Из-под глыб (Сборник статей, Часть 1)

fb2

«Из-под глыб» (1974) — сборник статей живших в СССР авторов (два из которых использовали псевдонимы — «А. Б.» и «Ф. Корсаков») о настоящем и о возможном будущем России. Впервые опубликован издательством ИМКА-Пресс в Париже на русском языке (1974 г.), в СССР нелегально распространялся в Самиздате.

В 1992 году переиздан в России издательством «Русская книга», при переиздании добавлены материалы двух пресс-конференций, данных авторами в 1974 году по поводу выхода сборника.

А. И. СОЛЖЕНИЦЫН

На возврате дыхания и сознания

(По поводу трактата А. Д. Сахарова «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе»)

Эта статья была написана 4 года назад, но не отдана в Самиздат, лишь самому А. Д. Сахарову. Тогда она была в Самиздате нужней и прямо относилась к известному трактату. С тех пор Сахаров далеко ушёл в своих воззрениях, в практических предложениях, и сегодня к нему статья уже мало относится, она уже не полемика с ним. Так теперь поздно! — возразят. То ли ещё у нас не поздно! Мы и полстолетия ничего не успевали ни называть, ни обмысливать, нам и через 50 лет ничто не поздно. Потому что напечатана у нас — пустота! Во всяком таком опоздании — характерная норма послеоктябрьской русской жизни. Не поздно потому, что в нашей стране на тех мыслях, которые Сахаров прошёл, миновал, ещё коснеет массивный слой образованного общества. Не поздно и потому, что, видимо, ещё немалые круги на Западе разделяют те надежды, иллюзии и заблуждения.

1

Кажется, мучителен переход от свободной речи к вынужденному молчанию. Какая мука живому, привыкшему думать обществу с какого-то декретного дня утерять право выражать себя печатно и публично, а год от году замкнуть уста и в дружеском разговоре и даже под семейной кровлей.

Но и обратный переход, ожидающий скоро нашу страну, — возврат дыхания и сознания, переход от молчания к свободной речи, — тоже окажется и труден, и долог, и снова мучителен — тем крайним, прОпастным непониманием, которое вдруг зинет между соотечественниками, даже ровесниками, даже земляками, даже членами одного тесного круга.

За десятилетия, что мы молчали, разбрелись наши мысли на семьдесят семь сторон, никогда не перекликнувшись, не опознавшись, не поправив друг друга. А штампы принудительного мышления, да не мышления, а диктованного рассуждения, ежедённо втолакиваемые через магнитные глотки радио, размноженные в тысячах газет-близнецов, еженедельно конспектируемые для кружков политучёбы, — изуродовали всех нас, почти не оставили неповрежденных умов.

И теперь, когда умы даже сильные и смелые пытаются распрямиться, выбиться из кучи дряхлого хлама, они несут на себе все эти злые тавровые выжжены, кособокость колодок, в которые загнаны были незрелыми, — а по нашей умственной разъединённости ни на ком не могут себя проверить.

Мы же, остальные, до того иссохли в десятилетиях лжи, до того изжаждались по дождевым капелькам правды, что как только упадут они нам на лицо — мы трепещем от радости: «наконец-то!», мы прощаем и вихри пыли, овеявшие их, и тот лучевой распад, который в них ещё таится. Так радуемся мы каждому словечку правды, до последних лет раздавленному, что этим первым нашим выразителям прощаем и всю приблизительность, и всякую неточность, и долю заблуждения даже бОльшую, чем доля истины, — только за то, что «хоть что-то сказано!», «хоть что-то наконец!».

Всё это испытали мы, читая статью академика Сахарова и слушая отечественные и международные отклики на неё. С биением сердца мы узнали, что наконец-то разорвана непробудная, уютная, удобная дрёма советских ученых: делать своё научное дело, за это — жить в избытке, а за это — не мыслить выше пробирки. С освобождающей радостью мы узнали, что не только западные атомники мучимы совестью, — но вот и в наших просыпается она!

Уже это одно делает бесстрашное выступление Андрея Дмитриевича Сахарова крупным событием новейшей русской истории. Работа эта находит путь к нашему сердцу прежде всего своею честностью в оценках. Многие события и явления называются так, как мы тайно думаем, но по трусости боимся высказать. Режим Сталина назван среди «демагогических, лицемерных, чудовищно-жестоких полицейских режимов»; сказано, что в отличие от гитлеризма сталинизм носит «гораздо более изощрённый наряд лицемерия и демагогии» с опорой на «социалистическую идеологию, которая явилась удобной ширмой». Упомянуты и «грабительские заготовки» продуктов и «почти крепостное закабаление крестьянства», правда — в прошлом, но есть и о сегодняшнем: «большое имущественное неравенство между городом и деревней», «40 % населения нашей страны оказывается в очень трудном экономическим положении» (по контексту, по намёку речь идет о БЕДНОСТИ, но в отношении своей страны язык не выговаривает); напротив, 5 % «начальства» так же привилегированны, «как аналогичная группировка в США». И даже больше! хотели бы мы возразить, но разъяснения автора опережают нас: привилегии управляющей группировки в нашей стране — тайны, «дело не чисто», тут «имеет место подкуп верных слуг существующей системы», в прошлом «зарплата в конвертах», сейчас — «закрытое распределение дефицитных продуктов, товаров и разных услуг, привилегии в курортном обслуживании». Сахаров высказывается против недавних политических процессов, против цензуры, против новых антиконституционных законов. Он указывает, что «партия с такими методами убеждения и воспитания вряд ли может претендовать на роль духовного вождя человечества». Он протестует против подчинения интеллигенции партийным чиновникам под прикрытием «интересов рабочего класса». Разоблачение сталинизма он требует «довести до полной правды, а не до… кастовой целесообразности», он справедливо требует «всенародного расследования архивов НКВД» и полной амнистии сегодняшним политзаключённым. И даже в наиболее неприкасаемой внешней политике возлагает на СССР «косвенную ответственность» за арабо-израильский конфликт.

Впрочем, если не этот уровень смелости, то этот уровень анализа доступен и другим нашим соотечественникам, только молчунам. Сахаров же, с уверенностью крупного учёного, подымает нас на более высокую обзорную точку зрения. Короткими ударами лекторской палочки он разваливает тех истуканов, те экономические мифы 20-30-х годов, которые и мёртвыми завораживают уже полвека всю нашу учащуюся молодёжь — да так и до старости.

Сахаров разрушает марксистский миф, что капитализм «приводит в тупик производительные силы» или «всегда приводит к абсолютному обнищанию рабочего класса»[1]. Экономическое соревнование систем, со школьных плакатов запомненное нами как социалистический конь, прыгающий через капиталистическую черепаху, он впервые в нашей стране представляет в истинных соотношениях. Сахаров напоминает о «бремени технического и организационного риска разработочных издержек, которое ложится на страну, лидирующую в технике», и с большим знанием дела перечисляет важные технические заимствования, обогатившие СССР за счёт Запада; напоминает, что сталь да чугун — это отрасли традиционные и «догонка» в них ничего не доказывает, а в отраслях поистине ведущих — мы устойчиво позади. Разрушает Сахаров и миф о пауках-миллионерах: они — «не слишком серьёзное экономическое бремя» по их малочисленности, напротив, «революция, которая приостанавливает экономическое развитие более чем на 5 лет, не может считаться экономически выгодной для трудящихся» (да уж просто скажем: убийственна). Что касается СССР, то свален миф о магическом соцсоревновании («не играет серьёзной экономической роли») и напомнено: все эти десятилетия «наш народ работал с предельным напряжением, что привело к определённому истощению ресурсов нации».

Правда, такая ломка молитвенных истуканов не даётся легко, Сахаров там и здесь без надобности смягчает: лишь «определённое» истощение; и — «в обеспечении высокого уровня жизни… капитализм и социализм сыграли вничью» (уж где там!..). Но сам переступ через запретную черту — посметь судить о том, о чём никто не смел, кроме Основоположников, — выводит нашего автора далеко вперёд. Если при капиталистическом строе обнаруживается не сплошное загнивание, а «продолжается развитие производительных сил», то «социалистический мир не должен разрушать породившую его почву» — «это было бы самоубийством человечества», ядерной войной. (Наша пропаганда не любит признавать ядерную войну самоубийством человечества, но — непременным торжеством социализма.) Сахаров советует верней того: отказаться от «эмпирико-конъюнктурной внешней политики», от «метода максимальных неприятностей противостоящим силам без учёта общего блага и общих интересов»; СССР и Соединённым Штатам перестать быть противниками, перейти к совместной бескорыстной широчайшей помощи отсталым странам, а из высших целей внешней политики пусть будет международный контроль за соблюдением «Декларации прав человека».

Не упускает автор перечислить и главнейшие опасности для нашей цивилизации, черты гибели среды обитания человечества, и широко ставит задачу спасения её.

Таков уровень благородной статьи Сахарова.

2

Но предлагаемый отзыв пишется не для того, чтобы присоединиться к хору похвал: кажется, их и так перевес.

Вселяет тревогу, что многие опорные, недояснённые, а иногда и неверные положения статьи Сахарова могут перелиться теперь в развитие свободной русской мысли и исказить, задержать её ход.

ПризнАемся: мы сейчас концентрированно, с повышенной плотностью вместили тут лучшее, что видим в статье Сахарова. На самом же деле это всё сказано у него не на едином стержне, не с энергией, но с разрежениями, смягчениями, а главное — в чересполосице с утверждениями противоположными и часто взятыми уровнем ниже.

Заметную погрешность статьи мы видим в том, что она щедра вниманием ко внутренним проблемам других стран — Греции, Индонезии, Вьетнама, Соединённых Штатов, Китая, тогда как внутренняя ситуация в СССР освещается (точней — обделяется светом) как можно более благожелательно. Но это топкая точка зрения. Рассуждать о международных проблемах, а тем пуще о проблемах других стран мы имеем моральное право лишь после того, как осознаем свои внутренние проблемы, покаемся в своих пороках. Чтоб иметь право рассуждать о «трагических событиях в Греции», надо прежде посмотреть, не трагичней ли события у нас. Чтобы доглядываться издали, как «от американского народа пытаются скрыть… цинизм и жестокость…», надо прежде хорошо оглянуться: а ближе — нет ничего похожего? да когда не «пытаются», а когда отлично удаётся? И если уж «трагизм нищеты… 22 миллионов негров», то не нищей ли 50 миллионов колхозников? И не упустить, что «трагикомические формы культа личности» в Китае лишь с малым изменением (и не всегда к худшему) повторяют наши смердящие 30-е годы.

Это беда — наша въевшаяся, общая. С самого начала, как в Советском Союзе звонко произнесли и жирно написали «самокритика», — всегда то была егокритика. Десятилетиями нам внушали наше социалистическое превосходство, а судить-рядить разрешали только о чужом. И когда теперь задумываемся мы говорить о своем, — бессознательная жажда смягчения отклоняет наши перья от суровой линии. Трудно возвращается к нам свободная мысль, трудно привыкнуть к ней сразу сполна и со всего горька. Называть вслух пороки нашего строя и нашей страны робко кажется грехом против патриотизма.

Эта избирательная смиренность со «своим» при строгости к чужому проявляется в сахаровской работе не раз, начиная с первой же её страницы: в кардинальной оговорке автора, что хотя цель его работы — способствовать разумному сосуществованию «мировых идеологий», здесь «не идёт речь об идеологическом мире с теми фанатичными, сектантскими и экстремистскими идеологиями, которые отрицают всякую возможность сближения с ними, дискуссии и компромиссы, например с идеологиями фашистской, расистской, милитаристской или маоистской». И — всё. И в перечислении — точка.

Ненадёжный, обвалистый вход в такую важную работу! — не придушимся ли мы под этим сводом? Хотя и сказано «например», хотя, значит, список непримиримых идеологий ещё не полон, — но по какой странной скромности пропущена здесь именно та идеология, которая ещё на заре XX века объявила все компромиссы «гнилыми» и «предательскими», все дискуссии с инакомыслящими — пустой и опасной болтовнёй, единственным решением социальных задач — оружие, а деление мира — в двух цветах: «кто не с нами тот против нас»? С тех пор эта идеология имела огромный успех, она окрасила собою весь XX век, ознобила три четверти Земли, — отчего же Сахаров не упоминает её? Считает ли он, что с нею можно столковаться мягким убеждением? О, если бы! Но ещё никто не наблюдал подобного случая, эта идеология нисколько не изменилась в своей неуклонности и непримиримости. Подразумевает ли он её в тёмном приглубке, в непросвеченном «например»?

Абзацем ниже Сахаров называет среди «крайних выражений догматизма и демагогии», в ряду тех же расизма и фашизма — уже и СТАЛИНИЗМ. Но это худая подмена.

В Советском Союзе после 1956 года никакой особой смелости, новизны, открытия нет — назвать «сталинизм» как нечто дурное. Официально так у нас не принимается, но в общественности разошлось широко и часто произносится устно. Написать «сталинизм» в таком перечне в годах сороковых или тридцатых было бы и отвагой и мудростью — когда «сталинизм» воплощался могучей действующей системой, достаточно показавшей себя и у нас в стране, и уже в Восточной Европе. Но в 1968 году ссылаться на «сталинизм» есть подстановка, маскировка, уход от проблемы.

Справедливо усумниться: а есть ли такой отдельный «сталинизм»? СУЩЕСТВОВАЛ ЛИ ОН КОГДА? Сам Сталин никогда не утверждал ни своего отдельного учения (по низкому умственному уровню он и не мог бы построить такого), ни своей отдельной политической системы. Все сегодняшние поклонники, избранники и плакальщики Сталина в нашей стране, а также последователи его в Китае гранитно стоят на том, что Сталин был верный ленинец и никогда ни в чём существенном от Ленина не отступил. И автор этих строк, в своё время попавший в тюрьму именно за ненависть к Сталину и за упрёки, что тот отступил от Ленина, сегодня должен признаться, что таких существенных отступлений не может найти, указать, доказать.

Земля, в революцию данная крестьянам, а вскоре (Земельный устав 1922 года) отобранная в государственную собственность? Заводы, обещанные рабочим, но в тех же неделях подчинённые централизованному управлению? Профсоюзы на службе не у масс, а у государства? Военная сила для подавления национальных окраин (Закавказье, Средняя Азия, Прибалтика)? Концентрационные лагеря (1918-21)? Бессудная расправа (ЧК)? Жестокий разгром и ограбление церкви (1922)? Соловецкие зверства (с 1922)? Всё это никак не Сталин по годам, по степени власти. (Сахаров предлагает восстановить «ленинские принципы общественного контроля над местами заключения», — не пишет, какого именно года принципы? в каких лагерях проявленные? Ведь после ранних Соловков Ленина уже не было в живых.) К Сталину отнесём кровавое насаждение коллективизации, — но расправы с тамбовским (1920-21) и сибирским (1921) крестьянскими восстаниями не были мягче, они лишь не захватывали всей страны. Сочли бы за ним усиленную искусственную индустриализацию с подавлением лёгкой промышленности, — так и это не Сталиным придумано.

Разве только в одном Сталин явно отступил от Ленина (но и повторяя общий закон всех революций): в расправе с собственной партией, начиная с 1924 года и возвышаясь к 1937-му. Так не в этом ли решающем отличии и видят наши нынешние передовые историки тот признак, по которому «сталинизм» попадает в исключительный список античеловеческих идеологий, попадает без своей материнской?

«Сталинизм» — это очень удобное понятие для тех наших «очищенных» марксистских кругов, которые силятся отличаться от официальной линии, на самом деле отличаясь от неё ничтожно. (Типичным представителем этой линии можно назвать Роя Медведева.) Для той же цели ещё важней и нужней понятие «сталинизма» западным компартиям — чтобы сбросить на него всё кровавое бремя прошлого и тем облегчить свои сегодняшние позиции. (Сюда относятся коммунистические теоретики, как Г. Лукач, И. Дойчер.) И — даже обширным леволиберальным кругам Запада, которые при жизни Сталина аплодировали цветным картинкам нашей жизни, а после XX съезда оказались в жестоком просаке.

Но пристальное изучение нашей новейшей истории показывает, что НИКАКОГО СТАЛИНИЗМА (ни — учения, ни — направления жизни, ни государственной системы) НЕ БЫЛО, как справедливо утверждают официальные круги нашей страны, да и руководители Китая. Сталин был хотя и очень бездарный, но очень последовательный и верный продолжатель духа ленинского учения. А нам на возврате дыхания после обморока, в проблесках сознания после полной темноты, — нам так трудно вернуть себе сразу отчётливое зрение, нам так трудно брести поперёк нагороженных стен, между наставленных истуканов.

Касанием лекторской палочки Сахаров развораживает и в прах рассыпает одни, а другие минует с почтением, оставляет ложно стоять.

Теперь если все эти «непримиримые идеологии» оставить в оговорке, в исключении (и даже расширить их список), — то с какими же идеологиями Сахаров предлагает сосуществование? С либеральной да с христианской? Так от них и так ничто миру не грозит, они и так в дискуссии всегда. А вот с этим зловещим списком чтО делать? В нём несколько многовато идеологий прошлого и — НАСТОЯЩЕГО.

И какова же тогда цена ожидаемой и призываемой «конвергенции»?..

А где гарантии, что непримиримые идеологии не будут возникать и в будущем?

В этой же работе так трезво оценив губительное экономическое разорение от революций, Сахаров предусматривает «для революционной и национально-освободительной борьбы», «когда не остаётся других средств, кроме вооружённой борьбы», — «возможность решительных действий». «Существуют ситуации, когда революции являются единственным выходом из тупика». Это опять-таки — не собственное противоречие автора, но поддался он общему перекосу эпохи: все революции в общем одобрять, все «контрреволюции» безоговорочно осуждать. (Хотя в смене насилий, вызывающих одно другое, кто провёл временнУю грань, кто указал тот инкубаторный срок, до истечения которого насильственный переворот ещё называется контрреволюцией, а после — уже новой революцией?)

Неполнота освобождения от чужих навязанных модных догм всегда накажет нас неравномерной ясностью зрения, опрометчивыми формулировками. Вот и вьетнамскую войну характеризует Сахаров, как принято у мировой прогрессивной общественности — как войну «сил реакции» против «народного волеизъявления». А когда приходят по тропе Хо Ши Мина регулярные дивизии это тоже «народное волеизъявление»? А когда «регулярные» партизаны поджигают деревни за их нейтралитет и автоматами понуждают мирное население к действиям — это отнесём к «народному волеизъявлению» или к «силам реакции»? Нам ли, русским, с опытом своей гражданской войны так поверхностно судить о вьетнамской?.. Нет, не пожелаем ни «революции», ни «контрреволюции» даже врагам!

Массовое насилие только дозволь в самом малом объёме, — а там сразу прикатит помощь «передовых» и «реакционных» сил, а там накалится на весь континент, гляди до атомного рубежа. И что ж остаётся от МИРНОГО СОСУЩЕСТВОВАНИЯ, вынесенного в заголовок?

3

Среди неприкасаемых статуй бережно обходит наш автор и СОЦИАЛИЗМ настолько несомненный для всех, что не подлежит и дискуссионному выносу в заголовок. В превознесении социализма Сахаров даже и чрезмерен. Как о всеизвестном, не требующем доказательств, пишет он о «высоких нравственных идеалах социализма», о «морально-этическом характере социалистического пути» и даже называет это своим основным выводом (а верней, очевидно, основным нравственным пожеланием).

Но: нигде в социалистических учениях не содержится внутреннее требование нравственности как сути социализма, — нравственность лишь обещается как самовыпадающая манна после обобществления имуществ. Соответственно: нигде на Земле нам ещё в натуре не был показан нравственный социализм (и даже такое словосочетание, предположительно обсуждённое мною в одной из книг, было сурово осуждено ответственными ораторами). Да что говорить о «нравственном социализме», когда неизвестно: вообще ли социализм всё то, что нам называют и показывают как социализм. Он — в природе-то есть ли?

Уверяет Сахаров, что социализм «как никакой другой строй… возвеличил нравственное значение труда», что «только социализм поднял труд до вершины нравственного подвига». Но на сельских пространствах нашей страны, где всегда только и жили трудом, весь интерес жизни содержали в труде, — труд именно при «социализме» стал заклятым бременем, от которого бегут. И добавим — по всем нашим пространствам и дорогам самый тяжёлый чёрный труд, исполняемый женщинами с тех пор, как мужчины пересели на механизмы или перешли на руководство. И — насильственные трудовые мобилизации горожан ежесезонно. И даже — для миллионов служащих за канцелярскими столами труд обрыдлый, ненавистный. Не перечисляя далее: почти не видел я в нашей стране людей, для кого желанным днём недели был бы понедельник, а не суббота. А сравнивая качество сегодняшней каменной кладки с кладкою прежних веков, особенно старых церквей, невольно склонишься искать «нравственный подвиг» где-то раньше.

Да всё это знает, конечно, и Сахаров, и сказываются тут не ошибки его личного мнения, но повальный гипноз целого поколения, которое не может очнуться сразу ото всего, стряхнуть с себя нагромождение сразу всех политучёб. Оттого читаем: «социалистическая оплата — по количеству и качеству труда», хотя такая оплата под названием сдельной существует, сколько мир стоит. Напротив, всё, что Сахаров видит в реальном социализме дурного, «лицемерие и показной рост… с утерей качественных характеристик», он почему-то не относит к социализму, а к некоему «сталинскому лжесоциализму». «Некоторые нелепости нашего развития не были естественным следствием социалистического пути, а явились своего рода трагической случайностью». А доказательства? — в газетах?

Под тем же гипнозом нашего поколения Сахаров пренебрежительно оценивает национализм — как некую периферийную помеху, мешающую светлому движению человечества, но, впрочем, обречённую на скорое исчезновение. Ан крепок оказался этот орешек для жерновов интернационализма. Вперерез марксизму явил нам XX век неистощимую силу и жизненность национальных чувств и склоняет нас глубже задуматься над загадкой: почему человечество так отчётливо квантуется нациями не в меньшей степени, чем личностями? И в этом граненьи на нации — не одно ль из лучших богатств человечества? И надо ли это стирать? И — можно ли это стереть?

Пренебрегая живучестью национального духа, Сахаров упускает и возможность существования в нашей стране живых национальных сил. Это прорывается даже комично в том месте, где он перечисляет «прогрессивные силы нашей страны» — и кого же видит? — «левых коммунистов-ленинцев» да «левых западников». И только?.. Были бы мы действительно духовно нищи и обречены, если бы лишь этими силами исчерпывалась сегодняшняя Россия.

В заголовок статьи вынесен ПРОГРЕСС — технический, экономический, социальный, прогресс в традиционном общем понимании, и его тоже оставляет Сахаров в числе нетронутых, неповерженных истуканов, хотя собственные его, рядом, экологические соображения подводят к тому, что «прогресс» завёл человечество в опасности по меньшей мере тяжёлые. В социальной области автор считает «величайшим достижением» «систему образования под государственным контролем» и выражает «озабоченность, что ещё не стал реальностью научный метод руководства… искусством». Говоря о чисто научном прогрессе, Сахаров довольно одобрительно рисует нам перспективы: «создание искусственного сверхмозга», «контролировать и направлять все жизненные процессы на… организменном… и социальном уровнях… до психических процессов и наследственности включительно».

Такие перспективы по нашему понятию близки к концентрированному земному аду, и тут многое могло бы вызвать недоумение и резкий протест, если бы при повторном чтении всего трактата не обнаруживалось, что он не должен быть читаем формально, буквально и с придирками к деталям. Что главная суть трактата не в том, что по поверхности выражено и иногда даже акцентировано, — не политическая терминология и не интеллектуальные построения, а движущее его нравственное беспокойство автора и душевная широта его предложений, далеко не всегда точно и удачно выраженных.

Так и с техническими перспективами прогресса. Сахаров предупреждает политиков, учёных и всех нас, — что понадобятся «величайшая научная предусмотрительность и осторожность, величайшее внимание к общечеловеческим ценностям», и ясно, что такой призыв не есть практическая программа, что просить политиков о величайшем внимании к общечеловеческим ценностям или учёных о предусмотрительности в своих открытиях — это тесовые загородочки хлипкие, уж сколькие в той шахте на дне. За всю историю науки от чего нас спасла та научная предусмотрительность? Если и спасла когда, так мы того случая обычно не знаем: одинокий ученый сжёг свой чертёж, сжёг и не показал.

Сам Сахаров своего чертежа — вовремя не сжёг. И тем-то теперь, может быть, угрызаем и с той-то болью выходит теперь на площадь передо всем человечеством сразу — с воззывом: хотя бы НАЧАТЬ КОНЧАТЬ зло, хотя бы перед новыми худшими бедами остановиться! Он и сам знает, что осторожности мало, что «величайшего внимания» — мало, но в его руках — нет его страшного изобретения, его ладони безоружно и дружески открыты нам, и он не столько учит нас, сколько увещает человекодушно.

Так и надежды Сахарова на конвергенцию не есть обоснованная научная теория, но нравственная жажда — покрыть атомный грех человечества, избежать атомной катастрофы. (В решении нравственных задач человечества перспектива конвергенции довольно безотрадна: два страдающих пороками общества, постепенно сближаясь и превращаясь одно в другое, чтО могут дать? общество, безнравственное вперекрест.)

И призывы «не расширять зон влияния», «не создавать трудностей другой стране», пусть «все страны стремятся ко взаимопомощи», а великие державы добровольно отдают отсталым странам 20 % своего национального дохода — это ведь тоже не практическая политика и не претендует быть таковой, это тоже нравственный призыв. И внутри страны «запрещение всех привилегий» — тоже лишь сердечный возглас, а не практическая задача «левым коммунистам» да «левым западникам», — ибо где ж им накопить такую заставляющую силу? Да и разве можно привилегии устранить «запретом», декретом? У нас их уже свинцом и огнём «запрещали», но из-под руки они тут же попёрли опять, лишь хозяев сменили. Привилегии устранимы только всеобщею перестройкой сознания, чтоб они для самих владетелей не манящими стали, а морально отвратительными. Устранение привилегий — задача нравственная, а не политическая, и Сахаров так это и чувствует, так к этому и относится, но для нашего поколения утерян письменный язык нравственных сочинений, и наш автор вынужденно использует подручный невыразительный политический язык. Например, о сталинизме: «кровь и грязь запачкали наше знамя», — ну, ясно же, что не о знамени печётся наш автор, а выражает тем: душу нашу загадили, развратили нас всех!

Вся эта неприменимость расхожего языка и расхожих наших понятий к глубокому нравственному переживанию автора сказывается во многих местах трактата, сказывается и в заголовке, куда тоже не вместилось главное чувство А. Д. Сахарова, и оттого заголовок так длинен и перечислителен.

В этот заголовок ещё вынесена ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНАЯ СВОБОДА. Именно в ней видит Сахаров «ключ к прогрессивной перестройке государственной системы в интересах человечества».

Действительно, в нашей стране интеллектуальная свобода преобразила бы многое сейчас, помогла бы очиститься от многого. Сейчас, из той впадины тёмной, куда мы завалены. Но глядя далеко-далеко вперёд: а Запад? Уж Запад-то захлебнулся от всех видов свобод, в том числе и от интеллектуальной. И что же, спасло это его? Вот мы видим его сегодня: на оползнях, в немощи воли, в темноте о будущем, с раздёрганной и сниженною душой. Сама по себе безграничная внешняя свобода далеко не спасает нас. Интеллектуальная свобода — очень желанный дар, но как и всякая свобода дар не самоценный, а — проходной, лишь разумное условие, лишь средство, чтобы мы с его помощью могли бы достичь какой-то другой цели, высшей.

Соответственно требованию свободы Сахаров предлагает допустить в «социалистических» странах многопартийную систему. Препятствия этому, разумеется, — со стороны власти, не со стороны общества. Но и с нашей стороны — попробуем возвыситься взглядом даже и над западными представлениями: в многопартийной парламентской системе не разглядим ли мы тоже некоего истукана, только уже всемирного? Partia — это часть. Всякая партия, сколько знает их история, всегда защищает интересы этой части против — кого же? против остальной части этого народа. И в борьбе с другими партиями она пренебрегает справедливостью для выгоды: вождь оппозиции (кроме разве Англии) не похвалит правительство за хорошее — это подорвёт интересы оппозиции; а премьер-министр не признается честно публично в ошибках — это подорвёт позиции правящей партии. А если в выборной борьбе можно тайно применить нечестный прием, — то отчего ж его не применить? А своих членов, меньше ли, больше ли, всякая партия нивелирует и подавляет. От всего этого общество, где действуют политические партии, не возвышается в нравственности. И в сегодняшнем мире всё больше проступает сомнение, и маячит нам поиск: а нельзя ли возвыситься и над парламентской много- или двухпартийной системой? не существует ли путей ВНЕПАРТИЙНОГО, вовсе БЕСПАРТИЙНОГО развития наций?

Интересно, что Сахаров, похваливая западную демократию и превознося социализм, сам предлагает для будущего всеземного общества… ни то и ни другое, но проговаривается о совсем другой мечте: «очень интеллигентное… общемировое руководство», «мировое правительство» — явно невозможное ни при демократии, ни при социализме, ибо каким же общим голосованием, когда и где может быть избрана умственная элита в правительство? Это уже совсем иной принцип — власти АВТОРИТАРНОЙ, которая могла бы оказаться либо дурной, либо отличной, но способы её создания, принципы её построения и функционирования ничего общего не могут иметь с современной демократией.

Кстати и здесь: эту элиту для мирового правительства Сахаров мыслит, называет интеллектуальной, а предчувствует — нравственной, в духе этой своей работы, в своём мироощущении.

Упрекнут, что, критикуя полезную статью академика Сахарова, мы сами как будто не предложили ничего конструктивного.

Если так — будем считать эти строки не легкомысленным концом, а лишь удобным началом разговора.

1969; октябрь 1973

4 (Добавление 1973 года)

Четыре года спустя, решая включить эту прежнюю статью в нынешний сборник, я должен развить ту мысль, на которой статья была прервана.

Среди советских людей, имеющих неказённый образ мнений, почти всеобщим является представление, что нужно нашему обществу, чего следует добиваться, к чему стремиться: СВОБОДА и парламентская многопартийная система. Сторонники этого взгляда объемлют и всех сторонников социализма и шире того. Это представление столь единодушно, что возразить ему даже выглядит неприлично (в кругах неофициальных, разумеется).

В этом почти полном единодушии сказывается наша традиционная пассивная подражательность Западу: пути для России могут быть только повторительные, напряженье большое искать иных. Как метко сказал Сергей Булгаков: «Западничество есть духовная капитуляция перед культурно сильнейшим.»[2].

Традиция — давняя, традиция дореволюционной русской интеллигенции, которая не холоднокровно, но жертвенно, но иногда отдавая и жизнь, считала целью своей и народной: свободу (народа) и счастье (народа). Как это осуществилось — знает история. Но независимо от того: вдумаемся в самый лозунг.

Не входит в нашу тему, но: что понималось под народным счастьем? В основном: ненищета, материальное благосостояние (вполне совпадающее и с сегодняшним официальным: непрерывный рост материального уровня). Сегодня, я думаю, и без дискуссии можно признать, что для цели, да ещё нескольких поколений, да ещё с миллионными кровавыми жертвами, этого маловато. Духовный же сектор счастья хотя и подразумевался кадетской интеллигенцией (социалистической меньше), но очень смутно, это труднее было вообразить себе за малопонятный народ: главным образом, конечно, гражданское равенство, образование (западное), отчасти может быть хороводы, даже и обряды, но уж конечно не чтение Житий святых или религиозные диспуты. Всеобщее убеждение выразил Короленко: «Человек создан для счастья, как птица для полёта.» И эту формулировку тоже переняла наша сегодняшняя пропаганда: и человек и общество имеют целью — «счастье»…

Хотя кадетская партия для бОльшей близости с народом и назвала себя «партией народной свободы», однако требование «свободы» и понятие о «свободе» весьма слабо были в нашем народе развиты. В своей крестьянской массе народ жаждал ЗЕМЛИ, а это лишь в некотором смысле свобода, в некотором смысле богатство, а в некотором (главном) — обязанность, а в некотором (высшем) — мистическая связь с миром и ощущение самоценности.

Внешняя свобода сама по себе — может ли быть целью сознательно живущих существ? Или она — только форма для осуществления других, высших задач? Мы рождаемся уже существами с внутреннею свободой, свободой воли, свободой выбора, главная часть свободы дана нам уже в рождении. Свобода же внешняя, общественная — очень желательна для нашего неискажённого развития, но не больше как условие, как среда, считать её целью нашего существования бессмыслица. Свою внутреннюю свободу мы можем твёрдо осуществлять даже и в среде внешне несвободной (насмешка Достоевского: «среда заела»). В несвободной среде мы не теряем возможности развиваться к целям нравственным (например: покинуть эту землю лучшими, чем определили наши наследственные задатки). Сопротивление среды награждает наши усилия и большим внешним результатом.

Поэтому в настойчивых поисках политической свободы как первого и главного есть промах: прежде хорошо бы представить, чтО с этой свободой делать. Такую свободу мы получили в 1917 году (и от месяца к месяцу все бОльшую) — и как же поняли мы её? Каждому ехать с винтовкой, куда считаешь правильным. И с телеграфных столбов срезать проволоку для своих хозяйственных надобностей.

Многопартийная парламентская система, которую у нас признают единственно правильным осуществлением свободы, в иных западноевропейских странах существует уже и веками. Но вот в последние десятилетия проступили её опасные, если не смертельные пороки: когда отсутствие этической основы для партийной борьбы сотрясает сверхдержавы; когда ничтожный перевес крохотной партии между двух больших определяет надолго судьбу народа и даже смежных с ним; когда безграничная свобода дискуссий приводит к разоружению страны перед нависающей опасностью и к капитуляции в непроигранных войнах; когда исторические демократии оказываются бессильны перед кучкою сопливых террористов. Сегодня западные демократии — в политическом кризисе и в духовной растерянности. И сегодня меньше, чем всё минувшее столетие, приличествует нам видеть в западной парламентской системе единственный выход для нашей страны. Тем более что готовность России к такой системе, весьма низкая в 1917 году, могла за эти полвека только снизиться.

Заметим, что в долгой человеческой истории было не так много демократических республик, а люди веками жили, и не всегда хуже. Даже испытывали то пресловутое счастье, иногда названное пасторальным, патриархальным, и не придуманное же литературой. И сохраняли физическое здоровье нации (очевидно так, раз нации не выродились). И сохраняли нравственное здоровье, запечатленное хотя бы в фольклоре, в пословицах, несравненно высшее здоровье, чем выражается сегодня обезьяньими радиомелодиями, песенками-шлягерами и издевательскою рекламой: может ли по ним космический радиослушатель вообразить, что на этой планете уже были — и оставлены позади — Бах, Рембрандт и Данте?

Среди тех государственных форм было много и авторитарных, то есть основанных на подчинении авторитету, с разным происхождением и качеством его (понимая термин наиболее широко: от власти, основанной на несомненном авторитете, до авторитета, основанного на несомненной власти). И Россия тоже много веков просуществовала под авторитарной властью нескольких форм и тоже сохраняла себя и своё здоровье, и не испытала таких самоуничтожений, как в XX веке, и миллионы наших крестьянских предков за десять веков, умирая, не считали, что прожили слишком невыносимую жизнь. Функционирование таких систем во многих государствах целыми веками допускает считать, что в каком-то диапазоне власти они тоже могут быть сносными для жизни людей, не только демократическая республика.

У авторитарных государственных систем при достоинствах устойчивости, преемственности, независимости от политической трясучки, само собой, есть свои большие опасности и пороки: опасность ложных авторитетов, насильственное поддержание их, опасность произвольных решений, трудность исправить такие решения, опасность сползания в тиранию. Страшны не авторитарные режимы, но режимы, не отвечающие ни перед кем, ни перед чем. Самодержцы прошлых, религиозных, веков при видимой неограниченности власти ощущали свою ответственность перед Богом и собственной совестью. Самодержцы нашего времени опасны тем, что трудно найти обязательные для них высшие ценности.

Верней сказать: по отношению к истинной земной цели людей (а она не может сводиться к целям животного мира, к одному лишь беспрепятственному существованию) — государственное устройство является условием второстепенным. На эту второстепенность указывает нам Христос: «отдайте кесарево кесарю» — не потому, что каждый кесарь достоин того, а потому что кесарь занимается не главным в нашей жизни.

И если Россия веками привычно жила в авторитарных системах, а в демократической за 8 месяцев 1917 года потерпела такое крушение, то, может быть, — я не утверждаю это, лишь спрашиваю, — может быть, следует признать, что эволюционное развитие нашей страны от одной авторитарной формы к другой будет для неё естественней, плавнее, безболезненней? Возразят: эти пути совсем не видны, и новые формы тем более. Но и реальных путей перехода от нашей сегодняшней формы к демократической республике западного типа тоже нам никто ещё не указал. А по меньшей затрате необходимой народной энергии первый переход представляется более вероятным.

Государственная система, существующая у нас, не тем страшна, что она недемократична, авторитарна на основе физического принуждения, — в таких условиях человек ещё может жить без вреда для своей духовной сущности.

Всемирно-историческая уникальность нашей нынешней системы в том, что сверх всех физических и экономических понуждений от нас требуют ещё и полную отдачу души: непрерывное активное участие в общей, для всех заведомой ЛЖИ. Вот на это растление души, на это духовное порабощение не могут согласиться люди, желающие быть людьми.

Когда кесарь, забрав от нас кесарево, тут же, ещё настойчивей, требует отдать и Божье — этого мы ему жертвовать не смеем!

Главная часть нашей свободы — внутренняя — всегда в нашей воле. Если мы сами отдаём её на разврат — нам нет людского звания.

Но заметим: коль скоро абсолютно необходимая задача сводится не к политическому освобождению, но к освобождению нашей души от участия в навязываемой лжи, она и не требует никаких физических, революционных, общественных, организационных действий, митингов, забастовок или союзов, о чём нам и подумать страшно и от чего отговориться условиями вполне естественно. Нет! Она есть всего лишь доступный нравственный шаг каждого отдельного человека. И ни перед живущими, ни перед потомками, ни перед друзьями, ни перед детьми не оправдается никто, добровольно бегавший гончею лжи или стоявший её подпоркою.

Винить нам — некого, кроме себя, и потому не стоят ни гроша все разоблачительные анонимные памфлеты, программы и объяснения. Каждый из нас — в грязи и навозе по СОБСТВЕННОЙ воле, и ничья грязь не осветляется грязью соседей.

А. Солженицын

И. Р. ШАФАРЕВИЧ

Социализм

Эта статья представляет собой резюме тех выводов, к которым автор пришел в более обширной работе, посвященной тому же вопросу. К ней мы отсылаем читателя, который захотел бы подробнее познакомиться с фактами и аргументами, обосновывающими наши заключения.

1. Социализм сегодня

Каждому поколению легко ошибиться, преувеличив значение своей эпохи, поверить, что ему выпало быть свидетелем одного из ключевых, переломных моментов истории: на самом же деле радикальные сдвиги, затрагивающие основные принципы жизни человечества, происходят реже, чем раз в полтысячелетие. Но все-таки они происходят! — было же и падение античности, и перелом, сменивший Средние века на Новое время. И каким-то поколениям достается в эти моменты жить.

Трудно сомневаться, что такова наша эпоха. В основных сферах своей деятельности человечество столкнулось с тем, что движение по прежним путям невозможно, заводит в тупик: в духовной области, в организации общества, в сфере производства (несостоятельность концепции непрерывно расширяющегося индустриального общества). Ближайшие поколения должны выбрать новые пути и тем определить характер истории на много веков вперед. В этих условиях с болезненной четкостью вырисовываются кажущиеся неразрешимыми проблемы, чернеют пропасти грозящих опасностей. Но возможные выходы видны лишь смутно, говорящие о них голоса звучат неуверенно и вразнобой.

Есть, однако, голос, в котором нет и оттенка неясности и сомнений, есть учение, которое уверенно указывает будущее человечества — это СОЦИАЛИЗМ. Сейчас он разбивается на легион течений, каждое из которых считает социалистическим только себя, а остальные — лжесоциалистическими. Но если, не придерживаясь такого узкопартийного взгляда, посмотреть, какие страны возглавляются правительствами, провозгласившими социализм своей целью, то мы увидим, что бОльшая часть человечества в Европе, Азии, Африке, Латинской Америке уже сдвинулась в сторону этого пути. А в остальном мире социалистические партии борются за власть, социалистические учения господствуют над умами молодежи. Социализм стал такой силой, что перед ним должны заискивать виднейшие политические деятели, расшаркиваться крупнейшие философы.

Все говорит за то, что человечеству отпущено очень мало времени, чтобы решить — станет ли социализм его будущим на ближайшие века, а такое решение может предопределить и всю дальнейшую судьбу. Этим в число важнейших для нашего времени выдвигается вопрос — ЧТО ТАКОЕ СОЦИАЛИЗМ?:

Каково его происхождение?

Какие силы он использует?

Каковы причины его успеха?

Куда он ведет?

Насколько понимание здесь еще далеко, можно судить хотя бы по многообразию противоречивых ответов, которые даются на любой из названных выше вопросов самими представителями социалистических течений. Чтобы не умножать примеры, мы приведем лишь несколько суждений по поводу происхождения социализма.

«Когда было свергнуто крепостничество и на свет божий явилось «свободное» капиталистическое общество, — сразу обнаружилось, что эта свобода означает новую систему угнетения и эксплуатации трудящихся. Различные социалистические течения немедленно стали возникать, как отражение этого гнета и протест против него» (В.И.Ленин. «Три источника и три составных части марксизма»).

«…африканские общества всегда жили в рамках эмпирического, естественного социализма, который можно назвать инстинктивным» (идеолог «африканского социализма» Дуду Тиам).

«Социализм является частью религии ислама и тесно связан с характером своего народа с того времени, когда он еще представляет собой кочующих язычников» (идеолог «арабского социализма» эль-Афгани).

Что же это за странное явление, о котором можно высказать столь разные суждения? Есть ли это совокупность течений, ничем друг с другом не связанных, но по какой-то непонятной причине стремящихся называть себя одним именем? Или же под их внешней пестротой скрывается нечто общее?

По-видимому, далеко еще не найдены ответы на самые основные и бросающиеся в глаза вопросы о социализме, а некоторые вопросы, как мы увидим позже в этой работе, даже и не поставлены. Подобная способность отталкивать от себя рациональное обсуждение сама является еще одним из загадочных свойств этого загадочного явления.

В настоящей работе мы попытаемся рассмотреть эти вопросы и предложить некоторые выводы, к которым можно прийти, пользуясь наиболее известными источниками: произведениями классиков социализма и сводными историческими работами.

В качестве первого приближения попробуем чисто феноменологически описать общие черты современных нам социалистических государств и учений. Наиболее ярко провозглашен и широко известен, конечно, экономический принцип: обобществление средств производства, национализация, различные формы государственного контроля над экономикой. Эта первичность экономических требований среди основных принципов социализма подчеркнута и в «Коммунистическом манифесте» Маркса и Энгельса: «…коммунисты могут выразить свою теорию одним положением: уничтожение частной собственности».

Если ограничиться лишь этим признаком, то естественно спросить: отличается ли принципиально социализм от капитализма, не является ли он всего-навсего монополистической формой капитализма или «государственным капитализмом»? Такое сомнение действительно может возникнуть, если фиксировать внимание лишь на одной экономике, хотя и здесь имеется много глубоких различий между капитализмом и социализмом. В других же аспектах мы наталкиваемся на принципиальную противоположность этих укладов. Так, основой всех современных социалистических государств является партия, представляющая собой совершенно новое образование, ничего общего, кроме названия, не имеющее с партиями капиталистических стран. Для социалистических государств характерно стремление распространить социализм своего толка на другие страны — тенденция, не имеющая экономической основы и с чисто государственной точки зрения вредная, приводящая обычно к возникновению молодых и более агрессивных соперников в своем же лагере.

В основе всех этих различий лежит то, что социализм не является лишь экономическим укладом, как капитализм, но также, а может быть и в первую очередь, — ИДЕОЛОГИЕЙ, только из идеологии вытекает не объяснимая ни экономическими, ни политическими причинами ненависть социалистических государств к религии. Как некоторый родовой признак она проявляется во всех них, хотя и не одинаково ярко: от почти символического конфликта итальянского фашистского государства с Ватиканом до полного запрета религии в Албании и провозглашения ее «первым в мире атеистическим государством».

Обратившись от социалистических государств к социалистическим учениям, мы встретим уже знакомые нам положения: отмену частной собственности, враждебность к религии. Так, мы уже цитировали «Коммунистический манифест» по поводу уничтожения частной собственности. Борьба с религией была для марксизма отправной точкой и необходимым элементом социального преобразования мира. В статье «К критике философии права Гегеля» Маркс говорит:

«…критика религии есть предположение всякой другой критики».

«Очевидным доказательством радикализма для немецкой теории, стало быть, и для ее практической энергии, есть ее отправление от решительного устранения религии».

«Эмансипация немца есть эмансипация человека. Голова этой эмансипации есть философия (имеется в виду атеистический аспект системы Фейербаха), ее сердце-пролетариат».

Булгаков в работе «Карл Маркс как религиозный тип» показал, как из воинствующего атеизма, являющегося центральным мотивом деятельности Маркса, вытекали исторические и социальные концепции: игнорирование личности и индивидуальности в историческом процессе, «материалистическое понимание истории», социализм. Эта точка зрения полностью подтверждается посмертно опубликованными подготовительными работами Маркса к книге «Святое семейство». Там Маркс рассматривает социализм как высшую ступень атеизма: если атеизм «утверждает бытие человека через отрицание бога», то есть является «отрицательным утверждением человека», то социализм «есть его положительное утверждение».

Но в социалистических учениях мы обнаружим и такие принципы, которые, по крайней мере явно, не провозглашаются социалистическими государствами. Так, всякий, кто непредвзято перечитает «Коммунистический манифест», удивится: как много места там отведено уничтожению семьи, воспитанию детей в отрыве от родителей в государственных учебных заведениях, общности жен. Споря со своими противниками, авторы нигде от этих положений не отступаются, но доказывают, что они выше тех принципов, на которых строится современное им буржуазное общество. Неизвестно и об отказе от этих взглядов в последующем[3].

В современных левых течениях, социалистических, но большей частью уже не марксистских, лозунг «сексуальной революции», то есть уничтожения традиционных семейных отношений, также играет основную роль. Как яркий пример проявления тех же тенденций в самое последнее время можно привести «Красную Армию» — японскую троцкистскую организацию, ставшую известной благодаря серии убийств, совершенных ею в начале 1970-х годов. Жертвами были по большей части члены этой же организации. Bступающие в организацию должны были разорвать все семейные связи: нарушение этого было причиной ряда убийств. Обвинение «он вел себя как супруг» считалось основанием для смертного приговора. Уничтожение одного из супругов часто поручалось другому. Рождавшиеся дети отбирались у матери и отдавались другой женщине, которая кормила их сухим молоком…

Итак, среди принципов, которые присущи многим не связанным друг с другом социалистическим государствам или течениям современности и поэтому могут быть отнесены к числу основных положений социализма, мы встретили упразднение частной собственности, уничтожение религии, разрушение семьи. Социализм выступает перед нами не как чисто экономическая концепция, но как несравненно более широкая система взглядов, охватывающая почти все стороны существования человечества.

2. Прошлое социализма

Можно надеяться прийти к правильной оценке социализма, если удастся найти верный масштаб, которым следует его измерять. А для этого естественно отойти от, быть может, слишком для него узких рамок современности и рассмотреть его в более широкой и исторической перспективе. Это мы и сделаем в отношении как социалистических государств, так и учений.

Является ли возникновение социалистических государств исключительной особенностью нашего века, или же это событие имело прецеденты? Вряд ли здесь возможны два ответа: много веков и даже тысячелетий тому назад существовали общества, которые гораздо более полно и последовательно осуществили те социалистические тенденции, которые мы можем наблюдать в современных государствах. Приведем только два примера.

а) Месопотамия в XXII–XXI вв. до Р. X. Месопотамия была одним из тех очагов, где в IV тысячелетии до Р. X. зародились первые известные историкам государства. Они сложились на базе хозяйств отдельных храмов, вокруг которых собирались значительные массы крестьян и ремесленников, и где возникло основанное на ирригации интенсивное сельское хозяйство. К середине III тысячелетия Двуречье разбивается на небольшие царства, в которых основными хозяйственными единицами остаются отдельные храмы. С аккадского царя Саргона начинается эпоха государств, объединяющих все Двуречье. Здесь мы резюмируем некоторые факты, касающиеся государства, которое в XXII–XXI вв. объединяло Двуречье, Ассирию и Элам. Его столицей был город Ур, и весь этот период называется эпохой III династии Ура.

Археологами обнаружено громадное количество клинописных табличек, отражающих экономическую жизнь того времени. Из них мы знаем, что основой экономики остаются храмовые хозяйства, однако они полностью теряют свою независимость и превращаются в ячейки единого государственного хозяйства. Их управляющие назначаются царем, они представляют в столицу подробную отчетность, контролируются царскими ревизорами. Группы рабочих часто перебрасываются из одного хозяйства в другое.

Рабочие, занятые в сельском хозяйстве, мужчины, женщины и дети были разделены на партии, возглавляемые надзирателями. Они работали круглый год, переходя с одного поля на другое и получая посевной материал, орудия и рабочий скот из храмовых и государственных складов. Так же, партиями с начальниками во главе, они приходили за продовольствием на склады. Семья не рассматривалась как хозяйственная единица: продукты выдавались не главе семьи, а каждому рабочему, чаще даже начальнику партии. В одних документах говорится о мужчинах, в других — о женщинах, в третьих — о детях, в четвертых — о сиротах. По-видимому, для этой категории рабочих речь не только не может идти о владении, но даже и о пользовании определенными участками земли.

Другие группы жителей получали урожай с выделенных им участков. Так, существовали поля отдельных лиц, поля ремесленников, поля пастухов. Но обрабатывались эти поля теми же рабочими, что и государственные земли, и руководили работой государственные чиновники.

В городах существовали государственные ремесленные мастерские, особенно крупные — в столице Уре. Рабочие получали от государства орудия, сырье и полуфабрикаты. Продукция мастерских поступала на государственные склады. Ремесленники, как и сельскохозяйственные рабочие, были разделены на партии, возглавляемые надзирателями. Довольствие они получали по спискам с государственных складов.

Рабочие, занятые в сельском хозяйстве и ремесле, фигурируют в отчетах как работники полной силы, 2/3 силы, 1/6 силы. От этого зависели нормы их довольствия. Существовали нормы выработки, от выполнения которых также зависел размер получаемого рабочим пайка. Хозяйства представляли списки умерших, больных, отсутствовавших на работе (с указанием причин прогула). Рабочие могли перебрасываться с одного поля на другое, из мастерской в мастерскую, иногда — в другой город. Сельскохозяйственные рабочие направлялись на подсобные работы в ремесленные мастерские, ремесленники — в сельское хозяйство или на бурлаченье. Несвободное положение широких слоев населения подчеркивается большим количеством документов о побеге. Сообщается (с указанием имен родственников) о побегах — и не только цирюльника или сына пастуха, но и — сына жреца или жреца… Картина жизни рабочих приоткрывается регулярными сообщениями о смертности (для снятия умерших с довольствия). В одном документе сообщается, что в партии за год умерло 10 % рабочих, в другом — 14 %, в третьем — 28 %. Особенно велика была смертность среди женщин и детей, которые были заняты на самых тяжелых работах, таких, как бурлаченье.

б) Империя инков. Эта грандиозная империя, насчитывавшая несколько миллионов жителей и охватывавшая территорию от современного Чили до Эквадора, была завоевана испанцами в XVI в. Завоеватели оставили подробные описания, дающие яркие картины жизни, которую они могли наблюдать или узнать по рассказам туземцев. Характер существовавшего там социального уклада вырисовывается при этом столь ясно, что даже в заголовках современных исторических книг об этом государстве эпитет «социалистическое» встречается очень часто.

В государстве инков полностью отсутствовала частная собственность на средства производства. Большинство жителей вообще не обладало почти никаким имуществом. Деньги были неизвестны. Торговля не играла сколько-нибудь заметной роли в хозяйстве.

Основа хозяйства — земля — теоретически принадлежала главе государства — Инке, то есть была государственной собственностью, и жителям передавалась лишь в пользование. Члены господствующего сословия — инки — владели некоторыми землями в том смысле, что получали доходы с них. Обрабатывались же эти земли крестьянами в порядке государственной повинности и под руководством государственных чиновников.

Крестьянин получал в пользование участок определенной величины и прирезки по мере увеличения семьи. В случае смерти пользователя вся земля возвращалась в государственный фонд. Существовали и еще две большие категории земель — принадлежавшие непосредственно государству и храмам. Все земли обрабатывались разделенными на отряды крестьянами по указаниям и под надзором чиновников. Даже момент начала работы определялся сигналом, который подавал чиновник, трубя в рог со специально для этого построенной башни.

Крестьяне же занимались и ремеслом. Они получали сырье от государственных чиновников и сдавали им продукцию. Крестьяне вели и строительные работы, для чего из них создавались громадные трудовые армии, доходившие до 20 000 человек. Наконец, крестьяне несли и воинскую повинность.

Вся жизнь населения регламентировалась государством. Для инков, составлявших правящее сословие страны, существовало единственное поле деятельности — участие в военной или гражданской бюрократии. Подготовку они проходили в закрытых государственных школах. Их личная жизнь била подчинена детальному контролю государства. Было предписано, например, сколько чиновник каждого ранга может иметь жен и наложниц, сколько золотой и серебрянной посуды и так далее.

Но, конечно, несравненно более сурово регламентировалась жизнь крестьянина. Ему предписывалось, что он должен делать в какой период своей жизни: от 9 до 16 лет быть пастухом, от 16 до 20 — слугой в доме инки и т. д. вплоть до старости. Крестьянки могли быть направлены чиновниками в дома инков в качестве служанок или наложниц, они же поставляли материал для массовых человеческих жертвоприношений. Браки крестьян заключались чиновником один раз в год на основании заранее заготовленных списков.

Было предписано — что крестьяне могли есть, какого размера иметь хижину, какую утварь. Специальные ревизоры разъезжали по стране, следя, чтобы крестьяне не npecтупали всех этих запретов и всегда трудились.

Свою одежду — плащ — крестьянин получал с государственных складов. В каждой провинции плащ был определенного цвета. Менять его цвет и покрой запрещалось. Эти меры, так же, как и предписанный в каждой провинции характер стрижки волос, служили для надзора за населением. Крестьянам запрещалось покидать свою деревню без разрешения властей. У мостов и застав стража проверяла прохожих.

Весь этот уклад поддерживался системой наказаний, поражающих своей тщательной разработанностью. Почти всегда они сводились к смертной казни, осуществлявшейся с необычайным разнообразием: осужденных сбрасывали в пропасть, побивали камнями, подвешивали за волосы или подвешивали за ноги, бросали в пещеру с ядовитыми змеями, а иногда сверх того — перед казнью пытали, а после казни тело запрещали погребать, из костей выделывали флейты, кожу пускали на барабаны…

Приведенные нами два примера не являются какими-то изолированными, парадоксальными явлениями, которыми можно было бы пренебречь. Можно привести много других. Так, через 150 лет после завоевания государства инков испанцами, иезуиты в изолированной от всего мира части Парагвая, построили общество на весьма близких принципах. В нем отсутствовала частная собственность на землю, не было торговли и денег и жизнь индейцев была подчинена столь же строгому контролю властей.

Близким как по своему укладу, так и по времени к государствам Двуречья является Египет Древнего Царства. Фараон считался собственником всей земли и отдавал ее лишь во временное пользование. Крестьяне рассматривались как один из продуктов земли и передавались вместе с нею. Они были обязаны отбывать повинность для государства: рыть каналы, строить пирамиды, бурлачить, добывать и транспортировать камень. Ремесленники и рабочие в государственных хозяйствах получали орудия и сырье из царских кладовых и сдавали туда свою продукцию. Бюрократию писцов, руководивших этими работами. Гордон Чайлд сравнивает с «комиссарами в Советской России». Он пишет: «Так, около 3000 лет до Р. X. экономическая революция не только обеспечила египетскому ремесленнику средства к существованию и сырье, но и создала условия для письменности и науки и породила Государство. Но социальная и экономическая организация, созданная в Египте Манесом и его преемниками как деятелями революции, была централизованной и тоталитарной…» («What happened in history»). Можно указать и другие примеры обществ, жизнь которых была в значительной мере основана на социалистических принципах. Но уже и приведенные нами достаточно ясно показывают, что появление социалистических государств не является привилегией ни какой-либо одной эпохи, ни какого-либо континента. Именно в этой форме, по-видимому, и возникло государство: «Первыми в мире социалистическими государствами» были самые первые государства вообще.

Обращаясь к социалистическим учениям, мы видим и здесь похожую картину. Эти учения не возникли ни в XX, ни в XIX веке, они существуют уже более двух тысяч лет. Историю их можно разделить на 3 периода.

а) Социалистические идеи были хорошо известны еще в античности. Первая социалистическая система, влияние которой можно видеть во всех ее бесчисленных вариациях, вплоть до современных, была создана Платоном. Через платонизм социалистические концепции проникли в гностические секты, окружавшие только что возникшее христианство, а также в манихейство. В этот период идеи социализма распространялись в философских школах и узких мистических кружках.

б) В Средние века социалистические учения нашли путь в широкие массы народа. Облеченные в религиозную форму, они распространялись внутри еретических течений: катаров, братьев свободного духа, апостольских братьев, беггардов. Не раз они вдохновляли мощные народные движения: например, патаренов в Италии в XIV в. или таборитов в Чехии в XV в. Особенно сильно их влияние было в эпоху Реформации. Еще в английской революции XVII в. можно заметить их следы.

в) Начиная с XVI в. возникает новое направление в развитии социалистической идеологии. Оно отбрасывает мистическую и религиозную форму, основывается на материалистическом и рационалистическом мировоззрении. Для него характерно враждебное, воинственное отношение к религии. Еще раз меняется сфера распространения социалистических учений: место проповедников, обращающихся к ремесленникам и крестьянам, занимают философы и писатели, стремящиеся подчинить своему влиянию читающую публику, высшие слои общества. Расцвет этого направления падает на XVIII в. — век Просвещения. В конце этого столетия осознается новая цель: вывести социализм из салонов и кабинетов философов — в предместья, на улицу. Происходит первая попытка опять положить социалистические идеи в основу массового движения.

Ни XIX, ни XX век, по мнению автора, не внес чего-либо принципиально нового в развитие социалистической идеологии.

Мы приведем несколько иллюстраций, чтобы дать представление о характере социалистических учений и обратить внимание на некоторые их черты, которые будут важны для дальнейшего обсуждения.

а) В диалоге «Государство» Платон рисует картину идеального общественного уклада. Власть в изображаемом им государстве принадлежит философам, которые, опираясь на воинов (называемых также стражами), управляют страной. Именно образ жизни стражей занимает в основном Платона, так как, с одной стороны, из них избираются философы, а с другой, — они руководят остальным населением. Их жизнь он хочет полностью подчинить интересам государства, построить так, чтобы исключить возможность раскола, возникновения противоречащих друг другу интересов.

Первым средством для этого является упразднение частной собственности. У стражей нет иной собственности кроме своего тела. В их жилище может всегда войти каждый желающий. Они живут в своем государстве как наемники, служащие лишь за пищу, не получая сверх еды никакого вознаграждения.

С той же целью упраздняется и индивидуальная семья. Все мужчины и женщины в сословии стражей являются мужьями и женами друг друга. Вместо брака вводится регулируемое государством кратковременное соединение полов, цель которого — удовлетворение физической потребности и произведение совершенного потомства. Для этого философы предоставляют отличившимся стражам право более частого соединения с более красивыми женщинами.

Дети с самого рождения не знают не только своих отцов, но и матерей: они находятся на попечении всех кормящих женщин, причем младенцев все время подменяют. И дальнейшее воспитание также находится в руках государства. Особая роль при этом отводится искусству, которое с такой целью подвергается жестокой чистке. При этом произведение считается тем опаснее, чем выше оно с художественной точки зрения. Уничтожаются «басни, сочиненные Гессиодом и Гомером», большая часть классической литературы: все, что может вызвать представление о несправедливости и несовершенстве богов, вызвать страх, уныние или приучить к неуважению начальства. С другой стороны, придумываются новые мифы, которые будут способствовать выработке у стражей нужных для государства качеств.

Кроме такого идеологического руководства, жизнь стражей находится и под биологическим контролем. Он начинается с тщательного отбора родителей, могущих дать наилучшее потомство, причем за образец здесь берутся достижения сельского хозяйства. Детей от соединения, не санкционированного государством, равно как обладающих телесными недостатками, уничтожают. Отбор среди взрослых поручен медицине: врачи лечат одних, предоставляют вымирать другим и умерщвляют третьих.

б) Мировоззрение средневековых еретических движений основывалось на противопоставлении духовного и материального мира как двух антагонистических и взаимно исключающих друг друга категорий. Оно порождало враждебное отношение ко всему материальному миру и, в частности, к любым формам общественной жизни. Все эти течения отрицали военную службу, клятву или обращение в суд, личное подчинение церковным и светским властям, а некоторые — брак и собственность. При этом некоторые течения считали греховным лишь брак, но не блуд вне брака, так что требование это не носило аскетического характера, но имело целью разрушение семьи. Современники обвиняли многие секты в «свободной» или «святой» любви. Один современник утверждает, например, что еретики считали: «брачные узы противоречат законам природы, так как эти законы требуют, чтобы все было общим». Точно так же и отрицание частной собственности было связано с отказом от собственности в пользу секты, а в качестве идеала выдвигалась общность имущества. «Чтобы сделать свое учение более привлекательным, они ввели общность имущества» — говорится в протоколе одного процесса против еретиков в XIII веке.

Обычно такие, более радикальные стороны учения сообщались лишь высшему слою секты — «совершенным», которые были резко обособлены от основной массы «верящих». Но в эпохи социальных кризисов проповедники и апостолы секты несли социалистические идеи в гущу народа. Как правило, эти идеи переплетались с призывами к уничтожению всего существующего строя и прежде всего — католической церкви.

Так, в начале XIII в. в Италии движение патаренов, руководимое проповедниками секты «апостольских братьев», привело к кровопролитной трехлетней войне. «Апостольские братья» учили: «в любви все должно быть общее: имущество и жены». Вступавшие в секту должны были передавать ей в общее пользование все свое имущество. Католическую церковь они считали Вавилонской блудницей, а папу — Антихристом и призывали к убийству папы, епископов, священников, монахов и всех безбожников. Любые действия, направленные против врагов истинной веры, были объявлены дозволенными.

Через сто с небольшим лет еретические секты подчинили своему влиянию движение таборитов, набеги которых четверть века наводили ужас на всю Центральную Европу. Современник рассказывает о них: «В городище или Таборе нет ничего моего или твоего, а все вместе одинаково пользуются: у всех все должно быть общим, и никто не должен ничего иметь отдельно, тот, кто имеет отдельно, тот грешит». Их проповедники учили: «Все будет общим, в том числе и жены; будут свободные сыновья и дочери Божии, и не будет брака как союза двух — мужа и жены». «Все установления и людские решения должны быть отменены, так как всех их не создавал отец небесный». «Дома священников, все церковное имущество должно быть уничтожено, церкви, алтари и монастыри разрушены». «Должно всех, возвышенных и властвующих, согнуть как ветви деревьев и срубить, сжечь в печи, как солому, не оставив ни корней, ни отростков, измолотив как снопы, кровь из них выцедить, скорпионами, змеями и дикими зверями их истребить, смерти предать».

Крупнейший специалист по истории ересей И. Дёллингер так характеризует социальные принципы еретических сект: «Каждое еретическое движение, проявлявшееся в средние века, носило в явной или скрытой форме революционный характер; другими словами, оно должно было бы, если бы стало у власти, уничтожить существующий социальный порядок и произвести политический и социальный переворот. Эти гностические секты, катары и альбигойцы, которые своей деятельностью вызвали суровое и неумолимое законодательство против ересей и с которыми велась кровавая борьба, — были социалистами и коммунистами. Они нападали на брак семью и собственность».

Еще ярче все эти черты проявились в еретических движениях эпохи Реформации в XVI в. Мы приведем лишь один пример: учение Николая Шторха, руководителя так называемых «Пророков из Цвиккау»[4] (изложение взято из книги, появившейся в том же веке). Учение Шторха включало такие положения:

(«1. Никакой брачный союз, был ли он тайный или явный, не следует соблюдать…

3. Но, наоборот, каждый может брать жен, коль скоро его плоть того требует и подымается его страсть, и жить с ними по своему произволу в телесной близости.

4. Все должно быть общим, ибо Бог всех людей равно послал в мир. И так же он дал им всем равно то, что есть на земле в собственность — и птицу в воздухе и рыбу в воде.

5. Потому надо все власти, и светские и духовные, раз и навсегда лишить их должностей или же убить мечом, ибо они лишь привольно живут, пьют кровь и пот бедных подданных, жрут и пьют день и ночь…

Потому все должны подняться, чем раньше, тем лучше, вооружиться и напасть на попов в их уютных гнездышках, перебить их и истребить. Ибо если лишить овец вожака, то затем и с овцами дело пойдет легко. Потом надо напасть на живодеров, захватить их дома, разграбить их имущество, их замки снести до основания».)

в) В 1516 году вышла в свет книга, которая положила начало новому этапу в развитии социалистической мысли — «Утопия» Томаса Мора. Использованная в ней форма: описание идеального государства, построенного на социалистических принципах, продолжает после двухтысячелетнего перерыва традицию Платона, — но в совершенно иных условиях Западной Европы Нового времени. Следующими наиболее значительными произведениями этого нового направления были: «Город Солнца» итальянского монаха Фомы Кампанеллы (1602 г.) и «Закон свободы» современника английской революции Джерарда Уинстенли (1652 г.).

С конца XVII и в XVIII веке социалистические взгляды все шире распространяются среди писателей и философов, появляется сплошной поток социалистической литературы. Возникает «социалистический роман», в котором описание социалистических государств переплетается с любовными историями, путешествиями и приключениями (например, «История Севарамбов» Верраса, «Республика философов» Фонтенеля, «Южное открытие» Ретифа). Появляется все больше философских, социологических и моральных трактатов, проповедующих социалистические взгляды (например, «Завещание» Мелье, «Кодекс природы» Морелли, «Размышления о естественном состоянии» Мабли, «Истинная система» Дешана, места в «Добавлении к путешествию Бугенвиля» Дидро).

Все эти произведения сходятся на провозглашении основного принципа общности имуществ. Большинство из них дополняет его обязательной трудовой повинностью и правлением бюрократии (Мор, Кампанелла, Уинстенли, Веррас, Морелли), другие рисуют картину страны, разбитой на мелкие сельскохозяйственные общины, руководимые самыми опытными их членами или стариками (Мелье, Дешан). Многие системы предполагают существование рабства (Мор, Уинстенли, Веррас, Фенелон), причем Мор и Уинстенли рассматривают его не только как экономическую категорию, но и как меру наказания, поддерживающую устойчивость общества. Часто встречаются продуманные описания тех методов, посредством которых общество подчиняет себе личность своих членов. Так, Мор говорит о системе пропусков, необходимых не только для путешествия по стране, но и для прогулки за городом, он предписывает всем одинаковую одежду и жилища. У Кампанеллы жители всегда ходят отрядами, величайшее преступление для женщины — удлинить платье или нарумянить лицо. Морелли запрещает любые размышления на социальные и моральные темы. Дешан предполагает, что вся культура: искусство, наука и даже письменность отомрет сама собой.

Большую роль играют размышления о том, как должны видоизменяться семья и отношения полов (Кампанелла, Ретиф, Дидро, Дешан). Кампанелла предполагает абсолютный контроль бюрократии в этой области. Ее представители решают, какой мужчина с какой женщиной и в какой час должен делить ложе. Само соединение осуществляется под надзором чиновников. Дети воспитываются государством. Дешан же считает, что все мужчины одной деревни будут мужьями всех женщин и дети не будут знать своих родителей.

Вырабатывается новый взгляд на историю человечества. Средневековая мистика рассматривала ее как единый процесс раскрытия Бога, проходящий через три ступени. Эта точка зрения трансформируется теперь в концепцию подчиненного имманентным законам исторического процесса, также состоящего из трех эпох и в последней, третьей эпохе неизбежно приводящего к торжеству социалистического идеала (например, Морелли, Дешан).

В отличие от средневековых ересей, нападавших только на одну католическую религию, теперь социалистическое мировоззрение постепенно становится враждебным всякой религии, происходит слияние социализма с атеизмом. У Mоpa свобода совести соединяется с признанием наслаждения высшей целью жизни. У Кампанеллы религия носит характер пантеистического обожествления космоса. Уинстенли уже враждебен религии, его «священники» это всего лишь агитаторы и пропагандисты описываемого им строя. Дешан считает, что религия отомрет вместе со всей культурой. Но особой агрессивностью по отношению к религии выделяется «Завещание» Мелье. В религии он видит корень несчастий человечества, он считает ее явной нелепостью, зловредным суеверием. Особенно же ненавистна ему личность Христа, которого он в длинных тирадах обливает потоками брани, ставя ему в вину даже то, что «он всегда был беден» и «не имел никакой ловкости».

На самый конец XVIII века падает первая попытка претворить разработанную социалистическую идеологию в жизнь. В 1796 г. в Париже было основано тайное общество, носившее название «Союз Равных», которое ставило своей целью подготовку государственного переворота. Заговор был раскрыт, и его участники арестованы, но их планы сохранились в подробностях, благодаря бумагам, опубликованным правительством, и воспоминаниям уцелевших участников.

Среди целей, которые ставили заговорщики, первой было упразднение индивидуальной собственности. Предполагалось построить хозяйство всей Франции на основе полной централизации. Торговля отменялась и заменялась государственным снабжением. Вся жизнь подчинялась бюрократии: «отечество завладевает человеком со дня его рождения и не покидает до самой смерти». Каждого человека, в частности, предполагалось рассматривать как чиновника, надзирающего над самим собой и другими. Все были обязаны государству трудовой повинностью. «Уклоняющиеся, нерадивые, ведущие разнузданный образ жизни или подающие пример отсутствия чувства гражданственности» осуждались на принудительные работы. С этой целью многие острова превращались в строго изолированные места заключения.

Все были обязаны участвовать в совместных трапезах. Перемещение по стране без разрешения начальства запрещалось. Строжайше запрещены были развлечения, не распространяющееся на всех. Вводилась цензура, и запрещалась публикация сочинений, «носивших мнимо разоблачительный характер».

3. Теория и практика социализма

Мы можем теперь вернуться к основному вопросу этой работы. Как ни краток и отрывочен был наш экскурс в историю социализма, он вряд ли оставляет сомнения в одном принципиальном выводе: социализм нельзя связать ни с определенной эпохой, ни с географической средой, ни с культурой. Все его черты, знакомые нам по современности, мы встречали в разнообразных исторических, географических и культурных условиях: в социалистических государствах — упразднение частной собственности на средства производства, государственный контроль над жизнью, подчинение личности власти бюрократии; в социалистических учениях — уничтожение частной собственности, религии[5], семьи, брака, общность жен.

Вывод этот нельзя считать новым: во многих работах обращено внимание на социалистический характер таких обществ, как империя инков, государство иезуитов или ранние государства Месопотамии, а история социалистических учений была предметом большого числа монографий (некоторые из них написаны даже социалистами). Так, в книге «Очерк истории социализма в новейшее время» Р. Ю. Виппер пишет: «О социализме можно было бы сказать, что он так же стар, как само человеческое общество».

Но странным образом это наблюдение не применялось в оценке социализма как исторического явления. А значение его трудно переоценить. Оно требует полного пересмотра смены принципиальных установок, на основе которых можно пытаться понять социализм. Ведь если социализм присущ почти всем историческим эпохам и цивилизациям, то его происхождение не может быть объяснено никакими причинами, связанными с особенностями конкретного периода или культуры: ни противоречием производительных сил и производственных отношений при капитализме, ни свойствами психики африканских или арабских народов. Попытки такого понимания безнадежно искажают перспективу, втискивая это грандиозное всемирно-историческое явление в непригодные для него рамки частных экономических, исторических и расовых категорий. Мы попробуем дальше подойти к тому же вопросу, исходя из противоположной точки зрения: признав, что СОЦИАЛИЗМ ЯВЛЯЕТСЯ ОДНОЙ ИЗ ОСНОВНЫХ И НАИБОЛЕЕ УНИВЕРСАЛЬНЫХ СИЛ, ДЕЙСТВУЮЩИХ НА ПРОТЯЖЕНИИ ВСЕЙ ИСТОРИИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА.

Таким признанием, конечно, никак еще не проясняется роль социализма в истории. К пониманию этой роли можно приблизиться, попытавшись выяснить, какие цели ставит себе сам социализм. Здесь, однако, мы сталкиваемся с тем, что на этот вопрос, по видимости, существует два разных ответа, в зависимости от того, идет ли речь о социализме как государственном укладе или как учении. В то время как социалистические государства (и современные и более древние) все основываются на одном принципе — уничтожении частной собственности, социалистические учения выдвигают сверх того другие основные положения — например, уничтожение семьи.

Мы встречаем здесь две системы взглядов, одна из которых характеризует «социалистическую теорию», а другая — «социалистическую практику». Как согласовать их, какую из них признать за истинное изложение целей социализма?

Напрашивается (и в некоторых частных случаях давался) такой ответ: лозунги уничтожения семьи, брака и, — в более радикальной форме, — общности жен нужны только для разрушения существующих социальных структур, возбуждения фанатизма и сплочения социалистических движений. Они в принципе не могут быть претворены в жизнь, да и не такова их функция — они нужны только до захвата власти. Единственным же жизненным положением во всех социалистических учениях является уничтожение частной собственности. Оно и представляет собой истинную цель движения. Следовательно, только его следует принимать в расчет, говоря о роли социализма в истории.

Эта точка зрения представляется нам в корне неверной. Прежде всего такая идеология, как социализм, способная вдохновлять грандиозные народные движения, создавать своих святых и мучеников, — не может быть основана на фальши, должна быть проникнута глубоким внутренним единством. Наоборот, история показывает много примеров того, как поразительно откровенно и в каком-то смысле честно подобные движения прокламируют свои цели. Если здесь имеет место обман, — то со стороны тех, кто этим движениям противостоит, причем самообман. Как часто стремятся уверить себя в подобной точке зрения: поверить, что наиболее крайние положения идеологии движения — это безответственная демагогия, фанатизм. А потом с недоумением обнаруживают, что казавшиеся неправдоподобными по своему радикализму действия являются выполнением программы, которая никогда не скрывалась, громогласно провозглашалась и излагалась во всем известных сочинениях! Заметим к тому же, что все основные положения социалистических учений можно найти в трудах таких «кабинетных» мыслителей, как Платон и Кампанелла, не связанных ни с какими народными движениями. Очевидно, у них эти принципы возникли в силу некоторой внутренней логики и единства социалистической идеологии, которую невозможно, следовательно, разорвать на две части и одну из них использовать для захвата власти, а потом выкинуть.

С другой стороны, можно легко понять, почему идеология социалистических учений шире практики социалистических государств, обгоняет ее. Мыслитель или организатор народного движения, — с одной стороны, и деятель социалистического государства, — с другой, даже основываясь на единой идеологии, вынуждены решать разные задачи, работать в разных средах. Создателю или проповеднику социалистического учения важно довести свою систему до крайних логических выводов: именно в таком виде его идеи будут наиболее доходчивы и заразительны. Находясь же во главе государства, приходится думать прежде всего о том, как удержать власть. Начинают действовать силы, заставляющие отклониться от прямолинейного следования идеологическим нормам, в противном случае грозя самому существованию социалистического государства. Ведь не случайно уже многие десятилетия с такой монотонностью повторяется одно и то же явление: как только социалистическое течение приходит к власти (или хотя бы к участию во власти), его менее счастливые собратья анафемствуют его, обвиняя в предательстве социалистического идеала; с тем чтобы вскоре самим подвергнуться тем же обвинениям, если и им улыбнется успех.

Но граница, отделяющая лозунги социалистических движений от практики социалистических государств, вовсе не проходит между экономическими принципами социализма и требованиями уничтожения семьи и брака. Ведь и те положения, которые относятся к экономике, к изменению производственных отношений, в различных социалистических государствах тоже осуществляются не одинаково радикально.

Драматической попыткой полного воплощения этих принципов была эпоха «военного коммунизма» в нашей стране. Тогда была поставлена цель построить все хозяйство России на прямом обмене товаров, свести на нет рынок и роль денег, ввести всеобщую трудовую повинность, в деревне — общественную обработку земли, торговлю сельскохозяйственными продуктами заменить их конфискацией и государственным распределением. Сам термин «военный коммунизм» вводит в заблуждение, наталкивая на мысль, что здесь мы имеем меры военного времени, вызванные лишь чрезвычайным положением во время гражданской войны. Но когда эта политика проводилась, такой термин к ней и не применяли: он был введен в употребление после гражданской войны, когда от политики «военного коммунизма» отказались, признав ее временной и вынужденной.

Как раз тогда, когда гражданская война была уже фактически выиграна и разрабатывались планы управления страной в условиях мирного времени, Троцкий от имени ЦК представил IX съезду партии программу «милитаризации» хозяйства. Крестьян и рабочих предлагалось поставить в положение мобилизованных солдат, сформировать из них «трудовые части, приближающиеся к военным частям», снабдить командирами. Каждый должен был чувствовать себя «солдатом труда, который не может собою свободно распоряжаться, если дан наряд перебросить его, он должен его выполнить; если он не выполнит — он будет дезертиром, которого — карают!»

В обоснование этих планов Троцкий развивает такую теорию: «Если принять за чистую монету старый буржуазный предрассудок или не старый буржуазный предрассудок, а старую буржуазную аксиому, которая стала предрассудком, о том, что принудительный труд не производителен, то это относится не только к трудармии, но и к трудовой повинности в целом, к основе нашего хозяйственного строительства, к социалистической организации вообще». Но оказывается, что «буржуазная аксиома» верна лишь в применении к феодальному и капиталистическому строю и не применима к строю социалистическому: «Мы говорим: это неправда, что принудительный труд при всяких обстоятельствах и при всяких условиях непроизводителен».

Через год «военный коммунизм» и «милитаризация» были заменены нэпом под влиянием разрухи, голода и восстаний в деревне. Но прежние взгляды не были развенчаны, наоборот, нэп был объявлен лишь временным отступлением. И действительно, те же идеи все время сквозили и в деятельности Сталина, и в выступлениях оппозиции, с которой он боролся. Они были высказаны и в последнем произведении Сталина «Экономические проблемы социализма», где он призывает к сокращению сферы действия торговли и денежного обращения, замене их системой «продуктообмена»…

Похожую картину мы увидим, если посмотрим, как в нашей стране проявлялась другая основная черта социализма — его враждебность религии. В 1932 г. была объявлена «безбожная пятилетка», планировалось к 1936 г. закрыть последнюю церковь, а к 1937 г. — добиться того, чтобы имя Бога в нашей стране не произносилось. Несмотря на неслыханные размеры, которые приняли тогда гонения на религию, «безбожная пятилетка» не была выполнена. Ряд факторов — непредвиденная готовность верующих идти на любые муки, возникновение катакомбной православной церкви и стойкость верующих других вероисповеданий, война, бурное возрождение религиозной жизни на оккупированных немцами территориях — все это заставило Сталина отказаться от плана уничтожения религии и признать за ней право на существование. Но принципиальная враждебность по отношению к религии оставалась и нашла себе выход в гонениях хрущевской эпохи…

Попробуем с этой точки зрения рассмотреть и те принципы социализма, которые относятся к семье и браку. Примером того, как пытались воплотить в жизнь эти положения, опять могут служить первые послереволюционные годы в нашей стране (20-е годы).

Общие марксистские взгляды на развитие семьи, на которых основывалась практика тех лет, подробно изложены в работе Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства». Они сводятся к тому, что семья относится к числу «надстроек» над хозяйственным базисом. В частности, «моногамия возникла вследствие сосредоточения больших богатств в одних руках, — притом в руках мужчины, — и из потребности передать эти богатства по наследству детям этого мужчины, а не кого-либо другого». В социалистическом обществе «частное домашнее хозяйство превратится в общественную отрасль труда. Уход за детьми и их воспитание станут общественным делом». Таким образом, семья лишится всех социальных функций, что с марксистской точки зрения влечет за собой ее отмирание. В «Коммунистическом манифесте» прокламируется отмирание «буржуазной семьи». Но в 20-е годы уже обходились без этой приставки. Так, в обширном сочинении «Социология брака и семьи», изданном в 1929 г., проф. С. Я. Вольфсон предвидит, что семья потеряет такие свои черты: производственную функцию (уже происходит при капитализме), совместное хозяйство (питание станет общественным), воспитание детей (будут воспитываться в государственных яслях и детских домах), уход за престарелыми, совместную жизнь родителей с детьми и супругов друг с другом. «Из семьи будет выхолощено ее социальное содержание, она отомрет…»

Практические меры соответствовали этим положениям идеологии. Так, в записке «Десять тезисов о советской власти» Ленин предлагал: «Неуклонные, систематические меры к замене индивидуального хозяйствования отдельных семей общим кормлением больших групп семей». И еще десятилетиями позже многие маялись в домах, построенных в 20-е годы, где жителям предлагались коммунальные квартиры без кухонь — в расчете на гигантские «фабрики-кухни» будущего. Законодательство максимально упрощало и заключение и расторжение брака, так что регистрация превратилась лишь в один из способов подтверждения брака (наряду, например, с судебным его подтверждением), а развод осуществлялся по первому заявлению одной из сторон. «Развестись у нас в иных случаях легче, чем отметиться выбывшим по домовой книге», писал тогда один юрист. Семья рассматривалась видными деятелями того времени как институт, противостоящий обществу и государству. Например, в статье «Отношения между полами и классовая мораль» Коллонтай писала: «Для рабочего класса большая «текучесть», меньшая закрепленность общения полов вполне совпадает и даже непосредственно вытекает из основных задач данного класса». Женщину, по ее мнению, следует рассматривать как представителя революционного класса, «долженствующего прежде всего служить интересам класса, а не выделенной обособленной ячейке».

Все эти действия нашли такой отклик в жизни, что Ленин не только не приветствовал предсказанное «Коммунистическим манифестом» уничтожение «буржуазной семьи», но говорил: «Вы, конечно, знаете знаменитую теорию о том, что в коммунистическом обществе удовлетворить половые стремления и любовную потребность так же просто и незначительно, как выпить стакан воды. От этой теории «стакана воды» наша молодежь взбесилась, прямо взбесилась. Она стала злым роком многих юношей и девушек. Приверженцы ее утверждают, что это теория марксистская. Спасибо за такой марксизм». (Клара Цеткин. «О Ленине».) Действительно, например, в анкете, проведенной в Коммунистическом институте им. Свердлова (знаменитой «Свердловке»), лишь 3,7 % указали любовь в качестве причины первой связи. В результате, в европейской части СССР от 1924 к 1925 году процент разводов (отношение числа разводов к числу браков) возрос в 1,3 раза. В 1924 г. на 1000 разводов приходилось с продолжительностью брака менее года — в Минске — 260, Харькове — 197, Ленинграде — 159 (для сравнения: в Токио — 80, Нью-Йорке — 14, Берлине 11). Возникло общество «Долой стыд», и «походы обнаженных» на полстолетия опередили современных хиппи.

Этот юридический прецедент показывает, как нам кажется, при более благоприятных обстоятельствах мог бы быть полностью осуществлен социалистический принцип уничтожения семьи, лишения брака всех функций, кроме общения (духовного ли, или физического) его участников. Такой исход в недалеком будущем представляется реальным, особенно благодаря тому, что все вероятнее становится вмешательство государства в эту сферу человеческих отношений. «Мы будем вмешиваться в частные отношения между мужчиной и женщиной лишь постольку, поскольку они будут нарушать наш общественный строй», — писал Маркс. Но кто будет определять — что нарушает «наш строй»? В уже цитированном сочинении проф. Вольфсон пишет: «…у нас есть все основания предполагать, что ко времени социализма деторождение будет уже изъято из-под власти стихии…», «но это, повторяю, единственная сторона брака, которой, по нашему мнению, сможет коснуться контроль социалистического общества». Такого типа меры действительно применялись в национал-социалистской Германии, как в отношении предотвращения появления потомства, нежелательного с точки зрения государства, так и для получения желательного потомства; например, созданная СС организация «Лебенсборн» подбирала незамужним женщинам арийских производителей, пропагандировался институт побочных жен для расовополноценных мужчин. Или когда в Китае одно время была провозглашена норма семейной жизни: «один ребенок необходим, два желательны, три — недопустимы», то можно думать, что термин «недопустимы» облекался в какие-то организационные формы.

Сейчас уже стало общепризнанным, что кризис перенаселения является одной из основных опасностей (а может быть, и самой страшной), угрожающих человечеству. В этих условиях попытки государства поставить под свой контроль семейные отношения вполне смогут оказаться успешными. Например, Арнольд Тойнби считает, что в ближайшем будущем неизбежно государственное вмешательство в эти самые тонкие человеческие отношения, в результате чего мировые тоталитарные империи жестоко ограничат человеческую свободу в семейной жизни так же, как в экономике и политике (см. его книгу «An historians approach to religion»). В такой ситуации, особенно когда все больше расшатываются духовные ценности, на которые могло бы опереться человечество, грядущее столетие несет с собой совершенно реальные перспективы социалистических преобразований семьи и брака, дух которых угадали еще Платон и Кампанелла.

Эти и другие примеры приводят к заключению, что социалистическая идеология содержит ЕДИНЫЙ, спаянный внутренней логикой комплекс представлений. Конечно, в различных исторических условиях социализм приобретает разнообразные формы, не может не смешиваться с другими взглядами. Тут нет ничего удивительного, с тем же мы столкнулись бы, разбирая любое явление подобного исторического масштаба — например, религию. Однако можно выделить очень четкое ядро, сформулировать «социалистический идеал», полно или частично, с большими или меньшими примесями проявляющийся в различных ситуациях.

Социалистические теории провозгласили этот идеал в наиболее последовательной, радикальной форме. История социалистических государств показывает цепь попыток приближения к некоторому идеалу, который никогда еще не был полностью осуществлен, однако по этим приближенным его реализациям может быть реконструирован. Этот реконструированный идеал социалистических государств совпадает с идеалом социалистических учений, в нем мы и можем видеть единый «СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЙ ИДЕАЛ».

4. Социалистический идеал

Теперь уже не представляет особого труда этот идеал сформулировать.

Много раз были провозглашены основные положения социалистического мировоззрения: уничтожение частной собственности, религии, семьи. Не столь часто высказывается в виде одного из основных принципов, хотя не менее распространено — требование равенства, уничтожения сложившейся в обществе иерархии. Идея равенства в социалистической идеологии имеет совершенно особый характер, исключительно важный для понимания социализма. В наиболее последовательных социалистических системах равенство понимается столь радикально, что приводит к отрицанию принципиальных различий между индивидуумами: «равенство» превращается в «тождество».

Например, Л. Мамфорд (в его книге «The Myth of the Machine») высказывает мысль, что в общественном строе ранних государств Двуречья и Египта сложилась концепция машины, деталями которой являлись жители государства. В качестве одного из аргументов он ссылается на рисунки того времени, на которых воины или рабочие изображаются совершенно стереотипно, подобно деталям машины.

Классическим описанием социалистической концепции равенства является «шигалевщина» — социалистическая утопия, приведенная Достоевским в «Бесах». Вот ее изложение:

«Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь, вот уже и желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство».

«Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывают язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспира побивают камнями — вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство, и вот шигалевщина!»

Сторонники социализма обычно объявляют «Бесов» пародией, клеветой на социализм. Мы, однако, рискнем привести еще несколько близких по духу цитат:

«Этот коммунизм, отрицающий повсюду личность человека, есть лишь последовательное выражение частной собственности, являющейся этим отрицанием».

«…он так переоценивает роль и господство вещественной собственности, что он хочет уничтожить все, что не может стать достоянием и частной собственностью всех; он хочет насильственным образом устранить таланты и т. д.»

«…наконец, это движение, стремящееся противопоставить частной собственности всеобщую частную собственность, выражается в совершенно животной форме, когда оно противопоставляет браку (являющемуся, конечно, известной формой исключительной частной собственности) общность женщин, когда следовательно женщина становится у него общественной и низкой собственностью».

«Подобно тому как женщина покидает брак для царства всеобщей проституции, так и весь мир богатства, то есть предметной сущности человека, переходит из состояния исключительного брака с частным собственником ко всеобщей проституции с коллективностью».

Я очень хотел бы, чтобы читатель попытался угадать автора этих ярких мыслей, прежде чем взглянет на ответ: К. Маркс. «Подготовительные работы к «Святому семейству» (изданы посмертно). Чтобы успокоить читателя, спешим оговориться: таким коммунизм является по Марксу лишь «на первых порах». Далее Маркс рисует «Коммунизм в качестве положительного уничтожения частной собственности», в котором он научно предвидит совсем иные черты. Там, например, всякий предмет станет «человеческим предметом или предметным человеком» и «Человек присваивает себе свою разностороннюю сущность разносторонними способами, то есть как целостный человек». Было и такое социалистическое движение, которое придавало равенству столь исключительное значение, что произвело от него свое название: «Союз Равных». Вот их толкование этой концепции:

«Мы хотим действительного равенства или смерти — вот чего мы хотим».

«Ради него мы согласны на все; согласны смести все, чтобы держаться его одного. Пусть исчезнут, если надо, все искусства, только бы нам осталось подлинное равенство».

На примере того, как понимается равенство, мы сталкиваемся с поразительным соотношением между социализмом и религией. Они состоят из одинаковых элементов, имеющих, в этих разных контекстах, противоположный смысл. «Между ними есть сходство по полярной противоположности», — говорит Бердяев о христианстве и марксизме. В основе религии также лежит представление о равенстве людей, но достигается оно в соприкосновении с Богом, то есть в высшей сфере человеческого существа. Социализм же, как это особенно видно на приведенных выше примерах, стремится к осуществлению равенства противоположным путем уничтожения всех высших сторон личности. Именно к этому пониманию равенства могут быть сведены социалистические принципы общности имуществ, разрушения семьи, он объясняет ненависть к религии, пропитывающую социалистическую идеологию.

Социалистический идеал, тот основной комплекс идей, который многие тысячелетия лежит в основе социалистической идеологии, может быть теперь нами сформулирован:

Равенство, уничтожение иерархии;

Уничтожение частной собственности;

Уничтожение религии;

Уничтожение семьи.

Портрет, нарисованный Достоевским, был отнюдь не пародией:

«Порешить вконец боярство, Порешить совсем и царство, Сделать общими именья И предать навеки мщенью Церкви, браки и семейство, Мира старого злодейство!»[6]. 5. Куда ведет социализм?

Выше мы пришли к выводу о существовании единого идеала, который провозглашается социалистическими учениями — с большей или меньшей степенью приближения — реализуется социалистическими государствами. Наша задача сводится теперь к тому, чтобы попытаться понять, какие принципиальные изменения жизни вызвало бы его осуществление. Этим и будет описана цель социализма и его роль в истории.

Многообразные социалистические системы и жизнь социалистических государств дают возможность представить себе конкретное воплощение этих общих положений. Перед нами возникает образ, хотя и пугающий, на первый взгляд кажущийся странным, но обладающий целостностью, внутренней логичностью, правдоподобием. Мы должны представить себе мир, в котором все люди — мужчины и женщины — «милитаризованы», превращены в солдат. Они живут в общих бараках или общежитиях, трудятся под руководством командиров, питаются в общих столовых, досуг проводят только вместе со своим отрядом. Выход ночью на улицу, прогулки за город, переезд в другой город разрешены лишь при наличии пропуска. Одеты все одинаково, одежда мужчин и женщин отличается мало, выделяется лишь форма командиров. Деторождение и отношения полов находятся под абсолютным контролем властей. Отсутствует индивидуальная семья, брак, семейное воспитание детей. Дети не знают своих родителей и воспитываются государством. В искусстве допущено лишь то, что способствует воспитанию граждан в нужном для государства духе, все остальное в старом искусстве уничтожается. Запрещены все размышления в области философии, морали и особенно — религии, из которой оставлена лишь обязательная исповедь своим начальникам и поклонение обоготворяемому главе государства. Непослушание карается обращением в рабство, которое играет большую роль и в экономике. Существует много других наказаний, причем наказываемый должен раскаиваться и благодарить палачей. Народ принимает участие в казнях (выражая им публично одобрение или побивая преступника камнями). В устранении нежелательных участвует и медицина.

Все эти черты взяты нами не из романов Замятина, Хаксли или Орвелла: они заимствованы из известных социалистических систем или практики социалистических государств, причем отобраны лишь те, которые типичны, встречались в нескольких вариантах.

Каковы будут последствия установления такого уклада, куда он повернет историю человечества? Задавая этот вопрос, мы имеем и виду не то, в какой мере социалистическое общество сможет поддерживать жизненный уровень населения, обеспечить ему еду, одежду и жилье или защиту от эпидемий. Как ни сложны встающие здесь вопросы, не они составляют основную проблему. А заключается она в том, что установление общественного строя, полностью осуществившего принципы социализма, приведет к полному изменению отношения человека к жизни, к коренной ломке структуры человеческой индивидуальности.

Одной из основных особенностей человеческого общества является наличие индивидуальных отношений между людьми. Как показали прекрасные исследования, проведенные в последние десятилетия этологами (специалистами по психологии поведения), мы сталкиваемся здесь с явлением очень древнего, еще дочеловеческого происхождения. Существует много видов общественных животных, и образуемые ими общества делятся на два типа: анонимные и индивидуализированные. В первых (например, в стае селедок) их члены не знают индивидуально друг друга, в своих отношениях взаимозаменяемы. Во вторых же (например, в стае диких гусей) возникают отношения, при которых один член общества играет в жизни другого особую, никем не заменяемую роль. Наличие таких отношений в некотором смысле и является определением индивидуальности. Разрушение этих индивидуальных отношений и прокламирует социализм как одну из своих целей: отношений жены и мужа, детей и родителей. Поразительно, что среди сил, которые, согласно исследованиям этологов, поддерживают индивидуализированные общества, мы встречаем: иерархию и собственную территорию. И в человеческом обществе иерархия и собственность, прежде всего на свой дом и участок земли, способствуют укреплению индивидуальности: обеспечивают свое, индивидуальное, никем не оспариваемое место в жизни, создают чувство независимости и собственного достоинства. И их уничтожение тоже относится к числу основных целей, выдвигаемых социализмом.

Конечно, только самый фундамент человеческого общества имеет такое биологическое происхождение. Основные же силы, способствующие развитию индивидуальности, являются специфически человеческими. Это: религия, мораль, чувство личного участия в истории, ответственность за судьбу человечества. Социализм враждебен и им. Мы уже приводили много примеров той ненависти к религии, которая отличает социалистические учения и социалистические государства. В наиболее ярких социалистических учениях мы обычно встречаем утверждения, что история направляется независящими от воли человека факторами, а сам человек является продуктом социальной среды, учения, снимающие бремя ответственности, которую на человека возлагают религия и мораль.

И, наконец, социализм и непосредственно враждебен самому явлению человеческой индивидуальности. Так, Фурье говорит, что основой будущего социалистического строя будет неизвестное сейчас чувство («страсть») унитеизм. В современности он может указать только антитезу этого чувства «Эта отвратительная наклонность имеет различные наименования в мире ученых: у моралистов она называется эгоизмом, у идеологов — собственным «Я», термин новый, который, однако, не вносит ничего нового и является лишь бесполезной перефразировкой эгоизма».

Маркс, замечая, что и после достижения демократических свобод общество остается христианским, заключает отсюда, что оно все еще имеет некоторый «изъян», который он видит в том, что «…человек, — не человек вообще, но каждый человек, — считается суверенным, высшим существом, притом человек в своем некультивированном, не социальном виде в случайной форме существования, как он есть в жизни…»

И даже у Бебеля, у которого участие в парламентской игре и манящие надежды достижения власти на этих путях столь сгладили весь радикализм социалистической идеологии, мы вдруг обнаруживаем такую картинку: «Различия между «ленивыми» и «прилежными», дураками и умными в новом обществе не может больше существовать, так как не будет существовать и того, что мы подразумеваем под этими понятиями».

На то, что социализм приводит к подавлению индивидуальности, обращали внимание неоднократно. Однако обычно эта черта рассматривалась в нем лишь как средство для достижения какой-то иной цели: развития экономики, блага всего народа, торжества справедливости или всеобщего материального благополучия. Такова, например, точка зрения С. Булгакова, который сопоставляет социализм с первым искушением Христа: «превращая камни в хлеба», социализм стремится ограничить все цели человечества решением чисто материальных задач. Вся история социализма противоречит, по нашему мнению, этому взгляду. Социалистические учения, например, проявляют удивительно мало интереса к непосредственному преодолению несправедливости и бедности, все усилия в этой области они осуждают как «буржуазную благотворительность», «реформизм», «психологию дяди Тома», решение этих проблем откладывается до торжества социалистического идеала. Как всегда, откровеннее всех Нечаев: «Само правительство того и гляди додумается до сбавки подати и до тому подобных благ. Это было бы сущее несчастье, потому что народ и при настоящем положении с трудом подымается, а облегчись хоть сколько-нибудь его карманная чахотка, заведись там хоть на одну корову, тогда еще на десятки лет отодвинется и вся наша работа пропадает. Напротив, вы должны при всяком случае притеснять народ, как вот, например, подрядчики». Мы приходим к противоположной точке зрения: именно экономические и социальные требования социализма являются средствами для достижения его основной цели — уничтожения индивидуальности. Многие же чисто экономические принципы, часто провозглашаемые социалистами, например — планирование, как показывает опыт, не связаны органически с социализмом, который оказывается очень плохо приспособленным для их существования.

Как же повлияет на жизнь такое изменение духовной атмосферы, при котором уничтожается человеческая индивидуальность во всех наиболее существенных формах ее проявления?

Подобный переворот был бы равносилен уничтожению Человека, по крайней мере в том смысле, который до сих пор вкладывался в это понятие. Уничтожению не только абстрактному, как понятия, но и реальному. Можно указать модель обсуждаемой нами ситуации, когда аналогичный процесс протекал в гораздо меньших масштабах — это столкновение примитивных народов с европейской цивилизацией. Большинство этнографов считает, что главной причиной вымирания многих первобытных народов было не истребление их европейцами, не занесенные белыми болезни или алкоголизм, но — разрушение их религиозных представлений, ритуалов и всего того жизненного уклада, который придавал смысл их существованию. Даже в тех случаях, когда европейцы, казалось, способствовали улучшению условий их жизни, организуя медицинскую помощь, распространяя новые виды домашних растений и животных или препятствуя межплеменным войнам, это не меняло положения. Среди туземцев распространялась апатия, они преждевременно старели, переставали держаться за жизнь, гибли от болезней, которые раньше легко переносили. Рождаемость быстро падала, и население сокращалось.

Кажется очевидным, что жизнь, полностью воплотившая социалистические идеалы, должна привести к тому же итогу, с той лишь разницей, что гораздо более радикальные изменения приведут и к более универсальному результату: ВЫМИРАНИЮ ВСЕГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА, ЕГО СМЕРТИ.

По-видимому, здесь имеется внутренняя, органическая связь: социализм стремится к уничтожению тех сторон жизни, которые составляют подлинную основу существования человека. Поэтому нам представляется, что смерть человечества — это неизбежное, логическое следствие социалистической идеологии и одновременно реальная возможность, черты которой сквозят в каждом социалистическом движенин и государстве — более или менее четко, в зависимости от того, насколько верно оно следует социалистическому идеалу.

6. Движущая сила социализма

Если таков объективный итог, к которому ведет социализм, то какова же его субъективная цель: что вдохновляет все эти движения, дает им силы? Картина, возникшая в итоге наших рассуждений, очень похожа на противоречие: социалистическая идеология, полное воплощение которой ведет к гибели человечества, в течение тысячелетий вдохновляла великих философов и поднимала грандиозные народные движения. Почему же до сих пор не почувствовали финала, к которому ведет социализм, а почувствовав, не отшатнулись от него? Какая ошибка мысли, какая аберрация чувств может двигать людей по пути, в конце которого стоит — смерть?

Нам представляется, что здесь имеется не противоречие, но лишь его видимость. Такая ситуация часто возникает, когда в рассуждении незаметно делают предположение, выглядящее столь очевидным, что на него даже не обращают внимания, а именно оно и несет в себе противоречие. Этим, по видимости, очевидным элементом нашего рассуждения является предположение, что смертоносный для человечества характер социализма никогда не замечали, иначе все от него отшатнулись бы. Как это ни странно кажется сначала, но чем больше знакомишься с социалистическим мировоззрением, тем яснее становится, что здесь нет ни ошибки, ни аберрации: органическая связь социализма со смертью подсознательно или полусознательно ощущается его последователями, но отнюдь их не отпугивает: наоборот, именно она создает притягательность социалистических движений, является их движущей силой. Такой вывод, конечно, не может быть доказан при помощи логических дедукций, его можно проверить только сопоставлением с социалистической литературой, с психологией социалистических движений. Мы же здесь вынуждены ограничиться лишь несколькими разрозненными иллюстрациями.

Если, например, Нечаев, призывая молодежь в революцию, предупреждал ее, что «бесследная гибель большинства революционеров — такова перспектива» (редкое пророчество, полностью сбывшееся!), то чем же он мог ее привлечь? Ведь он-то не мог апеллировать ни к Богу, ни к бессмертной душе, ни к патриотизму, ни даже к чувству чести, так как именно от «чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести» он и предлагал отказаться, «чтобы стать хорошим социалистом». И в его и в бакунинских прокламациях ясно чувствуется, чтО притягивало их самих и заражало других: пафос гибели и «безудержного разрушения», «абсолютного и исключительного». В этом пожаре обречено было сгореть все поколение их современников-революционеров, зараженное «гнуснейшими условиями жизни», годное только на то, чтобы уничтожать и быть уничтоженными. Такова единственная цель, которую Бакунин ставил, любые положительные идеалы не только отсутствовали, о них запрещено было и думать: «Мы прямо отказываемся от выработки будущих жизненных условий», «не хотим обманывать себя мечтой, что у нас хватит сил на созидание».

В СССР нашему поколению еще хорошо помнится, как мы в пионерских колоннах шагали и воодушевленно пели (а до нас — и молодежь гражданской войны, и красногвардейцы):

Смело мы в бой пойдем За власть Советов И как один умрем В борьбе за это!!!

И больше всего воодушевления, взлета общего чувства вызывало вот это КАК ОДИН УМРЕМ!

Или вот как трое наиболее известных социалистических писателей прошлого века представляют себе будущее человеческого рода: Сен-Симон предвидит гибель человечества от высыхания земного шара, Фурье — от того, что наступит «конец вращения оси и опрокидывание полюсов на экватор», а Энгельс — от охлаждения Земли.

Вряд ли можно видеть здесь плоды работы научного ума, вынужденного склониться перед истиной, как бы сурова она ни была; к тому же все эти три предсказания никак не могут быть верны одновременно[7].

И религия предсказывает конец вашего мира, но лишь после достижения им его конечной цели, которая тем самым является смыслом его истории. Социализм же (по принципу сходства по полярной противоположности) выводит гибель человечества из некоторой случайной, внешней причины и тем самым лишает смысла всю его историю.

В ближайшем же будущем вожди социалистических движений с удивительным хладнокровием, а иногда и с явным удовлетворением предвидят гибель — если и не всего человечества, то большей его части. В наши дни председатель Мао высказал свое убеждение, что гибель половины населения земного шара была бы не слишком дорогой ценой за победу социализма во всем мире. И, например, в начале XIV века вождь движения патаренов в Италии — Дольчино, предсказывал скорую гибель всего человечества, ссылаясь на слова пророка Исайи: «и остаток будет очень малый и незначительный».

На то, что влечение к самоуничтожению не чуждо человечеству, указывают многие признаки: пессимистическая религия — буддизм, ставящая в качестве последней цели человечеству — слияние с Ничто, Нирваной; философия Лао-Цзе, для которой такой целью является разрешение в небытие; философская система Гартмана, предсказывающая сознательное самоуничтожение человечества; появление в разные эпохи научных и философских течений, стремящихся доказать, что человек — это машина, причем принципы доказательства у всех них совершенно различны, а общим (и, значит, отнюдь не научным) является стремление установить этот факт.

Да, наконец, на фундаментальную роль стремления к самоуничтожению уже давно обратили внимание в биологии. Так, Фрейд считал его (под названием инстинкта смерти или Танатоса) одной из двух основных сил, определяющих психическую жизнь человека.

И социализм, захватывающий и подчиняющий себе миллионы людей в движении, идеальной целью которого является смерть человечества, — конечно, не может быть понят, если не допустить, что те же идеи применимы и в области социальных явлений, то есть, что СРЕДИ ОСНОВНЫХ СИЛ, ПОД ДЕЙСТВИЕМ КОТОРЫХ РАЗВЕРТЫВАЕТСЯ ИСТОРИЯ, ИМЕЕТСЯ СТРЕМЛЕНИЕ К САМОУНИЧТОЖЕНИЮ, ИНСТИНКТ СМЕРТИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА.

Понимание этого стремления как силы, аналогичной ИНСТИНКТУ, также дает возможность объяснить некоторые особенности социализма. Проявления инстинкта всегда связаны с областью эмоций, выполнение инстинктивных действий вызывает чувство глубокого удовлетворения, эмоционального подъема, а у человека — ощущение воодушевления, счастья. Этим можно объяснить притягательность социалистического мировоззрения, то состояние горения, духовного подъема, тот неисчерпаемый запас сил, которые можно встретить у вождей и участников социалистических движений. В этих движениях проявляется и свойство заразительности, типичное для многих инстинктов.

Наоборот, понимание, способность к обучению, к интеллектуальной оценке ситуации — почти не совместимы с действием инстинкта. У человека влияние инстинкта, как правило, понижает критическую способность; аргументы, направленные против тех целей, которые стремится осуществить инстинкт, не только не рассматриваются, но воспринимаются как низменные, достойные презрения. Все эти черты мы встречаем в социалистическом мировоззрении.

В начале работы мы обратили внимание на то, что социализм как бы отталкивает от себя рациональное обсуждение. Не раз замечали, что указания на противоречия в социалистических учениях никак не уменьшают притягательной силы этих учений, да идеологи социализма и вообще не боятся противоречий.

Только в рамках социализма могло, например, возникнуть в XIX веке и найти многочисленных последователей такое учение, как система Фурье, в которой основную роль играет концепция половой жизни планет (северный полюс Земли, носитель мужского флюида, соединяется с южным — носителем женского) и предсказывается, что при будущем социалистическом строе вода в морях и океанах приобретет вкус лимонада, а на смену теперешним морским животным придут антикиты и антиакулы и станут с колоссальной скоростью перевозить грузы с континента на континент… [8] Впрочем, это обстоятельство не будет казаться столь удивительным, если мы вспомним, что лишь немногим больше двухсот лет прошло с тех пор, как социалистическая идеология приняла рационалистическую внешность. И уж совсем недавно (в масштабе всей истории) социализм в форме марксизма сменил эту внешность на научную. Краткий период «научного социализма» заканчивается на наших глазах, научная оболочка не увеличивает уже притягательности социалистических идей, и социализм ее сбрасывает. Так, Герберт Маркузе (в работе «Das Ende der Utopie») говорит, что для современных «авангардистских левых» Фурье актуальнее Маркса именно ввиду его большей утопичности. Он призывает заменить развитие социализма «от утопии к науке» его развитием «от науки к утопии».

Все это показывает, что та сила, которая проявляется в социализме, действует не через разум, что она подобна инстинкту. Тем же объясняется неспособность социалистической идеологии реагировать на результаты опыта или, как говорят этологи, неспособность к обучению. Паук, строящий кокон, будет совершать все 6400 нужных для этого движений, даже если от жары его железы высохли и не производят никакой паутины. Но куда драматичнее пример социалистов, с таким же автоматизмом в который раз строящих по своим рецептам общество равенства и справедливости: для них как будто и не существуют многочисленные и многообразные прецеденты, всегда приводившие к одному и тому же результату. Многотысячелетний опыт отбрасывается и заменяется штампами, находящимися по ту сторону разума: что все предшествующие образцы социализма или осуществленные в другой части планеты были не подлинные, что в наших, особых условиях все будет по-другому и т. д. и т. д.

Таково же объяснение живучести той массы предрассудков и ходячих мнений, которые окружают социализм: вроде отождествления социализма с социальной справедливостью или веры в его научный характер. Они принимаются безо всякой проверки и укореняются в умах как абсолютные истины.

Именно в наш переломный век все яснее становится глубина и сложность проблемы, с которой столкнулось человечество: ему противостоит мощная сила, грозящая его существованию и парализующая одновременно его самое надежное орудие — разум.

Август 1974

И. Шафаревич

М. С. АГУРСКИЙ

Современные общественно-экономические системы и их перспективы

Многие считают, что существуют лишь две альтернативные общественно-экономические системы: капиталистическая, в западных странах, и социалистическая, в коммунистических странах, так что весь конфликт современности сводится к противоречию между ними. Такая точка зрения ошибочна.

Существующие системы имеют между собой принципиального сходства, быть может, больше, чем различий. Причиной этого является само существование крупной индустрии, являющейся экономической основой обеих систем.

Будучи создана, крупная индустрия при любой форме управления ею превращается в самостоятельный фактор, активно влияющий на общество. В особенности это касается таких отраслей массового производства, как автомобильная, легкая строительная, электронная промышленность.

Такая промышленность, как автомобильная, в начале занята удовлетворением первичного спроса на автомобили. Как только спрос этот насыщается, отрасль оказывается перед угрозой спада, что, естественно, катастрофично, ибо отсутствие заказов ведет к остановке производства. Для выживания автомобильная промышленность должна обеспечить себя заказами. Перейти на выпуск изделия, отличающегося от автомобиля, она не может. Во-первых, имеющееся в ее распоряжении специальное оборудование ориентировано на узкую номенклатуру изделий, и его замена потребовала бы огромных капиталовложений, не говоря уже о необходимости перепланировки завода. Во-вторых, производственный персонал имеет определенный опыт, и ему следовало бы полностью переучиваться. Очевидно, что попытка перейти от выпуска одного изделия к другому, сильно отличающемуся, была бы практически неосуществимой. Для этого потребовалось бы затратить огромные средства, что сделало бы производство нерентабельным на длительный срок, а с другой стороны, такому предприятию не удалось бы конкурировать с теми, кто имеет уже опыт выпуска подобных изделий. Вовсе свертывать производство автомобилей было бы также неразумным, поскольку какой-то спрос на них все равно сохранится и уж во всяком случае возобновится в достаточном объеме после износа приобретенных автомобилей. Все это приводит к иному решению вопроса, а именно к стимулированию спроса.

Для этого за счет рекламы создается психологическая обстановка, заставляющая менять автомобили задолго до их износа. Наличие новой модели автомобиля в США и других странах является существенным признаком престижа. Благодаря рекламе автомобильная промышленность достигла огромных масштабов, способствуя также росту сопряженных отраслей: металлургической, приборостроительной и т. д. Поэтому стимулирование спроса становится не только условием существования автомобильной промышленности, но и народного хозяйства в целом, поскольку ее спад вызвал бы общий экономический кризис.

А. Тоффлер в своей книге «Future shock», неумеренно восторгаясь, приводит другие примеры стимулирования спроса в легкой промышленности, промышленности культтоваров и хобби путем расширения выпуска предметов одноразового пользования: одежды, авторучек, пеленок, тары для продовольственных товаров и т. д. Он приводит примеры сокращения долговечности жилых зданий с тем, чтобы увеличить загрузку строительной индустрии. Существенно сокращается долговечность игрушек. Фармацевтическая промышленность намеренно сокращает срок годности лекарств, заменяя их новыми. Создана особая отрасль, выпускающая развлекательные товары, например, жетоны с порнографическими шутками, рассчитанные лишь на несколько дней.

В коммунистических странах происходят точно те же процессы стимулирования потребления, что и в западных странах, хотя это делается намного медленнее и менее эффективно. Так, исключительно интенсивно втягивается в сферу потребления СССР. Хотя потребность в автомобилях здесь еще далеко не насыщена, строительство предприятий, приобретенных за рубежом, позволяет предположить, что такое насыщение (особенно — при слабой сети дорог и сети обслуживания) произойдет в ближайшем будущем. За последние годы в СССР произошла жилищная и мебельная революция, меняется третье поколение телевизоров и т. п. Возрастающее значение в экономике СССР приобретает мода, являющаяся мощным средством загрузки легкой промышленности. Но положение этой отрасли в условиях СССР оказывается очень затруднительным, поскольку вкусы здесь с давних пор определяются Западом. Негибкая советская промышленность не может достаточно быстро следовать за западной модой, ибо не является ее законодательницей. В результате возникают огромные товарные излишки, не пользующиеся спросом как вышедшие из моды.

Так же, как и на Западе, в экономике коммунистических стран важное значение приобретают различного рода культтовары и хобби, стимулирующие потребление и требующие развитой индустрии. Так же, как и на Западе, искусственно снижается долговечность многих товаров. Широкое распространение и здесь получают товары одноразового пользования.

Системы обоих типов ставят целью постоянный рост выпуска национального продукта, а также повышение потребления. Вся экономическая, а тем самым и социальная устойчивость обеих систем становится зависимой от постоянной загрузки промышленности, а стимулирование спроса превращается в условие их существования.

Вместе с тем обе системы имеют и существенные отличительные черты. Прежде всего, экономика коммунистических стран, в особенности СССР, крайне неэффективна по сравнению с западной экономикой. Причиной этого является отсутствие непосредственной заинтересованности членов правящей государственно-монополистической корпорации в результатах производства, ибо их материальное положение сохраняется независимо от общего состояния экономики. Эта тенденция проявляется уже в техноструктурах Д. Гэлбрейта (так он называет крупнейшие монополистические объединения, действующие в условиях западной экономики). В самом деле, отрицательные черты экономики коммунистических стран уже угадываются в этих монополистических объединениях. Д. Гэлбрейт утверждает, что их целью является лишь выживание. Но в условиях свободной конкуренции выживание таких объединений связано в основном с экономическими факторами, а это не может не влиять на благосостояние их членов. Именно на это справедливо указывал П. Сузи, критиковавший Д. Гэлбрейта (см. New York review of books, 1973, № 18).

В то же время в условиях коммунистической экономики выживание даже такого члена правящей корпорации, как директор завода, может целиком обуславливаться неэкономическими причинами, поскольку его назначение на пост и сохранение на нем зависят главным образом от его отношений с правящим партийным аппаратом. При круговой порук даже неуспевающий или некомпетентный директор способен сохранять свой статус, если, например, оказывает какие-либо услуги, в т. ч. личные, вышестоящим членам корпорации. Этому способствует и кастовость корпорации, поскольку даже неудачный ее член не исключается из ее состава, но, как правило, переводится на другой ответственный пост.

Отсутствие надлежащего стимула у всех звеньев этой корпорации и обуславливает неизбежную техническою отсталость коммунистических стран. Но как можно согласовать подобное утверждение с явными успехами СССР в военной технике? Дело в том, что эти успехи объясняются не экономическими, а политическими факторами и вытекающими отсюда огромными затратами на военную промышленность, а также чрезвычайно строгой приемкой военной продукции, осуществляемой независимыми от промышленности военными. Если бы условия, существующие в военной промышленности, были бы распространены и на гражданскую, советский бюджет не выдержал бы бремени дополнительных расходов. Наконец, военная промышленность находится под строжайшим контролем самого правительства.

Вторым существенным различием двух систем является роль в них конкуренции. Хотя в коммунистических странах не существует свободной конкуренции между предприятиями, поскольку сбыт их гарантирован, конкуренция и здесь играет первостепенную роль. Во-первых, существует личная конкуренция между членами правящей корпорации за повышение статуса, которая может быть весьма жестокой. Во-вторых, для коммунистической экономики главную регулирующую роль играет не внутренняя, а международная конкуренция, обусловленная стремлением к выживанию и экспансии, поддержанию международного престижа и т. д. Без такой конкуренции коммунистические страны были бы обречены на полный экономический застой.

Существует и еще одно важное различие между обеими системами. Если на Западе цены на товары снижаются по мере повышения на них спроса, то в коммунистических странах цены на такие товары сразу повышаются. Повышение цен во втором случае объясняется абсолютной монополизацией торговли. Это является, по существу, одним из законов экономики коммунистических стран, приводя к тому, что их жизненный уровень всегда ниже жизненного уровня западных стран (хотя это не единственный фактор, способствующий снижению жизненного уровня).

Экономика коммунистических стран отличается и тем, что, не допуская безработицы, обеспечивает минимальный прожиточный минимум всем и в этом смысле делает людей более уверенными в будущем, хотя минимум этот намного ниже того, что существует в передовых западных странах.

Несмотря на различия обе системы тесно взаимосвязаны в рамках единой мировой экономики. Поскольку из-за низкого качества продукции коммунистическим странам, и главным образом СССР и Китаю, трудно конкурировать на мировом рынке, они превратились в экспортеров сырья, ввозя взамен с Запада средства производства, потребительские товары и даже продовольствие. Кроме того взаимная конкуренция обеих систем превратилась в один из важнейших стимулов роста потребления. Страх перед революцией заставил Запад помимо прочего как можно шире стимулировать потребление всего населения и повысить его жизненный уровень. В то же время коммунистические страны стремятся повысить потребление и своего населения, руководствуясь соображениями престижа, необходимого им для экспансии.

Можно сделать вывод о том, что экономика коммунистических стран является лишь последовательной стадией развития экономической системы Запада, стадией предельной концентрации производства в руках государства.

Обе системы глубоко порочны и стремительно увлекают человечество к катастрофе, если только не будет найдено средство ее предотвратить.

Прежде всего, они осуществляют хищническую эксплуатацию природных ресурсов, за счет которых только и может осуществляться чудовищный рост потребления, наблюдаемый ныне. Эти ресурсы недавно еще казались неисчерпаемыми, но сейчас, в особенности под влиянием энергетического кризиса, эта наивная точка зрения изменилась. И раньше становилось все более очевидным, что природные ресурсы, в особенности такие, как почва, вода, топливо, воздух и т. д., далеко не беспредельны, и что ничем не ограниченный рост потребления приведет к их неизбежному истощению в гораздо большей мере, чем естественные потребности растущего населения. При этом для катастрофы достаточен дефицит хотя бы одного жизненно необходимого ресурса, даже если все остальные ресурсы будут в изобилии, ибо они не взаимозаменяемы.

Про западные страны, а в особенности про США говорят, что они потребляют природные ресурсы, как «пьяный моряк», но это в еще большей мере относится к СССР, где огромное количество ресурсов расходуется совершенно бесцельно из-за царящей здесь бесхозяйственности. Так, очень много выплавленного металла либо выбрасывается на улицу и ржавеет, либо расходуется на более тяжелые, чем необходимо, конструкции. Ежегодно портится большое количество сельскохозяйственных продуктов. Бесцельно сжигается множество топлива. Бессмысленные потери ресурсов в СССР не только продолжаются, но все возрастают, став привычными в жизни страны.

Но ресурсы СССР исчерпываются быстро не только в силу указанных выше причин, но и вследствие того, что он превратился в крупнейшую сырьевую базу других стран. Именно наличие огромных ресурсов, — которые СССР в состоянии обменивать на средства производства, потребительские товары, продовольствие, — позволяет конкурировать с Западом и вообще поддерживать обширную, но неэффективную экономику.

Наличие леса, руды, мехов и т. п. позволило СССР произвести саму индустриализацию в 20-30-х годах, получая в обмен из США и Германии необходимое оборудование. Природные ресурсы мира достаточны, возможно, для того, чтобы питать в течение обозримого срока растущее население, но отнюдь не достаточны, чтобы обеспечить сверхъестественную гонку потребления. Если росту потребления не будет положен предел, человечество вскоре натолкнется на критическую нехватку ресурсов. Признаки такого кризиса налицо, но он станет углубляться по мере вовлечения в сферу расширенного потребления стран Азии, Африки и Латинской Америки.

Другим неизлечимым пороком существующих систем является их возрастающая политическая неустойчивость из-за растущей зависимости Запада от внешних рынков сбыта и источников сырья и вследствие стремления к экспансии коммунистических стран. Насыщение собственных рынков приводит западные страны к поискам новых рынков где бы то ни было с тем, чтобы загрузить свою промышленность. При этом они входят в возрастающую зависимость от источников сырья других стран, преимущественно тех, где нет собственной обрабатывающей промышленности. Поэтому если какое-то государство становится угрозой миру и свободе, деловые круги, в страхе перед сокращением рынка или же потерей источников сырья, начинают оказывать давление на свои правительства, чтобы смягчить их позицию по отношению к этому государству. Именно поэтому западные страны не способны оказывать сопротивление диктатурам и тоталитарным режимам, несмотря на свой огромный потенциал.

Таковы, например, были корни Мюнхенского соглашения 1938 г., когда политические лидеры Англии и Франции под давлением деловых кругов открыли путь национал-социалистической агрессии против всего мира. Но и раньше те же круги способствовали возрождению германской индустрии, использованной национал-социалистами исключительно для военных целей. Западные деловые круги проводили подобную самоубийственную политику из-за органической неспособности учитывать как национальные, так даже и собственные интересы на долгосрочный период и хоть чем-то поступиться ради них в текущий период времени.

Точно так же они ведут себя и ныне. Пользуясь неожиданной поддержкой легкомысленных молодежных социал-демократических групп, на которых слово «социализм» на вывеске Восточного блока (в т. ч. и на Берлинской стене) действует завораживающе, деловые круги оказали давление на правящую социал-демократическую партию ФРГ и добились от нее возведения сложившегося статус-кво в Германии в ранг юридически признанного факта, пойдя на максимальные уступки СССР и ГДР, превратившейся в очаг опасного милитаризма в Европе. Это достаточно красноречиво показали события, повлекшие за собой отставку Брандта. Действия деловых кругов дорого обойдутся и немецкому народу, и всему человечеству. Но зато промышленники и торговцы ФРГ получили свободный выход на восточноевропейский и советский рынки.

Как эгоистические интересы деловых кругов могут противоречить национальным интересам и интересам всего мира, показывает недальновидная политика, проводившаяся голлистским правительством Франции, готовым пойти на всевозможные уступки любому тоталитарному режиму, лишь бы он находился далеко или по крайней мере не угрожал бы Франции в течение ближайших лет.

С другой стороны, коммунистические страны обладают присущей им склонностью ко всемирной экспансии, проявляющейся ныне прежде всего в третьем мире, где СССР и Китай, соревнуясь, стремятся поставить под контроль страны — поставщики ресурсов. Контроль же над их ресурсами позволил бы оказывать давление на Запад. При этом преследуются и стратегические цели. Во всем этом проявляется иррациональное стремление к расширению влияния, подмеченное как общее свойство тоталитарных систем еще К. Витфогелем. СССР и Китай не останавливаются ни перед чем, чтобы укрепить свое влияние в третьем мире, поощряя самые бесчеловечные режимы, провоцируя военные конфликты, как, например, на Ближнем Востоке в Индостане и т. п.

Существующие политические системы в значительной мере обусловлены экономикой, но отнюдь не связаны с ней однозначно. Их можно разделить на два типа по признаку наличия гарантированных гражданских свобод: демократию и диктатуру, крайней формой которой является тоталитаризм, навязывающий населению не только власть, но и идеологию. Коммунистические страны, как правило, являются тоталитарными. По крайней мере, так было до сих пор.

Но и в западных странах можно наблюдать диктатуры и тоталитарные режимы. Достаточно указать на тоталитарную нацистскую Германию или на такие диктаторские режимы, как в Греции, Гаити, Чили, Уганде, Ираке, Ливии и т. д. В силу этого отсутствие демократии нельзя связывать только лишь с национализацией промышленности и с отсутствием гарантированной частной собственности. Причиной этого являются корыстные интересы различных групп, при возможности подчиняющих остальное население страны, хотя в коммунистических странах отсутствие демократии оказывается conditio sine qua поп их существования.

Многим кажется само собой разумеющимся, что демократические системы существующего типа представляют собой некое абсолютное благо. Так, в частности, считает интеллигенция коммунистических стран, указывая на современные парламентские государства как на идеал свободы и демократии. Но камнем преткновения для такого взгляда является вопрос, отчего же столь многие в парламентских государствах недовольны ими. В самом деле, факт такого недовольства неопровержим. Мощные левые движения расшатывают такие старые и, казалось бы, устойчивые парламентские государства, как Франция и Италия. Они обвиняют эти государства в отсутствии демократии, коррупции и т. п., выставляя как идеал, как это ни парадоксально, именно те государства, которые защитники парламентаризма называют тоталитарными.

Человек, привыкший с детства к воздуху, не замечает его и не думает о том, какое это благо. И только иногда, попадая в душное помещение, он вспоминает об этом, зная, однако, что достаточно открыть окно, и воздух снова станет свежим. Таково именно положение человека, выросшего в демократическом обществе и привыкшего ко многим элементарным свободам, как к воздуху. Люди, выросшие в условиях демократии, недостаточно ценят ее. Но их частое недовольство этим обществом имеет свои веские причины.

Прежде всего, политическая борьба в демократическом обществе носит существенный отпечаток тоталитаризма, не такого, разумеется, какой царит в тоталитарных странах, но достаточного, чтобы вызвать раздражение. В самом деле, трудно представить, чтобы все многообразие мировоззрений укладывалось в программы двух-трех главных партий.

Однако политическая деятельность вне этих партий, представляющих собой крупные бюрократические организации, практически бесцельна, ибо на нее необходимы большие средства.

Огромное большинство избирателей и политических деятелей примыкает к партиям из конформизма, вырабатываемого огромными пропагандистскими машинами, или же из стремления сделать карьеру. Тирания большинства может быть весьма тягостной, тем более, если оно превышает меньшинство лишь незначительно. Насколько тяжелой и тлетворной может быть такая тирания, хорошо известно еще со времен Афинской республики.

Парламентская система гарантирует многие личные свободы инакомыслящим, но она совершенно не защищает общество от массовой пропаганды конформизма, существенно воздействующего на людей, и от которого крайне трудно защититься. Предположим, что имеется некое религиозное меньшинство, по своим убеждениям не желающее читать порнографическую литературу, а тем более видеть ее у своих детей. В современном демократическом обществе подобное меньшинство не будет в состоянии жить согласно своим убеждениям, ибо неограниченная свобода предпринимателя, извлекающего выгоду из порнографической литературы, использовать для ее популяризации любые средства массовой информации, непременно окажет воздействие, если не на взрослых в данном меньшинстве, то во всяком случае на их детей.

Одним из важнейших недостатков демократического общества является отсутствие контроля массовой информации. С одной стороны, это представляет собой хорошую гарантию элементарных свобод, но за него приходится расплачиваться весьма дорого.

Средства массовой информации в современном демократическом обществе имеют коммерческий характер, что определяет их объем и тиражи, поистине астрономические. Индустрия информации занимает очень важное место в стимулировании потребления. Она стремится захватить как можно большую часть человеческих восприятий, все более обращаясь к сексуальным ощущениям, превращая их в разрушительную для общества силу.

Помимо этого те, в чьем распоряжении находятся средства массовой информации, а также журналисты обретают роль, по своему влиянию иногда превышающую роль любого государственного деятеля. Поскольку свобода средств массовой информации в демократическом обществе не имеет никаких ограничений, никто не может воздействовать на издателя или на журналиста и сместить их. Но эти лица никем не избираются в отличие от государственных деятелей или судей, а их реальная власть необъятна.

Обращаются в противоположность и многие другие демократические свободы. Свобода приобретения оружия, имеющая цель сделать жизнь более безопасной, напротив, может сделать проживание в такой стране, как США, небезопасным, поскольку оружие могут приобретать лица, использующие его во вред другим.

Свобода забастовок, столь необходимая рабочим для защиты своих прав, может быть использована гангстерами, как уголовными, так и политическими, для шантажа предпринимателей и для других темных целей. Она же стала в настоящее время одним из главных источников инфляции.

Свобода перемещения внутри страны, въезда в страну и выезда из нее может быть легко использована преступниками или же враждебным тоталитарным государством для шпионажа и т. п.

Жизнь в современном демократическом обществе тревожна, и это одна из причин неудовлетворенности ею. Именно эта тревога заставляет многих, выросших в демократическом обществе, с завистью смотреть на тоталитарные страны, где жизнь намного спокойнее и размереннее, где нет многих тревог, волнующих жителей демократических стран.

Как это ни странно, но жизнь в тоталитарных странах на первый взгляд имеет какие-то привлекательные стороны, как, впрочем, всякая жизнь в условиях принуждения. Крепостная Россия и еврейские гетто средневековья отличались размеренным ритмом жизни; каждый точно знал свое место, свои возможности, не бунтовал и, по-видимому, психологически был более удовлетворен, чем современный человек — житель демократической страны.

Отсутствие свобод не требует от человека участия в политической борьбе. Человек, живущий в тоталитарном обществе, обязан следовать определенной политической линии, и если он ей следует, что обычно и делает большая часть населения этих стран, по крайней мере, спустя некоторое время после воцарения тоталитаризма, то ощущает гораздо большее спокойствие, чем если бы ему пришлось выбирать между конформизмом и сопротивлением.

Вообще число ситуаций, в которых житель тоталитарного общества должен принимать решения, резко сокращается по сравнению с условиями жизни в демократическом обществе. Если, например, в тоталитарной стране нет свободы передвижения, никто не станет размышлять о выборе места жительства. Если нет свободы выбора места работы, нет еще одного мучительного выбора. Если в тоталитарной стране нет свободной конкуренции и инициативы, нет необходимости принимать участие в этом мучительном для многих соревновании. При этом житель такой страны может быть обеспечен намного хуже, чем житель демократической страны, но поскольку стандарт жизненного уровня в его стране иной, он вполне удовлетворяется своим положением, будучи уверен в своем скромном будущем.

Житель тоталитарного общества не имеет многих беспокойных соблазнов демократического общества, способных лишить его покоя. Это относится, например, к пропаганде секса, если только на нее накладываются ограничения. То же относится и к контролю семьи и брака.

Житель тоталитарной страны (при условии своей лояльности) чувствует себя гораздо безопаснее, чем житель демократической страны, поскольку там, где он живет, нет свободы ношения или же приобретения оружия, строже полицейские порядки и т. п.

Тоталитарные режимы ограничивают поступление тревожной и беспокоящей информации. Средствам массовой информации этих стран запрещено, как правило, сообщать о преступлениях, катастрофах, стихийных бедствиях в своих странах (но не во враждебных). Им же предписано поддерживать оптимизм фильтрацией всего, что могло бы создать предчувствие грядущей катастрофы всемирного масштаба и т. п.

Поэтому очень многие жители тоталитарных стран, выжившие после террора и обработанные пропагандой, не только искренне удовлетворены своим положением, но едва ли не почитают себя самыми счастливыми людьми. Но это порождает комплекс неполноценности по отношению к демократическим странам, так что жители тоталитарных стран часто превращаются в опасных врагов свободы, готовых охотно уничтожить все, что напоминает им об утраченной воле. Это во многом относится и к интеллигенции этих стран, часто проявляющей такой комплекс страха перед свободой.

Выше говорилось о пороках современного демократического общества, но пороки тоталитаризма не идут с ними ни в какое сравнение. Главным является то, что тоталитаризм порождает беззакония, в сравнении с которыми любые недостатки демократических обществ бледнеют. Гибель десятков миллионов людей в советских и немецких лагерях смерти и тюрьмах показывает это. Пока существует тоталитаризм, он органически несет в себе источник беззакония, хотя, разумеется, преступления, совершенные в эпоху национал-социализма в Германии или с 1918 по 1956 г. в СССР, часто повторяться не могут.

Но тоталитарные общества не вечны и не незыблемы. Они стареют и разлагаются под действием многих факторов.

Прежде всего, стремясь захватить как можно больше под свой контроль, они теряют способность к эффективному управлению, особенно в случае такой огромной страны, как СССР или Китай.

Тоталитарные страны раздираемы различными конфликтами: национальными, социальными, политическими. Наконец, важным фактором, подрывающим устойчивость тоталитаризма, является возрождение религиозного сознания антагониста тоталитаризма, претендующего на полный контроль над человеческим духом. Все это делает тоталитарные общества недолговечными.

Но и демократические общества современного типа становятся менее и менее устойчивыми, а внутри них также растут и укрепляются силы, грозящие и вовсе похоронить их. Причиной является утрата этими обществами ценностной основы принципа демократии. Демократические страны возникли и сложились в конкретных исторических условиях при высокой самодисциплине населения, основанной на религиозной этике. По мере падения влияния религиозных ценностей дисциплинированность стала уменьшаться, что создало растущую угрозу демократическому обществу.

Свободная продажа оружия в США в XIX в. не представляла опасности, но сейчас, по мере утраты самоограничения, одерживавшего некогда злоупотребления оружием, она стала представлять серьезную опасность. Простое запрещение продажи оружия ничего не даст, поскольку уже имеется его огромное количество, а изъять его можно лишь драконовскими мерами, что в демократическом обществе невозможно.

Об утрате ценностного подхода к массовой информации не приходится и говорить. Примером может служить весьма симпатичный по своим намерениям и характеру журнал Index, посвященный борьбе с цензурой во всем мире. В нем имеется регулярная хроника, где регистрируются нарушения свободы печати. Сознательно отбрасывая ценностный подход к цензуре, составители хроники помещают сведения о тиранических преследованиях любого независимого выражения мысли в СССР или в Чехословакии рядом с сообщением о легком административном наказании неонацистского журналиста в ФРГ.

Важное значение в нарушении устойчивости демократических стран имеет возможность тоталитарных стран безнаказанно вмешиваться в их внутренние дела, не допуская никакого подобия вмешательства в их собственные дела.

Демократические общества существуют пока лишь потому, что население их не вполне утратило самоконтроль.

Можно сделать вывод о том, что существующие системы, как с точки зрения экономики, так и с точки зрения политического строя, обладают большим количеством пороков, а преимущество одной из них над другой может рассматриваться лишь как меньшее зло.

Общественно-экономическая система будущего

Попробуем представить в самых общих чертах общественно-экономическую систему будущего общества. Это общество не будет похоже ни на общественно-экономическую систему Запада, ни на общественно-экономическую систему Востока. Было бы неправильным называть будущее общество социалистическим, поскольку термин этот был всячески скомпрометирован исторической практикой последних пятидесяти лет. Социализм сознательно отказывается от духовных и моральных ценностей, провозглашает насилие как средство социальной борьбы и тем самым неизбежно приводит к самоотрицанию идею социальной справедливости, им выдвигаемую.

Имеется ли реальная альтернатива существующим ныне системам? Можно ли создать такую систему, которая не обладала бы их вопиющими недостатками? Справедливая разумная система может быть построена лишь при условии, что в ее основу будут положены духовные и нравственные ценности. А это означает, что при решении социальных, экономических и политических вопросов следует исходить как из принципа социальной справедливости для всех, так и из принципа отказа от насилия как средства решения общественных проблем. Следует совершенно отказаться от полностью устаревшего (хотя и никогда не верного) представления о рабочих как о некоем гегемоне общества, идеологии, которая оказалась лишь удобной ширмой для установления тоталитарных режимов небольшими интеллигентскими группками. Рабочие в коммунистических странах гораздо более бесправны, чем на Западе. Огромная численность рабочих есть специфическая особенность лишь существующих систем, а в будущем лица, постоянно связанные с обслуживанием производственного оборудования, возможно, вообще исчезнут.

Что касается насилия, то оно, как показывает опыт русской и других революций, способно привести лишь к ухудшению недостатков прежней системы. Марксистская теория классовой борьбы превратилась не в средство защиты интересов рабочих, а в идеологию, оправдывающую террор и власть над теми же рабочими. Вообще марксизм стал анахронизмом, препятствующим дальнейшему прогрессу, хотя в нем, разумеется, есть нечто имеющее значение.

Необходимо отбросить представление о том, что уровень производительности труда есть критерий прогрессивности общества. Целью будущего должен быть не рост производительности труда, не постоянный рост производства и потребления, а поддержание оптимального уровня производительности, производства и потребления, исходя из ограничений, налагаемых интересами общества и реальными ресурсами.

Экономика будущего общества должна основываться на разукрупненной промышленности, но на базе научно-технического прогресса. Надо, чтобы предприятия имели такие размеры, при которых каждый работник был бы компетентен в процессе производства и мог действительно участвовать в его управлении. Такие предприятия должны быть универсальными, чтобы на них можно было производить самую разнообразную продукцию. Технический прогресс показывает, что у таких предприятий могут быть очень большие возможности. Для этого они должны иметь быстро переналаживаемое оборудование, позволяющее получать индивидуальную и мелкосерийную продукцию достаточно производительно.

Проблема малых предприятий уже ныне привлекает большое внимание, особенно в США. Их численность растет, а значение увеличивается. По данным переписи металлообрабатывающего оборудования в США (American Machinist 1973, № 22, р. 143–149) значение малых машиностроительных заводов с числом работающих — менее 100 человек существенно выросло. На них теперь работает 15 % из 11 млн. рабочих, занятых в машиностроении США, причем на них сосредоточено свыше 40 % металлообрабатывающего оборудования.

Привлекает внимание и другая проблема — управления малыми предприятиями с помощью вычислительных машин. Пока такие предприятия могут выполнять лишь ограниченные задачи. Но нет сомнений в том, что в недалеком будущем появятся и такие предприятия, которые окажутся в состоянии изготовлять сложные изделия индивидуально или мелкими сериями. Технически это вполне реально. С помощью подобных предприятий можно было бы получать большую часть потребительских товаров и машин.

Предположим, что такие предприятия были бы в распоряжении общин или же муниципалитетов, которые ставили бы себе целью не продажу и сбыт производимой продукции, а удовлетворение собственных потребностей. Тогда они были бы загружены только тогда, когда в этом была бы реальная потребность данной общины или муниципалитета. При высоком уровне автоматизации работа на них не отнимала бы много времени и ее можно было бы совмещать с сельскохозяйственным трудом или же с интеллектуальной деятельностью. Такая форма производства ликвидировала бы рабочих как специализированную группу, интересы которой преимущественно связаны с производством.

Ликвидация разрыва между физическим и умственным, а также между промышленным и сельскохозяйственным трудом явится одной из существенных черт будущего. Так представлял себе будущее такой идеолог анархизма, как князь П. Кропоткин. По его представлению, будущее общество должно складываться из общин, где физический труд сочетался бы с интеллектуальным. Он полагал, что люди могли бы тратить часть времени на физический труд, производя необходимое продовольствие и промышленные изделия. По некоторой степени к такому идеалу приближаются израильские кибуцы, но в настоящее время они в основном работают на внешнего потребителя.

Общины или муниципалитеты, имеющие в своем распоряжении предприятия, не смогут, разумеется, решать всех проблем, поскольку необходим также определенный уровень централизованного хозяйства. Во-первых, нужна добывающая промышленность, если только проблема ресурсов не будет решена иначе. Во-вторых, необходимо производство средств производства. В-третьих, необходимы и специализированные научные исследования.

Добывающая промышленность была бы намного меньшей, чем сейчас, вследствие резкого снижения потребности в ресурсах. Но при этом добыча ресурсов потребовала бы централизованных усилий. То же относится и к производству средств производства и проведению научных исследований. Стало быть, децентрализованная экономика должна была бы сочетаться с элементами централизации там, где локальные группы окажутся бессильными.

Разумеется, выработка совокупного продукта будет намного ниже, чем в современных системах, а соответственно будет ниже и производительность труда, но это было бы крупным социальным прогрессом, поскольку как объем продукции, так и производительность труда стали бы такими, как необходимо для обеспечения оптимальных (а не максимальных) потребностей общества.

Будущее общество, оставаясь в рамках реальных ресурсов, обеспечивало бы человеческое существование без чудовищных излишеств современного мира и было бы устойчивым. Но следует отметить, что такая в основном децентрализованная экономика, по-видимому, несовместима с существованием крупного городского населения и должна вызвать либо резкое сокращение его численности, либо полное изменение структуры города.

Было бы великим благом, если бы основы такой системы стали закладываться уже в недрах современного общества. Вопрос о малых предприятиях выдвигался и ранее, но вызывал возражения со стороны таких адвокатов крупной индустрии, как Д. Гэлбрейт. Он утверждает, что «мелкие фирмы нельзя восстановить, сломав могущество более крупных. Для этого понадобилось бы, скорее, отказаться от идеи технического прогресса, которую нас учат приветствовать с самого начала нашей сознательной жизни. Для этого нам надлежало бы довольствоваться примитивной продукцией, производимой с помощью примитивного оборудования и неспециализированного труда из имеющихся в наличии материалов» (Гэлбрейт. Д. «Новое индустриальное общество». М., «Прогресс», 1969, с. 70). Но эта точка зрения ошибочна, ибо основывается на неправильном представлении о возможностях малого предприятия. Сама идея малого предприятия становится возможной именно в результате технического прогресса. Поэтому весьма важно преодолеть предрассудок, согласно которому универсальное производство всегда менее эффективно, чем специализированное. Технический прогресс и децентрализация экономики не противоречат друг другу. Впрочем, когда Гэлбрейт писал указанные выше строки, не существовало еще идеи высокоавтоматизированных малых предприятий.

Политический строй будущего общества еще в большей степени, чем его экономика, должен основываться на духовных и нравственных ценностях. Это должно сделать его совершенно непохожим на тоталитаризм, но в то же время непохожим и на современное демократическое общество. Общество будущей должно быть демократическим, но, во-первых, с высокой самодисциплиной, способной избавить его от многих конфликтов, а во-вторых, во избежание ошибок прошлого, некоторые, ключевые стороны общественной жизни должны быть взяты под контроль, но не имеющий тоталитарного характера.

Высокий уровень экономической децентрализации необходимо повлечет за собой и политическую децентрализацию с сохранением демократического характера всех уровней управления. Функции центрального управления целесообразно ограничить самыми основными областями, как разработка и контроль соблюдения правовых норм, эксплуатация природных ресурсов, проведение крупных научных исследований и т. п.

Следует стремиться к тому, чтобы в будущем исчезли политические партии, как бюрократические организации со своим аппаратом, средствами пропаганды и финансами. Исчезновение партий вполне возможно, во-первых, потому, что в децентрализованном обществе центральная власть не даст каких-либо решающих привилегий, а во-вторых, исчезнет и даже психологическая база партий. Исчезнет современная классовая структура общества, питающая политический антагонизм, но исчезнет и то, что называется интеллигенцией (не в духовном, а в социальном смысле), ввиду стирания противоположности физического и умственного труда. А именно она оказывается базой всех партий. Всегда, разумеется, будут существовать группы единомышленников, которые могут сообща добиваться каких-то целей. Речь идет лишь о том, что создание специальных бюрократических организаций с аппаратом, финансами и т. п. является опасным для общества, независимо от взглядов, защищаемых их приверженцами.

Центр тяжести сместится на уровень отдельной небольшой общины, и каждый сможет сам или в союзе с другими защищать свою точку зрения. Доверие, оказанное кому-либо на выборах, даст ему возможность проводить любую платформу, не связываясь с партийной дисциплиной. В списках кандидатов в депутаты может участвовать любой человек, но и голосовать следует за него, а не за партию, им представляемую.

Чрезвычайно важно установить общественный контроль над средствами массовой информации, которые в настоящее время используются в двух целях, важность которых зависит от типа общественно-экономической системы. В западных странах доминируют коммерческие цели, а в коммунистических странах — пропагандистские. Оба способа использования средств массовой информации крайне опасны.

Средства массовой информации должны быть лишены как коммерческого, так и пропагандистского характера. Снятие с них коммерческих функций резко уменьшит их объем, хотя бы за счет рекламы. Это также изменит и их содержание. Цензура массовой информации совершенно необходима, но она должна осуществляться не бюрократическими организациями, а выборными лицами.

Вообще руководители средств массовой информации, равно как и цензоры, должны свободно выбираться точно так же, как правительство и судьи, и быть независимыми от органов власти. Цензор не менее важное в общественном отношении лицо, чем, например, судья. Быть может, от него зависит гораздо большее, чем от судьи, а именно нравственная и духовная жизнь общества. Цензура должна действовать на основе недвусмысленных и ясных конституционных уложений, определяющих нормы ее деятельности. Разумеется, необходимо также право обжалования действий цензуры, которые ни в коем случае не должны быть безапелляционными.

Цензура, в частности, должна добиваться того, чтобы информация о различных преступлениях не превращалась в их культ, чтобы население не погружалось искусственно в чужие семейные скандалы и т. п. Кстати, средства массовой информации тоталитарных стран накладывают строгую цензуру на подобную информацию, но там такие ограничения преследуют демагогическую цель поддержания иллюзий о мнимом совершенстве тоталитаризма.

Но во избежание ограничений интеллектуальной свободы следует дать возможность каждому высказывать свои взгляды, хотя бы для ограниченного распространения так, чтобы, например, с ними можно было знакомиться в библиотеках.

Было бы большой самонадеянностью пытаться очертить контуры будущей общественно-экономической системы подробнее. Сделать это трудно, хотя другие, возможно, смогли бы и смогут еще увидеть в нем и другие существенные черты, упущенные здесь из рассмотрения. Создание такой системы займет, по-видимому, немало времени, и на этом пути встретятся немалые трудности. Очевидно лишь то, что будущая общественно-экономическая система должна строиться без насилия и без легкомысленного макетирования сверху. Она должна создаваться в недрах существующих систем.

Заключение

Не является ли, однако, сказанное здесь о будущем лишь продуктом воображения? Не говорит ли окружающее о противоположном, а именно о том, что в будущем конфликты, присущие современным системам, еще более усугубятся? И не честнее ли было бы прямо сказать об этом? А ведь основания для подобного пессимизма можно было бы найти как среди позитивистов, так и среди людей религиозных, воспринимающих мир эсхатологически.

Быть может, именно так и будет, как считают пессимисты, но это случится лишь тогда, если человечество полностью утратит тот пламень или даже ту искру, которая двигала его в лучших свершениях. Пережившим же столь многое и все же сохранившим такую искру верится в то, что она неистребима. И это дает веские основания для исторического оптимизма. Апрель 1974

М. Агурский

И. Р. ШАФАРЕВИЧ

Обособление или сближение?

(Национальный вопрос в СССР)

Изо всех жгучих проблем, скопившихся в нашей жизни, вопрос об отношениях между нациями, кажется, самый больной. Ни на какой другой почве не сталкиваешься с такими взрывами обиды, злобы и боли — ни в связи с материальным неравенством, ни с духовной несвободой, ни с притеснениями религии. Вот два примера.

Не раз уже — и не одному мне — приходилось слышать в наших среднеазиатских городах выкрик: «Вот китайцы придут, они вам покажут!» Говорят это обычно не совсем некультурные люди, которые не могут не знать, чтО для них будет означать приход китайцев, хотя бы по примеру киргизов, еще счастливо отделавшихся — ограбленных и выгнанных из Китая. (О тибетцах, например, радио сообщало, что они подвергаются массовой кастрации.) Знают и тем не менее говорят. Видимо, накал чувств, подавляющих даже инстинкт самосохранения, здесь такого же уровня, как на Западной Украине в 1941 г., когда отряды ОУН нападали на отступавшие советские войска, а руководство ОУН заключило соглашение с немцами, хотя по примеру Польши не могло не предвидеть того, что через 1,5 месяца и произошло — ареста всего руководства и разгрома большей части отрядов.

Такое же впечатление остается, если сравнить, как в «самиздате» трактуется национальный вопрос и другие, казалось бы, не менее острые проблемы, будь то положение заключенных в лагерях или заточение здоровых людей в психиатрические больницы. Уже многие обращали внимание на то, что в подавляющем числе произведений «самиздата» авторы добровольно подчиняются некоторым запретам, определенные пути для них закрыты; разжигать злобу, зависть к живущим лучше, призывать к насилию. По-видимому, некоторые уроки прошлого усвоены так глубоко, что превратились уже в устойчивые нормы мышления. На почве же национального вопроса все такие запреты исчезают. Здесь можно встретить негодующие описания того, что один народ живет лучше другого или, хоть и хуже, но все же получает больше, чем выработал. Самиздатские проекты решения национального вопроса обычно включают требования различных насильственных переселений, прозрачные намеки, что, впрочем, можно бы поступить и более жестко. Производит впечатление, что, вступая в эту область, наоборот, забывают все, чему научило прошлое.

Болезненность и острота отношений между нациями не являются исключительной особенностью нашей, советской жизни, — она сейчас видна во всем мире. И мы можем попробовать понять свои проблемы, только осознав их как преломление на нашей почве общих для всего человечества закономерностей.

Совершенно неожиданно XX век оказался веком неслыханно обострившегося национализма. В прошлом столетии общее убеждение было — что национальная проблема отживает свой век, что малые нации постепенно растворятся в больших, различия между большими будут постепенно сглаживаться и в недалеком будущем человечество сольется в общемировом единстве — может быть, и с единым языком. Действительность оказалась как раз противоположной. Страны, столетия жившие в национальном мире, оказались охваченными национальной рознью. Появились разновидности национализма, о существовании которых раньше и не подозревали, например, бретонский, валлонский или валлийский. Национальная вражда достигла неслыханной раньше степени взаимного озлобления, привела к истреблению целых народов например, в результате войны в Нигерии.

Это не единственный просчет в прогнозах XIX века, не единственный случай, когда господствовавшая тогда идеология оказалась прямо противоположной тому будущему, которое этот век готовил. Тогда казалось, что перед человечеством открывается ясный путь построения жизни, все более подчиненной принципам гуманности, уважения к правам личности, демократии. Казалось, что Россия именно потому загораживает дорогу прогресса, что внутренняя жизнь ее недостаточно либеральна и демократична. Один Достоевский, кажется, предчувствовал, что судьбы мира будут совсем иными.

Историческая роль XX в. оказалась именно в том, что громадные части человечества подпали идеологии максимального подавления личности. Социализм, столетиями высказывавшийся как учение, стал материализоваться в форме социалистических государств. Этот процесс с начала XX в. шел с остановками, но почти только монотонно расширяясь, и нет никаких оснований считать, что он закончился. В свете этой основной тенденции XX в. и следует пытаться понять национальный вопрос как во всем мире, так и в нашей стране.

В начале XX в. картина мира определялась ролью, которую в нем играли «великие державы» — сильнейшие государства, руководимые народами, воодушевленными верой в особую роль, которую они призваны играть в мире. Социалистические течения могли выбирать в этой ситуации между двумя стратегиями: использование устремлений великих наций, их веры в свою миссию, или подавление этих устремлений. Обе стратегии были испробованы. Опыт показал, что если использование национальных чувств может оказаться полезным для укрепления устойчивости уже сложившегося социалистического государства (особенно в период тяжелого кризиса, войны), то для захвата власти, для вовлечения новых народов в социалистическую идеологию, несравненно эффективнее раздувание антинациональной идеологии, в особенности направленной против крупных наций и сопровождающейся некоторым поощрением патриотизма мелких народностей. Эта стратегия и стала основным оружием социалистических течений марксистского направления, основой идеологии которых был интернационализм, отрицание и разрушение патриотизма, учение о разделении нации на две враждебные культуры. Это мировоззрение, враждебное духу государств с сильно выраженной национальной и в особенности религиозной идеей, способствовало их разрушению, само же укреплялось в периоды кризисов этих государств. Что бы здесь ни было причиной, а что следствием, мы явно имеем дело с двумя проявлениями одного процесса.

Сначала жертвой этого процесса пало Русское царство, стоявшее на православной основе, потом Австро-Венгрия, еще сохранившая тысячелетнюю традицию священной Римской империи. Через четверть века пришел черед Германии как единого немецкого государства. Но и среди ее победителей Британская империя вскоре перестала существовать.

Все эти политические катастрофы сопровождались яростными идеологическими атаками на те народы, которые в этих странах играли руководящую роль, против их претензий на особую историческую миссию. Например, в послевоенной (после второй мировой войны) Германии целая литература поставила своей целью доказать немецкому народу его греховность, неизгладимую вину перед всем человечеством. Раскаяние как на уровне личности, так и народа — одно из самых возвышающих движений души, и уж конечно немцам есть в чем каяться. Но раскаяние теряет смысл, если нет той высокой цели, ради которой совершается очищение, оно превращается тогда в акт духовного самоубийства. А нам, русским, так знакома эта тема «проклятого прошлого», лишающая народ его истории! И кажется символичной тесная личная связь между немецкими литераторами этого покаянного направления и политиками, убеждающими немцев в том, что их величайшей заслугой перед миром будет примириться навеки с разделением своей страны, то есть признать смерть германского народа.

И, наконец, в США такая ожесточенная кампания против войны во Вьетнаме вряд ли имела своей причиной повышение моральной чуткости, большее понимание своей ответственности. Иначе непонятно, почему, например, уничтожение целого народа Ибо в Нигерии, сопровождавшееся большим числом жертв, чем вся война во Вьетнаме, прошло совершенно незамеченным. Да некоторые руководители антивоенного движения открыто признавали, что дело не в войне. «Закончите войну во Вьетнаме, — и мы выдумаем новые требования», — говорил один из них. Производит впечатление, что истинной целью, в которую метило это движение, была претензия Америки на особую роль в мире, чувство великой нации, еще не исчезнувшее у американцев.

Разрушение великих империй во все времена протекало параллельно обострению национального чувства отдельных входящих в них наций, обособлению этнических групп, стремлению их выделиться как самостоятельные нации. Опять здесь нельзя дать единого ответа — что было следствием, а что — причиной. Национальный сепаратизм и выступал как разрушающая старую империю сила и стимулировался пустотой, которая создавалась в душах уничтожением чувства общеимперского единства, высокой объединяющей цели. Эта параллельность ярко видна и в XX в., где все более проявляются обе тенденции: к уничтожению великих государств, руководимых национальной идеей, и раздроблению человечества на все более мелкие национальные единицы.

* * *

Мне кажется, что, исходя из этой точки зрения, есть надежда понять, почему именно в нашей стране национальный вопрос является особенно болезненным. Причина в том, что теперешние отношения национальностей являются следствием противоречивого исторического процесса. С одной стороны, обособление различных наций, стремление к наибольшей национальной независимости протекали параллельно с подчинением всей жизни социалистической идеологии. Это были столь тесно переплетающиеся процессы, что во многих случаях их проявления трудно различить. Например, когда тенденции к обособлению нерусских наций сознательно развивались как противовес русскому патриотизму, который рассматривался тогда как основная опасность. Но с другой стороны, эти национальные устремления вскоре столкнулись с глубокими, основными сторонами социалистической идеологии враждебностью к идее нации, стремлением подчинить ее себе, как и человеческую индивидуальность.

Таким образом, национальная жизнь многих народов сейчас является жертвой именно той силы — социалистической идеологии, — при содействии и под сильным влиянием которой у них еще не так давно вырабатывалась система взглядов нетерпимого, радикального национализма. Эта идеология оставила такой сильный след в национальном мировоззрении, так сильно в него проникла и с ним смешалась, что тем, кто исходит из национальных позиций, исключительно трудно осознать, что именно она является основной причиной их несчастий.

На этой почве возникает та, как мне кажется, в корне неверная концепция, которая лежит в основе почти всех известных мне выступлений по национальному вопросу в нашей стране (я имею в виду, конечно, лишь свободную от цензуры литературу). Концепция эта очень проста:

все проблемы национальной жизни нерусских народов сводятся в конечном счете к подавлению этих народов русскими, к стремлению их русифицировать. Области, населенные этими народами, являются русскими колониями. Перед народами стоит ясная цель: освобождение от русского колониального владычества.

Вполне понятна соблазнительность такой точки зрения. Она вводит сложную проблему в рамки некоторых простых и повсеместно принятых взглядов. Все сейчас согласны с тем, что колониализм — позор XX века и что колонии должны как можно скорее стать независимыми. Поэтому получить в глазах мира «статус колонии» — значит сейчас обеспечить себе автоматическую поддержку колоссальных сил. И это значит — предложить своему народу очень ясный, простой путь. Но решения сложных проблем никогда не бывают примитивно-простыми. Мы должны тщательно проверить, верно ли основное положение этой концепции, — что нерусские народы СССР находятся в колониальном подчинении у русского народа, — не только для того, чтобы знать правду, но потому, что вывод, основанный на неверной предпосылке, не может быть надежным для тех народов, которым его предлагают.

Те аргументы, которыми обычно обосновывается зависимое, колониальное положение нерусских народов СССР, на первый взгляд производят абсолютно убедительное впечатление. Чаще всего встречаются следующие.

1) Из территории, населенной нерусскими народами, выкачиваются большие ценности, за счет которых обогащается населенная русскими часть СССР.

2) Уменьшается плотность коренного населения, оно разрежается. Указывается две причины: депортации коренного населения (в прошлом) и переселение большого числа русских (в настоящее время). Русские прибывают в качестве рабочих на новые промышленные предприятия, создание которых часто экономически не обосновано, не нужно для развития этой области.

3) Подавляется национальная культура. Запрещается и преследуется проявление ярких национальных тенденций в искусстве. Насильственно проводится определенная линия в истории, умаляющая национальную самобытность народа. Исторические реликвии не охраняются, разрушаются, древним городам и улицам даются новые, не связанные с историей народа названия.

4) Подавляется национальная религия.

5) Национальный язык все больше вытесняется русским.

Но эти аргументы приобретают другой смысл, если мы спросим: не относятся ли они и к русскому народу? Разберем их по порядку.

1) В некоторых произведениях на национальную тему обращается внимание на то, что жизненный уровень русского народа ниже, чем у многих других народов: грузинского, армянского, украинского, латышского или эстонского.

Иногда это даже рассматривается как признак особого колониализма: колониализма русского типа. Не есть ли это попытка обойти противоречие путем введения нового термина? Кажется очевидным, что здесь общее явление: громадная часть ценностей, производимых всеми народами, не возвращается к ним. И легко угадать, куда они идут: на поддержание гигантской военной машины и гражданской бюрократии, на деятельность в космосе, помощь азиатским, африканским и латиноамериканским революционным движениям, а более всего — на компенсацию неэффективности экономики.

2) Вряд ли кто-либо будет утверждать, что в прошлом — например, в период коллективизации — русский народ меньше пострадал от депортации, чем другие народы. По поводу же современности здесь и обращено внимание на совершенно общую причину — непропорциональное, не обоснованное интересами никакого народа развитие экономики. Эта причина и швыряет массы и русских и нерусских, отрывая от их национальных задач. И если в документах, написанных украинцами, встречаешь жалобы на переселение русских в Украину, то, например, эстонцы и латыши жалуются на то, что к ним переселяются все больше не только русских, но и украинцев.

3) Подавление русской национальной культуры началось тогда, когда любое проявление национальной самобытности других народов еще активно поддерживалось. И сейчас во многих самиздатских статьях по национальному вопросу русские обвиняются в «великодержавном шовинизме». А ведь этот термин был пущен в ход более полувека назад и практически означал призыв к преследованию любого проявления русского национального сознания.

Еще до того, как за это взялось государство, еще с прошлого века, всесильное либеральное общественное мнение объявило русский патриотизм реакционным, для русских — позорным, для всех — опасным. И так до сих пор русское национальное сознание живет под неусыпным враждебным присмотром, как преступник, сосланный под надзор полиции. Вот одно из последних суровых предупреждений. Группа анонимных авторов напечатала несколько связанных друг с другом статей, почти сборник, в № 97 «Вестника Русского Христианского Студенческого Движения». Слово, составляющее (права, в латинском переводе) заглавие первой статьи, то, что в других статьях сразу подкупает читателя, — это призыв России к покаянию. Но среди всех прегрешений России, какой же самый страшный грех усмотрели авторы? Оказывается, это вера в то, что Россия обладает исторической миссией, что и она несет миру свое, новое слово или, как говорят авторы, — «русский мессианизм». В этом-то грехе они требуют у русских покаяния, указывая это даже как основную цель России в будущем. Ставить целью так изменить сознание народа, чтобы он не смел думать, что его жизнь имеет цель! К какому другому народу обращались с подобными поучениями?

Несколько поколений русских были воспитаны на такой трактовке русской истории, которая могла привести только к одному желанию — попытаться забыть, что у нас вообще было какое-то прошлое. Россия была и «жандармом Европы» и «тюрьмой народов», ее история заключалась «в том, что ее непрерывно били», наша история обозначалась одним термином: «проклятое прошлое».

Вряд ли и метла переименований, чистившая все, что связывает нас с нашей историей, прошлась по другому народу более жестоко, чем по русскому. Предлагаю любому провести простой опыт: сесть в автобус, идущий по центру Москвы, и послушать, какие остановки объявляет водитель. Тогда бросится в глаза, что уже редкими исключениями стали улицы, сохранившие свои старые, исконные названия — точно некая щетка оттирала все признаки, которые могли бы напомнить, что у русского народа была история.

4) То же самое можно сказать и о подавлении религии. Здесь русская православная Церковь приняла на себя первый удар, когда ислам, например, встречал еще очень бережное отношение. И в этом первом натиске большая роль была отведена как раз использованию религиозной политики других наций: например, созданию независимой, автокефальной грузинской Церкви или попыткам создать такую Церковь на Украине.

И лишь с последним, пятым из перечисленных выше аргументов необходимо согласиться: вся эта деятельность осуществляется в основном на русском языке, как на государственном языке СССР. Но что от этого выигрывают русские?

Можно указать и другие болезненные явления в нашей национальной жизни — прежде всего это катастрофическое разрушение деревни, которая всегда была основой национальности. Но и от этого русские пострадали никак не меньше, чем другие народы.

Мне кажется, что теория «русского колониализма» не только несправедлива по отношению к русскому народу, она фактически неверна, а тем вредна и для других народов, ибо мешает им верно понять свою национальную жизнь. На самом же деле, основные особенности национальной жизни СССР являются непосредственным следствием господства у нас социалистической идеологии. Эта идеология враждебна каждой нации, как она враждебна и каждой отдельной человеческой личности. Она может временно использовать в своих интересах устремления тех или иных народов, но ее основоположная тенденция — это максимальное разрушение всех наций. Русские страдают от этого никак не меньше других, именно они первыми приняли на себя удар этой силы.

* * *

Если принять такую точку зрения на то, как сложилось сегодняшнее положение нации, то надо соответственно изменить и практическое отношение к современным проблемам. Если нельзя переложить вину за сложившееся положение на один народ, то надо признать, что в какой-то мере ее разделяют все. Такая точка зрения представляется мне плодотворной, так как она освобождает мысль от веры в подвластность внешним причинам, в которых мы, как правило, не властны, и направляет ее на причины, скрытые внутри нас, которые тем самым в большей мере подчинены нам. Такая дилемма стоит и перед личностью: определяются ли основные контуры ее судьбы внешними факторами материальными причинами, социальной средой, и т. д., — или они в основном внутренние. В конце концов это есть вопрос о свободе воли. Встает он и перед нацией. Но здесь, если признать превалирующую роль внутренних причин, если признать, что судьба народа больше определяется современными им действиями, его собственным мировоззрением, чем внешними факторами, то надо сделать и тот вывод, что, порвав с русским народом, этих внутренних причин не изменишь. Иначе говоря, отказавшись от правильности представления о «колонизации», надо заново пересмотреть и концепцию «деколонизации». Здесь я имею в виду лишь то, что необходимо освободиться от некоторого штампа мысли, от непроверяемого, необсуждаемого убеждения в том, что разрыв с русскими и создание собственного государства для каждого народа даст автоматическое решение всех его проблем. Мне кажется, здесь есть глубокая аналогия с позицией тех деятелей русской культуры, которые поддались соблазну недавно появившегося такого для нас непривычного выхода эмиграции. В обоих случаях в основе лежит надежда «убежать от своей тени» внешними средствами решить проблемы по существу внутренние.

Мы все создавали предпосылки для тех проблем, которые сейчас стоят перед нами: здесь потрудились и русские нигилисты, и украинские боротьбисты, и латышские стрелки, и многие другие. Как же можно надеяться порознь распутать этот узел, затянутый совместными усилиями.

Наши отцы все вместе дружно объявили Россию «тюрьмой народов», прилагая к ней слова вдохновлявшего их гимна «…разрушим до основанья, а затем…». Разрушение «тюрьмы народов» удалось на славу, но вот «затем…» — затем, например, группа эстонских националистов обращается с письмом в ООН, уверяя, что сейчас создалась опасность для самого существования эстонского народа. И одновременно призывая к тому, чтобы порвать до конца все связи с народами СССР, выселить русских и украинцев из Эстонии, ввести войска ООН. Так разве мало учила нас история, что это не верх государственной мудрости — выбрасывать многовековые связи, как ненужный хлам, что начинать надо не с того, чтобы «разрушать до основания», а с того, чтобы менять и улучшать?

Народы нашей страны спаяны общей историей. Она наделила нас единственным во всем мире опытом, которым не обладают никакие другие народы. Как это ни странно звучит, но во многих отношениях мы сейчас находимся неизмеримо дальше на историческом пути, чем многие народы, которые мы привыкли только «догонять». Та фаза, в которой сейчас находятся Западная Европа и США, удивительно напоминает эпоху расцвета «нигилизма» в нашей стране, то есть нашу историю столетней давности. Этот выстраданный нами опыт накладывает на нас и моральные обязательства. Мы сейчас способны увидеть и сказать миру то, что никто другой не в состоянии. В этом я вижу историческую миссию тех народов, которые населяли Россию, а сейчас Советский Союз. Они могут указать выход из лабиринта, в котором сейчас заблудилось человечество. И это единственный способ, каким любой из наших народов может оказать влияние на судьбу человечества, а тем самым и на свою судьбу. Конечно, внутреннее дело, дело совести каждого народа решить, принять ли на себя эту миссию. Здесь невозможно судить, осуждать за то, какое решение принято. Но мне кажется, что не будет бестактным вмешательством высказать свою точку зрения на этот вопрос, который ведь кровно касается всех нас.

Почему, собственно, считать, что разные народы не могут добровольно и к общему благу жить в пределах одного государства? Тогда позволительно задуматься — а могут ли разные личности? Конечно, появление все более мелких государств — это тенденция последних десятилетий, но ведь из этого не следует, что она правильна. Небольшие и совсем крохотные государства, которых все больше появляется в последнее время, слишком слабы — во всех отношениях они обречены зависеть от более крупных и становиться их приживальщиками. Силой они могут стать только действуя вместе, подчиняя свою индивидуальность общности, из всех выходов выбирая всегда тот, который не вызовет ничьего возражения, то есть самый тривиальный. Так возникает та «охлократия наций», картину которой мы видим в ООН. А ведь процесс находится еще только в самом начале. Сейчас в мире около 2000 наций и около 150 государств. Если тенденция к образованию однонациональных государств будет продолжаться, существующие государства надо будет еще раздробить более чем вдесятеро. Но и создание этих государств-песчинок не дает спасения от тех же бед: мы видим, что они по-прежнему страдают от той же язвы межнациональных и межплеменных раздоров. И вот такой путь предлагается как идеальный во многих самиздатских работах по национальному вопросу. В одной из них даже высказывается интересная мысль, что любое село вполне может стать государством. Стоит попробовать продумать это предложение всерьез и представить себе такое «государство»: откуда в нем возьмутся самые простые сельскохозяйственные машины или электрическое освещение, где оно возьмет учителей и врачей? А почему бы и всему человечеству не последовать, разбившись на села, этому удачному примеру? Стоит представить это себе, и становится ясно, чем с охотой готов пожертвовать автор проекта ради своей идеи всеобщего обособления.

Ничто не указывает на необходимость раздробления государств до национальных атомов! Наоборот, сотрудничество разных народов порождает культуру качественно более высокую, чем мог бы создать один из них. Культура и самого крупного из народов приобретает новое измерение, которого не имела бы иначе. А гении, принадлежащие небольшим народам, достигают общечеловеческого значения, которое они вряд ли могли бы иметь, если бы не были причастны более мощной родственной культуре, — как шотландец Вальтер Скотт общеанглийской. Но наиболее яркий пример принадлежит именно нашей культуре — я имею в виду, конечно, Гоголя. Как ни грандиозен его гений, думаю, что он не смог бы раскрыться в такой глубине, достигнуть самой вершины человеческих возможностей, если бы не был обогащен русской культурой. И его влияние на человечество было бы несравненно слабее, если бы его светом не светила вся русская культура.

Такое направление можно заметить и во взглядах Шевченко, об этом свидетельствует его русская проза, желание быть также и русским писателем.

Мне кажется, что этот путь для народов нашей страны не закрыт, но найти его сейчас очень непросто, для этого нужны и изменение привычных точек зрения, и усилия, и добрая воля. Было бы очень жаль, если бы меня поняли так, что, по моему мнению, этих усилий следует ожидать лишь от нерусских народов. Именно русские должны во многом переломить себя.

Не думаю, что русские грешат тем национальным высокомерием, которое имеется в отношении западных европейцев к их восточным соседям и тем более к неевропейским народам. Русские легко смешиваются с другими народами и часто склонны даже слишком низко ценить свою культуру.

Упоение силой — порок каждого большого народа — отнюдь не чуждо и русском. Если армии большой страны обрушиваются на маленькую соседку и если это им благополучно сходит с рук, то подавляющая часть населения большой страны испытывает при этом гордость и удовлетворение — увы, надо признать, что такова была в течение многих веков психология многих наций, и русские в этом отношении не являются исключением. Но мы не можем себе этого позволить, если хотим сохранить хоть тень надежды на то, чтобы жить в одном государстве с нашими теперешними соседями! И поэтому какой-то странной провокацией выглядит, когда журнал «Вече» начинает свою деятельность с описания среднеазиатских подвигов Скобелева, как будто самые важные войны в нашей истории были те, в которых покорялись другие народы.

Но есть и типично русский порок в нашем отношении к другим народам. Это — неумение видеть границу, отделяющую нас от других наций, отсутствие внутреннего убеждения в их праве существовать именно в их самобытности. Как часто приходилось мне слышать, что русские с каким-то наивным недоумением пытались понять, почему украинцы, белорусы или литовцы не хотят хорошенько выучить русский язык и превратиться в настоящих русских. В этом корень и подтрунивания над украинским языком, бестактных выдумок вроде «самопер попер до мордописьни», в нежелании признать украинцев за отдельный народ и недоумении — почему эти «русские» так странно коверкают наш язык?

Может быть, это происходит от вывернутого, ложно понимаемого чувства равенства — ведь мы считаем всех этих людей равными себе, сразу (хотя и без их спроса) записываем их в русские. Но легко понять, какой ужас и негодование это вызывает у других, особенно маленьких народов, видящих надвигающуюся на них необозримую массу, готовую растворить их в себе без остатка.

Большинство животных, способных умертвить себе подобных, природа снабдила тормозными механизмами, делающих для них такое убийство невозможным: волк не может распороть шею волку, побежденному в драке, ворон — выклевать глаз другому ворону. Ни люди, ни нации такими тормозными механизмами не снабжены. Они могут их только выработать в процессе духовного развития. Такая цель стоит перед русским народом. Мы можем рассчитывать на симпатию или хотя бы невраждебное отношение наших соседей, только если будем видеть, например, в эстонцах не просто людей во всех отношениях нам равных, но почувствуем, насколько богаче наша жизнь от того, что рядом с нами живет этот маленький мужественный народ, готовый нести любые жертвы, но не отказаться от своей национальной индивидуальности.

* * *

Возможна ли та картина, которую я пытался здесь изобразить? Я очень хочу надеяться, что возможна, но честно должен сказать — в том, что она осуществится, я не уверен. Слишком многое здесь наболело и слишком мало времени, может быть, осталось, чтобы исправить содеянное. А может быть, национальный вопрос потому самый болезненный, что он самый трудный — ведь он заключается в том, чтобы научиться, как столь сложно организованные индивидуальности, какими являются нации, могут жить вместе, не поступаясь своей индивидуальностью. И может быть, надо искать других, гораздо менее очевидных путей его решения.

Но в одном я уверен — его нельзя решить, не отказавшись от укоренившихся штампов, от «коротеньких мыслей», как говорил Достоевский. И нельзя его решить на почве ненависти, взаимных попреков. С этой почвы необходимо сойти, а для этого нужно попытаться переориентировать сложившиеся десятилетиями, а иногда и веками, установки, превратить силы отталкивания в силы сближения. Это необходимо далеко не для того только, чтобы попытаться сохранить связи между народами нашей страны, в этом направлении должен прилагать свои усилия всякий, кто относится ответственно к судьбе своего народа — при любом взгляде на его будущее.

Некоторая близость во взглядах, умение понять друг друга нужны не только для того, чтобы жить вместе в одном государстве, но даже и для того, чтобы разойтись.

В. Маклаков высказал однажды любопытную мысль. Националисты, говорит он, обычно требуют плебисцита, считая, что если большинство населения их области выскажется за отделение, независимость им должна быть предоставлена. Т. е. они считают, что вопрос может быть решен волей большинства голосов в их области, в то время как во всем государстве они ведь составляют меньшинство. И наоборот, воля их — меньшинства в масштабе всей страны — должна быть решающей, в то время как меньшинство жителей их области, не желающих отделения, должны подчиниться большинству.

Конечно, в жизни наций может настать момент, когда утрачена всякая духовная связь и совместное обитание в рамках одного государства будет только увеличивать взаимное озлобление. Но рассуждение Маклакова кажется мне интересным как парадокс, доказывающий путем приведения к абсурду, что никакой плебисцит (и даже введение войск ООН) не может решить тонкие и органические вопросы жизни наций. Каково бы ни было решение, единственный здоровый путь к нему — сближение народов. Альтернатива ему — это только путь силы, на котором каждое решение оказывается лишь временным, ведет лишь к следующему, более тяжелому кризису.

Можно надеяться, для этого действительно есть реальные основания, что во многих отношениях уроки прошлого не прошли даром для наших народов. Своим опытом мы защищены от многих соблазнов — но не от всех. В смутную эпоху классовая ненависть, вероятно, не сможет больше стать той спичкой, которая подожжет наш дом. Но национальная — вполне может. По подземным толчкам, которые слышатся сейчас, можно судить, какой разрушительной силой она способна стать, вырвавшись наружу. Наивно думать, что кто-то сумеет ввести эту стихию в желательные для него рамки — силы злобы и насилия подчиняются своим собственным законам и всегда пожирают тех, кто их развязал.

Кто может рассчитать, какие народы переживут еще один катаклизм, может быть более страшный, чем все, что довелось испытать до сих пор?

В этом последняя причина той крайней степени остроты, которую имеет национальный вопрос — он может стать вопросом существования наших народов.

Сентябрь 1973 г.

И. Шафаревич

А. И. СОЛЖЕНИЦЫН

Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни

1

Блаженный Августин написал однажды: «ЧТО ЕСТЬ ГОСУДАРСТВО БЕЗ СПРАВЕДЛИВОСТИ? БАНДА РАЗБОЙНИКОВ». Разительную верность такого суждения, я думаю, охотно признают очень многие и сегодня, через 15 веков. Но заметим приём: на государство расширительно перенесено этическое суждение о малой группе лиц.

По нашей человеческой природе мы естественно судим так: обычные индивидуальные человеческие оценки и мерки применяем к более крупным общественным явлениям и ассоциациям людей — вплоть до целой нации и государства. И у разных авторов разных веков можно найти немало таких перенесений.

Однако социальные науки чем новее, тем строже запрещают нам такие распространения. Серьезными, научными теперь признаются лишь те исследования обществ и государств, где руководящие приемы — экономический, статистический, демографический, идеологический, двумя разрядами ниже географический, с подозрительностью — психологический, и уж совсем считается провинциально оценивать государственную жизнь этической шкалой.

А между тем люди, живя общественными скоплениями, нисколько не перестают быть людьми и в скоплениях не утрачивают (лишь огрубляют, иногда сдерживают, иногда разнуздывают) всё те же основные человеческие побуждения и чувства, всем нам известный спектр их. И трудно понять эту надменную грубизну современного направления социальных наук: почему оценки и требования, так обязательные и столь применимые к отдельным людям, семьям, малым кружкам, личным отношениям — уж вовсе сразу отвергаются и запрещаются при переходе к тысячным и миллионным ассоциациям? На такое распространение никак не меньше оснований, чем из грубого экономического процесса выводить сложное психологическое поведение обществ. Барьер переноса во всяком случае ниже там, где сам принцип не перерождается, не требует рожденья живого из мертвого, а лишь распространения себя на бОльшие человеческие массы.

Такой перенос вполне естественен для религиозного взгляда: не может человеческое общество быть освобождено от законов и требований, составляющих цель и смысл отдельных человеческих жизней. Но и без религиозной опоры такой перенос легко и естественно ожидается. Это очень человечно: применить даже к самым крупным общественным событиям или людским организациям, вплоть до государств и ООН, наши душевные оценки: благородно, подло, смело, трусливо, лицемерно, лживо, жестоко, великодушно, справедливо, несправедливо… Да так все и пишут, даже самые крайние экономические материалисты, ибо остаются же людьми. И ясно: какие чувства преимущественно побеждают в людях данного общества — те и окрашивают собой в данный момент всё общество и становятся нравственной характеристикой уже всего общества. И если нечему доброму будет распространиться по обществу, то оно и самоуничтожится или оскотеет от торжества злых инстинктов, куда б там ни показывала стрелка великих экономических законов.

И всегда открыто для каждого, даже неученого, и представляется весьма плодотворным: не избегать рассмотрения общественных явлений в категориях индивидуальной душевной жизни и индивидуальной этики.

Мы здесь попытаемся сделать так лишь с двумя: раскаянием и самоограничением.

2

Труден ли, легок ли вообще этот перенос индивидуальных человеческих качеств на общество — он труден безмерно, когда желаемое нравственное свойство самими-то отдельными людьми почти нацело отброшено. Так — с раскаянием. Дар раскаяния, может быть, более всего отличающий человека от животного мира, глубже всего и утерян современным человеком. Мы повально устыдились этого чувства, и всё менее на Земле заметно его воздействие на общественную жизнь. Раскаяние утеряно всем нашим ожесточенным и суматошным веком.

И как же переносить на общество и нацию то, чего не существует на индивидуальном уровне? — тема этой статьи может показаться преждевременной и даже ненужной. Но мы исходим из несомненности, как она представляется нам: что и раскаяние и самоограничение вот-вот начнут возвращаться в личную и общественную сферу, уже подготовлена полость для них в современном человечестве. А стало быть, пришло время обдумать этот путь и общенационально — понимание его не должно отстать от неизбежных самотекущих государственных действий.

Мы так заклинили мiр, так подвели его к самоистреблению, что подкатило нам под горло самое время каяться: уж не для загробной жизни, как теперь представляется смешным, но для земной, но чтоб на Земле-то нам уцелеть. Тот много раз предсказанный прорицателями, а потом отодвинутый конец света — из достояния мистики подступил к нам трезвой реальностью, подготовленной научно, технически и психологически. Уже не только опасность всемирной атомной войны, это мы перебоялись, это море — нам по колено, но расчёты экологов объясняют нам нас в полном капкане: если не переменимся мы с нашим истребительно-жадным прогрессом, то при всех вариантах развития в XXI веке человечество погибнет от истощения, бесплодия и замусоренности планеты.

Если к этому добавить накал межнационального и межрасового напряжения, то не покажется натяжкою сказать: что без РАСКАЯНИЯ вообще мы вряд ли сможем уцелеть.

Уж как наглядно, как дорого заплатило человечество за то, что во все века все мы предпочитали порицать, разоблачать и ненавидеть других, вместо того чтобы порицать, разоблачать и ненавидеть себя. Но при всей наглядности мы и к исходу XX века не хотим увидеть и признать, что мировая разделительная линия добра и зла проходит не между странами, не между нациями, не между партиями, не между классами, даже не между хорошими и плохими людьми — разделительная линия пересекает нации, пересекает партии, и в постоянном перемещении то теснима светом и отдает больше ему, то теснима тьмою и отдаёт больше ей. Она пересекает сердце каждого человека, но и тут не прорублена канавка навсегда, а со временем и с поступками человека — колеблется.

И если только это одно принять, тысячу раз выясненное, особенно искусством, — то какой же выход и остаётся нам? Не партийное ожесточение и не национальное ожесточение, не до мнимой победы тянуть все начатые накаленные движения, — но только раскаяние, поиск собственных ошибок и грехов. Перестать винить всех других — соседей и дальних, конкурентов географических, экономических, идеологических, всегда оправдывая лишь себя.

Раскаяние есть первая верная пядь под ногой, от которой только и можно двинуться вперед не к новой ненависти, а к согласию. Лишь с раскаяния может начаться и духовный рост.

Каждого отдельного человека.

И каждого направления общественной мысли.

Правда, раскаявшиеся политические партии мы так же часто встречаем в истории как тигро-голубей. (Еще политические деятели могут раскаиваться, многие не теряют людских качеств. А партии — видимо, вполне бесчеловечные образования, сама цель их существования запрещает им каяться.)

Зато нации — живейшие образования, доступные всем нравственным чувствам и, как ни мучителен этот шаг, — так же и раскаянию. Ведь «идея нравственная всегда предшествовала зарождению национальности», — пишет Достоевский («Дневник писателя»; его примеры: еврейская нация создалась лишь после Моисея, многие из мусульманских — после Корана). «А когда с веками в данной национальности расшатывается ее духовный идеал, так падает национальность и все ее гражданские уставы и идеалы». Как же обделить нацию правом на раскаяние?

Однако тут сразу возникают недоумения, по меньшей мере такие:

(а) Не бессмысленно ли это? Ожидать раскаяния от целой нации — значит прежде допустить грех, порок, недостаток целой нации? Но такой путь мысли нам решительно запрещен по крайней мере уже сто лет: судить о нациях в целом, говорить о качествах или чертах целой нации.

(б) Масса нации в целом не совершает единых поступков. А при многих государственных системах она даже не может ни помещать, ни содействовать решению своих руководителей. В чем же ей раскаиваться?

И наконец, даже если отвести два первых:

(в) Как может нация в целом выразить раскаяние? Ведь не больше чем устами и перьями одиночек?

Попытаемся ответить на эти вопросы.

3

[а] Именно тот, кто оценивает существование наций наиболее высоко, кто видит в них не временный плод социальных формаций, но сложный, яркий, неповторимый и не людьми изобретенный организм, — тот признаёт за нациями и полноту духовной жизни, полноту взлётов и падений, диапазон между святостью и злодейством (хотя бы крайние точки достигались лишь отдельными личностями). Конечно, всё это сильно меняется с ходом времени, с течением истории, та самая подвижная разделительная черта между добром и злом, она всё время колышется по области сознания нации, иногда очень бурно — и потому всякое суждение и всякий упрёк и самоупрёк, и само раскаяние связаны с определёным временем, утекают вослед ему и только напоминательными контурами остаются в истории.

Но ведь и отдельные личности так же неузнаваемо меняются в течение своей жизни, под влиянием её событий и своей духовной работы (и в этом надежда, и спасение, и кара человека, что изменения доступны нам и за свою душу ответственны мы сами, а не рождение и не среда!), — тем не менее мы рискуем раздавать оценки «дурных» и «хороших» людей, и этого нашего права обычно не оспаривают.

Между личностью и нацией сходство самое глубокое — в мистической природе нерукотворности той и другой. И нет человеческих доводов — почему, разрешая оценивать одну изменчивость, запрещать оценивать другую. Это — не более как условность престижа, может быть, и предусмотрительная против неосторожных употреблений.

Но, продолжая стоять на ощущении интуитивном — как чувствуется, а не как указывается позитивным знанием подавляющего большинства людей существуют национальные симпатии и антипатии, иногда они общи какому-то кружку людей, узкому или широкому, и внутри него высказываются (не слишком вслух, стыдясь перед ликом века), иногда это чувство (любви или ненависти, но чаще ненависти, увы) такое сильное, что захлёстывает целые нации и уже прорывается трубно, если не воинственно. Часто эти чувства вызваны ошибочным или поверхностным опытом субъекта, всегда — они ограничены во времени, то возникают, то гаснут, но они существуют, и даже очень категорические, это известно всем, и лицемерие — в запрете об этом говорить.

Меняются условия жизни нации — меняются и обстоятельства: есть ли ей в чем раскаиваться сегодня. Сегодня — может и не быть. Но, по изменчивости существования: как человеку не прожить, не совершив греха, так не прожить и нации. И нельзя представить себе такой, которая за всю длительность своего бытия не имела бы, в чем покаяться. Без исключения каждая нация, как бы она ни ощущала себя сегодня гонимой, обделённой и неущербно правой, — в какое-то время несомненно внесла и свою долю бессердечия, несправедливости, надменности.

Примеров слишком много, их вереницы, а эта статья — не историческое исследование. Подлежит отдельному размышлению и: вины какой давности еще висят на национальной совести, а какие — уже нет? Для Турции со свежей виною в армянской резне, прежних несколько веков насилия над балканскими славянами — еще живая вина сегодня? или уже нет? (Пусть не упрекнет меня нетерпеливый читатель, что я не сразу начинаю с России — конечно, вот-вот будет Россия, как можно иначе у русских?)

[б] Сейчас никто не будет оспаривать, что английский, французский или голландский народ целиком несет на себе вину (и в душе своей след) колониальной деятельности своих государств. Их государственная система допускала значительные помехи колонизации со стороны общества. Но помех таких было мало, нация втягивалась в это завлекательное мероприятие кто участием, кто сочувствием, кто признанием.

А вот случай гораздо ближе, из середины XX века, когда общественное мнение западных стран почти господствует над деятельностью своих правительств. После окончания 2-й мировой войны британская и американская военные администрации по сговору с советской систематически выдавали ей на юге Европы (Австрия, Италия) сотни тысяч гражданских беженцев из СССР (это — помимо военных контингентов), не желавших возвращаться на родину выдавали обманом, не предупреждая, против ведома и желания, выдавали, по сути, на смерть — вероятно, половина их убита лагерями. Соответствующие документы до сих пор тщательно скрываются. Но — были живые свидетели, и сведения, конечно, растекались среди англичан и американцев, и за четверть века было немало возможностей в тех странах послать запросы, поднять бучу, судить виновных — но не последовало ни движения. Причина: что судьбы восточноевропейцев для сегодняшнего Запада — отдаленные тени. Однако равнодушие — никогда не снимало вины. Именно через равнодушное молчание это гнусное предательство военной администрации расползлось и запятнало национальную совесть тех стран. И раскаяния — не выразил никто доныне.

Сегодня в Уганде ретивый генерал Амин высылает азиатов как будто своим единоличным решением — но несомненно корыстное сочувствие населения, поживляющегося добычею выселяемых. Так начинают угандийцы свой национальный путь, и как во всех молодых странах, прежде страдавших от угнетения, а ныне рвущихся к физической силе, раскаяние — самое последнее в ряду тех чувств, которые им предстоит переживать.

Гораздо сложней доказывать ответственность албанцев за деятельность своего фанатического правителя, тяжестью гнета только потому обращенную внутрь, что на внешнее давление не хватает сил. Но та энтузиастическая прослойка, на которой он парит, — не из простых ли албанских семей собралась?

В том и особенность единых организмов, что они вместе пользуются и вместе страдают от действия каждого их органа. Даже когда большинство населения вовсе бессильно помешать своим государственным руководителям оно обречено на ответственность за грехи и ошибки тех. И в самых тоталитарных, и в самых бесправных странах мы все несем ответственность — и за свое правительство, каково оно, и за походы наших военачальников, и за выслуги наших солдат, и за выстрелы наших пограничников, и за песни нашей молодежи.

Тысячелетиями известно выражение: ЗА ГРЕХИ ОТЦОВ. Кажется: мы не можем за них раскаиваться, мы даже не жили в то время! мы еще менее за то ответственны, чем подданые тоталитарного режима! Но выражение — не спуста взято, и слишком часто мы видели и видим расплату детей за отцов.

Мистически спаянная в общности вины, нация направлена и к неизбежности общего раскаяния.

[в] Индивидуальное выражение общего раскаяния не только спорно по представительности — насколько выразитель его полномочен. Оно и чрезвычайно тяжело для самих выразителей: в отличие от раскаяния индивидуального, где советы посторонних и даже близких не могут иметь для тебя веса, коль скоро в это состояние ты уже вступил душою, — тот, кто взялся выразить раскаяние национальное, всегда будет подвергаться веским отговорам, укорам, предостережениям: как бы не опозорить свою страну, как бы не дать пищу ее врагам. К тому ж, единолично произнося слова раскаяния в масштабах общественных, неизбежно делить вину, указывать на разные степени ее у разных групп, — а это уже меняет, затемняет самый дух и тон раскаяния. Только в историческом отдалении мы можем с несомненностью судить, насколько верно было передано одним человеком истинное душевное движение своей нации.

Но бывают примеры — и Россия яркий тому, когда раскаяние выражено не однократно, не единоминутно одним писателем или одним оратором, а стало постоянным чувствованием всей активной общественности. Так, в XIX веке распространилось раскаяние в русской дворянской интеллигенции (даже с таким перехлёстом, что покаянщики за собой уже не признавали ничего доброго, а за простым народом никаких грехов) — и развиваясь, и захватывая интеллигенцию разночинную, и принимая реальные формы, стало историческим действием неисчислимых — и даже обратных — последствий.

Раскаяние нации вернее всего, осязательнее всего и выражается в ее делах. Делах конечных.

Сильное движение раскаяния мы видим и в нашу расчетливую беспокаянную эпоху — у страны, несущей на себе вину двух мировых войн. Увы, не у всей той нации. У той половины (трех четвертей) ее, где на пути раскаяния не стала запретной бетонной стеной идеология ненависти.

Это раскаяние — не словесное, не в уверениях, а в реальных поступках, больших уступках, драматически явлено нам через Canossa-Reise канцлера Брандта в Варшаву, в Освенцим, затем в Израиль. Элементы этого раскаяния, вероятно, влились и в опрометчивую Ost-Politik. Практически эта политика не сбалансирована, какой бывают все «политики» всегда. Она родилась, быть может, из нравственных задач, в облаке того раскаяния, которое наполнило атмосферу Германии после второй мировой войны. Именно этим нравственным импульсом, а не государственным расчетом, она и выделяется. Подобные движения жаждется увидеть сегодня и от других наций и стран. (От первых нас!) Оправдала бы она себя и практически, если бы от восточноевропейских партнеров встретила бы такое же душевное движение, а не выхватывающую политическую корысть.

4

Однако пристойно автору русскому и пишущему для России обратиться и к раскаянию — русскому. Эта статья и пишется с верой в природную наклонность русских к раскаянию, а потому — в нашу способность даже и в нынешнем состоянии найти в себе импульс к нему и явить всемiрный пример.

Не случайно одна из опорных пословиц, выражающих русское мiропонимание, была (была до революции…)

НЕ В СИЛЕ БОГ, А В ПРАВДЕ.

Конечно, не от одной природы нашей так, но, влиятельней, от православия, очень искренне усвоенного когда-то всею народной толщей. (Это теперь мы почти поголовно уверены, что сила солому ломит и соответственно служим тому.)

Дар раскаяния был послан нам щедро, когда-то он заливал собою обширную долю русской натуры. Не случайно так высоко стоял в нашей годовой череде прощёный день. В дальнем прошлом (до XVII века) Россия так богата была движениями раскаяния, что оно выступало среди ведущих русских национальных черт. В духе допетровской Руси бывали толчки раскаяния — вернее, религиозного покаяния, массового: когда оно начиналось во многих отдельных грудях и сливалось в поток. Вероятно, это и есть высший, истинный путь раскаяния всенародного. Ключевский, исследуя хозяйственные документы древней России, находит много примеров, как русские люди, ведомые раскаянием, прощали долги, кабалу, отпускали на волю холопов, и тем значительно смягчался юридически-жестокий быт. Широкими жертвами завещателей снижался смысл материального накопления. Известна множественность покаянного ухода в скиты, в отшельничество, в монастыри. И летописи, и древнерусская литература изобилуют примерами раскаяния. И террор Ивана Грозного ни по охвату, ни тем более по методичности не разлился до сталинского во многом из-за покаянного опамятования царя.

Но начиная от бездушных реформ Никона и Петра, когда началось вытравление и подавление русского национального духа, началось и выветривание раскаяния, высушивание этой способности нашей. За чудовищную расправу со старообрядцами — кострами, щипцами, крюками и подземельями, еще два с половиной века продолженную бессмысленным подавлением двенадцати миллионов безответных безоружных соотечественников, разгоном их во все необжитые края и даже за края своей земли, — за тот грех господствующая церковь никогда не произнесла раскаяния. И это не могло не лечь валуном на всё русское будущее. А просто: в 1905 г. гонимых простили… (Слишком поздно, так поздно, что самих гонителей это уже не могло спасти.)

Весь петербургский период нашей истории — период внешнего величия, имперского чванства, всё дальше уводил русский дух от раскаяния. Так далеко, что мы сумели на век или более передержать немыслимое крепостное право — теперь уже большую часть своего народа, собственно наш народ содержа как рабов, не достойных звания человека. Так далеко, что и прорыв раскаяния мыслящего общества уже не мог вызвать умиротворение нравов, но окутал нас тучами нового ожесточения, ответными безжалостными ударами обрушился на нас же: невиданным террором и возвратом, через 70 лет, крепостного права еще худшего типа.

В XX веке благодатные дожди раскаяния уже не смягчали закалевшей русской почвы, выжженной учениями ненависти. За последние 60 лет мы не только теряли дар раскаяния в общественной жизни, но и осмеяли его. Опрометчиво было обронено и подвергнуто презрению это чувство, опустошено и то место в душе, где раскаяние жило. Вот уже полвека мы движимы уверенностью, что виноваты царизм, патриоты, буржуи, социал-демократы, белогвардейцы, попы, эмигранты, диверсанты, кулаки, подкулачники, инженеры, вредители, оппозиционеры, враги народа, националисты, сионисты, империалисты, милитаристы, даже модернисты — только не мы с тобой! Стало быть, и исправляться не нам, а им. А они — не хотят, упираются. Так как же их исправлять, если не штыком (револьвером, колючей проволокой, голодом)?

Одна из особенностей русской истории, что в ней всегда, и до нынешнего времени, поддерживалась такая направленность злодеяний: в массовом виде и преимущественно мы причиняли их не вовне, а внутрь, не другим, а — своим же, себе самим. От наших бед больше всех и пострадали русские, украинцы да белорусы. Оттого и пробуждаясь к раскаянию, нам много вспоминать придется внутреннего, в чем не укорят нас извне.

Легко ли будет всё честно вспомнить — нам, утерявшим самое чувство правды? Мы, нынешнее старшее и среднее поколение, всю нашу жизнь только и брели и хлюпали зловонным болотом общества, основанного на насилии и лжи, как же не замараться? Есть такие прирожденные ангелы — они как будто невесомы, они скользят как будто поверх этой жижи, нисколько в ней не утопая, даже касаясь ли стопами ее поверхности? Каждый из нас встречал таких, их не десятеро и не сто на Россию, это — праведники, мы видели их, удивлялись («чудаки»), пользовались их добром, в хорошие минуты отвечали им тем же, они располагают, — и тут же погружались опять на нашу обреченную глубину. Мы брели кто по щиколотку (счастливцы), кто по колено, кто по пояс, кто и по горло, кому как приходилось в разное время и по особенностям натуры, а кто и вовсе погружался, лишь редкими пузырьками сохранившейся души еще напоминая о себе на поверхности.

А общество — из кого же составлено, как не из нас? Это царство неправды, силы, бесполезности справедливого, неверия в доброе, — эта болотная жижа, она и была составлена из нас, из кого же другого? Мы привыкли, что надо подчиняться и лгать, иначе не проживешь — и в том воспитывали наших детей. Каждый из нас, если станет прожитую свою жизнь перебирать честно, без уловок, без упряток, вспомнит не один такой случай, когда притворился, что уши его не слышат крика о помощи, когда отвел равнодушные глаза от умоляющего взора, сжег чьи-то письма и фотографии, которые обязан был сохранить, забыл чьи-то фамилии и знакомство со вдовами, отвернулся от конвоируемых и, конечно же, всегда голосовал, вставал и аплодировал мерзости (хоть и в душе испытывая мерзость) — а как бы иначе уцелеть? Но и: великий Архипелаг как бы иначе простоял среди нас 50 лет незамеченный?

Уж говорить ли о прямых доносчиках, предателях и насильниках, которых, наверно, тоже был не один миллион, иначе как бы управиться с таким Архипелагом?..

И если мы теперь жаждем — а мы, проясняется, жаждем — перейти наконец в общество справедливое, чистое, честное, — то каким же иным путем, как не избавясь от груза нашего прошлого, и только путем раскаяния, ибо виновны все и замараны все? Социально-экономическими преобразованиями, даже самыми мудрыми и угаданными, не перестроить царство всеобщей лжи в царство всеобщей правды: кубики не те [9].

А если прольются многие миллионы раскаяния, признаний и скорбей пусть не все публичные, пусть между друзей и знающих тебя, — то всё вместе как же это и назвать, если не раскаянием национальным?

Но тут наша попытка, как и всякая попытка национального раскаяния, сразу напарывается на возражение из собственной среды: Россия слишком много выстрадала, чтобы еще каяться, ее надо жалеть, а не растравлять напоминанием о грехах.

И правда: как наша страна пострадала в этом веке, сверх мировых войн уничтожив сама в себе до 70 миллионов человек, — так никто не истреблялся в современной истории. И правда: больно упрекать, когда надо жалеть. Но раскаяние и всегда больно, без того б ему не было нравственной цены. Те жертвы были — не от наводнений, не от землетрясений. Жертвы были и невинные, и винные, но их страшная сумма не могла бы накопиться от рук только чужих: для того нужно было соучастие наше, всех нас, России.

Даже и более жесткая, холодная точка зрения, нет — течение, определилось в последнее время. Вот оно (обнаженно, но не искаженно): русский народ по своим качествам благороднейший в мире; его история ни древняя, ни новейшая не запятнана ничем, недопустимо упрекать в чем-либо ни царизм, ни большевизм; не было национальных ошибок и грехов ни до 17-го года, ни после; мы не пережили никакой потери нравственной высоты и потому не испытываем необходимости совершенствоваться; с окраинными республиками нет национальных проблем и сегодня, ленинско-сталинское решение идеально; коммунизм даже не мыслим без патриотизма; перспективы России-СССР сияющие; принадлежность к русским или не русским определяется исключительно кровью, что же касается духа, то здесь допускаются любые направления, и православие — нисколько не более русское, чем марксизм, атеизм, естественно-научное мировоззрение или, например, индуизм; писать Бог с большой буквы совершенно необязательно, но Правительство надо писать с большой.

Всё это вместе у них называется русская идея. (Точно назвать такое направление: национал-большевизм.)

«Мы русские, какой восторг!» — воскликнул Суворов. «Но и какой соблазн», — добавил Ф. Степун после революционного нашего опыта.

А мы понимаем патриотизм как цельное и настойчивое чувство любви к своей нации со служением ей не угодливым, не поддержкою несправедливых её притязаний, а откровенным в оценке пороков, грехов и в раскаянии за них. Усвоить бы нам, что не бывает народов, великих вечно или благородных вечно: это звание трудно заслуживается, а уходит легко. Что величие народа не в громе труб: неоплатную духовную цену приходится платить за физическую мощь. Что подлинное величие народа — в высоте внутреннего развития; в душевной широте (к счастью, природненной нам); в безоружной нравственной твердости (какую недавно чехи и словаки показали Европе, впрочем, ненадолго потревожив совесть ее).

В период, который можно назвать новомосковским, еще раздулась и еще слепее стала заносчивость предыдущего петербургского периода. И так всё далее от раскаянного сознания это уводило нас, что нелегко убедить, заставить внять наших соотечественников, что ныне мы, русские, не во славе сияющей несемся по небу, но сидим потерянные на обугленном духовном пепелище. И если не вернем себе дара раскаяния, то погибнет и наша страна и увлечет за собою весь мiр.

Только через полосу раскаяния множества лиц могут быть очищены русский воздух, русская почва, и тогда сумеет расти новая здоровая национальная жизнь. По слою лживому, неверному, закоренелому — чистого вырастить нельзя.

5

Пытаясь выразить национальное раскаяние, приходится испытать не только враждебное сопротивление, с одной стороны, но и страстное вовлечение — с другой. Писал С. Булгаков, что «только страждущая любовь даёт право и на национальное самозаушение» [10]. Кажется: нельзя «раскаиваться», ощущая себя сторонним или даже враждебным тому народу, «за» который взялся раскаиваться? Однако именно такие охотники уже проявились. А при затемненности нашей близкой истории, уничтожении архивов, потере свидетельств, потому беззащитности нашей от любых самоуверенных и непроверенных суждений, от любых обидных извращений, вероятно, много ждет нас таких попыток, и вот первая же из них — достаточно настойчивая, претендующая быть не меньше, как «национальным раскаянием».

Не миновать ее тут разобрать. Это статьи в № 97 «Вестнике Русского Христианского Студенческого Движения», особенно — «Metanoia» (самоосуждение, самопроверка, от Булгакова же и взято, из 1910 года) анонимного автора NN и «Pyccкий мессианизм» такого же анонима Горского.

В самом смелом самиздате всё равно бывает оглядка на условия. Здесь в зарубежном издании и анонимы, авторы решительно не опасаются ни за себя, ни за читателей и пользуются случаем однажды в жизни излить душу — чувство очень понятное советскому человеку. Резкость — предельная, слог становится развязен, даже и с заносом, авторы не боятся не только властей, но уже и читательской критики: они невидимки, их не найти, с ними не поспорить. Еще и от этого урезчены их судейские позиции по отношению к России. Нет и тени совиновности авторов со своими соотечественниками, с нами, остальными, а только: обличение безнадежно порочного русского народа, тон презрения к совращенным. Нигде не ощущается «мы» с читателями. Авторы, живущие среди нас, требуют покаяния от нас, сами оставаясь неуязвимы и невиновны, (Эта их чужеродность наказывает их и в языке, вовсе не русском, но в традиции поспешно-переводной западной философии, как торопились весь XIX век.)

Статьи совершают похороны России со штыковым проколом на всякий случай — как хоронят зэков: лень проверять, умер ли, не умер, прокалывай штыком и сбрасывай в могильник.

Вот несколько утверждений оттуда.

— (Горский) Русский народ, начиная свой бунт против Бога, знал, что осуществление социалистической религии возможно лишь через деспотизм.

Да когда ж это мы в лаптях были так остро-развиты? Бунт начинала интеллигенция, но и она не знала того, что так доступно формулировать в 70-е годы XX века.

— (NN) Россией принесено в мир Зла больше, чем любой другой страной.

Не станем говорить, что Россией принесено в мир мало зла. A — так называемая Великая французская революция и, стало быть, Франция, принесли зла — меньше? Это — подсчитано? А Третий Райх? а марксизм сам по себе? уж даже если ни о ком другом… И наоборот: наш бесчеловечный опыт, который мы перенесли в основном собственной кровью и кровью роднейших нам народов, может быть, и пользу принес кое-кому на Земле подальше? Может быть, научил кое-где правящие тупые классы в чем-то уступить? Может быть, освобождение колониального мира произошло не без влияния Октябрьской революции, как реакция — не допустить до нашего? Это Бог один может знать, это не нам судить, какая страна принесла больше всех зла.

— (Горский) «В революцию народ оказался мнимой величиной». «Собственная национальная культура совершенно чужда русскому народу».

Доказательство: «В первые годы революции иконы оказались пригодны на дрова, храмы на кирпичи».

Вот это и есть: приходи кто хочешь и суди с наскока, наши летописи изничтожены. Если народ оказался мнимой величиной — тогда он в революции и не виноват, вопреки остальным обвинениям? Если он оказался мнимой величиной — кто же тогда сопротивлялся разливистыми крестьянскими восстаниями тамбовским, сибирским? До мнимости еще надо было его довести многолетним истреблением, согбением и соблазном — и именно об этом истреблении Горский как будто не ведает. Сложный процесс — и до чего ж упрощен. В 1918 году русские крестьяне поднимались за церковь на бунты, и таких насчитывается несколько сот, подавленных красным оружием. Вот после того, как уничтожили духовенство и вырезали защитников веры в крестьянстве и в городских приходах, остальных напугали, а подросла комсомольско-пионерская молодежь после этого, да, пошли храмы ломами бить (и то больше: комсомольцы да по службе на эту работу поставленные). Но и с тех пор в северных краях столичным искателям не «за бесценок продаются» иконы, как пишет знающий автор (за бутылку бывает, да), а и даром же отдаются: считается грехом брать деньги за них. А вот прогрессивные юные интеллигенты, получившие такой подарок, этими иконами нередко потом выгодно торгуют с иностранцами. Но более всего в объёмной этой публикации отдается пыла и страниц разоблачению РУССКОГО МЕССИАНИЗМА.

— (Горский) «Преодоление национального мессианского соблазна первоочередная задача России». Русский мессианизм — живучее самой России: Россия, дескать, умерла, она «археологична» как Византия, а мессианизм ее не умер, переродился в советский.

Такое лукавое извращение нашей истории даже не сразу понимается, настолько не ожидаешь его. Сперва с дутым академизмом прослеживается «история» злосчастного бессмертного мессианизма, который, однако, почему-то пребывал в России не всегда: два века (с XV по XVII) наличествовал, потом два века отсутствовал, потом в XIX веке опять возник (будто бы «захватывал интеллигенцию» — кто помнит такое?), в революцию прикинулся «пролетарским мессианизмом», а в последние десятилетия совлёк маску и снова открылся как русский мессианизм. Так на пунктире, в натяжках и перескоках, идея Третьего Рима вдруг выныривает в виде… Третьего Интернационала! С ненавидящим настоянием по произволу извращается вся русская история для какой-то всё неулавливаемой цели — и это под соблазнительным видом раскаяния! Удары будто направлены всё по Третьему Риму да по мессианизму, — и вдруг мы обнаруживаем, что лом долбит не дряхлые стены, а добивает в лоб и в глаз давно опрокинутое, еле живое русское национальное самосознание. И вот как уцеливает:

— «русская идея есть главное содержание большевизма»! «Кризис коммунистической идеи есть кризис того источника веры, которым долго (по тексту — веками. — А. С.) жила Россия».

Вот как, под видом раскаяния, нас выворачивают и топчут. Россия «долгое время жила» православием, известно. А главное содержание большевизма — неуёмный, воинственный атеизм и классовая ненависть. Так вот, по неохристианскому автору это всё едино суть. Tpадиция бешеного атеизма принята в традицию древнего православия. «Русская идея» — «главное содержание» интернационального учения, пришедшего к нам с Запада? А когда Марат требовал «МИЛЛИОН ГОЛОВ» и утверждал, что голодный имеет право СЪЕСТЬ сытого (какие знакомые ситуации!) — это тоже было «русское мессианское сознание»? Коммунистическими движениями кишела Германия XVI века, — отчего же в России в XVII веке, в Смутное время, при такой «русской идее» ничего подобного не было?

— (NN) «Только на основе вселенской русской спеси стал возможен соблазн революции».

Как это сплести? Если на «вселенской русской спеси» стоял царизм, а революция есть сотрясение конструкции царизма, то почему же она происходит от «русской спеси»?

— (Челнов) «Пролетарский мессианизм приобретает ярко выраженный русофильский характер».

Это сегодня, сейчас приобретает, когда половина русских находится в крепостном состоянии, без паспортов. А найдем ли память и мужество вспомнить те первые революционные лет 15, когда «пролетарский мессианизм приобрел ярко выраженный» русофобский характер? Те годы с 1918 по 1933-й, когда «пролетарский мессианизм» уничтожил цвет русского народа, цвет старых классов — дворянства, купечества и священства, потом цвет интеллигенции, потом цвет крестьянства? Пока он еще не принял «ярко выраженного русофильского характера», а имел ярко выраженный русофобский — что скажем о времени том?..

— (NN, Челнов) «Большевизм есть органическое порождение русской жизни».

Так или не так — об этом еще долго и многие будут споры идти. И решение не может найтись ни в чьей публицистической горячности, но подробными обоснованными исследованиями. Один «Тихий Дон» — подлинный, не искаженный безграмотными врезками, больше свидетельствует здесь, чем дюжина современных публицистов. Еще долго будут спорить наши ученые и художники: была ли русская революция следствием уже произошедшего в народе нравственного переворота? Или наоборот? И да не будут при том забыты никакие обстоятельства, теперь не напоминаемые.

Конечно, побеждая на русской почве, кАк движению не увлечь русских сил, не приобрести русских черт! Но и вспомним же интернациональные силы революции! Все первые годы революции разве не было черт как бы иностранного нашествия? Когда в продовольственном или карательном отряде, приходившем уничтожать волость, случалось — почти никто не говорил по-русски, зато бывали и финны, и австрийцы? Когда аппарат ЧК изобиловал латышами, поляками, евреями, мадьярами, китайцами? Когда большевистская власть в острые ранние периоды гражданской войны удерживалась на перевесе именно иностранных штыков, особенно латышских? (Тогда этого не скрывали и не стыдились.) Или позже, все 20-е годы, когда во всех областях культуры (и даже в географических названиях) последовательно вытравлялась вся русская традиция и русская история, как бывает разве только при оккупации, — это желание самоуничтожиться тоже было проявлением «русской идеи»? Замечает Горский, что году в 1919-м границы Советской России примерно совпадали с границами Московского царства, — значит, большевизм в основном поддержали русские… Но ведь эту географию и так можно истолковать, что русские в основном вынуждены были принять его на свои плечи, и только? А разве знаем мы на Земле хоть один народ, который в XX веке был застигнут пришедшей волной коммунизма и устоял против него, встряхнулся? Таких примеров еще нет, кроме Южной Кореи, где помогала ООН. Был бы еще Южный Вьетнам, да, кажется, дали ему подножку. И что же теперь, коммунизм на Кубе и во Вьетнаме «есть органическое порождение русской жизни»? А «марксизм — одна из форм народническо-мессианского сознания» — во Франции? В Латинской Америке? в Танзании? И всё это — от немытого старца Филофея?

Как же разрушена, перекорёжена и затемнена русская история XX века, если не знающие ее такие самоуверенные могут являться к нам судьи! Своим равнодушием мы рискуем дожить, что вообще провалятся в небытие 50-100 лет русской истории, и никто уже ничего достоверного о них не установит — будет поздно.

Группа статей в № 97 — не случайность. Это, может быть, замысел: нашей беспомощностью воспользоваться и выворотить новейшую русскую историю — нас же, русских, одних обвинить и в собственных бедах, и в бедах тех, кто поначалу нас мучил, и в бедах едва ли не всей планеты сегодня. Эти обвинения — характерны, проворно вытащены, беззастенчиво подкинуты, и уже предвидится, как нам будут их прижигать и прижигать.

Вся и моя статья написана не для того, чтобы применьшить вину русского народа. Но и не соскребать же на себя все вины со всей матушки-Земли. Не имели защитной прививки — да, растерялись — да, поддались — да, потом и отдались — да! Но — не изобрели первые и единственные мы, еще с XV века!

Не мы одни — и многие так, едва ли не все: подкатывает пора поддаются, отдаются, и даже при меньшем давлении, чем отдались мы, и при лучших традициях, нежели у нас, и даже — «с бОльшей охотой». (Наша краткая история от Февраля до Октября оказалась сжатым конспектом позднейшей и нынешней истории Запада.)

Так, уже при начале раскаяния получаем мы предупреждения, какими обидами и клеветами будет утыкан этот путь. Кто начинает раскаиваться первым, раньше других и полней, должен ждать, что под видом покаянщиков слетятся и корыстные печень твою клевать.

А выхода нет всё равно: только раскаяние.

6

Может оказаться, что мы уже не способны к этому мечтаемому пути поиска и признания своих ошибок, грехов и преступлений. Но тогда и нельзя увидеть нравственного выхода из нашего провала. А всякий другой выход — не выход. Лишь временный общественный самообман.

Если же мы окажемся настолько еще не погибшими, что найдем в себе силы пройти эту жгучую полосу общенационального раскаяния, раскаяния внутреннего, чтО мы тут, внутри страны, наделали сами над собою, — то возможно ли будет России на этом остановиться? Нет, нам придется решимость в себе найти еще и на следующие шаги: на признание грехов внешних, перед другими народами.

А их немало у нас. И для очищения мiрового воздуха, и для убеждения других в нашей искренней расположенности мы не должны ни скрывать этих грехов, ни комкать, ни смягчать в воспоминаниях. Я думаю: если ошибиться в раскаянии, то верней — в сторону большую, в пользу других. Принять заранее так: что нет таких соседей, перед которыми мы невиновны. Как в прощёный день просят прощения у всех окружающих.

Охват раскаяния — бесконечен. Тут не избегнуть и давних грехов, и то, что другим мы можем зачесть в давность, себе — не имеем права. Страницами несколькими ниже предстоит говорить о будущности Сибири — и всякий раз при этом вздрагивает сердце о нашем предавнем грехе потеснения и истребления коренных сибирцев. И какая ж тут давность? Будь сегодня Сибирь густо населена исконными народностями, наш нравственный шаг мог быть бы только один: уступить им их землю и не мешать их свободе. Но поскольку лишь эфемерным рассеянием они присутствуют на сибирском континенте — дозволено нам искать там свое будущее, с братской нежностью заботясь о коренных, помогая им в быте, в образовании и не навязывая им силою ничего своего.

Исторический обзор — не предмет этой статьи, уже не допускает и объем ее. Нашлось бы там достаточно наших вин — таких, как перед горным Кавказом: завоевательный русский натиск XIX века (вовремя и осужденный русскими великими писателями) и выселение XX века (о котором и сами-то кавказские писатели не смеют).

Раскаяние — всем всегда тяжело. И не только через порог себялюбия, но еще и потому, что свои вины себе хуже видны.

Возьмем ли русско-польскую линию — нет и здесь конца узлам вин. Проследить их — поучительно в самом общечеловеческом смысле. (Сегодня, когда и поляки и мы раздавлены насилием, может показаться неуместным такое историческое разбирательство. Но я пишу — впрок. Когда-нибудь прозвучит и уместно.)

О наших винах перед Польшей у нас в России достаточно говорено, и в нашей памяти наслоилось, убеждать не надо. Три раздела Польши. Подавление восстаний 1830 и 1863 годов. После того руссификация: вовсе запретили начальную польскую школу, в гимназиях даже польский язык преподавался на русском и был не обязателен, на квартирах ученикам между собою запрещалось говорить по-польски! В XX веке — упорное вымучивание, как не дать Польше независимость, лукавое двусмысленное поведение русского руководства в 1914-16 годах.

Но зато: сколько же и звучало с русской стороны раскаяния, начиная от Герцена, и как же едино было сочувствие полякам всего русского образованного общества, так что в кругах Прогрессивного Блока польская независимость не считалась меньшей целью войны, чем сама русская победа.

Если же по событиям новейшим такого общественного раскаяния в России не прозвучало, то лишь по обстановке нашей подавленности, а помнят все, еще будут поводы назвать громко: высокоблагородный удар в спину гибнущей Польше 17 сентября 1939 года; и уничтожение цвета Польши в наших лагерях; и отдельно Катынь; и злорадное холодное наше стояние на берегу Вислы в августе 1944 года, наблюдение в бинокли, как на том берегу Гитлер давит варшавское восстание национальных сил — чтоб им не воспрять, а мы-то найдем, кого поставить в правительство (я был там рядом и говорю уверенно: при динамике нашего тогдашнего движения форсировка Вислы не была для нас затруднительна, а изменила бы судьбу Варшавы).

Но подобно тому, как одни люди легче раскрываются раскаянию, а другие сопротивительней и даже вовсе ни на щелочку, — так, мне кажется, и нации есть более и менее склонные к раскаянию.

В предыдущие века расцветная, сильная, самоуверенная Польша не короче по времени и не слабее завоевывала и угнетала нас. (XIV–XVI века — Галицкую Русь, Подолию. В 1569 г. по Люблинской унии присоединение Подлясья, Волыни, Украины. В XVI-м — поход на Русь Стефана Батория, осада Пскова. В конце XVI в. подавлено казачье восстание Наливайко. В начале VII-го — войны Сигизмунда III, два самозванца на русский престол, захват Смоленска, временный захват Москвы; поход Владислава IV. В тот миг поляки едва не лишили нас национальной независимости, глубина той опасности была для нас не слабей татарского нашествия, ибо поляки посягали и на православие. И у себя внутри систематически подавляли его, вгоняли в унию. В середине XVII-го — подавление Богдана Хмельницкого, и даже в середине XVIII-го подавление крестьянского восстания под Уманью.) И что ж, прокатилась ли волна сожаления в польском образованном обществе, волна раскаяния в польской литературе? Никогда никакой. Даже ариане, настроенные против всяких войн вообще, ничего особо не высказали о покорении Украины и Белоруссии. В наше Смутное Время восточная экспансия Польши воспринималась польским обществом как нормальная и даже похвальная политика. Поляки представлялись сами себе — избранным божьим народом, бастионом христианства, с задачею распространить подлинное христианство на «полуязычников»-православных, на дикую Московию, и быть носителями университетской ренессансной культуры. И когда во 2-й половине XVIII века Польша испытывала упадок, затем и после разделов ее публично высказывались об этом размышления, сожаления, они носили характер государственно-политический, но никак не этический.

Правда, не всегда разделишь, где общенациональная черта, где отпечаток социального строя. Польский строй со слабыми выборными королями, всесильными магнатами и безмерным своеволием шляхты вел к шумному самопроявлению ее, исключал самоограничение, делал неуместным раскаяние. При таком строе образованные поляки чувствовали себя участниками и деятелями совершаемого, никак не сторонними наблюдателями. Русское же раскаяние XIX и начала ХХ века облегчалось тем, что осудители политики могли считать себя несоучастными: это всё совершают они, царь не советовался с обществом.

Но, может быть, польское раскаяние выразилось в делах? Больше столетия испытав горечь разделенного состояния, вот Польша получает по Версальскому миру независимость и немалую территорию (опять за счет Украины и Белоруссии). Первое внешнее действие ее — в 1920 году напасть на Советскую Россию — напасть энергично, взять Киев и иметь цель выйти к Черному морю. У нас в школах учат (чтобы было страшней), что это был «Третий поход Антанты» и что Польша координировалась с белыми генералами, дабы восстановить царизм. Вздор, это было самостоятельное действие Польши, переждавшей разгром всех главных белых сил, чтобы не быть с ними в невольном союзе, а самостоятельно грабить и кромсать Россию в ее наиболее истерзанный момент. Эта цель Польше не вполне удалась (но контрибуция с Советов взята). Тогда второе внешнее действие ее, 1921 года: беззаконное отобрание Вильнюса со всею областью от слабой Литвы. И никакая Лига Наций, никакие призывы и усовещания не подействовали: так и продержала Польша захваченный кусок до самых дней своего падения. Кто помнит ее национальное раскаяние в связи с этим? (Кстати, совершались агрессии социалистом Пилсудским, однодельцем Александра Ульянова по процессу.) На украинских и белорусских землях, захваченных по договору 1921 г., велась неуклонная полонизация, по-польски звучали даже православные церковные проповеди и преподавание закона божьего. И в пресловутом 1937 году (!) по ту сторону границы тоже рушили православные церкви (более ста, средь них — и варшавский собор), арестовывали священников и прихожан.

И как же над этим всем подняться нам, если не взаимным раскаянием?..

И не правда ли, есть ощущение: острота раскаяния как личного, так и национального, очень зависит от сознания встречной вины? Если обиженный нами обидел когда-то и нас — наша вина не так надрывна, та встречная вина всегда бросает ослабляющую тень. Татарское иго над Россией навсегда ослабляет наши возможные вины перед осколками Орды. Вина перед эстонцами и литовцами всегда больней, стыдней, чем перед латышами или венграми, чьи винтовки довольно погрохали и в подвалах ЧК и на задворках русских деревень. (Отвергаю непременные здесь возгласы: «так это не те! нельзя же с одних — на других!..» И мы — не те. А отвечаем все — за всё.)

Это — лишний довод в пользу раскаяния всеобщего. И какое же очищение, даже восторженное, вызывает у нас, когда враги признают свою вину перед нами! С каким рвением добрым хочется перехлестнуть их в раскаянии, превзойти в великодушии.

Но теряет раскаяние смысл, если на нем и обрывается: порыдать да жить по-прежнему. Раскаяние есть открытие пути для новых отношений. Новых отношений — и между нациями.

Как всякое раскаяние, так и раскаяние нации предполагает возможность прощения со стороны обиженных. Но ожидать прощения, прежде того самим не настроившись простить, — невозможно. Путь взаимного раскаяния есть и путь взаимного прощения.

Кто — не виновен? Виновны — все. Но где-то должен быть пресечён бесконечный счёт обид, уж не сравнивая их по давности, по весу и по объему жертв. Ни сроки, ни сила обид сравняться никогда не могут, ни между какими соседями. Но могут сравняться чувства раскаяния.

Картина такая мне нисколько не кажется идиллической, отвлеченной, не относящейся к современной ситуации. Напротив. Как нельзя построить хорошего общества при дурных отношениях между людьми, так и хорошего человечества не будет при дурных, затаённо-мстительных отношениях наций. И никакая позитивная внешняя политика, и никакие ловчайшие усилия дипломатов так не договаривать договора, чтобы каждая сторона находила успокоение своей гордости, не заглушат семян раздора и не устранят новых и новых конфликтов.

Сейчас вся атмосфера ООН пересыщена ненавистью и злорадством — тем, с которым Ассамблея ликовала (даже, говорят, на скамьи вскакивали экспансивные члены), когда 10 миллионов китайцев Тайваня выкинули из человеческой семьи за то, что они не подчинились тоталитарному захвату.

Без установления существенно новых, добрых отношений между нациями вся задача «всеобщего мира» есть или утопия, или шаткая эквилибристика.

Взаимных вин особенно много накопляется в государствах многонациональных и в федерациях — таких, как раньше была Австро-Венгрия, как сейчас СССР, Югославия, Нигерия, многоплеменные и многорасовые африканские государства. Для того чтобы такие государства существовали при внутренней прочности, а не на спайке понуждающей силы, никак не обойтись без развитого чувства раскаяния у живущих там народов — иначе под любой золою будет вечно тлеть и снова, снова вспыхивать огонь, и не будет прочности у этих стран. Западные пакистанцы были безжалостны к восточным и страна развалилась, но и от этого не утихла ненависть. Напротив, с помощью английского и советского оружия и при равнодушии всего мира север Нигерии кроваво расправился с ее востоком, и страну удержали в единстве, но если это не будет исправлено раскаянием и добром победителей — не будет той стране прочности и здоровья.

Раскаяние есть только подготовка почвы, только подготовка чистой основы для нравственных действий впредь — того, чтО в частной жизни называется исправлением. И как в частной жизни исправлять содеянное следует не словами, а делами, так тем более — в национальной. Не столько в статьях, книгах и радиопередачах, сколько в национальных поступках.

По отношению ко всем окраинным и заокраинным народам, насильственно втянутым в нашу орбиту, только тогда чистО окажется наше раскаяние, если мы дадим им подлинную волю самим решать свою судьбу.

7

После раскаяния и при отказе от насилия выдвигается как самый естественный принцип — САМООГРАНИЧЕНИЕ. Раскаяние создает атмосферу для самоограничения.

Самоограничение отдельных людей много раз наблюдено, описано, хорошо всем известно. (Не говоря уже, как оно приятно окружающим в быту, — оно может иметь для человека универсально-полезный характер и во всех областях его деятельности). Но, сколько знаю, не проводило последовательно самоограничения никакое государственное образование и такой задачи в общем виде себе не ставило. A когда ставило в худую минуту в частной области (продовольствие, топливо и др.), то отлично себя самоограничение оправдывало.

Всякий профессиональный союз и всякий концерн добивается любыми средствами занять наиболее выгодное положение в экономике, всякая фирма непрерывно расширяться, всякая партия — вести свое государство, среднее государство — стать великим, великое — владеть мiром.

Мы с большой охотой порываемся ограничить других, тем только и заняты все политики, но сегодня высмеян будет тот, кто предложит партии или государству ограничить себя — при отсутствии вынуждающей силы, по одному этическому зову. Мы напряженно следим, сторожим, как обуздать непомерную жадность другого, но не слышно отказов от непомерной жадности своей. Не раз уже дала нам история примеры кровопролитий, когда была обуздана жадность меньшинства, — но кто и как обуздает распаленную жадность большинства? Ведь только — оно само.

А мысль об общественном самоограничении — не нова. Вот мы находим ее столетие назад у таких последовательных христиан, как русские старообрядцы. В их журнале «Истина» (Йоганисбург, 1867, № 1) в статье К. Голубова, корреспондента Огарева и Герцена, читаем:

«Своей безнравственною борзостию подчиняется народ злостраданию. Не то есть истинное благо, которое достигается путем восстаний и отьятия: это скорее будет бесчиние развратной совести; но то есть истинное прочное благо, которое достигается ДАЛЬНОВИДНЫМ САМОСТЕСНЕНИЕМ» (выделено мною. А. С.).

И в другом месте:

«Кроме самостеснения нет истинной свободы человеческой».

!После западного идеала неограниченной свободы, после марксистского понятия свободы как осознанно-неизбежного ярма, — вот воистину христианское определение свободы: свобода — это САМОСТЕСНЕНИЕ! самостеснение — ради других!

Такой принцип — однажды понятый и принятый, вообще переключает нас отдельных людей, все виды наших ассоциаций, общества и нации, — с развития внешнего на внутреннее, и тем углубляет нас духовно.

Поворот к развитию внутреннему, перевес внутреннего над внешним, если он произойдет, будет великий поворот человечества, сравнимый с поворотом от Средних Веков к Bозрождению. Изменится не только направление интересов и деятельности людей, но и самый характер человеческого существа (от духовной разбросанности к духовной сосредоточенности), тем более — характер человеческих обществ. Если процессу этому суждено где-то пройти революционно, то революции эти будут не прежние — физические, кровопролитные и никогда не благодатные, но революции нравственные, где нужны и отвага и жертва, но не жестокость, — некий новый феномен человеческой истории, еще неизвестный, еще никем не провидимый в четких ясных формах. Рассмотрение всего этого выходит за рамки нашей статьи.

Но и в материальной сфере такой поворот отметно скажется. Человеку не выколачиваться в жажде всё бОльшего и бОльшего заработка и захвата, но экономно, разумно, бессумятно тратить то, чтО у него есть. Государству — не как сейчас, не применять силу даже иногда без ясной цели, если где давится — непременно дави, если какая стенка поддается передвижке — передвигай, но и между государствами принять индивидуальную мораль: не делай другому, чего не хотел бы себе; но — углубленно осваивать то, что имеешь. Только так и может создаться упорядоченная жизнь на планете.

Понятие о неограниченной свободе возникло в тесной связи с ложным, как мы теперь узнали, понятием бесконечного прогресса. Такой прогресс невозможен на нашей ограниченной Земле с ограниченными поверхностями и ресурсами. Перестать толкаться и самостесниться всё равно неизбежно: при бурном росте населения нас к этому скоро вынудит сама матушка Земля. Но насколько было бы духовно ценней и субъективно легче принять принцип самоограничения — прежде того, ДАЛЬНОВИДНЫМ САМОСТЕСНЕНИЕМ.

Нелегок будет такой поворот западной свободной экономике, это революционная ломка, полная перестройка всех представлений и целей: от непрерывного прогресса перейти к стабильной экономике, не имеющей никакого развития в территории, объемах и темпах (а лишь — в технологии, и то успехи ее отсеиваются весьма придирчиво). Значит, отказаться от заразы внешней экспансии, от рыска за новыми и новыми рынками сырья и сбыта, от роста производственных площадей, количества продукции, от всей безумной гонки наживы, рекламы и перемен. Стимул к самоограничению еще никогда не существовал в буржуазной экономике, но как легко и как давно он мог быть сформулирован из нравственных соображений! Исходные понятия — частной собственности, частной экономической инициативы — природны человеку, и нужны для личной свободы его и нормального самочувствия, и благодетельны были бы для общества, если бы только… если бы только носители их на первом же пороге развития самоограничились, а не доводили бы размеров и напора своей собственности и корысти до социального зла, вызвавшего столько справедливого гнева, не пытались бы покупать власть, подчинять прессу. Именно в ответ на бесстыдство неограниченной наживы развился и весь социализм.

Но русскому автору сегодня — не этими заботами голову ломать. Аспектов самоограничения — международных, политических, культурных, национальных, социальных, партийных — тьма. Нам бы, русским, разобраться со своими.

И показать пример широкой души. Небесплодности раскаяния.

В той надежде и вере я и пишу эту статью.

8

Может быть, как никакая страна в мире, наша родина после столетий ложного направления своего могущества (и в петербургский, и в новомосковский периоды), стянувши столько ненужного внешнего и так много погубивши в себе самой, теперь, пока не окончательно упущено, нуждается во всестороннем ВНУТРЕННЕМ развитии: и духовно, и, как последствие, географически экономически и социально.

Наша внешняя политика последних десятилетий представляется как бы нарочито составленной вопреки истинным потребностям своего народа. За судьбы Восточной Европы мы взяли на себя ответственность, не сравнимую с нашим сегодняшним духовным уровнем и нашей способностью понимать европейские нужды и пути. Эту ответственность мы самоуверенно готовы распространить и на любую страну, как бы далеко она ни лежала, хотя б на обратной стороне земного шара, лишь бы она проявила намерение национализировать средства производства и централизовать власть (эти признаки по нашей Теории — ведущи, все остальные — национальные, бытовые, тысячелетних культур — второстепенны). Мы неутомимо вмешиваемся в конфликты всех материков, судим и рядим, подталкиваем к ссорам и бесстыдно гоним оружие первым товаром нашего экспорта (то, что в советских газетах до 40-х годов называлось «торговцы кровью»)[11]. В погоне за всеми этими искусственными целями, никак не нужными нашей нации, мы истощили свои силы, мы подорвали свои поколения: предыдущие — больше физически, сегодняшние больше духовно.

Мы — устали от этих всемирных, нам не нужных задач! Нуждаемся мы отойти от этого кипения мирового соперничества. От рекламной космической гонки, никак не нужной нам: чтО подбираться к оборудованию лунных деревень, когда хилеют и непригодны стали для житья деревни русские? В безумной индустриальной гонке мы стянули непомерные людские массы в противоестественные города с торопливыми нелепыми постройками, где мы отравляемся, издергиваемся и вырождаемся уже с юных лет. Изнурение женщин вместо их равенства, заброшенность семейного воспитания, пьянство, потеря вкуса к работе, упадок школы, упадок родного языка — целые духовные пустыни плешами выедают наше бытие, и только на преодолении их ожидает нас престиж истинный, а не тленный. Дальних ли теплых морей нам добиваться или чтобы теплота разлилась между собственными гражданами вместо злобы?

А еще ко всему, похваляясь своею передовитостью, мы рабски копировали западный технический прогресс и вместе с ним бездумно впоролись в кризисный тупик, угрожающий сегодня существованию всего человечества.

Как семья, в которой произошло большое несчастье или позор, старается на некоторое время уединиться ото всех и переработать свое горе в себе, так надо и русскому народу: побыть в основном наедине с собою, без соседей и гостей. Сосредоточиться на задачах внутренних: на лечении души, на воспитании детей, на устройстве собственного дома.

Леченье наших душ! — ничего нет для нас важнее теперь, после всего отжитого, после нашего всежизненного участия во лжи и даже злодействах. Поколения старшие, быть может, уже и не успеют с этим, но с тем большей ревностью и самоотверженностью мы должны заняться воспитанием наших детей, чтобы выросли они по чистоте несравнимы с нашим падшим обществом. ШКОЛА это ключ в будущую Россию! А такая задача — худым родителям и воспитателям вырастить добрую смену, — противоречива, сложна, не в одну волну решается, бессчетных усилий потребует: всю систему народного просвещения надо пересоздать и не отбросными, но лучшими силами народа. На то пойдут и миллиардные затраты — и взять их надо за счет трат наших внешних, ненужных, хвастливых. Надо перестать выбегать на улицу на всякую драку, но целомудренно уйти в свой дом, пока мы в таком беспорядке и потерянности.

К счастью, дом такой у нас есть, еще сохранен нам историей, неизгаженный просторный дом — русский Северо-Восток. И отказавшись наводить порядки за океанами и перестав пригребать державною рукой соседей, желающих жить вольно и сами по себе, — обратим свое национальное и государственное усердие на неосвоенные пространства Северо-Востока, чья пустынность уже нетерпима становится для соседей по нынешней плотности земной жизни.

СЕВЕРО-ВОСТОК — это Север Европейской России — Пинега, Мезень, Печора, это и — Лена и вся средняя полоса Сибири, выше магистрали, по сегодня пустующая, местами нетронутая и незнаемая, каких почти не осталось пространств на цивилизованной Земле. Но и тундра, и вечная мерзлота Нижней Оби, Ямала, Таймыра, Хатанги, Индигирки, Колымы, Чукотки и Камчатки не могут быть покинуты безнадежно при технике XXI века и перенаселении его.

Северо-Восток — тот ветер, к нам, описанный Волошиным:

В этом ветре — вся судьба России…

Северо-восток — тот вектор, от нас, который давно указан России для ее естественного движения и развития. Он уже понимался Новгородом, но заброшен Московскою Русью, осваивался самодеятельным негосударственным движением, потом изневольным бегунством старообрядцев, а Петром не угадан, и в последний полувек тоже, по сути, пренебрежен, несмотря на шумные планы.

Северо-восток — это напоминание, что мы, Россия — северо-восток планеты, и наш океан — Ледовитый, а не Индийский, мы — не Средиземное море, не Африка, и делать нам там нечего! Наших рук, наших жертв, нашего усердия, нашей любви ждут эти неохватные пространства, безрассудно покинутые на четыре века в бесплодном вызябании. Но лишь два-три десятилетия еще, может быть, оставлены нам для этой работы: иначе близкий взрыв мирового населения отнимет эти пространства у нас.

Северо-восток — ключ к решению многих якобы запутанных русских проблем. Не жадничать на земли, не свойственные нам, русским, или где не мы составляем большинство, но обратить наши силы, но воодушевить нашу молодость — к Северо-Востоку, вот дальновидное решение. Его пространства дают нам выход из мирового технологического кризиса. Его пространства дают нам место исправить все нелепости в построении городов, промышленности, электростанций, дорог. Его холодные, местами мерзлые пространства еще далеко не готовы к земледелию, потребуют необъятных вкладов энергии — но сами же недра Северо-востока и таят эту энергию, пока мы ее не разбазарили.

Северо-восток не мог оживиться лагерными вышками, криками конвойных, лаем человекоядных. Только свободные люди со свободным пониманием национальной задачи могут воскресить, разбудить, излечить и инженерно украсить эти пространства.

Северо-восток — более звучания своего и глубже географии, будет означать, что Россия предпримет решительный выбор САМООГРАНИЧЕНИЯ, выбор вглубь, а не вширь, внутрь, а не вовне; всё развитие своё — национальное, общественное, воспитательное, семейное и личное развитие граждан, направит к расцвету внутреннему, а не внешнему.

Это не значит, что мы закроемся в себе уже навек. То и не соответствовало бы общительному русскому характеру. Когда мы выздоровеем и устроим свой дом, мы несомненно еще сумеем и захотим помочь народам бедным и отсталым. Но — не по политической корысти: не для того, чтоб они жили по-нашему или служили нам.

Возразят: но как далеко могут нация, общество, государство зайти в самоограничении? Ведь роскошь произвольных и вполне самоотверженных решений, какая есть у отдельного человека, не может быть допущена целым народом. Если народ перешел к самоограничению, а соседи его — нет, — должен ли он быть готов противостоять насилию?

Да, разумеется. Силы защиты должны быть оставлены, но лишь подлинно защиты, но лишь соразмерно с непридуманною угрозою, не самодовлеющие, не самозатягивающие, не для роста и красы генералитета. Оставлены — в надежде, что начнет же меняться и вся атмосфера человечества.

А не начнет меняться, — так уже рассчитано: жизни нам всем осталось менее ста лет.

1973 г. Ноябрь.

А. Солженицын

М. К. ПОЛИВАНОВ

Направление перемен

В начале этого века к недоумению (и негодованию) многих, считавших себя достаточно понимающими «дух времени», в русском обществе появилось широкое движение в сторону философского идеализма. Тогда же один киевский профессор заметил, что интерес и внимание к идеализму говорят скорее о личном доверии к тем писателям, которые его провозглашают, чем о серьезной готовности общества в целом изменить укоренившемуся у нас философскому позитивизму и разным формам философского материализма. Впечатление такое, говорит он, как будто перед обществом поставлен настоятельный вопрос — где истина, в идеализме или в позитивизме? Но общество не подготовлено к ответу: «Еще не распахана та нива, на которой семя идеализма могло бы принести обильные плоды. Этим воспользуется позитивизм для того, чтобы удержать за собой господство».

Слова эти, — сказанные семьдесят лет назад, — оказались прямо пророческими. Позитивизм, не стесняясь в средствах, удержал за собой власть еще почти на сто лет. Но сегодня тот же вопрос опять ставится перед русским обществом. Опять ответ на него настоятельно требуется. А общество, кажется, еще менее подготовлено к нему, еще более — застигнуто этим опросом врасплох. «Действительно, надо сознаться, что наша общественная жизнь грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циническое презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние». Это — Пушкин, но звучит так, будто сказано о наших днях. Так что на первый взгляд остается повторить слова о «нераспаханной ниве».

Однако история таинственна и не многое в ней поддается логическому расчислению. Путь рационально-познавательный, основанный на постепенном воспитании мысли и накоплении усвоенных рассудком выводов для общества как и для отдельного человека — не только не единственный, но и не главный путь. Есть еще путь жизненного духовного опыта, путь целостного интуитивного прозрения.

Сама наша история за истекшие семьдесят лет не научила ли нас чему-то? Это был период трудный и страшный. Не раз казалось за это время, что «Россия умерла», что «прежняя Россия не существует», что предпочтенье отдаваемое безличью перед лицом привело к полной потере себя целым народом. Но так ли это? Разве горстка русских поэтов и писателей не бодрствовала все эти годы? И неужели пережитые казни и мучения рождали только ничтожества? У нас были и мученики и герои, и, даже когда их никто не мог услышать и узнать, они возрождали общество к какой-то новой жизни.

Рано еще делать определенные выводы, но кажется на вопрос «где истина» уже дается ответ. Как в организме происходит отторжение чужеродного белка, так сейчас идет отторжение «позитивной философии» и всей с нею связанной официальной идеологии: в нашем обществе она покрывается корочкой скептического неприятия, она больше не прирастает к живой душе, как это было 100 или 70 лет назад, но выталкивается ею.

Но этого еще мало. Мы нуждаемся в новых духовных энергиях, в источнике положительного влияния. Решимся высказать осторожную надежду на то, что такое положительное влияние уже существует в нашем обществе. Таинственным и неприметным для суетящейся толпы образом к нам возвращается почти утраченное христианское сознание. Слово христианства как-то вдруг, чудесным образом, за последние годы стало находить отклик во многих сердцах, казалось бы всем воспитанием, образом жизни, модными идеями «отчуждения» и исторического пессимизма современного искусства, наглухо от него отгороженным. Как будто незаметно отворилась какая-то дверь.

Почему на фоне общего упадка веры и религиозного чувства во всем мире именно у нас, в нашей стране, где христианская религия подвергается особенно планомерным и жестоким нападкам, происходит это возрождение? Одну из причин можно увидеть опять в нашей истории за последние пятьдесят лет. Мы прошли через такие бездны, были так открыты всем колымским ветрам, пережили такое истощение всех человеческих сил, что научились видеть то «единое на потребу», чего нельзя отнять у человека, и научились ждать помощи не от своих человеческих сил. В прекрасной нищете, в полной незащищенности от страдания сердце наше согрелось внутренним духовным теплом, открылось новым неожиданным внушениям.

Сейчас, когда стены наших домов стали снова немножко теплей и надежней, смутное, но очень настойчивое ощущение наступающих исторических перемен не покидает нас. Оно вызвано общим чувством, что «так не может продолжаться», и пока не имеет еще никакой устоявшейся формы. Эта форма будущего развития, конечно, главный вопрос нашего времени. Она как-то определится, но от того, как она определится, все и зависит.

Два упомянутых фактора — возвращение христианского сознания и чувство перемен — знаменуют особенную ответственность наших дней.

Трудно не связать между собой эти два фактора. В действительности, несмотря на все заблуждения и отречения, мы живем в христианской культуре, в христианской эпохе, и именно христианство — то бродильное начало, те «дрожжи мира», на которых взошла и будет всходить, как тесто в квашне, история. По твердому нашему убеждению, одно только христианство и содержит в себе движущую энергию, постепенно одухотворяющую и преображающую наш мир. Поэтому вопрос состоит только в том, насколько глубоко это нам удается в нашей жизни, в наших днях понять и воплотить.

В свете этого сознания нам надлежит рассматривать вопрос о том, что мы должны делать и к чему стремиться. Христианство не есть просто система взглядов, но особая жизнь. Об этом много и очень хорошо написано и прожито, начиная с апостолов и кончая нашими современниками. Не годится сейчас наспех что-то выхватывать из этого огромного и бесценного живого опыта, чтобы задрапировать убожество наших дел и мыслей.

Можно только бегло осмотреть этот наш жалкий арсенал, чтобы убедиться в его полной негодности перед лицом этих задач.

Когда мы думаем о необходимости изменений, то по пробитому руслу мысль идет к «демократизации строя», к «борьбе за социальное переустройство». К такой борьбе тянутся самые динамические и решительные силы общества, уже не говоря о тех, кто всегда рад во внешней деятельности найти выход из внутренней пустоты. Но ведь мы уже хорошо знаем: ложь всех революций в том, что они сильны и конкретны в отрицательной и разрушительной части и вялы и абстрактны в части положительной и созидательной. Достоевский так определил причину этого: «Пчела знает формулу своего улья, и муравей — формулу своего муравейника, а человек не знает свой формулы». Но потому человек и не знает своей формулы, что в отличие от пчелы и муравья, которые не свободны, он свободен. Свобода это и есть формула человека и если он ее ищет в партиях и идеологиях, то никогда ее и не найдет, какими бы хорошими они ни были.

Но эта свобода не есть «естественное» достояние человека, а скорее цель его жизни и «сверхъестественный» дар. «Рабство греху» — так называет христианство обычное состояние человеческой души и к освобождению из этого рабства человека призывает.

Путь внутреннего духовного подвига это единственный путь, который приведет человека — и все общество — к освобождению. Об этом тоже писали 70 лет назад авторы сборника «Вехи», в особенности С. Булгаков и С. Франк, но тогда их мало кто понял.

Так не пора ли после почти двухсот лет одержимости «социальной идеей» обратиться к этому пути и заменить в нашем сознании идеал борца идеалом подвижника. Уже почти язык не поворачивается сказать такое. Еще бы, — как мы привыкли высокомерно отвергать этот идеал с высоты борьбы за «общее дело»! «Самосовершенствование», теория «малых дел» — это лучшие слова, которые мы находим в своем словаре для такой цели. Какая ошибка! Какое косное нежелание очнуться!

Дело не в том, что мы не должны стремиться к лучшему общественному устройству, но в том, что истина об этом устройстве принадлежит к числу таких, которые не добываются в рассуждении, но познаются жизнью и делом и доступны только уже просветленному сознанию. И до тех пор пока мы сами не изменимся, лучшим и честнейшим попыткам перестроить что-то «снаружи» декретным или насильственным порядком суждено в лучшем случае кончаться ничем, как «шумим, братец, шумим» Репетилова, а в худшем — «Бесами» Достоевского, со всеми логическими последствиями, такими знакомыми.

Мы переживаем сейчас важнейшую для нашей национальной жизни эпоху. Историческое действие происходит в определенные сроки и если время упущено, то оно откладывается надолго. Хочется спросить: «Как же времени сего не узнаете?» (Лк. 12, 56). Достанет ли у нас сознания и решимости вовремя выправить изнутри свою природу и через нее свою общую жизнь?

Как в отдельной личной жизни, так и в жизни общественной перенесенное страдание, горе — просветляет, если оно правильно понято и принято. Но если мы — как многим хочется из самых разных побуждений — не захотим признать свою ответственность перед этой страницей нашей истории, если мы попытаемся просто забыть эти страдания и, как бы вычеркнув их из нашей истории, жить по-прежнему — тогда мы обречены. Тогда опять будут идти два паралельных процесса: сверху выпалывание малейших движений живой души и мысли и снизу накопление бессильной ненависти и злобы. Так с обеих сторон доброе будет отталкиваться, пока мы не будем наказаны за свою жестокость «повторением пройденного».

Мы должны сохранить и осознать ту огромную духовную силу, которую мы, наша страна, купили дорогой ценой. Мы должны претворить ее во внутреннюю крепость сопротивления лжи и насилию вплоть до готовности на жертву. И этот процесс должен происходить в душах.

Это очень трудно. Особенно сейчас, потому что путь духовного подвига находится в вопиющем противоречии со всеми современными устремлениями человечества. Когда «возрастание материальных потребностей» (вдобавок искусственно подхлестываемое всякой рекламой) и способность их удовлетворить рассматриваются едва ли не как главный показатель высоты развития общества. Когда непрерывным глушением — телевизор, кинематограф, спорт, газеты — забивают внутренний голос. Доступностью путешествий и развлечений — постоянно отвлекают от внутреннего дела. Кажется, никогда еще в мире не было так шумно. Никогда индустрия развлечений, индустрия духовных полуфабрикатов «массовой информации» так полно не завладевали человечеством. Отсюда — страшный душевный хаос в каждом, отсюда — потеря чувства реальности и опасная релятивизация истины. Настоящая действительность, настоящая деятельность — затравлены, загнаны. Волны суетливого и поспешного внешнего раздражения мотают нас по поверхности житейского моря.

Есть такое понятие христианской жизни — «трезвение» Это очищение души, собранность духа, стремление к внутренней простоте и улаженности. Вот с этого и следует начинать. Потому что только трезвому духу открывается истина и только истина освобождает. Не надо искать в первую очередь внешних решений. Надо достигать такого внутреннего состояния, когда внешние решения диктуются изнутри непреложными законами сострадания и любви. Тайная внутренняя свобода, когда она достигнута, дает нам почувствовать связь со всеми, ответственность за всех. Поэтому если мы ее обретем не мечтательно, то все остальное приложится нам.

А без нее любое общественное устройство останется «железом и глиной, смешанными руками человеческими».

А мы растеряны. В поисках решения мы по укоренившейся привычке оглядываемся на Запад. Там «прогресс», там «демократия». Но ведь самые чуткие люди на Западе с той же тревогой и с надеждой стараются разглядеть что-то у нас. Им кажется и, вероятно, не без основания, что именно мы здесь в нашей трудной и угнетенной жизни знаем что-то такое, что можно противопоставить фальши и бездуховности в их мире, — то, что ими в суете потеряно.

Так может быть, если мы осознаем и как-то воплотим наш духовный опыт, он послужит и к восполнению европейского опыта. Тогда Россия избежит горького пророчества Чаадаева — быть зияющим пробелом, уроком народам.

От Нестора-летописца пошло сравнение нашего народа с «работниками одиннадцатого часа». Если мы, вместо того чтобы «праздно стоять на площади», откликнемся сейчас на призыв Хозяина Виноградника, то и нам не поздно к концу дня получить равную со всеми награду.

А.Б.[12]

Ф. Г. СВЕТОВ

Русские судьбы

Памяти о. Павла Флоренского

Отец Павел Флоренский, убитый в одном из лагерей Севера, да так, что и до сих пор мир не знает о его могиле, писал шестьдесят лет назад в книге «Столп и утверждение Истины»: «По мере приближения Конца Истории являются на маковках Святой Церкви новые, доселе почти невиданные, розовые лучи грядущего Дня Немеркнущего». Сказанное здесь о. Павлом, разумеется, не метафора и не образ, но свидетельство русского гения, запечатлевшего в своих творениях увиденную им реальность. Истину, поразительную даже для русской культуры напряженность мысли в исканиях о Христе.

Что ж, значат ли шестьдесят лет хоть что-нибудь для таких размышлений о Времени, и можно ли говорить о том, что Немеркнущий День стал еще ближе, ибо то, что пережила Россия в эти десятилетия, дает нам право реальнее, чем прежде, ощущать Его приближение и в чаемом огне ярче увидеть всю меру собственной вины? Значат ли хоть что-нибудь шесть десятилетий, когда для Бога тысяча лет, как один день, или то, что выпало на долю народа русского, качественно меняет меру времени, а душа народа вопиет о пределе страданий?

Несомненно, нужно отдавать себе отчет в соблазнительности таких размышлений, в преувеличении беды собственной, невнимании к двухтысячелетней истории человечества, забвении того, что «Господь, кого любит, того наказывает» (Евр. 12, 6). Но коль ты еще ничего не знаешь об этом, что делать, когда поругание святынь стало нормой, а всеобщее одичание и растление — лишь материал для политических или философских спекуляций? Что делать, когда пережитое тобой и твоим народом кажется уже предельным, а глухая стена, выросшая пред тобой, застит весь белый свет и не достучишься, как в вате тонет твой крик, и ты уже готов к своему концу, к смерти, хоть и знаешь отчетливо бессмысленность самосожжения?

Но вот однажды, в полном отчаянии и смятении, ты остановишься, увидев покой и свет на лице человека, встреченного тобой случайно. Пройдет много времени, прежде чем ты поймешь все промыслительное значение для тебя этой встречи, когда пред тобой одно за другим пройдут такие же лица людей, сопровождавшие всю твою жизнь с самого ее начала, и ты восстановишь каждую из этих встреч, вспомнишь солдатку, поделившуюся с тобой, голодным мальчишкой, куском хлеба и чашкой щей, старика в вагоне электрички, перекрестившегося на мелькнувшую в морозном окне церковь, черную старуху, протянувшую тебе потрескавшуюся грязную ладонь… Потом ты вспомнишь книги, которые всегда любил, не зная за что, с их покоем вечности и разрывающим душу криком о страданиях людей, ищущих Бога, боровшихся с Богом, живших в Его присутствии; потом перед тобой пройдут картины истории страны, в которой ты родился, вырос и будешь погребен… И все, что казалось прежде бессмысленным нагромождением событии и фактов, проявлением злой воли, роковым стечением обстоятельств или свидетельством честолюбия, жестокости и ничтожества власть имущих, тупости и одичания, неизвестно зачем существующих здесь людей, осветится внезапно высоким Предназначением, ты поймешь Его Смысл и в летящем снеге, покрывающем на полгода леса и пажити, города и реки, в золоте и роскошестве осени, в удивительном русском небе бледном, прохладном — умиренном. Ты восстановишь все это, соберешь по крупицам, извлечешь из тайников души потом, много спустя, но начнется эта нескончаемая работа, эта новая жизнь в тот момент, когда ты впервые, повинуясь безотчетному движению смятенной души, переступишь порог Храма, еще робко озираясь на тех, кто преклоняет здесь свои колена и пришел сюда уж совсем не случайно.

С чем ты пришел в этот Храм, что оставил за его порогом и смог ли, покаявшись и приобщившись Святых Тайн, отказаться от всего, что наполняло прежде твою жизнь с ее проблемами, с ее радостями и горестями, с ее непростым опытом, со сложившимися, дорогими тебе представлениями о добре и зле — с суетой, рожденной заботами века сего? Это один из самых сложных вопросов времени. Сегодня, когда процесс, шедший долгие годы под спудом, незаметно взламывает лед на всем протяжении огромного материка, называемого Россией, когда мода и любопытство сметаются жадной и истинной потребностью в Слове Божьем, когда священники сбиваются с ног, не в силах окормить свою паству, — сегодня в вопросе этом скрещиваются, выбаливаются наиболее тяжкие и трудные, традиционные и в то же время остросовременные проклятые русские вопросы.

Действенность Таинства покаяния предполагает непременное уничтожение притягательной силы преодоленного греха, вычеркивание и выскабливание его из раскаявшейся души. Все, что связано с самостью, все, что «не Отец Мой Небесный насадил» (Мф. 15, 13), должно быть искоренено, вырвано и оставлено навсегда, ибо всему этому все равно грозит вечное уничтожение, агония второй смерти.

Можно ли представить себе этот процесс выбаливания греха душой, проходящей очищение огнем еще здесь, в этой жизни, как однократный, завершившийся актом крещения или возвращения в Церковь, разве эгоистическая самость, прочно расположившаяся в твоей душе, уходит легко?

Плывет в колеблющемся свете свечей коленопреклоненный Храм, свет выхватывает отрешенные лица безумных во Христе людей, с которыми ты прожил бок о бок всю жизнь, их не видя; слова молитвы, которую ты не знаешь, скользят, не проникая в сердце, и в душе, еще полной нечистоты и себялюбия, зарождается глухой бунт…

Почему тебя, решившегося на такой невероятный подвиг, сломавшего всю предыдущую жизнь, преодолевшего брезгливое непонимание вчерашних товарищей по «делу», отказавшегося, как ты полагаешь, от мира со всеми его соблазнами, с открытой душой, как ты думаешь, пришедшего в Храм, — почему тебя не встречают радостно и благодарно, как блудного сына, почему не закалывают тельца, почему не приветствуют твоего мужества, почему не говорят с тобой внятным тебе языком, почему не учитывают твоей готовности жертвовать собой, не замечают твоих познаний, в которых и новейшие достижения естественных наук и современные философские системы, да и твою иронию, твой художественный вкус? Почему Церковь не хочет видеть различия меж тобой, так трагически пришедшим сюда, чтоб помочь и спасти Церковь, — и старушонкой, всего лишь традиционно и тупо в Церкви спасающейся? Быть может, Церковь боится власть имущих, склоняется перед мирской властью и в благодарность за то, что атеистический молох до поры терпит и не трогает ее, лицемерно закрывает глаза на то, что, по сути, ей нечего предложить человеку XX века, что она равнодушна к истинной боли времени, уходит в абстракции, всего лишь утешает и отвлекает, всего лишь настаивает на принципиальной лояльности своих прихожан? Да и кто такие все эти священники, архиереи, митрополиты — каковы их истинные отношения с режимом? Неспроста ж государство, преследующее либерализм, закрывает глаза на существование этого несомненно архаичного и чуждого ему института?

Меньше всего хотелось бы мне анализировать феномен интеллигентского сознания — пусть и в новой для него ситуации сегодняшнего неофитства. «Вехи» исчерпали проблему интеллигентского распада, последующая судьба интеллигенции, не захотевшей услышать предостережения и пророчества, эволюционировала в полном соответствии с предсказанным. Болезнь была вскрыта, противоядие указано — пусть мертвые сами хоронят своих мертвецов.

Но тем не менее проблема не снята, существует, — от нее не уйдешь! гигантская страна молчит, а от ее имени, наряду с чистыми, исполненными боли и страдания, звучат голоса, в которых за современной гуманистической фразеологией человек неискушенный не сразу и распознает все того же черта с рогами и с копытами, все того же Петеньку Верховенского, — все с тем же набором отмычек, наглостью и легкомысленным невежеством.

Страна ждет слова, разрушены и загажены храмы, Библия и Евангелие идут на черном рынке заодно с книгами модных поэтов, но это только в Москве и крупных городах, а в провинции верующие заклеивают болтовню антирелигиозных брошюр, оставляя цитаты из Писания. Я не могу забыть мужика на паперти одного из московских храмов: «Православные! Я из Курска — у нас все сожжено, хоть какую-нибудь книжку о Боге, ради Христа!..»

Но мы ничего не хотим знать о Курске или Мценске, мы и до сих пор, пройдя через полувековой опыт наказания за упоение собственными переживаниями, продолжаем мучиться только за себя, полагая свои проблемы единственно достойными внимания и сострадания, мы увлечены только своей неутоленной жаждой сиюминутной справедливости, продолжаем лелеять собственный героизм, знать ничего не зная об истинном страдании — источнике того покоя и света, что струится и струится в русском Православном Храме. Мы все время начинаем с белого листа, изобретаем велосипеды, равнодушие и неуважение к собственному богатству никак не свидетельство широты натуры, но непростительное невежество, и уже больше нет сил, хватит ему умиляться. Едва переступив порог Церкви, еще не преклонив колена перед святыней, мы дерзаем уже «окармливать» Церковь вздором интеллигентского морализма, выдавая все ту же антихристову структуру, забывая путь, пройденный русской интеллигенцией от «младенческого лепета» Белинского к наглости Писарева и через вооруженное невежество большевиков — к ничтожеству сегодняшнего либерализма. Ничего не зная о культуре, мы с хлестаковской легкостью рассекаем ее живое тело, клянемся именами Рублева, Пушкина, Достоевского и Блока, отрицая при этом свв. Сергия Радонежского, Серафима Саровского, Оптинских Старцев и о. Павла Флоренского, без которых существо истинной гениальности их современников и понять-то в полной мере невозможно. Утверждая недостаточность для современного человека и современного философского мышления — Откровения, Слова, запечатленного в творениях Святых Отцов и Божественной Литургии, мы апеллируем к «современному» — к западным философским системам, к просветительскому гуманизму, забывая о том, что все мудрствования просветительства дали лишь Конвент и гильотину, а бескорыстие и чистота русского нигилизма и народовольчества — Лубянку и Колыму.

Можно себе представить модель такого, по всей вероятности, безблагодатного обращения к религиозности, вере, православию. Это не столько сомнение в истинности своей интеллигентской веры, сколько отталкивание от интеллигентской среды с ее самоуверенностью и довольством собой. Это путь той же гордыни, но только отчаявшейся что-то конкретно изменить в чудовищной реальности, путь некоего компромисса и договора с собой: подмена одних понятий другими, подстановка в общепринятый и такой привычный мировоззренческий стандарт — некой влекущей и красивой символики и метафоричности. При этом словно бы все остается на своих местах, и прежде всего — Я-сам, с моим огромным опытом свободной и борющейся души, с четким кодексом морали, норм и истин, с огромным богатством новейших знаний и достижений XX столетия, переварившего все добытое человеческой культурой и отсеявшего чепуху двухтысячелетнего шаманства. А кроме того, придя в Церковь, я прикасаюсь к неведомой мне жизни народа, странным образом (по всей вероятности, в силу своей бесконечно воспеваемой рабьей покорности) сохранившего этот обветшалый институт во всем его поэтическом обаянии. Я уже не один, не в кружке героев (для которых, как показали страшный прошлый и новейший опыты, путь к предательству и провокаторству столь близок и прост), — и как заманчиво использовать этот красивый древний институт для своих благородных целей, обогатить его современными интеллектуальными прозрениями, перетряхнуть обветшалые представления, — и уже отсюда, с высоты амвона, обратиться на сей раз не к кучке единомышленников с их дрязгами и путаницей, а действительно к народу, к огромной стране, приученной всей своей историей прислушиваться и сохранять сказанное здесь слово. Ведь я же, вслед за Л. Толстым «не сошел с ума», чтобы всерьез, как какая-нибудь старушонка, считать, что 1 и 3 одно и то же, что мир был сотворен в шесть дней, что существуют ангелы и черти, — но я принимаю правила этой освященной веками игры, я готов даже глотать разбавленное водой вино и жевать подсушенный, «известным способом нарезанный» хлеб, будучи убежден, что и все вокруг знают то же, что и я. И я при этом не кощунствую, а всего лишь исполняю обряд, чтобы быть уже не одному, а со всеми: вера требует такой одежды, я втискиваю себя, влезаю в нее, ибо другого пути у меня нет.

Однако если я готов, позабыв о брезгливости, натянуть на себя этот заношенный и пропахший тысячелетним невежеством азям и носить его, делая вид, как и все, что мне удобно и легко в нем, то измениться при этом внутренне я не в состоянии. Я не могу понять, а потому и согласиться, скажем, с тем, что именно православие только одно истинно; что все остальные христиане, а также неверующие (в личных достоинствах которых я, впрочем, убежден) находятся во лжи, в прелести и дьявольском наваждении, что их взгляды непременно ересь или заблуждение, которому нет места не только в Храме, но и в моем сознании; что я почему-то должен относиться непременно отрицательно и к их правде и к их вере. Почему? Мы крестимся так, а они иначе, они иначе ходят вокруг алтаря или поют «аллилуйя», у них папа, а у нас патриарх и Дух, исходящий от Отца, а не от Отца и Сына, — но разве нет главного, которое все примиряет? И разве я пришел сюда затем, чтобы променять бесправие внешнее на еще более отвратительное — внутреннее; затем, чтобы, не будучи в состоянии жить свободным, отказаться и от свободы думать? Но разве это не прямой путь к кострам, которыми при тишайшем Алексее Михайловиче выверяли истину и которые сегодня, в гуманную пору, так легко заменяются лагерями и каторжными тюрьмами? И потому я утверждаю первым условием необходимость экуменизма, — утверждаю, не успев стать ни православным, ни католиком, ни протестантом, не поняв трагедии нашего раскола, ибо не вижу во всем этом никакого здравого и отвечающего духу времени объяснения, кроме того, по которому, говоря словами Толстого, «сумские гусары считают, что первый полк в мире Сумский гусарский, а желтые уланы считают, что первый полк в мире — это желтые уланы».

Модель эта только внешне напоминает «Исповедь» Л. Толстого. Семья, наука, дело, спасение человечества — все «только обман и глупый обман», писал Толстой, — «ничего даже нет смешного и остроумного, — а просто жестоко и глупо»; все религиозные и философские системы — от Соломона, буддизма, античности до Канта и Шопенгауэра, подвергнутые неистовому рациональному анализу, — все они только подтверждали чудовищную нелепость жизни, ибо смотр им устроил человек, не умеющий отрешиться от своей рассудочности. Путь веры, попытка понять феномен сознания миллионов и миллионов простых людей — не «философов и ученых», нашедших этот смысл в каком-то невероятном «презренном, ложном знании», этот путь и был для Толстого единственным выходом, возможностью уйти от петли, ножа или железных рельсов. Его дальнейшая трагедия — отрицание Церкви, ее Истины, невозможность понять Воплощение и Воскресение, первородный грех и Искупление, его смущение перед Таинствами — открывают все ту же структуру человекобожества, неспособного отказаться от Искушений, все тот же путь соблазна, с неминуемой железной логикой завершающийся антихристом и Великим Инквизитором. И все же в бесстрашной искренности Толстого не было никакой корысти или, мягче говоря, какого бы то ни было личного расчета, его душа страстно жаждала постичь хоть какой-то смысл существования, не уничтожавшийся неизбежностью смерти.

В описанной же мною современной модели, при всей схожести итогов, нет этого онтологизма толстовской трагедии — здесь не желают внимать опыту, даже близкому, здесь все оборачивается мирской суетностью, морализаторскими софизмами возвращающего «билет» Ивана Карамазова. Не успев переступить порог Храма, я предъявляю Церкви претензии за слезу ребенка, не дав себе труда задуматься над тем, что вне Церкви я никогда не смогу постичь, почему его замучили, как не смогу и утереть эту слезу; не понимая, что мой морализм, моя жажда «справедливости», моя мечта создать рай на земле уже обернулись в нашем опыте морем слез и что даже толстовский мирской морализм, такой чистый и бескорыстный по сравнению с моим, есть основания считать (см. вторые «Вехи» — «Из глубины») одним из источников философии русской революции с ее требованием немедленного и полного осуществления добра на земле и с ее реальными результатами.

Можно представить себе и несколько измененный вариант той же самой модели. Я прихожу в Храм во всеоружии веры и знания, сорвавшись и отчаявшись в своем прошлом опыте, я знаю и всю благодатность своего обращения, я всю свою энергию, зрелость ума бросил сюда, для меня стали несомненными, как правила арифметики. Слова Откровения. Предания, путь Православия. Я понимаю важность формы, но, право же, неразумно мне с тем, что во мне есть, стоять здесь, в толпе и в самом деле темных, ничего кроме службы не понимающих, нелепо и не различать меня с ними, — да и нужен ли мне посредник в епитрахили, чьи человеческие слабости для меня несомненны, а в познаниях и благодатных дарах которого у меня есть право усомниться? И я при этом не протестант, я знаю всю неотмирную высоту Мистической Церкви, но здесь, в ее реальном эмпирическом ничтожестве и рабской зависимости от власти атеистической — чем способна она меня окормить? И вот уже я — зная! — забыл о том, что гордость ума из самых страшных грехов — «первое и последнее из всех зол» (св. Гр. Синаит), что смирение и униженность стОят всех моих познаний, и я уже не хочу, я — сам! И весь космос моей души становится для меня единственной Церковью, и Храм этот не имеет точек соприкосновения с ничтожеством исторического русского православия. Я принесу себя в жертву, отмолю их грехи — они все равно не поймут дарованной им свободы, да она и не нужна им — сколько веков уже пылают костры, на которых послушное стадо сжигает тех, кто спасает их перед Господом! И проч. — дальше уже прямо по горячечной фантазии Ивана Карамазова.

Нет, не Толстой и не герои Достоевского первыми противопоставили морализм смирению перед Провидением. Не одно и не два тысячелетия назад в земле Уц жил человек, которого страдания и явная ему несправедливость вынудили бросить открытый вызов Господу.

«Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: «зачался человек!» — так начал свой бунт Иов, — …беззаконные живут, достигают старости… Дети их с ними перед лицом их, и внуки их перед глазами их. Домы их безопасны от страха… у сирот уводят осла, у вдовы берут в залог вола. Бедных сталкивают с дороги… Нагие ночуют без покрова и без одеяния на стуже… В городе люди стонут, и душа убиваемых вопиет, и Бог не воспрещает того…»

Не покажутся ли судьба и трагедия Иова, потерявшего все и всего лишившегося, покрытого струнами и язвами, сидящего в пыли, зовущего смерть и грозящего кулаками Господу, в окружении друзей, в ужасе за него пытающихся остановить его, — пророческими для России — для ее истории, судьбы ее гениев и пророков, для судеб тысяч людей — призывающих Господа, упрекающих Его, Ему угрожающих, собирающих на Него «материал» и предъявляющих Ему счет за все: за слезу ребенка и за Колыму, за убийство государя императора и за собственную мать, за поношение святынь, растление целой нации и безутешность собственной судьбы?

Что ж, стало быть, прав был Чаадаев, прокричавший полтора столетия назад о том, что мы не составляем и «необходимой части человечества», а существуем лишь для того, «чтоб со временем преподать какой-нибудь великий урок миру»? Как несообразно, хотя и знаменательно, что эти слова не столько поразили современников и последующие поколения русских людей священным ужасом, сколько вызвали какой-то болезненный восторг[13]; да и вообще проклятия своей земле, презрение к ее истории, характеру народа, воодушевленное поношение всего того, чем любая иная страна традиционно бы гордилась, вот уже много десятилетий считаются у нас хорошим тоном. Но, может быть, и в этом величие народа, черта его характера, — великий народ не боится поношений и охотно смеется над собой, глядя на себя даже в самое кривое зеркало, он знает про себя и не такое, — и в этом простодушии сила, знание иного, чего без любви не разглядеть. «А ты не грусти, говорит одна из героинь Лескова, — чужие земли похвалой стоят, а наша и хайкой крепка будет».

Но как быть, когда эти проклятья рождены не равнодушным и поверхностным взглядом, когда они произносятся гением, когда их подхватывают люди, в благородстве и чистоте которых мы не можем усомниться: «Прекрасная вещь — любовь к отечеству, — писал Чаадаев, — но есть еще более прекрасная — это любовь к истине». В чем же она — эта истина, что она такое и следует ли русскому человеку столь азартно противопоставлять ее своему отечеству?

«Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя, — писал Пушкин Чаадаеву за несколько месяцев до смерти, в тяжелейших внешних и внутренних обстоятельствах, прочтя его «брошюру», — как литератора — меня раздражают, как человека с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал». Что ж, и здесь — незнание, равнодушие, самозащита или более того — корысть? Уж незнание-то несомненно, скажут нам сегодня, ибо и отношение к государю, как бы сложно оно ни было, и заботы литератора, пусть у гения они и крупны, и какие-то там «предрассудки», — что все это рядом с нашим сегодняшним знанием, когда нам дали в руки «Архипелаг ГУЛаг», а завтра, быть может, Лубянка откроет свои архивы и сама Земля содрогнется… Возможно, возможно — но разве зло измеряется его количеством, и взметнувшееся до небес из кровавых подвалов неужели перевесит все ту же слезу замученного ребенка? Сможем ли мы сегодня сказать Господу что-то новое, чего не бросил Ему в своем безумии человек из земли Уц, дрогнувший, несмотря на все его благочестие, перед отпущенными ему испытаниями? Или уж, верно, нет больше сил, предел перейден, — Кто сей, помрачающий Провидение, ничего не разумея?

Господь знал раба Своего Иова, любил его, отметил Своим испытанием. Господь явился ему из бури, дал не только слухом уха услышать, но и увидеть Себя. И Иов отрекся и раскаялся в прахе и пепле. Или еще мы не видим на себе перста Божия, мало нам чудовищного бегемота и левиафана, явленных нам, и разве происходящее сегодня еще не буря, из которой уже не только голос должен быть внятным, и разве мы — не только слухом уха, но и глазами своими, сердцем, дрогнувшим, наконец, от бесконечной вины за струящуюся и струящуюся из ран Спасителя кровь, — не можем уже увидеть столь явно начертанный нам путь?

Он так прям, так кремнист и блестит сквозь туман, дым и кровь, так неисповедимо проложен в этой — непостижимой без любви — стране, что не увидеть его, пройти мимо, заблудиться можно лишь поистине помраченным сознанием. Он так ясен под звездами, так точно прочерчен от века к веку, от одного страшнейшего испытания к другому, еще более тяжкому, вехами стоят на его поворотах, указуя дорогу, храмы, святые, странники, пророки, он течет как река, вбирая в себя, отсеивая и не прерываясь никогда, даже в пору, когда становится так тяжело, что кажется, он и совсем исчез в этой кровавой мгле, что Господь забыл и оставил эту землю. Он навсегда проложен, все равно течет, и это чудо уже никак не метафора: Русская Православная Церковь была явлена миру десять веков назад, пережила татар, Петра, существует сегодня, и пусть всякий, кто не верит, вложит персты в зияющие раны на Её теле. Она стоит неизменной там, где была воздвигнута Божьим изъявлением и Промыслом, ибо ничто не может исказить Ее таинства и извратить Ее учение.

Да, это загадка и тайна — чудо, уже в который раз свидетельствующее о том, что «Отец Мой доныне делает, и Я делаю» (Ио. 5, 17). Прикасаясь здесь к чудесному, мы не в состоянии разгадать тайну, уже столько веков тревожащую весь остальной мир, существующий совсем в иной — разомкнутой структуре. Но именно невозможностью логического определения этой реальности, — ее тайной, и определена невозможность для русского человека вырвать себя из нее и ее из себя. Все бьющие в глаза преимущества той, якобы свободной, разомкнутой системы, бесконечно уничтожают себя, истощают, и как будто воочию видишь уходящие дымом прекрасные и благие побуждения, возвращающие человека снова и снова к компромиссам перед извечно стоящими Искушениями. Тогда как здесь все остается с нами — каждое душевное движение, твои слабости или твой подвиг, поле вокруг тебя, твои связи: мистические, со всем этим стонущим миром, и житейские, от которых ведь тоже некуда деться. Остается, и как пшеничное зерно умирает в земле, чтобы дать много плода; остается, выбрасываясь вместе с ненавидимой в мире сем душой в атмосферу, — и она сохраняется «в жизнь вечную» (Ио. 12, 25). И потому ты не можешь уйти, ибо боль твоя, в минуту слабости тебя отсюда выталкивающая, здесь все равно остается, не уйдет с тобой вместе, запутавшись в ржавой колючей проволоке, а, стало быть, то, что там называется сменой места, климата или иных внешних обстоятельств, просто, переездом, — здесь становится бегством. И от этого не уйдешь — это правда. Более того — это Истина, та самая, «более прекрасная», нежели отечество, но если мы вслушаемся в гул говорящей под нашими ногами земли, то, увидев в мгновенном озарении все пролетевшие десять столетий, поймем, что здесь нет рокового противоречия, что это лишь открывающаяся любви антиномия, ибо верно кто-то сказал: жить в этой стране невозможно — спасаться можно только здесь.

Этот путь, как уже сказано было, начинается в предельном отчаянии. Ты не знаешь еще Истины, но ты уже не можешь без нее. Ты отдал Ей все судьбу, прошлые привязанности и связи, готовую к подвигу душу, не ожидая взамен ничего — ни обещаний, ни доказательств, ни земных благ. Ты забываешь о себе, перестаешь жаловаться и сокрушаться о неудачах и тяготах, но вычищаешь и вычищаешь из себя всю грязь субъективности, свою гордыню, закабаляющую соблазнами лжесвободу, соблазнами века сего. Ты еще, не узнав, оскальзываясь над самой бездной и спотыкаясь в темноте, узрел уже в себе мерцающий, как драгоценный Маргарит, свет. Как смиренный сын ты переступаешь порог Храма…

«Многими веками, изо дня в день собирались сюда сокровища… Как лучшие жемчужины, ссыпались сюда слезы чистых сердец. Небо, как и земля, многими веками делали тут свои вклады радости богообщения и святые муки острого раскаяния, благоуханные молитвы и тихая тоска по небу, вечное искание и вечное обретение, бездонно-глубокие прозрения в вечность и детская умиренность души… Текли века, а это все прибывало и накапливалось…»

Ты преклонил колена, ты не один — ты уже в Истине, и каждое твое духовное усилие, каждый вздох, слетающий с твоих губ, устремляет на помощь тебе весь запас здесь накопленной благодатной энергии…

Красиво, скажут тебе, нелепо, ибо, если в XVIII веке все это ухитрились осмеять, то век XX вывалял все в кровавой грязи… Но Истина все равно дышит сегодня, как и две тысячи лет дышала в коленопреклоненном Храме, и ангелы совершают таинство, когда священник недостоин его совершить. Врата ада не могут одолеть Церкви… Тебе уже нет пути назад, ибо, если нет Истины, — тебе некуда деться. И ты повторяешь и повторяешь, шепчешь слова твоего соотечественника, оставившего их для тебя, заплатившего за них жизнью в одном из безвестных лагерей Севера: тебе нет уже дела до твоих оппонентов, ты навсегда простился с ними — «Глупых же состязаний, и родословий, и споров и распрей о законе удаляйся, ибо они бесполезны и суетны» (Тит. 3, 9).

Ты не один, потому что с тобой теперь вся эта проклятая людьми, но не забытая Богом, в ней явившем Свою Волю, страна, складывающая и складывающая сюда драгоценные каменья своего духа, культуры, подвига и святости. Ты нужен ей. Не тем, кто ее боится, знать не зная ее прошлого, думать не думая о ее будущем, для которых настоящее — всего лишь они сами. Ты нужен Церкви, а стало быть, каждому члену Ее, ибо мы «составляем одно тело во Христе» (Р. 12, 5). Ты нужен твоей земле — России.

Да, за стенами Храма продолжается, не прекращаясь ни на минуту, бесовский шабаш: палачей, ушедших на пенсию сменяют лицемеры, готовые в угоду обстоятельствам, по первому знаку занять их пустующее место, волна обличения спадает, подчиняясь насилию, и опять накатывает, почуяв слабину, чистота и наивность уступают цинизму и расчету, и снова возвращаются уже во всеоружии тактики, героизм настолько переплетен со всякого рода видами, от самых благородных до неприкрыто корыстных, — что его и не выделишь: ущемленное самолюбие, тщеславие, истерика, пугающийся самого себя вызов, сведение счетов, воспаленное честолюбие, откровенный авантюризм, страх остаться обойденным, не у дел, в стороне, любопытство, мародерство, спекуляция… Какое разнообразие одежды, украшений, позы, как все это печется о благе презираемого народа, его культуры, какие громы мечутся против равнодушия и житейской трусости, прикрывающихся традиционным и рабьим, испытанным веками панцирем якобы спасения собственной души, прямого или скрытого под давно скомпрометированной религиозной одеждой коллаборационизма, жалкой лояльной неотмирностью. Гуляет разбушевавшаяся, опьяненная своей свободой самость, ей не нужны Единственный Путь и Божий Закон, Абсолютное подменено стихией относительного, в ней тонет даже совесть, исчезает личность, человек уже не свободно делает свой выбор, он делается за него: выгода, безопасность, чужое мнение; отношения с кем-то, похвала или осуждение — бесы, как на ярмарке, не выбирая, хватают очередную жертву, все идет в ход: посулы, угрозы и подачки затаенным страстям и честолюбивым помыслам… Будто бы и впрямь нет у нас Закона, будто не указан путь, не даны заповеди, для испытания коих человеку потребны то истинное мужество и подвижничество, которого нет и быть не может на галдящей, захлебывающейся своими страстями ярмарке!

Плывет в свете свечей молящийся Храм, лики святых на темной живописи икон в позлащенных окладах оживают, повторяют вместе со всем Храмом возглашение с клироса во всеуслышание блаженства, возвестившие в сем веке познание Истины, а в будущем — вечную жизнь: нищие духом, плачущие, кроткие, алчущие и жаждущие правды, милостивые, чистые сердцем, миротворцы, изгнанные правды ради, поносимые, оклеветанные, радующиеся, что претерпели за Христа… Они уже отрешились от себя, нашли в себе мужество и силу, — а их так нам недостает! И мы уже видим, думая о тех, кто воистину суть сонаследники и соучастники Небесного Царства, ту самую лазурь вечности, о которой писал о. П. Флоренский.

Есть ли хоть что-нибудь в целом свете выше и труднее этой непостижимой работы?

Но вот ты выходишь на паперть, под сеющий и сеющий с серенького неба снежок, в город, исторгший тебя от себя, выходишь к людям, с которыми ты простился. Ты знаешь, что, как «в последний день», наступили, по слову Апостола, «времена тяжкие» (а когда они были легки на Руси!). Но ты вышел в этот город, ты еще живешь в нем, ты идешь сквозь толпу, по обезумевшей ярмарке, — и разве возможно не видеть, не слышать, не быть захваченным ею? Но и здесь «не бойся ничего, что тебе надобно будет претерпеть», ибо Господь знает «твои дела, и что ты живешь там, где престол сатаны, и что содержишь имя Мое, и не отрекся от веры Моей» (Отк. 2, 10, 13).

Ты теперь никогда не будешь один, чтО бы с тобой ни случилось, — чтО тебе «ярмарка» и вся твоя прошлая жизнь, если ты знаешь о том, что все устроено Словом Божьим, что и Апостолу недостало времени повествовать обо всех тех, которые «были побиваемы камнями, перепиливаемы, подвергаемы пытке, умирали от меча, скитались в милотях и козьих кожах, терпя недостатки, скорби, озлобления; те, которых весь мир не был достоин, скитались по пустыням и горам, по пещерам и ущельям земли. И все сии, свидетельствованные в вере, не получили обещанного, потому что Бог предусмотрел о нас нечто лучшее, дабы они не без нас достигли совершенства» (Евр. II, 37–40).

Не получили обещанного, потому что Бог предусмотрел о нас нечто лучшее… А город плачет, проклинает, безумствует. Ты только что вышел из Храма, прожил Литургию, поминал всех, кого вспомнил за их труды и за добро, умолял Спасителя за их грехи и темные деяния. Ты делаешь свое дело, несешь свой крест, и никто не знает конца своего пути. А дела каждого все равно обнаружатся, и уж тогда не схватишься, ибо то, что «для одних свет, для других — огонь, смотря по тому, какое вещество и какое качество встречает в каждом» (преп. Гр. Богослов). Правда все равно записана, и сказаться ей в день тому предназначенный ничто не может помешать. Она все равно существует и однажды выйдет на свет Божий, грозно предупреждая о неизбежности суда мирского и Божьего.

Что ж тебе делать, спрашиваю я снова, ведь коль суд Божий, — а от него ничто не уйдет! — грядет и грянет в День, о котором мы ничего не можем знать (хоть и все явственнее розовые лучи на маковках наших Храмов) — то суд-то мирской должен, наверное, вершиться нашими усилиями и нашим мужеством? И можем ли мы ждать, перекладывая его на чужие плечи, в глубине дрогнувшей души зная, что и это произойдет (а если нет!)? Здесь один из самых трагических наших вопросов. Я не берусь ответить на него, но твердо знаю, что его нельзя решить ненавистью, не поняв любовью страну, в которой мы живем, разделяя ее и Истину, с которой она сливается, — несмотря на страшную нашу историю, на ужас нашей реальности, — всею несомненностью своего Предназначения. В конце концов твой выбор и твой путь — это только твой путь и твой выбор. Но ты не одинок — никогда не забудь об этом! — как и о том, что «сама Истина, — сказано преп. Макарием Великим, — побуждает человека искать Истину», и верь, что «Бог Авраама, Исаака, Иакова, — по слову Паскаля, — а не Бог философов и ученых» однажды придет к тебе, возьмет за руку и научит, коль ты захочешь этого.

Ф. Корсаков[14]