.
Было около девяти часов вечера, и священник еще сидел за столом, когда услышал стук в дверь. Он вышел.
— Простите, батюшка, — сказал Ликэ. — Я заехал сюда на минутку. Как раз сегодня, в самый день пасхи, у меня пропала часть стада.
— Много злых людей на свете, — печально отозвался священник.
— Я хотел вас спросить, — прервал его Ликэ, — не видали ли вы случайно Рэуца? Не проезжал ли он мимо?..
— Нет.
— Тогда закушу чем-нибудь, да и поскачу через лес, чтобы к утру быть в Инеу… Рэуц, наверное, тоже отправился туда. Но если я ошибся и он все-таки будет здесь — передайте ему, пусть ищет меня в Инеу. Прощайте, батюшка, извините за беспокойство.
С этими словами Ликэ поскакал по направлению к лесу, потом выбрался на дорогу и только тогда помчался по долине к Счастливой мельнице.
Прежде чем отправиться из дому, Гицэ попытался найти Марца, чтобы отдать ему кое-какие распоряжения по хозяйству, но второпях не мог его отыскать.
У него не хватило терпения на более тщательные поиски, и он спешно уехал, не желая терять времени даром.
Немного отъехав, он оглянулся и заметил сзади, на проселочной дороге, повозку; однако ему и в голову не пришло, что в ней сидят люди, оставшиеся в корчме, так как они прискакали верхом.
И все-таки появление повозки удивило его.
Недалеко от Инеу он нагнал Марца. Венгр ехал известить Пинтю о том, что происходит на Счастливой мельнице.
Несколько мгновений Гицэ стоял ошеломленный, словно ничего не чувствуя.
«Что же, если бог не вразумил меня вовремя… — подумал он немного погодя. — Пусть я делаю плохо, но поступить иначе я не могу».
С этой минуты он понял, что Ана погибла, и стал думать только о мести.
Но надежда никогда не покидает окончательно человеческую душу, и Гицэ говорил себе: «А может быть, я все-таки успею вернуться обратно?»
И он спешил.
Гицэ, Марц, Пинтя и два жандарма очутились в окрестностях Счастливой мельницы вовремя; однако из опасения, что Ликэ может их обнаружить и сбежать из корчмы, всадники сошли с коней на вершине холма и решили подождать темноты, чтобы подойти незамеченными.
Гицэ, желтый, словно обескровленный, лежал, вытянувшись на земле, и пристально вглядывался в долину.
— Сильный ты человек, Гицэ, — сказал Пинтя задумчиво. — Я тоже ненавижу Ликэ, но у меня не хватило бы духу отдать ему такую женщину, как твоя жена, в качестве приманки, чтобы заманить его в западню.
— Жену я давно потерял, — отозвался Гицэ. «Не следовало брать в дом Уцу… Это она, и только она испортила ее», — подумал он немного спустя. И снова молча, с напряжением стал ждать наступления темноты.
Вдруг он вскочил как сумасшедший и закричал:
— Они нас заметили! Вон он скачет верхом! Уезжает!.. Он оставался с ней один, один!.. Скорее на коней, в погоню! Боже мой!.. Собаки, которых я завел в доме, чтобы защищаться от него, собаки и те на моих глазах выпускают его, и он ускользнет из моих рук!
Гицэ выкрикивал последние слова, когда все четверо уже мчались верхами, вниз по склону холма, по следам Ликэ. Однако под гору они скакали медленнее, чем Ликэ в гору, да и кони их не могли сравниться с гнедым Ликэ, и расстояние между преследователями и Сэмэдэу все увеличивалось.
Когда они наконец добрались до села, Ликэ исчез из виду. Всадники в замешательстве остановились.
— Вы поезжайте направо, — сказал Пинтя, — а мы — налево; объедем вокруг, а потом вернемся посмотреть, не задержался ли он где-нибудь здесь. В такую погоду ему некуда деться.
— Эх, да что уж тут говорить! Упустили его, значит, конец, — ответил Гицэ со смехом. — Вы поезжайте дальше, а я вернусь свести счеты с ней.
И, дернув коня за узду, он повернул в долину и поскакал по направлению к Счастливой мельнице.
Услыхав цоканье копыт на каменной площадке перед корчмой, Ана, заливавшаяся все это время слезами, встала и вытерла глаза. Сердце у нее сильно забилось.
Гицэ вошел в комнату не сразу.
Сойдя с коня, он подумал, что надо дать ему сена, стереть с него пот и накрыть попоной; когда со всем этим было покончено, он еще немного задержался в дверях конюшни, чтобы собраться с мыслями, потом снял шляпу, трижды перекрестился и направился к корчме.
Войдя, он запер за собой дверь, а ключ швырнул в угол.
Ана вздрогнула всем телом, выпрямилась, сделала шаг назад и, задыхаясь, проговорила:
— Я не хочу умирать, Гицэ!.. Не хочу умирать! — повторила она громко и упала на колени к его ногам. — Делай со мной что хочешь, только не убивай!..
Гицэ отшатнулся от нее, потом, наклонившись, взял голову жены обеими руками и поглядел ей в глаза отсутствующим взглядом.
— Не бойся, — сказал он, растроганный. — Ты знаешь, что дорога мне, как свет очей моих. Я не стану тебя мучить, убью, как убил бы своего ребенка, чтобы избавить его от палача. Испустишь дух и не почувствуешь!
— За что ты хочешь убить меня? — воскликнула она, цепляясь за его рукав. — В чем я провинилась перед тобой?
— Не знаю, — ответил он. — Чувствую одно: что-то оборвалось у меня в душе, и я не могу больше жить, не могу и тебя оставить в живых без меня. Сейчас, — продолжал он, помолчав, — даже не глядя на твое лицо, я вижу, до чего я худо поступил, когда, как последний подлец, бросил тебя в его объятия, чтобы только отомстить ему. Если бы он был сию минуту здесь, я, может быть, и не убил бы тебя!
Ана поднялась с колен и посмотрела на Гицэ так, словно только что очнулась от сна.
— Куда ты уезжал? — спросила она.
— Я ездил за Пинтей, чтобы вместе с ним захватить Ликэ с его поясом, который набит золотом, что похищено у арендатора. Это от него я получал банковые билеты с метками, которые ты узнала.
— Гицэ, Гицэ, почему ты вовремя не сказал мне об этом? — воскликнула она глухим от рыданий голосом, обнимая мужа обеими руками.
Снаружи послышался крик филина, и снова наступила тишина.
Зарыдал и Гицэ. Потом он прижал Ану к груди и поцеловал ее в лоб.
— Бог не вразумил меня вовремя, — сказал он и внезапно повернулся к двери.
Снаружи послышались шаги, и немного погодя кто-то попробовал открыть дверь.
— Пинтя с жандармами! — прошептал Гицэ, вытаскивая из-за голенища нож. — Перекрестись, Ана, перекрестись!.. Времени не остается!..
— Сюда! Убивают!.. На помощь!.. — крикнула Ана, борясь с мужем. — Ко мне, ко мне!..
Когда сорванная с петель дверь упала и на пороге появился Ликэ с Рэуцем и Пэуном — Ана лежала распростертая на полу, грудь ее была залита теплой кровью; а Гицэ, надавливая на нее коленом, все глубже вонзал нож, добираясь до самого сердца.
— Стреляй! — крикнул Ликэ.
Загремел выстрел. Рэуц попал Гицэ в затылок, и корчмарь рухнул ничком, так и не узнав перед смертью своего убийцу.
Не чувствуя больше тяжести мужнина колена, Ана попыталась приподняться.
— Ликэ, это ты, Ликэ?.. — простонала она, устремив на него глаза. — Подойди, подними меня.
Но не успел Ликэ нагнуться над Аной, как она дико вскрикнула, схватила его зубами за руку, вонзила ногти в лицо и тотчас же упала мертвая рядом со своим мужем.
Ликэ вскочил на ноги и яростно принялся вытирать кровь с разодранного лица. Он тер себе щеку не переставая, словно пальцы Аны были пропитаны ядом. Потом он схватил и быстро надел лежащий в ногах кровати кожаный пояс.
— Ищите! В доме должно быть много денег! — приказал Сэмэдэу. — Когда, по вашим расчетам, я буду подъезжать к селу, подожгите корчму, да так, чтобы я видел пожар вместе с крестьянами из Фундурени. Потом ты, Рэуц, отправишься другой дорогой в Инеу, а ты, Пэун, возвращайся в Шикулу.
Все это он проговорил торопливо, не переставая вытирать лицо рукавом. Казалось, он боялся оставаться под этой крышей еще хоть мгновение. Отдав приказание, Ликэ отошел к ракитам, где он оставил своего коня.
Усталый гнедой, проделавший по дождю путь до Фундурени и обратно, выбился из сил и лег.
Это было дурным предзнаменованием для Ликэ, которому предстояло ехать в ту же ночь на изнемогшем коне через Фундурени до Инеу плохими окольными дорогами.
Ссадины Ликэ горели, и мозг сверлила назойливая мысль: что скажут люди, когда увидят меня с расцарапанным лицом и прокушенной рукой?..
Гнедой долго не хотел подниматься, а встав на ноги, весь дрожал и не мог тронуться с места. Казалось, конь никогда больше не побежит, как вдруг, собрав последние силы, он отчаянно рванулся вперед; но, проскакав немного, он снова рухнул на землю, отбросив хозяина в сторону.
— Вот когда меня постигла божья кара! — воскликнул Ликэ, с трудом поднимаясь. — Что теперь делать? Как быть с конем? Завтра же люди найдут его здесь… А тут еще лицо у меня расцарапано и корчма горит…
Как только Ликэ покинул Счастливую мельницу, его начала бить лихорадка; он обливался потом, дрожал и еле держался на ногах.
Он было подумал, не поднять ли павшую лошадь и не дотащить ли ее до вышедшей из берегов реки. Авось волны унесут ее дальше по долине. Но он был слишком слаб для этого. Сняв седло и уздечку, Ликэ направился к берегу, намереваясь добраться до Инеу пешком.
Река сильно вздулась.
— Будь что будет!.. — решительно сказал он и, швырнув в реку седло и уздечку, вошел в воду. Но не сделал Ликэ и двух шагов, как стремительный поток подхватил его с такой силой, что он в ужасе выскочил на берег.
Тогда он стал искать другое место для переправы, поближе к холму, потом третье, четвертое. Так блуждал он по берегу, беспрестанно оглядываясь на пламя, охватившее Счастливую мельницу, и то и дело вытирая с лица кровь.
Вдруг в голове его мелькнула новая мысль, и он остановился, обрадованный.
Ведь Гицэ ездил в Инеу верхом, значит, его второй конь должен находиться на Счастливой мельнице, а на отдохнувшей лошади, взятой прямо из стойла, Ликэ, конечно, несмотря на окольный путь, приедет в Инеу вовремя.
Эта мысль заставила Ликэ снова вернуться в долину, хотя силы его окончательно иссякли и он сознавал, что не в состоянии дотащиться до объятой пламенем корчмы.
В это время Рэуц был уже на пути к Инеу, а Пэун направлялся в Шикулу; Пинтя же, увидев, что Счастливая мельница горит, не противоречил жителям Фундурени, решившим, что она загорелась от молнии, а сам, вспомнив последние слова Гицэ, помчался прямо на зарево, стараясь, если только возможно, прибыть вовремя.
Вдруг лошадь его испуганно метнулась в сторону.
— Что это? Гнедой?.. Гнедой Ликэ!.. — воскликнул Пинтя, соскакивая на землю. — Святой боже, где же он сам? Неужели ушел от меня?.. Но куда? В гору он подняться не мог, я бы его увидел…
Капрал остановился, выжидая вспышки молнии, чтобы осмотреться. Вспышки не было, но он заметил Ликэ Сэмэдэу, как тот бежал, освещенный заревом пожара зажженной им Счастливой мельницы, в надежде взвалить свой грех на бога и убедить людей в том, что она сгорела от молнии.
— Стой!.. — крикнул Пинтя так громко, что крик его эхом прокатился по всей долине. — О, проклятье!.. Я упустил его!
Но Ликэ на этот раз был уже не в состоянии бежать. Даже если бы он и попытался это сделать, все равно попал бы в руки Пинти; попал бы со всеми уликами.
Поняв это, Сэмэдэу резко выпрямился, стал словно вдвое выше, оглянулся… и взгляд его упал на сухой дуб, стоявший на расстоянии каких-нибудь пятидесяти шагов от него. Ликэ напряг последние силы, заскрежетал зубами и ринулся вперед.
Пинтя нашел его под дубом с раздробленной головой и в ужасе замер на месте.
— Ушел от меня… — вымолвил он с трудом. — Но пусть никто на свете не узнает об этом. — Капрал схватил мертвеца за ноги и, подтащив к реке, столкнул его в воду.
Пожар кончился только к полудню, в понедельник. На месте корчмы высились лишь закоптелые стены, печально смотревшие на ясный, радостный день.
От всех построек остался только прах и пепел. Балки, крыша, половицы, бочки в погребе — все превратилось в золу, среди которой лишь кое-где виднелся тлеющий уголек, а на дне ямы, которая была когда-то погребом, белели кости, то там, то здесь выступающие из груды пепла.
На камне возле пяти крестов сидела старуха и тихо плакала.
— Верно, окна оставили открытыми! — сказала она. — Знала я, что не будет добра, но, видно, так уж им было суждено.
Потом взяла детей и ушла.