ЮРИЙ КУЗНЕЦОВ (11 февраля 1941, станица Ленинградская, Краснодарский край — 17 ноября 2003, Москва) — советский и русский поэт, лауреат Государственной премии РСФСР (1990), профессор Литературного института, был редактором отдела поэзии в журнале «Наш современник», членом Союза писателей России, академиком Академии российской словесности (с 1996).
До конца жизни вел поэтические семинары в Литературном институте и на Высших литературных курсах. Издал около двадцати стихотворных книг. Автор многочисленных стихотворных переводов как поэтов из национальных республик, так и зарубежных (Дж. Байрон, Дж. Китс, А. Рембо, А. Мицкевич, В. Незвал и др.), перевёл также «Орлеанскую деву» Шиллера
В 1998 году по благословению Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Алексия II перевёл на современный русский язык и изложил в стихотворной форме «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона, за что ему была вручена литературная премия.
Родился на Кубани в станице Ленинградской Краснодарского края 11 февраля 1941 года в семье кадрового военного и учительницы. Отец поэта, начальник разведки корпуса, погиб на Сапун-горе в 1944 году в битве за освобождение Севастополя. Эта смерть оказала в дальнейшем большое влияние на творчество Юрия Кузнецова. Через село, где поэт жил в раннем детстве, прогремела война.
Отрочество поэта прошло в Тихорецке, а юность — в Краснодаре. После окончания школы Кузнецов проучился один год в Кубанском университете, откуда ушёл в армию. Служил связистом на Кубе в разгар Карибского кризиса 1962 года, когда мир был на грани ядерной войны. После армии некоторое время работал в милиции. В 1970 году с отличием закончил Литературный институт им. А. М. Горького.
Первое стихотворение написал в девять лет. Первая публикация увидела свет в районной газете в 1957 г. Впервые Кузнецов заявил о себе, как о поэте, будучи студентом в Литературном институте им. А. М. Горького, стихотворением «Атомная сказка», которое явилось веским аргументом в так называемом споре «физиков и лириков».
Имя Юрия Кузнецова постоянно присутствовало в критике 1970—1980-х годов, вызывая много споров и интерес читателей (например, спор о нравственности или безнравственности строки «Я пил из черепа отца»). Это короткое стихотворение о черепе стало самым ярким выражение той скорби и боли поэта о жестокости войны, которая лишила целое поколение возможности сесть за стол с отцами; сыновьям осталось только то, что лежит в могилах: вместо «сказки лица» — одни черепа…
Значительное место в творчестве Юрия Кузнецова занимает военная лирика, стихотворения о Великой Отечественной войне. По признанию поэта, воспоминания о войне стали важнейшими мотивами его поэзии. По мнению некоторых критиков, стихотворение из военной лирики «Возвращение» занимает особое место в творчестве поэта, производя на читателя яркое эмоциональное впечатление. Творчество Юрия Кузнецова служит вдохновением при написании музыкальных произведений. Так, композитор Виктор Гаврилович Захарченко положил на музыку около 30 стихотворений поэта, среди которых «Возвращение», «Когда я не плачу, когда не рыдаю» и др. Их исполняет Государственный академический Кубанский казачий хор.
Ключевыми словами поэтического мира Юрия Кузнецова являются символ и миф, разрыв и связь. В своём творчестве Юрий Кузнецов часто обращается к вечным проблемам добра и зла, божественного и человеческого, в его стихах переплетаются философия, мифология и гражданская лирика. Примером тому служат широкие по замыслу поэмы на библейскую тематику («Путь Христа», «Сошествие в Ад»), которые он писал в последние годы. Названия книг Юрия Кузнецова, по его признанию, являются своего рода поэтическими манифестами.
Умер Кузнецов в Москве 17 ноября 2003 года от сердечного приступа. Свое последнее стихотворение «Молитва» он написал за девять дней до смерти. Это — завещание поэта, которого называли «сумеречным ангелом русской поэзии», «самым трагическим поэтом России». К нему относились по — разному. Апологеты обожествляли его, для противников он был «вурдалаком». Бесспорно одно: Юрий Кузнецов стал одним из самых ярких явлений в поэзии эпохи так называемого «застоя».
Стихи 1965–1979
* * *
1965
* Я люблю тебя за всё так просто, *
1966
Атомная сказка
1968
* Закрой себя руками: ненавижу! *
1968
Ветер
1969
Русская мысль
1969
* Из земли в час вечерний, тревожный *
1970
* Завижу ли облако в небе высоком, *
1970
Водолей
1970
Поющая половица
1971
Отец космонавта
1972
* О, миг! Это камень проснулся *
1972
* Надоело качаться листку *
1973
Завещание
1974
* Ночь уходит. Равнина пуста *
1974
* Выходя на дорогу, душа оглянулась: *
1975
Прощальный жест
1976
Знамя с Куликова
1977
* Я пил из черепа отца *
1977
* Ты зачем полюбила поэта *
1977
* На тёмном склоне медлю, засыпая, *
1977
Посох
1977
Тегеранские сны
1978
Вечный снег
1978
Вина
1979
Фонарь
1979
Муха
1979
Стихи 1981–1990
* «Как он смеет? Да кто он такой? *
1981
На краю
1981
Тайна славян
1981
* То не лето красное горит, *
1982
Поединок
1983
Былина о строке
1983
Бой в сетях
1983
Маркитанты
1984
* То не лето красное горит, *
1984
Голоса
1984
Простота милосердия
1984
Заклинание
1984
Мужик
1984
Отповедь
1985
* Что тебе до семейных измен? *
? (1980-85)
* Не поминай про Стеньку Разина *
1986
Портрет учителя
1987
Кость
Ты царь: живи один.
1988
* Друг от друга всё реже стоим *
В. К.
1988
Голубь
1988
Пузыри
1988
Откровение обывателя
1988
Афганская змея
1989
* В воздухе стоймя летел мужик, *
1990
Струна
1990
Возвращение
?
Двое
Стихи 1991–1998
Молчание Пифагора
1991
*silentium — лат. "молчание"
Осенняя годовщина
Октябрь уж наступил…
[Октябрь 1993]
Последняя ночь
1993
Плач о самом себе
1993
Превращение Спинозы
1993
Заклятие в горах
1994
В день рождения
11 февраля 1995
Сербская песня
1995
Дни очарования
1995
Кубанка
1996
Погребение зерна
1996
Русский лубок
1996
Лежачий камень
1997
Серафим
1997
Живой дар
1997
Тёмные люди
1997
Предчувствие
1998
Призыв
1998
* Поэзия есть свет, а мы пестры… *
1998
Стихи 1998–2003
Узоры
1998
Рана
1999
На кладбище
2 января 1999
Страхи героев
1999
На пирушке
2000
Невидимая точка
2001
Полюбите живого Христа…
2001
Русский маятник
2001
Деревянные боги
2003
Поэт и монах
1 и 5 ноября 2003
Слепые мудрецы
2003
Забор
?
* В этот век, когда наш быт расстроен *
?
* Душа у пьяного горит, *
?
* Жена! А ты предашь меня мгновенно *
?
Сирень и береза
?
Воры — разбойники
?
Ловля русалки
?
Счет одиночества
?
Молитва
2003
Стихи
* Слабеет солнце бытия, *
БОЙ В СЕТЯХ
ШАЛЬНАЯ ПУЛЯ
ГОЛОС
* Поэзия есть свет, а мы пестры… *
ГИТАРА
ПРОЩАНИЕ С ВАДИМОМ КОЖИНОВЫМ
1975
ЯВЛЕНИЕ ПОД ОЛИМПОМ
СТАРАЯ ДРЕМОТА
1978
РОДСТВО
1970
ФАНТАЗИЯ
1967
ЯБЛОКО
1974
Дымок
2000
Легенда о Фениксе
1979
* Ученье – свет, а неученье – тьма – *
* За дорожной случайной беседой *
Гимнастёрка
1974
Подо льдами Северного полюса
Неизвестный солдат
ГРИБЫ
1968
СНЕГ
1968
ОТЦУ
1968
ПОЭТ
1968
* Когда я не плачу, когда не рыдаю, *
1970
ДУБ
1975
РАСПУТЬЕ
1977
ЧЕТЫРЕСТА
1974
* Повернувшись на Запад спиной, *
В.К.
1979
* Мне снился сон, когда в меня стреляли... *
1983
ОПОРА
1984
* Я скатаю родину в яйцо. *
1985
ИСПЫТАНИЕ ЗЕРКАЛОМ
1985
НАВАЖДЕНИЕ
1988
ПОСЛЕДНЕЕ ИСКУШЕНИЕ
1991
ЖИВОЙ ГОЛОС
1991
ФЕДОРА
1993
ПОСЛЕДНИЙ ЧЕЛОВЕК
1994
КОСЫНКА
1997
КЛАССИЧЕСКАЯ ЛИРА
1997
ОТПУЩЕНИЕ
1997
ГДЕ-ТО В ТОКИО ИЛИ В ГОНКОНГЕ
1998
КРЕСТНЫЙ ПУТЬ
1998
ЛАДА
2000
АНЮТА
2001
ТАМБОВСКИЙ ВОЛК
2003
ПРОЗРЕНИЕ ВО ТЬМЕ
2003
"Красный сад"
СЛЕД ЧЕЛОВЕКА
СУХОЕ ЗЛО
ЦУНАМИ
ПОЛОТЕНЦЕ
НА НЕБЕ ЗАРНИЦА МИГАЛА
ЖЕНА
1997 г.
ГОЛУБАЯ ПАДЬ
ВСТРЕЧА
ПОЭТ МОЛЧАНЬЯ
КАЗАЧИЙ ПЛАЧ О ПЕРЕКАТИ-ПОЛЕ
МУХА В ЯНТАРЕ
* Глянул на родину через забор*
ВЕЧНЫЙ КРУГ
СЖИГАНИЕ ЧЕРНОВИКОВ
ПРИ СИЯНИИ МЕСЯЦА
РАССКАЗ ГРОБОВЩИКА
БРАЧНАЯ НОЧЬ
1980
Переводы
Валерий Майнашев
Сон
(пер. с хакасского Юрия Кузнецова)
Годжа ХАЛИД
“МОИ СТИХИ БЛАГОУХАЮТ СЕНОМ…”[1]
Мне довелось переводить с английского и испанского, польского и румынского, болгарского, итальянского, сербского. Переводил я знаменитых и малоизвестных поэтов. То соперником ощущал себя по отношению к переводимому тексту, то — рабом… Но свои последние переводы стихотворений азербайджанского поэта Годжи Халида считаю наиболее удавшимися. Будто выросшие из политой народной кровью и потом каменистой почвы его стихи глубоко созвучны моему мироощущению. Переводя их, пахнущих сеном далекого азербайджанского селения или шумно летящих к заветному "острию горизонта", за которым — надежда и вера, я не испытывал какого-то отстраненного чувства, часто возникающего в такие моменты. Я сливался душой с поэзией Халида, жил его строками, проникнутыми спокойствием и мудростью, верою и любовью к созданному Всевышним миру и человеку.
С Годжой Халидом мы учились в 1997–1999 годах на Высших литературных курсах в семинаре поэзии — мастерской недавно ушедшего от нас Юрия Кузнецова.
Годжа (в 2004 году поэту исполнится 50 лет) считался бесспорным авторитетом среди сокурсников. Благоволил к нему и Юрий Поликарпович. С легкой тяжелой руки Кузнецова стихи Годжи Халида появились на страницах журнала "Наш современник", "Юность", "Литературная учеба"…Годжа переводил на азербайджанский поэзию Тютчева, Фета, Есенина, Тряпкина, Передреева, Соколова, Рубцова, Кузнецова…
Как-то во время разбора стихотворений одного из наших молодых сокурсников Кузнецов попросил Годжу высказать свою точку зрения по поводу прочитанных виршей. Тот помолчал секунду-другую. И произнес афоризм, получивший одобрение не щедрого на похвалы Кузнецова: "Стихи напоминают плохой подстрочник".
Юрий Поликарпович воссоздал на русском языке десять стихотворений Годжи Халида. Они оказались последними переводами выдающегося русского поэта.
В предложенной подборке азербайджанского поэта рядом с переводами Кузнецова я осмелюсь показать и свои.
Не скрою, рад, что во время нашей учебы в стенах Литературного института помог Годже Халиду опубликовать первую книгу стихотворений на русском языке "Дождь воспоминаний". К этой книге предисловие написала литературный критик, искусствовед, доктор наук Лола Звонарева.
Александр АНАНИЧЕВ
* Желтым-желты пути-дороги, *
ЗАПАХ СЕНА
* В том одиноком доме под горой *
* Как мне забыть чинару над рекою *
ПОСЕЛОК БАБОЧЕК
ДОЖДЬ
ОСЕННЕЕ
* Спят под сияньем лунным *
МЕДОВЫЕ ПЧЕЛЫ
ЛЮБОВЬ К ГОРОДУ
Тропы славы идут через город.
Перевел с азербайджанского Юрий КУЗНЕЦОВ
Мамед Исмаил.
Легенда о круге
(Мамед Исмаил. Перевод с азербайджанского Ю.П. Кузнецова)
Ю. Марцинкявичюс.
О Родине желая говорить...
(Юстинас Марцинкявичюс,
пер. с литовского Юрия Кузнецова)
Поэмы и циклы стихов
Золотая гора
1974
Стальной Егорий
1979
Дом
Часть 1
Тихий Зарев
Часть 2
Битва спящих
Часть 3
Зеркало
Из Сталинградской хроники
ПОСВЯЩЕНИЕ
1995
СВЯЗИСТ ПУТИЛОВ
1995
КОМСОМОЛЬСКОЕ СОБРАНИЕ — КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ
1984
Путь Христа
Часть 1
Детство
Ирод (Великий) — царь иудейский.
«Мяч на лету загорелся — горящим мячом Детство играло…» — Доныне на островах Индонезийского архипелага жители играют в футбол горящим мячом. До сих пор символ Божества люди пинают ногами.
Часть 2
Юность
Библейские братья — сыновья Иосифа, рожденные до его брака с Марией.
Пещеры Кумрана — находятся в горной местности Вади-Кумран. В 1946 году в этих пещерах были впервые обнаружены рукописи, принадлежащие древней секте есеев — иудейских «раскольников».
Зилот — смутьян.
Мегиддо, или Мегиддон — город в 15 километрах от Назарета. Много веков находился в сфере борьбы между Египтом и Вавилоном. Ныне его не существует.
Врата Соломона — обнаружены при археологических раскопках в 60-х годах XX века.
Армагеддон (буквально верх Мегиддона) — упомянут в Апокалипсисе как место, где произойдет великая битва Христа с Антихристом.
Тивериад — город, в котором в то время стоял римский гарнизон.
Магдала — город на берегу Генисаретского озера.
Братство завета, братство святых — предположительно, секта есеев, обитавшая в горных пещерах возле Мертвого моря.
Часть 3
Зрелость
Часть 4
Песня лазаря
Ирод Антипа — правитель Галилеи.
Мандала — круг.
Каиафа — первосвященник.
«Раб подскочил и ударил Христа по щеке» — По иерусалимскому преданию, это был тот самый расслабленный, которого исцелил Христос у купели. Та самая исцеленная рука ударила Спасителя.
Башня Антония — крепость римского гарнизона, построенная Иродом Великим и названная им в честь Марка Антония. Там находилась тюрьма.
Сикера — хмельной напиток, изготовленный из яблок, груш, реже из пшеничного зерна.
«Первосвященник умыл свои бледные руки» — Согласно евангелисту Матфею, умыл руки Пилат, но римлянин Пилат никак не мог этого сделать, ибо умывать руки — еврейский обычай.
Сошествие в Ад
часть 1
часть 2
часть 3
Чаша Грааля — согласно средневековым легендам, таинственный сосуд, ради обладания которым или хотя бы приближения к нему, рыцари совершали подвиги.
Саломея — приёмная дочь Ирода, наместника Галилеи. За свою красоту и исполнение пляски потребовала у него голову Иоанна Крестителя. Ирод исполнил её желание.
Исав — сын Исаака, который отдавал ему предпочтение в первородстве перед его братом-близнецом Иаковом. Однажды Иаков предложил голодному Исаву чечевичную похлебку в обмен на первородство. Простодушный Исав согласился. Старый слепой Исаак, которому его жена подвела для благословения Иакова, выдавая его за Исава, не различил подмены и благословил не того. Так было положено начало двенадцати колен израилевых.
Лао-Цзы (625 г. до Р. Х.) — основатель даосизма, одного из наиболее значительных течений в философской мысли Китая. "Дао” — глубочайшие врата рождения, Корень Неба и Земли — предшествует миру оформленных вещей и относится к непроявленному бытию. Не имеющее внешней определённости, дао отождествляется с пустотой, но это именно рождающая пустота, неисчерпаемая потенция любой конкретной формы. Поэтому для Лао-Цзы важны такие символы, как чаша, долина, яма — то есть формы потенциального заполнения.
Симон Маг — маг-чародей, выдавал себя в разных городах Палестины то за Бога-Отца, то за Бога-Сына, то за Святого Духа. В книге Деяний апостольских, гл. 8.
Арий (276–336) — вождь "арианской ереси”, осужденной на I Вселенском Соборе. Отрицал божественность Христа и Его равенство с Отцом, считая Спасителя таким же, как весь мир, "созданием” Божиим, лишь сотворённым прежде всего другого.
Мани (ум. 276) — основатель манихейства, дуалистической религии, слепленной из фрагментов христианства, зороастризма, буддизма и гностицизма. В основе учения лежало признание Добра (Бога) и Зла (Дьявола) независимыми и равномощными началами.
Юлиан Отступник (331–363) — римский император (с 361), восстановил языческие культы в империи и возобновил гонения на христиан. В своём учении совмещал античную философию, восточный оккультизм и неоплатоническую мистику.
Василий Великий (330–379) — православный святой. Сначала отшельник, потом пресвитер, а затем с 370 года епископ Кесарийский. Ревностно защищал православие в эпоху арианских смут.
Пелагий (360 — не ранее 430) — шотландец по происхождению, основатель ереси, отрицавшей значение Благодати Божией для самостоятельного преодоления человеческого греха и сводившей тем самым Подвиг Христа к одному лишь "нравственному примеру”, умаляя смысл Боговоплощения, Крестовой Жертвы и Воскресения.
Камень Каабы — небесного происхождения. Этот метеорит в незапамятные времена упал в Аравийскую пустыню. Согласно старому местному преданию, раньше он был белого цвета.
Дар Константина — подложная грамота от лица императора Константина Великого (306–337) на имя римского епископа Сильвестра I (314–335), сыгравшая крупную роль в истории папства и вообще средневековой Европы. В XV в. Лоренцо Валла и другие изобличили подделку, и только в XIX в. католические учёные признали бесполезным защищать её подлинность.
Стефан Второй — с 752 по 757 римский папа. В 754 г. он совершил миропомазание (первое в мире) французского короля Пипина Короткого. Тот в благодарность за это передал в личное владеение папы несколько завоёванных им областей в Италии, тем самым было положено начало светской власти папы. Идейным обоснованием послужил подложный акт "Дарения Константина”, который Стефан Второй привёз королю в Париж.
Парсифаль (около 823–869) — около 840 г. посвящён в рыцари Круглого Стола. Четырнадцать лет занимался поисками Чаши Грааля. В 857 г. он обрёл её, после чего стал называться "королем Грааля”.
Старец Горы — первым Старцем Горы в X в. был Хасан-Саба. Он прошёл Персию, проповедуя своё учение и набирая прозелитов. Захватив крепость Аламат, на рубеже Ирана, которую назвал "Домом Богатства”, он учредил там своё правление. Слово "ассасины” есть искажённое "гашишим”, происходящее от "гашиш”, которым начальник опьянял своих последователей, когда они начинали какое-нибудь отчаянное предприятие. Ныне слово "ассасин” во всех европейских языках стало синонимом слов "убийца”, "террорист”.
Жак де Моле — магистр ордена тамплиеров. Жоффруа де Шарне — казначей ордена. В начале XIV в. оба сожжены в предместье Парижа.
Американский астронавт Эдвин Олдрин — масон, в 1966 г. при высадке на Луну оставил на ней знак — флаг тамплиеров.
Жиль де Рэ — французский барон, сподвижник Жанны д, Арк. Узнав, что она находится в плену и ей грозит смертельная опасность, собрал большой отряд и двинулся на Руан, где находилась пленница, но опоздал… Жанна д’Арк была сожжена на костре как колдунья. Через девять лет, в 1442 г., он сам был сожжён, обвинённый в убиении младенцев и занятиях чёрной магией. В литературе он известен как Синяя Борода.
Исидор — грек по происхождению, митрополит Московский. В 1439 г. подписал Флорентийскую унию, подчинявшую православную церковь папскому престолу. Русская православная церковь не признала этот документ.
Иоганн Гутенберг (между 1394—99—1468) — немецкий изобретатель первого печатного станка (типографа). Большинство источников XV в. датируют начало книгопечатания 1440 годом.
Томас Торквемада (1420–1498) — Великий Инквизитор, еврей по происхождению, наиболее прославившийся масштабом и жестокостью гонений на мавров и иудеев, завершившихся их изгнанием из Испании в 1492 г.
Мараны — крещеные евреи, тайно исповедующие иудаизм.
Ересь жидовствующих представляла собою смесь иудаизма с восточным оккультизмом. Имела распространение на Руси в последней трети XV в.
Схария — родился на полуострове Тамань от смешанного брака: отец — генуэзец, мать — черкешенка. Прежде чем явиться в Новгород в 1470 году, побывал в Валахии, где познакомился с Еленой, дочерью молдавского господаря и будущей невесткой русского царя, на которую потом оказал большое влияние, как и на Федора Курицына, русского боярина литовского происхождения. Тот, склонный к вольнодумию, активно распространял "ересь жидовствующих” среди русской знати и духовенства.
"…хвост борджианского клана” — семья Борджиа прославилась своим развратом, корыстолюбием и роскошью. Первым в Италии появился бедный, но предприимчивый испанский идальго Алонсо Борджиа. В 1455 г. он стал папой Каликстом II. Его племянник Родриго Борджиа стал кардиналом в 1456 г. В 1491 г. Родриго Борджиа стал папой Александром VI. Он помог сделать блестящую карьеру двум сыновьям, а свою дочь Лукрецию неоднократно выдавал замуж, преследуя отнюдь не благие цели.
Никколо Маккиавелли (1469–1527) — итальянский политический мыслитель. Ради упрочения государства считал допустимым любые средства. Отсюда — термин "маккиавеллизм” для определения политики, пренебрегающей нормами морали.
Эрнан Кортес (1485–1547) — испанский конкистадор. Прославился своей жестокостью при завоевании Мексики в 1519–1521 гг.
Эразм Роттердамский (1469–1536) — гуманист эпохи Возрождения. Сыграл большую роль при подготовке Реформации, но не принял её. Враг религиозного фанатизма и "друг свободы”.
Мартин Лютер (1483–1546) — деятель Реформации в Германии, начало которой положило его выступление в Виттенберге с 95 тезисами против индульгенций (1517).
Жан Кальвин (1509–1564) — деятель Реформации, основатель кальвинизма. Отличался крайней религиозной нетерпимостью.
Игнатий Лойола (1491–1556) — основатель ордена иезуитов.
Иоганн Фауст — чернокнижник и шарлатан. Действовал в первой половине XVI в. Его похождения в Европе обросли легендами. Он послужил прототипом для гениальных произведений английского драматурга Кристофора Марло и немецкого поэта Иоганна Гете.
Мишель Нострадамус (1505–1566) — знаменитый астролог. Автор книги предсказаний "Центурии”.
Томас Кромвель (1485–1540) — лорд-главный правитель Англии с 1539 г. (на важнейших должностях с 1533 г.). Содействовал укреплению английского абсолютизма. После неудач во внешней политике обвинен в государственной измене и казнён.
Игнатий — грек по происхождению. В Москве с 1597 г., епископ Рязанский с 1603 г. В 1605 г. первым из русских архиереев приветствовал в Туле Лжедмитрия I, потом был им возведён в патриархи. После убийства Лжедмитрия в мае 1606 г. лишён сана.
Бенджамин Дизраэли (1804–1881) — премьер-министр Великобритании в 1868 и 1874–1880 гг. Правительство Дизраэли проводило политику колониальной экспансии и обогащения власть имущих.
Эммануэль Сведенборг (1688–1772) — шведский учёный-естествоиспытатель и теософ-мистик. Он мог, произвольно задерживая дыхание, сознательно вызывать у себя галлюцинации.
Томмазо Кампанелла (1568–1639) — итальянский философ и политический деятель. Автор "Города солнца” — произведения в форме рассказа мореплавателя об идеальной общине, руководимой учёно-жреческой кастой и характеризующейся отсутствием частной собственности, семьи, государственным воспитанием детей, общеобязательным трудом при четырёхчасовом рабочем дне, развитием науки и просвещения.
Рене Декарт (1596–1650) — французский философ, математик, физик и физиолог. По Декарту, безусловное основоположение всего знания есть непосредственная достоверность сознания ("мыслю, следовательно, существую”).
Жюльен Офре де Ламетри (1709–1751) — французский философ. В своём сочинении "Человек-машина” рассматривал человеческий организм как самозаводящуюся машину, подобную часовому механизму.
Вейсгаупт — основал в 1776 г. масонский орден иллюминатов. Орден участвовал в тайной подготовке французской революции.
Томас Джефферсон (1743–1826) — американский просветитель, автор проекта Декларации независимости США 1776 г.
Мари Жозеф Лафайет (1757–1834) — маркиз, французский политический деятель. В начале французской революции командовал национальной гвардией. После народного восстания 10 августа 1792 г. перешел на сторону контрреволюции.
Жорж Жак Дантон (1759–1794) — деятель французской революции, один из вождей якобинцев. Участвовал в подготовке восстания 10 августа 1792 г., свергнувшего монархию. С 1793 г. занял примиренческую позицию по отношению к жирондистам. Осужден революционным трибуналом и казнен.
Максимилиан Робеспьер (1759–1794) — деятель французской революции, один из вождей якобинцев. Казнён термидорианцами.
Жан Поль Марат (1743–1793) — один из вождей якобинцев. Вместе с Робеспье ром руководил подготовкой восстания 31 мая — 2 июня 1793 г., отнявшего власть у жирондистов. Убит Шарлоттой Корде.
Маркиз де Сад (1740–1814) — французский писатель. Его писания концентри руются на индивидуально-интимной сфере, в свою очередь сфокусированной на извращённой эротике.
Декабристы — русские дворянские революционеры, поднявшие в декабре 1825 г. восстание против самодержавия. Пятеро из них: П. И. Пестель, С. И. Муравьёв-Апостол, К. Ф. Рылеев, М. П. Бестужев-Рюмин, П. Г. Каховский были повешены. Рылеев и Муравьев-Апостол — дважды: в первый раз оборвались верёвки.
Томас Робертс Мальтус (1766–1834) — английский экономист, основоположник мальтузианства. Он считал, что соответствие между численностью населения и количеством средств к существованию может регулироваться эпидемиями, голодом, войнами, непосильным трудом.
Жозеф Фуше (1759–1820) — министр полиции Франции в 1799–1802, 1804–1810, 1815 гг. Создал разветвленную систему политического сыска, разведки и шпионажа. Беспринципный карьерист, служил то республике, то Наполеону I, то Бурбонам, предавая всех поочередно.
Шарль Морис Талейран (1754–1838) — французский дипломат, министр иностранных дел в 1797–1799 гг. (при Директории), в 1799–1807 гг. (в период Консульства в империи Наполеона I), в 1814–1815 гг. (при Людовике XVIII). Один из самых выдающихся дипломатов, мастер тонкой дипломатической интриги, беспринципный политик.
Пий Девятый — римский папа с 1846 по 1878 г. В 1870 г. на Первом Ватиканском Соборе под его давлением была принята "Первая догматическая конституция церкви Христа” — о первенстве папской власти и папской непогрешимости. Полный текст этого чудовищного документа вряд ли знают сами католики.
Н. Д. Соколов — адвокат и масон высокой степени. Еще в 1890-х годах он сделал блистательную карьеру на многочисленных политических процессах, где главным образом защищал террористов. 2 (15) марта 1917 г. он как секретарь Центрального исполнительного комитета Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов предложил Временному правительству им самим сочиненный "приказ № 1”. По существу, этот приказ означал развал и ликвидацию армии. Приказ был утвержден и распечатан в девяти миллионах экземпляров и развалил русскую армию.
Керенский А.Ф. (1881–1970) — министр юстиции во временном правительстве (март-май 1917), военно-морской министр (май-сентябрь), с 20 августа — верховный главнокомандующий. После Октябрьского переворота бежал за границу.
Антонов А.С. (1888–1922) — предводитель крестьянского восстания на Тамбовщине (1920–1921 гг.). Убит при аресте.
Павлик Морозов — донес властям на родного отца. Был убит родственниками по отцовской линии. Официальная пропаганда сделала мальчика героем, мотивируя его донос обострённым чувством социальной справедливости.
Норберт Винер (1894–1964) — американский учёный. В своём трактате "Кибернетика” сформулировал основные положения кибернетики.
"Те, кто под чёрным расстрельным письмом подписались…” — сразу же после расстрела Дома Советов танками генерала Грачева в газете "Известия” было опубликовано письмо-обращение, которое требовало от правительства решительных мер по отношению к патриотам. Письмо подписали 42 человека, среди них академик Д. Лихачёв и писатель В. Астафьев.
"…собственность — это забытый грабёж” — изречение французского мыслителя Блеза Паскаля.
СЛАВЯНСКИЙ МИР
Статьи
Лариса Васильева
Парадоксы Юрия Кузнецова
Мягкий голос Ларисы Николаевны Васильевой сердечно и тепло благодарил в телефонную трубку за поздравление с её юбилеем. Тут кстати вспомнилась её статья "В самый раз” о поэзии Юрия Кузнецова ("Литературная Россия”, 23.1.87). На вопрос, не может ли она написать свои размышления о поэте к его 65-летию, Лариса Николаевна ответила:
— Когда-нибудь напишу о нём воспоминания, но на это нужно время. А знаете что — перепечатайте ту статью. Мне кажется, она не устарела.
Перечитав её, мы убедились в правоте сказанного. И более того — многие из безграмотных, злобных и поверхностных упрёков последнего времени, кои слышал Кузнецов ещё при жизни и которые грязными комьями летели и продолжают лететь на его могилу, парировались уже тогда — широким жестом и спокойным, уверенным в своей правоте тоном женщины-поэта, определившей многие узловые завязи самого загадочного русского поэтического мира второй половины XX века.
Богатырское семя, залетевшее из древности в XX век, одиночество подвига, животрепещущая современность его глубоко архаического склада, признание — в отрицании отрицаемого, дерзость необъятной силы…
Всё так.
Ни рано ни поздно — в самый раз, — как нам представляется, мы перепечатываем это живое слово поэта о — живом поэте.
М. Ю. Лермонтов
Спорить о нем не хочу ни с кем. Влюбленных в него не люблю: своими восторгами, а более того — подражаниями они его, как пылью, покрывают.
Интереснее его ненавистники, в большинстве своем литераторы, их вполне резонно возмущают в нем высокомерие, самовлюбленность, наглость, наконец:
В самом деле, безобразие. А мы как же? Не я конкретно, куда уж мне, а тот, другой, третий?
Да какой там третий, если он Пушкина не признает. Пушкина!!! В своем ли он уме?
А женщины-поэтессы? Как это они до сих пор его не испепелили? Еще бы: он женскую поэзию тоже не признает, относится к ней высокомерно, презрительно, подразделяя всех пишущих женщин на три категории: рукодельницы, истерички, подражательницы. Будучи главным редактором одного из очередных " Дней поэзии”, он собственной волей собрал стихи всех женщин вместе в одном разделе, как будто в бане или в гареме — каждая называет место в меру своей испорченности или неиспорченности.
Нет, положительно следует разобраться с ним: понять, что он такое и почему ведет себя столь нагло.
А еще он занимается ниспровергательством безусловных кумиров, вернее, их строк, считая, что Константин Симонов не прав, говоря в своем знаменитом стихотворении:
Злодей из поколения солдат, не видевших войны, смеет утверждать, что безнравственно мать противопоставлять любимой женщине не в пользу матери.
А с другой стороны, возвышая материнское начало, при этом не признавая женщин, пишущих стихи, у которых это начало чаще всего сильно развито, он как-то, мягко говоря, странно относится к отцовскому началу. Да что там странно, просто ужасно относится, недаром же в семидесятых годах его строки:
вызвали бурю споров и вполне заслуженное негодование. Пить "из черепа отца”!
Кошмарное кощунство. Это что же значит: он хочет предстать в роли отцеубийцы? Или Ивана, не помнящего родства?..
Нет, нет, положительно необходимо разобраться в этой каше взглядов и понять, понять наконец, что он такое и почему так вызывающе беспардонен, так противоречиво категоричен.
В наше время в нашем обществе все грамотны. Многие хорошо образованны. Значительно реже хорошо воспитаны. И еще реже — хорошо умеют ощущать связь и разрыв времен. Последнее отнюдь не считаю недостатком, последнее чаще всего есть прерогатива человека, поэтически видящего мир:
Вопрос "зачем?” далеко не нов, совсем не оригинален, естествен для каждого, видящего мир — землю и небо — глазами поэта. Но у каждого поэта "зачем” характерное, свое, у Пушкина — пушкинское:
Отрицаемый Кузнецовым, Пушкин был глобально восприимчив, держа в широчайшем поле своего зрения все прошлые века и крайне редко выражая словом осознание этого процесса проникновения. Ему вольно и достаточно безотчетно, естественно жилось во всех временах, он дышал ими всеми, как воздухом.
Юрий Кузнецов, чьи строки о древних смыслах я привела выше, определяется в иных измерениях более локально: он родом оттуда, где солнце — бог, где божество — ветер, где женщина из ребра мужского сотворена, где рождалась былинная сила под свист ветра и топот вражьих копыт:
Сквозь века и времена залетело богатырское семя в двадцатый век, выросло в душе поэта. Но нелепость такого богатыря в наши дни очевидна, подвиг его обречен на заведомое одиночество в мире современных коллективов, поэтому ему ничего не остается делать, как выразить именно нелепость своего появления:
Поэт, однако, появился как живое напоминание о таинственном и очевидном славянском корне, живом, несмотря ни на что. Вечность дышит в его стихах, он настойчиво, даже назойливо повторяет о ней:
Славянская рана — его единственная боль, ибо тысячу лет назад он, а не кто-нибудь, его поэтический дух "рваное знамя победы вынес на теле своем”.
Это сильное, кровное чувство, потерянное и заслоненное множеством объективных и субъективных причин, часто вытаскиваемое тем или иным творцом как бы из нафталина, чтобы с помощью стилизации выявиться на общем литературном фоне, живет в Кузнецове как единственно возможный вариант его собственной жизни. Его никак не обвинишь в стилизации, хотя у него ее искать не надо — пруд пруди.
Почему же тогда не обвинишь? Да потому, что этот былинный богатырь без подвига, всем своим существом выросший из тысячелетних обид и бед славянства, самый что ни на есть современный человек, я бы сказала, поэт-модернист, абстракционист — и всё тут.
Давно мне кажется — сказать не было случая, — что стихи Кузнецова и весь его провокационно-заносчивый стиль обращения с миром и метафорой сильно напоминают Сальватора Дали.
Я была на выставке Дали в Испании, огромной выставке в центре Мадрида, где собрали великое множество его полотен, чтобы великое множество народу могло посмотреть их, поспорить, поссориться между собой.
Эти слоны нa курьих ножках и медузообразные часы, эти люди с песьими головами, эти петухи, переливающиеся в свиней, — эта вся мастерски выполненная фантасмагория была гениальна силой своего вызова миру, была отвратительна в своей неприкрытой алогичной наготе, была современна и вечна в каждом штрихе. И вся эта живопись была глубоко испанская, боль испанская — никакой другой быть бы не могла, восходя к Гойе и Beласкесу, бывая даже цитатою из них или их пересказом.
Так и фантасмагорический Кузнецов глубоко славянский, порой цитата из былины или сказания, из "Повести временных лет”, из характера Кудеяра или Соловья-разбойника, недаром Кузнецов так любит свистеть в стихах:
"Пересвист свистит яви с вымыслом…”
"Я в недра твои ухожу свистя…”
"И ветер свищет в голове пустопорожней…”
"Мы полны соловьиного свиста…”
"Только пули свистели меж строк,
Оставляя в них привкус металла…”
"Проходя мимо лжи и неверья
И свистящих камней бытия…”
"Чья, скажите, стрела на лету
Ловит свист прошлогодней метели…”.
Это я еще не все свисты собрала, их куда больше, если рыскать по книгам Кузнецова. Но собрала я их ему не в укор, а себе в поддержку, дабы, обозвав его разбойником, а он этого вправду заслуживает, сказать, что разбойники искони бывали на Руси добрыми молодцами, а обозвав ерником, сказать, что богатырю в ожидании подвига, кроме как ерничать, делать, увы, почему-то нечего.
Поэт душевной боли, языческого мироощущения, он интуитивно привносит во все свои стихи дохристианский мир, потому так естественны в его простонародной речи, полной современных алогизмов, явления и герои не только русских, но и античных мифов, потому народные хоры в стихах предрекают его судьбу, подобно хорам греческих трагедий:
Богатырь ненавидит своих врагов великодушной ненавистью сильного:
однако и себя не жалеет, предъявляя своему герою неробкий счет, казня его с исконной русской истуканной истовостью:
Среди современных неопределенно-личных творцов стоит он, неудобоваримый, не умещающийся в привычные понятия, раздражающий взгляды, привыкшие то ли к благостным картинкам, то ли к двусмысленным стереотипам разоблачительного рифмоплетства, подстраивающегося под конъюнктуру.
Добрый молодец предполагает красну девицу. Идеальная девица для молодца есть некое подобие безропотной Ярославны, которая если и ропщет, то на разлуку с любимым, а уж на самого любимого — никогда. Такая Ярославна у нашего литературного Кудеяра — "спящая законная жена”.
Характерная деталь: поэты и прозаики такого склада, как Кузнецов, разными, часто очень суровыми средствами, в последнее время провозглашают идею женской чистоты и верности в противовес злободневным идеям раскрепощения, свободы чувств, раскованности, столь широко распространившимся в западном мире и, как считается, влияющим на нас. Думаю, обе эти идеи стары как мир и друг друга не исключают, находя себе оправдание в тоже старых как мир противоречиях мужского начала. Кузнецов, утверждая свою Ярославну, тут же поворачивается в сторону: скучно ему проноситься, свистя, сквозь времена и веси рядом с неизменной верностью, рядом с безропотно тихой любовью. И возникает ничего не стыдящаяся, вольная любовь:
Не знаю в поэзии моего поколения стихов о любви более полнокровных, более дерзких и точных по чувствам, чем кузнецовские. У других обычно виден лишь герой, а героиня — всего лишь бочок коробка, о который зажигается всего-навсего спичка.
Юрий же Кузнецов говорит с женщиной на равных. Он и Она у Кузнецова — два сильных, никогда не понимающих друга существа — что есть правда нашей разнополой природы:
Знаю в поэзии двадцатого века лишь один такой темперамент, клокочущий от всей бури чувств, порожденных любовью. Это Владимир Маяковский, сравнение с которым вряд ли понравится Юрию Кузнецову, существу весьма предубежденному, но в том-то и парадокс, что мы сами себя не видим, а в чужом глазу соломинка видна. Хотя то, о чем я сейчас скажу, далеко не соломинка: у Маяковского и у Кузнецова очень схожие темпераменты. На первый взгляд они направлены вроде бы в разные стороны, но это лишь на первый взгляд, и разность их касается лишь литературной политики, что немаловажно, но для поэта не самое главное. Мироощущение — связь земли и неба, женского и мужского начал, то есть физиология поэтического чувства, — у них близко. Вот любовные муки Маяковского:
Судите сами о внутреннем сходстве — для меня оно несомненно. Но вот еще строки:
Как неожиданно из-за плеча Кудеяра выглянул здесь нежный, стеснительный в печали юноша-романтик.
Пусть Юрий Кузнецов плетет что угодно про женщин, пишущих стихи, подражательниц, истеричек и рукодельниц, — не могу на это обижаться: он по-своему прав, расставил нас довольно точно — он ведь тоже хороший рукодельник. Я благодарна ему за то, что он, может быть, единственный из современных поэтов, своим отрицанием обратил внимание на пишущую женщину. В этом отрицании — признание, если уметь читать Кузнецова, даже некий задор признания, поиск созвучной женской души, равной по силе, может быть, в чем-то более сильной.
Если он не нашел эту душу — его ли вина?
Сапоги повешенного солдата, сами идущие по земле, рука с часами, торчащая из земли, указывая час, тень женщины, убитая во сне, отец, идущий облаком пыли, Сергий Радонежский, вырезанный из тела боярыни, чтобы доспеть на солнце, песня ракушек про богиню в дырявом мешке, череп отца, из которого пьет герой, плавник, носящийся под землей и перерезающий корни всему живому, — все эти дадаистские приемы, интуитивно освоенные Кузнецовым, служат простым, простейшим и вечно живым истинам: все той же поэтической боли за землю свою и за волю свою.
Кровное чувство земли, не благостно-сладкое, а уверенно-злое, ибо в любви к отечеству без ненависти не прожить, ведет перо Кузнецова к грубым земным прозрениям, отнюдь не пессимистического характера:
Злая, ожесточенная любовь и знание народного характера, старинных преданий и современных анекдотов своего народа могли продиктовать Кузнецову это замечательное стихотворение. Оно точно объясняет тайну и загадку славянской души, ее бесстрашие и беззащитную уверенность в незыблемости своего мира. Если хотите, это стихи и о войне, и о чернобыльской катастрофе.
Что касается последней, то Кузнецов, по-моему, как никто другой в нашей современной поэзии, красками слова умеет выразить состояние атомного века.
Он подлинный авангардист в слове, но так как чувства его архаичны, то читающая публика, умеющая читать лишь то, что в тексте, возмущаясь содержанием, не желает принимать форму или, напротив, принимает ее, отрывая от содержания: не отказывая Кузнецову в определенном даровании, возмущается его мироощущением.
А ведь понятие "мое мнение единственно верное” — издавна признак бескультурья. Прочесть "он пил из черепа отца” плоско, без подтекста — значит не прочесть ничего.
Иной, правда, и подтекст прочтет как ему захочется. Вот и спорят: пить или не пить из черепа отца, нравственно это или безнравственно. Эта горькая кошмарная метафора вообще спора не предполагает: безнравственны спорящие о ней, ибо рассуждают о том, о чем нужно молчать, молчать и слушать поэта или не слушать его, если противно.
Думаю, в свое время современников Маяковского раздражали его строки:
А что тогда говорить о строке Маяковского:
Даже славящийся своей тонкостью критик Лев Аннинский готов вменять ее Maяковскому в вину, даже он читает ее прямо, плоско, не видит, что ли, в слове "люблю” слова "ненавижу”?
Давняя истина: уметь читать — это ещё не значит уметь понимать написанное.
Он ниспровергает Пушкина! Последний от этого ниспровержения не шелохнется, как не шелохнулся он от ниспровержений Маяковского и его современников.
Как не видят те, кто возмущается Кузнецовым, что и его отношение к Пушкину — обратная сторона любви. Тот же прием, что с женщинами-поэтессами. Отрицая — признает.
Эта форма литературного отношения в нашем приземленном обществе, много рассуждающем о духовности, но плохо представляющем, что такое духовность, забыта, а ведь еще недавно Толстой разоблачал Шекспира так, что тянуло читать и читать Шекспира.
Верно то, что "жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда”, — слова из народной песни опровергают смысл симоновского стихотворения. Почему же об этом нельзя сказать без опасения быть обвиненным во всех смертных грехах?
Да и Симонов по-своему прав, он ведь выразил стихотворением "Жди меня” не материнское чувство, а чувство мужчины, готового умереть, однако всею плотью, а не духом любящего жизнь. Взрослая мужская плоть, охваченная неприятием возможной смерти, не материнской ласки жаждет — это как пить дать, этим и объясняется огромный успех в свое время симоновского стихотворения.
Может быть, резкий, раздражающий глаз и слух опыт Юрия Кузнецова тем и важен сегодня — как, впрочем, таковые опыты важны были во всяком сложившемся и отрегулированном обществе, склонном к "стабилизации”, — что поэт бросает вызов обществу и оно, такое широкое и глубокое в понимании поэтических вызовов девятнадцатого века, в сегодняшнем дне — то же обывательское болото: ах, нас не тронь, наших идеалов не задень!
А Кузнецов их и не задевает, просто смотрит на них глубже, чем принято смотреть.
Сравнивая Кузнецова с великим Владимиром Маяковским и усматривая некое сходство темпераментов, не могу не видеть, что там, где у Маяковского сила завершенная, у Кузнецова она в развитии, в процессе набора собственной высоты. А есть в литературе другой поэт, с которым у Кузнецова, несомненно, по-моему, сходство в образной структуре слова. Это Лев Мей. Судите сами:
Мей — поэт, не прочитанный нашим временем, с его страстным чувством к русскому фольклору, с налетом грубой мистики, тут же переходящей в грубую реальность, откликается в Кузнецове весьма современно, и, по-моему, строки Мея "чтоб в тебе под воскреснувшей фрескою вечность духа прозрел человек” написаны им "под явным влиянием Юрия Кузнецова”.
Вообще-то я не собиралась его защищать. Хочет эпатировать читателя? Знает, на что идет. Вызывает огонь на себя? Значит, так ему надо. Я хотела лишь обратить внимание того, кто читает эти строки: живет на русской земле поэт могучих возможностей, далеко не до конца проявленных, сидит Илья Муромец на печи, ерничает, силой играет. Поэт будущего? Предтеча нового Поэта?
Откуда в нем атомные предчувствия? Да и как им не быть в наше время. Не у него одного они. Но у него уж очень зримо:
Или:
Дерзкой силы поэт, и в этом смысле он действительно один, а кто ему подражает — таких развелось видимо-невидимо — "обман и подделка”.
Кстати, подражать ему нетрудно: два, три гиперболических приема, старинный колорит — и пожалуйте, "стих под Кузнецова”. Интонацию тоже умеют подделывать и подражатели, и пародисты. А она у него весьма терпка:
Вот тоже в наше время полузабытое мастерство — из обычных, затертых слов высекать поэзию. Этому научить нельзя.
"Ни рано ни поздно” — называется одна из его последних книг. Довольно точно сказано. Ни рано ни поздно — в самый раз явился он на весьма поблекшем небосклоне современной поэзии, на исходe века, когда объективно наступило не время поэзии и когда переоценка ценностей, касаясь близкого времени, волей-неволей уводит в глубь веков: дабы постигнуть завтра, нужно познать вчера. И позавчера.
Владимир Цивунин
Память. Поэт Юрий Кузнецов
Юрий Кузнецов. Поэт, накрепко и навсегда вошедший в мою жизнь. Только писать буду не о нём, а о себе. Ничего, тоже нехудший вариант…
Впервые это имя я услышал лет двадцать назад от моего тогдашнего друга Леонида Зильберга. Я тогда сетовал, что вот-де, прежде были большие поэты, сейчас их нет, всё как-то ровно, блёкло и неинтересно (в ту пору я только начал знакомиться с поэзией и, прямо скажем, очень наугад). Лёня, перед тем уже открывший мне Гумилёва, возразил: нет, большие поэты и теперь есть. И стал читать наизусть совершенно незнакомого мне прежде Юрия Кузнецова. Какие именно стихотворения — все не помню, запомнились только: "Куда вы леди, страсть моя, бредущая впотьмах…" и "Последний эмигрант". Заинтересовал меня этот поэт, стал брать в библиотеке его книги. И — поразился: действительно, поэт нешуточного масштаба. Многие в ту пору (да и сейчас ещё) знали его в основном по "Атомной сказке". Она — да, задевает мысль, будоражит, вызывает со-понимание, но всё-таки "содержание" её лишь повторяло и мою тоже, причём давнюю, мысль. Да вот это стихотворение:
Но куда сильнее поразило другое стихотворение — "Из земли в час вечерний, тревожный…" Такого мощного и жуткого образа я не встречал ещё нигде, доселе не видел ни одного стихотворения, в котором было бы показано такого же масштаба не то что одиночество, но как бы сама квинтэссенция одиночества, её ничем и никогда непреодолимая суть. Одиночество как трагическая форма бытия.
Вот это стихотворение, оно совсем небольшое:
Большинство стихотворцев могли бы указать тут на версификационные недостатки: "давно затёртые" рифмы (старик-плавник); трижды повторяющееся "вот" (причём то в одном, то в ином значении). А Кузнецову до этого — и дела нет. Он не стихотворец, он поэт. Он — "написал". Но речь, впрочем, не об этом. О том, как меня поразил сам этот образ, когда живое существо (скорее, существо-миф) обречено искать и не находить не то что себе подобного, но даже и просто свою среду обитания. А о ком сказано? Да ведь и о нас тоже. О каждом, может быть, человеке.
Но не буду долго останавливаться на одном стихотворении. Многие его стихи я переписал тогда в тетрадку (сразу следом за стихами Слуцкого). А книга "Русский узел" с иллюстрациями Юрия Селиверстова на годы стала моей настольной книгой. Самой этой книги у меня нет. Брал её в библиотеке на месяц, потом на месяц продлевал. Затем сдавал, и… брал в другой библиотеке.
Это был хороший для меня период, когда стихи я — не как сейчас, словно "по работе", а — просто читал, для себя, для души. Это был период открывания мной мира поэзии. Причём поэзии именно русской (то есть — собственно поэзии), потому что переводами из восточной поэзии, из немецкой, древней и современной, из ХIХ и ХХ веков поэзии французской — я переболел ещё чуть прежде. А тут начал искать в своей, отечественной. И что-то изменилось, и сильно, во мне-читателе. Прежде, в период увлечения иностранными авторами, я… ещё совсем не чувствовал именно поэзию. Искал в стихах нужные мне, близкие мне мысли, чувства, состояния, но ещё не саму поэтическую красоту. В чём это выражалось? Ну, например, в том, что перевод часто годился — почти любой, мысль он доносил, и довольно было с меня. А стихи-то не всегда и хороши были поэтически, это я позднее увидел.
Ну вот, значит, а тут увлёкся поэзией русской, то есть не переводной, а той, что написана на родном языке и передает не только мысль, чувство, но и красоту слога, самой подачи мысли или образа. И всё это хлынуло почти одновременно: полюбившийся мне первым Гумилёв, Заболоцкий, после которого я вдруг смог воспринять Тарковского (до Заболоцкого Тарковский мне никак не принимался, хотя посчастливилось даже заиметь собственный экземпляр, это в 1984 г., - просто чудом), "Подорожники" Николая Рубцова, поздний Пастернак (и в ту же пору — всё ещё переводы Ваксмахера из Элюара)…
И всё-таки самым первым поэтом, после которого я раз и навсегда понял, что поэзия не есть искусство только в ряд уложенной мысли, но и нечто большее, включающее главным образом понятие поэтической красоты самих стихов, был именно Юрий Кузнецов, мой современник. Именно после Кузнецова я почувствовал вкус к слову. И почти совсем (да не почти, а совсем) перестал читал переводную поэзию. Кроме красоты, мне потребовался и автор, сам поэт, его живое дыхание, а не только искусность переводчика-стихотворца. Почему именно Кузнецов? — Бог весть. Его стихи, скажем так, не всегда и изящны, но — вот же… Таки — Кузнецов.
И опять же — каковы они, эти его стихи. Юрий Кузнецов сразу возвысился над многочисленным стихотворным племенем как некая глыба, утёс, с которого видно и очень многое, и очень по-своему, и иногда очень глубоко, — так, как до него не удавалось увидеть. Ему совсем неинтересны были детали (своего рода "анти-Кушнер"), подавай одну суть. Потому и стихи — просты до смешного. Но, поскольку суть, — и задевают крепко.
Многие хочется здесь привести. Не буду. Каждый и сам найдёт всё, что ему нужно. Продолжу рассказ о самом Кузнецове.
То есть, как и предупреждал, — о себе. Жил себе потихоньку, читал, сам рифмовал. Хорошо жил, в общем-то. Наряду с другими поэтами читал постоянно и Кузнецова. Только отношение моего приятеля к Кузнецову вдруг изменилось (перестройка вообще многих вдруг разделила-развела). Прежде только хвалил и восхищался, теперь старался вспоминать пореже, начал бурчать что-то вроде: "Антисемит он, этот Кузнецов". Я в толк не беру, с чего он взял. Лёня тыкает мне в какое-то стихотворение — гляди. Прочитал — ничего не понял [позже вспомнил, это было стихотворение "Превращение Спинозы", кажется], где тут "антисемитизм" (которого, на мой опыт, и на свете-то не бывает), но понял, что в семье Зильбергов, при сестре его Лене и матери Циле Израилевне, которые прежде Кузнецова любили, теперь лучше бы лишний раз о нём не напоминать. Ладно, чего ж…
Потом в частной моей жизни случился такой обвал, после которого — чтоб совсем — уже, видимо, не поправляются. Зато появилось несколько… э-э… досуга. Что позволило мне отобрать кое-что из своих стихов и отправить их на конкурс в Литературный институт. Поступать туда особого желания не было — не видел для себя, что бы я, считавший себя уже сложившимся стихотворцем, мог оттуда взять. Когда бы прежде — в пору преподавания Арсения Тарковского — тогда бы, да, не раздумывая. Или хотя бы всего парой лет раньше, когда один из семинаров вёл ещё Давид Самойлов. Но к тому году Самойлов уже не вёл, а все другие мастера литинститута для меня не были авторитетны как поэты. Но — пришло приглашение на экзамены, и — как говорится, от нечего делать — поехал. Просто, чтоб только попробовать свои силы — смогу ли (много лет ведь как уже нигде и ничему не учился — вот и азарт).
Приезжаю в институт, смотрю списки абитуриентов по семинарам — батюшки, записан я на семинар… Ага, именно Юрия Кузнецова. Это был — такой подарок! Причём неожиданный. Несколько лет перед этим Кузнецов семинары там не вёл, а как раз с этого года снова взялся, о чём я и не знал. Повезло. Понял, что получаю возможность видеться и общаться не просто с большим поэтом, но — со своим любимым, из живущих при мне, поэтом. Для меня — "поэтом номер один" наших дней. (Поинтересовался тогда в приёмной комиссии: а как происходит распределение — кому на чей семинар попадать? Ответили: а мастера сами себе группы набирают, по стихам творческого конкурса. Гм, стало лестно. Но и воспринялось, как… совершенно естественное).
Первый раз увидел его так: стою с товарищами по поступлению рядом с малым корпусом, а в небольшой кучке народа дядька такой здоровенный, крепкий возвышается, глядит словно вдаль над головами. Узнал по фотографиям — Кузнецов. Стоит, пыхает беломориной…
Странно мне потом было общаться с ребятами, товарищами по поступлению. Всё не мог понять, почему они видят в своих преподавателях — только преподавателей, а не поэтов. А они, во-первых, своих будущих наставников прежде просто не читали, не знали, не слышали о них. Во-вторых, наверно, была у них цель — именно что получить образование и закончить институт, получить заветный диплом. Я же (кстати, вспоминая кузнецовскую же строчку "Но мимо едет Афанасий Фет и он плюёт на университет…") радовался скорее тому лишь, что могу напрямую общаться с поэтом с большой буквы…
Поэтом-кумиром? Нет, Бог миловал. Было уважение, был какой-то пиетет, но "глядеть в рот" не было никакого желания — я и сам поэт, чего там. И не глядел. Но слушать старался внимательно. Не потому, что учился — поэзии нельзя научиться, но — волею судеб — мне довелось стать свидетелем такого явления как поэт Юрий Кузнецов, и я должен был всё воспринимать, чтоб иметь возможность лучше понять его. Как явление.
Ещё в период поступления, до непосредственного общения с самим Кузнецовым, уже можно было узнать о некоторых чертах его характера. Причем совершенно случайно. Поинтересовались с товарищами в приёмной комиссии: каковы шансы поступить либо не поступить, всё-таки — конкурс, проходной балл, то, сё. Спрашивают: а вы к кому на семинар записаны? Я, отвечаю, у Юрия Кузнецова. А, говорят, ну тогда вам только ни одного экзамена не завалить — все и поступите, оценки уже не важны.
Дело оказалось вот в чём. Другие мастера-преподаватели, чтоб оставить себе группу из десяти студентов, приглашали на экзамены двадцать, а то и больше человек. Кому-то из приехавших издалека абитуриентов приходилось потом уходить ни с чем.
Кузнецов поступил не так. Без всякой подстраховки, только по стихам творческого конкурса, сразу же твёрдо отобрал себе десять человек, которых и пригласил в Москву. Дальнейшие экзамены для его группы были уже формальностью (ну, если не совсем двойка, конечно), их "конкурс" был уже пройден.
Наступила учёба. Каждый вторник — творческий день, отданный целиком семинарам. Несколько вторников с Кузнецовым — это щедро со стороны нещедрой судьбы. Однако по нашей маленькой группе с первого же занятия пошла трещина. Кто-то начал роптать: зачем я буду учиться четыре года у Кузнецова, чтобы на защите диплома он меня "завалил"! Я этих товарищей понять не мог: причём тут диплом? Да и не думалось мне, что Кузнецов станет кого-то специально "заваливать". Тем не менее, кое-кто начал сбегать к другим преподавателям. Первым ушёл Андрей Ширяев из Алма-Аты. Он успел подарить мне свою первую книжку, стихи в которой казались продолжением стихов другого, очень популярного и авторитетного для многих стихотворца, и с тех пор я об этом парне ничего больше не знаю.
Однако кто-то старался уйти, "сбежать" от Кузнецова, а кто-то — и оставался. Оставались, в основном, те, кто знал его и прежде — как поэта, а не как институтского профессора. На семинарах слушали очень внимательно, хотя говорил Кузнецов не больно-то живо, словно даже с неохотой. Спорить? Не помню, спорить, кажется, особо не приходилось. Просто не о чём было.
Занятия проходили обычно так. Юрий Поликарпович доставал откуда-то из-под спуда какую-нибудь "тему", которую со всех сторон и обкатывал. Например, тему "Детство". Например, тему "Имя". И приводил множество примеров из поэтов прошлых времён, иногда из более-менее современных, изречения мыслителей или отрывки из Библии. (Весьма подробно занятия кузнецовского семинара описала моя однокурсница Марина Гах, её записи опубликованы в "Нашем современнике"; номер, кажется, 11-й за прошлый год). Это… было мне не очень интересно. Казалось не очень важным. Но много говорило о самом поэте Юрии Кузнецове. Своих собственных стихов он почти не касался, разве что если надо было для примера вспомнить.
Установочная сессия кончилась. Мы, получив контрольные, разъехались по домам до следующей сессии, до апреля следующего года. Образ жизни в ту пору у меня был таков, что корпеть над контрольными было, м-м… затруднительно. А время приближалось. Всё более отчаиваясь, написал Юрию Поликарповичу письмо, что вот-де, так-то и так-то, а есть риск того, что я, Ваш студент, ни подготовить ничего не успею, ни вообще на сессию приехать. Сильно надеялся, что вот ответит он чем-то вроде: ах ты, дескать, сукин сын, не дай бог не приедешь живым или мёртвым!.. — я сразу, бросив всё, и сорвусь, и буду в Москве. Ждал-ждал ответа, но он не пришёл. (Олег Б-в потом рассказал, что Кузнецов говорил им на семинаре, что вот-де пришло письмо от Ц., что хотел всё ответить да так как-то и не написал. Понятно всё, чего ж. У меня так же бывает). Сессия в Москве в институте началась, а я остался дома — учёбе конец. Очень черна была тогда душа моя…
К сентябрю, однако, кто-то уговорил меня, что можно досдать контрольные и экзамены после, а главное — чтобы приехать. В сентябре я опять был в Москве, но сдавать что-либо — никаких ни сил, ни возможности не было. В деканате написал заявление на академический отпуск, отстал на один курс. Зато опять был на занятиях Кузнецова…
Учёба так и шла у меня через пень-колоду. Та жизнь, которую я вёл тогда наполовину вынужденно, наполовину добровольно, — к учёбе никак не располагала. Притом вечная нехватка денег. А скоро и вообще потерял работу, на которой трудился ровно десять лет и неделю. На последнюю для меня сессию (это курс третий? или четвёртый уже? — так и не разобрался, неважно) приехал с опозданием на неделю (или две). Поликарпыч спрашивает: почему опоздал? А не на что было ехать, говорю. Ну к сентябрю, говорит, копи деньги заранее…
Легко сказать. Через пару месяцев после этого разговора я потерял и другую, случайно попавшуюся работу, и стал безработным уже надолго. С тех пор, с апреля 1995-го, никогда больше в Москве не был. Документы мои, поди, до сих пор в архивах института валяются — некому забрать.
На кузнецовском семинаре меж тем дела были тоже нехороши. По слухам, он громил студентов на своих семинарах в пух и прах. (Справедливости ради скажу, что другие слухи, напротив, утверждали, что разносы Кузнецов делал совершенно справедливо, и никакой такой "свирепости" вовсе не проявлял). И, похоже, тогда его семинар затрещал уже капитально. "Сбегать" от него к другим стали многие. Не буду их здесь называть, не хочу. Но боюсь, что и моя личная незадача оказалась связана с этим. Я не бросал учебу, не бросал семинар, просто материально не было возможности съездить до Москвы и обратно (тяжелее, отчаянней, чем в девяностые, не жил никогда; теперь-то уже — так, "цветочки" остались). Но Кузнецов, на общем фоне, видимо, решил, что и Ц. - из тех, кто смалодушничал, убежал от него. Во всяком случае, так мне показалось при позднейших встречах.
А они, слава Богу, ещё были. Проводился в Сыктывкаре семинар молодых авторов Коми. В качестве мастеров были приглашены от Москвы Сергей Есин (мой, тогда ещё не совсем чтобы бывший, ректор), Валентин Сорокин и — о, чудо! — Юрий Кузнецов! Ещё один шанс, ещё одну встречу подарила судьба. Да ещё где? Прямо у себя дома!
Ну ладно, значит, семинар семинаром. Когда была возможность, я на нём тоже появлялся — сидел, слушал, наблюдал за Кузнецовым. Всё идёт как заведено в таких случаях — обсуждения соискателей (или как их там), обмен мнениями. А Кузнецов — что Кузнецов? — меня, своего незадачливого "студента", словно и не узнаёт (я ведь уже было вторую сессию пропускаю, год не встречались). Да и мне не сильно жжётся. Гордость против гордости. В один из перекуров таки отозвал меня в сторонку: "Ну, чего делать будем?" Я растерялся: "С чем, с институтом?" (Для меня-то уже понятно, что с учёбой — окончательно швах). А он словно и не расслышал про институт (тогда-то мне и подумалось, что по институтским делам он и меня в ренегаты записал), буркнул: "Надо в Союз писателей вступать" (в Союз писателей России, имеется в виду, — на том семинаре несколько человек в него приняли; у нас ведь ты до смерти можешь считаться в "молодых"). А я и не возражаю: "Хорошо, хоть сейчас", — говорю. "Тогда, — он говорит, — надо заявление отправить в Москву в Союз российских писателей, что, дескать, отказываюсь от членства там". (А меня туда приняли, хоть я и не просился; всего за несколько месяцев до того случилось — приняли даже почему-то без моего заявления, по рекомендации Александра Кушнера и Игоря Меламеда).
Вот-те красиво, думаю: меня туда приняли, выказали доверие и, своего рода, признание, а я им теперь пиши, что отказываюсь, мол, от вашего доверия и признания. Не сговорились мы тут с Кузнецовым. Мне, — веду волынку, — всё равно в какой Союз вступать, могу и в тот, и в этот одновременно, но ради одного — ни с того ни с сего отрекаться от другого (в который по воле случая на чуть-чуть всего раньше попал) — нет желания. Поликарпович ни уговаривать не стал, ни попрекать: что случилось — случилось. Просто ответил, что сразу в оба Союза — нельзя, да тем (то есть ничем) разговор и кончился.
(Хотя, чего греха таить, ближе-то мне, конечно, "кузнецовский", а не "кушнеровский" Союз — почти все мои лично знакомые литераторы — как раз в нём, в "писателей России" состоят, а не в "российских писателей", в который меня вот занесло. Во всяком случае, хотя бы его отделение у нас в Коми есть: правление, выборы там, собрания, кумовство опять же. А вот "кушнеровского" Союза, "демократического" — у нас в Коми всех членов — всего-то два с половиной человека. Какой уж тут Союз — только формальность, да разве что членский билет имеется).
Но я, вижу, совсем не о том рассказываю. Всё о себе да о себе, а о Кузнецове — лишь так, мельком, в эпизодах. А и пусть. Что он говорил на своих семинарах в Москве — помню. Что говорил на нашем семинаре в Коми, кого хвалил, а кого громил — помню, притом ещё и на магнитофон всё записывал. А говорить здесь об этом — вдруг расхотелось. Не потому что хотелось бы чего-то, какие-то его стороны, не показывать, а просто вот — хочется уберечь это в себе. Он ведь в моей памяти — просто живой человек. Просто человек, даром что за ним видится, возвышается — Поэт. И воспоминания мои — суть штука личная, интимная.
Были ещё два банкета, один общий, другой потесней. Там уже не было для меня Учителя-Поэта-Юрия-Кузнецова (да и у меня, на местном-то уровне, авторитет тоже не последний). Были просто поэты, кто лучше, кто послабей, но это уже неважно. Среди других и поэт Юрий Кузнецов. И это меня… просто очень радовало. И он тоже читал свои стихи, они у меня записаны на магнитофоне. И был он… неожиданно негордым человеком.
Более видеться с ним мне уже не доводилось. Периодически я, устало продолжая своё безнадёжное дело, отбирал что-то из своих стихов и отправлял их по самым разным журналам (примерно раз-два в месяц — в течение пятнадцати лет). В том числе и в "Наш современник", где заведовал отделом поэзии как раз Юрий Поликарпович. Ответов я, понятное дело, не получал ниоткуда. И от своего бывшего преподавателя — тоже.
Когда вышла его поэма о Христе, написал я ему письмо, причём написал почему-то "на ты", не как ученик, но как поэт поэту. Письмо было не злое, но жёсткое — кроме похвал, я постарался показать ему моменты, показавшиеся мне наиболее неудачными в его поэме (причём по его, кузнецовским, меркам неудачными). Очень меня тогда огорчила его дерзость — писать свое евангелие. Ответа, конечно, не было, да я и не ждал. Обиделся ли он? Не знаю. Во всяком случае, позднее одно письмецо, на одно из моих очередных посланий со стихами в журнал, от него всё-таки было. Отстранённо-официозное. Дескать, уважаемый Владимир Иванович, сообщите Ваши координаты для гонорара и проч. Ответил ему в том же ключе: спешу сообщить и проч.
Стихотворения потом в журнале появились, но было уже такое состояние, когда "нет ничего обидней слишком поздно пришедшего счастья" — и никакой радости это уже принести не могло. Тем более что и узнал-то о публикации я только через полгода через почти случайных людей, а самого журнала так и не видел. Как и гонорара, впрочем (потому и думал, что стихи так и не вышли).
Собственно, всё, что мне хочется сейчас сказать о Кузнецове — о самом Кузнецове, а не моём отношении к нему — я уже сказал (хоть ничего-то я и не сказал). Потому что остальное — ну вот настроение, видимо, такое нашло — повторяю, писать здесь не хочется. Да' вот…
Игорь Вавилов, мой земляк, один из тех, с кем я поступал в литературный институт и кого долго полагал близким другом, сказал однажды: "Кузнецов дурак. Он проглядел, а мог бы иметь в тебе — такого ученика!" Тяжело было это услышать. Потому что Игорь был… несомненно прав. Ученик ведь не тот, кто учится (я не учился у него; учится — школяр), а тот, кто стремится понять. Или хотя бы запомнить.
--
В одну из ноябрьских ночей 2003-го прочитал подборку стихов Юрия Кузнецова, опубликованную в сентябрьском номере "Нашего современника". И вздрогнул: такие стихи не то что публиковать — писать нельзя. Ведь жить после них — невозможно… Вечером следующего дня жена сказала: "Юрий Кузнецов умер". — "Как! откуда ты знаешь?" — "По радио передали". Поздно вечером сам слышу в новостях: "…похороны состоялись сегодня в Москве на таком-то кладбище". Позднее видел, как многие возмущались, что некоторые наши информационные каналы ("Культура", например) даже не упоминали о кончине такого поэта. Но мне уже до этого не было никакого дела.
В год знакомства, в сентябре 1992-го, Юрий Кузнецов подарил мне (как студенту своего семинара) свою книгу "Избранное". С такой дарственной надписью, которой можно и гордиться, и очень дорожить, сберегая как семейную реликвию. Однажды, сколько-то лет спустя, я в сердцах чуть не отправил ему эту книгу обратно. Слава Богу, этого не сделал. Вот такой ему достался "ученик". Один из учеников. Надеюсь, не последний.
19–20 июня 2005 г. Сыктывкар.
Валерий Черкесов
Отвечу не на земле
Один из моих знакомых, много читающий и сам немало написавший, однажды заметил: половина сегодняшних стихотворцев пишут «под Иосифа Бродского», другая половина подражает Юрию Кузнецову.
Быть может, утверждение несколько обобщённое и категоричное, но истина в нём есть: последние лет тридцать влияние кузнецовской поэзии на литературный процесс несомненно. Его интонация незримо, а то и явно, присутствует в творчестве Виктора Лапшина, Олега Кочеткова, Николая Зиновьева, Игоря Тюленева, Евгения Семичева, Владимира Шемшученко, Светланы Сырневой, Дианы Кан, Марины Струковой и других поэтов, в основном представляющих русскую глубинку и на сегодня, может быть, наиболее интересных, продолжающих традиции отечественной поэтической классики.
Повлиял Юрий Кузнецов и на то, что написал и что пишет автор этих строк, чего я не скрываю и ни в коем случае не стыжусь: без опоры на творчество предшественников не может появиться более-менее значимого автора. Ведь и Юрий Кузнецов умело пользовался богатствами литературы и не только русской. Державин, Пушкин, Тютчев, Лермонтов, Боратынский, Некрасов, Блок, Есенин и другие поэты, христианская мифология, античная литература, народный эпос, философия, история — всё это и многое другое вобрали его стихи. И, конечно же, в них — природный талант самого поэта, с которым меня не раз сводила судьба.
В средине 70-х годов, кажется, в «Литературной газете», я прочитал рецензию на сборник неизвестного мне до тех пор поэта Юрия Кузнецова «Во мне и рядом — даль», вышедший в издательстве «Современник». Не помню, что в ней писалось: наверное, как обычно, за что-то автора хвалили, за что-то журили, но в публикации было процитировано стихотворение «Возвращение», запомнившееся после первого прочтения:
Ныне это стихотворение стало классикой, и в который раз, перечитывая его, я вновь и вновь испытываю, если не потрясение, то душевное волнение: так пронзительно и точно передать трагедию, которую принесла война, а ещё — боль от одиночества, от безотцовщины — образовавшейся в судьбе пустоты, бреши. Мой отец не погиб в той войне, но и моя «однокрылость» — её последствие, рана, болящая до сих пор.
Несколько позже я стал обладателем сборника «Во мне и рядом — даль». Произошло это так.
Однажды (тогда я жил на Дальнем Востоке), будучи в журналистской командировке, сидел я в зале ожидания железнодорожного вокзала. Рядом на скамейке — парень, солдат, по всей видимости, только уволившийся в запас, листал сборничек стихов. Я полюбопытствовал: кто автор, и невольно позавидовал обладателю книги, ибо то были стихи Юрия Кузнецова. Мы разговорились. Оказалось, парень после службы едёт на родину, в Москву, а книгу ему прислал в армию друг. А ещё бывший солдат посетовал, что второй день не может сесть на поезд и что утром в буфете последний «трояк» разменял.
У меня в кармане кое-что хрустело. Мы дружески пообедали в привокзальном ресторане, говорили о поэзии и поэтах. А при расставании парень подарил мне «Во мне и рядом — даль». Прочитав книгу, а потом несколько раз перечитав, я понял, что появился поэт, который станет для меня как старший брат, как учитель.
Многие строки, строфы, стихи сразу же запечатлелись в памяти: «Но останутся пальцы царапать. И останутся губы кричать», «Стул в моём пиджаке Подойдёт к телефону, Скажет: — Вышел. Весь вышел. Не знаю, когда и придёт!», «Отец, — кричу. — Ты не принёс нам счастья!.. — Мать в ужасе мне закрывает рот», «И хочешь лицо дорогое погладить — По воздуху руки скользят», «Я пришёл. И моими глазами Ты на землю посмотришь теперь. И заплачешь мои слезами — И пощады не будет тебе», «Но русскому сердцу везде одиноко… И поле, широко, и небо высоко» и так далее. Они — поэтические афоризмы, которые вошли в умы и сердца читателей стихов и постепенно входят в речевой оборот даже тех, кто к поэзии равнодушен.
Владимир Солоухин писал, что запоминаемость — один из основных признаков истинной поэзии. Я согласен с ним. Сошлюсь на собственный опыт. В своё время я много читал, к примеру, Андрея Вознесенского, Иосифа Бродского, но в памяти из стихов этих авторов почти ничего не «зацепилось». А строки Юрия Кузнецова, прочитанные тридцать с лишним лет назад, живут во мне и, наверное, будут жить до конца дней моих.
К сожалению, сборник «Во мне и рядом — даль» я не сохранил. В конце 70-х годов я взял эту книгу на строительство БАМа, где некоторое время работал в газете. Жил в общаге с инженером из Москвы. Надо было ехать в командировку, а в кармане — ни рубля. Занял у москвича «четвертак», а когда через две недели вернулся, то нашел записку: «Когда вышлешь долг, верну книги». Посмотрел, что же взял мой кредитор. Оказалось, сборники Бунина, Есенина, Пастернака, Ахматовой, а ещё — Рубцова и Кузнецова. Да, литературный вкус у инженера был. «Четвертак» я ему отправил, но книг так и не дождался.
А вот сборник Юрия Кузнецова «Край света — за первым углом» (1976) до сих пор со мной. Приобретя эту книгу в одно время с «Подорожниками» Николая Рубцова — в этом есть нечто символичное, знаковое.
В начале 80-х годов я переехал в Белгород и стал наведываться в Москву, где встречался с поэтом-фронтовиком Виктором Кочетковым. Виктор Иванович в начале 70-х годов был руководителем семинара молодых литераторов Дальнего Востока в Хабаровске, позже он напечатал мои стихи в журнале «Москва», а когда в Благовещенске выходил мой сборник «Небо и поле», написал к нему предисловие. Во время наших встреч в столице он рассказывал о Юрие Кузнецове, с которым дружил, и я, естественно, с вниманием слушал, но не мог предположить, что Юрий Поликарпович сыграет значимую роль в моей литературной судьбе.
В 1989 году в Воронеже вышла моя третья книга стихов «Заповедь», я подал документы для вступления в Союз писателей СССР. В Белгороде прошёл, правда, не без сложностей меж «молотом и наковальней», и мои «бумаги» были отправлены в Москву. Позвонил Виктору Ивановичу, который входил в приёмную коллегию Союза писателей. Он сказал: «Не волнуйся. Постараюсь, чтоб твоим рецензентом был Кузнецов». Но, право, я разволновался ещё больше, ибо от Виктора Ивановича знал, насколько серьезно Юрий Поликарпович относится к поэзии. Рассказал о своих волнениях белгородскому прозаику Николаю Рыжих, он был знаком с поэтом по учёбе в Литинституте, на что тот со свойственным ему темпераментом и оптимизмом изрёк: «Всё будет хорошо: Юра русских поэтов не топитё. Как бы то ни было, в марте 1991 года меня приняли в Союз писателей, против моей кандидатуры было всего два или три голоса.
В сентябре того же года я познакомился с Юрием Поликарповичем. Произошло это в писательском доме творчества в Макеевке, куда я приехал. Здесь проходило очередное заседание приёмной коллегии Союза писателей, и Виктор Иванович Кочетков представил меня Кузнецову. Сидели втроём, я, конечно, больше слушал, чем говорил. Тогда же Кузнецов подписал мне своё «Избранное», вышедшее в издательстве «Молодая гвардия». Всего два слова «На добрую память» (поэт вообще, насколько я знаю, оставлял на книгах лаконичные автографы), но они для меня непомерно дороги. А через несколько дней мы уже в более многочисленной и шумной компании сидели в Центральном доме литераторов, и тогда я впервые осмелился прочитать несколько своих стихотворений. Потом поэт Владимир Андреев, участвовавший в дружеском застолье, сказал: «Твои стихи Кузнецову понравились». Не знаю, насколько это соответствовало действительности, но мне, право же, было приятно.
К 50-летию Победы я проводил на страницах белгородской газеты «Смена» литературный конкурс. В качестве награды победителям решил попросить Юрия Кузнецова прислать книги с автографом. Написал письмо, не очень-то надеясь на отклик. И вдруг писатель Николай Рыжих, побывавший в Москве в журнале «Наш современник», привёз несколько экземпляров «Избранного» Кузнецова, которое вышло в издательстве «Художественная литература». На одной стояла подпись: «Валерию Черкесову». Так в моей библиотеке появилась вторая книга с автографом Юрия Кузнецова.
Когда я вручал «Избранное» победителям литконкурса, то радовался за них: такой подарок! Увы, едва ли они это поняли…
Юрий Кузнецов несколько раз приезжал на Белгородчину — на презентацию журнала «Наш современник», на дни поэзии, мы пожимали друг другу руки, разговаривали. Не скажу, что были долгие беседы на литературные темы, скорее, ни к чему не обязывающее общение, и в то же время Юрий Поликарпович, как мне кажется, не любил пустого трёпа и хохмачества, был немногословен, часто задумчив, этим он как бы отстранялся от всего, что для него было незначимо.
Однажды на Дне поэзии в городском парке у него не очень-то получилось выступление. Приехал он поездом рано утром, видимо, подустал в дороге, да ещё — горячая встреча. Поэт начал читать какое-то стихотворение, сбился, замолчал, снова стал читать. После Юрий Поликарпович, видимо, несколько раздосадованный и недовольный своим выступлением, подошёл ко мне и сказал: «Пойдем в гостиницу». Мы просидели в номере вдвоём с час, пока из парка не вернулись собратья-поэты. Помню, он говорил о наступившем рваческом времени, когда общество деградирует умственно и духовно в погоне за материальными благами, что поэты и поэзия должны взять на себя миссию духовных поводырей, что золотой и серебряный век литературы минули, но возрождение её непременно будет. А ещё — о России, Руси, которая всё вынесет и перенесёт, порукой тому — наша великая культура. Может быть, он говорил не столь высокопарно, как я передаю, но суть была такова.
Вспоминается и несколько забавный случай. В Прохоровке был губернаторский приём, так сказать, в узком кругу. На столах еда и питьё — всё, что угодно чреву. Юрий Поликарпович перед трапезой оглядел стол, подошел к официанту и вдруг спросил: «А буфет здесь есть?» Тот явно опешил от столь неожиданного вопроса, часто-часто заморгал глазами, недоумевая, чего еще желает московский гость? Официанта выручил хозяин приема — белгородский губернатор Евгений Савченко, спросив: «Юрий Поликарпович, вам что-то надо?» Поэт невозмутимо изрёк: «Да сигарет бы. У меня кончились». Официант облегченно заулыбался и принес сигареты разных марок. Какие поэт выбрал, я не запомнил.
Когда в «Нашем современнике» была опубликована первая часть поэмы Юрия Кузнецова «Путь Христа» — «Детство Христа», я дал почитать номер своему сыну: он с малого возраста интересуется христианством. Коля сказал: «Вот бы получить такую книгу!» Осмелившись, я изложил эту просьбу в письме Юрию Поликарповичу, и через какое-то время пришёл пакет. В него было вложено первое издание «Пути Христа» («Советский писатель», 2001) с такой надписью «Коле Черкесову — Бог в помощь. Юрий Кузнецов».
В конце октября, а, может быть, и в начале ноября 2003 года я зашёл в Белгородскую писательскую организацию. Разговаривали с председателем организации поэтом Владимиром Молчановым по поводу готовящегося к выходу белгородского номера «Нашего современника». Володя сказал примерно так: «Разговаривал по телефону с Кузнецовым о поэтической подборке, которая будет в номере. И он с иронией заметил, мол, отбираю стихи я, а шишки будут сыпаться, Молчанов, на тебя».
В этом полушутливом замечании — отношение Кузнецова к поэзии. Насколько я знаю, он не очень-то признавал авторитеты и громкие имена и при отборе стихов в журнал руководствовался только талантливостью автора и оригинальностью текста. Так в «Нашем современнике» появились большие подборки Сергея Ташкова, Юрия Шумова, Дмитрия Маматова и некоторых других белгородских поэтов, с которыми у нас не очень-то считались. Из того вороха стихов, что посылал я, он отбирал немногие, но печатал довольно часто. Порою я недоумевал, увидев свою публикацию: почему появились именно эти строки, а не другие, которые я считал лучшими? Но проходило какое-то время, и я понимал правоту Кузнецова: он тонко чувствовал вторичность и банальность, которыми грешат провинциальные, да и столичные стихотворцы, поэтому при нём поэзия в «Нашем современнике» была по-настоящему отборной.
А буквально через несколько дней после того разговора в писательской организации о Юрие Кузнецове — трагическая весть, которая ошеломила, ударила, опечалила. А когда я узнал, что он распрощался с этим светом во сне, вспомнились заключительные строки «Пути Христа»:
Как истинный поэт, Юрий Кузнецов оказался пророком в предопределении своей судьбы и своей поэзии.
Номер «Нашего современника» со стихами и прозой белгородцев вышел в январе 2004 года. В нём же — большая подборка материалов «Под знаком совести», посвящённая памяти Юрия Кузнецова: воспоминания о поэте, его стихи и статья «Воззрение», ставшая его духовным завещанием: «Человек в моих стихах равен народу», «…Но главное — русский миф, и этот миф — поэт. Остальное — легенда».
Мне часто приходят на ум строки из его предисловия к молодогвардейскому «Избранному»: «Моя поэзия — вопрос грешника. И за неё я отвечу не на земле».
Русские святые всегда считали себя грешниками.
Эдуард Анашкин
Первая встреча — последняя встреча
Сегодня в литературных изданиях России высказывается немало неоднозначных мнений о поэзии Юрия Кузнецова. Хотя, казалось бы, если уж гений в России — посмертное понятие, пора бы нам перестать тревожить покой самого выдающегося поэта второй половины 20-го века, каким считал Юрия Кузнецова Вадим Кожинов. Пора подумать о более спокойном и тщательном научном изучении кузнецовского творческого наследия — ведь это целый этап в развитии русской литературы. И это должны сделать серьёзные учёные, потому что мнение поэтов и писателей так или иначе не будет объективным в силу того, что писатели вообще народ субъективный и именно этим интересны. Наверняка такими же субъективными, но хочется верить, что в силу этого и небезынтересными, будут и мои, не претендующие на научный анализ, воспоминания об общении с Юрием Поликарповичем и размышления о его творчестве.
Давно знакомый с поэтом по его стихам, я всегда чувствовал их как нечто глубинно родственное, а потому не могу смолчать, когда разгорелась такая острая полемика вокруг его имени. Откуда проистекает моё ощущение духовной близости стихам Кузнецова? Наверное, не последнюю роль тут играет общность сиротских наших судеб. «И я вырос без отца…» — коротко обронил Юрий Поликарпович во время нашей личной встречи с ним осенью того рокового 2003 года. Тогда я по его просьбе немного рассказал о себе. Хотя мог бы он этого и не говорить: о его сиротстве я знал по его творчеству. Так пронзительно о безотцовщине, на мой взгляд, не писал никто из поэтов 20-го века:
Или:
А ещё моя любовь к стихам Юрия Кузнецова, наверное, обоснована тем, что живу я много-много лет в селе, расположенном в степи. И опять-таки, по глубокому моему убеждению, никто из поэтов последних десятилетий так не сумел воспеть русскую степь в своих стихах, как это сделал Кузнецов. Он ведь и вырос-то в степном южном краю, знал его, любил. Одно из его ранних стихотворений написано словно бы про наше село Майское, настолько все приметы окрестного нашего пейзажа узнаваемы, хотя никогда Юрий Поликарпович, к сожалению, в наших краях не бывал:
Для меня, сельского жителя, вообще удивительно, как, живя в огромном многомиллионном городе, Юрий Кузнецов мог на протяжении всей своей жизни сохранить это ощущение степного простора! Читаешь его «степные» и «деревенские» стихи и диву даёшься, насколько чувствовал поэт природу русскую, насколько знал изнутри природу русского человека. Любил русского мужика и сопереживал ему без лести и укора. И хотя в одном из своих стихотворений он пишет: «Промотал я родные степи…», можно уверенно сказать, что не только не промотал Кузнецов за своё городское житьё родные степи, но приумножил своё чувство отчего края, сделав его художественным достоянием русской поэзии. Не может поэт с таким чувством отчего в крови быть богохульником и богоборцем, каким порой ныне выставляют его иные писатели за последние поэмы о Христе. Вот что странно, почему-то священники, самым своим саном призванные блюсти чистоту православных догм, не клеймят поэта за эти его поэмы. А делает это свой брат-писатель, берущий на себя богопротивную смелость «речь истину в последней инстанции». Наверное, в отличие от писателей священники лучше помнят заповедь о том, что не суди, да не судим будешь. И ещё о том, что Бог поругаем не бывает. Поэт ведь не церковный пастырь, он создаёт художественный образ. Может, нам и Лермонтова с его «Демоном» вычеркнуть из русской литературы? Или Пушкина с его сказкой о попе и работнике его Балде?
То, что Юрий Кузнецов является не только гениальным, но и русским национальным поэтом, мне наглядно доказал случай, приключившийся несколько лет назад. Как я уже говорил, живу я в степном старинном селе «Майское» Пестравского района. Это в Самарской области. Село наше — глубинка — глубже некуда. На весь наш многотысячный Пестравский район только два члена Союза писателей России: поэт Владимир Осипов да я. Однако, не кичась, могу сказать, что у меня — одна из богатейших в Самарской области и России домашних библиотек современной русской поэзии и прозы. Книги современных российских писателей по причине малотиражности сегодня мало доступны читателям в провинции. У многих самарских и российских писателей уже за давностью лет и не сохранилось авторских книг, а у меня все они имеются — да ещё с дарственными надписями. Книги поэтов и прозаиков с Волги, Урала, Сибири, Центральной России, Дальнего Востока, Москвы и Санкт- Петербурга…
За творчеством Юрия Кузнецова в течение многих лет (если не десятилетий!) я внимательно следил по публикациям. Как-то, готовясь к творческой встрече со старшеклассниками нашей школы, решил подновить-уточнить в памяти стихотворение Юрия Кузнецова «Русский ангел», запомнившееся мне по одной из подборок в «Нашем современнике». Пришёл в местную библиотеку, взял журнал, просмотрел оглавление, увидел нужную подборку… Какова же была моя досада, когда вместо искомой подборки увидел я вырванные страницы! Что это — борьба русского народа со своим национальным поэтом или всё-таки любовь к его стихам, которые не купишь сегодня ни в одном провинциальном книжном магазине? Досада моя быстро сменилась гордостью и за Юрия Кузнецова, чьи стихи крадут из библиотек, и за своих земляков, которые кое-что, стало быть, понимают в поэзии.
Опять же невозможностью купить книги Кузнецова в магазинах могу оправдать я свою «наглость», когда в апреле 2000 года решился написать Юрию Поликарповичу на адрес журнала «Наш современник» письмо. В нём, не особо надеясь на успех, попросил поэта прислать его книгу. До сих пор памятен мне день 8 июня 2000 года — счастливый день, когда я получил одновременно два подарка — письмо от Валентина Григорьевича Распутина и бандероль от Юрия Поликарповича Кузнецова. Я и на одну-то кузнецовскую книгу не рассчитывал, а в бандероли было аж три книги стихов Кузнецова — «Ни рано и ни поздно», «До свиданья! Встретимся в тюрьме» и «Русский зигзаг». На первых двух книгах Юрий Поликарпович поставил свою подпись, а на книге «Русский зигзаг» был автограф: «Эдуарду Анашкину на добрую думу. Юрий Кузнецов. 30.05.2000 г.». Так я стал единственным, пожалуй, в Самарской области обладателем всех новых книг поэта…
Сами понимаете, что когда я несколько лет спустя узнал, что у Юрия Поликарповича в издательстве «Молодая гвардия» вышла новая книга стихов «До последнего края», мне очень захотелось заиметь и этот сборник. И если повезёт, постараться заполучить автограф автора. В один из приездов в Москву, осенью 2003 года, я направился в редакцию журнала «Наш современник». Было 8 сентября. Казалось бы, золотая осень, но моросил мелкий нудный дождичек. До этого в Доме творчества Переделкино, где я поселился, услышал от писателей, что Юрий Поликарпович последнее время прибаливает. Ну, думаю, в качестве лекарства от всех хворей лучше мёда не сыскать. Прихватил с собой баночку нашего майского пестравского мёда. Зашёл в отдел поэзии, поздоровался. Кузнецов что-то писал, оторвался от работы, посмотрел на меня, мокрого от дождя, как бы оценивая, что я за человек. А я человек простой, сельский. Банку с мёдом бряк на кузнецовский стол. Он смутился, возмутился и заявил: «Что это ещё такое? Какой мёд? Уберите сейчас же!..» А я ему по-простому так говорю: «Имею право я, русский сельский человек, подарить лучшему русскому поэту лекарство?..» Он покряхтел, потом встал и полез в шкаф.
Покопавшись там, нашёл всё-таки книгу — ту самую, которую я так хотел заполучить! Стал подписывать, спросил, как меня зовут и откуда я. Я сказал, что из Самарской области, и назвался. Он, словно что-то припоминая, потёр лоб и сказал: «А ведь я вам, кажется, свои книги посылал. И к тому же фамилию и имя ваше где-то недавно встречал… ну да, читал на посвящении одного стихотворения Дианы Кан в её новой подборке…». «Так Евгений Семичев и Диана Кан мои земляки и хорошие знакомые», — ответил я. Смотрю, Юрий Поликарпович подобрел. Усадил меня рядом с собой и начал расспрашивать о Семичевых — как живут в своём Новокуйбышевске, какое отношение к ним самарских писателей. Я отвечал, что знал. Рассказал и о том, как Евгений и Диана приезжали к нам в село Майское, выступали перед нашими сельчанами в музее «Детская картинная галерея» — единственном таком музее во всей Самарской области. Юрий Поликарпович интересовался подробностями. Затем стал расспрашивать и меня о жизни и творчестве. Я кратко рассказал. Именно тогда он как-то тяжело и рассеянно обронил: «И я вырос без отца…» Напоследок Кузнецов помолчал, словно раздумывая, и веско добавил: «Семичев и Диана Кан мои лучшие ученики и, пожалуй, самые большие на сегодня поэты, я верю в них, они не подведут… Передавайте им привет!» Прощаясь, Юрий Поликарпович подал мне руку и с улыбкой произнёс: «Простите, что поначалу так сурово принял. Подумал, новый поэт с мёдом появился, вирши принёс. Ошибся. Надоели уже эти просители…»
Если бы я знал тогда, что эта будет моя единственная — первая и последняя! — личная встреча с Юрием Кузнецовым! Но ничего этого я тогда и помыслить не мог. Что совсем немного времени спустя мне придётся стать для Семичева и Кан чёрным вестником, первым сообщившим им страшную весть о скоропостижной смерти Юрия Поликарповича. Тогда в ноябре я был в Самарском отделении Союза писателей России и там услышал эту чёрную весть. Приехав домой, сразу позвонил Семичевым. Трубку взяла Диана, обрадованно поздоровалась. Я не стал тянуть, сразу и сказал: «Диана, Кузнецов умер…» Несколько минут мы на обоих концах провода потерянно молчали. Она спросила: «Это точно, может, ошибка?» «Нет, — сказал я, — я был в Самаре во время телефонного разговора с Москвой… Крепитесь, ребята, как-нибудь…» Что ещё можно было сказать? В январе 2004 года Диана Кан, узнав, что я еду в Москву, тоже вдруг решила поехать. 20 января утром встретились мы в столовой Переделкинского Дома творчества. Я спросил её о планах на день. «После завтрака поеду на кладбище к Юрию Поликарповичу…» — ответила она. Я ждал, что, может, пригласит меня поехать вместе с ней, но она не пригласила. Я не обиделся, в конце концов, кладбище не то место, куда ходят хором. Я тоже лучше один съезжу… Вечером того же дня встретились с Дианой в коридоре Дома творчества. Она была замёрзшая, уставшая и немного, как мне показалось, заплаканная. «Ну как?» — спросил я, не уточняя, о чём речь. «Нашла и могилу, и кладбище. Мне в «Нашем современнике» объяснили. — также ничего не уточняя, ответила она и невесело улыбнулась. — Я цветы аж с Цветного бульвара несла, все поморозила… А на Троекуровском кладбище, оказывается, любые цветы купить можно…» Больше мы эту тему не трогали.
Уже задним числом, перечитывая книги Юрия Кузнецова, мне как-то закралась в голову мысль о том, что он был не только Поэтом от Бога, но и пророком. Примеров из его воплотившихся в явь стихов можно привести множество. Но, как я уже говорил, поскольку мне глубинно близка тема сиротства в поэзии Юрия Кузнецова, то не могу обойти вниманием стихотворение «Пыль», написанное в 1985 году. И не удержусь привести его полностью:
Можно ли воспринимать сегодня эти строки иначе, чем как воплощённое поэтическое пророчество будущего страны и своего поэтического будущего? Уже в 1985 году поэт провидел «грядущих сирот» перестройки и рыночных реформ. Предвидел все эти «резкие повороты», от которых сегодня нам житья не стало, ещё тогда, когда большинство советских сограждан было упоено грядущими изменениями. Провидел поэт и свою «смерть в полёте», потому что все мы знаем по публикациям Юрия Кузнецова, насколько плодотворно работалось ему последние годы. Предвидел и, как ни печально, оказался и тут прав, ту словесную «пыль», что поднимают ныне вокруг его имени и творчества. Вообще, перечитывая Кузнецова сегодня, только диву даёшься его пророческому дару в отношении судеб России, славянства, русской деревни, армии… И, конечно, в отношении собственной судьбы. Ровно за тридцать лет до своей внезапной смерти, в 1973 году, Юрий Кузнецов написал:
Книга с таким печальным пророческим названием — «До последнего края» — стала, как выяснилось, последним прижизненным изданием Поэта. Подаренная Юрием Поликарповичем, она является гордостью моей библиотеки. Часто просят, но я неохотно даю её почитать — любовь нашего народа к своим национальным поэтам проявляется порой весьма своеобразно: ну никак я не могу забыть эти вырванные журнальные страницы с кузнецовскими стихами.
В этом году редакция нашей газеты собирается выпустить книгу статей и воспоминаний о Юрии Кузнецове. Если у вас есть что сказать или вспомнить, присылайте свои материалы на адрес редакции.
село Майское, Самарская обл.
Юрий Лощиц
После Юрия Кузнецова «говорят и мыслят по-другому»
17-18 февраля 2010 года в Литературном институте им. А.М.Горького прошла Четвёртая научно-практическая конференция, посвящённая творчеству выдающегося русского поэта современности Юрия Кузнецова (11.02.1941 — 17.11.2003).
Получив приглашение участвовать в работе конференции, я немало смутился по поводу своей неосведомлённости. Вроде бы и живу не за горами от значительных литературных событий, а это чуть не проглядел. Конференция. И уже четвёртая по счёту! Правда, предыдущая, говорят, состоялась в Петербурге. Но первые-то две — в Москве! До чего же стремительно мы теперь, употреблю неприятное слово, атомизируемся. Или, точнее, нас атомизируют.
Словом, на конференцию я поневоле шёл как «человек с улицы». Неловко, поскольку не готов к академическому жанру, но и забирает за живое. Всего ведь шесть с лишним лет прошло со дня кончины поэта. По мне, срок совсем невелик, если вспомнить, что Юрия Селезнёва, который нас с Юрием Кузнецовым и познакомил, нет уже на белом свете более четверти века. Кузнецов слишком ещё памятен в живом своём присутствии среди нас, его современников.
Но эта дышащая непосредственностью память о нём, оказывается, уже стремительно обрастает знаками и приёмами академического изучения, анализа, толкования, а, может быть, даже препарирования. Пошла в ход и по отношению к нему терминология новейшая, не без французско-нижегородского щегольства: претекст, интенция, дискурс, концепт, топос, нарратив, интертекстуальность…
Прощание с ним под высокими сводами храма Вознесения у Никитских ворот для многих запечатлелось какой-то особой тишиной напряжённого недоумения. Да разве он иссяк — подстать поздней осени за стенами? Разве всё сказал, что мог и ещё хотел выразить? Я же его совсем недавно видел — в общем зале бывшей Ленинки, в тесном пространстве на выдаче книг, где ему по какой-то причине не подготовили заказанные тома. Он был в необычном для меня волнении, почти вне себя, как-то грузно переминался с ноги на ногу, будто оскорблённый лев, готовящийся разнести в клочья и в пыль всю эту разладившуюся машинерию библиотечной обслуги. Заметив меня скошённым глазом, продолжая переминаться, он пробормотал, нет, проклокотал со своим южно-русским, кубанским придыханием: «Га!?.. Что это?.. Уже и книг не дают!» Я постарался хоть как-то его утешить: «Боюсь, пора нам вообще отсюда куда-то выписываться. Больше времени уходит, чтоб заказать да получить, чем читать».
Так и не знаю, дождался ли он в тот час своего заказа. Но, попрощавшись с ним, я вдруг порадовался про себя такой его по-юношески страстной книжной ненасытности. Да и мог ли быть иным поэт, дерзавший переводить с древнерусского «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона, а с сербского — «Горный венец» Петра Негоша, а с немецкого — «Орлеанскую деву» Шиллера. Мог ли не вожделеть книгу, как женщину, заочный собеседник Байрона, Мицкевича, Рембо? А ведь были и ещё замыслы. Да какие!
Так, может, и есть правота в том, что люди книжного, филологического, интеллектуального ведения так жадно тянутся теперь именно к его наследию? Тем более, что в этом их выборе вполне прочитывается вызов современным русскоязычным средствам массового внушения. Вы, господа недоступные средства, о нём молчите, а мы будем о нём говорить — в своих вузах, школах, на семинарах, в своих докладах, статьях. И на конференциях, о которых вы молчите. Но от вашего молчания его не убывает, а прибывает.
Да, как и в дни прощания с Юрием Кузнецовым, так и сегодня имя его широковещательный официоз окольцовывает стеной какого-то мрачного жестоковыйного молчания. Но можно ли чего-то ещё от них ждать по отношению к автору потрясающих своей притчевой глубиной, своей гражданской отвагой «Знамени с Куликова поля», «Маркитантов», «Видения», многих и многих других стихотворений, поэм?
Представленное в «Видении», кажется, понятно сегодня каждому — от ученика воскресной школы до ветерана. Картина нисколько не изменилась с конца восьмидесятых, когда «Видение» было написано. За двадцать с лишком лет — ничего по сути-то не изменилось! Уже целое новое поколение пришло в мир и — ничего.
Но в связи с этим и другими поэтическими притчами и видениями Юрия Кузнецова нужно ли говорить о том, что каждому теперь понятно из его слов и так? Не задуматься ли о том, как всё же, какими именно словесными средствами поэт добивался поразительной прозрачности, мощной убедительности сказанного.
Оглянуться на то же «Видение» — вроде бы тут и средств никаких особенных нет. Словесный ряд предельно прост, доступен, даже обиходен (разве лишь «чёрные мессы» кого-то озадачат). Да и слов-то по сути так немного, что поневоле вспоминается: «Словам тесно — мыслям просторно». С поправкой на то, что слова нисколько не зажаты, а открывающийся исторический, даже сверхисторический простор и мыслью сразу не объять.
Но поэт надеется, что его читатель эти пространства постигает не одним лишь знанием Евангелия, русской истории или Тютчева, а всей своей душевной сутью сразу. И что в этом отношении между ним и читателем нет никаких преград. А потому, говоря о себе, он говорит тем самым и о каждом из нас.
И снова — какой неукоснительный отбор самых весомых, значимых в жизни каждого из нас слов! Озирая этот словарный запас, можно сказать, что он по сути и невелик. Но словарный запас Юрия Кузнецова для того и невелик, что заключённые в словах смыслы у него большие. Он пренебрегает словами, выражающими какие-то малые, мелкие доли, частности. Ему подавай всё разом небо, всю целиком землю, или хотя бы её край. Когда он заявляет, что «край неба за первым углом», то и угол здесь — вовсе не мелочь. Это не угол какой-то отдельной хибары. Не уголок, который «нам никогда не тесен». Кузнецовский угол просто зияет, настолько он громаден. Это угол, может быть, евангельского краеугольного камня, никак не меньше.
Глаза его не различают всякую житейскую мелюзгу, а душа равнодушна к маленьким переживаниям, к изысканным оттенкам «чувствий». Его слово устремлено к обобщениям, не хочет сосредоточиваться на всяких там шизофренических подробностях, на кружавчиках и ньюансиках. Он не хочет вязнуть в метафорах и устремляется к большим событиям, к великим символам, знамениям и знакам. В поэтическом укладе и обиходе Кузнецова совершенно непредставимо пушкинское «морозной пылью серебрится его бобровый воротник». Скорей, он обернётся на Хлебникова с его потрясающим образом-обобщением: «Русь, ты вся — поцелуй на морозе». Но лермонтовское «воздух был чист и свеж, как поцелуй ребёнка» тоже не для Кузнецова. Потому что слишком частно, слишком трогательно сказано. А уж есенинское «алой розой поцелуи веют, лепестками тая на губах», думаю, в понимании Кузнецова просто слишком, до приторности, сладко.
Это не значит, что по-человечески он в своих художественных оценках и приговорах всегда прав. Такое художественное мироотношение и не обязательно для всех. Но он прав в масштабах своего созерцания мира, как права Псалтирь, ворочающая цельными глыбами гор, бездн, пустынь, морей, народов и царств. Или как прав тот же Пушкин, сравнивающий меньшее с большим, когда описывает Петра в битве под Полтавой: «Он весь, как божия гроза».
Юрий Кузнецов даже свою муху, даже звук половицы в рассохшемся доме рассматривает как события всемирные. Символизм Блока и Белого рядом с символом кузнецовской «Мухи» или «Иглы» представляется каким-то камерным, слишком хрупким и нежным. Вот почему в поэме «Золотая гора» Кузнецов позволяет себе, с помощью цитаты из «Евгения Онегина, вызывающую, почти насмешливую аттестацию:
Кузнецов необыкновенно увеличивает каждый предмет, попадающий в поле его зрения и, значит, соразмерно увеличивается весомость слова, обозначающего предмет. Если взглянул на иглу, то уж она ни за что не затеряется у него в стоге сена. А если глянет на стог, тот, пожалуй, вырастет до размеров галактики.
Он — коваль слов завидной весомости. Эта тяжелая, в течение более четырёх десятилетий, работа у кузнечного горна с раскалёнными словами создала особый Кузнецовский словарный фонд, решительно обновивший всю нашу поэтическую речевую культуру за счёт возвращения её к первозданной простоте. Это не значит, что ему всё и всегда в равной мере удавалось. Иногда к одной и той же теме он возвращается неоднократно, не довольствуясь первым опытом. Или следующими за ним. И тогда мы слышим чад и шип недовольных заготовок, снова и снова погружаемых в воду.
Читая Юрия Кузнецова впервые или перечитывая его, мы встречаемся с особой смыслоёмкостью образа, когда чрезмерного обилия слов и не потребно, потому что каждое из нужных ему наэлектризовано как грозовая стена. Даже если она движется молча, это не молчание пустоты. Это молчание переполнено смыслами.
Это признание о себе наперёд, произнесенное тридцать пять лет назад, сегодня подтверждается если не сполна, то в главном. Современная русская поэзия в лучших своих проявлениях и предчувствиях учится у Юрия Кузнецова суровому молчанию посреди мира, переполненного словесными трещотками. И учится говорить и мыслить по другому.
Виталий Григоров
Тюремная книга Юрия Кузнецова. (1997)
Книга стихов современного русского поэта Юрия Кузнецова под названием «До свиданья! Встретимся в тюрьме…» вышла в 1995 году, но увидела свет только в 1997-ом.
Сборник, вышедший тиражом в 5000 экземпляров, можно было приобрести только в книжном магазине при редакции журнала «Наш современник», в котором постоянно и в основном публикует свои произведения Юрий Кузнецов.
«До свиданья! Встретимся в тюрьме…» — строка, давшая название всей книге, из начального стихотворения сборника: «Ой ты, горе, луковое горе!» Трагический характер названия книги проецируется на всю книгу в целом.
В книге представлены стихи, которые публиковались в периодике за последние шесть лет — с 1989 по 1995 гг. Есть в сборнике и новые стихи.
Сделаем небольшой «экскурс» в историю художественного мира поэта.
Юрий Кузнецов о своём творчестве сказал: «… конечно, «отпущу свою душу на волю» — это эпиграф ко всему, что я написал и напишу» (№ 35, 01.09.95 г. «Лит. Россия»).
Вспомним это стихотворение, в котором лирический герой и лирический персонаж предстают в едином и нерушимом пространстве:
Подробный анализ этого стихотворения проделал Вадим Кожинов («Статьи о современной литературе», М., «Современник», 1982, стр. 259–260). Следует вспомнить главное: «В пространстве этого стихотворения (что характерно, разумеется, и для поэзии Юрия Кузнецова в целом) даль исторического времени как бы преодолена, снята мощным, непререкаемым чувством живого единства с предками и потомками».
Вадим Кожинов обратил внимание и на тот существенный факт, что поэзию Юрия Кузнецова, подобно художественному миру Достоевского, надо мерить не прямолинейной психологически-бытовой мерой, а той мерой, которую сам для себя «узаконил» поэт: мерой космической.
Никогда не стоит забывать давно всем знакомое и хрестоматийное: «Слова поэта — суть уже его дела». А нам лишь остаётся радоваться вместе с Юрием Кузнецовым или печалиться, подмечать кое-какие мелкие просчёты его или незаметные, но несомненные, удачи, в конце концов любить его или ненавидеть.
Но, зная, как Юрий Кузнецов вольно ж и в ё т и д ы ш и т в истории Родины и всего мирового человечества, спрашивается, почему же он одинок в своём времени, среди своего поколения: «Я в поколенье друга не нашёл, // И годы не восполнили утраты…»?
В той же «Лит. России» за 1995 год Юрий Кузнецов дал однозначный ответ: «Лола Звонарёва: — Окончателен ли ваш поэтический приговор: «Я в поколенье друга не нашёл, // И годы не восполнили утраты…»? Юрий Кузнецов: — Окончателен.» Печально и грустно это звучит…
Глядя на прошедший и продолжающийся в полном одиночестве путь Юрия Кузнецова, невольно вспоминается творческий путь Баратынского. В этом отношении два т а л а н т а, разделённые веком, удивительно схожи: «Баратынский принадлежит к числу отличных наших поэтов, — пишет Пушкин в 1830 году. — Он у нас оригинален — ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко. Гармония его стихов, свежесть слога, живость и точность выражения должны поразить всякого хотя бы несколько одарённого вкусом и чувством.
Никогда, — продолжает Пушкин, — не старался он малодушно угождать господствующему вкусу и требованиям мгновенной моды, никогда не прибегал к шарлатанству, преувеличению для произведения большого эффекта, никогда не пренебрегал трудом неблагодарным, редко замеченным, трудом отделки и отчётливости, никогда не тащился по пятам увлекающего свой век Гения (а их во второй половине нашего ХХ века более, чем предостаточно! — В.Г.), подбирая им оброненные колосья; он шёл своею дорогой один и независим». (Акад. Собр. Соч. А.С. Пушкина, 11 том, стр. 185).
Слова Пушкина о Баратынском можно отнести и к Кузнецову, особенно — заключительные: «он шёл один и независим».
Сам Юрий Кузнецов часто подтверждает творческий принцип не только в стихотворной форме: «… я всё же не продолжатель пушкинской или некрасовской линии — так, стою особняком».
Известно, поэт рано начал творческую жизнь — первые стихи им написаны в 9 лет, позже у Александра Блока им взят прозрачный слог и мелодика строки, которая впоследствии до предела нагружена собственным смыслом, очень рано последовал переход от частных тем к общим и был сделан поворот от увлечения метафорой к многозначному народному символу.
Метафора Ю. Кузнецова:
1. В небе скобка латунного месяца.
2. Ты губами своими, как чаем,
Через ветер меня обожгла.
3. И стонет не доползшая до города
Метелью забинтованная степь.
4. Доил, как вымя, тряпку над ведёрком.
5. Белые, как вареники,
Прыскают петухи.
Символ Ю. Кузнецова:
Звезда Юрия Кузнецова, как принято говорить о большом даровании, является одной из ярких звёзд на небосклоне русской современной поэзии. Она сияет в одном созвездии с поэзией Николая Тряпкина и Василия Казанцева. В 1994 году Вадим Кожинов в интервью «Русская поэзия: вчера, сегодня, завтра» назвал всех трёх поэтов — Николая Тряпкина, Юрия Кузнецова, Василия Казанцева — вполне достойными продолжателями дела русской поэзии.
Книгу поэта «До свиданья! Встретимся в тюрьме…» можно не стремиться жадно пролистывать, зная наперёд, что большинство стихов — с гражданским пафосом. Потому, что, во-первых, Поэт и Гражданин — есть одно, во-вторых, тот исторический период (1989–1995 гг.) нашей Родины, когда родились стихи сборника, носит, со слов сторонников «демократических преобразований», «реформаторский» и «революционный» характер, со слов же оппозиции — «контрреволюционный» и «антинародный». Кто прав — скажет время…
Каков же облик русского поэта в столь тяжёлое для нашей Родины время?
Когда, несмотря на широкий выпуск классической и исторической литературы, поносят все высшие ценности и пляшут на костях предков, когда человеческий разум сводят до уровня разума обезьяны, а человеческий голос до уровня комариного писка, когда всё ставится вверх ногами, — Юрий Кузнецов в меру своего таланта осознаёт и укрепляет значение поэта:
Интересно будет заметить то, что перед нами предстаёт просто поэт, а не только русский, что перед нами предстаёт просто мир, а не только русский мир. Такой поворот к «общности» в творчестве Юрия Кузнецова снимает с него давнее колкое обвинение в том, что он чрезмерно «увлекается» русским: «русский узел», «русская память», «русская мысль» и т. д. Но, спрашивается, было ли это чрезмерное увлечение «косноязычием» или «скупостью в выборе красок»? И является ли оно таковым, когда речь идёт о «последнем человеке» в одноимённом стихотворении, представленном в новой книге.
«Последний человек» — это «русское ничто без шапки и пальто», которому Юрий Кузнецов дал высочайшую оценку в миру, определив её тем, что с исчезновением «русского ничто» исчезнет и весь мир, так как всё будет продано и даже мать София со своими тремя дочерьми — Верою, Надеждой и Любовью:
Однако в этих строках настораживает то, что оценка поэтом «русского ничто» из уст лирического персонажа звучит уж слишком самоуверенно и тщеславно: «Я ухожу. С моим исчезновеньем // Мир рухнет в ад…» Но как только мы вспомним о загадке русской души, то всё проясняется. Известны слова Достоевского: покажи русскому мальчику карту звёздного неба — и он тут же ткнёт пальцем в одну из звёздочек и скажет, что она не на своём месте. Оба лирических высказывания созвучны по своей глубинно-категорической сути.
Но вернёмся к «русскому ничто». Безусловно, со стороны врагов поэта можно «русскость» назвать продолжением «чрезмерного увлечения», с другой же — все «души высокие порывы», как известно, посвящены Отчизне. Недаром Юрий Кузнецов и «Сталинградские хроники» посвящает Отчизне, а не отдельному лицу. Русский мир для Юрия Кузнецова самоценен и несомненен, потому что он частица этого мира.
Все стихи на гражданскую тему, каков бы ни был их сюжет, носят пессимистический характер, нигде нет ни проблеска жизни и тепла, всё мрачно и холодно: «Тайна Чёрного моря», «Свеча», «Рождение зверя», «Кадр», «Сон», «Урок французского», «Ой упала правда», «Квадрат», «Что мы делаем, добрые люди?», «Годовщина октябрьского расстрела 93-го года» и др. Немецкий профессор Казак в «Литературном словаре», вышедшем в начале 1997 года, охарактеризовал всё творчество Юрия Кузнецова как пессимистическое, хотя сам поэт не называет себя ни оптимистом, ни пессимистом, а говорит, что русское поле ещё широко и что дышать ещё можно… Вообще о б р а з р у с с к о г о п о л я есть о б р а з р у с с к о г о к о с м о с а. Сергей Есенин олицетворял свою душу с полем:
В новой книге Юрия Кузнецова есть своё программное стихотворение, несмотря на то, что все пути-дороги его художественного мира сходятся на стихотворении «Посох». И таким стихотворением в полной мере является «Я пошёл на берег синя моря…», в котором страна уподобляется кораблю:
Можно сразу же, подобно Казаку, по прочтении стихотворения, «срезать» Юрия Кузнецова и назвать его самоубийцей. Но мышление поэта мифологично, потому и рассматривать стихотворение надо с позиций мифологии. Юрий Кузнецов и его «адмирал» направляют «флот», то есть «страну», на Луну. Луна, по мифологии древних народов, является царицею подземного царства мёртвых. Следовательно, Юрий Кузнецов, и нечего тут хитрить, призывает страну к самоуничтожению.
Спрашивается, в этом ли есть высокое призвание и сила русского певца?!
И если таков главный настрой книги, то, разумеется, название книги «До свиданья! Встретимся в тюрьме…» выбрано поэтом очень верно. Луна есть та же тюрьма. А так как тюрьма тот же ад, то и луна является адом, иначе говоря, смертью.
Только одно, несомненно, удручает. Дело в том, что в первую очередь сажают в тюрьму тех, кто в борьбе без колебаний говорит: «Ваше слово, товарищ маузер!» Убивают тех, кто сломя голову, подобно Сергею Есенину, мчится на «вражье светило». Тех же, кто подобен Юрию Кузнецову, выступающему с призывом ретироваться в «царство мёртвых» («Адмирал, уходим…») от бессилия понимать «пустоцвет всеконечного «изма», // Пыль пускающего доныне в глаза», — не трогают. Их незачем трогать, потому что они, по сути, являются «мертвецами», хотя они и говорят, что они, мол, ближе к Богу. От Бога не отдалялся, к слову будет сказано, и революционный поэт Виктор Гюго, слушал Его «таинственную речь» и в равной степени был борцом (Пер. П. Антокольского):
Каждому времени, как говорится, свои песни («речи»).
В русской классической поэзии к теме ухода обращались многие поэты. Лирический герой Пушкина в стихотворении «Странник» бежит к «некоему свету», где перед ним, как ему представляется, откроются «тесные врата спасенья». Лермонтовский герой видит уход в «желании забыться и заснуть», но «чтоб в груди дышали жизни силы». Герой Тютчева «в минуту роковую» хоронит живую душу на дне морской «своенравной» волны. Евгений Баратынский об уходе не думает — он рано отдалился от света в «немую глушь, в безлюдный край»:
Для Юрия Кузнецова «уход на Луну» непростителен, потому что каждый большой и истинный поэт в суровые дни — заглянем в историю — прежде всего становился мудрым политиком или пророком (Гомер, Гораций, Данте, Шекспир, Сервантес, Пушкин, Маяковский и др.). Заметим, политиком, а не политиканом, подобно Евтушенко с господином Вознесенским.
Но Юрий Кузнецов зрит и другой исход — молитву и терпение, веря, что возможен путь из сложившегося духовного тупика: «Вера», «Когда со свечой страстотерпца», «Молчание Пифагора», «Царь-колокол», «Тяжело», «Русь убилась — обо что, не знает», «В день рождения» и др. Замечательна в этом отношении вся «Сербская песня», похожая на Плач об убитом Солнце:
В мире не стало места для несчастного сербского раба Божьего: над «родной державой» бесчинствует кровавый нож, сердце народное разорвано на куски, друг-Русия отвернулась от Бога… Куда идти? К кому идти? Бороться или покориться? Бедный серб выбирает плач и молитву, и — в о з в р а щ е н и я своей души на небо:
Трагичен и беспросветен характер «Сербской песни» из-за того, видимо, что Юрий Кузнецов из «свободы, равенства и братства» вынес только «королевский жест» («Урок французского»). И в силах только, что очень жаль, «топтать», как бестолковый ребёнок, «на Америку вместе с Европою» («Трын-тоску даже высказать некому…»)
Стихия любого поэта — слово. И истинный поэт должен так сказать своё слово, чтобы захотелось жить даже в беспросветной мгле, а не умирать, подобно последнему «сукину сыну», желающему как можно быстрее попасть в «царство мёртвых».
Мир поэта предстаёт перед нами самодостаточным, цельным и по своим законам развивающимся. Конечно, мировоззрение Юрия Кузнецова в основном носит трагический характер. Но мир поэта трагичен во имя святой цели — любви:
Но бывают невыносимые минуты, когда Юрий Кузнецов теряет самообладание и наплыв самых разнообразных чувств рождает самые разнообразные стихи, в большинстве случаев с мотивами обречённости.
В стихотворении «Последняя ночь» Юрий Кузнецов с горечью и с болью в сердце говорит, что он «погиб, хотя ещё не умер»:
Далее, минуя «предательство своих» и «ненависть чужих», он смиренно соглашается с тем, что жизнь прошла, но тут же обретает некое самообладание, говоря, что он е щ ё не умер:
Слава — сплошной, густой дым. Поэт теряет не только самообладание, но и ум. «Шум чужих» и «молчание России в ночь перед скончанием веков» и «сожжением любви» вырывает из его груди полные отцовской и сыновней любви и дум прощальные слова к Господу о Родине:
В горькие минуты Юрий Кузнецов всегда обращается к Богу, открывая настежь Ему свою «бурлацкую» грудь, омытую слезами, потом и грязью с кровью:
В стихотворении «Навеки прочь! Весь легион!», для которого Юрием Кузнецовым в качестве эпиграфа взяты пушкинские строки: «Подите прочь — какое дело // Поэту мирному до вас!», — дьявол предстаёт перед нами как «добродушный малый», который устал от всяческих доносчиков на певца и который самолично сжигает их доносы:
«Как скоро душа покидает тело, она, смотря по характеру своей земной жизни, принимает образ той или другой птицы, преимущественно белого голубя или чёрного ворона», — пишет Афанасьев в «Поэтических воззрениях славян на природу» (т. 3, гл. ХХIV, стр. 112).
Далее, продолжая говорить о душе усопшего человека, Афанасьев приводит такой исторический факт: «Когда диакон Фёдор и трое его товарищей — расколоучителей были сожжены в 1681 году, то, по сказанию староверов, — души их взвились на небо в виде голубей».
Заметим из двух отрывков, что сколько душ, столько и птиц. Из первого ясно — душа=белый голубь или чёрный ворон; из второго — души расколоучителей взвились в виде голубей. Всё нам следует вспомнить для того, чтобы «забраковать» стихотворение Юрия Кузнецова «Снег… И сквозь снег наугад…»
В стихотворении образ множества летящих птиц, то есть, по воззрениям древних славян, множества чёрных душ. Значит, второе двустишие, а стих состоит из двух двустиший, по своей образно-смысловой форме неверно, потому что поэт обращается к чёрным птицам, как к одной душе:
Может ли «предмет» в единственном числе (душа) приравниваться к «предмету» во множественном числе (чёрные птицы)? Конечно. Известно много приёмов метонимии. Но все метонимии, как правило, образуются на общем предметно-смысловом уровне. Автору осуществить приём не удалось, потому что слишком уж большой образный контраст между «птицами» и «душой».
В ироническом стихотворении «Случай с Василием Беловым» поэт неудачно употребил слово «штука»:
Сколько бы значений не имело слово «штука», но в контексте данного стихотворения оно смотрится двусмысленно, несмотря даже на то, что дюжий серб встал сзади Василия Белова и зажал ему голову, наоборот, такое развитие действия возбуждает читательское воображение. Первое значение слова «штука» — напрямую отсылает нас к описанию Сергеем Есениным в «Анне Снегиной» русского мужика революционных лет:
В «Толковом словаре живого великорусского языка» В.И. Даля 7 значений слова «штука»:
1. Вещь, предмет, нечто.
2. Часть, доля целого.
3. Обеденный, банкетный стол, складной, раскидной.
4. Искусно, мудрено, хитро сделанная вещь.
5. Хитрость, лукавство, обман, притворство.
6. Хитрец, лукавец, пролаз, пройдоха.
7. Ловкая, искусная проделка, на диво захваченных врасплох; фиглярство, фокус, мара, морока, обман, отвод глаз.
Судя по всему автор употребил слово в седьмом значении. Но в ироническом контексте слово «штука» имеет смысл, которого нет в словаре. И потому его лучше было бы заменить подходящим по смыслу синонимом.
Вершинным произведением книги является эпическая поэма о Сталинградской битве. Мощь слова, плотность каждой строки и богатырская сила духа ставят её выше многих поэм о войне, написанных в послевоенное время.
В поэме Юрия Кузнецова выступают подлинные герои Сталинградской битвы — связист Путилов, Алексей Ващенко и др.
Юрий Кузнецов осознано приближается к исторической правде, помещая дату (5 сентября 1942 года) подвига А. Ващенко под заголовком стихотворения. Отсюда и название всей поэмы, её хроникальный жанр: «Из Сталинградской хроники».
Если бы нужно было бы дать эпиграф к «Сталинградским хроникам» Юрия Кузнецова, то им стала бы одна строка самого поэта: «Вечный бой шумит и там, и тут…» Потому что все земные подвиги героев поэмы повторяются и на небесах.
О чём бы ни писал Юрий Кузнецов, в его стихах всегда звучит тема Вечности… И ключевыми для всего цикла «Сталинградских хроник» являются последние стихи о подвиге связиста Путилова:
В стихах Юрий Кузнецов, ранее приняв «по русскому нраву» славу Путилова, выходит на высший космический уровень в своём желании: навсегда и неразрывно «замкнуть на себе» два разорванных света — небесный и земной. Но неосуществление желания приводит Юрия Кузнецова к молитве:
Точно так же молился в 1919 году Максимилиан Волошин («Гражданская война»):
«Сталинградские хроники» — написаны лёгкой Ронсаровой строфой. У Пьера Ронсара строфа подобна чистому и голубому небу. Под тяжестью русского смысла она заметно преобразилась и стала подобна грозовому небу.
Любовная лирика представлена не так широко, как гражданская, индивидуально-философская и духовная: «Моя душа была не мной», «Любила другого, а стала моей», «Жена-сомнамбула», «Пыль солнца земля отряхает», «Живой голос», «На закат облака пролетели», «Полотенце», «Хорошо», «Морская русалка» и др. Стихи: «Любила другого, а стала моей», «Живой голос», «Сухой бутон поэта» — дышат любовью и только любовью. Они оторваны от всего обыденного, бытового, житейского, их красота и сила только в том, что они есть, как сама любовь. В стихах: «Жена! А ты предашь меня мгновенно», «Жена-сомнамбула», «Полотенце», «Дни очарования» — поэт раскрывает любовь на бытовом уровне, без излишней «розоватости» и романтичности. Некоторые из них имеют состояние трагическое. В стихотворении «Жена! А ты предашь меня мгновенно» лирический герой Юрия Кузнецова предстаёт беспомощным перед своей лживой женой и скорым арестом… Другие — носят иронический характер («Дни очарования»):
В «Серебряной свадьбе в январе» лирический герой не тот, какой он в «Жена! А ты предашь меня мгновенно». В «свадебном» стихотворении, полном сильных искренних и великих глубоких чувств, поэт как бы увидел свой путь, который он прошёл — не один, не в полном одиночестве, не найдя себе в поколении друга, — а вместе со своей женой, воспитав красивых детей, похожих на «дикую траву». Жена — вот главный и верный друг поэта в его поколении. Только одной ей выпало счастье из всех современников Юрия Кузнецова быть его верным другом и спутником на з о л о т о й горе:
Она гордо приняла своим «чужим» сердцем Родину поэта.
В журнале «Наш современник» за 1991 год опубликован рассказ Владимира Крупина под названием «Прощай, Россия, встретимся в раю», в котором изображены довольно «милые мужички». Как видно, необыкновенное созвучие с новой книгой Юрия Кузнецова. Является ли это полемикой? Безусловно.
Если в 1991 году русская интеллигенция в лице Владимира Крупина прощается с Россией до встречи в раю, то в 1995 году в лице Юрия Кузнецова прощается — до встречи в аду, потому что тюрьма есть своеобразного рода ад.
Но путь Юрия Кузнецова ещё не закончен, — он продолжается и будет продолжаться до тех пор, пока не отойдёт в мир иной «дикая фантазия» поэта.
-
Москва, 1997
Юрий Кузнецов
Воззрение
Эти глубочайшие размышления о русской поэзии, законченные Юрием Кузнецовым за несколько дней до смерти, явились, в сущности, его завещанием. Может быть, иные из читателей не согласятся с его мыслями. Но как бы то ни было, любое откровение выдающегося поэта XX века останется в нашей духовной жизни навсегда.
*********************
Что такое поэзия? На этот вопрос имеется много разных ответов, даже взаимоисключающих, и все они ходят вокруг да около, хватая дым от огня. Вроде что-то схвачено, а приглядишься — нет ничего, пусто. Такова попытка Лермонтова:
Или попроще — Твардовского:
Поэзия не поддаётся определению. Она тайна. Легче схватить момент её зарождения. Вот мнение Гегеля: "Поэзия возникла впервые, когда человек решил высказаться".
Рационалист Гегель "обошёлся" без Бога. Но его догадка верна по направлению к слову. Человеческое слово — дар Божий. Народ творит устами поэтов. А первый поэт — это сам Бог. Он сотворил мир из ничего и вдохнул в него поэзию. Она, как Дух, уже носилась над первобытными водами, когда человека ещё не было. Потом Бог сотворил человека из земного праха и вдохнул в него свою малую частицу — творческую искру. Эта Божья искра и есть дар поэзии. Обычно этот дар дремлет во всех людях, как горючее вещество, и возгорается только в тех, кому дано "глаголом жечь сердца людей". Пламя поэзии бушует в устном народном творчестве, в псалмах, в речениях пророков (все пророки были поэтами), в гимнах Ригведы, в русских былинах. В меру этого дремлющего дара люди чувствуют поэзию в природе, в земле, воде, огне, воздухе, в земледельческом труде, в душе и натуре человека, и всюду, где есть упоение: во хмелю, в бою, и "бездны мрачной на краю", и даже в такой абстракции, как числа.
Творцами мирового эпоса были певцы. Естественно предположить, что первыми певцами были ангелы. Они пели хвалу Богу. Тончайшей интуицией это уловил юный Лермонтов:
Люди же на земле пели гимны богам, творили мифы и сказки. Мифическое сознание неистребимо. Народы мира доныне живут мифами, даже ложными, вплоть до газетных "уток". Об этом сознании лучше всех сказал А.Ф.Лосев, глубокий знаток мифа:
"Для мифического сознания всё явленно и чувственно ощутимо. Не только языческие мифы поражают свежей и постоянной телесностью и видимостью, осязаемостью. Таковы в полной мере и христианские мифы, несмотря на общепризнанную и несравненную духовность этой религии. И индийские, и египетские, и греческие, и христианские мифы отнюдь не содержат в себе никаких специально философских и философско-метафизических интуиций или учений, хотя на их основании возникали и могут возникнуть соответствующие философские конструкции. Возьмите самые исходные и центральные пункты христианской мифологии, и вы увидите, что они суть нечто чувственно явленное и физически осязаемое. Как бы духовно ни было христианское представление о Божестве, эта духовность относится к самому смыслу этого представления; но его непосредственное содержание, то, в чём дана и чем выражена эта духовность, — всегда конкретно, вплоть до чувственной образности. Достаточно упомянуть "причащение плоти и крови", чтобы убедиться, что наиболее "духовная" мифология всегда оперирует чувственными образами, невозможна без них…" ("Диалектика мифа").
Итак, миф не выдумка и не ложь. К настоящему мифу нужно относиться серьёзно. Мифическое сознание в русской словесности проявлялось по-разному.
Однажды "изобразительный" поэт Бунин наткнулся на иное пространство (стихотворение "Псковский бор"). Остановился, как он пишет, "на пороге в мир позабытый, но родной" и стал размышлять:
Но зря он боялся. Никаких сказочных троп, русалок, леших и прочей жути в псковском бору он бы не увидел. Для этого нужно обладать особым зрением. Оно было у Гоголя. В его повести "Вий" пространство Хомы Брута и пространство Вия совмещены и представляют одно зримое и осязаемое целое. Правда, потом возникло третье, узкое пространство, очерченное белым (святым) кругом: Хома не удержался в нём по немощи веры своей.
Народность своего дара Пушкин уловил инстинктивно и рано:
Правда, эпитет "неподкупный" тут не у места. Он отдаёт моралью и сужает диапазон народного эха. Пушкин знал о народе понаслышке, от няни. Недостаточность дворянского воспитания восполнял чтением русских сказок. "Что за прелесть наши сказки! — восклицал он. — Каждая — целая поэма". А всё равно выдумка! Как ни крути — ложь. Однако выдумку Пушкин ценил. Он и позже скажет: "Над вымыслом слезами обольюсь". Народному взгляду няни Арины Родионовны он всё-таки предпочёл дворянское: "И в просвещении встать с веком наравне". Предупреждение Боратынского он, видимо, оставил втуне:
Глубинной природы своих "вымыслов" Пушкин не понимал. Впрочем, пушкинисты тоже. Они нагромоздили вокруг его творчества много хитроумных словесных конструкций и затемнили его восторженным туманом. Слепым сгустком такого тумана является известное выражение Аполлона Григорьева "Пушкин — солнце русской поэзии!".
В небе Пушкина царит Аполлон с музами. И пушкинское сознание мифологично. Вот одни из лучших его образцов, если не лучшие: "Я помню чудное мгновенье", "Пророк", "Когда не требует поэта", "Воспоминание", "Не пой, красавица, при мне", "Утопленник", "Анчар", "Поэт и толпа", "Жил на свете рыцарь бедный", "Брожу ли я вдоль улиц шумных", "Монастырь на Казбеке", "Бесы", "Заклинание", "Стихи, сочинённые во время бессонницы", "Что в имени тебе моём?", "Эхо", "Гусар", "Не дай мне бог сойти с ума", "Туча".
Мифический элемент проявился и в других жанрах. Он пронизывает маленькую трагедию "Пир во время чумы". Чёрный человек из "Моцарта и Сальери" — это миф, как и скачущий Медный всадник из одноимённой поэмы. В обыденное пространство "Пиковой дамы" дважды вторгался миф в образе мёртвой старухи. В первый раз она явилась игроку Германну и назвала ему три выигрышные карты: тройку, семёрку, туза, — а во второй раз она превратилась в пиковую даму в его руке — вместо туза. Старуха усмехнулась — и Германн сошёл с ума. Это усмехнулся миф.
Особо нужно отметить два пушкинских стихотворения: "Я помню чудное мгновенье" и "Бесы". Первое открыло в русской поэзии такую любовную череду: "Средь шумного бала случайно" А.К. Толстого, "Я встретил вас — и всё былое" Тютчева, "Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали…" Фета, "Незнакомка" Блока. Из второго вырос одноимённый роман Достоевского, через него роман Ф. Сологуба "Мелкий бес" и уже явно — поэма Блока "Двенадцать". Клочковатая стихия ветра ощутима в "Песне о ветре" советского поэта Владимира Луговского. Но эта клочковатая стихия уже от Блока, а не от Пушкина. Однако пушкинская череда ждёт своего продолжения.
Мифическое сознание Лермонтова мощно проявилось в поэме "Демон" и в таких образцах: "Чаша жизни", "Ангел", "Парус", "Русалка", "Утёс", "В полдневный жар в долине Дагестана", "Выхожу один я на дорогу". Последнее стихотворение открыло в русской поэзии дорожную череду: "Что ты жадно глядишь на дорогу" Некрасова, "Вот бреду я вдоль большой дороги" Тютчева, "Выхожу я в путь, открытый взорам" Блока.
Тютчев в полной мере обладал мифическим сознанием. Назову только некоторые образцы: "Проблеск", "Сны", "Последний катаклизм", "Безумие", "Сон на море", "Моя душа — Элизиум теней", "Эти бедные селенья", "Она сидела на полу" и многие другие.
Тютчев ценил Фета за внутреннее зрение, а не за внешнее:
Бунин, многим обязанный внешнему зрению Фета, изображал одну "зримую оболочку". Но вот образцы внутреннего зрения Фета: "Гадания", "Видение", "Вакханка", "Диана", "На стоге сена ночью южной", "Расстались мы, ты странствуешь далече", "Грёзы", "Бабочка", "Жизнь пронеслась без явного следа", "Севастопольское братское кладбище" и многие другие.
В реалистической русской прозе, как фантом, стоит роман Гончарова "Обломов". Грандиозная лень Обломова выросла не на пустом месте. Её национальные корни уходят вглубь, к двум лежебокам: Илье Муромцу и Емеле. Первый лежал на печи тридцать лет и три года, а второй лежит с незапамятных пор и поныне, правда, в ином пространстве. Но если Илья Муромец всё-таки проснулся и соскочил с печи уже богатырём, то Обломов остался лежать, и его богатырские возможности так и заглохли на диване.
Несколько слов о русской дремоте. Обломовская дремота идиллична. В городе ему снится деревня. В русской классической поэзии много дремот. Назову несколько выдающихся: державинская, тютчевская, лермонтовская и тургеневская. Державинская дремота эпична:
Тютчевская дремота пантеична:
Если обломовская дремота лежачая, державинская сидячая, тютчевская плавучая, то лермонтовская ходячая. Она космична:
Тургеневская дремота едет по дороге. Она лирична:
Взгляд дорожного лежебоки устремлён ввысь. Это важно. Во всех случаях русская дремота открыта и восприимчива и не исключает Бога. Западная дремота резко отличается от восточной. Она не принимает Бога, зато исторгает своё эго. "Сон разума порождает чудовищ" (Гойя). Дремота Эдгара По породила зловещего "Ворона" — математически выверенное видение, близкое к галлюцинации.
К двадцатому веку мифическое сознание в русской поэзии измельчало. Печать вырождения лежит на всех стихах Ф. Сологуба. Кроме его "Чёртовых качелей", ничего не запоминается. В экзотических туманах Гумилёва миф мелькнул четыре раза: "Жираф", "Память", "Слово", "Заблудившийся трамвай". Немного больше у Есенина: "Шёл Господь пытать людей в любови", "Тихо в чаще можжевеля по обрыву", "Клён ты мой опавший, клён заледенелый", в третьей части "Сорокоуста" и в "Чёрном человеке". Один раз мелькнул у Смелякова — "Пряха". У Клюева мифическое сознание застыло в догмате. Оно, в сущности, мертво и работало на холостом ходу. Это впервые заметил Есенин:
Спустя много лет композитор Георгий Свиридов, большой почитатель Клюева, захотел написать музыку на его стихи, но не смог. Он не обнаружил в них внутреннего дыхания. "Его поэзия статична", — отметил он в дневнике. Но Клюев повлиял на Есенина и Тряпкина. Всё, что они взяли у Клюева, у них сдвинулось с места и заиграло. Образцы Тряпкина: "Летела гагара", "Скрип моей колыбели".
В общих чертах я обозначил тот образный массив, который пусть имеет в виду читатель, приступая к моим стихам. Заодно добавлю сюда Державина: "Бег", "Водопад"; Кольцова: "Не шуми ты, рожь, спелым колосом", "Соловьём зелёным юность пролетела", "Лес", "Что, дремучий лес, призадумался", "Не весна тогда жизнью веяла"; Боратынского: "Недоносок", "Приметы"; Некрасова: "Меж высоких хлебов затерялося", "Влас", "Зелёный шум"; Константина Случевского: "После казни в Женеве", "В листопад", "Упала молния в ручей", "Элоа".
Теперь о себе. Я поэт с резко выраженным мифическим сознанием. Оно проявилось не сразу, хотя свой первый символ увидел весьма рано. Ему я обязан первым воспоминанием. Мне было с небольшим два года. Помню, как долго открывал тяжёлую калитку с высоким кольцом. Выйдя на улицу, увидел сырой, мглистый, с серебристой поволокой воздух. Ни улицы, ни забора, ни людей, только этот воздушный сгусток, лишённый очертаний. Конечно, такое воспоминание не случайно. Это было то самое туманное дремлющее семя, из которого потом выросло ощущение единого пространства души и природы.
Первые стихи написал в девять лет и долго писал просто так, не задумываясь, что это такое. Я зачитывался русскими сказками, а потом набросился на сказки других народов. Все они оказали на меня глубокое влияние. Именно народные архетипы и бродячие сюжеты сформировали мою душу. Классическая поэзия отшлифовала только её грани.
В двенадцать или позже, точно не помню, я открыл одну удивительную нравственную истину. До сих пор осталось в душе впечатление глубокой ясности. Истина очень проста: не делай другому то, чего не желаешь себе. Она есть в Библии, независимо её высказал первый Будда. Ни Библии, ни Будды я тогда не читал и ни от кого о них не слышал. Не знал я и того, что эта краткая истина имеет всечеловеческое значение и что по возрасту я её открыл гораздо раньше Гигеля, которого евреи почитают за великого мудреца. Он умер, когда Иисусу Христу было семь лет. Однажды к Гигелю пришёл какой-то нетерпеливый человек и сказал: "Ты сможешь рассказать Закон, стоя на одной ноге?" Старый Гигель изучал Закон всю жизнь, но произнёс только вышеприведённую истину и добавил: "В этих словах весь Закон". Но я отвлёкся.
В семнадцать лет у меня прорезалось образное вИдение. Ощущение было необычное, словно я проснулся другим человеком. Кругом всё было то же, но я видел по-другому. Вот образ того времени:
Это не просто метафора. Расстояние между прямым значением и переносным тут сокращено до минимума. Образ зрим, осязаем и стоит перед глазами как живой. Тогда его запомнили многие, кто читал мои стихи. Через год в стихотворении "Морская вода" я сделал открытие иного рода. Оказалось, что морская вода в ладонях совсем не та, что вода в море, где плавают рыбы и корабли, растут кораллы и жемчуга, и что красивая девушка вблизи может оказаться не той, какой она кажется издали. Я ещё не знал строки Овидия "Странно желанье любви — чтоб любимое было далёко", но уже чувствовал её. Все мои отношения с женщинами прошли под знаком этой строки.
В двадцать лет я обнаружил святость в земной любви. Это открытие запечатлелось в одном легкомысленном стишке:
Люблю — самое расхожее слово в мире. Особенно фальшиво оно звучит на сцене. Известно, театр — аллегория. Но это табуированное слово навсегда осталось для меня святым. За всю жизнь я наговорил, как и все мужчины, много любовной болтовни, но только три раза нарушил табу. И каждый раз мне было стыдно, словно я совершал грехопадение. В этом слове пролегла святая даль между женщинами моих влюблений и женщиной моей мечты, которую я не встретил никогда. Я говорю об идеале, андрогин тут ни при чём. Нечто подобное произошло и с Пушкиным. Между Анной Керн и её идеальным двойником из знаменитого стихотворения лежит непроходимая пропасть. Эта тайна любовной лирики вообще.
Потом я ушёл в армию на три года, два из них пробыл на Кубе, захватив так называемый "карибский кризис", когда мир висел на волоске. Там мои открытия прекратились. Я мало писал и как бы отупел. Я думал, что причина кроется в отсутствии книг и литературной среды, но причина лежала глубже. На Кубе меня угнетала оторванность от Родины. Не хватало того воздуха, в котором "и дым отчества нам сладок и приятен". Кругом была чужая земля, она пахла по-другому, люди тоже. Впечатлений было много, но они не задевали души. Русский воздух находился в шинах наших грузовиков и самоходных радиостанций. Такое определение воздуха возможно только на чужбине. Я поделился с ребятами своим "открытием". Они удивились: "А ведь верно!" — и тут же забыли. Тоска по родине была невыразима.
После армии я возвратился в родной воздух, и всё стало на свои места. Я открыл русскую тему, которой буду верен до гробовой доски. О погибшем отце я писал и раньше. Но от частного не приходил к общему. Когда это произошло, я въяве ощутил ужас прошедшей войны. Кругом меня почти все были вдовы и сироты. Мой отец погиб не случайно. Это жестокая правда моей поэтической судьбы. Если бы отец вернулся домой живым и невредимым, то трагедия народа была бы для меня умозрительным понятием и я был бы другим поэтом, впал бы в духовное одичание метафоризма. Начиная с семнадцати лет я всюду видел одни метафоры. Казалось, ничего страшного. Народные русские загадки сплошь метафоры, но они — как бы живые. А мне то и дело попадались мёртвые, из которых можно было строить только условный мир, а не живой. Я хотел невозможного — реализовать метафору в одном прямом значении. Но в пределах метафоры это было безнадёжным делом. Эх, если б серп месяца косил луговую траву, как обыкновенный крестьянский серп. Вот было бы чудо! Так я мечтал. Переносный смысл метафоры — это призрак. Я хотел оживить призрак! То же самое было у Есенина:
По Есенину выходит, что костёр рябины горит, только вот согреть никого не может. Ложь очевидная и самозабвенная! Ибо горит настоящий костёр. Как у Полонского:
Но я страстно хотел, чтобы какой-то "костёр зари" (тоже есенинский образ) перекинулся искрами на солому и та вспыхнула. Это можно написать, но кто этому поверит? Барон Мюнхгаузен?.. Только один раз Есенину удалось чудо. Он оживил призрак — преобразовал метафору. Это у него произошло случайно:
Пространство в две тысячи лет сквозит за есенинским кустом. Сам Христос незрим, но видны Его красные язвы (рябиновые гроздья). И всё это чудо произошло благодаря эпитету "незримый". При любом другом эпитете Христос так бы и остался метафорой, к тому же вычурной. Оказывается, к метафоре нужно добавить нечто, чего в ней нет и быть не может. Метафора пропала — возник символ. К сожалению, больше таких удач у Есенина не было. Его метафоры только приближаются к символу, но не касаются его. Эта близость создаёт какой-то гальванический воздух, но всё-таки воздух этот мёртв. Значит, метафора способна, как мёртвая вода из сказок, срастить отдельные части в тело, но само тело остаётся мёртвым. Его может оживить живая вода, а она есть в символе и мифе. Я этого не понимал, но инстинктивно чувствовал. И тогда же написал стихотворение о детстве "Бумажный змей" — мой первый символ. Метафоры ещё года два преследовали меня, но я отмахивался от них "натасканной на образы" рукою. Я использовал эпические сравнения и параллели. Смотри эпическое сравнение в пушкинской "Полтаве": "Как пахарь, битва отдыхает", или народно-песенную параллель: "Не былинка в чистом поле зашаталася, зашаталася бесприютная моя головушка". В 1967 году у меня наконец прорезалось мифическое сознание в "чистом виде". Я написал свой первый миф: стул в пиджаке сдвинулся с места и стал ходить и даже говорить по телефону.
Так я открыл свою поэтическую вселенную. К этому времени я прочитал три тома А.И. Афанасьева "Поэтические воззрения славян на природу" и уверился в себе. И, сам того не сознавая, послал вызов богу искусств Аполлону: написал стихотворение "Поэт". Аполлон не стал сдирать заживо с меня кожу, как с Марсия, но удостоил меня ответом: послал смертоносную стрелу. От одного свиста его стрелы поднималась буря и ломала деревья. Удар был сокрушительным, но я устоял.
Очень важно, что я устоял. Человек с обыденным сознанием усмехнётся и скажет: "Какая чепуха! Это всё произошло на бумаге". Не на бумаге, а внутри поэта. И выразилось в слове. Нельзя же читать стихи, как газету.
Как поэт я больше был бы у места в дописьменный период, хаживал бы по долам и горам и воспевал подвиги Святогора. Но на всё промысл Божий. Я родился в прозаическом двадцатом веке. Впрочем, он тоже героический, но по-своему. И в нём оказался только один богатырь — русский народ. Он боролся с чудовищами и даже с собственной тенью. Но это богатырь, так сказать, рассредоточенный. Его нужно было сфокусировать в слове, что я и сделал. Человек в моих стихах равен народу. Впервые об этом написал литературовед В. Фёдоров, ученик Бахтина. Вот отрывок из его статьи в московском "Дне поэзии-1990":
"Человек для Ю. Кузнецова — не то существо, что пребывает в малом и частном историческом времени, но целое человека (равно целому народа), которое, проявляясь по-разному в разные времена, остаётся неизменным по внутренней своей сути. Поэт как бы "собирает" такого человека: входя в конкретную историческую эпоху, он не остаётся в ней, но и не связывает прошлое с настоящим (достаточно популярное представление о поэзии), а строит, созидает "большое время", соразмерное человеку во всей полноте его человеческого бытия…".
Из меня повалили богатыри, герои, мужики, цари, солдаты, лежебоки, дети, старики — и всё это был один человек. Мир заполнили женщины, русалки, земля, небеса, долины, пустыни, поля, леса, горы, реки, деревья, кусты, ветки, листья, птицы, бабочки, пчёлы, змеи, дома, храмы, свечи, иконы, облака, бездны, щели, дороги, камни, пыль, дымы, туманы, тени, звёзды, поезда, колёса, обрывки газет, заборы, стены, окна, стёкла, стаканы, стопки, бутылки, дождь, снег и многое другое, и всё в образах.
Карл Юнг сказал бы, что из человека прорвалось коллективное бессознательное. Это не совсем так. Всё, что касалось меня, я превращал в поэзию и миф. Где проходит меж ними граница, мне как поэту безразлично. Сначала я впитываю мир и вещи мира, как воду губка, а потом выжимаю их обратно, но они уже становятся другого качества.
Я осваиваю поэтическое пространство в основном в двух направлениях: народного эпоса (частично греческого), русской истории и христианской мифологии. Вот некоторые пунктиры первого направления: "Атомная сказка", "Колесо", "Отец космонавта", "Четыреста", "Дуб", "Пролог", "Знамя с Куликова", "Афродита", "Былина о строке", "Я скатаю родину в яйцо", "Сидень", "Русалка", "Петрарка", "Очевидец", "Федора", "Русский маятник", "Тамбовский волк".
Я долгие годы думал о Христе. Я Его впитывал через образы, как православный верующий впитывает Его через молитвы. Приведу пример со стороны другого поэта:
Эти есенинские стихи — молитва. Они пропитаны Божеством. Если верующий читатель чувствует их иначе, пусть бросит в меня камень.
Образ распятого Бога впервые мелькнул в моём стихотворении 1967 года — "Всё сошлось в этой жизни и стихло". Мелькнул и остался, как второй план. Это была первая христианская ласточка. С годами налетела целая стая: "На краю", "Ладони", "Новое небо", "Последнее искушение", "Крестный путь", "Призыв", "Красный сад", "Невидимая точка" и другие.
После них я написал большую эпическую поэму "Путь Христа". Это моя словесная икона. Последовавшая за ней поэма "Сошествие в Ад" — моё самое сложное произведение. Поэма требует от читателя больших знаний и культуры. При всей своей стихийности она строго организована и в ней чётко прослежены образные и смысловые линии. Возьму одну смысловую линию — свободу воли. Эта богоотступная линия человеческой гордыни, выродившаяся со временем в политическую фикцию — права человека, представляет собой ряд ловушек, куда попадают по очереди: Пелагий (его ухаб), Кампанелла (его тёмный утопический город), Эразм Роттердамский (клетка свободы с крысами), герои французской революции (горящая тюрьма), Дарвин (клетка свободы с обезьянами), Ницше (он то и дело западает в собственный отпечаток), Сахаров (клетка свободы с крысой), — все эти ловушки заключены в единую западню ада. Такова только одна линия.
Но довольно об этом.
У меня много поэтических дремот. Назову только две: "Тайна славян" и "Битва спящих" (глава и поэмы о войне). Ими можно вполне продолжить ряд классических русских дремот. Пушкинскую любовную череду продолжает стихотворение "За дорожной случайной беседой". А лермонтовскую дорожную череду — "Распутье". В последнее время мою дремоту тянет к строгой русской классике. Сказывается возраст. Однако все её корни остаются в народном эпосе.
В моих стихах много чего есть: философия, история, собственная биография, но главное — русский миф, и этот миф — поэт. Остальное — легенда.
Приложение от редакции
Валерий Михайлов
КРЕСТНЫЙ ПУТЬ ЮРИЯ КУЗНЕЦОВА
Провалявшись по издательствам три года после смерти поэта, книга стихов Юрия Кузнецова, составленная им незадолго до кончины, наконец вышла.
Обещанного три года ждут. Всё по поговорке. Русская телега верна себе, и дураки с бездорожьем никуда-то, родимые, не делись.
Это Маяковского советская власть внедряла, как картошку при Петре; это Бродского опослясоветские правители внедряли, как чипсы при Ельцине; — Кузнецов же власть предержащим не нужен. И слава Богу! Ведь, несмотря на постановления партии и правительства, не растёт кукуруза в тундре и загибается на суглинках. Земля не та…
Однако что ж не расстарались издать Кузнецова свои? Хотя бы — толком — после смерти? Вконец коммерсантами заделались? "Не пустишь душу в ад, не будешь богат".
…Да и как издали Кузнецова. Сама-то по себе книга вроде хороша, смотрится, и шрифт приятный. Но! "Содержания" нет. А главное заголовок. На обложке — "Крестный ход". Однако сам Кузнецов так не называл свою книгу.
Вдова Юрия Поликарповича, Батима Каукенова, напечатала на ротаторе брошюрку о нескольких листах. И раздаёт её знакомым как дополнение к книге. Там и "Содержание", и список замеченных опечаток.
Открываются "Опечатки" словами: "Авторское название книги не "Крестный ход", а "Крестный ПУТЬ"".
Я спросил у Батимы:
— А вы говорили издателям?
— И просила, и требовала.
— Ну и как?
— Ни в какую. Одно в ответ: только с таким заголовком, иначе книга не выйдет.
Стало быть, это не опечатка. Это сознательное искажение смысла. Нарушение воли поэта. Сдавал он рукопись при жизни, а пока тянули с изданием — умер. Воля стала — посмертной. Но и с ней не посчитались.
Почему?!
Что за цензура?
Или, может, просто не понимают разницы между одним и другим?..
Для вас, господа из литературно-издательского агенства "СовА".
"Крестный ход — так называется торжественное шествие (процессия) из храма священнослужителей в священных облачениях и сопровождающего их народа, причём впереди священнослужителей, певчих и народа предносятся св. кресты, иконы и св. евангелие. Шествие это совершается или вокруг храма (в селениях), или от храма к рекам, колодцам, озёрам и пр. для совершения водоосвящения". ("Полный церковно-славянский словарь")
Крестный же путь…
Ну, вспомните для начала, чем было для Кузнецова слово. Он же мыслил символами, мифами. А после откройте словари, Евангелие.
"Путь — дорога; подвиг". ("Полный церковно-славянский словарь")
"Иисус сказал ему: Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня". (Ин, 14,16)
"И, неся крест Свой, Он вышел на место, называемое Лобное, по-еврейски Голгофа…" (Ин 19, 16)
Теперь вам понятнее?..
Если не до конца, откройте, господа, вами же изданную книгу Ю.Кузнецова на стр. 377. Там стихотворение, по которому он и назвал свою последнюю книгу. (А вот стихотворения под названием "Крестный ход" у него никогда не было.)
И это в 1998-ом. За пять лет до смерти…
Да, заглавия книг…
Для поэта они — куски жизни, судьбы, с живой сочащейся кровью. Этапы пути.
У кого — и крестного…
Вот как назывались книги Ю.Кузнецова:
"Гроза", 1966 (25 лет, предчувствие себя).
"Во мне и рядом — даль", 1974 (33 года, безмерность пространства).
"Край света — за первым углом", 1976 (пространство жизни).
"Выходя на дорогу, душа оглянулась", 1978 (что видит? что, кого желает зреть?)
"Отпущу свою душу на волю", 1981 (40 лет, безоглядность).
"Русский узел", 1983 (Россия, с древности и доныне).
"Ни рано, ни поздно", 1985 (необходимость себя).
"Душа верна неведомым пределам", 1986 (даль преодолена неведомым).
"Золотая гора", 1989 (поэзия, Парнас).
"После вечного боя", 1989.
"Ожидание небесного знака", 1992 (чуете, что ему открывается?!)
"До свиданья! Встретимся в тюрьме", 1999 (Россия ельцинская).
"Русский зигзаг", 1999 (кривой путь России).
"Путь Христа". Поэма, 2001 (небо — открылось).
"До последнего края", 2001 (высшая решимость, да и последний переход).
Вот этот ряд и завершал "Крестный путь" — его вершина, где впервые — полностью — напечатан цикл его поэм о Христе, включающий в себя и "Сошествие в ад", и незаконченный "Рай".
Даже заголовками своих книг Кузнецов всё нам сказал о себе, о своей поэзии, о своём пути.
Предчувствие конца земной жизни уже томило его. Он не говорил об этом никому, но от стихов ничего не скроешь.
("Автопортрет", 2001)
("Анюта", 2001)
А это уже из поэмы "Путь Христа", 2001-ый. Этими же стихами он заканчивает и последнюю поэму "Сошествие в ад", написанную незадолго до кончины. Только старости уже просит не "высокой", а "смиренной".
Поэт говорил, что на поэмы о Христе и на "Сошествие в ад" бросил все свои силы. Теперь понятно: не только потому, что этого требовала тема. Время жизни таяло, уходило…
Он понимал, что смерть уже рядом. И спешил завершить своё самое заветное, почти не оставляя времени на лирику. Всё, что не поэмы, Кузнецова видимо раздражало. От отказывался от поездок по стране, от встреч, от выступлений и считал службу в Литинституте и в журнале (два дня в неделю) — потерянным временем. Наверное, опасался, что жизни может не достать…
То есть, называя рукопись "Крестный путь", Юрий Кузнецов давал не просто заголовок очередной книги — он определял весь свой жизненный путь и всё свое творчество. Он подводил итог.
Что же вы извратили его слово, господа издательские СовЫ?..
Ну да ладно. Всё минется, одна правда останется.
Но вернёмся к стихотворению "Крестный путь". Конечно, это о себе, о своём пути. Образ так называемого лирического героя в стихах Кузнецов не признавал. Видно, не терпел условностей и натяжек за их лживость. И об этом говорил прямо. Вот ответ Геннадию Красникову (интервью в "Независимой газете" от 27.10.1998): "Термин "лирический герой" — фикция, он придуман критиками для литературного удобства. На самом деле поэт пишет только себя. Не принимайте по ошибке чувство собственного достоинства за какое-то несносное высокомерие… Открою один секрет любовной лирики (их несколько). В ней бывает то, чего в жизни не было, но могло быть…"
Последнее, думаю, касается не только лирики любовной…
Всю жизнь он шёл путём поэта, считая и заявляя, что поэзия превыше всего. (Об этом подробнее чуть позже.) Но вот в стихотворении "Крестный путь" появляется другое понимание:
Та сторона — это уже не Поэзия. И она отнюдь не родная сторона.
К поэту приходит понимание истинного направления своего пути. И "на каменной горушке" — на своём Лобном месте — он строго одёргивает себя, свой крестный путь: "Не пыли!"
И чудится ему: Голгофе настоящей — "дальней каменной горушке"
Вот где настоящее. Не "Золотой горе" — Парнасу, где уверенно и безоглядно пировал с избранными 30-летний поэт, а дальней святой горушке снится о нём вещий сон.
Вот истинная цель пути и смысл судьбы.
Но что это за "обратная сторонушка"? Почему ворон кричит, чтобы не глядел "на ту сторону Мирового креста"?
Всякий взявший свой крест и понёсший его до конца распинается со Христом.
Возможно, поэт, с его стереоскопическим взглядом на жизнь и на смыслы, увидел пустую — незанятую — сторону того Мирового креста на Голгофе. Она ведь незаметна для стороннего взгляда. Кто в миру видит, как распинается со Христом тот или иной человек? Кто же заглядывает туда, по обратную сторону креста? Да и сам человек, знает ли, что судьба распинает его на кресте? Видит ли он себя?.. Готов ли он к такому знанию? Не возгордится ли, узнав высокую о себе правду?
Нет, неспроста кричит старый ворон.
И поэт сторонится утверждений, смиренно отдавая истину вещему сну "дальней каменной горушки".
Как это по-русски о Голгофе — горушка!
"Только в русском (точнее, первоначально, конечно, в церковно-славянском) слово "крещение", одно из главных понятий христианского мировоззрения, происходит непосредственно от слова "Крест". Для русского сознания крещение есть "погружение" в Крест, добровольное пригвождение себя к Кресту Господню. Не удивительно, что только русский народ — до 1917 года 95 % русского населения — называл себя "крестьянами", то есть в буквальном смысле — "народом Креста"." (Н.Лисовой "Православие византийское, русское, вселенское")
…Ни "тёмное подобье" истинной жизни, ни "слабое бессмертье" человеческой славы его уже не устраивало. Всё это душой было изжито…
Крестный путь…
Что мы знаем о том или ином человеке? Даже если были знакомы с ним, виделись, разговаривали… Даже если — с напряжённой душою и мыслью — вчитывались в его заветные сроки, пытаясь понять и восчувствовать их суть?..
Увы, мы знаем лишь то, что нам кажется. А это отчасти призрак, сон. Сходится ли наше знание с истиной? Бог знает!.. (Да, вот Он-то, Единственный, и знает. Ибо только Ему вполне известно всё — и наша душа, и душа того, кого мы пытаемся постичь и кто сам, быть может — да и наверняка — не знал себя вполне.) Все мы — лишь то или иное воплощение замысла Бога о нас, и не дано нам знать наверное, как исполнено то, что Им было задумано. Очень уж высок Божественный помысл, вряд ли среди смертных хоть кому-нибудь, кроме Его святых, удалось исполнить в жизни своё назначение…
В одном можно не сомневаться: каждый, кто жил по-настоящему, на пределе всех своих сил, всё же приблизился к тому, что — с его рождением — Бог помыслил о нём и предназначил ему осуществить на земле.
Сама наша жизнь — по неведению нашему прошлого и будущего, по приблизительности познания настоящего, людей, даже самого себя, по краткости и прерывистости впечатлений — тоже больше напоминает сон. Явь же, в целокупности и полноте, в понимании сути всего происшедшего, происходящего и того, что произойдёт, дана лишь Высшему, Который и назван Вседержителем…
Словом, я вовсе не притязаю на то, что вполне постигаю личность Юрия Поликарповича Кузнецова и его поэтическое творчество. Эти заметки — только попытка приблизиться к пониманию его. (Как, впрочем, и заметки любого другого человека, кто писал о поэте или напишет.)
…Кузнецов был для меня не просто поэт, не просто человек, а — нечто. По крайней мере чудился таким. Сейчас не знаю, не уверен… но довольно долгое время. Это труднообъяснимо, но это так. Никто из современников, очных и заочных (а видел я многих), больше таковым не казался. Да и вряд ли уже покажется.
Нечто… облако. Или лучше по-старинному — облак. Облак света и дыма. Дым в облаке — туман, влажная мгла. Свет и вода — жизнь. Но облако парит над родной землёй, и в нём ещё — дым Отечества. Дым — это и отстранённость. Ото всех, ото всего. Что-то, куда как важнее всего на свете и всех на свете, — совершается в нём, внутри, на глубине, — может, и сам он не знает что. Но тем более надо прислушаться, чтобы не упустить, понять это глубинное, таинственное. А все — мешают, и всё — мешает, отвлекает. Вот и отстранённость. (Поэт, собственно, прежде всего странник в самом себе, в своих глубинах. Пойди туда, не знаю куда; найди то, не знаю что; — вот его суть, его постоянное состояние. Загадал Бог загадку, а ты разгадывай.)
Таким, постоянно отстранённым, Кузнецов и запомнился мне. Отстранённым — то есть сосредоточенным на главном для себя. Конечно же, это не значит, что так было всегда. Скорее всего это было не так. Но тень всегдашней, въевшейся в его облик отстранённости уже никуда не исчезала. Да впрочем, думаю, это изначально было ему дано, с рождения, — только в последние годы жизни проступило уже, обозначилось в неистребимой определённости… А повседневность, поведение, так сказать, в быту, наверняка кому-то странное и непонятное, и определялось уже этой отстранённостью. И угрюмостью своей, и рассеянностью, и молчаливостью, и сигаретным дымом, и водкой — он отгораживался от суеты, от людей. Чтобы не мешали — услышать, осознать, почуять в себе тот продвиг, росток, звук Слова. Той же природы и его упрямая неразговорчивость, ворчливость, немногословность — чтобы не растратить душу, не распылиться, не потревожить происходящего в ней.
Что это было? Волевая заданность себе, своему поведению? Или это получалось стихийно, по естеству его духовной сути, чему невольно подчинялась и душевность?..
Да и как знать? Будто бы ни о чём — но обо всём. Обо всём сразу. Это — инстинктивное движение интуитивного проникновения в суть жизни, в её смысл. Это — подслушивание слова. Слово определяет думу. Оно как бы нащупывает затаённый в пространстве смысл, сгущает в образ или символ растворённое в воздухе загадочное нечто — прообраз, предсмысл. И эта ловля ускользающего, потустороннего миру ветра исподволь становится существом поэта — и он видится людям, миру непонятным, странным человеком. Вроде бы здесь, рядом, вроде бы участвует в общении, разговоре — а где-то там. Где же? Никто не узнает и не поймёт, да и сам поэт, скажи он откровенно, как на духу, ничего путного не объяснит. Потому что не знает: что это? откуда это?
В истинном своём состоянии, условно — в состоянии творческом, поэт не принадлежит себе. И никому.
Он проводник, восчувствователь, сказатель Слова.
Жизнь — внутри, в душе; снаружи — существование, со всеми его прелестями (как в ироническом, так в прямом и — выше — в религиозном смысле)…
Ольга Чернорицкая
К слову о Законе и Благодати Юрий Кузнецов, Юрий Кублановский
Гений и бессмертие - вот основной вопрос, коим задаются лучшие умы нашего времени. Милан Кундера в своем романе "Бессмертие" ставит эту проблему в отношении Гете. Гете боялся своего бессмертия. Боялся до такой степени, что ему снились кошмары. Кундера описывает сон Гете - о постановке им самим "Фауста" в кукольном театре, когда автор, забравшись за ширму, кукловодил. В один прекрасный момент Гете почувствовал, что зрителей в зале нет. Он испугался, оглянулся - за ним стояли зрители и напряженно смотрели на него - он увидел их любопытные глаза.
«И тогда меня обуял ужас... о котором только что говорили вы. Я чувствовал, как они хотят, чтобы я что-то сказал, но я не мог. У меня сдавило, чтобы я что-то я что-то сказал, но я не мог.
У меня сдавило горло. Я положил кукол на освещенную сцену, на которую уже никто не смотрел».
Разумеется, этот эпизод был истрактован и самим Кундерой как критика биографического метода: наш читатель ищет только автора, ему не нужны его герои. Однако это слишком уж упрощенное толкование сна гения. Почему именно постановка "Фауста" так встревожила Гете? И это перенесение внимания зрителей с кукол на живого творца совершенно не случайно. Он ведь боялся бессмертия, потому что обессмертил не только образ Фауста, но и образ Мефистофеля. И хотя он думал, что это всего лишь кукла, зрители, читатели, сквозь века заглянули в глаза самому автору - Мефистофель под пером гения обрел истинное бессмертие, значит, и зло обрело бессмертие. Юрий Кублановский и Юрий Кузнецов не пошли этим путем, они, подозревая о собственной гениальности, не ввели мир во искушение созданием образа зла. У них - другое бессмертие.
Очень трудно, практически невозможно в духовных стихах, отдавшись искусу искусства, не стать, подобно символистам, «падшими ангелами». И в этом случае спасает несобственно авторская речь. Введение в повествование персонажей, неидентичных авторскому «я», дает автору безграничную свободу для утопических установок и освобождает его от ответственности, дает возможность любые замечания отослать к лирическому герою. Кублановский этой свободой не воспользовался. Здесь не применима ни «магическая концепция спасения» , ни вера в чудо, коими грешил Владимир Соловьев, ни «красота спасет мир», сведенная Вышеславцевым к сублимации. У Кублановского красота храма пусть даже спасет мир (в каком-то отдаленно-символическом смысле), но «без меня», его герой уезжает в неизвестность и бесцельность от красоты, цельности и... известности. Кублановский в этом смысле строго религиозен, он требует от своего лирического героя не меньше, чем от себя.
Кузнецов же на лирического героя не полагается вообще. Можно не сомневаться: за Богородицу поет он сам и себе. Малютка-Христос списан с себя же. Если Кузнецову в его поэтических экспликациях понадобится несобственно авторская речь, он ее сведет к минимуму, к какой-нибудь «улыбке познанья... на счастливом лице дурака». Дурак этой улыбкой сказал все, мы все поняли. Если бы он принялся объяснять свои действия, мы бы как читатели оказались в плену его ложного слова, ведь оно до нас дошло бы через уста гения-Кузнецова. Потому в устах гения ни одно слово не должно быть вне истины. И вот в этой духовной аскезе Кублановский сопоставим с Кузнецовым. Не дать миру слов искушения, не стать «падшим ангелом» - вот чем русская православная поэзия конца ХХ века коренным образом отличается от романтической демонологии начала ХIХ века и теургии ХХ.
Два Юрия-победоносца в литературе. Почти ровесники. (1941- 2003, 1947). Разные политические лагеря, разные Союзы писателей. Круг «Нашего современника» и круг «Нового мира». Один сизмалетства по церквям и монастырям, другой из язычества в христианство (перешел ли?). И православие у Кублановского потому духовное, истовое, не важно, грешное и святое - но взрослое; у Кузнецова - душевное, языческое, с песенными мотивами и сказочными образами, безгрешное и несвятое, а наивное, почти детское. Кублановский (истово): «Нет, русской церковью неможно помыкать!» Кузнецов (ударяя по гуслям): «В тридевятом царстве-государстве Красный цвет растет, на радость людям».
Язычники поклоняются матери-земле, потому земля дает им женское, материнское восприятие мира. Если происходит перевоплощение языческих образов в христианские, то лирическим героем может стать, например, богородица.
Юрий Кузнецов. Христова колыбельная
Это не она качает колыбель, а бог любовью колыбель колышет. Сама богородица выступает в данном случае как посредник между богом и Христом. Как божественная София - любовь.
Христос-младенец вздрагивает лишь в третий раз - когда тревожится не о ком-то, не о чем-то, а о ней, богородице, матери-земле, земной любви. И это на общем фоне покоя, сна. Как эпизод в мелодии колыбельной, как вздрагивание младенца во сне, тревога поэта присутственна и телесно ощутима.
У Кублановского «Прощание игумена...» начинается безмятежно, подобно колыбельной Кузнецова, но в процессе перехода от созерцания к размышлениям и выводам тревога нарастает от строки к строке, вместе с ней нарастают напряжение и духовный драматизм, придающие уверенность в том шаге, который предстоит сделать герою:
Юрий Кублановский. Прощание Игумена Филиппа с Соловецким монастырем (1566 год)
С первой строки нет этого резкого прощания, игумен сомневается: «и чую, дело жизни
окончится, должно быть, без меня». Но когда перед его внутренним взором предстает политическая картина Руси, он обретает решимость и называет ее Божьим Промыслом.
Петрарка, первый гуманист Европы, утверждал: "Христос - наш Бог, Цицерон же - кесарь нашей души. Различия признаю, противоположность отрицаю". Это - гуманистическая, именно ветхозаветная традиция. Не потому ли для Кублановского, ей следующего, Игумен должен был покинуть строительство Собора, что кесарь его души - Иван Грозный поступил негуманно (!), соизволил содеять супротивное христовой целесообразности действо - ввести опричнину? Да, деяния любого кесаря лежат в рамках закона, и объединяются в один общий Закон, возможно, угодный Богу (во всяком случае, противоположность гуманистами отрицается). Но они в рамках Благодати не имеют никакого значения. В этом отношении поступок Филиппа понятен, но неразумен. Строительство собора (служение Богу) - вещь куда более важная, чем обида на человека, пусть даже этот человек взял на себя роль Бога. Измерить ресурсы зла и бесчеловечности здесь, на Земле - совершено в рамках гуманистической традиции, а она сама, как историческое явление, заслуживает нашего пристального внимания.
«Ну, слабое место заключается в том, что гуманизм - это интеллектуальная конструкция. То есть - это продукт мыслей, продукт умозрений, продукт хорошо выстроенного, логически выверенного мышления, которое не подкрепляется другими сторонами человеческой субъективности - любовью, состраданием, благодатью», - говорит Павел Гуревич.
И в этом плане термин дегуманизация не представляет из себя явления в культуре нежелательного, более того, в контексте русской православной литературы дегуманизация как reductio ad absurdum умозрений, связанных с гуманистической традицией, вполне уместна. И в дегуманизации, как принципиальном не гуманизме, каковой мы видим в стихах Кузнецова «Я пил из черепа отца...» и др. тоже есть особая русская традиция, отрицание любви к человеку как виду во имя любви к божественной премудрости. Отрицание человеческого закона во имя благодати ( в другую сторону, во имя зла, отрицания гуманизма в рамках христианской традиции нет и быть не может).
Кузнецов в своих религиозных стихах описывает земную благодать. Вот детство Христа. Оно – единственное, что свято, и поскольку это единственное – благодатно, о прочем писать не стоит:
Юрий Кузнецов. Детство Христа
Детство протекает безмятежно, как детство каждого из нас - с корабликами и материнской песней, с муравейником, который давал почву первым детским размышлениям о суетности жизни:
Юрий Кузнецов. Детство Христа.
«Детство Христа» Юрий Кузнецов строит не событийно, по-аристотелевски. А из эпизодов, не являющихся в строгом смысле событиями. Эпизод по мнению древнегреческого философа – вне истории, поэтому его следует устранить из действия, что, собственно, и делает Юрий Кублановский.
Ср:
Юрий Кублановский. Волны падают.
Здесь мгновение – не эпизод, а вечность. Кублановский мыслит эсхатологически, для него важно не философское осмысление того или иного мгновения в его сиюминутности, а его историческое значение, поэтому он берет в основу поэтики пророчество. «Пророчество, - пишет он, - разом и дар и опыт: оно улавливает будущее, основываясь на всеобъемлющих выводах из минувшего и целокупном понимании настоящего. На этом зиждутся провидения мыслителей. Но есть пророчество высшее, полученное через религиозное откровение». http://magazines.russ.ru/novyi_mi/1994/5/knoboz06.html
Кублановский нарекает свою книгу - "Число". Для Кузнецова число - ничто, его стихотворение "Число" рассказывает о соответствии числа голов змия и персонажей "Троицы". Сходство троицы со змием-триглавом только в числе. Число - эпизод, случайность, повод для искуса. Совсем другой взгляд на число у Кублановского. Для него это прежде всего дата. В связи с тем или иным числом у поэта всплывают эпизоды - события российской истории, в которых он видит промысел Божий или происки нечистого ("Канун Антихриста - 1666), личные события, значимые и памятные (13 декабря, утром...) Он тщательно датирует свои стихи в отличие от Кузнецова, для которого вся поэзия датирована одним числом под названием "вечность".
Кузнецов, однажды очарованный эпизодом из лермонтовского «Демона», когда слеза героя прожгла камень насквозь, стал ловить эти мгновения, строя из них собственную, не по законам Аристотеля построенную поэтику. Ловить эпизоды – все равно, что ловить дым. Однажды он курил, а его малолетняя дочка ловила дым от его сигареты и показывала папе пустую ладошку: нет ничего. А затем этот эпизод появился в поэме:
Юрий Кузнецов Детство Христа
Затем дочка Кузнецова подросла и лишилась божественной премудрости, о чем поэт говорил всегда с сожалением, но такова действительность. Переносил ли это он на Христа? Не был ли для него взрослый Христос чем-то столь же отчужденным, как выросшая и «поглупевшая» дочь? Как знать…
В этом взрослом, оставшемся без божественной премудрости мире осталась красота – все, к чему когда-то прикасалась божья десница, свято и благословенно. Вот сад, сияющий и благоуханный:
Юрий Кузнецов. Красный сад
Благодати нет у Кублановского - он живет не в лучшем из миров, а в миру, отвернувшемся от Бога и потому несчастливом:
Юрий Кублановский. Поезд дальнего следования
И страшный суд непременно для него свершится, а после Страшного Суда вопреки всем предсказаниям, что это будет новая земля и новое небо, останется для Кублановского старая Россия.
Впрочем, о тьме мира не забывает и Кузнецов, но свет красоты настолько силен и упоителен, что жизнь становится сном, а небесный ангел - атрибутом сновидений.
Юрий Кузнецов. Красный сад
Кузнецовская умность религиозного (во всех действиях ребенка-Христа особый смысл) объясняется все той же надисторичностью: история имеет низкий модус развертывания, высокие идеи при воплощении в историческую реальность становятся низкими и губительными. Чтобы высокое осталось высоким, нужно держать его подальше от исторических реалий. Кублановский идет другим путем - он находит величие Бога в низости истории. Посредник между Богом и историей - юродивый и ... Россия, сочетающая в себе самым парадоксальным образом низость и величие.
В юродстве России Кублановский видит божественность ее и избранничество. В феномене юродства историческое так тесно переплетено с религиозным, Бог с Россией, что Родины лик (историческое) можно созерцать на иконах (религиозное) , на лицах юродивых (историческое+религиозное). С «мором на юродивых» пропадает возможность посредничества между Богом и историей. И тогда роль этого посредника берет «размозженный» храм или заросшая могильная яма - явления, возможные только в России.
Ю.Кублановский
«В наше время, когда вся литература в целом понесла потери в русскости языка, сужается в лексике, — Кублановский сохраняет его живую полноту. Другие неотъемлемые качества его лирики — глубинная сродненность с историей и религиозная насыщенность чувства. Нельзя оставить без внимания и достойную биографию поэта: после многих лет политических преследований он в 1982 году был вынужден выехать в эмиграцию, где, наряду с европейскими впечатлениями, продолжал разработку русских тем, — затем первый изо всех эмигрантов бесповоротно, не на туристскую поездку, вернулся в Россию (в 1990-м) и здесь отдал все свое внимание бедствиям нынешнего времени, особенно в своей родной Ярославщине» - писал Александр Солженицын.
.
Ю.Кублановский. Перевозчик, 7.X.2001.
У Юрия Кузнецова беды менее связаны с собственной судьбой, но в большей степени с судьбой России, начертанной на небесах и личным спасением:
Ю.Кузнецов. Вера
Гуманны они или не гуманны - это уже неважно. Это уже не важно. Все они слуги Закона. Абсолютное антигуманистическое заключение «никто». А это значит, что не важно, кто на троне: тиран Иван Грозный или гуманист Горбачев.
«Благодати и Истине через Иисуса Христа явленной, и как Закон отошел, (а) Благодать и Истина всю землю наполнили»… (Митрополит Иларион. «Слово о Законе и Благодати»).
Закон и благодать... Благодать - у Кузнецова, закон - у Кублановского. Это как Старый и Новый Завет - несопоставимо. Но почему же Кублановский оказался в старом Завете, а Кузнецов, полуязычник – в Новом? Может быть, это вопрос мировоззренческий, а не религиозный – Новый завет принципиально внеисторичен; историчен – Старый, и если поэт привязан к истории, живет в малом времени, обозревая его с позиций большого времени, то он в поэтике своей ветхозаветен.
Если же поэт живет в большом времени, осмысливая его через момент, то он новозаветен – он одновременно с Христом и Истиной.
Если не в исторических рамках Старого и Нового заветов, то благодать и закон трудно соединить между собой. Благодать - одна, законов - много. Они, несмотря на попытку их сведения к одному, наиболее соответствующему, все-таки составляют неопределенное множество законов.
Гегель писал: «Это царство законов хотя и есть истина рассудка, имеющая своим содержанием различие, которое есть в законе, но в то же время оно — лишь первая истина рассудка и не заполняет явления. Закон в нем налицо, но он не составляет полного наличия явления; при всегда иных обстоятельствах он имеет всегда иную действительность. Поэтому явлению остается для себя одна сторона, которая не находится во «внутреннем»; другими словами, явление поистине еще не установлено как явление, как снятое для-себя-бытие. Этот недостаток закона должен точно так же сказаться в нем самом. А недостает ему, видимо, того, что в нем самом имеется, правда, различие, но как различие всеобщее, неопределенное. Поскольку же он есть не закон (das Gesetz) вообще, а некоторый закон (ein Gesetz), у него есть определенность; и, следовательно, имеется неопределенно много законов.
Однако эта множественность скорее сама есть недостаток; а именно, она противоречит принципу рассудка, для которого как для сознания простого «внутреннего» всеобщее в себе единство есть то, что истинно. Поэтому он, напротив, должен свести эти многие законы к одному закону (...) Объединение всех законов [в закон] о всеобщем притяжении не выражает никакого содержания, кроме именно голого понятия самого закона, которое в нем установлено как сущее».
Закон, поскольку он делится на множество законов, принципиально пантеистичен, Благодать - теистична.
В «Ветхом Завете» множество законов объединились в один - божественный, но с этим объединением утратили свою определенность. В то время как «Новый Завет» выходит за пределы закона реальностью и индивидуальностью духовного подвига Христа и отрицает множественность законов единичностью истины.
Гуманизм, который занялся этикой и историей, был по сути своей ветхозаветен. Он пришел в Россию в 19 веке и уже - в светском виде, что позволило православным священникам насторожить русскую интеллигенцию, чтобы она не торопилась принять его. И в этом была великая мудрость: следование историзму возвращает нас к Ветхому Завету, объединяющему случайным образом исторические события вне их концептуальной обусловленности, когда имеет значение не время и место, а онтологическая заданность момента.
Все это позволяет говорить, что несмотря на то, что образы Юрия Кузнецова - языческие, он в мировоззрении своем более теист, а Юрий Кублановский, несмотря на строгое следование канонам христианства в мировоззрении своем - пантеист.
И вот это пересечение и дает основание полагать, что мы имеем в истории нашей духовной литературу великую пару, двух гениев, которые диаметрально противоположны друг другу по мировоззрению, но сходны в нравственном принципе: не введи во искушение.
Эдуард Володин
Поэт мужества и трагизма
К 60-летию Юрия Поликарповича Кузнецова
В 1986 году общество "Знание" выпускало книгу о современном литературном процессе, где публиковали и мою статью. В ней я написал, что выдающийся русский поэт Юрий Кузнецов осмысливает в стихах трагическое состояние мира. Редактор вычеркнул слово "выдающийся", в ответ я восстановил текст. Тогда редактор написал "замечательный" поэт и я опять оставил слово "выдающийся". Так, занимаясь "перетягиванием каната" мы довели дело до крайних сроков издания. Редактор сдался.
На самом деле, Юрий Кузнецов, которому только что исполнилось 60 лет, был и остается великим поэтом России, действительно познающим и выражающим трагедию бытия и драматизм русского исторического опыты. Еще четверть века назад он написал стихотворение "Знамя с Куликова", где осознание своего творчество определено ясно и мужественно:
Пути и печали России, народа и поэта хорошо знакомы всем нам, увидевшим крушение великой державы и торжество мамоны, наблюдающим как беснуются дорвавшиеся до власти дьявольские отпрыски, как расхищается народное достояние и вываливается в грязи все, чем гордился, чему верил и на что опирался русский народ. И об этих бесенятах многое написал Юрий Кузнецов, но ведь и мы своим молчанием, безразличием и жестокосердием способствовали поруганию истории и державы. В 1968 году поэт написал "Атомную сказку", которую тогда восприняли как манифест антитехницизма. Но давайте прочитаем ее сейчас, после того как во имя двадцати сортов колбасы в магазине страна была поругана, а идеалы добротолюбия растоптаны:
И получили мы познанье в полной мере. И в перестроечные времена, и в десятилетие бесовского радикального реформирования. Как обезумевшие и обеспамятевшие, все пустили в распыл, все пошло на продажу. И вот что получили в удел:
Медленно и трудно начиналось прозрение народа. И когда властитель престрашного зрака в 1993 году попрал Конституцию, когда Верховный Совет призвал сопротивляться беззаконию, тысячи людей пришли защищать закон и свое человеческое достоинство. Кровавое месиво, устроенное Ельциным в центре Москвы, никогда не будет забыто, а он никогда не будет прощен. Черный октябрь - время крайнего падения безучастного быдла, но это и время пробуждения национального достоинства. Это дни уничтожения русского самосознания и дни воскрешения самопожертвования и героизма. И как пронзительно об этом написал Юрий Кузнецов в двух стихотворениях, посвященных русской трагедии:
Октябрь уж наступил...
Такова боль и трагедия тех дней. Это не гражданская война начала ХХ века, когда у сражающихся , все-таки, была своя правда, своя Россия, ради которых можно было и умереть. Теперь полчища бесов накинулись на Россию и терзают ее. Но им и их подручным уготована кара:
Что бы ни происходило и как бы тяжек ни был наш русский земной путь, само страдание становится условием нашего пробуждения и возрождения, боль и горести достигают катарсических высот, на которых только и возможно развертывание всемирно-исторической трагедии.
Этот трагический героизм - наша надежда. Просыпаются души, снова жаждут они вечного нетварного света, снова люди отворачиваются от корыта, чтобы осознать себя творением Божьим. И героический трагизм поэзии Юрия Кузнецова тоже наше возрождение и манифестация нашего национального достоинства. Господь распорядился так, что в дни безвременья и государственного распада среди нас живет поэт эпрического масштаба, преодолевающий нищету духа и возвысивший нас до понимания жизни как трагедии. Это тяжкая ноша и сам поэт иногда хочет освободиться от нее и уйти в свое Беловодье для безмятежного аркадского жития:
Не в нашей власти такое чудо. Нам нести свой крест и нам по дорогам и бездорожью русской истории идти в обетованную Вечность. А когда становится не в моготу, вспомним, что среди нас живет и творит Юрий Кузнецов. Работающий для общего дела восстановления державы и человеческого смысла жизни.
Многая лета тебе, Юрий Поликарпович Кузнецов, дорогой Юра!
ПОЭТ, НЕ ОТВОДЯЩИЙ ВЗГЛЯДА
Из интервью, взятого Геннадием Красниковым у Юрия Кузнецова, "НГ" от 27.10.98 г.
Поэзия Юрия Кузнецова - поэзия странных, темных, для читателя погибельных, как для самого поэта посмертных будто уже видений, в ней весь вещный мир почти уже разложился, а от его предметов остались гротескные, ублюдочные (в смысле стихотворения "Недоносок" Боратынского) идеи и болезненные образы. Она и существует одновременно в двух смысловых планах: патетика и гротеск, трагедия и злая от безнадежности и непоправимости бытия ирония двоятся в пытающихся найти правильный фокус глазах и меняются в зависимости от напряжения зрачка и угла вашего зрения - так играют объемом геометрические парадоксы, когда внутренняя сторона фигуры оборачивается вдруг внешней, а выпуклый предмет одновременно и вогнут...Жизненная, бытовая реальность в поэзии Кузнецова по преимуществу ущербна, неправильна изначально - мир ухнул в бездну и рассыпался в прах. В нем не осталось не только родины, но и вообще земли под ногами, в нем свищет мировая пустота, заполнить которую может разве что реальность мифопоэтическая, на создание которой и направлена поэзия Кузнецова...Стих Кузнецова - всегда пример невозможного, фантасмагорического сочетания какой-то доисторической, стихийной и дикой образности с совершенной ясностью классических форм русского стиха. И при этом нет, кажется, в русской поэзии настоящего времени поэта более простодушного и в то же время более "себе на уме", более неосторожного в высказываниях, но и тщательного в выборе слов, более неумственного и одновременно философски глубочайшего, метафизически напряженнейшего... Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года в станице Ленинградской Краснодарского края. Первое стихотворение написал в девять лет. Первая публикация в районной газете (1957). С 1961 по 1964 год служил в Советской Армии, захватив т.н. Карибский кризис. Потом работал в милиции.Окончил Литературный институт имени А.М. Горького (1970); работал редактором в издательстве "Современник". В середине 70-х критики ломали копья, решая вопрос о нравственности поэта в связи с его стихами "Я пил из черепа отца..." и "Макбет" ("За то, что вам гореть в огне/ На том и этом свете,/ Поцеловать позвольте мне/ Вам эти руки, леди").Издал около двадцати стихотворных книг. Перевел "Орлеанскую деву" Шиллера. Лауреат Государственной премии РФ (1990). В настоящее время - член редколлегии, заведующий отделом поэзии журнала "Наш современник". В связи с настоящей публикацией высказать свое мнение о поэзии отказался. Только обмолвился, что 99,99 процента публикуемых стихов не являются поэзией. Но одной сотой процента вполне достаточно, и больше быть не может, считает поэт.Соч.: Гроза (1966); Во мне и рядом даль (1974); Дом (1976); Край света - за первым углом (1977); Отпущу свою душу на волю (1981); Русский узел (1983); Ни рано, ни поздно (1985); Золотая гора (1989); Избранное (1990); Ожидая небесного знака (1992); Русский зигзаг (1999).Стихи Юрия Кузнецова
- ЮРИЙ ПОЛИКАРПОВИЧ, в свое время вы очень многих раздражили и даже и напугали резкими эстетическими и литературными оценками. Хотелось бы узнать: прошел ли ваш непримиримый максимализм, не жалеете ли вы о каких-то ваших восторженных действиях по сбрасыванию с "корабля современности" всех - от Пушкина до Рубцова, от Ахматовой и Цветаевой до заявления, что во фронтовом поколении нет ни одного настоящего поэта?
- До сих пор считаю свои оценки правильными и ни о чем не жалею. А напугал я потому, что тогда иерархия ценностей была поставлена с ног на голову. Это тогда. А сейчас вообще никакой такой иерархии нет в помине, или делается вид, что ее нет. Сплошь подмена. Дурное выдается за хорошее, а хорошее за дурное. На глазах царят пошлость, чернуха и порнуха.
И никого никогда я не сбрасывал с "корабля современности" или хотя бы с постамента. Правда, кого бы я хотел сбросить с постамента (да и то во сне), так это Маяковского за его антиэстетизм, хамство, культ насилия. Помните: "...досыта изиздеваюсь, нахальный, едкий", "Партия - рука миллионопалая, сжатая в один громящий кулак"?
О женской поэзии как-то не принято судить объективно и по правде. А между тем скептически о ней отзывался не только я, но и Гете, и Пушкин, и Блок...
- В ваших лирических стихах, обращенных к женщине, вы нередко эпатируете читателя грубой мужской силой, своеобразным высокомерием ("И по шумному кругу, как чарку, / Твое гордое имя пустил"). Это ваш лирический герой такой "крушитель" сердец, или это вы сами столь круты в отношениях с женщинами?
- Термин "лирический герой" - фикция, он придуман критиками для литературного удобства. На самом деле поэт пишет только себя. Не принимайте по ошибке чувство собственного достоинства за какое-то несносное высокомерие. Известно, что даже самая нежная, женственная женщина любит силу. Не знаю, как насчет мужской силы, но в моей любовной лирике есть огонь. (...) Открою один секрет любовной лирики (их несколько). В ней бывает то, чего в жизни не было, но могло быть.
- Одна из главных тем вашего творчества - одиночество. Известны ваши стихи: "Одинокий в столетье родном / Я зову в собеседники время". Или: "Я в поколенье друга не нашел". Эта общечеловеческая экзистенциальная тема у вас звучит как-то особенно трагически. Кажется, что не только современники не понимают вас, но и сама Россия, сыном которой вы так остро себя ощущаете?
- Впервые трагическим поэтом меня назвал критик Александр Михайлов. Всегда и везде я одинок, даже в кругу друзей. Это верно. Сначала мне было досадно, что современники не понимают моих стихов, даже те, которые хвалят. Поглядел я, поглядел на своих современников, да и махнул рукой. Ничего, поймут потомки.
- К чему сегодня поэзия? Нужна ли она вообще этому времени, в котором заниматься литературой в глазах общественности так же наивно, как быть честным или любить Родину?
- Я далек от рассуждений, нужна ли поэзия или не нужна, в какие времена нужна, а в какие нет. Я пишу стихи и не писать их не могу. "В глазах общественности..." Вы говорите о подлой общественности. Вот ей как раз поэзия не нужна. Такая общественность вызывает во мне чувство гадливости и отвращения.
- Есть ли что-то такое в сегодняшней жизни, от чего бы вы хотели отвести свой взгляд? Или все-таки поэт, не закрывая глаз, должен видеть все?..
- На сегодняшнюю жизнь смотреть страшно, и многие честные люди в ужасе отводят глаза. Я смотрю в упор. Есть несколько типов поэтов. Я принадлежу к тем, которые глаза не отводят. Но есть другие типы, которые отводят инстинктивно. Они не могут иначе, и упрекать их за это не надо. Например, для Есенина увидеть нашу действительность было бы подобно тому, как если бы он увидел лик Горгоны, от взгляда которой все увидевшие превращались в камень. Есенин бы тоже окаменел на месте. Он тот тип поэта, для которого "лицом к лицу - лица не увидать". А Блок лицом к лицу - лицо увидел... и сгорел
Евгений РЕЙН о Юрии КУЗНЕЦОВЕ
Явление выдающегося поэта не может быть случайным событием. Зная давно поэзию Юрия Кузнецова и удивляясь ей, я думаю, что нам обозначен в ней очень значительный символ, который мы еще полностью не в состоянии понять. Как не в состоянии понять того места в истории, в котором мы сейчас находимся. Дело в том, что, на мой взгляд, закончен огромный отрезок русской истории, и великая русская культура ушла на дно, как Атлантида, которую нам еще предстоит искать и разгадывать. Именно поэтому в конце такого долгого историософского времени появился такой поэт, как Юрий Кузнецов, поэт чрезвычайно редкой группы крови. Будучи коллегой его и также преподавателем Литературного института, я просто по кругу своих обязанностей пытался понять, откуда происходит Юрий Кузнецов? Он, как всякое очень крупное явление, в общем-то, вышел из тьмы, в которой видны некие огненные знаки, которые мы до конца не понимаем. Нам явлен поэт огромной трагической силы, с поразительной способностью к формулировке, к концепции. Я не знаю в истории русской поэзии чего-то в этом смысле равного Кузнецову. Быть может, только Тютчев?! И я нисколько не преувеличиваю. Поэтому меня, например, совершенно не шокируют некоторые строки Кузнецова. И в гениальной строчке "Я пил из черепа отца" я вижу нисколько не эпатаж, а великую метафору, обращение поэта вспять. Может быть, даже лучше было бы сказать: "Я пил из черепа отцов" во множественном числе. Вот тут были какие-то ссылки на власть, но при чем тут власть? Ведь давным-давно было сказано: "Беда стране, где раб и льстец/ Одни приближены к престолу/ ...А небом избранный певец/ Молчит, потупя очи долу". Может быть, и современная критика еще не понимает поэта. Хотя вот в выступлении Владимира Бондаренко уже нащупаны какие-то твердые тропы к пониманию Юрия Кузнецова. Он - поэт конца, он - поэт трагического занавеса, который опустился над нашей историей. Только так и следует его понимать. Он - поэт, который не содержит никакого сиропа. Никакой поблажки. Он силой своего громадного таланта может сформулировать то, о чем мы только догадываемся. Он не подслащает пилюлю. Можно пойти путем утопии и сказать: "Там соберутся все, дай Бог, и стар, и млад,/ Румяная Москва и бледный Ленинград,/ Князья Борис и Глеб, крестьянин и помор,/ Арап и печенег, балтийский военмор,/ Что разогнал сенат в семнадцатом году,/ И преданный Кронштадт на погребальном льду./ Мы все тогда войдем под колокольный звон/ В Царьград твоей судьбы, и в Рим твоих племен..." Но это утопия. Юрий Кузнецов не снисходит до утопии. Он говорит темные символические слова, которые найдут свою расшифровку, но не сегодня и не завтра. Именно поэтому ему дано громадное трагическое дарование. Именно трагическое. Он - один из самых трагических поэтов России от Симеона Полоцкого до наших дней. И поэтому та часть русской истории, о которой некогда было сказано, что Москва есть Третий Рим, кончается великим явлением Кузнецова.
Николай Дмитриев
"Я пришел и ухожу -- один..."
К 60-летию Юрия Кузнецова
Имя Юрия Кузнецова вспыхнуло на поэтическом небосклоне звездой первой величины в середине семидесятых годов.
Казалось, у него не было лет мучительного ученичества. Как подсолнух, созрев в глуши кубанских степей, он явился Москве неожиданно и ярко.
Да и первая книжка -- "Гроза", вышедшая в 1966 году в Краснодаре, была встречена добрыми словами известных писателей, но вторая, московская, -- "Во мне и рядом даль" (1974) принесла настоящую славу (насколько такое явление возможно было в то время).
Русское национальное самосознание, русская история, пути и перепутья славянства воплотились в самобытнейшее поэтическое слово.
Читателям открылся космос -- не абстрактное пролеткультовское и не чудесное есенинское небо, которое Есенин, подобно далеким предкам, населил "уподоблениями вещей их кротких очагов", а страшная своим безразличием к человеку бездна.
Но каким бы холодом ни веяло от "космических" стихов Кузнецова, его мужественное предстояние перед Непостижимым воспринималось как заступничество за человека. "Я пришел и ухожу -- один", -- сказано о себе и обо всех.
В поэзии ожили античные образы, ощутилось дыхание титанов Возрождения.
Откуда же "даль повыслала" поэта с такой стертой в народе фамилией и с таким ярким даром?
Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года в станице Ленинградской, что на Кубани. Затем с матерью переехал в Тихорецк, к деду и бабке. (Отец ушел на фронт и в 1944 году погиб в Крыму, при штурме Сапун-горы.)
Вот одно из воспоминаний поэта о том времени:
"Мой дед любил выходить по вечерам во двор и смотреть в небо. Он долго глядел на звезды, качал головой и задумчиво произносил: "Мудрёно!"
В этом словце звучала такая полнота созерцания, что его запомнили не только дети, но и внуки. А мне он дал понять, что слово значит больше, чем есть, если им можно объять беспредельное.
Свои первые стихи написал в девять лет".
Уже в начальных стихотворных опытах юный поэт демонстрирует цепкий, "хищный" взгляд художника ("Патронташи тракторных следов"), понимает и показывает проникающую в суть предметов и явлений силу парадокса ("Сырое пламя сорванных цветов"), находит (или ловит упавший с неба) глубокий, многозначный образ ("Выщипывает лошадь тень свою").
В этой лошади, может, и есть что-то от знаменитого есенинского жеребенка, не догнавшего поезд именно в этих краях, но здесь "погудка" старой песни нова.
Задумчивая созерцательность детства вдруг оборачивается бешеным аллюром юных лет.
Пафос многих последующих стихов Кузнецова кроется в порывах юности, не загадывающей наперед, не ждущей зрелости и не завидующей ей. Готовность юности одновременно и к смерти, и к бессмертию дает ей такую степень свободы и такую полноту жизни, что ей не на что оглядываться. Она самодостаточна.
Потом зрелость окликнет ее в стихотворении "Тридцать лет" и улыбнется ей чудной улыбкой: "Не кори меня, мальчик, не сетуй".
А пока -- вперед, напролом! "Машинисту последний стакан, чтобы поезд летел, как собака!"
Известно, что ландшафт формирует характер и сознание как отдельных людей, так и целых народов. Историк Соловьев пишет: "...природа страны имеет важное значение по тому влиянию, какое оказывает она на характер народный". Тургенев нашел существенные различия и в укладе жизни, и в характере крестьян даже соседних губерний, Орловской и Калужской. Он объясняет это разной степенью залесенности губерний. Оглядчивая, размеренная жизнь русичей в небольших, замкнутых пространствах, освобожденных от девственного леса, резко контрастировала с жизнью племен южных, всегда готовых к налетам "степной саранчи" -- стремительных кочевников. Свободный горизонт размыкал душу, растил в ней удаль.
У Юрия Кузнецова, родившегося и до девятнадцати лет жившего в степях русского Юга, недаром родилась строчка: "Печаль и удаль били через край". Для него естественны и такие размашистые строки: "Просвистевшую пулю -- еще подтолкни", "Божьей дланью срывает мне шапку со лба. А! Мне шапки не жаль".
Как в сказке: какая шапка, если, пока ты это говоришь, мы уже пятьсот верст проскакали!
Можно представить себе, как повлияло на ребенка и знаменитое теперь семейное предание Кузнецовых -- о прорицании, сделанном астраханской гадалкой еще летом 1917 года. Оно предвещало невероятное.
На слово "невероятное" гадалка упирала. Рождение поэта и было это невероятное.
Я думаю, предсказание дивным светом осветило детство поэта, добавив и без того очарованной душе веры в чудесное и небывалое.
И без сомнения, помогло формированию собственной поэтической вселенной, полной фантастических, но явных по плоти и крови образов.
Когда листаешь страницы жизни поэта, кажется, что все в его судьбе неслучайно. Причинно-следственную связь человеку здесь уяснить трудно.
Судьбе было угодно вызвать его на свет накануне великой войны, показать детским глазам катастрофичность мира, отнять отца, а совсем молодым -- бросить в тектонический разлом эпохи: Юрий Кузнецов служил на Кубе в период Карибского кризиса, когда мир висел на волоске. Личная трагедия привела его к осознанию народной драмы. Этот переход сказался в стихотворении "Четыреста".
"Где мой отец?" -- спрашивает у матери ребенок-сирота. Он безгрешен, а с ним уже обошлись так чудовищно несправедливо.
Что может ответить бедная мать? "Спроси осиновый листок, что на дубу дрожит". Как в сказке: иди туда -- не знаю куда.
Но сына влечет к отцу вдохновенный порыв и энергия отчаяния, и он находит дорогу... к братской могиле, где лежат отцовские кости.
Происходит чудо: выходит тень отца, за которую цепляются еще четыреста теней. (В основу стихотворения легло реальное событие: поездка поэта в Крым, к месту гибели отца. Не без влияния поэта были потом восстановлены неизвестные раньше имена бойцов, похороненных вместе с отцом.)
Сын может общаться с тенью, потому что отец всегда был для него святой тенью, а вдове, земной женщине, сего не дано.
В толпе теней она не узнает родную тень.
Развитие стихотворения в сказочном, фольклорном ключе воспринимается как очень уместное здесь.
Влияние русской сказки на творчество Кузнецова несомненно и плодотворно. Многие его стихи сказочны. Звук, язык, колорит -- сказочны. Сказочен дух. "Здесь русский дух! Здесь Русью пахнет!"
Выразительны речевые обороты, эпические повторы, живые диалоги -- вся та "фигуральность языка", его стихия, которой мы наслаждаемся в этом жанре.
Одно из самых известных стихотворений Юрий Кузнецова -- "Атомная сказка". Волшебным образом "обновленная" старая сказка стала глубоким обобщением отношений человека и природы в ХХ веке.
По рисунку стихотворение несложно. Оттого оно и попало (без ведома автора) в ряд учебных пособий.
Кто он, этот человек, препарирующий царевну-лягушку? Базаров, Раскольников, Маяковский? Похоже. Но это скорее все человечество, ведомое поверхностной любознательностью по краю бездны.
Юрий Кузнецов -- поэт атомного века. В его стихах есть и осязаемая всеми чувствами плоть этого века, и его призрачность.
"Разрыв-дорога", пролегшая через столетие, прошла через его сердце. Такие стихи, как "Грибы", "Змеиные травы", "Пустой орех", могли появиться только в эпоху невиданных катаклизмов и предчувствия "древней беды".
В армии Юрий Кузнецов служил связистом. Это сейчас воспринимается как символ. Он рано увидел провалы, прорехи духа, пустоты в русской истории, из которых ничто не светило, и стал, как связник-гонец, забираться все глубже в "толчею веков".
Всадник из стихотворения "Знамя с Куликова" выносит на теле изодранный в битве стяг, "чтоб поздние дети могли латать им великие дали и дыры российской земли". Одно это может искупить многое в кровавой истории Отечества и дать надежду на грядущее.
Знакомые летописные образы наполняются у Кузнецова живой, горячей кровью. Как прекрасен двойной жест, обращенный к Богу и врагу-поединщику: "Прости меня, Боже, -- сказал Пересвет, -- он брешет, собака!"
Не припомню поэта, который превращал бы в прекрасные стихи ходячие анекдоты.
Вот, например, "Сказка о Золотой Звезде". В основе -- анекдот о генерале, который поймал золотую рыбку и погорел уже на первом желании -- получить вторую Звезду Героя. Рыбка отомстила ему, пожелав, чтобы он получил награду посмертно.Здесь практически все содержание анекдота.
Стихотворение разворачивается мощно и плавно. Не видна, но угадывается и роскошная дача, выстроенная из экономии солдатами-"сродниками", и весь генеральский быт, не омраченный ни одним облачком.
Угадывается и такая знакомая генеральская заволока глаз -- как будто он перманентно принимает парад. Вдруг -- оказия!
И мы ему вдруг все прощаем! И вспоминаем, что фронтовая генеральская лямка была тяжелее солдатской (впереди фашисты, сзади -- Верховный). И нам его жалко, но -- лишь на мгновение. Через мгновение он уже не жертва случая, а настоящий герой.
Изначальная тяга Кузнецова как к современным образцам фольклора, так и к древним, но живым (или оживляемым им) тесно смыкается у него с темой памяти и беспамятства.
В стихотворении "Ложные святыни", которое может на поверхностный взгляд показаться кощунственным, поэт отвергает поклонение "безликой пустоте". Ибо это все равно что ставить свечку не перед святым ликом, а перед пустой доской.
Яркий, страшный образ забвения явлен в стихотворении "Неизвестный солдат". Солдат выбирается из безымянной могилы; "как хвост победного парада, влачит он свой кровавый след".
...Героизм предков, тех, которые всегда готовы были "исполчиться", исполнившись ратного духа, нужен поэту не только как художнику, но и для спасения его (читай: нашей) томящейся славянской души.
Впрочем, кризис славянства Кузнецов ощутил давно. Стихотворение о "заходящем солнце славянства" датировано 1979 годом.
Многое в славянском вопросе объясняет чудовищное шоу, когда славянский народ сражался с темной половиной мира, а в это время его старшие братья спали по лавкам, бормоча сквозь сон невнятные угрозы -- то ли многоголовому чудищу, то ли друг другу.
В 1987 году, как бы предчувствуя трагические события на Кавказе, он пишет стихотворение "Поездка Скобелева. 1881 год" -- об отважном поступке генерала, убедившего отряд в семьсот текинцев сдаться без боя. В генеральском голосе звучит такая непререкаемость, которая могла родиться только из глубочайшей уверенности в своей правоте и силе. А силу давало ощущение державной миссии, осязание за собой нескольких поколений победителей:
Всматриваясь на стыке двух тысячелетий в русский национальный характер, поэт не верит в распад и гибель нации. Гибель России для него -- это гибель всего человечества.
Стихотворение "Последний человек" -- об этом:
В стихах Кузнецова мелькает Обломов. Но сон Обломова непрост. В стихах поэта этот сон похож на сон камчатского вулкана.
В стихотворении "Сидень" человек отгоняет камнями не только свои бывшие желания, но и само солнце.
Поэзию Кузнецова насквозь пронизывают образы пустоты. Но об опустошенности не может быть и речи, ибо от стихов веет силой.
То же можно сказать и о стихах о лежачем камне (из одноименного стихотворения). Да, он зарастает мохом, но когда коса смерти на камень нашла -- "он ей ответил огненным разрядом"!
А что представляет собой несокрушимая Федора-дура, которая вечно стоит не там, где надо: "...на опечатке, на открытой ране... Меж двух огней Верховного Совета, на крыше мира, где туман сквозит, в лучах прожекторов, нигде и где-то Федора-дура встала и стоит"?
Что же такое русское ничто? Это -- духовное "вещество жизни", которое никак не могут найти биологи, сконструировавшие клетку и недоумевающие, почему она не хочет есть и размножаться.
Может быть, Федора-дура не кость в горле у собаки, а певчая горошина в горле соловья?
Русское ничто -- и сам поэт со своими сквозными и неисчерпаемыми символами, с тревожным любованием самоцветными переливами славянской души, с неизбывной, казалось бы, дремотой, вдруг сменяющейся порывами неукротимой энергии.
Я думаю, что Кузнецов понятие "русское" отождествляет с понятием "духовное", "живое", "неисчерпаемое".
Для того чтобы "сражаться с невидимым злом, что стоит между миром и Богом", и воплощать в искусстве постоянное ощущение: "Дивны, дела твои, Господи, и моя душа вполне понимает это" -- сил надо неимоверно много.
Кузнецов и опирается на фольклор, и не только на славянский, как на великую и живую силу; народные предания, притчи, пословицы, сказки сами по капиллярам души поднимаются из глубин веков и питают его творчество. А иногда прорываются как из артезианских скважин.
Говорят, миф -- обломок древней правды. Обломок -- это тоже хорошо. Поэт берет его и делает краеугольным камнем своих созданий. Иногда миф и легенда берутся из летописных источников ("Сказание о Сергии Радонежском"), иногда творятся почти исключительно воображением.
Поэту интереснее беседовать с тенями великих, чем с румяными критиками. На границе тысячелетий он чувствует потребность в Высоком Совете. Для него живы и Пифагор, и Катулл, и Эсхил. Он мог бы согласиться со Смеляковым: "И современники, и тени в тиши беседуют со мной".
Но он тянется сном и духом не только к ученым мужам.
Его чувства к спартанской Елене, из-за которой разгорелась Троянская война, а также к мифической Европе подлинны и безусловны.
Он признается в любви, да так признается, что не одна современница пролила слезы, завидуя деве, плывущей на быке.
В любовной лирике Кузнецова есть весь спектр чувств: от мятежной страсти до благоговения. Стихотворения "Мне снился сон, когда в меня стреляли...", "Звякнет лодка оборванной цепью...", "Я любил ее чисто и строго...", "За дорожной случайной беседой...", "Справа -- поле с кругами трамвая...", "Ты зачем полюбила поэта...", "Мы полны соловьиного свиста...", "Серебряная свадьба в январе" -- настоящие жемчужины этой темы.
Расписывать достоинства лирических стихов -- значит в какой-то мере уподобляться Янкелю из "Тараса Бульбы", который попытался изобразить красоту дочери воеводы, возлюбленной Андрия. Он "постарался, как только мог, выразить в лице своем красоту, расставив руки, прищурив глаз и покрививши набок рот, как будто чего-нибудь отведавши".
Чтобы не "прищуривать глаз", лучше процитирую несколько строк из любовной лирики Юрия Кузнецова:
Каковы особенности поэтики Юрия Кузнецова, кроме того, о чем уже сказано?
Это -- многозначный символ, служащий стержнем многих созданий, яркая антитеза, емкий поэтический образ, дерзость заглядывания в самые темные закоулки души, умение, подобно Даниле-мастеру, брать красоту в опасной близости от темной силы.
В настоящее время Солженицын делает выписки из словаря Даля тех слов, которые, по его мнению, можно вернуть в речевой обиход. Работа похвальная.
А Кузнецов оживляет многие архаичные слова стихами. Я помню, как встрепенулась читающая публика, встретив слово "извет" во втором четверостишии поэмы "Золотая гора":
Подсолнух в стихотворении "Черный подсолнух" отворачивается от померкшего солнца -- "оскверненной святыни" -- и присягает луне.
Почему он не свел счеты с жизнью вместо новой присяги? Но ведь луна светит солнечным светом, только отраженным.
Подсолнух ловит преломившийся свет прошлой любви и живет -- им. Кто-то увидит это по-другому, потому что стихи глубоки.
А как емок образ философа в стихотворении "Учитель хоронил ученика..."! Философ вызывает самые разные чувства: он и смешон в своем споре с покойником, он и забавен в своей скрываемой зависти к ученику, посмевшему его опередить в дороге за "полным знанием", он и велик тем, что жив одним духом. Кроме того, видишь его плешь и слышишь его бормотание.
В стихотворении "Свеча в заброшенной часовне" на пространстве в двенадцать строк дана выразительнейшая картина "подвига небывалого". Мужик, проезжая зимним лесом, видит в заброшенной часовне горящую свечу.
Сюжет тоже небывалый. Но Юрий Кузнецов однажды написал: "Моя поэзия -- вопрос грешника. И за нее я отвечу не на земле".
А характеры хороши! Как дети, спрятавшиеся от Родителя, проводят опасный эксперимент, ангелы, не решившись сами молиться за врага человеческого, предоставляют это свече.
Ангел, выпроваживавший мужичка, вдруг медлит и, не выдерживая страшной ответственности за происходящее, делится тайной с очевидцем -- пусть самым незначительным. Очень пластичная, живописная картина!
Стихотворение "Отпущение", на мой взгляд, вообще лучшее, что есть в поэзии на тему прощания с матерью. Здесь явлено высшее дозревание души.
В поэме "Красный сад" -- гимне цветам как лучшим творениям Божьим -- отвергнуты суета и мельтешение нового времени, видна тяга вместе с ними струить свет Отцу Небесному.
В последние годы поэт все чаще обращается к евангельским сюжетам. Им блестяще переложена (сотворена со старославянского) проповедь митрополита Илариона -- "Слово о Законе и Благодати", написана поэма о жизни Христа.
Значение творчества Юрия Кузнецова в современной литературе велико. Начиная с семидесятых годов многие его произведения после опубликования (а иногда и до того) становились литературными событиями. Стихи и поэмы -- "Золотая гора", "Дом", "Афродита", "Змеи на маяке" -- открывали новые горизонты. Творчество Кузнецова вызывало горячие споры, многочисленные дискуссии в печати. Помню полемику в "Литературной газете" по поводу стихотворения в восемь строк "Я пил из черепа отца...", которая растянулась чуть ли не на полгода.
Не только в рукописях молодых, но и у зрелых поэтов можно обнаружить следы влияния его поэзии.
Он и сам возник не из пены морской, но то, что Юрий Кузнецов один из значительнейших русских поэтов ХХ века, -- несомненно.
РУССКИЙ ЭРОС В ПОЭЗИИ ЮРИЯ КУЗНЕЦОВА
ТАТЬЯНА ГАЗИЗОВА
Уважаемые участники сообщества! Предлагаю вашему вниманию анализ ТАТЬЯНЫ ГАЗИЗОВОЙ стихотворения ЮРИЯ КУЗНЕЦОВА "Брачная ночь".
Дабы все, кто не знает произведения наизусть, не искали предварительно текст, сперва привожу его.
Тема эроса и по сей день в русской литературе не является центральной. Мистическая неприкасаемость возникает вокруг неё, будто сфера эта табуирована сверхземными законами - невыразима и неименуема.
Такое сакральное понимание, сразу оговоримся, возможно лишь в рамках традиции. Русской традицией эрос понимается как символ, нечто самому себе не равное, указывающее и открывающее человеку духовную, метафизическую сферу.
Истоки возникновения этого понятия необходимо искать ещё в Античности.
Проблема эроса занимала Гомера, Гесиода, Аристофана, Сократа…
Гомер для определения эроса употребляет два термина: himeros (желание, влечение) и pothos (томление, тоска) однако самодостаточной концепции у него ещё нет.
У Гесиода эрос появляется в самом начале «Космогонии» и происходит из Хаоса (а, стало быть, первичнее Космоса (уже упорядоченного мира) и тем более Логоса ).
Федр выдвигает идею древности эроса.
Павсаний говорит о двух эросах, выделяя Афродиту Земную и Небесную.
Эриксимах настаивает на натурфилософском понимании эроса.
Аристофан увлечен идеей андрогинизма. Исходя из неё эрос - есть страсть к утерянной целостности.
Сократ понимает эрос как рождение в красоте, как по телу так и по душе. Так как в смертном существе рождение-залог бессмертия, то эрос есть не эрос прекрасного, а эрос рождения в прекрасном.
И наконец, Платон создает собственную концепцию, установив несколько видов эроса:
- эрос прекрасных тел;
- эрос прекрасных душ и их порождений;
- эрос, обращенный ко всему миру, во всей его целостности;
- и найвысшая форма эроса - «Красота в себе не имеющая никаких здешних определений»
Говоря об эросе необходимо упомянуть о частной разновидности, варианте эроса - сексе. Этимология слова «секс» - русского «пол» выражает идею разделенности, половины, дуальности. И самым важным в его определении является утверждение именно Двух, Диады. Такую диаду мы встречаем в самых истоках сотворения мира. Весь Ветхий Завет построен на дуалистичности: «Вначале сотворил Бог Небо и Землю»-1я диада.
А далее: День-Ночь,
Солнце-Луна,
Добро – Зло,
Адам-Ева, (их дети: Каин и Авель) и т.д.
Именно эта дуалистичность мира наделяет эрос неизбывным, но жизненнонеобходимым трагизмом. Эрос трагичен метафизически. Любящие стремятся совершить то, что находится в принципиально иной плоскости. Каждый половой акт-попытка совершить невозможное - вернуть первоначальную целостность бытия, разрушая тем самым Ветхозаветную логику, то есть эрос стремится уничтожить диаду. Только разрушив её можно достичь предтварной целостности бытия, того состояния, когда был эрос-Любовь, но не было ещё созданного по закону двойственности мира, той двойственности, что несла в себе смерть, ибо разрывала первоначально единое.. преодоление её стало возможным лишь с приходом на землю Христа - воплотившегося нетварного Сына, который смог победить смерть, который есть Любовь.
Неслучайно в христианской традиции так важно таинство брака. Брачное таинство Агнца с невестами человеческих душ служит основой эроса религиозно создаваемой верующими.
Вся сложность и сакральность понимания эроса приводит к тому, что в русской классической литературе нет открытого описания страсти, не может быть откровенно ярких сексуальных сцен и диалогов, наоборот, секс в ней в высшей степени сублимирован и предстает не только, как эрос сердца, но и как эрос духа.
Не случайно материалом для своей работы мы выбрали поэзию Ю. Кузнецова. К сожалению, традиция интерпретации Кузнецовкой поэзии, как и традиция «узнавания »его стихов, пока еще не выработана. А ведь это могло послужить оживлению стихотворения(вспомним пушкинские, тютчевские чтения, когда одна строфа могла породить бездну смыслов, из неё выкристаллизовывалась нить духа поэта )
«Брачная ночь» -стихотворение неестественное для современного читателя, желающего в классическом произведении находить именно классические образцы, классическую тематику. Здесь привычные ожидания не подтверждаются. Кузнецов говорит о том, о чем в среде интеллигентов говорить не принято. (пошло мысли брачным действом занимать, когда вечные вопросы бытия не разрешены))). Мы полагаем, что уже давно пора выработать необходимую понятийную парадигму для возможности «на одном языке» говорить на эту тему. Что есть брачная ночь? Это инициация пары перед тем самым организующим бытием двои, брачным союзом. Брак- изначально антиномичен. Он - союз двух несовместимых, несопоставимых начал. Брачный союз- преодоление онтологического противоречия. Роль первой ночи в нем –это характеристика старта (здесь не понятиями «хорошо-плохо», «удачно-неудачно» нужно оперировать, а понятиями «быть или не быть» священному союзу). Это точка отсчета отношений. В ней, как и при любой инициации, все предельно-серьезно, и, разумеется, больно.(если девушка-девственница, то здесь имеет место и физиологическое ощущение боли, наделенное смыслом высшего самопожертвования). Здесь важно понять, что происходит не просто самоотдача, а преступление через собственное «Я», направленное покорение самоё себя другому, чужому, непонятному и непохожему. Важным является и то, что необходимо УСПЕТЬ не только отдать себя, но и принять Дар Любви, Дар чужой Воли. Если эта сакральность обрывается, шанс стать иным утрачивается навсегда. Разумеется все это происходит на подсознательном, почти рефлекторном уровне, ибо осознание всех вышеперечисленных моментов лишило бы брачную ночь мистического ощущения тайны, той самой пушкинско-фетовской страстной неги. Что же происходит в эту ночь? Это переживают, к ней готовятся, но оформить вербально стыдятся. О брачной ночи невозможно говорить пост – фактум как и припомнить вкус хорошего коньяку по истечении определенного времени),её нужно предчувствовать. Что же совершает поэт? Он открывает тайну, живущую в нас самих. Безжалостно разрушает надёжную норку из лжи, выстроенную человеком, дабы избежать знания и ответственности за все содеянное, держать ответ за то что «не удалось» стать одним целым.
Стихотворение интересно и психологически. Оно представляет удивительно точное описание абсолютно разного понимания и отношения к брачной ночи мужчины и женщины.
Обратимся к тексту непосредственно. Для более полного понимания и легкости анализа постепенно будем обращаться к каждой строфе поочередно, ссылаясь на уже сделанные выводы. 11 строф обозначим буквами арабского алфавита.
Перед нами классический трехстопный анапест, характерный для второй половины 19 века.
А. Первая строка стихотворения отсылает нас к вопросу о местоположении героев «На окраине света и тьмы». Брак, как уже говорилось, есть новая страница жизни. Новое бытие. В данном стихотворении два основных временных плана : прошлое и настоящее. Однако прошлое предстает здесь как привычное нам бытие, а настоящее (время после заключения брака) видится не просто новым, но ино - бытием, сверх - бытием, относящимся к сфере трансцендентного. Инобытийную трактовку нами настоящего героев могут подтвердить первые строки стихотворения.
привычная логика не позволяет нам представить нам эту окраину. Потому как не возможно в двумерном пространстве определить, где грань между светом и тьмой. И если на этой окраине строится новая жизнь, то где в ней отведено место для солнца? Итак, настоящее у героев стихотворения –ИНОБЫТИЕ. Отметим, что в нем нет своего понятийного аппарата, нет ничего своего. Всё, абсолютно всё взято из прошлого (БЫТИЯ) То, что было дееспособным и естественным для бытия в инобытии уже не работает. Здесь нужны иные схемы, другая система ценностей и координат. Вот почему стены из прошлого, надежно сохраняющие все прорехи жизни в инобытии оказываются стеклянными, обнажающими, раскрывающими всё, спрятанное в прошлом. Стены эти представляют собой грань между прошлым и настоящим героев. Благодаря этой стеклянной прозрачности настоящее лишается возможности отчуждения от прошлого. Всегда можно посмотреть сквозь стены и вспомнить все прежнее. Как ни странно, но прошлое является параллельным миру настоящего. И пока жива память, кануть в Лету оно не может.
Б. Ложе супругов также уготовано прошлым. Более того, оно, так же как и стены взято взаймы . Новая жизнь на старом ложе чревата возвращением прошлого. Местью прошлого.
Для всей лирики Кузнецова характерно особое отношение к образу снега. Он не заметает следы, не укрывает тайну от любопытных взглядов, а наоборот - обнажает. Снег выполняет роль мистического, иногда эротического исхода, окончания, исчезновения. (так в ряде других стихотворений поэта:
В этом стихотворении так же снег, по сути, обозначает «ничто»- снег «прошлогодней зимы», «давно отшумевшие метели». На этом «ничто» и располагается брачное ложе. Наличие такой основы с точки зрения эроса можно объяснить, как потребность героев остужать внутренний огонь, просветлять хаос. К огню страсти добавляется жар памяти,(напомним, прошлое незримо присутствует в каждом предмете) который рождает воспоминания о прежних ночах. Это первый круг- испытание памятью прошлого , он, подобно спирали, будет сужаться к концу стихотворения, концентрируя в себе все ошибки прошлого.
В. Г. Прошлое проникает сквозь стены, благодаря позаимствованным предметам врывается и в брачную ночь : «Дай мне прежние ночи стряхнуть!» Ночь на Руси коротка, рассвет не минуем, будто палач появится и зарубит ещё не разгаданную тайну. Тайну, что хранит в себе женщина, сама же её не осознавая. Потому у мужчины и возникает желание как можно скорее захватить, объять целиком всю её, пока свет не погубил мистическую тьму, пока рассвет не застал врасплох ночь, нужно её «круглую терпкую грудь» забрать одним поцелуем! Воспоминание о прежних женщинах мыслится как измена. Интересно, что мыслится самим лирическим героем. Это не объективная данность(потому как не было ни слов, ни кровавой пены, никто никому ничего не доказывал), но моральный закон собственного «Я». Все предыдущие ночи с другими сейчас предстают упреком.
Д. Е. Это искушение памятью особо болезненно воспринимается именно сейчас. В такую ночь все прошлое измеряется не событиями, а женщинами(«женщины-годы»). Сейчас, когда лирический герой находится с законной женой, вся эта «стая потерянных лиц», все пережитое, все оставленное, уже не имеющее четкого образа, основы, бесовское по сути, совершает своё нападение. Пытается сорвать мистический акт, не дать возникнуть священному союзу. Так мстит прошлое. И месть эта не только за измену, но и за забвение («Эти годы я кинул давно, эти лица я помню едва ли») .Стая потерянных лиц, напоминая о себе, разбивает окно. Окно –символ перехода, в данном случае- из одного пространства в другое. И вот уже границы практически разрушены, в разбитое окно проникает вся нечисть, дабы воспрепятствовать воссозданию целостности. И тут все средства хороши, вплоть до искушения святым: «С нами бог!» и оно удается : «И меня от тебя оторвали»
Ж. Если мужчина брачную ночь воспринимает как испытание, в котором заложено все: от искушения прошлым, ревности ко всем её бывшим мужчинам до страха безумия, то женщина понимает это на чувственном уровне. Чрезвычайно интересна строка «Обезумев я крикнул огня..» Рассматривая проблему эроса, Георгий Гачев настаивает на отсутствии сознания в высшей точке соития: «..происходит потеря сознания, когда человек в зените, т. е. при самом полном сознании и уме». Можно предположить, что в этот момент он не безумен, а наоборот сверхумен; способен постичь непостижимое в реальности. С другой стороны о восприятии мужчиной соития Гачев пишет как об «ощущении мира, как сплошной телесности,… прижиманье к ней летучего и огненного духа – за наполнением и подкреплением». Отсюда и жажда огня у лирического героя. Женщина же – сама воздушность и огненность. Главным доказательством любви и верности для неё есть телесные знаки внимания. Женщину не мучают инфернальные ужасы. Она чувствует телом. Отсюда и спокойный ответ: «Вижу» и далее, снова о телесном: «Твое тело не любит меня. Почему ты такой? Ненавижу!». Здесь нет осознания столь крепкой связи с прошлым, нет ревности ко всем предыдущим. Отсюда и сон женщины «неведомый»
«словно во поле тихом и белом», то есть пустынном, загруженном сложностями бытия, воздушно – молочном, как и сама женская сущность. Следующие две строфы интересны не только в семантическом смысле. Они поражают ритмом, звукописью.. Если прочесть вслух эти строфы, то вполне явственно можно представить зашифрованный половой акт. Тихую прелюдию продолжает яркая бурная страсть:
Это не случайно самая контрастная по звукописи строфа. Получается, прошлое мстит и женщине за онтологическую невозможность постичь все происходящее. Женщина чувствует, но не понимает, не постигает сути, глубины всего происходящего. Для неё вижу = чувствую. Не вижу стало быть и не было ничего! Ведь помнит не она, её тело. Оттого и появляются на теле багровые знаки, чтоб увидела и убедилась!
К. Интересная строка «Что за нежить нагнали мечты?» Её можно трактовать и в прямом смысле : что же со мной произошло? А можно иначе. Нежить –нечто неживое, отжившее, что подсознательно желает быть возрожденным женщиной. Отсюда и неуместное с первого взгляда слово «мечты». Какие уж тут мечты, когда незримые ногти вспарывают твоё тело? А все же мечты. Эта боль и эти знаки желаемы. Ведь, что есть мечта – подсознательное отдаление, уход от мира реального в мир (в данном случае) прошлого, отождествление лирической героиней себя с тем, другим, что был когда-то в её жизни. А отсюда и невозможность принадлежать всецело ему одному, законному. Если мужчина, разумом постигая прошлое, страдает и винит себя в измене жене со всеми прежними, то женщина, чувствуя это прошлое телом, ассоциируя с бывшим мужем, получает от этого экстатическое удовольствие и …оправдывает себя, слагая всю вину на мужа :
Л. Свет и Тьма, на окраине которых находятся герои, борются за них. Тьма-прошлое, практически поглощает, не случайно брачный не день, а именно ночь. Важно выдержать все испытания и искушения прошлого, чтоб получить возможность наполнить свое новое бытие светом. Любовь всегда сложна и жестока. Осознание этого рождает крепкий, устойчивый союз. Любая попытка бегства, ухода в мечты превращает его в сентиментально-мещанское подобие. Данное стихотворение – поистине мужской и , по всей видимости единственно верный подход к понимаю эроса брачной ночи, тайна которого не может, мы полагаем, до конца быть раскрыта женскому естеству. Только мужчина мог сказать :
Мужчина-воин по сути своей, он должен покорять и побеждать. Здесь необходимо обуздать женскую страсть, усмирить её своеволие для того чтобы разгадать её саму, понять её тайну и навсегда присвоить себе. В лирике Кузнецова часто появляется этот мотив. Так например в другом стихотворении :
Вернемся к анализируемому стихотворению. «Так кончаются брачные ночи» - единственная строка со сверхударным слогом, Нарушающим идеально ровный размер стихотворения. Это «ТАК» - победа героя, прорыв из тьмы ко свету.
Последняя строфа стихотворения – венец соития, окончание брачной мистерии, в которой два стали одно. И на НЕЙ отражены ЕГО знаки. Этот сверхъестественный, метафизический акт «осмысляется как кем-то данность, как то, что по чьей – то воле и замыслу должно быть, а раз нам не понятно, значит, нам запрещено понимать». До Страшного Суда, когда свершится самое великое единение Неба и Земли и времени больше не будет. Будет одно единое целое. Будет Любовь.
Окаменевший Вий
Юрий Кузнецов как несостоявшийся символ сопротивления
Игорь Панин[4]
Незадолго до смерти Юрий Кузнецов изложил свои взгляды на поэзию в эссе «Воззрение», в котором утверждал: «Я поэт с резко выраженным мифическим сознанием... В семнадцать лет у меня прорезалось образное видение... В двадцать лет я обнаружил святость в земной любви... Я открыл русскую тему, которой буду верен до гробовой доски». В этом признании – квинтэссенция его поэзии. Самым неожиданным образом переплетаются в его стихах мифология, философия, гражданская лирика и эротика, причем эротика – это и духовная близость с женщиной, и физическая, ведущая к продолжению рода, что априори возвышает тексты над жанром любовной лирики.
Эротика у Кузнецова – яркая, сочная, выпуклая, пахнущая потом, кровью: «Жил я один. Ты сказала: «Я тоже одна,/ Буду до гроба тебе, как собака, верна…» Критик Хатюшин совершенно справедливо заметил по поводу этих строк, что ни один русский поэт прежде не сравнивал женщину с собакой, тем более родную. Нужна, наверное, не просто авторская смелость, чтобы откровенно описывать, со всеми вытекающими, свою собственную брачную ночь, как Кузнецов сделал это в одноименном стихотворении, следует обладать еще и неким внутренним чутьем, позволяющим балансировать между пошлостью и порнографией, и при этом творить настоящую литературу: «…Я забыл, что рассвет неминуем,/ Твою круглую терпкую грудь/ Забирая одним поцелуем».
Бытует мнение, что он был жесток по отношению к женщинам. Что он вообще был жесток – и не столько в жизни, сколько в стихах. Это, конечно, заблуждение, ибо если принять во внимание истоки его поэзии, проникнуться той же философией, теми же мифами, то хрестоматийное «Я пил из черепа отца» не только не вызовет недоумения или отторжения, как это было в 70-е, но будет встречено с пониманием и восхищением. Недаром ведь в том же «Воззрении» он признавался: «Как поэт я был бы у места в дописьменный период, хаживал бы по долам и горам и воспевал бы подвиги Святогора». Именно этот, дописьменный, не замутненный никакими догмами период истории Отечества был ему наиболее близок, подпитывал его энергетически, рисовал в его воображении образы, которые не даются просто так и не вырабатываются профессионально, подобно манере письма. Обращение к этому периоду, познание этого периода и сделало его Большим поэтом.
Нет ничего удивительного в том, что, ощутив явное превосходство над собратьями по перу, он заявил в итоге: «Звать меня Кузнецов. Я один./ Остальные – обман и подделка». Разумеется, «остальные» с этим не согласились, приводя в пример и противопоставляя «нетрадиционному» Кузнецову того же Рубцова с «есенинской грустью» и «умирающей деревней», но это уже была полемика на разных языках. Кузнецов состоялся, и дерзкая непохожесть заметно возвышала его над общей массой стихотворцев.
Так совпало, что последний период творчества Кузнецова, традиционно относимый к 90-м годам, проходил в условиях ломки общественных устоев, государственных границ, переоценки ценностей. Его книги этого периода «До свиданья! Встретимся в тюрьме» (1995) и «Русский зигзаг» (1999) откровенно разочаровывали. Это был уже не прежний Кузнецов, а какой-то иной, что-то сделавший с собой, если и не наступивший на горло собственной песне, то во всяком случае заточивший ее в глубокий сырой подвал православного монастыря, где она чахла и откуда почти не была слышна. Он не причитал, конечно, как Борис Примеров: «Боже, советскую власть нам верни!» – но его поздние стихи, изрядно приправленные почти обязательным для литератора-почвенника слащавым православием, уже не вызывали особого интереса. В стихотворении «Рука Москвы» он размышлял: «Твоя рука не опускалась/ Вовек, о русский богатырь!/ То в удалой кулак сжималась,/ То разжималась во всю ширь». В этой строфе еще чувствуется «настоящий» Кузнецов, далее пара проходных строф о России, Москве и совершенно банальная, предсказуемая концовка: «…Когда кулак твой разожмется,/ А на ладони – Божий храм».Также в разделе:
Много потеряла и его лирика, словно приобрела некую нарочитую целомудренность. Вместо откровенных, дерзких стихов, рисующих зримый образ любимых женщин поэта, женщин-волчиц, диких и «одомашненных» амазонок, потекли безликие тексты, в которых трудно было угадать автора: «Первою любовью ослепило,/ Первою любовью обожгло./ А потом от сердца отступило,/ А потом и дальше отошло». Отдающие архаикой (или просто небрежно написанные?) строки не несли в себе былой энергетики, огнепоклонной страсти, как не могло ее быть в самом христианстве.
Религиозные мотивы всегда были присущи его творчеству, но прежде это был либо христианско-языческий сплав с духовным преобладанием последнего, либо откровенная стилизация, пронизанная мистикой. И едва ли его последние поэмы о Христе можно назвать большой творческой удачей. Он пошел проторенной дорогой, не открывая ничего нового, да еще навлекая на себя гнев православных ортодоксов, не принимавших «свободной трактовки» религиозного учения.
90-е – это ГКЧП и расстрел Дома Советов, многотысячные митинги и демонстрации, передел собственности, обнищание населения, зарождение новых политических партий, свежие веяния в литературе и стремительная радикализация искусства, взявшего на вооружение доселе запретные лозунги и приемы. Слышал ли Кузнецов музыку «культурной революции»? Наверное, слышал, но не слушал. Известный музыкант и композитор Сергей Курехин так определял творческого человека: «Если вы романтик, вы – фашист!». Именно тогда в полный голос заявили о себе Алина Витухновская, Марина Струкова, Сергей Яшин, Алексей Широпаев.
Последний, как один из лидеров и идеологов «правой поэзии», писал: «Здравствуй, наше суровое счастье,/ Сталь простора, крутой небосклон!/ Катакомбные символы свастик/ Освещают железобетон». Безусловно, для неоязычников, «детей катакомб», поклонявшихся свастике, Кузнецов мог стать – и являлся отчасти – неким символом. Символом сопротивления системе, символом древней славянской мудрости, тайн, сокрытых от непосвященных. Совершенно очевидно, что не без влияния раннего Кузнецова тот же Широпаев говорил о новом поколении: «А сегодня, в ночах промзон,/ Голодая, скитаясь, зрея,/ Видим северный горизонт,/ Видим солнце Гипербореи». Именно это видение больше, чем кому-либо, было присуще Кузнецову, именно он мог видеть «задолго до», видеть то, о чем другие только догадывались.
И от Кузнецова ждали – эпатажных жестов, громких манифестов, знаковых поэм и стихов, как всегда ожидают от большого поэта, обозревающего мир «в его минуты роковые». Он, как тяжеловесный, медлительный Вий, должен был явиться и, позволив поднять себе веки, сказать последнее веское слово, обозначить те рубежи, которых не могли еще в полной мере узреть неокрепшими глазами «катакомбники»… За ним посылали, и неоднократно. Но он не явился. Он, похоже, уснул и видел совсем иные сны, забыв о своем предназначении. Забыв обо всем. Так и окаменев.
«Юрий Кузнецов: Очерк творчества»
Часть1.ПОЭТИКА
Юрий Кузнецов следующим образом характеризует собственное представление о модели мироздания: «Историческое мышление человека разорвано и не улавливает связи начала и конца Формально человек установил эту связь, когда спутники Магеллана обогнули землю и окончили свой путь в начальной точке. Кругосветное путешествие - формальный образ вечного возвращения. Земля кругла - это похоже па ловушку. Как тут не вспомнить Мировое Яйцо и даже старые бесполезные споры, что было раньше: яйцо или курица? По мне курица покамест белок с желтком и сидят в яйце, но как бы яйцо не протухло. Ведь его содержимое давно живет в мертвой системе технической цивилизации.».
Способ мышления поэта является метафорическим. Связь между явлениями определяется на образном уровне: связь начала и конца (причины и следствия) сопоставляется с шарообразностью Земли (шарообразная Земля - шарообразная, замкнутая Вселенная
«шарообразная» модель исторического времени), круглая форма планеты вызывает ассоциации с Мировым Яйцом и со старым спором о «яйце или курице», последний вызывает, в свою очередь, яркий образ яйца, находящегося внутри «мертвой курицы». Антицивилизационный пафос Кузнецова - явление вполне типичное для своего времени. Гораздо интереснее другой аспект приведенного высказывания: критика разорванного исторического мышления человека, противопоставление ему мифологического образа Мирового Яйца. Мышление «историческое» - это мышление рациональное и индивидуальное, оно оказывается бессильным, поскольку оторвано от коллективного мифомышления древности. Итак, поэт выделяет два противостоящих начала: с одной стороны. грандиозную космогонию Мирового Яйца, Мирового Древа; с другой «мертвую систему» технической цивилизации», порождающую «историческое» мышление «однодневок». Конфликт этих двух начал описан не только в эссеистике Кузнецова, но и в его поэзии, причем существуют два различных варианта этого конфликта (рассматривающих его противоположные исходы). Первый из этих вариантов описан в стихотворении «Атомная сказка»:
Это стихотворение получило очень большую известность (вероятно, потому что было созвучно типичным «экологическим» устремлениям своего времени, по, заметим, что оно было совсем не типичным для самого Юрия Кузнецова). Представление о явлении «старины» (допустим, о мифе пли сказке) как о жертве неуклонного «прогресса» не только шло в русле пассеистических настроений общества, но полемически отталкивалось от ряда достаточно безусловных явлений: от многочисленных переделок сказок «на новый лад», получивших распространение в театре и кинематографе шестидесятых годов, а также от вполне конкретного стихотворения А. Вознесенского «Монолог биолога», откуда Кузнецовым был взят и полемически переосмыслен образ самодовольного экспериментатора. Это стихотворение также посвящено проблеме отсутствия контакта между двумя реальностями - древней или новейшей (вообще проблема оборванного контакта, отсутствия связи, непонимании занимает значительное место в творчестве Кузнецова - достаточно вспомнить такие стихотворения, как «Стук», «Связь», «Что говорю? О чем толкую?"). Древняя реальность связана с ритуальным действом, при помощи которого возможно совершение волшебства (превращение лягушки в царевну). Эта реальность может быть определена понятием «мифо-реальность». Мифо-реальность - мир, существующий в пространстве мифа и живущий не по законам физической реальности, а по законам мифа. К примеру, единорог не существует в реальности, но существует в мифо-реальности.
В зависимости от взглядов человека существуют различные варианты соотношения физической реальности и мифо-реальности. Рационалисты считают, что мифо-реальность вторична и является человеческим допущением (фактически, что она не существует). Иррационалисты (к примеру, Юрий Кузнецов) признают первичность и объективность существования мифо-реальности.
Но язык древности навсегда утрачен. На смену ему приходит новейший язык, разрушающий чудесную сущность, пришедшую из древних времен. Значение жестов в этих языках прямо противоположны: ритуал в одном полностью соответствует антиритуалу в другом. Поэтому новый Иванушка совершает уничтожение царевны-лягушки. Таким образом, Кузнецов выводит читателя на мысль, что современный мир пользуется анти-языком, языком сатаны. Стихотворение Кузнецова - реакция по поводу технического метода постижения реальности, умерщвляющего эту реальность в итоге. Однако стихотворение не отображает всей полноты мировоззрения Кузнецова. Это связано с тем, что мифо-реальность здесь абстрагирована, превращена в пассивную жертву смертоносного метода; стремление Кузнецова высказаться против этого метода привело к тому, что он превратил живую мифо-реальность в знак мифо-реальности. Это стихотворение - аллегория, плакат, не выражающий действительного представления поэта о соотношении мира и цивилизации. В действительности для него мифо-реальность менее всего похожа на беззащитную Царевну-лягушку, позволяющую проводить над собой научные опыты:
(«Грибы»)
В принципе, еще не известно, кто у Кузнецова ставит опыты и над кем: человек над мифом или миф над человеком. Второй вариант конфликта между мифом и цивилизацией (являющийся более типичным для поэзии Кузнецова, чем первый) описан в стихотворении «Змеиные травы»:
Косная обыденность) («не-мифо-реальность»), описываемая Кузнецовым, самодостаточна (и уверена в собственной самодостаточности). «Поезд обычного класса» везет пассажиров «обычного класса» (а именно: «бумаги в пыли» - поэт создает сновидение из неожиданного сочетания двух привычных впечатлении: городской пыли и скучных бумаг). Но внезапно эта тусклая, рутинная, повседневная реальность неожиданно для себя подвергается партизанскому набегу другой, волшебной реальности. Поезд сходит на рельсы (на «змеиные спины»), ведущие в другое измерение. Это измерение существует вне конкретных географических координат нашего четырехмерного мира («змеиные травы» бесполезно искать в какой-либо конкретной местности, это незнакомая местность, то есть местность, неведомая никому из смертных). Оно нематериально, это пространство сознания (автор не уточняет, какого именно: коллективного пли индивидуального). Однако, попадая в него, поезд не теряет своей материальности, он сохраняет способность издавать конкретный и отчетливый гудок.
Возможно, что «змеиное пространство» не менее самодостаточно и рутинно, чем пространство человеческое (во всяком случае, одинаково фантастичны как «змеиные травы», увиденные пассажирами, так и «гудок», вдруг раздающийся «среди мысли»; для «змеиного мира», мира сознания появление поезда является такой же фантастикой, как для нашего мира - его исчезновение). Волшебно не существование «того» пли «этого» измерении, волшебно их неожиданное сопряжение. Здесь сознательно употребляется слово «волшебно», поскольку фантастическое стихотворение Кузнецова не научно-фантастично; способ реализации чуда (сопряжения двух несопрягающихся измерений) намеренно взят автором из сферы мифа (а не из сферы науки). Поэт не заботится об обосновании перехода объекта из одного измерения в другое с точки зрения законов материального мира. Поезд оказался в другом мире потому, что навстречу ему ползли змеи; разгадка возникновения чуда кроется в слове «змеи», ведь это - сакральные существа, стало быть, они могли стать проводниками в новое измерение. В стихотворении «Змеиные травы» миф доказывает свою реальность и могущество, совершая своеобразное мгновенное «замыкание» между двумя мирами. При этом не-мифо-реальность, живущая не по законам мифа, но по рациональным законам мироздания, уничтожается. Так происходит «прорыв в неизвестное». Подобная схема соотношения двух миров встречается в целом ряде стихотворений Кузнецова (назовем самые известные из них - «Родство», «Снег», «Из земли в час вечерний, тревожный...»). Интересно, что в литературе двадцатого века существует ряд произведений, написанных задолго до Кузнецова, в основе которых лежит достаточно сходная система соотношения миров. Например, мифологическая поэзия Вячеслава Иванова.
(«Суд огня», 1909 г.)
Стихотворение Вяч. Иванова основано на ахейской легенде о фессалийском царе Эврипиле, который при дележе сокровищ Трои выбрал кованый ларец, созданный Гефестом, - в ларце оказывается идол Диониса Эсимпета, и Эврипил сходит с ума. Это стихотворение построено по тому же принципу «замыкания» двух миров, что и стихотворение Кузнецова «Змеиные травы». В том и в другом произведениях существуют два мира: мир «поезда» и мир «мысли», мир царя Эврипила и мир бога Диониса. Внезапно происходит неожиданный переход одного из этих миров в другой (у Иванова причина этого перехода - нарушение ритуала Эврипилом, Кузнецов причину исчезновения-перехода поезда не указывает, тем более, что, как мы увидим, он отрицательно относится к категории причинности, можно только предполагать, что чудо спровоцировано крайним самодовольством пассажиров, их тусклым рационализмом, то есть в определенной мере также нарушением ритуала). В результате появляется проводник между двумя мирами - сакральный змей (змея). Вячеслав Иванов в своем стихотворении использует реально существовавшую античную мифологию, согласно которой змей - одно из воплощений бога Диониса. Юрий Кузнецов - мифологию, в которой змея исполняет роль хтонического существа, выползающего из отверстий пространства и либо сжимающего небо и землю («Посох», «Пепелище. 1942 год»), либо причиняющего герою гибель (поэма «Змеи на маяке»). Эти функции змеи в целом совпадают с ролью этого символа в общемировой мифологической системе. События, описываемые в стихотворении «Змеиные травы» (и в других подобных стихотворениях Кузнецова) не являются художественной условностью, они так же реальны для автора, как и события мифа для народа - носителя этого мифа. Кузнецов критически относится к попыткам объявить миф мертвым рудиментом человеческой истории, а события, происходящие внутри мифологического сюжета, условными, нереальными. Поэт верит в то, что мифологические события абсолютно реальны и могут произойти в любой из моментов человеческого существования. Поэтому исчезновение-появление поезда в стихотворении «Змеиные травы» для автора действительно. Помимо этого, данное событие (и все подобные события) несет в себе другую задачу - оно несомненно позитивно для автора. Симпатии Кузнецова на стороне мифо-реальности, а не на стороне не-мифо-реальности. Первое начало предстает «живым», «жизнетворным», «исконным», а второе - «мертвым» и «искусственным». Эти два начала с попеременным успехом взаимоуничтожают друг друга. Мертвое навязывает живому свой язык, коверкает его, пытается заместить собой (этот процесс описан в стихотворении «Атомная сказка»), но и живое (мифо-реальность) постепенно находит в себе силы для самовосстановления, заменяет логические конструкции мифологическими объектами. Ход этого процесса так же не остановим, как и рост трав («Вина») или грибов («Грибы»).
Сопоставление стихотворений Ю.Кузнецова и Вяч.Иванова не случайно: позиции этих поэтов во многом близки друг другу. Символист Вяч.Иванов - один из деятелей искусства XX века, реально веривших в двоемирие мироздания, состоящего из непрерывно враждующих между собой мифо-реальности и не-мифо-реальности. Так, в статье «Две стихии в современном символизме» Иванов противопоставляет «символизм идеалистический», создающий «иллюзионистский» произвольный образ мира и «символизм реалистический», прозревающий в действительности иную, более «действительную действительность», раскрывающий в символе миф как «объективную правду о сущем».
Критика Кузнецовым современного рационалистического разорванного мышления так же близка идеям Вяч.Иванова. Иванов находит «типичным для грека желание абсолютного синтетического понимания мира, современный европейский ум, на его взгляд, пытается разделить его на составляющие. Он цитирует высказывание Ф.Ницше о том, что мы нуждаемся в чем-то скорее упрощающем, чем усложняющем наш мир... Результатом «жажды по синтезу» стала склонность к коллективной деятельности, лежащая в основе духа древних греков. Дионисийский экстаз был «экстазом воплощенной радости», берущим начало... от усталости частной личности, свободы от удерживания индивидуального сознания, от тюрьмы своего «я».
Последнее замечание Вяч.Иванова о «тюрьме своего «я» почти дословно перекликается со строками стихотворения Ю. Кузнецова «Улитка-вестник»:
Однако взгляды Вяч.Иванова и Ю.Кузнецова имеют и некоторые различия. Так, первый рассматривает модель мифо-революции, основанной на коллективном действе, на «театре всенародного творчества». Кузнецов далек от подобного утопизма, для него мифо-революция представляет собой перманентный процесс проникновения «реальнейшей» мифо-реальности в не-мифо-реальность.
Философское мировоззрение Юрия Кузнецова представляет собой наиболее цельное явление модернизма в современных условиях. Можно сказать, что новейший модернизм Кузнецова близок к символистическому варианту (а именно - к философии Вяч.Иванова). Это мифо-модернизм, рассматривающий мироздание как непрерывный конфликт мифо-реальности с обступающей ее косной не-мифо-реальностью и несущий в себе модель изменения (просветления) не-мифо-реальности через мифо-реальность. Сейчас творчество Ю.Кузнецова представляет собой последнее наиболее убедительное проявление модернизма в русской поэзии (однако это не значит, что модернизм окончательно исчерпан).
Часть2.
"Цитата: текст и контекст"
Исследователь творчества Юрия Кузнецова не может не обратить внимание на то, что он – чрезвычайно «цитатный» поэт. Несмотря на иррационалистическое отрицание культуры (как цивилизации), Кузнецов живет прежде всего в культуре. Интертекстуальность занимает огромное место в его творчестве. Едва ли не в каждом стихотворении Кузнецова можно обнаружить прямое цитирование чужого текста или его косвенный парафраз, заимствованный у другого автора образ, стилизацию или скрытую пародию, полемический анализ определенной философской или культурологической теории. На примере раннего стихотворения поэта «Из детства» было показано, что пространство сюжета произведения и пространство чужого текста, используемого в качестве цитаты, перетекают друг в друга. Исходя из этого лирический герой стихотворения Кузнецова может вполне неожиданно для себя оказаться в пространстве цитаты. Но возможен и обратный процесс: культурное явление (в лице литературного героя, овеществленной идеи и даже конкретной исторической личности) может быть втянутым в сюжетное пространство произведения. В некоторых ситуациях это обстоятельство буквализируется и читатель оказывается свидетелем метаморфозы, происходящей с культурным явлением, которое переходит из собственного мира в мифо-реальность другого порядка. Это происходит, например, с Петраркой из одноименного стихотворения:
Грандиозное мифо-пространство его поэзии наполнено призраками людей и идей, причем чаще всего эти призраки мучимы зловещими мифологически-внеиндивидуальными силами, они отбывают наказание за собственные прегрешения:
(поэма «Золотая гора»)
Ощущение многоголосия (на наш взгляд, мнимого) у многих исследователей вызывает и стилистика Кузнецова. «Как стилист он, пожалуй, неоригинален, - пишет Ирина Слюсарева. - еще и потому, что часто заимствует...». Невозможно согласиться с тем, что, «как стилист он... неоригинален». Многие из реминисценций, выделенных Слюсаревой, представляются в значительной степени искусственными. Однако отмечен и ряд действительных цитат, сознательно использованных Кузнецовым. Дело в том, что цитатная плотность в некоторых стихотворениях Кузнецова достигает почти центонного уровня. (Центон - произведение, состоящее целиком из цитат, к примеру:
Юрий Кузнецов - один из самых монологических поэтов современности, однако его монолог постоянно направлен на иные проявления культуры (интертекстуален). Он постоянно говорит «своим голосом», но говорит о разных явлениях культурного пространства, цитируя эти явления, что создает впечатление мощного стилистического полилога, которого на самом деле нет. Так возникает своеобразная «монологическая интертекстуальность», порою создающая «монологический центон». Монологический центон - центон, в котором сопряжение цитат создает авторскую точку зрения, отличную от точки зрения цитируемых авторов. Говоря иными словами, цитаты приводятся автором центона не для того, чтобы согласиться с ним, а для того, чтобы оспорить их, столкнув с другими цитатами. Цитирование вообще (и в частности, в центоне) подобно прямой речи, цитирование в монологическом центоне подобно прямой речи с частицами «-де» и «-мол», отрицающими эту прямую речь. Подобный эффект «цитаты, разоблачающей себя», создается за счет особого сопряжения цитат. В этом случае автор произносит монолог с цитатами, не принимая точку зрения тех, кого он цитирует. Механизм такого явления можно рассмотреть на следующем очень интересном примере, связанном со стихотворением «Горные камни». Этот анализ поможет также рассеять одно из стойко укоренившихся предубеждений о том, что «Горные камни» - стихотворное переложение платоновского «Такыра». Это предубеждение связано с уже знакомым смешением заимствования и цитирования (которое, в частности, проявилось в приведенном выше высказывании И.Слюсаревой).
Проанализируем два этих текста:
«Заррин-Тадж села на один из корней чинары, который уходил вглубь, точно хищная рука, и заметила еще, что на высоте ствола росли камни. Должно быть, река в свои разливы громила чинару под корень горными камнями, но дерево въело себе в тело те огромные камни, окружило их терпеливой корой, обратило его, освоило и выросло дальше, кротко подняв с собою то, что должно его погубить. «Она тоже рабыня, как я! - подумала персиянка про чинару. - Она держит камень, как я свое сердце и своего ребенка. Пусть горе мое врастает в меня, чтоб я его не чувствовала».
( А. Платонов, «Такыр»)
(Ю. Кузнецов, «Горные камни»)
Необходимо отметить следующее: Кузнецов сознательно идет на обострение ситуации (вызывая возможные обвинения в плагиате), повторяя вслед за Платоновым ярко индивидуальное определение «терпеливая кора». Фактическая связь двух текстов: платоновского и кузнецовского держится только на этом единственном слове. Безусловно, в текстах существует целый ряд иных параллелей, однако их явно недостаточно для того, чтобы сделать вывод о прямом цитировании платоновского текста. И тогда Кузнецов оставляет явную улику - повторяет за Платоновым словосочетание «терпеливая кора». Это служит ярким знаком цитатности его произведения. Для того, чтобы ответить на вопрос, зачем поэту потребовалось «обживать и осваивать» чужой образ, необходимо рассмотреть контекст каждого из приведенных текстов.
Платоновская чинара увидена глазами одной из героинь рассказа «Такыр» - несчастной «рабыни» Заррин-Тадж. Обесчещенная, беременная от человека из чуждого племени (особенно обращает на себя внимание параллель: «чужой» ребенок - «чужой», мертвый камень), проданная «замуж», она сопоставляет свою судьбу с судьбой «старинной» чинары. Доля Заррин-Тадж бесславна и печальна («Ближний туркмен смотрел на нее обоими глазами, довольный, что девушка скоро привыкнет быть женой, если умеет плакать, и смирно умрет под яшмаком в Туркменистане»). Она предвидит собственную участь и учится у чинары покорному терпению и забвенью собственного горя («Пусть горе мое врастает в меня, чтоб я его не чувствовала»). Таким образом, в тексте Платонова присутствует развернутая параллель: чинара - Заррин-Тадж.
«Горное дерево» описано Кузнецовым извне; для того, чтобы понять смысл этого образа, необходимо обратиться к общему контексту его поэзии (он не дает прямой расшифровки своего образа). Кузнецов часто обращается к очень важной для него теме постороннего присутствия внутри какого-либо явления (в этом отношении «горные камни» тождественны такому образному ряду, как плавник, вышедший из земли и подрезающий корни; нечистая сила, поселившаяся во дубу; «железо в любви»; «гвозди, растворенные в крови» из «Поэмы гвоздя» (последнее сопоставимо с мандельштамовской строкой «И с известью в крови для племени чужого /Ночные травы собирать»)). Несоответствие этих двух начал, внешнего и внутреннего, приводит к трагическому гротеску, особо любимому Кузнецовым (отсутствующий в тексте Платонова дятел у Кузнецова - персонаж, необходимый для раскрытия этого гротеска: дерево оказывается каменным). При этом как одно, так и другое начало - страдающее (не только камень «тело корявое» рвет, но и сами камни, в свою очередь, «просят ответа» и «от боли кричат в забытьи»). Трагическая коллизия в стихотворении «Горные камни» практически неразрешима, это - роковая мука страдающего мира.
Кузнецов вступает в полемический диалог с Платоновым. Платонов устами своей героини утверждает, что горе может «врасти» так, чтобы его можно было не почувствовать. Кузнецов подвергает это суждение критике, считая, что изжить «горе», источник боли так, чтобы не замечать его, невозможно. Какой бы «терпеливой» ни была бы «плакучая» (то есть «нетерпеливая») кора дерева, все равно изжить в себе враждебное начало дерево не сможет. Оно обречено нести в себе камни, и это в данном смысле - его камни, это - то самое «чужое свое», которое никогда не сможет стать ни своим, ни чужим.
Исследуемое стихотворение написано в период создания метаморфоз («Родство», «Мел», «Из земли в час вечерний, тревожный...»). Сам по себе его сюжет метаморфозой не является, однако для Кузнецова он равен метаморфозе (то, что должно было быть несоединимым, вдруг причудливым образом соединилось).
Итак, то, что на первый взгляд могло показаться «заимствованием» у Платонова и даже «переложением» Платонова, в действительности оказалось полемикой с писателем.
Особенно четко схема воздействия отрицания чужого текста прослеживается в таких стихотворениях Кузнецова, как «Осколок» и «Не сжалится грядущий день над нами...»
Стихотворение «Осколок» является полемическим откликом на известнейшее произведение Сергея Орлова «Его зарыли в шар земной»:
Это стихотворение было остро воспринято Кузнецовым, поскольку затронуло болезненную для него тему. Проанализировав ее, можно понять, почему торжественно-статуарная картина вызвала резкую отповедь: Кузнецов считает, что «погибший» несет на себе значительную часть вины за катастрофичность мироздания, поэтому Кузнецов не может принять попытку окончательно «упокоив» его, «похоронив» (пусть даже с наивысшими почестями).
В результате поэт рисует прямо противоположную картину:
Таким образом, внутренне самодостаточный, «примиряющий» ритуал похорон солдата под пером Кузнецова обретает черты трагической пародии.
Стихотворение «Не сжалится грядущий день над нами...» также представляет собой отповедь целому направлению в философской поэзии, выраженному, прежде всего, в произведениях Николая Заболоцкого и Арсения Тарковского:
(Н. Заболоцкий, «Метаморфозы»)
(А. Тарковский, «Дума»)
Подобные реинкарнационные чаяния вызывают у Кузнецова резкое неприятие:
Интересно, что оба приведенных выше стихотворения Кузнецова несут в себе маркировку цитатности, подобную той, которую встретили в стихотворении «Горные камни». В первом случае это - подчеркнутая параллель: «его зарыли в шар земной» - «на закате планетного шара»; во втором - почти буквальное повторение синтаксической конструкции из стихотворения Тарковского: «созвездье, и земля, и человек, и птица» - «не говори, что к дереву и птице». Подобная модель взаимодействия с цитатой встречается в лирике Кузнецова неоднократно, творческой рефлексии подвергаются строки Пушкина («Орлиное перо, упавшее с небес...» и др.), Баратынского («Я в поколенье друга не нашел...»), Лермонтова («Распутье»), Блока (поэма «Золотая гора», «За дорожной случайной беседой», «Последние кони»), Д. Самойлова («Маркитанты»), Ст. Куняева («Пятно»), В. Высоцкого («Гитара»). Во всех этих случаях цитата используется как точка отрицания, чужие слова повторяются только для того, чтобы впоследствии быть отвергнутыми.
При этом цитирование в творчестве Кузнецова обретает форму отрицания. Культура у него враждебна внутренне бессодержательной (внекультурной) мифо-реальности, поэтому всякое проявление культуры чуждо автору, берущему это явление в «кавычки», подчеркивающему его чужеродность себе. Кузнецов рассматривает враждебную не-мифо-реальность как набор мертвых знаков-цитат, которые необходимо преодолеть, соподчинив их мифо-реальности. Он пользуется культурным полем как хранилищем «ложных мыслей», существующих только ради опровержения.
Понятие «цитата» следует истолковывать в расширительном смысле.
«Цитата» - не только непосредственно повторяющиеся слова и строки. «Цитатой» может являться некая формальная особенность, взятая из чужого произведения в целях пародирования, например, синтаксический оборот или интонация. «Цитатой» может оказаться конкретное лицо, несущее в себе определенный культурологический контекст (к примеру, Петрарка, Кант, Спиноза, Сократ, Чаадаев, Пушкин, а также - Владимир Соколов, Передреев и т. д.). Каждое из этих имен символизирует определенную идею, подлежащую отрицанию. «Цитатой» может оказаться известный литературный герой (Гамлет, Обломов), укоренившаяся в сознании идея (скажем, «изречение Гермеса»: «познай самого себя»). Наконец, цитата может относиться к коллективному образу мышления («снились...бумаги в пыли») или к индивидуальному жесту-ритуалу, подчиняющемуся общему новейшему «языку» («вскрыл ей белое царское тело»). При этом Кузнецову безразлично, из какой эпохи взята «цитата», у него нет «любимых» и «нелюбимых» исторических эпох, поскольку историческому времени противопоставлена «до-историческая» мифо-реальность. Всякая культурная индивидуальность, скрывающаяся в «цитате», требует уничтожения метаморфозы, лишающей ее этой индивидуальности. Это отчасти сближает Юрия Кузнецова с постмодернистами, так же рассматривающими культуру как обиталище «ложных мыслей», «старых святынь», которые не нужны тем, кто перешел «бездну». Взаимодействие авторского текста и посторонних «текстов» у Кузнецова носит постмодернистический характер, однако на этом черты, сближающие Кузнецова с постмодернистами, заканчиваются. Его мировоззрение откровенно векторно, модернистично. Мертвой «культуре» у Кузнецова противостоит живая мистическая мифо-реальность, переделывающая эту «культуру» по своему усмотрению и совершающая типично модернистическую мифо-революцию. Эта мифо-реальность внерациональна и внезнакова, не подчиняется какому бы то ни было толкованию. Скорее, философское мировоззрение Ю. Кузнецова совпадает с «новыми архаиками», которые утверждают, что «...архаика и будущее есть близнецы-братья, разлученные сегодняшним мифом восходящего развития и рациональной устроенности универсума... архаика - это основа любого шага в будущее, угадывающего в сложной топографии повседневности точку, где сочленяются незримые паутинки всевозможных воздействий и зависимостей... незаинтересованное бдение сущего означает ни что иное, как конец искушения человека рациональной, духовной и телесной самоидентификации... человек вынужден расчищать каналы, питавшие его в древних сообществах живительными знаниями и умениями о способе быть, но которые ныне засыпаны наступающей пустыней разума.».
Часть 3.
"Метафора? Парабола? Метаморфоза? "
Модернист Юрий Кузнецов не только с сочувствием описывает самовосстанавливающуюся мифо-реальность, он еще и подчеркивает, что для постижения этой реальности необходим особенный тип сознания, настроенный на понимание языка мифо-ритуалов. Поэт стремится восстановить мифо-сознание, живущее в единстве с законами мифа. Оно иррационально, потому что существование мифа противоречит логическим законам, но не анархично, так как подчиняется определенным внелогическим ритуалам. Для того, чтобы установить контакт с Кузнецовым, читатель должен отказаться от устойчивых рационалистических форм сознания. Как и всякий миф, миф в его поэзии требует доверия к себе; если это доверие отсутствует, он самоуничтожается, перестает быть мифом в собственном значении этого слова. Именно этим можно объяснить резкое отрицание Кузнецовым метафоры как художественного средства и метафорической поэзии:
«Если бы отец вернулся с войны живым, трагедия народа была бы для меня умозрительной, я был бы ненужным поэтом...неминуемо впал бы в духовное одичание метафоризма.».
В приведенном высказывании скрыта цитата (в данном
случае из А. Блока): «Что такое «цивилизованное одичание»? Метафоричность мышления - вот что; это она нас заела и поныне ест, не ест, а жадно пожирает. «Метафоричность мышления»... за ней стоит сама смерть».
Кузнецов использует эту цитату для утверждения собственных идей: метафоризм для него являет собой «духовное одичание», потому что это - следствие новейшего, рационалистического этапа изменения художественного сознания. Метафора в любом случае - творческая условность, она предполагает отсутствие веры в реальность поэтического события. Метафоризм - следствие распада мифо-сознания, это атрибут сознания, лишенного связи с языком мифа. Поэтому ясно, что исследователь, подходящий к творчеству Кузнецова с точки зрения метафоризма, лишен понимания философской системы этого поэта и воспринимает его образы как «сказочные ужасы, коими Ю. Кузнецов пугал слабонервных продавщиц книжных магазинов».
Поэтика Кузнецова не может быть названа метафорической. Для доказательства рассмотрим некоторые строки поэта-метафориста, внешне сходные с поэтикой Кузнецова. Исследуем структуру и динамику образа-метафоры:
(А. Вознесенский, «Париж без рифм»)
(А. Вознесенский, «Длиноного»)
Образы Вознесенского внешне напоминают некоторые соответствующие образы Кузнецова («свистящие мысли» заставляют вспомнить гудок «среди мысли», а «танцующие по себе ноги» напоминают целый ряд кузнецовских образов, начиная от «рыбьего плавника, вырастающего из-под земли» и заканчивая «башмаками умершего человека, продолжающими прерванный бег»). Но это сходство обманчиво. События, описываемые Вознесенским, откровенно условны. Так, фантастический образ «свистящих мыслей» (и ряд подобных) в стихотворении «Париж без рифм» подан автором как следствие условно-волевого, «нетрадиционного» взгляда на мир:
Естественно, с Парижем не происходит ничего, меняется только авторский взгляд. Повествователь фантазирует, грезит (и это подтверждается репликой в финале стихотворения, обращенной к нему: «...Мой друг, растает ваш гляссе,..»). Что касается пляшущих ног героини стихотворения «Длиноного», то это -разновидность развернутой метафоры, например:
Или:
Или:
В поэзии Вознесенского реальность цельна, едина и расцвечена риторическими оборотами-образами. Абсолютно условные «чудеса» совершаются здесь в текстуальном над-пространстве, находящемся вне стиховой реальности. Не так у Кузнецова, где описываемые чудеса абсолютно реальны и происходят в едином мифо-пространстве, включающем в себя в том числе и стиховую реальность.
«Целое превышает жизненный контекст персонажа, поэма как поэтическое Целое является сверхжизненным миром. В поэтическом мире становится возможным то, что невозможно (и даже просто невероятно) в прозаической действительности: бытие
после смерти», - так комментирует сюжет поэмы Кузнецова «Сталинградская хроника. Оборона». Владимир Федоров. Другой исследователь отмечает: «Мифологизм Кузнецова -не иносказание, не условность. Он - буквален. Притча выжимает жизнь до состояния формулы. В поэзии Кузнецова изображенная мифическая жизнь предстает подлинной, самозначимой реальностью».
Если Федоров склоняется в итоге к версии метафоризма поэзии Кузнецова (хотя и делает серьезные оговорки), то Косарева выдвигает иной ключевой термин - притча (парабола).
Следует заметить, что как метафора, так и парабола делают сюжет произведения в одинаковой степени условным, мнимым. Метафора описывает действие, происходящее не в реальном мире произведения, а в сознании повествователя. Она создает фантом действия или явления. Пользуясь словами Кузнецова, можно сказать, что метафора дарит миру «призраков летучих», «выросших в мозгу». Но парабола условна в не меньшей степени. Она может создать вполне добротный сюжет, но бытийность этого сюжета только кажущаяся: на самом деле персонажи оказываются мертвыми аллегорическими знаками ситуации, с которой парабола сопоставляется. Парабола не описывает реальные явления, она выдумывает явления нереальные, несуществующие для того, чтобы доказать определенную мысль. Фактически парабола является особой разновидностью метафоры, характеризующейся вынесением объекта метафоры (того, с чем сравнивают) за рамки текста произведения. Безусловно, любое из произведений, равно как и любое из явлений действительной реальности, несет в себе возможность параболического самоистолкования, однако несомненна и действительность этих явлений (относящихся как к реальному миру, так и к художественному отражению этого реального мира). Бытийность этих явлений первична: они сначала существуют, затем - подвергаются толкованию. Напротив, бытийность параболических явлений вторична, они существуют только для того, чтобы подвергаться толкованию.
Парабола - типичная логически-знаковая система, она имеет определенный расшифровочный код, как правило, простой и зачастую заложенный в самом тексте произведения (пример подобного кода - басенная мораль). Гипотетически можно предположить существование «бесхозной параболы», лишенной расшифровочного кода или имеющей несколько разнообразных кодов (при этом данные коды уничтожают друг друга), однако в подобных случаях парабола перестает быть таковой по определению, подобно тому, как загадка, не имеющая отгадки или имеющая несколько отгадок, перестает по определению быть загадкой. В этом случае парабола превратится в бесцельную авторскую фантазию-условность.
Во многих случаях в творчестве Кузнецова мы встречаемся
с параболой:
Это стихотворение иллюстрирует мысль о недолговечности человеческого интереса к достижениям «героев». Персонажами стихотворения являются обобщенный «герой» (автор сознательно подчеркивает, что ему безразлично, кем является «герой» и что он такого совершил) и не менее обобщенная «толпа». Сюжетное событие стихотворения также обобщено («минута иль век»...«не все ли равно»). Сущность любого из явлений является условием его существования, однако Кузнецов не рассматривает сущность описываемых явлений, поскольку их существование вторично и связано с доказательством определенной мысли. Поэтому стихотворение «Гулом, криками площадь полна...» является параболой, притчей (равно как и рассмотренное стихотворение «Атомная сказка», а также ряд многих других произведений Кузнецова).
Но у него существует значительное количество стихотворений, которых назвать параболами невозможно (в такой же степени, как невозможно назвать их стихотворениями метафорического характера), например:
Обращают на себя внимание два обстоятельства: первое, -то, что «рыбий горбатый плавник» до ужаса конкретен (это не плавник вообще, не абстрактная категория, а реальный плавник конкретной фантастической рыбы); второе, - то, что сюжетная ситуация превышает все возможные толкования. Было бы соблазнительно определить «плавник» в качестве определенного символа, к примеру, природы, которая «не знает, что творит», но для этого автору не нужно было прибегать к фантастике. Возможна трактовка сюжета произведения в духе экологической притчи о бунте природы, которая мстит за «достижения» человека, однако в тексте стихотворения не указана причина отсутствия моря (она не обязательно связана с человеческой деятельностью). Наконец, можно рассмотреть плавник в качестве аллегории бунтующего героя поэзии Кузнецова, так же ищущего потерянную мифо-реальность (море) и ненароком раскрывающего «корни», однако и эта трактовка будет представлять собой некоторую натяжку, потому что сюжетная ситуация превышает и это толкование (это не отменяет подобные толкования, но делает невозможным самодостаточность какого-либо одного из них).
Итак, мы имеем дело со знаковой системой, к которой можно с равным успехом применить несколько кодов, причем все эти коды в равной степени не исчерпывают значения этой системы, то есть оказываются не до конца применимыми по отношению к ней.
В связи с этим можно предположить, что функция этого стихотворения иная, что оно не требует расшифровки и не является параболой, что сюжет стихотворения происходит на иной степени реальности. Возможно утверждение, что автор обратился к этому сюжету не для того, чтобы он был аллегорически истолкован читателем в определенном ключе, а для того, чтобы показать его бытийность. Сюжет явно фантастичен; человеку, обладающему научно-логическим сознанием, поверить в его бытийность невозможно (именно поэтому такой человек будет трактовать этот сюжет как метафору либо как параболу), но Кузнецов желает разрушить научное, «историческое» сознание, заместив его более «правильным», на его взгляд, мифологическим сознанием. Он требует от читателя, чтобы тот верил в действительность изображаемых фантастических событий. Кузнецов намеренно иррационализирует читательское сознание.
В этом отношении стихотворения Кузнецова подобны произведениям современного городского фольклора, повествующим о «белых призраках» и «таинственных знаках». «Белые призраки» - не метафора и не притчевая аллегория, это - действительные фантастические события (они могут не быть действительными фактически, но они действительны для рассказчика, который требует от слушателя полного доверия по отношению к ним).
Исходя из этого, следует разграничить такие явления, как метафора и парабола и явление, внешне сходное с ними, но фактически не являющееся тождественным им - метаморфозу. Термин «метаморфоза» в литературоведческий контекст впервые ввел Анатолий Якобсон: «Будучи действием, событием, протекающим во времени, метаморфоза сама по себе есть сюжет. Метаморфоза (по определению) есть чудо; и является таковым - на уровне образа. Метаморфоза же есть инструмент для создания эффекта, именуемого «чудом» на уровне приема.».
Якобсон тонко разграничивает метафору и метаморфозу: «Вообще же говоря, принципиальную связь между этими явлениями (метафоры и метаморфозы) вряд ли и следует искать, потому что природа этих явлений различна. Метафора как таковая выходит (происходит) из семантики и по существу всегда остается явлением семантическим. Метаморфоза же сама по себе (не говоря о способах ее реализации) - это явление событийное, сюжетное. Но роднит метафору с метаморфозой некая общая тенденция, вернее, заложенная в метафоре тенденция подражания метаморфозе. Метафорическое (то есть основанное на переносном смысле, иносказании) уподобление стремится к эффекту превращения (или тождества), будучи иллюзией этого эффекта.».
Якобсон проводит разграничение метаморфозы подлинной и метаморфозы мнимой, метафорической (в последнем случае он приводит следующий пример: «Идет без проволочек и тает ночь, пока Над спящим миром летчик уходит в облака. Он потонул в тумане, исчез в его струе, Став крестиком на ткани и меткой на белье.»). Якобсон комментирует эти строки Пастернака следующим образом: «Здесь метаморфоза (нечто стало чем-то другим) - только фигура метафоры. Это метаморфоза условная».
Примеры такой условной, метафорической метаморфозы -рассмотренные выше образы из стихотворений Вознесенского «Париж без рифм» и «Длиноного». Что касается Кузнецова, то, как правило, он прибегает в своем творчестве к метаморфозе действительной. Она помогает ему решить ряд задач: во-первых, метаморфоза - знак присутствия в этом мире мифо-реальности, во-вторых, это - способ формирования мифо-сознания у читателя.
Часть 4.
"Символ! "
О фольклоризме и мифологизме Юрия Кузнецова писали многие исследователи Так, говорилось, что в его поэзии «отчетливо проступает народно-поэтическая основа мировосприятия и образности, причем в своеобычном и современном преломлении.» (40), что Кузнецову «принадлежит немалая заслуга восстановления по крупицам того богатейшего поэтического мира, которым жили наши предки, введения древних символов, языческих полнокровных образов света и тьмы, нечисти и божественной силы, притч, заговоров и заклинаний.», однако, обширный сравнительно-типологический анализ этих явлений в кузнецовской лирике почему-то не проводился.
«Мифы - мертвы, они пережиток, считают однодневки-исследователи, имеющие дело с мертвым словом. Поэт так не думает, - замечает Кузнецов. - Разве не миф - толстовский дуб из «Войны и мира»?
Ничто не исчезает. Забытое появляется вновь.»
В отличие, например, от Рубцова, у Кузнецова любимые фольклорные жанры - не песенные, а сказовые: былина, баллада (см. работу М. Жигачевой), а также сказание: «Былина о строке», «Четыреста», «Сито», «Сказание о Сергии Радонежском», «Баллада о старшем брате». В его стихах действуют герои былинного эпоса (Святогор, Илья Муромец, Соловей-разбойник), появляются сказочные образы (спящая царевна, царевна-лягушка, Иванушка-дурачок, Змей-Горыныч), даже персонажи бытовых анекдотов, созданных коллективным творчеством народа («Сказка о золотой звезде», «Рыцарь»). Чаще всего он идет от мысли к чувству, а не наоборот, - этим и объясняется отсутствие в его стихе той музыки, которая так впечатляет в рубцовской поэзии.
Кузнецов не проходит мимо таких жанров, как заклинание, плач, лирическая песня. Поэтому так много в его лирике обращений и заклинаний: «Скажи, родная сторона...» («Мирон»); «Скажи мне, о русская даль...» («Русская мысль»); «О, народ! Твою землю грызут...» («Ни великий покой, ни уют...»); «Рыдай и плачь, о Русская земля!» («Захоронение в Кремлевской стене») и др.
Многие постоянные эпитеты также взяты из фольклора: широкое поле, темный лес, белый свет, добрый молодец, буйная голова, И авторские эпитеты у Кузнецова строятся по фольклорной схеме, например, эпитеты со словом «железный»: «железные мысли», «железный путь», «железная отчизна», «железное столетье»
- отрицательный их характер связан с фольклорной «увязкой» железа с темными силами (ворон с железным клювом, змея или змей с железной чешуёй и т. д.).
Использует Кузнецов пословицы и поговорки (например, «На воре шапка горит»), фразеологизмы, восходящие к фольклору («куда глаза глядят», «в чем мать родила», «трын-трава», «считать ворон», «ни свет ни заря» и др.), фольклорные числительные (три, семь, двенадцать), тавтологические повторы (путь-дорога, грусть-тоска). Не выглядит чуждым в его стихах и прием оборотничества («Сказка о золотой звезде», «Испытание зеркалом»).
Но поэзия Кузнецова - это, прежде всего, поэзия символов. «Я недолго увлекался метафорой и круто повернул к многозначному символу, - пишет поэт. - С его помощью я стал строить свою поэтическую вселенную...». «...Их глубина открылась мне внезапно. Видимо, я шел к ним давно и напрямик. Мои юношеские стихи метафоричны. Но метафора очень скоро перестала меня удовлетворять. Это произошло, когда мне было 25-26 лет. Для поэта это начало зрелости. В то время я изучал и конспектировал труды Афанасьева... и вспоминал свои детские впечатления и ощущения.».
Понятно, почему Ю. Кузнецов отошел от метафоры и пришел к символу: во-первых, «мир фольклора - это мир символов. Народная культура вообще глубоко семиотична и символична.», во-вторых, «символ более устойчив и частотен, чем метафора.» Сам Кузнецов сказал об этом так: «Символ... не разъединяет, а объединяет, он целен изначально и глубже самой глубокой идеи потому, что исходит не из человеческого разума, а из самой природы, которая в отличие от разума бесконечна.».
Корни его символики - в русском фольклоре. Кузнецов постоянно говорит о «народной символике, которую бог надоумил меня взять для стихов.». Она у него масштабна, построена на резких контрастах и так органична, что даже современную историю поэт воспринимает народно-поэтически: «Закатилось солнце России. Наступила ночь республики. Есть цикличность в природе, есть она и в истории...».
Кузнецовская символика в своей основе соответствует не только русскому фольклору, но и всей славянской мифологии: «Универсальным образом, синтезирующим все описанные выше отношения, является у славян (и у многих других народов) древо мировое. В этой функции в славянских фольклорных текстах обычно выступает Вырий, райское дерево, береза, явор, дуб, сосна, рябина, яблоня. К трем основным частям мирового дерева приурочены разные животные: к ветвям и вершине - птицы (сокол, соловей, птицы мифологического характера, Див и т.п.), а также солнце и луна, к стволу - пчелы, к корням - хтонические животные (змеи, бобры и т.п.). Все дерево в целом может сопоставляться с человеком, особенно с женщиной: ср. изображение дерева или женщины между двумя всадниками, птицами и т.п. в композиции севернорусских вышивок. С помощью мирового дерева моделируется тройная вертикальная структура мира - три царства: небо, земля и преисподняя, четвертичная горизонтальная структура (север, запад, юг, восток, ср. соответствующие четыре ветра), жизнь и смерть... Мир описывался системой основных содержательных двоичных противопоставлений (бинарных оппозиций) - кстати, первым наметил основной набор семиотических противопоставлений славянской картины мира А.А. Потебня - В.Б.), определявших пространственные, временные, социальные и т.п. его характеристики: жизнь-смерть... живая вода и мертвая вода... чет-нечет... правый-левый... мужской-женский... верх-низ... небо и земля,., юг-север,., восток-запад... суша-море... огонь-влага... день-ночь,., весна-зима... солнце-луна... белый-черный (светлый-темный)... близкий-далекий... старый-молодой... священный-мирской... правда-кривда и т.п.».
Если добавить к этой схеме кузнецовские фольклорные оппозиции: «отец-мать», «отец-сын», «мать-сын», а также бинарные оппозиции христианского происхождения: «добро-зло», «Бог-дьявол», то мы сможем наглядно себе представить, каков мир поэзии Юрия Кузнецова, - мир, в котором функционируют почти все его основные символы...
Часть 5.
Тематический комплекс "Природа"
Небо - один из центральных символов в поэтической системе Ю. Кузнецова (88 словоупотреблений). В одном из программных стихотворений «Бывает у русского в жизни...» поэт заявляет: «Прошу у отчизны не хлеба, А воли и ясного неба.» (Невольно вспоминаются рубцовские строки: «Отчизна и воля - останься, мое божество!»). Небо для его лирического героя - это прежде всего место, где обитает Бог, ангелы и архангелы, то есть вся «небесная рать» («Тайна славян», «Былина о строке» и др.). С христианством здесь органично переплетается и славянская мифология, в которой небо связывается со счастьем, красотой и нравственной чистотой.
Символ «звезда» тоже отмечен подобным семантическим соединением; он отличается большим количеством значений по сравнению с песенной народной лирикой. С одной стороны, звезда определяет судьбу, участь лирического героя («Бывает у русского в жизни...», «Четыреста» и др.):
(«Четыреста»)
С другой - его талант, счастье, удачу («Заветная светит звезда...»), но выше всех в лирике Кузнецова горит звезда, олицетворяющая собой Бога (христианская традиция): «И звезда горит ясным пламенем После вечности мира сущего.» («Былина о строке»).
Солнце у поэта - не «термоядерный генератор света и тепла», не гигантская эектролампочка, а источник жизни, залог счастья и красоты, «солнце благодати». В «Голубиной книге» сказано, что «солнце красное создалось от лица божьяго, согласно с этим и сам белый свет (первоначально свет солнечных лучей, а потом уже -мир, озаряемый небесным светом = вселенная) зачался от мира божьяго, т. е. от солнца.». Двуединство: солнце-Бог -обычное явление и в мифологических системах, и в Православии (например, изображение солнца на священнических облачениях), и в поэтике Юрия Кузнецова.
Естественно, что заход солнца вызывает у него отрицательную реакцию: «Как смутны леса на закате!» («Имя»), восход - положительную: «Воздух полон богов на рассвете...» («Бой в сетях»).
Если солнце - Бог, то луна, наоборот, - источник злого, темного начала (и в мировой, и в славянской мифологии), и даже смерти: «Светит луна среди белого дня. Умер другой, а хоронят меня.» («Другой»). Луна изначально связывалась с загробным миром, и Кузнецов идет вверх от этих истоков, когда отвергает лунную символику русских народных лирических песен (счастье, красота), приближаясь к морю народной трагедии:
(«Сапоги»)
Известно, что славяне опасались лунного света, -отраженного, а значит искаженного, «обманного». В стихотворении «Испытание зеркалом» сам дьявол открывает лирическому герою Кузнецова тайну своего зеркального обмана: «Вместо солнца ты видишь луну...»
Главная природная оппозиция в лирике поэта традиционна: день-ночь. 113 раз в различных вариантах (мрак, тьма, тень и т.д.) употребляет Кузнецов слово «ночь». Немногим меньше - слово «день»(свет). Его поэзия в этом смысле полностью отвечает традициям славянской мифологии, в которой данная оппозиция символизирует вечную схватку «между светом и тьмой, днем и ночью... за владычество над миром.». Тьма - это «царство теней» («Сидень»); свет - счастье, мир, свет истины (в отличие от тьмы невежества), добро, красота, справедливость, откровение:
(«Пустынник»)
Стихия огня в поэзии Кузнецова - одна из самых «символоёмких»,- если можно так выразиться,- и самых противоречивых по вкладываемому в нее смыслу. С одной стороны, огонь - это смерть, нечистота, языческий обман («Дуб», «Гнилушка на ладони», «Ложные святыни»), с другой - свет, тепло, творческое начало:
(«Четыреста»)
Примерно такая же многофункциональность присутствует и в христианстве: огонь - Слово Божие; огонь, «попаляющий грехи» во время Причащения; неугасимый огонь в аду.
Где нет разночтений, так это в отношении к другому стихийному явлению - к ветру. Повсюду он разносит горе, смерть, беду: «То ли ворон накликал беду, То ли ветром ее насквознло...» («Дуб»). Самое малое зло, которое способен причинить душе лирического героя Кузнецова ветер - навеять тоску: «А ветер гудит и тоску нагоняет... («Завижу ли облако в небе высоком...). В славянской мифологии ветер (и особенно вихрь) наделялся свойствами особого демонического существа. У Кузнецова от его сильнейших порывов даже «камни скрежещут...» («Горные камни»).
Туман в лирике поэта символизирует чистоту, успокоение и тишину (любимый эпитет к этому слову - «вечный» («Вечный снег», «Былина о строке», «На краю»); облако приносит тоску и горе («Фонарь», «Завижу ли облако в небе высоком...»), а дождь -печаль и слезы: «Четыре года моросил, Слезил окно свинец...» («Четыреста»).
Земля для Кузнецова - священное понятие. Это не просто поверхность планеты, - здесь первый человек «был создан из праха земного, в который каждый из нас и возвратится.»:
(«На смерть друга»)
Земля в его поэзии, как и в славянской мифологии, тесно связана с понятиями «страна», «Родина», «род»: «В окне земля российская мелькает...» («Водолей»); с понятием рода в почвенном его значении соединена и традиционная славянская «мать сыра-земля»: «Мать сыра-земля - наша истина...» («Сито»).
В широком христианском понимании земля - место духовной битвы в жизни любого человека. В стихотворениях «Я знаю землю, где впотьмах...», «Я пил из черепа отца...», «Опора» эта мысль - главная.
Пути-дороги этой битвы могут быть разными. Два пути предлагаются человеку (и человечеству) на выбор. Один путь -кривой: «Смотрим прямо, а едем в объезд...» («Откровение обывателя»), другой требует подвига или подвижничества во имя правды. И хотя «все дороги рождают печали...» («Сидень»), и от своей судьбы не уйти: «Он пошел в направленье полета По сребристому следу судьбы.» («Атомная сказка»), лирический герой Кузнецова выбирает именно эту дорогу: «Идти мне железным путем...» («Бывает у русского в жизни...»). Но часто, слишком часто герой оказывается на распутье историческом: «Пройдя по улице Буденного, Я вышел к площади Махно» («Родное») и духовном - там, где спорят «правда с кривдой», и откуда берет свое начало его «разрыв-дорога»:
(«Распутье»)
Слава, как известно - дым, а вот каков символический смысл слова «пыль» в образной системе поэта?... Юрий Кузнецов усиливает традиционное фольклорное значение пыли как символа тоски, горя и печали; теперь она - и сама смерть: «За эту пыль, за эту смерть в полете...» («Пыль»), и человеческий прах: «Столб клубящейся пыли идет Через поле к порогу» («Возвращение»), и орудие демонических сил: «Все навье проснулось и пылью и мглой Повыело очи.» («Поединок»).
Горы и холмы в русском фольклоре обозначают препятствие на жизненном пути, горе (один корень), кручину (сравните: «круча»), неволю и даже смерть. Кузнецов знает это: «Ты не стой, гора, на моем пути. Добру молодцу далеко идти» (гора как препятствие), «Сокрыты святые обеты Земным и небесным холмом» (гора-неволя в стихотворении «Знамя с Куликова»), «Полна долина под горой Слезами и костьми» (Сапун-гора, в битве за которую погиб отец (стихотворение «Четыреста»)). Но поэт знаком и с мировой мифологией, в которой гора - «вариант древа мирового (на ней живут боги).»: в его одноименной поэме Золотая гора - жилище богов.
В ветхозаветной традиции горы занимали подобающее им место (Синай, Арарат), в Новом Завете эта традиция была продолжена (Лысая гора, Нагорная проповедь Христа), - и Кузнецов не проходит мимо небесной горы: «Что там шумит за небесной горой?» («Тайна славян»).
Поле у поэта - либо широкое, вольное, символизирующее собой пространство и свободу («Завижу ли облако...», «Посох»), либо - поле брани («Сказание о Сергии Радонежском», «Возвращение»), на котором приходится отстаивать эту свободу и независимость.
Камень в кузнецовской лирике - Камень Алатырь, которым находится на острове, окруженном со всех сторон водой. Он был священным еще у язычников, затем перешел в фольклор («В море-океане, на острове Буяне»), и наконец - в поэзию Ю. Кузнецова:
Море здесь представлено как окружающее остров враждебное пространство. И русский народ «плывет по морю, Кругом открытый горю» («Мирон»), наблюдая «мертвый блеск воды» («Пчела») в
(«Только выйду на берег крутой...»)
В кузнецовской символике растений центральное место,-так же, как и в славянской мифологии,- занимает мировое древо. «Предание о мировом дереве славяне преимущественно относят к дубу». Дуб как символ единства небесного, земного и подземного мира укоренился и у Юрия Кузнецова:
(«Дуб»)
В славянской мифологии вывороченные с корнем деревья предвещали человеку смерть. У Кузнецова это смерть духовная:
(«И снился мне кондовый сон России...»)
Катастрофический оттенок приобрел у него и смысл древнего образа «разрыв-травы» - «чудесного средства.., разрушающего заговоры и узы и позволяющего овладеть кладом.» Поэт превратил ее одновременно в «трын-траву» и «разрыв-дорогу»...
Образы-символы мира животных у Кузнецова традиционны. Змея связывается со злом, с кознями злого духа, с оборотннчеством («Змеиные травы», « Число», «Поступок», поэма «Змеи на маяке»). И в христианстве змей-искуситель считается образом дьявола. Конь в славянской традиции - «одно из наиболее мифологизированных священных животных. Конь - атрибут высших языческих богов (и христианских святых) и одновременно хтоническое существо, связанное с культом плодородия и смертью, загробным миром, проводник на «тот свет». Соответственно конь наделялся способностью предвещать судьбу...».
Кузнецовский конь преодолевает время: «Сажусь на коня вороного - Проносится тысяча лет.» («Знамя с Куликова»); «Для того, кто по-прежнему молод, Я во сне напоил лошадей. Мы поскачем во Францию-город На руины великих идей.» Он также способен предвещать судьбу («Последние кони»), но не обязательно несчастную, смертную - скорее, наоборот («Сказание о Сергии Радонежском», «Поездка Скобелева»). В этом случае образ коня приближен к более поздней символике фольклорной лирической песни.
Ворон и в славянской мифологии, и в русском, и в мировом фольклоре, и в христианстве - вестник зла и смерти. Ворон-волк у поэта - воплощение нечистой силы, чужак, инородец («Сказание о Сергии Радонежском»), и вороньё, соответственно, зловеще кружит «над русскою славой» («Поединок»). Кстати, птицы у Кузнецова -носители исключительно отрицательных качеств, предвестники несчастья и гибели. Птица как символ души в его лирике отсутствует (правда, есть голубь как христианский символ Святого Духа). Поэт здесь явно идет за А.Н. Афанасьевым: «Летит орел, дышет огнем, по конец хвоста - человечья смерть.». Сравним:
Странный же образ рыбы-птицы: «Рыба-птица садится на крест И кричит в необъятных просторах.» («Откровение обывателя») навеян, вероятно, Паскалем: «Люди, не сдерживающие данного ими слова, без веры, без чести, без правды, с двойными сердцами, двойными языками, люди, подобные, как сказали бы раньше, сказочным амфибиям, занимающим срединное место где-то между рыбами и птицами...».
Странным может показаться и кузнецовский образ яйца-родины в стихотворении «Я скатаю родину в яйцо,..», если забыть о славянских мифологических представлениях: «Яйцо как метафора солнца и молнии, принимается в мифологии за символ весеннего возрождения природы (Кузнецов: «Ибо все на свете станет новым» - В.Б.), за источник ее творческих сил.».
Символика цвета не выходит у Ю. Кузнецова за общепринятые фольклорные рамки. Белый цвет символизирует чистоту (белый халат, белый гром, белое платье, белое царское тело, белый голубь, белая церковь и т.д.), черный - печаль, смерть (черный гром, темный лес, черные мессы), красный и золотой -красоту (красное солнце, красное лето; золотая гора, золотая рыбка, золотой век, золотая стрела Аполлона и т.п.), голубой - чистоту и святость (голубые небеса, голубой свод и т.д.), зеленый - молодость: «Был город детства моего - дыра, Дыра зеленая и голубая.» («Водолей»).
Звуковые образы у поэта в художественном отношении более важны, чем цветовые эпитеты. Но если, например, у Рубцова в их основе - одушевление, свойственное прежде всего народной песенной лирике, то Кузнецов ориентируется на глубинные пласты славянской и мировой мифологии, в жанровом же отношении - на былину, волшебную сказку, балладу.
Так, свист в славянской мифологии связывается с нечистью.
В былине об Илье Муромце свист соединяется со змеиным шипением, со звериной, дьявольской силой:
Свист как признак нечистой силы явственно слышен в кузнецовских стихотворениях «Простота милосердья», «Вечный снег» и других. Свистят у него ... «дыра от сучка» («Живу на одной половице...»), и ...сам свист: «Свист свистит все сильней за окном - Вот уж буря ломает деревья.» («Поэт»).
Страшен и гром, который сопровождает эффект оборотнпчества злого духа («Испытание зеркалом», «Паскаль»), чуть менее опасен гром сказочного происхождения («Четыреста»), но подлинное смятение вызывает гром как гнев Божий: «Ударил из тьмы поколений Небесный громовый раскат - Мой предок упал на колени... И я тем же страхом объят.» («Шорох бумага»), и конечно, гром второго пришествия Христа («Возмездие»).
Остальные звуковые образы тоже вызывают одни только негативные эмоции: ветер у Кузнецова «гудит и тоску нагоняет», «гудит» и погребальный звон; в его стихотворениях слышен «хриплый вой дракона», рев Вия, «темный вой» тысяч сирен и даже «стук святотатца»...
Часть 6.
Тематический комплекс "Человек"
Главный образ-символ в поэзии Кузнецова - душа (128 словоупотреблений). Для него она - и внутренний психический мир человека: «О, как душа страдает!..»; «Душа смеялась беззаботно...» («Я знаю землю, где впотьмах...», «Память», «Цветы» и др.), и - бессмертное нематериальное начало: «Два раза в год душа его томится...»; «Того, кто душу погубил По мировым углам.» («Триптих», «Завет»). Программным в этом отношении является стихотворение «Прощание духа»;
Причем Кузнецов четко отделяет разум от души: «Чистый разум и душа твоя.» («Пузыри»).
Конечно, решающее влияние на представления поэта о человеческой душе оказало христианство, но и оно прижилось не на пустом месте: в славянской мифологии душа также даровалась человеку Богом (либо - матерью), а после смерти покидала тело, -правда, в языческих эмпиреях душа имела пристрастие к полетам во сне.
Дух умершего человека в лирике Кузнецова представлен и его тенью - это соответствует уже не только славянским мифологическим представлениям (тень как привидение), но и мифологии мировой: «Вместилищем души у многих народов считается также тень, отбрасываемая человеком, его отражение в воде или в зеркале...».
Призрак бродит в стихотворениях «Четыреста», «Связь», «Память», «Вечный снег», «Тайна славян», «Семейная вечеря»: «Неполная смерть поднимает из праха истлевшие кости...» Его тень мелькает в стихах «Сидень», «Повернувшись на Запад спиной...», «Муха», «Бой в сетях», «Голоса»:
Имен у этой родины много - «Россия», «Россия-мать», «Русская земля», «Великая Русь», «Отчизна», «земля российская» и, - что удивительно, - «Русь святая, политая божеской кровью.» (?). Со всем этим богатством классических синонимов у Ю. Кузнецова вполне мирно соседствуют языческие: «сыра-земля», «мать сыра-земля», «мать-земля» и т.п.
О своей любви к России лирический герой. Кузнецова заявляет постоянно. Вслед за Блоком, Есениным, Рубцовым поэт может спокойно повторить: «У меня всё - о России...» Но любовь для его лирического героя - не только патриотизм, но и всеобъемлющее чувство в христианском понимании: «...Истина в любви.» («Портрет учителя», «То не лето красное горит..., «На темном склоне медлю, засыпая...»), и любовь к женщине, «ненавидящая», «тяжкая» любовь: «Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться Над тем, что говорил тебе: «люблю». («Закрой себя руками: ненавижу!..»), любовь, в которой «не бывает ответа...» («Европа»), да и вообще: «Любить случайно женщине дано.» («Ветер»).
Любовь и смерть в лирике Кузнецова все время ходят рядом. В славянской мифологии они не случайно сближены с понятиями «доля», «судьба», «участь». Действительно, смерть, как и любовь, не подвластна человеческой воле:
(«Памяти космонавта»)
Впрочем, «Смерть, как жена, к другому не уйдет...»
(«Здравица»), да и душа - бессмертна:
(«То не лето красное горит...»)
«Иного мира воля» в кузнецовской лирике не противопоставляется «свободной воле человека», воле как усилию духа («добрая» воля в стихотворении «Былина о строке») и, естественно, свободе («Бывает у русского в жизни...», «Посох» и др.). Но судьбу его лирический герой понимает как «предназначенный человеку свыше жизненный путь, определяющий главные моменты жизни, включая время и обстоятельства смерти.». Доля лирического героя в этом смысле обычна: «За приход ты заплатишь судьбою, За уход ты заплатишь душой...» («Фонарь»), но: «Судьба не терпит суеты...» («Пустой орех») и не все так печально, в истории есть примеры и героического конца: «В руке Пересвета прозрело копье, Всевидящий глаз озарил острие И волю направил.» («Поединок»).
Духовный смысл земного и космического бытия выражен у поэта восходящей одновременно и к мифологии и христианству бинарной оппозицией: «Бог-дьявол»: «Вечный бой идет Бога с дьяволом.» («Былина о строке»). Кузнецов не стремится к глубокому постижению евангельских откровений и не раздвигает подобные рамки православным учением о Святой Троице. Христос для него - прежде всего Учитель («Портрет учителя»), а сатана - «дух отрицанья» («Поступок»), сеятель мирового зла, падшее творение Бога («Испытание зеркалом»):
Стихотворения о Боге и сатане в кузнецовских сборниках обычно стоят рядом. Подобное чуждое Православию «равноправие» (кстати, и «вечный» бой Бога с дьяволом для христианина - нонсенс) говорит о смешении в его поэзии языческих и христианских представлений.
Противопоставление ада и рая также нельзя признать каноническим. Ад для поэта - не только место вечного мучения грешников, преисподняя («Голоса»), а бездна, понимаемая и как духовная катастрофа прошлого («Стук»), и как следствие «адского плана» нынешнего времени. Тьма, бездна, борьба с ней - «идея фикс» Кузнецова, недаром он заявил: «Я памятник себе воздвиг из бездны, Как звездный дух...» («Здравица памяти»). Не только мир, но и поэт у него - бездна («Стихия»), и вообще он «...частью на тот свет подался, Поскольку этот тесен оказался.» («Здравица памяти»).
Рай у Кузнецова представлен исключительно «Градом Китежем», - городом, согласно средневековой легенде исчезнувшем в водах озера Светлояр («Солнце родины смотрит в себя...», «Не поминай про Стеньку Разина...»).
Храм в лирике поэта - «разрушен», «заброшен», дорога к нему «заросла», и молиться приходится разве что на его стены («Молитесь, родные, по белым церквам...»).
Из всего многообразия значений слова «крест» (символ христианства; символ высших сакральных ценностей; знак смерти; крест животворящий; личное испытание; распятие и т.д.) поэт использует только три: во-первых, распятие («Голубь», «Тайна Гоголя»; во-вторых, крест как символ христианства («Солнце родины смотрит в себя...»), и в третьих, - как ответственность, испытание, болы.пе похожее на долю, участь («Откровение обывателя»).
Религиозная лексика в лирике Кузнецова не опровергает мысль об эклектичности его образной символики этой тематической группы: он использует и усвоенный христианством «старый словарь, восходящий к индоевропейскому источнику: «бог», «спас», «святой», «пророк», «молитва», «жертва», «крест»... , и слова, словосочетания и синтаксические конструкции из Библии: «архангел», «древо познания», «мерзость запустения», «томление духа», «крестные муки», «блаженны нищие духом» и др.
Одним из известнейших произведений Ю. Кузнецова является поэма «Дом». Но не только в поэме - во всей его лирике этот образ-символ - один из самых главных. В народной культуре дом -«средоточие основных жизненных ценностей, счастья, достатка, единства семьи и рода (включая не только живых, но и мертвых.)». В стихотворении «Семейная вечеря» они сидят за одним столом:
Дом у поэта построен по славянской мифологической модели: «Четыре стены дома обращены к четырем сторонам света, а фундамент, сруб и крыша соответствуют трем уровням вселенной (преисподняя, земля, небо).». Только он у него «разрушенный», «заброшенный», «старый», «рассохшийся», а ко всему прочему еще и недостроенный: «Где он? Дом я достроил до крыши, Вместо пола и стен - решето...» («Муравей»). Иногда дом в сознании лирического героя превращается в тень, в некий фантом: «Я видел: ворон в небесах Летел с холмом земли в когтях. Не дом ли мой блеснул на нем, Скрываясь в небе голубом?» («Холм»). А порой он совсем исчезает: «Назад старший брат отпрянул, Смотрит - а дома нет.» («Баллада о старшем брате»). В «Балладе об ушедшем» поэт раскрывает причину катастрофы, заставляющую вспомнить библейскую притчу о блудном сыне:
Еще два «бытовых» образа нагружены глубоким философским смыслом - это гвоздь как символ распятия: «Но ладонь от ладони ушла В голубом небосклоне. Вбиты гвозди, и кровь залила Эти лица-ладони.» («Ладони») и зеркало - «в народных представлениях символ удвоения действительности, граница между земным и потусторонним миром»:
(«Испытание зеркалом»)
Мать, сына и отца в поэзии Кузнецова невозможно отделить друг от друга. «Мы навек триедины!»- восклицает поэт. Безотцовщина - его горькая правда, но семья живет в воображении поэта своей особой, фантастической, но, может быть, не менее реальной жизнью. Мифо-реальность здесь выходит на высший эмоциональный уровень: личная трагедия семьи превращается в трагедию российского и вселенского масштаба. В ее центре - образ Матери. Лики Матери человеческой («Русская бабка»), Матери-земли («Четыреста») и Матери-вселенной («Ты не стой, гора, на моем пути...») сливаются, но не образуют лик запечатленный и застывший. Связь поколений, одновременно и мистическая, и реальная, сплетается в «русский узел» давнего конфликта отцов и детей. Связь эта противоречива в самой своей сути: она разорвана внешне, но крепка внутренними силами притяжения. Говоря словами Рубцова, эта связь «жгучая» и «смертная». Память рода вроде бы прервана: «Хочу окликнуть мать родную, Но позабыл родной язык.» («Что говорю? О чем толкую?..») и будущая встреча не сулит ничего хорошего:
(«Четыреста»)
Взаимоотношения погибшего, но живущего отца и лирического героя-сына не менее трагичны. С одной стороны, обвинения, которые бросает сын отцу, не лишены оснований: «Оставил нас одних на целом свете. Взгляни на мать - она сплошной рубец.» С другой - в финальном стихотворении этого цикла «виден» образ уже не погибшего отца, а Отца Небесного («Я пил из черепа отца...»). Это не так парадоксально, как может показаться на первый взгляд, так как «в большей части языков слова, означающие небо в то же время служат и названиями бога... Округло-выпуклая форма небесного свода послужила основанием, опираясь на которое доисторическая старина уподобила его, с одной стороны, черепу человеческой головы, с другой - высокой горе.».
Родственные взаимоотношения в лирике Кузнецова далеки от идеала, но они выглядят идиллическими на фоне отношения его лирического героя к инородцам. Инородец еще в славянской мифологии нес исключительно отрицательные качества. Он был презираем как «представитель иноэтнической группы, соотносимый с категорией «чужого», опасного, потустороннего...». Как в древних представлениях, так и в кузнецовской лирике инородцы - «нечисть»; преимущественно черного или темного цвета, у которой нет души («Голубь»); чужие: «И чужая душа ни одна Не увидит сиянья над нами...» («Солнце родины смотрит в себя...»); «поганые татары» («Сказание о Сергии Радонежском»); немецкие («Сапоги») или итальянские фашисты («Петрарка»). Как и древние славяне, поэт сближает инородцев с нечистой силой («Мне снились ноздри...», «Число», «Возмездие» и др.). Но никакие инородцы не в состоянии совершить один из самых страшных смертных грехов - грех кровосмешения и матереубийства. В поэме «Седьмой» Кузнецов гипотетически представил эту жуткую сцену:
Увы, наша жизнь дает слишком много материала для такого сюжета...
Названия частей тела и физических состояний
Кровь как признак смерти соединяется у Кузнецова с кровным родством не только в поэме «Седьмой», но и в стихотворениях «На краю», «Стихия», «Макбет», «Ладони». «Все кровное в мире едино», - отмечает поэт.
Сон для него - «кондовый сон России», сон ее тела и души, околдованной действием злых сил. В мировой и славянской мифологии души во время сна путешествуют во времени и пространстве. Душа лирического героя Кузнецова «летает» в стихотворениях «Простота милосердия», «Петрарка», «Тайна славян» и др. Об этом сообщают уже начальные их строки: «На темном склоне медлю, засыпая...»
Страшные сны снятся его матери («Сапоги»), пастуху («Вечный снег»), поэту («Нос»). Однако колдовство неизбежно теряет свою силу, и не только в волшебных сказках...
Ранговая частота употребления Кузнецовым имен существительных (а символы фольклорного и мифологического происхождения «описываются более детально и четко через портретирование существительных.» имеет следующий вид (сборник «Стихотворения и поэмы» -М.:«Современник», 1990г):
Можно сравнить эту выборку с образной символикой других русских поэтов (также по семь главных символов):
У Ю. Кузнецова здесь по три общих символа с каждым из этих поэтов, а если брать их в целом, то (за исключением образа-символа «земля») его символика не выпадает из общей идейно-эстетической традиции русской поэзии. Только у Кузнецова даже здесь четко видны бинарные оппозиции - стержень его образной системы: Душа-тень (как оборотная сторона души); Тьма-свет; Земля-небо и т.д.
Широко представлена у поэта и христианская символика, но и в духовном, и в эстетическом отношении Кузнецов все-таки остается «почвенником»: наполовину - язычником, наполовину - православным.
В свое время Н. Рубцов положил в основу своей образности символику русской народной лирической песни, Кузнецов же сознательно тяготеет не только к русскому фольклору, но и ко всей славянской мифологии, к ее обширному символическому богатству. Как и у Рубцова, у Кузнецова почти «нет поверхностной фольклоризации...», прямого заимствования сюжетов, образов, мотивов, приводящих к стилизации. Его фольклоризм и мпфологизм не в этом. Он - в родственном и фольклору, и мифу поэтическом мировосприятии.
В самом деле, только сейчас реконструированы Русские Веды, а Кузнецов как будто все предугадал заранее:
«Был вначале Род заключен в яйце, был Он семенем непророщенным, был Он почкою нераскрывшейся. Но конец пришел заточению, Род родил Любовь-Ладу-Матушку.
Род разрушил темницу силою Любви, и тогда Любовью мир наполнился.
И родил Он царство небесное, а под ним создал поднебесное. Пуповину разрезал радугой, отделил Океан-море синее от небесных вод твердью каменной. В небесах воздвигнул три свода Он. Разделил Свет и Тьму, Правду с Кривдою.
Род родил затем Землю-матушку, и ушла Земля в бездну темную, в Океане она схоронилася.
Солнце вышло тогда из сердца Его - самого Рода небесного, Прародителя и Отца богов.
Ю. Кузнецов, глубоко чувствуя силу не только славянской, но и мировой мифологии, объединяющей культуры разных народов, вводит в свою поэзию образы похищенной Зевсом Европы, Аполлона - покровителя искусств, дремлющей Парки, прекрасной Елены. Поэт понимает, что национальное и общечеловеческое имеют больше точек соприкосновения, чем различий. Поэтому он видит «Тень Низами», ощущает присутствие «Духа Канта», Гомера, Гете. Уникальной в этом смысле является книга переводов Кузнецова, вышедшая в 1990 году. «Переводы Юрия Кузнецова, - писала критик и литературовед Т.Очирова, - можно назвать самостоятельным поэтическим явлением. Они несут на себе печать вдохновенного поэтического творчества, это не бескрылое ремесленническое копирование, это равноправный диалог поэтов.». Но цельность поэзии Кузнецова придает все-таки присутствие центральной, сквозной темы - темы Родины, России. И это не удивительно, так как пронизывающий образ - «вообще определяющая черта любого самобытного поэта.». Исповедальные интонации приобретают его многочисленные думы о судьбе России, о прошлом и будущем ее народа. И поэтому так волнуют читателей его стихи:
Часть 7.
Глава 3 "ТЕМАТИКА И МИРОВОЗЗРЕНИЕ"
Уже в первом московском сборнике «Во мне и рядом - даль» (74 г.) поэт сразу заявил все свои основные темы: Россия. Борьба добра и зла. Дом. История. Судьба. Война. Любовь. Поэт и поэзия. Человек и природа. Восток и Запад.
Тема воины была личной для «поколения безотцовщины»: Н. Рубцова, Ю. Кузнецова и других поэтов; многие осиротели в те страшные годы. Первым из них поднял эту трагедию до художественного обобщения Николай Рубцов (стихотворение «Березы»), у Алексея Прасолова она была одной из центральных, Ольга Фокина также не обошла ее стороной. Юрий Кузнецов, продолжив эту тему, сказал, как было отмечено сразу, «новое слово» о воине м получил известность благодаря таким стихотворениям, как «Возвращение», «Отцу», «Гимнастерка» и др. Хотя у некоторых критиков и вызвали протест следующие слова его лирического героя:
Но почему-то в свое время критики не протестовали против подобных же строк А.Прасолова:
Сам Кузнецов сказал позднее: «Я много написал стихов о безотцовщине и постепенно пришел от личного к общему. Я въяве ощутил ужас войны и трагедию народа.»
Трагедию, которой поэт придает космический размах:
Тема человека и природы у Кузнецова преобразуется в тему непримиримого столкновения «железного столетья» с природным началом бытия:
(«Цветы»)
Это столкновение - не только конфликт мастера, пришедшего в храм, а жестокое противоборство гуманистического сознания и материальной цивилизации, в котором нет победителей. Лирический герой не просто «экологически» мыслит, он превращает всю планету и даже космос в поле «вечного боя».
От земной «Атомной сказки» - к космическому, вселенскому видению жизни в «Родстве» и «Стоящем на вершине» - таков путь мысли поэта в этих стихах. Включение в их ткань фольклорных образов - пока только лишь впечатляющий прием.
Боль, возмущение лирического героя Ю. Кузнецова, четкость его нравственной и общественной позиции по отношению к трагедии русского народа, наполовину уничтоженного в самом жестоком веке человеческой истории, видны в стихотворениях «Баллада об ушедшем», «На Рязани была деревушка...», «Кольцо». Общая для «деревенской» прозы и «тихой» лирики, эта тема дополнена Кузнецовым редким тогда упоминанием об эмиграции («Много было мужчин с голубыми глазами...»).
Литературоведы уже не раз отмечали, что в русской поэзии Кузнецов «ближе всего к «тихим лирикам»: ощущением своей принадлежности к русской истории, осмыслением национального характера, ответственности за доставшийся от предков дом.» Сам Ю. Кузнецов не раз говорил о В. Казанцеве, Н. Рубцове, Н. Тряпкине как о наиболее близких ему по духу поэтах. Их объединяет и общее жгучее, «кровное чувство земли, не благостно-сладкое...», и общая идейно-эстетическая традиция. В одном из своих многочисленных интервью Ю. Кузнецов, отвечая на вопрос И. Жукова о том, что значит «следовать традициям», дал следующее определение:
- Это значит чувствовать твердую почву под ногами. Конечно же, родную.
Традиция народности, завещанная нам литературой XIX века, думаю, самая главная.»
Кстати, бывшие «тихие» лирики называют себя поэтами-«почвенниками»...
Слово «почва» имеет в русском языке несколько значений, в том числе: «земля», «Родина», «основы национальной жизни» (язык, фольклор, религия, быт, история и т.п.). Все это является первостепенным и в «почвенной» поэзии. У Юрия Кузнецова слово «земля» занимает третье место в образной символике, а слово «Родина» - восьмое. Сам поэт утверждает: «Русский быт, русская история, русская почва - для меня самоценны.» На протяжении многих лет "мифо-модернист" Ю. Кузнецов был и остается лидером «почвенного» направления в современной русской поэзии.
Юрий Кузнецов не избежал влияния своего выдающегося современника - Николая Рубцова. Влияния именно поэтического, так как личное знакомство не оставило сколь- нибудь заметного впечатления, хотя и стало очередной литинститутской легендой: «В коридорах я иногда видел Николая Рубцова, но не был с ним знаком. Он ходил как тень. Вот все, что я о нем знаю. Наша единственная встреча произошла осенью 1969 года. Я готовил на кухне завтрак, и вдруг - Рубцов. Он возник как тень. Видимо, с утра его мучила жажда. Он подставил под кран пустую бутылку из-под кефира, взглянул на меня и тихо произнес:
- Почему вы со мной не здороваетесь? Я пожал плечами. Уходя, он добавил, притом серьезным голосом:
- Я гений, но я прост с людьми.
Я опять промолчал, а про себя подумал: «Не много ли: два гения на одной кухне?»
У этих поэтов - схожая сиротская судьба. Не замечены были и их первые книги, вышедшие в провинции. Расцвет таланта у обоих пришелся на 60-е годы (хотя пятилетняя разница в возрасте все-таки сказалась)... После смерти Рубцова Кузнецов постоянно упоминал его имя в своих выступлениях и статьях, называя Рубцова в числе своих кумиров и справедливо считая его «одним из очень немногих поэтов, кому удалась попытка прорыва к большому бытию». Свою поэму «Золотая гора» Кузнецов опубликовал в Вологде. «Тут было наследование, - считает В. Курбатов, - хотя прямой переклички между поэтами будто нет, здесь было наследование, сознающее себя как противостояние». Вольные или невольные реминисценции видны у Ю. Кузнецова во многих стихотворениях и даже в переводах:
Сравним у Рубцова:
Влияние рубцовской музы было настолько явным, что его приписывали даже очень ранним (50-х годов) стихотворениям Кузнецова (был такой грех и у автора этих строк - В.Б.).
Позже, пытаясь переболеть рубцовской интонацией в своих стихах, поэт вступал нередко в сознательную, откровенную перекличку с ним по принципу «клин клином вышибают»: «Отказали твои пистолеты, Опоздали твои поезда» (кузнецовские «Тридцать лет») - У Рубцова: «Пролетели мои самолеты, просвистели мои поезда» («Посвящение другу»). Но Кузнецов быстро нашел свою дорогу в российской поэзии. Эпическое восприятие жизни и предельная насыщенность символической образностью - вот качества, которые «всерьез и надолго» вошли в плоть и кровь его стихотворений. Рубцовская традиция оказалась плодотворной.
Со свойственной ему основательностью подошел поэт к теме Дома. «В поэтике Кузнецова он - емкий и собирающий образ, - писал Ю. Селезнев. - Это и отчий дом, и дом - Родина (поэмы «Дом», «Четыреста»), и весь мир, но уже не в его катастрофическом состоянии, а в ином, противоположном качестве.». «Образ дома,., своими корнями уходит в народные представления о нравственности, еще «Повесть о Горе-Злочастии» семнадцатого века разрабатывает мотив ухода молодца из дома, осуждает его неприкаянность, забвение им родительских заветов.» Если идти дальше в глубь веков, то можно увидеть, что в древнейших формах художественного творчества самых разных народов дом -изначальное понятие... Когда Пушкин узнал, что его рана смертельна, он сказал: «Мне надо привести в порядок мой дом».
В 1976 году вышел второй сборник Ю. Кузнецова: «Край света - за первым углом». В нем была более широко представлена тема природы, которую поэт грозно сливает с человеческим естеством: «В человеке роится планета.» («Ночь уходит. Равнина пуста...»).
Фольклорная образность богаче всего была использована Кузнецовым в поэме «Золотая гора» (74 г.), в которой впервые стала заметна некоторая перегруженность народно-поэтической символикой (идущей от былин, сказок, исторических песен); от этого страдал ее язык, становился чуждым разговорной речи.
В следующей книге стихов: «Выходя на дорогу душа оглянулась...» (78 г.) поэт продолжил исследование проблемы «разрыв-дороги» современного русского человека, но это исследование стало конкретным, менее личным, но более трагедийным.
Пессимистически решал Ю. Кузнецов и тему «поэт и современная поэзия» в стихотворении «Прощание», посвященном В. Кожинову:
Начиная с книги «Отпущу свою душу на волю» (81 г.) поэзия Юрия Кузнецова обрела новое качество. В ней воедино соединились и проблемы современности, и древняя история России, и языческие мотивы, и вся сила любовного поединка.
Любовная лирика Кузнецова своеобразна, но в ней отчетливо видны традиции русской классической поэзии:
Это стихотворение было написано еще в 1971 году, но его «мягкий» элегизм не стал характерной чертой кузнецовских стихотворений о любви. Любовная лирика поэта вошла в единый, цельный ряд его трагической по сути поэзии. Ведь борьба между «свободной волей человека и первородно-личною виной» происходит и в любви. В качестве доказательства поэт приводит строки Ф.И. Тютчева:
В страстной, глубоко интимной лирике Ю. Кузнецова виден, прежде всего, роковой во времени поединок. Эту боль лирического героя и посчитали «неоправданно жестокой» (клише сработало и здесь!) критики поэта. И. Федоров, например, возмущенно цитировал:
Но, во-первых, критик опустил первую строфу этого небольшого стихотворения, а оно начинается так: «Ты чужие слова повторяла...» (73 г.) ; во-вторых, он не понял его смысла: лирический герой не ждет пощады от жизни ни для любимой, ни для себя; со-единение душ, общая их судьба - таково содержание этой миниатюры.
Не жестокость, а сострадание и милосердие по отношению к леди Макбет (в одноименном стихотворении 1971 года) стала предметом новых обвинений поэта уже в «безнравственности». Да, леди Макбет - убийца, и Кузнецов знает, что ей «гореть в огне На том и этом свете...», но скажите, кто и когда запретил оплакивать погибшую душу?..
«Не знаю в поэзии моего поколения, - сказала Лариса Васильева, - стихов о любви более полнокровных, более дерзких и точных по чувству, чем кузнецовские... Кузнецов говорит с женщиной на равных...».
IO. Кузнецов, действительно, относится к «слабому полу», как к равному и равноправному, но этот справедливый подход почему-то воспринимается как оскорбление, когда речь идет о женских способностях... «Женский талант, - заявил поэт, - наиболее полно выразился в пении, хореографии и лицедействе... В остальных искусствах их талант невелик. Они исполнители, а не творцы. Женщины не создали ни одного великого произведения». Ю. Кузнецов смотрит «правде в глаза», а правда не оскорбляет:
«К сожалению или к счастью, но это так и дано изначально, и что бы мы ни говорили о прекрасном поле, в поэзии для него существует только три пути: рукоделие (путь Ахматовой), истерия (тип Цветаевой) и подражание (общий безликий тип). Кто думает иначе, тот не понимает природы творчества».
Еще раз послушаем Ларису Васильеву: «Не могу на это обижаться: он по-своему прав, расставил нас довольно точно - он ведь тоже хороший рукодельник».
Вообще Кузнецов смело, хотя и рискованно отзывается о любых поэтических авторитетах, и критики неистовствуют: «Когда я усмотрел в моем любимом Блоке провалы духа, условный декор и духовную инородность и отметил это в поэме «Золотая гора», то вызвал волну лицемерного возмущения: как-де посмел! И стали открывать такое: я не согласен с Пушкиным! Я жесток к женщине! У меня не коллективный разум!! И вообще мои стихи вызывают недоумение! Первое, относительно Пушкина, чересчур, но лестно; второе и третье я отвергаю как недомыслие, а насчет недоумения могу только сожалеть...».
Что касается Пушкина, то Кузнецову припомнили в свое время и строчки из поэмы «Золотая гора», на которой «Пушкин отхлебнул глоток, Но больше расплескал.» («То есть одарил»,- парировал Г. Муриков), и статью «О воле к Пушкину». С некоторыми оценками пушкинского творчества в ней, действительно, нельзя согласиться. Однако основной пафос статьи (и этого критики не заметили напрочь) направлен не против великого поэта, а против замшелости, против стереотипов в восприятии гениальной поэзии, крепко в нас засевших и мешающих проявить свою «волю к Пушкину». Юрий Кузнецов ругает не Пушкина, а ту часть русской лирики после Пушкина, которая однобоко восприняла и исказила его некоторые традиции. Так что идеалы Кузнецов никак не «задевает», а просто «смотрит на них глубже, чем принято смотреть.». Между прочим, в кузнецовском стихотворении «Голос» слышна перекличка со знаменитым «Пророком»: тот же «Божий глас», то же проникновенное восприятие Воли как светлой Истины: «Светло в моем сердце...», только Кузнецов более категоричен, когда говорит о Божьей Воле как первоисточнике творческого духа:
- Сияй в человечестве! или молчи.
В цикле стихотворений, посвященных традиционной теме «поэт и поэзия»: «Поэт» (69 г.), «Учитель схоронил ученика...», «Орлиное перо, упавшее с небес...» (74 г.), «Стихия», «Детское признание» (74 г.) и других - «Голос» занимает важнейшее место, являясь программным для Ю. Кузнецова. «Для поэта, - пишет лирик, - как и для каждого честного человека, главное - совесть, высший нравственный закон (выражение Канта), который должен быть незыблем. Именно его пытаются расшатать средства массовой информации. Это всем видно. На зрителей и читателей постоянно обрушивается наглая ложь и полуправда.
Это всё приводит человека в ужас. Но если его совесть спокойна, можно устоять. Убежден - сегодня опора не на красоту, а на совесть. Сам-то я давно вышел из-под влияния заданного как аксиома выражения - «красота спасет мир» - гипнотическая, пассивная и отвлеченная фраза.».
В связи с этим вспоминаются не так давно написанные строки Владимира Соколова:
Ю. Кузнецов, как и В. Соколов, не зачеркивает мысль своего любимого Федора Достоевского - его возмущает неправильное ее толкование. Поэт выступает против понимания красоты как прелести, а не как красоты души, которая, как известно, «по природе своей христианка». Борьба против зла в любой его форме - вот духовная и одновременно гражданская позиция Юрия Кузнецова: «Поэт и гражданин - для меня эти понятия неразделимы.».
Почти в каждом стихотворении Ю. Кузнецов стремится «преодолеть» время с помощью «погружения» его в историю («Сказание о Сергии Радонежском» (80 г.), «Посох» (77 г.), «Повернувшись на запад спиной...» (79 г.) и др.). «История во всем ее размахе - это не «предмет» поэзии Юрия Кузнецова (то есть нечто «внешнее», отдельное), но самая сердцевина, стержень его художественного сознания и воли. В его книгах не наберется и десятка стихотворений, хоть в какой-то степени непосредственно отражающих исторические события и явления..., но видение Истории во всем ее объеме живет в самой словесно-образной ткани, в самом стиле поэта.».
В поэтическом сборнике «Русский узел» (83 г.) Ю. Кузнецов подвел итоги работы за десятилетие, а также опубликовал несколько новых стихов («Весть», «Китобой» и др.), в которых еще сильнее был заметен всё усиливающийся пессимизм от сознания безвременья. «Небо покинуло душу мою...» - признавался поэт.
Следует отметить, что трагическое состояние души лирического героя Кузнецова на протяжении почти двух десятилетий оставалось неизменным:
- И снился мне кондовый сон России... (69 г.)
- Я не знаю ни Бога, ни счастья... (69 г.)
- Что вечного нету, что чистого нету... (70 г.)
- Я в поколенье друга не нашел... (71 г.)
- На распутье я не вижу Бога... (77 г.)
- Мы забыли о самом высоком... (79 г.)
- Боже мой, ты покинул меня... (81 г.)
- Душа верна неведомым пределам... (82 г.)
Это пессимистическое настроение было буквально сломлено в следующем сборнике - «Ни рано ни поздно» (85 г.), в котором Кузнецов почти полностью отказался от иносказания, в его стихи ворвалась публицистика, поэт стал говорить «открытым текстом», нисколько не утратив при этом всей своей впечатляющей образности. Жесткий реализм детали, скупое, но точное использование фольклора сделали его язык более естественным. Теперь он передавал не только весь ужас застоя («Заклинание», «Ни великий покой, ни уют,..», «Мужик»), но и поднимался до социальной сатиры, гротеска, даже фарса («Похождения Чистякова», «Выпрямитель горбов»). Удивительно то, что все эти стихи и поэмы были написаны до апреля 85-го. В стихотворении «Я скатаю родину в яйцо...» Кузнецов, предсказывая, даже торопит недалекое будущее:
Книги Ю. Кузнецова, вышедшие во второй половине 80-х: «Душа верна неведомым пределам» (86 г.), - Государственная премия России 1990 года; «Золотая гора» (89 г.), «После вечного боя» (89 г.), а также сборники избранных стихотворений: «Стихотворения
и поэмы» (90 г.) и «Стихотворения» (90 г.) еще выше подняли уровень публицистичности в его поэзии. Впрочем, вся литература, все вокруг разом заговорили в полный голос. «С 1985 года стала обнажаться космическая бездна», - скажет позднее поэт (78).
История XX века - мифологична. Одни мифы были разрушены, другие пришли им на смену. Истоки «публицистичности» кузнецовского стиля следует искать именно в социальной мифологии.
В наиболее интересном сборнике с «говорящим» названием: «После вечного боя» (89 г.), в котором были собраны новые стихи, а также те, которые не могли быть опубликованы раньше, поэт все чаще и чаще говорит языком злой и одновременно печальной сатиры («Откровение обывателя», «Очевидец», «Захоронение в Кремлевской стене», «Ложные святыни» и др.). Его «Триптих» начинается так:
«Я вижу Ленина и Сталина выпукло, во времени», - отмечает Ю. Кузнецов.
С горечью поэт говорит о Доме, о физической и духовной заброшенности России, в которой она находится до сих пор:
Кузнецов, не отделяя себя от народа («Мы забыли о самом высоком После стольких утрат и измен»), понимает, сколь велика наша общая вина за то состояние беспамятства, в которое погружена его душа. Поэт с ужасом наблюдает, как русский народ, невозмутимо-равнодушный, «изрядный хозяин двора, Но не державы», сидит сиднем с «головой пустопорожней», «в чем мать родила», -
Лирический герой Кузнецова одинок, и это не удивительно, ведь «русскому сердцу везде одиноко», но он все-таки пытается пробудить народ от страшного сна, вытащить его из бездны, поднять «душу, не помнящую родства» до осознания высоты национальных идеалов добра, любви и красоты, повторяет великие имена, «забытые землей», отчаянно призывает: «Трудись, душа ты окаянная!» Но, увы, слышит до боли знакомое эхо:
«Сон разума» тут же рождает чудовищ:
«Нас окружают бесы!» - восклицает Кузнецов вслед за Пушкиным и Достоевским и со стоном в груди обращается к народу:
Вспоминается древнее предание, согласно которому русская земля была отдана на испытание дьяволу...
В 90-х годах, говоря словами поэта, «закатилось солнце России», наступила печальная развязка российской истории XX века:
(«Ловля русалки»)
Это стихотворение естественно вписывается в рамки кузнецовского поэтического стиля, не подверженного ломке в вихре политических страстей. Ю. Кузнецов всегда знал, что он хочет сказать своими стихами, ему не пришлось менять свои убеждения, подстраиваться под «общее направление». И поэтому так узнаваемы здесь и языческие, и фольклорные образы, и символы (вода, рыба - символы христианства), и лермонтовские реминисценции.
90-е годы - особые годы для России. У людей, не потерявших свою душу, «обнажилась совесть. У людей, у которых не было совести, обнажились змеи. Они превратились в чудовища...». В эти годы, когда, по словам поэта, «над русскою славой кружит воронье», а на западе «заходит солнце славянства»; когда в «тучах лжи» оскверняются святыни и на «руинах великих идей» поднимаются герои толпы, «ложные кумиры»; когда «на две трети деревня мертва», и народ не странствует по Руси, как прежде, а бродяжничает, когда униженная держава «сгорела давно» - в эту пору:
Дух отрицанья учуял: победа!
Юрий Кузнецов - поэт редкой трагедийной силы. Его лирический герой видит трагедию не только в русской национальной жизни, но и в состоянии всей мировой культуры, гибнущей в тисках «железного» века. Он говорит о вселенском зле, о его изначальном первородстве и даже Прометея называет «сводным братом» Люцифера.
По мнению Ю. Кузнецова, в наше время на «поле битвы в сердцах людей» развернулось сражение с самим дьяволом и его пособниками: бесами, «призраками с четвертым измереньем», чудовищами из прошлого («Очевидец») и настоящего («Наваждение», «Борьба», «Испытание зеркалом», «Число», «Знак» и др.). В стихотворениях «Видение», «Великий инквизитор» и особенно в «Портрете учителя» поэт, говоря о вселенском зле, сознательно обращается к Библии, к ее основополагающей догме о всеобщем противостоянии Бога и сатаны...» «Опять берет Его диавол на весьма высокую гору; и показывает Ему все царства мира и славу их, и говорит Ему: все это дам Тебе, если падши поклонишься мне. Тогда Иисус говорит ему: отойди от Меня, сатана; ибо написано: Господу Богу твоему поклоняйся и Ему одному служи.» (От Матфея 4: 8-10).
Не случайно на юбилейном вечере в Центральном доме литераторов Кузнецову был задан следующий вопрос:
- В Ваших стихах чувствуется, что вы знаете или видите что-то такое, чего не видят и не знают другие, так ли это? Или это поза?
- Да, я знаю, что есть сатана, - таков был ответ поэта.
Юрия Кузнецова (если судить по его философским пристрастиям) всегда чрезвычайно волновали именно эти дилеммы: добро и зло, смерть и бессмертие... «В начале 70-х годов, -вспоминает поэт, - книга «Так говорил Заратустра» оказала на меня несомненное влияние. В ней я нашел много глубоких, поэтических красот. Потом все это я прошел. Ницше остался где-то в стороне. На каком-то этапе мне были близки воззрения Николая Федорова - «Философия общего дела» - о воскрешении предков. Время от времени, вот уже долгие годы, я обращаюсь к моему любимому мыслителю - Паскалю...».
Знаменитые «Мысли» Блеза Паскаля - книга о христианстве, которое философ объяснил с точки зрения разума: «Разумнее верить, чем не верить в то, чему учит христианская религия.». Но Кузнецов не был бы Кузнецовым, если бы не возразил «любимому мыслителю»: «Вера - самая неподходящая область для рациональных рассуждений.». Поэтическое переложение евангельских откровений в «Портрете учителя», отсвет духовного опыта русских святых: Серафима Саровского (в стихотворении «Пустынник») и Игнатия Брянчанинова («Видение») - само по себе это еще не означает, что Кузнецов является «убежденным сторонником Православия»: «Пускай об этом говорят другие. С Духовенством наши правители заигрывают. Стали частыми теперь выходы священников к общественности, тут самые различные трибуны, включая телевидение. Я вдруг обнаружил, что я - продукт советской безбожной эпохи. Я же в храм хожу редко. Важнее, наверное, другое: я сохранил психологию православного человека. Бог для меня несомненен. Христос - тем более... Я чту православные святыни, исполняю, как могу, евангельские заповеди. Мне близки слова Христа: «Будьте как дети.». О близости этих двух составляющих мироощущения Кузнецова точнее всего сказано у И. Геворгова: «Истинное искусство, как и религиозное слово, обращается непосредственно к сердцу человека с откровением Истины. Поэтическое слово, как миф, вмещает в себя бесконечное содержание, будучи по форме простым и доходчивым. К такому слову-мифу стремится и поэзия Юрия Кузнецова в лучших ее образцах. Эта поэзия - одно из интереснейших и поучительных явлений наступающей эпохи Русского Возрождения.». В свете мирового противоборства сил добра и зла видит Кузнецов и другую традиционную для русской культуры оппозицию: Восток и Запад. Связь тут самая прямая, ведь «Европа и Россия прочли Библию по-разному. В разгар «перестройки» ( «Я «раскусил» ее через полтора года, в 1987 году, - признался позднее Кузнецов) поэт опубликовал следующее стихотворение:
(«Окно», 88 г.)
«Никаких исторических концепций у меня нет, - поясняет Ю Кузнецов, - мое мышление мифологическое, образное. Из истории я беру то, что мне нужно...(О Петре 1:)...я знаю и такое его выражение: «Когда мы возьмем все от Европы, мы повернемся к ней спиной.».
Поэтическое и политическое чутье не подвело Кузнецова: история повторилась и в начале, и в конце как петровских, так и реформ конца XX века. К ним обеим безо всяких исключений подходит резюме выдающегося русского филолога прошлого века Ф.И. Буслаева: «...Чем больше развивалось на Руси западное господство, чем больше образованные умы сближались с интересами текущей европейской жизни, тем сильнее чиновничий принцип чувствовал себя в ложном положении, потому что официально не мог и не должен был сочувствовать многому, что делалось и говорилось на Западе.». В этом отношении любопытно сравнение, сделанное современным литературоведом Львом Аннинским: «1941 год - на этом рубеже (родились) - два крупнейших поэта, можно сказать, ровесники, диаметрально противоположные по ценностям и, тем не менее, изумительно единые по неприятию либерального идеализма, который оба они: и Юрий Кузнецов, и Иосиф Бродский - отвергают с разных позиций. Кузнецов - с позиций национального дома, оборачивающегося у него пепелищем. Бродский - с позиций всемирного бездомья, которое катастрофично «по определению». Что же рушится в их сознании? Рушится - история как процесс...». Усиливающееся в конце XX века общее эсхатологическое восприятие времени в кузнецовском поэтическом преломлении наиболее отчетливо выразилось в стихотворении «Хвала и слава». Его лирический герой чувствует личную ответственность за происходящее в мире, за конечный итог и своего, и общего земного бытия:
Какое счастье, что время еще осталось! Остались, вопреки всему, идеалы православной религии и в народе:
(«Голубь»)
Только произойдет ли полное возвращение? Юрий Кузнецов сам отвечает на этот вопрос в своей поэме «Стальной Егорий»:
ДИАЛОГ ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
К. Анкудинов:
- Для Кузнецова культура - часть новейшей рациональной не-мифо-реальности и она подлежит изменению при помощи врывающейся в нее мифо-реальности, превращению в мифо-культуру. Подобному действию мифо-реальности подвергается, например, «гуманист» Петрарка, все творчество которого перечеркивается для Кузнецова одной высокомерной эпистолярной фразой о «подневольном люде», который «омрачает этот прекраснейший город скифскими чертами лица и беспорядочным разбродом, словно мутный поток чистейшую реку». Этой фразы оказывается достаточно для того, чтобы Петрарка оказался унесен в страшную реальность двадцатого века, где «в сорок третьем на лютом ветру итальянцы шатались как тени, Обдирая ногтями кору из-под снега со скудных растений» (как видим, Петрарка получает от мифо-реальности то, что пожелал другим). Великий поэт Петрарка оказывается в роли классического отрицательного персонажа мифа - гордеца и ослушника -, посягнувшего на божество (в данном случае божество именуется словом «славянство»; я сознательно оставляю за пределами вопрос о том, какой народ имел ввиду Петрарка в действительности, скажу только, что Кузнецов вполне имел право принять его высказывание на свой счет, это подтверждается историческими свидетельствами о генуэзцах, использующих в качестве невольников в том числе и славян, проданных в рабство монголо-татарами). При этом все прекрасные сонеты Петрарки для Кузнецова являются смягчающими обстоятельствами не в большей степени, чем принадлежность к царскому роду является смягчающим обстоятельством для царя Ирода; все они относятся к миру тленному и не принимаются в расчет.
Именно это вызвало возмущение у критика Бенедикта Сарнова: «Да, дорого заплатил несчастный Петрарка за свои неосторожные слова... Власть, данную ему богом поэзии, Юрий Кузнецов использовал, как говорится, на всю катушку. И славно отомстил - через века - итальянскому поэту за его надменную неприязнь «к нашему брату»... Нет, портрет Петрарки у Юрия Кузнецова явно не получился. Но свой автопортрет он нарисовал замечательно!».
Мы видим, как сталкиваются две позиции: культуроцентрическая и антикультуроцентрическая. Для культуроцентрика Сарнова слова Петрарки - именно «неосторожные слова», не идущие ни в какое сравнение с фактом его великого творчества. Поэтому для него подход Кузнецова, не придавшего значения творчеству Петрарки, саморазоблачителен; на взгляд критика, отрицательность получившегося у Кузнецова «автопортрета» даже не требует доказательства, она самоочевидна. Так же очевидно для антикультуроцентрика Кузнецова превалирование национально-политического фактора над культурно-поэтическим. Петрарка для Кузнецова - прежде всего ненавистник «бесславного племени» и только в последнюю очередь - поэт.
В. Бараков:
- Прежде всего необходимо сделать уточнение. Кузнецов как поэт-модернист парадоксальным образом соединил разные эпохи, но по-настоящему «пострадал» от этого соединения не Петрарка, а итальянские солдаты. Для Кузнецова Великая Отечественная война - до сих пор памятная личная трагедия, слившаяся с памятью рода, постоянно подвергавшегося агрессии с Запада (и не только). Но Кузнецов идет еще дальше, в самые глубины западной культуры, в течение многих веков высокомерно и несправедливо относившейся и к России, и ко всему славянскому «бесславному племени» (последний пример - Югославия 90-х годов нынешнего века).
Мысль о том, что для Кузнецова Петрарка - «прежде всего ненавистник «бесславного племени» и только в последнюю очередь поэт» я бы разделил на две части. Во-первых, любой человек - прежде всего человек перед лицом Правды, а потом уже поэт, сапожник, булочник и т.д. Во-вторых, Петрарка, естественно, не мог предугадать, что произойдет в XX веке, но «слово отозвалось» через несколько столетий именно потому, что с точки зрения Правды - он уже тогда был не прав. Он, действительно, попал под «горячую руку», и его «вина» гиперболизируется Кузнецовым (Петрарка как один из столпов западной культуры выступает в качестве ее символа), и нужно было бы «оговориться», «уточнить», «объясниться» с читателем, но это уже наша, литературоведческая задача, а Кузнецов - поэт, и он в очередной раз «сломал» укоренившийся в нашем сознании стереотип.
К. Анкудинов:
- Я думаю, что человеческий поступок рассматривается Кузнецовым прежде всего с точки зрения его влияния на ход жизни державы. Так, Кузнецов восхищен генералом Скобелевым, взявшим «без боя Асхабат один, при полном блеске»:
(«Поездка Скобелева. 1881»)
Это стихотворение вызвало крайнее негодование у многих критиков: «Будь Юрий Кузнецов настоящим художником, настоящим поэтом, он, изображая «подвиг» генерала Скобелева, сумел бы взглянуть на своего героя глазами тех, кого храбрый генерал так красиво и изящно покорил. А именно - глазами туркмен".
В. Бараков:
- Увы, это стихотворение критики прочитали невнимательно. Все их негодование бесполезно, так как речь в нем идет совсем о другом. Генерал Скобелев совершил удивительный поступок: после того, как «при гулкой пушечной пальбе» был взят Геок-Тепе, он решил без крови, без страданий своих и чужих солдат покорить достаточно мощную по тем временам крепость Асхабат:
Он совершенно один (при нем было только личное оружие: шашка и кинжал) двинулся в путь. Вот теперь я полностью процитирую ту строфу, часть которой была приведена в «обвинительном» слове в адрес Кузнецова:
Все величие этого поступка - в его «вечной простоте».
К. Анкудинов:
- Следует заметить, что у Кузнецова тематика, связанная с Россией, несет в себе не только победно-торжественную интонацию, как в этом стихотворении, но чаще всего принимает трагический оттенок. Само существование России - бунт по отношению к установившемуся миропорядку, это «светлейшая страна иной красы и стати», где «свеча закона... бледна пред солнцем благодати».
Не случайно у автора возникает желание вывести Россию из существующего бытия, создать ей другое (фантастическое) бытие. Это связано с острым ощущением непричастности России этому бытию, даже враждебности ему. Трагико-романтический бунт рассматривается Кузнецовым в триединстве: это бунт мифо-реальности против не-мифо-реальности, бунт вихревой России против бытия (не-России), наконец, бунт отдельно взятого человека против окружающего его мира.
В. Бараков:
- Согласен с этой мыслью полностью, только дополню ее. Смысл первого авторского произведения русской литературы, - «Слова о Законе и Благодати» митрополита Илариона (проповеди, прочитанной в Софии Киевской 26 марта 1049 года), - равенство всех народов перед Богом. Не перед Законом (Закон ветхозаветный был «кардинально изменен» Иисусом Христом), а перед Богом, перед Его заповедями. Беда в том, что народы по-разному восприняли Благодать (Закон новозаветный), а многие оказались разделенными, расколотыми в вере, в том числе и русский народ. Но в России даже в условиях коммунистического язычества искание Правды, стремление устраивать все на взаимном доверии, а не на законе - сохранилось (См. труды Н.Бердяева). Здесь - истоки и нашего правового нигилизма, и бессилие законов, спускаемых сверху властями, и враждебность народа к западному формальному, высушенному стилю жизни.
В быту мы всегда будем жить не по закону, а по сердцу, по душе, по «благодати», - так уж устроены. Суда, например, русский человек боится панически, даже если и прав. Он скорее решит дело миром, полюбовно, даже с ущербом для себя, нежели пойдет решать свои проблемы «по закону», в суд. И этот «менталитет» сохранится при любом строе, при любом правлении!.. Это в быту. А вот в духовной сфере нам еще долго освобождаться от родимых пятен советского времени, от новоязыческих по сути привычек. Долго еще народу придется «тесниться в Законе», прежде чем он будет свободно «ходить в Благодати»... То, что топтали в течение века, не просто и не сразу вернется в его душу. Но, между прочим, славянское язычество полностью из нашего сознания не уйдет никогда, оно существует в нем на «генетическом» уровне. Так, стихотворение Кузнецова «Атомная сказка» имеет, например, и такую трактовку: «Атомная сказка» иносказательно повествует о разрушительности социального эксперимента, совершенного над Россией...». Но ведь еще в славянской мифологии существовал запрет убивать лягушку, иначе «умрет мать, либо сам убивший, либо родители или родственники" (!)
К. Анкудинов:
- Все это очень интересно и довольно убедительно, но в то время, когда была написана «Атомная сказка», и позже, в семидесятые годы, Кузнецова волновали прежде всего общефилософские проблемы, его творческий мир отличался значительным герметизмом, «злоба дня» не получала отражения в его стихах. Хотя Кузнецова нельзя было назвать и официальным советским поэтом (формально входившим в систему советской поэзии). Творчество Кузнецова не было связано с официальной идеологией вообще (а по некоторым вопросам крайне с ней расходилось).
В. Бараков:
- Пусть отвечает сам поэт: «В последние три года во внешности моего стиха, моей поэтической символике проступили резкие социальные углы: Кремлевская стена, Ленин, Сталин... Раньше социальность скрывалась в глубине символа, как подводный риф...».
К. Анкудинов:
- Самое время сказать о кризисе в творчестве Юрия Кузнецова... Со второй половины восьмидесятых годов его слава идет на убыль. В этот период происходят серьезнейшие изменения в жизни страны: социалистическая держава постепенно рушится, осыпается; изменяется духовная ситуация в обществе, идут необратимые социальные процессы, сознание общества крайне политизируется. Это время оказывается неблагоприятным почти для всех «советских» поэтов, особенно для Юрия Кузнецова с его сложным и герметичным поэтическим миром. Он пытается «идти в ногу со временем», стремится ввести в свои стихи политические реалии, однако это окончательно разрушает его художественный мир.
В. Бараков:
- Кузнецову и не надо было ни тогда, ни сейчас «идти в ногу со временем», у него и так необычайно развито мнфосознание. В его «мифо-реальности» переплавляется все: и древнее язычество, и христианство, и советская идеология, и «перестройка», больше похожая на обвал, чем на «постепенное разрушение». Не могу согласиться я и с тем, что его художественный мир разрушается, - просто в кузнецовскую поэтическую мифологию влилась мифология социальная, политическая.
К. Анкудинов:
- Все-таки Кузнецов меня разочаровал своими «политическими» стихами не самого лучшего качества.
В. Бараков:
- И меня - тоже.
К. Анкудинов:
- Значит, кризис в кузнецовской поэзии все же существует?
В. Бараков:
- Да. И кризис не идеологический, а духовный. Его православное видение Христа вошло в столкновение с ранее приобретенными новоязыческими представлениями и привычками, не случайно он говорит о себе как о «продукте советского распада»... Надо учитывать мировоззренческую эволюцию поэта: от ницшеанства, отрицающего Христа - к «почвенничеству» (наполовину - язычеству, наполовину - христианству).
К. Анкудинов:
- С этим выводом я согласен.
В. Бараков:
- Вопрос: будет ли в согласии с нами сам Кузнецов?..
Гроза. - Краснодар, 1966.
Во мне и рядом - даль. - М., 1974.
Край света - за первым углом. - М., 1976.
Стихи, - М., 1978.
Выходя на дорогу душа оглянулась. - М., 1978.
Отпущу свою душу на волю. - М., 1981.
Русский узел. - М., 1983.
Ни рано ни поздно. - М., 1985.
Душа верна неведомым пределам. - М., 1986.
Золотая гора. - М., 1989.
Стихотворения и поэмы. - М., 1989.
После вечного боя. М., 1989.
Пересаженные цветы. - М., 1990.
Стихотворения и поэмы. - М., 1990.
Стихотворения. - М., 1990.
Избранное. - М., 1990.
Ожидая небесного знака. - М., 1992.