В сборнике представлена современная новеллистика Ближнего Востока. Отобраны лучшие произведения арабских, иранских и турецких писателей о сегодняшнем дне их стран. В сборник вошли рассказы популярных у нас писателей — Нагиба Махфуза, Гассана Канафани, Бекира Йилдыза — и менее известных.
Предисловие
Советские читатели с большим интересом следят за появлением новых переводов, с одинаковым вниманием относятся к произведениям древних авторов и наших современников. Литературы Востока не представляют в этом отношении исключения. Да и сам интерес к переводам с восточных языков — явление не новое. Через переводы восточные мотивы проникали в русскую литературу на разных этапах ее развития. Возможно, одним из первых переводов был русский вариант «Панчатантры» (через арабо-греческую традицию) — «Стефанит и Ихнилат» (XV в.).
Романтизм начала прошлого века послужил благодатной почвой для «арабесок» и «подражаний» восточным авторам. Хафиз, Омар Хайям, Антара находили горячих поклонников среди русских поэтов, а порой и становились их героями. Знакомство с восточными литературами необязательно было прямым (например, Пушкин заимствовал мотив «Сказки о золотом петушке» у Ирвинга, а тот, в свою очередь, почерпнул его в арабо-испанской традиции). Знакомству с Востоком способствовали и непосредственные контакты представителей русской культуры на Кавказе (а позже и в Средней Азии). Литератора, а вслед за ним и читателя привлекала прежде всего экзотика, до сих пор чарующая всех в сказках «Тысячи и одной ночи»:
Таким образом появилось свойственное для прошлых веков любопытство ко всему заманчиво необычному. Восток казался монолитом, застывшим навечно, где прошлое не отграничивалось от настоящего. Этим объяснялся преимущественный интерес именно к легендарным, сказочным элементам в литературе и в жизни.
Последние сто лет принесли с собой многообразные изменения. Восток перестал быть неким окаменевшим в веках единством. Этим открытием русская читающая публика обязана ориенталистам первой половины нашего века, в первую очередь академикам А. Е. Крымскому и И. Ю. Крачковскому (Игнатий Юлианович Крачковский первым перевел на русский язык арабского автора XX в. Касима Амина). Да и сам Восток за сто лет неузнаваемо изменился. Ушло в прошлое затянувшееся средневековье, рухнула колониальная власть, восточные страны вступают на путь демократического развития. Сдает позиции вековая отсталость, рядившаяся в экзотические одежды, новое все увереннее прокладывает себе дорогу в экономике, общественной жизни, культуре.
Существенные изменения коснулись и литератур Ближнего Востока. Усваивались многие европейские жанры, течения, один другим сменялись всевозможные «измы». Вероятно, это были лишь «детские болезни» — если правомерно говорить о детстве литератур, возраст которых намного превосходит возраст иных европейских… В последние годы в советском востоковедении появился термин: «африканский» тип развития литературы, т. е. развитие, интенсивно происходящее в самые сжатые сроки. Этот термин с некоторыми оговорками применяют и к ближневосточным литературам — в том смысле, что их бурное развитие шло и продолжает идти за счет усвоения достижений мировой литературы на основе богатых традиций собственной классики.
Одна из актуальных национальных проблем на Востоке — традиции и новаторство. Период метаний, увлечения крайностями еще не прошел, но во многих странах уже имеются зрелые, в полном смысле этого слова, современные литературы. Их представители ответственно и серьезно подходят к решению своих писательских задач. Египтянин Юсуф ас-Сибаи, например, исходя из исторической позиции афро-азиатского писателя на современном этапе, видит основу художественного творчества в «политической и социальной борьбе», нуждающейся в плодотворной помощи со стороны литературы (и искусства вообще). Алжирец Мулуд Маммери полагает, что в «действительности истинная проблема состоит вовсе не в противоречиях, скорее видимых, чем реально существующих, между традицией и новаторством». Египтянин Юсуф аш-Шаруни также придерживается мнения, что «традиция и новаторство не могут существовать друг без друга». Еще один литератор, турок Халдун Танер, разделяет приблизительно ту же точку зрения: «…синтез традиции и новаторства явится вкладом каждой страны, со всеми ее самобытными, национальными чертами, в мировую литературу». Налицо определенное единство во взглядах на цели литературы. Можно предположить, что глашатаи национальных литератур выразили на международной встрече более или менее общие мнения своих соотечественников — собратьев по перу.
Жанр рассказа в современном понимании в литературах Ближнего Востока довольно молод. Существует мнение о правомерности возведения его родословной к макамам Харири, «городским» рассказам «Тысячи и одной ночи», хикаятам из «Бахар-и даниш» Инаятуллаха Канбу. Представляется, однако, что подобная «макамная» форма оказала сколько-нибудь заметное влияние на более крупные литературные формы начала века. В арабских странах первым рассказом традиционно считают «Выстрел без стрелка» бейрутинца Селима ал-Бустани, опубликованный в 1870 г. в журнале «ал-Джанан». Впрочем, существует и другая точка зрения, относящая рождение малых жанров прозы к 1917 г. В 70-е годы XIX в. появились первые турецкие рассказы Ахмеда Мидхата. К началу XX в. относят публикацию первых персидских рассказов. В генезисе рассказа несомненна роль европейской литературы. Ги де Мопассан, А. П. Чехов, Г. Джеймс — вот у кого учились ближневосточные авторы.
Следствием общности исторических путей народов Ближнего Востока явилась их несомненная культурная общность, проявившаяся и в сходстве формирования литератур — прежде всего на классическом их этапе. Заметное, если не решающее на определенных стадиях влияние оказал на них ислам. Мусульманская религия в самых различных своих проявлениях, традиция продолжают играть в жизни этих стран значительную роль, несомненно влияя на мировоззрение как писателей, так и читателей. Это влияние не может не приниматься во внимание.
Несколько последних сборников переводов, в которых представлены рассказы ближневосточных стран («Живи, Египет!», «Живой мост», «Плата за молчание», «Сквозь пелену тумана»), дают представление о своеобразии развития жанра. В данном сборнике приведены произведения неизвестных и известных в русских переводах авторов, которые в своих странах пользуются популярностью. Время публикации рассказов — конец 50-х — начало 70-х годов.
В плане тематики хотелось бы выделить рассказы, где авторы с вниманием относятся к бытовым традициям. Читатель легко убедится в разнообразии трактовки этой темы. Иракец Салахаддин ан-Нахи добродушно посмеивается, рассказывая о патриархальных добродетелях сторожа из захолустья («Великодушный Мади»). А у сирийского писателя Закарии Тамира, признанного мастера национальной литературы, традиции глухой старины вызывают совсем иные чувства. Его маленький рассказ «Как умерла черноволосая Фатма» сочетает великолепное использование образных средств классики, богатейших оттенков арабского литературного языка с гневным протестом против невежества, дикости, отживших обычаев, тупого равнодушия к судьбе человека. Трагедию кровной мести описал и турок Бекир Йилдыз в рассказе «Закон отцов». (Этот автор уже знаком советскому читателю по книге «Черный вагон».)
Очень характерно для ближневосточных писателей частое обращение к положению женщины в их странах. Женская тема — основная в рассказах «Бедрана» Бекира Йилдыза и «Лик луны» Закарии Тамира. Она занимает египтянина Рашада Рушди («На женской половине»), турка Хюсейна Улаша («Голодранка»), перса Джалала Але Ахмада («Муж-американец»). Разумеется, решает эту тему каждый по-своему, в соответствии со взглядами, материалом и, наконец, степенью таланта. Рашад Рушди набрасывает бытовую сценку с живым диалогом, меткими портретными зарисовками. Джалал Але Ахмад создает яркий сатирический образ, сложно переплетает в своем рассказе-монологе прошлое и настоящее. (Напомним, что это один из последних рассказов выдающегося писателя, умершего в 1969 г.) Хюсейн Улаш в «Голодранке» рисует реалистическую картину жизни «городских низов» современной Турции. Этот рассказ продолжает лучшие гуманистические традиции новой турецкой литературы. Тонким психологизмом отличается миниатюра Закарии Тамира «Лик луны». Ей свойственна и сложная символика, характерная для многих представителей арабоязычных литератур.
В жизнь героев, в литературу неукротимо врывается политика. Это прежде всего заметно в рассказах египетского писателя Нагиба Махфуза (признанного мастера, который давно приобрел международную известность). Некоторые его рассказы, такие, как публикуемый в сборнике «Наркоман и бомба», написаны «прямо», социальный смысл их очевиден. Другие — это отражает разные этапы в творческом пути писателя, в развитии его самосознания — насыщены иносказаниями. Это особенно характерно для рассказов «Под навесом» и «Сон», написанных сразу после июньской войны 1967 г. Писатель прибегнул к аллегорическому изображению и создал гневное обличение человеческому безразличию, воплощению предательства интересов нации.
Аллегория в сочетании с фольклорными традициями довольно широко представлена в арабоязычных литературах. С этой точки зрения арабская критика особенно выделяет Закарию Тамира и суданца ат-Тайиба Салиха. Читатель, несомненно, отметит психологическую глубину рассказов этих авторов.
Элемент иносказания присутствует и в «Пленнике земли» Фаридуна Амузгара (псевдоним Фаридуна Тонкабони). Рассказ, написанный не без влияния новейшей западной литературы, в форме внутреннего монолога, явно задуман автором как аллегорическое изображение крестьянства Ирана, задавленного бедностью, невежеством, сословными предрассудками.
В поисках безвозвратно ушедшего прошлого совершают поездку в Хайфу герои Гассана Канафани, лауреата премии «Лотос» (1974 г.). «Поездка в Хайфу» — одна из самых объемных вещей сборника. К ее автору можно отнести слова Анри Аллега о Мулуде Ферауне: «Некоторые писатели обладают жестоким и в то же время великим преимуществом: не только их книги, но и сама трагическая гибель их свидетельствуют о борьбе и страданиях родной страны». Талантливый, плодовитый писатель Гассан Канафани трагически погиб в результате террористического акта. В публикуемом произведении не следует отождествлять автора с его героем. Автор подростком был вынужден покинуть родину, подобно сотням тысяч соотечественников, но в отличие от своего героя он не сидел сложа руки, а боролся словом и делом, поэтому и не приемлет позицию отцов или старших братьев, а показывает их слабые стороны, не сгущая, однако, красок. Известный египетский критик Гали Шукри справедливо замечает, что заключительная часть новеллы «является как бы теоретическим дополнением художественного произведения» и диктуется внелитературными факторами.
Вошедшие в сборник произведения весьма разнообразны в жанровом и стилистическом отношениях. «Поездка в Хайфу», в сущности, стоит где-то на грани между новеллой и повестью (в арабской критике эта литературная форма определяется довольно зыбким термином ривая), юморески Ф. Амузгара и турецких писателей совсем коротки. Строгая и спокойная манера, в которой написан рассказ ат-Тайиба Салиха «Горсть фиников», кажется, ничем не напоминает томительное многословие, вязкость стиля «Пленника земли». Острофельетонная стилистика рассказов «Хозяин собаки», «Made in Turkey» заставит вспомнить хорошо известные советскому читателю произведения турецкого сатирика и юмориста Азиза Несина.
Лаконична и удивительно современна проза Голамхосейна Саэди, представленного в сборнике всего одним рассказом на городскую тему (а если заглянуть глубже — на тему некоммуникабельности, смятения, эфемерности существования, волнующую многих современных писателей в разных странах мира) — «Горячка». Мастерски владея диалогом, Саэди создает характеры с помощью одной их речевой характеристики, практически без авторских описаний.
В сборник включены рассказы наиболее своеобразных, по мнению составителя и переводчиков, авторов, пишущих на современные темы, предпочтительно городские. Иранская и турецкая части выделены по «государственному» принципу, арабская — по языковому. Публикуемые рассказы переводятся на русский язык впервые.
АРАБСКИЕ СТРАНЫ
ат-Тайиб Салих (Судан)
Горсть фиников
Перевод Л. Мелкумян
Конечно, я был тогда совсем маленьким. Не помню, сколько мне было лет, помню лишь, что люди, которые видели меня с дедушкой, гладили меня по голове и трепали по щечке, как всех маленьких детей. Странно, что я никогда не гулял с отцом, дедушка же, когда шел куда-нибудь, всегда брал меня с собой. Каждое утро я ходил в мечеть изучать Коран. Мечеть, река и поле — вот вехи нашей жизни.
Большинство моих сверстников тяготились тем, что надо сидеть в мечети и твердить Коран, но мне это нравилось. Наверное, потому, что я легко и быстро заучивал наизусть. Когда в мечеть кто-нибудь приходил, шейх всегда просил меня встать и прочитать суру «Рахман».
Посетители мечети гладили меня по голове и трепали по щечке — как и те, кто видел меня с дедушкой. Я любил мечеть. Любил я и реку. Днем, когда мы были свободны от занятий, я бросал свою деревянную дощечку, со всех ног бежал к маме, в одну минуту проглатывал обед и мчался к реке. Накупавшись, садился у воды и смотрел, как берег, изгибаясь к востоку, скрывался за густой акациевой рощей. Я любил все это и, погружаясь в мечту, представлял себе, что за рощей живет неведомое племя великанов — все огромного роста, белобородые и остроносые, как мой дед.
У деда действительно был большой и острый нос. Прежде чем ответить на мои многочисленные вопросы, дед обычно тер кончик носа указательным пальцем. Борода у деда была пышная, мягкая и белая, как хлопок. Я никогда не видел ничего столь ослепительно белого, ничего белее бороды моего деда. Он был очень высок, во всяком случае, я не знал никого в нашем местечке, кто, разговаривая с ним, не задирал бы голову вверх. А входя в комнату, дедушка наклонялся так низко, что напоминал мне изгиб реки у акациевой рощи. Мой дедушка был высоким и худым. Я любил его. Мне хотелось, когда я вырасту, быть похожим на него, широко шагать по земле и пахать эту землю.
Кажется, он выделял меня среди других внуков. И я не упрекаю его за это: мои двоюродные братья были тупицами, я же рос умным ребенком — так говорили взрослые. Я всегда угадывал, когда он хочет, чтобы я смеялся, а когда — чтобы молчал. Я знал время его молитв, готовил ему все необходимое, наполнял водой кувшин прежде, чем он просил меня об этом. Отдыхая, он любил слушать, как я читаю нараспев Коран, и по лицу деда я видел, что он мной доволен.
Однажды я спросил деда о нашем соседе Масуде. Мне казалось, что он не любит Масуда. Дедушка потер кончик носа указательным пальцем и ответил:
— Он ленивый человек, а я не люблю лентяев.
— Что такое ленивый человек? — спросил я деда. Он немного подумал и сказал:
— Посмотри на это большое поле. Его не охватишь взглядом, потому что оно тянется от края пустыни до берега Нила. Длина этого поля сто федданов[1]. А там, видишь, множество финиковых пальм? А эти деревья, видишь? Всем этим владел Масуд, все это досталось ему в наследство от отца.
Дед замолчал, и я перевел взгляд с его бороды на обширные земли, о которых он мне говорил. Мне было все равно, кто владеет пальмами, деревьями и черной растрескавшейся землей. Ведь я только мечтал здесь да бегал в свободное время. Дед заговорил снова:
— Да, внучек, лет сорок назад всем этим владел Масуд, а сейчас две трети земли принадлежат мне.
Его слова взволновали меня. Мне казалось, что земля эта принадлежит деду от сотворения мира…
— У меня не было ни феддана, когда я пришел сюда. Хозяином всего этого был Масуд. Но теперь все изменилось. И я думаю, что, прежде чем Аллах призовет меня к себе, я куплю и оставшуюся часть земли.
Не знаю почему, но, когда дед произнес эти слова, меня охватил страх и я почувствовал симпатию к нашему соседу Масуду. Лучше бы дед не забирал у него землю! Я вспомнил пение Масуда, его красивый голос, громкий смех, похожий на звук льющейся воды. А мой дед никогда не смеялся. Я спросил деда, почему Масуд продал землю.
— Из-за женщин, — сказал он. В голосе деда было неодобрение, и я почувствовал, что женщины, видно, нечто ужасное.
— Масуд, внучек, женат на многих женщинах. И вот каждый раз, когда он женился, он продавал мне феддан или два.
Я быстро подсчитал про себя, что Масуд наверняка женат на девяноста женщинах. Но тут же вспомнил трех его жен, их бедность, хромую ослицу, старое седло, поношенную, дырявую галлабийю[2]. Мне казалось, что я уж и думать забыл об этом, как вдруг увидел идущего в нашу сторону человека. Мы с дедом переглянулись.
— Сегодня я собираю финики. Приходите, — сказал подошедший Масуд.
Я внезапно почувствовал, что на самом деле ему вовсе не хочется видеть деда. Но дед быстро поднялся, и я заметил, как блеснули его глаза. Он потянул меня за руку, и мы отправились к Масуду на сбор фиников.
Кто-то принес деду скамейку, покрытую бычьей шкурой. Дед сел, а я остался стоять. У Масуда было много народу. Я знал всех, кто там был, но почему-то начал наблюдать за Масудом. Он стоял в сторонке один, как будто все, что происходило, его не касалось, хотя собирали-то его финики. Изредка он оборачивался на звук падающей сверху огромной грозди плодов. Один раз он закричал сидевшему на верхушке пальмы пареньку, начавшему срезать длинным острым ножом гроздь фиников:
— Осторожно, не повреди сердцевины пальмы!
Но никто не обратил внимания на его слова. Парень, сидевший на дереве, продолжал быстро и ловко орудовать ножом. Подрезанная гроздь полетела вниз, и казалось, будто она летит прямо с неба. А я задумался над словами Масуда «сердцевина пальмы» — мне представилось, что у пальмы есть живое, трепетное сердце! Вдруг я вспомнил, что сказал мне Масуд, когда увидел, как я ломаю ветку маленькой пальмы: «Пальмы — что люди, они могут радоваться и страдать». И мне стало стыдно — не знаю отчего.
Я вновь взглянул на площадку, там весело копошились мои приятели. Они собирали упавшие финики, большую часть которых тут же съедали. Финики были сложены в высокие кучи. К ним подошли люди, начали насыпать плоды в большие мерки, а оттуда — в мешки. Я насчитал тридцать мешков. Все разошлись, кроме торговца Хусейна, владельца земли, граничащей с нашим полем, и еще двух незнакомых мне людей. Вдруг я услышал тихое посвистывание и обернулся. Оказалось, мой дед заснул. Масуд все так же молча стоял в стороне, он жевал кусочек сахарного тростника, как будто только что пообедал. Через несколько минут он изжевал его весь и, казалось, не знал, что делать дальше.
Внезапно дед проснулся и встал. Он направился к мешкам с финиками, за ним торговец Хусейн и хозяин соседнего поля Муса. Подошли и двое незнакомцев. Я тоже пошел вслед за дедом, оглядываясь на Масуда. Он медленно приближался к нам, как человек, который хочет повернуть назад, по ноги сами несут его вперед. Все столпились вокруг мешков с финиками и стали рассматривать плоды. Кое-кто пробовал их на вкус. Дед дал мне горсть фиников, я тут же начал их сосать. Я заметил, что и Масуд набрал целую пригоршню, понюхал финики, затем медленно положил назад.
Собравшиеся начали делить мешки. Торговец Хусейн взял себе десять, незнакомцы — по пять, хозяин соседнего с нашим поля Муса — тоже пять, пять мешков взял и мой дед. Я ничего не понимал. Посмотрев на Масуда, я увидел, что его глаза помутились, они бегали по сторонам, как потерявшие свою норку мыши. И тут дед сказал ему:
— Ты остался должен мне пятьдесят фунтов, о них мы потом поговорим.
Хусейн позвал своих детей, они привели ослов. Незнакомцы пригнали пять верблюдов. Мешки с финиками погрузили на спины животных. Ослы заревели, верблюды начали злиться и кричать. Я не заметил, как подошел к Масуду и потянулся к нему. Не знаю, может быть, мне хотелось коснуться края его одежды? И вдруг он издал звук, похожий на блеяние ягненка, которого собираются зарезать. Я ощутил острую боль в груди и бросился бежать. Я бежал, словно у меня была тайна, от которой я хотел избавиться. В эту минуту я чувствовал, что ненавижу деда.
Я добрался до берега реки неподалеку от того места, где она поворачивала за рощу акаций. Там я засунул в рот палец, и меня вырвало съеденными финиками…
Гассан Канафани (Ливан)
Поездка в Хайфу
Перевод С. Шуйского и Маджида Ала ад-Дина
1
Саид С. въехал по иерусалимской дороге в предместье Хайфы. Приближаясь к городу, он почувствовал, что язык его цепенеет, и замолчал. Печаль обволокла, проникла внутрь, заполнила каждую клетку. Но он отогнал мысль повернуть назад. Не глядя на жену, он знал, что она молча плачет. Вдруг они услышали шум моря. Голос моря не изменился… Воспоминания пришли не постепенно, нет, в его голове будто внезапно рухнула стена, с грохотом запрыгали, налетая друг на друга, камни. События, тяготы ушедших лет нагрянули неожиданно, будто навалились на него. Он подумал, что Сафия, наверное, чувствует то же самое и поэтому плачет.
С тех пор как они ранним утром выехали из Рамаллаха, он говорил без умолку, и она — тоже. Мимо них за стеклом машины проносились поля. Жара была нестерпимая. Он чувствовал, что лоб его горит — будто асфальт под колесами машины. Над ними висело солнце июня, страшного июня, потоками низвергавшее на землю смолу злобы.
Всю дорогу он рассказывал жене о войне и о поражении, о воротах Мандельбаум, снесенных тракторами. О том, как в течение нескольких часов враг высадился на реке, на канале, на подступах к Дамаску. О прекращении огня, о сообщениях по радио, о том, как солдаты грабили дома, о запрещении всяких передвижений, о своем беспокойном двоюродном брате из Кувейта, о сбежавшем соседе, о трех солдатах-арабах, которые два дня бились на холме, близ больницы Аугусты-Виктории. Он говорил о полураздетых людях, сражавшихся на улицах Иерусалима, о крестьянине, казненном за то, что он подошел к лучшей гостинице Рамаллаха… Его жена рассказывала о том же… А сейчас, перед въездом в Хайфу, оба вдруг замолчали: они поняли, что всю дорогу мучительно избегали говорить о главном, ради чего приехали сюда!
Вот она, Хайфа, двадцать лет спустя…
В полдень тридцатого июня 1967 года серый «фиат» с белым иорданским номером быстро шел по дороге на север через плантации, которые двадцать лет назад назывались Ибн Амир. Когда машина въехала на главную улицу, Саиду показалось, что его подбросило, как взрывной волной, — и тут же дорогу скрыл занавес слез.
— Вот она, Хайфа, Сафия! — услышал он вдруг свой голос.
Руль в его руках налился тяжестью, ладони стали влажными. Ему хотелось крикнуть жене: «Я узнал Хайфу, но она меня не узнает». Но он передумал и промолчал, всего несколько минут назад он говорил:
— Знаешь, все эти двадцать лет я верил, что ворота Мандельбаум откроются, но никогда не представлял, что они будут открываться с другой стороны… Это мне в голову не приходило! И поэтому, когда их открыли, я почувствовал невыносимую горечь и унижение… Можешь считать меня безумцем, но я уверен: все ворота должны открываться с одной стороны! А если они открываются с другой, значит, на самом деле они еще закрыты…
Он взглянул на жену, но она не слушала его. Она разглядывала дорогу. Справа раскинулись сады, слева, совсем близко, шумело море. Более двадцати лет они были вдали от него!
— Никогда не думала, что увижу это все еще раз, — сказала она.
— А ты не видишь, тебе показывают, — ответил Саид.
Неожиданно она вспылила:
— Все философствуешь! Целый день только и твердишь: ворота, витрины, выставка — и все такое. Что с тобой происходит?
«Что со мной происходит?» — повторил он мысленно, а вслух произнес:
— Они открыли границу сразу после оккупации. История не знала таких войн. Не могу без ужаса вспомнить апрель 1948 года. А сейчас? Ради чего все это? Ради наших красивых глаз? Нет. Это война! Они говорят нам: «Пожалуйста, смотрите, насколько мы лучше вас, цивилизованнее. Вам остается только удивляться и служить нам». Но ты видела своими глазами: здесь ничего не изменилось. А ведь мы могли бы сделать все вокруг намного лучше.
— Так зачем же ты приехал сюда?
Он сердито посмотрел на нее и замолчал. «Сама ведь просила! Целых двадцать лет не желала ни о чем вспоминать! Но прошлое возвращается, как оживает спящий вулкан». Когда он вел машину по улицам Хайфы, всем своим существом он чувствовал дух войны — то неясно, то отчетливо и тревожно. Встречные лица казались ему свирепыми и жестокими. Он не сразу осознал, что уже ведет машину по Хайфе. На улицах как будто ничего не переменилось… Здесь ему был знаком каждый камень, каждый переулок. Когда-то он ездил по этим улицам на зеленом «форде» модели 1946 года. Он прекрасно знал город и сейчас, за рулем своей теперешней машины, не ощущал двадцатилетнего перерыва — будто и не было этих лет, этих жутких лет!
В памяти возникали названия — словно кто-то стирал с них пыль! Вади Наснас, улица короля Фейсала, площадь ал-Ханатыр, ал-Халиса, ал-Хадар… Воспоминания грозили поглотить его, но он взял себя в руки и вполголоса спросил у жены:
— Ну ладно, с чего начнем?
Она не отвечала, только молча плакала. Он живо представлял себе ее состояние. Невозможно точно определить меру ее боли, накапливавшейся двадцать лет. Сейчас в ее памяти и воображении вновь возникало прошлое, оно ширилось, росло, заслоняя собой будущее. Он удивился самому себе: почему он никогда не задумывался о глубине страданий, отраженных в ее глазах, в каждой морщинке, усугубленных каждым съеденным куском, каждой палаткой, где ей приходилось жить, каждым взглядом на детей, на него, на себя… Сейчас, среди разрушенного, забытого и печального, среди руин, оставшихся после поражения, испытанного дважды в жизни, все возрождается в ее мыслях.
Внезапно воспоминания полоснули как острым ножом. Проехав до конца улицу короля Фейсала (ведь для него улицы не меняли своих названий), он повернул налево, промчался по проспекту вниз, к порту, потом свернул направо на Вади Наснас и увидел перед металлическим ограждением группу вооруженных солдат. Он искоса взглянул на них. Совсем рядом раздался взрыв, потом беспорядочно загремели выстрелы. Руль дрогнул у него в руках, он чуть не наехал на тротуар, но вовремя выправил машину. Тут он увидел бегущего через дорогу мальчика, и страшное прошлое обрушилось на него. Впервые за двадцать лет он ощутил все так, словно время повернуло вспять…
Утром в среду 21 апреля 1948 года город жил обычной жизнью, хотя во всем уже чувствовалась какая-то неясная напряженность. Неожиданно с востока, с холмов ал-Кирмал, долетел выстрел. Еще выстрел, еще… Били из минометов, мины с воем неслись над городом и разрывались в арабских кварталах. Улицы Хайфы стали неузнаваемы. В городе воцарился страх, жители поспешно закрывали магазины, окна домов.
Саид С. был в центре города, когда раздались взрывы, наполнившие грохотом небо Хайфы. До полудня он все еще не верил в возможность тотального нападения… Потом решил вернуться домой, но вскоре убедился, что это нереально. Он колесил по боковым улицам, пытаясь проехать к своему дому в ал-Халисе. Сражение разрасталось. Постепенно он стал различать среди испуганной толпы вооруженных людей. Они то бежали с главных улиц в переулки, то возвращались назад, подчиняясь приказам, передаваемым через мегафон. Улицы были перекрыты. Саид старался преодолеть препятствия, объехать заграждения справа или слева, но всякий раз оказывался в тупике, открытом только в одном направлении — к берегу.
Год и четыре месяца назад он женился на Сафии и снял домик в этом квартале, полагая, что здесь им будет спокойнее. Он знал, что его молодой жене трудно будет со всем управиться. Провинциалка, она еще не привыкла к жизни в большом городе, перед ней то и дело возникали трудности, пугавшие ее. И вот он не может добраться до дому… Как же там Сафия?..
Он совсем растерялся. Никак не мог понять, где идет бой. Ведь было известно, что англичане еще удерживают город. То, что сейчас происходило, могло бы случиться не раньше, чем недели через три, — именно на это время англичане сами назначили свой уход.
Как ни торопился Саид, он сознавал, что надо держаться подальше от холмов, подходивших к улице Херцеля, где скапливались отряды евреев. Следовало избегать и торгового центра между кварталом ал-Халиса и улицей Пророка — там находилось ядро еврейских вооруженных сил. Он все старался объехать торговый центр, чтобы добраться до ал-Халисы, но почему-то попадал на улицу Вади Наснас, проходящую через Старый город.
Вдруг все смешалось, перепутались названия улиц: ал-Халиса, Вади Рашмая, Крепость, Старый город, Вади Наснас… Саид почувствовал, что заблудился. Стрельба усилилась. Он был в стороне от центра схватки, но ему удалось заметить, что английские солдаты снимали одни заграждения и ставили другие.
Каким-то чудом он очутился в Старом городе и оттуда поехал на юг, к улице Стэнтона. Теперь он знал, что находится менее чем в двухстах метрах от улицы Халул, до него уже долетал морской ветерок. Он глубоко вздохнул и лишь тогда вспомнил, что маленькому Халдуну, его сыну, исполнилось в этот день пять месяцев. Его охватило неясное беспокойство. Единственное чувство, которое оставалось неизменным все эти двадцать лет…
Думал ли он, что на них обрушится такое горе? Ах, как все перепуталось! Прошлое смешалось с настоящим, жизнь — с мыслями, фантазиями, иллюзиями двадцати лет. Разве он предполагал, разве предчувствовал, что может быть такой ужас? Иногда он утверждает: «Да, я знал заранее». И тут же противоречит себе: «Нет, я смог представить весь этот кошмар, только пройдя через него».
На город спускались сумерки. Трудно сказать, сколько часов он метался но улицам. Стало ясно: его теснили к морю. Машина была больше не нужна, и он бросил ее. Переулки, выходившие на главную улицу, были перекрыты. Всякий раз, когда он пытался пройти по ним, чтобы вернуться домой, его грубо отталкивали — дулом или штыком винтовки.
Воздух наполнялся треском выстрелов, эхом разрывов гранат, далеких и близких; казалось, сами звуки гнали людей в сторону порта. Мысли его были в смятении, но он все же заметил, что по мере его продвижения вперед толпа увеличивалась. Люди стекались из переулков на широкую улицу, ведущую к порту, — мужчины, женщины, дети. Одни что-то несли с собой, другие шли с пустыми руками. Людской поток катился вниз в страшном молчании, в мучительной тоске. Саид погрузился в темную волну движущихся людей… До сих пор он помнит, как стремительно приближался к морю, увлекаемый толпой, растерянный, не способный ни о чем думать, и лишь образы жены и сына Халдуна витали над ним.
Минуты тянулись томительно долго — как непрекращающийся кошмар. Он протиснулся через железные ворота порта, у которых стояли британские солдаты, подгонявшие толпу. Какие-то люди прыгали в лодки у пристани. Не зная, что делать, он топтался в стороне от лодок. И вдруг, точно обезумев или, напротив, после долгого помешательства неожиданно осознав всю дикость создавшегося положения, он врезался в середину толпы и стал с силой проталкиваться обратно к железным воротам.
Как пловец, преодолевающий сопротивление горного потока, Саид пробивал себе дорогу руками, плечами, ногами, головой… Временами его отбрасывало назад, но он вновь устремлялся вперед, как зверь, рвущийся из клетки в заповедный лес. Дым, крики, взрывы гранат, свист пуль у него над головой смешались с шумом моря, шарканьем ног, всплесками весел на волнах…
Так ли все это было двадцать лет назад?.. Холодный пот выступил на лбу Саида. Он никогда не думал, что прошлое может нахлынуть с такой силой… Он искоса взглянул на жену. Ее лицо было бледным и грустным, в глазах стояли слезы. Наверное, она вспоминает те мгновения, подумал Саид, когда он был ближе всего к морю, а она — к горам, а между ними топью простирались ужас и растерянность, плели невидимую сеть страх и неизвестность.
За эти годы она не раз вспоминала, что думала о нем в те часы, когда раздались выстрелы и люди на улице стали кричать, что англичане и евреи начали захват Хайфы. И на нее напал страх. Она думала о нем, пока шум сражения доносился до нее из центра города: ведь он был там. Себя она чувствовала в безопасности, но стрельба не утихала, и она вышла на улицу, еще не зная, куда и зачем пойдет. Тогда-то она и заметила перемену в обстановке. В полдень огонь усилился, он исходил теперь с холмов над ал-Халисой. Ей показалось, что она в кольце. Она бегом спустилась по лестнице и пошла в сторону главной улицы. Ей хотелось поскорее увидеть Саида, желание это смешивалось со страхом, с беспокойством об их судьбе, которую мог изменить любой выстрел. Подойдя к главной улице, она стала внимательно смотреть на мчащиеся машины, вглядывалась в лица прохожих, спрашивала, но не получала ответа на свои вопросы. И вдруг она очутилась в людском потоке — жители города стекались из разных кварталов, образуя нечто подобное страшному водовороту. Как соломинку, понесла ее людская река.
Сколько прошло времени, прежде чем Сафия вспомнила, что ее сын Халдун остался дома, в кроватке? Кто знает? Но вдруг какая-то сверхъестественная сила остановила ее. Она ощутила себя деревом, одиноким деревом посреди бурной реки. Она пыталась повернуть, всеми силами сопротивляясь течению. И от слабости, от усталости, от боли закричала что было сил. Крик ее заглох, затерялся в бескрайней толпе. Тысячу, миллион раз повторила она имя Халдуна. Много месяцев потом у нее не было голоса, сорванного этим криком. Но имя, будто крошечная крупинка, растворилось в бесконечном потоке звуков и имен.
Она уже почти падала под ноги толпе, когда, словно из-под земли, услышала голос Саида. Оглянувшись, она увидела его лицо, а на лице — гнев, страх, усталость и почувствовала еще больший ужас и горе. Ее будто ударило током, она ощутила безграничную решимость вернуться — чего бы это ни стоило. Пусть даже она никогда больше не сможет взглянуть в глаза Саиду! Ее бросало в дрожь от мысли, что она может потерять обоих — Саида и Халдуна. Напрягая силы, она вновь пробивалась сквозь толпу, преграждавшую ей путь, стараясь не упустить из виду Саида. Обессиленный, он звал то ее, то Халдуна.
Казалось, прошли века, прежде чем его загрубевшие руки обняли ее. Она заглянула ему в глаза, в изнеможении припала к плечу, а людской поток неумолимо нес их к берегу. Способность воспринимать окружающее вернулась к ним позже, под действием морской воды, брызгами разлетавшейся из-под весел. Они смотрели на берег, где оставалась Хайфа в вечерних сумерках, в пелене слез.
2
Всю дорогу из Рамаллаха в Иерусалим, и дальше — в Хайфу Саид не переставая говорил, но, подъехав к дому Галима, сразу замолчал. Вот они в ал-Халисе; какой знакомый шорох колес по асфальту… Сердце бьется толчками, оно переносит его из одного времени в другое. Двадцать лет промелькнули здесь в его отсутствие, а теперь возвращаются вопреки разуму и логике, неожиданно и невероятно. Чего же он ищет?
Неделю назад в их рамаллахском доме Сафия сказала:
— Теперь всюду ездят, давай поедем в Хайфу!
Это было за ужином. Рука его так и повисла в воздухе между тарелкой и ртом. Он посмотрел на Сафию, но та уже отвернулась — он не увидел ее глаз.
— Ехать в Хайфу — чего ради? — спросил он.
— Посмотрим на наш дом. Только посмотрим… — раздался ее глуховатый голос.
Он положил кусок на тарелку. Поднялся, подошел к Сафие. Голова ее поникла, как у человека, внезапно решившего признать себя виновным. Взяв ее за подбородок, он заглянул в заплаканные глаза и ласково спросил:
— Сафия… О чем ты думаешь?
Она утвердительно кивнула, давая понять, что он знает, сам постоянно думает о том же, но ждет, чтобы она сказала первая, отрешившись на миг от мысли, что виновата в том горе, которое пустило корни в их сердцах.
— Халдун? — спросил он шепотом. И вдруг осознал, что они никогда не произносили вслух этого имени. Они не захотели назвать им никого из троих своих сыновей. Старшего сына звали Халидом, дочь — Халидой. Дети ничего не знали о самом старшем своем брате Халдуне и называли Саида «отец Халида»[3]. А старые друзья словно договорились считать Халдуна умершим.
Саид стоял в оцепенении, мысли его витали далеко-далеко. Потом пришел в себя, быстро зашагал по комнате.
— Не выдумывай, Сафия, — наконец сказал он жене. — Не обманывай себя. Уж сколько мы расспрашивали, узнавали!.. Работники Красного Креста, сотрудники ООН, друзья, которых мы посылали в Хайфу, — все говорят одно и то же. Нет, я не хочу ехать. Это унизительно. Зачем себя мучить?
Сафия с трудом сдерживала рыдания. Всю ночь они провели без сна, молча, вновь прислушиваясь к стуку солдатских сапог на мостовой, к приказам, которые кричали в мегафон…
Ворочаясь в постели, Саид понимал, что отступать уже некуда: мысль, зревшая двадцать лет, родилась, и похоронить ее вновь невозможно. Он знал, что жена тоже не спит, обуреваемая теми же мыслями, но ему не хотелось возвращаться к вчерашнему разговору. Наутро Сафия подошла к нему.
— Если поедешь, возьми меня с собой. Не вздумай ехать один, — сказала она спокойно.
Он хорошо знает Сафию, знает, что она угадывает каждую мысль, которая приходит ему в голову. Так случилось и на этот раз. Ночью он решил уехать один, и вот она раскрыла его замысел.
Прошла неделя. Мысль о поездке не давала им покоя ни днем, ни ночью, но они не говорили об этом. Лишь вчера вечером он сказал ей:
— Завтра выезжаем в Хайфу. Посмотрим на город по крайней мере. Может быть, проедем мимо нашего дома… Все равно они скоро прикроют это дело — их расчеты не оправдаются. — Он помолчал немного, не зная, стоит ли продолжать, и заговорил о другом. — В Иерусалиме, в Набулусе да и здесь люди рассказывают о своих поездках в Яффу, Акку, Тель-Авив, Хайфу, Сафад, в деревни Джалила и Мусаллас. Все говорят об одном и том же. Воображение рисовало им что-то необыкновенное. Вернулись они разочарованные. А ведь это совсем не то, чего хотели израильтяне, когда открывали нам границу. Боюсь, они скоро отменят свое решение. Вот я и подумал, не воспользоваться ли нам моментом?
Сафия сильно побледнела; он заметил, что она дрожит. Саид вышел из комнаты, ощущая на губах жгучую горечь слез. С этого мгновения имя Халдуна непрестанно звенело у него в ушах, как двадцать лет назад в толпе, стекавшейся к плачущим водам порта. Вероятно, то же самое происходило с Сафией. Но по пути в Хайфу они говорили о чем угодно, только не о Халдуне. Замолчали они лишь у дома Галима, глядя на дорогу, до боли знакомую, сросшуюся с ними, как мясо с костями.
Как и двадцать лет назад, он снизил скорость, подъезжая к повороту, за которым начинался крутой подъем. Повернул и по узкой дороге осторожно повел машину в гору. На трех кипарисах, нависших над мостовой, выросли новые ветви, ему захотелось остановиться на минутку, чтобы прочесть имена, когда-то вырезанные на стволах, вспомнить их одно за другим — но он не сделал этого.
Проезжая мимо одного из домов, Саид заметил кого-то из семьи Хури… Ну да, это их большой дом на южном конце улицы Стэнтона, недалеко от улицы Халула, где арабы сражались до последней пули, а может быть, и до последнего человека. Мимо этого дома его пронесло тогда в тисках толпы. Именно здесь он вспомнил вдруг о Халдуне. Сердце его забилось, как двадцать лет назад, он почти слышал его удары.
И вдруг он увидел дом, где они жили и который он помнил все эти годы. Сейчас перед ним откроются фасад, балконы, выкрашенные в желтый цвет… На мгновение он представил, как молодая Сафия с длинной косой выходит на балкон, смотрит на него… Теперь на балконе торчали палки с натянутой веревкой, на которой болталось белое и красное тряпье… Сафия разрыдалась. Саид круто повернул руль вправо и, въехав на невысокий тротуар, остановился на том месте, что и двадцать лет назад.
Выключая мотор, Саид С. заколебался было на мгновение, но тут же понял, что нерешительность приведет к возвращению, столь же внезапному, как их приезд сюда. Он отогнал прочь сомнения, постарался скрыть их от жены и от себя самого. Да, двадцать лет — словно спрессованные, не толще папиросной бумаги! Саид вышел из машины, сильно хлопнув дверью. Подтянул ремень, спокойно взглянул на балкон. Только звон ключей в его руке выдавал внутреннюю дрожь.
Жена обошла машину и стала рядом с ним. Но ей не хватало его опыта, умения владеть собой. Он взял ее за руку. Перейдя улицу, они вошли в зеленые железные ворота, поднялись по лестнице, не позволяя себе замечать мелочи, эти мучительные мелочи: звонок, серебряную задвижку на дверях, карандашные каракули на стене, электрический счетчик, четвертую ступеньку, сломанную посредине, мягкие поручни, на лестничной площадке — скамейку под окном с металлической крестообразной решеткой… Вот и первый этаж, где жил Махджуб ас-Саади, дверь у него всегда была распахнута, дети вечно играли перед домом, наполняя лестницу криками… И наконец — перед ними недавно покрашенная, плотно закрытая, хорошо знакомая деревянная дверь.
Он протянул руку к кнопке звонка, шепнув Сафии:
— Поменяли звонок. — И после паузы добавил: — И фамилию, конечно…
Стараясь вызвать у жены улыбку, Саид сжал ее руку и почувствовал, как она дрожит. За дверью послышалось медленное шарканье ног. «Наверно, старик», — отметил про себя Саид. Замок щелкнул непривычно, и дверь медленно открылась.
«Да это женщина!» Саид не знал, произнес ли он это или только подумал, но вздохнул он с облегчением. Он продолжал стоять на том же месте, не зная, что говорить, мысленно кляня себя за растерянность, за отсутствие заготовленных для начала фраз — ведь он ждал этого момента, знал, что так будет. Он переступил с ноги на ногу и взглянул на Сафию, как бы прося о помощи. Мать Халида сделала шаг вперед:
— Можно войти?
Невысокая, полноватая старуха, одетая в синее в белый горошек платье, не поняла ее. Саид перевел на английский. Старуха улыбнулась, распахнула шире дверь и повела их в гостиную. Саид с Сафией шли рядом неуверенным шагом. Немного оправившись, они стали различать предметы. Саид заметил, что прихожая как бы уменьшилась, в квартире было сыро. Увидел многие вещи, которые считал своими и которые никто другой не то что трогать, даже видеть не смел — «святая святых».
Хорошо знакомая фотография Иерусалима висела на прежнем месте. На противоположной стене — тот же дамасский коврик.
Саид осматривался, открывая знакомый мир постепенно или сразу, как человек, пришедший в себя после длительного обморока. Войдя в гостиную, они увидели пять диванов, два из них стояли здесь всегда. Три других были новыми, некрасивыми, не подходящими к остальной мебели. Посредине, слегка поблекший, стоял тот же стол, инкрустированный перламутром. Стеклянная ваза на нем была заменена деревянной, но в ней по-прежнему красовались павлиньи перья. Он знал, что их было семь, попытался издали сосчитать, но не смог. Встал, подошел к вазе, стал перебирать перья одно за другим — только пять!
Вязаные занавески, белые, как сахар, которые сделала сама Сафия двадцать лет назад, исчезли. Их заменили другие, в синюю полоску.
Саид взглянул на Сафию: она взволнованно терла глаза, словно пытаясь разглядеть в углу те вещи, которых там больше не было. Старуха сидела перед ней, глуповато улыбаясь.
— Я уже давно жду вас, — произнесла она наконец, не переставая улыбаться.
По-английски она говорила медленно, с тягучим немецким акцентом, будто с усилием вытаскивала слова из бездонного колодца.
— Вы знаете, кто мы? — спросил Саид, наклонившись вперед.
Она закивала головой, задумалась, подбирая нужные слова:
— Вы — хозяева этого дома, я знаю.
— Откуда?! — выпалили разом Саид и Сафия.
Старуха расплылась в улыбке.
— Это видно по всему: по фотографиям и по тому, как вы стояли перед дверью… Как война кончилась, много людей приходили посмотреть на свои дома. Я знала, что и вы приедете.
Она вдруг смутилась и стала растерянно оглядываться вокруг, как будто видела все впервые. Саид и Сафия машинально следовали глазами за ее взглядом. «Странно, три пары глаз смотрят на одну и ту же вещь, но как по-разному они ее видят!» — подумал Саид.
Он прислушался к голосу старухи, та говорила еще тише и медленнее, чем раньше:
— Мне жаль, что так произошло, но тогда мне все представлялось по-другому.
Саид горько улыбнулся, не зная, что ответить. Как объяснить ей, ради чего они приехали? Он не хотел затевать политический спор, зная, что она ни в чем не виновата… Ни в чем не виновата? Нет, нет, не то!.. Как же ей объяснить?.. Сафия освободила его от этих терзаний.
— Откуда вы? — спросила она слабым, нерешительным голосом. Саид перевел.
— Из Польши, — ответила старуха.
— И когда?
— В тысяча девятьсот сорок восьмом году.
— Когда именно?
— В начале марта тысяча девятьсот сорок восьмого года.
Воцарилось молчание. Все старались смотреть куда-то в сторону. Тягостную тишину нарушил Саид:
— Конечно, мы приехали не для того, чтобы сказать вам: «Уходите отсюда!» Для этого нужна новая война…
Сафия сжала его руку, он спохватился и вернулся к исходной точке беседы:
— Я хотел сказать, что ваше пребывание в этом доме, нашем доме, моем и Сафии… словом, мы приехали, только чтобы взглянуть на свои вещи, они ведь принадлежат нам. Вы меня понимаете?
— Понимаю, но… — поспешно ответила женщина.
— Опять «но!» Это страшное, кровавое «но»… — вдруг вышел из себя Саид и замолчал, поймав на себе взгляд жены.
Он почувствовал, что ему не удалось приблизиться к цели. Роковое, непостижимое недоразумение, неразрешимый спор, судьба, которую нельзя изменить…
На мгновение ему захотелось встать и уйти. Его больше ничего не интересовало. Жив ли Халдун, мертв ли — ему было безразлично. Когда нервное напряжение достигает предела, слова теряют смысл. Его охватила горькая злоба — как будто разорвался желчный пузырь и ядовитая жидкость заливала все внутри. Взгляд его снова упал на пять павлиньих перьев, неподвижно стоявших в деревянной вазе посреди комнаты — нет, они не были неподвижны, они мягко покачивались, переливаясь всеми цветами под струей воздуха из открытого окна.
— Здесь было семь перьев, — вдруг резко и отрывисто бросил он, указывая на вазу. — Куда вы девали еще два?
Старуха посмотрела на вазу, потом на него, а он все стоял в негодующей позе: протягивая руку к вазе и требуя ответа, как будто от этого зависело счастье его жизни. Она встала, подошла к вазе, дотронулась до перьев, словно впервые увидев их, и медленно сказала:
— Не знаю, куда исчезли два пера, о которых вы говорите. Никак не могу вспомнить… Может быть, это Доф играл ими, когда был маленьким, и потерял.
— Доф?
Саид и Сафия вскрикнули, вскочили, словно ужаленные, и уставились на старуху.
— Ну да, Доф. Я не знаю, как его звали раньше. Если это вас интересует, он очень похож на вас…
3
Разговор продолжался два часа. Отвлечемся же от него ненадолго, чтобы восстановить последовательность событий. Итак, что же происходило в те несколько дней после 21 апреля 1948 года, когда Саид С. уехал из Хайфы на английском пароходе, куда его втолкнули вместе с женой и другими беженцами? Этот же пароход выгрузил их через час на серебристом берегу Акки. А через неделю, 30 апреля, член Хаганы[4] и старик с петушиным лицом отпирали дверь дома Саида С. в квартале ал-Халиса, чтобы впустить туда приехавших из Польши Эфрата Кошина и его жену. С тех пор эта квартира стала их домом, который они арендовали у организации, ведавшей в Хайфе имуществом арабских беженцев.
Эфрат Кошин приехал в Хайфу в начале марта 1948 года при содействии Еврейского агентства в Италии. Он покинул Варшаву в начале ноября 1947 года. В Италии их поселили в маленьком доме близ гавани, где все бурлило от необычайного скопления судов. В начале марта Кошина вместе с группой других переселенцев отправили в Хайфу.
Документы у него были в порядке, и маленький грузовичок, тарахтя повез его пожитки из шумного порта, полного английских солдат, арабов-грузчиков, товаров, по оживленным улицам Хайфы, где время от времени слышались одиночные выстрелы, в квартал ал-Хадар. Там их поселили в одной из комнатушек битком набитого дома.
Вскоре Эфрат Кошин выяснил, что все комнаты в доме заняты переселенцами, ожидающими отправки на постоянное место жительства. Он не знал, кто назвал этот дом переселенческим пунктом — название это существовало до них, они только продолжали им пользоваться…
Эфрат не раз смотрел с балкона на ал-Халису, но ему и в голову не приходило, что они будут там жить. Он думал, когда все успокоится, их отвезут куда-нибудь в сельскую местность, например на холмы Джалила — он читал повесть «Ночные воры» Артура Кестлера[5], когда жил в Италии. Книжку дал ему человек, приехавший из Англии для руководства переселением, он сам жил некоторое время на Джалилских холмах, где происходило действие повести Кестлера. Кошин совсем мало знал тогда о Палестине, в сущности, она была для него сценой, на которой разыгрывались древние мифы. Его память хранила картинки иллюстрированных религиозных книг, которые издавали для детей в Европе. Конечно, он не верил, что Палестина была пустыней, вновь открытой Еврейским агентством через две тысячи лет, но в общем его это почти не занимало. Его поселили в переселенческом доме и велели ждать. Он ждал, деля с другими повседневные заботы.
Высадившись в порту Хайфы в конце первой недели марта 1948 года, он не слишком задумывался над тем, что происходит вокруг. Никогда раньше он не встречал арабов. Первого араба он увидел лишь спустя полтора года после оккупации Хайфы. Современный миф точно совпал с представлениями, которые сложились у него в детстве, еще в Варшаве. А реальные схватки и стычки, о которых он слышал вокруг и читал в газете «Палестайн пост», казалось, происходят между людьми и тенями или кем-то в этом роде.
Где же был Эфрат Кошин в среду 21 апреля 1948 года, когда Саид С. застрял между улицей Пророка и кварталом Халул, а его жена Сафия выбежала из своей квартиры в ал-Халисе и поспешила в сторону торгового центра и улицы Стэнтона? На этот вопрос ответить трудно. Теперь невозможно восстановить все происшедшее в подробностях. Но Эфрат помнил, что атаки начались в среду утром и продолжались до ночи четверга, а утром в пятницу, 23 апреля 1948 года, он убедился, что в Хайфе все кончено — организация Хагана полностью контролирует положение. Он не знал, что именно произошло. Стрельба доносилась из ал-Хадара, люди, прибывавшие оттуда время от времени, рассказывали невероятные вещи. Понять что-либо было трудно. Однако Эфрат Кошин знал, что всеобщее наступление, начавшееся в среду утром, осуществлялось с трех сторон. Полковник Моше Кармател командовал тремя батальонами, они двигались от ал-Хадара — Хакермаля и от торгового центра, один батальон должен был захватить ал-Халису, мост, Вади Рашмая и выйти к порту. В задачу другого батальона входило окружить спасавшихся бегством арабов и оттеснить их к морю. Названия запомнились Эфрату только потому, что часто повторялись — он не знал толком, где расположены эти места. Говорили также об Аргоне и Вади Наснас.
Эфрату Кошину не надо было объяснять, что англичане собираются сдать Хайфу организации Хагана: он и сам наблюдал не раз их совместные операции. Кошин уже не помнил, как узнал о деятельности бригадира Стокуилла, но разъяснений не требовалось. На переселенческом пункте люди шепотом рассказывали друг другу, что бригадир Стокуилл заодно с организацией Хагана. Он и в самом деле скрывал свой отход из Хайфы от всех, кроме этой организации. Он обеспечил евреям внезапность их атак, арабы же до последнего момента были убеждены, что англичане уйдут позднее.
В среду и четверг Эфрат оставался на пункте: был приказ никуда не отлучаться. В пятницу кое-кто попробовал выйти, но Эфрат вышел только в субботу и очень удивился, не увидев на улицах машин. Настоящая еврейская суббота! На глазах у него почему-то выступили слезы. А жена неожиданно для него и вовсе расчувствовалась.
— Я плачу по другой причине… — сказала она. — Да, это настоящая еврейская суббота, но здесь больше нет ни пятницы, ни воскресенья…
Это было только начало. Жена привлекла его внимание к вопросам, над которыми он никогда не задумывался. И вдруг он по-новому увидел следы войны… Но, дорожа своим спокойствием, он гнал всякие мысли.
Жена же его Марьям все воспринимала иначе. Она очень изменилась. Все началось после того, как однажды, когда они проходили мимо церкви Бейт Лахам в ал-Хадаре, два солдата Хаганы что-то вынесли из дверей и бросили в стоявший рядом грузовичок. Едва взглянув, Марьям вцепилась в руку мужа и, вся дрожа, закричала:
— Смотри!
Он посмотрел, куда она указывала, но ничего не увидел, кроме двух солдат, вытиравших руки о гимнастерки.
— Это был мертвый арабчонок… весь в крови!.. — шептала Марьям.
Эфрат перевел ее на другую сторону улицы.
— Откуда ты взяла, что арабчонок?
— Да разве ты не видел? Его бросили в грузовик, как бревно, — еврея так не бросили бы!..
Он заглянул ей в лицо и ничего не сказал. Восемь лет назад Марьям потеряла отца в Освенциме. Когда за ними пришли, мужа дома не было. Ей удалось спрятаться у соседей наверху. Немецкие солдаты не нашли в квартире никого, но, спускаясь по лестнице, наткнулись на десятилетнего брата Марьям, который, видимо, приехал сообщить ей, что отец арестован. Заметив немцев, мальчик побежал. Она видела это через окошечко под лестницей, видела, как солдаты стреляли в ребенка…
Вернувшись на переселенческий пункт, Марьям заявила, что хочет уехать обратно в Италию. Но ей не удалось убедить мужа ни в ту ночь, ни в следующие — ей никогда не удавалось найти нужные слова, чтобы объяснить свои побуждения.
А через неделю Эфрат вернулся из Еврейского агентства в Хайфе с двумя радостными вестями: им дали квартиру в самой Хайфе и вместе с квартирой — младенца, которому всего пять месяцев!
Вечером в четверг 22 апреля 1948 года Тора Зонштайн, разведенная женщина, которая жила с ребенком над квартирой Саида С., услышала слабый плач младенца, доносившийся со второго этажа. Она просто ушам своим не поверила, но неумолкавший жалобный крик заставил ее встать с постели и спуститься этажом ниже. На ее настойчивый стук никто не ответил. Пришлось взломать дверь. Она нашла в кроватке младенца, посиневшего от крика, и унесла его к себе.
Тора думала, что скоро все образуется, но через два дня она убедилась в обратном. Ей было не под силу держать ребенка у себя, и она отнесла его в Еврейское агентство в Хайфе, полагая, что там найдут какой-то выход.
На свое счастье, Эфрат Кошин заявил в Еврейском агентстве — и подтвердил это документами, — что они с женой не могут иметь потомство, и ему предложили в виде исключения дом в самой Хайфе при условии усыновления младенца.
Убедившись в бесплодии Марьям, Эфрат давно хотел усыновить ребенка. И вот этот невероятный, хоть и запоздалый подарок судьбы! Ребенок, конечно, изменит жизнь Марьям и отвлечет ее от странных мыслей об арабчонке, брошенном, словно полено, в грузовик смерти.
Итак, это произошло в четверг 30 апреля 1948 года. Эфрат Кошин, его жена Марьям и чиновник с петушиным лицом из Еврейского агентства, несший пятимесячного ребенка, вошли в дом Саида С. в ал-Халисе.
В тот самый день Саид С. и Сафия горько плакали после очередной безуспешной попытки вернуться в Хайфу. Опустошенный, почти потерявший сознание от усталости, Саид уснул в пустом классе здания средней школы, что напротив известной тюрьмы в Акке, на берегу западного моря.
Сейчас они сидели в своей бывшей гостиной. Саид ничего не брал в рот, а Сафия отпила кофе, принесенный Марьям, проглотила кусочек печенья. Марьям все так же любезно улыбалась им.
Саид осматривался, волнение его возрастало по мере того, как Марьям рассказывала. Время тянулось невыносимо. Бесконечно долго он и Сафия были пригвождены к своим местам, мучительно ожидая чего-то неведомого, недоступного воображению.
Марьям выходила, что-то делала в других комнатах. Когда она скрывалась за дверью, они продолжали прислушиваться к шарканью ее туфель по кафельным плиткам пола. Сафия отчетливо представляла: вот Марьям идет по прихожей в кухню, справа спальня…
— Распоряжается как у себя дома! — воскликнула Сафия, услышав резкий стук двери.
Саид зажал руки в коленях, решительно не зная, что делать. Вернулась Марьям.
— Когда он придет? — спросил Саид.
— Должен сейчас подойти, запаздывает… Вечно забывает, что пора и домой. Как его отец. Тот был…
Она осеклась и, молча кусая губы, смотрела на Саида, которого била дрожь, словно под ударами тока. «Как его отец», — повторял он про себя и вдруг подумал: «Что же такое отцовство?» Как будто распахнул окно перед нежданной грозой. Он сжал виски руками, чтобы унять отчаянное головокружение, вызванное этим вопросом, который он таил в глубине души целых двадцать лет, не смея задать его себе. Сафия, поняв, что происходит с мужем, теребила его за плечо:
— Что она говорит! Как будто у Халдуна есть другой отец кроме тебя!
Марьям подалась вперед и, мучительно подыскивая слова, начала медленно говорить, будто вытягивая фразу за фразой из пересохшего, заполненного пылью колодца:
— Слушай, господин Саид, я должна сказать тебе кое-что важное. Я хотела, чтобы ты дождался Дофа, или называй его Халдуном, как знаешь. Нам надо поговорить. Чтобы все кончилось, как самой природе угодно. Думаешь, мне было проще, чем тебе? Все эти двадцать лет я не знала, что делать. Теперь надо решать. Я знаю, что ты его отец, но я знаю, что он и наш сын тоже! Пусть сам выбирает. Он стал взрослым. Мы должны понимать, что у него есть право выбора. Согласны?
Саид встал с места и начал ходить по комнате. На минуту остановился перед инкрустированным столиком, еще раз машинально пересчитал павлиньи перья в деревянной вазе. Он не проронил ни слова, будто и не слышал Марьям. Она с волнением смотрела на него. Наконец он взглянул на Сафию, перевел ей, что сказала Марьям. Та вскочила с места, бросилась к нему.
— Это справедливо, — проговорила она с дрожью. Я уверена, что Халдун выберет своих настоящих родителей. Не может же он не послушаться голоса крови!
Саид громко расхохотался.
— О каком Халдуне ты говоришь, Сафия? — в его словах звучала горечь поражения. — О какой крови? Что ты называешь справедливостью?.. Они воспитывали его двадцать лет; час за часом, день за днем твердили ему, каким он должен быть… А ты говоришь «справедливо»! Халдун или Доф, кто угодно, — он не узнает нас! Хочешь знать мое мнение? Давай уйдем отсюда. Все кончилось. Его у нас украли.
Он смотрел на Сафию, которая бессильно опустилась на стул. Впервые действительность нанесла ей такой удар. В словах мужа она чувствовала правоту, но невидимые нити надежды, которые двадцать лет опутывали ее, все еще держали ее в плену.
— Может быть, он вовсе и не знает, что у него родители — арабы, — продолжал Саид, — или узнал об этом год, а то и месяц назад. Он обманут… Может быть, он любит ее больше, чем нас. Преступление свершилось двадцать лет назад, когда мы оставили его здесь, и теперь приходится расплачиваться…
— Но мы ведь не нарочно бросили его, зачем ты так говоришь!..
— Затем, что мы не должны были бросать ничего: ни Халдуна, ни дома, ни Хайфы! У тебя не было этого страшного ощущения, когда мы въехали на улицы Хайфы? Я почувствовал, что узнаю город, но он меня — нет… То же самое я испытываю и здесь, в нашем доме. Ты представляешь себе это? Дом отказывается от нас! Так же поступит и Халдун, вот увидишь!
Сафия разрыдалась, Марьям вышла из комнаты, где, казалось, и воздух был наэлектризован. Саид чувствовал, что стена, которую он хотел преодолеть все эти двадцать лет, рухнула и все вокруг стало видно отчетливее. Он подождал, пока Сафия успокоится, и спросил:
— Знаешь, что случилось с Фарисом ал-Лабдой?
— Сыном ал-Лабды, нашего соседа?
— Да, нашего соседа в Рамаллахе, который уехал в Кувейт. Знаешь, что было с ним, когда он посетил свой дом в Яффе?
— Он ездил в Яффу?
— Да, с неделю назад, наверное, взял такси в Иерусалиме до Яффы. Он сразу поехал в Аджами, где жил раньше в двухэтажном доме за православной школой. По дороге на Джаблию за школой доминиканцев поворот налево, помнишь, и метров через двести — православная школа с большой спортивной площадкой, за ней еще поворот. Там и жил Фарис ал-Лабда. Неделю назад, не в состоянии более терпеть, он велел шоферу остановиться перед этим домом, быстро поднялся по лестнице и постучал в свою дверь…
4
Время было послеобеденное. Яффа, кроме Миншийи, выглядела, как и раньше, такой ее знал Фарис ал-Лабда двадцать лет назад. Прошли мгновения, прежде чем ему открыли дверь, но они показались долгими, как горькие и жестокие столетия. Перед ним стоял высокий смуглый мужчина в незастегнутой белой рубашке. Он протянул руку незнакомому гостю. Но Фарис не заметил его руки, он медленно произнес заранее заготовленные фразы, не пытаясь скрыть их истинный смысл:
— Я приехал взглянуть на свой дом. Это мой дом. И ваше пребывание здесь — лишь нелепая трагикомедия, которую оборвет когда-нибудь сила оружия! Если хочешь, стреляй в меня, но я ждал целых двадцать лет, чтобы вернуться сюда, и если…
Мужчина, стоявший на пороге и все еще протягивавший руку, сделал шаг к Фарису ал-Лабде и обнял его.
— Не растрачивай попусту свой гнев. Я тоже араб и тоже из Яффы, я знаю тебя: ты — сын ал-Лабды. Заходи, выпьем вместе кофе!
Войдя в дом, Фарис не поверил своим глазам. Здесь все было, как прежде: мебель, цвет стен, знакомые с детства вещи. Мужчина ввел его в гостиную, не переставая широко улыбаться. Фарис оцепенел, из глаз его хлынули слезы.
Гостиная выглядела так, будто он покинул ее лишь утром. Даже запах моря, всегда наполнявший эту комнату, запах, который нес с собой фантастические видения из неведомых, еще не открытых миров, оставался прежним. Но не это потрясло его. На стене, сверкающей белой краской, по-прежнему висел портрет его брата Бадра. Сохранилась даже черная лента в правом углу рамы.
В комнате воцарилась атмосфера былого траура. Слезы все еще текли по щекам Фариса, он не вытирал их. Прошлые дни, казалось, устремились к нему через распахнутые ворота, которые раньше были закрыты.
Брат Бадр был первым, кто взялся за оружие в начале декабря 1947 года в Аджами. Их дом стал штаб-квартирой парней, которые прежде приходили заниматься спортом на площадке православной школы. Бадр включился в борьбу, словно ждал этого с детства. А 6 апреля 1948 года товарищи принесли на плечах мертвого Бадра. На поясе у него еще болтался пистолет. Бадра с почестями похоронили в Аджами. Кто-то отправился на улицу Искандера Аввада к каллиграфу Кутбу, и тот сделал надпись на ленте: «Бадр ал-Лабда, погиб за свободу Родины». Один из парней нес перед гробом эту ленту, двое других — портрет погибшего юноши. Вечером портрет вернули домой, его правый угол перетянули черной траурной лентой. Фарис помнит, как его мать сняла все портреты, украшавшие стены гостиной, и повесила напротив дверей портрет Бадра. С тех пор печаль не покидала комнату. Все, кто приходил, не сводили глаз с портрета, тихими голосами выражая соболезнование.
Стоя в дверях, Фарис мог видеть гвозди, на которых держался портрет, и гвозди, оставшиеся от других фотографий. Ему вдруг представилось, что черные гвозди — это люди, застывшие в ожидании перед портретом его погибшего брата Бадра ал-Лабды.
— Проходи, садись, — пригласил мужчина, — поговорим! Я давно тебя жду. Нам бы встретиться по-другому!
Фарис сел в кресло напротив портрета брата. Он не видел его двадцать лет. Покидая Яффу (из Шатт аш-Шабаба их увезли на лодках на север, потом переправили в Газу; отец вскоре уехал в Иорданию), они ничего не взяли с собой, даже фотографию Бадра.
В комнату вбежали двое ребятишек, затеяли веселую возню между креслами и с шумом вылетели.
— Это Саад и Бадр, мои дети, — сказал мужчина.
— Бадр?
— Да. Мы назвали его в честь твоего погибшего брата.
— А портрет?
Мужчина встал, лицо его побледнело:
— Я из Яффы, из жителей Миншийи. В тысяча девятьсот сорок восьмом году снаряды разрушили мой дом. Не хочу рассказывать тебе, как сдалась Яффа и как отступили те, кто пришел спасать нас. Все это было давно… Я вернулся с товарищами по оружию в наш пустой город, и нас сразу арестовали. Я долго сидел в концлагере. Когда меня выпустили, я отказался уехать из Яффы. Чудом удалось найти этот дом, который мне сдали в аренду.
— А портрет?
— Я увидел его, как только вошел в дом. Наверное, из-за него я и остался здесь. Все это не так просто объяснить. Когда захватили Яффу, город был почти пуст. Выйдя из тюрьмы, я чувствовал себя как в плену — вокруг ни одного араба… Я был одиноким островком в бурном море вражды. Ты не испытал таких мучений, а мне пришлось пережить все сполна.
Этот портрет я воспринял как друга, он беседует со мной, напоминает о главном в жизни, о том, ради чего мы живем. Тогда — да и сейчас тоже — я считал и считаю, что человек, первым взявшийся за оружие, отдавший за родину жизнь, принес жертву, которой нет цены. Этот портрет для меня — символ верности тем, кто боролся… Я бы никогда не простил себе, если бы уехал и бросил его здесь. Поэтому я и остался… Портрет стал частью моей жизни. Я, моя жена Ламия, наши дети Саад и Бадр и твой брат Бадр — одна семья, мы прожили вместе двадцать лет…
Фарис оставался у них до полуночи. Он все смотрел на портрет, хранивший все эти двадцать лет свою гордость и молодость. А собравшись уходить, он попросил разрешения взять его с собой.
— Конечно, ты можешь взять его, — ответил хозяин. — Ведь это твой брат!
Фарис взял портрет и уехал обратно в Рамаллах. Всю дорогу он рассматривал лежавший на сидении портрет, с которого сияло юношеской улыбкой лицо брата. Он не отрывался от него, пока не проехал Иерусалим и не повернул к Рамаллаху. И тут Фарис понял, что не имеет права увозить этот портрет — он и сам не мог объяснить почему — и попросил шофера вернуться. До Яффы они добрались к утру.
Фарис еще раз медленно поднялся по лестнице, постучал в дверь. Ему отворил тот же мужчина.
— Какая страшная пустота зияла на месте портрета… — сказал он, забирая портрет. — Моя жена плакала, а дети совсем притихли, даже напугали меня. Я пожалел, что разрешил тебе взять его! Он принадлежит нам, он жил с нами, стал частью нашей жизни. Ночью я говорил жене, что вместе с портретом вам нужно вернуть себе и дом, и Яффу, и всех нас… Один портрет ничего не изменит… Но пусть он будет как мост между нами!
Фарис вернулся в Рамаллах с пустыми руками.
Саид закончил свой рассказ.
— И Фарис ал-Лабда, если бы ты знала… — добавил он чуть слышно, — сейчас он взялся за оружие.
5
С улицы донесся шум мотора. Марьям вошла в комнату, лицо ее было удивительно бледным. Время близилось к полуночи. Старая женщина медленно подошла к окну, отдернула занавеску.
— Это Доф приехал! — сказала она дрогнувшим голосом.
Послышались шаги. Саид С. напряженно вслушивался. Открылась, звякнув щеколдой, железная калитка.
Минуты казались бесконечными, а тишина оглушала биением крови в ушах. Повернулся ключ в замке. Только теперь Саид оглянулся на Марьям. Она сидела бледная и дрожала. Посмотреть на Сафию у него не хватило смелости. Он устремил взгляд на дверь, чувствуя, как покрывается холодным потом.
В прихожей шаги замерли.
— Мама! — послышался приглушенный голос.
Марьям нервно потирала руки. Сафия тихо, жалобно плакала. Опять прозвучал голос Дофа.
— Он спрашивает, почему я так поздно сижу в гостиной, — пояснила Марьям.
Вновь раздались шаги.
— Входи, Доф. У нас гости, они хотят видеть тебя, — сказала Марьям по-английски.
Дверь медленно отворилась, и на пороге появился высокий юноша — сомнений не было: перед ними стоял человек в форме израильского солдата.
Саид подскочил, словно от удара электрического тока.
— Это и есть сюрприз, который вы нам обещали!.. — прерывисто проговорил он, глядя на Марьям.
Сафия отвернулась к окну и зарыдала.
А юноша как вкопанный стоял в дверях, переводя взгляд с одного на другого, не понимая, что происходит.
— Я хочу представить тебе твоих родителей… настоящих родителей, — произнесла Марьям с расстановкой, отчеканивая каждое слово.
Юноша сделал шаг вперед. Лицо его изменилось, он, казалось, растерялся. Посмотрел на свою солдатскую куртку, потом на Саида, который все еще продолжал стоять, и тихо проговорил:
— У меня нет матери, кроме тебя. А отец мой убит на Синае одиннадцать лет назад. Других родителей я не знаю.
Саид отступил назад и тяжело опустился на стул. Он взял руку Сафии. Как странно, что он успокоился так быстро. Скажи ему кто-то минут пять назад, что он будет вот так спокойно сидеть на месте, он не поверил бы…
Опять медленно потянулось время. В гостиной было тихо, очень тихо. Высокий юноша начал медленно расхаживать по комнате. Положил на стол пилотку — какой контраст с нежными, яркими павлиньими перьями! В этом было что-то комическое… Вдруг Саида охватило отвратительное ощущение, будто он смотрит хорошо отрепетированный спектакль, напоминающий дешевую сцену из скверного фильма ужасов.
Молодой человек подошел к Марьям.
— Зачем они приехали? — заговорил он достаточно громко и решительно. — Не хочешь ли ты сказать, что они хотят вернуть меня?
— Спроси сам, — громко сказала Марьям.
Доф повернулся, как игрушечный солдатик.
— Что вам угодно, сударь? — обратился он к Саиду, словно выполняя приказ.
Саид сохранял спокойствие, но внутри у него бушевал пожар.
— Ничего, ничего… это всего лишь любопытство, как вы догадываетесь, — ответил он.
И опять по комнате поплыла тишина. Рыдания Сафии ворвались в нее, словно реакция несдержанного зрителя. Молодой человек оглядел Саида, Марьям, пилотку, касавшуюся вазы, кресло рядом с Марьям.
— Нет! Это невозможно, невероятно… — проговорил он, садясь в кресло.
— Ты в армии? С кем воюешь? За что? — спросил Саид спокойно.
Молодой человек вскочил.
— Вы не имеете права спрашивать об этом, вы по другую сторону!
— Это я-то по другую сторону?..
Саид засмеялся. Смех, казалось, освобождал его от страха, печали, горечи. Ему хотелось смеяться без конца, пока не перевернется весь мир, пока он не провалится сквозь землю или не покинет навсегда этот злополучный дом.
— Не вижу причины для смеха! — резко оборвал его молодой человек.
— Зато я вижу…
Наконец он замолчал, успокоился. Он был совсем спокоен. Поискал в карманах сигареты. В комнате снова воцарилась тишина.
— Ты не чувствуешь, что мы твои родители? — набравшись духу, еле слышно спросила Сафия.
Ответа не последовало. Марьям и высокий молодой человек просто не поняли, а Саид не переводил. Он докурил сигарету и встал, чтобы бросить окурок в пепельницу. Ему пришлось отодвинуть пилотку, он коснулся ее, иронически улыбаясь.
— Давайте поговорим, как современные люди, — предложил молодой человек совсем другим тоном.
Саид опять засмеялся:
— Уж не хочешь ли ты вступить в переговоры? Но ведь мы по разные стороны, что ж ты надумал?
— Что он сказал? — взволнованно спросила Сафия.
— Да ничего!
Молодой человек снова встал и начал говорить, как будто подготовил речь заранее:
— В детстве я не знал, что Марьям и Эфрат — не мои родители. Мне рассказали об этом только три или четыре года назад. С детства я еврей, я ходил в синагогу, в еврейскую школу, ел кошерную пищу, учил иврит. Известие о том, что мои настоящие родители — арабы, ничего не изменило. Ничего! Человек — это целая проблема.
— Кто это сказал?
— Что сказал?
— Что человек — это проблема?
— Не знаю, не помню. Почему вы спрашиваете?
— Из любопытства. Вернее, я думал об этом.
— Вы думали, что человек — это проблема?
— Именно так.
— Тогда зачем же вы приехали сюда искать меня?
— Не знаю. Наверное, потому что не продумал всего до конца, а может быть — чтобы окончательно убедиться в этом. Право, не знаю. Ну да ладно, что же ты замолчал?
Юноша вновь заходил по комнате, заложив руки за спину. Казалось, он выучил урок наизусть, но сбился, когда его прервали, и теперь не знает, как продолжить.
— Узнав, что вы арабы, — заговорил он вдруг, — я все время спрашивал себя, как могли отец и мать бежать, бросив пятимесячного ребенка? И как могли те, кто не приходятся ему отцом и матерью, воспитывать его двадцать лет? Двадцать лет! Не хотите ли вы что-нибудь сказать, сударь?
— Нет, — коротко бросил Саид, дав ему знак рукой продолжать.
— Сейчас я в войсках запаса. Мне не приходилось участвовать в военных действиях, и я не могу описать вам свои ощущения в связи с этим. Но в будущем я, вероятно, смогу доказать то, о чем скажу сейчас: я принадлежу этой стране! Эта госпожа — моя мать, а вас я не знаю и не испытываю к вам никаких чувств.
— Тебе не придется описывать мне свои будущие ощущения. Возможно, в первом же бою ты столкнешься с партизаном по имени Халид. Это мой сын. Надеюсь, ты заметил, что я не назвал его твоим братом? Как ты сказал, человек — это проблема. На прошлой неделе Халид вступил в партизанский отряд. А знаешь, почему мы назвали его Халидом, а не Халдуном? Потому что мы верили, что найдем тебя, хотя бы и через двадцать лет! Но этого не случилось. Мы тебя не нашли… И теперь уже не найдем!
Саид с трудом поднялся, он почувствовал, что очень устал, что жизнь далась ему не даром. И это навеяло на него грусть, которой он не знал раньше. Ему захотелось плакать. Он сказал неправду, будто Халид вступил в партизанский отряд. Он запретил сыну делать это и однажды пригрозил даже отречься от него, если тот ослушается. Сейчас все это казалось ему тяжелым сном. Он угрожал сыну лишить его отцовского благословения. Невероятный, безумный мир! Но ничего не удержит его от того, чтобы лишить отцовского благословения этого высокого молодого человека! Как он горд теперь, что он — отец Халида! А разве не отцовская любовь руководила им, когда он запрещал Халиду вступить в партизанский отряд? «Кто знает, возможно, мальчик воспользовался моментом, пока я в Хайфе, — подумал Саид, — и все же вступил в отряды Сопротивления! Вот было бы хорошо! А если он послушно ждет меня дома? Как это будет горько!»
Саид подошел к столу и начал перебирать павлиньи перья в деревянной вазе. Он взглянул на Марьям — впервые с того момента, как в комнату вошел высокий молодой человек:
— Он спрашивает, как мать с отцом могли бежать, бросив дитя в колыбели. Вы, сударыня, верно, не рассказали ему правды? Разве мы бросили его? Разве мы убили того ребенка близ церкви Лейт Лахам в ал-Хадаре? Ребенка, чей труп открыл вам, по вашим же словам, мир, недостойный уважения!.. Может быть, тот малыш и был наш Халдун? Несчастное создание, которому суждено было умереть в тот роковой день… Да, это был наш Халдун! Вы солгали нам, этот приемыш — сирота, которого вы подобрали где-то в Польше или в Англии.
Юноша как-то странно обмяк на стуле. «Мы потеряли его безвозвратно, но теперь и он потеряет себя, — подумал Саид, — никогда уже ему не быть таким, каким он был час назад!» Эта мысль доставила ему удовольствие.
— Человек — это проблема, — сказал Саид, приблизившись к молодому человеку и глядя ему в лицо. — Это ты верно сказал. Но какая проблема? Вот в чем главное! Подумай хорошенько! Халид — тоже проблема. И не потому, что он — настоящий мой сын… Это в данном случае несущественно! Когда речь идет о человеке, то кровь, плоть, метрики, паспорта не имеют никакого значения. Понятно? Прекрасно! Предположим, ты принял бы нас, как мы об этом мечтали все двадцать лет — с поцелуями, объятиями, слезами… Что бы это изменило? Халдун ли ты, Доф, или Исмаил — какая разница? И все же я не чувствую к тебе презрения. Не ты один виноват. Твоя вина начнет разрастаться с этого мгновения и, может быть, определит твою судьбу.
Саид вернулся на свое место, с трудом передвигая ноги, но стараясь казаться спокойным. Отдалившись от инкрустированного столика с покачивающимися в деревянной вазе павлиньими перьями, он заметил, что все теперь выглядит иначе, чем несколько часов назад. «Что такое родина?» — вдруг спросил он себя, горько усмехнулся и рухнул на стул, как деревянный манекен. Сафия смотрела на него с тревогой, в глазах ее застыл немой вопрос.
— Что такое родина? — обратился к ней Саид, ему было интересно, что она ответит.
Сафия удивленно отпрянула, казалось не понимая, потом ласково, с сомнением в голосе переспросила:
— Что ты сказал?
— Я спрашиваю — что такое родина? Секунду назад я задавал этот вопрос себе. Так что же все-таки? Эти два дивана, которые проторчали здесь двадцать лет? Или этот стол? Павлиньи перья? Фото Иерусалима на стене? Серебряная задвижка? Дубы под окнами? Этот балкон? Что такое родина? Халдун? Наши мечты о нем? Отцы или дети? Что такое родина для Фариса ал-Лабды? Портрет его брата на стене? Я только спрашиваю.
Сафия расплакалась, тщетно пытаясь вытереть слезы маленьким белым платочком. Саид смотрел на нее и думал: «Как она поседела, постарела! Ее молодость прошла в ожидании этой минуты… Она и не подозревала, какая страшная встреча ждет ее!..»
Саид еще раз посмотрел на Дофа. Он пытался найти в нем сходство с Халидом. Но сходства не было. Он видел только различия. Саид удивился тому, как незаметно исчезла всякая нежность к Халдуну. Воспоминания казались ему теперь пригоршней снега, растаявшего под горячим солнцем.
Доф подошел к нему ближе и, стараясь сохранять спокойствие, встал навытяжку, как будто принимал на себя командование:
— Всего этого могло и не случиться, если бы вы вели себя, как современные, цивилизованные люди.
— Это как же?
— Вам не нужно было уходить из Хайфы. Если же этого нельзя было избежать, вы не должны были бросать младенца! А уж коли так случилось, вам непременно следовало вернуться. Или это тоже было невозможно?.. Двадцать лет прошло, сударь! Двадцать лет! Что вы делали все это время, чтобы вернуть сына? Если бы я был на вашем месте, я бы взялся ради этого за оружие. Вы немощны! Слабы! Вы скованы цепями отсталости! Не говорите мне, что вы прожили двадцать лет в тоске и слезах. Слезы не возвращают потерь, не преодолевают трудностей. Это самое доступное, но не действенное оружие. Все слезы мира не донесут лодку родителей к потерянному ребенку!
Саид отпрянул, пораженный, ошеломленный. У него вдруг закружилась голова. Правда это или длинный, тягостный сон, липкий кошмар, обвивший их, подобно спруту? Саид резко повернулся к Сафие и вдруг остро почувствовал всю глубину ее печали.
— Я не желаю с ним спорить, — сказал он, приблизившись к ней.
— А что он говорит?
— Ничего. Называет нас трусами.
— Он стал таким, потому что мы трусы? — простодушно спросила Сафия.
Саид взглянул на Дофа, который стоял на том же месте. Павлиньи перья на фоне защитного цвета куртки казались большим петушиным хвостом. Неизвестно почему эта нелепая деталь вернула Саиду самообладание.
— Моя жена спрашивает, это наша трусость дает тебе право быть таким? — обратился он к Дофу. — Как видишь, она готова признать, что мы были трусами. Истина на твоей стороне. Но что это доказывает? Ошибка плюс ошибка не дают верного результата. Стало быть, правы были и те, кто бросил родителей Марьям и Эфрата в Освенцим?.. Когда же вы перестанете считать ошибки и слабости других оправданием для себя? Старые слова износились, а теории с ложной посылкой… То вы говорите, что наши ошибки оправдывают ваши, то — что насилие не уничтожается насилием. Первый аргумент вы используете для оправдания своего прихода сюда, второй — чтобы избежать заслуженной кары. Вы прекрасно научились играть в эту игру! Вот и сейчас вы стараетесь превратить нашу слабость в коня для погони и самим оседлать его… Сейчас я еще больше убедился в том, что человек — это проблема, а не кровь и не плоть, которые одно поколение передает другому, словно торговец покупателю — мясные консервы. Но я говорю с тобой в надежде, что ты — человек. Еврей… Будь кем хочешь! Я верю, что когда-нибудь ты дойдешь до истины. Поймешь, что самая страшная вина, которую может взвалить на себя человек, кем бы он ни был, — это уверенность в том, будто слабость и ошибки других дают ему право оправдывать собственные ошибки.
Саид замолчал на мгновение и взглянул Дофа в глаза.
— Ты считаешь, что мы будем продолжать заблуждаться? А если мы исправим свою ошибку, подумай, что останется тебе.
Саид почувствовал, что время уходить: говорить больше не о чем. И сразу же ощутил тоску по Халиду. Ему вдруг захотелось на крыльях полететь к сыну и зарыдать на его плече. «Вот она, родина», — подумал он и, улыбаясь, взглянул на жену:
— Сафия, знаешь, что такое родина? Это не то, что нас окружает!
— Что с тобой, Саид? — с усилием выговорила Сафия.
— Ничего, ничего. Все в порядке. Я ищу настоящую Палестину, Палестину более значительную, чем воспоминания, чем павлиньи перья, чем сын, чем старые каракули на лестнице… Я всегда хотел понять, какова Палестина для Халида. Ведь он не знает этой вазы, картинки с видом Иерусалима, лестницы, ал-Халисы и Халдуна. И тем не менее он готов погибнуть за Палестину. А для нас с тобой это лишь копание в пыли воспоминаний. Смотри, что мы отыскали в этой пыли — все ту же пыль! Мы ошибались, считая, что родина — это только прошлое. Прав Халид — он видит в родине будущее. Поэтому и хотел взяться за оружие. Десятки тысяч юношей, подобных Халиду, поняли наконец, как жалки слезы тех, кто ищет в пещерах своих поражений остатки кольчуг и увядшие цветы. Такие, как Халид, смотрят в будущее — они исправляют наши ошибки и ошибки всего мира. Доф — наш позор, Халид — наша честь. Разве не говорил я тебе, что не надо было ехать!.. Нужна война… Халид понял это раньше нас, эх, Сафия!.. Вставай, пошли!
Они поднялись разом, Сафия комкала в руке платочек, не зная, куда его деть. Доф сидел мрачный — его пилотка казалась нелепой и смешной рядом с вазой.
— Вы не можете так уехать, мы не все еще обсудили… — сказала Марьям.
— Нет, больше говорить не о чем, — ответил Саид. — Для вас это всего лишь несчастный случай, но история рассудит иначе. Приехав сюда, мы восстали против истории, признаюсь, так же как и когда покинули Хайфу. Знаете ли, сударыня, мне кажется, на долю всех палестинцев выпали жертвы. Я знаю многих, пожертвовавших своими детьми. Вот и я пожертвовал сыном, это мой первый взнос. Боюсь только, что вы этого не поймете. — Он посмотрел на Дофа, который сидел, обхватив голову руками. — Можете временно оставаться в нашем доме. Чтобы все разрешилось, нужна война!
Саид и Сафия спустились по лестнице, внимательно разглядывая знакомые мелочи. Но теперь они казались им куда менее значительными, чем несколько часов назад, и уже не пробуждали прежних чувств. Улица была почти пуста. Они сели в машину, и та бесшумно покатила вниз, под гору. Лишь на повороте Саид круто повернул руль и направился к улице Фейсала.
До самого Рамаллаха они молчали. Лишь подъезжая к городу, Саид посмотрел на жену и сказал:
— Я надеюсь, Халид ушел, пока нас не было!
Нагиб Махфуз (АРЕ)
Сон
Перевод А. Хузангая
На весь пыльный двор — одна-единственная пальма, как на кладбище. Он всегда думал об этом, проходя по двору. Сегодня его остановил хозяин дома, поливавший землю из шланга:
— Господин!
Черт побери! Встреча с этакой рожей, да еще с утра, сулит одни неприятности. А может, он добрый старик? Иногда нет-нет и вяло улыбнется. Правда, улыбка эта похожа на трещину в древесной коре…
— Ты живешь один, человек еще молодой… Конечно, культурный… О тебе люди хорошо говорят, не жалуются. Но ради бога… Что за вечеринки ты устраиваешь в своей квартире? Духов вызываешь…
— А что, мне отчитываться перед вами?
— Ну, если другим это мешает… И потом, могу же я тебя спросить во имя старой дружбы с твоим покойным отцом!
Его щека задрожала от возмущения.
— Я ни разу не видел тебя на пятничной молитве!
— А какое это имеет отношение к делу?
— Не могу не осуждать правоверного, который забывает свой долг. Вот что я хочу тебе сказать.
Юноша засмеялся коротким смешком. Потом сказал:
— А вы кому молитесь — разве не духам?
— Вовсе нет! Это ты усомнился в вере, ты… а все из-за этого…
Юноша переменил тему разговора:
— Я говорил вам, в туалете стена…
— Не развалится… Знаешь, эти твои вечеринки вызывают у жильцов нездоровое любопытство.
— Я не делаю ничего противозаконного. Прошу вас, примите меры с этой стеной…
— Будет лучше, если мы как раньше, по-хорошему… — Направляя водяную струю подальше, хозяин скороговоркой добавил: — А ремонт сам должен делать.
Вот неприятность — именно в выходной узреть эту физиономию! Улица почти пуста, как бывает, когда начинаются отпуска. Над пригородом облака — тяжелые, неподвижные. После бессонной ночи дико болит голова. Спал не больше двух часов. Едва они кончили «общаться» с духами, его коллега, преподаватель истории, воскликнул: «Давайте поговорим о будущем!» Они проспорили всю ночь — и все без толку. Уже перед рассветом, выходя из дому, приятель со смехом сказал:
— Самое лучшее для тебя — жениться!
С неясной тревогой он забрался в постель, перед глазами стояло знакомое милое лицо. Нельзя быть одинокой пальмой! Почему мама так упорно твердила за несколько дней до смерти: за все, что бы ни случилось, надо благодарить бога?
В этот утренний час кафе было пусто. Он сел на свое обычное место, у выхода в сад, отделявший кафе от железнодорожной платформы. Официант поздоровался с ним, принес газеты. Приготовил кофе, бутерброд с бобами. Он поел, но головная боль не утихала. Отчего все-таки он не мог заснуть всю ночь? Так старался… Вспомнил лекцию по грамматике, которую должен завтра прочесть своим ученикам. Тотчас же перед ним возник образ коллеги-историка, его партнера по бредовым разговорам:
«— Что это значит?
— Ты учишь арабскому, ну хорошо, скажи, бывает сказуемое без подлежащего?
— Язык как море, у него нет границ.
— Умер Мухаммед. Мухаммед — подлежащее. Что за подлежащее? Вот я и занимаюсь вещами, которые вне языковой сферы…»
Подошел официант вытереть мраморный стол.
— Ты зачем вымогаешь деньги у клиентов? — спросил он его.
Тот улыбнулся. Привычная улыбка в ответ на нелепые вопросы. Взял деньги, отошел. «У него умная улыбка, и все-таки… мы ничего не знаем, скользим по поверхности привычных явлений… знаний не хватает, они зыбки, неопределенны…»
Он посмотрел на облако, потом заинтересовался чем-то еще… Все, что попадало в поле зрения, обретало белый цвет. Но белизна была неустойчивой, расплывчатой, как игрушка в руке волшебника. То заливала все, то опадала тяжелой волной. Затем она превратилась в бесформенную темную массу. Поезд, стоявший у платформы, исчез… или растаял в облаке? Ему захотелось опять ощутить абсолютный покой — как перед Буддой в Японском саду. Он вдруг услыхал, как товарищ его, историк, говорит, указывая на Будду: «Покой, истина и победа», потом поясняет свою мысль и произносит: «Покой, истина и поражение». Он собрал всю свою волю, чтобы начать спор…
Листья на дереве дрогнули от резкого крика. Кричал ребенок, а может быть, женщина… Сердце его забилось, словно в нем ожил восторг любовной игры. Хорошо бы сейчас очутиться в том доме на улице Хайяма… Но как? Новый голос, казалось, окликнул его. Он обернулся, увидел приятеля, но тот не дал ему говорить, заявив: «Самое лучшее для тебя — жениться!» Со всех сторон его окружал шум, шарканье бегущих ног — и он тоже побежал, чтобы успеть на поезд… Споткнулся, упал на тротуар… Откуда столько людей? Толпа, толпа, толпа — все стоят около ограды маленького садика. На платформе собрались полицейские. Авария? Под этими мертвыми облаками… Но вот идет официант, пробирается сквозь толпу, возвращаясь в кафе. Наклоняется к нему, спрашивает:
— Вы, конечно, все видели?
Он поднял брови — вопросительно и вместе с тем как бы отрицая что-то.
— Вас сейчас вызовут к следователю, — добавил официант.
— Какому еще следователю?
— Да ведь на станции убийство, буквально в двух шагах от вас человека убили.
— Убийство?.. — переспросил он в замешательстве.
— Вы что? С луны свалились? Убийство! Кошмар, вы разве не знали эту девушку… акушерку?
— Акушерку?
— Ее убил какой-то псих, да покарает его господь!
Лицо юноши искривилось от боли и растерянности, губы шептали: «Убили, не верю, где она?»
— Понесли в больницу, чтобы перевязать, но она умерла по дороге.
— Умерла?
— Да вы что, не видели? Ее же вот тут убили, в двух шагах… — Немного помолчав, официант добавил: — Как же вы не видели? Я хоть занят был… Мы выскочили на крик. Этот негодяй гнался за ней, она убегала. Он ударил ее ножом — как раз там, где сейчас стоит следователь.
— И что же убийца?
— Сумел удрать, его еще не нашли. Молодой совсем. Начальник станции видел, как он вскарабкался на стену, потом полез на паровоз. Ничего, рано или поздно поймают!
От боли его лицо совсем сморщилось. Он едва сидел. Официант отошел от него, повторяя:
— Как же вы ничего не видели, ведь все произошло у вас на глазах?
Подошел полицейский, попросил его пройти к следователю. Надо было во что бы то ни стало собраться с мыслями. Посмотрел на часы — оказывается, он спал не меньше часа. Еле волоча ноги, пошел за полицейским. Как обычно, сначала его спросили о возрасте, месте работы.
— С какого времени вы в кафе?
— С семи утра примерно.
— Никуда не уходили со своего места?
— Нет.
— Что вы видели? Расскажите подробно, пожалуйста.
— Я ничего не видел.
— Как? Убийство произошло на этом самом месте, как же вы ничего не заметили?
— Я спал.
— Спали?!
— Да, — подтвердил он смущенно.
— И вы не проснулись от шума погони?
— Нет.
— А крики?..
Он отрицательно покачал головой, кусая губы.
— Вы не помогли ей. Она ведь звала вас по имени!
Он глухо вскрикнул:
— По имени!
— Да, да, она долго звала вас. Свидетели говорят, что она бежала к вам, прося о помощи.
Он растерянно заморгал…
Потом закрыл глаза и перестал обращать внимание на вопросы следователя, пока тот не сказал ему раздраженно:
— Отвечайте, вы должны отвечать.
— Я так несчастен!
— Что у вас с ней было?
— Ничего.
— Но ведь она выкрикивала ваше имя!
— Мы живем на соседних улицах.
— Свидетели говорят, что они часто видели вас вместе. Вы обычно стояли рядом в ожидании поезда.
— Возможно, когда часы работы совпадали.
— Но ведь не просто так она звала вас на помощь?
— Может быть, она чувствовала, что я ею восхищаюсь.
— Значит, вы были близки?
— Вероятно. — И тут же резко, почти злобно крикнул: — Я любил ее, я так давно хотел просить ее руки!
— Но не сделали этого.
— Нет, так и не решился.
— И вот это случилось, а вы спали!
Он опустил голову. Стыд, стыд… Как больно!
— И последнее: вы ничего о нем не знаете, я имею в виду убийцу?
— Ничего.
— Может, слышали, что у нее есть другой?
— Нет.
— Никто не крутился возле нее, не замечали?
— Нет.
— Хотите еще что-нибудь сказать?
— Нет.
Небо все еще было скрыто за густыми облаками. Моросил дождь, потом перестал. Он долго шел, не зная куда. Уже полдень, а он все ходит и ходит. Словно пытается побороть этой изнуряющей ходьбой свое отчаяние. Перед Японским садом он неожиданно встретил историка. Тот поздоровался, пожал ему руку.
— Пойдем, посидим вместе. Хочется поговорить.
— Прости, но мне сейчас не до метафизики… — вяло ответил он.
Историк поглядел на него с сожалением, нахмурился:
— Говорят, какую-то акушерку убили, это правда? А ты проспал…
— Кто тебе сказал? — сердито оборвал он.
— Да я в парикмахерской слышал, — извиняющимся тоном ответил приятель.
— Ну и что… человек устал и вздремнул! Разве я виноват, что все случилось как раз в ту минуту?
Его коллега рассмеялся.
— Ну, не сердись… я ведь не знал, что у тебя с ней любовь, — добавил он игриво.
— Какая любовь? Ты что? Кретин!
— Прости, прости! Это все в парикмахерской болтают.
Он пошел дальше. Без всякой цели. Все к черту! Сплетни расползались, как липкие черви. Никакой силой не вернуть ее к жизни, цветущую, милую… Нет лекарства от этого горя. Ее отчаянный крик бьется о скорлупу сна, каким-то непостижимым образом просачивается повсюду. Пригород — сплошные уши. «Несчастная, я же пропаду из-за тебя!» В ларьке ему подают пачку сигарет со словами: «Ничего, господин! Долгих вам лет!» А-а! Кажется, все уже знают… Теперь они соболезнуют ему… Будто объявлена помолвка — после смерти. А про себя, наверно, думают такое… Он кинул деньги лоточнику, посмотрел испытующе. Да что деньги!..
Ему казалось, будто все вокруг следят за ним. Он — беглец. Обвиняемый. Преступник. Он виноват, что не бросился на помощь. Значит, выхода нет. Завтра в школе замучают вопросами… Настоящий ад!..
Он шел долго. Пришлось со многими объясняться — каждое слово раздражало, ранило. Пересудам нет конца. Только и разговоров что об убийстве да о том, как он спал. «Пойман убийца. Ученик средней школы… — Значит, убил, чтобы позабавиться, по глупости. — Убийца любил ее. Она не отвечала взаимностью… — Она всегда казалась ему такой спокойной и серьезной. — Как установлено, она любила преподавателя арабского языка. — О! Установлено?! Ради нее он вызывал духов, а спасти не смог: заснул. — Во время следствия он показал, что… спал, спал!.. Как ни странно, он не проснулся от криков и шума. — Да, это странно, но они не знают — он всю ночь общался с духами… а эти нелепые разговоры о будущем!..»
Сердце защемило от боли, будто в него брызнули ядом. Он не хотел возвращаться, но в конце концов пришлось повернуть к дому. От дождя облака набухли и почернели. Вот и хозяин — сидит на скамейке под жалкой пальмой.
— Ты выглядишь печальным, боюсь, наш утренний разговор обидел тебя? — осведомился хозяин.
Он отрицательно покачал головой. Хозяин понизил голос:
— Это правда? Говорят…
— Да, да! — оборвал он грубо. — Эту акушерку убили в двух шагах от меня, а я сидел в кафе и спал. Вот такие дела!
— Сынок, я не хотел…
— Я не слышал, как она кричала, — перебил он его, — а некоторые утверждают, будто слышал, но притворился спящим.
Хозяин подошел к нему, извинился. Взял за локоть, усадил рядом с собой.
— Твой покойный отец был мне другом, не обижайся, сынок.
Они долго и настороженно молчали. Потом он попросил разрешения удалиться. Хозяин проводил его до самой двери и шепнул на ухо:
— Еще раз хочу напомнить тебе, ну, насчет этих вечеринок с духами.
Последним, отчаянным усилием воли он добрался до кровати. Закрыл глаза, пробормотал:
— Мне нужно уснуть и спать долго-долго. Сон — навсегда…
Под навесом
Перевод Л. Степанова
Сгустились тучи, и стало темно. Начал накрапывать дождь. Над мостовой пронесся холодный, пропитанный сыростью ветер. Прохожие ускорили шаги. Некоторые укрылись под навесом автобусной остановки. Все было серым и будничным. Вдруг из-за угла стремительно выбежал человек и опрометью бросился в переулок. За ним мчалась толпа мужчин и мальчишек с криками: «Вор! Держи вора!» Крики понемногу стихли, замерли где-то вдалеке. Улица опустела. Люди остались только под навесом — кто ждал автобуса, кто пережидал дождь.
Снова послышался шум погони. Он нарастал, приближаясь. Появились преследователи, тащившие вора, а вокруг пританцовывали мальчишки и радостно вопили тонкими, пронзительными голосами. Посреди мостовой вор попытался вырваться, но его схватили, и на него посыпался град ударов. Он тщетно старался уклониться от пинков и зуботычин. Люди под навесом наблюдали за происходящим.
— Как ему достается, бедняге!
— Они сами хуже воров!
— А полицейский стоит и смотрит.
— Даже отвернулся.
Дождь усилился. В воздухе повисли серебряные нити. Потом хлынул ливень. Улица мгновенно опустела — остались только те, кто бил вора и кто стоял под навесом. Некоторые из участников избиения устали и, опустив руки, начали о чем-то говорить с вором. Потом горячо заспорили между собой, не обращая внимания на дождь. Намокшая одежда облепила их тела, но они упрямо продолжали спорить, как будто дождя и не было. Вор, судя по его отчаянной жестикуляции, оправдывался, но ему никто не верил. Он размахивал руками, словно оратор на трибуне. Голос его тонул в шуме дождя. Однако он, несомненно, говорил, а они слушали, вытянув шеи. Те, кто стоял под навесом, продолжали следить за толпою.
— Почему не вмешивается полицейский?
— Это, наверное, киносъемка.
— Но ведь они били его по-настоящему?
— А чего же они спорят под дождем?!
Со стороны площади вдруг показались два автомобиля. Они неслись с бешеной скоростью. Вторая машина настигала первую, та резко затормозила и пошла юзом, оставляя на мостовой черный след. Задняя машина с оглушительным грохотом врезалась в нее. Обе перевернулись. Раздался взрыв, взметнулось пламя. Сквозь шум ливня донеслись крики и стоны. Но никто не бросился к месту катастрофы. Вор все еще говорил, и ни один человек в окружавшей его толпе не обернулся, чтобы взглянуть на догоравшие автомобили.
Люди под навесом заметили, как из-под обломков медленно выполз залитый кровью человек. Он попытался встать на четвереньки, но рухнул лицом вниз и больше не поднимался.
— Это настоящая катастрофа!
— А полицейский стоит как ни в чем не бывало!
— Должен же быть поблизости телефон!
Но никто не двинулся с места, боясь промокнуть. Дождь полил как из ведра, раздался оглушительный раскат грома. Вор закончил свою речь и стоял, глядя на слушателей — спокойно и доверчиво. Неожиданно он снял с себя одежду и, оставшись совершенно голым, бросил ее на обломки автомобилей, уже погасшие под струями дождя. Потом повернулся кругом, словно желая показать всем свое обнаженное тело, сделал два шага вперед, два назад и начал танцевать с профессиональным изяществом. Его преследователи принялись ритмично хлопать в ладоши, а мальчишки, взявшись за руки, закружились вокруг толпы в хороводе.
Люди под навесом застыли в недоумении, но вскоре пришли в себя.
— Если это не киносъемка, то это сумасшествие!
— Несомненно, киносъемка. И полицейский — актер, ожидает своего выхода.
— А как же автомобили?
— Хитрый кинотрюк. Подождите, появится и режиссер в одном из этих окон.
В здании напротив остановки с треском распахнулось окно — люди под навесом услышали, несмотря на шум ливня. В окне появился элегантно одетый мужчина и пронзительно свистнул. В тот же миг распахнулось соседнее окно — в нем появилась женщина в нарядном туалете. Она ответила на свист легким кивком головы, и оба скрылись из виду. Спустя некоторое время элегантный мужчина и нарядная женщина вышли из здания под руку, не обращая внимания на ливень. Они остановились у разбитых машин. Что-то сказали друг другу и стали раздеваться донага. Затем женщина легла и закинула голову на лежащий ничком труп. Мужчина встал на колени возле женщины и начал нежно ласкать ее. Танец продолжался. Мальчишки кружились в хороводе. Лил дождь.
— Безобразие!
— Если это киносъемка, то это безобразие, если нет — то безумие.
— Полицейский закуривает сигарету.
Пустынная улица вновь начала заполняться народом.
С юга появился караван верблюдов. Впереди шел погонщик. Верблюдов сопровождали бедуины — мужчины и женщины. Они остановились неподалеку от толпы, окружавшей пляшущего вора, привязали верблюдов к ограде и расставили шатры. Одни начали ужинать, другие пили чай и курили. А третьи завели неторопливую беседу. С севера подъехали туристские автобусы, набитые иностранцами, и остановились позади толпы, окружавшей пляшущего вора. Сидевшие в автобусах мужчины и женщины вышли, разбились на группы и принялись жадно глазеть на дом, не обращая ни малейшего внимания на танец, на любовь, на смерть и на дождь.
Появилось множество строительных рабочих, а вслед за ними грузовики с камнем, цементом и инструментами. С поразительной быстротой рабочие выкопали огромную яму и соорудили невдалеке от нее большую кровать из камней, покрыв ее простынями и украсив ножки розами. А дождь все лил. Затем рабочие направились к обломкам автомобилей и извлекли из-под них трупы с разбитыми головами, обгоревшими руками и ногами. Из-под мужчины и женщины, продолжавших безмятежно ласкать друг друга, они вытащили труп человека, лежавшего вниз лицом. Рабочие положили трупы в ряд на кровать, и вернулись к мужчине и женщине. Подняли их вместе, отнесли к яме, опустили на дно и забросали землей. Землю утрамбовали и замостили… Потом сели в грузовики, рванувшиеся с места с неимоверной скоростью. Издалека донеслись их крики, разобрать которые было невозможно…
— Все это похоже на сон.
— Страшный сон! Нам лучше уйти.
— Но мы должны дождаться.
— Чего?
— Счастливого конца.
— Счастливого ли?
— Конечно. Режиссеры любят начинать с катастрофы!
…Человек был одет в судейскую мантию. Никто не видел, откуда он появился: из группы ли иностранных туристов, со стороны ли бедуинов или хоровода вокруг вора. Он развернул большой лист бумаги и начал читать — торжественно, будто приговор. Слов никто не разбирал: их заглушали хлопки, крики на разных языках и шум дождя. Но эти беззвучные слова не исчезали бесследно. Они катились по улице, словно бушующие волны, сталкиваясь и разбиваясь друг о друга. Завязались драки — одна в стане бедуинов, другая среди иностранных туристов. Потом началось побоище между бедуинами и туристами. Многие стали петь и плясать. Иные сгрудились вокруг ямы и, раздевшись донага, предавались любви. Вор в исступлении выделывал немыслимые пируэты. Все достигло предела: драка и пляска, любовь и смерть, гром и дождь. В толпу под навесом протиснулся огромного роста мужчина с непокрытой головой. На нем были черные брюки и свитер, в руке — бинокль. Бесцеремонно растолкав стоявших, он принялся наблюдать за улицей в бинокль, прохаживаясь и бормоча:
— Недурно… недурно!
Люди под навесом уставились на него.
— Это он?
— Да, это режиссер.
— Вы делаете все, как нужно, и нет необходимости повторять все сначала, — сказал мужчина, глядя на улицу.
— Господин… — обратился к нему кто-то.
Но мужчина властным жестом заставил говорящего умолкнуть на полуслове.
— Господин, вы режиссер? — не выдержав нервного напряжения и набравшись храбрости, спросил еще кто-то.
Но тот, не обратив внимания на вопрос, продолжал смотреть в бинокль. Вдруг все увидели, что к остановке катится человеческая голова. Из обрубленной шеи хлестала кровь. Люди в ужасе закричали. Мужчина в черном свитере устало взглянул на голову и пробормотал:
— Браво… браво…
— Но ведь это — настоящая голова и настоящая кровь! — крикнул кто-то.
Мужчина навел бинокль на пару, предававшуюся любви, и нетерпеливо скомандовал:
— Измените позу… Избегайте однообразия!
— Но ведь голова — настоящая, будьте любезны, объясните нам… — донеслось из толпы.
— Достаточно одного вашего слова. Мы хотим знать, кто вы и кто все остальные.
— Почему вы не отвечаете?
— Господин, рассейте наши сомнения…
Мужчина внезапно отпрянул назад, словно пытаясь спрятаться. Высокомерие его исчезло. Он весь как-то обмяк и поник. Люди под навесом увидели, что неподалеку прохаживаются какие-то солидные мужчины — словно собаки, которые что-то вынюхивают. Мужчина в черном свитере как сумасшедший бросился из-под навеса на дождь. Один из тех, кто прохаживался, заметил это и кинулся вдогонку. Его примеру молниеносно последовали остальные. Все они вскоре скрылись из виду.
— Боже милостивый, это был не режиссер…
— Кто же он?
— Наверное, вор.
— Или сбежавший из больницы сумасшедший.
— А может быть, все это — эпизод из фильма?
— Нет, это не киносъемка.
— Но объяснить происходящее можно только киносъемкой.
— Не будем строить предположений.
— А как же прикажете понимать все это?
— Это жизнь, хотя и…
— Мы должны уйти отсюда, не то при расследовании нас привлекут в качестве свидетелей.
— Еще есть надежда во всем разобраться, — сказал кто-то и крикнул полицейскому: — Эй, сержант!
Полицейский обернулся только после четвертого окрика. С раздражением взглянул на дождь, запахнул плащ и быстро направился к навесу.
— Что вам нужно? — спросил он, хмуро оглядев присутствующих.
— Разве вы не видите, что происходит на улице?
— Все, кто ожидал автобус, уже уехали, а вам что здесь нужно?
— Посмотрите на эту человеческую голову.
— Где ваши ?
И он стал проверять документы, зловеще улыбаясь. Потом спросил:
— С какой целью вы собрались тут?
Люди под навесом обменялись испуганными взглядами.
— Мы совершенно незнакомы друг с другом! — пробормотал один из них.
— Ложь вам не поможет…
Полицейский отступил на два шага, навел автомат и начал стрелять. Люди попадали один за другим. Тела их остались лежать распростертыми под навесом, головы запрокинулись на мокрый от дождя тротуар.
Наркоман и бомба
Перевод С. Шуйского
Улица выглядела иначе. Мир преобразился! Люди куда-то спешили, тротуары были переполнены, все вокруг двигалось и бурлило. Солдаты по-сатанински поглядывали вокруг из-под своих касок. Что произошло? Всякий раз, когда он пытался сосредоточиться, мысли его рассеивались, как пыль на ветру. Он мог припомнить только, что шел в мастерскую приятеля, Мухсина. Мухсин, старина, где же ты? Эта улица тянется, наверно, до самой луны… Он шел, прихрамывая и покачиваясь, ноги почти не слушались его. Солнце светило тускло, лучи были какие-то темные. Он чувствовал себя явно не в своей тарелке, но улыбка и даже смешок все же не покидали его. Он с любопытством посматривал на людей: что это их гонит? Сидит ли еще тарбуш[6] у него на голове? Внутри черепа была полная сумятица, и насчет тарбуша он тоже не был уверен. Чтобы поднять руку и убедиться, на месте ли он, нужно было приложить слишком много усилий. Поравнявшись с антикварным мебельным магазином, он подошел ближе, заглянул в зеркало в дверном проеме и увидел, что тарбуш съехал на затылок и спереди выбились волосы. Посмотрел еще раз, поправил галстук. Глаза его припухли — почти совсем заплыли. Движение на улице усилилось, шум стал еще громче. Что же, наконец, стряслось? Он начал напевать песенку, но скоро сбился, забыл слова. Это огорчило его. Но тут же что-то быстрое, словно ртуть, заплясало у него внутри, он почувствовал себя счастливым и заулыбался. Ему казалось, что сейчас он мог бы полететь. Или войти в землю, как в воду; беседовать с людьми, живущими на полюсе… А вот и мастерская Мухсина! Он уже совсем забыл, какие вопросы задавал сам себе по пути, забыл о своем недомогании. Подойдя к «дяде» Мухсину, он склонился перед ним, как перед королем, и постоял некоторое время согнувшись, чтобы выказать почтение, а еще потому, что лень было шевельнуться. Хозяин мастерской улыбнулся и сказал, не отрываясь от работы:
— Не надо, Айюб-эфенди[7]…
— Вы достойны большего…
Мальчишка поставил ему стул около входа. Он выпрямился и повторил приветствие, на этот раз подняв руку. Затем проследовал к стулу и уселся. Взглянув на хозяина, он указал на свою голову:
— Ну, лучше, кажется, не бывает!
— А что я говорил? — гордо ответил Мухсин.
— Ни на что не похоже!
— Я советовал вам, возьмите побольше, пока есть, а вы мне не верили.
Сидя у дверей, он понемногу вспомнил, что его так взволновало, и к нему вернулось прежнее удивление, смешанное с чувством недомогания. Он спросил, что творится вокруг.
— Вы сейчас увидите торжественное шествие, — сказал Мухсин.
— Шествие?
— Да. Наш вождь возвращается из Лондона. Смотрите, сколько солдат расставили для охраны!
Айюб беззаботно оглянулся. Солнечный свет померк. На улице было полно народу.
— Зачем все это? — спросил он.
Мухсин не понял его.
— Это победоносное возвращение, — сказал он. — Оно приведет к падению нынешнего правительства…
Айюб смотрел в небо, откинув голову на спинку стула. Мухсин улыбнулся, спросил:
— Разве вы не рады, что правительство падет?
Айюб будто не слышал.
— Скажите, вы знаете, кто сейчас правит страной? — спросил Мухсин, давясь от смеха.
Голова Айюба вернулась в обычное положение. Он безразлично смотрел перед собой.
— Разве вас не радует, что восстановят конституцию? — не унимался приятель.
Айюб замурлыкал песенку.
— Ну, желаю удачи! — Мухсин засмеялся.
Вдалеке послышались крики. По улице рассыпались, казалось, искры воодушевления.
— Соблюдать порядок! — угрожающе завопил офицер.
Мухсин выбежал из мастерской, он что-то выкрикивал вместе с остальными. Айюб остался сидеть на стуле и только смеялся. Процессия проходила мимо, подобно землетрясению, тысячи людей, волна за волной, сменяли друг друга. Никто не оставался на месте, кроме Айюба. Он придвинулся к стене, чтобы не мешать пробегавшим мимо людям, и начал тихонько напевать, так тихо, что слов не было слышно: «Если нет тебе удачи, то не будет ничего от старанья твоего…»
Полицейский офицер стоял посреди улицы; на нем был белый мундир с красным поясом. Человеческий поток разбивался на два рукава, он омывал блюстителя порядка и вновь смыкался. Все шло нормально — лишь несколько мелких перебранок с солдатами. Но вдруг какой-то молодой человек налетел прямо на офицера и нанес ему коварный удар в живот. Застонав, тот свалился на землю, а молодой человек умчался, как ветер. Песенка застряла в горле Айюба. Он уставился на улицу, стараясь подавить в себе желание захихикать. Солдаты, не глядя, колотили дубинками толпу. Несколько сыщиков бросились на поиски молодого человека, но волны человеческого моря помешали им. Раздались выстрелы. За считанные секунды люди разбежались по переулкам, и вот уже вся улица опустела, магазины закрылась. Офицер, опираясь на руку лейтенанта, поднялся.
— Плохо тебе будет, если ты его не изловишь, — заорал он старшему сыщику.
От этой суеты и мелькания у Айюба заболели глаза. Только он один и оставался на улице, даже солдаты убежали вслед за рассеявшейся толпой. Он прикрыл глаза, чтобы дать им отдых, и вдруг его обуял такой приступ смеха, что он сел прямо на тротуар. Оглянувшись, он увидел, что мастерская заперта. Он попытался вспомнить свою песенку, но никак не мог. Снова закрыл глаза, но звук тяжелых шагов заставил его открыть их. Он увидел мерзкую рожу сыщика, направлявшегося к нему. Как только земля могла породить такого? Сыщик подходил все ближе и ближе, пока не загородил от Айюба всю улицу, даже небо. Айюб молча уставился на него, ему стало страшно одиноко.
— Эй, подонок, ты чего хохочешь? — Голос сыщика походил на свист хлыста.
Айюб попятился к стулу.
— Это не я… — пробормотал он.
Сыщик наклонился над Айюбом и завопил:
— Сначала ты бьешь офицера, а потом ржешь на всю улицу?
Айюб вытянул руки, будто пытаясь защититься от ударов.
— Да простит небо… Я и с места не сходил…
— Змееныш, думаешь, я слепой?
Он с силой пнул Айюба, тот свалился на землю, его тарбуш отлетел метров на пятнадцать. Со стоном Айюб попытался встать, но сыщик схватил его за галстук и так сдавил горло, что бедняга весь побагровел. Айюб неуклюже поднялся и хрипло сказал:
— Это не так… Клянусь Аллахом, все это время я не вставал с места…
— Заткнись!.. Я с тебя глаз не спускал…
Он надел на Айюба наручники, засвистел в свой свисток. Подошло отделение солдат, сыщик указал на Айюба:
— Арестуйте преступника, который ударил офицера!
Прогремел сильный взрыв. Все застыли на месте.
— Это бомба, — выговорил один из солдат.
Несколько мгновений все стояли молча, потом, будто очнувшись, повели Айюба.
— Я невиновен! — орал он во всю глотку. — Я никого не ударил… Я не сходил с места…
Его привели в полицейский участок, втолкнули в кабинет офицера.
— Вот преступник, сударь, — сказал сыщик, отдав честь.
— Это ошибка, я невиновен! — исступленно закричал Айюб.
— Где вы его задержали? — спросил начальник, злобно посматривая на Айюба.
— Я нагнал его на площади Дворца Абдин, долго бежал за ним, не спуская с него глаз. Он бешено сопротивлялся, но я уложил его на обе лопатки, и тут на помощь подоспели солдаты…
Начальник испепелял Айюба взглядом.
— Ударить меня, ах ты, сукин сын! — прошипел он с яростью.
— Клянусь Аллахом… — отчаянно завопил Айюб.
Офицер оплеухой заставил его замолчать, затем кинул сыщику:
— Не оставляйте следов для адвоката!
Сыщик поклонился, дав понять, что ему все ясно, и вытолкнул Айюба из кабинета. Айюбу скрутили руки и стали лупить его по щекам. Он заорал от боли и, потеряв сознание, повалился на пол. Очнулся он на деревянной скамье: вокруг стояли солдаты. Сыщик грубо поднял его и поволок в кабинет начальника. На этот раз Айюба посадили перед группой чиновников в штатском. Лицо его ужасно распухло, ему казалось, что оно занимает почти всю комнату. Он будто весь разваливался на куски. Мужчина, которого он принял за главного, стал задавать ему вопросы:
— Вы готовы отвечать?
— Я невиновен! — сказал он смиренно.
Он попросил пить, ему принесли чашку воды. Чиновник, который вел допрос, спросил его имя.
— Айюб Хасан Тумара.
— Род занятий?
— Я работаю в конторе.
— Возраст?
— Тридцать лет…
— Солдаты и сыщики видели, как вы…
— Я невиновен, — перебил он, — клянусь книгой Аллаха, невиновен!
— Отвечайте на вопросы и не поднимайте шума, — твердо сказал чиновник.
— Я ничего не сделал… Я не знаю, почему меня сюда привели…
— Все свидетели показывают, что вы взорвали бомбу перед зданием Смешанного суда[8]!
Он ничего не понимал. Что они — пьяны или свихнулись? Он отказывался верить своим ушам.
— Я не сходил со стула у входа в мастерскую Мухсина, — наконец проговорил он, — я не трогал офицера.
— Чепуха! Запирательство только осложнит дело.
— Но я ничего не делал…
— Вы бросили бомбу!
— Бомбу!.. Вы говорите — бомбу?!
— Солдаты и сыщики видели собственными глазами.
— Я вас не понимаю… не понимаю, о чем вы говорите, — сказал он, ударив себя ладонью по лбу.
— Я говорю совершенно ясно, так же, как ясно ваше гнусное преступление!
— Но, милостивый сударь, меня ведь арестовали не за бомбу! Сыщик арестовал меня без всякой причины, мне ошибочно приписали нападение на офицера…
— Признайтесь, это облегчит ваше положение! Сообщите нам имена людей, впутавших вас в это преступление, не пожалеете…
— Господа, вы совершаете чудовищную ошибку! — завопил Айюб срывающимся голосом. — Я бедный человек, я никогда никого не трогал… Спросите Мухсина…
— Признайте все, вам же лучше будет!
— Мы знаем людей, которые стоят за вами, — вмешался человек, сидевший справа от следователя. — Мы прочтем вам их имена, покажем их фотографии — вы сами убедитесь, что нам все известно. Конечно, вы только неудачник, которого ввели в заблуждение. Для них вы лишь подставная фигура, орудие. Вас использовали, а потом трусливо и подло бросили. Признайтесь, это смягчит вашу вину, фактически сведет ее на нет!
— Признаться!.. Но ведь я не бил офицера…
— Где вы взяли бомбу?
— Боже праведный, бомбу…
— Значит, вы не хотите признаться?
— В чем мне признаваться?.. Бога вы не боитесь!
— Предупреждаю, запираться бесполезно.
Он вглядывался в лица тех, кто сидел перед ним, и видел непроницаемую стену. Все двери милости и надежды были наглухо закрыты.
— Неужели вам и правда нужно мое признание?
Выражение лиц изменилось, они стали заинтересованными, почти ласковыми.
— Ну, говорите же, Айюб, — сказал следователь.
— Признаюсь, что я наркоман…
Интерес тотчас сменился злобой:
— Вам угодно шутить?
— У меня в желудке пятнадцать граммов. Судебный врач может подтвердить…
— Вы губите себя!
— Сегодня я свою норму принял, и так каждый день… Вы когда-нибудь слышали, чтобы наркоман бросал бомбы?
— Оставьте эти детские уловки, вам все равно не отвертеться.
— Я еще и алкоголик. Не бил я офицера и бомбу не бросал!
— Довольно, Айюб!
— Хотите знать почему? Пожалуйста! Да я никогда не занимался политикой, мне наплевать на ваши конституции — хоть тысяча девятьсот тридцатого, хоть тысяча девятьсот двадцать третьего года! И на демонстрацию не ходил. Позовите врача!..
— Лучше последуй моему совету и признайся. Имена и фотографии перед тобой.
— Но послушайте, у меня единственное занятие — копаться в архивах да высасывать свои пятнадцать граммов в день. Приведите вашего доктора, спросите его, спросите любого!..
Прошел год, прежде чем Айюб вновь объявился у «дяди» Мухсина. Его обвинили в попытке взорвать Смешанный суд. Фотографию его поместили в газетах, и все считали Айюба героем-мучеником. Несколько известных адвокатов вызвались защищать его, и суд признал его невиновным. Когда объявили решение суда, зал взорвался аплодисментами. Теперь он пришел в мастерскую, друзья крепко обнялись. Айюб занял свое обычное место у входа.
— У меня есть отличный товар! — сказал Мухсин ласково.
— Целый год без него обходился, — отвечал Айюб со смехом, — знаешь, даже забыл, что это такое.
— Ну вот, пришло время вспомнить…
Айюб ничего не ответил. Мухсин смотрел на него с удивлением.
— Пошли их Аллах в ад! Айюб-эфенди, никак они тебя переделали?! Я тебя не узнаю.
Айюб улыбнулся, но опять промолчал.
— Но теперь тебя все любят, уважают… — продолжал Мухсин.
Айюб простодушно и весело засмеялся.
— Никто не верит, что ты наркоман, — вновь начал «дядя» Мухсин. — Там, наверху, и вправду думают, что ты ударил офицера и бросил бомбу…
— Мой процесс и был похож на разорвавшуюся бомбу! — гордо сказал Айюб.
— Что же ты собираешься делать? — недоверчиво спросил Мухсин.
Айюб задумался.
— Кое-кто предложил мне выдвинуть свою кандидатуру на будущих выборах, — проговорил он спустя некоторое время.
Потрясенный Мухсин смотрел на него, разинув рот.
— Но ведь там знают, кто бросил бомбу! — сказал он многозначительно.
— Ну и что? Даже если знают… Они говорят, что я отказался подтвердить обвинения, сфабрикованные против них…
— Но тебе же все равно, ты ни в чем таком не разбираешься?!
— В камере и на суде меня многому научили, — ответил Айюб с улыбкой.
Закария Тамир (Сирия)
Как умерла черноволосая Фатма
Перевод Г. Косача
Полуденное солнце стояло в зените над кварталом Саади, когда проповедник в мечети обратил слова свои к молящимся. Бог создал мужчин и женщин, говорил он, детей и птиц, кошек, рыб и облака. И сотворил он их всех, бедных рабов своих, из праха земного. Мужчины согласно кивали головами, и лица их были похожи на землю, из которой их создал бог, на землю, не омытую ни единой каплей дождя, на окаменевшую глину, из которой были выстроены их дома, на жесткую кладбищенскую землю, куда их опустят в тот день, когда они умрут.
Полуденная молитва окончилась, молящиеся покинули мечеть. И на их лицах мучительная тоска смешалась с тихим смирением. Многие направились в кофейню квартала Саади и, сидя там, говорили о том, что случилось несколько дней назад, когда Мунзир Салим пришел в полицию и, гордо подняв голову, заявил, что зарезал свою сестру, — ведь только кровью в квартале Саади смывают позор.
Вот и умерла Фатма, похожая на цветок, о котором мечтает каждое дерево, красавица Фатма, лучшим украшением которой были ее черные волосы — темные, как озерная гладь, где не отражается ни одна звезда, душистый шатер, где может надежно укрыться испуганный беглец.
Когда Фатма была девочкой, дед любил расчесывать ее волосы, ласково и гордо перебирая угольно-черные пряди, любовно шепча: «Ведь это же клад, настоящий клад…»
Однажды, смущаясь и робея, держа в руках поднос с кофе, Фатма вошла в комнату, где сидели свахи. Они смотрели только на ее черные как смоль волосы. А через несколько недель женщины с веселыми криками проводили ее в дом Мустафы, лицо которого не знало улыбки.
Мустафа любил Фатму и ее волосы, но каждую ночь ему снился один и тот же сон — будто он бежит под проливным дождем, и ни одна капля не падает на него.
Мустафа говорил Фатме:
— Я — мужчина, а ты — женщина. И женщина должна повиноваться мужчине, ведь она для него создана!
— Я повинуюсь тебе, делаю все, что ты пожелаешь, — отвечала Фатма.
В ответ он, вспылив, бил ее по щекам:
— Молчи, когда я говорю!
Фатма плакала. Но уже через минуту эта маленькая, веселая и беззаботная птаха забывала об обиде и начинала смеяться, вытирая слезы, которые текли по ее щекам. А Мустафа закрывал глаза, и ему казалось, что Фатма покорно говорит: «Люблю тебя и умру, если ты меня покинешь». Но Фатма ни разу не сказала ему этих слов.
Однажды, тяжело ступая, Мустафа вошел в кофейню квартала Саади и сказал брату Фатмы Мунзиру Салиму:
— Чтобы ты мог, как мужчина, сидеть среди мужчин, пойди и забери свою сестру из моего дома.
И Мунзир Салим опустил глаза от стыда перед сидевшими с ним мужчинами, с силой закусил губу, резко встал и побежал по улицам квартала Саади.
Когда Фатма увидела брата, занесшего над ней нож, она бросилась прочь из дома. С непокрытой головой бежала она по переулкам квартала Саади, волосы ее растрепались, она звала на помощь. Но нож настиг ее и пронзил ей горло, а мужчины, женщины и дети молча и мрачно смотрели на нее.
Так умерла черноволосая Фатма. Нет она все еще бежит по глухим улочкам квартала Саади, стучится в двери домов, зовет на помощь… Но все двери наглухо закрыты, и нож вновь и вновь обогревается кровью.
Лик луны
Перевод С. Шуйского
Топор дровосека безостановочно и монотонно бил по стволу лимонного дерева, которое стояло во дворе дома. Самиха сидела у окна, выходившего на аллею; время от времени оттуда слышались вопли сумасшедшего парня, сопровождавшиеся стуком топора. Аромат лимонного дерева разносился по комнате, проникал повсюду, сторожил у дверей, будто слепая нищенка.
Резкие, отрывистые крики сумасшедшего проносились над аллеей, долетали до ушей Самихи и, словно дикий зверь, врывались внутрь, пробуждая у нее в крови некое таинственное существо. Ей было видно, как сумасшедший метался по аллее. Несколько мальчишек приплясывали вокруг него, дразнили и кидались апельсиновой кожурой. Его глаза показались Самихе парой больных тигров, дремлющих в высокой траве, там, в чаще леса…
Назойливый лимонный аромат раздражал отца Самихи, измученного болезнью старика, и он решил избавиться от дерева. Не обращая внимания на мольбы Самихи, позвал дровосека. А ведь лимонное дерево с детства было ее другом! Как оно хорошело с наступлением зимы: дождевые капли жемчугом блистали на его листьях, зеленая кольчуга сверкала и переливалась — того и гляди, займется пламенем.
Снова донеслись вопли сумасшедшего, словно рыдания лимонного дерева, доживающего последние минуты. Самиху охватил безотчетный страх. Ей чудилось, будто она владычица небесного свода, полного тусклых звезд…
Самиха была женщиной в расцвете сил. Муж оставил ее несколько месяцев назад. А ведь она готовилась стать примерной женой: стряпать, стирать белье, прибирать комнаты, отдаваться, выказывая страсть, радость, нежность… Ей было десять лет, когда отец залепил ей жестокую пощечину, увидев на ней платье выше колен. Потом, перед свадьбой, замужние родственницы обучали ее, как надо вести себя в постели, как отвечать на похоть мужа, добиваясь гармонии желаний… Но муж был недоволен Самихой: она пугалась и съеживалась от каждого его прикосновения, потом уступала, и ее безответная плоть бесстрастно принимала тяжесть мужского тела… Муж не желал жить с нею: ему нужна была женщина, содрогавшаяся от его близости. Самиха вернулась в дом родителей — помогала матери по хозяйству, а остальное время дня сидела у окна и рассматривала прохожих.
А сумасшедший все прыгал по аллее, крича и отбиваясь от мальчишек. Топор ранил ствол лимонного дерева, острое лезвие проникало в его плоть все глубже и глубже. Размеренный стук врывался в прошлое, разрушал ее связь с детством. Ребенком Самиха могла смеяться без причины, но ее пугала луна. Она не хотела верить, что это всего лишь мертвенный диск, бледно сияющий в вышине.
Необычно резкий крик вонзился в ее сознание. Выглянув из окна, Самиха увидела, что сумасшедший сидит на земле, стиснув руками голову, а кровь так и хлещет у него между пальцев. Мальчишек уже не было — после того как один из них швырнул в него камнем, они убежали.
Необъяснимый ужас охватил Самиху, она отбежала от окна и бросилась на кровать. Аромат лимонного дерева и стук топора смешивались со стоном сумасшедшего. Самиха закрыла глаза, она чувствовала приближение приступа лихорадки. Ей казалось, будто чьи-то пальцы сжимают ей горло, не дают вздохнуть. Хотелось позвать на помощь. Болезненная тяжесть разлилась по всему телу, но вскоре пришло облегчение. Счастье и страх слились воедино, дыхание ее участилось, и она увидела вдруг таинственного незнакомца, того, из ночных сновидений. Он стоял высокий и совершенно нагой. Лишь густые черные волосы покрывали его кожу. Ей хотелось дотронуться до него, но она не могла шевельнуться.
Палаческий топор тупо колотил по лимонному стволу. Незнакомец улыбался. Он стоял у дверей, глаза его блестели. Самиха прохрипела: «Уходи!» — но он широко улыбнулся. Зубы его были ослепительно белыми, а губы — алыми, как замерзшая кровь. Хоть бы сказал что-нибудь! Ей отчаянно захотелось услышать его голос: наверное, он похож на рокот волн, которые бьются о скалы на далеком берегу… Но, когда он стал приближаться, она попыталась бежать и сказала вновь: «Уходи!» Мужчина, казалось, не слышал и продолжал приближаться. Вот он протянул руку, погладил ее волнистые волосы… Губы его шевельнулись беззвучно, но Самиха была уверена, что он сказал: «Милая!»
Всхлипывания сумасшедшего становились громче. Незнакомец взял Самиху за руку и потянул к себе. Самиха не сопротивлялась. Его рука была такой сладостно знакомой. Где она видела эти руки? Она не могла вспомнить, как ни старалась. А мужчина вел ее вперед. Они пересекли широкое поле, где зимние снега встретились с летним солнцем и весенними цветами. Подошли к ветхому дому. Он показался Самихе знакомым. Она видела его раньше. Но где? Где?.. Тьма рассеялась, и ей вдруг представилось, что это тот самый старый заброшенный дом, который, как призрак, маячил в конце аллеи, когда она была ребенком.
Она оглянулась на мужчину и увидела, что тот изменился. Это был уже не юноша, а немолодой человек. Она сразу узнала его. Когда-то, ей еще не было двенадцати, она возвращалась домой. Спускались сумерки, и она спешила. Когда она поравнялась со старым домом, мужчина средних лет загородил ей дорогу. Он больно сжал ее руку и грубо бросил: «Будешь орать — убью!» Он быстро затащил ее в дом, сорвал платье… Грудь у нее только начинала формироваться, но была уже гладкой, упругой. От него пахло дымом, как от потухшего костра. Самиха с волнением посмотрела на мужчину, который пришел к ней после стольких ожиданий. Ей хотелось броситься к нему, спрятать голову у него на груди. Но она опять услышала предостерегающий голос: «Убью, если крикнешь!» И она не сопротивлялась. Ею овладело желание, такое новое для нее, оно возникло глубоко внутри, согревая ее, и она тихо лежала в ожидании тела мужчины, дымного тела, напоминавшего потухший костер.
Вновь донеслись крики сумасшедшего. Самиха старалась не обращать на них внимания, но вопли становились все громче, они напоминали рычание зверя. Наконец она не выдержала и, вскочив с кровати, подбежала к окну. Выглянув наружу, она увидела, что сумасшедший все еще сидит на земле, отбиваясь от парикмахера и бакалейщика, которые стараются перевязать ему рану на голове, и дико воет.
Самиха не пыталась больше вернуться в старый заброшенный дом и укрыться там в вечерней мгле с незнакомцем. Она не могла оторвать глаз от сумасшедшего, который катался по земле, размахивая руками и ногами. Образ немолодого мужчины поблек и растаял. Ей чудилось, что сумасшедший превратился в скопище ножей, сейчас он медленно рассечет ее тело на куски, а потом оставит наедине с прежними страхами.
Самиха вернулась к кровати, легла, закрыла глаза. Однажды, когда она останется одна, она заманит сумасшедшего в дом, бесстыдно сорвет с себя платье и отдаст свою грудь его рту. Она будет смеяться, когда он начнет теребить ей соски, прерывающимся голосом потребует, чтобы он кусал ее, впился в нее зубами, пока не брызнет кровь и не обагрит ему губы. Тогда она осушит их языком, жадно и трепетно…
Стук топора резко оборвался. Раздался шум падения лимонного дереза, все стихло.
Вспомнив о луне, Самиха улыбнулась: она больше не будет бояться луны, ведь она видела ее неприкрытый лик.
Рашад Рушди (АРЕ)
На женской половине[9]
Перевод С. Шуйского
Когда трамвай остановился у Атабы, на женской половине никого не было, кроме одной старушки. Шел пятый час пополудни. Стояла удушающая жара. Оглушительно кричали разносчики. Кондуктор отправился на почту за мелочью, и трамвай задержался дольше обычного. Но вот он бежит обратно. Сумка, висящая у него на шее, бьет ему по животу. В руках бумажный пакет с разменной монетой. Он подносит ко рту рожок:
— Минуточку, уважаемый, не сигналь!
В женскую половину спешила женщина в покрывале с ворохом разноцветных свертков. Кондуктор просигналил.
— Чего ему приспичило торопиться? — произнесла она, поднимая сверток, который упал на пол.
Трамвай неожиданно тронулся, и ей пришлось прислониться спиной к перегородке, чтобы не упасть. Подняв пакет, женщина устроилась на той же скамейке, где сидела старушка, положила рядом с собой пакеты.
— В их сердцах нет жалости, — сказала она.
Женщине было около тридцати. Под покрывалом она носила кричащее красное платье, щедро открывавшее ее белую грудь. Пухлость ее тела не переходила, однако, в дряблость. И лицу своему она явно уделяла немало внимания: белое, сияющее чистотой, оно не носило и следа пудры.
Трамвай остановился против универмага «Омар эфенди». Дверь открылась, вошли две сестры-сиделки из больницы Каср ал-Айни, а за ними — девушка-гречанка. Все сели на скамейку напротив. Затем по ступенькам поднялась высокая дама лет пятидесяти с дочерью, видевшей не более двадцати весен. Женщина в покрывале взяла пакеты на колени, чтобы освободить место для матери, которая продолжала разговаривать с дочерью;
— Не ной, Галила! Я уже говорила, дорогая моя, что не могу купить тебе скатерть, не посоветовавшись с отцом. Он дает нам на белье всего пятьдесят фунтов, а скатерть стоит двадцать.
— Мне от тебя ничего не нужно.
— Ну, дорогая моя, что это, первая скатерть? Или последняя? Завтра купишь все, что твое сердце пожелает, на деньги мужа и успокоишься…
— Ну да! Даст мне муж двадцать фунтов на скатерть! Ему что ни попади в кулак — запихнет себе в зоб, как пеликан.
Вошел кондуктор.
— Билетики, сударыни. Вам билетик, мадам. Куда изволите? Тогда еще один миллим[10].
— Молочный шоколад! Всего один миллим за плитку шоколада. Дешевизна! — выкрикнул мальчишка-торговец.
— Эй, парень! Ты всюду за мной по пятам! Не тебе ли было сказано выйти на предыдущей остановке?! Хватит, братец! Избавь меня от твоего вида!
— Минутку, уважаемый! Эй, шоколадник, дай мне плитку. — Дама в покрывале открыла кошелек, заплатила за плитку шоколада, приподняла вуаль и начала есть. — Ужасно мягкий, дорогой мой.
— Это от погоды! Очень жарко. Молочный шоколад!
— Ну, пошел теперь, мистер!
Трамвай остановился. Разносчик шоколада сошел. В трамвай вошли еще две женщины.
— О господи! И отчего это так много народу?!
— Нам придется стоять…
— Дорогая моя, не могу я стоять в трамвае — качает.
Одна из сестер-сиделок освободила место:
— Пожалуйста, присядьте, сударыня, устраивайтесь поудобнее.
— Спасибо, дорогая. Я вас потревожила.
Напротив женщины в покрывале села беременная. Она тоже полновата и белокожа, но ей нет еще и двадцати двух. На шее у нее поблескивает золотое ожерелье, запястья в браслетах — по всему видно, живет в благополучии.
— Билетики, сударыни. Куда желаете?
— Два до конца.
Беременная уплатила за обеих, кондуктор дал ей сдачу и ушел, не закрыв дверцу между отделениями трамвая.
— Дай мне твои вещи, Фардус, — обратилась беременная к подруге.
— Я пойду сяду там, дорогая, — сказала та. — Там никого нет.
— Но там же мужчины…
— Ну и что? Не съедят же нас мужчины!
— Ей-богу, она права, — сказала женщина в покрывале, бросив обертку от шоколада. — Это мы едим мужчин, а не они нас.
— Это как?
— Как? Есть ли нужда спрашивать, мадам? Разве Еву сотворили не из ребра Адамова? Какая нам цена без них?
Женщина стянула с плеч покрывало, и оно легло вокруг нее.
— Вы преувеличиваете, сударыня, — повернулась к ней одна из сиделок. — Разве мы им не служим, не ухаживаем за ними? Не мы ли приносим им детей и создаем домашний очаг?
— Дом? Женщины, дорогие мои, ей-богу, дом без мужчины ничто: пол да стены — одним словом, могила, да и только. Пусть Аллах не осудит слышащих мои слова и никогда не лишит их мужчин.
Все засмеялись, даже гречанка. Говорившая невозмутимо оглядела всех, не видя причины для веселья, и продолжала:
— Когда мужчина возвращается домой, к семье, этому мгновению нет равного на свете: «Эй, жена, возьми-ка разрежь этот арбуз. А почему дверь была открыта? Встань-ка, прогони мух да задерни шторы: вздремнуть хочется». А как хорошо посидеть вместе вечерком на балконе, ты рассказываешь ему, что у тебя на сердце, он — тебе…
Дверца открылась, вошел кондуктор. Женщина в покрывале замолкла и стала смотреть в окно на длинную улицу. Каср ал-Айни. Через мгновение трамвай остановился. Гречанка и сиделки вышли, мать пересела к дочери.
— Благослови ее господь, она, должно быть, невеста, — обратилась к ним женщина в покрывале.
— Да, мадам, это моя старшая дочь, ее свадьба через двадцать дней.
— Пусть Аллах разрешит все счастливо. А ваш жених так же красив, как вы?
Девушка посмотрела на нее, но ничего не ответила.
— Он ей не нравится, — поспешила с ответом мать. — Ничто ей на свете не нравится. Ей нужны молочные реки да кисельные берега.
— Мне нужен хороший дом, — раздраженно вмешалась дочь. — Ради чего же выходят замуж?
— Как это ради чего? — поразилась женщина в покрывале. — Да разве можно так говорить, девушка? Для кого мы одеваемся? Для кого красимся и белимся? Самые распрекрасные ткани не радуют, если они не куплены мужем!
Трамвай остановился. Беременная с подругой и мать с дочерью вышли. На мгновение воцарилась тишина. Ее нарушила старушка:
— Спаси нас Аллах, отчего это так много мух?
— Да они и впрямь такие нахальные, — поддержала ее женщина в покрывале.
— Что чума — и в доме, и на улице, никакая отрава их не берет. Была когда-то липкая бумажка, но теперь ее не достанешь!
— Липкая бумажка? У меня дома четыре мотка — все новые.
— Где ты взяла, доченька?
— Новый лавочник принес, он открыл магазин неподалеку от нас. Высокий такой, смуглый, как зовут — не помню.
— Интересно, где он ее раздобыл, я повсюду искала…
— Право, не знаю. Я как раз из ванны выходила вчера, слышу — стук в дверь. Пошла открыть, а это он с бумажкой…
— Хороший человек, ей-богу.
— Да, похоже, что добродушный.
Трамвай остановился на мосту. Старуха вышла. Кондуктор закрыл дверцу между женской половиной и вагоновожатым, и трамвай двинулся дальше. Женщина в покрывале сидела, задумавшись. Она вспомнила беременную, ее голубое платье, белую шею, ожерелье и браслеты на запястьях. Вспомнила мать с дочерью. Слова последней вновь прозвучали у нее в ушах: «Ради чего же выходят замуж?»
Память вернула ее еще дальше назад, и она увидела себя с мужем на улице Муску:
— Я голодна, повелитель, голодна…
— В чем дело, жена? Мы только что поели…
— Я не хочу есть. Тело мое голодно, оно желает этот кусок ткани.
— На сколько он потянет?
— На два, самое большее на три фунта.
— Ну иди, моя хорошая, купи.
— Пусть Аллах никогда тебя не отнимет у меня, повелитель.
И она вспомнила, как семь месяцев назад, в рамадан[11], ей принесли документ о разводе… В ушах прозвучали слова, сказанные ею женщинам в вагоне: «Дом без мужчины ничто: пол да стены, — одним словом, могила, да и только…»
И вновь задребезжал бабий смех, но она по-прежнему не видела причин для веселья. В памяти всплыла ее квартирка: гостиная, спальня, ванная… Перед глазами возник вдруг высокий смуглый лавочник с приятным мягким голосом.
С неделю он арендовал магазин неподалеку от ее дома. Она видела его всего дважды. Второй раз вчера в полдень. Она шла мимо его магазина за настойкой опия, и он спросил, не нужна ли ей липкая бумажка: у него будет партия вечером.
Ей вспомнилось лицо старухи и ее сетования по поводу липкой бумажки. Что она ей сказала? Ах да, что лавочник принес ей бумажку, когда она была одна дома. Но это неправда, вчера вечером, выйдя из ванны, она действительно услышала стук в дверь, но это стучал не лавочник, а мальчик-рассыльный.
Ее ложь показалась ей страшной. Почему она солгала? Почему?
Она попыталась найти ответ на вопрос, но не могла сосредоточиться. Перед глазами опять возникла квартирка. Она ясно увидела дверь полутемной спальни, потом самое себя одну на диване, когда дверь за рассыльным уже закрылась; раздражало цоканье деревянных шлепанцев Галилы в соседней квартире, тонкий соседкин голос звал мужа: «Иди же, хозяин Абду, ужин готов».
Снова спрашивала она себя, почему сказала старухе, что лавочник приходил к ней. Почему? «Фантазии… Фантазии… Выдумки беспричинные…» — подумала она, посмотрев на Нил вдоль набережной.
— Булавки, иголки! — выкрик разносчика прозвенел в ушах, когда трамвай замер на следующей остановке.
Кондуктор просигналил в рожок, и вагон тронулся. Она осталась одна на женской половине…
Салахаддин А. ан-Нахи (Ирак)
Великодушный Мади
Перевод Л. Галкиной и А. Васильева
Холм Акир около Суайры — место археологических раскопок, за которым присматривает старикан Мади, настоящий араб, воплощение древних традиций. Мне случилось быть археологом, и я удостоился чести участвовать в первой экспедиции Национального комитета по сохранению древностей. Именно там мне посчастливилось убедиться лично в щедрости простой арабской души.
Мы разбили палатки у подножия холма, где-то на полпути от места раскопок до хижины Мади. Сама хижина была сплетена из прутьев, словно гнездо, и от недостатка вентиляции не страдала. Закрома Мади явно не ломились от запасов, и ему бы туго пришлось, пожелай он накормить всех гостей. Но у наших рабочих хватало муки, чая, сахара и прочего, так что Мади не угрожало расстаться со своей коровой. Мы даже и не представляли себе, что наше появление поставило его перед такой проблемой. Мади в самом деле олицетворял собой простоту — город не коснулся его в этом захолустье. Он истово исполнял несложные обязанности сторожа, разделяя уединение с женой, маленькой дочкой и коровой.
Мади занимался охраной археологических раскопок с раннего детства. Он любил вспоминать немецкие экспедиции, бывавшие в Ираке до первой мировой войны. Было у него в запасе и несколько забавных историй о старых добрых днях, и он частенько лил слезы оттого, что им пришел конец.
Своему делу Мади был предан необыкновенно. Его должностное рвение изводило нас, особенно когда он по ночам бродил вокруг наших палаток со старинным ружьем в руках. Ни одна ночь не обходилась без пары залпов (по меньшей мере) по тому, что он именовал джиннами[12]. Зрение подводило его довольно беззастенчиво, поэтому нельзя было предсказать, когда раздастся смехотворный трах-тарарах, вызывающий лай окрестных собак и якобы посылавший свинцовую смерть джинну. Каждый, кому приходилось вылезать из палатки ночью, должен был убеждать его, что идет свой, а не пришелец из иного мира. Днем мы потешались над рассказами Мади о его ночных подвигах и бесчисленных ворах, которых он изничтожил. Наш смех его ободрял, и вскоре он стал считать для себя обязательным играть роль потешника.
Когда сезон раскопок окончился и мы перед возвращением в Багдад стали сворачивать лагерь, появился Мади. Застенчивость сковывала ему язык, когда он объяснял, что ему нужны деньги для покупки второй коровы, чтобы стадо его увеличилось вдвое. Он свято верил в нашу щедрость, и нам пришлось, подчистив свои запасы, снабдить его нужной суммой и дать день отпуска на покупку.
Каково же было наше изумление, когда Мади вернулся в лагерь и устроил званый обед в нашу честь. Оказывается, он и не думал покупать корову. Повышению своего уровня жизни за счет увеличения поголовья скота он предпочел гостеприимство в духе древнеарабской традиции.
С тех пор лицо Мади излучает некое сияние, ему сладостно от сознания, что слава о его великодушии столь же велика среди путешественников — передвигайся они верхом на лошадях, на поездах или на самолетах, — как до него слава легендарного Хатима ат-Таи[13].
ИРАН
Джалал Але Ахмад
Муж-американец
Перевод Н. Кондыревой и Ш. Бади
— …Водка? Нет, спасибо, терпеть не могу водки. Виски, пожалуй, можно — одну капельку! Благодарю вас. Нет, я не пью с водой. А содовой у вас нет? Жаль… Да, как видите, отвратительные замашки моего подлеца все-таки повлияли на меня. Если бы вы знали, как он хлестал это виски с содовой! В папином доме я и не притрагивалась ни к чему такому. А папа и сейчас в рот не берет спиртного. Нет, вовсе не потому, что он такой верующий или ханжа, — просто у нас дома это было не принято. А этот подлец прежде всего стал приучать меня к виски с содовой. Бывало, только придет с работы, еще в прихожей — подавай ему виски. Руки не успеет помыть… Если бы я тогда знала, что он этими руками делал!.. Когда его не было дома, у меня иногда появлялось желание хлебнуть немножко. Конечно, дочки у меня тогда еще не было, и от одиночества я порой не выдерживала… Но мне все равно не нравилось: уж очень горло жгло. Сколько он ни упрашивал выпить с ним — ничего не получалось. А когда я забеременела, он силой заставлял меня пить пиво: очень, мол, полезно для молока, но виски — нет, я так и не привыкла. А вот когда я узнала, чем он занимается, залпом стакан осушила, и без всякой содовой. И еще налила — себе и той девушке, его «герл-френд»[14] — ну, вроде невесты его бывшей. Ведь это она пришла и все мне выложила. Вот мы и сели с ней, выпили, рассказали друг другу о своих невзгодах, поплакали, пожаловались… Вы подумайте, кто я была: образованная, красивая девушка, все есть, отец — почтенный человек, посещала английские курсы — уж во всяком случае, мне не было никакой необходимости выскакивать замуж за кого попало. И вот тебе на — супруг! Просто не верится! А ведь кругом столько образованных молодых людей ходят неприкаянные — инженеры, врачи… Ну, да ведь этим идиотам тоже подавай жену европейку или американку. Вот они и женятся там — кто на девушке с почты, кто на продавщице из супермаркета, в лучшем случае — на ученице дантиста, которой случилось как-то сунуть пациенту в рот комочек ваты. Зато потом — смотрите, какая важность! Куда там Сьюзен Хьюард, или Ширли Мак-Лейн, или Элизабет Тейлор! Вот я вам расскажу: несколько дней назад встретилась я с одной такой девицей. За два месяца до этого она стала женой доблестного сына иранского народа, а две недели назад прибыла сюда. Мужа ее телеграммой вызвали в столицу — мол, приезжай, ты уже депутат меджлиса[15]. Их домохозяин пригласил меня — чтобы заморская гостья не оставалась одна, чтобы ей было с кем поболтать на родном языке. Это было буквально на прошлой неделе. И вот эта девица с парой расхожих техасских словечек… Нет, вы не смейтесь! Я не шучу. А рот разевала — дай боже!.. У самой-то еще ногти обломанные, не отросли — видно, привыкла за день воз посуды перемывать. И при этом, знаете, что она плела? «Мы приехали и привезли вам культуру… научили вас обращаться с газовыми плитами, со стиральными машинами» — и все такое. А по рукам видно, что в своем Техасе она стирала белье в самом простецком корыте. А еще нос задирает! Дочка какого-то пастуха. Да не того, на земле которого нашли нефть, и он заважничал — мочи нет, а самого обыкновенного, из тех, что пасут чужой скот. Ну, я ей, конечно, ничего не сказала, а один мужчина там был, так он ей говорит на ломаном английском: «Если культура то, о чем вы разглагольствуете, мы ее даром вернем тем компаниям, которые присылают сюда не только стиральные машины, но и вас в придачу». Девчонка, конечно, его не поняла. То есть она не поняла его английский, пришлось мне переводить. Тогда она вместо того, чтобы отвечать тому человеку, взялась за меня. Ты, мол, наверно, дурно себя вела, распутничала — иначе с чего бы это мужу с тобой разводиться? Так вот прямо и сказанула! Ну а я, чтобы как-то смягчить резкость того мужчины и развлечь девчонку, стала ей рассказывать, что я жила в Америке, была замужем за американцем, потом разошлась с ним, вернулась… И, когда я ей объяснила, чем он занимался, из-за чего я с ним развелась, знаете, что она заявила? В этом, говорит, нет ничего стыдного, никакая работа не позор. Это, видно, его семья тебя выставила, чтобы с твоим ребенком наследства не делить. А скорее всего, говорит, ты себя скверно вела. И вообще, похоже было, что это не она недавно приехала в пашу страну, а мы всем ей обязаны. Еще бы — муженек депутат меджлиса! А ведь если бы эти идиоты не ездили бы за границу да не пялили глаза на всяких шлюх, таким девушкам, как я, не приходилось бы идти на риск… Нет, благодарю вас, больше не наливайте. Мне станет плохо. На голодный желудок виски… Ну, совсем капельку! Хорошо бы еще ломтик сыру… Очень вам благодарна. Это что, сыр? А почему он такой белый? Лигванский?[16] А это где? Не знаю. Я знаю голландский, датский сыр, а этот мне никогда не правился. Да, с фисташками, пожалуй, получше. Спасибо. О чем я говорила? Я познакомилась с ним в Американском клубе, я уже год ходила туда на языковые курсы. Вы знаете, какая там неразбериха. Когда я получила аттестат, я записалась на экзамены в университет. Ну, вы же понимаете, жуткий конкурс — двадцать-тридцать тысяч поступающих, почти никаких шансов. Вот папа и посоветовал мне пойти на курсы. Говорит, и занятие у тебя будет, и язык выучишь. А этот мерзавец тогда там преподавал. Высокий красивый блондин, этакий стопроцентный американец. А какие ручищи! Одной рукой мог прикрыть мою ученическую тетрадку. Ну, что еще… Мы сразу друг другу понравились. Он очень хорошо держал себя. Сначала пригласил меня на выставку живописи в новом клубе Аббасабада[17]. Картины там были из тех, знаете, где изображают безголовые тела или разбрызгивают разные краски по всему полотну, или рисуют колбасу с головой и называют это человеком, или на двух метрах холста вырисовывают два кофейных зернышка. Пригласил он и папу с мамой — как они были довольны! А потом отвез нас домой на своей машине. Какие манеры! Дверцу машины вовремя распахнуть и все такое — и это перед моими родителями, у которых и по сей день нет машины. Ну, ясно — с этого вечера дело пошло на лад. Потом он пригласил меня потанцевать на один из их праздников. Сэнксгивинг, что ли. Ой, ну как же вы не знаете? Самый главный американский праздник. Сэнксгивинг означает День Благодарения. Тот день, когда американцы окончательно разделались с краснокожими. Конечно, папа отпустил меня — почему бы и нет? Ведь мне больше не с кем было практиковаться в языке, а без практики язык не выучишь. Там мы договорились, что я буду учить его персидскому — конечно, после уроков. Он стал раз в неделю приезжать к нам домой… Вы не представляете, какой это был праздник! Из выдолбленных тыкв мы сделали рожицы — прорезали дырки для глаз, носа, рта, а потом вставили внутрь лампочки. А какие танцы! Я уже немного понимала по-английски и не чувствовала себя чужой. Да и иранцев там было много. Но даже в тот вечер я наотрез отказалась пить пиво. Ему это вроде бы даже понравилось. Когда он привез меня домой, он сказал маме: «Поздравляю вас с такой дочкой!» — я сама переводила его слова. Вот я и стала переводчицей! Так мы провели вместе восемь месяцев. Ездили на водохранилище Карадж, на лодочную станцию, ходили в кино, музеи, на базар, в Шемиран, ездили и в Шах-Абдоль-Азим[18] и еще много мест посетили, которых без него мне бы и не видать никогда. И наконец, в ночь Крисмес[19] он пригласил нас к себе домой. Ну, что такое Крисмес, вы, конечно, знаете. Папа и мама пришли, и Фафар тоже. Вы не знакомы с Фафаром? Это — мой брат Фаридун. Американцу моему прислали двух жареных индеек — из самого Лос-Анджелеса. Не знаете? Надо же! Что же вы тогда знаете?.. Ну, это там, где Голливуд. Да нет, не ему одному прислали, им всем посылают, чтобы они в праздничную ночь не скучали по дому. А уж когда такого мерзавца посылают по его грязным делам в Тегеран, то тут уж и вовсе не скупятся — и индюшки, и пиво, и виски, и сигареты, и шоколад. Вы не поверите — я бы согласилась, чтобы он был убийцей, вором, гангстером, но только не это… Благодарю вас. Дайте мне еще капельку виски из той бутылки. Это, кажется, не американское? Они больше пьют «бурбон» — этот сорт отдает землей. Ну, конечно, это «шотландское» — у него такой резкий вкус. Похоже на самих англичан. Да, так о чем я говорила? Ага. В тот же вечер он сделал мне предложение. По всем правилам, за праздничным столом. Представляете, и я сама переводила! Интересно, правда? Никто еще так не выходил замуж. Сначала он нарезал индейку, разложил по тарелкам. Потом открыл шампанское и налил всем: и папе, и маме. Мама, конечно, пить не стала, а папа выпил. Я тоже пригубила. Сначала вкус показался мне терпким и вяжущим, потом во рту осталась одна сладость. Тут он и пристал ко мне: скажи отцу, что я прошу твоей руки. Он настоял, чтобы я переводила фразу за фразой: что он уже отслужил свой срок в армии, освобожден от налогов, что у него кровь второй группы, что он ничем не болен, получает в месяц полторы тысячи долларов, а когда вернется в Америку, будет получать восемьсот долларов, что у него в Вашингтоне собственный дом и вообще за ним не числится ничего, взятого напрокат или в рассрочку. Его родители живут в Лос-Анджелесе, он от них совершенно независим, ну и все такое. А папа с первого же вечера был готов дать согласие. Он сам мне говорил: «Смотри, дочка, не упусти свое счастье. Это ведь не шутка — из тысячи девушек, может, одной выпадает шанс выйти замуж за американца». До сих пор у меня в ушах звенят его слова: «Но ты сама понимаешь, жить с ним придется тебе. Попроси у него недельку сроку, чтобы подумать». Так мы и сделали, но, конечно, все было решено сразу. Узнала родня. Все наперебой стали приглашать нас в гости, обряды всякие начались. А как мне завидовали и перед ним как выставлялись! Мои кузины тут же со мной переругались. Отец был прав: это не шутка — выйти замуж за американца любой девушке лестно. Но ведь он моей руки просил, правда? Что же мне было — отрекаться в их пользу, что ли? Из всех родственников только бабушка была недовольна, все ворчала: «У нас везде родня: и в Исфахане, и в Кашане, даже в Бушире есть. Везде есть. А вот в Америке — не бывало. Откуда мы знаем, кто он такой? Что это за зять, к дому его не подойди, не порасспроси, не выведай что надо у соседей…» Ну и прочие устарелые бредни. Она и на свадьбу-то к нам не пришла. Нарочно взяла и уехала в Мешхед. Зато сама я была на верху блаженства. Мы пригласили знакомого чиновника из муниципального управления. Все наше семейство было в сборе, и американцев тоже немало пришло. А какие фотографии свадебной церемонии получились! Один из друзей моего мужа даже сиял фильм. Ох, уж эти американцы! Всюду нос суют. Лезут, спрашивают. Я же невеста! А они ничего не соображают, никакого уважения… Это что? А там кто? Зачем сахар мелют? Что написано на хлебе? Откуда привозят руту[20]? Так ли, иначе — дело сделано. Заодно оформили на работу к американцам в качестве шоферов двух моих родственников, предварительно подготовленных, конечно. Сумму мехра[21] он определил в сто тысяч туманов. «Нет бога, кроме Аллаха…», символ веры, он произнес тут же, за свадебным столом[22] — ох, как трудно давались ему арабские слова, и как все смеялись над его выговором! Свадьба была самая настоящая, по шариату[23], не подкопаешься. Чем он занимается? Тогда он еще преподавал английский язык. А в брачном свидетельстве написали: «юрист». Свидетелями с его стороны были двое из американского посольства… Да за одно это вранье я могла бы засадить его в тюрьму и потребовать возмещения убытков! Или по крайней мере кроме тех четырехсот долларов, которые он дает на содержание дочери, содрать с него еще эдак долларов шестьсот! Но что толку? Я и видеть-то его больше не хочу! Часу не смогла бы с ним вытерпеть. Хорошо еще, что он согласился отдать мне ребенка — ведь по их законам он мог бы оставить девочку у себя. Ну, мехр я ему, конечно, простила. Пусть они провалятся к чертям собачьим, деньги его! Если бы вы только знали, откуда он их брал — и на эти деньги я стану покупать себе разные золотые побрякушки, навешивать на шею, или, там, мясо, рис, еду всякую?.. Буквально то же самое говорила эта девушка, его бывшая «герл-френд». Ну, невеста, подружка — я уж не знаю кто. Я ее в первый и в последний раз тогда видела. Она села в Лос-Анджелесе на самолет, прилетела в Вашингтон, взяла в аэропорту такси — и прямо к нам. А за те два года, что я жила в Вашингтоне, никто из его родни не появлялся. Он все говорил: далеко, мол, у всех свои дела, ну и все такое. А мне даже лучше: никто не вмешивается, как хочу, так и живу. Иногда письма им писала — они тоже писали. Фотографию дочки послала. Ну, они прислали подарки по случаю рождения ребенка. Потом мы отправили еще фото, когда девочке исполнился годик, но от них больше вестей не было, пока не явилась та девица. Здравствуйте, говорит, представилась мне по всем правилам, вежливо так. Вы, говорит, не скучаете здесь одна? Ах, какой прелестный ребенок! Ну, и пошло. А я возилась со стиральной машиной — испортилось что-то. Она тут же взялась мне помогать. Исправили мы поломку, заложили белье в бак, а сами сели поговорить по душам. Она мне рассказала, что была его невестой, когда его забрали на корейскую войну. А когда война кончилась, он в Лос-Анджелес не вернулся, нашел себе работу в Вашингтоне. Бог знает, говорит, что там, в Корее, делали с молодыми ребятами — отчего они, вернувшись, соглашались на такую работу. А какая, спрашиваю, работа? Она прямо остолбенела: неужели я до сих пор не знаю, чем занимается мой муж? Понятно, никакая работа не зазорна, но только, говорит, родня от него отвернулась — все из-за этого. И как он их ни убеждал — бесполезно. Ну, сердце мне так и обожгло, вдруг, думаю, он палач? Служит где-нибудь при газовой камере или электрическом стуле — это ведь тоже по юридическому ведомству. А когда она все толком объяснила, у меня в глазах потемнело, дурно стало. Пришлось ей самой доставать из буфета виски, разливать по стаканам… Она сказала, что это третий жених, которого она теряет. Первый был убит в Корее, второй — во Вьетнаме, а с этим вот что вышло. Трудно, говорит, понять, почему те, что остались в живых и вернулись, связываются с такими темными делами, сходят с ума или становятся ворами и убийцами. И на меня обрушилась: как это я не позаботилась узнать, чем занимается мой муж? Я ведь не кухаркина дочка, не уличная девчонка, не из сиротского дома — у меня, мол, и родители есть, и собой хороша — ну и все такое… Ах, благодарю вас, еще капельку — не помешает. Ваши гости, видно, задерживаются? Все время в горле пересыхает. Беда в том, что этой девушке удалось влезть мне в душу — такая она была вся чистенькая, аккуратненькая. Я уже семь лет, говорит, ищу в Лос-Анджелесе мужа, а еще хочу пробиться в кинозвезды. Потом мы вместе вытащили из машины белье, развесили его, поставили коляску с девочкой на заднее сиденье — и поехали вместе к мужу на работу. Я все еще не верила — и не поверила, пока не увидела собственными глазами! Сначала мы приехали в его контору. Ну конечно, началось: «Здравствуйте, что вам угодно?» А кругом разные фото — парки, луга, деревья! Если не знаешь, что это за лавочка, можно подумать — там предлагают виллы для медового месяца. И все с фотографиями, чертежами. Какие петли, какой изволите рисунок? Предпочитаете фанеровку? Каким покрыть материалом? Необходимы обряды? Угодно выбрать карету — сколько лошадей? Или, может быть, машину? Обойдется дешевле. Марка машины? Сколько хотите сопровождающих, по какой ставке, какие желаете проявления чувств, за каких родственников они должны себя выдавать, какая одежда, какая церковь?.. Вы понимаете, что я говорю? Так все и было. Повсюду разложены были рекламные проспекты, сделанные по специальному заказу бумажные салфетки, спичечные коробки со всевозможными картинками, фотографиями, подписями вроде: «Вечный покой на бархате», «Эти кущи подобны райским садам» — и тому подобное. Служащие подняли вокруг нас суету: «Желаете одноместный или фамильный? На сколько человек? Семейный обойдется на пятьдесят процентов дешевле, и мы можем предоставить вам рассрочку». А у меня, клянусь, сердце чуть не разрывается: никак не могу поверить, что мой муж здесь служит. Ведь он же говорил — юрист, «лойер»!.. В конце концов мы представились и спросили, где он сейчас работает, — осторожненько, чтобы они не почуяли, в чем дело. Просто сказали, что она — его сестра, прилетела из Лос-Анджелеса и вечером вылетает обратно, что у нее важное дело к нему, а я не знаю, в каком месте он сегодня.
Вышли мы оттуда и отправились прямо по адресу, который нам дали. Я, пока не увидела его там, за кустами букса, все еще не верила. Он был в рабочем комбинезоне, рукава рубашки закатаны, в руках — плотницкий метр. Отмерив четырехугольник на газоне, он брал пневматический молоток, с треском взрезал по всем четырем сторонам дерн и отходил в сторону. Два негра, которые следовали за ним, тотчас снимали аккуратную пластину дерна и грузили ее на автокар. Муж снова брался за пневмомолоток и углублял яму, а те двое собирали землю и ссыпали ее в другой автокар. Так мой муж и вышагивал туда-сюда, негры — за ним. Все трое были одеты в одинаковые комбинезоны. Как они старались! Горсточке земли не давали упасть на траву газона. А мы сидели вдвоем в машине и целых полчаса смотрели на них через кусты букса на обочине шоссе и плакали. Мимо нашей машины все время проходили автокары — такие маленькие грузовички, — они увозили дерн и землю и привозили новые длинные ящики, которые расставляли рядами на газоне, пока для них выкопают ямы. Тогда как раз вывозили убитых из Вьетнама — партию за партией, по двести-триста трупов каждый день. Так что хлопот хватало. Кроме бригады моего мужа там работало еще десять-двенадцать бригад, каждая на своем участке. А какой там парк! Он называется Арлингтон. Вы, вероятно, слышали. Это такое же известное место, как и американская столица, оно знаменито на весь мир, пожалуй, не меньше самой Америки. Так мне объяснила в тот день моя попутчица. Арлингтон прославился со времени войны за независимость. Кеннеди тоже там похоронен. И все люди приходят туда — посмотреть, погулять. Есть там и почетный караул, он сменяется с большой торжественностью. Арлингтон — огромный луг, покрытый могильными холмиками. Каждый участок обсажен деревьями и кустами букса, в изголовье могил — белая каменная плита, где написано имя и звание. Полковники размещены отдельно, майоры — отдельно, сержанты — в одном месте, простые солдаты — в другом. Девушка показывала мне: смотри, мол, и здесь соблюден воинский порядок. Ох, обо всем и не расскажешь! Она говорила: «У нас, американцев, земные хлопоты заканчиваются здесь, на Арлингтонском кладбище». Ах, как она распалилась! Еще бы, семь лет ждать и потерять троих женихов!.. Она показала мне могилы тех двух, и могилу Кеннеди тоже показала, и место, где сменяется почетный караул, потом мы повернули обратно. Мне-то было тошно смотреть на все это. Мы пообедали в городе и пошли вместе в кино. Там моя дочка непрерывно плакала, и я даже не разобрала, какой фильм мы смотрели. Часа в четыре девушка отвезла меня домой, а сама уехала. Она взяла льготный обратный билет и должна была в тот же вечер вылететь назад. Хотите знать ее прощальные слова? Она сказала: «Они там, на войне, столько насмотрелись на смерть, что совсем забыли, как надо жить…» И когда мой муж вечером вернулся с работы, я все это ему выложила. После отъезда той девушки ни о чем другом я и думать не могла, обзвонила, конечно, всех знакомых иранцев, совета просила… Мне вдруг вспомнился тот день, когда он уговаривал меня поехать осматривать Мэсгярабад. Как будто это Гулистанский дворец[24]. Это еще до свадьбы было. А я тогда и не знала вовсе, что такое Мэсгярабад и где он находится. Я вам говорила уже, что если бы не он, я вообще бы не увидела многих уголков Тегерана. Тогда я просто ничего не понимала. За дорогой следил шофер из их управления. А я знай себе переводила! Жених мой все выспрашивал: как хоронят, да как закапывают?.. Ну, а я ничего такого не знала. Шофер был из армян и тоже не разбирался в наших обычаях. Пришлось прибегнуть к помощи одного из сторожей Мэсгярабада, тот рассказывал, а я переводила. У меня тогда и в мыслях не было, что все это неспроста. Помню только, что бабушка была очень недовольна. Какой-то неверный приезжает просить руки девушки из приличной семьи, а потом везет ее — тьфу! — в Мэсгярабад… В тот день, помню, был с нами еще один американец, и, когда я переводила им обоим объяснения кладбищенского сторожа, тот, другой, сказал моему мужу: «Видишь, они обходятся совсем без гробов[25]. Кусок ткани для савана — и никаких тебе капиталовложений». Я знала этого человека. Это был советник планово-экономического отдела посольства. Они, кажется, решили обсудить этот вопрос у себя в отделе. А я-то, дура набитая, ничегошеньки из этих разговоров не поняла! Помню, еще когда они услыхали, что у нас не употребляют этих ящиков — гробов, они принялись мне рассказывать, что у них, мол, убирают покойника, как невесту, укладывают в гроб, заталкивают за щеки вату, если он старый и худой, завивают волосы — и на все это идет куча денег. Я было попробовала пересказать это за ужином бабушке, но она расшумелась, рассердилась — и даже не пришла к нам на свадьбу, нарочно уехала в Мешхед. Но разве я что-нибудь соображала? Судите сами: двадцатилетняя девушка, рука об руку с американским женихом — красивым, богатым, уважаемым, какие могут быть сомнения? А до Мэсгярабада мне и дела нет! Много времени прошло, пока я, вроде бабушки, стала думать о таких местах. А когда мы жили в Вашингтоне, он иногда, вернувшись с работы, бормотал сквозь зубы, что черные, мол, из-под носа работу выхватывают. Я как-то, помнится, спросила его: «А разве неграм разрешается быть юристами?» Я-то ведь думала, что «лойер» — это судья, правовед, ну, в общем, что-то связанное с юстицией… Вошел он, значит, в дверь, я подала ему виски, себе налила тоже, села и все ему выложила. Я уже все обдумала, посоветовалась. Один мой приятель сказал мне по телефону: «Ясное дело, они только этим и занимаются. Роют могилу для всего человеческого рода». Я ему, понятно, возразила: тоже мне, нашел время для лозунгов! Конечно, я знала, что у него зуб на них: они как раз аннулировали его вид на жительство. На родину вернуться он не мог, и в Америке нельзя было оставаться. Хотел даже принять египетское подданство. Но мне в тот момент было не до ехидства: коли они такие, что же ты-то, дескать, торчишь в Америке?.. Был еще один знакомый из Ирана, красивый такой молодой человек, иногда, не скрою, подумывала: вот бы за него замуж выйти! Так вот этот юноша мне сказал — знаете что? — «Ну, милочка, тебе-то, по-моему, в Америке очень даже неплохо. Точно!» А чем он сам занимался, хотите знать? Ничем абсолютно! Его содержали две американки. Да вы не подумайте, что я напилась, вот и поливаю грязью эту Америку. Нет, одна из тех женщин была учительница, другая — стюардесса. У каждой из них был собственный дом. И тот молодой господин изволил проводить три дня в одном доме, четыре — в другом. Словно шах. Ничему он не учился, ни гроша не зарабатывал, а жил, точно нефтяные шейхи на Персидском заливе. И еще имел обыкновение водить к себе знакомых иранцев, хвалиться, как он преуспел — совсем не видел ничего зазорного в своем образе жизни! Так вот мне и пришлось на двадцать третьем году жизни забрать малютку-дочь и вернуться на родину… Ну, а тому парню дай бог здоровья! Только я с ним поговорила, положила трубку, слышу — звонок. Звонил молодой адвокат, друг того парня. Он представился, объяснил, что он — приятель такого-то, что тот рассказывал ему о моих затруднениях, и предложил свою помощь. Я попросила его приехать, мы за полчаса все с ним обсудили, и я решилась. К возвращению мужа я немного успокоилась, знала, чего хочу. До десяти вечера я просидела с мужем, пила виски и доказывала, что больше не могу оставаться в Америке. Как он ни пытался выяснить, откуда мне все известно, я ему ничего не сказала. Он решил, что это его родители постарались или братья с сестрицами. А я — ни да ни нет. И как он ни уговаривал меня в тот вечер пойти погулять, сходить в кино, в клуб и отложить разговор на завтра, я не соглашалась. Высказала ему все, ушла в детскую, заперлась — и рухнула как подкошенная. До того я была пьяная. Вроде как сейчас. А утром мы пошли в суд. Судья — вы только подумайте! — все твердил, что это такая же работа, как любая другая! Тут я ему сказала: «Господин судья, а вы свою дочь отдали бы за такого человека?» Он говорит: «У меня, к сожалению, нет дочери». — «А невестка есть?» — «Невестка есть». — «Так что же вы сделаете, — говорю, — если ваша невестка вдруг придет к вам и скажет, что муж ее, который прежде был учителем, занялся вот такими делами и вообще все время врал…» Тут мой муж сразу вмешался, не дал мне продолжать: он не хотел, чтобы его ложь вышла наружу. Так и получилось, что он согласился на развод. Подписал бумажку о выплате алиментов дочке и тут же дал мне денег, чтобы я могла вернуться в Иран. Вот что значит выйти замуж за американца! Пожалуйста, налейте мне еще стаканчик виски. Ваши гости так и не пришли?.. Только знаете… у меня никак из головы не выходит… А может, эта девчонка все-таки меня обдурила? Ну, эта его «герл-френд»… Нет?..
Готовность нации
Перевод Н. Кондыревой и Ш. Бади
В предбаннике стоял крик: только что научившийся ходить двухлетний малыш Бэгум, сын новой водоноски, опять напрудил на скамью. Услыхав об этом, женщины с шумной бранью повыскакивали из мыльной. От их тощих тел шел пар, клубился над обвислыми, увядшими грудями, пока они с брезгливой осторожностью собирали свои подстилки и полотенца, обмоченные ребенком, во всю ругая водоноску. Те, кто считал себя поважнее — потому, что их мужья занимали какое-то положение, — при этом еще грозили хозяйке бани или требовали ее вмешательства:
— Господи, глаза бы не глядели!.. Надо же, гаденыш, целый бурдюк тут опростал!..
— Ну, ханум[26], что ж поделаешь! Ей-то как быть — ребенка с собой в баню тащить, что ли? Ему там не продохнуть, в духотище такой!
— Ну ладно, хватит! Теперь уж и хозяйка защищать взялась! Кто ее заставляет — сидела бы дома, детей своих нянчила. Еще раз такое случится — скажу мужу, чтоб баню совсем закрыли…
Это говорила одна из посетительниц, Мехрангиз-ханум, жена мелкого чиновника. От других она отличалась лишь тем, что ее таз для мытья был чуть больше, а кувшин для воды — чуть выше.
Женщины топтались на скамье у своих вещей, перешагивая через подстилки и платье других; их головы, покрытые кашицей из хны, были завернуты влажной, в рыжих пятнах бумагой, с мокрых лонгов[27] ручьем стекала вода — прямо на чужие вещи, хозяйки которых тут же поднимали крик… Мехрангиз-ханум, удостоверившись, что ее подстилка не пострадала, сразу умолкла и удалилась в баню, оставив всех орать в предбаннике сколько душе угодно.
В банном зале две женщины сидели на скамье перед недавно замурованным входом в бассейн[28] и тщательно намыливались. Еще несколько женщин, кто с детьми, кто без детей, разбрелись по залу. Железная дверь одной из душевых кабинок, сплошь покрытая ржавчиной от сырости, соскочила с верхней петли и теперь висела, скособочившись, привалившись к стене. Какая-то женщина, на последнем месяце беременности, осторожно выходила из кабины, с трудом переставляя ноги под тяжестью огромного живота. Голова ее была обмотана красным платком, чтобы не замочить волосы. Мехрангиз-ханум важно и неторопливо вошла в банный зал, направилась прямо к своему подносу, уселась на него и крикнула Бэгум, чтобы та принесла ей воды.
Старуха-банщица, которая слышала скандал, поднятый Мехрангиз-ханум в предбаннике, наскоро сполоснула другую свою клиентку и поспешила к Мехрангиз-ханум. Банщица была женщина умная и опытная. Свои полуседые волосы она никогда не красила: не хочу, мол, казаться моложе, чем есть. Никогда не злословила на чужой счет, хотя была, как все банщицы, словоохотлива. Она предпочитала рассказывать о себе, о своих молодых годах, о первом муже, о детях, которые теперь стали взрослыми — женить пора. Иногда она расспрашивала женщин о невестах, договаривалась, что в такой-то день придет свататься…
Мехрангиз-ханум снова выложила банщице все, что она уже говорила в предбаннике. Банщица, неторопливо растиравшая мыльной рукавичкой дряблую плоть Мехрангиз-ханум, выслушав все ее претензии, сказала:
— Ханум, не мое это, конечно, дело, я стара уже одной ногой в могиле, можно сказать… Мне от жизни ожидать нечего — да ведь и бояться тоже нечего. Из-за работы этой дрожать, что ли? Сынки мои, дай им бог здоровья, как ветки чинары растут, кусок хлеба для матери у них найдется… Я и банщицей работаю, просто чтобы без дела не сидеть. А так — сама себе служанка, сама госпожа! Вы, конечно, можете меня не слушать — воля ваша, по только волосы мои седые дают мне право и вам словечко сказать — по-матерински.
Конец своей речи она произнесла так мягко и проникновенно, что Мехрангиз-ханум на минутку почти забыла о своем высоком положении в обществе, о присущем ей превосходстве над этими безродными низкими бабами.
— Ну, конечно, ханум! Что там ни говори, вы нам как мать родная… — проговорила она.
— Пусть господь не лишит нашу баню ваших милостей! За такую госпожу жизни не жалко, право слово. Вот, ханум, я и говорю: коли я без работы останусь, беда невелика, а бедняжка Бэгум — она нуждается… Старший ребенок у нее этот год в школу пошел — поиздержалась она, все карманы повытрясла. Муж-то у нее, горемыки, воинскую повинность отбывает… А в этой неразберихе всякое может случиться — от него давно и вестей-то нет. Вот так, ханум, ничего не поделаешь… Приходится ей самой детишек кормить.
Мехрангиз-ханум совсем забыла о своем высоком сане, слушала, разинув рот, а потом только и нашлась сказать:
— Неужто правда?
— А чего мне врать, госпожа хорошая?.. Вы вот изволили говорить: «Пусть дома сидит, за детьми присматривает!» А хлеба-то где для них взять? Сказать по правде, ханум, мне эти ваши слова не по душе, не по-божески это. Вы ведь, слава тебе господи, госпожа добрая, милостивая, не к лицу вам так говорить…
Мехрангиз-ханум внимала уговорам банщицы, взявшей на себя роль миротворца. В нагретом воздухе пар смешивался с жирным запахом грязной кожи и мыла. Молоденькая бойкая девушка потеряла где-то свое мыло и рукавичку и, разыскивая их, вдруг запела приятным, хоть и неокрепшим голоском модную песенку:
Все дружно расхохотались и стали потихоньку подпевать девчонке.
Из дальнего темного угла, где сводили волосы с тела, тянуло запахом сернистого мышьяка, дышать становилось все труднее. С пола, от тазов с горячей водой, от голых женских тел шел пар. Он клубами поднимался вверх, к грязному, разбухшему от сырости куполу бани, и там, казалось, смешивался с грохотом тазов и прочих посудин, с пением той девчонки… По своду купола, сверху, где в тусклом свете, проникавшем сквозь немытые оконца, вились бледные листья какой-то травы, неизвестно как выросшей здесь, сбегала вниз вода. Наверное, пар, соприкасаясь с холодным стеклом, превращался в эти грязные ручейки и капли, от которых, по словам старух, на теле язвы бывают, — ручейки стекали по стенам, капли падали на головы и плечи женщин.
Скандал в предбаннике испортил всем настроение, но понемногу покой и довольство опять воцарились в этом сыром, душном мирке. Девчонка, которая все еще разыскивала свою банную рукавичку и мыло, решила пошарить вокруг маленького бассейна при входе в баню. Она направилась туда, но не дошла и до середины зала, как вдруг одна из плит пола провалилась под ее ногами… Раздался отчаянный испуганный крик, и баня заполнилась едким кисловатым дымом[29]. Женщины опять загалдели, в бане поднялся невообразимый шум. Девушка провалилась по грудь, она была без сознания. Побледневшие банщицы и водоноска со всех ног кинулись к ней, другие женщины помогли им, все вместе они вытащили девочку. Грудь и живот у нее были исцарапаны и сильно кровоточили. Ноги, которые несколько минут оставались в горячей золе теплового хода, опухли, на них появились волдыри. Баня была полна дыма. Прибежала испуганная и встревоженная хозяйка и сразу же послала за истопником. Девушку подняли, обмыли царапины, ноги смазали мазью и перевязали. На этот раз за хозяйку принялись не на шутку.
— Ну что она может сделать? — вступилась за нее умная банщица. — Как будто все это нарочно подстроила она, хотела, чтобы ее баня обрушилась и девушка пострадала…
Привели истопника. Сказав «йаллах»[30], он вошел в баню. Женщины попрятались по углам. В пол вставили новую плиту вместо провалившейся, все повреждения устранили, и истопник удалился. Хозяйка велела вынуть в куполе несколько стекол, чтобы дым выходил побыстрее. Девушка, едва пришедшая в себя, стонала в предбаннике, но, видно, ее веселый нрав все-таки брал верх над болью. Понемногу все успокоились, правда, то тут, то там раздавались голоса:
— Только бы господь уберег от третьего раза!..[31]
Мехрангиз-ханум, кончив мыться, вышла в предбанник. Она оделась, но, прежде чем уйти, крикнула Бэгум и сунула ей мелочь — сдачу с однотумановой бумажки, которую ей только что вручила хозяйка бани.
Было начало шахривара 1320 года[32]. Время близилось к полудню. Город жил своей обычной жизнью. Не было ничего нового, только солдаты без мундиров, в одних нательных рубахах, с жестяными баулами — наскоро переделанными бидонами из-под керосина — бесцельно слонялись по улицам. Они наводнили город несколько дней назад и теперь, повинуясь привычке, выработавшемуся у них рефлексу, все еще ходили по трое в ряд, как в патруле. Быстро проезжали автобусы. Прохожие, толкая друг друга, недовольно хмурились, все спешили по своим делам.
Вдруг опять послышался гул самолета. Люди еще не пресытились видом «железных демонов», они останавливались посреди дороги, задрав голову, и глазели, пока шея не онемеет, и, даже когда головы опускались, рты еще долго оставались разинутыми… Оцепенев от изумления, они следили за черной точкой в небе. С южной стороны города донесся приглушенный взрыв — один, другой… В чистой голубизне неба стали расплываться белые пятна — следы разрывов зенитных снарядов. Все в городе побросали дела, высыпали на улицу. Что произошло? Никто не знал.
— Бомбы бросают?!
— Нет, братец, это наша артиллерия… Бомбы ведь не в небе рвутся!
Автобусное движение прекратилось. Зато сверкающие лаком, новые легковые машины набирали скорость. Полицейские на перекрестках покинули свои посты. Народ был в полной растерянности, никто не понимал, что происходит, в чем дело. Этот и тысячи других вопросов задавали себе люди по всей стране. Но никто не мог ответить на них. А все невежество — оно приводит людей к рабству, к трусости! Жизнь будто остановилась: учреждения, лавки и магазины, школы были брошены, люди молча созерцали небо.
Прошло несколько минут, прежде чем дымные клубы разрывов расплылись, соединились друг с другом, отяжелели и, как ночной кошмар, опустились на город, на головы горожан. И тогда все побежали.
Бежали офицеры, подобрав блестящие сабли на длинных перевязях, чтобы они не болтались под ногами. С криком бежали женщины — их толкали со всех сторон, оттесняли назад. Учебные заведения закрылись. В мгновение ока опустились железные шторы магазинов — и вот уже на главных улицах не осталось ни души. Одни солдаты в нижних рубашках, которым и бежать-то было некуда[33]. Они шагали молча, равнодушно, опустив головы, словно бараны, волоча за собой пустые, грохочущие бидоны — чемоданы бедняков.
Страх и волнение, подобно селю, шумному бурлящему потоку, неслись через город к базару, сея плач, стоны и смятение. Вот волны захлестнули и базар, прокатились по головам, все перевертывая на своем пути, словно тяжелые камни в стремнине, и умчались дальше, оставив позади себя тишину, мертвое молчание. Только слышалось издали громыхание жестяных баулов бездомных солдат. С запоздалым скрежетом полетели вниз железные ставни на лавках, и базар после приступа лихорадочной суматохи и суеты перестал дышать — все ушли.
Неожиданно своды первого базарного купола[34] заполнились гулким эхом: размеренно и ровно шагал взвод солдат. Впереди, положив руку на щеголеватую кобуру револьвера, шел тучный генерал, за ним — рядовые с новенькими, не стрелявшими еще винтовками; закинув винтовку за плечо, они печатали шаг. Базар был пуст.
Кроме взвода солдат единственным живым существом там был образцовый полицейский, который не оставил своего поста возле ювелирных рядов. Генерал остановился перед ним — полицейский вытянулся в струнку, сержант скомандовал взводу: «Стой!», и его превосходительство начал:
— Ах ты сучья морда, ублюдок поганый!! Как ты допустил, что все лавки закрыли?..
— Ва… ва… ваше превосходительство, я не виноват!..
Но не только базар — опустел весь город. Люди, убогий кругозор которых был ограничен четырьмя стенами их дома или лавки, вообразили, что все раздоры, весь переполох — из-за их драного одеяла. Не мудрено, что они потеряли голову, от страха не могли руки от ног отличить.
Смятение и ужас неслись по городку к югу. Но тут прошел слух, что бомбят городские окраины — кирпичные заводы. Люди совсем растерялись — куда же бежать?!
Буря страха бушевала во всех кварталах города. Двери домов были заперты, окна наглухо закрыты и занавешены. Большинство горожан вообще не понимали, как бороться с этой таинственной опасностью. Правда, с месяц назад правительство распространило листовки о мерах противовоздушной обороны, но где найти таких грамотеев, чтобы эти листовки читали? А кому хватало грамоты, у тех не было ни времени, ни желания заниматься подобными делами. Они вообще никак не реагировали на всю эту суматоху, молчали, будто лишились языка, будто их громом поразило.
Волны страха докатились и до нашей бани. Так пришел тот «третий раз», который поминали собравшиеся там женщины, пока, намыливая себе головы и спины, чесали языки.
Все, кто был в бане, прикрывшись чем попало, высыпали на улицу. Некоторые с испугу повыскакивали совсем голые. Женщины нашли приют в вестибюле большого дома напротив бани. В мыльной оставалась только одна старуха: намазав голову хной и подстелив под себя лонг, она прикорнула в уголке и, видимо, все еще дремала.
Бэгум совсем растерялась — не знала, что делать. Она выбежала из мыльной в предбанник, оттуда, с треском хлопнув дверью, влетела назад. Малыш ее играл в песочек где-то на улице или около котельной — о нем она не беспокоилась. Но вот муж… Всех солдат распустили, а о нем ни слуху ни духу. Люди говорят: война. Какая же это война? Ведь воевать должны солдаты, разве «еропланы» тоже могут?.. А муж ее — какой из него солдат? С этой войны живые-то хоть возвращаются или нет?..
На дальнейшие размышления у нее ума не хватало, и она вообще перестала соображать. Страх овладел Бэгум настолько, что ей представилось, будто она осталась в бане одна-одинешенька, будто сырой, насквозь пропитавшийся влагой потолок мыльной сейчас рухнет ей на голову, проломит ветхие плиты пола и навсегда похоронит ее в горячем пепле «кошачьих ходов». Но, когда водоноска в последний раз вбежала в банный зал, она вдруг заметила старушонку. У нее отлегло от сердца, голова перестала кружиться, она несколько раз вздохнула полной грудью, неторопливо подошла к старухе, присела рядом и позвала:
— Ханум… Ханум!
Бабка крепко спала. «Надо же, совсем не боится! Не то что другие старухи…» — подумала Бэгум и позвала погромче:
— Ханум… Матушка! Сестрица!..
Старуха заворочалась, поправила бумагу, которой была обернута вымазанная хной голова, и, позевывая, произнесла:
— Что говоришь?.. Голубушка, я ведь сказала — не надо меня мыть!
— Матушка, да я не банщица! Я за тобой пришла — вставай, побежим вместе.
— Побежим? Куда бежать?.. Спятила ты, что ли?
Снова в небе над городом послышалось несколько глухих хлопков, и отзвук от них докатился наконец и до выставленных стекол в куполе бани, до ушей Бэгум и, может быть, даже до тугой на ухо старухи.
— Ну вот, слышишь? Бомбы бросают… Говорят, теперь такое начнется — конец света! Как при всемирном потопе… Да ты что, проспала все?! Женщины нагишом на улицу повыскакивали!
Старуха, которая приподнялась было на локте, опять улеглась на скамью:
— Э, дочка, ты про этот шум да звон говоришь? Это ничего не значит. Мулов, небось, разгружают возле котельной… А они бьют копытами оземь…
— Да нет, матушка! Я же выходила на улицу, видела ихние еропланы. Они бросали бомбы — весь народ и разбежался…
— Ох, доченька, молодая ты, пугливая больно… Может, ты и правду сказала… Ну а я все же постарше тебя, вдвое больше рубах износила… Когда убиенный шах[35] преставился, ну, когда убили его, тоже говорили, что конец света пришел, но ничего такого не случилось.
Бэгум совсем успокоилась, она вольготно улеглась на скамье недалеко от старухи, а та продолжала свой рассказ:
— Да, доченька, тогда тоже говорили, мол, станут из пушек палить, пустят в ход винтовки, резня начнется… Ну, люди лавки позакрывали, поразбежались. А куда разбежались-то? По домам по своим!.. Ха-ха! Будто в доме их не тронут! Но в конце концов ничего страшного не случилось. Отец мой, упокой господи его душу, вернулся вечером домой и рассказывал: посадили шаха в коляску и повезли, как всегда, с караулом и есаулами, во дворец. Покойный генерал-губернатор сел рядом с шахом в коляску, просунул сзади руку и своей рукой ему усы покручивает, мертвый шах головой качает, а он ему будто в ответ: «Да, ваше величество, слушаюсь, ваше величество». Народ смотрит, думает, что шах живой, ну, все и успокоились.
Так Бэгум искала утешения в беседе со старухой, в то время как люди в панике бежали по улицам и базарам, а солдаты бесцельно бродили по городу, словно бараны. Безумный страх, подобно кошмарному видению, опустился на город. А под куполами базаров и бань все еще слышались отзвуки рвущихся снарядов.
Такова была готовность иранского народа перед лицом «решающей битвы», о которой вот уже месяц трубили газеты. Пропаганда — и жизнь.
Фаридун Амузгар
Пленник земли
Перевод Н. Кондыревой и Ш. Бади
Сначала его как будто кто-то крепко сжал в объятиях. Нет, его втолкнули в угол, изо всех сил стараются вдавить туда глубже и глубже. И вот уже на него обрушилась тяжесть всей вселенной, четыре стены мира внезапно сошлись вместе, а он остался, сплющенный между ними.
Он думал, что масса земли сию минуту переломает ему кости или задушит его. Хотел вздохнуть — и не мог: грудь его, вздымаясь, касалась холодной тверди и тотчас сжималась, выталкивая остатки воздуха. Сердце сильно билось, стучало прямо о землю, и каждый удар казался ему последним. Оно словно старалось удержать собственное биение, пропускало очередной толчок, а потом начинало колотиться так бурно, что следующей волне крови некуда было деваться и ритм сразу сбивался.
Он ждал, что грубая и жесткая земля, напиравшая на него со всех сторон, вот-вот прорвет ему кожу, раздавит плоть и начнет жадно впитывать кровь.
Потом ненадолго наступило какое-то странное, нереальное состояние. Он ощущал теперь только голову и шею, торчащие над поверхностью земли. Если бы не короткое, прерывистое дыхание, можно было бы подумать, что голова напрочь оторвана от туловища. Эта страшная мысль повлекла за собой цепь других: сейчас его голова, словно шар, покатится под уклон все дальше и дальше… Но очень скоро онемение, потеря чувствительности сменились мучительной, острой восприимчивостью. Прежде у него затекала порой рука или нога, и, когда он пытался пошевелить ими, в них словно вонзались тысячи маленьких иголочек. Сейчас иголки атаковали все тело. Они проникли даже во внутренности, они истязали его, отнимали силы, лишали всякого терпения.
Забыв, в каком он положении, он пытался было высвободить руки, потянуться, избавиться от этих безжалостных уколов, в реальность которых уже поверил. Но жесткая земля холодно напомнила ему, где он и в чьей власти. Только по резкой, невыносимой боли, проникавшей теперь до самых костей, он понял, что рука его слегка шевельнулась.
То, что произошло, было просто и вместе с тем невероятно. Совсем как во сне, когда все вокруг такое правдоподобное, но человек все-таки не верит, знает в глубине души, что эти кошмарные события происходить не должны, и ждет лишь момента, чтобы стряхнуть с себя сон и спастись, но ревнивое сновидение по-прежнему крепко держит его, не отпускает. Вот и он сейчас хотел было пошевелиться, сбросить наваждение, но цепкая земля крепко сжимала его в объятиях, не позволяя двинуться, грубо убеждала, что это не сон. Да что убеждать — ведь его согласие или несогласие с очевидностью никак не влияло бы на ход событий, однако он с тупым упрямством не желал верить, не позволял себе этого. В тот момент, когда его схватили за руки и за ноги и, сунув в выкопанную яму, забросали землей, притоптав ее ногами, он не допускал реальности происходящего, как не допускал и теперь, через несколько часов. Или через час? Он уже потерял счет времени. Может быть, пять минут казались ему пятью часами?
Произошло это так. Он отправился в город, чтобы сделать кое-какие дела, купить разную мелочь по хозяйству. Он и раньше не раз совершал этот путь — туда и обратно, всегда соблюдая неизменный порядок: выходил из дому ранним утром и примерно к полудню добирался до города — их деревня была в стороне от проезжей дороги, надо было долго идти пешком. На шоссе он останавливался, поджидая попутную машину, или не спеша шел вперед, то и дело оглядываясь, чтобы не пропустить проезжающих. Увидев автомобиль, поднимал руку. Чаще всего это был грузовик или джип: дорога была плохая, и другие машины здесь проехать не могли. Джипы нравились ему больше: в грузовиках часто не оказывалось места в кабине, и его загоняли в кузов, поверх груза, с него требовали денег за проезд, а главное, грузовики ехали медленно и он сгорал от нетерпения. Джипы обычно принадлежали помещикам или их приказчикам. Те ездили смотреть посевы или возвращались в город. В джипе было невыносимо жарко летом и холодно зимой, на заднем сиденье отчаянно трясло, но зато шел джип быстрее и к тому же — общество помещиков и горожан. Правда, говорили в основном они, он только слушал. В городе, пока не стемнеет, он ходил по делам, делал покупки, ночевал у знакомых или родственников. Рано утром поднимался и отправлялся назад тем же способом, каким приехал.
В тот день он шел по дороге с узелком, в котором были увязаны покупки. Его нагнал джип. Он поднял руку, но джип проскочил мимо, потом резко затормозил: покрышки заскрипели по гравию, поднялось густое облако пыли. Чтобы не задерживать господ, он бегом побежал к машине. Из джипа вышел какой-то мужчина, крестьянин поклонился ему и, только когда поднимался на подножку, пригнув голову, чтобы не удариться, заметил на переднем сиденье еще двоих. Он поздоровался с ними и скромно протиснулся назад. Человек, вылезавший из машины, сел на место, захлопнул дверцу, и джип тронулся.
Крестьянин ждал, что его начнут расспрашивать, кто он, откуда, что делает, куда направляется, как это всегда бывало. Однако на него не обращали никакого внимания. Попутчики оживленно беседовали между собой. Они обменивались короткими, отрывистыми фразами — он не мог разобрать, о чем они говорят.
Потом они начали оборачиваться, поглядывать на него и посмеиваться. Не понимая, над чем они смеются, он доверчиво и простовато улыбался в ответ.
Они ехали уже минут десять-пятнадцать, и вдруг джип свернул с шоссе и помчался прямо по степи. Водитель так круто переложил руль, что крестьянин сильно стукнулся о стенку машины. Выпрямившись, он хотел было спросить, куда это они едут, но не решился.
— На охоту собираемся! — проговорил, не поворачивая головы, один из попутчиков.
«На охоту?! — удивился про себя крестьянин. — Не поздно ли?..» Тот, что сидел в середине, бросил:
— Долго не задержимся.
— Это быстро, — подтвердил водитель. А третий добавил:
— Обделаем дельце и вернемся.
Больше никто не проронил ни слова, пока они не углубились далеко в пустыню. Наконец мужчина, сидевший рядом с шофером, негромко сказал:
— Ну, здесь, пожалуй, годится.
Машина остановилась, и они вышли. Крестьянин остался сидеть на месте, не понимая, что эти трое собираются делать. Один из них сунул голову в машину:
— Ну, вылезай же!
Он вышел — с узелком в руках.
— Что у тебя там? — спросил первый.
— Да так, мелочь разная, — ответил он.
— Развязывай.
Он не понял: зачем? Однако послушно положил сверток на землю, развязал, стал показывать покупки — материю и прочее. Он хотел было снова увязать узелок, как вдруг один из них вышел вперед, стал над ним и, едва он протянул руки к свертку, ногой отбросил его в сторону, пробормотав:
— Ну ладно, оставь это.
Он все еще ничего не понимал, но в глубине души у него шевельнулось беспокойство, предчувствие опасности. Он молча выпрямился. Теперь он стоял лицом к лицу с тем человеком, тот глядел ему прямо в глаза. Он подумал, что тот похож на управляющего их помещика. Правда, незнакомец был худой и длинный, а приказчик — пузатый коротышка с налитыми кровью голубыми глазами. Голос у приказчика был высокий, то и дело срывавшийся на визг. Этот же, наоборот, был черноглазым, говорил спокойным и уверенным басом. И все же они были похожи друг на друга. Он внезапно понял: одинаково холодный, ледяной взгляд, откровенно жестокий — вот в чем было сходство. Приказчик тоже, бывало, смотрел вот так, выкрикивая брань и угрозы. И ему представилось вдруг, что это и есть приказчик, что это он, поддев ногой узелок, поволок по пыли купленную им материю. Он купил эту ткань, чтобы им с матерью покрасивее одеться и пойти к той девушке. Но ведь приказчик не мог ничего знать: никому не было известно о его намерениях! Проведай коротышка, он наверняка поднял бы шум. Отчего? Какое ему дело? Но приказчик всегда всему препятствовал. Правда, особого вреда его действия не причиняли, разве что попадались не в меру робкие люди, — просто этот тип жаждал как-то напомнить о своем существовании, обратить на себя внимание, навязать себя, что ли. Когда его никто не ждал, когда о нем начисто забывали, приказчик вдруг являлся и, стоя у человека перед носом, глядя на него в упор, принимался вопить тонким голосом.
— Выкладывай! — приказал незнакомец.
Крестьянин не понял, продолжая смотреть на него во все глаза. Сильный удар по лицу заставил его зажмуриться, он услышал, как худой приговаривает:
— У, сукин сын, обезьяна проклятая! Выкладывай, тебе говорят!
Все еще ничего не понимая, крестьянин закричал:
— За что бьешь?
Тогда его ударил кулаком второй, и, отлетев на несколько шагов, он свалился, как мешок с рисом, выброшенный из кузова грузовика, тяжело осел на землю и взвыл:
— Мусульмане! Что им от меня надо?!
Тот, второй, стоял над ним, размахивая кулаками:
— Ты, безмозглая скотина! Не понимаешь, что ли?
— Говорят тебе: выкладывай деньги!
Выпучив глаза, изменившись в лице от страха, крестьянин завопил, будто его обвинили в краже:
— Деньги?! Какие деньги?..
Подошел первый и пнул его носком ботинка:
— Не ломайся, давай быстрее.
— Давай деньги, доставай все, что есть, — добавил его товарищ.
— Деньги? Да у меня нету денег… — пролепетал крестьянин.
— Не болтай зря, быстрее.
— Нет у меня, клянусь пророком, нету.
Этой клятвой он думал произвести на них впечатление. Может, они примут его за сеида[36] — и все обойдется? Но тот, что стоял у него в головах, угрожающе сказал:
— Говори, по-хорошему отдашь или нет?
Он молчал, пристально глядя на незнакомцев.
— Ну, я тебе такое покажу — не обрадуешься, — процедил первый и кивнул приятелю: — Раздевай!
Крестьянин не понял, что они собираются делать. Водитель, который до тех пор спокойно стоял у машины, курил и улыбался, бросил окурок и подошел ближе. Он подумал, что тот спешит ему на помощь. Может, все это — одна из грубых городских шуток, которые он никогда не понимал, и шофер решил вмешаться, когда эти двое зашли слишком далеко? Но тот молча стал у него в ногах. Один из двоих зашел сзади, схватил его за ворот и резко рванул вверх. Руки у него дернулись, как у деревянной марионетки, когда ее потянут за проволочку, он почувствовал острую боль, и, прежде чем понял, что происходит, с него уже стащили пиджак и вывернули карманы. Потом кто-то подхватил его под мышки и приподнял, а водитель быстро стянул с него шаровары. Тут же его выпустили, и он грохнулся на землю. Втроем они начали копаться в его одежде. Он понял наконец, что попал в серьезную переделку, что его наверняка убьют. От страха он почти было лишился чувств и вдруг взвился, как пружина, метнулся за машину и бросился бежать. Он бежал, а земля, казалось, уходила у него из-под ног. Он слышал их голоса, слышал, как они смеются над ним, он даже удивился про себя их хладнокровию, но тут раздался шум включаемого мотора и сердце у него упало. Он бежал, не оглядываясь, он не смел оглянуться и посмотреть на них. Мотор стучал у самого его уха. Наконец он все-таки повернул голову — и чуть не врезался лбом в переднее стекло машины, за которым виднелись их свирепые хохочущие физиономии. Единственное, что ему оставалось, — кинуться влево, прямо на кучу песка и щебня. Он споткнулся, ноги его заскользили, и он свалился куда-то… В тот же миг джип резко свернул направо и остановился. В лицо ему полетели пыль и гравий.
Он упал в яму с неровными краями, около метра в длину и в ширину и примерно вдвое большей глубины. Непонятно, зачем ее выкопали. Выброшенная из ямы земля лежала тут же.
— Вставай! — закричал один из подоспевших преследователей. Они за руки вытащили его из ямы и, швырнув на землю, начали избивать ногами. Он пытался встать, но ему приказали не двигаться.
— Сейчас мы с тобой такое сделаем, что не убежишь! — сказал один и обратился к товарищам: — Давайте закопаем его.
Крестьянин повернул голову и краем глаза увидел, как они перешептываются. От страха он боялся шевельнуться, чувствовал, что его убьют, что совсем рядом могила уже отверзла пасть… Не пройдет и минуты, как на его голову тяжело опустится домкрат, заводная ручка от машины или нож вонзится в грудь, а потом окровавленное тело швырнут в яму и забросают землей. Они уедут, а от него не останется и следа, никто не узнает, чья рука сразила его. Не узнают даже, что он погиб. Сначала будут разыскивать, потом поиски наскучат, и все положатся на судьбу. Он вспомнил город, деревню, знакомых тут и там, братьев, сестер, ту девушку, друзей и даже врагов… Попытался представить на своем месте кого-нибудь из врагов — и не смог… Он ясно увидел деревню, свой дом, другие дома, крупные медные шляпки гвоздей над дверью, трещину на крайней балке под потолком, черную от копоти паутину в верхнем углу и многое другое. Он посмотрел на землю, потом осторожно повернул голову и поглядел на горизонт: ему открылся кусочек неба, такого светлого, сияющего чистой синевой, свет солнца над равниной… Он вдруг почувствовал солнечное тепло, о котором и не вспоминал до этого. Удивительно, как за несколько минут, нет, даже за одну минуту можно перебрать в памяти все эти воспоминания, милые образы, ощутить их в полной мере! Ведь долгие годы они окружали его, оставаясь незамеченными.
Неожиданно его подхватили под мышки и поставили на ноги.
— Скажешь наконец, куда ты закопал деньги?! — закричал один из троих прямо ему в лицо.
Но он, одуревший и ослабевший, только тупо таращил глаза, и тот, всерьез разозлившись, повторил:
— Ну, я тебе покажу!
Ухватившись за край крестьянского домотканого жилета, злодей так рванул его, что отлетели все четыре пуговицы, а другой, стоявший сзади, тут же стянул с него жилет. Потом с него стащили нижнюю рубашку и осмотрели ее. Сняли и подштанники, и бедняга остался совершенно голым. Они снова бросили его в яму и стали засыпать ее руками и ногами, а потом утрамбовали землю. Тот, что держал в руках подштанники, быстро провел рукой по шву, вытащил нож, вывернул подштанники наизнанку и вспорол пояс по всей длине. Убедившись, что там пусто, он швырнул их. Проворчал: «Ну и грязь!», показывая, что его сейчас вырвет, и сплюнул. Подойдя к торчавшей из земли голове, остановился, уже занес было ногу, чтобы ударить по лицу, и опять спросил:
— Где деньги?
— В кошельке, — простонал крестьянин.
— А, чтоб ты сдох, кошелек-то где? — с раздражением сказал мужчина.
— В пиджаке.
— Да нету там! — закричал тот и подвинул вперед ногу.
Опомнившись, крестьянин торопливо и испуганно пробормотал:
— За подкладкой…
Незнакомец отошел, принес из джипа пиджак, разорвал подкладку и увидел под нею выцветший рыжий кошелек, приколотый булавкой. Он хотел было отстегнуть булавку, но водитель отвлек его:
— Поглядите-ка!
Высоко в воздухе клубился столб пыли, он быстро двигался к ним.
— Машина, — произнес кто-то.
— Джип, ей-богу, джип, — добавил водитель.
Но крестьянин знал, что это всего лишь смерч, каких он на своем веку немало повидал в пустыне, что пыль от машины никогда не клубится и не поднимается так высоко. Он не хотел говорить им об этом — пусть не думают, что он совсем беззащитен, целиком в их власти!
Дальше все произошло слишком быстро. Шофер вскочил в машину.
— Скорей, пошевеливайтесь! — крикнул он остальным.
— А с этим что делать?
— Да брось его, руки у тебя чешутся, что ли? Найдут, когда придет время…
И они уехали. Длинная полоса пыли косо потянулась за машиной через все небо, потом понемногу рассеялась и исчезла.
Взгляд его уперся в тень от головы и шеи, распростертую на земле прямо перед лицом. Он ощутил жар в темени и в затылке. Тень была похожа на влажное пятно — будто на землю плеснули воды и она понемногу впитывается или будто вода кипит где-то глубоко-глубоко и пар, пробиваясь сквозь толщу земли, увлажняет ее. Тень казалась ему то совсем бледной, то темной и плотной. Она была как дым. Делая вдох, он вбирал в рот этот расплывчатый дымный контур, а, когда выдыхал, тот вылетал, но не смешивался с воздухом и не рассеивался, а стоял у него перед глазами, словно маленький клочок облака. Он смотрел на тень и на мелкие камешки, валявшиеся на земле. Ему казалось, что у тени есть глаза, нос, рот. Эти камешки и были ее глазами, ртом, носом…
Упорное нежелание поверить в реальность происходящего, вызванное нестерпимыми муками, сменилось спокойствием и каким-то наивным оптимизмом. Он знал, что его найдут. Прохожий или джип. Может, даже те трое вернутся, когда увидят, что в кошельке не так много денег, чтобы из-за них истязать или убивать человека. Деньги — теперь это было не важно. Важно, чтобы сюда пришли. А придут обязательно. Чтобы объяснить, зачем прохожему или джипу забираться в этакую глушь, потребовались бы серьезные аргументы. Но он не задавался этим вопросом. Его тело сохраняло еще способность сопротивляться, тепло, живой трепет, и это поддерживало его, укрепляло наивную веру в избавление.
Потом солнце оказалось прямо у него над головой, посреди неба. Если бы он мог чуть приподнять лицо, солнечные лучи попали бы ему в глаза. Влажное пятно тени высохло, совсем исчезло.
Постепенно солнце стало склоняться вниз. Теперь уже не нужно было задирать голову, чтобы взглянуть на него. Слабая дрожь внутри, вызванная страхом, какими-то неясными опасениями, все больше томила его. Не желая поддаваться этому нажиму — пока еще мягкому, даже вкрадчивому, — он бежал в прошлое, искал прибежище в воспоминаниях, стремился туда, откуда ждал помощи: в город, на городские улицы, в знакомые городские дома, где все были заняты своими собственными делами, и, наконец, в деревню. Мысль его все время вертелась вокруг родного дома. Вот он вышел из дверей и оказался на небольшой площади. Короткая улочка уходила прямо в степь. На углу — потемневшая от времени деревянная дверь, обитая большими медными гвоздями. Вечером, когда стадо овец, топоча копытами по земле, вздымая тучи пыли, возвращалось с пастбища, у двери уже стояла та девушка. Она отыскивала своих овец, загоняла их во двор. Каждый раз, когда непокорный баран норовил проскочить мимо, она протягивала маленькие руки, с напряжением удерживая его; казалось, он вот-вот вырвется из ее тонких, длинных пальцев и убежит, но девушка не разжимала рук, животное тащило ее за собой, она делала два-три шажка в сторону, и от движения груди ее трепетали. Но в конце концов, крепко ухватив барана, она заставляла его уступить, поднимала голову и улыбалась крестьянину. Улыбалась не губами, а глазами, осененными густыми, темными, загнутыми кверху ресницами. Сердце у него сладко замирало, ему становилось жарко. Он поворачивал к своему дому, открывал ворота, чтобы овцы могли зайти, а сам шел поглядеть на посевы, растягивался на земле на краю пшеничного поля и смотрел в небо, но не так, как смотрит сейчас: небо кажется ему раскаленной печью, пышущей ослепительным жаром. Домой он возвращался, лишь когда заходило солнце и начинали мерцать первые звезды.
Время тянулось медленно. Не спеша садилось солнце, одна за другой зажигались звезды. Ночной холод, словно сухой снег, жалил ему лицо и голову; внутренняя дрожь становилась сильнее.
Долго, почти целый день он видел перед собою солнце, которое неторопливо катилось по пустому небу, назойливо кололо лучами глаза. Ему казалось, что солнце движется, а время стоит на месте. И вот теперь солнце скрылось, уведя за собой время, а он, закопанный по горло в землю, по-прежнему здесь. Все ощущения вдруг покинули его, он почувствовал полную опустошенность. Голова его склонилась, дыхание стало редким и тяжелым, промежуток между двумя вдохами был долгий, как жизнь.
Тут подступила к нему естественная нужда, о которой он совсем забыл днем. Живот словно стягивали ремни — широкие и узкие. Боль в желудке, кишечнике пульсировала и перемещалась. Тугой узел внутри вдруг обрывался и падал куда-то вниз, а в образовавшейся пустоте росла мертвящая мука, она скапливалась в мочевом пузыре, все сильнее давила в одну точку. Потом все начиналось сначала, тяжесть сжимала желудок, а его содержимое, поднимаясь вверх ко рту, пыталось извергнуться наружу. Поясницу, грудь, горло жгло нестерпимой болью. Он страстно желал, чтобы его вырвало, но из глотки вырывался только хрип, потом белая густая пена показалась в углах рта, каплями потекла по подбородку на землю. Боль, оставившая его на мгновение, чтобы он поверил в ее уход, набросилась на него с новой силой, будто острыми когтями раздирая ему бока.
Он не знал, как быть, неловко пытался снять напряжение, расслабив мышцы. Что-то произошло — он не понял. Вдруг он ощутил тепло, потом жжение, перешедшее в зуд. Это было хуже боли. Ноги продолжали нестерпимо гореть, ему казалось, что они покрываются волдырями, сотнями волдырей, которые вскакивают и тут же лопаются. Кожа под ними, тонкая и красная, липкая от лимфы, продолжала зудеть, горела огнем, причиняя ему ужасные страдания. По лицу текли слезы, он жаждал смерти. Смерть подходила совсем близко и вдруг исчезала, будто играя с ним.
После захода солнца, с наступлением темноты, он лишился надежд и иллюзий. Время утратило смысл. Он отчетливо понял, что здесь был всегда и пребудет вечно.
Над его головой дул холодный, резкий ветер. Правое ухо, щека, нос окоченели, а потом начали гореть, как будто были обморожены. Когда ветер затихал, кровь теплой волной приливала к лицу и опять начинался зуд. Так хотелось высвободить руку, потереть уши, отогреть их, прижать теплую ладонь к замерзшему, покрасневшему носу!
Постепенно уши и нос совсем онемели, он больше не ощущал их и, если бы не редкие вспышки боли, решил бы, что лишился их вовсе. Потекло из носа, он инстинктивно потянул руку, чтобы тыльной стороной ладони вытереть влагу, но рука не слушалась его, не двигалась с места, и он вновь осознал весь ужас своего положения. Жуткая реальность напоминала о себе ежеминутно. Напоминания эти были простыми, обычными и вместе с тем убийственно жестокими. Ни на мгновение он не мог успокоиться, забыться! А ведь покой был ему необходим как передышка. Боль не переходила в хроническую, не растворялась в крови и мышцах, нет, она плавала по жилам, проникая то в сердце, то в мозг, вонзаясь глубже с каждым биением пульса.
Вот она облюбовала участок между носом и верхней губой. Он несколько раз слабо повернул голову справа налево и слева направо — как будто стало немного легче. Потом опустил голову, веки отяжелели, и он уснул — или думал, что спит, — темнота вокруг, казалось, рассеялась, и вот он опять стоит под солнцем пустыни, совершенно голый, перед тем мужчиной, похожим на приказчика, а чуть в стороне — джип, и двое других хохочут, откинувшись на сиденья.
Мужчина тянется к нему, хватает за горло, а он, чувствуя, что вот-вот задохнется, все же не отваживается сопротивляться. Наконец он решает ударить мучителя ногой, пробует поднять ногу, но она не поднимается. Он пытается поднять руку — и не может. Похоже, что руки вросли в тело и их нельзя отделить от него, а мужчина стискивает горло все сильнее, смерть уже совсем близко…
Резко вздрогнув, он очнулся от короткого сна, полного кошмаров, открыл глаза, какое-то мгновение не понимая, где он. Он ожидал увидеть ослепительное солнце и этих троих, но густая тьма вернула его к действительности. Он подозрительно прислушивался к глухой и вместе с тем оглушительной тишине… Тишина убаюкивала, а он все не мог решить: закрывать глаза или нет — какая разница?
На этот раз он видел себя лежащим на земле под открытым небом. Степь вокруг уже покрыта снегом, а снег все идет. Почему он спит на снегу в такой холод? И отчего ему жарко? Он хочет пошевелиться, откинуть одеяло, но одеяло каменной глыбой наваливается на него…
Холодный ветер продолжал атаковать его онемевшее лицо, и на лбу выступили крупные капли испарины. Его начинали терзать бессвязные кошмары, какие-то бредовые видения. Вот те трое хватают его за ноги и, как куклу, вертят над головами. Небо и земля кружатся перед глазами, его вот-вот бросят в бездонное небо, и вдруг он оказывается на земле, а вместо троих мужчин над ним приказчик. Он бьет его кулаком, пинает ногами… Какая-то женщина непрерывно кричит и плачет, и он не понимает, мать это или та девушка…
Он потерял счет снам и пробуждениям, свыкся с кошмарами, вонзавшими в него свои когти. Ему казалось, что он давно мертв и отбывает в аду наказание за грехи…
Последний раз, когда он открыл глаза, небо уже не было черным, оно светлело, а на краю горизонта появилась белая полоса. Теперь не было сомнений, где он и что с ним.
Вновь забывшись сном, он не удалялся от действительности. Он видел, что его закопали посреди дороги и бесконечный ряд больших и маленьких машин надвигается на него. Впереди на небольшой скорости идет джип, и это почему-то наполняет его тягостным беспокойством. Ему страшно поднять голову и взглянуть на людей, сидящих в джипе. Огромным усилием воли он все же заставляет себя сделать это и какое-то мгновение видит тех троих: прижавшись друг к другу, они хохочут и издеваются над ним. Но вот на их месте уже приказчик. С сердитым лицом, нахмуренными бровями он низко согнулся над рулем, вцепился в него обеими руками. Немного не доехав, джип вдруг набирает скорость и пролетает над его головой, песок забивает ему рот. Сквозь облако пыли он видит по обе стороны от себя четкий след колес. Следом за джипом движется тяжелый грузовик, за рулем один из тех троих, а двое других, стоят на подножках, с хохотом и гиканьем подстрекают водителя ехать быстрее. И вот огромные колеса грузовика нависают над ним с четырех сторон, земля содрогается под их тяжестью — мгновения эти кажутся вечностью. Приближается автобус, полный пассажиров, и в каждом пассажире он узнает знакомого. Водитель — приказчик, на скамейке за его спиной мать и та девушка — плачут и кричат от невыносимой муки. Другие пассажиры хлопают в ладоши и поют, но в хоре голосов он ясно различает голоса тех троих. Автобус исчезает из виду, на смену ему появляется неторопливо ползущий дорожный каток…
Вне себя от страха, уже чувствуя лбом холод железа, он дико закричал и, вырвавшись из лап кошмара, разомкнул веки… Вокруг было светло. Он несколько раз быстро моргнул: боялся заснуть. Усталость ощущалась сильнее.
Он увидел свою бледную тень, — тень того, что от него осталось, — вытянувшуюся и расплывшуюся по земле, почувствовал затылком ласкающую теплоту. С приходом дня и света надежда в нем ожила, и теперь он зорко оглядывал все вокруг, выискивая в глубинах пустыни своего спасителя. Но на ровной, лениво просыпавшейся песчаной глади не было даже бугров, тени от которых можно было бы издали принять за путников. Солнце поднялось, поглотив остатки мглы и тумана, надежда, воскресшая было с рассветными сумерками, сокращалась, уменьшалась вместе с тенью. Но он не хотел выкорчевывать из сердца веру в спасение. Она циркулировала в его теле, как кровь, билась в нем пульсом, жила в его смятом, задушенном естестве. Если бы он мог рассечь сердце, выпустить кровь из жил, выплеснуть ее на землю, тогда он сумел бы избавиться от надежды, но даже он, при всей его деревенской тупости, сознавал абсурдность этой мысли. Впрочем, по существу, это ничего не меняло. Если бы он и расстался с надеждой, то она не рассталась бы с ним. Ведь надежда вместе с самой жизнью помимо его желания свила гнездо в его теле, эту пару не разлучить, а коли им и придется расстаться, пожалуй, жизнь покинет его первой. Он вообще был лишен способности размышлять, раздумывать, планировать, но сейчас это было бы ни к чему — жалеть не приходилось. В этой западне, чтобы остаться в живых, нужен был прежде всего мощный инстинкт, который, как прочная веревка, связал бы человека с жизнью. Нужно было сильное тело, способное держаться, сопротивляться, бороться, способное выстоять бесконечно долго или, может быть, одно отчаянное мгновение — ведь как знать, вдруг именно это мгновение все и решает? К счастью, у него было как раз такое тело.
Его тело отобрали у него, погребли под землей. Но даже погребенное, оно продолжало жить, питаемое терпением и упованием. Его тело не было деревом, которому земля дает жизнь, но земляная грубая субстанция еще не привела его к смерти. Она осадила его, обхватила плотным кольцом, но не могла сломить, не могла прорваться сквозь кожу, мускулы, жилы, кости; тело продолжало жить, трепетать надеждой. Могильные черви еще не добрались до него, может, их отпугивало его еще не угасшее тепло, запах жизни.
Та малая часть его тела, которая оставалась над землей, ведь она жила — прикованная к месту, она активно функционировала. Его уши ловили самый тихий, сокровенный шепот пустыни; кожа бдительно реагировала на холод, тепло, влагу, ветер, пыль; нос, как породистая ищейка, вынюхивал живого человека, шагающего где-то вдали, там, за равнодушной толщей воздуха; глаза так и бегали в орбитах, ведя поиск от края до края горизонта — насколько удавалось повернуть голову. Глаза никогда не обманывали его. Они и сейчас старались служить ему честно, а ведь порой прямота и искренность не очень-то нужны и желанны… Но надежда искушала их. Усталые, утомленные до предела, они начинали невольно уступать ей…
…Он увидел вдалеке джип, который двигался к нему в облаке пыли. Он не хотел верить, горячий комок остановился у него в горле, еще больше затруднив дыхание, а сердце, как будто бросив вызов грубой и жестокой земле, вышло на открытый бой с нею. С мучительным напряжением он старался разглядеть то, что разглядеть было еще невозможно, — и ничего не видел. Но ему показалось, будто ветровое стекло джипа отбросило солнечный луч ему в глаза. А чуть позже он почти ясно услышал шум мотора, то слабеющий, то набирающий силу, как это бывает в момент переключения скорости. Теперь он опасен. Опасен!
Однако шум мотора вдруг смолк. И он понял, как нелепы его упования. Ведь смерчи — старые его знакомые, сколько раз он видел в пустыне, как смерч начинает кружиться, будто волчок, и, вращаясь вокруг невидимой оси, растет, поднимается все выше над землей, разбухает, распадается на несколько частей, вновь соединяется и вновь разваливается. Его темные столбы напоминают высоких стройных девушек, вертящихся в такой бешеной пляске, что юбки дыбом встают у них над головами.
Ведь такое уже было — когда? несколько минут назад? или несколько лет? — с теми, тремя, которые впали в ту же ошибку, а он еще смеялся над их невежеством.
Он отвел глаза от пустыни, которая так беспощадно обманула его, посмеялась над ним. И с ужасом вспомнил, что совсем забыл о том, что такое смех. Он попытался улыбнуться: не глупо ли? Но губы не раздвигались. То, что у него получилось, нельзя было назвать улыбкой или даже идиотской ухмылкой — болезненная судорога, не разомкнув губ, лишь заставила их задрожать. Так дрожат губы балованного ребенка, на которого уже прикрикнули, но он еще продолжает плакать. И тут он почувствовал, какое огромное несчастье забыть об улыбке.
Он уставился в небо — пусто. Он не старался понять, есть бог или нет, он просто тонул в жутком безразличии, которое было хуже громогласного отказа от борьбы. Ясно было одно: бог не придет ему на помощь. Его бытие или небытие не имело значения. Парение ангелов в пространстве на бесплотных крыльях казалось ему непристойностью, граничащей с богохульством. Он знал, что, когда умрет, все его достояние — дела, грехи, душа — попадет к богу и его обширному аппарату, нескончаемой веренице одетых в белое ангелов. Но он еще не перешел границу жизни и смерти и не хотел, чтобы мысль опережала действительность, да и куцые деревенские думы не способны были забежать далеко вперед.
Лучше совсем отвернуться от неба, возвратиться к самому себе, плененному и униженному, но знать, что ты существуешь, еще существуешь! Лучше обратиться внутрь себя и, хотя ты стоишь на зыбком обломке тонкого, в трещинах льда, держаться изо всех сил, не утонуть в темной пучине. А может быть, это его тело, понемногу слабея, изнемогая, обращало его мысли к самому себе?
В первый раз ему захотелось пить. Воды! Не то что-бы раньше он совсем не испытывал жажды — просто он не сосредоточивался на этой мысли, целиком занятый размышлениями о спасении. Сейчас же, когда он осознал, что некоторое время — и не такое уж малое! — ему придется оставаться здесь, ждать, поддерживать свою жизнь, он подумал о воде. Кожу вокруг рта стянуло, губы, точно две полоски картона или два клочка наждачной бумаги, терлись друг о друга. Нёбо окостенело и насквозь пропылилось; под ним слабо шевелился язык, как кусок задубевшей толстой кожи. Распухшее, сузившееся горло с трудом пропускало воздух. В животе пылал огонь, который можно было потушить только водой. Воды, воды! Ах, как горит все внутри! Это было особое жжение, словно в глотку ему влили целый кувшин крепкого уксуса, который начал разъедать стенки желудка, и они таяли, распадались на части.
Жажда и голод слились воедино, являясь в одном облике стакана сладкого крепкого чая или горячего молока. Он попытался вспомнить, что он ел в последний раз — мягкий, светлый хлеб, свежую брынзу… Но это не доставило ему особого удовольствия, даже наоборот, стало неприятно. Потом он вспомнил, что по пути купил кисть винограда и на ходу съел ее. Узелок он сунул под мышку, виноградную гроздь держал в левой руке, а пальцами правой отщипывал ягодки и собирал их в горсть, а когда набиралась полная пригоршня, отправлял ягоды в рот. Сейчас он ругал себя за эту глупую беспечность. Если бы теперь ему дали такую кисть или даже часть ее, он знал бы как есть: по виноградинке, с перерывами, чтобы каждая ягода до последней капли впиталась в плоть, чтобы сполна испытать наслаждение, не упустить ничего… Сначала надо высосать сладостный сок, потом растереть зубами кожицу, ощутить ее пронзительно кислый вкус, не спеша раздробить косточки и, размалывая между зубов мелкие жесткие зернышки, втянуть их вяжущую терпкость. Одна худосочная сухая ветка, на которой висят четыре-пять ягод, была бы теперь для него кладом.
Он стал думать о других своих ошибках, утратах. Если бы та девушка всего одну минуту, нет, секунду улыбалась ему, стоя прямо перед ним, он знал бы, как вобрать в себя все наслаждение этого мига, как поглотить его… Оторваться от созерцания хоть на один вздох, хоть на мгновение ока казалось ему огромной потерей кощунственной расточительностью.
Его внутренний мир так разросся, стал таким необъятным и всеобъемлющим — в то время как земля почти сплющила его тело, — что даже для злобы в нем нашлось место. Если бы тот человек оказался сейчас здесь, он не испугался бы — излил бы на него всю свою ненависть. Не то чтобы он набросился на него с криком, нет, этого он сделать не мог. Он бы только смотрел на него и всю накопившуюся злобу, капля за каплей, выплеснул бы в светлые жестокие глаза, изъязвленные красными жилками. Тот человек был во власти подлой и трусливой злости, им же владел гнев, мужественный и открытый.
Он принялся разыскивать свою тень, но она исчезла, спряталась в укромных уголках лица своего хозяина, и, когда он поднял голову, солнце беспрепятственно полилось ему на лоб, протекло сквозь брови, отыскало дорогу к глазам и постепенно обосновалось там, — теперь от него нельзя было отделаться.
Интересно, что с ним будет, когда он умрет? Его, конечно, найдут… Ощущение смерти было настолько чуждо ему, что даже эту мысль он по-прежнему связывал с жизнью. Сейчас он хотел умереть поскорее, чтобы его скорее нашли. Но ведь те, что придут после его смерти, — что они смогут сделать? Высвободить его, положить наконец плашмя? Это, в сущности, не имело значения. Важно, что он не будет больше скован землей… А может, никто никогда не найдет его? Или найдет — и пройдет мимо: не захочет извлечь его из этой могилы. Единственный ее недостаток в том, что она малость коротковата. Так зачем же вытаскивать его, а потом снова хоронить — здесь или в другой яме?.. Его оставят и уйдут (если придут вообще). До него доберутся вороны — выклюют глаза, в которых умерла надежда, и останутся лишь две черные страшные глазницы. Потом воронье начнет клевать его лицо, обнажатся кости черепа… Он покосился на мелькавшие перед глазами черные точки и подумал: вот они, легки на помине. Ему даже показалось, что он слышит карканье. Но черные точки уменьшились и соединились друг с другом — перед ним возник маленький стакан, полный темного чая, и стал увеличиваться, раздуваясь. Рядом заплясал другой стакан — с горячим молоком, он видел пар. Оба сделались громадными, заполнили собой всю пустыню. Сначала лопнул черный стакан — и чай, как сель, хлынул прямо к его лицу, потом белый — и молоко лавиной понеслось к черной луже, сопровождаемое белым хвостом пара. Черное и белое слились, образуя причудливые симметричные фигуры…
Сквозь плотно сомкнутые веки солнце больно кололо ему глаза радужными лучами. Он жмурился, и перед ним повисал сгусток крови, словно кусок чернеющей по краям свежей печенки. Когда же он, постепенно размыкая веки, приоткрывал глаза, кровавый сгусток терял цвет, становясь сначала охристым, потом красным, оранжевым, желтоватым, но не успевал побелеть окончательно — мягкая гамма оттенков исчезала, уступая место жгучему, мучительному блеску, ранящему мозг.
Солнце постепенно опускалось. Он знал, что из его затылка вырастает тень: сначала высовывает голову, потом отползает по земле все дальше. Он не видел ее, но чувствовал, какая она темная и длинная. Через шею, казалось, вытягивали жилы. Все вокруг дрожало. Дрожь, как ознобом, охватывала каждую клетку тела. Небо от непрерывного сотрясения распалось, превратилось в множество подвесок и гирлянд, цепочек жидкого гранита, которые осыпались ему на голову, через глазные впадины проникали в мозг и приводили его в содрогание. Закрыть глаза? Нет, не помогает: вероятно, какая-то щель все же оставалась, и мучительное сотрясение, дрожь вселенной продолжали проникать через нее внутрь тела.
Все вдруг бешено закружилось. Среди этой карусели он ощущал полное бессилие, беспомощность. Нечто более ужасное, чем сама смерть, казалось, неумолимо надвигается на него. Это нечто было беспощадным, подлым и коварным, лишенным простоты и ясности смерти. Какие-то тени бились о его голову, высекая из глаз искры, тотчас превращавшиеся в человеческие лица — тысячи знакомых и незнакомых лиц. Они строили ему рожи, передразнивали его, кричали, хохотали, рыдали, таращили глаза, вертелись, разрастались в длину и ширину, растягивались, сжимались, округлялись, качались и кривились, лопались, сливались, прятались одно за другим, наползали друг на друга, образовывали четырехугольные и многоугольные фигуры… Он не знал, сколько времени сражается с ними, но это длилось до тех пор, пока они чуть не доконали его, и тогда он, судорожно, со стоном вздохнув, отбросил их всех, разогнал, обратил в бегство — и, открыв глаза, увидел солнце, которое тихо садилось за горизонт. Он заставил себя очнуться, чтобы посмотреть на закат. А может, это закат помог ему прийти в себя.
Клочья облаков, серые, свинцовые и синие, висели в небе, как дым, под ними расплывалось темно-красное пятно, окруженное более светлым ореолом, еще ниже виднелось несколько прямых линий. Было похоже, что какой-то художник, неторопливо начавший эскиз, вдруг заспешил, оставил на своем наброске первые, случайно наложенные мазки красок. По мере того как солнце опускалось, вид и цвет облаков менялись: красное переходило в фиолетовый, потом в синий и серый. Но он больше не видел облаков: огромное полыхающее солнце изливало все свое пламя и блеск ему в глаза. Потом оно быстро скользнуло куда-то и исчезло, словно провалилось в черную яму, и все вокруг погрузилось во тьму. И он почувствовал, что это угасает в нем жизнь. Холодный ветер коснулся лица, земля, будто сразу потеряв свое тепло, застыла и оцепенела. Перед его глазами один за другим ниспадали с неба черные покровы, и каждый из них, разворачиваясь, открывал взору нарисованные на темном поле звезды. Но дрожащий неуверенный свет звезд был холодным, раздражающим, неприятным и, казалось, лишь подчеркивал мрак. И снова он не понял, что произошло, только почувствовал, что внутри у него рухнула какая-то преграда…
…Вот его нашли, вытащили из земли, но тяжесть, сдавившая ому грудь, ничуть не уменьшилась. Он лежал на земле, поверх груди у него был большой камень, по которому колотили огромным молотом. С каждым ударом дыхание перехватывало. Казалось, он больше не вздохнет, но короткие выдохи вновь сменялись судорожными вдохами. Его опять стали забрасывать землей. Но, как ни старались, голова продолжала торчать снаружи. Наконец все устали и ушли, и он опять остался один. Пришла очередь воронов. Бесчисленные стаи воронов всех видов — от мелких, не больше крылатого муравья, до огромных, оглушительно кричащих чудовищ — дрались из-за его глаз, а он со страхом следил за их борьбой, ожидая конца. Внезапно одна из птиц спикировала с неба прямо к нему, и, когда жадно раскрытый клюв был совсем рядом, он открыл глаза.
Темнота… Темнота… Холод и звезды в вышине, слабо мерцающие, подобно его жизни, которая трепетала, угасая. И он снова погрузился во мрак… Перед ним источник со свежей прозрачной водой. Он наклоняется, опускает лицо в воду — почему она отдает землей? — и делает несколько больших глотков. Но, попадая в рот, вода превращается в пластинки слюды, сухие и горячие, они липнут к нёбу и жгут язык. И вот он видит у дверей дома ту девушку, старающуюся удержать овцу. Она вцепилась в овечью шерсть и, склонившись над животным, повернулась, поглядела на него и улыбнулась ему глазами. Ему стало прохладно, жажда ушла… Но овца вдруг превратилась в приказчика, который начал острыми, будто волчьими, когтями раздирать ему лицо, и он опять почувствовал, как хочется пить.
Жажда была такой мучительной, что он снова открыл глаза. Веки дрожали, и все вокруг казалось дрожащим, неясным, расплывчатым, как будто в пустыне шел дождь. Но на лицо, на лоб не попадали дождевые капли. Нет, это блестящая водная пелена колыхалась в воздухе перед ним, почти касаясь ресниц. Взгляд его проходил сквозь пелену, но, когда он пытался достичь ее, она тут же отодвигалась. Может быть, он плакал, и это были его слезы? Увы, он знал, что теперь слезы ему недоступны, как и многое другое, или даже более всего. Дрожащий мир жег ему глаза, утомлял их, и он опускал веки, не вынеся блеска завесы.
И опять появились те трое. Они запрягли его, как быка, в джип и с криком и хохотом заставляют тащить машину. Железные, с лемехами, как у плуга, колеса джипа вспахивают землю, раскаленное солнце палит голову. С вывалившимся языком, согнувшись вдвое под тяжестью груза, он тащится вперед, и, как только замедляет шаг, они включают мотор и подталкивают его сзади. Он прибавляет ходу, тяжело дыша, а грубые кожаные лямки, крестом стянутые у него на груди, сдавливают ему грудную клетку, не дают вздохнуть полнее. Что произошло дальше, он не понял: он упал лицом в землю и стал жадно лизать кровь, которая натекла из разбитого лица, но кровь была теплой, соленой, она пахла землей и свертывалась во рту… Его подняли с земли, швырнули в печь, ревущую, как мотор джипа, и принялись раздувать огонь мехами, сделанными из снятого с машины брезента. Ах, как раскалилось его тело, оно корчилось, шипело, как шкварка, и уже загоралось. Хуже всего приходилось голове, казалось, что от жара она вот-вот лопнет, разлетится на куски. Но тут его вытащили из печи и, поставив голым среди пустыни, окатили водой — вылили целое ведро! Но драгоценная влага облаком пара повисла над его головой, не опускаясь ниже, так что голова и лицо у него застыли, а тело оставалось раскаленным, и он недоумевал, как это можно страдать от холода и жары одновременно. Его бросили на наковальню, длинную и широкую, как надгробная плита, и принялись колотить по нему молотами, которые они сами едва поднимали. Удары приходились на грудь, расплющивали ее, превращали в месиво. Потом кто-то вспугнул их, и они, побросав молоты, убежали. Повернув голову, он узнал коротышку-приказчика, но ничуть не обрадовался своему спасителю, который, казалось, объединял в себе злобу и свирепость тех троих. Приказчик смотрел прямо на него, и, не в силах выдержать этот взгляд, он опять заставил себя, содрогнувшись, разомкнуть веки, стряхнуть кошмар. Но чьи-то глаза продолжали смотреть на него в упор. Кто это?
Глаза были большими, черными и блестящими, длинные загнутые ресницы бросали на них густую тень, почти совсем скрывавшую их. В глазах пряталась улыбка, которая, казалось, боролась со смущением. Прошла минута — глаза дрогнули и потускнели, словно хотели уйти, но не ушли, а придвинулись ближе. Только они стали другими — более крупными и выпуклыми, на веках уже не было ресниц, и от этого глаза казались наглыми и злыми. Тонкие красные жилки густой сеткой покрывали белок, такой большой и разбухший, что из-за него почти не видно было радужной оболочки, тусклой и бесцветной, в глубине зрачка вспыхивали багровые искорки. Он не знал, сколько минут или часов продолжалась его безмолвная схватка с этими глазами, он хотел прекратить ее — и не мог. Он попытался сомкнуть веки и тоже не мог: ослепший и онемевший, но все еще мощный инстинкт заставлял его смотреть прямо в эти глаза, не отводить взора. Злые глаза немного отодвинулись, стали меньше и у́же, но зато пронзительнее и светлее, они сверкали, как молния, и стояли прямо перед ним… В семи-восьми шагах от себя он увидел волчьи глаза, и ему показалось, что он различает острую хищную морду волка и даже слышит его дыхание, напряженное и полное ожидания. Волк осторожно подходил — глаза тихонько приближались, непрочная преграда расстояния, которую он по глупости считал своей защитой, становилась все тоньше. И он почувствовал холодное дыхание смерти, коснувшееся его лица. Он услышал, как быстрые и острые волчьи зубы с хрустом крушат и перемалывают его кости, и со вздохом то ли облегчения, то ли сожаления лишился чувств. Но сознание не совсем покинуло его: сквозь закрытые веки ему виделась тень волка, перемещавшаяся и застилавшая слабый свет, он даже ощущал на лице жаркое дыхание зверя, похожее на горячечное дыхание больного, жгучее, зловонное и тлетворное. Вот распахнулась волчья пасть, нос, холодный и влажный, коснулся его лица… И ожидание конца, длившееся, казалось, долгие-долгие годы, стало последней гранью его мучений, истощило скудные остатки сил и заставило это крупное тело протиснуться сквозь узкое отверстие небытия, куда не могли втолкнуть его другие осаждавшие его муки.
Он услыхал слабый и неясный лай собак — очень издалека, — потом почувствовал, что земля, пыль, песок летят ему в лицо, и окончательно потерял сознание.
Когда он пришел в себя, то вновь ощутил на лбу и на щеках прикосновение той же холодной мокрой пасти влажное дыхание било ему в лицо. Все ожило у него в памяти, и он с содроганием откинул голову назад. Холодная, пасть и влажное дыхание отодвинулись, и он опять увидел глаза, но на этот раз в них не было ничего ужасного, они не блестели ни алчностью, ни свирепостью, и теперь, когда страх отступил и не мешал видеть, он разглядел прямо перед собой, в двух шагах, собаку. Она вертела головой, помахивала хвостом.
В одно мгновение слабость и оцепенение исчезли, все встало на свои места. Собака в его воображении сменилась баранами, овцами, а те превратились в чабана, человека, который заметит его, увидит, в какую беду он попал, который знает, что надо делать, как вытащить его из ямы. Он снова посмотрел на собаку и понял, что если не хочет упустить чабана, то не должен терять из виду пса, надо удержать его, дать понять, что перед ним человек, живой, который ждет помощи. Хорошо бы крикнуть, позвать ее. Но, не задумываясь даже, сможет он кричать или нет, он отказался от этого: боялся, что собака испугается и убежит или прыгнет на него и загрызет. К тому же он ведь не знал, как ее зовут. Как же все-таки показать ей, что этот шар, который торчит над землей, — голова погребенного заживо человека? Лучше всего было бы свистнуть… Он захотел засвистеть, но губы ему не повиновались. Он пытался вытянуть их трубочкой и с силой выпустить воздух, но звука не получилось — лишь слабое дуновение, почти бесшумное, вырвалось из непослушного рта. Но и оно, вероятно, убедило собаку, что диковинный ком — живое существо. Во всяком случае, так ему показалось, потому что собака подошла ближе и стала пристально разглядывать его. Он медленно, с напряжением приподнял голову и, с трудом выталкивая звуки из сдавленного горла, проговорил: «Иди… иди…» Собака как будто поняла: она подняла морду, несколько раз громко тявкнула и побежала прочь — стала маленькой, далекой и скрылась из виду. Долгое время он слышал ее лай то звонче, то глуше, пока он не затих совсем. Сердце, согретое было радостью, надеждой, вновь застыло, оледенело, оно едва билось и готово было остановиться. Он чувствовал, что сейчас умрет…
Что-то черное замелькало у него перед глазами — он разглядел ноги и морды овец, которые в поисках редких кустиков склонялись к самой земле. И снова затеплилась надежда, сердце застучало сильнее. Собачий лай раздавался совсем рядом. Он начал вращать усталыми воспаленными глазами и увидел собаку, а рядом с нею — палку, которая поднималась и опускалась на песок. Около палки виднелись большие крестьянские чароги[37], грубые и запыленные, они скрывали в себе ноги человека. И эти ноги двигались, приближались к нему! Он изо всех сил вытягивал шею, но, кроме колыхавшихся черных шаровар, ничего не мог разглядеть. Закатил глаза вверх — острая боль тотчас заставила его зажмуриться, опустить голову, но он справился с ней и снова поднял глаза. На этот раз он увидел равнодушное лицо человека, приближавшегося к нему. Боль стала нестерпимой, но он все не желал оторвать взгляд от человеческого лица. Однако безразличный, даже сонный вид этого человека свидетельствовал о том, что тот не видит головы. И снова его охватил страх. Может быть, пастух пройдет мимо, не заметив его? Может, носком своего тяжелого и грубого чарога ударит его по лицу и только тогда увидит, что у него под ногами… С силой, которую придала ему надежда, он до предела напряг голос и закричал:
— Добрый человек, помоги, сюда!..
Но вместо крика из горла вылетел лишь слабый звук, больше похожий на стон умирающего. И все же этот стон, такой жалкий, донесся до слуха чабана, тот остановился, нахмурился и стал боязливо оглядываться. В ту же минуту пес подбежал к голове и залаял прямо в лицо.
— О господи, боже милостивый! — крикнул чабан и бросился бежать.
Когда улеглась поднятая его неуклюжими чарогами пыль, равнина была пустынна — ни собаки, ни хозяина. Оставались лишь овцы, и это рождало смутную надежду, что чабан вернется. Когда же он сообразил, что пастуху ничего о нем не известно, он понял: тот не воротится. Ему пришло в голову, что если бы сам он наткнулся на что-нибудь подобное в пустыне, то никогда не подумал бы, что перед ним зарытый в землю человек. Он решил бы, что это джинн или див[38], или какой-нибудь несчастный мертвец, которого земля выталкивает вон в наказание за грехи. От этих мыслей страх его возрос. А чабан, наверно, так перепугался, что не придет назад даже под угрозой потери овец. А если и придет, будет слишком поздно, и он вытащит из земли лишь бездыханное тело. Да и как он откопает его голыми руками? От этих мучительных и горьких размышлений он снова потерял сознание.
Он видел, как те трое закапывают его в землю, а потом садятся в джип и едут прямо на него. Но собака чабана со страшным лаем бросается на мучителей, а потом подбегает к нему и, схватив его зубами за волосы, пытается вытащить из земли. И тут джип проносится над ними обоими, оглушая ревом мотора.
Открыв глаза, он услышал собачий лай и еще какой-то звук, в котором лишь с трудом узнал шум мотора. Взгляд его упал на облако пыли, поднятое быстро приближавшимся джипом. За машиной бежала собака, рыская по сторонам. Он уже забыл обо всем: где он, что с ним, и не понимал, зачем этот джип несется к нему с такой скоростью и причем тут собака. Им владело только смутное и нелепое опасение, что джип, не дай бог, наедет на собаку или собака сама нечаянно попадет под колеса. Но движения собаки, хоть и торопливые, были очень точными, и, когда джип оказывался близко, собака отскакивала в сторону.
Мысли его со страхом обратились к самому себе: если джип будет так мчаться, он проедет по его голове и раздавит ее. Ведь он не может увернуться, как эта собака… Но вокруг него были овцы, и это немного успокаивало. А джип, подъехав ближе, завернул и остановился чуть в стороне. Из него выпрыгнули жандармы, потом вылез чабан и, все еще испуганный, остановился около машины, боясь шелохнуться. Они стали вокруг пленника земли, в руках у них он увидел что-то похожее на лопаты и кирки. Они еще не начали копать, но он уже вздохнул глубоко и спокойно, из глаз его полились слезы.
— Осторожней: земля в рот попадет…
— Быстрей, быстрей!
— Не надо штыком, что ты делаешь?.. Может воткнуться в тело…
— А если на одну кирку надеяться — до завтра не кончим.
Как он наслаждался этим шумом и суетой! Ему было приятно смотреть на их ноги в грубых пыльных ботинках, топтавшихся у самого его лица. Он не боялся, что лопата, кирка или штык заденут его по голове, пронзят тело.
Он даже хотел этого, хотел почувствовать боль, ощутить, как льется кровь, чтобы удостовериться, что он жив, все-таки жив, что упрямая, грубая земля не сгноила его, что его плоть еще не истлела.
Он чувствовал, как с него снимают огромный камень. И, когда исчезла тяжесть, сердце забилось свободно и спокойно, легкие расправились, затрепетали… Собрав оставшиеся силы, он глубоко вздохнул, набрав в грудь холодного воздуха пустыни. В глазах у него потемнело, он потерял сознание.
Кроссворд
Перевод Н. Кондыревой и Ш. Бади
Он никогда и мухи не обидел. Плелся своей дорогой, делая что положено, коротал жизнь, окружавшую его тонкой тесной скорлупой, внутри которой он слабо копошился. Это был тщедушный, низкорослый человек, с узким лицом и темными сальными волосами, словно прилипшими к темени — как будто он не мылся месяца три. По всему лицу его торчали отдельные мягкие волоски; бесцветные губы еле прикрывали редкие, неровные зубы, пожелтевшие от никотина; мутные, невыразительные глаза казались еще меньше за толстыми стеклами очков. Ему было тридцать лет, но выглядел он на все пятьдесят — таким он был усталым и потрепанным.
Утром он встал довольно поздно — по обыкновению, хотя надо было встать рано. Вчера вечером опять подвернулись несколько человек, поили его водкой, он выпил и захмелел — по обыкновению, домой вернулся поздно, поздно и заснул — по обыкновению. По обыкновению! Вся его жизнь определялась этими двумя словами. В них было его прошлое, настоящее и будущее.
Он еще не расстался с дремотой, а в ушах его уже звенел визг детей. Проснувшись окончательно, он услышал их вопли еще яснее, в сопровождении брани, криков и причитаний жены. Этот шум и крики заставили его вскочить. Он наспех сполоснул лицо и руки, торопливо сунул в рот кусок хлеба с брынзой, запивая его стаканом простывшего спитого чая, и выскочил из дому. И по обыкновению, шагая на службу, погрузился в размышления, пережевывая жвачку воспоминаний. Ни дома, ни в управлении, в местах столь шумных и многолюдных, думать было нельзя. Ему оставалась только короткая дорога от дома до конторы. Лишь в эти минуты он чувствовал, что принадлежит себе, живет частной жизнью. Разинутый вопящий рот, изрыгающий брань, оскорбления, проклятия, оставался позади, а вместе с ним и четыре-пять маленьких ротишек, которые пищали и скулили, пока не сунешь в них какую-нибудь еду.
А впереди его ждал настойчивый неподвижный взгляд, как будто он был повинен в каких-то грехах. Этот взгляд не давал ему ни минуты покоя. И только когда он, улучив свободную минуту, вытаскивал из кармана газету и, взяв химический карандаш, погружался в кроссворд, ему удавалось освободиться от его гнета. Газету он расстилал на столе поверх бумаг, рядом ставил стакан чаю: он всегда выпивал несколько стаканов, пока сидел над кроссвордом. Он писал химическим карандашом, то и дело перечеркивая и исправляя написанное. Сначала он старался писать слово слегка, без нажима и, только если убеждался, что оно подходит, обводил жирнее, но все равно всегда получалась грязь: ведь каждое слово приходилось перечеркивать по нескольку раз. Карандаш был тупой, писал блекло, неразборчиво. Если же он как следует затачивал карандаш, тонкое острие рвало газету, а мелкий порошок от химического стержня, попадая на потные пальцы, оставлял чернильные пятна и все, к чему он ни прикасался, пачкалось. Но не в грязи дело: увлеченный кроссвордом, он начинал все сильнее давить на карандаш, длинное тонкое острие внезапно ломалось, странно щелкнув, возвращая его к действительности. Вот почему он предпочитал тупые карандашные огрызки. Собственно, он сам не понимал, откуда у него эта страсть к химическим карандашам. Правда, в управлении пользовались только химическими, но ведь он мог купить себе обыкновенный, простой карандаш! Пусть ему не приходится дома много писать, — он не ученый, чтобы набрасывать заметки, не художник, чтобы делать зарисовки на улицах, у него нет таких денег, чтобы вести счета, проверять расходы и доходы, — но ради кроссвордов можно было бы купить карандаш! Ему даже казалось, что однажды он покупал, но то ли жена, то ли дети потихоньку вытащили карандаш из кармана, и о покупке нового он уже не помышлял. Кроссворд — единственное, что его интересовало в жизни, но и ради него ему трудно было преодолеть привычную апатию. Собственно, и кроссворды он отгадывал без особого увлечения, как будто отбывал повинность или следовал неведомо когда установившемуся обычаю. Он не задумывался над этим, но, если бы поразмыслил разок, ему пришлось бы признать, что газетные кроссворды ничуть ему не нравятся, наоборот, даже весьма неприятны. И все же он вынужден был их решать. Неразгаданный кроссворд походил на пустоту его жизни. Незаполненные клетки, ощерившись, угрожали ему, окружавшее их темное поле казалось страшной пещерой. Во имя собственного покоя он должен был трудиться над разгадкой.
Вчера около полудня, по обыкновению, зашел Мортаза-хан. К нему приехали гости из Тегерана, хотели купить здесь ковер. Как всегда, когда можно было заработать какую-то мелочишку, он сложил газету, спрятал ее в карман и, не обращая внимание на ропот клиентов, вышел вслед за Мортаза-ханом. На улице в машине дожидались тегеранцы. Все вместе они поехали к базару, Мортаза-хан представил его.
— Это один из лучших знатоков ковров в нашем городе, — расхваливал его по дороге Мортаза-хан. — Ему стоит только взгляд бросить — сразу назовет цену, достоинства, недостатки, орнамент определит, краски…
С каждым словом Мортаза-хана он все больше сжимался и уходил в себя, как будто это были зуботычины или подзатыльники. Комплименты казались ему насмешкой. Он слушал разглагольствования Мортаза-хана и реплики гостей смиренно, иногда слегка улыбался, но сам не мог ничего выговорить.
Чтобы представить себе вкусы и финансовые возможности приезжих, он завел их в первую попавшуюся лавку — это был его обычный прием. Перед ними развернули большой ковер, лежащий на кипе других сложенных ковров. Пыль поднялась столбом. Хозяин лавки, загоревшись беспричинной надеждой насчет богатых покупателей, начал суетиться, хватался за край ковра, тянул его, раскидывал. Он взялся за другой край, расправил складки, разгладил полотно. По фону цвета темного сургуча шел густой старинный цветочный орнамент. Все принялись щупать ковер, рассматривать его с лица и с изнанки. Видно было, что тегеранцам не нравится рисунок и расцветка, но они продолжали разглядывать ковер. Он понял, что их интересует качество, вытащил из кармана сигарету, отвернул краешек ковра и, приложив к нему сигарету, начал отсчитывать узелки, помещавшиеся на крохотном отрезке в полсантиметра. Выткано было грубовато, но все же неплохо. Он спрятал сигарету. Этим трюком он всегда пользовался, чтобы привлечь внимание клиентов, придать себе вид эксперта-профессионала. Некоторые клиенты, когда видели, что по сигарете можно измерить количество узлов на ткани ковра — секрет, о котором они не подозревали, — приходили в восторг, выражая его отрывистыми восклицаниями, А он так и ловил их возгласы, чуть ли не выхватывал обрывки слов прямо изо рта, подкармливая этими крохами свое самолюбие. Другие оставались равнодушными или делали вид, что уже знают такой прием, или даже сами первыми тянулись к ковру с сигаретой. Это его больно задевало.
На земле раскинули еще несколько ковров; он развертывал и складывал их, точно ученик в лавке. Его двубортный пиджак был застегнут на все пуговицы, в помещении ему было жарко, он вспотел от усердия, но никак не мог расстегнуться, начисто забыл об этом, копошился над коврами, давал покупателям пояснения, опускаясь с высоты консультанта-знатока до уровня мальчика из магазина или записного бесплатного старателя. Теперь даже его пояснения, тонкие и точные, сбивали ему цену. Тегеранцы совсем не обращали на него внимания, сосредоточившись на своем: выбрать, купить… Костюм его измялся, руки стали грязными, на запотевших стеклах очков осела пыль — это раздражало и нервировало его. Знакомая история! Как бы ему хотелось спокойно отдавать распоряжения: «Покажи это! Разверни то!» Но как раз распоряжаться-то он и не умел. Мортаза-хан и тегеранцы важно отходили в сторону, хозяин, взявшись за один угол ковра, ждал, чтобы кто-нибудь потянул за другой, и он невольно бросался помочь, будто кто-то толкал его, будто глаза хозяина кричали: «Чего ждешь, тяни!», будто ожидающие взоры клиентов тоже приговаривали: «Ну, тяни же!»
Они зашли еще в несколько магазинов. В одном ковер им приглянулся. Хозяин заломил несуразную цену; наш эксперт назвал подлинную стоимость. Хозяин, разозлившись и заупрямившись, не желал уступать. Тегеранцы положились на своего спутника, воображая, будто знания настоящей цены товара достаточно, чтобы купить его за эту цену. Когда же они увидели, что сделка не ладится, рассердились: ковер им понравился. Усталые и раздраженные, они снова зашагали по базару.
— Ничего, у других не хуже! — сказал он, чтобы утешить их. — Лавок много, сколько угодно найдем…
Они поглядели на него так, что он прикусил язык. Им хотелось выместить на нем досаду и усталость. Они шли быстро, переговариваясь между собой, а он трусил следом, тяжело дыша. Видел он плохо и постоянно спотыкался о камни, попадал ногой в выбоины базарной площади. А ведь он определил их вкус! Понял, что им нравятся более новые рисунки, современная расцветка…
Он решил теперь первым же ковром, который покажет им, увлечь их настолько, чтобы они обязательно его купили. В следующей лавке, бегло взглянув на груду свернутых ковров, он показал хозяину на третий сверху:
— Разверни!
На этот раз ученик стоял наготове, в помощи господина эксперта не было нужды, но парень, видно по лени, предложил:
— Может, развернуть господам вот этот?
— Нет, не надо, — твердо возразил он. — Давай нижний, который я показал.
Два верхних ковра сняли, третий положили на землю. Хозяин взялся за край и ждал ученика, а тот все мешкал. И эксперт не выдержал, выскочил вперед, взялся за другой край свернутого ковра, сильно дернул. Но теперь он уже не злился. Он старался восстановить свой пошатнувшийся авторитет.
Ковер был светло-кремовый с четким рисунком, богатым и броским. В орнаменте преобладали гранатовый и приятный зеленый тона. Тегеранцы уставились на ковер, разинув рты. А он, довольный, с внутренним удовлетворением наслаждался их изумлением и восхищением. Однако, немного полюбовавшись ковром, тегеранцы захотели взглянуть и на другие: вдруг найдется еще лучше! В другое время он разозлился бы. Но сейчас было ясно, что победа за ним. Странные люди эти тегеранцы, думал он, вроде бы сами не знают, чего хотят. Немало покупателей сопровождал он по базару, помогая выбрать ковры, и все похожи друг на друга. Бывало, ковер так понравится, что они, кажется, готовы за него кишки выпустить. И все-таки начинают смотреть еще и еще, приценяться, торговаться. А потом непременно купят тот, первый… Так и эти тегеранцы — стали рассматривать другие ковры, но, как он и предвидел, те им не понравились, и они решили остановиться на первом. Хозяин магазина назвал цену, наш эксперт предложил свою. Хозяин сделал вид, что сердится, заворчал… Тегеранцы потеряли всякое терпение, они ничего не понимали и уже готовы были крикнуть: «Идет, мы согласны…» Но он настаивал, и хозяин вдруг перестал артачиться. Тегеранцы удивились и обрадовались, а он знал: здесь нет спроса на новые рисунки, и хозяин рад сбыть ковер подвернувшимся покупателям.
У тегеранцев не было при себе достаточно денег, и они договорились, что на остальное Мортаза-хан выпишет чек. Но тот забыл дома чековую книжку, пришлось за ней ехать. Дома Мортаза-хан выписал чек, отдал ему в руки, и его подвезли до ворот базара, дожидаясь, пока он вручит чек хозяину и вернется. Чтобы не заставлять их долго ждать, он шел быстро, почти бежал, низко опустив голову, сжимая чек в руке. Теперь, когда дело было, в сущности, закончено, он опять почувствовал себя маленьким человеком: ведь его заставили, как посыльного, бегать взад-вперед с этим чеком… Когда он вернулся, Мортаза-хан пригласил его отобедать с ними в его доме, но было видно, что приглашает он только из приличия, на самом же деле от него хотели отделаться. Это его задело. Сославшись на занятость, он попросил извинить его. Они не настаивали.
— Заходи вечером, — сказал, садясь в машину, Мортаза-хан, — мы собираемся за город прокатиться.
Он согласился и тут же пожалел об этом. Но они уже уехали. Он рассердился на себя. Не надо бы идти к ним вечером! Но он знал, что пойдет. Не решится упустить такую возможность — нужда всегда подавляла в нем гордость. Гордость слабела, мельчала, пока не превращалась в маленький комочек, нечто вроде шишки, которая лишь изредка ныла, напоминая о себе.
Он знал, что тегеранцы сейчас спрашивают Мортаза-хана: «Сколько ему дать?», а тот отвечает: «Да что там, угостим его водкой, подбросим десять-двадцать туманов — и ладно».
По правде говоря, он не видел от Мортаза-хана ничего дурного, наоборот, тот делал ему добро, сколько мог. Большинство клиентов находил ему Мортаза-хан. Частенько он чувствовал себя никчемным и нищим и тогда, совсем отчаявшись, отправлялся к Мортаза-хану. Тот поил его водкой или давал денег в долг. Но сейчас, так как он не знал этих тегеранцев и не мог обижаться на них, он злился на Мортаза-хана, искал в нем причину всех бед. Впрочем, как ни досадовал он на Мортаза-хана, он знал, что опять пойдет к нему, пойдет в этот же вечер.
Он вернулся в управление, попросил чаю и, вытащив из кармана газету, расстелил ее на столе. Вооружившись химическим карандашом, погрузился в разгадывание кроссворда. Постепенно злость его остыла, отступила куда-то. И к тому времени, когда окончился рабочий день и служащие поднялись со своих мест, а уборщицы начали закрывать двери и окна, кроссворд был уже наполовину решен. Сложив газету, он сунул ее в карман и, прихватив карандаш, отправился домой. Пообедав, прилег и снова взялся за кроссворд.
Теперь шум детей не беспокоил его. Он не слышал, как жена укладывала их, одного за другим, утихомиривала, как будто выключала. Он отяжелел от съеденного, голова соображала плохо, веки слипались сами собой — он почти засыпал. Все вокруг стихло, приглушенный уличный шум, казалось, убаюкивал его. Но он все еще усердно всматривался в слова по вертикали и по горизонтали, перескакивая с одного на другое, напрягал память, более неподатливую, чем обычно. В конце концов газета и карандаш выскользнули у него из рук.
В пять часов он проснулся и с неудовольствием вспомнил, что надо идти к Мортаза-хану. Он сделал кое-какие дела и, выйдя из дома, медленно зашагал по улицам. До шести было еще много времени. В шесть часов в город обычно привозили газеты, а он всегда был первым покупателем. Как наркоман, которому непременно нужна его порция терьяка[39], он стремился купить газету и спрятать ее в карман. Это сообщало ему какую-то уверенность в себе. Конечно, он не собирался решать кроссворд в тот же вечер, но газета была при нем. Он ежеминутно поглядывал на часы. Около шести, пройдя по нескольким улочкам и переулкам, он вышел на центральную площадь, на краю которой стоял газетный киоск. Газеты обычно распределялись здесь и до других улиц доходили только полчаса спустя, поэтому он выходил из дому на полчаса раньше, чтобы купить газету вовремя. Сердце у него трепетало, как у юноши, впервые идущего на свидание. Он всегда беспокоился: а вдруг газеты не будет? Никогда еще этого не случалось и вряд ли могло случиться, но тревога все-таки не покидала его.
Купив газету, он, по обыкновению, бегло проглядел крупные заголовки на первой странице и спрятал ее в карман. В мире постоянно что-нибудь происходило: там — война, тут — забастовка. Солдаты убивали друг друга, сражались черные и белые, одна великая держава грозилась уничтожить другую. Люди выходили на демонстрации, оказывали сопротивление полиции, протестовали против атомных испытаний. Случались землетрясения и наводнения, несколько тысяч человек оставались без крова, где-то разбивались самолеты, сталкивались поезда. Но ни одно из сообщений такого рода не привлекало его внимание, не вызывало любопытства настолько, чтобы прочесть текст под заголовком. Как будто это были известия из далекого, неведомого мира, к которому он не принадлежал. Его мир ограничивался домом, управлением, женой, детьми, заботой о деньгах и водке. Что ж, эти слова тоже встречались на газетной полосе, в разделе кроссвордов. Все прочее, казалось, существует лишь для того, чтобы придать кроссвордам значительность.
Он повернул к дому Мортаза-хана. Сюда он не боялся опоздать. Возможно, именно в эту минуту гости спрашивали: «Что же он не идет?», а Мортаза-хан отвечал им: «Сейчас придет, видно, за газетой пошел».
Подойдя к дому, он постучался, вошел и, поздоровавшись с гостями, тихонько сел в углу.
— Господа спрашивали, почему тебя нет, — обратился к нему Мортаза-хан, — а я говорю, наверняка пошел за газетой…
Он виновато улыбнулся и, вынув из кармана газету, подал ее гостям. Они небрежно полистали ее, повертели в руках. Он встревожился: как бы не сглазили кроссворда! Но газету ему вскоре вернули. Он облегченно вздохнул и, тщательно сложив ее, запихнул в карман.
— Ну, ладно, поехали! — сказал один из приезжих.
Все поднялись и вышли на улицу. Дорогой заглянули в лавки — запаслись водкой, пивом, едой и наконец выехали за город, в сад Мортаза-хана. Остановились в уютном местечке близ ручья и принялись выгружать покупки на расстеленный прямо на земле плед. Прижимая к себе пакет с водкой и пивом, словно любимое дитя, он отправился к ручью, разложил бутылки на берегу, а потом по одной стал погружать в воду, укрепляя камнями, чтобы не смыло.
Мортаза-хан разорвал один бумажный пакет и, разложив его посреди пледа, потянулся за другим.
— Ты что это делаешь? — спросил его один из тегеранцев.
— Скатерть.
— Ну какой толк от этих клочков? Да и пакеты нам еще пригодятся.
Мортаза-хан был в замешательстве: софрэ[40] ведь не захватили.
— А ты газету расстели, — сказал тегеранец. — Ведь есть же у нас газета.
У владельца газеты словно оборвалось что-то внутри. Подумать только, какая бесцеремонность: «Ведь есть же у нас газета!» Он сделал вид, будто не слышал, и продолжал возиться с бутылками, стараясь отодрать с них намокшие этикетки.
— Дайте-ка вашу газету. — Тегеранец положил ему руку на плечо.
На мгновение он с ужасом уставился ему в лицо, но, встретив лишь спокойную улыбку, опустил руку в карман, вытащил газету и подал тегеранцу. Краем глаза он следил, как они расстилают газетные листы, раскладывают на них еду…
— Ну что же ты расселся там, как на поминках? Неси бутылки! — закричал ему Мортаза-хан, когда все было готово.
Тегеранцы расхохотались, пирушка началась. Откупорив бутылку, он предложил гостям выпить, но они только головами покачали:
— Нет, нет, сначала вы пейте!
— Ну и повезло нам! Такой прекрасный, стройный виночерпий!.. — шутил Мортаза-хан.
Несколько первых рюмок осушили под лаконичное «будем здоровы». Потом, когда в головах зашумело, речи стали более витиеватыми и торжественными. Один из тегеранцев величественно поднял рюмку и, важно кивнув ему, произнес, отчетливо выговаривая слова, будто выступал с речью:
— А теперь за ваше здоровье, за знакомство с вами, с благодарностью и извинениями за причиненное беспокойство!
Он не был уверен, что над ним не насмехаются, и все же в груди у него разлилось приятное тепло, сердце учащенно забилось, на глаза навернулись слезы. Если бы не застенчивость, он вскочил бы и обнял этого чужого человека, который был ему сейчас дороже самого близкого друга, расцеловал бы в обе щеки… Он быстро выпил подряд несколько рюмок, не зная, как себя вести. Рюмки тегеранцев стояли полными… Мортаза-хан, полулежа, играл пробкой от бутылки. Один из тегеранцев закурил, другой начал напевать:
Ему тоже захотелось спеть. Когда тот замолчал, он начал было:
Но на словах «звон оков» голос его дрогнул, и он пустил петуха. Тегеранцы и Мортаза-хан расхохотались. Он замолчал.
— Ну-ка, приятель, расскажи о своих успехах у слабого пола, — попросил один из тегеранцев. — По глазам видно, ты парень не промах!
Он улыбнулся и ничего не ответил.
Клянусь; ты прав! — вскочил Мортаза-хан. Он такой ходок — женщинам в городе от него спасенья нет! Сейчас, наверное, места себе не находят. Так и бросаются с горя в объятия своих мужей!
Все засмеялись, и он вместе с ними.
— Жена, дети у тебя есть? — спросил другой тегеранец.
— Есть.
— Пятеро детей у него! — сказал Мортаза-хан.
Первый тегеранец присвистнул:
— Браво! Видно, фабрика работает что надо!
— Ну-ка, расскажи, как ты обольщаешь этих бедных женщин, — попросил второй.
— Да ничего я с ними не делаю, ей-богу! Они сами ходят… Заявятся в управление — то глазки строят, то брови хмурят, то откинут чадру, то закутаются в нее. Одна стала брать документы и пожала мне руку, а другая так даже расцарапала!
— Хватит, ради бога! Сердце зашлось… — воскликнул один из тегеранцев.
Все опять засмеялись, а он замолчал. Душу его охватила печаль. Он понимал, что они смеются над ним, а он того стоит: нечего было принимать их слова всерьез. Если бы его не прервали, он бы выдал, наверно, что за тем пожатием руки ничего не последовало. Но в душе его оно оставило неизгладимый след. Быть может, это была случайность — недоразумение, которое теперь, долгое время спустя, расцветило его воображение. Он не верил сейчас, что это могло быть случайностью, ошибкой.
Мортаза-хан не спеша открывал бутылку пива. Едва он нажал на ключ, из горлышка полилась пена и желтоватая струйка побежала по газетному листу… Тут он, несмотря на хмель, с ужасом вспомнил о кроссворде, высвободил газету, отряхнул ее… Желтая полоса подошла к самому краю кроссворда, но не причинила ему вреда. Он расстелил газету в сторонке для просушки и обратился к Мортаза-хану:
— К чему это пиво? Одна грязь. Уж лучше водку пить.
Потом, взяв пустую водочную бутылку, заметил:
— А водка-то вся!
Один из тегеранцев хотел было возразить ему, но Мортаза-хан сделал знак молчать.
— Есть еще бутылка! — тихонько сказал тегеранец. — Давай отдадим ему.
— Он, когда напьется, начинает жаловаться, плакать… — проговорил Мортаза-хан. — Вот еще немного выпьет, и такие слезы начнутся — настоящие поминки!
— Это нам не ко времени, — согласился с ним тегеранец.
Отправляясь в обратный путь, он вспомнил о подмоченной газете, подобрал ее, сложил и спрятал в карман. Его подвезли к дому. Когда он выходил из машины, Мортаза-хан незаметно сунул что-то ему в руку.
— Это от господ, — шепнул он.
— Благодарствуем, почтенный, спасибо! — закричал один из тегеранцев, высунувшись из-за Мортаза-хана.
— Спокойной ночи! Хороший был вечерок! — завопил другой еще громче.
Их насмешливые голоса причиняли ему боль. Не успели они отъехать, как снова послышался шум мотора. Машина с визгом затормозила. Он инстинктивно отскочил в сторону. Один из тегеранцев, тот, что сидел за рулем, высунул голову из окна и прокричал:
— Да не мучай ты себя этими кроссвордами, пойди поспи лучше! — Все захохотали, машина рванулась с места и скрылась.
Уже лежа в постели, по обыкновению с газетой и карандашом в руках, он вдруг понял, что не может разгадывать кроссворд. В ушах у него звенело, от белых и черных клеток мучительно рябило в глазах. Он смотрел в газету, но перед ним мелькали лица тегеранцев, Мортаза-хана, он слышал их хохот и насмешки. Он знал, что они считают его увлечение глупым и бессмысленным, но ведь ничем другим он заняться не мог. Рассердившись не то на них, не то на себя, он решил во что бы то ни стало разгадать кроссворд до конца! Это было единственное, что ему оставалось, и он хотел доказать себе, что уж с этим-то справится. Внимательно вчитывался в пояснения, напрягая память, стараясь найти верный ответ… По слова, как искры от углей, разлетались и гасли, прежде чем он мог их поймать. Голова кружилась. Звон в ушах становился все нестерпимее, веки отяжелели, в глазах ощущалось жжение. Все тело его расслабилось, как-то расплылось. Руки покалывало. Он хотел отложить газету и карандаш, привстал с постели и вдруг неловко растянулся на полу. Он чувствовал себя беспомощным, жалким и слабым, как будто его заковали в цепи да еще тянули за кандалы в разные стороны. От сознания собственного бессилия он разрыдался. Плечи его тряслись, из-под очков текли слезы и капали на кроссворд, растекались но клеточкам, расплывались по бумаге пятнами, тотчас принимавшими цвет чернил… Отчего он ни к чему не пригоден, бесполезен и невежествен, не способен использовать даже свои скромные познания?! Ему захотелось положить голову кому-нибудь на плечо, выплакаться, услышать слова утешения. Но жена его лежа с ним рядом, спала так крепко, приоткрыв рот и громко дыша, что ее не разбудили даже его рыдания. Он был одинок. Один на целом свете. Газета и карандаш выскользнули у него из рук, усталые веки тяжело сомкнулись. Прежде чем уснуть, он успел только снять очки.
— У тебя в кармане сорок туманов было, я взяла, — сказала ему жена, когда он выходил утром из дому.
Он равнодушно кивнул в ответ.
— Запомни: когда ложишься спать, туши свет! — снова заговорила жена.
Он опять кивнул, ничего не сказав. Дорогой он вспомнил, как тегеранцы спрашивали, что будет, если он не сможет решить кроссворд. «Оставлю на следующий вечер», — ответил он им. Они долго смеялись, а он так и не понял, что их развеселило.
Счастье
Перевод Н. Чалисовой
Господа! Пощадите! Смилуйтесь! Счастье тоже должно иметь границы. Найдите же для меня, бедняги, выход! Я переполнен счастьем до того, что стал несчастным. Это просто несправедливо, нельзя вкатывать такую дозу счастья одному человеку…
Едва я появился на свет, мои дальновидные родители открыли счет на мое имя во всех банках. Для них это был небольшой расход, ведь каждый вклад составлял какую-нибудь жалкую сотню туманов. Не прошло и года, как на меня хлынул ливень мелких и крупных выигрышей по вкладам: пятьсот тысяч туманов, двести тысяч туманов, сто тысяч туманов… Самое маленькое — сто риалов. Я сразу увяз в счастье, как осел в грязи.
Удача меня избаловала. Я с грустью думал о том, что буду делать в будущем году: выигрышные вклады утратили для меня прелесть новизны. Иногда, лежа в кроватке, я начинал плакать — но не потому, что просил молока. Чего-чего, а молока хватало. Ведь в каждой пачке сухого молока лежал жетон с номером, который, когда на него падал выигрыш, приносил владельцу бесплатно годовой запас молока! Я навыигрывал столько, что, если бы мама захотела до ста лет кормить меня одним молоком, ей бы не пришлось потратить ни риала.
Отец с матерью положили мои «молочные» деньги на особый счет под названием «обеспечение будущего»[41] и купили облигации беспроигрышного займа. Через четыре месяца облигации принесли мне сто тысяч туманов прибыли и несколько освежили мое уже начинавшее тускнеть счастье. (Слова «займ» и «процент» я услышал впервые в жизни и, чмокая соской, раздумывал над тем, что бы они могли значить.)
Год спустя мне досталась «пожизненная» премия — тысяча туманов в месяц. (Этот приз почему-то не увеличивается. Вот беда! Прямо не знаю, что с ним делать.) И я стал невероятно счастливым. Немного позже я получил еще сто тысяч туманов — выигрыш по срочному вкладу. Родители положили эти деньги в банк на мое имя — и через восемнадцать месяцев им выдали в полтора раза больше. Поскольку они понятия не имели, на что употребить эти деньги, то снова упрятали их в банк — еще через восемнадцать месяцев повторилась та же история.
Когда я научился ходить, состоялось мое первое знакомство с деньгами и тем, что за них получают. Я купил сахарного петушка, обернутого в фольгу, на которой, на мою беду, был выдавлен номер. Через пару недель к нашему дому подкатил грузовик. Из кузова посыпались сахарные петушки — меня обеспечили ими на целый год.
Мои злоключения на этом не кончились. Такие же подвохи таили в себе бисквиты, жевательная резинка и шоколад. Поток премий лился из окон и дверей. Бисквиты превращались в фотоаппараты, а шоколад — в золотые слитки. Как только мне открывали бутылку кока-колы, на обратной стороне крышки обнаруживалось слово «бесплатно». Оттого, что мне совершенно некуда было тратить деньги, я приобрел отвратительную привычку — начал покупать лотерейные билеты. А чтобы счастье не изменило мне, я покупал их целыми сериями.
В один из счастливых дней премия в сто тысяч туманов опять свалилась мне на голову. И если бы только премия! Меня взгромоздили на весы и отсчитали мне денежки в соответствии с моим весом. Довершил счастье «пейкан»[42], на котором я и отправился домой.
Я накупил массу лотерейных билетов, не удивительно, что немного погодя меня постигло грандиозное счастье. Кроме солидного денежного выигрыша и золотого автомобиля, инкрустированного драгоценными камнями, я получил еще золотой хафтсин[43] и набор всякой всячины на целый год. Счастье мое стало полным и всеобъемлющим: оно было представлено наличными и натурой, движимым и недвижимым имуществом, золотом и серебром. Бесплатный радиоприемник оглушал меня счастьем, а бесплатный телевизор демонстрировал оное на экране. Резинка, которую я жевал, отдавала радостью; соль, грациозно сыпавшаяся из солонки, услаждала пищу, которую я ел. Даже брился и причесывался я исключительно под знаком счастья, а потом смазывал кожу «счастливейшим кремом» и освежал одеколоном, распространявшим дух благоденствия. Учитывая все это, я не стал медлить и женился.
Моя невеста также была девушка счастливая: высокоценный мебельный гарнитур, две роскошные кровати, комод и туалетный столик были лучшей тому гарантией. Модные шторы-жалюзи и ковер прекрасной машинной работы делали ее счастье нерушимым.
Наш медовый месяц утопал в феерическом счастье. Один из женских журналов объявил нас самой счастливой супружеской парой года и предложил нам в качестве приза поездку в Европу за счет журнала — по всем отелям, где останавливаются счастливые люди. О воспитании, обучении и будущей карьере наших детей мы не тревожились: банковский счет «надежда юношества» обеспечивал их учебу в начальной и средней школе, а вклад «обеспечение будущего» гарантировал две тысячи туманов ежемесячно в течение пяти счастливых университетских лет. Наконец, полис «сбережения на будущее» предоставлял в их распоряжение капитал, вполне достаточный для нормальной жизни и деятельности. Не забыли мы и о стабильном «еженедельном счастье». Ведь мы живем в непрерывно развивающемся мире — кто знает, может быть, дети наши будут счастливее нас, осененные «ежедневным счастьем».
Однако и у моего счастья был небольшой изъян. Но его также быстро ликвидировали — и преудивительнейшим образом! Представляете, у меня не было собственного дома (хотя вклад в строительно-кредитном банке постепенно вырос в полтора раза). Так вот, оказалось, что один из моих банков ежемесячно разыгрывает десять домов в лотерею и бесплатно вручает их своим дорогим клиентам. И на мою долю выпал такой выигрыш. Потом другой банк подарил мне кучу денег, а еще один — целый километр кредиток. Это был самый мощный взрыв счастья за всю мою жизнь.
Внезапно я прозрел и ужаснулся. Что мне делать со своими деньгами?.. Их становилось все больше и больше, они грозили задушить меня… В этой стране счастливых людей некуда было тратить деньги, потому что к каждой вещи прилагался «довесок». Обертка от мыла влекла за собой новые куски мыла, коробки из-под моющего порошка награждали счастливых покупателей стаканами, ложками, тарелками, кастрюлями и сковородками. Счастье умножалось! Масло, которым плова не испортишь, заливало нашу пищу, а белые жестянки из-под него таили новые сокровища.
При мысли о днях выплаты премий меня охватывала паника. Я по уши погрузился в океан счастья, оно уже дошло мне до ноздрей, я захлебывался счастьем! Ладно уж деньги, но машины!.. У меня их было пять или шесть. А в благодарность за то, что я покупал их, поддерживая отечественную промышленность, завод презентовал мне еще одну. Другой завод, чтобы быть пооригинальнее и внести в скучное, размеренное течение моей жизни некоторое оживление, поступил по-иному: мне внезапно позвонили, поздравили с удачей и вернули деньги за одну из купленных ранее машин. В пачках чая я находил позолоченные открывалки, в стиральном порошке — ложки и вилки из чистого золота. А если поднапрячься и поискать как следует, там можно было иногда обнаружить даже электрокамин или кондиционер!
Я не позволял себе такой роскоши, как насморк или головная боль: ведь на страже моего счастья уже стояли самые лучшие болеутоляющие таблетки и витамины.
Даже само зло работало на мое счастье. Кто как не демоны невежества и безграмотности наградили меня семью автомобилями и семью манами[44] золота? Сель, землетрясение, любые стихийные бедствия лишь укрепляли фундамент счастья.
Мои талантливые сограждане, эти скромные непритязательные труженики, имен которых никто не знает, совершили великое открытие: научились превращать ужаснейшие несчастья в величайшее счастье. Подобно тем ученым, которые из кой-чего делают конфетку. Вот только не могу понять, почему мое безупречное счастье пахнет не тем?..
Печальная история, приключившаяся с теми, кто вознамерился не ударить в грязь лицом (сопровождается нравоучительным комментарием)
Перевод Н. Чалисовой
Некую группу интеллигентных молодых людей вдруг охватила денежная лихорадка. Собрались они вместе и задумались: как им поскорее разбогатеть? А ведь еще совсем недавно все испытывали глубочайшее отвращение к деньгам — этому порождению дьявола — и старались держаться подальше от тех, кто осквернял себя заботами о приумножении богатства. Теперь пришел их черед. Конечно, они оправдывались тем, что стали отцами семейств, а о семье надо заботиться. Ничего не скажешь — оправдание солидное, возражений не вызывающее, годится на любой случай и затыкает рот любому критикану.
Когда все были в сборе, хозяин дома поразмыслив сказал:
— Все присутствующие здесь ставят перед собою цель отыскать наилучший и наискорейший способ разбогатеть. Я лично предлагаю организовать транспортную компанию.
— Но, господа!.. Мы же не торгаши какие-нибудь. Нас интересует такое предприятие, в котором на первом месте были бы духовные ценности, а потом уже материальная сторона. А что за духовные ценности будет производить ваша транспортная компания?!
— Тогда давайте откроем книжный магазин и издательство!
— Ох, господа! Вы же знаете, какие ловкачи подвизаются в этом деле! И нам, образованным людям, придется с ними хитрить, ловчить пропорционально нашей интеллигентности. Взятки теперь большие, бумага дорогая, а цензура держит книги долго. Вдобавок эти субъекты из цензурного управления стали очень уж придирчивыми и мнительными, видно, сами боятся. Что поделаешь, у них тоже жены, дети: и на хлеб деньги нужны, и «мерседес» без бензина не поедет. Ну, а нам какой доход? Пусть на каждой книжке ценою в десять туманов мы получаем шесть туманов прибыли. Разве это предприятие?! Продавать по одной книжке — все равно что море по каплям собирать. А где размах? Нам ведь не капли нужны, а море целиком.
— А как вы относитесь к «отряду культуры»? Откроем детские сады, начальные школы, средние школы первой ступени, второй, третьей, четвертой… дневное и вечернее подготовительные отделения!
— Ай, господа! Теперь все кому не лень плодят эти «отряды культуры». До того дошло, что науки, знания, культуру покупают, словно арбузы на рынке: если ученику не удается поступить в институт — иначе говоря, арбуз оказался зеленым, — он приходит требовать назад свои денежки.
— Может, построим гостиницу?
— Ты что, спятил? Кто же станет вкладывать реальный капитал в такое ненадежное дело? Ну, допустим, на следующий год будет много постояльцев. А потом что? Сидеть и дожидаться, когда рак на горе свистнет? Может, когда-нибудь на пару раков и накопишь…
— Ну не отель — так больницу!
— Господа, господа! Нам же придется столкнуться с конкурентами, а они вовсе не жаждут такой встречи. Да и где в этом городе с населением в несколько миллионов набрать столько инфарктов, уличных катастроф, пищевых отравлений, самоубийств, чтобы хватило на всех? А если еще учесть, что одни отправляются лечиться в Европу, другие же — прямиком на кладбище, — пациентов и вовсе не остается. Кроме того, новомодные врачи отнюдь не интеллигенты, духовная сторона дела их мало волнует — они будут требовать по три-четыре тысячи туманов жалованья.
— Нашел! Нашел! Давайте откроем банк!
— Ну и ну, господа! Где же тут, скажите на милость, духовная сторона?
— Колоссально! Если уж здесь ее нет, тогда где она вообще есть? Банк дает пищу прогрессу, помогает процветанию экономики, приводит в движение неповоротливые колеса промышленности, присуждает отдельным гражданам мелкие и крупные премии, побуждает их к созданию прочных семейных очагов в домах, которые дает возможность приобрести в рассрочку…
— Господа!! Народ сыт по горло банками. По статистике, на одного человека приходится в среднем три-четыре банковских отделения и семь-восемь банковских окошек. И потом, нам-то что за радость — получать двенадцать процентов прибыли от клиентов, а пять процентов возвращать им обратно?..
— Эврика! Я придумал такое, что и Архимеду не снилось! Мы откроем учебное заведение. Высшее учебное заведение. Что может быть возвышеннее и благороднее? И какие духовные ценности лучше оплачиваются?
Высшее учебное заведение наконец открылось. На первом общем собрании один из его создателей, обращаясь к слушателям, сказал:
— Дорогие наши студенты! Это учебное заведение основано для вас и принадлежит вам. И мы, его учредители, с нетерпением ждем от вас предложении и критических замечаний.
Один из студентов вдруг встал и без долгих предисловий выпалил:
— Дорогие наши духовные отцы! Есть предложение! Мы тут же прямо сейчас выкладываем вам по двенадцать тысяч туманов наличными, а вы не сходя с места выдаете нам дипломы. И вы и мы сэкономим на этом четыре года драгоценного времени!
Мораль: У кого учиться воспитанности? У невоспитанных!
Комментарий: Мораль сей притчи — в словах невоспитанного студента.
Голамхосейн Саэди
Горячка
Перевод Н. Кондыревой и Ш. Бади
1
К. проснулся поздно. Яркое солнце заливало комнату. Ничего похожего на вчерашний день, тусклый и пасмурный. Сегодня все напоминало каникулы: погода, крики разносчиков, громкий разговор и смех женщин на нижнем этаже, чириканье голодных осенних воробьев, которые качались на ветках вместо листьев. К. сел на постели. Занятия начались час назад… Если быстро собраться, побриться, поесть чего-нибудь и выйти из дому, часам к двенадцати доберешься до института. Он поглядел на себя в зеркало. Лицо в зеркале — спокойное, уверенное, живое — ему понравилось. Глаза казались сегодня больше, красивее, морщинки разгладились. Отложив зеркало, он поднялся, оправил постель, подошел к окну. Все тонуло в золотисто-шафранных лучах солнца, мир казался новым и радостным. Он вышел в коридор, остановился перед умывальником, опять взглянул в зеркало. Плеснул воды в лицо, вернулся в комнату, сел на кровать. День был странно тихий; за много лет он не помнил такого спокойного дня. Он почувствовал голод, встал, достал из холодильника стакан молока, выпил залпом. Желудок его сжался от холода, потом холод медленно пополз по всему телу. Он потер ладонями плечи, ощущая теплый ток крови в жилах. Ничего темного, серого! Его наполняла новая радость. Слава богу, что он опоздал в институт и остался дома. Он помахал руками, помассировал мышцы ног, приложил к уху браслет с часами. Нет, для такого дня не годится никакая строгая программа. Расхаживая по комнате, он внимательно рассматривал открытки, годами висевшие на стенах, на которые никогда прежде не обращал внимания. А ведь каждая из них была оконцем в прекрасный мир — с таинственными горными ущельями, незнакомыми заснеженными городами… Ему вдруг захотелось, чтобы у него был хороший голос — как бы он сейчас запел! А еще было бы славно, если бы неожиданно заглянул кто-нибудь из ребят — поболтали бы, посмеялись, начали бы шутливо бороться… Взгляд его упал на телефон. Он взял трубку, подумал немного, бесцельно покрутил диск, потом набрал номер. На другом конце сняли трубку. К. вздохнул полной грудью и сказал:
— Алло… Мохаммад, привет!
Здравствуй, это ты? — произнес в трубке голос Мохаммада.
— Да, я, — ответил К.
— Ты где? — спросил Мохаммад.
— Дома, — ответил К.
— Дома? А почему не в институте?
— Я сегодня не пошел.
— А что случилось? Простудился?
— Ничего подобного. Очень даже хорошо себя чувствую.
— Слушай, у тебя что, свидание?
— Да нет, старик, какие там свидания!
— А что же ты тогда дома сидишь?
— Да так, есть одно дельце, — оказал К.
— Какое?
— Личное дело.
А мне нельзя узнать? — спросил Мохаммад.
К. немного подумал, потом сказал:
— Да ничего особенного, хотел…
— Чего хотел-то?
— Разом решить все свои проблемы.
— Ну и что же ты собираешься делать?
— Освободиться от них.
— Интересно, каким образом?
— Очень просто: покончу с собой.
— Ты что, спятил?
— Нет, все нормально.
— Не прикидывайся идиотом, отвечай, в чем дело?
— Да нет никакого дела, клянусь тебе, — сказал К.
— Как это нет? Хорошенькие шутки, нечего сказать!
— Ладно, шутить не буду, — сказал К.
— Ну вот что. Давай собирайся, приходи ко мне.
— А что у тебя делать?
— Раз не пошел в институт, приходи, побудешь здесь у меня, — оказал Мохаммад.
— Да не хочу я на базаре торчать — на улице, знаешь, какое солнышко!
— У меня дел — выше головы, а то бы я сам к тебе приехал. Давай приезжай — вместе пообедаем.
— Выходить неохота, — сказал К.
— Ну а дома что делать будешь?
— Ничего.
— Ты говорил, что…
— Что я говорил?
— Слушай, старик, ты меня не пугай, скажи честно, что стряслось?
— Ну что ты за человек такой, удивительно! — сказал К.
— Поклянись, что ты ничего такого не сделаешь.
— Да о чем это ты?!
— А о том, что ты собрался… о самоубийстве.
— Не будь ребенком, — сказал К.
— Это не ответ.
К. громко захохотал:
— Да пошутил я, старик, успокойся!
— Значит, не будешь?..
— Ничего же не случилось. Что я, дурак?
— Поклянись!
— Ну клянусь, клянусь! — сказал К.
— Вот и отлично. Сейчас я занят, а в полдень тебе позвоню — может, пойдем пообедать.
— Понятно, — сказал К. и положил трубку.
В комнате было уже тепло. Солнце поднялось выше, тени стали короче. Воробьиное чириканье смолкло, голосов женщин с нижнего этажа тоже не было слышно. К. опять начал шагать взад и вперед по комнате. Как забеспокоился Мохаммад — поверил всерьез! К. разбирал смех. Хохоча, он подошел к зеркалу, посмотрел на свой смеющийся рот, потом уселся на стул, натянул носки, снова заходил по комнате. Немного подумав, подошел к телефону, поднял трубку, набрал другой номер.
— Алло! Алло, Парвиз?
— Да, это ты?
— Ага, я. Привет, как живешь?
— Ничего, неплохо… Ты откуда говоришь?
— Из дому.
— Из дому? А занятия?
— Не пошел.
— Почему? Ты же никогда не пропускаешь.
— А сегодня пропустил.
— Ты что, заболел?
— Нет. Наоборот, отлично себя чувствую.
— Слушай, ты, наверно, что-нибудь сотворил?
— Что, например?
— Откуда я знаю? Со своими однокурсницами… Ты ведь у нас ловкач!
— Старик, ну что за разговоры?
— А зачем же тогда дома остался?
— Было одно дельце.
— Какое это?
— Да вот решил тут кое-что.
— Что решил-то?
— Покончить с собой решил.
— С чем покончить?..
— С собой! Самоубийством.
— А потом что?
— Потом ничего.
— Не трепись. Ну что ты мелешь?
— Какой треп? Я вполне серьезно.
— Но зачем?
— Да так просто.
— Может, что-нибудь случилось?
— Нет.
— Чего же ради?..
— Ради того, что денек сегодня — чудо! Тепло, солнышко светит…
— Ну и что?
— Ну и все!
— А ты, оказывается, бездарь. В другой раз захочешь пошутить — придумай что-нибудь поинтереснее.
— Слушаюсь!
— Ну, если так… Скажи честно, в чем дело?
— Да какое же это дело?!
— Знаешь, что я тебе скажу… Этими шуточками ты только свою бездарность показываешь. Представь: приходит человек утром на работу, и вдруг приятель звонит ему — мол, собираюсь расстаться с жизнью.
— В чем же тут бездарность?
— Во всем.
— Ладно, пусть бездарность. Ну и что?
— Ясно что. Человек теряет уважение других.
— Чепуха! Это уважение из-за чего угодно можно потерять.
— Слушай, я знаю, что ты дурака валяешь. Недаром в психологии написано: тот, кто собирается покончить с собой, никого об этом не извещает, тихонько идет, делает свое дело — пусть, мол, кому надо, сам разберется, что к чему.
— А если он хочет что-нибудь сказать или, ну, попрощаться, тогда как?
— Никак. Пишет записку, кладет на стол, или под стакан из-под яда, или под подушку. А большие любители порядка за час до самоубийства сами опускают свои письма в почтовый ящик.
— А если человек не хочет письмо писать?
— Ну, значит, не хочет, чтобы узнали.
— Выходит, если кто-нибудь перед самоубийством сообщит другим, значит, он на самом деле не собирается убивать себя? Да?
— Точно!
— Прекрасно, вот и я не собираюсь.
— Знаю.
— Ну ладно… Что еще скажешь?
— Ты что делаешь-то?
— С тобой разговариваю.
— А потом что?
— Еще не знаю.
— Давай приходи ко мне.
— Неохота выходить из дому.
— Пошли бы в обед пива выпить.
— Это осенью-то? Кому сейчас охота пиво нить?
— Ладно, пойдем есть жареных цыплят, цыплят под водочку, договорились?
— Что-то у меня аппетита нет. Я только что плотно позавтракал, совсем есть не хочу.
— Ну до двух-то ты, наверно, проголодаешься.
— Возможно.
— Значит, придешь?
— Если соберусь — позвоню тебе.
— Договорились.
— До свидания.
— Слушай-ка… ты правда пошутил?
— Когда?
— Насчет того дела.
— Какого дела?
— Ну про самоубийство про свое…
— Какой же ты ребенок! До свидания.
Он положил трубку. Было половина одиннадцатого. Он встал, открыл холодильник, отщипнул несколько ягод винограда, кинул в рот, подошел к зеркалу. На лице пробивалась щетина — жалко было портить такой хороший день небритой физиономией. Он достал бритвенные принадлежности, разложил на столе, принес горячей воды, поставил около бритвенного прибора и, посвистывая, начал бриться. Он выбрил половину лица, когда зазвонил телефон. Кто мог звонить ему в эту пору? Наверное, неправильно набрали номер. Ведь друзья и знакомые знали, что, кроме выходного, он никогда не бывает дома утром. Он обтер лицо сухим полотенцем, взял трубку:
— Алло!
— Алло!
— Доррие, ты?
— Я.
— Здравствуй, что это ты звонишь в такое время?
— Да так, просто набрала твой номер, проверить, дома ты или нет.
— Я ведь в это время не бываю дома.
— Где же ты сейчас?
— Дома.
— Ага, значит, бываешь! Что же ты не пошел на занятия?
— Нет настроения.
— Что? Нет настроения? Почему?
— Да так. Поздно проснулся, смотрю, денек — чудо, стало жалко забираться в темную аудиторию…
— Что-то раньше ты никогда не вспоминал про хорошую погоду и про то, когда встал. Скажи честно, отчего ты пропустил занятия?
— Клянусь тебе, просто так. Вот собирался побриться и позвонить тебе.
— Так я тебе и поверила!
— Клянусь богом, правда! Если хочешь знать, думал пригласить тебя пообедать.
— Что же ты раньше не позвонил?
— Раньше?.. Думал, тебе некогда…
— Мне? Это тебе было некогда! С кем это ты разговаривал?
— Ни с кем я не разговаривал.
— А почему телефон был занят? Сколько раз набирала — все занято!
— А, это я с Парвизом.
— Столько времени с Парвизом?
— Да, я позвонил узнать, как он живет, он звал меня пообедать…
— Да ладно тебе!
— Слово даю, я еще сказал ему, что мне неохота. Слушай, ты в обед что будешь делать?
— Ничего.
— Давай встретимся!
— Нет.
— Почему? Ну почему нет?
— Раньше надо было говорить.
— Какая разница? А я сейчас говорю.
— Конечно, сначала всех обзвонил, наговорился вдоволь, а теперь меня приглашаешь? И то, когда я сама позвонила…
— Ну не капризничай, прошу тебя!
— Ах, ты просишь!..
— Значит, ты согласна, да? Давай пообедаем, а потом сходим в кино, ладно?
— Не могу.
— Почему?
— Вечером ко мне сестра придет.
— В котором часу?
— Часов в пять-полшестого.
— К этому времени ты дома будешь. Ну, договорились? Придешь?
— Ладно, приду.
— Мерси!
— А что мне надеть?
— Тот зеленоватый плащ, как фисташечка.
— Опять его?..
— Что поделаешь — очень он тебе идет.
— Ну хорошо, когда?
— Полдвенадцатого.
— Где?
— В кафе «Атлас».
— Не вздумай заставлять меня ждать!
— Себе это скажи… До свидания!
Он положил трубку и продолжал бриться.
2
Когда они вышли из кафе, был час дня. Воздух был теплым, солнце сияло так же, как с утра. Они держались за руки. К. сказал:
— До начала сеанса время есть, давай немного пройдемся.
Доррие кивнула. Они перешли улицу и зашагали по той стороне, по солнышку.
— Удачный был обед, — сказал К.
— Да, очень вкусно.
— Мне сегодня все удается.
— Правда?
— Необыкновенно удачный день!
— Рада за тебя.
— Я сегодня чувствую себя как-то особенно…
— Особенно?
— Ну, все мне нравится.
— Вот хорошо!
— Ты меня понимаешь?
— Может, и понимаю.
— Знаешь, что я чувствую? Как будто прожил всю жизнь близоруким, а сейчас в первый раз надел очки. Таким мне все кажется ясным и чистым.
— Как хорошо-то!
— Я в таком состоянии, что просто не замечаю ничего дурного.
— Правда?
— Все такое прекрасное, светлое. И голоса у людей красивые. В такой день, как сегодня, все удается: и прогулка, и всякие развлечения, даже самоубийство.
— Самоубийство?.. — спросила Доррие.
— Да, даже самоубийство.
— С чего это ты про самоубийство вспомнил?
— Просто так.
— Значит, сегодня опасный день! Тебе надо остерегаться.
К. сказал:
— А откуда известно, что смерть — это всегда плохо? Кто знает, может, самоубийцы тоже получают удовольствие…
— Я, во всяком случае, не знаю, не пробовала, — сказала Доррие.
— Да нет, я серьезно. В такой денек почему бы человеку не захотеть уснуть вечным сном.
— Ну, если уж приспичит — пускай спит.
— Наилучшие самоубийцы те, которые просто исчезают, неизвестно куда. Вроде слонов, уходят умирать в потайное место. А которые похуже — пишут всякие письма, прощаются, каются, оставляют под подушкой записки в помощь полиции, дескать, «прошу никого не винить». Обдумывают, какое орудие самоубийства лучше: «кольт», веревка или снотворное. Выбирают день и час — якобы туманная или дождливая погода лучше. Чтобы люди потом говорили: покойный, мол, ушел из жизни в печальный день, в сумеречном состоянии…
Доррие сказала:
— Почему ты вдруг стал об этом раздумывать?
— Денек больно хорош.
— Ну хватит, ради бога! Неохота тебя слушать.
— Как скажешь, дорогая.
— Давай лучше возьмем машину, тогда успеем на кинокомедию.
И они сели в такси.
3
Когда он добрался до дому, солнце садилось. Он тихо поднимался по полутемной лестнице, еще не дойдя до своего этажа, услышал из своей комнаты чужие голоса. Он остановился, насторожился. Это были Мохаммад и Парвиз. На носках, по стеночке он одолел оставшие ступени и через щель плохо прикрытой двери заглянул в комнату, не переставая прислушиваться. Все вещи были разбросаны, раскиданы: Мохаммад и Парвиз перевернули его жилье вверх дном. Книги валялись на полу, постельные принадлежности и все, что было сложено в нишах, выброшены наружу, а виновники разгрома сидели посреди беспорядка в тяжелом раздумье. Некоторое время оба молчали, потом Мохаммад сказал:
— Во всем я виноват! Если бы я не был таким идиотом и приехал бы сразу после его звонка, ничего бы не случилось.
— Ну откуда мы знали? Это на него и не похоже совсем. Он никогда не страдал никакими комплексами, — сказал Парвиз.
— А мы с тобой откуда знаем? Не страдал! Что можно знать про другого человека?! Вдруг с ним что-то случилось…
— А что могло случиться?
— Я-то откуда знаю?!
— Если бы что-нибудь случилось, он бы нам сказал.
— А может, такое, о чем нельзя рассказывать, — возразил Мохаммад.
— Ну, тогда по лицу было бы видно…
— Что было бы видно? По-твоему, на лице все написано?
— Но ведь мы такие близкие друзья были, — сказал Парвиз.
— Что значит «близкие»? Да разве мы когда-нибудь интересовались заботами друг друга? Так, собирались поболтать, посмеяться… И ведь никаких следов не оставил, ничего не сказал…
— Утром, когда он мне звонил, я совершенно не принял этого всерьез. Думал, шутит, как всегда, — сказал Парвиз.
— Ну а пузырек, который мы в ящике стола нашли? Ясно же, что он задумал. Пузырек с люминалом…
— Но ведь он нераспечатанный.
— Верно, нераспечатанный. А откуда ты знаешь, может, их было два или три? Ты уверен?
— Нет, — сказал Парвиз.
Мохаммад встал, принялся расхаживать по комнате.
— Нет такого места, куда бы мы не позвонили.
— Нельзя же весь город обыскать, — сказал Парвиз.
— Если бы я знал, что он в городе, я бы обыскал!
— Просто голова крутом идет.
— А что мы напишем его родителям, что им скажем? — спросил Мохаммад.
— Да я вообще не знаю что делать!
— Если что случилось, никогда себе не прощу…
— Как ты насчет звонка в полицию?
— Конечно, давай! — сказал Мохаммад. Парвиз направился к телефону:
— Мы даже номера полицейского участка не знаем…
Тут К. влетел в комнату и заорал:
— Какая еще полиция?!
Парвиз и Мохаммад на несколько мгновений оцепенели, потом Парвиз набросился на К., и они покатились по полу.
— Ну теперь я с тобой рассчитаюсь! — вопил Парвиз. — Уж я тебя проучу — забудешь свои дурацкие шутки!..
Наконец Мохаммад громко сказал Парвизу:
— Этим ты ничего не добьешься. Подожди, я ему такой цирк устрою — не обрадуется!
Хохочущий К. выбрался из под тяжеленной туши Парвиза, отбежал к окну:
— А вы-то, дураки, так сразу и поверили!..
— Почему же не поверить? — спросил Мохаммад.
— А верить почему? — возразил К.
— Ну, привет! — вмешался Парвиз. — Ты звонишь, выкладываешь такое — любой призадумается. А потом вдруг исчезаешь на целый день! Как тут не поверить!
— Отколотить его надо как следует, чтобы человеком стал, — сказал Мохаммад, обращаясь к Парвизу.
— Это вас отколотить надо! — заорал К. — Во что вы превратили квартиру?! Мне теперь за неделю не разобраться.
— Так тебе и надо, нахал, — сказал Мохаммад.
— А чего вы искали, интересно? Я ведь не клоп, чтобы в книжку заползти…
— Искали драгоценное завещание вашей милости, понял?
— Ты же сказал: тот, кто собирается это сделать, ничего писать не станет!
— Вот мы и подумали, что ты черт знает что натворил.
— Нет, а мне нравится, что вы так заволновались, забегали! Когда я увидел, как вы беспокоитесь обо мне, я прямо будто с того света вернулся. Вот что значит верные друзья! Ну, порадовали вы меня, старички!
— Ладно, кончай, — сказал Мохаммад.
— За вашу верность я решил угостить вас на славу! Согласны?
— Штрафовать таких нахалов надо, — сказал Парвиз.
— Ну тогда пошли, — заявил К.
— Подожди, надо прибрать тут, — сказал Мохаммад.
— Да брось, успеется, — сказал К.
Когда они вышли из дому, был уже вечер. Снизу, навстречу им, полз по ступенькам осенний холод.
4
Как ни уговаривали приятеля Мохаммад и Парвиз, К. до поздней ночи не желал подниматься из-за стола. Он громко смеялся и налегал на выпивку. Мохаммаду это уже начинало надоедать.
— А на работу завтра, видно, никому не надо! — сказал он.
— Если завтра будет такой же чудесный денек — конечно, нет, — ответил К.
— А что в нем хорошего было?
— Все было хорошо!
— Кроме твоей идиотский шутки — вот она у меня где сидит! — вообще ничего не было, — сказал Парвиз.
— Как это не было? — спросил К.
— А что было?
— Да вы что, солнца не видели, неба? Не видели, как с миром случилось что-то хорошее?
— С ума не сходи, это с тобой что-то случилось, а не с миром, — сказал Мохаммад.
— Но ведь и сейчас еще!.. Чувствуешь легко как?..
— Я чувствую, что пора закругляться, — сказал Парвиз.
— Я выпить хочу!
— Да ведь кафе уже закрывают, мы последние.
— Ну и пусть закрывают, а мы купим бутылку и выпьем дома.
Когда они уходили, К. действительно прихватил с собой бутылку вина. Они вышли на улицу. Ночь была холодная. Всю дорогу никто из них не открывал рта. Только перед домом К. Мохаммад сказал:
— Мы, пожалуй, пойдем. А ты поднимайся к себе, да смотри, не пей больше.
— А вы разве не хотите выпить?
— Нет уж, — сказал Мохаммад.
— Ну и ладно!
К. попрощался и, насвистывая, стал подниматься по лестнице.
— Все-таки что-то с ним не так… — сказал Мохаммад Парвизу.
— Что не так?
— Не знаю. Странно он как-то развеселился.
5
К. повернул выключатель, перешагнул через разбросанные по всей комнате вещи, сел на кровать. Ему было тепло, легко и спокойно. Несколько мгновений он бездумно смотрел на стену перед собой, потом встал, взял с полки стакан, подошел к столу. Откупорил бутылку, наполнил стакан вином. Поставив бутылку на стол, он заметил пузырек с люминалом — лежит, будто наготове. Некоторое время разглядывал его, потом открыл, высыпал все таблетки в стакан и подождал, пока они растворятся. Валявшимся на столе карандашом помешал в стакане и — залпом выпил… Поставив пустой стакан рядом с бутылкой, он громко засмеялся.
ТУРЦИЯ
Ведат Сайгель
Оказанное содействие
Перевод Г. Александрова и К. Глазуновой
О Аллах! Вразуми меня и помоги в земных делах моих! В комнатушку с одним окном, в подвале, за которую я отдаю двести лир из жалованья в четыреста пятьдесят, мне надо втиснуть семь моих домочадцев, а на оставшиеся двести пятьдесят лир кормить их месяц. Слава Аллаху, что я еще не сошел с ума! Просто времени нет — не могу оторваться от работы. Я совсем было впал в уныние, но тут до меня дошли слухи, будто нуждающимся гражданам муниципалитет предоставит квартиры в домах, возведенных в отдаленном районе города. Хочешь — верь, хочешь — не верь.
Стал разузнавать, кому будут давать квартиры. Поговаривали, что низкооплачиваемым и многосемейным. Что касается моего жалованья, то о нем и говорить не приходится. А семья у нас такая, что и в квартиру не втиснешь: половина останется на улице. Кажется, подходим по всем статьям. Упускать такой случай нельзя.
— Все равно не дадут, — сказал мне приятель, к которому я обратился за советом, — но я желаю вам добра и скажу, как надо поступить.
— Спасибо.
— Ты ведь никогда не был домовладельцем?
— Какой там домовладелец! Нам не удавалось даже выползти из подвала.
— Немедленно напишите прошение, отправьте по почте в министерство строительства — и порядок!
— А что потом?
— Там видно будет, пока отправьте прошение!
Два вечера мы всей семьей ломали голову и наконец составили трогательное, душещипательное прошение, точь-в-точь как наши кинофильмы. Особенно умилялась моя матушка. Часа два не могла успокоиться. Действительно, чего только не пришлось нам пережить!
Мы отправили прошение по почте. Маловеры из нашей семьи сразу же начали портить всем настроение.
— Эти квартиры распределяют среди членов правящей партии…
— Вот увидите, на прошение даже ответа не будет…
— Почему не будет? Ответят. Разве квартиры дают только членам партии? Ведь построили же дома с небольшими дешевыми квартирами для бедных! И долгосрочный кредит предоставили — выплачивать можно понемногу. Эти квартиры также должны распределить среди очередников.
Не прошло и недели, как мы получили ответ из министерства. В нем сообщалось, что нам надлежит представить в городское управление строительства справку о тяжелом материальном положении семьи.
Дело наполовину сделано, решили мы. Вот и слушай всякую болтовню! Вовсе необязательно состоять в партии, чтобы получить квартиру. А ну вас, маловеры! Устроюсь по-королевски в новом доме — от зависти лопнете!
Я побежал за справкой. Встретили меня с улыбкой. Чиновник — сама вежливость. Гордость из него так и прет: гражданам служит.
— Я вам дам справку, — сказал он, — но откуда мне знать, что вы нуждаетесь?
— Но ведь у меня семья восемь душ, а получаю я четыреста пятьдесят лир. Половину плачу за комнату в сыром подвале. Как, по-вашему, нуждаюсь я или нет?
Привели двух свидетелей-соседей. Наконец мне дали справку, и мы отправили ее в управление строительства вместе с прошением.
— У вас есть геджеконду?[45] — спросил чиновник, когда я пришел за ответом.
— Нет. Была бы геджеконду — и квартиру просить нечего.
— Тогда ничего у вас не выйдет!
— Почему?
— Никаких почему, не получите квартиру — и все тут! Лично я с удовольствием бы сделал вам такой подарок, но — увы! — от меня ничего не зависит.
— А что же нам делать?
— Мой вам совет: стройте геджеконду, — шепнул он мне на ухо, — полицейские разрушат ее, составят акт. Тогда по закону вы будете считаться нуждающимися гражданами!
— Дай вам бог здоровья!
Я побежал домой… Слава Аллаху, у нас еще сохранились три браслета жены. Они-то и выручили нас, не пришлось брать в долг.
— Доставай браслеты, жена.
— Зачем?
— Затем, чтобы выгорело наше дело. Нужно сначала построить геджеконду.
Семья загалдела. Семь глоток вопили на разные голоса! Посыпались все те же вопросы.
— Если ты не вступишь в партию и не отдашь им на выборах свой голос, как у тебя повернется язык просить квартиру? — заметил кто-то из моих домочадцев.
— А дадут ли?..
— Да поймите же вы, есть специальная статья закона: неимущие граждане, желающие получить квартиру в новых домах, должны иметь геджеконду — как минимум. Воздадим хвалу Аллаху, что закон не требует от нас собственного особняка!
За одну ночь мы построили в самом красивом районе города хибару из ящиков из-под винограда и лимонов. Как ни странно, полицейские ничего не заметили и не пришли ломать наше сооружение.
— Вы слишком поторопились, — сказал мне приятель. — Полицейские не семи пядей во лбу — сразу не разнюхают, где строится хибара из ящиков. Ломайте ее и стройте заново, пока не придут власти.
Целую неделю мы занимались тем, что ломали и строили свою лачугу. Но ни одна душа не сказала нам: «Да поможет вам Аллах, что вы здесь делаете?»
В геджеконду мы поставили три койки, там поселились отец и два брата и стали ждать полицейских.
— Надо что-то придумать, на нас никто не обращает внимания, — сказал через три недели отец. — Пойдите в муниципалитет и заявите… Пусть немедленно приходят ломать эту проклятую халупу, не то через неделю нас вынесут отсюда ногами вперед!
Я побежал в полицию.
— Мы построили геджеконду у моря… — сказал я.
— Ее разобрали? — спросил один из чиновников.
— Нет, — ответил я.
— Она сгорела? — удивился он.
— Неее!..
— Ну а что же произошло с вашей лачугой?
— Ничего. Живем в ней уже месяц.
— Ну и живите на здоровье.
— Так вы не будете ее ломать?
Выяснилось, что нет: не имеют права. Ломать можно лишь в том случае, если постройка не подведена под крышу.
— Что же нам теперь делать?
Чиновник задумался.
— Не знаю. Вам следовало прийти до того, как вы соорудили крышу. Да и зачем было строить, если вы знали, что ее разрушат?
Я подробно все объяснил.
— Вот что я вам скажу, — обратился ко мне чиновник. — Идите сейчас же в муниципалитет и выясните, на чьей земле вы построились. Если на государственной, то напишите заявление в министерство строительства и сообщите о своих незаконных действиях. Если земля частная — обратитесь к владельцу. Он подаст на вас в суд, и суд вынесет постановление о сносе геджеконду. Если же и после этого не снесут, подайте заявление в муниципалитет, оттуда передадут в соответствующую комиссию…
— Долгая история… — заметил один из присутствующих чиновников. — Послушайте, что я вам скажу, будете за меня молиться. Кто-нибудь из вас сейчас живет в геджеконду?
— Да, мой отец и два брата. А еще мы снимаем квартиру.
— Сделайте так, чтобы домовладелец разозлился и выбросил ваши вещи на улицу!
— Он и так зол на нас: мы не заплатили в этом месяце.
— Прекрасно! Муниципалитет намерен обеспечить жильем неимущих граждан. Необходимо составить акт о том, что вас выбросили на улицу, приложить к нему справку о тяжелом материальном положении семьи и подать прошение в отдел жалоб управления строительства. Считайте тогда, что ваше дело в шляпе.
Из полиции я ушел счастливый. До чего же сердечные, чуткие люди! Разве может человек остаться в наш век без жилья — кругом решаются такие социальные проблемы!
К началу месяца мы добились наконец, чтобы хозяин выгнал нас на улицу. Едва упросили его…
Чиновник, которому я принес прошение, тоже оказался приятным, душевным человеком. Он повертел в руках наши бумаги и оказал:
— Вы шли по неправильному пути. Чтобы получить муниципальную квартиру, надо…
— Что?
— Быть репатриантом… Да, вы потеряли уйму времени.
— Что же делать?
— Вы могли бы вместе с вашими домочадцами выехать за рубеж? Бог с ними, с деньгами! Сразу двух зайцев убьете: и развлечетесь, и все уладите.
— Допустим!
— Ну вот, дело, можно сказать, наполовину сделано. Попросите в стране, куда вы приедете, право убежища, смените гражданство, ясно?
— Допустим!
— Пробудьте там несколько месяцев и постарайтесь вернуться. Кем вы станете после возвращения?
— Вконец несчастными!
— Да нет, вы станете репатриантами. А репатриантов правительство обеспечивает работой и жильем. Видите, как все просто?
Пошли бог здоровья этому человеку. Он дал нам полезный совет, мы начали действовать. А вы говорите, что не выделяют квартир неимущим в муниципальных домах. А ну вас, маловеры! Дайте мне только собрать деньги на дорогу, получить восемь туристических паспортов, а потом еще право убежища в чужой стране. Вернусь обратно репатриантом и сразу въеду в новую квартиру.
Помощь пришла
Перевод Г. Александрова и К. Глазуновой
Отгремели гимны, отзвучали приветственные речи, и на склады министерства сельского хозяйства стали поступать мешки с минеральными удобрениями.
Заместитель министра вызвал своего помощника и передал приказ господина министра:
— Принять меры против расхищения удобрений. Немедленно распределить груз по вилайетам[46] согласно списку, утвержденному министром.
— Слушаюсь, — ответил помощник и тут же по внутреннему телефону вызвал своего заместителя: — Нихат-бей, я намерен поручить вам важное дело.
— Благодарю, мой эфенди, ваш покорный слуга весьма признателен за доверие.
— Я поручаю вам организовать охрану поступивших в распоряжение министерства удобрений и отправку их по этому списку. В каждую деревню не менее пятидесяти мешков. Проследите, чтобы при транспортировке удобрения не попали в руки дельцов.
— Слушаюсь, мой эфенди…
— Да, минуточку… Когда пойдете на склад, посмотрите, нет ли там разорванных мешков. Если есть, наберите ведерко удобрений и пошлите моему садовнику. Прекрасные цветы пропадают, хорошо бы их подкормить. Но только если на складе будет разорванный мешок…
— Не будет — так целый разорвем, мой эфенди! И не один — раз нужно!
— Благодарю вас. Можете сразу приступать к отправке.
Заместитель помощника заместителя министра вернулся к себе и вызвал своего помощника.
— Вы несете ответственность за распределение удобрений. Придерживайтесь вот этого списка.
— Слушаюсь, эфенди.
— Ни один грамм не должен попасть в чужие руки, понятно?
— Есть!
— Да, вот что… Пошлите Муртаза-бею один мешок для сада перед зданием министерства и заодно полмешка ко мне домой.
У заведующего краевым сельскохозяйственным отделом Хильми-бея зазвонил телефон. Он поднял трубку и почтительно произнес:
— Да, эфенди. Разумеется, и говорить не о чем! Какие-то жалкие пять килограммов удобрений! Не беспокойтесь, не забуду. Кстати, я сам хотел для вас оставить… Полагаю, не сегодня-завтра прибудут. Взаимно, эфенди, всего хорошего.
Он положил трубку. Тут же раздался новый звонок. С другого конца провода сообщали о прибытии груза.
Хильми-бей вызвал своего помощника.
— Послушай, брат, проследи сам, чтобы грузчики поосторожней обращались с мешками. Если из каждого мешка высыпется хоть полкило, крестьянам меньше достанется…
— Все будет в порядке.
— Да, чуть не забыл. Оставь несколько килограммов для нашей машинистки Неджлы-ханум. У нее огородик или что-то в этом роде.
— Ладно, после работы я сам ей занесу. Поскорей бы избавиться от этой напасти!
На деревенской площади заиграла зурна, ударили барабаны. Староста взобрался на помост и, потрясая кулаком, начал речь:
— Я счастлив, односельчане, что в результате упорной четырехлетней борьбы мы получили этот кулек. Теперь многие наши беды отойдут в прошлое, коровы будут давать много молока, дети перестанут болеть.
Он разорвал пакет и вынул из кармана столовую ложку.
— Подходите, подходите… Становитесь друг за другом.
На каждую крестьянскую семью пришлось по столовой ложке порошка. Староста никого не обделил.
— А что с этим делать? — спросил кто-то из толпы.
Староста задумчиво потянул себя за ус.
— Забыли приложить инструкцию… Поберегите пока порошок, а я вот поеду в город и спрошу у фельдшера, как его употреблять — до или после еды. Тогда и вам скажу.
Музаффер Изгью
Гостеприимная деревня
Перевод Г. Александрова и К. Глазуновой
Мы поехали в деревню. Мы — это каймакам[47], начальник жандармского отделения, уездный писарь, я… — всего восемь человек. Деревня была плохонькая, поэтому к вечеру мы собирались вернуться. Но староста запротестовал:
— Нее, господа, ни за что на свете! Пока не поужинаете, я вас не отпущу!
— Помилуй, староста, мы нагрянули к тебе неожиданно, да и дома нас ждут.
— Все будет в порядке, ужин уже готов. Прошу в деревенскую комнату, мы принимаем гостей в деревенской комнате, — приглашал староста, не слушая наших отговорок.
Никто из нас не знал, что это такое «деревенская комната». Из маленькой прихожей мы попали в довольно большое помещение. Столы и стулья здесь были обычными, но при виде скатерти мы разинули рты от удивления. Пока рассаживались, я незаметно отвернул краешек скатерти и увидел: «Made in England».
— Устраивайтесь поудобнее, гости дорогие, — приговаривал староста, — мы так вам рады…
Гостям из уезда придавали, видимо, большое значение в этой бедной деревне — недаром скатерть из Англии…
— Эй, Кязим! Где пепельницы? — крикнул староста сторожу.
Кязим принес пепельницы. Бог мой, что это были за пепельницы. Какие красочные, каких причудливых форм! Одна непохожа на другую. Я заглянул под донышко той, которую поставили передо мной, и чуть не икнул. Там значилось: «Made in Czechoslovakia». Я показал ее каймакаму, а каймакам — мне большую, изогнутую пепельницу, на донышке ее было выбито мелкими буквами: «Made in Italy».
— Браво, староста, пепельницы у вас одна лучше другой, — не вытерпел я.
— Мы любим гостей, — вымолвил он, поглаживая усы, — хотим, чтобы все для них было красивое…
Мы полезли в карманы за сигаретами.
— Нет, — остановил нас староста, — в этой комнате будете курить гостевые.
— Эй, Кязим, — крикнул он, — почему нет сигарет на столе?
Кязим куда-то убежал, но вскоре вернулся с картонной коробкой в руках и стал вытаскивать из нее сигареты — пачку за пачкой. «Salem», «Kent», «Pall Mall»[48] — все что ни пожелаете!
— Помилуй, староста, откуда это? — спросили мы.
— Угощайтесь, гости дорогие, выбирайте, что кому по вкусу… мы рады угодить гостям…
— Но ведь сигареты стоят денег, — сказал я.
— Боже мой, что вы говорите, сударь мой, ради гостей мы готовы и душу отдать.
Не успели мы выбрать по сигарете, а староста уже снова кричит Кязиму:
— Где зажигалки?
Кязим выложил на стол зажигалки. Каких только здесь не было — и газовые, и на батарейках!
— Чему вы удивляетесь? — недоумевал староста. — Гости приезжают к нам раз в сто лет, не прикуривать же им от спички?.. Вот газовая, вот электрическая. А эта — самовоспламеняющаяся…
Самовоспламеняющаяся пошла по рукам…
— Все это наше общее, деревенское, всюду инвентарные номера… — пояснил староста.
На столе появились стаканы… Что это были за стаканы! И бокалы из генуэзского хрусталя. Рюмочки совсем маленькие и чуть побольше, фужеры низкие, высокие, с ножками и без ножек, с рисунком и без рисунка… Целая коллекция хрусталя… Мы уже устали поражаться и быстро расхватали кто что успел…
— У меня тунисского производства, — выкрикнул писарь.
— А у меня японского, — отозвался я.
— А это чехословацкий, — сказал каймакам.
Мы смотрим в глаза старосте и ждем разъяснений.
— Что поделаешь? Очень уж мы гостей любим, — отвечает он.
За стаканами последовали тарелки — мелкие, глубокие, расписанные и гладкие — одна красивей другой… Да, староста решил сразить нас.
Подали на подносах цыплят, плов. На еду никто и не смотрит — подносы разглядывают…
— Это турецкая работа, — пояснил староста, — чеканка по меди, не стоит внимания, господа… Подносы принадлежит мне, а все остальное — общее, деревенское.
Когда Кязим принес столовые приборы, мы просто потеряли дар речи. Ложки — столовые, десертные, чайные. Ножи из чистого серебра… Все сверкает, блестит.
— Ложки тоже общие? — спросил я.
— Да, сударь мой. Дома мы едим деревянными… — ответил староста и крикнул: — Кязим, а салфетки гостям!
— Да не надо салфеток…
— Нее, господа, как же без салфеток?
Принесли салфетки — разнообразные по размеру, форме, рисунку…
— Это, вероятно, изделия деревенских девушек? — осведомились мы.
— Да нет, вот две греческие, та — французская, эти — египетские, а остальные я и сам не знаю откуда.
— Вы их купили на деревенские средства? — поинтересовался каймакам.
— Что вы, какие у деревни средства! Просто у нас очень любят гостей принимать.
Едва мы прикоснулись к еде, как староста закричал:
— Эй, Кязим, а где же напитки?
— Помилуй, староста, мы и так доставили тебе много хлопот, пить мы не будем.
— Не-ет, не выпить нельзя.
Кязим втащил большой ящик и достал из него бутылку виски…
— Здорово! — выдохнули мы все разом.
А староста сморщился, словно на стол поставили бутылку, в которую попали мухи, и закричал:
— Что это за виски! Достань другую бутылку!
Кязим запускал руку в ящик и доставал французское вино, венгерскую абрикосовую палинку, русскую водку, немецкое пиво… Стол превратился в международную выставку вин и напитков…
Ну как тут не выпить?! И мы начали пить. Староста сначала отказывался, но, когда на него насел сам каймакам, устоять не смог… Мы ели, пили, но всех мучило любопытство — не давал покоя вопрос: «откуда все это?»
— Мы очень любим гостей, — твердил свое староста.
— Ну, староста, за твое здоровье!
— А теперь за здоровье каймакама!
После очередной выпитой рюмки староста заговорил:
— Я вам все расскажу, господа. Деревня наша бедная. Мужики в город подались на заработки. Кто привратником устроился в министерстве в Анкаре, кто официантом в ресторане, кто швейцаром в отеле… Дай им бог здоровья! Вот и решили мы между собой: кто в деревню на побывку едет, должен из города подарочек захватить — для всей деревни… Еще ни разу не было, чтобы кто-нибудь слова не сдержал… Там, в Анкаре, без приемов ни дня не обходится… Вот и мы решили: угостим получше начальство — глядишь, и о нас вспомнят. Может, ссуду какую дадут или кредит…
Мы не знали, смеяться нам или плакать.
Горе — не беда…
Перевод Г. Александрова и К. Глазуновой
Нусрет — мой школьный товарищ. Ровно десять лет мы просидели с ним за одной партой. Не сосчитать, сколько раз я давал ему списывать задачки. Оба мы из-за материальных затруднений не смогли доучиться, то есть дошли до последнего класса, но почему-то свидетельства об окончании школы не получили. Начинали мы жизнь одинаково, но я так и остался рядовым гражданином, а Нусрет стал большим человеком в деловом мире. Правда, сейчас и меня и Нусрета называют беями[49], но между нами огромная разница.
Недавно на меня свалилась беда: у меня тяжело заболел ребенок. И я решил пойти к Нусрет-бею. Пятьсот лир, которые требовались на лечение, возможно, и не спасли бы моего мальчика, но надежда никогда не покидает человека.
У порога меня встретил привратник.
— Мне нужно повидать Нусрет-бея, — сказал я.
— Нусрет-бея из бухгалтерии? — спросил он.
— Ей-богу, не знаю. Мне нужен Нусрет Туна.
— А, спрашиваете нашего хозяина… Подождите, я доложу. Как сказать?
— Скажи, товарищ по школе, он сразу догадается.
— По школе, — пробормотал привратник.
Вскоре он вышел:
— Заходите, хозяин ждет.
Много лет я не видел Нусрета. Помню, мальчишкой его коротко подстригали и на шее была видна глубокая впадина. Она запомнилась мне. Когда я вошел в комнату, Нусрет стоял ко мне спиной, и первое, что бросилось мне в глаза, была его шея с впадиной, но теперь по ней пролегли складки.
— А, дружище! — воскликнул он и протянул мне руку.
Его рука была теплой и мягкой, словно ей никогда не приходилось работать.
Он сел в кресло, открыл ящик письменного стола, достал сигару. Я не мог оторвать глаз от его шеи.
— Где ты пропадал, дружище? — спросил он, протягивая мне сигару и щелкая блестящей зажигалкой.
— Здесь мы… — ответил я.
Он приблизил ко мне огонек, и я прикурил.
— Давно мы не виделись! Со школьных лет, не так ли? — проговорил он.
Я опустил голову…
— Ты чем-то расстроен? — спросил Нусрет-бей.
— Да нет, — ответил я. — Как ты поживаешь, чем занимаешься, как твои дела?
— Благодарение Аллаху, — ответил он. — После смерти отца нам достался тот старый дом в деревне — ты знаешь его — и земля… Мать и братья очень рассердились на меня за то, что пользуясь правам старшего, я решил продать и дом, и эти двадцать дёнюмов[50] земли. На вырученные деньги, хоть их было немного, построил небольшую лесопильню — сработала смекалка. Мы покупали лес, пускали его в распиловку и делали ящики… Дело расширялось. Стали выпускать двери и оконные рамы. Тут приятели мне и говорят: «В наше время стоит заняться предпринимательством, попробуй». Попробовать можно, имея деньги. Взял я да и купил большой участок, построил десятиэтажный дом с двухкомнатными квартирами… Тысячу раз благодарен Аллаху! Хорошие деньги я тогда выручил. Вскоре отгрохал второй дом, но на этот раз… Дай бог здоровья приятелю, который сказал мне, что у консервной промышленности богатые перспективы. На окраине Стамбула я выстроил консервную фабрику… Не знаю, помнишь ты или нет, одно время ощущался большой недостаток в гвоздях. Один знакомый привез из-за границы гвоздильные машины, но никак не мог построить фабрику. Я предложил ему вступить в пай. Он не захотел и предложил мне купить у него машины. Ну что ж, я купил машины, построил гвоздильную фабрику. Поставлял на рынок отличные гвозди. Потом задумал заняться издательским делом… На следующий год собираюсь открыть небольшой завод, буду выпускать запчасти к автомобилям… Так-то, а ты чем занимаешься?
«Наш Нусрет ворочает такими делами, что для него пятьсот лир! — подумал я тогда. — Попрошу-ка я у него тысячу, буду выплачивать аптекарю по пятьдесят лир в месяц. Кстати, я должен аптекарю больше пятисот лир. А в кармане еще рецепты… И долг доктору…».
— Честное слово, ты чем-то расстроен, — повторил Нусрет.
— Ребенок у меня болен, — ответил я…
— Дай бог ему быстрее поправиться! Не расстраивайся, дорогой, дети не то что взрослые: сегодня больны, а завтра, глядишь, здоровы…
— У моего больное сердце…
— Да что ты!.. И опять-таки не стоит убиваться! Медицина делает чудеса. Да, я забыл, ты что хочешь: чаю, кофе или чего-нибудь прохладительного?
Я отрицательно покачал головой.
— Я с просьбой к тебе, Нусрет-бей.
— Пожалуйста! Слушаю…
Он сказал «пожалуйста», но в глазах его появилась грусть, а щеки как-то обвисли. Наверное, он понял в ту минуту, что я попрошу денег…
— Эта болезнь совеем доконала меня и материально, и морально…
Я помнил по школе, что Нусрет был добрым малым… На этот раз его опечаленные глаза уставились в одну точку, а пальцами он стал выбивать дробь по столу, как бы подчеркивая драматичность разговора…
— Одному аптекарю я должен пятьсот лир, да еще врачу…
Я вытащил из кармана кучу рецептов.
— Все это нужно купить… А лекарства, черт побери, очень дорогие…
На рецепты он не посмотрел — отвернулся к окну… Я вообразил, что в этот момент он думал обо мне, стараясь представить себе мои страдания… в школе он часто читал стихотворение «Больной птенчик». Кто знает, может, ему вспомнилась птица, которая не могла научить летать своего больного птенчика.
— Я в очень тяжелом положении, Нусрет-бей. Мне, братец, необходима тысяча лир…
И вдруг Нусрет заплакал. Я не ошибся — он совсем не изменился: та же отзывчивость, та же чуткая душа…
— Я тебя огорчил, — сказал я.
— Нет, — ответил он. — Человеку необходимо излить свое горе…
— Спасибо, — сказал я. — Я знал, что никто, кроме тебя, не поймет меня…
— Эх, братец!.. Если не поделиться своим горем, можно сойти с ума… — произнес он.
Я жду, что он засунет руку в задний карман или вытащит чек из ящика стола и заполнит его: пожалуйста, мол, братец… и не торопись — отдашь, когда будут деньги.
— Эх, братец! — повторил он. — Помнишь, я рассказывал тебе о лесопилке. Так вот… Не на прошлой, а на позапрошлой неделе, во вторник, в полночь раздается пронзительный телефонный звонок… «Что случилось?» — спрашиваю. «Спеши, лесопилка загорелась». Бросился я бежать как был, в одной пижаме. Но опоздал — пламя уже охватило трубу… Ровно два миллиона лир убытка, Не знаю, кому излить свое горе… Поверишь, я даже не плакал… Не плакать же перед женой или детьми. Слава богу, ты пришел. Спасибо тебе!
И он зарыдал…
— Вах, вах. Не расстраивайся, братец, всякое бывает, — стал утешать я.
Нусрет вытер глаза, высморкался.
— Если бы только это! — с отчаянием сказал он. — Под одним из домов начала смещаться почва. Неделю назад муниципалитет опечатал дом: жить в нем стало опасно. Жильцы уже подали на меня в суд… Ну да шут с ними!.. Консервы, которые я собирался выбросить в этом году на рынок, за два месяца хранения испортились. Двести тысяч банок, представляешь!
— Не убивайся, Нусрет, не плачь!
— Как тут не заплакать. Не только заплачешь — руки на себя наложишь…
Он опять протянул мне пачку сигарет и щелкнул зажигалкой.
— Хорошо, что ты пришел! В голову так и лезут мысли о самоубийстве… Четыре дня назад рабочие гвоздильной фабрики начали забастовку. Ты, наверное, читал в газетах. Я долго их уговаривал, да разве они послушаются.
— Успокойся, Нусрет, не плачь…
— Если мне не плакать, так кому же плакать? Чего мне стоило нажить все это? Не спал ночами, работал круглые сутки — и такие страдания! Взял обязательство отпечатать для государства ценные бумаги, но к сроку не успел, да и отпечатаны они неправильно. Ровно на пятьсот тысяч лир ценных бумаг!.. А тут еще штраф начисляют за то, что заказ не сдан вовремя, — за каждый просроченный день тысячу лир… Эх, братец! Что мне делать — не знаю…
— Не плачь, Нусрет мой, не плачь, не изводи себя.
Он снова вытер глаза и высморкался:
— Хорошо, что ты пришел! Как хорошо!
Рука его потянулась к ящику письменного стола. «Ну вот, сам в таком положении, а мне хочет помочь», — подумал я.
Нусрет вытащил пистолет.
— Я и решил покончить жизнь самоубийством…
— Что ты! — воскликнул я. — Положи сейчас же пистолет на место!
— Но я сейчас в таком состоянии… у меня нет выхода! — И опять послышались рыдания…
— Уж лучше бы я не приходил. Ты совсем раскис…
— Не-е-е-т… Если бы ты не пришел… — он задыхался от слез, держа меня за руку.
— Говори, говори, — сказал я. — Тебе станет легче… Принести тебе стакан воды?
Он отрицательно покачал головой:
— Спасибо, не хочу… Ты знаешь, что самое неприятное: сегодня день рождения моей дочери. Впервые в жизни я не могу сделать ей подарок.
— Ну и что же? Обойдется…
— В кармане у меня всего три с половиной лиры…
Я встал, налил из графина стакан воды и протянул ему. Он выпил, вытер носовым платком слезы и снова устремил взгляд в пространство. Я порылся в карманах… Там была одна бумажка в пять лир и две по двадцать пять… Я положил деньги у его локтя и на цыпочках вышел из кабинета.
Хасан Хюсейн Коркмазгиль
«Made in Turkey»
Перевод Г. Александрова и К. Глазуновой
Если вам дадут покрывало, столб, трубу, веревку, гору, что вы сможете из всего этого сделать? Слона, например, сможете? Нет?.. Я тоже не смогу… Домишко еще какой ни на есть слажу, даже не домишко, а так — шатер. Но скорей всего и шатер не выйдет!..
Но слепые из этих предметов прекрасно сделали бы слона. Честное благородное! Был такой случай, привели к ним слона и спросили: «Что это такое?»
Один обхватил ногу и говорит: «Это столб». Другой вцепился в ухо и сказал: «Это покрывало». Третий повис на хоботе и решил: «Это веревка». Слепой, водивший руками по брюху слона, воскликнул: «Да помилует меня Аллах, это гора!»
Вот так бывает и с политиками. Не подумайте только, что я собираюсь на них нападать. Ни-ни… Их ведь так легко рассердить! Только привели к ним как-то демократию и спросили, как тогда слепых: «Отгадайте, что это такое?» Тут они зашумели, засуетились… Ухватившись за какую-либо ее часть, каждый начал восклицать:
— Демократия — это труба!
— Демократия — это покрывало!
— Демократия — это столб!
— Демократия — это веревка!
— Демократия — это земельная реформа!
— Демократия — это частная собственность!
— Демократия — это господство богатых!
— Демократия — это власть трудящихся!
Попробуйте убедить слепого, что хобот (он его никогда не видел) — не веревка, а политического деятеля, что демократия — не веревка! Не так-то просто. Политика — дело тонкое! Это мне все равно: веревка ли демократия, столб ли, я политикой не занимаюсь. А она их по спинам, того… Но оставим это. Лучше я расскажу вам историю про Гаффара.
Гаффар — простой, хороший парень. На свою беду он оказался очень способным к разным наукам. И, сам того не ведая, попал, как слон в руки слепых.
Гаффар учился в школе. Как-то раз собрались учителя в преподавательской и начали обсуждать своих учеников. Многим их питомцам тогда досталось, дошла очередь и до Гаффара.
— На моих уроках Гаффар лучше всех себя показал, — заявил историк.
— И на моих он проявил себя прекрасно, — с гордостью произнес словесник.
Математик, химик, физик и даже преподаватель гимнастики — все единодушно твердили, что на их уроках он добился превосходных результатов. Чуть было даже ссора не произошла из-за того, у кого лучше занимается Гаффар.
Через несколько дней во время перемены к Гаффару подошел преподаватель математики.
— Мне надо поговорить с тобой…
И они вместе пошли по коридору.
— У тебя голова математика. Нечего тебе тратить время на никчемные дела. Наша страна нуждается в инженерах. Только они смогут вывести ее из тупика. Тебе надо серьезно заняться моим предметом… Все остальное для тебя не важно, — с жаром убеждал его математик.
И Гаффар взялся за дело. Как семечки, щелкал он головоломные задачи, чертил параболы, строил сложные фигуры. Все ему удавалось, и он уже видел себя инженером.
Но вот однажды на перемене подозвал его преподаватель английского языка.
— Мне надо поговорить с тобой…
Они пошли по коридору…
— Человек, владеющий одним языком, — один человек, двумя — два человека, тремя — три. Таких способностей, как у тебя… Не трать время попусту. Ты станешь непревзойденным знатоком и сможешь наилучшим образом послужить родине, — с жаром говорил «англичанин».
И Гаффар засел за английскую грамматику, начал штудировать хрестоматии, обложился словарями. И как это раньше он не понял, в чем его призвание… Он уже видел себя…
Но как-то вечером, когда закончились занятия, его отвел в сторону учитель истории и начал убеждать:
— Гаффар, какой толк при твоих способностях забивать себе голову английскими глаголами. Ты — будущий Геродот. Только история… кругозор… определяет будущее… история — сокровищница… — И так далее и тому подобное.
И Гаффар погрузился в изучение исторических фолиантов… Он уже видел себя…
Потом его с жаром убеждал учитель турецкого языка. И Гаффар начал грезить о почестях великого писателя или поэта Турции.
Прошел год. Некоторые учителя ушли из школы. О директоре ходили разного рода сплетни. Школьному начальству было не до Гаффара, никто им не интересовался. Гаффар бросался от формул к стихам, от истории к химии. Наконец настал день, когда он стал равнодушен ко всем предметам. Если в кастрюльку положить по щепотке риса и проса, по кусочку капусты и сыра, по ложке масла и джема, пол-яичка, все это вскипятить, а потом взбить, что получится? Ничего. Много всякой всячины — и ничего путного. Так и в голове у Гаффара. Бедный Гаффар! Он был растерян и утомлен, в кармане пустота. Учеба — напрасная трата времени, решил он, все великие люди учились как придется…
Потом его призвали в армию. Когда вернулся — женился. Сейчас у Гаффара бакалейная лавка. В одном углу свалены книги по истории, географии, физике, химии, астрономии, математике, литературе, учебники английского языка… Случается, что вместо пекмеза[51] он продает покупателям серную кислоту, а вместо сборника стихов — жевательную резинку. Сейчас он решил, что самое лучшее для него ринуться в политику. Но не знает еще, как к ней подойти: со стороны ли географии, истории, математики или литературы? Дядя говорит ему: «Вступай в партию ТРМП», тетя настаивает на МКЛМ, а отец советует: «Лучше всего в ЛИЗП». Старший брат склоняет к ССММ. Тесть хочет, чтобы он обязательно стал членом ХДМП.
Вчера я спросил его:
— Гаффар, если тебе дадут покрывало, столб, трубу, веревку, гору, что ты из них сделаешь?
Он схватил карандаш, записал столбиком все, что я перечислил, подвел черту и ответил:
— Сделаю Гаффара.
Я помолчал, не зная что сказать, потом попросил:
— Повернись ко мне спиной!
На спине его я вывел мелом крупными буквами: «Made in Turkey».
Это первый турецкий Гаффар. Когда-нибудь я расскажу о десятом, тысячном, миллионном… Турция, увы, становится страной Гаффаров!!!
Хозяин собаки
Перевод Г. Александрова и К. Глазуновой
Утром на своих воротах я увидел мертвую кошку. На морозе она совсем затвердела, эта кошка с пестрой шкуркой. «Наверное, ребята подвесили», — решил я и, схватив ее за ноги, швырнул в снег.
Вечером между делом я сказал об этом старосте. Он нахмурил брови:
— Недобрая примета, учитель!
Я засмеялся. Какое отношение к добру или злу может иметь дохлая кошка? Проделки ребят… Много ли забав у детей в деревне?..
Через два дня, смотрю, на воротах болтается обглоданная голова козы. Пришли на память слова старосты, но я опять рассмеялся и швырнул эту голову подальше в снег. После обеда я шутливо заметил старосте:
— Мы получили повышение — кошку сменила голова козы.
Староста сверкнул глазами и посмотрел на меня, как мне показалось, с жалостью.
— Не к добру, учитель, дурная примета…
— Ну и что же она предвещает?
— Ей-богу не знаю, но не к добру…
Он не договорил, затаил что-то про себя. Я допытывался, наседал на него, но староста хмурил брови и молчал.
— Все это вздор… — сказал я. — Если мы будем обращать внимание на такие вещи…
Как-то утром выхожу я из дому, а дети толпятся около школы. У ворот растянулся огромный пес.
— Учитель, у ворот собака, мы не можем войти в школу! — кричат они мне.
— А ну, живо в класс! — приказал я. — Деревенские мальчишки, а собаки боитесь! А ну-ка, гоните ее!
— Учитель, но ведь это собака Джемаль-аги…
Джемаль-ага — хозяин деревни. Он питает слабость к лошадям, собакам, спиртным напиткам, еде, картам, ружьям. У него три жены. Несколько дней в неделю он проводит в городе. Я с ним редко встречаюсь. Но знаю, что он не любит учителей.
— Пошел прочь! Поднимайся-ка, хозяйский пес!
Собака будто рассматривает меня, прищурив глаза.
— Пошел прочь!
В ответ послышалось угрожающее рычание.
— Учитель, собака разорвет тебя, ей-богу, не подходи к ней близко!
— Как ее зовут?
— Карабаш, Карабаш… Ты не заставишь его сдвинуться с места… Он ни за что не встанет. Это ведь пес Джемаль-аги…
Я подошел ближе.
— Карабаш! Пошел прочь!
Собака опять зарычала.
— Пошел прочь, говорят! Сейчас я запущу в него камнем!
— Учитель, боже упаси, не бросай камень! Он разорвет тебя на куски!
Карабаш невозмутимо потянулся и не тронулся с места. Видно, шатался где-то всю ночь… Если бы он, как все честные собаки, сторожил добро хозяина, так не находился бы здесь. Не лежат же другие собаки в такое время перед школой!
Я не на шутку рассердился. Попусту растрачивалось драгоценное время.
— Ребята, — сказал я, — сбегайте за хозяином, пусть заберет своего зверя.
— Учитель, Джемаль-ага обрадуется, когда увидит здесь свою собаку. Он ничем не помог, когда строили школу… Его дети учатся в городе, — сказал черноглазый сухопарый мальчик с растрескавшимися губами.
— А ты не можешь прогнать эту собаку?
— Ооооо… Эту собаку даже правительство не сможет прогнать, учитель!
Мальчик сунул свои грязные кулаки в карманы шаровар и протиснулся в середину толпы.
Вот беда! Не человек перед тобой — собака, слов не понимает. Ударишь — набросится, станешь прогонять — зарычит…
— Ребята, неужели нам с ней не справиться?
— Нет, учитель… Она встанет и уйдет, когда захочет…
«Показать бы этому кобелю суку!» — хотел было сказать я, но не решился.
— Позовите сторожа!
Один из мальчиков убежал и вскоре вернулся со сторожем.
— Прогони эту подлюгу подальше! — обратился я к сторожу.
— Что ты говоришь, учитель! — рассмеялся тот в огромные усы. — Уж не спятил ли ты? Да это все равно что сказать: прогони Джемаль-агу… Я со всеми могу найти общий язык, но не с собакой Джемаль-аги. Хозяин скажет, что я оскорбил его собаку, и выгонит меня из сторожей. Не могу, учитель! Хочешь приведу сумасброда Хайдара? Он отчаянный — все может!
Сумасброд Хайдар посмотрел на собаку, потом на меня и поморщился.
— Был бы это дикий кабан, я бы с ним потягался, но с этим псом сделать ничего не могу. Ты — сторож, опора властей! Только ты можешь его прогнать, стреляй из ружья! Зачем тебе его дали? По деревне взад-вперед ходить?
Хайдар засунул руки в карманы шаровар и уставился на нас. Перед школой собралась большая толпа. Мне стало не по себе: казалось, надо мною смеются.
— Али, подойди ко мне! — крикнул я.
Али — самый сильный и смелый мальчик из нашей школы.
— Принеси мне дубину потолще!
Али взглянул на меня и побежал выполнять мою просьбу.
— Учитель, зачем тебе дубина? Ты что, собираешься бить собаку? — раздался ехидный голос из толпы.
— Накличешь беду на свою голову, учитель…
— Ударить Карабаша — все равно что ударить самого Джемаль-агу…
— Мы боимся шикнуть на его курицу!
— Что там шикнуть на курицу! Мимо дома его боимся пройти…
Гнев переполнял меня. Я схватил дубину, которую принес Али, и замахнулся на Карабаша:
— А ну, пошел прочь!
Удар пришелся по голове. Собака взвизгнула, вскочила, оскалила зубы и бросилась бежать. Толпа разделилась на две части. Одни, как только увидели, что я взял в руки дубину, начали расходиться, другие оставались на местах, с любопытством ожидая, что будет дальше, и потихоньку хихикали. Ребята стали бросать камни вслед убегающей собаке.
— Так ее!
— Бей!
Деревня была взбудоражена: учитель ударил собаку Джемаль-аги!
Несколько человек тайком поздравили меня, похвалили за смелость.
Кто-то умудрился привязать к хвосту собаки Джемаль-аги пустые консервные банки. Расплачиваться за это пришлось потом мне.
Я отправился в волость за жалованьем. «Каймакам хочет тебя видеть», — уведомили меня.
— А ну, проходи, собачник!.. — услышал я вместо приветствия, входя к нему.
— А все благодаря вам, — сказал я, не подумав.
Это были мои первые и последние слова. Каймакам был вне себя от гнева:
— То, что ты позволил себе, недостойно учителя! Ты опозорил свою профессию! Учителем может быть тот, кто уважает наши нравы и обычаи. Ты должен считаться с уважаемыми людьми. Деревня Учпынар — это прежде всего Джемаль-ага. Он самый влиятельный человек здесь. Ты не имеешь права посягать на его честь, на его достаток!.. Бросить камень в собаку Джемаль-аги — значит переступить границы дозволенного! И кто осмелился на это? Учитель! Зачем тебе подстрекать крестьян против Джемаль-аги, показывать свое неуважение к нему? Учитель-патриот — это такой учитель, для которого неприкосновенны власть и воля имущих. Как я посмотрю в глаза Джемаль-аге? Теперь он будет говорить: «Начальник, на душе у меня неспокойно, жизнь моя в опасности…» Вот увидишь! Человек, который не думает о том, чтобы держать себя солидно… Короче говоря, тебе нечего делать в деревне Джемаль-аги! В соседней, Кельтепе, нет учителя: прогнали. Я тебя туда назначу.
Я попытался было что-то сказать, но он не стал слушать.
— Знаю, знаю, что начнешь говорить. Много таких видел. Иди, собирай свои пожитки!
…Вот уже пять лет как я не учительствую. Я хочу вернуться к своей работе. Назначили бы меня в деревню, где нет собаки аги…
Невзат Устюн
Германия… Германия
Перевод А. Марковой
Безработица скрутила Турцию. Солончаковая анатолийская земля потрескалась, будто в отместку за то, что люди оставили ее без присмотра. По иссохшей земле бродили голодные босые ребятишки, похожие на маленьких старичков.
Рыза Даг, хоть и жил в нищете и голодал, как другие, совсем не походил на местных жителей. Был он статным и здоровым. Можно было подумать, что пища поступает ему не в желудок, а прямо в мышцы. И сильным был, как богатырь. Корин из земли выкорчевывал — никогда лопатой не пользовался: расставит ноги пошире, ухватится за корень, подергает-подергает и тащит… Но и этой работы не стало…
Рыза в раздумье сидел перед домом. Тут же крутились его дети — две дочки и сын, бледненькие, худенькие. Он не мог накормить их досыта. Рыза глубоко вздохнул и, прищурившись, стал смотреть на сына. «С дочками-то уж как-нибудь, — рассуждал он сам с собой, — чему быть, того не миновать, а вот сын…» Худоба мальчишки ранила его отцовское самолюбие. Он отвел от сына глаза и уставился на асфальтовое шоссе (которое проходило как раз мимо дома), провожая недобрым взглядом мчавшиеся в город машины. Деревня, в которой жил Рыза, была немаленькой — около сотни домов — и находилась она недалеко от города Кыршехира. Рыза вспомнил, как все в деревне радовались, когда строили эту дорогу, как надеялись, что она избавит от бед и забот. Проезжающих встречали поначалу, как родных после долгого пути, — предлагали еду, питье. Случись какая поломка — сам Рыза всегда помогал, иной раз толкал машину километров по пять — до ближайшей бензоколонки. Богатые господа давали ему за это несколько лир, будто хотели показать своим спутницам, какие они щедрые, и каждый раз приговаривали:
— Видишь, парень, дорогу построили, и вам работенка нашлась.
Широкоплечий, высоченный, чуть не два метра ростом, Рыза смущался и, не замечая, как из машин восторженно смотрели на него женщины, бормотал:
— Спасибо, бейэфенди, спасибо…
Но не успевал он и рта закрыть, а господа уже катили дальше…
Когда на дороге стали гибнуть дети, куры, овцы да козы, крестьяне смекнули, что добра им от нее ждать нечего. И вот однажды будто ветер какой колдовской пронесся над деревней — за каких-нибудь пару дней, все как один, дорогу возненавидели… Больше никто не выходил встречать машины, босые ребятишки не мчались со всех ног услужить путникам… Те же в ответ обзывали их глупцами и лентяями…
Дверь отворилась. Элиф с любовью посмотрела на мужа. Она никогда не могла найти слов, чтобы высказать ему свою любовь, и вот уж сколько лет вкладывала ее в один и тот же вопрос, который задала и сейчас:
— Ты не голодный? Может, тебе дать что-нибудь?
Рыза молча покачал головой. Элиф вошла с детьми в дом… Рыза несколько раз провел ладонями по лицу, громко зевнул, встал. Подошел к двери, за которой скрылась жена.
— Элиф! — позвал он.
Его голос еще не успел замереть, как появилась Элиф.
— Ты меня звал?
— Я в город пойду.
— В добрый путь, а что у тебя там?
— Узнаю, не пришел ли ответ насчет Германии.
Женщину как ножом резануло. Она не знала, где находится эта земля, которая зовется Германией. Но она ни за что на свете не хотела, чтобы ее муж туда уезжал. Рыза не стал дожидаться, что ответит жена. Он вышел из дому и направился к дороге, чтобы доехать на попутном грузовике до Кыршехира. Мимо него как бешеный промчался один автобус, потом другой, а следом за ними исчезли в пыли три машины с туристами… Немного погодя показался новенький «шевроле». Поравнявшись с Рызой, машина остановилась. В ней сидела пожилая пара. Рыза отвернулся: не хотел, чтобы подумали, будто он специально дожидается.
— Эй, парень сколько отсюда до Кыршехира? — обратился к нему хозяин «шевроле».
— Километров семнадцать будет, — заученно ответил Рыза, не поворачивая головы.
— А ты что здесь стоишь?
— В Кыршехир мне надо, вот и стою.
Мужчина посмотрел на Рызу с улыбкой.
— Ну раз в Кыршехир, так чего ждать?
Рыза посмотрел на него с недоумением. Мужчина показал рукой на заднее сиденье: садись, мол. Рыза подошел к задней дверце, но открыть ее не смог. Тогда мужчина сам открыл. Рыза быстро юркнул на сиденье, как будто боялся, что машина уйдет без него, и с силой захлопнул за собой дверцу.
— Поосторожней, парень, так и дверь сорвать можно.
Рыза покраснел. Он не хотел обидеть человека, который взялся подвезти его до Кыршехира.
— Пардон, эфенди, — сказал он.
Мужчина рассмеялся, услышав «пардон» из уст крестьянина. Засмеялась и женщина.
— Чем ты занимаешься? — спросил мужчина.
Рыза снова смутился. «Ох, и чудные же эти городские! — подумал он. — Не успеют тебя увидеть, как обязательно спросят, чем ты занимаешься. А чем я должен заниматься? Работаю, чтобы кусок хлеба добыть — вот и все мои занятия…» А вслух произнес:
— В Германию еду.
— В Германию?
— Да, эфенди.
— А что ты там будешь делать?
— Работать буду…
Машина мчалась по шоссе. Женщина вытащила из коробки печенье, протянула мужу, а потом угостила и Рызу. Пробормотав еле слышно «спасибо», Рыза положил печенье в рот, и оно мгновенно растаяло, оставив непривычный привкус. Тогда-то Рыза понял, как он голоден.
— Это понятно. А что именно ты будешь делать? — продолжал допытываться мужчина.
Рыза ответил не сразу: кончиком языка он пытался достать печенье, застрявшее в зубах.
— Рабочим буду…
Мужчина обернулся к жене.
— Вот в этом-то и вся наша беда, дорогая, — сказал он ей. — У него нет никакой профессии, никакой. Ехать-то он собирается, а делать ничего не умеет. Они ничему не учатся, никакого дела не знают. Главное для них — поесть. А посмотри на швейцарского крестьянина, ведь он же часы делает, ча-а-а-сы…
— Ты прав, дорогой, — ответила ему женщина, — те совсем другие, не то что наши, — и умные, и работящие…
Рыза обрадовался, что его оставили в покое. Он слышал, что разговор шел о нем, но был доволен, что ему не надо отвечать на вопросы… Вдруг, резко затормозив, машина остановилась: на дороге лежали два здоровенных булыжника.
— Этого еще не хватало, — проворчал мужчина недовольно. — Ремонтируют дорогу, чтобы обезопасить езду, а после ремонта побросают все и уедут… Ну-ка, парень, выйди убери.
Рыза вышел из машины, подбежал к булыжникам, взял один в одну руку, другой — в другую и с легкостью отбросил на обочину дороги. Потом сел в машину. Женщина многозначительно посмотрела на него и перевела взгляд на толстый затылок мужа… Машина понеслась дальше. Впереди показался Кыршехир. Мужчина, будто почувствовав настроение жены, насупился и больше не разговаривал. В город въехали молча.
Машина остановилась. Выходя, Рыза несколько раз пробормотал «спасибо» и быстро зашагал к конторе стряпчего. За последние два месяца он шел туда одиннадцатый раз. Стряпчий приветливо улыбнулся и протянул ему какие-то бумаги.
— На, выгорело твое дело. Будешь возвращаться — не забудь подарок для Исмаила-эфенди: белую нейлоновую рубашку тридцать девятого размера.
Рыза не знал что ответить. Растерянно улыбаясь, он смотрел на Исмаила-эфенди.
— С великим удовольствием, — наконец выдавил он…
Был вторник. В Стамбул надо было поспеть до конца недели. Рыза стремглав вылетел из конторы и помчался к дороге, охваченный каким-то странным, непонятным чувством. Крепко прижимая бумаги к груди, он только и думал, как бы поскорее добраться до деревни. Грузовик еще не успел остановиться, а Рыза уже соскочил на землю и побежал к дому. Ввалившись в комнату, сразу же уселся на подушки, достал из-за пазухи бумаги. Элиф растерянно глядела на мужа. Она догадалась, что бумаги, которые муж привез из города, очень важные, но зачем они ему, понять не могла. Рыза, улыбаясь, посмотрел на жену. Давно он так не смотрел на нее.
— Ну, что стоишь, пойди согрей воду, — сказал он.
Элиф бросилась ставить на очаг маленький черный казан… Потом заперла дверь на засов, расстелила на полу постель, задернула занавеску и начала раздеваться… Рыза с удовольствием разглядывал жену… Оставшись в одной рубахе, Элиф юркнула под одеяло. Рыза не торопясь подошел и лег рядом…
Прошло ровно полгода. Сначала Рыза писал домой часто, но за последний месяц не прислал ни одного письма. Правда, Элиф получила два перевода на шестьсот лир, в доме появился достаток, ребятишки поправились… Да что с того, если от него ни строчки! Однажды утром, когда Элиф казалось, что она сойдет с ума от тоски, староста принес еще один перевод.
— А письмо? — спросила Элиф с надеждой.
Письма не было.
Элиф задумалась. «Нет, нет, не мог он этого сделать…» — уговаривала она себя. Ей было необходимо кому-то высказать свою боль, и она решила пойти к мужниной тетке.
Старая женщина, открыв дверь, с удивлением посмотрела на Элиф.
— Что случилось, доченька? Плохую весть получила?
— Нет, нет, благодарение Аллаху.
— Э-э-э, так что ж ты на себя непохожа?
Элиф горько, надрывно заплакала. Тетка сразу смекнула, в чем дело, и, хитро прищурив глаза, сказала:
— Перестань, перестань, найдется управа на твоего дурня.
Они вместе пошли к грамотею и попросили отправить Рызе телеграмму: «Элиф умерла. Приезжай немедленно. Твоя тетка».
Эдда! Эдда!.. С некоторых пор это имя не выходило у Рызы из головы. Стоило ему вслух произнести его — и в глазах темнело. Эдда!.. Жизни без нее для него не стало…
Рыза со стоном повернулся на кровати, сжал кулачищи: час назад он вернулся с работы, а Эдды все нет… Рыза поднялся, походил по комнате, подошел к окну, прислонился лбом к холодному стеклу и уставился на дорогу, пытаясь думать об Элиф, о детях, о деревне, — и не мог…
В дверь позвонили, Рыза успокоился, решив, что пришла Эдда. «Но ведь у нее свой ключ, — промелькнуло в голове. — Она здесь живет; это я комнату снимаю…» Входную дверь открыли, и до него донеслось: «Ja, ja»[52]. Послышались шаги на лестнице, затем кто-то постучал. Рыза приоткрыл дверь и увидел мать Эдды с телеграммой в руках…
Наконец пришла Эдда, стройная светловолосая женщина лет двадцати трех. Не успела мать выйти из комнаты, как Эдда бросилась к Рызе. Ей нравилось, что этот здоровенный турок так влюблен в нее. Она могла бы поехать с ним хоть на край света…
Эдда увидела телеграмму, повертела ее в руках, но прочитать не смогла и протянула Рызе. Тот взял, медленно развернул: «Элиф умерла, — быстро пробежал он глазами, — приезжай немедленно. Твоя тетка». И Рызу… охватила радость. Как умел, он объяснил Эдде, что жены у него больше нет. Эдда тоже обрадовалась: значит, можно не откладывая ехать в Турцию и там пожениться…
Когда автобус проехал Кыршехир, Рыза вдруг расчувствовался — а он-то думал, что давно забыл родные края. Рядом с ним сидела Эдда; по ее лицу было видно, что она добьется того, что задумала.
У деревни вышли. Рыза шел впереди, в одной руке нес чемодан, в другой — сумочку Эдды. Их увидела проходившая по улице крестьянка, потом еще двое мужчин. Мужчины подбежали к Рызе, обнялись с ним, молча проводили до дому.
Дверь открыла Элиф.
— Разве ты не умерла?.. — только и вымолвил Рыза.
Соседи ушли, и в маленьком деревенском домике, в котором была всего одна комната, остались Рыза, женщины да дети.
Элиф начала укладывать детей спать.
Эдда, усевшись в углу, размышляла: «Что же делать? Жить здесь, в этой бедной глухой деревне, я не стану. В Стамбуле я бы еще согласилась… А что если он с ней останется?» Мысль о том, чтобы расстаться с Рызой и уехать, не приходила ей в голову.
Уложив детей, Элиф подошла к мужу, села напротив:
— Что теперь будет с этой неверной? — спросила она.
Рыза не ответил. С тех пор как он увидел Элиф живой, он, казалось, и думать разучился…
— Что теперь будет с этой неверной? — повторила свой вопрос Элиф.
— Ничего…
Эдда, словно догадавшись, что разговор шел о ней, спросила Рызу:
— Что она сказала?
Рыза, помедлив, ответил:
— Сказала: добро пожаловать в ее дом.
«Они начинают препираться», — подумала Эдда и решила действовать.
— Я устала и хочу спать. Где мы ляжем? — сказала она и начала расстегивать платье.
Элиф, взглянув на женщину, стала молча стелить на полу постель. «Мы можем жить втроем, — подумал Рыза, — только как им это объяснить?»
— Скажи этой неверной, — обратилась к мужу Элиф, — пусть станет мусульманкой — имам поженит.
Не говоря ни слова, Эдда подошла к Рызе, чтобы помочь ему снять пиджак. Элиф кинулась снимать с мужа ботинки. «Она, кажется, хочет соперничать со мной», — подумала Эдда и решительно произнесла:
— Или я, или она.
Прошла неделя. Элиф примирилась с тем, что произошло… Эдда же твердо решила уехать… Как могла, она объяснила это Элиф, та обрадовалась и даже решила поехать вместе с Рызой в Стамбул — проводить Эдду.
Но когда автобус подъезжал к Стамбулу, Элиф поняла вдруг, что ее обманывают. От этой мысли у нее потемнело в глазах. Не помня себя, она набросилась на Эдду и начала колотить ее что было мочи… Потом метнулась к дверям и выскочила бы на ходу, если бы ее не оттащили… Она сразу как-то обмякла и до самой остановки не проронила ни слова… Молчала она и в гостинице, пока жила там.
В день отъезда Рыза сказал ей:
— Элиф, я брошу ее и вернусь к тебе.
Она не реагировала. Рыза купил ей обратный билет, дал двести лир, хотел посадить в автобус.
— Нет, нет, я провожу тебя, — сказала ему Элиф.
Пока Рыза с Эддой садились в поезд, Элиф стояла сложа руки на груди и смотрела на них остекленевшими глазами. Она не двинулась с места и тогда, когда увидела их вместе в окне вагона… Она будто приросла к земле, не в силах отвести глаз от лица мужа.
Набирая скорость, поезд увозил Рызу в Германию. Он понимал, что обманул не только жену, но и свою Турцию.
Когда поезд скрылся из виду, Элиф опустилась на перрон, припала головой к холодной земле, словно совершала намаз[53], и вдруг начала бить кулаками по земле… Все, кто стоял на перроне, обратили внимание на странное поведение женщины. Ее окружили. «Германия… Германия… Что ты со мной сделала?.. Будь ты проклята, Германия!..» — прорывалось сквозь глухие рыдания.
Бекир Йилдыз
Бедрана
Перевод А. Сверчевской и С. Утургаури
С утра дул свирепый ветер: слабого гнал перед собой, немощного валил на землю. И вдруг пошел снег — лег на дорогах тонким слоем, а потом засыпал их совсем. Сравнял острые вершины Карадага и открыл волкам дорогу прямо в деревню Мечменбахар.
Бедрана откинула с колен одеяло. Помешала угли в в тандыре[54]. Огонь едва тлел.
— Пойду лягу, — сказала она.
Наиф поднял голову. Внимательно посмотрел на жену.
— Не гаси огонь. Сегодня ночью то дело распутаем, — проговорил он, губы его почему-то дрожали.
Женщина испугалась.
— Какое дело? — торопливо спросила она. — Жертвой твоей буду, не начинай все сначала.
Она побледнела. Опустила голову. Сердце билось часто-часто.
Наиф отошел от тандыра. Потер онемевшие ноги. Подняв голову, Бедрана следила глазами за мужем и чувствовала, как ее оковывает страх. Она вспомнила, что даже в их первую ночь ей не было так страшно: может, потому, что муж был с ней ласков?
— Хм, — вздохнул Наиф, — с этим спешить не надо.
Наиф отворил дверь на улицу. От снега ночь казалась светлой. Он посмотрел в ту сторону, куда неделю назад ушел человек, посланный к жандармам. Выли волки. Видно, они подошли ближе, чем в прошлую ночь.
Лицо Бедраны потемнело. Наиф, стиснув зубы, с такой силой захлопнул дверь, что у нее пропала всякая надежда. Он взял у порога несколько лепешек кизяка, подошел к печке. Тлевший огонь пополз вверх.
Пока Наиф возился у тандыра, Бедрана не спускала с него глаз, сон как рукой сняло. Взгляды их встретились. Если бы не ветер, который яростно бился о стену дома, они могли бы различить дыхание друг друга.
— Ну что уставилась? — спросил Наиф.
Бедрана обхватила руками колени и уронила на них голову.
— Я стала тебя бояться, — ответила она тихо, — меня твои глаза пугают.
— Хм… Умереть тебе надо… — пробормотал Наиф. — Не могу на улице появиться: вся деревня на меня глаза пялит. Того и гляди, набросятся. Человек, которого мы послали, не вернулся. И дороги совсем занесло…
— Подожди, вот утро наступит — придет, никуда не денется, да еще жандармов с собой приведет, — сказала Бедрана.
Наиф нахмурился.
— Дни короткие. В такой снег да стужу власть с места не тронется… А может, он и до города не дошел. Волки на дороге…
— Разве я виновата, мой ага? — вновь заговорила Бедрана. — Против моей воли это случилось. Все знают, как было дело…
Наиф вытащил из-за пояса пистолет. Положил его на край тандыра. Бедрана вскочила, забилась в угол комнаты.
— Не бойся, глупая, — сказал Наиф миролюбиво. — Я тебя не убью, даю слово. Я не Шахин Кадо. Помню, как тогда все обернулось: бросили парня в тюрьму, а говорят еще, законы в городе есть.
В душу Бедраны закралась тень надежды.
— Ну? — перебила она мужа. — Раз против моей воли — значит, меня не тронут, а того негодяя в тюрьму упекут.
— Да где же жандармы? — вдруг закричал Наиф.
Бедрана подползла к мужу:
— Вот увидишь, день наступит — они придут… Умру за тебя, пусть только день наступит…
— Придут, когда Аллах пожелает, ему виднее… Разве мои предки с властями считались? А когда Шахин Кадо попал в руки властей, мы чуть умом не тронулись… Городскими законами дела не поправишь…
Он замолчал, и они больше не смотрели друг на друга. Бедрана, съежившись, рассеянно глядела перед собой.
Наиф неторопливо потянулся за пистолетом. Женщина, увидев в руках мужа пистолет, вскочила как ужаленная. Но Наифа, видно, новая мысль осенила. Он положил пистолет на место, лицо его подобрело… Бедрана же, подумав, что муж переменил решение, вздохнула с облегчением.
Наиф поднял глаза к потолку. Потолок был уложен слоями: сначала доски, выпиленные из тополя, потом циновки, а сверху земля.
Бедрана тоже глянула вверх: этот крюк в потолке она давно уже облюбовала для люльки, в которой собиралась качать своего будущего ребенка — он зародился в ней несколько месяцев назад.
— Хочешь из этого дела мирно выпутаться? — услышала она мягкий голос мужа.
Бедрана подошла к нему:
— Разве об этом спрашивают, мой повелитель? Все для тебя сделаю, только скажи, как без крови обойтись.
Наиф прищурился.
— Послушай, жена, — начал он не спеша, — ты меня знаешь, я и в игольное ушко пролезу, по годам-то я джигит, а по уму — шах. Я такую игру с властями да с деревней сыграю — ты только ахнешь!
— Чтоб им всем провалиться! — воскликнула Бедрана.
— Ты повесишься!
Ей показалось, что холодный снег, который падает на улице, ложится ей на сердце.
— Это же смерть, — растерянно произнесла она.
Наиф покачал головой.
— Да, только понарошку, для вида…
— И на веревке буду понарошку болтаться?
Он усмехнулся.
— Аллах не дал нам света, — заговорил он. — Наша жизнь, жена, такая же пресная, как несоленый суп, сваренный в кастрюле без крышки… Женщина — что тесный башмак: если жмет — выбрасывают, ну а уж когда мужская честь задета, тут просто не отделаешься. За моей спиной твой отец и твой брат стоят. Если я прощу тебя, они не простят. Сколько дней мы с тобой взаперти сидим? Деревня от меня крови требует…
Бедрана с трепетом слушала мужа. Когда он умолк, она вздохнула… Наиф взял пистолет с тандыра и засунул его за пояс.
— Послушай, жена, — проговорил он. — Деревня — не город. Все подступы к нам закрыты горами — не прийти, не уйти. Что в деревне живые люди живут, вспоминают лишь когда кто-нибудь богу душу отдаст… Что сказали власти Шахину Кадо? Что по новому закону убивать нельзя. Ему сказали: «Ты не должен был шуметь, когда узнал, что твоя жена с другим спала. Нам бы сказал, мы бы пришли и накрыли их…» Вот чудаки! Про горы-то они забыли. День, неделя, а то и месяц пройдет, пока сюда жандармы доберутся…
Наиф замолчал. Встал, сделал несколько шагов, остановился под крюком в потолке.
— У нас толстая веревка есть? — обратился он к жене.
Женщину охватила дрожь: хоть и понарошку, а все равно страшно.
— Есть, — еле выдавила она, — ты же сам прошлой осенью длинную веревку для ишака купил…
— Неси какая есть. Надо приготовиться. Как солнце взойдет, так и повесишься… Понарошку… А сейчас прикинем…
Бедрана припала к ногам мужа.
— Я боюсь, — проговорила она сквозь слезы. — А по-другому никак нельзя, мой повелитель? Ты ведь знаешь, вины за мной нет. И все знают…
Наиф отстранил жену.
— Знаю, — проговорил он. — Можно и по-другому: сам я должен порешить тебя. Ты вот что пойми: как бы там ни было, а отец твой и брат не хотят, чтобы ты жила. Еще несколько дней назад они мне сказали об этом. Вся деревня гудит. Не попади Шахин Кадо в руки властей, я бы давно тебя прикончил. Жандарм ему сказал: «Ваши обычаи только истории помеха». А Шахин Кадо ответил, что о законах мы и ведать не ведаем — грамотеев в деревне нету, а ежели, мол, хотите, чтобы мы узнали о законах, то надо всю деревню с глашатаем обойти…
— А жандарм что? — нетерпеливо спросила Бедрана.
— А жандарм ответил, что незнание не есть оправдание.
— Что же с Шахином будет, мой ага, дай бог тебе здоровья?
— Его отец подсчитал, что он выйдет из тюрьмы, лишь когда состарится.
— Э-э-э…
— Что э-э-э?..
— Ничего. А не возьмем ли мы грех на душу — я, ты, брат, отец?.. Хорошо ли вешаться понарошку? Ох, чтоб этот город сквозь землю провалился! Его законы не для нас писаны… Ну повешусь я понарошку… А чего мы этим добьемся, джигит мой?
Волки выли совсем близко. Казалось, откройся дверь — и они ворвутся в дом.
Приближалось утро. Тандыр совсем остыл. Не отрывая глаз от мужа, Бедрана повторила свой вопрос.
— Послушай, — сказал наконец Наиф, — я хочу одним махом двух зайцев убить: и власть обмануть, и черное пятно с себя смыть. Едва солнце взойдет, ты накинешь на шею петлю и сделаешь вид, будто повесилась. Я начну кричать: «Бедрана повесилась!» — и тут же выну тебя из петли. На полу ты начнешь потихоньку шевелиться — оживаешь, вроде… Наши, когда тебя увидят, скажут: молодец женщина, сама решила из жизни уйти, да бог не допустил… И перестанут требовать твоей смерти…
Наиф замолчал.
— А если власти явятся? — спросила Бедрана.
— Об этом подумаем, а сейчас принеси веревку — прикинем разок…
Бедрана не тронулась с места.
— Ну вот, и понарошку умереть не хочешь, — начал выговаривать ей Наиф, — упрашивать тебя надо. А что уж теперь?.. Снявши голову, по волосам не плачут…
— Ох, злая моя судьба, — вздохнула Бедрана и пошла за веревкой.
Наиф тем временем сложил на полу под крюком все подушки, какие были в доме.
Бедрана вернулась.
— Ну, давай жена, — обратился к ней Наиф, — один конец веревки зацепи за крюк, только сначала сделай петлю, чтоб голова пролезла.
Женщина словно приросла к полу, руки ее тряслись, сердце так колотилось, будто хотело выскочить.
— Жизнь-то, оказывается, сладка, — сказала она тихо, — хоть и для вида, а все равно боязно. Сделай ты петлю и веревку за крюк зацепи.
— Э-э-э, нельзя мне, ты сама должна, своими руками. В этом все дело…
Бедрана с трудом сделала петлю и, подняв голову к потолку, посмотрела на крюк. Наиф подхватил молодое, сильное тело жены и подсадил ее на сложенные под крюком подушки. Ей ничего не оставалось, как протянуть руки и зацепить веревку за крюк. Сделав это, она собралась было спрыгнуть, но Наиф остановил ее:
— Погоди, еще не все. Теперь завяжи.
Он приподнял жену, и она завязала веревку.
— Вот и все, — тихо проговорила Бедрана. — Как рассветет, я повешусь, да? А потом…
Наиф не дал ей договорить. Теперь и его била дрожь, но женщина не заметила никакой перемены в нем и переспросила:
— Как рассветет, я повешусь, да?
— Да, да, — торопливо ответил Наиф, — а сейчас давай прикинем разок, чтобы утром все прошло без сучка, без задоринки, газель моя черноокая…
Глаза женщины и в самом деле напоминали глаза газели. Ох, как недолго суждено им было смотреть на белый свет…
Бедрана просунула голову в петлю.
— Так хорошо, мой ага?
— Просунь голову чуть подальше, — сказал Наиф. — А теперь поправь веревку на шее…
Бедрана поправила.
— Вот так…
Ее черные глаза были устремлены на мужа. Их взгляды встретились…
Вой волков постепенно удалялся…
Наиф все давно решил для себя и сейчас торопился покончить с этим делом до первых петухов. Сильным ударом он вышиб подушки из-под ног жены. Бедрана судорожно забилась. Не выдержав, Наиф задул лампу…
Закон отцов
Перевод А. Сверчевской и С. Утургаури
Деревня Хыйям только просыпалась.
Солнце палило немилосердно. Едва завидев его, степь начинала дрожать как в лихорадке, а потом пылала огнем под его лучами.
Фенкли Султан проснулась, но продолжала лежать с опущенными веками. Лишь услышав, как заголосил первый петух, она медленно открыла глаза навстречу новому дню.
Их было двое в маленькой комнатке: она и ее сын Заро.
Женщина приподнялась, посмотрела на спящего юношу:
— Эй, сынок, вставай, тебя молотилка ждет.
Еще не все петухи пропели, а Фенкли Султан была уже на ногах. Сквозь открытую дверь она видела, что солнце озарило деревенскую площадь и внезапно почувствовала, как в сердце ей начал закрадываться страх. Она подошла к сыну и стала тормошить его:
— Вставай, сирота моя.
Заро проснулся.
— Быстро, быстро, уж утро давно.
Юноша оделся и, обернувшись к матери, произнес:
— Мать, дай мне с собой поесть.
Фенкли Султан присела на корточки и принялась собирать еду. Выспавшийся, сильный, Заро смотрел на маленькую скрюченную фигурку матери: земля ее иссушила, хотя к себе еще не призывала.
— Ох-ох-ох, сынок, старость — не радость, — простонала она, тяжело поднимаясь на ноги, — ох, судьба, судьба…
Заро взял приготовленный узелок с едой и поцеловал матери руку.
— Что-то ты от меня скрываешь, мать, — сказал он. — Чего ты на судьбу сетуешь?
Фенкли Султан вытерла кончиком платка выступившие на глазах слезы.
— Огонь жжет мне душу… А ты еще мал…
Заро не терпелось уйти на молотилку. Он шагнул было к двери, но вернулся. Уже несколько дней мать жаловалась на жизнь и тяжело вздыхала. «Что это с ней?» — подумал он про себя, а вслух произнес:
— Не скрывай от меня ничего. Скажи, что тебе надо, — я сделаю.
Женщина прослезилась.
— Да хранит тебя Аллах, не я это придумала, таков закон наших отцов…
— Я и сам уже могу быть отцом, — сказал Заро и притопнул ногой. — Ты все меня за маленького считаешь! А кто на молотилке работает? Кто на верблюда на ходу вскакивает? Твой сын Заро!
Фенкли Султан только слабо улыбнулась в ответ.
— Вот и до тебя очередь дошла. Вырос… — начала было она и умолкла.
— Э-э-э, пока не скажешь, в чем дело, никуда не пойду, — решительно сказал юноша, — пусть ага провалится со своей молотилкой!
Мать прильнула к сыну. Потом взяла его за руку, потянула к двери.
— Иди, иди, сынок, не серди агу. Не приведи Аллах, еще сюда явится. Не играй с огнем…
— Это мое дело, — пробурчал он. — Захочу — пойду, не захочу — не пойду!
— Думаешь, уже вырос, — продолжала она, — а для меня ты все равно дитя малое.
— Пусть будет по-твоему, мать. Но разве это тебя заботит?
Фенкли Султан припала головой к груди сына. Заплакала. Заро никогда не видел, чтобы мать плакала. Он стоял как вкопанный.
Мимо дома процокали лошади. Фенкли Султан взяла себя в руки.
— Опаздываешь, сынок, — сказала она. — Что было, то было, моя печаль со мной останется… — И в отчаянии ударила себя кулаком в грудь, будто по горю своему била.
Мать чего-то не договаривала… Заро не знал что делать: то ли идти, то ли остаться.
Перед мысленным взором Фенкли Султан возникло окровавленное тело мужа. Его убили много лет назад. Перед тем как навсегда закрыть глаза, он пожелал, чтобы его сын, который тогда в пеленках лежал, отомстил за него…
— Знаешь ли, сын мой, кто появился у нас в деревне? — спросила она внезапно.
— Нет, — ответил Заро, — откуда мне знать? Я ведь нигде не бываю, только дома да на молотилке.
— Твоя правда, сынок, — согласилась женщина.
— Кто же он, этот пришелец? — спросил Заро.
— Убийца твоего отца!
Заро смотрел, как лошадь покорно ходила по кругу: остановят ее — она стоит, начнут погонять — пойдет. И вдруг представил себя на месте лошади. Чем он, собственно, отличается от нее? Приказал ему ага работать — работает. Наступает ночь — спать ложится. Рассветает — встает с первыми лучами солнца.
«Нет, все-таки я отличаюсь от нее, — подумал он, — у нее четыре ноги, а у меня только две». «И потом, я могу убить», — вдруг промелькнуло в голове.
Заро услышал, как трутся камни под жерновами, и ему как будто стало легче. «Даже у камня есть враги. Чего ж удивляться, что они есть у человека?»
Наступил полдень. Солнце стояло в зените. Заро остановил лошадь, растянулся на снопах. Есть не хотелось. Узелок с едой, который собрала мать, так и лежал рядом неразвязанный. Юноша прикрыл глаза…
Нагретые солнцем колосья коснулись его лица. Он словно очнулся и стал думать о том, что сказала ему мать. «Я могу убить человека…» — вновь промелькнуло в голове. Он тяжело вздохнул. Попытался было отогнать эту мысль, но не смог. В сердце закралась тревога. От себя не уйти, он это знал. Правда, можно броситься со скалы или в Евфрате утопиться… Юноша покачал головой. «Не обманывай себя, твой долг — убить его!».
Заро вернулся к лошади. Она снова пошла по кругу. Когда пшеницы осталось всего ничего, он остановил лошадь и сразу вспомнил о человеке, которого должен убить. «А у тебя этой заботы нет… — оказал он, глянув на лошадь, и задумался. — Я совсем как ты. Ты глаза открываешь, и я открываю. Ты ходишь по кругу, и я за тобой. Долго мы ходили с тобой нога в ногу. А теперь наши пути расходятся. Я должен убить, если я человек. Но откуда мне знать, как убивают? Из пистолета выстрелить или нож в спину всадить?.. Моего отца убил негодяй… Он первым пролил кровь… Отсидел и вернулся, свалился как снег на голову… Но разве деревня с этим считается? А я тут при чем? Когда моего отца убили, я щенком был. Что толку, что у меня язык есть, коли я сказать ничего не могу? Тебе жалко меня? Я еще и города не видел — не знаю, какой он. Что ж, так и идти в тюрьму? А может, на то воля Аллаха?»
Заро выпряг лошадь. Обнял ее за шею. «Ничего не скажешь — похожи мы с тобой, — продолжал он тихо. — И у тебя судьба черная. Разве нет? Сколько я видел лошадей, которые и знать не знают, что такое труд. Наряжают их каждый день, как невест, и прогуливают, вместо того чтобы заставить работать. Они и скорпионов боятся и от всякого шума шарахаются. А ты не такая. Скорпионы тебе нипочем, шума ты не боишься…»
Степь молчала…
Заро погладил гриву лошади, поцеловал ее в черные ласковые глаза. «Бедная моя… Сейчас я сяду тебе на спину, и ты понесешь меня. Потяну за поводья — остановишься. А разве можно так, лошадка моя? Сбрось меня, свали на землю… И беги себе — далеко… Не стой покорно! Встань на дыбы! Пусть пена на губах выступит! А то посади меня на спину, и ветер понесет нас на крыльях. Пролетим над деревней и помчимся дальше, в края, где кровь не льется рекой. Ну что головой мотаешь? Хочешь меня отвезти в деревню?.. Но ведь я должен буду человека убить! Понимаешь?»
Заро вскочил на лошадь. Та стояла смирно, словно ждала седока. И поехал к деревне.
И лошадь, и Заро — оба устали. Но пожелай он, и она понеслась бы галопом. Она была в его руках. «Хорошо тебе, — думал он, — я-то знаю, что ты устала, не заставлю тебя бежать. Если бы и ко мне в деревне так относились! Не принуждали бы сводить счеты за кровь, которая давным-давно высохла. Ты скажешь, конечно, чтоб я не убивал, так ведь? А можешь ли ты ослушаться меня, коль прикажу тебе нестись галопом? Если я не убью, я стану для них хуже собаки. В куске хлеба откажут, девушку в жены не отдадут. Свались беда на мою голову — никто мне руки не протянет… Так-то, лошадка моя. Мой отец хотел, чтобы я прожил жизнь, как честный человек, и оставил мне наказ убить. Вот как он, бедняга, свое отцовское право использовал… А мне теперь хоть из деревни уходи… Где-то есть большие города… Наши, деревенские, ходят туда за керосином, за солью, за сахаром… Там, говорят, сядешь перед ящиком, не успеешь и слова сказать, как на бумаге твое лицо отпечатается… А ты своего отца знала? Ну что мордой мотаешь? Я вот человек, а отца своего не знал. В то время и бумажек с отпечатками лиц не делали…»
Заро поднял голову, огляделся вокруг. Только что казавшийся безжизненным холм обернулся деревней. «Вот она, земля, на которой убили отца… — Заро горько усмехнулся. — А что если бы отец вырос сейчас передо мной и сказал: „Я твой отец. Пойди разузнай, он это или не он“».
Лошадь шла не спеша — видно было, что она наработалась за день. Да и сам Заро едва держался в седле: того гляди свалится… Со стороны деревни послышался лай собак… Глазам юноши открылся протекавший неподалеку Евфрат. В нем было так мало воды, что казалось, он вот-вот пересохнет совсем.
Заро подъехал к деревенской площади. Отсюда лошадь направилась к конюшне аги. Ветер, пролетавший над деревней, поднимал в воздух и нес вдоль дороги все, что попадалось на пути…
До конюшни оставалось не больше пяти домов когда Заро увидел старика верхом на коне. Поравнявшись, они взглянули друг на друга.
— Селям, — произнес незнакомец.
— Селям, — ответил Заро приветливо.
Они уже миновали друг друга, как вдруг Заро повернул лошадь назад и закричал старику вслед:
— Постой! Я, кажется, тебя знаю!
Старик оглянулся:
— Что-то я не припоминаю тебя, сынок.
Заро внимательно вглядывался в худое, изможденное лицо старика, поросшее жесткой щетиной. Солнце садилось. Старику не терпелось ехать дальше.
— Меня мало кто знает, — проговорил он, — особенно среди молодых.
— Я вроде видел тебя в прошлом году на свадьбе, — продолжал Заро, — ты из деревни Хоюк. Махо тебе не родственник?
— Нет, — тихо ответил старик, — я жил там когда-то… — И добавил: — Ты меня с кем-то спутал… Люди парно рождаются, лев мой…
Заро уже собрался было повернуть лошадь к конюшне, как вдруг почувствовал, будто в сердце ему что-то ударило: по возрасту старик вполне мог быть тем человеком, о котором говорила мать. «Не трогай его, пусть едет», — сказал себе Заро, а вслух произнес:
— Доброго тебе пути…
Так бы и разъехались они в разные стороны, если бы Заро не увидел своих односельчан, которые возвращались с молотьбы. Среди них был один старый крестьянин.
— Селямюналейкюм[55], — приветствовал крестьянин юношу, когда поравнялся с ним, и, не дожидаясь ответа, проговорил: — Старую вражду не поминай на ночь…
Заро понял, что от судьбы ему не уйти.
— Это ты убил моего отца? — спросил он старика, и голос его дрогнул.
— О Аллах, уж не Заро ли ты, что тогда в пеленках лежал?
— Да, я, — ответил юноша.
Старик смекнул, что сболтнул лишнее, да поздно было…
Всадники ринулись друг на друга…
— Остановись! — крикнул юноше старый крестьянин. — Сказано тебе, не буди шайтана на ночь!
Но его никто не слушал.
Заро выхватил нож. Нож был не таким кривым и острым, чтобы им можно было с одного удара прикончить человека. Противник Заро, видно, был безоружным: он не потянулся ни к поясу, ни к карману…
Старый крестьянин крикнул еще что-то. Послышались голоса: надо де вмешаться. Но кто-то сказал твердо: «Оставьте их! Заро должен пролить его кровь».
Заро подъехал к старику и, приподнявшись в седле, всадил ему в грудь нож. Оба повалились на землю.
Старик попытался встать. Нагнувшись над ним, Заро еще несколько раз ударил ножом по его иссохшей груди… По ножу заструилась кровь… Юноша замер над человеком, который лежал на земле в залитой кровью одежде…
Кто-то побежал в деревню, чтобы подать весть. Кто-то прибежал оттуда. Заро ничего не видел, он не мог оторвать глаз от лужи крови…
К нему подошла его лошадь, потерлась о него, но он стоял не шелохнувшись, будто прирос к земле, даже головы не повернул. Лошадь отошла от Заро, подошла к лошади убитого, животные обнюхали друг друга, громко заржали и поскакали рядом.
Издали донесся женский крик. Фенкли Султан бежала быстрее ветра.
Подбежав, она нагнулась над телом старика.
— Это он, — проговорила она, запыхавшись, — ты не ошибся. Ты больше не должник своего отца, сынок.
Крестьяне окружили Заро. Они впервые видели человека, который, убив, не бежал, не мог бежать.
Фенкли Султан подошла к сыну.
— Беги, сынок, заклинаю тебя, того гляди, его родственники нагрянут.
Но Заро, казалось, не слышал ее. Как заколдованный смотрел он на человека, которого убил и который лежал перед ним весь в крови…
— Ты в отца пошел, сынок, — сказала Фенкли Султан. — На того так же кровь действовала.
Дрожащими руками она сорвала с сына рубаху. Обнажилась мальчишеская грудь.
— Сирота ты моя, — запричитала она, — за тебя мне и умереть нипочем.
Женщина с силой вырвала нож из рук сына и дважды крест-накрест провела им по его груди. Заро будто очнулся.
— Беги, беги! — услышал он лихорадочный шепот матери. — Пусть я в землю лягу, только ты спаси себя!
Подставляя рассеченную грудь последним лучам солнца, Заро побежал в степь.
Хюсейн Улаш
Голодранка
Перевод Г. Александрова и К. Глазуновой
Состоятельные люди от всех прочих отличаются еще и тем, что дают своим детям новомодные имена. Когда со временем эти имена становятся обиходными, придумывают другие. Зехра — одно из имен людей бедных.
Ее звали Зехра, она училась в последнем классе начальной школы, была старшей из четырех сестер и единственная из них посещала школу. В тот год, когда она начала учиться, умерла мать.
Отец, жгучий брюнет с вьющимися волосами, был слабого здоровья, все время кашлял и часто болел. С утра до позднего вечера он бродил по городу с малярной кистью, думая лишь о том, как добыть денег на пропитание детей и уплату за жилье.
Жили они на далекой окраине, ютились в лачуге, сколоченной из ящиков из-под фруктов, половину которой занимала другая семья.
После смерти матери на Зехру легли все обязанности по дому. Она готовила еду, стирала белье, таскала воду, прибирала в доме. Да еще находила время ходить в школу и готовить уроки.
Как и соседские дети, она была почти разута и раздета. Вот и прозвали ее в школе Голодранкой. Зехрой она значилась только в классном журнале. Новое имя прилипло к ней — так ее звали и дома.
Говорят, люди живут, пока мечтают! Мечтала и Зехра: как окончит начальную школу, сдаст конкурсные экзамены в учительскую школу, при которой есть общежитие, потом станет учительницей.
У нее будет чистая одежда и деньги в сумочке. Она устроит сестер в школу, и они тоже станут учителями… Достанет лекарство для отца и вылечит его от кашля…
Отец опять был болен. У них кончилось топливо. Сестры, прижавшись друг к другу под стеганым одеялом, пытались хоть немного согреться. А она, дрожа на февральском морозе, пошла в школу.
Скорей бы летело время! Когда становится тепло, отец не болеет так подолгу.
Скорей бы наступили теплые дни! Ей не пришлось бы мерзнуть по дороге в школу. Она смогла бы готовить дома уроки. Окончила бы школу, поступила бы в учительскую школу и стала бы учительницей. Ученики, приветствуя ее, говорили бы: «Здравствуйте, учительница!» Были бы у нее туфли, шубка, зонтик, перчатки. Она ела бы свои любимые кушанья.
В школе было принято угощать с первой получки. Ее учительница купила в буфете шоколад и угощала своих коллег. Разламывая плитку, она уронила кусочек на пол. Зехра заметила это, а когда учителя пошли на урок, подобрала шоколад и попробовала. Какой же он был вкусный! Как только она станет учительницей, она непременно купит такую же плитку в школьном буфете.
На уроках Голодранка обычно садилась на места тех, кого в тот день не было в школе. Сидеть с ней рядом никто не хотел. Одноклассники жаловались, что от нее дурно пахнет. Стоит ей только подсесть к кому-нибудь, как тут же поднимается рука и просят ее отсадить. Ни слова не говоря, она быстро пересаживается на другое место.
А однажды в школу пришла мать одного из учеников в богатой меховой шубе.
— Господин учитель! Мой ребенок совсем потерял аппетит, он ничего не ест, — стала жаловаться она. — Его преследует запах, который исходит от Голодранки, его соседки по парте…
В начале года родительский комитет раздавал бедным ученикам карандаши, тетради и прочие школьные принадлежности. Если бы раздавали еще и сахар!
В перерыве между уроками ученикам полагалось молоко. Из дому они приносили сахар и пили сладкое молоко. Голодранка пила молоко без сахара, но была рада и этому…
— У тебя нет сахара? — спросил ее как-то дежурный учитель.
— Нет, — ответила Голодранка.
— Дети, вы должны поделиться со своим товарищем. Отломите ей понемногу от ваших кусков. Пусть она, как и вы, пьет молоко с сахаром.
Некоторые ученики, чтобы заслужить похвалу учителя, отдавали ей по целому куску.
Отец совсем разболелся и слег в постель. Этот сахар поддержит его силы, и он снова сможет работать. В доме появится хлеб. Они смогут купить фасоли, а может быть, и масла, и дров.
Молоко ученики пили в подвале школы. Дети из состоятельных семей в подвал не ходили. Их молоко оставалось, и кто хотел — мог пить по два стакана.
Зажав в кулаке сахар, Голодранка спряталась как-то в укромном уголке. А когда ученики толпой окружили учителя, сунула сахар в карман и быстро выпила молоко.
Больной отец попьет сладкого чая и выздоровеет. В доме будет хлеб и горячая еда. А может, и масло, и дрова. От этих мыслей ей стало легко и радостно…
Но к бедным людям, если и приходит радость, то не надолго. Надо же было случиться, что в этот день у одного из учеников что-то пропало. Решили обыскать всех. Начнут, конечно, с Голодранки и найдут спрятанный сахар…
От ужаса Голодранка покрылась холодным потом, все поплыло у нее перед глазами. Рушилась мечта об учительской школе. «Здравствуйте!» — приветствовали бы ее ученики, окружая плотным кольцом. Начищенные до блеска туфли, а не башмаки на резине, приятно облегали бы ноги. Ее согревала бы меховая шубка. Во рту ощущалась бы сладость шоколада.
«Голодранка! — скажет больной отец. — Зачем ты это сделала? Ну не попил бы я чая — ничего бы не случилось».
Ее обыщет дежурный учитель, наблюдавший, как дети пили молоко с сахаром. И она ничего не сможет сказать, только будет смотреть ему в глаза с немой мольбой о пощаде…
Все были уверены, что пропавшая вещь окажется в кармане у Голодранки. А она не сводила глаз с учителя…
— Учитель! Нашлась пропажа, — услышала она вдруг и лишилась чувств.
Очнулась она на руках у учителя…
Арендная плата
Перевод Г. Александрова и К. Глазуновой
Он был родом из Эмирдага. В этих краях почти каждый день совершались кровавые преступления. Здесь не встретишь человека, руки которого не были бы обагрены кровью. Причин убийств не перечислить: и похищение девушек, и ссоры из-за земли, межи, воды, и кровная месть.
Ему было около сорока лет. Большая семья на руках, много дочек и только один сын, который служил в армии. Заботы о хлебе сковывали, как тесная обувь. У него было два невозделанных поля по десять дёнюмов. Еще он мог лудить посуду.
Брата его убили. Поэтому он всегда был при оружии. Как говорится, держал палец на курке. Но враги тоже были настороже.
В каждом вздохе ему чудилась смерть, она все время витала над головой. В каждом съеденном куске, в каждом глотке воды таился призрак смерти. От судьбы не уйдешь. Если не он убьет, так его убьют. Даже во сне он находился во власти страха смерти. Ему снились оружие, выстрелы, кровь… Душа металась, как пойманная птица.
Однажды спалили стог на его поле. И взведенный курок спустился. Он знал, что отныне смерть будет его преследовать, как охотничья собака.
Как только раздался выстрел, он бежал. Дыхание перевел в Стамбуле. Жена и дети были вместе с ним.
В этом огромном городе можно найти укрытие — здесь его никто не знает. Но надо выдержать жестокую борьбу за существование. На несколько дней он нашел приют у родственника на окраине города. С его помощью удалось соорудить крохотную лачугу из ящиков из-под винограда и лимонов, где можно было приклонить голову.
Жена и старшая дочь Сырма отправились на поиски куска хлеба. Они ходили по людям стирать белье, а он рано утром бежал на рынок, на площади перед мечетью, где нанимали поденщиков. Поденщики с лопатами и мотыгами в руках собирались у стены. Взоры их были устремлены на надсмотрщика. Ему отдавали треть или даже половину дневного заработка — не то не даст работы вообще. Здесь процветало бесправие.
Сырма нашла в одном доме место прислуги. Работа ее считалась легкой: ей надо было ухаживать за прикованной к постели матерью хозяина, убирать комнаты, стирать белье, готовить пищу. Семья обрадовалась такой удаче: одним ртом меньше. К тому же Сырме обещали платит двести лир в месяц. Отныне отчаянные мысли не будут жалить, как скорпионы, мать в те дни, когда она не сможет найти работу. И она сумеет выкроить время, чтобы приготовить еду для семьи, постирать белье, прибрать в лачуге.
Мечта о постоянной работе не оставляла его: не нужно было бы делить дневной заработок с надсмотрщиком. Он умел хорошо лудить посуду и мог бы иметь свое дело. Но для этого нужен хоть какой-то закуток, а за него потребуют высокую арендную плату. И ему никогда не выпутаться из долгов. Он долго искал, но, не найдя ничего по карману, оставил надежды.
В нем еще жил страх быть настигнутым в один прекрасный день давними врагами. Этот страх и мечта о лудильне были неразлучны и не оставляли его ни на минуту. Своими мыслями он делился с женой и детьми, и все вместе мечтали о мастерской.
Дни шли своим чередом. И вот однажды Сырма вернулась домой с радостной вестью. В доме, где она работала, сдавался подвал.
Он побежал к хозяину дома. В подвал вела узкая лестница. Свет в помещение проникал только через дверь. Пол был земляной. Сквозь стены просачивалась вода… Хозяин просил три тысячи лир.
— Господин, прояви великодушие! — умолял он. — У меня нет сейчас таких денег, но в долгу у тебя я не останусь, поверь мне!
— Я сказал тебе первому, потому что Сырма здесь работает, а вообще-то желающих много, и деньги у них на руках.
— Господин, если бы у меня были деньги!.. Но откуда их взять? Сделай доброе дело, я готов на все, чтобы услужить тебе. Пожалей меня! А когда заработаю — отдам с лихвой!
— Нет! И слышать ничего не хочу! Ты не возьмешь подвал — другие возьмут.
Он ухватился за руку хозяина, но тот брезгливо оттолкнул его:
— Хватит торговаться. Денег у тебя нет, так есть дочь Сырма! Есть же она у тебя?