Дитя Ковчега

fb2

Год 1844-й. В лондонском работном доме появляется Мороженая Женщина, которая тут же производит на свет странного младенца.

Год 1845-й. На севере Англии, в деревушке Тандер-Спит, появляется мохнатое дитя, подкидыш со ступнями, похожими на ладошки. Его усыновляет местный Пастор. Ребенку суждено стать богобоязненным изгоем.

Год 1845-й. В Лондоне у королевского таксидермиста и его жены-медиума рождается толстая девочка. Ребенку суждено стать известной кулинаркой.

Год 2010-й. В Великобритании – Кризис Рождаемости: все женщины стали бесплодными. Те, кто покрепче нервами, вместо детей заводят себе обезьян. Ветеринар Бобби Салливан процветает, но одна ошибка рушит налаженную жизнь, и он вынужден бежать в захолустный Тандер-Спит. Ветеринару суждено стать главой нового племени Homo Britannicus.

«Дитя Ковчега» Лиз Дженсен – достойная Диккенса здравая, остроумная и сумасбродная сага о причудах эволюции и чудесах бытия – впервые на русском языке.

Рафаэлю

* * *

Естественный отбор ежедневно и ежечасно подвергает строжайшему придирчивому обследованию все изменения, что происходят в мире, даже малейшие, отвергая то, что плохо, сохраняя и улучшая то, что хорошо… Мы не замечаем этих медленных изменений в их постепенном становлении до тех пор, пока ход времени не отмерит огромные протяженности целых эпох, да и тогда наше понимание долгих геологических эр несовершенно: мы видим только, что современные формы жизни отличаются от существовавших прежде.

Чарлз Дарвин «Происхождение видов». 1859

Прости, Господь, мои насмешки над тобой,

И я прощу, что шутку ты сыграл со мной.

Роберт Фрост, «Прости, Господь», 1962

Пролог

В начале – океан. Огромный. Иссиня-черный под угольными небесами. Прорезаются солнечные лучи: яркие, опасные. Под кучевыми облаками дождь хлещет по волнам – стеклянные громады яростными осколками разбиваются о корпус Ковчега. Корабль – щепка пред ликом пучины. Игрушка из древесины и пеньки.

Воздух бурлит.

Каюта Ковчега обита кожей; там просыпается Человек. Приближается шторм, человека шатает. Он вытягивает руку, хватает флягу, отхлебывает кроваво-красного кларета. Давится и разражается бранью. Его язык: королевский английский.

– Тысяча чертей!

В трюме что-то не так. Человек это чувствует. Слышите: из гробницы Ковчега доносятся визг, хрюканье, вой; свист, рычание, лай; рык, тявканье, уханье. Человек роется в нагрудном кармане и смотрит на грязные часы. Четыре часа. Такой гам обычно стоит во время кормежки – но звери уже съели свои сено и похлебку. И Хиггинс, Стид и Баукер раздали им дозы опия час назад. Животным пора затихнуть в наркотической дреме. Раньше в бурю они всегда спали.

Да: что-то не так.

Нюхая воздух, Человек различает миазмы животной паники. И еще он чует их страх. А затем вдруг – свой собственный, что растекается из подмышек по рубашке с воротником стойкой.

Он бормочет под нос какое-то слово. Это слово – «бунт». Словно ожидал этого момента. Знал, что он наступит.

И тут корабль взлетает на волне, фляжка Человека с лязгом падает на пол, подпрыгивает, отлетает под шконку.

Человек звонит в колокол, вызывая Хиггинса и команду. Матросы знают, что положено делать. Грохот каблуков заполняет трапы, и Человек замечает, что звериный запах изменился. Смешиваясь с ароматом Человечьего внезапного страха, он заполняет судно целиком, просачивается сквозь трещины в древесине, заползает Человеку в ноздри. Сладковатый и сильный. Назойливый и металлический. Запах свежей крови.

Шум внизу громче, в нем все больше угрозы. Лай, рык, тявканье, гогот. И истошный женский крик.

Человек натягивает ботфорты. Достает стеклянный шприц. Аккуратно наполняет его праксином. Прикручивает прочную иглу. Качаясь, поднимается на ноги. И с грохотом спускается в трюм.

Под палубой вспыхивает мятеж, а за кормой с убийственным шквалом разражается шторм.

Месяц спустя, когда в Риверсайд-Хиллз прибыл Бродячий Цирк Ужаса и Восторга, в работном доме Гринвича появилась Мороженая Женщина. Плащ ее превратился в лед – закостенелый шатер. Под ним колом стояла балетная пачка. На дворе 5 декабря 1844 года – воздух был так холоден, что вороны осыпались замертво с деревьев, как паданцы, и шлепались в сугробы, свершая крошечные и рациональные обряды самопогребения. Не женщина, а тростинка, сама как сосулька.

– Откуда вы? – в ужасе воскликнула сестра Бенедикта.

– Из океана. Я плыла. Потом запуталась в рыбачьей сети. Остальные утопли, – прохрипела она.

Больше она не смогла проронить ни слова. Пачку с нее пришлось отламывать. Стараясь не глядеть на обнаженное тело, монахини плюхнули женщину в железное корыто с чуть теплой водой. Но сестра Бенедикта не удержалась и все же глянула украдкой.

– Кто-нибудь, сбегайте за повитухой, – выдохнула она, уже не глядя украдкой, а изумленно пялясь. – Она в крайней степени деликатном положении!

– Чрево ее открылось и захлопнулось, будто щелкунчик, – рассказала затем повитуха. – Это было так противоестественно, – добавила она, поражаясь необычайной легкости родов и тому, как Мороженая Женщина владела костями таза (отчасти из-за своей феноменальной гибкости). Только присела – и он вышел. И, словно вторя ее волнению, из уст младенца вырвались пронзительный вопль и струя отрыжки.

Вскоре по работному дому пошел слух, что ребенок Мороженой Женщины – дитя Дьявола. Осмотрев новорожденного и сверившись с Библией, Управляющий, мужчина дородный и серьезный, вынес тот же вердикт. Он веско объявил новоявленной матери, что возглавляет христианское заведение, после чего приказал двум слугам выкинуть ее на улицу в зимнюю ночь. Слова, кои Мороженая Женщина бросила, удаляясь, через плечо, лишний раз подтвердили ее связь с Сатаной, с чем согласились все.

– Увидимся в Аду, жирный мерзавец! – крикнула она, пробираясь по сугробам к мерцающим огням Бродячего Цирка Ужаса и Восторга и сжимая подмышкой запеленатого младенца, будто посылку. Всю одежду ее составляли только рваные останки пачки да пара пуантов на маленьких ступнях.

На следующий день Бродячий Цирк Ужаса и Восторга собрался и отправился на север.

Больше Мороженую Женщину в Гринвиче не видели.

Глава 1,

в которой уклоняющийся самец отбивается от стада

2010 год

Безграничная надежда; вот что переполняло мое сердце, когда я жал на газ моего ультранового автомобиля и мчался на север навстречу моей ультрановой жизни.

Безграничная надежда – и блестящая трасса впереди. Я вставил диск, заполняя машину Элвисом – «Синие замшевые туфли».[1] И начал подпевать. Несколько пинт пива – и я вам изображу Короля рок-н-ролла:

Х'чешь спа-али м'й дом, уг'ни авто,Выпей из б'нки весь мой вискарь…

Он умер в день моего рождения. 16 августа 1977 года. Как феникс, ждал, когда я появлюсь на свет. Знал, что сможет передать мне эстафету. Но, к сожалению, певец я не ахти, поэтому я ветеринар.

Змея сбрасывает кожу минимум раз в год. Потом находишь выцветшую шелуху на папоротнике, дроке или вереске – а хозяйка, жившая внутри, уже ускользнула. Я скинул свой старенький «воксхолл» в «Мотормарте» и появился в блестящей маленькой «ауди-нюанс». Со свистом и на обгон. Самое то.

На карте Тандер-Спит напоминает узелок из порванных вен в двух сантиметрах над Ханчбергом, но, когда я выезжал из Лондона, в голове уже четко вырисовывался пункт моего назначения – из ностальгических воспоминаний о выходных на побережье. 1980-е. Прекрасная летняя пора – чайки клюют рожки от мороженого, мы, мальчишки, ритуально закапываем папу в песок и окурки, а мама сидит, закупорившись в душной палатке, пьет водку из термоса и слушает прогноз погоды. Запах чикен-наггетсов, крема для загара, попкорна и мочи. Чем вам не общество?

И откуда мне было знать, пока Северная Объездная уменьшалась в зеркале дальнего вида, а в поле зрения вплывала трасса Ml, что моему будущему угрожает чье-то прошлое?

Но, э-э, дружище, не тр'нь мои туфли, не тронь.Мои синие замшевые туфли…

И кто мог предвидеть, когда я открывал люк тачки и вдыхал запах свободы, что викторианское наследие, откопанное на чердаке Старого Пастората, изменит ход эволюции человечества?

Дел'й, что хошь, но мои синие туфли не тронь…

И кто мог…

Нет. Выключи Элвиса. Начни с начала, расскажи все до конца, а потом остановись.

Ладно, хорошо.

Впрочем, все началось не с того, что я сменил тачку, а месяцем раньше – когда ко мне в клинику на свидание со смертью прибыла Жизель, катализатор переворота в моей жизни. Как там говорится – «никогда не работайте с животными и детьми»? Я нарушил оба правила.

Стоял еще только октябрь, но с каждым днем солнце все раньше ныряло за станцию Тутинг-Бек, а сочельник под въедливые рождественские мелодии уже захватил магазины. Жизель привели после обеда – угрюмая сутулая макака. Наряженная в розовое платьице и обязательный памперс, она сжимала руку мужчины в трикотажном свитере. Ветеринары привыкли, что хозяева похожи на питомцев и наоборот, так что внешность мистера Манна меня удивила. Для начала, он был мужчиной; согласно «Вашему питомцу», журналу о животных, который с неохотой выписывала моя клиника, с самого Кризиса Рождаемости девяносто два процента владельцев приматов – женщины. Вдобавок, он отнюдь не сутулился – бодрый, с энергичной походкой. Я бы сказал, он больше напоминал пса: рыжего сеттера или, на худой конец, гончую. Наверное, когда-то у него была собака.

Обезьянка сосала большой палец.

За последние два года, с тех пор как Государственный Банк Яйцеклеток перестал принимать заявки от женщин старше тридцати, я осматривал десять – двенадцать макак в неделю. Плюс шимпанзе, коаты, орангутанги и даже изредка гиббоны и бабуины – вот обычный список пахнущих шампунем животных, которых любящие псевдомамаши притаскивали на прием – то у чада запор, то ему требуется психиатр. Подлинные фанатички даже брили обезьян и кормили грудью в приемной. Мурашки по коже.

Ясное дело, вскоре оказалось, что Жизель принадлежит вовсе не мистеру Манну, а его жене, которая улетела в командировку. Рассматривая обезьянку, я вспомнил миссис Манн: крепко сбитая, но маленькая, фанатичный взгляд, тяжелые каблуки. Все сходится.

– Не нужно ее осматривать, – без обиняков заявил мистер Манн, сажая макаку на операционный стол. – Я хочу, чтобы ее усыпили.

Волосатые ноги Жизели, нелепо торчавшие из-под розового платьица, свисали со стола, и она из интереса ими болтала. Еще на ней были короткие носки и дорогие кроссовки с резиновой подошвой – последний писк обезьяньей моды.

– Гуманно, – добавил мистер Манн после секундной заминки. Словно существует грязный, негуманный способ, с пытками и подешевле.

Я подошел к шкафчику и, выбрав, как обычно, концентрат карбоглицерата праксина, лениво поинтересовался о причине. Макака – отличный экземпляр; лет трех или четырех. Кризис Рождаемости случился на рубеже тысячелетий, так что всем приматам было не больше десяти. Когда я повернулся со шприцем, Жизель закинула ноги обратно на стол и закатала платье, выставив мускулистый животик, на котором деловито искала блох. Вот тебе и инстинкты.

Иггли с бумажными полотенцами и кремационным пакетом стояла рядом, пытаясь сдержать слезы. Она любила животных. Особенно приматов. Она была временной ассистенткой.

– Да так, – начал Манн. – Причины как таковой нет. Я же говорю, просто жена уехала.

– То есть, будь она в городе, вы бы не стали меня об этом просить?

– В точку, приятель. – Он стоял, ожидая, что я оценю шутку. И самодовольно ухмылялся, точно предательство – новая гениальная идея, которую он разработал, запатентовал и теперь ждал дивидендов. Затем принялся неуклюже погладил Жизель по голове. Она бросила перебирать шерсть и посмотрела на него с таким удивлением и благодарностью, на какие в подобной ситуации способны только женщины. И вручила ему блоху.

– Не имею права, – ответил я, – если вы не законный владелец. Принесли регистрационное свидетельство?

Конечно, следовало спросить об этом раньше. Как можно догадаться по имени, Иггли бывает резковата. Она сглотнула, взгляд стал жестче – обычная реакция, когда разговор заходит о «правах человека» – но, слава Иисусу, промолчала. Еще не хватало, чтобы Иггли решила, будто у нее есть моральное право лезть в мои дела – только потому, что мы пару раз помяли ее одеяло. Утро выдалось тяжелое, и она это знала: ночью на стоянке возле «Сейнсбери» произошла крупная кошачья драка, и мне пришлось осматривать шесть раненых, а также ругаться с их владельцами. Приемная воняла кошками. Бедный какаду, невинный разносчик орнитоза, аж грохнулся в обморок, когда хозяева и кошки устроили концерт. А до этого я обнаружил, что партия вакцины против гриппа для коат – паленая, и чтоб я сдох, если у нас в операционной не закончились нитратные капсулы. Я выглянул за дверь, чтобы сказать этим, с корзинками, подождать снаружи, но тут явился, рыча, ожиревший мастифф с кистой яичек. Проблема кошачьих воплей разрешилась, зато прибавились другие – в виде долговой расписки от хозяина пса и лужи мочи на линолеуме.

– Свидетельство? – переспросил Манн. – Не знал, что оно понадобится.

– Новые правила, – кивнул я. – С Кризиса Рождаемости.

– Не знаю, где она его хранит, – сказал он с упреком, точно я был обязан телепатически перехватить его мысли, отзвониться и предупредить о нужных бумагах до того, как он вышел из дому.

– На приматов, собак и лошадей выдаются свидетельства, – пояснил я. Повисла тишина – мистер Манн жевал щеки, слегка раскачиваясь на каблуках, поэтому я продолжил: – На кошек – нет.

– Что ж, кошки у меня нет, – зачем-то сообщил мистер Манн. – Зато есть обезьяна.

– Я вижу. – И я подмигнул Иггли. Жизель, покорно свернувшись на операционном столе, испортила воздух. Иггли покраснела.

– Нет, – поправил Манн. – В смысле, у меня другая обезьяна. Моя обезьяна. Раньше он принадлежал моей сестре, но она…

Манн замолчал. Я и так все понял. «Синдром начала тысячелетия», как его окрестили. Нет детей, нет будущего. Как она это сделала? Театрально, с вершины скалы? Или тихо и по-домашнему, накачавшись химией?

– Мы живем в ужасные времена, – покачал головой я. Я не шутил – чистая правда.

– Ричи тоже макака, – продолжал Манн. – Без родословной, в отличие от Жизели, но…

Я всегда тренирую перед зеркалом разные гримасы после того, как почищу зубы. И сейчас я примерил удивление. Будто не понимаю, к чему клонит Манн.

– Ну, может, я принесу его свидетельство вместо ее? Сойдет? – Он спрашивал меня как маленький мальчик учителя. – Понимаете, они не ладят. – Теперь его голос стал опасно доверительным. – Она и он. Жизель и Ричи. Видите ли, они дерутся. С тех пор как моя сестра… С тех пор как Ричи поселился с нами, он все время сам не свой. Вроде как осиротел. А еще он пытается замутить с Жизелью – лезет на нее и все такое, типа, хочет секса – но ей это не нужно. Понимаете, она стерилизованная. Поэтому, ну, фригидная.

Теперь я вспомнил, как ее стерилизовал. Миссис Манн утверждала, что у Жизели никогда не было самца и беременной она оказаться никак не может.

– Она воплощение девственности, уверяю вас, – чопорно заявила миссис.

Но, конечно, во время операции, я обнаружил двух эмбрионов, прилипших к матке обезьянки. За такое я всегда беру дополнительно.

– Ричи – живой парнишка, – умолял Манн. – Ему нужна подружка, а не высокомерная штучка, которая постоянно пытается его опустить.

Его собачьи глаза переполняло отчаяние: ему требовалось, чтобы его погладили по голове, дали кусок шоколада или пожевать резиновую кость, – как-то одобрили кипящий котел собачьих эмоций, которые заменяли ему интеллект.

Я вспомнил лицо миссис Манн, когда она приехала забрать Жизель после операции и подписывала чек – маленький подбородок решительно выдвинут, губы вот-вот расплывутся в победоносной улыбке. Я рассказал об эмбрионах.

– Вот видите, все-таки не воплощение девственности, – заметил я. – Ваша Жизель не такая невинная, как кажется.

Миссис Манн подстроила лицо.

– Ну, значит, я успела в последнюю минуту, – наконец улыбнулась она. Все это меня поразило – ее решительность, спокойствие, с которым она восприняла новость. (А как, например, волновался утром из-за кисты хозяин мастиффа; словно я хотел вскрыть яйца ему самому.) – Она слишком молода, чтобы стать матерью, – бодро прибавила миссис Манн. Это я уже не раз слышал – вполне стандартная фраза женщин, которые покупали обезьянок вместо детей, а потом начинали ревновать, когда маленькая мисс Примат взрослела и залетала. – Жизель вряд ли справится. Знаете, у нее были такие чувствительные предки.

Помню, я фыркнул и переглянулся с Иггли. Кое-кто – возможно, те же ребята, что придумали кроссовки с резиновой подошвой, – загребают уйму бабок на этих липовых родословных. Впрочем, я не видел смысла объяснять миссис Манн, какое дерьмо все эти обезьяньи генеалогии, – на лице ее застыла непоколебимая убежденность, какая бывает только у людей, с самого рождения вскормленных на лаже чистейшей воды.

Мистер Манн также выжидающе смотрел на меня. И Жизель тоже.

– Ну что? Сделаете?

Я промолчал – притворился, что не слышал.

– Я доплачу сверх пять сотен евро.

Иггли глянула на меня.

– Наличными, – добавил он, правильно расценив мое молчание. В его голосе не было стыда – как и в моем, когда я ответил:

– Тысяча, и я все сделаю. – Я решил, что риск того стоит. – С условием, что вы найдете свидетельство и уничтожите, как только попадете домой. Нести ответственность я не собираюсь.

Я пожал протянутую мне липкую руку, и Манн тут же вручил мне бабки. Жизель наблюдала, как он их отсчитывает, копируя движения его руки и так же шевеля губами, словно тоже считала.

Все на месте.

– Ладно, Жизель. А теперь закати для меня рукав, хорошо, дорогая? – пробормотал я. Она послушно подчинилась.

Когда я искал вену на ее волосатой лапке, Манн отвернулся. Впрочем, его право. Все-таки, он заплатил мне штуку евриков, чтобы не пачкать руки самому. Иггли тоже отвела взгляд.

А Жизель – нет. Она с интересом, пристально наблюдала за процедурой.

– Видишь? – произнес я, нажимая на шприц. – Это не больно. Спокойной ночи, детка.

Она кивнула, словно понимая смысл операции. И даже одарила меня зубастой улыбкой. А затем отключилась – как свет; розовое платьице смялось, когда Жизель сначала осела, а потом вытянулась горизонтально. Хвостик резко дернулся и безвольно повис.

Манн прерывисто вздохнул.

– Поздно каяться, приятель, – бросил я. Лицо его стало белым как мел. Он пробормотал что-то неразборчивое и, спотыкаясь, вылетел из операционной – быстрее, чем успеешь произнести «устный договор».

Затем Иггли запаковала начавшую твердеть, но еще теплую Жизель, и заявила, что подает заявление об увольнении.

– Ты поступил неправильно, – всхлипывала она. – Убил эту милую девочку, а ведь парень – даже не ее законный владелец. Что ты будешь делать, когда она придет? Его жена?

Я рассердился. Иггли обычно меня не допрашивает. Впрочем, она новенькая, напомнил я себе.

– Послушай, это была не девочка, – отрезал я, пнув мешок с телом. – А мерзкая макака.

Все та же старая фигня, старые песни. Я принялся объяснять Иггли, что, проработав ветеринаром уже пятнадцать лет, причем, десять – после Кризиса Рождаемости и вызванного им четырехкратного увеличения числа домашних животных, – привыкаешь играть с хозяевами в шарады.

– Психология владельцев животных радикально изменилась со времен Кризиса, – пояснил я, дословно цитируя передовицу, которую просматривал в «Вашем Питомце». Иггли нетерпеливо кивнула; явно читала эту статью. – И определенные виды животных для некоторых людей стали чуть ли не детьми. Особенно приматы.

Это вам кто угодно скажет.

– Мистер Манн хотел оградить своего обезьяньего племянника от обезьяньей падчерицы, – анализировал я. – Он следует своему человеческому инстинкту – защищать ближайшего генетического родственника. «Сын» сестры, или его обезьяний заменитель, ближе ему, с генетической точки зрения, чем «дочь» жены, которую она купила до встречи с ним. Все это только в их воображении и полная херня, но имеет большое значении для их подсознания.

– Ладно, мистер Гениальный Психолог, – раздраженно перебила меня все еще расстроенная Иггли. – И что, по-твоему, скажет миссис Манн – или, вернее, ее подсознание?

Я быстро обрисовал простой сценарий: через пару дней, на выходных, утром, в клинику придет миссис Манн с обезьянкой покойной сестры мужа, Ричи, жаждая возмездия. И попросит меня убить его, скорее всего, за дополнительную плату предложив забыть о свидетельстве. Конечно, она будет злиться на меня из-за Жизели, но ей придется прикусить язычок, чтобы Ричи присоединился к Жизели в Банановом Раю.

– И ты бы убил Ричи? – Иггли выплюнула пафосное слово «убил» с неумелой злобой утраченной наивности. – Ты бы это сделал?

Я обнял ее за пухлые плечики и поцеловал долго и страстно, как любят все мои временные ассистентки. Иггли – сладкая девочка. Вкус ее пуританской зубной пасты, приправленный наивностью, возбуждал меня, и в моих трусах зашевелился Зигмунд. Рабочий день подходил к концу, последние клиенты разбрелись из приемной. Я хотел Иггли здесь и сейчас, но она вывернулась. Ее лицо пылало гневом и одновременно – обожанием. Я видел: она жаждет секса не меньше, чем мы с Зигмундом; но Ричи с Жизелью терзали ее мозг.

– Убил бы, да? – повторила она. Похоже, ее серьезно заклинило.

– Какой смысл лгать, – начал я. Бессовестная ложь. Смысл есть всегда. – Да, убил бы. – Но честность ее не впечатлила. Поэтому я продолжил в нежданном припадке вдохновения: – Ты что, не понимаешь? Я ведь помогаю совершить убийство из милосердия – эвтаназию – во имя более важных вещей.

Иггли задумалась.

– Каких, например? – переспросила она. До нее не доходило, но она хотела понять. – Каких, Бобби?

– Например, спасения умирающего брака, Иггли, – нашелся я. Зигмунд рвался в бой. – Брака, задыхающегося в предсмертной агонии.

Похоже, она поняла, потому что не сопротивлялась, когда я раздел ее и уложил на операционный стол. Затем очень медленно раздвинул ей ноги и провел между ними языком. Складки оригами ее плоти набухали; Иггли не двигалась.

Однако в миссис Манн я ошибся. И в Иггли тоже.

Наутро в кухне у меня зазвонил телефон. Я только что разморозил в микроволновке шесть сосисок и открывал банку консервированных грибов. Все еще сжимая банку с открывашкой в одной руке и три яйца в другой, я схватил трубку. Плохая идея, потому что после первой фразы дамы в трубке я выронил одно яйцо.

– Я подаю на вас жалобу в суд. – Плюх – и на линолеум. Я тяжело опустился на стул и пристроил банку с грибами на колени.

– Кто это? – спросил я, пытаясь выиграть время. Конечно, я знал. Я вспомнил ее глазки-буравчики – похоже, это у нее не просто вытесненное либидо, а кое-что пострашнее. – Откуда у вас мой домашний номер? – Любопытно, какой у меня пульс? Наверное, за сто сорок.

– От вашей ассистентки… Иггли, верно? Милая девушка. Вы такую не заслуживаете.

– Точно, – согласился я. Иггли? Сердце сжалось и застучало по клетке из ребер, точно кулак. – Такую я не заслуживаю.

Я знал, что будет дальше. Я – убийца. Я хладнокровно прикончил ее обезьянью малышку.

– Жизель была личностью, – сказала миссис Манн. Я сообразил, что она рыдает, и теперь с трудом пытается выровнять голос.

– Миссис Манн… – начал я.

– Что?

– Миссис Манн, я… – (Такими темпами все это перерастет в полный бред. Тем не менее, дело серьезно. В общем, сейчас я очень осторожно положу оставшиеся яйца и банку с грибами на пол и брошу в атаку фразу, которую женщины ненавидят. Ладно, поехали.) – Я все объясню.

– Давайте, попробуйте, – отрезала она. В голосе ее, словно трещинки, проскальзывали истеричные нотки, одна ошибка – и они превратятся в бездонную пропасть. – Объясняйте.

– Ваш муж сказал мне… – начал я. Но миссис Манн играла не по правилам и бесцеремонно меня перебила:

– Я знаю, что произошло. Он дал вам взятку. А вы… вы просто дешевый наемный убийца! Тысяча евро? Столько стоит для вас жизнь ребенка, мистер Салливан?

Слово «ребенок» прозвучало без капли иронии.

– Миссис Манн, – мягко одернул я, подумав: эти еврики пойдут на мою новую блестящую «ауди-нюанс», миссис, так что не надо! А затем повторил ее имя – еще мягче: – Миссис Манн, могу вам сказать, что процедура была абсолютно стандартной. Я усыпляю минимум пять приматов каждый рабочий день.

Дикое преувеличение, должен признать. Одного в месяц, не больше. И тут меня посетила мысль: может, сказать ей, что Жизель была смертельно больна? И при осмотре я обнаружил неоперабельную дисфункцию кишечника – у обезьян такое часто бывает, если их неправильно кормят. Возможно, прокатит. И женщина будет мне даже признательна. Но поздно: безумный голос миссис Манн снова обрушился на меня:

– Я вас по судам затаскаю! – завопила она.

Повинуясь какому-то инстинкту, я глянул на коврик в прихожей. И увидел одинокий белый прямоугольник. На конверте школьным почерком Иггли было выведено мое имя. Вот и все. Меня взяли в клещи.

– Пошла нах! – заявил я этой Манн и швырнул трубку.

Иггли явно принесла письмо сама. Оно было кратким. Она уходит «по этическим причинам» и «без колебаний» даст против меня показания.

Это «без колебаний» взбесило меня больше всего.

Я зажег конфорку и прибрал беспорядок. Тыча вилкой в сосиски, тихо шипевшие на сковородке, я размышлял о Жизели, невыносимых Маннах, глупой Иггли и ее заявлении, что она подпишется под иском миссис Манн. А ведь и вправду, вдруг понял я: за исключением редкой экзотики, вроде больного тарантула, или по-настоящему сложной операции, как с парализованной после аварии колли, чьи задние ноги я заменил колесиками в прошлом году, вся моя жизнь превратилась в скучную рутину из вакцинации кошек, лечения покалеченных кроликов, черепах с колотыми панцирями и обезьяньей психиатрии. Но таких приключений, как с Жизелью, мне не нужно.

И пока я наблюдал, как брызги жира с сосисок оседают на плитке за конфорками и застывают мутными каплями, меня посетила неожиданная, простая и умопомрачительно гениальная мысль. Приматы – в основном городское явление.

Так беги из джунглей.

Оставь их всех. Иггли, Маннов, человекоподобных и прочих обезьян. Можно передать клинику какому-нибудь начинающему мечтателю и смыться буквально за неделю. Перемена обстановки. Свежий воздух, и все такое. Коровы, овцы, гуси; животные, которые не зря едят свой хлеб и к тому же настолько просты, грязны и неприятны, что держат человеческую сентиментальность под замком. Деревенский край, возле моря. Илистые лагуны. Пляж. Закопать папу в песок и окурки. Отлить в волны. Запах попкорна. Секс на песке. Крабы.

В мыслях и на сердце стало необычайно легко. Переворачивая на сковороде сосиски, я вдруг заметил, что насвистываю «Сейчас или никогда».[2] Вот те на! Я ничего не напевал неделями. Радость завихрилась во мне глотком эфира. Я проткнул сосиски. Ням-ням! Слюнки текли при одной мысли о них. Из отборной свинины, расцвеченные темно-зелеными крапинками шалфея. Я вдохнул аромат, и сердце воспарило. Они пахли свободой.

Безграничная надежда – и блестящая трасса впереди. Моя машина мчалась на север к Тандер-Спиту, и голова кружилась от восторга – ибо мое будущее принадлежало мне.

Глава 2,

в которой лжепоросенок оказывается на грани гибели

Ани сказали, эта НЕВЛЗМОШНА, – писала капающим павлиньим пером Мороженая Женщина годы спустя. – Ноя ДАКАЗАНА, што ВАЗМОШНА, хоть и не НАМЕРИВАЛАСЬ ничево даказывать, ведь в НАУКАХ я не сельна, и в то ВРЕМЕ дажэ не слыхала о воззрениях мистэра Дарвинна.

Тончайший пергамент, на котором она усердно записывала сбивчивые показания (кровью? грязью? отвратительной смесью того и другого?), от времени рассохся и потрескался, а сам текст расплылся от соплей и слез пастора Фелпса, немалому количеству коих суждено было пролиться в Лечебнице, прежде чем растаять в приступе безумного смеха истинной радости.

Я лишь ПАНЯЛА адно, – писала она, – мне черизвычайна НЕ ВИЗЁТ в ЛЮБОВИ.

И уж с этим не поспоришь.

Наверное, в наше время, когда вымысел настолько обыден, необходимо уточнить, что история моей жизни, о коей я здесь повествую, изложена скрупулезно и полностью соответствует как истине, так и фактам. Сказав это, я начну, с вашего позволения?

Сперва представьте Тандер-Спит: полуостров в форме селедки – хвост приклеен к материку, голова тянется в море. Богобоязненный, волнами исхлестанный край, голое обиталище суровых ветров и съежившихся корявых деревьев и кустарника, вцепившихся в почву, подобно дьявольским прилипалам. Проследуйте по мысу, вдоль линии селедочьего хребта, и найдите ее спинной плавник – взморье с серым выцветшим песком и серыми выцветшими скалами. Бросьте взгляд назад на рыбье брюхо, за ровное мерцание реки Флид, и увидите серые черепичные крыши городка – сеть из чешуи. Дальше на запад – и перед вами церковь Святого Николаса, со шпилем – черепом селедки. Запах соли, тимьяна, камня, водорослей и гниющей рыбы. Морские брызги плещут и хлещут на тебя с юга и севера. Здесь каждый год наводнения, когда прилив поднимается слишком высоко.

Тандер-Спит; здесь мой дом, дом, который я до сих пор ношу и сердце, словно лишний неустанно бьющийся желудочек. Тандер-Спит; деревушка, известная ежегодными состязаниями Вытащи чертополох голыми руками», для коих на отшибе засеивали особое поле; деревушка, где мужчин с детства приучали искать трудности и закаляться на. них, дабы сохранить суровый груботканый характер праотцев. Мой приемный отец, круглолицый темпераментный мужчина, придерживался данного подхода в вечно мне повторял: «Балуй себя, Тобиас, и ты ускользнешь от Господа». По пятницам отец набивал свои ботинки твердыми шариками: он верил, что покаяние необходимо, грешил ты или пот. А моя приемная матушка, которая мучилась натоптышами и любила время от времени побаловать себя и ускользнуть от Господа – например, в туфли с чесаным хлопком, – сжимала в суровую линию губы и молчала. Такая уж она была.

Тандер-Спит – дом серебристых чаек, моевок, буревестников, кайр, овец Лорда Главного Судьи, хильдаморских коров, знаменитых тандерспитстких черепаховых кошек, разнообразных собак и трех сотен двадцати трех жителей, людей божьих. Скоро их станет три сотни двадцать четыре.

Вот как начинается эта история – я слышал ее не раз. Белое сияние, поросенок, доктор, заражение, подарок с Небес и прочая чепуха. Все меняется с появлением пуповины, но об этом позже. Сначала – радостная часть: мое знаменитое появление в год 1845-й Господа нашего, как поведал мне богобоязненный муж, коему суждено было, к счастью или к горести и неожиданно для себя, стать моим отцом.

Пастор Фелпс прекрасно осознавал, порой и с превеликой скорбью, что чудеса нечасто случаются в Нортумберленде, а еще реже в Тандер-Спите. Полумистические вкрапления – гадание на чайных листьях и цыплячьем помете, обвинения в колдовстве Джоан, полоумной кузины миссис Ферт, падения морали в виде всевозможных внебрачных связей, телята с двумя головами – да. Но чудеса – никогда, если отец был честен с собой. (А когда он таким не был?) Самым увлекательным событием месяца стал Бродячий Цирк Ужаса и Восторга, который отбыл вчера из Джадлоу, оставив позади привычную глупую и горячую мешанину тоски и желаний. Пастор Фелпс все это порицал, как и каждый год, и даже более яро, когда услышал, что на сей раз среди экспонатов – Африканский Кабан-Людоед, Десятифутовая Женщина и латыш-гермафродит с веером страусовых перьев, торчащих из обнаженного ануса. Цирк, с его лошадьми с пестрыми гривами, Механической Многоножкой и головокружительной бравадой, всегда оставлял жителей деревушки с вытаращенными глазами и мозгами набекрень. В прошлом году парень из Джадлоу, опьяненный экзотическим декадансом, уплыл на китайском ялике и теперь живет среди язычников на берегах Сянцзян, занимаясь тай-чи[3] и плетением декоративных корзин. Цирк всегда будил в молодых жажду сбросить грубое рубище, пощеголять в шелке и тафте, вырваться и посмотреть мир. Пусть даже Пастор Фелпс неустанно твердил им, надрываясь до хрипоты со своей простой и незатейливой деревянной кафедры, что все Царство Господа – передними, здесь, под широким плоским открытым небом, окном Господним, рядом с соленым океаном, Его пролитыми слезами – водами, жестокими и гневными и одновременно прекрасными и полными блистательной сардины, рыбы Господней. Дабы узреть чудеса, не нужно даже переступать порога! Они и так здесь, рядом с нами, в творениях Божьих!

Ш-ш-ш, ш-ш-ш, вторило хмурое Северное море, пока Пас-Юр приправлял огнем и серой свою проповедь рыболовам.

«Да, правда?» – думали парни, чьи ладони гноились от чертополоха и чистки раколовок с омарами. «Неужели?» – размышляли девушки, вытирая окровавленные руки о грубые передники после нелегкого рабочего утра, когда они потрошили рыбу, напевая охрипшими глухими голосами размеренные баллады о труде, что передавались от матери к дочери, вроде Эй-а-Минни», «Бобби Шафто»[4] или «Плач краба». Жизнь их была тяжела и неблагодарна. Неудивительно, что их манили ярмарки и цирки. Кто в здравом уме откажется от глазированного яблока?

А через день после отъезда из Джадлоу Бродячего Цирка Ужаса и Восторга я появился в церкви.

– И это неспроста, – шептались в деревне.

Святой Николас – покровитель рыбаков, то есть большинства тандерспитцев. Оводдсы с их морской походкой враскачку, косоглазые Туппи, молчаливые Пух-Торфы, приземленные Ядры, вечно недовольные Гавсы, Вотакены с их любовью преувеличивать размер каждой рыбы, упрямые Биттсы – все они поколениями закидывали сети и ставили раколовки на омаров, и гордятся этим. Церковь, носящая имя святого, возведена из морского кремня, а крыша ее покрыта черной черепицей. Церковь неизменно смотрится темным силуэтом, даже при ярком солнце, когда черепица превращается в зеркальное покрывало, под коим притаился дом Господен. Внутри, меж толстых каменных стен, по обыкновению, царит мрак, но сегодня все правила нарушены. В это особенное, исключительное утро, пастор Фелпс входит в свою заветную обитель и внезапно замечает облако искрящегося света, сверкающий шар, непривычное и грозное сияние, которое, кружась, движется к нему – так быстро, что у Пастора того и гляди случится приступ. Фелпс знает – такими недобрыми способами великий подстрекатель и сокрушитель Господь порой любит явить нам Себя.

Именно это видение белого Небесного сияния с розовыми переливами, как потом рассказывал Пастор жене своей миссис Фелпс, и убедило его, что во мне есть нечто особенное, пусть даже затем я его и укусил, превратив в уксус всю сладость момента.

Сперва Пастор узрел сияние (аллилуйя!); затем увидел перья. Они собрались в громадное белое облако, клубившееся сверхъестественными водоворотами и преломлявшее лучи солнца, падающие через распахнутую дверь. Сраженный подобным величием и ломотой в левом колене, Пастор Фелпс осторожно пристроил облаченный в рясу зад на скамью и посмотрел, как планируют перья, с первого взгляда узнав в них послание Господа. Когда величие и суть происходящего достигли его сознания, Пастор изумленно и кротко сполз со скамьи пониже на пол, где на коленях принялся молиться необычайно пылко и страстно. Фелпс молился, а перьев летело все больше, больше и больше, будто собирается смерч, подумал он. И тут, все еще сознавая некоторую сверхъестественность происходящего, Пастор ощутил нарастающее беспокойство – все это выглядело определенно странно – и попросил Господа простить его за прерванную молитву и разрешить пойти и проверить, что за неразбериха творится неподалеку от алтаря? Ибо Фелпс начал различать наистраннейшее похрюкивание – будто бы подсвинка.

И правда, среди летящих перьев, в эпицентре волнения, Пастор различил нечто маленькое и ярко-розовое. Точно: поросенок или, возможно, коза, вцепившаяся в перьевую подушку. Вот тебе и послание Божье. Вот тебе и чудеса. Тут Пастор не без примеси досады ощутил некоторое разочарование из-за того, что зря потратил время Господа, не говоря уже о своем собственном, на благодарственную молитву – благодарить-то, в общем, было не за что. Лучше теперь заняться более полезными вещами и, с Божьей помощью, отправить миссис Фелпс за щеткой и совком, а фермера Харкурта – изловить подсвинка, которого, без сомнения, подбросили озорники, деревенские мальчишки, ищущие развлечений проказники, для чьих праздных рук нашел работу Сатана.

Но тут перья завертелись быстрее, а вопли стали резче, словно яростно завывающая метель затеяла битву сама с собой.

В тревоге и смятении Пастор Фелпс решил поймать создание голыми руками. Он видел, как это делает Харкурт – резко ныряет, хватает животное и сует в мешок, чтоб отвезти на рынок. Потом можно выкинуть создание, пусть убегает. Нет; а как же сострадание к владельцу? Тогда привязать зверька к березе, пока не придет фермер Харкурт. Или – совсем по-христиански – обездвижить, запеленав в покрывало с алтаря, и отнести фермеру собственноручно. Да; подобное решение включает частицу уважения и к человеку, и к зверю, не говоря уже о степени неудобства для самого Пастора, которое позднее принесет сияющую радость невинного удовлетворения и, без сомнения, наиболее приятно Господу.

– Да будет так, поросенок! – прогудел священник. – Пасюр Фелпс тебя сейчас поймает!

Подсвинок все еще терзал подушку, и Пастор решил воспользоваться свирепым занятием создания и ринуться на оное, вытянув вперед обе руки, – только перья полетели. Задыхаясь or пуха, Фелпс умудрился схватить животное. Оно было горячим. Ослепленный перьями, Пастор давился и отплевывался. Вдохнув носом несколько пушистых перышек, он громогласно чихнул – горячее животное, все также извиваясь в руках Фелпса, ткнулось ему в колено.

– Ой! – Острая боль рванулась вверх по ноге Пастора: Создание внезапно и больно укусило его за голень. Фелпс выронил подсвинка и дал ему пинка; животное приземлилось на растерзанную подушку со звуком, напоминавшим «хлюп!», и, подергиваясь, осталось лежать. И тут Пастор почувствовал, что одеяние его намокло. Он опустил взгляд и увидел кровь.

Кровь, лившуюся из поросенка.

Поросенка, который оказался не поросенком.

А, по воле Господа-Отца, милосердного Иисуса на Небесах, который отдал Свою жизнь ради спасения нашего, Святого Духа, а также всех святых, вот чем: дитятею человеческим, вооруженным полным набором острых молочных зубов.

Все-таки чудо. (Ты уже догадался, благородный читатель?)

Это был Тобиас Фелпс!

Я!

Эту сцену о не совсем рождении в церкви я называю эпизодом с лжепоросенком. Как и семейство Вотакенов, от которых их отделяло пять поколений, Пастор и его жена имели склонность к преувеличению, так что, насколько верен их рассказ, я сказать не могу. Впрочем, я передал дух их повествования как можно точнее, в этом я вас уверяю.

Далее идет «на грани смерти».

Эта часть истории происходила вот как: моя кровавая рана с рваными краями внизу спины казалась настолько ужасной, что Пастор и его жена боялись, как бы я не скончался к утру. Но, будучи благословен Богом (что в поздней версии, циничнее, изменилось на «проклят Дьяволом»), я пережил эту ночь, обливаясь потом и пылая, словно печной горшок. В облаке дыма из набитой водорослями трубки приехал доктор Лысухинг, осмотрел рану, отметил прочие мои физические странности и покачал головой; впрочем, он воздержался от озвучивания мыслей перед Пастором, ибо сознавал, что они будут истолкованы как пощечина всемогущему Господу. А полагал доктор Лысухинг, что гуманнее дать мне умереть. И это Господь назвал справедливостью? Кто или что могло явиться причиной моего ужасного увечья? И что за мать могла оставить ребенка с подобной раной? В холодной церкви?

Оглядываясь назад, я понимаю, что не держу на сердце зла па доброго доктора Лысухинга. Он понимал: обстоятельства, как ни прискорбно, указывают, что я не выживу. Потом я обращался к увесистому фолианту профессора К.Г. Хорнбласта, «Основные спинные повреждения», в котором категорически утверждается: подобная рана в районе нижнего отдела позвоночника означает, что пациент – в редком случае выздоровления после неизбежного заражения – не сможет ходить прямо. Впрочем, походка у меня в любом случае не должна была стать нормальной. Существует еще один увесистый том, «Врожденные аномалии ниже колена», в которых обсуждаются, inter alia,[5] деформации стопы. Косолапость, плоскостопие, наследственное удлинение больших пальцев ног у аборигенов Оркнейских островов, кои лазают по скалам в поисках яиц, и тому подобное. Мои плоские ступни с большими пальцами, почти такими же, как на руках, торчащими под прямым углом, больше всего напоминали пару расплющенных и довольно волосатых ладошек и подходили сразу под несколько категорий, но в точности не под одну. Впрочем, как указывает автор, Дж. М. Беллоуз: «Вариации столь же многочисленны и разнообразны, как и сам Homo sapiens». (И какой вывод мы можем сделать из этого?)

Доктор Лысухинг был простым деревенским врачом, и в его пузатом саквояже с инструментами оставалось немного места для книг, увесистых или же не очень. Так что он пыхнул трубкой, выписал большую дозу морфина и покачал головой. Не считая положенного приветствия и прощания, доктор не проронил ни слова. По мере того, как комната заполнялась нездоровым дымом водорослей, сердце Пастора Фелпса наполнял гнев. Он тоже не читал «Основных спинных повреждений», зато прекрасно различал мысли, бурлившие за молчанием врача. И диагностировал пессимизм, порожденный недостатком веры.

– Я вылечу его сам, – закричал Пастор, ломая гнетущее молчание доктора Лысухинга. Стояла пятница, и священника допекали шарики.

Доктор Лысухинг, в свою очередь, тоже провидел мысли Пастора: самонадеянность, порожденная невежеством. Он вытряхнул трубку в камин, распрощался с моими родителями и вышел из Пастората навстречу восточному ветру, взметнувшему его плащ, словно огромный темный пузырь. Пока доктор, качаясь и борясь с ветром, удалялся в ночь, Пастор Фелпс тяжело опустился на стул, наконец-то убрав вес с больного колена, взял жену за руку и сказал:

– Господь дал нам шанс.

Им обоим исполнилось сорок шесть. И наконец – ребенок. Подкидыш, которого избила и выбросила из гнезда собственная мать, будто злобная серебристая чайка, размышлял Пастор, гладя меня по щеке, покрытой мягким буровато-рыжим детским пушком. Как он любил отмечать, серебристые чайки – худшие родители в мире после людей. И в этот миг, как Пастор рассказывал мне позднее, он решил стать лучшим отцом в мире, а миссис Фелпс дала такую же клятву в отношении материнства. Дав подобное торжественное обещание, она начертила крестное знамение грубым практичным пальцем и вытащила иголку, нитку и рулон мешковины. Мне понадобятся пеленки.

Годы спустя, когда моя приемная мать бредила, умирая, я узнал, почему они с Пастором Фелпсом не обзавелись собственными детьми. Причиной явилась, в частности, несостоятельность мужского органа и сопутствующего снаряжения Пастора после случая, произошедшего с ним в детстве: Фелпс обнаружил в штанишках живую змею, гадюку, и был вынужден задушить ее голыми руками. Эмоциональная травма возымела трагические последствия: с тех пор как Пастор стал юношей, а позже достигнул зрелости, всякий раз, когда его предмет шевелился, пред мысленным взором Фелпса представала змея, заставляя его, вопреки собственной воле, вспоминать процесс удушения – ив результате любое, даже гипотетическое, возбуждение подавлялось задолго до того, как что-либо могло произойти между Пастором и миссис Фелпс.

– И это чистая правда, Тобиас, – хрипло выдохнула мать на смертном ложе. – Это создание убило нам всю радость и повинно во многих трагедиях нашей спальни.

Не желай они столь отчаянно завести ребенка, взяли бы они меня в дом? Не знаю, но они были хорошими людьми и – до великого помешательства моего отца – не желали мне зла.

Но я отвлекся.

Итак, вернемся в русло моей автобиографии, начавшейся в традиционной манере с истории моего появления на свет, насколько я способен ее изложить. Да, дамы и господа, я подкидыш. Впрочем, счастливый: Пастор и миссис Фелпс взяли меня в свой дом – Пасторат, Тандер-Спит, окрестности Джадлоу, Нортумбрия, Англия. С искривленными стопами ничего было не поделать, и мои приемные родители просто наложили чистые повязки на рану в основании моего позвоночника и всю неделю молились. У моего приемного батюшки, словно у мастера игры на волынке, всегда хватало стойкости, если требовалось пообщаться с Господом. Вместе мои приемные родители сняли повязки и приложили сделанные Пастором собственноручно примарки из водорослей и одуванчика, присыпали их овсяной мякиной и помолились еще раз. Через шесть недель молитвы были услышаны. Кожа вокруг раны стала затягиваться, образовав выпуклый щегольской шрам над копчиком.

Тогда Пастор Фелпс на коленях простил гадюке ее вероломство и возблагодарил Бога:

– Вот Твое поручение нам. Всемогущий; мы уже оставили надежду, но Ты ниспослал нам дитя, хоть я и принял его за подпитка – что, как Ты понимаешь, сделать нетрудно, когда создание окружено перьями, – дабы мы растили его. Господи, во имя Твое и во славу здесь, в Тандер-Спите, в пристанище храма Святого Николаса и доме трех сотен двадцати трех – нет, отныне трех сотен двадцати четырех – душ человеческих. Не говоря о морских тварях, таких как макрель, и осьминоги, и киты, и – последняя, но отнюдь не худшая – сардина, рыба Твоя Господня. И о пташках небесных, средь которых баклан и благородная моевка. И – прости Господи, если впоследствии я потеряю нить молитвы, – я, вернее, я и миссис Фелпс, моя дражайшая супруга, пусть брак наш, строго говоря, и не скреплен до конца пред Тобою, Господи, по причине случая с постыдной гадюкой, мы благодарим Тебя от всей души за неожиданное, но весьма желанное пополнение в нашей семье. Аминь!

Что ж, Эдвард Фелпс, подумала миссис Фелпс. Этот подкидыш – меньшее, что ты можешь мне предложить, будучи таким олухом в постели. И ничего не сказала, а только улыбнулась супругу привычной то ли слабой, то ли героической улыбкой и с нерешительной признательностью вздохнула. Конечно, любой ребенок лучше, чем никакой, когда ты на пороге перемен, – и, поджав губы, она принялась менять наспех сшитые пеленки. Мой стул ей не нравился – зеленоватый и напоминавший коровью лепешку; миссис Фелпс не привыкла возиться с детьми, но была усердной слугою Господа, так что, получше приглядевшись к зелени, она поняла, что делать. Запеленав меня потуже, чтобы не вертелся, она храбро прижала мой тонкий ротик и курносый носик к своему отвисшему соску и дала сосать. Если и существует отличный пример торжества слепой веры над человеческими психологией и разумом, это был он. Три дня ничего не текло, и соски сорокашестилетней миссис Фелпс трескались и горели, несмотря на ромашковый крем, коим она натирала их днем и ночью. Но потом вдруг, когда она уже готова была сдаться – еще одно чудо: цельное человеческое молоко хлынуло из ее груди, и я принялся жадно пить, и тучнеть, и отращивать гриву огненно-рыжих волос, густых и жестких, как у осла. И тогда мои родители пали на колени на расшитую подушечку, лежавшую на каменном полу для подобного непредумышленного ликования, и возблагодарили Господа, невзирая даже на то, что я чуть было не откусил матушкин сосок.

Вот такая история.

Как Иисусу и множеству других мальчиков, чьи родители не чаяли в них души, мне с детства говорили, что я «подарок Небес».

Позже, это сменилось на «проклятье Ада».

Что есть человек, удивлялся я тогда, как не нагромождение кожи и скелета, с потрохами и почками, запертыми внутри? И что есть сей предмет, его мозг? Не более чем грецкий орех-переросток в футляре из кости. Что есть его сердце? Всего лишь жалкий орган.

А вот душа…

Глава 3

Cuisine Zoologique[6]

В Лондоне стоит промозглый февраль. Год все еще 1845-й, но это совсем другой 1845-й, чем обыкновенная пахта времен года, двенадцать месяцев в крошечной глуши Тандер-Спита, где только что появился Тобиас Фелпс. Это столичный, утонченный, светский 1845-й, 1845-й монументальных исторических сдвигов и яростных политических и общественных дебатов, 1845-й филантропии и коммерции, Империи и устриц, многослойных юбок, детей-трубочистов, разносчиков бакалейных товаров и вареной бараньей грудки под соусом с каперсами. Яркий, сиятельный 1845-й, полный надежды и величия, не без примеси распутства и разврата по краям, год, в который мы сейчас пролетаем над столицей в воображаемом монгольфьере,[7] придирчиво разглядывая серое лоскутное одеяло распростершегося внизу Лондона. Вот собор Святого Павла, огромный почерневший купол, что выглядывает из клубов печного дыма. А вот и Темза, изогнувшаяся, будто кобра с аппендицитом. И Тауэр-бридж, и здание Парламента, похожее на крепость и одновременно на торт, и внушительный выступ Биг-Бена.

Ой, кто-нибудь умеет управлять этой штукой?

Если да, то поплывем на запад: проведите наше судно к элегантным кварталам Бельгравии и на секунду остановитесь полюбоваться серповидными изгибами оштукатуренного кирпича и блестящими черными дверьми, недружелюбными ступеньками и кадками с самшитами фешенебельного тупичка Мадагаскар-стрит. Зависните здесь на минуту у окна четвертого этажа дома четырнадцать, дабы понаблюдать за парой двуногих млекопитающих в естественной среде обитания – дома, в гнезде, кое одновременно и берлога, и садок, и нора, вместилище запасов, питомник и зал для раздумий. Что за необычное создание – человек! Странно также, что, в отличие от многих млекопитающих, у этого зверя нет определенного брачного сезона. Тем более нам повезло – мы прибыли сюда вдень, которому суждено стать знаменательным.

Сначала загляните в окно первого этажа и понаблюдайте за доктором Айвенго Скрэби, таксидермистом, в его мастерской. Доктор поглощен трудоемким процессом натягивания шкуры чилийского медведя на гипсовый слепок, который снял с туши, застывшей в выбранной Королевой нелепой и сентиментальной позе. Созданию полагается стоять прямо, велела Виктория, сложив лапы, будто в молитве. Как и у всех зверей, предназначенных для Коллекции Царства Животных ее Императорского Величества, медвежьи гениталии должны быть полностью удалены; в качестве дополнительной меры напускной скромности, позже создание облачат в сшитые на заказ бриджи. Вдобавок, как водится, Государыня повелела Скрэби наделить зверя глазами «голубыми, оттенка яичной скорлупы, такими же, какие вы вставляли прочим нашим королевским млекопитающим». При этом, как она уточнила, «слегка побольше, чем у медведя данного вида, чтобы они, как нам видится, глядели в Небеса, будто в Святом созерцании». По задумке, медведя нужно превратить в благородное звериное воплощение благочестия, достойное влиться в ширящиеся ряды животных ее причудливого бестиария – целый Ковчег набитых и лишенных пола млекопитающих, нелепо наряженных, застывших в позах религиозных фанатиков. Можно подумать, любит повторять Скрэби, сам Букингемский дворец – не такой Ковчег.

– Тысяча чертей и святые угодники! – бормочет он с набитым булавками ртом, затем отрывает ногу от пола и задирает ляжку, дабы облегчить раскатистый пердеж, отзывающийся эхом в мастерской и дальше по коридору под громкий рев доктора: – Ее Величеству Королеве Виктории, Королевской Бегемотице и убийце жизни моей!

Тем временем наверху в гостиной миссис Шарлотта Скрэби, жена, мать и прославленный медиум, закончила распрыскивать лавандовую воду, пытаясь избавиться от вони благородного лекарства, опия, топлива двигателя ее экстрасенсорного восприятия. Отметим – сквозь ситец – следующее: ежедневная доза Шарлотты дает эффект. И, невзирая на неаппетитный ленч, приготовленный миссис Джиггере, в воздухе разлито нечто вроде афродизиака. И вдруг муж миссис Скрэби, окончательно уставший от тишины, проволоки и опилок мастерской, сытый по горло растущими нелепыми запросами Монарха в отношении ее Королевской Коллекции Животных, утомленный склянками камфары, лотками стеклянных глаз, связками колышков и стальных булавок, кипами бумаг, шкур и маленьких резиновых носов – инструментов его ремесла, – поднимается по лестнице.

Ибо в подобном расположении духа, по опыту доктора Скрэби, остается только одно: вменить удовлетворение нужд своего репродуктивного органа жене, Шарлотте Скрэби, ласково – а иногда и не очень – именуемой Опиумной Императрицей. В независимости от того, курила она или нет.

И на подобное расположение духа доктора Скрэби можно отреагировать единственным образом, если ты его жена, да еще и под опием: сдаться.

Нет ничего постыдного в капельке вуайеризма. Так что опустите ваш шар, пока корзина не поравняется с подъемным окном вот здесь, и загляните за занавески в гостиную, дабы увидеть следующее: chaise-longue,[8] стакан виски, мелькнувший холмик груди и затвердевший мужской орган. Взгляните на корсет из китового уса, сброшенный на пол, словно кокон личинки, что превращается в бабочку. Посмотрите на то, что может или не может быть двумя полуодетыми человеческими телами, кои пытаются найти равновесие на chaise-longue. Оконное стекло уже – какая досада – запотевает, так что лучше прижмите ухо к стеклу и послушайте следующие звуки: шепот уговоров, слабое сопротивление, хриплые уверения, вздох согласия, шорох юбок, щелканье подтяжек, хлопки и шлепки, кряхтение и сопение, постанывание и повизгивание, нарастающий быстрый ритмичный стук, львиный рык, еле слышный стон, долгий тяжелый вздох.

Пара минут тишины. После которых, поскольку миссия мужского органа выполнена, доктор Айвенго Скрэби возвращается в мастерскую сражаться с шотландским аистом, а его жена в облаке астральных частиц, принимающих и меняющих призрачные формы Загробной Жизни, вновь погружается в туманные видения своей одержимости опиумом.

Затем, пока ваш шар взлетает вверх в ночь, представьте в свете полной луны, проступающей сквозь лондонские тучи, период гормонального риска под корсетом Скрэби. И встречу спермы и яйцеклетки в глубинах анатомии Скрэби. Оплодотворение в районе фаллопиевых труб Скрэби. А после…

Абракадабра! Эмбрион! Эмбрион, который…

Однако же нет! Скорее, молю вас, впустим горячего воздуха в наш монгольфьер и сбросим балласт! Оставим эмбрион Фиалки Скрэби в покое, заниматься своими карликовыми делами и полетим быстрее в лондонские доки, где ее будущий гуру, человек, который превратит ее – почти буквально – в невообразимую женщину, коей она станет, ждет нас на борту корабля под названием «Корабль Ее Величества "Бигль"».

«Бигль» – как мы знаем, порода охотничьих собак. Странное имя для судна.

Теперь вам понадобится бинокль. Доки далеко, далеко внизу; ночь сменилась утром, и стайка кораблей, сбившихся в гавани, отливает оранжевым – среди них десятиствольный трехмачтовый фрегат капитана Фицроя[9] «Бигль». Он стоит на якоре возле «Парадигмы» (груз: холст, павлиньи перья, лакрица, свечной воск, орехи, засовы и бразильский орех). «Бигль» – серьезное, некоммерческое судно, корабль, пару лет назад возивший группу уважаемых ученых, которые занимались сложной и кропотливой работой, а ныне – пристанище одинокого меланхоличного капитана и его причудливых дум. Да: все ученые, включая мистера Дарвина, давно разъехались по своим частным жилищам, прихватив нескладные микроскопы и тетради. Дни славы «Бигля» в прошлом, и с тех пор он снимался с якоря лишь пару раз – для исследовательских работ в Северном море. Но сегодня капитан Фицрой куда-то убрел, безумный и одинокий, оставив на борту лишь команду. В последнее плавание море было неспокойно, и матросов свалила болезнь, плохая еда и усталость. На «Бигле» – смешанная команда, по большей части англичане да несколько испанцев. И бельгиец. Оставим англичан и испанцев вариться в собственном соку: именно бельгиец нам и нужен. Пришвартуйте шар к пирсу, вылезайте из корзины и познакомьтесь – мсье Жак-Ив Кабийо, больной страдалец, который утром на завтрак двадцати матросам приготовил кашу и, не получив благодарности за свои труды, швырнул в воду забитый овсянкой черпак и заявил:

– Ça suffit.[10]

Гордый человек. Тщеславный. Человек, готовый сделать ноги.

Вот факты, известные о прошлом Жак-Ива Кабийо:

1. Отец послал его в море во время вспышки картофельной гнили в Бельгии, заставив бросить любимую по имени Саския, которую Жак-Ив страшился больше не увидеть. (Он оказался прав, она вышла замуж за его кузена Постава, пекаря, чьи рогалики брали призы на ярмарках).

2. Юный Жак-Ив сначала попал юнгой на китобой в Северное море, а затем – коком на французское торговое судно.

3. В Кейптауне он пришел по объявлению о поиске шеф-повара на зоологическое исследовательское судно «Бигль» и был принят.

4. Всю дорогу, пока «Бигль» плыл от Галапагоссов до Таити, Кабийо так сильно страдал от морской болезни и любовной тоски, что ни разу не выглянул из иллюминатора.

5. Единственное облегчение душевным и физическим страданиям приносили редкие просьбы мистера Чарлза Дарвина составить рецепты приготовления всевозможных экзотических видов мяса, доставляемых ученым на борт после высадок.

6. Это вносило разнообразие в привычное меню из водорослей и галет, которое Кабийо был вынужден подавать, и, когда море затихало, Жак-Ива, несмотря на меланхолию, все больше и больше захватывала идея «cuisine zoologique», как он ее окрестил. Эму, игуана, вьюрок, змея – самые жуткие и кроткие твари Божьи, понял он, с соответствующим гарниром могут стать кулинарным изыском.

7. Эту гипотезу он и принялся доказывать, с большим апломбом, к восхищению тогда еще незнаменитого мистера Чарлза Дарвина, который лично пару разделал шеф-повару комплименты.

8. Так, в результате эксперимента и после всех полученных похвал, Жак-Ив Кабийо обнаружил в своем сердце зерно огромного тщеславия.

И теперь, разглядывая лондонские доки, лишенный все эти шесть лет обожаемого Дарвина и оставшись с одним сумасшедшим Фицроем, он мрачно размышляет о будущем. Конечно же, знания, которые он приобрел, касавшиеся свежевания ящериц, жарки страусового мяса, приготовления печени грызунов, а также навыки тушения гигантской черепахи не могут – не должны – быть утеряны?

Certainement pas![11] И с этой мыслью он взваливает на плечи мешок и направляется в Зоологический сад. Давайте приземлим наш воображаемый монгольфьер, пришвартуем его к араукарии, облачимся в прогулочные туфли и проследуем за Кабийо пешком.

Город, в коем стремился скрыться Кабийо, когда, болезненно шатаясь, спустился с «Бигля», – это столица, смердящая пастернаком, капустой, дешевыми кофейнями, разлагающейся плотью отравленных крыс, свежесрезанными цветами, гнилой селедкой, устрицами и дымом угольных печей. В открытых сточных канавах проулков экскременты, петляя, держат путь в Темзу и оттуда в море, а в небесах, как всегда, давящим покрывалом низко висят клубы смога. Бог знает, как Кабийо умудрился на ватных ногах незаметно покинуть «Бигль». Или как этот отважный, заросший щетиной человечек проковылял половину столицы, сражаясь с буйным мартовским ветром, и зашел в вольер к слонам в Зоологическом саду. Или, самое главное, незамеченным прожил там неделю, борясь с лихорадкой и питаясь одними помоями, соломой и мышиным пометом. Или как главный смотритель, мистер Гардилли, вместо того чтобы вышвырнуть Кабийо обратно на улицу, безосновательно проникся к нему симпатией и, когда Кабийо пояснил, что жизнь на «Бигле» приучила его к дикой природе, предложил ему работу – выгребать слоновье дерьмо. Кабийо, который смотрел на вещи в перспективе и обладал непреодолимым стоицизмом, принял предложение с должным смирением и, удалившись в вольер слонихи Моны, принялся ждать своего часа, строить планы и махать лопатой. И только подумать! Через три недели работы со слоновьими фекалиями размером с луну, шанс, о котором Кабийо так мечтал – как о первой ступеньке сверкающей дороги его грез, – появился на блюдечке. На блюдечке в виде удрученного чем-то мужчины, который однажды утром зашел без извинений и спроса в вольер Моны и поставил стремянку.

Угрюмый джентльмен – не кто иной, как двуногое млекопитающее, за которым мы шпионили ранее с монгольфьера и который спаривался со своей одурманенной самкой на Мадагаскар-стрит, – совершенно проигнорировал бельгийца. Зато Кабийо пристально изучал таксидермиста. Он был немало наслышан о докторе Айвенго Скрэби от главного смотрителя. Скрэби являлся одним из нескольких таксидермистов, которые нередко заходили в Зоологический сад, будто стервятники в поисках падали. Новости о расстройстве желудка Моны, из-за которого Кабийо трудился сутки напролет, наверное, достигли музея, где доктор Скрэби являлся не только главным таксидермистом, но и заведовал личным бестиарием чучел животных Ее Величества, каковой Государыня жаждала расширять соразмерно своей растущей Империи. Мистер Гардилли рассказывал Кабийо о предполагаемой Коллекции Царства Животных, в которой будет представлено по чучелу всех населявших землю существ, наряженных в людскую одежду и изображающих благочестивые сцены. Впечатляет. А теперь здесь присутствует человек, ответственный, по всем сведениям, за набивку чучел; всех пятнадцати тысяч или вроде того. Неудивительно, что он выглядит нервным и изможденным. (В этом и впрямь была повинна затея с Царством Животных, но лишь отчасти; дело еще в том, что у Опиумной Императрицы тяжело проходила беременность, и даже на этой ранней стадии Шарлотта вставала шестнадцать раз за ночь – опустошить пузырь.) Кабийо, стремительно перебирая все возможности, оперся на гигантскую лопату, с интересом наблюдая за долговязым мужчиной, а тот забрался на вершину стремянки и поднял фонарь к уху Моны. Та раздраженно махнула ухом, словно исполинским крылом, и Скрэби опасно покачнулся.

– Мсье, – возвестил Кабийо, который уже определился с планом наступления. Скрэби, недовольный вмешательством, медленно опустил взгляд. Затем, оценив социальный статус говорившего, вынул увеличительное стекло и уставился сквозь него на человеческое насекомое. – Я селый день выношу слоновью мочу, вычишаю merde,[12] – сообщил Кабийо в качестве самопредставления. – А тепегь эшо и всю ношь, потому што это сосдание malade.[13]

Скрэби протер увеличительное стекло платком.

– Это, – уточнил Кабийо, показав на лопату и лагуну caca,[14] порожденную завтраком Моны, – не есть мое пригодное положение на пгигодной лестнисе, мсье.

Скрэби, балансируя на лестнице собственной, наклонился рассмотреть поближе слоновьего смотрителя. Впрочем, много не увидел: только черно-белую кляксу и поросль на лице при приближении.

Кабийо продолжал:

– Я не габ этого слона, я artiste.[15] Позвольте мне пговесьти день на вашей ку'не, мсье, и я покашу вам, што такое настоящая gastronomie.[16]

Мона покачивала хоботом и переминалась зловеще и молчаливо с ноги на ногу – каждая с подставку для зонтов; Скрэби, учуяв опасность, судорожно ретировался со стремянки и воздвигся на соломе подле Кабийо. На этот раз таксидермист придвинулся ближе, приложил лупу к липу смотрителя и еще раз его оглядел – отметив пятидневную щетину, порванную и гноящуюся мочку, с которой явно принудительно сорвали серьгу, скверный запах и огромный карий глаз, больше, чем у коровы. Заморский вид, заключил он. Ничего особенного. Возможно, европейского происхождения. Удовлетворившись осмотром обоих особей и видов, доктор Скрэби убрал лупу в карман.

– И? – произнес он.

Кабийо умел распознать приказ. По ходу изложения своего жизнеописания, бельгийцу пришлось держать лопату коленями, зажав ее, будто в клещи, дабы руки могли свободно жестикулировать, аккомпанируя рассказу. Кабийо поведал, что был рожден для великой кулинарной славы (правая рука вытянулась вверх), но по ошибке оказался на борту «Бигля» (тут Скрэби навострил уши), ужасном судне (звучный плевок в сторону кадки с водой), полном англичан (опущенные уголки губ), на котором после отъезда с Галапагоссов, не считая опытов с Cuisine Zoologique (Скрэби смутился: он не знал французского), ему приходилось готовить только кашу, соленую селедку и водоросли (опять слюна). Блюда, порою, когда море волновалось, приправленные – Dieu me pardonne![17] – его собственной блевотой.

– Суп из водогослей, гыбные котлеты из водогослей, жагеные водогосли, пюге из водогослей. Как-то я пгиготовил из водогослей gratin[18]: с дгугого когабля упал сыг, я выловил его, сделал gratin, – но все отослали назад, сказали, пло'о. Вы, ашлишане, стали бы кушать и шэловешэское ordure,[19] эсли бы В нем, согласно вашему вкусу, имелось suffisamment[20] непегежевываемых кусков.

Да, это вызов. Руки в боки. Fini. Voila?.[21]

– Я подумаю, – произнес Скрэби, еще раз бросая взгляд на Мону и прикидывая, что ее вес не менее двух тонн. Как скажет нам любой таксидермист, в подобных случаях вся сложность заключается не столько в набивке, сколько в свежевании и конструировании каркаса. Не говоря уже о пространственных ограничениях, накладываемых мастерской. Выводы Скрэби: забудьте, Ваше Величество. Она слишком громадна; конец дискуссиям.

Мона беспокойно топчется, словно телепатически улавливая течение мыслей Скрэби, которые уже перетекают (она издает шумный вздох облегчения) к фигуре Монарха, вечно дремлющей на задворках сознания таксидермиста, словно непроходящая докучливая мигрень. Чертова женщина! думает Скрэби. Чертова, чертова женщина! Посмотрите на нее, с ее картой мира, замазанной розовым, и нелепым Царством Животных! Лишь такой богатой, неуравновешенной и напыщенной женщине могла прийти в голову подобная затея! И лишь Горацию Капканну могло хватить дерзости убедить Королеву, что он и впрямь способен привезти тысячу заморских видов в целости и сохранности на одном судне. Ковчег Ее Величества! Какая гордыня!

– Чертова женщина! – изрекает Скрэби.

– Comment?[22]

– Королева. Я ее предупреждал. Говорил, что это дурная затея. Если не хуже. Ною удалось, но это в Библии.

– А, – шепчет Кабийо, изо всех сил стараясь изобразить сочувствие и размышляя, как направить беседу к достижению собственных целей. Параллельно его мысли движутся в другом направлении: будет ли сочетаться кислая острота крыжовника с сочностью енота?

– Все знают, что Капканн жалкий дурак, – продолжает Скрэби. – Опасный дурак. – Дьявол его побери! размышляет Скрэби, мысли вихрятся от ярости. Прошлое этого человека переполнено предпринимательскими неудачами. Не говоря уже о работорговле. Всем известно, что единственная причина, заставившая его выйти из этого дела, то, что целый корабль помер у него с голодухи. Тысяча чертей! Какой дьявол заставил Бегемотицу довериться подобному человеку? – (Мне нужно поспать. Шестнадцать раз за одну ночь! А ведь она ничего не пила.)

– Опасный дугак, – вторит Кабийо, совершенно не понимая, о чем с такой злостью бормочет Скрэби, но желая угодить. – Я слышал то ше самое. Этот Копканн опасен и к тому ше, сле'ка не в себе.

– Капканн, – устало поправляет Скрэби, похлопывая Мону по огромной кожаной стене бедра. – Гораций Капканн.

– Вегно, – с энтузиазмом откликается Кабийо. – Капканн! Именно! Полный бесумец! Полный idiot!

Скрэби погружается в раздумья. Минуло два года, как Капканн со свитой отплыл в Африку, и нет нужды добавлять, что с тех пор ни слуху ни духу. Может, и к лучшему, думает таксидермист. Ведь это ему, Скрэби, пришлось бы набивать тварей после возвращения Капканна. А у него и без того дел хоть отбавляй. (Опиумная Императрица ему не помощник. Беременность ввергла ее в девятимесячный транс, прерываемый лишь ночными выходами к Нужнику.) А между тем, Гораций Капканн, похоже, прихватил королевские деньги и сбежал.

– И это неудивительно, – констатирует Скрэби.

– Вегно, нисколько, – соглашается Кабийо. – Пгичем, полагаю, ни для кого.

– Черт побери Королеву! – подводит итог Скрэби.

– И этого Капканна тоше! – с жаром добавляет Кабийо. – К Дьяволу эго, этого умалишенного, коего я ненавишу всей душой и сегдсем! И Коголеву туда же, эту оггомную, оггомную, оггомную, оггомную, оггомную…

– Бегемотицу, – заканчивает Скрэби.

Мона одобрительно фыркает хоботом и принимается за кипу сена.

И тут Кабийо, приободренный собственной прытью в вещах, о которых ничего не знает, идет ва-банк:

– Vous acceptez, donc, ma proposition, Monsieur?[23]

Скрэби еще раз достает увеличительное стекло и глядит мужчине в глаза. Да: похоже, они говорят на том же языке.

– Я дам вам три дня на моей кухне. – И разворачивается уйти.

– Благодагю, сэг, – шепчет Кабийо, с трудом сдерживая радость. Его сердце того и гляди выпрыгнет из груди! – Вы не regrettez![24]

Скрэби складывает стремянку и направляется к воротам.

– Три дня.

Кабийо и Мона наблюдают, как он, раскачиваясь, идет по усыпанной гравием дорожке мимо вольера с обезьянами – долговязая сухопарая фигура.

И вдруг видят, как он поворачивается. Кабийо бледнеет. Неужели таксидермист передумал?

Доктор складывает руки лодочкой у рта и что-то кричит.

– Никаких возражений против необычных видов мяса? – слабо, сквозь гомон шимпанзе, долетает его голос. – Потери Зоологического сада имеют привычку доставаться мне. А в хозяйстве все сгодится!

Mon Dieu![25]

– Совегшенно никаких, сэг! С пгевиликим удовольствием!

Он склабится так широко, что свело челюсть, замечает Кабийо. Когда еще он был так счастлив? Он целует в хобот Мону, и та с нежностью обвивает смотрителя хоботом. А затем, будучи настоящей леди, поднимает с земли высоко в воздух, словно игрушку, и в знак признательности опорожняет свой кишечник.

Старое пыльное павлинье перо раскачивалось в газовом свете, пока Мороженая Женщина выцарапывала им слова на куске тонкого пергамента:

Моей первай ошибкой, – писала она, – была ПАВЕРИТЬ, uimo если у мужщины имееца МЕЧЬТА, как он говорит, тоэта МЕЧЬТА заслуживает ДАВЕРИЯ и должна внушать УВАЖЭНИЕ. Это НЕ так. Вот, о чом Он расказывал:

1. О дальних СТРАННАХ, де я буду КАРАЛЕВАЙ.

2. О славе u БАГАЦТВЕ.

3. О новая МИРИ будащева, де никаму не предеца РОБОТАТЬ.

Он покрутил УССЫ, и я поверила ему.

Она остановилась, потрогала кончик пера и, опять склонив голову, продолжила царапать пергамент:

Он был добр ко мне, кода мы в первый встретились – тагда па вечарам я танцавала в Каролефском Хэрбе. Он увидал меня и захотел, это Он так сказал.

Он казал, зделаеш для меня такие ШПАГАТЫ?

Гаварит как багач. В Ево голасе деньги, думаю я. Он ставит меня на стол.

Теперь делай ШПАГАТЫ, гаварит Он.

Нет, я гаварю. Не магу. Ноги падгибаюца. Так СТРАШНА, что аписаца.

Он проста сидит, крутет Сваи Уссы. Ждет.

Гараций было Ево имя. Затем шло КАПКАНН.

Глава 4,

в которой уклоняющийся самец переживает метаморфозу

2010 год

На трассе «нюанс» была в родной стихии. Она масляно мурчала, точно львица в течке, и не успел я оглянуться, как пролетел сто пятьдесят километров и оказался в трансцендентальном дорожном Лимбе. Нет ничего лучше пункта «А» позади и пункта «Б» впереди.

Па-люби ме-еня н'жней [Пел я.]В-се мечты-ы сбыли-исьЯ твой да скаанчанья дней…[26]

Точняк.

Я включил радио. Шла одна из этих передач, где взрослым платят за удовольствие аргументировано полаяться. Снова обсуждали Кризис Рождаемости.

– Мне кажется, мы зашли в эволюционный тупик, – проповедовала серьезная женщина. Я представил ее: очки для чтения, длинные серьги, доктор гуманитарных наук, запах изо рта, брошь. – Мы достигли предела в научных познаниях, цивилизованности, гуманности…

Затем встрял парень из религиозных:

– Нет-нет-нет-нет-нет. Простите, простите. Ха-ха. Интересная идея, Сьюзан, тра-ля-ля, – болботал он, – но, при всем уважении к вам, картина абсолютно ясна. – Я нарисовал себе и его: воротник-стойка, зубные протезы, удобные трусы, дома – толстушка-жена ищет передачу, но не может отыскать нужную частоту. – Кризис начался, – толковал он. – потому что Господь разозлился на мир, как уже делал прежде. Тогда Он наслал Потоп, – здесь парень что-то процитировал, – и освободил бурные воды, и так далее, чтобы одни лишь кроткие наследовали Царство Его, тра-ля-ля-ля, и мы сами во всем виноваты.

– Разрешите мне вас перебить… – начала женщина-доктор с брошью, но парень вошел в раж:

– Не потому что мы такие всезнающие, цивилизованные, морально продвинутые и гуманные как вид, а как раз НАОБОРОТ. Мы не оценили все, что Он сделал для нас. Мы, здесь, в Британии. Вся наша некогда великая нация.

– Сьюзан? Не желаете на это возразить? – предложил ведущий. Этот – просто голос.

– Хочу. То, что мы пережили, вряд ли было потопом, – запротестовала серьезная женщина. – Разве это можно назвать настоящим потопом?! Воды выпало не больше пары дюймов!

Тут она права, подумал я. Набожные типы обожали именовать это Потопом – из-за дальнейших событий; впрочем, катастрофой их не назовешь. Канун Нового, 1999 года – не спорю, весьма апокалиптично. И все в это вцепились. Ну, может, прошел сильный ливень – не больше. «Токсичный грозовой фронт», как его тогда окрестили в Метеобюро. Операционную залило – в итоге, впрочем, ничего такого, с чем не справилась парочка «Санди Таймс».

– Хорошо. Но вы же не станете отрицать, что это переменило нашу жизнь, – продолжал ведущий. – Потоп, сильный ливень, назовите его как угодно, но с тех пор все стало по-другому.

– Никто этого и не отрицает, – возразил еще один мужчина – рассудительным, немного шамкающим голосом, каким говорят ученые по радио. – И я буду последним, кто заявит, будто внезапная стерильность человеческих яйцеклеток в Великобритании – не национальное бедствие. Однако явилось ли ее причиной наводнение в первую ночь Миллениума…

– Но профессор Хокинс, – вклинивается женщина. – Меня откровенно не интересуют причины проблемы. Меня интересует решение. Нельзя забывать, что, если бы не Государственный Банк Яйцеклеток, британцам уже грозило бы полное вымирание. Я говорю о том, что…

– Стоит ли впадать в пессимизм? – вступил ведущий. – Все-таки правительство утверждает, что фактически рост кривой рождаемости – вопрос времени. А пока запаса яйцеклеток хватит, чтобы удержаться на плаву, так что…

– В наших Банках нет достаточного количества домиллениумных яйцеклеток, чтобы справиться с очередями! – Женщина начинала заводиться. – Взгляните на факты. Ни одного естественного зачатия с 2000-го, с Нового года! Десять лет бесплодия! Нужно раздать ВСЕ яйцеклетки сейчас, чтобы девушки быстрее забеременели, и тогда…

– Большая ошибка, – возразил религиозный парень. – Если бы Господь хотел, чтоб мы хранили яйцеклетки, он бы создал нас с такой способностью. Именно за подобное научное вмешательство мы в первую очередь и наказаны.

– Наказаны! – взвизгивает женщина. – Вы считаете…

– Да, наказаны. Что, не нравится это слово? Боюсь, оно не очень политкорректно.

– Но вы не можете отрицать, что оно чрезмерно оценочное.

– Не могу. И не буду. Но что плохого в оценке? – скажу я. И, разрешите заметить, я не называю два дюйма воды «просто ливнем». Я говорю «потоп».

– Значит, по вашему мнению, Бог хочет, чтобы мы проиграли? Так, да? Вам и вам подобным интереснее наблюдать за нашим падением? Вам это нравится. У вас есть дети, верно? Наверняка мальчики. Будь у вас девочки, вы бы придерживались совершенно другого мнения. Когда я вижу, как моя дочь принимает гормоны, чтобы кормить грудью орангутанга, – сердце разрывается. Если уничтожить яйцеклетки, которые мы сдали в банк до Миллениума, вы убьете их последнюю надежду стать матерями. Не говоря уже о будущем Великобритании как нации.

– Господь знает, что делает, – самодовольно заявил мужчина с воротником-стойкой. – Я уверен, Он даст нам надежду, если мы проявим смирение. Как вы не понимаете? Это проверка! Испытание всем нам! И мы восстанем из праха нашей греховности, как Иисус воскрес на третий день!

Но такое вряд ли случится, и он это знал. Все знали. Я припомнил события, в ходе которых Спад Рождаемости официально превратился в кризис. Сначала, когда стало ясно, что мужская сперма не пострадала, только яйцеклетки, – пошла целая волна поспешных браков с «импортными» невестами. Несмотря на общественное негодование, женщины приехали сюда, здоровые, но через пару месяцев обнаружилось, что новым беременностям не суждено материализоваться. Природа выбросила джокер: похоже, яйцеклетки погибали, как только женщины пересекали таможню. Вся страна превратилась в зону, смертельную для яйцеклеток. Последовали быстрые разводы, и началась Утечка Спермы. Сфера туризма окончательно рухнула, и мы не успели глазом моргнуть, как превратились в лепрозорий третьего мира. Европа вливала миллионы евро в изучение механизма воспроизведения, но и ей не терпелось от нас избавиться.

– Как мы сможем воскреснуть, если половина мужчин уехала? – едко возразила женщина. Ее голос стал намного пронзительней. – Даже среди замороженных яйцеклеток в Банке – живых лишь пятьдесят процентов. Я подозреваю, даже меньше. Давно вы видели младенца? – с упреком бросила она. Младенцы встречались реже, чем зубы у курицы. Как старая добрая лотерея. Всем, кому повезло с Банком Яйцеклеток, приходилось скрываться. – Если мы что-нибудь не сделаем с Утечкой Спермы, – продолжала женщина, – мужчин не останется!

Верно. Теперь, когда стало ясно, что страна в депрессии, большинство парней сваливало. Все-таки с британской спермой все в порядке. И с зарубежными яйцеклетками. Так что эмиграционные ограничения для мужчин уже не за горами; ходили слухи, на следующий год можно будет выехать, только если докажешь, что до Кризиса произвел чистопородного Homo Britannicus.[27]

А для оставшихся мужчин введут Купоны Лояльности.

И из-за этих перспектив я не уехал за рубеж?

Не совсем. Дело в том, что я думаю о будущем меньше мартышки.

Carpe diem, говорю я. Лови момент. Хватай его за горло и дергай за яйца.

Перед отъездом из Лондона я звякнул в Ассоциацию Ветеринаров и заявил, что официально меняю фамилию. Поговорил с неким мистером Дженксом. Сказал, что мне потребна конфиденциальность. И если кто-нибудь – например, женщина по имени Иггли Ноукс или миссис Патрисия Манн – попытается связаться с Бобби Салливаном, пусть мистер Дженкс им сообщит, что в списках меня больше нет. Я почти услышал, как у Дженкса ползет вверх бровь.

– Они объявили мне вендетту, – пояснил я.

– Вендетту? – переспросил Дженкс.

О боже, сообразил я. Теперь он заинтересовался. Я вставил иностранное слово. И ему нужны детали.

– У клиентки на меня зуб, – поведал я, начав с откровенности. Теперь приукрасим. Я представил миссис Манн с серебряным револьверчиком, направленным в меня над пакетом с телом Жизель. – Мертвая обезьяна, все по сценарию. Муж просит усыпить зверюшку, свидетельство в порядке, все честно и законно, тут появляется жена и мне угрожает. Шаткий брак, макака вместо ребенка, старая история. Иногда чувствуешь себя психиатром.

– Обычное дело, – принес соболезнования Дженкс. А когда я заверил его, что чист как стеклышко и (да, гениальный ход) почти добился официальных санкций против невменяемой хозяйки, проникся еще большим сочувствием. – Этого теперь везде хватает, – поделился он. – В прошлом году нашего коллегу застрелили из арбалета из-за галаго.[28] Иски, встречные иски, бардак со страховкой, а теперь – апелляционный суд. А всё антропоморфизм, – задумчиво прибавил он. – Люди слетают с катушек.

Есть несколько вариантов, объяснил мистер Дженкс, тыча в свой файл с вакансиями. Зоопарк в Саудовской Аравии, например, если я интересуюсь загаром; правда, в контракте строгий пункт – никакой выпивки и женщин, что, так сказать, не любому по вкусу.

– Боюсь, репродуктивных возможностей там маловато, – заметил Дженкс. – Большинство предпочитают Голландию или Дальний Восток.

– А что-нибудь поближе к дому? – спросил я. – Лично меня размножение не волнует. – Чистая правда. В отличие от Элвиса, я никогда не стремился передать свои гены. Мне детки с хула-хупом[29] ни к чему.

– Нужен временный ветеринар на север, – предложил он. – Предместье Джадлоу под названием Тандер-Спит. Возле моря. Знаменито породой «овцы Лорда Главного Судьи».

– Звучит заманчиво, – солгал я. Впрочем, мысль о побережье привлекала. Я вспомнил пикники на выходных, с кремом для загара и попкорном. – Тогда я подам заявление, – решился я.

– Отличный выбор имени, если позволите, – усмехнулся Дженкс, когда я продиктовал свою новую фамилию дня досье. Реакция мне понравилась. – Мы скоро свяжемся с вами, мистер де Бавиль, – сказал Дженкс. – Или разрешишь мне одним из первых назвать тебя «Сам»?

– Это трагедия, – говорила женщина с брошью, пока «дворники» со свистом смывали с ветрового стекла Аксельхонч, Фибз-Уош, Блэггерфильд. Топонимы викингов. Слышал я однажды, как два парня трепались на датском; звучит, словно забитый слив.

– Но, вернемся к основному моменту: пока в Банке остаются яйцеклетки, надежда есть, верно? – вставил ведущий. Ему платят, чтобы люди не слишком впадали в депрессию. Трудная работа. Дискуссия принимала обычный апокалиптический оборот, и голос женщины с серьгами и брошкой все больше дрожал от волнения, святоша с зубными протезами и в эластичных трусах торжествовал все откровеннее, а рассудительный профессор все сильнее напоминал жвачное травоядное, и я подумал: несчастные времена. И несчастные женщины. Отсюда и приматы. «Ни одна уважающая себя женщина старше тридцати не может обойтись без прелестного маленького спутника». По крайней мере, так написано в старом номере «Космополитена», который валялся в приемной. Я вдруг отчетливо увидел, как Жизель, приговоренная макака, протягивает мистеру Манну блоху.

Несчастные времена. И «золотое дно» для ветеринаров.

Мое увлечение животными началось с крови, мяса и зобного камня.

Мне шесть. Неожиданно я с матерью попадаю в лавку к мяснику.

– Почему не в супермаркет, мам?

Там автомат с попкорном и фотокабинка, где можно сфотографироваться с Терминатором.

– Потому что он натуральный.

Она идет быстро и тащит меня за запястье – купить бараньи отбивные для «театрального» званого обеда, где она их представит как «côtelettes d'agneau».[30] На дворе 1983-й, и магазинчик – одна из редких даже в те времена дорогих старомодных мясных лавок. (Вымирание можно найти повсюду, если искать.)

Мясо свисает с крюков и томится в окровавленных лоточках, пол усыпан конфетти из алых опилок. Я ковыряю их носком, пока стою в очереди рядом с мамой. Вдруг мясник накреняется ко мне и протягивает что-то на ладони. Камень. Я беру его. На ощупь гладкий и слегка маслянистый.

– Из куриного зоба, – говорит мясник. – Тебе, дружок. Бесплатно!

Я сжимаю камень. И, по своему простодушию, понимаю – здесь мое место.

– Когда вырасту, я хочу быть натуральным, – заявляю я, когда мы выходим из лавки.

– О, Бобик-Тобик, это ужасно! – восклицает мама, бросая пакет с кровавыми côtelettes в продуктовую сумку. – Мясо такое жуткое, дорогой.

– А мне нравится. Люблю жуткое.

– Что ж, тогда становись хирургом, – предлагает мама. – Будешь разрезать тела людей, вытаскивать из них кусочки с раком и зашивать обратно.

– Я не хочу разрезать людей. – Я верчу в кармане зобный камень. И там, возле Нориджского Объединенного Строительного Кооператива, его чудовищность заставляет меня резко остановиться. – Я хочу разрезать животных.

В этом нет ничего ненормального.

Когда мне было двенадцать, я построил крысоловку, а затем ловушку на белок – в те дни Управа, которая до сих пор считала их городскими вредителями, давала пятьдесят пенсов за каждый принесенный хвост. Я расчленял тушки, как мои друзья разбирали машинки и самолетики. Я хранил один пакет с кусочками зверюшек в дальнем углу холодильника, а второй в морозилке. Мама не замечала. Пока лед и лимоны были под рукой, ее ничего не интересовало. Мама много отдыхала – «потому что все актрисы, черт возьми, так делают» и еще из-за приступов мигрени. Так что за нами, мальчишками, присматривал папа. Он воспитывал нас действенно и растил мужчинами.

В пятнадцать я был прыщавым и потным, с фигурой, будто наспех вылепленной из пластилина, и таким же пенисом. Все на свете было стыдно и необоримо. Именно этот мой вариант и устроился помощником «натурального» мясника. Мать пришла в ужас и ударилась в очередной приступ мигрени. Тогда они уже случались у нее каждый день. Папа встречался с другой женщиной, Джилли, которая носила бриджи в обтяг и была замужем за мужчиной с лисьим лицом – тот всю неделю пропадал в Сити. Факт: Джилли вызывала у мамы мигрень. Папина версия: Джилли «появилась в его жизни» (он так говорил, как будто она Иисус), потому что мама вечно пьяная.

Но когда я устроился на работу к мистеру Харперу, мама всем дала понять, что сегодняшняя мигреневая буффонада – специально для меня.

– Ты отрубишь себе палец! – вопила она через дверь. – Или еще что похуже! Тебе может отрезать всю руку этими электрическими ножами!

Но это меня совершенно не смутило. Наоборот, перспектива работы со смертельно опасными инструментами захватывала еще больше. Я представлял, как скармливаю правый указательный палец прожорливому лезвию, и палец выходит папиросными ломтиками розовой плоти с пятнышком белой полупрозрачной кости по центру. Из-за двери – знакомый аромат хереса амонтильядо и стоны разбитого сердца. Как и все мамины стоны, они издавались с должным драматизмом: миссис Салливан, левый край сцены, падает на пол, хватается за шикарную грудь, умирает от горя. Прыщавый сын-подросток убегает за кулисы, схватившись за голову.

Все закрутилось, и не успел я ахнуть, как попал в ветеринарную академию.

Радиодебаты опустились до звонков слушателей: женщина из Клиторпса интересовалась, почему Кризис обрушился именно на Британию.

– Это так несправедливо! – сетовала она. – Почему не на всю Европу? И это после нашего раболепства в Брюсселе!

Женщина с брошью презрительно хрюкнула.

– Что ж, стерильность и впрямь имеет региональную природу, – прикрыл ее ведущий. – У вас есть этому объяснение, профессор Хокинс?

– Что ж, если посмотреть глобально, – забубнил тот, – возможно, нам просто не повезло, что бедствие разразилось только на нашем архипелаге; впрочем, в рамках эволюции, катастрофам свойственна подобного рода локализация. – Он замолк, пережевывая сказанное. – На островах, как известно, обитают эндемики. Но, в то же время их популяции зачастую исчезают в ходе подобных катаклизмов. Не важно, вызваны ли они дождем, запустившим генетические неисправности, или чем-то другим, чего мы пока не понимаем. Конечный результат, в общем-то, один, и это…

Я вырубил радио. Вымирание. Меня уже тошнит от этого слова, подумал я. Давайте лучше наденем синие замшевые туфли и потанцуем, как в старые добрые времена, до моего рождения! У меня двадцать девять концертов Элвиса в записи.

Я посмотрел через лобовое стекло: снаружи земля плоская и голая, как разлитая эмульсия, а редкие деревья съежились, будто чего-то испугались. Я проезжаю мимо гипермаркетов, магазинов мобильных телефонов, оптовых баз продажи ковров, дисконтных центров обуви, лавок «сделай сам» и бунгало, возвещающих о начале городского предместья, а впереди растет указатель: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ТАНДЕР-СПИТ».

И он подсказывает бабочке Саму де Бавилю, появившейся из гусеницы Бобби Салливана, что нужно втопить педаль и поспешить в город.

Эй! Homo Brilannicus вымирает, но сын Элвиса будет жить!

Глава 5

Отец мужчины и отец человека

Доктор Лысухинг заявил, что я умру, но я выжил. Пастор и его жена окрестили меня Тобиасом, и я официально получил их фамилию Фелпс. Солидную фамилию, навевающую мысли о дубравах, дождливой осени и английской силе и крепости, передающейся из поколение в поколение здесь, в Тандер-Спите.

Но я оказался не таким крепким, как моя фамилия. В отличие от Фелпсов, которые обитали здесь прежде, в отличие от Фелпсов, чьи кладбищенские эпитафии повествовали о долгих, деятельных и здоровых жизнях, я рос маленьким и болезненным; родители говорили, что вся моя детская энергия словно уходит в отращивание волос. Моя голова напоминала огромный и густой колтун, а тело с ранних лет покрывала обильная поросль, сулившая немалую мужественность, как мечтательно говорил отец.

Остальные придерживались иных взглядов.

– Его родители, должно быть, безбожники, – как-то заявила миссис Биттс, когда они с миссис Флетчер потрошили рыбу на портовом базаре. – Нет ничего христианского в волосах на теле.

Волосы мои были ржаво-рыжими.

– Еще один зловещий признак, – заявила миссис Флетчер, бросая требуху макрели на съедение черепаховым кошкам. – Поговаривают, что он кишит блохами. – А вот это была правда. – Я так думаю, он ведьминское отродье.

– А я думаю, он из Цирка, – изрекла миссис Биттс. – Незаконнорожденный. Один из этих уродцев. Ему не стать мужчиной.

Я побежал и зарылся в материны юбки.

Буду честен с тобой, читатель: я рос с недвусмысленным ощущением, что все как-то неправильно.

Теперь, когда я горжусь своим красноречием и грамотностью (прошу простить меня за это краткое самовосхваление), для вас, возможно, явится сюрпризом, что в детстве моя неразговорчивость вызывала у приемных родителей серьезное беспокойство. Они явственно видели, что я не обделен интеллектом (и даже совсем наоборот, хотя, наверное, нескромно об этом упоминать), но, очевидно, из-за какой-то необъяснимой препоны я не издавал ни единого звука, за исключением писков или хрюканья, не относившихся к людскому наречию. По мнению доброго доктора Лысухинга, все это было связано с моею общей болезненностью во младенчестве и эмоциональной травмою, вызванной несчастным увечьем.

– Ведь кто знает, – рассуждал он, попыхивая зловонной трубкой, – какой эффект подобное увечье могло оказать на психику?

У отца имелось более теологическое объяснение моему молчанию:

– «Я говорю языками человеческими и ангельскими»,[31] – любил он цитировать Библию, успокаивая встревоженную жену. – Он ангел. А это хрюканье – ангельская речь.

Но приемная матушка, которая, в виду своих обязанностей, одевала меня каждое утро и близко знала степень моих физических странностей, включая исключительно неангельскую волосатость, подобной уверенностью не обладала.

– Говори, Тобиас, – стенала она. – На Божьем английском, умоляю тебя!

Фактически только на пятом году жизни первые слова наконец слетели с моего языка. Я хорошо помню сие событие, поскольку тогда отмечали мой официальный день рождения. Так как истинная дата моего появления на свет неизвестна (обычная проблема подкидышей), мы праздновали мой день рождения в годовщину свадьбы родителей. Представьте их за большим обеденным столом, каждая шероховатость которого мне хорошо знакома; руки сцеплены – это тридцатая годовщина их брака. Мой круглолицый серьезный отец, кустистые брови тронуты сединой; мать, скромная и тихая, словно дружелюбная картофелина или пухлая булочка. Представьте их преисполненные родительской гордости улыбки, когда они любуются сидящим напротив дитятей: льняная салфетка под подбородком, на тарелке перед ним – жареная сардина. Я их радость, их счастье.

– С днем рождения, Тобиас! Храни тебя Господь и да благословит Он тебя! – гудит Пастор Фелпс.

Я улыбаюсь. И верчу колесики лежащего на коленях игрушечного поезда, который мне подарили. Вырезанного из дерева сапожником мистером Хьюиттом.

– Кушай, – выдыхает матушка, глаза сияют от волнения, губы дрожат от восторга. – А потом тебя ожидает сюрприз!

Я покорно ковыряю сардину и оставляю хребет на краю тарелки.

– А теперь закрой глаза, – шепчет миссис Фелпс, – и загадай желание!

Я закрываю и молю (при всей скудости воображения, груботканое тандерспитское воспитание пробудило во мне любовь к роскоши уже в эти ранние годы) о великолепном торте.

Как на тот момент установлено, чудеса в Тандер-Спите случались нечасто. Поэтому, когда целых два снизошли на дом Фелпсов за пять лет, радость семьи была безгранична, как и ощущение необычайной избранности. Пусть тому и нет физического объяснения (хотя добрый доктор Лысухинг и сделал все, чтобы в подтверждение своей теории вывести схему заблокированной гортани, которая вдруг из-за некоей внезапной психической стимуляции открылась), но – ибо это чего-то, да стоит – я лично убежден, что просто в момент, когда я молился о торте, матушка загадала собственное желание. Или как еще объяснить произошедшее? Своим четким изящным почерком, матушка записала той ночью в дневнике:

Последовательность событий, насколько мы с Пастором Фелпсом помним, была такова:

Первое: дитя открыло глаза и увидело торт.

Второе: дитя задуло свечки, одну за другой.

И третье: чисто, словно мальчик-певчий, слава Тебе, дорогой Господи, ДИТЯ ЗАГОВОРИЛО!

Внизу страницы, малоразборчивым, дрожащим от излишка чувств почерком, она добавила: Четвертое: я умру счастливой женщиной!

И первые слова – «Слова, которые мы будем хранить вечно», как объявил отец – внезапно, непрошено сорвались с моих губ.

– Какой восхитительный торт! – сказал я. – Пожалуйста, дорогая матушка, не были бы вы столь любезны отрезать мне кусочек?

Ребенок-вундеркинд! И при этом какой вежливый!

– Человека создают манеры, – глухо пробормотал отец, а затем вслед за матушкой разрыдался от счастья. Отрезая следующий кусок и улыбаясь, что доставил им такую радость, я наблюдал, как они притащили молельные подушечки и рухнули на пол, дабы возблагодарить Господа. Их молитва была настолько долгой и страстной, что я успел подчистить весь торт до того, как они встали с колен.

С того дня я больше не пищал и не хрюкал, и родители так гордились моим новообретенным талантом, что просили меня зачитывать вслух длинные куски из Библии и запоминать скороговорки: Собирала Маргарита маргаритки на горе; Карл у Клары украл кораллы, Клара у Карла украла кларнет: Граф Пото играл в лото, графиня Пото знала про то, что граф Пото играл в лото, и тому подобные. Эту способность справляться с такого рода словесными трудностями отмечали не раз на протяжении моей жизни, что являлось источником моей гордости. И нужно ли говорить, что вскоре Фелпс взялся обучать меня зачитывать длинные пассажи из Библии в церкви и вся паства изумлялась моим внезапно явленным, развитым не по летам талантам.

Но в такой маленькой общине, как у нас, я все равно оставался подкидышем, чужаком. Люди пялились на меня и глумились, когда я осмеливался показаться в городе. (Говорят, рыжие пахнут по-другому, но если ты сам рыжий, откуда тебе знать? А даже если так, что с этим делать?) В частности, жители обвиняли меня в том, что я пугаю овец и коров, а вскоре мне запретили появляться на ферме Харкурта – после того ущерба, что я нанес его хозяйству, заглянув однажды с матушкою за яйцами. Вся птица отказалась нестись следующие две недели. По мнению фермера, я также явился причиною нервного припадка его любимой лошади. Даже собаки рычали на меня. Такое несчастливое влияние на животное население Тандер-Спита скоро принесло мне недобрую славу, и жители принялись желчно перешептываться о «дурном глазе».

Отца это приводило в бешенство. Ведь я был избранным дитятей Господа, чему доказательством служила моя любовь к Богу и Писанию; и как мог любой, кто слышал мое чтение в церкви – пред многолюдными собраниями восхищенной христианской братии, – считать иначе? Как может мальчик, столь ревностно поющий гимны таким чистым и ангельским голосом не быть отмеченным Господом? Впрочем, после лошадиного припадка ферму Харкурта я обходил стороной, предпочитая уединенную дорогу к школе, где животные не могли меня учуять. Походы к сапожнику стали источником глубокого стыда, и я никогда не снимал носков, чтобы скрыть неестественную форму стопы. Лавка мистера Хьюитта была сырой и тесной и воняла плохо выделанной шкурой – запах, кой ассоциировался у меня со смертью и страхом. Мистер Хьюитт изготавливал мне особые туфли – из кожи, с дублеными подметками, напоминавшие рыбацкие башмаки. И спустя годы – возможно, в противовес моей естественной наклонности скорее передвигаться по-крабьи, чем ходить, и чтобы скрыть странности походки, – я начал вышагивать слегка на цыпочках.

В деревне меня прозвали Рысак-Тобиас.

В каждой школе имеется непривлекательный мальчишка, который вечно прячется в углу площадки для игр и без толку возится с камнем или палкой, непокорный и непослушный, иногда впадающий в детство и ползающий на четвереньках и не обладающий никаким талантом, что возместил бы его странности. В Тандер-Спите таким мальчишкой был я.

Но не стоит жалеть меня, благородный читатель, ибо я не был несчастен – отнюдь нет. Родители любили меня, и воспоминания о раннем детстве – поистине золотые, потому что у меня было море и его потрясающие дары. Море стало моей огромной коробкой с игрушками и каждый день изрыгало новые чудеса. Представьте меня там, на сером песке, крупицу человеческую перед огромным неразвернутым ковром океана и неба; я сижу на дюне – голые ступни закопаны в песок, а душа открыта и наблюдает.

Небо, от кораллового до бледно-золотого; плоские облака над морем; переливающиеся зеленью перламутровые волны. Скалы, серые и холодные, блестящие от соли, как от священного праха. И там, в одиночестве, я вглядывался в скальные ямки с водой; часами, смотрел в глубину, наблюдая за смутными скоплениями актиний, кружением медуз и крошечными вспышками света от стаек мальков сельди. Опуская руку в воду, вылавливал крабов, миниатюрных омаров, лангустов, креветок, мидий, моллюсков, люцианов, – водяные и земноводные шедевры инженерного искусства, которые носят скелет снаружи, будто доспехи. В упорных поисках я отыскивал ямки побольше и получше и крабов побольше и получше; разделывая последних, обнаруживал внутри лабиринт крошечных мясных камер, выстланных, будто орган в церкви Пастора Фелпса, трубочками из кальция, а стенки между ними гладкие и прозрачные, словно перегородки в глинобитных хижинах японских самураев. «Наброски Господни», как их называл отец, рассматривая, что я принес домой в жестяном ведре. Он считал, что моллюски и другие морские твари нарисованы на полях великого альбома Божьего, в коем шедевром является человек.

Несомненно, Он сломал перо, когда рисовал меня, думал я, глядя с тоской на свое отражение в скальной ямке. Сплюснутое лицо, слишком переполненное чертами, тонкие губы и круглые темные глаза, две изюмины, вдавленные в горелый пирог.

Но «красота в глазах смотрящего», всегда повторяла матушка, и вскоре я начал ей верить.

Для большинства тандерспитцев существовало два вида Природы: Природа, которую может победить человек, и Природа, которая побеждает его. Природа, которую мы одолели, давно была одомашнена предыдущими поколениями поселян: наши знаменитые кошки с черными и рыжими пятнами, как коровы, с характерной полоской на носу, которые вечно разбегались, когда я входил в комнату. Тощие овцы, которые бросались врассыпную при моем приближении. Коровы, чье молоко из-за меня, как утверждали, свертывалось. Собаки, которые меня так недолюбливали: по большей части овчарки, колли и гончие, перемешавшиеся здесь, как и местные семейства: Пух-Торфы, Ядры, Оводдсы – длинные линии межродственных браков и соответствующие надгробия. Но другая Природа никуда не делась: дикая Природа, от которой нельзя защититься; Природа, что вечно прорывалась и грохотала вокруг нас. Скопления жалящих медуз; португальские акулы, которые могут убить тебя или оставить без руки, как Робби Биттса; наводнения и ветра переворачивали наши лодки, словно бумажные шляпы; гигантские спруты утаскивали по ночам людей за борт; картофельная гниль, и многоножки, и вши, и чешуйница в мешках зерна, и осаждавшие нас блохи, и паразиты, которых мы носили внутри.

По матушкиной теории, во мне обитал особо цепкий ленточный червь, которого я приютил с младенчества. Она полагала, этот подлый безбилетный пассажир повинен в моих проблемах со сфинктером, и тратила немало времени, придумывая новые способы вычистить его из меня.

– Это на тебя подействует, злобное создание, – шептала матушка, заливая мне в глотку вонючие зелья и сосредоточенно морща свое простое, картофелеобразное лицо. Она нарекла моего червя Милдред. Имя это – «по простому совпадению», уверяла она, – носила женщина, некогда милая холостяцкому сердцу отца. Но, сколько бы ни старалась, матушка никак не могла извести моего невидимого пассажира. Как и блох, летучих мышей или ножной грибок, которые всем нам досаждали.

Да, Природа нападала, а мы отражали ее удары. Но она возвращалась. Мы снова отражали удар, и она возвращалась снова. Как игристые волны, оставлявшие пенные кружева на побережье да историю, что вплеталась в наши жизни.

– Отец, как именно, каким образом Господь это создал? – помню, спросил я как-то Пастора Фелпса, предъявляя яйцо ската, черную икринку с закрученными нитями, причудливо торчащими с четырех сторон.

– Своим святым мастерством, – терпеливо объяснил Пастор. Я представил, как Господь в мастерской, такой, как у сапожника мистера Хьюитта, озадаченно размышляет над проектом. – И вдобавок Он сотворил все это, и даже больше, в один день. В четвертый. Помнишь, Тобиас? Помнишь Писание? Что создал Господь на четвертый день, Тобиас? Это напрямую касается твоего вопроса. Господь сказал, что произведет что?

Писание лезло у меня из ушей.

– Господь сказал: «Да произведет вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землею, по тверди небесной»,[32] отец.

– Отличная память, Тобиас. Хорошая память – благословение.

– Но, отец, неужели он создал все это из ничего?

Это же лишено всякого смысла.

– Он сотворил все это из пустоты, Тобиас. «Земля же была безвидна и пуста…»

– «…и тьма над бездною»,[33] – договорил я, зачарованный этой красотой.

Как и он, – как и все мы, – я безоговорочно верил Слову Божьему так же, как «Ракообразным» Германа. Обе книги не давали мне повода в них усомниться. Господь был не менее реален для меня, чем мой червь Милдред. Оба невидимы, но живут внутри. И тихо являют свое присутствие сотнями крошечных способов.

– «И Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: да будет свет…» – произнес нараспев Пастор. Я обожал его зычный голос. Он гудел правотою.

– «…и стал свет»,[34] – отозвался я.

Когда живешь около моря, все это очевидно. Это в городах твою душу захватывают врасплох, как я узнал позже.

– И, – продолжал Пастор, уже другим голосом, менее волнующим, более высоким и слегка ворчливым, – возвращаясь к останкам яйца ската, не говоря уже о твоей коллекции крабов, и каракатице, и морском рачке, и мертвом баклане, которого в среду матушка высмотрела в твоем комоде и выкинула, Тобиас, потому что он смердел, что еще Господь создал на четвертый день? Он сотворил рыб больших, Тобиас, и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода, по роду их, и всякую птицу пернатую по роду ее[35]… И что Господь увидел, Тобиас? Что он потом увидел, сынок?

– Он увидел, что это хорошо,[36] отец, – ответил я, выковыривая иглу морского ежа, болезненно застрявшую под ногтем большого пальца.

– Именно. И больше нечего сказать ни о твоих раздавленных «блюдечках», ни о панцире омара, которые я обнаружил в ризнице, когда выслеживал источник дурного запаха. И тогда я увидел – и унюхал, – что это не хорошо. Совсем не хорошо. Больше никаких останков в нашем доме, сынок. Или в доме Господнем.

– Конечно, отец. Обещаю.

– Умница.

– Отец?

– Да.

– А что это? – Я сунул ему камень. Таких всегда полно на берегу, и я их никогда не понимал. Этот – великолепный экземпляр, темная завитушка с расходящимися полосками, напоминающая ракушку.

– Это, – произнес Пастор Фелпс, потеряв нить, – одна из шуток Господа.

– Господь умеет шутить? – ошеломленно переспросил я.

– Да. Иногда по-крупному, иногда по мелочам. Над учеными. – Отец ненавидел ученых. Это они главным образом повинны в мировой неразберихе, утверждал он на проповедях. Ученые – бич и, по его оценке, стояли так же низко, как грубые дети и падшие женщины. – Твой камень называют окаменелостью, – продолжил он. – Господь разбросал их в земле, чтобы смущать отдельный сорт ученых под названием «геологи». Он хорошо знал, что делает.

– Геологи? А кто это?

– Люди, смеющие оспаривать истинность Бытия, – пояснил отец. – Эти окаменелости – ложный след, оставленный Господом, дабы провести геологов и убедить их, что они правы. Чтобы они растрачивали время зря. – И он рассмеялся над Божьей шуткой. – Не забывай, сынок, что Он – Бог-ревнитель. Моему отцу все это казалось необычайно занимательным, и он посмеивался над Божьим чувством юмора, но я совсем запутался. Я горячо верил в Господа, но Его окаменелости и другие святые чудачества не раз заставляли меня усомниться в разумности Божественного замысла. А еще меня изводил другой вопрос.

– Отец.

– Да, сын.

– А кто создал Бога?

Что ж. Это тоже дурацкий вопрос? Каково Его происхождение?

Впрочем, у отца имелся ответ:

– Господь сам себя создал, – наконец ответил он. – Как люди, которые сами себя создают. Только Бог.

– Я понял, отец, – кивнул я. Но солгал, потому что не понял, и это осталось для меня загадкой.

После таво, как я зделала для Нево ШПАГАТЫ, – писала женщина, – Капкан хлопает в ладошы и завет к Нему за стол пить ВИНО.

Он был висьма симпатишный. Бальшые УССЫ, ващоные на канцах, и Он их все КРУТЕТ и КРУТЕТ. И штота в Нем ещо. Я толко патом наняла.

Ты мне нравищся, Он гаварит. В тебе есьть природная ГРАЦЫЯ, жывотная ГРАЦЫЯ.

Што есьть? спрашываю я.

Када ты не гавариш, прадалжает Он. Паэтаму я па большэй часьти держала рот на замке после этаво. У Нево свае дела, гаварит Он, но какое не гаварит.

Он визет меня в дом. На ЭТА я не вазражаю, патамушта сама снимаю комнаты у этай СУКИ мисис Пирсоне. Домбольшой и старый, но багатый, сомнений нет. Агромная ПИАНИНА в гастинай, большие стулья, большие КОРТИНЫ на стенах. Кортина с Ним, Капканном, Он стоит наверху КАЛОНЫ НЭЛЬСАНА на ТРАФАЛЬГАРСКАЯ ПЛОЩАДИ. Он гаварит, эта Он, на самом деле, ПРАВДА мущина слишкам маленький, не разглядеть, и Он ПЛЕЕЦА на толпу в низу. Так Он гаварит, но эта тожэ слишкам маленькое.

Мне все НЕАБЫЧЯЙНА понравилась, гаварит Он. Эта был ПРЕВАСХОДНЫЙ вечер. Видиш эту ПИАНИНУ, говорит Он. Яхачу, чтобы ты встала наверх ее и СТАНЦАВАЛА для меня.

Затем Он играет на ПИАНИНЕ, а я танцую, а после у Нево в глазах слезы, МАГУ ПАКЛЯСЦА. Эта первая ноч с Капканом была харошая ноч, но харошым все не осталось.

К МАЕМУ НЕЩАСТЬЮ.

Моей следуйщей ашыбкай была переехать к Нему как служанка, но жить с Ним как жэна, и таким образам узнать все о РАПСТВЕ.

Глава 6

И головы полетят

Пока Тобиас Фелпс проживает свое одинокое детство в Тандер-Спите, давайте катапультируемся обратно во времени и понаблюдаем параллельное детство: мисс Фиалки Скрэби. Нормальный период беременности у Homo sapiens – девять месяцев, и сейчас на дворе ноябрь 1845-го – сорок недель спустя после того самого дня, когда мы подглядывали за сценой брачного единения, исполненной доктором Айвенго и миссис Скрэби за ситцевыми занавесками Мадагаскар-стрит, Бельгравия.

Пора для криков!

– ААААА!

Это Опиумная Императрица на ранней стадии родов.

И ругательств!

– Тысяча чертей и святые угодники!

Это доктор Айвенго Скрэби отзывается по поводу неуместного выбора времени со стороны жены; он сражается с неловко перекосившимся яком, который отказывается соответствовать структурным требованиям каркаса. Скрэби не желает уходить из мастерской и околачиваться под дверью спальни; он останется здесь, решает он, и докрутит каркас, и по традиции выкурит сигару. Черт бы побрал все это, думает он, рассматривая яка. У него и так штук семь детей, если память не изменяет. И вроде бы все уже более-менее взрослые? Кажется, так. Многие, конечно же, уехали за границу, или вступили в брак, или и то и другое. И тут – как раз, когда Коллекция Царства Животных Королевы обременила его работой (восемьдесят одно чучело закончено; осталось тысяч пятнадцать), – еще одно проклятое дитя!

Крики становятся громче. Скрэби слышит, как повитуха снова посылает за водой. И как Кабийо орет merde. Скрэби выпускает клуб дыма.

– ААААА!

Снова Опиумная Императрица. В отличие от других животных, производящих потомство молча, Homo sapiens свойственно кричать в агонии. Из-за ошибки проектирования со стороны Бога. Он возжелал дать человеку большой мозг, но забыл наделить женщину соразмерным тазом.

– Merde alors![37]

Это Жак-Ив Кабийо.

Симбиоз – такой тип взаимоотношений в природе, при котором два животных, весьма разных по сути и отличительным признакам, приходят к соглашению о взаимопомощи. Именно такого состояния два человеческих существа, Жак-Ив Кабийо и доктор Айвенго Скрэби, быстро достигли на Мадагаскар-стрит. В основе этого обмена – использование останков других, не принадлежащих к человеческому роду животных, – по большей части, млекопитающих, но также птиц, рептилий и рыб, – и девиз, излюбленный в самой природе: в хозяйстве все сгодится. Таким образом, пока доктор Скрэби пыхает сигарой и подгоняет своего кривобокого яка в мастерской таксидермиста наверху, мсье Кабийо в полуподвальной кухне тушит сытное ячье мясо, которое в данный момент вынужден оставить на задней конфорке, дабы согреть море воды для повитухи, облегчающей миссис Скрэби родовые схватки.

Merde encore![38]

Он наполняет очередной чайник. Впрочем, стоит упомянуть, что, не считая сегодняшних неудобств, Кабийо доволен – даже более чем доволен – своей долей. Его чутье – в день, когда Скрэби зашел в вольер слонихи Моны, – не подвело, и теперь, когда исходные территориальные споры с миссис Джиггере разрешились (обычное явление, когда одно животное, стоящее ниже в иерархии, вытесняет другое, претендующее на положение повыше), Кабийо узурпировал место доминантного самца в кухне Мадагаскар-стрит и чистой силой кулинарного таланта произвел революцию в питании Скрэби.

Изо всех сил стараясь не замечать воплей роженицы, которые все равно, пусть и слабо, долетают из спальни двумя этажами выше, Кабийо ставит чайник на плиту и протыкает томящееся мясо.

Mais oui, размышляет Кабийо, весь мир у его ног, quand тете![39] Он приехал в дом на Мадагаскар-стрит, вооруженный мертвым кенгуру-валлаби из зоопарка, и в тот же вечер подал доктору и миссис Скрэби первое в их жизни достойно приготовленное блюдо. Достойно? Жак-Ив осмелился бы заявить, что яство оказалось бесподобно. Мясо было не подгоревшим, не холодным и не жестким – три характерные особенности, определявшие качество стряпни миссис Джиггере. Кабийо провозгласили гением (факт, который он и так знал), и миссис Джиггере понизили до должности экономки. Ибо разве, отведав wallaby aux dix-neuf oranges,[40] Скрэби могли пойти на понятную?

– Mais bien sur que non,[41] – шепчет Кабийо, зачерпывая половник мясной подливки и вдыхая аромат, который неплохо описали бы (хотя, конечно, не ему говорить) прилагательные majestueux и formidable.

– ААААА!

И опять миссис Скрэби. И как она оказалась в столь жалком положении? И неужели она вскоре перейдет на Ту Сторону? Она совершенно не помнит сцену, ввергшую ее в подобное состояние. Видения клубятся в миазмах над ее головой, а на втором плане зловеще мерцает облако астральных частиц. Когда миссис Джиггере вливает ей в рот с губки еще немного опиумной воды, Императрица видит потаенную сердцевину облака, что скручивается в причудливые формы. Что это, подсвинок среди летящих перьев? А это – мальчик, сидящий на взморье? Точно, это стая чаек, вон там! А это что, ископаемое? А это – неужели сардина?

Что все это значит?

Ее изуродованное чрево еще раз сжимается, и она снова кричит. Боль проносится по телу, разрывая на части чуть ли не саму душу, и частицы, кружась, складываются в новые картины. Высоко из угла над кроватью она рассматривает свое распростертое тело, приподнятые ноги, миссис Джиггерс, промокающую ей лоб, и повитуху, ощупывающую ее нижние области. Частицы мерцают, и будущее танцует перед ней: она видит обезьянку в коротком детском платьице и мужчину со шприцем; блестящая моторизованная повозка мчится по огромной широкой дороге; необычайно полная женщина в наряде напоминающем меренгу; пара одинаковых девушек-близнецов; странный человек в необычных туфлях, ковыляющий на крыльцо – ее крыльцо; Ее Величество Королева размахивает ятаганом и разрубает напополам брюхо…

– ААААА!

Звенит дверной звонок. Через пару минут дверь мастерской Скрэби неожиданно распахивается – явилась раскрасневшаяся миссис Джиггере: фартук готов вот-вот свалиться, шпильки выбились и болтаются над глазом.

– Мальчик или девочка? – спрашивает Скрэби, откладывая нож для снятия шкур.

– Нет, сэр. Она все еще в муках. А к вам посыльный из Дворца, сэр! Говорит, он конюший Королевы! Он ждет вас внизу!

С некоторой неохотой Скрэби гасит сигару. Миссис Джиггере вытирает руки о передник и нервно пританцовывает. Не каждый день в доме столько событий. Или таких новостей! Добрая женщина больше не в силах сдерживаться:

– Он прибыл сообщить вам, сэр, что «Ковчег» Горация Капканна приплыл в порт!

Скрэби стонет. С опозданием на два года и пять месяцев! Вот это наглость!

– Ой, и мне нужна еще вода, сэр. – Миссис Джиггере взволнованно пыхтит по коридору, Скрэби целеустремленно шагает вслед за ней. – Теперь уже скоро.

– Кабийо за этим проследит. Что еще он сказал, этот конюший?

– О. Только одно, – выдыхает миссис Джиггере, останавливаясь на полпути, и, обернувшись, взволнованно смотрит на хозяина. Затем лихорадочно вытирает руки о накрахмаленный передник и закусывает губу испуганно и в то же время возбужденно. Такого с нею не случалось с тех пор, как в Лондон приезжал Бродячий Цирк Ужаса и Восторга и она ездила на Механической Многоножке.

– Ну? – рявкает Скрэби.

– Он говорит, что Гораций Капканн пропал, сэр. А все животные мертвы! – И, подобрав юбки, уносится прочь.

Наш воображаемый монгольфьер ждет нас; поэтому давайте оставим Опиумную Императрицу с ее ужасными криками (которые будут продолжаться еще несколько часов) и проследуем за Скрэби, Кабийо и конюшим в доки – стать свидетелями опустошения, царящего на «Ковчеге» Капканна. Конюший Бегемотицы, человек несколько женственный и нервный, оказался весьма многословным на предмет Капканна, пока они ехали в быстром кэбе-двуколке в доки.

По слухам, сказал он, Капканн сбежал.

По слухам, заявил конюший, Капканн оставил «Ковчег», чтобы жениться на заморской принцессе.

По слухам, возразил конюший, Капканн утонул.

По слухам, задумчиво проронил конюший, Капканн вернулся в невольничий бизнес и сейчас преуспевает в Джорджии.

По слухам, также известно, что…

– Заткнитесь! – кратко высказался Скрэби, выходя из остановившейся двуколки. – Просто покажите мне этот чертов корабль.

Нервный конюший молча ведет Скрэби и Кабийо к «Ковчегу». Наш шар летит как ветер. Не успели мы ахнуть, как тоже приехали.

«Ковчег» стоит на якоре возле «Корабля Ее Величества Барселоны», по сравнению с которой он и впрямь жалкое зрелище. В корпусе зияет огромная дыра, паруса рваные и грязные. Оперся на причал: драное чрево – будто лопнувший стручок.

– Господи Иисусе на селерифере! – восклицает Скрэби, который, уже взлетев на борт, с натугой открывает дверь пещеры трюма. Он решительно сражен ударившей в нос вонью. «Ковчег» – бывшая галера, невольничье судно, и первое, что различает в сумраке таксидермист, – кандалы, рядами свисающие на цепях с деревянной обшивки.

Итак, зажимая носы, Скрэби и Кабийо пялятся в темноту, пытаясь разобрать хоть что-нибудь. Кабийо, который после своего печального опыта мореплавания от кораблей, мягко говоря, не в восторге, пошатываясь, добирается до трапа – вдохнуть свежего воздуха. Доктор Скрэби, сделанный из материала покрепче, понимает: судя по запаху тления, большинство животных – в том маловероятном случае, если окончательно не испортились, – таксидермически безнадежны. Остальных следует немедленно заморозить. Конюший топчется в углу, нервно переминаясь с ноги на ногу. От этого места у него мороз по коже, и ему плевать, если это заметно.

Кабийо наконец возвращается, покачиваясь, с юта, и вцепляется в руку Скрэби. Когда их глаза привыкают к темноте, мужчины бледнеют – ни один из них в жизни не видел разгрома столь ужасного. Каждая дверь каждой клетки – и большой, и маленькой – открыта. Повсюду валяются туши. Перья, шерсть, чешуя, сломанные кости, широко распахнутые глаза. Съежившиеся, окоченевшие тельца. Свернутые крылья. Корка темно-бордовой крови.

– Merde! – неожиданно вскрикивает Кабийо. Он споткнулся обо что-то, и это что-то теперь медленно катится по настилу к ногам Скрэби. По виду – старый гнилой кокос; длинные волокна скорлупы спутались, а воняет – до самих Небес. Скрэби собирается пнуть кокос, но почему-то останавливается. И вместо этого, зажимая нос, садится на корточки – исследовать объект.

– Господи, – бормочет он. – Это голова!

Это действительно голова. Причем, человеческая. Многомесячной давности. Воняет.

Несмотря на разложение, Скрэби узнает усы. И прекрасные зубы.

– Господь всемогущий, – шепчет он. Голос сиплый, почти хрип.

Это голова Горация Капканна.

Скрэби издавна гордится отсутствием брезгливости, но даже его обычно железный желудок вдруг превращается в желатин, И доктор бросается вперед, нащупывает дверь и ретируется. Снаружи на палубе Кабийо и конюший, быстро проследовавшие за ним, обильно блюют, свесившись за борт «Ковчега», а Скрэби пытается успокоить расшатавшиеся нервы, декламируя под нос таблицы логарифмов. Наконец, он берет себя в руки.

Все по порядку.

– Передайте Королеве, – приказывает он конюшему, – что Капканн убит. А касательно Коллекции Царства Животных, мне понадобится тонна арктического льда – немедленно. И немедленно – это преуменьшение. Лед мне нужен СЕЙЧАС. Я забираю Ее поставки, пока не прибудет моя. Все ясно? Нельзя терять ни минуты. У нас много работы.

И это тоже оказалось преуменьшением.

Предприятие, в которое Скрэби вот-вот пустится, займет двадцать лет.

– ААААА! – доносится слабый крик из спальни. Монгольфьер вновь примчал нас на Мадагаскар-стрит.

И как раз вовремя!

Добро пожаловать, мисс Фиалка Скрэби! Добро пожаловать в мир!

Опиумная Императрица погружается обратно в мягкость подушек и уют астральных частиц, а новорожденная Фиалка громко вопит, требуя законного молока.

У остальных детей Скрэби были узкие кости и тонкие черты Опиумной Императрицы, известной красавицы. Четыре сестры – просто королевы. Четыре брата – не менее симпатичны.

Но теперь в этой коллекции ценного фарфора светского общества появился довесок – ширококостная Фиалка.

Катастрофа, удар, трагедия. Что пошло не так? Тому не было ни малейшей причины, насколько мог судить Скрэби, когда вернулся, порядком измотанный, после фиаско с «Ковчегом» Капканна и осмотрел новорожденную. Неудачный день. Сначала эта чепуха с Царством Животных, затем отрубленная голова катается, словно покрытый гнойниками мяч, а теперь еще очередная девочка, черт побери. Скелет ребенка определенно напоминал коровий. Настолько, что Императрица, для которой акт соития являлся смазанным перерывом в естественном астральном трансе, задумалась, не могла ли забеременеть от гостя с Той Стороны, и незаметно исследовала chaise-longue на предмет наличия эктоплазмы. Все это время странные видения продолжали клубиться в облаке астральных частиц, и суть их все так же озадачивала миссис Скрэби.

Время шло, и девочка росла, росла и росла – огромный прожорливый кукушонок в гнезде Скрэби. Ни один из родителей не заметил, когда Фиалка решила покинуть родные пенаты и спустилась в полуподвальную кухню – жить у Кабийо. Кажется, года в три или четыре? Или, может быть, в два? И мама, и папа были слишком заняты своими делами и не обращали на девочку особого внимания, так что прошел добрый месяц, прежде чем они заметили ее отсутствие – под давлением намеков и ворчания миссис Джиггерс, не одобрявшей такие порядки. Не подобает девочке, рожденной стать леди из высшего общества, опускаться до уровня слуг. Это нарушает естественный порядок вещей. Будучи необразованной, миссис Джиггерс не слыхала слова «иерархия», но именно его она бы использовала, дабы объяснить, что ломается – с ее скромной точки зрения.

Но никто ее не слушал. И Фиалка меньше всех. Что-то буквально притягивало ее к Кабийо, словно некий магнетизм. И к его владениям – на кухню.

Так что, в то время как Тобиас Фелпс проводил детство, лазая по деревьям и закапывая необычные ступни в песок на взморье, Фиалка Скрэби проводила дни на полу кухни Мадагаскар-стрит, играя со сковородами и кастрюлями и сметая все вкусное, что бельгийский шеф-повар Кабийо ей подбрасывал, так как последний вскоре заметил неподобающую ребенку страсть к усваиванию пищи и наклонности гурмана.

Воспитание или питание? Какая разница!

– Ouvre la bouche, ferme les yeux, ma petite chérie![42] – распоряжался Кабийо, и Фиалка покорно подчинялась, ротик херувимчика раскрывался – словно у малютки-котика, ждущего от мамы селедку. Затем, открыв глаза, дитя угадывала, что за деликатес Кабийо положил в ее губки.

Это ли не лучшая тренировка для тонкого вкуса?

Скольким детям повезло к пяти годам различать пятнадцать видов птицы? Весь отряд грызунов? Сотню различных трав и специй? И сколько детей может похвастаться доступом, благодаря тушам в конце сада, в леднике, к целому ковчегу замороженного мяса, включая такие диковины, как: лысый носорог, средиземноморская пятнистая черепаха, малая квагга, двухголовая змея из Гоа, черноногий кролик, пингвин Гумбольдта, краснокрылый тинаму, суринамская пипа и мартышка-джентльмен?

Ответ: немногие!

Время шло, и Фиалка стряпала, стряпала и стряпала. И ела, ела и ела. К десяти годам она быстро превращалась в человекоподобную пирамиду, увесистую призму, передвигавшуюся по дому из кухни в столовую и из столовой в кухню, потея, как головка сыра на колесиках, с неизменной стопкой кулинарных книг подмышкой. Императрица была в полном замешательстве, все чаще и чаще для успокоения прибегая к планшетке и спиритическим сеансам.

– Эта девочка загадка! – доверялась она духам. – Она глотает кулинарные книги, как тарелку пирожных. Раз – и нету!

Духи пожимали плечами.

– Возможно ли отправить Фиалку в какую-нибудь Австралию? – размышляла Императрица.

Бум! – миска для смешивания разбита.

Люп! – соус с пальца облизан.

Ням-ням. C'est bon.[43]

– Или Новая Зеландия дальше, если напрямик?

Духи снова пожимали плечами.

– Погоди – увидишь, – изрекали они.

– Да уж, от вас много пользы, – бормотала Опиумная Императрица, комкая лист на автомате выведенных посланий и бросая его в огонь.

Она купила Фиалке первый корсет, когда той исполнилось одиннадцать. Ребенок распухал во всех местах; ее тело пора было взять под контроль. Однажды Фиалка буквально рухнула в обморок на улице от стеснения в груди – и прямо на тележку бакалейщика, свернув неустойчивую кучу из тысячи-другой морковок. Со значительным затруднением и еще большим гневом Императрица подняла дитя за шиворот, и они побрели прочь по морю катящихся оранжевых корнеплодов под крики мальчишки-продавца; Императрица кинула назад соверен – так бросают через левое плечо соль, чтоб уберечься от зла.

В «Харродз», быстро!

– Принесите нам ваш самый большой корсет! – распорядилась Императрица. – И будьте готовы добавить вставки. – И поджала тонкие идеальные губы.

– Родственница? – поинтересовалась помощница, когда Фиалка удалилась в примерочную.

– Нет, – быстро откликнулась Императрица, посмотрев в зеркало, где ее взору предстала стройная фигура женщины – существа невероятной красоты, к которой слово «эталон» применимо без преувеличения. – Просто знакомая девочка.

Из примерочной доносились охи, вздохи и характерный запах девичьего пота.

– Вы безнадежны, – прошипела Опиумная Императрица позже, когда они сидели перед тарелкой булочек с корицей внизу, в чайной. И что матери делать с таким ребенком? Чувствуя в последнее время зов Той Стороны, Императрица знала: в этом мире ей осталось недолго. Сможет ли она после смерти как-то повлиять на то, что с треском провалила в жизни? Стоит попробовать.

– Вы станете моей кончиной, Фи, – предупредила Императрица, с недовольным звоном размешивая сахар в чашке.

Со мной все в порядке, подумала Фиалка, запихивая в рот очередную булочку.

Уже тогда она чувствовала целеустремленность – редкую целеустремленность, какая бывает у детей, инстинктивно знающих свое предназначение. Фиалка не играла с куклами. Или с обручем. Или с шариками, палками и мячиками. Она смотрела на Кабийо, изучала рецепты миссис Битон и мисс Элизы Эктон[44] и вынашивала взрослые планы.

Глава 7,

в которой уклоняющийся самец пытается интегрироваться в «Упитом Вороне»

Тандер-Спит ценит свое наследие, как старое, так и новое: древнюю меловую почву; суперновый культурно-спортивный центр; свою известность среди ботаников-любителей широким разнообразием видов осоки («осоковая столица Англии», как выразились в «Туристе»); близость к электростанции Ганимед; сахарную свеклу; поликультуру пастернака; историю беспрецедентной трусости во время чумы 1665-го; черепаховых кошек; две бензоколонки; реку Флид, завоевавшую премию за Борьбу с Загрязнением 1997-го; передвижные пункты видеопроката; постмодернового священника; нетерпимость к «нью-эйджевым» туристам; доисторическое ископаемое прошлое; электронные, дорожные знаки, определяющие скорость и мигающие надписью: «СБРОСЬ СКОРОСТЬ, ТЫ ЕДЕШЬ СЛИШКОМ БЫСТРО», если транспорт движется по главной улице быстрее 50 км/ч; Великое Наводнение 1858-го; свое раннее и беззаветное увлечение сельскохозяйственными фосфатами.

Все это я узнал у Нормана Ядра, моего первого тандерспитца. Я встретил его в «Упитом Вороне». Я приехал в шесть вечера и подумал: первая остановка – пиво. И похлопал «нюанс» по заднице. Молодец, крошка. Я припарковал машину сзади у бара, возле набережной. Напротив через стоянку я разглядел центр сдачи экзаменов на водительские права и щит с рекламой «Люкозейда[45]», крошечные на фоне неба. Слишком много неба, подумал я, закрывая машину – чик! – дистанционной пищалкой. По сравнению с домами и землей неба столько, что оно как будто давит на тебя. В этом плане агорафобия, наверное, похожа на клаустрофобию. Я посмотрел туда, где ожидал увидеть море, но обнаружил лишь бетонное заграждение, испещренное странно многообещающей граффити:

НЕ ПЕЙ ЗА РУЛЕМ – ЛЕТАЙ ПОД КРЭКОМ!РОЗ И БЛАНШ[46] ШЛЮХИУРБАНИСТИЧЕСКИЙ ХАОС

Забудь про географию, сказал я себе, толкая распашную дверь паба. Сконцентрируйся на обществе.

И сквозь приветливый сигаретный чад «Упитого Ворона» я впервые по-настоящему взглянул на городок, которому суждено было стать моим новым домом. Окна паба были сделаны из толстого «старосветского» стекла, но в более прозрачной части я различал черный мрачный силуэт церковного шпиля и ряд бетонных столбиков. Женщину в зюйдвестке тащила через главную улицу бордер-колли. Ручка поводка напоминала гигантский курок. На собаке висела яркая, космического дизайна курточка – такую мог бы заказать мальчик лет шести, если бы бабушка предложила ему связать классный свитер. Черт бы побрал этих домашних зверюшек и их хозяев, подумал я. По крайней мере, здесь я буду иметь дело с сельскохозяйственными животными. Мистер Дженкс из Ассоциации Ветеринаров что-то говорил об «овцах Лорда Главного Судьи». Это еще что, мать их? Я прикончил пиво и пытался убедить себя прогуляться за вторым, когда увидел, как мне машет у барной стойки толстяк.

– Чужак среди нас! – крикнул он через зал. – На что спорим, ты новый ветеринар?

И двинулся ко мне с двумя пинтами горького пива. Пена текла по стенкам кружки прямо на красный узорчатый ковер; толстяк шел осторожно, словно в открытом вагоне перевозил собственный пузырь. Затем водрузил пиво на фланелевые салфеточки и облегченно плюхнулся возле меня. Обитый красным велюром стул вздрогнул.

– Добро пожаловать в Тандер-Спит, приятель. Ты среди друзей.

– Считаю за честь быть здесь, – ответил я, хотя ничего из виденного в Тандер-Спите меня пока что не очаровало. – Обожаю сельскую местность. Ездил в эти края на пикники по выходным – в детстве. Флажки на замках из песка. Здорово.

Мы пожали руки.

– Сам де Бавиль, – представился я, с удовольствием отметив, что собеседника это впечатлило.

Он сказал, его зовут Норман Ядр.

– Нормально добрался? Увидел, как ты подъезжаешь, из комнаты мальчиков – показывал Биг-Бену фаянс. Заметил твою «ауди». – Он показал большой палец. – Отличная тачка. «Нюанс», если память не изменяет?

– Точно. Турбо.

Несмотря на запах отрыжки, невозможно не ощутить симпатию к человеку, который угостил тебя пивом и способен оценить красоту блестящей красной рамы. Норман сказал, что работает в страховании, и за свои грехи мотается каждый день в офис в Ханчберг. Он оказался активным членом городского совета, а также заядлым «сделай сам»-овцем.

– Можно сказать, фанатиком. С фрезой обращаться я мастер, пусть это и мое мнение. Так что нужен будет совет – только звякни. – Что-то в его манере разговора показалось мне знакомым; впрочем, ничего утверждать не берусь. – Итак, мой юный Сам, – продолжал Норман. – Чем обязаны такому счастью?

Я знал, что этот вопрос рано или поздно всплывет, и сформулировал пару ответов, не касающихся Жизели, по дороге сюда – пока примерял новые маски. Хорошо разбираясь в процедуре жалоб на ветеринаров, я подсчитал, что до встречи с глазу на глаз с миссис Манн у меня полгода. Если не больше. По моим сведениям, большинство жалоб отзывались, как только владелец заводил нового псевдоребенка. Безграничная надежда.

– Сыт по горло домашними зверьками, – объяснил я Норману – Они слишком…

– Прирученные? – загоготал мой собеседник. Я не выдержал и тоже рассмеялся.

– Значит, за дикой природой? – переспросил Норман. – Будет тебе дикая природа. Моя жена Эбби разбирала чердак, устроила по весне генеральную уборку в стиле «помой и выстави» – мы добились от комитета разрешения на ремонт. Это здание, Старый Пасторат, давно в списках – но ждать пришлось уйму времени, мать их. Так вот, знаешь, что мы там нашли?

Я понял, что он ждет ответа, и напряг мозги:

– Винтажную японскую порнографию?

– Холодно, приятель.

– Скелет в шкафу?

– Уже теплее. По правде сказать, коллекцию звериных чучел.

У меня упало сердце: я знал, что будет дальше.

– Фамильное наследие Эбби, храни ее бог, – продолжал Норман. – Некоторые аж девятнадцатого века. В семье, должно быть, когда-то водился таксидермист. Эбби говорит, там полно пыли, хочет все выбросить. Хочешь глянуть?

Наверное, с таким сталкиваешься в любой профессии. Ты адвокат, и тебя спрашивают, защищал ли ты хоть раз заведомо виновного. Ты мусорщик, и у тебя интересуются, находил ли ты в урне пачку банкнот. Ты врач, и тебе предлагают осмотреть их геморрой. Ты ветеринар, и от тебя требуют проинспектировать набитый зверинец двоюродной бабки Этель.

– С удовольствием, – солгал я, про себя застонав. – Я сам немного занимался таксидермией в ветеринарной школе. Настоящее искусство. Впрочем, сам я, к сожалению, так в нем и не преуспел, – признался я, вспоминая халтурно набитых белок и кроликов, у которых из неудобоваримых мест торчала проволока. Нас учил бывший уголовник, который считал, что так возвращает долг обществу. – Проблема в ушах, – добавил я. – С ушами беда как сложно. Так что у вас там? Есть интересные экземпляры?

– По большей части птицы и, судя по виду, мелкие млекопитающие. Да, и еще страус. С голубыми глазами, почти человеческими. И на всех – старомодные тряпки, бриджи и все такое, словно с какого-то дикого спектакля. И обезьяна есть. В панталонах.

Мне вдруг представилась Жизель в розовом платьице и памперсе, застывшая после неумолимой смерти на операционном столе, и по коже побежали мурашки.

– Что с тобой, приятель? – заволновался Норман. – Будто привидение увидел.

– Нормально, – промямлил я.

– Кстати, о привидениях, – продолжил он. – Есть у нас одно в Старом Пасторате. Викторианская леди. Прямо красавица. Женщина-мечта, будь на ней хоть чуть-чуть мяса. Опиумная Императрица, как она себя называет. И в куче юбок. Жена говорит, дама вылезла из того же шкафа, где звери отыскались. А что этот призрак творит с нашим теликом!

Еще один постмиллениумный феномен. Я о нем читал. Количество паранормальных явлений подскочило на триста процентов. Что ничего хорошего не сулит.

– Принести закуски? – поинтересовался Норман. – Суши со свининой? Сырные палочки?

И понес свой толстый зад к бару.

О чем мы с Норманом болтали в тот вечер до экстренного выпуска новостей?

В общем, как всегда: о том, как играют «Манчестер Юнайтед»; о моей коллекции Элвиса; о странном новейшем штамме язвенного артрита в Испании; о плюсах и минусах очередной версии «Виндоуз»; о том, что в этом году полно тли, но ее можно изничтожить новыми эко-химикатами; о свежих слухах про Кризис Рождаемости. Норман порадовался, что он не мой сверстник. У него подрастают две девочки, Близнярики-Кошмарики. Роз и Бланш. Где-то я уже слышал эти имена…

– У нас в семье всегда рожают двойнями, – пояснил Норман. – Вернее, по моей линии. Моя мать из Биттсов.

Мне это ничего не говорило – с таким же успехом он мог сказать, что она марсианка.

И тем же вечером от Нормана я узнал, что Тандер-Спит, с населением пятнадцать тысяч, когда-то был островом в форме селедки, пока ирригационная программа конца восьмидесятых не вбила разум в его непрактичную географию, после чего из отдельного города местечко превратилось скорее в пригород Джадлоу.

– Кое-кто выступал против мелиорации, – рассказывал Норман, – но я – нет. На меня не рассчитывайте, я им так и сказал. Я и костяк совета стояли насмерть. Конец этой идиотской односторонней системе – уже хорошо. – У Нормана слабый пузырь; пошатываясь, он в очередной раз побрел отлить и крикнул через плечо: – Покажи мне человека, который не гордится тем, что он из Тандер-Спита, и я покажу тебе лгуна!

Пока он ходил, я мысленно набросал список:

1. Навести порядок в клинике.

2. Пройтись по фермерам.

3. Потрахаться.

Норман вернулся с еще двумя кружками – хлюп, хлюп – и очередной горстью закусок в пластике и шлепнул все это на стол – пена с шипением потекла по стаканам.

– Выпьем! – он от души хлебнул пива. А затем, словно перехватив номер три в моем списке, добавил: – Женщины. Я их люблю до чертиков, но понимаю ли я их? Черта с два! – Наступила пауза: я кивал, а он раздумывал. – Женщины – существа загадочные, – наконец возгласил он. – И нас, мужчин, манит эта таинственность, верно, Сам? – Я примерил одну из своих новых одобрительных гримас. – Я про это смотрел документалку, – продолжал он. – И здесь все дело в ДНК.

Приехали. Очередное трепло, обожающее везде вставить свои полпенса. Нет ничего хуже ученых невежд с биологическими теориями. Цепляют эти теории, как бородавки.

Проблема в генах, объяснял мне Норман:

– ДНК – сама простота, Сам. Если так, по сути, загвоздка – в истории, которой приходится себя воспроизводить. Загадочные вариации на тему, что-то вроде. Кусок этого, кусок того – и все варится в одном котле. Слышал о трансплантатах из свиных сердец? Их ДНК подправили, чтобы мы их не отторгали. Удивительно, да? А у Джесси Харкурт поджелудочная ламы. Знаешь, что я думаю об этом Кризисе Рождаемости? – рассуждал он. – Наше время истекло. Это последняя черта. Вспомни динозавров. Они вымерли, верно? И то же самое происходит сейчас с Homo Britannicus. – Он замолк, чтобы рыгнуть. – Мы развились до предела, приятель.

То же самое говорила та женщина по радио.

В детстве я пытался вообразить, как выглядела Земля, когда все начиналось миллионы лет назад. Целая планета буйства сплошных хвощей, динозавров и стоячих заводей. Даже ветер – не совсем ветер, а скопление вихрей голубого пара. Я представлял землетрясения, от которых трескалась земная кора, словно неудачное мамино суфле или экзема. Читал научно-фантастические комиксы. В них художники рисовали низшие формы жизни, вздорящие из-за господства. Их вечно изображали круглыми, с маленькими глазками на стебельках, и запускали какую-то взболтанную первичную бурду. Затем я мысленно видел, как время убыстряется и возникают крошечные создания с плавниками – не животные, но и не растения, какие-то жуткие промежуточные твари, нечто среднее, они переплетались и извивались. Пожирали друг друга и были пожираемы.

– Я однажды наблюдал, как богомол ест жука, – сказал я Норману. – Челюсти с хрустом сжались на боку. Они как механические тиски, челюсти насекомого. – Я изобразил, двумя пальцами пощипав Нормана за нос; Норман с напускным ужасом отпрянул и засмеялся. – Жук сражался не на жизнь, а на смерть, – продолжал я. – И пытался сопротивляться, даже когда у него осталась всего одна нога, висящая на ниточке. – Меня это тогда впечатлило. Такие вещи поражают, когда тебе шесть. А потом о них забываешь, пока что-то не стукнет в голову однажды вечером годы спустя, в баре после пары кружек. – Отбивался и боролся до последнего. А в конце осталась одна шевелящаяся задняя нога. – Норман искоса глядел на меня. – Так вот, это мы, верно? – продолжил я, вспомнив, почему подумал о богомоле. – Мы – эта шевелящаяся нога. Нас съедают живьем. Нас проглатывает время.

Он медленно кивнул:

– Ты прав, Сам. Значит, ты у нас немного философ, а?

Чтобы как-то сгладить это льстивое, но ошибочное впечатление, я бросил на собеседника один из своих задумчивых элвисовских взглядов, и Норман загоготал.

Об эволюции мне рассказывал отец – вернее, о своем представлении о ней. Вряд ли кто-то из нас тогда понимал, насколько это будет важно.

Еще до зобного камня и субботней работы у Харпера я страстно увлекался костным разделом биологии, подогреваемый находками на заднем дворе – длинном и узком клочке земли, оползавшем в сторону канала, черного, как кока-кола, который лениво тек по диагонали южной части нашего городка. И сад, и канал окружали жидкие изгороди бирючины и пыльные городские сорняки – выродившиеся одуванчики, лопухи, ворсянка и сорный иван-чай, мутировавшие так, что обходили все гербициды, которыми боролся с ними отец. Каждый сентябрь, примерно когда начиналась школа, ватные комки иван-чая, бесцельно дрейфовавшие в воздушных потоках, опускались на лужайку, словно корпия, пробуждая ту странную меланхолию, что сопровождает в городе смену времен года. По выходным, пока братья помогали отцу сражаться с сорняками, подрезать гортензии или окучивать ревень, я пробирался по перелопаченной земле, обходя полузарытые кучки кошачьего дерьма, чтобы раскопать более древние природные останки: раковины улиток, коровьи зубы, старые черепа воробьев или собачью бедренную кость, щербатую и дырявую, как жесткая губка. Возле канала я находил сухих жуков, мертвых стрекоз, окоченелые тела птиц, а однажды – даже три четверти лисы. Меня завораживали эти кальциевые обломки, дерзость их структуры.

– Папа, как это сделано? – спрашиваю я, подсовывая ему кусок землеройки.

Лопата отца – словно продолжение ноги, погруженная в землю ходуля. Он копает борозду для свеклы.

– Что сделано?

– Эта кость. Посмотри, какая масенькая. Посмотри, пап.

– Она сама такая создалась, Бобби. Землеройка выросла в животике своей мамочки.

– А кто сделал мамочку землеройки?

– Мама и папа землеройкиной мамочки.

– Тогда кто сделал самую первую землеройку?

– Эволюция. Землеройки развились из существ другого вида. – Отец наваливается на лопату, издает «ух», вытирает пот с верхней губы, распрямляется и с ненавистью и любовью оглядывает свое крохотное огороженное королевство. Свекольная борозда породило свое зеркальное отражение – длинный выпуклый хребет земли.

– Из каких существ, пап?

– Наверное, из слонов. А теперь помоги мне с этим корнем.

– А слоны?

– Из свиней.

– А свиньи? – Мне это нравится: как игра, где все время спрашиваешь «почему», пока не дадут денег на сладости.

Отец вздыхает:

– Были маленькие такие рыбки. Они выползли из воды, потеряли плавники, научились дышать и в конце концов стали свиньями.

– А эти рыбки? Они откуда взялись?

– Из моря.

– Но как они попали в море, пап?

– Они выросли из растений. Растений, которые… – Он беспокойно оглядывается, дабы удостовериться, что его не слышат соседи, – наверное, понимая, что ступил на зыбкую почву. И слегка понижает голос – на всякий случай: – Растений, которые произошли от маленьких подводных грибов.

– А грибы?

Отец смотрит на небо и хмурится. Мимо, будто на задание, проносится голубь.

– Был большой взрыв в космосе, и они возникли ниоткуда. Даже в семь лет я подозревал, что это полная фигня.

Норман продолжал разглагольствовать о ДНК. Я его толком не слушал.

– Так вот, в том фильме, что я смотрел по «Би-би-си-2», – нет, вру, по Четвертому каналу, – был парень. Он говорил, что загадка женщины – это, на самом деле, загадка ДНК. И когда мы распутаем код, женские яйцеклетки придут в норму, и женщины опять смогут забеременеть, и мы все посмеемся. А пока что остается…

На этом он вскинул руки и состроил гримасу – я тоже скорчил физиономию и рассмеялся.

– Скорее всего, плакать, – пошутил я, представив, как Иггли и миссис Манн склонились вместе над бланком жалобы, а на постаменте возле них – урночка с прахом Жизели.

– В любом случае, chez moi,[47] – сказал Норман, – загадочность бесит. Возьмем мою Эбби: мягко выражаясь, нелогичная. Пытается поставить видик на запись лотереи – да, но при этом хочет параллельно смотреть что-нибудь другое. И что делает Мадам? Я иногда называю ее Мадам, Сам, – признался он, – потому что она учительница французского. Ну, вернее, французского и домоводства, pardonnez-moi, Monsieur.[48] Так вот, записывает она то, что смотрит, а потом вся такая удивляется, когда обнаруживает, что другое не записалось. И знаешь, что она выдает? «Глупая машина, – говорит. И еще, цитирую: – Я думала, она может записывать две программы сразу, а получилась чистая пленка». По-моему, женщины – восьмое чудо света. Имей в виду, без шуток, – добавил Норман, («извиняюсь») рыгая. – Я верю лишь в то, во что стоит верить. Вот у моих двух девочек – Траляля и Труляля,[49] как я их называю, моих дочурок – никогда не было проблем с техникой. Если они чему и научились от вашего покорного слуги, то это пользоваться инструкцией.

В этом я убедился лично пару недель спустя, когда они со знанием дела показывали, как работает их вибратор.

Я как раз изображал Элвиса – «Тюремный Рок»,[50] как сейчас помню, – когда бармен рявкнул мне:

– Эй ты! Заткнись там! Заткнись!

Мы с Норманом развернулись на стульях; я – так быстро, что пришлось ухватиться за край стола, чтобы не раскрутиться и не взлететь. Восстановив равновесие, я увидел, что весь бар вдруг собрался у телика над стойкой и пристально пялится в экран.

– Новости! – изрек бармен, сложив руки лодочкой у рта, и включил громкость, так что теперь телевизор орал на пределе.

Экран заполнила картина полной разрухи. Летит пыль. Пожарные бегают со шлангами, заливая водой и пеной перекрученный бетонно-металлический каркас горящего многоэтажного здания. Репортер в шлем-каске и противогазе пробирается через дымящиеся руины.

– Вот все, что осталось от Государственного Банка Яйцеклеток сегодня, после взрыва пластида «Семтекс», – поясняет репортер. Даже через противогаз видно, что он чуть не плачет. Мы все уставились на экран.

Репортер не мог продолжать. После еще нескольких кадров тушения пожара и дымящихся обломков единственное, что он смог произнести с глухим всхлипом:

– Возвращаемся в студию.

Где нас ожидали известия погорячее:

– Сегодня вечером надежды Великобритании на будущее были разбиты, – начал диктор, – когда Государственный Банк Яйцеклеток был разрушен мощным взрывом. Здание – и его содержимое – полностью уничтожены. Ни одна организация пока не взяла ответственность за нападение, но, предположительно, за сегодняшним терактом стоят религиозные фундаменталисты.

Пока шли новости, в баре повисло гробовое молчание. В мире не осталось ни одной британской яйцеклетки.

Накрепко приклеенные к стульям, мы досмотрели удлиненный выпуск новостей до конца. Затем бармен встал и вырубил телевизор. По-прежнему никто не произнес ни слова. Тем не менее, осознание произошедшего, наверное, снизошло на нас одновременно, потому что мы вдруг, словно заранее отрепетировали, потянулись за кружками и залпом осушили пиво. После чего Норман бросил:

– Похоже, ребята, Альбиону теперь конец.

Вполне подходящая команда упиться в стельку.

Глава 8,

в которой разражается недуг

Следущим вечерам я апять делала шпагаты, – писала Женщина, – хоть штота в Нем пугает меня так, что аписаца. Он на стале целует меня, а када астанавливаеца, я чувстую, бута люблю Ево, но все ещо баюсь.

Што ещо ты можэш, спрашывает Он меня.

Обратнава краба, гаварю. Скарпиона. Свечку. Стойку на руках. Завизатся в узел.

Кравать, гаварит Он. Сечас ты идем са мной в кравать.

Тока после этава я узнала, что Он багат.

Это случилось на пляже: однажды утром я оторвал взгляд от скальной ямки и заметил мальчика – приземистую фигурку в отдалении на берегу. На нем был нахлобучен похожий на шишку головной убор, и мне захотелось рассмотреть его поближе. Когда я приблизился, сжимая в одной руке краба – словно подарок, но и оружие на всякий случай, – я увидел суровое уверенное лицо, увенчанное огромным комом водорослей, из которого во все стороны истерично разлетались рачки-бокоплавы.

– Это мой рыцарский шлем, – заявил мальчик. В ладони он держал камень, который подбрасывал и ловил, подбрасывал и ловил. Я испугался, что паренек может бросить камнем в меня: для деревенских я – легкая добыча. Всего неделю назад четырехлетняя девочка Джесси Биттс обозвала меня дубиной. – Я смотрю, там есть улитка-ступенчатка, – примирительно сказал я. Благодаря «Ракообразным» Германа, я знал названия всех и вся – от морского ушка до морской иглы Нильссона и от сердцевидки до атерины.

Издали шлем мальчика походил на шляпу, в которой миссис Симпсон ходила в церковь, – весьма сомнительную и изображавшую рог изобилия с плодами и цветами из фетра – скорее, базарный прилавок, нежели головной убор. Теперь я вспомнил парнишку – я его видел на школьной площадке. Томми Болоттс, сын кузнеца. Болоттсы – буйная, опасная семья. У них громкие голоса, и они орут без умолку, как будто у них такая работа, а отец, Мэттью Болоттс часто напивается – причем, не тихо, как рыбаки, и не радостно, как фермер Харкурт, и даже не до веселого пошатывания, как миссис Цехин, а дико и злобно, как никто другой. Вдобавок Болоттсы – нехристи, как говорил отец. Я ни разу не видел их в церкви, даже на Рождество или Пасху. А их тетушка предсказывала будущее по чайным листьям – по мнению отца, верный признак духовного распутства.

Пока Томми подходил, я спрятал пальцы ног в песке. Мальчик вопросительно смотрел на меня.

– Я собираю ракообразных, – выпалил я, тем самым начиная разговор и надеясь, что слова смогут меня защитить, если вдруг паренек сочтет нужным напасть. Но тот молчал; просто стоял, как человек-крепость, в своем одеянии из водорослей и разглядывал меня. Я же, наоборот, ощущал себя ужасно уязвимым без туфель, словно краб-отшельник, покинувший убежище-ракушку.

Мальчик продолжал молчать. Не угрожая, но и не уходя.

И даже улыбался.

А затем – наверное, почувствовав внезапно, что могу открыться ему, и еще потому, что я и так был слишком одинок, несмотря на всю самодостаточность, и нуждался в друге моего возраста, – я совершил отчаянный, небывалый и до глупости храбрый поступок: без предупреждения вытащил ступни из песка и продемонстрировал их грустное уродство.

– Вот, – сказал я. В тот миг душа моя раскрылась как никогда, и внутри, содрогаясь, что рискнул довериться мальчику, которого даже не знал, я немного боялся. Что на меня нашло? До сего дня не знаю, хотя, склонен предположить, меня вел внутренний инстинкт.

Томми уставился на мои ноги. Их обдавала морская вода, оставляя пузырьки, которые лопались и умирали. Мальчик заметил мое плоскостопие и то, как неправильно торчат волосатые пальцы.

– Я не умею быстро бегать, – признался я. – Правда, матушку я могу обогнать – из-за натоптышей. – Он все так же молчал, и я продолжил: – А по пятницам – и отца, из-за шариков в туфлях.

Томми смотрел озадаченно, но с интересом. Он был явно не знаком с еженедельными особенностями жизни Пастора. И продолжал пялиться на мои ноги.

– Они мне нравятся, – наконец решил он. – И совсем не смотрятся нелепыми. Сказать по правде, великолепные ноги.

Мое сердце закувыркалось от счастья, а на глаза навернулись слезы.

– Только, прошу тебя, никому не говори, – прошептал я.

– Это будет наш секрет, – отозвался он.

С того дня мы с Томми стали друзьями. Кроме секрета, который мы теперь разделяли, у нас оказалось много общего: у Томми тоже водились блохи и несносный червь, как он мне сказал. Его червя звали Бенедикта, но она, по большей части, себя не проявляла.

Мой же червь Милдред была жестокой госпожой. До некоторой степени зная ее симпатии и антипатии, я старался ее ублажить. К счастью, я разделял ее любовь к фруктам, грибам и сладким ягодам – и Томми учил меня, где их искать. Сахара в Тандер-Спите не знали, хотя Томми и уверял, что улицы Лондона вымощены сотнями крошечных сахарных кубиков, словно римская мозаика, изображающая триумфы Империи. Зато фрукты у нас водились в изобилии. Мы отправлялись на поиски рано утром перед школой; коровы привычно пялились на нас – смиренно, как они вечно смотрят на людей, – и, едва почуяв меня, трусили прочь, а с носов их капали сопли. Летом мы собирали малину, а по осени выуживали среди изгородей и кустарника лесные орехи или набивали рты земляникой.

Мы с Томми стали верными друзьями. Если шел дождь или в зимние месяцы, когда разве что помешанный ступит на замерзшее взморье, задыхающееся от соли и льда под хлесткими ударами визжащего ветра, я приходил к Томми, и мы играли вдвоем в задней части кузницы мистера Болоттса, греясь у горнила. Плевались на грязный, усыпанный стальными опилками пол и разгребали получавшуюся неоднородную серую жижу, глядя, как огромный мускулистый отец Томми молотит по раскаленному докрасна железу – будто оно нанесло ему непростительную обиду.

– Когда-нибудь это буду я, – заявлял Томми с привычной беззаботной уверенностью, не отделимой от него, словно тень.

А позже именно Томми научил меня проливать семя, и вскоре я сделался мастером в этом деле, хотя и знал, что это неправильно, – ведь так сказал Господь, да и отец подкреплял Его послание другой, более непосредственной угрозой – что нечестивые деяния ослепят меня. Каждый раз, придаваясь этой скверной привычке, я представлял, как зрение мое размывается – и вот я уже не вижу ничего, лишь крошечные точки света на небесной тверди. Но такого не случалось. Даже наоборот: мне всегда казалось, что зрение после улучшается – точно спадает некий заслон.

Оглядываясь назад, могу представить, каким меня видели люди.

Мальчик, которому хотелось задавать вопросы.

Мальчик, с неуверенной походкой, любовью лазать по скалам и рыжей копной жестких волос, вечно падающих на глаза.

Мальчик, слишком маленький для своего возраста, но на удивление сильный и подвижный и с естественной тягой, как говорил Пастор, к чудесам физического мира. (В том числе и с естественной тягой закатить истерику или кого-нибудь разыграть – например, подложить мертвого ежа на стул Пастора в воскресной школе. За эту шалость Пастору пришлось назначить мне три удара розгой – в назидание остальным детям.)

Мальчик, который ставил в тупик и злил обожающих его родителей – тем, что любил порисоваться и залезть на опасную скалу.

Мальчик, который вырос не слишком послушным.

А потом вдруг – мальчик, у чьей матери начался тревожный кашель.

Мальчик, который испугался этого кашля и, понадеявшись отвлечь хоть немного Божьего гнева на себя, в тринадцать лет совершил чрезвычайный проступок.

Корабль – вельбот en route[51] в Ханчберг, вез на буксире целый китовый остов для гардероба Королевы Виктории. До сих пор вижу: огромное судно, неспешно покачиваясь, появляется из отлива, тащит за собой громадную, подпрыгивающую на волнах вонючую тушу. И до сих пор помню сцену наутро и последовавшие вопли и крики, когда вся деревня поняла, что произошло: мы с Томми стащили слесарную пилу из кузницы мистера Болоттса и перерезали швартовы. Когда матросы на борту смекнули, что случилось, и обругали ночного вахтенного за то, что уснул, вельбот уплыл в море на добрую лигу, и потребовался целый день, чтобы провести корабль назад.

Если ты что-нибудь урвал – скажем, внимание целого поселка, – затем приходится расплачиваться. Нас посадили в деревенские колодки и закидали комками гусиного помета. А потом, когда зашло солнце и нас отпустили, за нами пришли отцы: сердитый мистер Болоттс размахивал железным прутом для порки; пристыженный и скорбный пастор Фелпс беспокоился из-за тревожной обстановки дома – из-за этого кашля.

И вот – черед отца меня наказывать. Меня заклеймили дерзким сорванцом, отослали в спальню и закрыли, но там я в безопасности: мой мир сжался до размера этой комнаты. И теперь я здесь – ем черствый хлеб, запивая каплей воды, оставшейся в глиняной миске, и не понимаю, с чего это я так возжаждал сотворить подобную шалость, и размышляю, не могли ли последние события в доме – перемены, которых я всеми силами старался не замечать, – ввергнуть меня в своего рода безумие.

Потому что кашель становится хуже.

Но если я закрою глаза и уши, время остановится, и я буду спасен.

Моя спальня – чердак, обустроенный для меня родителями под крышей Старого Пастората. Здесь – низкие скрещенные балки, идеальные для гимнастики, письменный стол, кровать, стул и простой лоскутный коврик, сплетенный миссис Фелпс, в моих любимых тонах – лиловом и зеленом. А на стене – моя любимая картина: с Ноем и животными Ковчега. Ной стоит на палубе стремя сыновьями и ворчливой женой, а под ним по чину расположились звери – от могучего слона до кроткого муравья. И на них всех из верхнего правого угла смотрит лицо пожилого джентльмена – белая борода растворяется в серых грозовых облаках Великого Потопа, а за головой сверкают серебряные Небеса. Это Господь, который создал всех нас. Я укутался в набитое гусиным пухом стеганое одеяло и смотрю на картину. По холсту ползет морской рачок, неумолимо приближаясь к римскому носу Господа.

Наконец я слышу звяканье ключей в двери, и входит бледный отец. Я беззвучно молюсь, чтобы он пришел снова меня наказать, однако понимаю и сердцем, и по отцовскому искаженному липу и выражению глаз: по сравнению с тем, что притаилось внизу, мои шалости с Томми бледнеют и теряют значение.

Но если я закрою глаза и уши…

– Матери нездоровится, – выкладывает Пастор. – Мне следовало сказать тебе ранее, но я не мог. Думал, если это не замечать…

Я молчу.

– Тобиас! Ты меня слышишь?

И тут я изрекаю:

– Судя по этой картине, место человека – между Богом и животными? – Я размышляю о том, как бы сделать чуть теплее холодное лицо отца. Я отмечаю, что рачок теперь пытается проложить ход через левую ноздрю Господа – тщетно. – Почему так?

– Почему – большой вопрос, – отвечает Пастор, натянуто улыбаясь. – И ответ тоже велик. Потому что у нас есть душа, а у животных – нет.

– А на что похожа душа, отец? (Внизу: кх, кх.)

– Ну, некоторые светлые и сияющие, – это души праведников; а другие черные и сморщенные – если их хозяева совершали дурные поступки.

– А если разрезать тело человека, увидишь душу?

– Да, сынок, без сомнения. Она располагается над сердцем, словно полупрозрачный балдахин.

Позже, когда возникал повод поразмыслить над природой души человеческой, я всегда удивлялся, как Пастор Фелпс, человек неглупый, выдумал подобный невразумительный бред.

И тут с нижнего этажа снова доносится этот ужасный звук. Никогда его не забуду. На этот раз – слишком громкий, чтобы его не заметить. Громкий и отвратительный.

– Это непохоже на ее обычный кашель, – осмеливаюсь заметить я.

И отец прижимает меня к груди и крепко обнимает.

В ту ночь мне снилось, что я – на борту корабля, изнутри похожего на кита. Я – Иона и одновременно сын Ноя. Моя обязанность – кормить зверей в клетях, которые меня окружают: и тигров, и гиппопотамов, и огромных бескрылых птиц, – но я не могу, потому что я тоже в клетке и в кандалах, как раб.

Моя приемная матушка всегда была добра ко мне. Помню, как она склонялась над каменной раковиной и чистила рыбу – простое лицо, красные руки, огрубевшие от тяжелой работы. Или вливала мне в горло новое слабительное, придуманное, дабы выселить Милдред, нашего общего врага. Или стояла у плиты, поджаривая ячменные оладьи мне к чаю. Или за надраенным сосновым столом обирала ароматные семена с веточек лаванды, чтобы набить их в мешочки и положить в мой ящик с нижним бельем. Сколько труда она вложила, чтобы сделать из меня хорошего человека – понимая, насколько тяжелее мне придется в жизни по сравнению со сверстниками! Наверное, где-то в глубине души, наблюдая, как я взбираюсь на огромный дуб за дверью и мои неудобные ботинки скользят по коре, она знала, что однажды мне крайне понадобится тот легкий налет воспитания, который создает богобоязненного джентльмена.

Я и сам это подозревал.

Мамин кашель больше нельзя было не замечать; мы жили с ним каждый день. Видели, как он сгибает ее пополам. И однажды со слезами на глазах она сообщила, что ею овладела Тварь.

– Если бы я только смогла выкашлять Тварь наружу, – жаловалась матушка. – Я чувствую, что должна поправиться, Тобиас. Но она давит меня изнутри.

Но Тварь сидела в ней и росла. С каждым днем матушкино дыхание становилось все чаще, а ее страдания изводили весь дом.

Ночами я лежал в кровати, глядел на соль, сверкавшую на моей коллекции ракушек, слушал зловещие крики морских птиц над крышей и дикий кашель матушки внизу – насмешка над всеми нами, будто смех демона. Я молился, но покалывание в основании позвоночника говорило мне, что молитвы тщетны.

Матушка умирала целое лето; я измерял ее угасание по овощам на огороде, разраставшимся с каждым днем все буйнее и изобильнее, словно паразиты, что вытягивали из нее жизнь и тучнели на ней. И я принимал участие в преступном сговоре: два месяца я ухаживал за грядкой с поразительным усердием и неистовством. Конечно, я пытался найти там что-то, кроме земли, но так и не понял, что именно. Мы передвинули матушкину постель к окну, чтобы она могла наблюдать, как я работаю. Это зрелище радовало ее, но мне казалось – она смотрит, как я рою ей могилу.

Мне было тринадцать – возраст беззаботного физического созревания и сверхъестественной неуверенности, одаривший меня еще одним бременем: неутихающим и неловким возбуждением в чреслах, кое я всеми силами пытался подавить. Я работал усерднее и усерднее, надеясь довести себя до изнеможения. Пока миссис Фелпс пила бульон и сплевывала в платок, я сажал картошку, выращивал малиновый редис, чей жгучий вкус карает рот, пузатые, как в «Золушке», тыквы, тощую зерновую фасоль и капусту с фиолетовыми прожилками и сморщенными листьями. Пока матушкин разум снова и снова улетал к гусиной ферме ее юности и недееспособности мужского предмета Пастора (из ее лихорадочного бреда я и получил первое представление о человеческом спаривании), я уничтожал слизней солью из скальных ямок и разводил чеснок, чтобы отпугнуть улиток. Наступила осень, и, пока миссис Фелпс лежала скелетом, умирая в постели, я собирал небывалый урожай брюссельской капусты, моркови толщиною в бычий рог и декоративной тыквы, бугристой и бесполезной, в пунктирную светлую и темно-зеленую полоску.

Однажды матушка махнула мне рукой, подзывая к постели. Она заговорила: слова с присвистом вылетали из груди, словно воздух из тугих кузнечных мехов, а дыхание напоминало сдавленные стоны боли. Я склонился к ее губам.

– Мне нравится эта тыква, – прохрипела она. – Чудной овощ и с виду бесполезный, но и он к месту в нашем саду. Господь знал, что делает, когда сотворил бутылочную тыкву.

И замолчала, вдохнув и выдохнув несколько раз с хрипом. Как бы я хотел отдать ей свое дыхание! Но я мог только наблюдать.

– Эта тыква своей причудливостью и странностью напоминает мне тебя, – наконец выговорила матушка. Боюсь, она заблуждалась, если думала, что это комплимент. Чудной? Бесполезный? Странный? Тыква? Лучше бы матушка потратила свое драгоценное дыхание на что-нибудь подобрее.

Потом она заснула опять. А в полночь снова пробудилась – как мне показалось, – и уселась неподвижно и с внезапной сосредоточенностью.

– Послушай меня внимательно, Тобиас. Я хочу кое о чем тебя попросить, прежде чем отправлюсь на Небеса.

– Да, матушка, – прошептал я. – Скажи, что хочешь. Я все сделаю.

– Во-первых, – выдохнула она, – я хочу, чтобы ты посадил эту тыкву на моей могиле – я смогу унести воспоминания о тебе туда, куда ухожу.

– Хорошо, матушка. – Я бы согласился на все, как бы нелепо оно ни звучало, лишь бы ее порадовать.

– И, Тобиас, – прохрипела она. Я снова придвинулся к ее губам, чтобы расслышать. – Я хотела бы извести Милдред, – выдавила она. – Возможно, я перестаралась. Когда меня не станет, сделай все, чтобы ее выманить, Тобиас.

– Хорошо, матушка. Клянусь.

– И, Тобиас…

– Да, матушка?

– Помни, что Господу не нравится нагой человек. Прикрывай все время свое тело. Ради пристойности.

– Хорошо, матушка. Само собой разумеется.

В Пасторате всегда блюли негласное правило – надевать как можно больше одежды, даже когда моешься. Я не обнажался ни на мгновение, мне и в голову это не приходило.

– И еще кое-что, – прохрипела мать. – Мы не знаем, откуда ты взялся, – прошептала она. – Но пообещай мне никогда не ходить в Бродячий Цирк Ужаса и Восторга.

Цирк приезжал раз в год, и, хотя мне всегда запрещали туда наведываться, я все-таки желал однажды вкусить это запретное удовольствие. То, что матушка упомянула Цирк и мое неизвестное происхождение, меня озадачило. Разве родители не повторяли мне вечно, что, в отличие от других детей, которых приносят аисты или находят под кустами крыжовника, меня оставил у алтаря церкви Святого Николаса не кто иной, как сам Господь? Выслушав матушку, я впервые усомнился, и в тот же миг зерно любопытства запало в мою душу.

– Пообещай мне.

– Обещаю, – сказал я. Мы не знаем, откуда ты взялся.

– Вот и умница, – кивнула мать и погрузилась обратно в болезненную мучительную дрему.

– Она хочет, чтобы ее похоронили под тыквой, – доложил я отцу на следующее утро. Отец драил туфли у стола в кухне: заботливо намазывал их черным сапожным воском и полировал, привычными движениями колотя щеткой по коже в особом ритме. Настал его черед удивляться и расстраиваться. Помню, как он стоял – застегнутый ботинок в одной руке, черная щеточка в другой, и повсюду запах ваксы, горелый и острый.

– И с Библией в руках, конечно, – быстро добавил я. Кажется, ложь помогла.

Назавтра матушка закашлялась неожиданно сильно, и терзавшая ее Тварь вылетела изо рта на белую простыню. Мы уставились на нее. Отец застонал.

– Что это? – слабо произнесла мать, двумя пальцами зажимая черно-багровый предмет – будто кожаный и сплошь испещренный дырами. Она подняла его. – Посмотрите, мои дорогие Эдвард и Тобиас, я выкашляла собственную душу – и она сморщилась от греха и черна как ночь! Прости меня, Господи!

Две минуты спустя она умерла.

Мы с Пастором не поверили, что Тварь – ее душа. Тварь была слишком твердая и воняла. Когда доктор сообщил нам, что это жестоко пораженное легкое, мы вздохнули с огромным облегчением.

– Потому что, если в этой бедной доброй женщине имелась хотя бы унция греха, – всхлипывал Пастор, скрипя зубами от горя, – то во мне его три тысячи тонн.

А во мне пять тысяч, внутренне взвыл я, подумав о грешной утехе, которой научил меня Томми Болоттс в уединении песчаных дюн и в которой я достиг значительных и постыдных успехов. После этого мы больше не рассуждали о полупрозрачных балдахинах. Мы похоронили матушку на кладбище под огромным небом с барашками, и морская соль смешивалась с нашими слезами, трава на песке колола лодыжки, горланили моевки, и громко ревело море, словно зевающий кашалот. А следующим летом на могиле взошла тыква – правда, совсем не та, шишковатая и зеленая, что я посадил. Плоды уродились оранжевыми, с гофрированным ободком и желтыми пятнами. Пастор Фелпс нашел их удивительными, но тревожными – знаком, что Господень замысел Природы сменил курс.

Так оно и было.

Глава 9

Динозавр Скрэби

– Будут две мировые войны, – бормочет Опиумная Императрица, зевая над нетронутой чашкой и блюдцем. Сейчас золотая пора ее астральных частиц. – В результате Франция будет усыпана миллионом черепов. – Она замолкает, косясь в сторону. – Но есть и положительный момент: изобретут молоко длительного хранения.

С рождения коровоподобной дочери Фиалки частицы не перестают роиться вокруг головы миссис Скрэби, словно туча яростных комаров, и ее малейший взгляд в сторону порождает головокружительный водоворот осколков будущего. Даже доктор Скрэби, закоренелый скептик по отношению к фокусам, признает факт наличия знаменитых частиц.

– Простите? – раздраженно переспрашивает он. Доктор ненавидит, когда его отвлекают от газеты, а этим утром он увлеченно читает несколько интересных статей. Более склонный к экспериментам ученый, возможно, и загорелся бы идеей привлечь сии частицы к своим исследованиям, но, как ни прискорбно, воображение таксидермиста ограничено. Какое ему дело до будущего, твердит он, когда и в настоящем хватает неясностей? Семейство Скрэби завтракает вместе с дочерью Фиалкой. Время, как и положено, летит – у дитяти уже растет шикарная грудь.

– Появятся ракеты с тепловым наведением и брюки-клеш, – продолжает Императрица. – Не говоря уже о веществе под названием пластилин.

Скрэби, кряхтя, переворачивает газету. Опять она несет вздор! Фиалка намазывает маслом поджаренный хлеб, наливает зеленого «порохового» чаю в фарфоровую чашку, разбалтывает молоко, надевает очки и просматривает статью на отложенной отцом странице – о жестокости и бесчеловечности рабства на плантациях Америки, которому нужно положить конец. Затем вгрызается в фаршированный говядиной шампиньон. Все люди рождены равными, заявляет автор. Порезанный помидор – слегка недожаренный, на ее вкус. Бедные и богатые, негры и белые. Впрочем, стоит остерегаться – иначе мы зайдем далеко. Масло прогоркло! Например, женщины могут потребовать равных прав. Но если мы согласимся, поддавшись настояниям некоторых горластых дам, что дальше? Дети? Собаки? Попугаи ара? Мокрицы?

– Появятся игральные автоматы под названием «однорукие бандиты», – информирует Опиумная Императрица. – А художники будут выставлять в галереях свои экскременты.

– Будьте любезны, передайте мне мармелад, – просит Фиалка, отхлебывая чай и поглядывая на мать – воплощение сумасшествия и красоты в складках шалей, блестящих янтарных бусах и облаке искрящихся частиц.

– Мармелад, – бормочет Императрица. Глаза под тяжелыми веками снова обращены внутрь, красноречиво говоря: Дочь, не беспокойте меня, ибо я не дома.

Жужжание в воздухе, автоматическое письмо, планшетки, обрывки видений, шепот и стоны из прошлого и будущего – из этого и состояла жизнь матери, сколько помнила Фиалка. Что вызвано действием наркотика, что следствие безумия, а что настоящее, Фиалка никогда не различала; она понимала одно: мать по большей части не здесь, и так будет всегда. Вернувшись к статье о правах человека, Фиалка не замечает, что поднос с мармеладом левитирует. То есть медленно, но верно движется через стол к ней, как по заказу.

– А вы знаете, – мягко шепчет Опиумная Императрица, – что через две сотни лет на улицах Лондона все еще останутся бродяги? Прогресс – опасный миф, уверяю вас. Если доверять моим частицам, мир движется не вперед, а назад. Я вижу, как мужчины и женщины танцуют и скачут под открытым небом, полуобнаженные, словно дикари. И транспортное средство под названием «ауди-нюанс». И нашу угасающую нацию на грани вымирания!

– Прекратите, матушка, – быстро говорит Фиалка, похлопывает Императрицу по плечу и поправляет шаль, как на больной. – У вас снова начинается истерика.

– Истерика в глазах смотрящего. Ваши консервированные апельсины прибыли.

– Благодарю, матушка, – роняет Фиалка, когда блюдо опускается перед ней на стол.

Императрица вздыхает. Мы видим лишь то, что хотим видеть.

Доктор Скрэби перелистывает газету. Вот статья про старых дев. Несчастные «синие чулки». Финансовые затраты их семей. Социальный статус. Общее неприятие. Доктор Айвенго Скрэби наблюдает, как его дочь Фиалка поглощает привычный завтрак в духе Гаргантюа, и пугающие отголоски Рока раздаются в его сердце, на несколько мгновений отзываясь дрожью.

– Согласно этой статье в газете, девушке, вроде Фиалки, никогда не выйти замуж, – мрачно сообщает он.

– Я не верю слову «никогда», – возражает миссис Скрэби. – Особенно печатному. Духи говорят, у Фиалки есть шанс.

– Нет, – твердо заявляет Скрэби. – Это невозможно. Ни за что в жизни. Только взгляни на нее. Она никогда не выйдет замуж, потому что она совершенно незамуженабельна!

«Верно, – думает Фиалка, смахивая крошки с новоприобретенной груди. – Хотя бы в этом, отец, я могу с вами согласиться».

Она против брака – вернее, союза, который им узаконивается. Буквально на прошлой неделе она наблюдала, как в комнате для рубки мяса Жак-Ив Кабийо занимался соитием с Мэйзи, соседской посудомойкой. Она вздрагивает, заново переживая сцену: Мэйзи облокотилась на разделочный стол, юбка задрана над головой, а изо рта, словно у фаршированного поросенка, торчит яблоко. Кабийо раскачивается за ней, словно управляя лодкой, с диким, будто в приступе удушья, лицом.

– Вода будет стоить дороже, чем вино, – бубнит Императрица. – А в Миллениум случится наводнение, и дождь прольется ядом!

Фиалка вздыхает – несносные частицы изрыгают привычные безумные басни, передаваемые через канал матушкиных голосовых связок.

– Паутина дезинформации и сплетен окутает мир, словно аура, – продолжает миссис Скрэби, – но ее разрушит приступ безумной мигрени, и она погрузится в туман.

– Она никогда не выйдет замуж, потому что она – динозавр, – провозглашает Айвенго Скрэби; не замечая жену, он продолжает сердито распространяться на тему старых дев, разгоряченный статьей в «Таймс». – Дорогая Шарлотта, только посмотрите на количества. Она ест, черт побери, не меньше динозавра.

Миссис Скрэби выпадает из транса частиц будущего и слабо улыбается в знак того, что все услышала.

– Этот мужчина что-то сказал? – рассеяно переспрашивает она. Голос звучит невнятно. Скрэби недовольно шуршит газетой; вот еще одна возмутительная статья – снова мусолящая этот слух, циркулирующий в зоологических кругах. Все это время Фиалка молчит: невежливо разговаривать с набитым ртом. К тому же, она с отцом согласна. Она и впрямь динозавр – хотя бы потому, что стала весьма толстокожей.

– Важно то, что внутри, отец, – наконец бурчит она, вытирая рот салфеткой и похлопывая по довольному животу. Воспевание пищеварительного тракта, не без помощи и пособничества Кабийо, наделило ее мудростью не по годам.

Мудростью и некоторой странной грацией.

Не смейтесь: несмотря на тестообразность ее лица и немного заячьи зубы, из-за которых Фиалку не назовешь традиционной красавицей, в ней присутствует некая грация, и этому нет объяснений. Либо грация есть, либо ее нет. Все, что угодно, можно сохранить в жире. И грацию в том числе.

Фиалка при содействии Жак-Ива Кабийо продолжала увеличивать свои детские размеры. В два ее уже окрестили «слонопотам»; в семь обхватом и формами она напоминала бочку. А теперь…

– И почему ее самое дорогое платье вечно смотрится на ней как старый плед, наброшенный на дойную корову? – ворчит Императрица, попивая настойку опиума.

И тем не менее где-то глубоко, глубоко внутри Фиалки есть грация.

– А я говорю, динозавр, – повторяет доктор Скрэби, возвращаясь к проблеме общества и «синих чулок».

– Да, дорогой, – шепчет Императрица, чьи астральные частицы как раз улавливают необычные сигналы из призрачного и неаппетитного будущего – что-то про гранулированный кофе. – Динозавр. Вы так сказали.

О динозаврах говорил весь город; из-за этого ужасного ящера весь ученый мир дрожал от возбуждения. Кости неуклюжих гигантских тварей недавно были обнаружены в меловых отложениях Лайм-Региса; окаменелых драконов раскопали в Китае. Сотворение и история Земли представала в новом, пугающем свете. Уму непостижимо. Доктор Скрэби присутствовал на банкете в Кристалл-паласе, проходившем в точной копии реального игуанодона, где после в зарослях японской айвы обнаружил вставную челюсть, воткнутую в меренгу. Инцидент ему запомнился. В это же время чешский монах Грегор Мендель[52] совершил несколько тревожных открытий в области воспроизведения гороха, что может – а может и не – служить опровержением существования Божьего. К тому же, ходили слухи, что экспедиция Дарвина на «Бигле», в команду которого лично входил Кабийо, по утверждению самого шеф-повара Скрэби, собрала достаточно зоологических доказательств, чтобы оспорить сам факт Сотворения Мира! Вдобавок, сегодня утром в «Таймс» доктор прочитал, что снова подняли теорию Ламарка,[53] согласно которой дети могут наследовать привычки и черты, приобретенные родителями в течение жизни: скажем, пристрастие к острому бульону или умение играть гаммы на фортепиано. И в результате (о, глупые паяцы!) Лондон взбудоражен заявлениями, что если завтра человек лишится глаза, его сын родится циклопом – как дикобраз из кунсткамеры в Зоологическом музее.

– Вздор! – кричит Скрэби, дочитав статью, и отшвыривает «Таймс». – Я лично набивал этого дикобраза! Его отец был совершенно нормальным, и у меня есть доказательство – документ! Все это жалкое вранье!

– А вот тут вы ошибаетесь, – лениво возражает Императрица. – Что-то витает в воздухе. Я чувствую, как оно проносится мимо.

Фиалка, будущий несчастный «синий чулок», натренированной рукой намазывает очередной кусок хлеба маслом.

– Но эти пробелы в ископаемой истории, – задумчиво бормочет Скрэби. – Они необъяснимы. Дарвин говорит, что когда-нибудь их заполнят, что геологи будущего найдут недостающие фрагменты, но этого недостаточно. Нам нужны ответы сейчас, черт побери!

– Они их никогда не найдут, – вдруг резко бросает Императрица. – Пробелы так и останутся пробелами, Айвенго. Я это предвижу. А еще я замечаю признаки внезапных, быстрых перемен. Трансформации. А еще… – И тут она смолкает.

Скрэби зажигает убийственную гаванскую сигару, и Императрица погружается обратно в облако частиц, рисующих теперь распад Повсеместно Протянутой Паутины.

– Проклятый динозавр, – повторяет Скрэби, снова прикидывая на глаз размеры этих человекоподобных Гималаев, своего младшего ребенка, и бесцельно вертя карандаш над схемой, которую рисует. У него будет столик из окаменелых экскрементов динозавров, нарезанных кусочками и выложенных мозаикой.

Мои родители помешанные, размышляет Фиалка Скрэби, набрасывая на скатерти список ингредиентов для ужина.

– Расскажите мне про мартышку-джентльмена, отец, – просит Фиалка. – Мы с Кабийо хотим потушить его сегодня вечером. С кориандром и под весьма оригинальным соусом из креветок.

За эти годы, благодаря воображению и гению Жак-Ива Кабийо, пристрастиям Фиалки и доступности мяса экзотических животных, меню семейства Скрэби стало еще изысканнее, необычнее и великолепнее. Фиалка научилась тушить в собственном соку, мариновать, фаршировать, заливать желе и заправлять пряностями, а также готовить сорок пять разных видов выпечки. Вдобавок, она искренне прониклась философией Cuisine Zoologique: в хозяйстве все сгодится. Когда пришел второй корабль с арктическим льдом для ледника, Фиалка и Кабийо уже подготовили материалы для первых трех глав книги бельгийца: «Cuisine Zoologique: une philosophy de la viande».[54] Кабийо вспоминал Брюссель и те яства, которые видел в окнах ресторанов и запах которых ощущал через двери воображаемых châteaux, воздушных замков. Вспоминая и фантазируя, он описывал блюда, затем воссоздавал их и вместе с юной помощницей составлял рецепты все необыкновеннее. Особую изобретательность Кабийо проявлял, когда дело касалось соусов – так, что даже миссис Скрэби имела мужество однажды, в минуту относительной приземленности, заявить, что никогда не знаешь, какую рыбу или мясо ты ешь – настолько утопают они в искусной смеси пряностей. На данный момент шеф-повар и Фиалка благополучно придумывали рецепты для мяса огромного числа животных, спасенных с «Ковчега» Капканна. Они съели зебру, боа-констриктора и моржа, поэкспериментировали с мангустом, эму и гоанской ящерицей, отведали тигра и сотворили чудесный мусс из волнистого попугая à la Grecque.[55] A сегодня собирались приготовить примата – очередную жертву débâcle[56] на «Ковчеге». Сейчас обезьяна в разделочной комнате, размораживается после долгих лет пребывания в сердце арктического айсберга.

Фиалка отхлебывает чаю.

– Я говорила про мартышку-джентльмена, отец.

– А, ну да. Интереснейший экземпляр, – отвечает Скрэби, радуясь, что его дочь наконец чем-то заинтересовалась. – Поразительно напоминает человека. Просто потрясающе. Я им занимался сегодня. Бегемотица хочет сделать из него вешалку, черт возьми, – в дамскую комнату банкетной залы. Поэтому я сделал каркас с согнутыми локтями – чтобы можно было вешать на него полотенца.

– Но ведь он, мне казалось, – часть Коллекции Царства Животных, – возражает Фиалка. – Разве они не должны стоять в молитвенных позах?

– По большей части, да. Но Королева благосклонна к приматам. Она не желает их ставить в музей. Она хочет, чтобы они были одеты скорее как слуги, помогающие в Дворце. Ну, вы понимаете.

Фиалка кивает. Она уловила мысль. Мысль чуточку тревожная – как и статья в газете, – но Фиалка не понимает, почему.

– Номер три тысячи восемь, если не запамятовал. – Скрэби вздыхает. – Можете зайти и посмотреть, если желаете. Он еще не закончен, но я все поясню. Отличный экземпляр. По-видимому, последний в мире. На самом деле, изначально, по бумагам – из марокканского бродячего зверинца. Капканн везде прошелся. Вы знаете, что он проследовал на своей старой невольничьей посудине тем же курсом, что и «Бигль»?

– Он добрался до самой Австралии?

– Скорее всего, да. Неудивительно, что он столько плавал. Где только не побывал, черт возьми. Южная Америка, Галапагосы, Маврикия, Тасмания, Северная Африка, Южная Африка – проклятый умалишенный. Если этот человек хоть каплю натуралист, то я – розоволапый гусь.

– А как именно он умер, отец?

Шеф-повар Кабийо пересказывал ей историю о человеческой голове тысячу раз. Как в день рождения Фиалки он поднялся вместе со Скрэби на борт «Ковчега», дабы оценить ущерб, и споткнулся о круглый полусгнивший предмет, который некогда крепился к человеческому туловищу. Как Скрэби присел, разглядывая то, что осталось от лица, и опознал Капканна. Как он и конюший вылетели на палубу из-за подступившей тошноты, а у отца Фиалки хватило хладнокровия и крепости желудка доложить об убийстве Капканна Ее Величеству Бегемотице и на одном дыхании заказать тонну арктического льда.

– Никто не знает, – мрачно отвечает Скрэби, вспоминая ту же сцену. Посиневшее и разбитое лицо Капканна, покрытое грязью и запекшейся кровью, отвратительный комок хрящей с человеческим мозгом внутри, – воспоминание, от которого и ему оказалось не под силу избавиться за эти годы. – Остальное так и не нашли, – подводит итог он. – Вся команда тоже пропала. И Хиггинс, и Стид, и Баукер – все исчезли. Вместе со шлюпками. Говорят, там была еще женщина. Балерина. Какая-то загадка.

На секунду Скрэби замолкает, размышляя про обреченную экспедицию. Наконец, отрывается от мрачных воспоминаний:

– Пройдемте ко мне в мастерскую после ланча, и я представлю вас Обезьяне.

Фиалка подавляет отрыжку.

– Спасибо, отец. – Важно знать, что ты ешь.

– А у людей будут механические сердца, которые хирурги будут пересаживать, оперируя через дырочку, – предостерегает Императрица и дрожащей рукой тянется за бутылочкой с лекарством. Доктор Скрэби возводит глаза к Небесам.

Капканн дал мне роботу, – писала Женщина. – Я стала Ево любофницэй и танцавщицай. Балыиой дом, и Он дает мне денех. Гаспада приходют и уходют. Я ТАНЦУЮ для них, када Он гаварит. Сначала я ничево не видила, патамучта бальшынство дверей ЗАКРЫТА, но ночью я коечта слышала. Крики, СМЕХ, Капканн и гаспада развликаюца с девушками. Какта ночьу я лежу в кравати и плачу. Входет Капканн. Савершена ПЬЯНЫЙ. Но вместа таво, штоб ударить меня, Он гаварит, что ЛЮБИТ меня и абнимает. Не знаю пачему, но я теряю волю. Ты коечта далжна для меня сделать, гаварит Он. Што, спрашываю я. Он паказывает мне большую пустую КЛЕТКУ.

Глава 10,

в которой уклоняющийся самец ищет пару

Первым клиентом в моей новой клинике оказался парень по фамилии Цехин, который подозревал, что его колли – гей. Дурное предзнаменование, подумал я. За одну ночь люди как будто стали угрюмее, замкнутее и более склонны к навязчивым идеям. После взрыва в Банке Яйцеклеток вся страна впала в похоронное уныние. За деревьями уже никто не видел леса.

– Я прописал бы выходной вашему Дружку, мистер Цехин, – резюмировал я. – Погуляйте с ним на природе. Съездите в национальный парк и поиграйте в «принеси палку». Вам это тоже пойдет на пользу. – И он в явных сомнениях выскользнул из приемной.

Первую неделю я проторчал в «Упитом вороне», а затем открыл кабинет в клинике моего предшественника на Кропи-стрит. К ней примыкал и дом – маленький коттедж с видом на реку Флид. Норман Ядр рассказывал, что несколько лет назад река завоевала премию за Борьбу с Загрязнением (по северо-восточному региону), но, глядя на нее сейчас, я подозревал, что она уже не претендент. Иногда, предупредил Норман, по ней сносит покрытую пеной рыбу, которую он окрестил «угорь flottantes».[57] В Фишфорте, в пятидесяти милях выше по течению, располагался химический завод, который специализировался на моющих средствах. Время от времени вода пенилась фиолетовым, словно в вычурных техниколорных мультфильмах. Впрочем, уже не важно, как мы издеваемся над землей, подумал я. По крайней мере, над нашей ее частью. Может, остальная Европа превратит весь наш остров в хранилище ядерных отходов, когда нас не станет. И кто ее осудит? Странно, катавасия с рождаемостью раньше меня не волновала. Точнее, я относился к ней свысока.

Но теперь – нет. Меня как дубинкой огрели. Я начал мечтать: я бы хотел родиться в добрые старые времена. И жить еще до смерти Элвиса. Я бы хотел увидеть его на сцене, хотя бы раз, во плоти. Я стал бы одним из тех фанатов, которые старались поймать каплю его пота, чтобы потом сохранить в флаконе. Попытаться ухватить это в реальности. Я бы хотел…

Ну да ладно. Как сказал Норман, жизнь должна продолжаться. Что бы стал делать Элвис? Он танцевал бы рок круглые сутки,[58] вот что.

Но как бы громко я ни врубал свои концертные диски, я не мог уловить нужную струю.

Наверное, у легких городского человека уже выработалась потребность в некоторой загрязненности окружающей среды: у меня наблюдались симптомы настоящей ломки в первую неделю в Тандер-Спите, и я ощущал прямо-таки ностальгию, чуя струю выхлопов. Воздух здесь не только чище, чем в Тутинг-Бек, но и на несколько градусов холоднее, и нос мой далеко не сразу научился различать хоть какие-то запахи. Но, когда свыкся, они оказались весьма приятными: запах дыма костра, свежего гудрона и соленого ветра. Моря я так до сих пор и не видел. Скрывавшее его бетонное заграждение возвели, объяснил Норман, в 1980-х, когда осуществляли ирригационный проект. До мелиорации земли в Тандер-Спите часто приключались наводнения: в девятнадцатом столетии вода порою доходила аж до церкви. По словам Нормана, если приглядеться, увидишь след от воды сзади на кафедре. Я сказал, что верю ему на слово: я не фанат истории. После первой партии звонков и визитов доброй воли к нескольким местным фермерам – Рону Харкурту, Билли Оводдсу, Чарли Пух-Торфу – я набросал представление о местечке. Похоже, легкая работа. Послушал, что судачат о моем предшественнике: среди прочего – липовые сертификаты об отсутствии коровьего бешенства и взятки. Так что за ним угнаться несложно. Если милые комнатные зверюшки, вроде Жизели, воплощают хаос, деревенская скотина – прямо противоположное: это работяги с предопределенным сроком существования, которые оплачивают свое содержание после смерти, становясь кожей или мясом, и производят молоко и яйца при жизни. Они – существа функциональные, которых можно уважать, а не рабы-психиатры, которыми стали городские питомцы, несчастное поколение проституток для одинокого и запутавшегося человека. Отныне кастрация попугайчиков ограничится одним городом. Однако не повезло: на второй день пришлось оперировать индонезийскую игуану маленькой девочки – дочери какой-то здравоохранительной шишки по фамилии Лысухинг. Впрочем, я тут же пустил в баре слушок, что Сам де Бавиль больше любит грубую фермерскую скотину. Это пойдет к его имиджу, решил я. И, конечно же, когда я заехал на ферму молчаливого Джонни Пух-Торфа, я понял, что мне нравятся свиньи. А посетив косоглазого мистера Туппи, обнаружил, что овцы Лорда Главного Судьи – тоже, хотя, к моему разочарованию, все их отличие от обычных, как выяснилось, сводилось к заниженным умственным способностям и любовью подраться. Я проведал безмозглых цыплят миссис Харкурт, которые продолжали пить из мазутной заводи и отравлять свой организм, и прописал «Наркоморф» – легкий галлюциноген с целительными свойствами – нервному жеребенку миссис Оводдс.

Несмотря на общую Weltschmerz[59] – модное слово, описывающее состояние нации теперь, после взрыва Банка Яйцеклеток, – на мирском уровне я был доволен собой. За две недели я вычеркнул два первых пункта мысленного списка, который составил первым вечером в «Упитом Вороне». Остался последний.

Это случилось в неромантичной обстановке гипермаркета Джадлоу – я впервые приметил девчонок. Когда я увидел Роз – или это была Бланш, – я вспомнил пункт номер три: потрахаться. Затем я заметил вторую и придумал новый пункт. Номер четыре: снова потрахаться.

Я застрял около касс, над которыми развевался огромный плакат: КУПИ СОСИСКИ И ЛУКОВЫЙ ПИРОГ, ПОЛУЧИ КАПУСТНЫЙ САЛАТ БЕСПЛАТНО! Я судорожно размышлял, в какую очередь стать, если на каждой кассе сидит миниатюрная привлекательная ржаво-рыжая девушка. Странным образом они мне кого-то напоминали – правда, кого или что, я толком определить не мог.

Видите ли, сперва я не заметил, что девушки одинаковые и на самом деле напоминают мне друг друга. На мой взгляд, все кассирши, честно говоря, на одно лицо, поскольку все женщины делятся на несколько простых, но удобных категорий: молодые и привлекательные, старые и привлекательные, молодые и непривлекательные, «мамочки» (если выпил: не стоит!), похожие на Иггли (предают: не стоит!), доступные, недоступные и так далее. Эти категории можно объединить в две пошире, если вы спешите: трахабельные и нетрахабельные. И эти две крошки, несмотря на неприглядную униформу в бело-оранжевую клетку, были превосходно трахабельны. И вот он я, разрываюсь между двух касс. Конец сомнениям положила покупательница, прижавшая меня сзади металлической тележкой, и я завернул к Бланш с проволочной корзинкой самого необходимого: маргарина, лезвий для бритвы, замороженных обедов, светлого баночного пива, чипсов, мороженого и носков, – набором, который буквально вопил о том, что Сам де Бавиль – потенциальный жених и холостяк. Последний мог не говорить ни слова.

С мужественной уверенностью я расставил покупки на движущейся ленте. Но реакции не последовало. Бланш даже глаз не подняла. Тогда я невнятно попытался завязать разговор («Хотел купить пирог, ну, знаете, луковый, с сосисками, но не нашел капустный салат»), но она меня проигнорировала. Как и сестра, она с круглыми глазами пребывала в трансе. Расплачиваясь, я нанес второй удар («Принимаете «визу», дорогуша?»), но она, похоже, не замечала моего присутствия. Уложив покупки, я развернулся еще раз глянуть на Бланш и увидел, что она на другой кассе. Бланш сидела на девятнадцатой. А теперь на двадцатой. Правда, бросив взгляд на девятнадцатую, я увидел ее снова. Я присмотрелся еще раз к ним обеим. Тщательно их разглядел. Нет, не двоится, вдруг понял я. Однояйцовые близнецы!

И тут я кое-что вспомнил. У Нормана близняшки, верно? Близнецы-сорванцы, как он их называет. Или Близнярики-Кошмарики. Два сапога пара. Траляля и Труляля.

Я стоял с двумя сумками и пялился – на одну, потом на другую. Они меня все так же не замечали. В гипермаркете было полно народу, и меня поразила ловкость движений, с которой девушки взвешивали пакеты с фруктами на электронных весах, взмахивали штрих-кодами над инфракрасными пищалками и разбирались с кредитками и Купонами Лояльности. Я был заинтригован: как могут руки двигаться так быстро, если разум несомненно не здесь?

По дороге домой я не мог выкинуть их из головы. А ночью, должно быть, они закрались в мои сны, потому что наутро горели у меня под кожей, словно зуд.

Пока Сам де Бавиль, ранее Бобби Салливан, духовный сын Элвиса, занимается своими ветеринарными делами и борется с чувством, две юные особы, повинные в этом приятном дискомфорте, сидят за барной стойкой «Поросенка и Свистка», в Ханчберге. Роз и Бланш Ядры, появившиеся из одной разделившейся яйцеклетки в день летнего солнцестояния 1990-го, более или менее синхронно, посредством кесарева сечения, сделанного Эбби Ядр, урожденной Болоттс, учительнице домоводства и французского, потягивают белое вино – «Либерфраумильх». Как сказал им личный куратор доктор Бугров, это значит «грудное молоко старых дев».

– За нас! – говорит Роз.

– И за конец мира, каким мы его знаем, – мрачно добавляет Бланш. Weltschmertz сильно ударила по ним обеим; как и все их ровесницы, они с первого дня значились в списке Банка Яйцеклеток. Норман и Эбби времени не теряли и вписали их сразу. Пользы, как оказалось, с гулькин нос. Ну да ладно. Этим утром они заработали сотню евро.

– Я счастливый мужчина, – улыбается доктор Бугров с видом человека, который умеет с пользой тратить бабки.

– А мы – счастливые девушки, – отвечает Роз, нежно улыбаясь лысеющему профессору, пока ее сестра – пользуясь тем, что он к ней спиной, – сует два пальца в рот – типа, ее тошнит. Роз хихикает.

Вначале мужчина, ныне их учитель генеалогии, был их маленьким сумасбродством, одиноким старым озабоченным хрычом, которого они пожалели в очереди к кинотеатру, потому что уже день или два в их жизнях не было развлечений. Доктор Бугров («Зовите меня Сергей», настаивал он, но они не могли) оказался разочарованием. Игра не стоила свеч, как вдруг он сделал неожиданное предложение – наличными. Сотню евро, чтобы заниматься этим регулярно; скажем, раз в неделю? Он им не был противен. Его акцент звучал весьма сексуально – если закрыть глаза. Вдобавок, доктор оказался достаточно умен и практичен, чтобы сразу признать – бесплатно они это больше делать не будут. После нескольких сеансов он предложил им изучать генеалогию – в качестве бонуса.

– Это как Купон Лояльности? – спросила Роз, когда они лежали в постели, изучая спецкурс.

– Как два Купона Лояльности, мои дорогие, – улыбнулся Бугров, сжимая грудь Бланш. – Я занимаюсь составлением модулей.

Затея в целом показалась неплохой – если учесть, что у них постоянно нет денег, а папа говорит – может, я сую нос не в свое дело, дочки, но, наверное, пора найти прибыльную работу, вместо того, чтобы и дальше жить на шее у государства? Вдобавок доктор Бугров убедил их, что генеалогия может дать финансовую самодостаточность – и даже богатство. Теперь, когда британская раса приближается к вымиранию, все смотрят в прошлое, а не в будущее, пояснил он. С тех пор как бомба в Банке Яйцеклеток вогнала последний гвоздь в гроб англичан, вся нация охренела. Все в шоке. Телефоны доверия разрываются от звонков, мировая Сеть перегружена, все билеты из страны забронированы.

Побочным результатом этого безумия, предсказывал Бугров, будет то, что миллионы легковерных американцев вдруг кинутся выяснять свои корни, пока эти корни окончательно не засохли. И тут вступают близнецы.

– Вы можете создать службу, – советует доктор Бугров. – Как только у вас будет диплом. И предлагать проследить их семейные древа. Издавать брошюрой. Первые три поколения – по три сотни евро за каждое, а дальше – по четыре сотни. Все, что им не понравится – истории сумасшествия, криминал, перемены пола, – предлагать скорректировать за дополнительную плату.

Близняшкам приглянулась идея еженедельного «гранта» от доктора Бугрова, который и впрямь имел связи – как-то по касательной – с гуманитарным факультетом Ханчбергского университета. Доктору исполнилось пятьдесят, и он всегда курил трубку с табаком «Три монахини» после секса. Как и многих мужчин, плененных Розобланшами, его возбуждало, когда две девушки синхронно угождают его сексуальным прихотям. И интриговало, что, когда кончает одна, кончает и вторая – как будто по доверенности. Это телепатия, объясняли близняшки. У них, все взаимосвязано. К тому же, у них сильное природное влечение. «Мы животные», – сексуально мурчали они. А затем все портили, хихикая. Но доктор Бугров не жаловался. Как и многие другие до него, он откидывался на спину, закрывал глаза и, чувствуя, как по нему елозят их руки – правая Роз, левая Бланш, – представлял, что все это делает одна женщина, женщина-осьминог, которая может одновременно целовать в губы и отсасывать. Иногда он даже не хотел ничем заниматься – просто лежать, гладить их четыре скучающие груди и вспоминать учебную политику, встречи факультетов, на которых присутствовал, и остроумные контраргументы, которые, по его утверждениям, выдвигал деканам того или иного вуза Великобритании и Америки. Контраргументы были настолько замысловаты, что даже Роз и Бланш понимали – это лишь фразы, которые он хотел бы сказать и выдумал годы спустя, зализывая старые раны упущенных возможностей.

Потом они вымывали запах «Трех Монахинь» из волос и тратили грант на обычные вещи: кремы-депиляторы, воск или электролиз.

Да уж. Они хорошо знали, что такое нежелательная наследственность. Спасибо большое. Посмотрите только на волосатость, с которой они борются каждый день, и проблему с пальцами ног. Слава богу, теперь есть эти кроссовки с резиновыми подметками – последний писк моды для животных. Раньше обувь тоже была сплошная головная боль.

– Еще «Либерфраумильх», мои дорогие? – предлагает доктор Бугров. Он произносит это слово искусно, выделяя «х» на конце.

– Мы не против, – отвечает Роз.

– Вернее, мы «за», – подтверждает Бланш.

Им по двадцать лет, и весь мир – у их слегка изуродованных ног, и они это знают. И этого у них никому не отнять.

– И соевых шариков, – добавляет Роз.

– Вот розовая, – произнес хирург-акушер, когда родились девочки, поднимая вопящее дитя за лодыжку левой рукой. И тут, по семейной легенде, Эбби пробормотала на французском:

– Роз.

– А вот, – объявил хирург, профессионально сжимая второго ребенка в правой, – белая.

– Бланш, – прохрипела Эбби и потеряла сознание, решив, что девочка мертва, – та была очень бледной и не издавала ни звука. И с того самого дня Роз всегда заговаривала первой.

Бланш не осталась белой, а Роз – розовой: оттенки сливались, пока не стали в равной степени цвета персика и сливок под ворсом жестких волос по всему телу – их крест на всю жизнь, требующий воска раз в неделю и интенсивного электролиза.

Бланш и Роз, возлюбленные дочери-близнецы Эбби и Нормана Ядров, жители Тандер-Спита, Великобритании и мира. Семейное положение: не замужем, но в поиске! Бланш и Роз, которые из лазавших по скалам пацанок превратились в цветущих девиц, привлекательных своей дикой, неклассической красотой и заячьими зубами; которые после окончания школы и полового созревания выучились в колледже на секретарш и теперь работают по субботам на соседних кассах в гипермаркете в Джадлоу; которые не снимают носков во время секса, чтобы никто не увидел их неподобающие ступни; которые абсолютно одинаковы – не считая того, что Роз всегда говорит первой и правша, а Бланш всегда говорит второй и левша; и которые сейчас сидят в «Поросенке и Свистке» и наблюдают, как пожилой доктор Бугров заказывает им еще «Либерфраумильх» и соевых шариков в баре.

– О, и арахиса без калорий, пожалуйста! – кричит вслед Роз.

– Скучный старый хрыч, – бормочет Бланш, когда Бугров возвращается с наполненными до краев бокалами молока старых дев, похрустывая шестью пакетиками орешков, и плюхается между девушек. Он купается в удовольствии. А кто бы не купался, с красоткой справа и еще одной красоткой слева, утром сексуальных наслаждений позади и еще не одним впереди, если только он дойдет до банкомата?

– Вот, посмотри, объявили награду, – говорит Роз. Она выбрала дорожку на диске музыкального автомата за их столиком и теперь просматривает страницы интернет-новостей. – Пять миллионов евро за первую британскую беременность!

– Что?! – восклицает Бланш, сгребая мышь. – Вот теперь все снова зашевелятся, – предрекает она, изучая сводки.

– Но как докажешь, что ребенок британский, а не иностранный? – спрашивает Роз.

Бланш читает дальше.

– Он должен родиться в Великобритании. Вот, глянь детали, – советует она, передавая мышь. – В этой стране больше никто не рождается. Посмотри на Харкуртовскую филиппинку. Он заплатил состояние, чтобы ее привезти, а она ни хуя не произвела на свет.

– Эта нация – проклятая вересковая пустошь, – бормочет доктор Бугров, вытаскивая очки для чтения и всматриваясь в экран с новостями. – Ваша культура вымерла, и теперь вы умираете тоже. Деньгами это не исправить.

Роз мечет в него колкий взгляд:

– Тем не менее, кое-что ими исправить можно, верно, доктор Бугров?

Тишина – доктор Бугров притворяется более глухим, чем на самом деле, и судорожно пытается открыть арахис.

– Нам нужен новый парень, – шепчет Бланш, улавливая мысли сестры. Доктор Бугров поднимает взгляд, даже не пытаясь скрыть боль.

– Молодая кровь, – резко соглашается Роз – достаточно громко, чтобы он услышал.

Может, пора обналичить эти Купоны Лояльности?

Близняшки переглядываются.

Да. Новый мужчина.

Но где, черт возьми, им искать такое?

Глава 11

Наводнение

– А теперь, Тобиас: что умеет кальмар?

– Выстреливать чернилами по траектории в пятнадцать футов, отец.

– Опиши равнобедренный треугольник.

– Две стороны одинаковой длины, одна – нет.

Декабрьский вечер, и я занимаюсь дома за кухонным столом с отцом. Мое обучение перестало быть упорядоченным с десяти лет, когда местная школа выпустила детей и умыла руки. Остальные ребята пошли работать на рыболовецкие лодки, к отцам на ферму или, как в случае Томми, в кузницу, но я остался дома, на милость благих, правда, дробовых педагогических методов отца. Мы решали математические головоломки, отец заставлял меня запоминать карты мира и отрывки из Библии, и я ежедневно читал «Мировую историю» Хэнкера, которая заканчивалась на 1666-м, Великим Пожаром в Лондоне.

– Тайну «Марии Целесты»[60] раскрыли?

– Нет, отец. – Я выглядываю в окно: небо внезапно чернеет.

– Повнимательнее, Тобиас. Назови мне части цветка.

– Лепестки-плоды-тычинки-цветень-стебель.

– Что сказал Донн?[61]

– «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе».

– Хороший мальчик, – говорит отец: он тоже теперь обеспокоенно глядит на желтую завесу над морем. – Этот цвет сулит зло, – объявляет он. – А теперь почисти перо и отставь чернильницу. Класс свободен.

Через час река Флид зловеще забулькала, коровы забеспокоились, а фермер Харкурт обнаружил, что молоко в выменах свернулось в творог. Козы, в панике блея и грезя об убежище, точно потерявшие разум компасы крутились на привязях. Овцы сбивались в кучи и разбредались по земле, словно упавшие облака. Женщины собирали животину с мыса в стада и уводили в поля Джадлоу, принадлежавшие родственникам Пух-Торфов и Вотакенов.

– Закрой все окна, – распорядился отец. – А затем ступай и расстели попону на могиле матушки.

Я выполнил эту и другие свои обязанности; ближе к вечеру на горизонте застыла грозная серо-стальная туча тумана; ветер сделался сильным и промозглым, а серебристые чайки предались отчаянию, самоуничтожению и детоубийству – они отрывали собственные гнезда со скал и с силой вышвыривали яйца, кои разбивались внизу о серые скалы и размазывались желтыми потеками. После этой панической вспышки насилия у чаек стало ясно – в этот год гнев Господень и впрямь будет велик. Небо оставалось черным. Когда по часам наступила ночь – хотя звезды так и не появились, только тонкий ободок луны висел в темноте, – жители деревни погрузились с пожитками в лодки и отплыли в Джадлоу.

Но я и Пастор Фелпс остались с горсточкой мужчин – Гавсов, Хэйтеров, Ядров и Биттсов, полных решимости защитить свой дом от чего бы то ни было.

– Мы будем здесь, – объявил Пастор Фелпс, – потому что такова Божья воля.

И слово Господа, как всегда, оказалось решающим.

– Но… – заикнулся я.

– Господь возражает против слова «но», и довольно яро, – предупредил Пастор Фелпс. Он близко знал Божье мнение по поводу словника, потому что оно поразительно гармонировало с его собственным. – Мы не бросим церковь! – гневно кинул он мне, словно я – Сатана собственной персоной, который пытается его утащить. Ветер барабанил по рамам Пастората, будто стучал сам Дьявол.

– Но Господь может и сам за себя вступиться, – возразил я. – Он вездесущ, всемогущ и вечен, отец, – а мы смертны! Мы даже не умеем плавать! А церковь всего лишь здание! Главное – люди! – Мой червь Милдред, похоже, в этом была со мной согласна, потому что устроила мне настоящий ад, превращая кишки в воду, пока я говорил.

– Есть и другие, кто здесь остается, – отрезал отец. – Они мои прихожане. Моя паства. Как я могу их бросить?

– У них всех имеются лодки, а у нас нет! – ответил я. Но он остался глух к моим словам, а когда я продолжил упираться, отвел меня в сторону и указал на гавань, где в барки грузились жаждущие уехать пассажиры.

– Что ж, ступай! – рявкнул он так, что резануло в ушах. – Покинь своего отца на милость Господа и вод, которые восстают! – Но я не мог его оставить, с мятежным кишечником или без.

Снаружи в выцветших, зловеще-лиловых небесах трещали молнии и гремел гром. Но лишь когда поднимающаяся вода просочилась под дубовую дверь Пастората, мы завернулись в промасленные шкуры и покинули дом: я в гнетущем ужасе, отец – окрыленный пугающим приливом собственной веры. Прихватив в грибе-дождевике угли из умирающего Камина, мы проковыляли мимо исхлестанных ветром деревьев и по пригнувшемуся папоротнику-орляку к церкви. Здесь мы и разбили лагерь; сначала у алтаря, где четырнадцать лет назад Пастор по ошибке принял меня за поросенка, а затем, когда вода поднялась, на кафедре. Мы смотрели, как волны плещутся под дверью и со свистом несутся между скамьями. Помню, как Пастор Фелпс стоял на кафедре, словно Канут,[62] дланью приказывая наводнению утихнуть. Но, несмотря на его характер и волю, оно не ослабло, и уровень воды дальше полз вверх. Мы пробыли там весь день и всю ночь, пили ром из фляжки и питались сырыми заблудшими сардинами, которые шлепались на кафедру. Сперва отец разрешил жечь по две свечи за раз.

– Одну для света, одну для тепла, – серьезно пояснил он. На второй день – по одной. К вечеру последняя свечка оплыла и угасла, и нам остались только слабые отсветы, пробивавшиеся через витражи днем, да призрачная грибная фосфоресценция планктона в нефе ночью.

И здесь, за эти три дня и три ночи, отец решил поведать мне о мире. Иногда я задавал вопросы, но по большей части он просто говорил. Было так холодно, что замерзнет и жаба, и совсем темно, и, оглядываясь назад, я понимаю, что только отцова любовь к жизни в сочетании с ромом не позволила двум нашим сердцам остановиться. Каждую статью, что он прочел в «Таймсе» за последнюю четверть века, отец вытаскивал из просторного хранилища своей памяти и процеживал через призму веры, пока слова не превращались в чистые лучи света, в которых я мог узреть Божью истину. Помню, я слушал его благодарно и внимательно, и все эти три дня, что мы пробыли в осажденной церкви, отец поддерживал в нас жизнь алкоголем и горячей, укрепляющей дух волынкой поучительной речи, пока я делал лодочки из страниц упавшего псалтыря и посылал их качаться на волнах в поисках земли и укрытия.

Пока воды бились в кафедре о наши щиколотки, отец поведал мне о монархии и иерархии Королевства, в котором мы жили, начиная сверху, с Ее Величества, а затем, спускаясь по лестнице, мимо герцогов и архидьяконов, Сэра Этого и Сэра Того, как заведено на протяжении веков, вниз, к скромным нам, Пастору Фелпсу и мастеру Фелпсу, его сыну. Пока ветер свистел возле церковного шпиля, а ржавый флюгер бешено вертелся вокруг оси, отец рассказывал о человеке Кромвеле,[63] который единственный раз в истории пытался свергнуть монархию. Уродливый мужчина с бородавками на лице и бородавкой вместо сердца, пояснил отец. Он повествовал также, пока мы спасали изможденного баклана, о гнусной торговле невольниками в Америке и работорговцах, которые похищали из Африки ее мужей и везли бедных полумертвых дикарей трудиться на сахарных плантациях, дабы тщеславные лондонские бездельники могли сластить пироги, как будто мало им сладкого меда от благородной пчелы. А когда на второй день забрезжил рассвет, о более радостных вещах: об изобретении французом Монгольфьером шара на горячем воздухе, о завоеваниях Империи и об обращении миллионов туземцев, которые, если бы не королева Виктория, все еще прыгали бы, поклоняясь бабуинам, и практиковали каннибализм. В ту ночь он поведал мне о Галилее и его схеме планетарной системы, которую сперва объявили ересью, но затем признали истинной. Он назвал мне планеты и, хотя звезд не было видно сквозь стекла витражей, описал мне их, так что даже сейчас, глядя на созвездия, я помню его слова. («Три пальца направо от Большой Медведицы… немного южнее Полярной звезды… проведи диагональ точно слева от Млечного Пути и увидишь…») Он дождался темноты, чтобы в живой, но непонятной манере, с бесконечными «хвала Господу» и «следовательно» описать процесс размножения, как он происходит у породы шотландских коров, которых в этой части мира в глаза не видели. О людских соответствиях он не упомянул, а я не посмел спросить. Не сказал он и про гадюку в бриджах, которая помешала ему удовлетворять жену, зато напомнил мне в безликой темноте о сере и адском пламени, кои падут на меня и ослепят, если я буду предаваться смертельному пороку – онанизму. На третий рассвет он поведал мне историю о шторме 1822-го, который опрокинул три лодки, убив пятнадцать рыбаков из двух семей одним коварным ударом, и как к миссис Ферт переехала жить ее полоумная кузина Джоан, после того как последнюю травили собаками в Джадлоу из-за обвинения в колдовстве – ее вырвало на пол, и хлынувшая масса сложилась в лужу в виде пятиногого морского чудовища, наделенного рогами.

Затем он сказал мне, уже не в первый раз, что нет человека, который был бы как Остров. Его любимая тема.

– «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе!» – пророкотал он.

– …Себе-бе-бе-бе! – отозвался его голос в темных стропилах. (Как ни забавно, во время этого упоминания топологической метафоры Донна, мы фактически застряли на упомянутом географическом объекте. Хотя мы этого и не знали, полуостров отрезало от материка, превратив наш кусочек земли в маленький и ненадежный овал, полузатопленную перевернутую ложку).

– «Каждый человек есть часть Материка, часть Суши»!

– …Суши-уши-уши-уши! – откликнулась церковь.

И в этот момент кафедра рухнула, и мы упали в воду.

Я плохо помню, что непосредственно предшествовало моему святому видению: только то, что мимо, дрожа, проплывает медуза, ее колышущаяся юбочка звенит крошечными пузырьками. Сельдь сталкивается с моим носом. Краб щиплет за палец. Затем на минуту мои барахтанья выносят меня на поверхность, где умиротворенно плавает отец, медленно приближаясь к водовороту, ряса надулась, словно большой пузырь веры.

Он заявляет:

– Мужайся! Господь счел нужным нас испытать, Тобиас, и мы должны подняться на его зов!

И тут, вместо того чтобы подняться, я камнем иду ко дну.

И там, глубоко в ледяных водах потопа, встречаю Ангела.

Говорят, перед умирающим проходит вся его жизнь в виде маленького моралите, чтобы он, когда достигнет ворот Петра, мог смиренно принять, куда Святой его отправит. Эта мысль посетила меня гораздо позже, как объяснение того, что я увидел, когда тонул.

Предо мною Ангел, она прекрасна, и я люблю ее с первого мига.

Она одета как балерина, в белые одежды и юбку из жесткой ткани, стоящую колом, на ее маленьких ножках – белые чулки. Крылья ее, наверное, сложены за спиной или же прозрачны, словно паутинка, потому что я их не вижу. Лицо бледное, а в темных волосах – золотой обруч. Ручеек блестящих пузырьков вырывается изо рта.

Откуда-то сверху на нас струится солнечный свет. Ангел улыбается мне. На заднем плане смеются и веселятся люди. Я сам в золотой кроватке с прутьями. С другой стороны от меня – огромный щетинистый зверь. У него пушистое рыльце, золотисто-оранжевые глаза и зрачки – вертикальные щелочки. И я слышу в голове пронзительную громкую песню, словно далекое эхо чего-то давно минувшего:

Засыпай, крошка, на вершине,Ветер колыбель качает…

– Господи, не забирай его у меня, прошу Тебя! – мужские стенания. Далеко, не ближе луны. – Держись! – кричит Пастор Фелпс, на сей раз громче. Мой Ангел дрожит, словно отражение в пруду. И тут что-то хватает меня и невыносимо больно дергает вверх. Я всплываю на поверхность, кричу, и вода уносит меня снова – на этот раз в Ад, где я вижу…

Другое. Клетку. Зубы. Кровь. Кричащего Ангела. Разбитое стекло.

Дальше хуже.

Мой отец хлопал меня по лицу, сильно. Вокруг плескались волны.

– Вставай, Тобиас! Вставай! – И он ударил еще раз.

– Вставай-вай-вай-вай-вай! – отозвалась церковь.

Видение Ада растворилось в вспышке, и осталась лишь крутящаяся вода.

– Ты бредишь от голода и истощения, – наконец, решил Пастор.

– Я видел Святого Ангела, – пробормотал я.

Но и Ад тоже.

Когда Наводнение в конце концов спало и море успокоилось, а в церкви остались россыпи водорослей, устриц и моллюсков, я ослабел от большого количества знаний на пустой желудок и был совершенно измотан видениями. К этому времени Пастор окончательно потерял голос и мог только нестройно хрипеть молитвы и благодарности Господу. Мы проковыляли между скамей, собирая рыбу в корзинку для пожертвований и сражаясь с полчищами чаек, и направились к Пасторату.

Нас ожидало потрясение. Весь наружные фасад дома снизу и доверху покрывали гигантские моллюски, цеплявшиеся за стены с огромной силой. (Никогда не видел таких огромных экземпляров; потом мы с Томми поддевали их ломом.)

Отец слабо рассмеялся:

– Господь отпустил шутку, – объяснил он. – Для своего всемогущего развлечения!

И Господь припас не одну шалость в рукаве, потому что, когда отец открыл дверь Пастората, огромная стена морской воды с ревом вынеслась наружу, отбросив Пастора в сторону. Пока он лежал, вода разлилась и впиталась в землю. Затем отец встал, рассмеялся и сказал:

– Слава, ибо Господь в хорошем настроении!

Вечный оптимист. Лично я был не в восторге от Божьего чувства юмора. И тогда, и позже.

В то утро, когда деревенские приплыли назад, небо капризничало, будто масло, как по волшебству то темнея, то светлее, туда-сюда, под долькой лимонного солнца. Сильный просоленный ветер все также свистал с востока, и в гавани мачты и паруса вернувшихся лодок танцевали и сверкали, словно мираж. Таким я и помнил Тандер-Спит после моего отъезда. Разметанным по кусочкам после шторма, словно разбитая стеклянная миска. Позже, в Лондоне, если я терялся, я прикладывал раковину к уху и мог услышать море, понюхать, попробовать на вкус. Ветер и рыба, рыба и ветер, соль, морской овес и чайки.

Дом, милый дом!

Милый, но и жалкий тоже. Пасторат так полностью и не оправился после Наводнения и первых шуток, которые решил отпустить Господь. Большая часть дома прибывала в опустошении, в коем и оставалась следующие несколько лет; с тех пор мы не покупали соли к пище, а просто скребли перочинным ножом кухонный камень-плитняк. Между тем, по углам гнила морская живность, а кладовая на пару месяцев превратилась в заводь с разнообразной фауной, включавшей синюю морскую звезду, гору моллюсков и четырех омаров. Остаток года мы пытались устранить повреждения и каждый погожий день вытаскивали во двор мебель и пожитки, стараясь их просушить.

Смотрите: от софы валит пар в тепле весеннего утра.

Прислушайтесь: крррккк! Это шкаф красного дерева вдруг трескается и, распахнув влажное нутро, являет нам комковатую кашу разложившейся медузы на полу.

Не вдыхайте: зажмите нос! Фуууу!

– Пути чудес Господних, – гудит отец, вечный любитель видеть во всем хорошую сторону, рубя в дрова бесполезную мебель, – неисповедимы!

Если его и смутило разорение, оставленное морем на могиле матушки (попону, которую он распорядился положить, унесла вода), то он это недурно скрывал. Волны подмыли землю, и все кусты и растения, за которыми мы столь заботливо ухаживали, были уничтожены. Вернее, так мы полагали до следующей осени, когда вдруг проросла тыква.

– Славься, ибо жизнь дала побеги от земли Твоей! – возопил отец, когда я сообщил, что обнаружил росток тыквы среди крапивы и песколюба.

Должно быть, он почувствовал, что кроткое приятие нанесенного урона оправдало себя.

Мы заботились об этом саженце, как, могу заверить, никто не заботился ни об одном растении ни до, ни после, даже в теплицах Ее Величества. Отец собирал лошадиный навоз на ферме Харкурта, в миле от дома, каждый день, включая Шариковую пятницу, и капал в корни чистой родниковой водой из стеклянной пипетки, доставленной с курьером из аптечной лавки в Ханчберге, дабы изобразить дождь Божий, падающий капля за каплей. И, должен признаться, сей метод дал поразительные результаты. Как хорошо известно, тыквы не любят соленый климат и обычно не цветут к северу от Лондона. Они – средиземноморский полуфрукт, полуовощ, и тоскуют без солнца, которого вечно не хватает в Тандер-Спите, однако это растение, питаемое навозом и рвением, разрослось совершенно непристойно, и, когда желтые цветы опали, на нем стал набухать десяток плодов.

Лишь годы спустя я услышал о монахе Грегоре Менделе и его экспериментах с горохом. Селекционным скрещиванием Мендель выводил зеленый горох из желтого, высокий из низкого. За какие-то два поколения он показал, что виды растений способны отречься от наследия своих предков и создать новое наследие, собственное. Наши тыквы, вероятно, тоже решились на такой шаг – сами. Поскольку при ближайшем рассмотрении становилось видно, что они мало либо совсем не относились к изначальным зеленым плодам в полоску, которые так обожала матушка. Эти были мутовчатые, желто-оранжевые, с выпуклыми шишечками и заметно волосатыми листьями.

…такую большую пустую КЛЕТКУ.

Залась внутрь, гаварит Он.

Зачем, гаварю я, ступая внутрь. На палу стаит ВИДРО, а ещо там штота вроду кравати, как маленькая полка. Миска с ВАДОЙ и все.

Пасматреть, таво ли она РАЗМЕРУ, гаварит Он.

Размеру для ЧЕВО, гаварю я.

Размеру для тебя и КОЕКАВО ЕЩО.

Он закрываит дверь и ложыт ключ в карман.

Харошая девощка, гаварит Он. Мы уезжаим на следущей недели, такшто привыкай, да.

Я падаю на пол и плачу и плачу и плачу.

Што за глупая карова, да? Што за глупая…

Глава 12

Императрица уходит

– Фьюу! Умпф! Вырр! Хэ!

Туша примата уже разделана, и его плоть тихо маринуется под кориандром и лимоном. Фиалка Скрэби, сопя и пыхтя, взбирается по лестнице в мастерскую, где ее отец курит сигару.

– Вам нужно заняться упражнениями, – заявляет он дочери, когда та, задыхаясь, вваливается внутрь. Дитя набрало слишком большой вес. И явно перегружено. Кожа скоро натянется и лопнет. Внутренние органы раздавит. Каркас рухнет. – Совершайте променады. Вот и вся хитрость.

– Да, отец, – покорно кивает Фиалка, сквозь клубы сигарного дыма разглядывая взгроможденное на стол маленькое человекообразное создание. – Это и есть обезьяна?

– Да, по большей части. Пока что не хватает одной руки и ягодиц. Ошибся при разделке. Чертовски досадно. Придется переделывать. И с хвостом беда. Взгляните.

Фиалка проносит свои телеса вокруг стола и созерцает незаконченное создание, часть кожи которого еще болтается на усыпанной опилками проволоке каркаса. Животное больше, чем Фиалка ожидала, глядя на куски туши, которую вчера разделывал Кабийо. Впрочем, мяса в обезьяне оказалось немного – когда удалили кости и хрящи. Обезьяний хвост поднят, как вопросительный знак.

– Красивое существо, – комментирует она. – В нем есть что-то благородное – если учесть, что он всего лишь зверь. И впрямь начинаешь понимать, почему его называют джентльменом.

– Да, – соглашается Скрэби. – И разумное, судя по всему. Жаль, что они исчезли. К несчастью, весьма малоизученный вид. По некоторым источникам, относится к человекоподобным обезьянам, но хвост их ставит в стороне. А затем они вымерли, так что теперь черта с два такого отыщешь.

– Определенно красивое, – мелодично повторяет Фиалка, гладя волосатую руку примата.

– Будет, когда закончу. Такая трата времени. Впрочем, на нем ни царапины. Все не могу сообразить, как он умер.

Это верно. Из всех животных, которых Скрэби отобрал из останков зверинца на «Ковчеге», мартышка-джентльмен – единственное без каких-либо следов физического насилия. Это странно. Будто он умер от чего-то совершенно иного.

Фиалка опускает взгляд и видит на столе пару голубых глаз.

– Бегемотица по-прежнему хочет им всем голубые глаза?

– Да, именно, разрази ее гром.

– А?… – Фиалка краснеет; вопрос весьма интимный.

– Да. И это тоже. Никаких гениталий. И сверху панталоны, чтобы охладить любопытство. Проклятая женщина.

Каждый раз, думая о монархе, Скрэби приходит в бешенство. Он вертит стеклянные глаза, пытаясь успокоиться, а затем еще раз обозревает свое младшее дитя. Невероятно толстая. Уже почти юная женщина, и при этом – самый несчастный «синий чулок», какой только можно встретить! Неужели Скрэби обречен терпеть ее всю жизнь?

– Собака, – провозглашает он с внезапным вдохновением, – вот что вам нужно.

Позже вечером, все еще размышляя о проблеме несчастных «синих чулок», Скрэби вышел из дома и вернулся с щенком корги, спасенным из лаборатории вивисектора силой таксидермистского обаяния.

– Вот, – говорит доктор, пихая дочке деревянный ящик с сопящим зверьком.

– Спасибо, отец, – послушно отвечает та, вытирая руки об окровавленный передник, и заглядывает в ящик. Домашние животные ее не интересуют. Маленький щенок смотрит на нее огромными карими припухшими глазами. – Привет, песик, – с сомнением произносит она, наметанным взглядом прикидывая его вес.

– И как вы его назовете? – интересуется Скрэби. В голосе слышится недовольство. Насколько он помнит, это – единственный подарок, который он сделал дочери. Могла бы хотя бы попытаться изобразить благодарность.

– Жир, – невнятно отвечает она. На самом деле сейчас ее беспокоит рецепт мяса овчарки, в которой почечный жир – основной ингредиент.

Скрэби раздраженно вздыхает и возвращается в мастерскую сражаться с обезьяной-вешалкой.

Только что нареченный Жир скулит в ящике.

– Нужно будет нам тебя откормить, верно? – шепчет Фиалка, вытаскивая существо. Его даже меньше, чем ей казалось; весит никак не больше двух фунтов. Фиалка и Кабийо изобрели сказочное собачье меню. Пес (если ты не пробовал его, благородный читатель) по вкусу такой же, как лиса, которая, в свою очередь, не сильно отличается от крысы – разве что с привкусом оленины.

И ничего общего с мартышкой-джентльменом, как семья Скрэби отметила вечером, когда они впервые отведали размороженного вымершего примата. Вкус яркий и слегка мускусный – но совершенно не неприятный. Мясо, пришли к выводу они, нежное, почти как телятина. Из частей туши, которые Кабийо с Фиалкой достали из ледника и порубили, бедро и огузок определенно лучшие куски, а за ними сразу идут ребрышки.

– Превосходно! – восклицает доктор Скрэби.

– Восхитительно. Давно не получала такого удовольствия от мяса, – соглашается Опиумная Императрица.

А под столом скулит щенок Жир.

– Наверное, проголодался, – бормочет Фиалка, изымает остатки тушеного мяса примата из матушкиной тарелки и бросает их на пол. Но, вместо того чтобы их схватить, как любая порядочная собака, неблагодарный Жир с подозрением рычит на мясо.

– Ну ладно, – говорит Фиалка. – Как хочешь, дурачок.

Но собачьи инстинкты Жира оказались проницательнее.

На следующий день дом Скрэби сразило желудочное расстройство. Доктор и Фиалка загибались от острой диареи, а Кабийо слег в постель. На chaise-longue в гостиной ментальные частицы Императрицы рассеялись, и вместо них повисла тень смерти.

– Я вижу город под названием Тандер-Спит, – слабо выдохнула Императрица; ее веки задрожали. – Я вижу склянку на полке. Вижу тыкву, скальную ямку, балерину и… – Императрица так и не договорила.

Она официально перешла на Ту Сторону.

Cuisine Zoologique заполучила первую жертву.

Глава 13

Почившая сегодня вернется завтра

– Пищевое отравление? – в ужасе переспрашивает Эбби Ядр, когда викторианский призрак закончила рассказ об обстоятельствах своей смерти. Как учительница домоводства, Эбби неплохо осведомлена об опасностях негигиенично приготовленной пищи. – По все видимости, сальмонелла. Или кишечная палочка. Да, в ваше время ведь не было холодильников и пластиковой упаковки. Тогда еще не достигли такого прогресса, как сейчас, миссис Скрэби.

Призрак вздыхает. Эта глупая женщина Эбби Ядр, в чьем доме она имела несчастье оказаться – благодаря так называемому «переоборудованию чердака», – похоже, убеждена, что мир за сто пятьдесят лет со дня смерти миссис Скрэби стал лучше – хотя достаточно мельком взглянуть на год 2010-й, чтобы понять, насколько мир от этого далек. Да уж, вся британская нация вымирает, по словам электронных духов из хрустального ящика в гостиной. А буквально на прошлой неделе духи новостей сообщили, что религиозные фанатики уничтожили некий Банк Яйцеклеток – обратив кризис в катастрофу. И это называется прогресс?

– На самом деле, это не мясо оказалось ядовитым, – объясняет она Эбби, расправляя юбки и потягивая средство для желудка «Пептобисмол» – единственную физическую поблажку в эти забытые богом времена. – Все дело в праксине, который вкололи животному перед смертью. Мой муж провел анализ оставшегося мяса. Жир правильно к нему не прикоснулся.

– Жир?

– Собака моей дочери.

– Чучело корги на чердаке? Это?

– Верно подмечено, миссис Ядр, – шепчет Императрица.

– О, зовите меня Эбби.

– Нет, не стоит, если не возражаете. А теперь прошу меня извинить; кажется, по вашему хрустальному ящику показывают «Молодые и дерзкие».[64] – И она уплывает в гостиную. Через пару секунд грохочет мелодия начальных титров ее любимого сериала.

Эбби вздрагивает:

– Лучше бы она делала звук потише, – бормочет она.

Когда месяц назад Эбби впервые засекла на чердаке викторианский шкаф, она решила, что в нем устаревшее снаряжение ее покойных родителей Айрис и Германа Болоттсов, которые трагически погибли под лавиной в Швейцарии десять лет назад. Огромная meuble[65] времен Второй Империи возвышалась над Эбби – два метра в высоту и почти столько же в ширину. Шкаф из потемневшего полированного ореха был с любовью украшен херувимчиками с толстенькими ляжками и щечками; херувимчики в руках сжимали фрукты, трубы и перевязанные лентами свитки. Эбби не особо хотелось бередить воспоминания о дорогих родителях, но хозяйственное желание перебрать чердак пересилило сомнения, и она откупорила широкую дверцу шкафа, скрипящего и стонущего от времени и источавшего из древних недр горький запах пыли личинок древоточца. Вообразите удивление хозяйки, когда вместо ожидаемых мучительных вещей, то есть переносного туалета, алюминиевых котелков и мисок, складных кроватей и походной газовой плиты, взору ее предстали коллекция чучел млекопитающих разного размера, от маленьких (морская свинка) до больших (целый страус), старинная поваренная книга, старая картина Ноева ковчега, окаменелость, древний трактат об эволюции и любопытная фляга в форме распятия, слабо отдававшая ромом.

– Норман! – завопила Эбби. Ее муж, тяжело дыша, взлетел по лестнице и развернулся по направлению ее обвиняющего пальца. – Посмотри на этот хлам!

– Чтоб тебя, – выразился Норман, грузно плюхнувшись на старую корзину для белья. Сейчас ему, чтобы упасть, хватило бы соломинки из пословицы. – Что думаешь, дорогая? – спросил он у Эбби. – Стоит звонить по горячей антикварной линии?

Но призрака они приметили не сразу. Привидению – облаченному в мириад юбок – потребовался день, чтобы материализоваться, и еще один, чтобы окончательно заявить о себе.

– Я миссис Шарлотта Скрэби, – продекламировала она, вплывая в комнату во время воскресного чая. – Впрочем, моя семья знала меня как Опиумную Императрицу из-за моего злосчастного увлечения одним опиатом. Поблизости имеется аптечная лавка? Я чувствую потребность в некоем розовом лекарстве.

И с этим в качестве представления она позволила своему астральному телу достаточно уплотниться, чтобы смести четыре ячменных оладушка Эбби. Затем внимание ее обратилось на отвратительный вкус хозяев в одежде, который она раскритиковала в весьма недвусмысленных выражениях.

– Что это? – попеняла Императрица, хватаясь за резиновый пояс Эбби. – А это что? – застонала она, указывая на огромные лягушачьи тапки Нормана. – В мои дни мы предпочитали китовый ус.

На следующее утро она окончательно загустела, устроилась на канапе в гостиной и по-быстрому сменила опиумную зависимость на пристрастие к «Пептобисмолу» и телевизору.

Как и все непрошеные гости, она причиняла некоторое беспокойство, но избавиться от нее не представлялось возможным.

– Она – из этих, явлений après – fin – de– siècle,[66] – объявил Норман, прочтя статью в «Санди Экспресс». – «Осязаемый след Zeitgeist»,[67] если по-ученому. Как полагают, их становится все больше и больше с начала Кризиса Вымирания. Люди смотрят назад, а не вперед. Все слегка поехали на истории.

Эбби поморщилась.

– Лично я ее сюда не приглашала, – твердо заявила она. – По-моему, пусть она хоть сейчас убирается обратно в старый шкаф и сидит там. Она всех только критикует.

– Я все слышала, – крикнула Императрица из гостиной. – Кстати, вашего обойщика следует пристрелить.

Ядры сообщили о новом жителе Старого Пастората викарию на ежегодном собрании Ассоциации Птицелюбов, но их ждало разочарование: викарий сказал, что призрак интересует его лишь как продукт их совместного духа. А затем в баре Норман узнал, что викарий заявил то же самое vis-a-vis[68] полтергейста Пух-Торфов и амбара с привидениями Вотакенов. «Ох уж эти семейные психологи, мать их, – проворчал он. – У них одно на уме».

Так как способа изгнать призрака не нашлось, Опиумная Императрица за последний месяц стала неотъемлемой частью Пастората. Не считая «Пептобисмола», который обходился Норманам в небольшое состояние, больше она ничего не требовала, и Норман в конце концов сдался и пришел к выводу – им повезло, что так легко отделались. Все-таки нет худа без добра.

– И добра без огромного смердящего худа, – пробормотала Императрица; ее тоже не устраивала такая сделка, но природный оптимизм Нормана она не разделяла. Она бы с радостью вернулась в шкаф – если бы оттуда наконец убрали чучела, а ее снабдили портативным хрустальным ящиком.

Сегодня Норман и Эбби занимаются своими субботними делами: он строгает и красит непреклонный кусок плинтуса в сортире наверху, а она готовится к еженедельной телерепетиции. Императрица все также в гостиной, поглощена сериалом. Если она его пропустит, то будет носиться с квадратными глазами. А в это время огромный рыжий сеттер Рона Вотакена пробрался в сад Старого Пастората. И, почуяв присутствие сверхъестественного, бешено залаял.

– Сукин пес, – бормочет Норман, мучаясь с дрелью. – Если эта псина сделает mea culpa[69] на моей лужайке, я позвоню Рону и заставлю примчаться с лопаткой для говна. Даже у доброты имеется предел, и он уже позади.

Но рыжий сеттер не только вызвал у Нормана гнев, но и дал толчок цепочке определенных ассоциаций, потому что через пару минут мистер Ядр кое-что вспоминает и пыхтя тащится вниз на кухню.

– Я тут познакомился с новым ветеринаром, – сообщает он Эбби. – Он теперь частенько захаживает в «Ворона». Вообще-то, припоминая мое похмелье наутро после взрыва в Банке Яйцеклеток, могу с уверенностью сказать, что перст вины указывает на него.

– Надеюсь, он симпатичный, – замечает Эбби. – Для девочек будет настоящий праздник.

– А как насчет праздника для меня? – Норман с вожделением смотрит на нее, позабыв о хитах Элвиса Пресли в исполнении Сама де Бавиля, пьяном монологе о макаке по имени Жизель и чокнутой бабе миссис Манн, процедуре подачи иска на ветеринаров, и вместо этого вспоминая, как прошлой ночью после бара Белые скалы Дувра[70] под ночнушкой Эбби – хлопчатобумажной с начесом зимой и легкой летом – уступили натиску его страстного оборудования, кое пускает землю в плавание. Jeu de mots[71]Нормана про плавание земли было данью знаменитому oeuvre[72]Эрнеста Хемингуэя «По ком звонит колокол»,[73] где главная героиня говорит после этого самого: «И земля поплыла». Иногда, в качестве вариации на ту же лингвистическую тему Норман спрашивал после: «Я нормально позвонил в твой колокол, дорогая?» На что Эбби улыбалась и отвечала: «Да, спасибо, Норман», – и одергивала ночнушку, прикрывая костлявые коленки. Ее не беспокоило, если в ее колокол звонили неправильно: она тем временем обычно изобретала новые рецепты десертов. И ночью оба они пережили приятные ощущения: землеплавательное оборудование Нормана снова проскочило техосмотр, а Эбби придумала новый рецепт профитролей.

– Что? – переспрашивает Эбби, не замечая сексуальных грез Нормана.

– То есть – что?

– Ты что-то говорил.

– Разве?

– Да. Про ветеринара.

– А, – вспоминает Норман. – Славный парень. Сказал, что посмотрит весь этот наш хлам на чердаке. – Он тянется к банке с печеньем. – Сказал, может, у него есть книжка про антикварные чучела. Он считает, если они старинные и работы таксидермиста-профессионала, то могут что-то стоить. Думаю, это зависит от того, как их смонтировали. – Норман посмеивается, поднимая и опуская бровь. – Будь что будет! – добавляет он, засовывая в рот ячменный оладушек.

– Пожалуй, взгляну на них еще раз, – вздыхает Эбби. – И хорошенько почищу. Сколько их там, не помнишь?

– Ну, для начала этот знаменитый страус, – бормочет Норман с набитым ртом. – Плюс, нечто смахивающее на вомбата, большая обезьяна и что-то вроде барсука. О, и собака. С именной хренью на ошейнике, на которой выгравировано «ЖИР».

– Знакомое имя, – замечает Эбби, вытаскивая блокнот и добавляя в список четким почерком ПОЧИСТИТЬ ЗВЕРЕЙ. – Кажется, Императрица говорила, что это собака ее дочери… Девочки записались на очередной класс в Университете, – докладывает Эбби, когда Норман возвращается – он выгонял рыжего сеттера с лужайки. Эбби заглядывает в кофеварку. – Спецкурс, как они его назвали.

– Какой курс, если они сидят дома?

– Судя по всему, что-то современное.

– Значит, они снова нас интеллектуально опережают, – улыбается Норман, крутя трехсантиметровый винт между большим и указательным пальцами. – Храни Господи их хлопковые носки.

Норман возвращается к своему «сделай сам», а вы представьте его жену Эбби. Она в миллионе миль – на кухне, как и каждый день, читает Рецепт Счастья. Рецепт написан на огромном плакате – херувимчики с кухонными горшками – и дорог ее сердцу. Этот домашний кухонный принцип никогда ее не подводил:

Возьмите одну унцию доброй воли и смешайте с мерой искренности. Добавьте щепотку любви и доброты и хорошо перемешайте с юмором, приправой жизни. Щедро посыпьте непредубежденностью и учтивостью. Добавьте в котел сострадания и оптимизма и согрейте теплотой до радостного сияния. Подавать с щепоткой веселья и гарниром надежды. Внимание: этим блюдом нужно делиться, и его очень много!

Эти слова всегда вызывают у Эбби улыбку и создают нужный настрой для предстоящего дела. Так что понаблюдаем сейчас, как она проверяет утварь перед утренней генеральной репетицией приготовления бульона с овощами suivi par[74] артишоки Ривьера, ensuite[75] тушеные в горшочке груши avec[76] коричной горчицей. Бывает, у человека что-то в крови: у Эбби в крови еда. Позже она попробует очередной викторианский рецепт вегетарианской пищи из «Бесплотной кухни» Фиалки Скрэби. Опиумная Императрица утверждает, что это отвратительно, ибо там рецепты ее дочери, но какой вкус может быть у откровенной наркоманки?

Кастрюли, сковородки, ножи, горшки, венчик, ножницы, сито, чесночница, дуршлаги, формы – все в порядке и на местах, стоит у Стойки Один, для Камеры Один. Ингредиенты для супа тоже готовы: заранее сваренный бульон, вермишель, приправы, горох, фасоль, морковь, пармезан, белое вино. Артишоки Ривьера и ингредиенты для груш лежат в холодильнике до рекламной паузы. Камеру Два, как всегда, Эбби пристраивает в паре сантиметров над микроволновкой – для крупного плана. Весьма лестный угол; она проверяла со стремянки – сощурила глаза и представила эффект на экране. Глупо, но, несмотря на многолетний опыт в кулинарном искусстве, Эбби немного нервничает.

Да, нервничает. Великий день не за горами. Она это чует нутром.

Сценарий великого дня следующий: машина независимого телепродюсера ломается на шоссе А210, и, поскольку сотовый тоже вышел из строя, телепродюсер идет пешком в Тандер-Спит, где улавливает чудеснейший запах, доносящийся из Старого Пастората. Звонит в дверь, которую открывает Эбби, все еще в переднике. Телепродюсер, которого зовут Оскар, или, может, Джек, спрашивает, нельзя ли воспользоваться телефоном – связаться с Ассоциацией Автомобилистов,[77] так как его трубка не работает. Дожидаясь ребят из АА, Эбби предлагает Оскару, или Джеку, чашку свежесваренного кофе и парочку домашних Apfelkuchen.[78] Продюсер настолько сражен Apfelkuchen, а также элегантностью, и манерами, и jene-sais-quoi[79] самой миссис Ядр, что спрашивает: не подумывала ли Эбби о работе теледиктора и не окажет ли она ему великую честь – проехаться до студии на пробы?

Все остальное – отдельная история.

Но сейчас, сегодня, еще только предыстория, и Эбби стоит в рамке – начальный кадр репетиции.

– Здравствуйте. Конечно, легко впасть в панику, размышляя, как приготовить овощной бульон, – начинает она. – Но помните: секрет успеха – все делать шаг за шагом.

Бульон – хорошая метафора для ее жизни, думает Эбби, пробегая по списку ингредиентов для удобства воображаемого зрителя, который сидит дома: множество разных интересных кусочков, крутящихся в семейном котле. Как гены, передающиеся через поколения, одни ингредиенты всплывают чаще, другие оседают на дне. Однажды вечером она, Норман и Императрица смотрели программу «Смерть нации»: без сомнения, причина вымирания британцев кроется в ДНК. Плохие мысли, хорошие мысли. Черты по линии Нормана, черты по ее линии. Возьмем Роз и Бланш: рыжие волосы – определенно наследственность Болоттсов. А ловкие руки – наверняка со стороны Нормана? Ноги Биттсов, бедняжки, и удлиненный копчик – впрочем, не настолько, как у бабушки, и это в те дни, когда его оперировали, только если мешал ходить. Излишняя растительность – опять же по линии Биттсов; к счастью, косметическая индустрия здесь настоящий козырь. Эбби и сама уродилась слегка волосатой, но благослови Господь горячий воск! При таком количестве ингредиентов в генетическом котле, в котле мыслей и воспоминаний, проблема в том, что всегда имеется парочка менее аппетитных, чем остальные, и парочка настолько отвратительных, что заставляешь себя глотать не глядя.

– А теперь лучший друг повара – разделочная доска, – радостно говорит Эбби, улыбаясь в воображаемую Камеру Два. – Как видите, я использую традиционный деревянный вариант. Впрочем, если вы беспокоитесь о кухонной гигиене, пластик, честно признаться, лучше. Хороший острый нож, – (она поднимает его к воображаемой Камере Один, чтобы он блеснул на свету), – и можно приступать.

Сериал закончился, и Опиумная Императрица ошеломленно рассматривает Эбби. Отмечает ее страстность, изматывающую целеустремленность и слегка заячьи зубы. И думает.

– Вы напоминаете мне мою дочь, – внезапно произносит она. Эбби в шоке поднимает взгляд на непрозрачное привидение, взгромоздившееся на сушку. – Мы, случайно, не можем состоять в родстве?

Снаружи небо веселого кобальтового цвета, а деревья – боксерская груша дикого, безрассудного ветра. Пока Эбби репетировала, Роз и Бланш вернулись из Ханчберга на экспрессе, а теперь целенаправленно топают в кроссовках на резиновых подошвах по Кропи-стрит, мимо огромного рекламного щита «Люкозейд», по переулку, декорированному собачьим дерьмом и старыми банками из-под колы; протискиваются через ржавый турникет и шагают мимо большой вывески ПРОДАЕТСЯ на кладбище церкви Святого Николаса. На надгробии сидит кучка подростков – близняшки узнают среди них Клинтона Биттса, Камерона Малви и Джейда Йарбла, заядлых прогульщиков уроков домоводства Эбби. Ребята курят, пиная высокую траву и крапиву. Рядом, возле могильных плит ошивается древняя овца Лорда Главного Судьи – самоуправляемый пылесос «Гувер», губы-шланг дергаются, тянутся к самым сочным одуванчикам: новая духовная управа, дабы утвердить зеленый мандат, постановила не приобретать новую церковную газонокосилку, а вместо этого уговорила Рона Харкурта сдать внаем овцу из стада – пастись. Роз и Бланш гладят животину. Затем кивают детям, вспоминая, как сами приходили сюда, кося от школы. История повторяется, думают они, пробираясь мимо искрошенных надгробий.

– Смотри! – восклицает Роз, показывая на могилу, из которой непристойно расползлась во все стороны растительность с желтыми цветочками.

– Фу-у, – откликается Бланш. – Жуть.

– Это тыква. – Из-за плиты выходит длинноволосый непримечательный мужчина. – Я про нее читал. Знаменита своей приспособляемостью. Плоды повторяются каждые четыре поколения. Первый год зеленые, второй желтые, затем оранжевые, затем лиловые, потом снова зеленые. Забавно, да? Пути Господни неисповедимы. Я Джош – помните?

– Привет, Джош, – здороваются девушки.

Они помнят. Он помогает организовывать мероприятия типа Фестиваля Чертополоха. Девушки видели его во Дворе Состязания по Питию Эля, и они с отцом по очереди ведут Вечера Караоке в культурно-спортивном центре. И не этот ли парень устраивает постыдное кабаре для Ассоциации Птицелюбов? Точно: викарий.

– Мы бы хотели взглянуть на старые церковные записи – для генеалогического модуля, – говорит Роз, осторожно ступая меж усиков тыквы. У основания каждого желтого цветка уже набухает странного вида лиловатый плод.

– Посмотреть, кто на ком женился по маминой линии, – добавляет Бланш. – А затем составить диаграмму. В Штатах все помешались на фамильных древах. Мы хотим открыть дело.

– Службу, вроде «мы проследим ваши корни», – уточняет Роз.

– Да, денег куча, – прибавляет Бланш.

– Э? Ладно, идите за мной, – решает Джош. Они ступают в полумрак, где через секунду вырисовываются силуэты потертых скамей. На полу посреди прохода стоит ведро побелки. – Пытаюсь избавиться от отметок уровня воды, – поясняет Джош. – Остались еще с Великого наводнения 1858-го, но сейчас мы продаем церковь, и агенты по недвижимости хотят, чтобы она выглядела презентабельно.

– Значит, скоро продадите?

– Надеюсь. Уже приценивались из франшизы «Макдоналдса». В этом есть финансовый смысл; мы не способны конкурировать со спутниковыми богослужениями. А лично я подамся в Штаты.

Что ж, думают двойняшки. Еще один мудак себя экспортирует.

– Лучше поторопиться, – советует Роз, – до ограничения эмиграции.

– Духовенство исключение. Пойду на магистра теологии в Луизиане, на родине арбуза.

– Так где метрическая книга?

– Вон там, – отвечает Джош. И вдруг, вдохновенно: – Десять евро, и она ваша.

Роз и Бланш переглядываются.

– Давай посмотрим, – предлагает Роз.

Они бредут в канцелярию и изучают книгу – старую, толстую и выцветшую, со странными вздувшимися страницами.

– Еще одна жертва наводнения, – объясняет Джош. – Теперь мы, конечно, все записываем на диск и отсылаем в архив для Государственной службы статистики.

Девушки листают потрепанные страницы. На Многие попали чернила, и записи не читаются.

– Лежалый товар, – сетует Роз.

– Такова уж история, – улыбается Джош. – Ничего не поделаешь. – Он уже предвкушает трехлетний курс о сотворении мира.[80]

– Пять евро, и по рукам, – предлагает Роз.

Сошлись на семи с половиной.

– Ничего, если я его приглашу на барбекю? – спрашивает Норман, высовывая голову из-за двери в кухню.

– Кого пригласишь? – переспрашивает Эбби.

– Нового ветеринара. Его зовут Сам. Сам де Бавиль.

– О-о, француз? – с надеждой роняет Эбби, откладывая воображаемое телеоборудование. Она сможет потренировать сослагательное наклонение.

– По мне, так англичанин чистой воды, – отвечает Норман.

– Ну ладно. Скоро выясним. Пригласи его в субботу – не в эту, в следующую, – решает Эбби.

– И кто придет в следующую субботу? – восклицают Роз и Бланш, захлопывая входную дверь. – Надеемся, не зануда.

– А, Близнецы-Сорванцы вернулись, – кивает Норман.

– Новый ветеринар, – поясняет Эбби. – Приятный мужчина, по словам отца.

Близняшки переглядываются весело и презрительно.

– Возраст? – спрашивают они хором.

– О, от молодого к среднему. Сказал, что родился в день смерти Элвиса Пресли, так что считайте сами. Ездит на «ауди-нюанс». Точнее не скажешь.

Роз и Бланш снова переглядываются, на этот раз оптимистичнее.

– Еще не решили, как будете зарабатывать на жизнь? – интересуется Норман. – Простите, что поднимаю вопрос, но после Банка Яйцеклеток сейчас все носятся с проблемой пенсий. Слово на «П», как теперь выражаются. Мы с матерью – не единственные родители, ломающие голову, на что вы будете жить, когда мы окажемся под шестью футами земли.

– Мы собираемся получить Премию, родив ребенка! – объявляет Роз. – Вот наше слово на «П»!

Норман и Эбби смотрят друг на друга – дескать, помоги нам, Господи; они тоже слышали о премии по новостям.

– Вместе с двадцатью миллионами других охотников за головами, – вздыхает Норман в расстройстве. Эта премия – огромная ошибка правительства, тут Норман с Эбби согласны. Премия лишь зажжет надежду, а в результате – только лихорадочное спаривание, распространение венерических заболеваний и разбитые юные сердца.

– А вы не думали о чем-нибудь попрактичнее? – вздыхает Эбби. – Так, на случай, если не станете первыми девушками в Великобритании, забеременевшими после Миллениума естественным путем?

– Вообще-то да, – бросает Роз. – Мы будем изучать семейное древо Ядров.

Они с сестрой сваливают на стол в коридоре сумочки и помятый пакет. Наружу сыплются ключи, пачки сигарет и жвачка.

– Это часть нашего генеалогического модуля, – поясняет Бланш.

– Модуля? – переспрашивает Норман. – Как космического?

– Это учебный жаргон, Норман, – поясняет Эбби.

– Доктор Бугров считает, что, по мере вымирания британской нации, рынок семейных древ станет очередным золотым дном. И мы хотим этим заняться. Для начала сделаем такую схему, древо Ядров.

– Попросите Императрицу помочь, – предлагает Эбби. – Она считает, что ее дочь, возможно, наша пра-пра-пра-кто-то. А та в свое время была знаменитым кулинаром.

Близнецы синхронно стонут.

– Нет, спасибо, – отрезает Роз.

– В любом случае, – добавляет Бланш, – устные свидетельства не в счет.

– Тем более, устные свидетельства призрака, – сухо добавляет Роз.

– Точно, – соглашается Бланш. – Нужны письменные доказательства. Как это называется, эмпирические.

– Мы достали тандерспитскую метрическую книгу, – провозглашает Роз, вытащив том из мятого пакета и взмахнув им перед родителями.

– Мы ею воспользуемся, – поясняет Бланш.

– Чтобы сделать схему, – продолжает Роз, – кто с кем женился.

– На ком, – поправляет Эбби, сгребая вещи девочек обратно в сумки. – Не с кем, – поясняет она, – а на ком.

– По ком звонит колокол, – встревает Норман, подмигивая Эбби.

– Прости? – хором переспрашивают близнецы.

– Эрнест Хемингуэй, – бросает Норман, шлепая Эбби по заднице. – Ваша мама – первый сорт. Не спрашивайте никогда, по ком звонит колокол: он звонит по ней.[81]

Близняшки стонут в унисон и кривятся, будто их сейчас стошнит.

– А теперь – к серьезным материям, – объявляет Норман, располагая пузо над ремнем и покачиваясь на каблуках. – Никто из вас троих, красотки, не заныкал ручную газонокосилку? Потому что, если у вас это вылетело из коллективной памяти, на следующей неделе – Фестиваль Чертополоха. Нет мира нечестивым![82]

Глава 14

Происхождение видов

Нет мира, неизменно утверждал Пастор Фелпс, тем, кто чист сердцем. Стоял 1859-й, год, когда вышла книга Чарлза Дарвина «Происхождение видов», – дата, ознаменовавшая начало меланхолии и сумасшествия многих теологов, включая Пастора Фелпса.

Сначала мы с ним смеялись. Мысль о том, что мы произошли от обезьян, не нова, сообщил мне Пастор, но в первый раз высказывается с такой якобы авторитетностью. И лишь когда мой приемный отец осознал степень, в коей доселе здравые люди серьезно восприняли идеи ученого, возмущение его стало нешуточным. Он не единственный полагал, что богохульная книга – последняя соломинка в долгом и грубом артиллерийском обстреле слова Божьего этим великим пугалом, невидимым орудием разрушения – наукой. Весь христианский мир – или та часть, кою представляли мы с Пастором Фелпсом, то есть простое смиренное духовенство земли нашей – еще не отошел от утомительных баталий с геологами из-за окаменелостей, но мы восстали снова – кирпичики в огромной стене веры, что объединяла всех нас.

В церкви наступили горячие времена, и каждый день, включая Шариковую пятницу, Пастор отправлялся в Джадлоу купить «Громовержец», чтобы быть в курсе развития Великих Дебатов. Он не остался пассивным участником. В те дни его проповеди были переполнены силой и страстностью, каких я никогда не видел прежде, и, благодаря этим яростным речам с кафедры, Чарлз Дарвин – доселе никому неизвестный в Тандер-Спите – стал объектом такого общественного порицания в деревне, и даже чучело в Ночь костров изображало Дарвина вместо Гая Фокса.[83] Вскоре после публикации Пастор Фелпс появился в церкви, размахивая экземпляром позорной книги, которую разорвал на проповеди, страницу за страницей. Если бы прихожанам разрешалось бурно радоваться в Доме Господнем, они бы возликовали, а так они тихо улыбались, позволив своим лицам просто и одобрительно светиться в поддержку Пастора Фелпса, пока страницы, кружась, опускались на пол.

– Вот мое послание всем еретикам, – предупредил отец. – Ибо тот, кто смеет бросать вызов слову Божьему, приведенному в Бытие, будет объявлен поклонником самого Дьявола и наказан соответствующе!

Паства начала обожать подобные сцены – один доктор Лысухинг после них явно беспокоился и качал головой.

– Боюсь, у него опухоль мозга, – признался он мне. – Он воспринимает эти споры об эволюции слишком серьезно.

Я не согласился. Все-таки отца я знал. Пастор был человек убеждений, и я любил его за это. Вдобавок я понимал, что он прав, и сам страстно разделял его взгляды. Из всех книг Библии, именно Бытие всегда было ближе всего моему сердцу, и я всей душою чувствовал его истинность. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною! А потом появился человек! Я считал, это невозможно отрицать, и наука пусть хоть повесится.

– Думаю, время покажет, доктор Лысухинг, что это у мистера Дарвина – и некоторых слоев общества – опухоль мозга, – заявил я. – Лет пять – и, уверяю вас, это нелепое безумие утихнет, и кризис, который мы переживаем, окажется лишь кратким периодом заблуждений и модных причуд.

Доктор Лысухинг пожал плечами, выпустил дым из своей омерзительной трубки и ответил – будь, что будет, – а я улыбнулся сам себе, гордый отцовской стойкостью. Ибо дискуссия над «Происхождением видов» весьма счастливо объединила нашу маленькую семью из двух человек, и одни из лучших моих воспоминаний об отце до его безумия относятся к тому самому году, когда мы вместе часами изучали нечестивый труд Дарвина при свете свечи в кухне и выстланный камнем пол блестел от соли. Мы читали, и наше беспокойство о том, что автор еретик, росло.

Ибо разве мистер Дарвин не выдвинул три одинаково опасных тезиса?

1. Слово Господне из книги Бытия – ложь.

2. Вся жизнь – включая жизнь человеческую – развилась за счет постепенного и случайного процесса эволюции из простых, кротких жизненных форм вроде сардины, и сам человек по сути – всего лишь возвеличенный бабуин.

3. Что – quid erat demonstrandum[84] – наша вера и жизненное дело моего отца – ничто.

Именно третий пункт списка вскоре и посеял зерно сумасшествия в бедном мозгу Пастора Фелпса. Если бы только я прислушался к словам доктора Лысухинга и оттащил Пастора от края бездны! Но я не знал, что он там стоит, и я вместе с ним. Я думал, мы в безопасности.

Однако мир уже покачнулся.

Среди городских жителей бытует заблуждение, будто существует всего четыре времени года. При этом любой, кто живет за городом, знает – их вовсе не четыре, а двенадцать. Каждый основной сезон – весна, лето, осень, зима – подразделяется на три явные части: начало, середину и конец – отрезки времени, в которые происходят предопределенные чудеса природы: цветет форсития, спариваются гагарки, сбрасывает листья бук или впадают в спячку летучие мыши. Я объясняю это, чтобы показать, насколько размеренной была наша жизнь в Тандер-Спите, насколько управляемой колесом календаря. Например, стояла ранняя весна, когда умерла матушка. Или середина осени – на следующий год, когда пришло Наводнение, я пережил тревожное видение и взошла тыква. И стояла ранняя зима – ноябрь, первые обжигающие морозы – когда в Джадлоу приехал Бродячий Цирк Ужаса и Восторга. И там, за одну минуту одного часа одного дня, крепостная решетка опустилась за мной, отметив окончание времени жизни под названием «детство».

Возраст: пятнадцать. Воскресный день, и из корыстных пагубных побуждений я только что сказал ни о чем не подозревающему отцу тройную неправду: что, несмотря на зимний мороз, я хочу пойти в школу поразмышлять, поспрягать латинские глаголы и почитать Библию. Далекий от подозрений, Пастор Фелпс отвечает на мою искусную ложь удивлением и радостью. Он треплет рукой мою жесткую копну волос:

– Я восхищаюсь твоим усердием, Тобиас, – говорит он, потроша сардины на пирог. – Это делает честь воспитанию, которое дала тебе матушка.

При упоминании о матери я прикусываю губу. «Мы не знаем, откуда ты взялся, Тобиас, – прошептала она мне на смертном одре, заживо пожираемая Тварью, мучаясь кашлем и прижимая к груди драгоценную тыкву. – Но пообещай мне никогда не ходить в Бродячий Цирк Ужаса и Восторга».

В точности это я сейчас и собирался сделать. Ибо зачем матери брать с ребенка такие клятвы, если Цирк не скрывает некую тайну? Понимая, что вскоре неминуемо нарушу матушкину предсмертную волю, я повесил голову. Но Пастор Фелпс не понял.

– И такой скромный, – с любовью произносит он, осеняя крестным знамением меня, а затем сардины. Я глотаю чувство вины, но позвоночник все равно покалывает в предвкушении запретного.

Ведь для ребенка естественно интересоваться своим происхождением, разве нет?

Только утром отец произнес ежегодную проповедь – перед набитой церковью – о зле тривиального, что совпало с приездом Цирка, ставшего второй после великого врага, науки, мишенью для личного праведного гнева Пастора Фелпса. Все семьи прихожан – Биттсы, Пух-Торфы, Ядры, Малви, Гавсы, Хэйтеры, Харкурты, Оводдсы и миссис Цехин – внимательно слушали, как мой отец, окутанный паром дыхания, что смешивался с солнцем, струящимся через витражи, проповедовал с жаром, во весь голос. Мы с Томми, менее внимательные, чем остальные, втиснулись на заднюю скамью; мы ходили в дальний конец Тандер-Спите собирать конские каштаны с сучковатого дерева, которое дало обильный урожай, и наши карманы едва не лопались.

В Джадлоу имеет место быть некое безбожное событие, вещал пастве отец. Событие, которое – в глазах Господа – свидетельствует о грустных результатах до сего дня благодетельного года труда. Событие, которого следует избегать не меньше, чем аспида.

Прихожане мудро кивали.

– Волшебство здесь, в природе и сердцах наших, – торжественно возвестил отец. – Нам не нужны созданные человеком развлечения; чудеса вокруг нас, их дал нам Бог, и мы благодарим Его за это.

Я все это уже слышал ранее: про то, что пение птиц – Господня музыка для нас, а омары созданы для нашего питания и развлечения – стоит посмотреть, как они меняют цвет в кипящей воде и машут нам клешнями. Про то, что Бог думал о человеке, когда творил животных, – например, отправил верблюдов в пустыню, где они могут жить почти без воды и, таким образом, быть полезными иссушенным бедуинам, а львов – в джунгли, подальше от нас. Зачем, доказывал отец, смотреть на картину, если можно полюбоваться крылом бабочки? И так далее: он никогда не упоминал сам Цирк, но умудрялся поносить его каждым словом.

– Он там никогда не был, – прошептал мне Томми, пока мы шаркали под скамьей, доставая раскатившиеся каштаны, выпавшие из наших распухших карманов. – Откуда ему знать?

С моей стороны, придерживаться в сердце подобной мысли было бы еретично; тогда я только начинал сомневаться во всезнании отца, и каждый раз терзался угрызениями совести и стыдом. Но когда я, вернувшись на жесткую скамью, принялся полировать платком самый большой каштан и слушать продолжение и кульминацию праведного бубнежа Пастора Фелпса, я понял, что проповедь отца только подогрела мое желание рискнуть и отправиться в запретные земли Бродячего Цирка, чьи самые сладкие яблоки источали порочность.

И так уж получилось, что в тот же день, несмотря на особое мнение Господа по данному вопросу, мы с Томми вышли в Джадлоу, городок, гордившийся девятью магазинами, трактиром, мэром, сэром Юстасом и леди Антонией Йарбл, проживавшими в Большом Доме, скотобойней и новомодной закрытой канализацией, сливавший городские отходы в море. В Джадлоу я бывал раз десять, не больше, и каждый раз будто уезжал за границу. (Мечта поехать в Ханчберг, где Пастор изучал теологию, казалась еще более дерзкой – словно путешествие через отцовское видение пространства к созвездиям. Из Ханчберга, казалось мне, можно посмотреть вниз на мир, как Дед, живущий на Луне.) Но, хотя возбуждение от всей авантюры и окрыляло меня, походка, однако, подводила, и вскоре стало ясно, что я ни за что не смогу поспевать за Томми целых три мили пути.

– Запрыгивай мне на плечи, – предложил он, когда мы вышли за деревню. – Иначе мы до сумерек в жизни не доберемся.

Как мне это понравилось! Мой неортодоксальный транспорт вкупе с виноватым наслаждением проступка наполняли день звенящим светом.

Раскачиваясь на плечах у Томми, я видел на мили вокруг: искрящееся море, закрученную гряду облаков, далекую суету города – и все это наводняло мою кровь острым, ни с чем не сравнимым восторгом свободы. На краю мыса боярышник и папоротник кончились, и пошли другие кусты. Кусты, что росли на острове.

– Я чую его! – закричал я. – Я чую запах Цирка!

Здесь Томми снял меня, и мы принюхались. И впрямь, мы уловили запах зверей, гнилой соломы и жженого сахара. Ветер дунул на нас и принес слабые отголоски криков и смеха.

Через десять минут мы влились в круговерть болтающей толпы, и я тут же потерял Томми из виду. Запаниковав, я принялся подпрыгивать, пытаясь высмотреть друга над головами незнакомцев, и вдруг понял, что вот он, снова рядом – сует мне под нос знаменитое сладкое яблоко Ужаса и Восторга. Он стянул два. В яблоке настоящий сахар, пояснил он, выращенный рабами в колодках на жестоких заморских плантациях. Ничего вкуснее я в жизни не пробовал. Мимо нас промаршировала Десятифутовая Женщина – она курила глиняную трубку и посыпала всех конфетти; я захихикал от радости. Я шел рука об руку с Томми, посасывал сладкое яблоко и озирался; тут я заметил, что здесь немало прихожан из отцовской паствы. Томми тоже их узнал.

– Смотри! Вон Джонни Оводдс, сшибает кокосы!

– И Рон Биттс! Вон там! Угадывает вес тыквы.

Увидели мы и остальных: миссис Малви с сыном Джонни; и фермера Харкурта с семьей – они, хохоча, спускались с горки; и миссис Цехин – она бранилась с мальчишкой, укравшим, как она утверждала, ее кошелек. Я глядел, как развлекаются все эти тандерспитцы, и мне начинало казаться, что проповеди отца возымели прямо противоположный эффект. И, ощутив стыд за него и за свое предательство, я надвинул шляпу пониже на глаза.

– Давай посмотрим на Двухголовую Змею, – предложил я Томми, жаждая сохранить инкогнито. Мы заплатили по фартингу, и одноглазый мужчина сдернул занавеску, открыв стеклянный короб, в котором свернулось кольцом запутанное существо, похожее на веревку.

– Это две змеи, соединенные вместе, – постановил Томми, тщательно исследовав рептилию, – каким-то клеем.

– Время вышло, – прервал нас одноглазый и задернул занавеску.

Разочарованные обманом, мы направились к известной на весь мир Механической Многоножке – конструкции из дерева и железа, настолько огромной, что, если бы ее привезли в церковь Тандер-Спита, она раздавила бы алтарь и растянулась в нефе и ризнице. Мы прокатились на этой штуковине три раза, чтобы Томми смог разобраться в устройстве; позже он пояснил мне, выползая из-под многоножки, что дело в системе взаимосвязанных шестерен и паровом механизме поршневого ускорителя, придуманных гением.

– О, Тобиас, иди сюда!

Томми прыгал возле огромной толпы, окружившей загон с пегой лошадью. Я присоединился к нему: я встал на цыпочки, а Томми глядел через согнутую руку мужчины впереди. Парень с красной мордой выкрикивал лошади вопросы, а та отвечала – била передним копытом по земле.

И в награду за интеллект получала кусочки сахара.

– Невероятно! – прокомментировал Томми ее арифметические способности.

Но я усомнился.

– Это трюк, – заявил я. – Не бывает таких умных зверей.

И мы поплелись прочь.

Насколько я помню тот день, это случилось, когда мы зашли к Африканскому Кабану-Людоеду – меня охватило такое сильное и внезапное беспокойство, что его, казалось, можно даже унюхать. Перед нами возвышался высокий вольер из прутьев, куда мы и вошли. И там увидели существо – оно тяжело топталось в грязной клетке и вылизывало свою волосатую броню подле кучи тухлого мяса. Оно подняло взгляд, и (хоть я и успел рационально заметить, что зверь во многом напоминает иллюстрацию, виденную мною в «Мировой истории» Хэнкера) эти глаза тут же лишили меня мужества – по цвету между золотым и оранжевым, с вертикальными зрачками, узкими дверьми в иной мир. Исходивший от свиньи запах заставил меня вздрогнуть – резкая вонь неволи и гниющего мяса, до этого мне чуждая и вдруг показавшаяся знакомой, словно аромат церковных свечек. Мы с Томми приблизились, все еще сжимая сладкие яблоки; создание, свиноподобное животное, покрытое отвратительными карбункулами, уставилось на меня, понюхало и вдруг тихо захрюкало от ненависти.

Я уже свыкся с неблагосклонной реакцией живности на мое присутствие, но поведение кабана – возможно, поскольку я знал, что он людоед, – вывело меня из себя. Волнение усилилось, и я почувствовал, что теряю сознание, – на краю зрения, за пределами контроля и понимания, клубилось что-то невидимое и опасное, Я задохнулся и вцепился в руку Томми.

– Все хорошо, – успокоил он меня. – Просто большая свинья в парике. Верно, сальце?

И он рассмеялся.

Голова шла кругом. Уродливое, покрытое щетиной рыло и бивни Кабана-Людоеда упорно приближались к моему лицу, немигающие золотисто-оранжевые глаза прожигали меня насквозь; я вздрогнул. Затем существо снова зловеще захрюкало, и я почувствовал, как волосы на загривке встают дыбом от внезапного необъяснимого ужаса. И почему эта жуткая хрюкающая тварь неожиданно показалась мне знакомой, знакомой непостижимо и неописуемо?

Пристыженный и смущенный этой неистовой тревогой, я с трудом оторвал взгляд от глаз Кабана и повернулся к двери. Томми уже стоял на выходе, не замечая моего смущения.

– Пойдем, – сказал он, – в Шатре Чудес начинается представление.

Мы не знаем, откуда ты взялся, сказала она. Я уже пожалел, что пришел сюда, и больше всего на свете хотел домой, но не посмел сказать об этом Томми. Мы повернулись спиной к клетке твари и направились к Шатру, но волнение осталось со мной – я не мог от него избавиться.

Когда мы добрались до Шатра Чудес, денег от шиллинга – который Томми стянул у отца, рискуя быть выпоротым железным прутом, – уже не осталось. И когда смотритель повернулся к нам спиной, мы проскользнули внутрь. Томми из любопытства, а я в надежде, что здесь, подальше от золотисто-оранжевых глаз кабана, отыщу укрытие.

Глупые чаяния.

Внутри полутемного шатра люди толпились вокруг маленького возвышения, пялясь на сцену и некую женщину. Сначала я увидел ее лицо: волнующе прекрасное, страстное, лишенное возраста. Волосы забраны вверх и зачесаны в тугой узел, что балансировал у нее на голове, будто мяч. Сперва мне показалось, что голова плавает отдельно, в подвешенной раме – белое пятно на фоне завешенных черным декораций, но когда наши глаза привыкли к полумраку, я понял: окаймлявшая лицо темная рама – ее собственные, затянутые в черное трико ноги. С ее шеи, подрагивая, свисал овальный медальон, улавливая свет и расплескивая его по залу. Мы с Томми ахнули и переглянулись. Не удивительно, что Пастор Фелпс осуждал это место с безопасной кафедры: от этой маленькой балерины веяло таким бесчестьем; впрочем, и гордостью тоже, и еще чем-то диким, что необычайно усилило мое беспокойство. Томми тоже в смятении перебирал в пальцах каштаны. Мы разглядывали маленькую фигурку – ноги закинуты назад, спина прогнута, словно у скорпиона. Мы смотрели на нее очень долго. Затем, пока заполнялся шатер, она принялась медленно ослаблять хватку ног и голеней, и медленно, очень медленно, с огромной осторожностью, распутываться. Это выглядело абсурдно, пугающе и одновременно очаровательно и чудесно – словно верблюд у нас на глазах проходил сквозь игольное ушко.

Когда женщина медленно разогнулась из позы скорпиона, мы разглядели, какого она крошечного телосложения. Весь ее торс, а также ноги и руки, облегало цельное черное трико, и лишь от талии стояла жесткая юбочка. Что-то живое зашевелилось внутри меня, скручивая кишки.

– Милдред меня наказывает, – пробормотал я Томми. – Пойдем.

– Нет. Я остаюсь, – отрезал Томми. – Смотри, она завязывается в другой узел!

И точно – балерина снова опустилась на живот, держа на каждой ноге по подносу с бокальчиками мадеры. Кажется, можно было заплатить два пенса, подойти, взять стаканчик и выпить, а затем поставить обратно на поднос.

– Херес везут из Испании, – прошептал Томми. – Понюхаешь – и уже пьяный.

Я попытался воздержаться от дыхания вообще; Господи упаси, чтобы Пастор Фелпс увидел меня одурманенным! Теперь, все еще балансируя подносами и дюжиной бокалов, сгруппировавшись в такой же неудобный узел, женщина запела. Я напрягся, сквозь гомон пытаясь расслышать мотив. Песенка оказалась вполне мелодичной, но без слов, и отчего-то невыразимо тревожной и мучительной. У балерины был тихий надтреснутый голос, и в перезвоне льющихся нот звучало что-то странно знакомое, хоть я и не мог определить, что.

Может, повинно это одинокое пение без слов. Или, может, то, что последовало. В любом случае, непостижимым образом я вдруг разрыдался – удивительная ноющая тоска, смешанная с радостью, терзала мои внутренности и злила Милдред.

Вдруг балерина замолчала на половине ноты. Сначала я подумал, что она просто сбилась с ритма и начнет петь с начала – но она словно потеряла интерес к представлению и потухла, потому что вдруг повисла рваная тишина. По небольшой толпе пополз шепоток; Томми переминался с ноги на ногу.

– Давай, продолжай, – пробормотал он.

Внезапно у меня перехватило дыхание, и я покачнулся. Она смотрела на меня! Прямо в глаза! Могу поклясться!

В этот момент балерина швырнула поднос на землю, и меня неудержимо затрясло. Мне показалось, что я снова тону. Я был не одинок в своих страхах – несколько женщин закричали, когда балерина бросила поднос. Он взлетел высоко в воздух, медленно, словно поддерживаемый незримой рукой. Затем достиг высшей точки траектории и с жесткой внезапностью рухнул на пол. Бокалы с хересом разбились, со звоном разлетевшись веером золотых капель, пахнущих сладко, резко и запретно; вокруг снова закричали и заахали.

– О Господи! – пробормотал я.

Теперь балерина раскручивалась, но очень поспешно, нетерпеливо распутывая узел своего тела. Наконец освободившись, она принюхалась, не обращая внимания на толпу, которая, нервно переминаясь, уже бросала в женщину шарики из бумаги и леденцы.

И долю секунды, что, кажется, длится час, я вновь тону. Меня уносит обратно в воды наводнения, в церковь Святого Николаса, и воспоминания обрушиваются неумолимо, как удар в живот.

Мой Ангел рядом. Я в золотой кроватке с прутьями; я слышу женский голос, поющий колыбельную: Засыпай, крошка, на вершине…

Меня охраняет покрытый щетиной зверь с золотисто-оранжевыми глазами.

Затем я слышу голос отца – он зовет меня сквозь толщу воды, умоляя вернуться. Помню, как выпрыгиваю на поверхность и вижу воздушный шар – сутану Пастора, словно пузырь веры. Я тону снова и на сей раз попадаю в Ад.

Мой Ангел исчез, а золотая колыбелька обратилась в ржавую клетку. Я лежу в луже крови. И слышу крик – высокий и пронзительный, пробегающий вниз и вверх по позвоночнику, будто ноготь по грифельной доске.

Да: я это помню. И тотчас же сердце мое принимается безумно стучать и биться в ребра – точно зверь в клетке, рвущийся на свободу. Акробатка указывает на меня. На ее лице и гнев, и гордость, и необузданность, и красота, и отчаяние – все вместе. Томми хватает меня за руку.

Время застывает.

И остается застывшим.

Мне необычайно повезло – я во многом сын своего отца. Ибо, застряв в замершем времени, я вдруг ощутил, как во мне растет необычайный покой, и ощутил присутствие Пастора Фелпса – будто он рядом, во плоти. И тогда я глянул в глаза женщины, и вся сила веры сказала мне здраво и взвешенно: я ее не знаю. Лицо, пуанты, маленькая пачка, торчавшая от бедер, – ничто в Акробатке мне ни капли не знакомо. И ничто, понял я, не может быть дальше от моего мира и тихой, размеренной жизни в Тандер-Спите – в этом я мог поклясться по-ложа руку на сердце. Сердце, которое, хоть и продолжало бешено стучать внутри, не ощутило ни водоворота узнавания, ни шевеления воспоминаний, ни даже инстинктивного прилива любви или ненависти. Ничего. Ничегошеньки.

Только желание убежать и вернуться к отцу, и к церкви, и к Богу, к безопасности, под защиту дома.

– Пойдем, Томми! – прохрипел я, схватив его за руку так сильно, что он вскрикнул от боли. – Пойдем!

И мы сбежали из этой юдоли ужаса и порока – вокруг летали конфеты, в нос бил запах хереса, а в ушах воспоминанием звенела глухая песенка без слов.

…застряла здесь. Делать нечева. НЕЧЕВА, савсем.

Затем в какойта день я прасыпаюсь и я ДЕТА ЕЩО. Темно. Я тресу КЛЕТКУ. Я кричу и кричу. Де я, кричу.

Лонданские Доки. Это был НЕВОЛЬНЯЧИЙ КАРАБЛЬ, гаеapum Капкан. Я в нем диржал рабоф. Африка, Жоржыя. Жоржыя, Африка. Туда-сюда, вот так. ТЕПЕРЬ другое. Гаразда КАФАРТАБИЛЬНИЕ, гаварит Он. Больше места! Эта КАВЧЕХ. И Он уходит, смяясь.

Десь есть мущина, Хиггинс, он меня кормит, меняет ВЕДРО. Када мы атплываем, спрашываю я. И куда.

Он не знает или так гаварит.

Но Он сказал мне, что есть СПИСАК, u када мы дастанем все па СПИСКУ, мы сможэм вернуца дамой.

А что там, на этом Списке, гаварю я.

Жывотныя, гаварит Он. Жывотныя, причем па парам, УРА!

Здесь отсутствует несколько строк, но дальше на странице рассказ продолжается:

…итак ани преносят мне ЕДУ и воду. Вылевают ведро с мачой и дерьмом. Затем вазвращаеца Капкан. Удобна? Спрашываит Он. Ублюдак.

Мы паедим в ДАЛЬНИЕ СТРАННЫ, де ты будишь КАРАЛЕВАЙ, гаварил Он в ноч нашэй встречи, када я ТАНЦАВАЛА в каролефском Хэрбе. Давным давно.

Выпусти меня из КЛЕТКИ, гаварю я. Я плачу и кричу. Зачем эта все, гаварю я. Пачему ты не можэш абращаца са мной как с лэди.

Патамушта теперь ты ЖАВОТНАЕ, гаварит Он.

Харашо, я жывотнае, гаварю я, я КАРОВА, гаварю, я глупая КАРОВА. Он все ещо имеет власьть нада мной. Не знаю пачему. Я все ещо люблю Его, даже када Он закрываит дверь КЛЕТКИ и снова аставляит меня в темнате.

Ты же ЭТАВА ХОЧЕШ, гаварит Он. Жэнщины МИЧТАЮТаб этам.

Я аткрываю рот, но слов штобы выразить то, што я чуствую, не сущаствуит. И я НИЧАВОШЕНЬКИ не магу большэ сделать. Патамушта теперь КАВЧЕХ плывет.

Глава 15

Да здравствует смерть

Кого пригласить, а кого не стоит, какие буфы из рюша больше пойдут подружкам невесты, хватит ли на всех шампанского, поладит ли родня: наверное, лет с трех нормальная здоровая девочка проводит многие часы в компании любимой куклы, мучительно размышляя над деталями будущей гипотетической свадьбы. Миссис Шарлотта Скрэби, не будучи ни нормальной, ни здоровой, ни девочкой, а вдобавок являясь уже замужней и вообще-то мертвой, давно интересовалась церемонией более мрачного характера, связанной не с белым кружевом, но с черным. Сколько счастливых часов провела она, готовясь к этому дню! Земля к земле, тлен к тлену, прах к праху! Дин-дон, пусть звенит кругом погребальный колокольный звон! Время жить и время умирать, время любить и время ненавидеть,[85] время надрываться от рыданий и долго и громко сморкаться в большой черный платок!

– Это были чудесные похороны! – похвалялась Опиумная Императрица перед Эбби Ядр сто пятьдесят лет спустя. – Не то чтобы я хвасталась, но это – один из самых волнующих праздников, на которых я бывала.

Согласно завещанию миссис Скрэби, детально изложенному в документе страниц на двадцать пять, церемония прошла весьма помпезно: акры остроконечных восковых лилий, слезные реквиемы один за другим, черное конфетти, белые лица, льстивая надгробная речь, сочиненная лично Императрицей и зачитанная горбатым священником, и звучная органная музыка без конца. Многие благодарные прежние клиенты Императрицы – с обеих сторон Великой Грани – сидели среди почтительной и строгой публики. В первом ряду Фиалка Скрэби в траурном облачении промокала глаза, когда в церковь внесли гроб, увенчанный горой лилий и любимой старой лисьей шкурой Императрицы.

– Я поделюсь с вами моим секретом, Фи, – прошептал сидевший рядом Скрэби с сухими глазами. – Я подарил ей эту лису, потому что ее испортил. Ее было не набить. Слишком много дырок от дроби.

Жир, избавленный от жребия стать будущим обедом, сопел у ног Фиалки. Для него, по крайней мере, в этом несчастье имелись положительные стороны: отныне на кухне потребен был официальный дегустатор. Ни Скрэби, ни Фиалка не замечали присутствия астральных частиц, что вертелись у них над головами. Какая необычайно трогательная служба, переживала миссис Скрэби; она даже позволила вздрогнуть призрачным персям, а одной человеческой слезинке – скатиться по бледной щеке, когда слушала сердечный панегирик горбатого священника:

– Миссис Шарлотта Скрэби, обожаемая всеми, кто ее знал, – ушла, но по-прежнему с нами!

Слеза плюхнулась на нос Жира. Припав к земле от страха, он слизнул ее и заскулил.

– Прощайте, миссис Шарлотта Скрэби! – нараспев произнес священник. – И покойтесь с миром!

Покоиться с миром? Вот еще!

Хорошо известно, что горе заставляет всевозможные другие эмоции выстреливать в странных направлениях. И безвременная кончина миссис Скрэби от пищевого отравления посеяла глубокие сомнения в душе Фиалки. Через неделю после похорон мсье Кабийо в попытке успокоить душевное смятение дитя и отвлечь ее разум от утраты попросил Фиалку возобновить ее прежде неустанную работу над его великой книгой «Cuisine Zoologique: une philosophy de la viande». Но девушка категорично отказалась.

– Я больше не желаю иметь отношения к этой ужасной книге! – в смятении закричала Фиалка, разрыдавшись. – Я отравила собственную мать!

Кабийо благоразумно закрыл рот; тем не менее на задворках его разума закипело возмущение. Неужели труд его жизни должен вдруг прекратиться из-за единственного, отдельного несчастья? Неужели Cuisine Zoologique должна потерпеть неудачу только потому, что один рецепт оказался (в единственном случае) фатальным?

Как сказано в поговорке: у семи поваров бульон без мяса. Быть может, теперь в хозяйстве Скрэби семью поварами стали двое? Достаточно ли места на кухне (пусть и весьма просторной) для двух разных сознаний, настолько опечаленных, как Фиалка Скрэби и Жак-Ив Кабийо? Оба легко могли взорваться. И горе висело над ними пеленой.

Философ вроде Конфуция мог бы сказать: «Здесь мы наблюдаем дисгармонию инь и ян».

Но девушка с характером Фиалки бросила:

– Это невыносимо. Я ухожу. Неси поводок, Жир, и иди за мной!

Кабийо пнул плиту и воскликнул:

– Merde!

Может быть, эфемерное присутствие Опиумной Императрицы и ее облака астральных частиц направили Фиалку и ее верного Жира в сторону Оксфорд-стрит в тот день?

Или, может, это судьба побудила их пройти мимо стоек с жареными каштанами и шарманщиков, мимо шарлатанов и кэбов-двуколок, и с грохотом врезаться – шлеп-бум – в плакат, на котором было напечатано следующее: «МЯСО – ЭТО УБИЙСТВО»?

Плакат крепился к человеку. Вышеозначенный человек – выступавший теперь в роли жертвы – поднялся с мостовой и стал терпеливо ждать заслуженных извинений. Он привык к нападкам незнакомцев, но, будучи христианином, всегда считал своим долгом надеяться, и весьма горячо, на лучшее.

– Я ужасно извиняюсь, – сказала мисс Фиалка Скрэби просто и с изяществом. Мужчина отметил, что, несмотря на чудовищные объемы, у нее миловидное грустное лицо и что она в трауре. Поэтому, хоть она и толкнула его, ощутил к ней сочувствие, улыбнулся и заговорил:

– Ваши извинения… ОЙ! – И вскрикнул от боли: на него напали второй раз.

Фиалка так и не поняла, что нашло на Жира. До сего дня его собачьи инстинкты всегда оказывались верны – достаточно припомнить, как он отказался есть тушеного примата, из-за которого скончалась Опиумная Императрица. Подобное, конечно же, решительно не в его характере. По натуре он и мухи не обидит. Чтобы такое уладить потребуется больше, чем еще одно вежливое извинение, подумала Фиалка, выхватив черный кружевной платок – все еще мокрый от похоронных слез недельной давности, так много она плакала – и бросившись промокать рану на необычайно тощей ноге мужчины.

– Жир раньше никогда не нападал на людей, – доложила Фиалка. – Не знаю, что им овладело. Он гонялся за крысами, но… – Ее голос умолк в замешательстве. – Послушайте, возможно, я могу вас проводить? – предложила она раненому.

– Вообще-то можете, – выдал он, яростно растирая голень. – Вы могли бы оказать мне любезность и помочь доковылять до собрания, которое я организую в общественных палатах.

– А что там будет? – поинтересовалась Фиалка, подняла плакат «МЯСО – ЭТО УБИЙСТВО» и прислонила его к оградке.

– Встреча Вегетарианского Общества, – ответил мужчина. – Разрешите представиться. Меня зовут Генри Сольт, и я хотел бы предложить вам и вашей собачке, мисс, стать нашими гостями.

– Фиалка Скрэби, – произнесла она, протягивая руку. – А это Жир. – Мисс Скрэби слегка пнула корги, и тот повесил голову. Сходить на это несчастное собрание – меньшее, что она может сделать, решила Фиалка, полунеся хромающего мистера Сольта до зала; Жир неохотно плелся за ними следом. Помещение было пыльным; Фиалка уселась, и вскоре зал стал заполняться странными людьми – потрясающе худыми, как на подбор. Фиалка содрогнулась, радуясь собственной набивке, полезной на местных жестких стульчиках.

– Прошу вас, тишина! – крикнул мистер Сольт, умоляюще воздев руки перед публикой. – Хочу приветствовать новичка на нашем собрании! Разрешите представить вам мисс Фиалку Скрэби!

По толпе прокатился приветственный шепоток, а сидевшая рядом с Фиалкой женщина, тощая как селедка, пропищала:

– Приятно познакомиться с вами, мисс!

Речь мистера Сольта была длинной; он явил себя страстным защитником братьев наших. Особенно тех, что с перьями, мехом и чешуей. Фиалка, которая видела туши многих братьев наших меньших, а также готовила и пробовала наиболее экзотичных, благодаря Cuisine Zoologique, с раздражением слушала его евангелический трактат. Глянув мельком на полупустой зал, она поняла, что мистер Сольт проповедует обращенным. Его доводы были смутны, многословны и горячи, и, если выпарить – как выпаривают бульон, – основной аргумент звучал просто: все люди – лицемеры.

– Посмотрите на нас, – громыхал он. – Мы холим наших питомцев и относимся к ним, как к людям, – здесь он бросил взгляд на Жира, ретировавшегося еще дальше под стул Фиалки, – а затем уничтожаем целый класс животных ради дьявольского потребления. – Жир несчастно засопел. Между тем Фиалка вспоминала работу отца над Королевским Царством Животных и настояния Ее Величества Бегемотицы, чтобы все чучела наряжали в бриджи и так далее, и признала, что в этом Сольт прав. – Антропоморфизм превращает всех нас в каннибалов, – продолжал тот. – И единственный выход – отринуть жажду мяса и есть травы полевые!

А вот тут они не сходились.

– Мы самые сложные и высокоразвитые существа на земле, – возгласил Сольт. – Но, несмотря на тысячелетия нашей цивилизации, потворствуем нашим примитивным инстинктам кормиться плотью. И это вершина человечества – выращивать существ, дабы потом убивать их ради потребления? Неужели мы всего лишь варвары-мясники?

Мистер Сольт так расписывал права божьих тварей, святость Франциска Ассизского[86] и бесчеловечность людей, что по щеке Жира стекла виноватая слеза, но губы Фиалки все так же были сжаты в неприятии. Когда мистер Сольт закончил, группа недокормленных слушателей разразилась бурными аплодисментами, а женщина-селедка, сидевшая рядом с Фиалкой, встала, извлекла из-под стула блюдо и сдернула с него льняную салфетку. Фиалка постаралась собраться с мыслями и принюхалась, пока тощая женщина передавала по кругу тарелку с комковатыми вегетарианскими пирожками. Затем взяла кусочек и выплюнула.

– Это отвратительно, – постановила она.

– Возможно, вы заинтересуетесь стать нашим членом? – спросила, ни капли не смутившись, худышка. – Вегетарианство весьма полезно для фигуры.

– Ни в жизни, – отрезала мисс Скрэби, внезапно проголодавшись и ощутив острую потребность в свиной отбивной. Таща за собой несчастного Жира, Фиалка вынесла из зала свои огромные телеса и направилась к мяснику.

И снова: что это, эфемерное присутствие Опиумной Императрицы и облако астральных частиц или судьба заставили ее захотеть отбивную? Или, может, простая, откровенная людская жадность?

Что бы то ни было, через пару минут Фиалка Скрэби уже смотрит на витрину лавки мистера Самюэля, украшенную глиняной статуэткой поросенка, с круглой, толстощекой, без капли иронии мордочкой предлагающего тарелку с отбивными, сосисками и ломтиками бекона. Фиалка входит, таща за собой Жира. Но – откуда такое идиотство в глупой башке этого создания? Он скулит! Что происходит?

– Замолчи, глупая псина, – шикает Фиалка и снова пинает Жира. Тот повизгивает на залитых кровью опилках. В людной лавке мясника с крюков свисает подвешенная за ноги птица, испуская чарующий и варварский аромат смерти, столь знакомый Фиалке с детства, когда она играла на полу комнаты для рубки мяса Кабийо. Мясник, как и Кабийо в разделочные дни, одет в окровавленный передник, а его жирные пальцы, замечает Фиалка, рябые от крови и холода, неотличимы от свиных сарделек, связку коих он заворачивает в бумагу для покупательницы. Он словно упаковал свою отрезанную руку.

– Держите, отличный кусок мяса, мадам, – бормочет он, вручая женщине кровавый сверточек.

Невидимый дух Опиумной Императрицы висит над Фиалкой, пока та оглядывается, рассматривая зал – такой похожий на разделочную дома и внезапно такой чужой. Что на нее нашло?

Жир снова повизгивает, и скулит, и тянет поводок, рвется на улицу. «Травы полевые… всех нас в каннибалов…» Это слова мистера Сольта. И почему они вспомнились ей сейчас? Почему здесь? Все еще словно приросшая к полу, Фиалка наблюдает, как мясник обслуживает следующего покупателя, кашляющего человечка, и снимает для него барашка с крюка. Мисс Скрэби смотрит, как мясник умело орудует ножом, обрушивает его с хрустом, зверски рассекает хрящ и протягивает мужчине на рассмотрение половину бараньей грудной клетки. Фиалка поворачивается и видит висящих мертвых свиней, широко распоротых, словно маленькие пианино, рядом с телячьими головами, бедрышками ягненка, подносами с печенью в лужицах чернильной крови, скользких белых мозгов и длинной требухи, толстой и бледной, словно подложка ковра.

– Добрый день, мисс, – произносит мясник, обращаясь к Фиалке, которая вдруг оказалась в начале очереди. Он протягивает к ней кровавые руки. – Чем могу служить?

Фиалка некоторое время рассматривает мясника:

– Ничем, – резко бросает она. Что-то душит ее. – Здесь слишком много крови.

– Прошу прощения, мисс?

Тишина. Полузадушенный вздох. Жир, внезапно исполнившись дерзости и улучив момент, тянет поводок и силком выволакивает Фиалку из лавки.

Фиалка Скрэби с тех пор утверждала, что именно случайная встреча с мистером Сольтом на улице и открывший глаза визит в лавку мясника стали для нее первым шагом по дороге в Дамаск.[87] В тот день, вспотев и разволновавшись после приключений, Фиалка вернулась домой и обнаружила, что, вопреки здравому смыслу, слова мистера Сольта все так же звенят в голове. «Антропоморфизм превращает всех нас в каннибалов, – провозглашал он. – Если мы действительно верим, что у животных есть душа, то должны воздержаться от поедания наших братьев! А если у них нет души, то почему, вопрошаю я, слон проливает слезу и мать-леопард жертвует жизнью, чтобы спасти детеныша?»

Фиалка пропыхтела вверх по лестнице дома на Мадагаскар-стрит; Жир нервно трусил за ней следом. Она распахнула дверь мастерской отца и уставилась на открывшуюся картину. Отец лежал, уткнувшись в рабочий стол, и спал, тихонько похрапывая. На крюке над его головой болталась выпотрошенная белка, а перед ним к стене была приколота схема скелета и мускулатуры ягуара. Жир резко вздохнул: то была его первая вылазка в комнату ужасов, и собачьи воспоминания тут же завертелись в голове – давно забытые зверства, которые учиняли над ним, еще щенком, в лаборатории, тут же вспыхнули в сознании, и он задрожал и заскулил. Фиалка, ощутив его беспокойство, попятилась и споткнулась о челюстную кость. На набивном столе Скрэби лежал вскрытый крокодил, брюхом кверху, мясо и желе невыразимых внутренностей блестели в куче рядом. Фиалка вспомнила залитую кровью разделочную Кабийо и первый раз в жизни почувствовала укол совести.

Блюда, что они готовили вместе, и впрямь были восхитительны – однако за них платили жизнями других. Жизнями животных – а теперь и человека. Даже больше – ее матери! Но имеется ли другой путь? Фиалка задумчиво погладила Жира. Слова мистера Сольта преследовали ее. Воображаемые вкусы обращались на губах в тлен. Воображаемые запахи – от которых раньше текли слюнки – теперь вызывали тошноту.

Она спустилась в полуподвальную кухню, откуда зловеще пахло требухой моржа.

– Есть проблема, – заявила Фиалка.

Кабийо оторвал взгляд от кастрюли:

– A, chérie. Ты вегнулась. А я готовлю гогчишный соус с пегцем гогошком и совсем немного сладкого, мой compote[88] из шиповника. – Кабийо пока что не заметил каменное и заплаканное Фиалкино лицо. – А этот могж – нужно сле'ка обле'шить его, к несчастью, тяжелый вкус.

– Я сказала, проблема.

Повар посмотрел на нее, увидел окончательность на лице своей протеже и отчасти прочитал ее мысли – ибо разве она для него не открытая книга? Разве она – не его маленькая Фиалка, которую он лично усаживал на свои весы миллион раз и которой скармливал лучшие кусочки всего на свете! Его маленькая Фиалка, которую он в одиночку научил радостям вкуса!

– Мясо – это убийство, – заявила она.

Его маленькая Фиалка пошла против него? Mon Dieu! Как она могла?

– Но ведь шэловек хишник! – возразил Кабийо. – А шивотные не люди! У них нет шэловешэских пгав, chérie.

Одно неминуемо приводит к другому – и, конечно же, этот внезапный резкий обмен мнениями оказался всего лишь horse d'œuvre[89] к целому меню конфликтов с основным блюдом в виде маринованного и давно кипевшего горя Фиалки под соусом этического диспута о правах животных с характерными mille-feuille,[90] давленым чесноком и кориандром, за которым следовали пропитанные хересом, обильные долгоиграющие меренги и бисквиты дебатов о личной морали, посыпанные колотым льдом и малиной споры, яростное противоборство ароматов, многочисленных ядов и вопиющего диссонанса вкусов. Слезы лились с обеих сторон. Летели кастрюли. Преклонялись колена. Слышались мольбы на бельгийском. На страницы «Cuisine Zoologique» плевали, их разрывали в досаде. И наконец всхлипывающая, но победившая хозяйка дома в сопровождении верного пса Жира уволила бывшего гуру. Фиалка Скрэби. Больше не девочка, но женщина. И какая женщина.

Пока Фиалка переживает взросление в полуподвальной кухне, из таксидермистской лаборатории на первом этаже доносится ритмичный звук. Бум, бум, бум. Стук плоти по дереву. Кулака по столу, если быть точнее. Какая насыщенная жизнь после смерти, размышляет Опиумная Императрица; довольная успехами Фиалки, она, подобрав призрачные юбки, плывет наверх, где находит доктора Айвенго Скрэби в состоянии крайнего горя. – Почему, почему, почему? – вопит он, и голос его прерывается. Проходя через закрытую дверь лаборатории, Императрица приглаживает волосы и подстраивает призрачное лицо. На миг она тронута проявлением мужниных эмоций, но еще и немного задета: почему этот мужчина не старался вызывать в себе такие чувства, пока она была жива? Однако ее сочувствие длится недолго – вскоре становится ясно, что представленные нам переживания – не горе и не сожаление о смерти миссис Скрэби. Это зеленоглазое чудовище – профессиональная зависть.

– Ублюдок! – стонет он, все сильнее стуча по столу. – Будь ты проклят, чертово отродье!

После того как вчера опубликовали изыскания великого ученого Чарлза Дарвина, реакция доктора Скрэби, всю ночь напролет читавшего этот научный труд, оказалась даже острее, нежели мы с вами видим. И включала в себя его лоб и мраморную каминную доску. Пролилась человеческая кровь.

А почему нет? Ведь он идиот, клоун, интеллектуальная амеба!

– Тридцать лет в зоологии – и как я мог этого не увидеть? – рычит он. – Это же очевидно! Любой ребенок, хоть раз побывавший на ферме, черт возьми, заметил бы это!

А вот и ужасный эпицентр этого горя: в свете «Происхождения видов» Дарвина, со схемой и объяснениями великой эволюционной лестницы, все жизненные достижения Скрэби, прежде не такие уж и ничтожные, внезапно показались до того недвусмысленно легковесными, что почти улетали в воздух сами по себе. Его историческое удачное чучело дождевого червя, публикация работы «Об эпидермисе хамелеона», назначение Королевским таксидермистом, работа над Коллекцией Царства Животных и покойными особями с «Ковчега» Капканна, открытие, касавшееся тазобедренного сустава носорога, – все это ничто по сравнению с впечатляющим триумфом Дарвина! И теперь доктора Айвенго Скрэби навсегда отправят в мусорную корзину истории. Настолько гротескная несправедливость бьет его под дых. Всю его карьеру заслонила чужая слава! Это так чудовищно и возмутительно!

Он припадает к столу и тяжело дышит, грудь сотрясается – словно внутри нее вулкан вместо сердца. Вулкан на грани самого опасного извержения. О боже! Если бы только он отважился ступить на «Бигль», достичь Галапагос и, перепив корабельного рома (а как еще, черт возьми?), вообразить отрезок времени, за который чешуя стала перьями, плавники мутировали в лапы, лапы трансформировались в крылья, а плавательный пузырь приобрел форму желудка, – и все по капризу случая. Но взамен Скрэби все эти годы провел здесь, в Лондоне, работая над нелепой Коллекцией Царства Животных Ее Величества и суетясь над тушами с «Ковчега» Капканна. Короче говоря, спускал годы своей жизни, расхлебывая не им заваренную кашу, потакал причудам полоумного монарха и вдобавок женщины! Почему? Почему? Почему?

– Чертова книга! – вопит он, в расстройстве, гневе и обиде швыряя том на пол. – Это же очевидно, что люди приматы! Я всегда это знал! Это очевидно, что мы эволюционировали из обезьян! Но почему я не вышел и не сказал это? Вместо того, чтобы набивать проклятых уродцев и одевать на них бриджи?

– Успокойтесь, Айвенго, – утешает его Императрица, выплывая из укрытия лосиных рогов и непрозрачным силуэтом зависая над мужем. – Я предвижу, что подобные сильные эмоции вас погубят.

– Шарлотта? – бормочет он. – Шарлотта? Это ты?

– Вы сорвете перегородку в сердце, – предрекает Опиумная Императрица.

– Перегородку в сердце? – выдыхает Скрэби. Наверное, он слишком часто дышит, решает он. Спит. Переутомился. Что угодно.

– Если откровения мистера Дарвина вас потрясают, разрешите сообщить вам, мой дорогой Айвенго, что дальше будет хуже! И не говорите, что я не предупреждала!

– Дальше хуже? Что? Шарлотта, о чем ты? Ты здесь?

Но она ушла. Исчезла. Смылась. Такова уж беда с этими призраками.

Глава 16

Ритуал питания

Наступили времена национальной паники. Кризис Рождаемости официально стал катастрофой, а Утечка Спермы происходила так интенсивно, что правительство решило немедленно запустить программу Купонов Лояльности. Не успел я оглянуться, как обнаружил, что имею право на лишнюю сотню евро в неделю. Тем временем объявили о Премии за беременность. Нет ничего сильнее жадности, верно? Пять миллионов евриков – это вам не кот начихал. Конечно была и положительная сторона: Великобритания превратилась в рай для парней. Теперь у меня неплохие шансы. Парень может получить любую девушку, какую захочет.

Или девушек.

Наступила суббота барбекю.

Норман и Эбби были в своей стихии здесь, во внутреннем дворике: он носился с кубиками угля, растопкой и направлением ветра; она в возбуждении, точно курица-наседка, предвкушала, как соблазнит нового гурмана за изящным бледно-зеленым раскладным столиком из пластика.

– Встречайте гарем, – с гордостью произнес Норман. – Это Эбби. – (Я пожал ее испачканную в муке руку.) – А это – Траляля и Труляля.

– Сам де Бавиль, – представился я.

Девочки переглянулись и захихикали. Еще в дверях болталась некая роскошная, однако эксцентричного вида женщина в белых длинных юбках; я уловил запашок нафталина.

– А это кто? – поинтересовался я.

– А, просто наше привидение, – ответил Норман. – Скелет из шкафа. Я же говорил, у нас призрак викторианской дамы. Она вылезла из гардероба с чучелами. Не обращай внимания.

Я рассмеялся:

– Хорошая шутка, Норман! Я слышал, они последний писк моды!

Эксцентричная дама состроила кислую мину и ускользнула обратно в дом.

– А у вас, смотрю, отличная свинина, – оценил я, глядя на нечто в маринаде. Подростковый субботний опыт работы у мясника не прошел даром.

– О, просто Эбби, – заявила старшая жена гарема. – По-дружески. Эта свинина – натуральный продукт, а то кто его знает, верно? Я слегка помешана на ингредиентах.

– Она предпочитает еду, которая не заставляет жалеть наутро, – вставила Роз, потянулась из окна, достала кастрюлю с подливкой и присоединилась к сестре – заседать у бетонного вазона. Они продолжали поглядывать в мою сторону – это обо мне, интересно, они перешептывались? Роз и Бланш, обе в платьях – одна в белом, вторая в розовом. Зигмунд зашевелился, и я представил их…

– Мои крошки в чистом виде, – заявил Норман, словно перехватив образ. – Общительные – не то слово.

– Могу я чем-нибудь помочь, Норман? – быстро сменил тему я.

– Нет, приятель, расслабься. Эбби сейчас заканчивает телерепетицию на кухне, храни ее Господи. Она присоединится к остальным моим золотым буквально через минуту. А я схожу еще за кубиками угля. А пока девочки выведут тебя на честную дорожку, верно, красавицы?

– Телерепетицию? – переспросил я. – Я не знал, что Эбби на телевидении.

– Пока нет, – признался Норман. Затем преданно добавил: – Но будет, если в мире есть справедливость!

Близнецы фыркнули.

– Еда – ее конек, – бросила Роз.

– Она знает о питании все, – добавила Бланш. – Пищевые аллергии, происхождение пищи, социология пищи, пища и музыка, питательная ценность пищи, как ее готовить, как и когда использовать остатки, хранение пищи, как отличить съедобное от несъедобного…

– И еще она эксперт в пищевом символизме, – вставила Роз.

Я толком не был уверен, что такое пищевой символизм, но понимающе кивнул.

– Пища и любовь, пища и послевоенное поколение, пища и столовые приборы, – продолжила Бланш.

– Пища и дисциплина, – дополнила Роз.

– Пища и Бог, – возразила Бланш.

Тишина.

И тут Роз выпалила:

– Только мама так ничего и не воплотила.

Снова молчание, а потом Бланш добавила:

– И не воплотит.

Значит, пища и неудача.

– Ладно, Сам. А какое твое настоящее имя? – спросила Бланш – или это была Роз? – когда Норман исчез из виду. Неважное начало.

– Сам де Бавиль и есть мое настоящее имя, – заявил я. Придется сочинять на ходу.

– Сказки не рассказывай, – усмехнулась Роз – или это была Бланш? Да, тактичными их не назовешь.

– Мой отец француз, – солгал я. – Отсюда и «де». Это так называемый «аристократический префикс», к вашему сведению. Voulez-vous coucher avec moi ce soir,[91] и все такое. – Они захихикали. Значит, мысль им тоже понравилась. – А Сам – сокращение от Самнер.

– Один юный француз по прозванью Самнэр, – начала одна из них.

– Целовал девиц и вез на пленэр… – захихикала вторая.

– А я вас видел, – вмешался я. – В гипермаркете, в Джадлоу.

– Субботняя подработка, – хором пояснили Роз и Бланш и снова захихикали.

– А вы меня даже не заметили, – подразнивая их, уныло произнес я. Флиртуя. Они рассмеялись.

– Мы там как зомби, – прокомментировала Роз.

– Да, – согласилась Бланш. – Если бы к нам зашел сам Господь, мы бы обслужили его как обычного покупателя.

– А я бы, может, поинтересовалась, не нужны ли ему дополнительные пакеты, – рассмеялась Роз.

– А я бы даже не заметила, если бы он подписал чек «БОГ» большими буквами, – добавила Бланш, наслаждаясь выдумкой. – Или если бы он вообще не заплатил за покупки, а просто выкатил тележку мимо касс и стойки возврата на стоянку.

– А затем поднялся с нею в воздух.

– В Свое небесное жилище за облаками, – закончила Роз. У них определенно живое воображение.

Затем мы переключились на живую природу.

– Я – прославленный сантехник с загашником таблеток, – заявил я им, когда они попросили рассказать подробно, какое самое милое и пушистое животное я вылечил от рака. Норман пребывал в таких же иллюзиях по поводу моих ветеринарных знаний. Он опять завел разговор об этой коллекции чучел и настоятельно просил сегодня же на них взглянуть. Признаться честно, у меня были другие планы.

– А у нас жил хомячок по имени Мухаммед, – рассказывала Роз.

О-о, подумал я.

– Он любил бегать по нашей спальне, – вздохнула Роз.

И вместе:

– Такой душка!

– Порой сядет на плечо и набивает семечками миленькие щечки, – вспомнила Роз.

– Они так раздувались, что иногда перегруженный хомяк опрокидывался, как маленькая тачка, – добавила Бланш.

– А потом папа случайно на него наступил, – резюмировала Роз.

Последовала небольшая пауза: они переглянулись, вспоминая сей общий трагический мини-момент.

– Но мы собираемся завести нового, – заявила Бланш. – Девочку, потому что мы хотим деток.

Катастрофа на корабле!

– Но ведь нам понадобится и мальчик, – предположила Роз.

– Вы лучше поосторожнее, а то они у вас расплодятся как тараканы. И однажды в мире хомяков станет больше, чем людей.

Их лица вдруг посерьезнели.

– Может, это временный спад – ходят же такие разговоры, – сказал я, прерывая внезапно повисшую тишину. Проблема вымирания быстро превратилась из навязчивой идеи в табу. Я слышал, как заикающийся психолог по радио распинался, что после в-в-в-в-взрыва мы вошли в стадию о-о-о-о-отрицания. – Кто знает, – слабо добавил я.

Впрочем, все сведения указывали прямо на противоположное, и мы это знали. Как ни забавно, чем меньше люди вдруг стали об этом говорить, тем больше верили, что мы вымрем.

– Это потому, что мы плохо созданы, – грустно произнесла Роз.

– Особенно мы двое, – выдала Бланш, и они с сестрой таинственно переглянулись. И почему-то уставились на свою обувь. Странной формы кроссовки, которые я уже где-то видел – впрочем, не вспомнить, где.

– Две наши подруги пытались из-за этого совершить самоубийство, – продолжила Роз.

– И все занимаются сексом как ненормальные, – промурлыкала Бланш, лукаво глядя на меня.

– Это предложение? – осведомился я, одарив их улыбкой.

– Возможно, – ответили обе.

Что я воспринял как «да».

За ужином, несмотря на данную себе клятву избегать любительниц пушистых зверюшек, я поддался очарованию единства близняшек как сестер, их командного духа, привычке говорить по очереди, тому, как они держали мое внимание – словно парой клещей. Я также отметил их привычку закусывать довольно узкую нижнюю губу и иногда немного расфокусировывать взгляд круглых глубоко посаженных глаз. Я видел их невинность, бестактность и ум, любящий веселье и являвшийся, догадывался я – как выяснилось, верно, – признаком любящих веселье тел. Запах их кожи, который я стал различать под защитным слоем дешевой косметики, оказался необычным, каким-то диким и необычайно заманчивым. Должен признаться, к концу ужина я уже полностью попал под их необыкновенное очарование.

С тех пор я под философское настроение зачастую спрашиваю себя: быть может, меня так неудержимо повлекло к двум женщинам потому, что во мне жили двое мужчин – Бобби Салливан и Сам де Бавиль? А что, если бы девушка была одна? Я бы ощутил к ней то же самое?

Сломанные ножницы воспринимаются иначе, нежели целые? Жизнь изменилась с появлением первого фотокопировального устройства?

Купи сосиски и луковый пирог, получи капустный салат бесплатно.

– Вкуснятина, Эбби, – сказал я их маме, когда наконец отодвинул тарелку. – Аппетитно, оригинально и приятно. И весьма заманчиво подано. – Я подмигнул девочкам. Я говорил о еде, подразумевая их, и они это знали. – Вы, наверное, заметили, что я взял по две порции всего, – добавил я.

Они захихикали.

– А теперь, – твердо заявил Норман, разворачивая меня к дому, – ты пойдешь со мной. Я на часик заманю тебя на чердак посмотреть зверинец чучел Эбби. Некоторые звери крайне нуждаются в оценке профессионала, приятель, – сообщил он, и я побрел за ним наверх, смирившись с судьбой.

Как выяснилось, викторианская коллекция чучел на чердаке содержала нечто интересное, включая корги по имени Жир – судя по всему, чьего-то питомца, поскольку с таксидермической точки зрения он был не особо ценной особью; несколько птиц, довольно грязных – впрочем, за них можно было кое-что выручить, если продать в правильном месте, то есть на ярмарке; и странного примата – необычайно человекоподобного, в красных бархатных панталонах. Медная табличка внизу гласила: «Мартышка-джентльмен». Если это видовое название, для меня оно новое, подумал я, – впрочем, необычайно легко забыть, что существует более двухсот пятидесяти видов приматов, не считая нас. Однако должен признаться: увидев его, я вздрогнул. Из-за его наряда. Я невольно вспомнил Жизель в розовом платьице и памперсе, миссис Манн и ее угрозу…

– Эбби говорит, они ничего не стоят, – объяснял Норман. – Она позвонила по горячей антикварной линии, а теперь хочет, чтоб я выкинул их в мусорку. – Он рассеянно похлопал по голове чучело вомбата, одетого в сюртук. – Вот они, опасности обновления чердака. Черт знает что, а не дом, простите мой франглийский. Медузы в кладовке, весь каменный пол в соли, и хрен чего сделаешь, потому что дом в списке, мартышка его задери. Храни, Господь, благотворительные магазины, говорю я. Небольшое переоборудование не помешает, верно, Сам? А этих, может, получится сбагрить на барахолке. На горизонте уже маячит Ночь Фейерверков в культурном центре; можно было бы раздобыть денег на всякие мелочи.

Я разглядывал примата. Нет: ничего общего с Жизелью. Есть нечто схожее с родом макак – короткий хвост, человекоподобное выражение лица, – но ни под одну известную мне категорию все же не подходит. А бог свидетель, на Тутинг-Бек я их перевидал немало. Нет, я, конечно, не специалист, но я знал достаточно, чтобы признать: это необычная особь. Она обладала чертами гоминидов, необычной, почти человеческой головой, и была набита в вертикальном положении – при этом угол ее тазобедренного пояса свидетельствовал, что это совсем не прихоть таксидермиста, а естественная поза животного. Я необычайно заинтересовался. Обезьяна больше походила бы на человекообразную, если бы не хвост, вопросительным знаком торчавший из панталон. Чушь какая-то. А глаза были голубыми, неправдоподобного цвета и слишком большими для любого примата, заметил я.

– Сохрани ее, – посоветовал я Норману. – У меня нюх, что она редкая.

– Не могу, – ответил он. – Приказ начальства. Все выкинуть.

– Тогда я заберу ее к себе, – предложил я. Мне она понравилась. В ее чертах было что-то необъяснимо знакомое.

– Эбби говорит, она похожа на ее бабушку, – заметил Норман, читая мои мысли. – Ее от этого бросает в дрожь. – Я снова посмотрел на чучело. Теперь, когда он это сказал, обезьяна и впрямь чем-то напомнила мне Эбби, если приглядеться. Странный таз, глубоко посаженные глаза. Я рассмеялся.

– Не лестно, – отозвался я. – Ладно, давай тогда вытащим дружественного джентльмена из дома, приятель.

Норман помог мне сгрузить обезьяну на пассажирское сиденье «ауди-нюанс», и я отвез ее домой. Попробовал, как она смотрится в разных комнатах, и наконец пристроил в ванной. И повесил на нее полотенце – лапа как раз была согнута в нужном положении.

Словно ее и набивали для этой цели.

Глава 17

Возмужание

Хиггинас кормит меня черес прутья.

Выпусти меня, шэпчу я. Я сделаю што угодна.

Не магу, гаварит. Мы в МОРИ. Бижать некуда. НЕКУДА. Разве што ПАГИБНУТЬ в волнах.

Тада я выкинусь забарт и ПАГИБНУ, гаварю я. Мне все равно».

(Здесь еще одно пятно уничтожило несколько строк.)

…все также в темнате. В ТАНЖЫРИ паявляется жыраф. И чирипахи, и волки, и малинькие зверьки. Хиггинс их кормит. Ани хрюкают и воют. Паэтаму темно, штоп ани большэ спали. И оппий для всех нас.

Я все время сплю. Просыпаю сваю жызнь. И мне СНИЦА инагда, что ктонебуть придет и СПАСЕТ меня.

Но ЭТА чорта с два.

Я очень старался забыть о происшествии в Бродячем Цирке Ужаса и Восторга и взял с Томми Болоттса клятву молчания. Но Акробатка преследовала меня во снах; ночи не проходило без жуткого прихода ее или Африканского Кабана-Людоеда. В одном сне она раскроила себе живот, в котором кишели головастики. В другом Пастора Фелпса прибили к кресту, и Акробатка с Кабаном лакали его кровь. В третьем она снова явилась Ангелом, но когда раскрыла крылья – они оказались лишь пыльной и рваной старой паутиной.

Возможно, пытаясь изгнать подобные сны из разума, я впервые решился принять участие в состязаниях «Вытащи чертополох голыми руками». Наверное, я надеялся, что подобный опыт меня очистит. Или сделает из меня мужчину. Все-таки я уже отпраздновал пятнадцатилетие и теперь имел право на мужественность – заключавшуюся, по-тандерспитски, в умении без страха и упрека прокалывать себя заживо колючками.

– Итак, начинаете на счет «три»! – вопит фермер Харкурт. – Хватаете правой рукой и выдергиваете за корень, и да победит лучший!

Селяне разражаются овациями. Ниже по стремительной реке Флид под чахлым можжевельником маленький Болоттс, младший брат Томми, берет соломинку и надувает лягушку, как шарик, пока та не лопается. Состязания «Вытащи чертополох» можно с легкостью отнести к языческим традициям, однако Пастор Фелпс всегда давал им благословение, ибо они хорошо сочетались с принципами самоотречения и поиска трудностей Шариковой пятницы. Как он напомнил нам на утренней проповеди, чертополох – часть великого замысла природы, созданной Богом, дабы служить человеку мириадами способов.

– Как пение птиц – музыка Господня для нас, серебристая чайка – Его предупреждение, чтобы мы не обращались дурно с детьми нашими, а сардины – Его напоминание о рыбах и хлебах;[92] как Он дал нам лошадь, чтобы ездить, и овцу, чтобы собирать шерсть, так и чертополох, – здесь он выдержал свою знаменитую четырехсекундную паузу, – чертополох – напоминание, что в Его Славе есть боль, а не одна услада.

Тандерспитцы справляли Чертополохов День на одном и том же захудалом поле у реки Флид «с сотворения мира», как говорил мистер Оводдс, которому исполнилось восемьдесят три. Его прадед стал победителем в те времена, когда, как некоторые с тоской вспоминали, колючки были размером с шило, а само растение достигало пять футов в высоту.

Все здесь: старый мистер Оводдс и все его семейство – четыре поколения, все с одинаковой морской походкой враскачку; косоглазые Тупи; миссис Цехин в своей шляпе из фетра и папье-маше; молчаливые Пух-Торфы; прозаичные Ядры; вспыльчивые близнецы Гавсы; упрямые Биттсы и Вотакены с их любовью к преувеличению и бегающими глазками.

И я, уродец, подкидыш, кукушонок, чей сфинктер жестоко мучит Милдред при одной только мысли, что придется хватать эти зверские сорняки, торчащие передо мной, словно грозное оружие. С легким уколом зависти я замечаю Томми в дальнем конце поля – он потирает руки, словно пару инструментов.

– Один, два, три, ПОШЛИ! – вопит фермер Харкурт, и агония начинается.

– Вперед, Тобиас! – кричит Пастор Фелпс из-за изгороди боярышника. – Ты должен это своему Спасителю! – Как обычно, не совсем понятно, подразумевает ли он себя или Господа. Я кручусь по полю, молясь, чтобы передо мною предстал первый в мире чертополох без колючек. Рядом со мной юный Чарли Пух-Торф, весь в крови и слезах, уже выдернул свое первое растение. На меня обрушивается голос Пастора Фелпса: – Закрой глаза, сынок, и да пребудет с тобой Господь! Он охранит тебя от любой боли, только веруй!

Я закрываю глаза и думаю о Господе, как на моей картине с Ноевым Ковчегом: доброе лицо, римский нос, длинная белая борода и ниспадающая, похожая на тогу, белая сутана. Мужчина в облаках. Я сжимаю кулак на первом чертополохе.

– ОООО! – Будто тебя прошивают насквозь стальными болтами.

– Давай! – снова орет Пастор Фелпс. – Мужайся! Подумай о Христе и Его терновом венце!

– АААА! – вою я, вытаскивая второй. Что при этом торжествует – вера в Господа или желание угодить отцу? В любом случае, колючка вытащена, и из руки хлещет яркая влага – я больше не могу и выхожу из игры. Подходит Пастор Фелпс и суетливо промокает мою кровоточащую руку, молча накладывает ромашковую мазь для сосков. Слова «молокосос», «слабак» и «трус» не произносятся, но все равно висят между нами в воздухе, пока мы смотрим, как храбрейшие из Тандер-Спита трудятся среди вихрящихся семян чертополоха, доказывая свое мужество.

– Может, на следующий годя стану мужчиной? – предполагаю я. Но отец лишь вздыхает: я его подвел.

Через полчаса поле с колючками фермера Харкурта было ощипано как цыпленок. Состязания выиграл Томми; он уже стал подмастерьем отца в кузне, и у него на руках были мозоли, твердые, как бычья шкура. Теперь он герой. Тем вечером гору мертвого чертополоха оттащили на пляж и подожгли, чтобы устроить пир из раков, омаров и сардин; пока разгорался праздничный костер, озаряя серый песок и серые блеклые скалы оранжевым сиянием, я молился, чтобы на следующий год я тоже прошел это испытание мужества.

А ночью мне опять снилась она – как никогда живо. Она с невозмутимым лицом стояла на вершине горящего костра из мертвого чертополоха. А затем восстала из дыма, как Феникс или Ангел. Ее огромные крылья развевались, когда она улетала в ночь.

Хоть я и не смог стать мужчиной на состязании «Вытащи чертополох», все равно я считаю то время порой моего возмужания. Даже больше – и хуже. Потерей благодати. Я всегда считал, что детям свойственно не понимать. Смотреть на поведение взрослых и, за неимением соответствий в детском мире, обо всем измышлять истории – искаженные и ошибочные выдумки. Но я больше не был ребенком. Я стал пятнадцатилетним подростком – я смотрел, удивлялся, выдвигал предположения, но мне никак не удавалось сделать шаг, который нужно было сделать и который уберег бы меня от многих горестей. Я не требовал знать.

Если вкратце, я был трусом. Трусом, потому что боялся правды. И это, как ты увидишь, мой дорогой читатель, определило мою историю. Страх и отсутствие смелости – из-за еще большего страха, что сама истина окажется настолько неприемлемой, что…

– Что – что? – спросила Она меня годы спустя, когда мы глядели в нашу любимую скальную ямку.

– Что меня отвергнут. И что ты меня не полюбишь. Что никто не полюбит.

Сон мой оказался пророческим. Стояла ветреная пятница после состязания «Вырви чертополох». Мы с Томми Болоттсом возвращались из гавани, где помогали с раколовками. Мне поручалось связывать омарам клешни, когда мы выгружали их из сетей, и бросать в ведра, в которых их везли в Джадлоу. Меня они все время щипали. Томми, будучи сильнее, обдирал водоросли с сеток и кидал раколовки в лодки. Когда мы закончили, мистер Биттс вручил нам с Томми по связке сардин – они покачивались и сверкали на солнце.

Сжимая их, словно тяжелые драгоценности, мы направились домой, борясь с ветром: я в Пасторат готовить сардины к чаю, а Томми в кузницу, где отец учил его ковать фигурные дверные ручки с завитками на продажу в Джадлоу. Церковь Святого Николаса только показалась вдалеке, когда мы срезали угол возле крючковатого каштана, где наши с Томми пути расходились. И тут мы заметили на кладбище Пастора Фелпса с незнакомкой.

Мы остановились как вкопанные и вытаращились на них. Запах свежей рыбы. Хлесткие удары ветра.

Ее было толком не разглядеть. Маленькая женщина – такая крошечная, что сперва я принял ее за ребенка, – закутанная в яростно развевавшийся плащ с капюшоном. Они стояли в шаге друг от друга возле массивного надгробия; мой отец слегка наклонился, чтобы ее расслышать, и нервным жестом – я его сразу признал – сцепил руки за спиной. Тут же стало очевидно, что Пастор и женщина поглощены напряженной и горячей беседой.

Томми жестом предложил мне подползти к низкой изгороди, отделявшей нас от кладбища; мы присели рядом с шиповником возле гнездовья дрозда с четырьмя голубыми яичками. Вдруг Томми схватил меня за плечо и дернул к земле.

– Тесс! – сказал он. – Слушай!

Мой отец закричал, бешено жестикулируя. Я пытался уловить долетавшие слова.

«Грязь». «Зло». «Клевета». «Шлюха». Я ужаснулся. Как могла эта неизвестная женщина так его разгневать? «Сам Дьявол». «Как вы смеете». «Именем Господа». Затем он сжал кулак перед ее лицом. Он же не собирается ее ударить? Я вздрогнул. И вдруг – наверное, осознав, как близок он к свершению насилия, – отец остановился. Руки повисли плетьми и плечи опустились унылым треугольником.

– Смотри! – шепнул Томми. – Она роется в плаще.

Я прищурился:

– Она что-то ему передает.

– Что это? – спросил Томми, тоже присматриваясь.

– Похоже на бутылку. Или какую-то склянку.

Что бы это ни было, оно выглядело тяжелым и громоздким. Поднеся его к самому носу Пастора, незнакомка поставила предмет на плиту. Пока отец разглядывал емкость в той же унылой позе поражения, женщина снова порылась в складках плаща, извлекла белый бумажный прямоугольник и сунула Пастору в руку.

– Конверт, – выдохнул Томми. – Она вручает ему письмо. Не отрывая взгляда от склянки, отец взял конверт и затолкал глубоко в карман сюртука.

Даже на расстоянии было видно, что лицо его неестественно бледно.

Затем он что-то сказал ей и взял склянку с камня. Держа емкость на вытянутых руках, будто она могла взорваться, он развернулся и чопорно зашагал в церковь. Женщина осталась снаружи. Теперь она стояла к нам спиной – съежившаяся фигурка посреди надгробий. Она не шевелилась – просто стояла, и нарциссы яростно качались у ее ног. Через пару минут отец появился из церкви. Уже без склянки. Он шел, словно бесплотный призрак. Машинально достал что-то из жилета.

– Деньги! – воскликнул Томми. – Он отсчитывает ей банкноты, смотри!

Так и было. Одну за другой, пока целая пачка купюр – и откуда он взял их? из личных сбережений? из церковных денег? – не перекочевала из его левой руки в правую. Он что-то сказал женщине, та протянула руку, и он отдал ей пачку.

И вдруг отец снова вспыхнул, ожил и закричал. «Еще раз», – расслышал я. «Гнев Всевышнего». А затем: «Запрещаю вам, когда-либо». Остальных слов было не разобрать, но до нас докатились их ярость и отчаяние, и нам стало страшно. Даже Томми вдруг словно уменьшился и побледнел. Дрозд вернулся и прыгал вокруг гнезда. Отведя взгляд от отца, я изучал идеальную симметрию четырех голубых яиц, и во мне зашевелилась Милдред. Не знаю, долго ли я смотрел на эти яйца – минуту или час. Но когда я снова поднял глаза, отец развернулся на каблуках и уходил в церковь. Женщина запихивала пачку банкнот в складки плаща. Затем внезапно развернулась и побрела по тропинке к церковным воротам.

И тут мы с Томми, изумленно открыв рты, узнали ее лицо.

Я клянусь (и Томми тоже): мы узнали не столько лицо, сколько его выражение.

Она пронеслась мимо нас и скрылась.

Некоторое время мы молчали.

– Я зайду к тебе завтра, – наконец проговорил Томми. – Мне пора в кузницу; отец меня побьет, если опоздаю. Справишься?

– Справлюсь, – солгал я. Я чуть не плакал. Кое-как я доковылял до дома и принялся потрошить и жарить сардины. Отец все не возвращался, так что я оставил рыбу и направился в церковь, где Пастор на коленях рыдал перед алтарем.

– Отец…

Он повернулся, круглое лицо в потеках слез.

– Ступай домой! – закричал он. – Ступай домой и запрись в спальне! Читай Бытие и не спускайся, пока я не вернусь и не позову тебя!

– Отец… Кто эта женщина?

– Ты ее видел? – прошептал он. Лицо его было восковое и бледное.

– Я видел, как ты спорил с ней.

– И что еще? – выдавил он. Слезы вдруг высохли, и лицо ожесточилось – я никогда его таким не видел.

– Ничего, – солгал я. – Я прошел мимо. Добрался домой. Сел и стал тебя ждать, потому что приготовил нам к ужину четыре сардины, рыбу Господню. А когда ты не появился, отправился тебя искать. Наверное, сардины уже сгорели, отец. И весьма далеки от блистательных.

– Будь прокляты сардины, Тобиас! – Вдруг Пастор задрожал всем телом. – Теперь ступай домой и молись.

Я повернулся и ушел. Во мне не нашлось мужества. Болел хребет.

Дома я истово молился, как не молился никогда. Жизнь изменилась. Руки мои дрожали. Я открыл Библию на книге Бытия.

«Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, – читал я. – И сказал Бог: да будет твердь посреди воды».[93] Да. Так все и было в Начале. Я воображал происходившее весьма четко. А кто нет, читая эти слова? Взгляд скользил вниз по странице. – «И произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду ее, и дерево, приносящее плод, в котором семя его породу его».[94] – Я посмотрел на плоды, которые собрал с тыквы, росшей на могиле матери. Я хранил их в спальне, в деревянной миске. В этом году плоды уродились не зелеными в пунктирную полоску, как исконные матушкины тыквы, и не желтыми гофрированными, как в прошлом году; они выросли оранжевыми и шишковатыми, с маленькими черными крапинками. Я вздрогнул. – «И сотворил Господь рыб больших, и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода, по роду их, и всякую птицу пернатую по роду ее: и увидел Господь, что это хорошо…[95] И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою.[96] И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку».[97]

Кость от костей моих и плоть от плоти моей.[98]

Несколько часов я прислушивался, не идет ли отец, а затем, когда входная дверь хлопнула, – к его бормотанию и всхлипам, доносившимся снизу. А затем впервые в жизни я услышал, как отец выругался: «Тысяча чертей и святые угодники!» – и зарыдал. Наконец, я заснул.

Утром, съежившись на стуле Пастора Фелпса, сидел человек, которого я не узнал. Волосы его совершенно побелели. Кожа выцвела до серости тусклого осеннего неба. На ужасное шаткое мгновение мне показалось, что он мертв.

Похоже, он ощутил мое присутствие, потому что открыл глаза. Увидев меня, он застонал и закрыл лицо руками.

– Отец?

Он медленно опустил руки и посмотрел на меня с ненавистью, жалостью и ужасом.

– Вчера, – с усилием выговорил он, – я встретил ведьму.

– Настоящую ведьму, отец? – прошептал я.

– Такую же настоящую, как мы с тобой. – Минуту он смотрел мне в лицо, затем отвел взгляд.

Я почувствовал, что краснею. Да, я узнал ее. Из снов, из видения во время Великого Наводнения и из Шатра Чудес. И Томми узнал ее тоже.

Это была Акробатка.

Когда лист умирает, его цвет так постепенно обращается из зеленого в коричневый, а кожица высыхает так незаметно и в то же время целенаправленно, что, когда он наконец падает с дерева – это скорее благословение, чем горе. Но наблюдать этот процесс ускоренным, и на примере не листа, а человека – о-о. Это грустное зрелище – и теперь я являлся свидетелем, как день за днем мой отец лишается веры. Его голос все больше терял убежденность, когда он молился, а отрывки из Библии, ранее приносившие ему наибольшее утешение, теперь, казалось, превратились в источник горькой иронии. Каждый день стал Шариковой пятницей, и я с содроганием глядел, как он набивает туфли стеклянными бусинами, преисполненный такой суровой решимости, что хотелось плакать. Однажды утром я даже заметил, что он посыпает рубашку зудящим порошком из семян шиповника. В своем безумии он отказывался говорить об Акробатке, и всякий раз, когда я открывал рот, желая задать вопрос, он поднимал руку и останавливал меня с такой трагической гримасой, что у меня не хватало духа продолжать расспросы.

Ни духа, ни смелости, ничего. Ибо к чему бы мои вопросы привели?

Когда Пастор Фелпс повернулся широкой спиной к Богу, его паства, коя некогда плотно набивалась в церковь Святого Николаса, начала редеть. Шли недели, и службы становились все тревожнее и бессвязнее.

Пастор говорил о пороке городов и разврате, так сгущая краски, что слова можно было отскребать от стен. Он утверждал, что Библия ложь.

– Бросьте, каждый из вас, вашу так называемую святую книгу в пучину, и увидите, как ее страницы расклеятся и распадутся, – молвил он в очередное воскресенье остаткам прихожан, а именно миссис Харкурт, миссис Цехин, доктору Лысухингу, мистеру Биттсу и мне. – И если Бог есть, пусть Он сотворит святое чудо и спасет Свое слово.

– Акробатка что-то сделала с твоим отцом, – заявил Томми, когда я ему об этом доложил. – Она его отравила. Наверное, заставила его отдать все деньги, а потом выпить то, что было в склянке, ведьминское зелье, наславшее на него безумие.

Мы с Томми переглянулись.

– Это не наша вина, – добавил Томми, но голос его дрожал.

В ту ночь мне вновь снилась она. На сей раз она распорола себе живот ножом, и головастики поползли наружу с отвратительными ошметками лягушачьей икры. Я коснулся собственной кожи и закричал. Я тоже превратился в студень.

– Я узрел кое-что во сне, – сообщил мне отец наутро. Я вздрогнул: неужели она заползла и в его сны? Однако нет. – Когда тебе исполнится семнадцать, ты поедешь в Ханчберг, – заявил он. – И станешь слугой Господа.

Господь – или то, что от него осталось, – сказал свое слово.

Вот и все.

Капканн гаварит, мы прашли Мыс Горн.

Где этат Мыс Горн, гаварю я. Я не знаю как выглядит Глобус и все ево миста. Я не АБРАЗОВАНАЯ.

Он не гаварит мне, и я так и не узнаю, где этат Мыс Горн. Меня ТАШНИТ AT КАЧКИ весь день u всю ноч.

Королева хочит, штобы Капканн привес жывотных обратно для ее калекцыи чучил, гаварит Роджерс. Я ужэ коечта знаю. Она называеца Царство Жывотных. Он собирает их па другим зоопаркам – африканским, индийским, всяким разным. По всей Империи. Ихочит привести их живыми абратна в Лондан, таков ПЛАН. А там мущина па имени СКРЭБИ будит держать их в ЗААПАРКЕ, убивать аднаво за другими и делать чучил. Сувиниры для ее Виличисва. Но их нужна харашо содиржать. Харошый мех, харошыи перря, никаких плахах жывотных. Она хочит качества.

Скора я дам тебе работу, какта гаварит Капканн. Очень важную работу. Када мы дабиремся в Марока.

Какую, гаварю я. Я все Время СПЛЮ в маей клетке. Эта единственый спосаб не сайта С УМА. Возле меня паселили КАРЛИКАВАВА ЖЫРАФА, и он всю НОЧ пукаит. Ещо есть морш, и антилопа, и большой Бобр. Все ани такие РЕДКИЯ, гаварит Роджерс, што практичиски ПАСЛЕДНИЯ В МИРИ.

Я не думаю, што хачу эту работу, но я гаварю Капканну, какая работа? Из КЛЕТКИ.

Присматривать за неким ДЖЭНТЕЛЬМЕНАМ, гаварит Капканн. Тебе ОН ПАНРАВИЦА. Он очинь Симпатишный, очень ЧЕЛАВЕЧНЫЙ.

И Он смееца и смееца.

Глава 18

Adieu[99]

Ночью Фиалка очутилась на взморье с серыми скалами и серым зыбучим песком. Она шла и тонула одновременно. Чем больше она старалась выбраться, тем быстрее и прожорливее заглатывал ее песок. И вдруг он превратился в бульон, густой зеленый первичный бульон, извивающийся и слегка теплый, и она шлепнулась в кучу существ с темными хлопающими крыльями, ороговевшими локтями, торчащими зубами, острыми клювами, страшными бивнями, металлической чешуей, цепкими когтями из ржавого железа. Закованные в металл рыбы большие и птицы пернатые крутились в вязкой тверди, размахивая изогнутыми когтями, бутылочками для специй, ластами и столовыми вилками. Затем привязали ее к полузатопленному комоду и принялись кусать, и клевать, и царапать, посыпая ее зубчиками чеснока и стручковым перцем и вытаскивая из ее живота кишки, словно брюшные спагетти. А она наблюдала, беспомощная, прибитая к бесполезному предмету мебели, как поток издевающихся животных шествует перед ней, с тявканьем, воем и лаем требуя ее крови. Око за око! Зуб за зуб![100] Зад за зад!

И тут она проснулась, крича, в мокрой луже собственной менструальной крови.

Она содрогается, вспоминая сон, и ежится от холодного ветра. Сколько боли! А теперь еще больше.

– Что ж, не au revoir,[101] мисс Скрэби, – наконец произносит Кабийо, когда Фиалка заканчивает излагать свой плотоядный кошмар.

– Нет, не au revoir. – Они оба невольно вздрагивают, когда слово повисает недосказанным в октябрьском воздухе у дома 14 по Мадагаскар-стрит.

И падает:

– Adieu.

Желтый экипаж нагружен почти доверху. Фиалка наблюдает, как замороженную тушу кенгуру медленно поднимают лебедкой в воздух и нестойко опускают на вершину мясной кучи, и глубоко вздыхает, чтобы сдержать всхлип. В целом сорок с лишним освежеванных животных с «Ковчега» Капканна сопровождают бельгийского повара, когда он уезжает навсегда с Мадагаскар-стрит, 14. Фиалке не жаль, что туши увозят, но отъезд мсье Кабийо – другое дело. Более личное. Менее ясное. Более неприятное. И грустное.

– Ладно тогда, пое'али. – Бельгиец холодно кланяется, берет руку Скрэби и запечатлевает сухой поцелуй. Их взгляды скользят друг мимо друга. Кабийо запрыгивает на груду мороженых туш и отыскивает себе место в нерукотворном chaise-longue из половины зебры, чьи обнаженные ребра блестят ото льда. Вокруг них, бледные и мерцающие, застыли замороженные статуи гиппопотама, мангуста и хамелеона, вомбата и шакала, акулы-молота и тигра. Фиалкина кожа цвета сырого теста бледнеет еще больше, и Фиалка чувствует, как в горле встает ком. И с болью сглатывает. Ее взросление, признает она, – мучительный конфликт. Столкновение воль и умов, как бывает в семьях, неизбежно вылившееся в спор гораздо шире, какие происходят у любовников, породивший разногласия еще значительнее, какие случаются у политиков и идеологов, а затем – настоящее масштабное противостояние систем убеждений, как на войне. Два совершенно несговорчивых оппонента. У одной из которых – явное преимущество, созданное более высоким социальным статусом и классом, положением работодателя и недавним внезапным кризисом совести. За все нужно платить. И я плачу сейчас, размышляет Фиалка, глядя, как Кабийо устраивается на ледяном сиденье. Платить за принципы. Платить за гордость.

Через соседскую посудомойку, некогда любовницу Кабийо (из эпизода с фаршированным поросенком), до Фиалки дошел слух, что непомерное честолюбие бельгийца обеспечило ему престижный пост на кухне во Дворце. Когда экипаж Кабийо, запряженный двумя шайрами, со скрипом катится по дороге, Фиалке, вопреки ее решимости, мнится, что ком в горле расширяется, будто в нем с огромной скоростью зреет каштан. Девушка с трудом сглатывает, но каштан даже не шевелится. Если Кабийо и пускает слезу, это остается в тайне, и вода замерзает на его лице, пока желтый экипаж со своей зловещей поклажей катится к Букингемскому дворцу.

Собрание Вегетарианского Общества в пыльном зале на Оксфорд-стрит и особенно речь мистера Сольта, последовавшие сразу за отравлением матери, продолжают терзать смущенное сознание Фиалки Скрэби – днем и ночью, с невообразимой жестокостью и неумолимостью. Вспомните хотя бы сон о бульоне. И отъезд Кабийо, понимает Фиалка, наблюдая, как он превращается в точку и исчезает за углом Мадагаскар-стрит, почти не облегчил невыразимый груз ее вины.

Мисс Скрэби опять вспоминает сон и вздрагивает. Затем разворачивается, плетется в дом и захлопывает за собой дверь.

Через минуту она уже сидит за кухонным столом, широкие плечи опущены, слезы льются рекой. Она одинока, как никогда в жизни.

Одинока? Постойте! А разве это не корги Жир сопит под столом? И разве не ощущается чье-то явное фантомное присутствие? Вон там, у двери в кладовку? Возможно ли, мои благородные читатели, что это облако мерцающей эктоплазмы, что сгущается на четвертой полке буфета, – Опиумная Императрица собственной персоной, перешедшая в призрачную форму?

– Значит, погрязли в жалости к себе, Фиалка? – шепчет знакомый голос.

Фиалка выпрямляется на стуле и сосредоточенно прислушивается.

– Мама? – решается она сквозь слезы. – Это вы?

– Ушла, но по-прежнему с нами! – шепчет Императрица в юбках, цитируя эпитафию с собственного надгробия.

– Мама? – неуверенно бормочет Фиалка. Она ведь определенно что-то слышала!

– Вы не представляете, что мне отсюда видно! – восклицает Опиумная Императрица. – Огромный продуктовый магазин, Фи. Моторизованные дорожки уезжают в огромную утробу, а затем появляются с невероятными товарами, завернутыми в материал под названием «полиэтилен». Государственная лотерея. Туфли на колесиках, как коньки. Молодежь правит миром!

– Простите, мама? – шепчет Фиалка. Она различает отдельные слова, но они как-то не состыкуются. Дорожки? Полиэтилен? Туфли на колесиках? Наверное, у нее очередной кошмар. Мясистые плечи Фиалки снова опускаются.

– Фи! Я с вами разговариваю!

Но Фиалка не замечает. Это все жуткий сон, навеянный чувством вины! Императрица вздыхает в расстройстве. И как выбить дочь из этой хандры?

– А я рассказывала вам о чудесах высокоскоростного разогревателя еды под названием «микроволновая печь»? – пробует она.

Но Фиалку Скрэби и клещами не вытащить из горя, кое принадлежит ей по праву. Во всяком случае, пока. За свою жизнь, подсчитывает мисс Скрэби, она убила не только собственную мать, но и приготовила и съела четыре тысячи цыплят, двадцать коров, девятьсот овец, тысячу рыбин и три тысячи морских ракообразных. А как же неисчисляемое? Все эти животные из Зоосада и «Ковчега» Капканна, все эти отвергнутые туши из мастерской отца – как оценить столь несметные количества? Млекопитающие, рыба, рептилии, птицы, насекомые; с чего – ах, с чего начать? Столько мяса. Столько крови. Столько убийств. И зачем?

ЗАЧЕМ?

Фиалка снова вздрагивает и громко сморкается в огромный кружевной платок.

– Я искуплю все эти жизни! – шмыгает носом мисс Скрэби; ее глаза красны от слез. – Я искуплю их единственным известным мне способом!

– У-у-у! – отзывается Жир из-под стула.

– Ну чистая мелодрама, – фыркает Опиумная Императрица и уплывает прочь.

Глава 19

Ритуал ухаживания

2010 год

Фестиваль Чертополоха – второе по значимости общественное событие в календаре Тандер-Спита после Вечера Наследия Гая Фокса в ноябре, сообщил мне Норман. И приехав в субботу утром, я понял, что он не заливал. Здесь был представлен «Le tout[102] Тандер-Спита», как окрестил Ядр завсегдатаев «Упитого Ворона». В разных углах знаменитого Чертополохова Поля я обнаружил всех парней из бара: Джимми Оводдса, Рона Харкурта, Джека и Кена Вотакенов, Чарли Пух-Торфа, Билли Биттса и целое стадо жен, детей, мобильников, собак и горных велосипедов. Фестиваль совместно спонсировали Медицинский Центр Лысухинга и «Эхо Ханчберга»; конечно, местные шишки торчали здесь же: я заметил сэра Теренса Лысухинга – он общался с hoi polloi[103] (я избавил от страданий индонезийскую игуану его дочери) – и члена Парламента Брюса Йарбла. Как-то он вызвал меня в Джадлоу наложить бандаж его скаковой лошади, а теперь расхаживал здесь в твидовой шляпе, приветственно кивая направо и налево в стиле «Кто есть кто».[104] Миссис Цехин и Эбби Ядр наняли палатку с пиццей и куриными наггетсами, а миссис Ферт организовала ясли и видеозал для детей. Я бродил среди честного сборища. Кто-то зажег стену из палочек благовоний – перебить вонь дохлой рыбы с реки Флид, и фимиам разносился по полю, смешиваясь с запахом попкорна, примятой травы и автомобильного масла, придавая всему мероприятию атмосферу единения. Я всегда сентиментален к подобным вещам.

– Неплохо, да, – согласился Рон Харкурт, когда я отозвался о размерах чертополоха. – Храни, Господь, фосфаты.

– Рон умудрился заполучить два гранта под это поле, верно, прохиндей? – вставил Билли Оводдс, появившись рядом и всучив мне банку гватемальского светлого пива. – Еврогрант, чтобы не сажать здесь генетически модифицированные баклажаны, и грант Совета Природы на защиту чертополоха как вымирающего сорняка.

– Отличная работенка, если ее заполучить, – прокомментировал Норман, вылезая из переносного туалета позади нас.

– Пошел к черту, – отозвался Рон Харкурт и выпалил из парализующего ружья, объявляя начало игры.

– Эй! – завопил Норман, борясь со своим аппаратом. – Подождите меня, ребята.

Через пару секунд воздух заполнился ревом сотен косилок. Мужчины зажимали поле с двух сторон своими легковозбудимыми агрегатами – последнее достижение науки и техники, в случае Нормана. Семена чертополоха разлетались повсюду, маленькие колючки свистели в воздухе с сумасшедшей скоростью. Женщины, выстроившись рядами за колючей изгородью, свистели, улюлюкали и посылали мужчинам поцелуи, потягивая шампанское с апельсиновым соком из пластмассовых стаканчиков.

Потом я заметил близняшек.

Они прыгали вверх-вниз у электрического генератора.

– Вперед, папа! – вопили они.

Красивыми их не назовешь, подумал я. В классическом смысле. Слишком близко посаженные глаза и этот костлявый, слегка наклонный зад Эбби. Тем не менее, что-то в них присутствовало такое, что сводило Зигмунда с ума. И я – не единственный парень, смотревший в их сторону. Вероятно, они источали какой-то неуловимый животный запах, решил я. Вроде мускуса. Я глядел на близняшек, и решимость моя крепла. Затем они подняли взгляд, тоже увидели меня и маняще улыбнулись. Эй, Сам, подумал я. Это твой шанс, приятель. Я как раз беззаботно шагал к ним, когда до моего плеча дотронулась миссис Оводдс.

– Насчет моего жеребенка, – начала она. Вот вам и неудачный момент, миссис, подумал я.

Когда я опроверг все ее обвинения, в меня врезался ее сын с тремя пинтами пива, и в неразберихе я потерял Роз и Бланш. Затем раздались бурные вопли: последнюю колючку скосили.

– И судьи решили, – пердел над полем голос из мегафона, – что победитель состязания косарей этого года, и таким образом, Чемпион Чертополоха этого года, – мистер Том Болоттс!

Раздался еще один вопль одобрения и несколько автомобильных гудков. Том Болоттс стоял на пьедестале и махал, а затем открыл бутылку шампанского, по кругу облив пеной всех, кто случился рядом. Я узнал его – молодой парень, который держал станцию автосервиса «Тексако». Поле внезапно наводнили люди – жевали сахарную вату и трепались по мобилам. Поблуждав немного в попытках снова найти девочек, я наконец сдался и отступил в палатку с пивом.

– Это дешевый способ скосить мое поле, – признался Харкурт. Он сегодня весь день потихоньку набирался. – Мой отец делал то же самое. И его отец до него. Вот тебе и традиция.

– Прапрадед этого Тома Болоттса тоже был чемпионом, – пробормотал Билли Биттс. – Давным-давно. Это у них наследственное.

Кен Пух-Торф промолчал, как всегда, и только сплюнул на пол. Это могло означать что угодно. По дороге домой мне пришлось зарулить на ферму Неда Вотакена – проведать несколько отравившихся овец Главного Судьи и бегло глянуть на его новых коров без вируса коровьего бешенства. К тому времени, когда я доехал до шоссе и свернул на Кропи-стрит, наступил вечер. Я все размышлял о Роз и Бланш. И о том, как они на меня посмотрели.

Вдруг у меня перехватило дыхание. Господи! Вот же они, стоят передо мной! На улице. Обе, на автобусной остановке, прямо напротив моей передней дверцы!

Да! Есть!

Вечер был промозглым, весенним; они стояли под навесом остановки, курили и пинали старые шарики засохшей жвачки кроссовками с эластичной подметкой. Словно ждали и автобуса, и меня тоже. Кто приедет первым.

Я поехал медленнее.

«Как будто девочек снять хотел», – сказали они мне позже.

– Куда направляешься? – спросила Роз, когда окно опустилось.

– Куда бы ни направлялись вы, – бросил я. И выдал свою сексуальную ухмылку.

– Чего тогда мы ждем? – поинтересовалась Бланш. – Погнали в клуб.

Черные платья, поблескивающая бижутерия, смелая красная помада, драматичные тени и злобные накладные ногти – как я скоро узнал, их ночная марка. Искушение во плоти. Я открыл им дверцы «нюанса» и одарил одним из своих элвисовских взглядов, который они не заметили, поскольку увлеченно устраивались на заднем сиденье, благоуханно утопая в мягкой коже. Я сказал благоуханно – впрочем, с духами они слегка переборщили, и всю дорогу мне пришлось держать открытым окно, чтобы не задохнуться. Как хорошие девочки, сперва они затушили сигареты.

– Мы видели тебя на Фестивале Чертополоха, – отметила Роз.

– В старые времена, это была такая вроде как церемония посвящения, – поведала Бланш.

– Способ доказать, что ты мужчина.

– Хотите доказательств, детки? – бросил я, глянув на них в зеркало. – Вы их получите.

Весьма остроумный ответ, решил я.

По дороге в Ханчберг мы говорили об их генеалогическом модуле и чокнутой идее их матушки, связанной с каким-то телепродюсером по имени Оскар или Джек, который объявится у нее на пороге. Затем они попросили меня рассказать, как птицы переваривают жесткие зерна и почему так много ручных обезьян в городах, но почти нет в глубинке.

– Думаю, это дань моде, – выдал я. – Я перевидал их сотни в своей клинике в Тутинг-Бек.

– У тебя была клиника в Тутинг-Бек? В Лондоне?

– Точно.

– А почему уехал?

Ч-черт, подумал я, вспомнив макаку Жизель и миссис Манн.

– Ну?

– Потому что шестое чувство подсказывало: в Тандер-Спите я встречу двух самых желанных девушек во всей стране.

Они оценили и захихикали.

– И знаете что? Шестое чувство меня не подвело.

Они прекрасно танцевали. Настоящие эксгибиционистки. В Ханчберге куча любителей поглазеть. Мужчины и женщины – те, кто предпочитают наблюдать и комментировать. Близняшки крутились под большим зеркальным шаром, покачивая сногсшибательными задницами, и я чувствовал себя особенным. Особенным, потому что все пялились на них: парни восхищенно и с вожделением, девушки критично и с завистью. Близняшки танцевали для меня, и я чувствовал себя на миллион евро.

Позже я предложил:

– Поехали ко мне.

– Вдвоем? – переспросила Роз, пробегая красными ногтями по моему правому бедру.

– Вместе? – прошептала Бланш, покусывая мочку моего левого уха.

– Вдвоем, – ответил я. – Вместе.

Из-за того, что я чувствовал себя на миллион евро, мне казалось, что я двенадцать метров в высоту и три в ширину.

А Зигмунду – что он тридцать пять сантиметров в длину.

Глава 20

Прощай!

Я чувствовал себя маленьким и одиноким. На нашем полуострове в форме селедки стоял октябрь, и морозный воздух потрескивал от соли. Под бледным солнцем сверкали изморозью черепичные крыши, и голые, нагие деревья смотрелись силуэтами на фоне бурлящего моря. Никогда еще Тандер-Спит не выглядел холоднее или печальнее, и в душе я даже где-то радовался, что уезжаю.

– Господь проклял тебя! – крикнул мне вслед Пастор Фелпс, когда молчаливый мистер Пух-Торф стеганул лошадь и телега покатилась по скользкой булыжной дороге. – Тебе никогда этого не искупить! Вон! Отдайся проклятой столице, где столько порока, что его можно отскребать от стен!

Похоже, отец забыл, что это он сам – и Господь – пожелали отправить меня в Ханчберг. Ему ничем не угодишь, угрюмо подумал я, когда тирады отца затихли вдалеке. Я натянул шерстяную шапку на уши и поежился. В руке я сжимал холщовый мешок с самыми ценными пожитками: Библией, «Ракообразными» Германа и «Мировой историей» Хэнкера, четырьмя высушенными тыквами с матушкиной могилы, раковиной, подаренной Томми на прощание, ножом для рыбы от его матери и моим яйцом ската.

– До свидания, дорогой отец, – тихо прошептал я, когда сучковатые деревья полуострова уступили место островному кустарнику.

Моя новая жизнь началась.

Я знал о больших городах лишь то, что отец посчитал нужным мне поведать, а именно: что они обитель порока и кишат женщинами с дурной славой, сосудами скверны, которые рожают детей без благословения Божьего; что там нет ни любви к ближним, ни братской любви, а на улицах полно нищих с гноящимися ранами, которые уже не излечить.

Мой поезд из Джадлоу прибыл в Ханчберг, выбросив меня на запруженные улицы, где я сразу увидел то, о чем не сказал отец: в мире гораздо больше людей, нежели я когда-либо представлял. День был базарным, и центр города кипел как муравейник. Миллион голосов наполняли воздух – крики уличных торговцев, пронзительный женский смех, жалобные хныканья детей-попрошаек, протягивавших грязные ладошки за полпенни. Я брел через рынок – мимо стоек с кофе и устричных гор, тележек мясников и фруктовых прилавков. Все здесь клокотало и бурлило людьми – и при этом они являлись лишь крошечной крупицей населения мира! Шагая по булыжной мостовой в поисках Семинарии, я вдруг ощутил себя маленьким, незначительным и невидимым. Никто не пялился на меня, как в Тандер-Спите или Джадлоу, и не смеялся над моей походкой. Они слишком заняты, вскоре сообразил я, и поглощены своими делами. Я увидел, как мужчина с раскрашенным лицом жонглирует яблоками, и заметил, как юный карманник обирает толпу зевак. Возле церкви я высмотрел кучку женщин, глотавших джин и показывавших панталоны любому, кто удосуживался взглянуть. Вняв предупреждениям отца, я застегнул сюртук поплотнее и убыстрил шаг. Голова кружилась от света и звука. О странный, яркий и пугающий новый мир! Но сердце преисполнилось надеждой. Конечно же, здесь я смогу начать жизнь заново!

Семинарию я нашел почти в самом сердце города – прямоугольник из красного кирпича в завитушках по углам, окруженный грозными остролистами – их сверкающие листья-пики вспыхивали на осеннем солнце, будто ножи. Узрев величие этого здания и его большие черные блестящие двери, я понял, почему отец когда-то мечтал отправить меня сюда. Ибо кто может противостоять Господу, когда Он в такой внушительной твердыне? После хаоса рынка я с облегчением вступил в здание и прошел по плитам гулкого коридора в кабинет Настоятеля. И нерешительно постучался в дверь.

– Входите, – раздался сильный глубокий голос. Я вошел. Комнату заполняли книги и запах табака.

Настоятель оказался большим краснолицым мужчиной, и его рукопожатие чуть не оторвало меня от пола.

– Добро пожаловать в Семинарию, Тобиас, – пророкотал он. – Твоя слава летит впереди тебя.

Я пал духом. Что он слышал? Неужели ему написал отец, неужели сказал, что я проклят Дьяволом? Не удивлюсь.

Но моя слава оказалась более тривиального характера – она дошла до Настоятеля через кузена миссис Биттс, бывшего тандерспитца, женатого на племяннице его кузена.

– Мне сказали, – продолжил Настоятель, – что ты с пяти лет читал вслух в церкви Тандер-Спита и выговариваешь скороговорки, как сам Дьявол!

Я облегченно вздохнул и улыбнулся.

– Это правда, – кивнул я.

– И? – произнес он, сложив руки.

– Карл у Клары украл кораллы, – рискнул я. Он зааплодировал. – Граф Пото играл в лото, – продолжил я. – Графиня Пото знала про то, что граф Пото играл в лото, а граф Пото не знал про то, что графиня Пото знала про то, что граф Пото играл в лото.

– Далеко пойдешь, – произнес Настоятель, похлопав мясистой рукой по истрепанной Библии. – Так вот, я нашел тебе хозяйку. Ее зовут миссис Фуни, милая женщина, с очень большой… – э, большим сердцем. – И он изобразил изгиб женской груди. Я покраснел. – А пока позволь мне представить тебя остальным студентам.

Студенты завтракали, и трапезная отзывалась пятью дюжинами шумных разговоров.

Настоятель подвел меня к столу.

– Это Фартингейл. – Он показал на юношу с острыми чертами лица, с огромной скоростью загребавшего в рот вареные бобы. Фартингейл оторвался от тарелки. – Фартингейл, а это Тобиас Фелпс, – представил меня Настоятель. – Возьми его под свое крылышко. Он сын пастора, который учился в этой самой семинарии много лет назад. И просто мастер в скороговорках. Рассказал мне в кабинете графа с графиней Пото. Весьма впечатляюще.

Фартингейл одарил меня скорее ухмылкой, чем радушной улыбкой и переглянулся с соседом.

– Рад нашему знакомству, Графиня, – сказал он. – Накладывай бобы. – И он кивнул на металлический чан.

– Что за манеры! – Настоятель хлопнул Фартингейла по спине и от души рассмеялся. Затем развернулся к выходу, сжимая Библию, словно кирпич, который хотел куда-нибудь пристроить. – Зайди в мой кабинет после завтрака, Фелпс, – добавил он. – А Фартингейл закончит вводную часть.

– Ну что, Графиня, – начал Фартингейл, когда Настоятель исчез из виду. – Мы уже поразили Настоятеля, да? Вот и умничка. Знакомься, Поппл, – новый студент, – сказал он соседу, приземистому толстяку с кривыми зубами. – Его зовут Графиня Пото.

И так «Графиня Пото» стало моим прозвищем – вернее, одним из них. Мои друзья-семинаристы почуяли кровь. За время завтрака, пока я знакомился с Попплом, Гэнни, Хиксом, Макгрэтом и другими студентами, меня одарили и другими именами: Пердунишка и Ой-хромой. Я жевал бобы, стараясь говорить как можно меньше. Я вошел в здание преисполненный надежды – а теперь, содрогаясь от узнавания, вспоминал одинокие дни в школе, где меня дразнили остальные мальчишки или я сиротливо играл на площадке.

– И что тебя сюда привело, Графиня? – поинтересовался Гэнни.

– Церковь – мое призвание, – со страхом пробормотал я.

Они хохотали до упаду. А к концу завтрака Фартингейл, Поппл и Гэнни избрали себя моими мучителями.

– Да они просто горланят много, – беззаботно пояснил Настоятель, барабаня пальцами-колбасками по Библии. Я вернулся в его кабинет после завтрака и пересказал кое-что из разговоров. – Боюсь, если ты считаешь Церковь своим признанием, ты здесь исключение, – объяснил он. Меня немного смутила непосредственность, с которой он объявил эту новость. – Большинство этих ребят – младшие сыновья, неудачники в других ремеслах, либо вообще здесь не по своей воле. В этом все и дело. – Он сел обратно за стол и сложил руки в толстый, лишенный остроты шпиль. Я задумался, относится ли это и к нему. – В общем-то, да, – ответил он, читая мои мысли. – Я хотел стать каменщиком, но не вышло – разве что наперекор всем и вся. – Он замолчал и усмехнулся. – И вот я здесь, возвожу теперь человеческие души. Или чиню. – Я повесил голову, пытаясь сдержать слезы. – Послушай, сынок, я тебе кое-что скажу, – добавил он, заметив мое расстройство, и взял мою руку в свою огромную милосердную лапу. – Это вымирающая профессия. Боюсь, что Церковь движется к вымиранию. И дарвинизм ей на пользу не пошел. Вся эта чепуха, происхождение от обезьян отворачивает от нас людей. Через сотню лет этой семинарии не станет, а твоя церквушка в Тандер-Спите превратится в пустую скорлупу.

Я ничего не сказал; просто сидел, невыразимо несчастный.

– Но, может быть, ты другой, Фелпс, – любезно заметил он. – Если в тебе есть вера, это хорошо. Держись ее. И считай Фартингейла и его дружков испытанием Господним, – предложил он. – Помни про другую щеку,[105] сынок.

– Да, Настоятель, буду.

– И еще одно…

– Да, сэр?

– Мне показалось, ты несешь тяжкий крест, Фелпс. Я прав? Ты не ходишь прямо и слегка сутулишься. А твои ботинки, если можно так выразиться, напоминают пару оладий.

Я рассказал ему об изъянах моих ног, о том, что я подкидыш и мне еще в младенчестве покалечили позвоночник.

В своей щедрой и грубоватой манере он проявил сочувствие, однако предостерег меня:

– Ты страдал, Тобиас, я признаю это. Но путь избавления от страданий, сынок, – видеть, что другие претерпевают больше, и помогать им. Если ты действительно считаешь Церковь своим призванием – Господь помоги тебе, – нужно подойти к этому серьезно. Понимаешь?

– Да, сэр.

– Так что ступай, Тобиас, и посети трущобы, которых здесь предостаточно. Микл-стрит, Питерсгейт, Верхний Хэй-сайд – там неси помощь, поддержку и веру нищим из паствы, и ты забудешь свои беды. Вот мой тебе совет. Теперь ступай, устраивайся у миссис Фуни и приходи ко мне, если возникнут трудности.

Хотя это оказалось совсем не тем, что я ожидал от своей первой встречи с будущим призванием, я решил отложить треноги и внять совету Настоятеля. Может, от него я и не получил веского утешения, зато нашел его в ином месте.

Жилище миссис Фуни располагалось сразу за Семинарией, и, лишь только переступив порог, я почувствовал себя дома.

– Заходите, молодой джентльмен! – воскликнула миссис Фуни. – Добро пожаловать! Вытирайте ноги о коврик, и давайте я заварю вам чашечку чая! – Миссис Фуни оказалась именно с такой большой грудью, как изобразил Настоятель, и с таким же большим сердцем. И впрямь эти две черты всегда идут вместе – по моему ограниченному опыту общения с женщинами. Одно без другого не бывает. Не говоря уже о том, что миссис Фуни напомнила мне матушку – даже предложила ячменные оладьи.

Также я познакомился с ее внучкой Тилли, очаровательным кудрявым и пухленьким ребенком семи лет, которая тут же уселась мне на колени и сжала мою ладонь.

– А вы очень волосатый, – отметила она, гладя мое запястье. И вдруг отдернула руку: – Ой! У него блоха!

– Тише, Тилли! – упрекнула ее миссис Фуни. – У нас всех блохи, дитя. Даже у людей Божьих.

Благодаря им, миссис Фуни и Тилли, я неизмеримо воспрянул духом. Тилли помогла мне разложить вещи на каминной полке в спальне, а я дал ей подержать мою ракушку, пока читал вслух Библию.

Так началась моя новая жизнь.

С гордостью хочу сказать, что я преуспевал в моем занятии: я уже знал наизусть большую часть Библии, и Настоятель хвалил мое усердие и качество юношеских проповедей. Моей первой проповедью, повествовавшей об окаменелостях, стала речь в обвинение дарвинизма – предмет, близкий моему сердцу. Настоятель провозгласил ее творением гения. Я заявил, как меня учил Пастор Фелпс: Господь поместил окаменелости в почву, дабы смущать геологов, дабы они верили, что земля намного старше, чем на самом деле; Господь провел Дарвина, и тот создал фантастическую теорию, будто человек произошел от обезьяны.

К концу проповеди я поднял привезенную из дома окаменелость:

– Это – Божья шутка, – закончил я. – И довольно неплохая.

Нет смысла говорить, что речь моя вызвала у студентов бурю насмешек. Тем не менее, я упорно учился, рьяно отдаваясь чтению библиотечных книг; так я заработал еще одно прозвище – Книжный Червь. В интимные моменты одиночества желания моего мужского объекта становились еще сильнее, и я только и делал, что боролся со своими животными порывами.

Именно тогда я вспомнил об отце и шариках: может быть, это даст передышку? Я купил мешочек стекляшек у коробейника и положил их в туфли.

Через полчаса я понял, что Пастор Фелпс, должно быть, лишился ума раньше, чем я думал.

Шарики я отдал Тилли, которая весьма мило меня поблагодарила.

А затем сразила меня странным вопросом, который затем не давал мне покоя неделями:

– Мистер Фелпс, кто создал Бога?

Она выложила шарики на блюдо и теперь нанизывала бусы. Вопрос обрушился, будто пощечина – точно такой же вопрос я задавал отцу в ее возрасте. Я вспомнил ответ, который дал мне Пастор.

Я прочистил горло:

– Господь сам себя создал. Как люди, которые сами себя создают. Только Бог.

– То есть как – сам себя создал? – переспросила Тилли, озадаченно прищурившись. – Ничто не может создать себя само, мистер Фелпс. По-моему, это весьма глупо.

Я на минуту задумался.

– Тут требуется скачок веры, – наконец сказал я. – Веры в то, чего ты не понимаешь. Веры, что все взаимосвязано – как твои бусины, только невидимой ниткой. – Тилли смотрела озадаченно. – Через год после смерти моей матушки на ее могиле проросла тыква, – продолжал я. – И с тех пор каждый год ее плоды были другой формы, цвета и строения. Смотри, – сказал я и подвел Тилли к каминной полке, где расставил сушеные тыквы. – Вот эта выросла первой. – Я указал на зеленый плод в пунктирную линию, немного усохший от старости. – А на следующий год из ее семени родилась вот эта. – Я указал на гофрированный оранжевый с желтыми пятнами.

– А потом эта? – спросила Тилли, взяв прошлогоднюю тыкву – желто-зеленую, в полоску.

– Верно, – согласился я. – Видишь? Они совершенно не похожи, но это – следующее поколение. А затем из семечка полосатой появилась эта, – и я протянул ей плод, который сорвал как раз перед отъездом из Тандер-Спита. Шишковатый и почти лиловый. – Ты можешь это объяснить? – спросил я.

– Нет, – ответила она. – Но должна же быть причина.

– Она есть. Но знает ее только Господь. Мы же знаем лишь, – сказал я, и сама мысль поразила меня, когда я ее озвучил, – что в мире все взаимосвязано, как остров связан с берегом. Загляни достаточно глубоко – и увидишь, что подуровнем моря земля соединена.

Я подумал о Тандер-Спите. И о наводнении, которое превратило полуостров в форме селедки в остров. И о словах отца в церкви, как раз перед тем, как мы рухнули в воду и я узрел Акробатку. Пастор цитировал стих Джона Донна, который я теперь зачитал Тилли:

– «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе: каждый человек есть часть Материка, часть Суши».

Когда я произнес эти слова, на глаза совершенно непостижимо навернулись слезы, и Тилли приобняла меня своей ручонкой за плечи.

– Давайте поиграем в шарики, мистер Фелпс, – мягко предложила она.

Так мы и сделали.

Когда я не занимался учебой, то посещал трущобы. Я последовал совету Настоятеля – избегать жалости к себе и помогать другим, – и через пару недель после приезда в Ханчберг убежденно посвятил себя миссии спасителя душ и поборника Библии. Я замечал, что, когда я проповедую, из гортани моей раздается голос Пастора Фелпса. Я шел по изрытым мостовым, копируя его походку, и вскоре начал все более полагаться на свой мужественный шаг – в том числе, благодаря отлично сидевшим туфлям, которые мистер Хьюитт так искусно сшил. Я медленно учился жить без слов и присутствия отца – я воссоздал его внутри себя. Выбора не было – он возвращал мои письма нераспечатанными. Я подставлял другую щеку и продолжал их посылать, надеясь, что возобладает хотя бы милосердие, если ничто другое.

Когда я впервые увидел бедность и нищету трущоб, у меня перехватило дыхание: целые семьи с дюжинами детей ютились в вонючих комнатушках, полуголодные, по соседству с неистовствующими крысами размером с дракона. Я видел, как многие дети умирали, становились сиротами. И в самые безрадостные моменты размышлял, какое облегчение могу принести в это отчаяние с одним только молитвенником и скромной сумкой лекарств. Но – подумать только! Мое уродство играло мне на руку: одна женщина, миссис Джайз заявила, что при виде такого жалкого зрелища, как я, все ее несчастья отступили на второй план. Я не знал оскорбиться или поблагодарить ее.

На Микл-стрит стояла одна особенная развалюха, куда я заходил чаще, чем в остальные, ибо там нуждались больше всех. И впрямь: ни одно другое местное жилище, что я видел, не сравнилось бы с ней в убогости и ветхости. Меня часто можно было там найти.

– Как муха на навоз, – отозвался Фатринг, мой самый жесткий критик, увидев однажды утром, как я готовлю сумку с медикаментами и Библию для следующего похода на Микл-стрит.

– У него там шлюха, – предположил Гэнни.

Я так часто подставлял другую щеку семинаристам, что иногда от этого кружилась голова. Но я не замечал колкостей и продолжал регулярно заходить на Микл-стрит, ибо там обитало семейство по фамилии Коув, кое, казалось, постоянно нуждалось в моем внимании. У мистера Коува-старшего, бывшего моряка с рябым лицом и пивным запахом изо рта, недавно на ноге образовалась язва; доктора он себе позволить не мог, и я сам взял на себя христианский долг заботиться о нем, как могу. И весьма неожиданно в этом необычном окружении в один из моих визитов я столкнулся с физическим искушением, повергшим меня равно в смятение и возбуждение.

Объектом моей страсти стал предмет крайней непристойности.

Сначала я даже не знал его названия.

– Я стащил это с грузового корабля, – признался маленький Коув, парнишка лет семи с эльфийским личиком, ножками тощими, как у воробья, и в шортах.

Я зашел сменить повязки на изъязвленной голени дедушки-Коува и обнаружил, что вся семья разглядывает и обнюхивает странный предмет на столе. Желтый, дюймов восемь в длину и примерно той же толщины, что затвердевший мужской орган, в окружности. Едва увидев его, я тут же покраснел, словно рак, и почувствовал трепет в основании позвоночника – в месте старого увечья.

– Они свисали огромными связками, – сказал парнишка, пересказывая, что он видел в трюме корабля, испуганным шепотом. – С крюков. Некоторые связки желтые, – продолжал он с горящими от возбуждения глазами, – а некоторые зеленые!

Никто не смел подойти к столу.

– Я схватил один, – добавил мальчик. Коувы внимательно слушали, хотя, я уверен, он рассказывал эту сказку не впервые. – Но затем увидел, что их охраняет огромный волосатый паук. – Он показал размер чудовища, сцепив кольцом тоненькие ручонки. Больше, чем тарелка. Я знал, что чудеса земли Божьей неисчислимы, и некоторые из них не перечислены даже в почтенной «Мировой истории» Хэнкера, но я начинал подозревать, что парень говорит неправду. – Тогда я принялся бродить вокруг, пока не увидел другую связку, без паука. И я схватил это голыми руками. – Он показал мне руки. Они были костлявыми и грязными. Я кивнул, признавая его храбрость. – Я взял всего один. Мог бы и больше.

Мальчик неожиданно заволновался.

– Ты поступил правильно, сынок, – одобрила мать. Лицо у нее было плоское, как камбала. – Мы не знаем, может, оно ядовитое.

Предмет был темно-желтым и в пятнышко, и, как я уже говорил, неприличной формы. Но когда я прошел дальше в комнату, меня поразило возвышенное и чарующее благоухание, тянувшее меня к нему, словно беспомощный магнит.

– Вы когда-нибудь в жизни видели плод такого нечестивого вида? – спросил у меня изъязвленный мистер Коув, обеспокоенно косясь на предмет. – Мог ли Бог дать ему Свое святое благословение? – Старик глядел на меня, ища ответ Господень, и я обратился к сердцу, пытаясь отыскать слова, которые сказал бы Пастор Фелпс, но мысли пребывали в смятении. Я не знал, что делать с этой вещью, но понимал – я жажду ее отчаяннее, чем когда-либо чего-либо жаждал.

– «Красота в глазах смотрящего», – наконец молвил я, выловив фразу, которую всегда повторяла матушка, когда замечала, с какой горечью я смотрю на собственное отражение в зеркале прихожей.

Я глубоко вдохнул: с каждой секундой, тикающей на старых напольных часах в углу, я все больше поддавался искушению экзотического фрукта.

– Мальчик клянется, что оно съедобное, но мы не уверены, – добавил миссис Коув. – Только сначала нужно снять шкурку!

Откуда ей было знать, что меня переполняло желание сожрать плод и обладать им вечно – я еле сдерживал порыв прыгнуть и схватить его со стола.

– Если хотите, я попробую, – предложил я, дрожа от дикого желания запихать фрукт в рот целиком. – Я отведаю кусочек и скажу, можно ли его есть. – Я осторожно снял желтую шкурку и обнажил белую плоть.

Я хотел откусить совсем чуток, но меня вдруг захлестнула неестественная жадность. Постыдным желанием в тот момент было запихать всю штуку в рот, но ценой необычайных трудностей я сумел остановиться. И вместо этого просто откусил побольше, разломив фрукт напополам. Закрыл глаза, съел и перенесся в Рай. Когда я открыл глаза, все семейство Коув пялилось на меня. Наверное, поразившись, сколько я откусил. Взрослые ничего не сказали, но мальчик крикнул с негодованием:

– Эй!

Я не пробовал ничего лучше; это было даже вкуснее сахарного яблока, которое Томми стащил для меня в Бродячем Цирке Ужаса и Восторга. И пока я жевал фрукт, наслаждаясь, я понял, что должен отведать его снова. Пока восхитительный вкус разливался по языку, я даже подумывал, не обмануть ли мне Коувов – скривить лицо и заявить, что, по-моему, плод ядовитый. Все что угодно, лишь бы оставить его себе! Но в конце концов твердое наставление Господа возобладало, и я с неохотой подавил себялюбивые стремления. И сказал:

– Это съедобно. – А затем добавил, слабо надеясь, что это их отпугнет: – Впрочем, не на любой вкус.

Я неохотно передал половину фрукта мальчику; тот понюхал, откусил и расплылся в улыбке.

Уходя, я виновато отвел его в сторону и украдкой сунул монетку:

– Там, откуда она, еще много пенни, – шепнул я. – Если сможешь мне достать связку этих штук.

Парнишка ухмыльнулся, обнажив сломанные зубы.

– И остерегайся огромного паука! – бросил я вдогонку, когда он помчался к гавани.

Моя новоприобретенная страсть к бананам – сильная, почти неудержимая – утешала меня в моменты отчаяния. Мальчик Коув принес мне несколько связок фруктов, которые я заточил в гардероб, и я щедро заплатил, отдав все деньги, которые мог потрать из неуклонно истощавшегося жалования. Время от времени я беспокоился об однообразии своего питания и заставлял себя поесть хлеба или рыбы, чтобы дополнить меню, но и нёбо, и червь все яростнее отвергали подобную пищу, и я возвращался к успокоению благородного фрукта.

А в успокоении я нуждался все больше, ибо события дома внезапно пошли под уклон.

Вот письмо доктора Лысухинга. Я все еще храню его:

Дорогой Тобиас!

С тяжелым сердцем пишу, дабы сообщить тебе о переезде твоего отца в Лечебницу для Духовно Страждущих в Фишфорт, где, как он заявил, он не желает тебя видеть. Меня печалит необходимость сообщать тебе такое, но оно, бесспорно, и к лучшему. Он там среди людей, так же расстроенных из-за вопросов сотворения человека, и научился вязать. Пребывай он в твердом уме, передал бы тебе наилучшие пожелания, потому что я знаю – он тебя любит. Это ведь он боролся за твою жизнь, когда ты был младенцем, хотя лично я сдался – если ты простишь меня за подобную прямоту.

Искренне твой,

Доктор Лысухинг.

PS. В Пасторате нынче поселился временный священник по имени Заттортруб, от коего мы все не в восторге, – он пытается запретить «Вытяни Чертополох», объявив состязание язычеством. Весь Тандер-Спит желает тебе успехов в учениях и ждет твоего возвращения в Пасторат, ибо мы паства без пастыря!

PPS. Пару унций хорошего табака не будут лишними в твой следующий визит.

– Добро пожаловать домой, мой маленький друг!

Томми прижимал меня к своему мускулистому торсу так крепко и сильно, что я опасался за свои ребра – он ведь не знает свою силу. Как я соскучился по нему! В Семинарии я договорился о недельном отъезде по семейным обстоятельствам и приехал в Тандер-Спит улаживать дела Пастора Фелпса. Томми уже стал отцом: у него родился хорошенький ребенок, мальчик, от жены Джесси.

– Мы назвали его Николас, – объявил Томми. – В честь церкви.

Хотя она уже стала взрослой женщиной, я вспомнил Джесси из детства: маленькую Джесси Биттс, которая однажды расстроила меня, назвав дубиной – жестокость, за которую она очень краснела и извинялась, приглашая меня пройти в кухню и накрывая на стол.

– Она ждет второго, – с гордостью сообщил Томми, похлопав ее по заду, точно лошадь. Джесси угостила нас пирогом с сардинами и сливовым вином, а я подарил им маленькую связку бананов, которыми они долго восхищались.

Я попросил рассказать тандерспитские новости, и они кратко изложили, как Рон Харкурт лишился пяти коров, брат Томми Джо сбежал в море, полоумная кузина миссис Ферт Джоан, обрела разум на неделю, а потом снова потеряла, а новый священник Заттортруб запретил состязания «Вытащи чертополох», как говорилось в письме доктора Лысухинга, после чего вся деревня объявила церкви бойкот.

– А что в Ханчберге? – спросила Джесси. – Расскажи нам про свою жизнь в Ханчберге!

И, пока они смаковали бананы, я поведал им о Семинарии, о похожем на ласку Фартингейле и его прихвостнях Гэнни и Поппле, трех моих гонителях. А также о моих походах к сирым и убогим, о веселой беспечности возглавлявшего Семинарию Настоятеля, о Тилли и миссис Фуни, о семействе Коув и моем открытии бананов.

Затем я перешел к письму, которое получил от доктора Лысухинга. Когда я воспроизвел его содержание, Томми признался, что Пастор Фелпс и впрямь вполне помешался.

– Джесси там была, на последней службе. Она его видела.

– Верно, – кивнула Джесси, тяжело опускаясь на стул рядом с нами. – Он читал не из Библии, – рассказала она, – а из других книг.

– Каких книг? – удивился я.

– Одна – «Мировая история» Хэнкера, – вспомнила Джесси, распуская волосы; те волной упали ей на плечи. Хотел бы я когда-нибудь жену, которая бы так делала, подумал я. Но я дубина. Пердунишка. Ой-хромой. Книжный Червь. Только слепая захочет меня в мужья!

– И «Происхождение чего-то», – добавил Томми, прервав мои фантазии. – Та книжка, которую он раньше проклинал на проповедях.

– «Происхождение видов», – пробормотал я. – Чарлза Дарвина.

– Точно, – подтвердила Джесси. – Мы из нее ни слова не поняли. Одна наука и чепуха, о рыбьих плавниках, что превращаются в руки и ноги. Меня чуть не вывернуло. А потом он разорвал Библию.

Я почувствовал, как кровь отлила от лица. О, мой бедный любимый отец! В тот миг я ненавидел Чарлза Дарвина, пусть и незнакомого мне человека, за то, что он вверг Пастора Фелпса в эту агонию. Пастора Фелпса и всех остальных тоже! Ибо отец не одинок в своих страданиях, если верить письму Лысухинга. Разве доктор не намекал, что в Фишфорте создано целое заведение, битком набитое потерянными душами вроде моего отца? Я представил страницы из Библии, летящие на пол церкви, – так же, как когда-то из книги мистера Дарвина, в более счастливую пору нашей жизни.

– И принялся осыпать нас грязными богохульствами, – продолжала Джесси, мягко накрывая ладонью мою руку. – И назвал нас морскими слизняками и варварами. А тебя, Тобиас, назвал…

– Не стоит, – перебил ее Томми. – Он сумасшедший.

В последовавшей тишине с моего запястья на клетчатую скатерть прыгнула блоха. Джесси раздавила ее ногтем и продолжила:

– А потом миссис Цехин поднялась на выход, и мы все за ней. Только доктор Лысухинг остался.

– А дальше?

– На следующий день доктор Лысухинг отвез его в Фишфорт. Пастор сжимал в руках конверт. Больше ничего не взял – даже сумку с вещами. Все оставил здесь. – Она похлопала меня по руке и вручила платок, который пах рыбой. Я взял его и громко высморкался.

Я размышлял о конверте. Возможно ли, что это тот самый конверт, который сунула ему Акробатка, когда отдавала склянку? Я вздрогнул.

Когда я назавтра посетил доктора Лысухинга, он сообщил мне, что его диагноз насчет опухоли головного мозга вполне правдоподобен. Подобный недуг, пояснил он, несомненно объяснял бы странное поведение Пастора за последние годы и болезненное неприятие меня.

– Судьба – жестокая штука, – закончил он, постукивая трубкой и вытряхивая сгоревшие водоросли; потом с плохо скрываемым восторгом забил ее табаком, который я привез из Ханчберга, зажег трутницей, и вскоре к потолку вознеслось облако дыма, едкого, как от горящего сена, заполняя всю комнату.

– Да! – воскликнул он, откидываясь на стуле и наслаждаясь табаком.

Бог-ревнитель, говорил отец. От запаха горящего табака мне сделалось дурно, и меня вдруг переполнила безмерная печаль – не только от того, что отец может умереть, но и от того, что наши отношения так испорчены принципами, которых я не понимал.

– Когда-нибудь, – прокашлял я в дымовой завесе доктора Лысухинга, – я верну его домой.

– Надеюсь, так и будет, – ответил тот, откладывая зловонную трубку на стол. – Но сейчас, боюсь, он все еще не желает тебя видеть. У него развилась, я бы сказал, нездоровая одержимость твоим происхождением.

– Какого рода?

Но доктор Лысухинг принялся возиться со связкой ершиков для трубки и не сказал ничего.

Новый пастор Заттортруб оказался сухопарым, изможденным и аскетичным мужчиной с высоким выпуклым лбом и кожей как пергамент. Он налил мне кислого чая из водорослей, а я излил ему свои печали, но, боюсь, они упали на бесплодную почву. Мой отец оставил ему в наследство недоверие всего Тандер-Спита, не без упрека заявил Заттортруб.

– После того как он разорвал Библию в церкви, никто не жаждет возвращаться, – сказал он горько. Будто обвиняя меня. Или мне так показалось. – Помолимся? – предложил он медово-приторным голосом, когда мы допили чай.

Мы опустились вместе на колени на неудобный каменный пол в кухне (и где та вышитая подушечка, которую всегда подкладывал отец, его единственная уступка роскоши?), Заттортруб сложил сухие ладони и переплел костлявые пальцы, и мы помолились о том, чтобы душа моего отца обрела успокоение, а я даровал ему прощение. И еще я втайне помолился, чтобы доктор Лысухинг не лгал мне о причинах помешательства отца, пусть даже и для моего блага. И еще помолился немилосердно, чтобы Заттортруб натер на коленке мозоль.

Я как раз собирался уходить, когда Заттортруб окликнул меня. Он что-то держал в руках.

– Это оставил ваш отец, – сухо произнес он. – Миссис Ферт настаивала, чтобы я вас не беспокоил – когда увидела, что это, – но мне оно не нужно. Вдобавок, похоже, это личное.

И он сунул предмет мне в руки.

У меня закружилась голова, комната будто сжалась, а затем расширилась.

Склянка.

– Ну что ж, держите, – раздраженно поторопил меня Заттортруб, явно чего-то ожидая. Мои руки напоминали желе, когда я взял у него склянку. Толстое стекло оказалось холодным и тяжелым. – Я нашел это на чердаке, – словно угадал мои мысли священник, – оно было спрятано под старой сутаной вашего отца.

Я сглотнул и задрожал, собирая все свое мужество, чтобы осмелиться посмотреть на содержимое склянки. Я заглянул туда и зажмурился. Склянку заполняла темная жидкость. Жидкость, в которой что-то плавало. Мне стало дурно; я растерялся.

– Вы знаете, что это? – спросил я Заттортруба. Голос мой сорвался. Повисло молчание, а потом Заттортруб заговорил. Его пергаментные губы искривились от неодобрения и брезгливости.

– Пуповина, – наконец проронил он, выплевывая слова, точно кусочки дерьма. Он явно хотел отделаться от меня, а еще больше – от этого.

– Что? – выдохнул я.

– Пуповина, если верить миссис Ферт, – повторил он. Миссис Ферт работала у него экономкой. Священник все еще не мог скрыть глубокого отвращения в голосе. «И в какой скверной пастве я оказался, – наверное, размышлял он. – И почему мне так не повезло, и я обязан вытирать грязь – последствие духовного кризиса другого священника!»

Я поднял склянку к глазам: в самом деле, за крутящимися разводами темного рассола притаился белесый предмет. И тут я захохотал – но в смехе звучала истерика.

– Мне проводить вас до двери? – произнес Заттортруб, словно зачитал приговор. – Думаю, вам лучше уйти. – «Яблоко от яблони, – без сомнения, думал он. – Оба полоумные».

Я завернул склянку в старую скомканную обертку из-под рыбы и удалился.

Вернувшись в кузницу, я рассказал Томми, что случилось. Я показал склянку, и мы оба уставились на нее.

– Миссис Ферт сказала Заттортрубу, что это пуповина, – пояснил я.

Томми фыркнул:

– Значит, не яд, – сказал он. – Спросим у Джесси. Она родила ребенка. Должна знать.

Джесси отцепила Николаса от бедра и плюхнула на пол. Вытерла руки о передник и глянула на емкость.

Через некоторое время она ответила:

– Да, думаю, миссис Ферт права. Это пуповина.

Мы с Томми переглянулись. Полная бессмыслица. Но после этого отец сошел с ума. Может, сумасшедший и увидел в этом смысл.

Когда я на прощание пожал Томми руку, зажав подмышкой склянку, запакованную в бумагу из-под рыбы, тот решительно улыбнулся и похлопал меня по спине:

– Мы ведь даже не испугались, верно? – сказал он. – Такой маленькой и глупой штуковины? – Но в голосе явно не доставало привычной искренней убежденности, а слова так и не смогли ни унять тревогу в моем сердце, ни ослабить внезапное напряжение в сфинктере.

Я вдруг понял, что до этого визита в Тандер-Спит паразит Милдред все меньше меня беспокоила. Но теперь вернулась, жаждая мщения. Что-то не так. Как нить водорослей определяет приближение грозы, так и мой червь, к ее чести будет сказано, чувствовала зло.

В то же время мне не давал покоя вопрос практического характера: стоит ли закопать пуповину или сжечь? Или оставить как есть – плавать в склянке? Все-таки замаринованная человеческая плоть – единственное наследство, о котором я знал. Передо мной встала дилемма – пусть и не из тех, над которыми я бился в Семинарии, в духе фундаментальных вопросов, обладал или не обладал Адам пупком. Нет, что делать с безымянной пуповиной, когда ее вручают вам в склянке как единственное ваше наследство?

Сложно найти две проблемы, что были бы дальше друг от друга, хоть обе – пупы земли.

По дороге назад я сидел в вагоне, прижимая склянку к груди; остальные коробки были сложены на багажной полке. Я представлял внутри крошечную полоску плоти, что некогда соединяла ребенка и его мать.

Чьего ребенка и чью мать?

Почему Акробатка продала склянку моему отцу?

И почему тот ее сохранил?

Неужели уже тогда я догадывался об ответах на эти вопросы, но отрицал их всей душой?

Я пребывал в горестном состоянии, когда наконец вернулся в свое жилище, где миссис Фуни, заметив, что я бледен, засуетилась надо мною с бутылками горячей воды, чашечками чая и домашней сдобой, а Тилли прикладывала мою раковину к уху, слушала море и болтала о куклах на полу кухни. В конце концов я не смог более выносить эту домашнюю умиротворенность: глаза мои наполнились слезами, и, извинившись, я выбежал прочь, прижимая склянку к груди.

Несколько дней я провел, запершись в спальне, пребывая в глубоком, бездонном упадке духа: я смотрел на склянку, а склянка смотрела на меня. Удивительно, как стекло не треснуло по дороге из Тандер-Спита или не потекло. Маринад оказался густым и темным. Пуповину я различал с трудом: полукруглая, сужающаяся к кончику штука плавала во взвеси. На дне виднелся какой-то осадок – черный и как будто с песком. Может, разложившаяся плацента? – недоумевал я. Я не знал. В женских телах и их функциях я разбирался не больше, чем в географии планеты Марс. Наверное, стоило выкинуть эту склянку – там и тогда.

Но я этого не сделал; я поставил ее на каминную полку – словно единственное, что осталось у меня в мире.

Я буквальна переполнина этим лекарствам, оппиям. Мы в Мори уже пять или шэсть месяцэв, как гаварит Хиггинс. Кавчех запалняица, и чем большэ он запалняица, тем большэ дают нам оппия. Пустых клетак асталась очинь мала. Всю ноч – вой, крики и пуканне. Хиггинс, Стид и Баукерсутками играют в карты. Капканн пьет свой КЛАРЕТТ и гаварит пра Калещую Каралевы и времена рабатаргоат.

И што нам нужэн НОВЫЙ МИР, де никаму не предеца РОБОТАТЬ. Все гаварит и гаварит аб этай идеи. Мой Другой Бизнэс, как Он эта называит.

Затем мы дастигаем берегоф МАРОКА.

Ой, Дарагуша. Гатова разделить свой ДОМ с милым ДЖЭНТЕЛЬМЕНАМ? гаварит мне Капкан, пакручиная УССЫ.

Глава 21

Метаморфоза

Нет дыма без огня, верно? Так ведь говорят о слухах. Огонь может вспыхнуть везде, где есть трутница и кремень или молния. И никогда не скажешь, куда поползет пламя или поплывет дым.

Вот каков последний слух, переходящий из уст в уста в лондонском обществе: мисс Фиалка Скрэби – говорят, анонимный соавтор противоречивой книги мсье Кабийо «Cuisine Zoologique: une philosophy de la viande», изданной на прошлой неделе, – ко всеобщему потрясению, стала воинствующей вегетарианкой.

Более того, этот слух – правда.

Мистер Генри Сольт, последний раз видевший мисс Фиалку Скрэби, когда она удалилась с честного собрания неплотоядных, что-то бормоча о свиной отбивной, был приятно удивлен ее присутствию на ноябрьской встрече Вегетарианского Общества – события, в ходе которого гость-вегетарианец, бывший владелец скотобойни, произнес назидательную речь, и состоялась выставка гравюр, изображавших ужасы вивисекции.

В конце собрания Фиалка Скрэби, морщась в равной степени от волнения и возбуждения, приблизилась к трибуне, неся закрытое серебряное блюдо, и сделала объявление.

– Меня зовут Фиалка Скрэби, и я пишу книгу о вегетарианской кухне, которой надеюсь бросить вызов достижениям самой миссис Битон!

Вот! Сделано! Фиалка прикусила губу и скромно опустила взгляд на свое увенчанное крышкой блюдо.

Публика, до которой долетали слухи об обращении Фиалки, ахнула и зашепталась, поражаясь интригующей смеси скромности, самонадеянности и увлеченности молодой женщины. Жир, ничего не подозревающий о впечатлении, которое произвела хозяйка, критически изучал плакат. С ужасным изображением таких же, как он, собак в клетках, снова напомнивший ему худшие моменты его щенячьего детства. Рот Жира пересох от страха, и он тяжело задышал, высунув язык, словно кусок ветчины.

– А теперь попробуйте вот это, мистер Сольт, – предложила Фиалка Президенту, сдергивая крышку с тарелки и открывая странный, но необычайно изысканный вариант amuse-gueules[106] из протертой спаржи, мусса корня сельдерея, грибов в желе и острого винограда, украшенных цедрой апельсина, дудником и листьями папоротника. – Мой собственный рецепт!

Вегетарианцев изумила подобная смелость видения, и они оживленно зашептались группками. Их выводы: скорее всего, прощай, вареная репа! Пусть мистер Сольт решит нашу судьбу!

Мистер Сольт, и сам не кулинарный невежда, отведал. Первый кусочек свидетельствовал о том, что мисс Скрэби знает толк в чесноке. Второй – что она обладает природным чутьем В отношении своенравных капризов паприки. Третий – что она мастерски сочетала текстуру и вкус, форму и содержание, свежее и вареное. Он прожевал и изрек:

– Провозглашаю эту юную особу гением.

Когда рев одобрения поутих, мисс Скрэби, вспотевшая от напряжения и покрасневшая до корней волос, впрочем, гордая произведенным впечатлением, заявила:

– Я изобрету и запишу рецепты коллекции вегетарианских блюд, настолько вкусных, насколько можно представить. – Мистер Сольт милостиво улыбнулся. – Могу я попросить вас поддержать это начинание?

Блюдо передали по кругу, и через пару минут угощение Фиалки уже смели.

– И только попробуйте нас остановить! – с воодушевлением закричала какая-то женщина.

Никогда еще травы полевые не казались такими вкусными. То была, как все позже согласились, вершина цивилизации.

И в один голос исхудавшие борцы возликовали.

– Ура мисс Скрэби! – заявил мистер Сольт.

Фиалка улыбнулась – улыбкой искреннего счастья, впервые за последние несколько недель, и так родилась «Бесплотная кухня».

Фиалка Скрэби, женщина с миссией.

А в трех сотнях миль к северу от счастливой городской сцены обретения веры, представьте другую картину – картину утраты. Фишфортская Лечебница для Духовно Страждущих стоит на высоком холме с видом на Северное море, на берегу, где когда-то высадились викинги. Здание – высокое, строгое, из серого камня – замерло на краю обрыва, будто сопереживая состоянию духа своих пациентов. Серебристые чайки и кайры, не замечая символической разобщенности между землей и водой, верой и хаосом, кружат в небесах над головой, борясь с яростным соленым ветром и крича хриплыми тоскливыми голосами. Чернильно-синее море плещется далеко внизу, испещренное пронзительно-белыми барашками на гребнях волн. Смутные тени гигантских кальмаров, охраняющих побережье, притаились на глубине в десять фатомов в мире неведомом.

Над обрывом в окне центральной башни фишфортской Лечебницы горит свет. Здесь, в гостиной, перед пляшущим в широком камине огнем, От которого по залу с высокими сводами разливается аромат можжевельника, в одиночестве сидит Пастор Фелпс – и вяжет. Из темно-красной шерсти, цвета крови Христовой. Полукруглая спинка жесткого стула, на котором он сидит, прикрыта салфеточкой – от жира с волос – и обита мягким материалом, дабы защищать голову от недобрых мыслей и промозглых сквозняков. На когда-то пухлых, а ныне костлявых коленях пастора покачивается книга – рваный и затертый томик «Происхождения видов». В нем покоится письмо, которое Фелпс захватил из Тандер-Спита, когда его забирал доктор Лысухинг. В забрызганном кляксами конверте – старое мятое письмо на тонком пергаменте. Удобная закладка.

– Собирала Маргарита маргаритки на горе, – невнятно бормочет Пастор Фелпс, подбирая пропущенную петлю. Вязание дается ему нелегко. Как и скороговорки. Тобиас любил их декламировать, вспоминает Пастор. И с болью вздрагивает при мысли о сыне. – Карл у Клары украл кораллы, – грустно изрекает он, накручивая красную шерсть на костлявый палец. – Граф Потто играл в лото! – Из глаза катится слеза.

Несмотря на неприветливый фасад, Лечебница – далеко не Бедлам.[107] Здесь все пациенты внимательны и учтивы. Их голоса – некогда громыхавшие с церковных кафедр самоуверенным фортиссимо ярой убежденности – теперь мягкие и сиплые, полные смятения, и лишь шепчут в скорлупках разговоров. Поведение джентльменов за столом безупречно, и когда они по-домашнему раскладывают ножи и вилки, преломляют хлеб или разглаживают скатерть – это совершается с простотой и грацией. После ланча они читают поэзию или обсуждают религиозные и социальные темы дня, а те, кто предпочитает молиться, свершают обряд в уединении маленькой часовни в верхней части башни. Преклонение перед Господом здесь не поощряют, но и не запрещают, ибо Фишфорт – просвещенное заведение, где вставшую перед пациентами дилемму считают временным этапом, ритуалом перехода к большей духовной зрелости. Вера священников, вроде Пастора Фелпса, пошатнулась под напором дарвинизма – но разве дело их жизни теперь ничто? И разве нельзя сложить заново разбитую вещь, как кусочки витража в церкви, и создать новую святую картину – очередной лик в калейдоскопе истины? Да, несомненно, можно! В результате столь благородного подхода большинство священников поправлялись за пару месяцев отдыха и возвращались к пастве, еще сильнее убежденные в мудрости Библии – или глубже постигая мироздание.

– Все зависит от того, – говорил Управляющий, сам бывший пациент, – что ты предпочитаешь: уцепиться за твердую скалу уже сформировавшихся убеждений или же совершить прыжок воображения и веры в бездну хаоса и чудес. Из тех, кто прыгнул, – излагал он, – некоторые разбились о каменистую почву атеизма, а некоторые удержались в потоках или даже взлетели.

Лично он остался на скале.

Размышляя, какое направление выбрать, Пастор Фелпс был относительно доволен. Если вы в смятении, лучше оказаться среди вам подобных.

– Смотрите на это как на этап своего духовного развития, – советовал Управляющий. И Фелпс покорно пытался так все и воспринимать. Он плавал – невесомый, будто опустошенный – по скудно обставленным комнатам и залам, заваленным тюками шерсти. В Лечебнице имелась надомная мастерская, где чесали, пряли и красили шерсть. Денег за это не платили, зато пациентам разрешали в обмен на работу использовать шерсть в личных и развлекательных целях. И Пастор Фелпс – не единственный священник, который решил ухватиться за эту возможность. Он с нежностью вспоминал, как вязала миссис Фелпс. И представлял ее сейчас: вот она сидит на жестком стуле в кухне, выложенной камнем, и вяжет для Тобиаса жакет в его любимых в детстве цветах – лиловом или зеленом. Тобиаса, который ребенком казался таким чудом, таким гением! И говорил на языке ангелов до пяти лет, а затем внезапно поразил их всех чистой, правильной речью! О, Тобиас! Помоги тебе Господь в твоем жестоком несчастье!

И Пастор Фелпс вспомнил Бога тоже – Бога, который медленно вязал великими спицами, терпеливо внимая, словно вторая жена, длинным высокопарным молитвам Пастора. Давным-давно. Прошло два года с тех пор, как брак их сокровенных помыслов разладился, и больше Пастор Фелпс ни разу не обратился к Господу.

– Склянка… – проговорил Пастор, когда доктор Лысухинг только-только привез его сюда.

– Тсс, отдыхайте, – ответили ему.

– Я солгал Тобиасу.

– Тобиасу?

– Моему сыну. Вернее…

– Ваш сын позаботится о себе сам. Все будет хорошо. Сосредоточьтесь на своих нуждах, Пастор Фелпс. Вы слишком долго были пастырем. Теперь пора немного побыть овцой.

– Бее, – сказал молодой священник из самого Бейзингстока, с головой, похожей на блестящий шар – серебристые волосы смотрелись на нем, будто шапка.

– Бее, бее, черная овечка, – напевал его бородатый товарищ. Они вместе играли в «веревочку» фиолетовой ниткой.

– Ко мне пришла женщина, – не унимался Пастор Фелпс. – Из Бродячего Цирка Ужаса и Восторга. Она принесла склянку и еще вручила это письмо. – Он вынул скомканную пачку тонких пергаментных страниц и сунул их под нос Управляющему. – Сказала, что она его… Миссис Фелпс и я… – Молчание. Пастор опустил взгляд и поддел носком тапочка заблудший кусок желтого ворса.

– И?

Пастор Фелпс заговорил тише:

– В детстве мне в бриджи заползла гадюка. Мне пришлось ее задушить, и…

– Понимаю. – Слово прозвучало очень мягко. – Вы, наверное, утомились с дороги.

– И когда Тобиас появился… – упорно продолжал Пастор, запихивая письмо обратно в карман.

– Появился?

– В церкви. У алтаря. Я думал, это подсвинок.

– Подсвинок?

– Да. Поросенок. Он меня укусил.

– Ага.

– Но мне это показалось чудом. Из-за перьев.

– Перьев?

– Из подушки.

– Подушки?

– Он ее порвал, и перья разлетелись.

– Ага. Ясно. Перья из подушки.

– Верно. Мы думали, он – подарок Небес.

– Все дети – подарки Небес.

– Но не этот, – с внезапной яростью отрезал Пастор Фелпс. – Он из Ада!

– Давайте я провожу вас в ваши комнаты.

– Бее, – проронил молодой священник. – Добро пожаловать в стадо.

Он и его друг перевернули руки, и на свет явилась точная копия Клифтонского висячего моста.[108]

– Изамбард Кингдом Брунель, – изрек светловолосый. – Величайший инженер в мире.

– Не считая Господа, – пробормотал Управляющий. Пастор Фелпс продолжал:

– Я заплатил женщине за склянку и добавил еще – чтобы она ушла и никогда не возвращалась.

– Бее, – заблеял темноволосый священник.

– Ланч в двенадцать, чай в пять. Как видите, наше главное окно выходит на юг, так что мы можем наслаждаться видом на море и солнцем.

Это верно. Днем в окна проникали сверкающие солнечные лучи, создавали пыльные нимбы вокруг мебели и заставляли темное дерево стола сверкать, как заметил сейчас Пастор Фелпс, словно панцирь огромного загадочного жука.

– Господь любит жуков, – заявил он, глядя на стол. – Поэтому он их столько создал.

– «Земля же была безвидна и пуста, – нараспев произнес бородач. – И тьма над бездною».

– Мне пришлось ей заплатить, – настаивал Пастор Фелпс. – Иначе бы она сказал ему, кто его отец.

– «Отче наш, сущий на небесах!..»[109] – загудел светловолосый священник, сплетенными пальцами проделывая что-то сложное и бесполезное.

Пастор Фелпс хрипло спросил:

– Я скверно поступил?

– Твое Царство грядет, Изамбард, – сказал бородатый. – Твое, Изамбард, там-та-рат.

– Господь простит. Вы – заблудшая в страданиях овца.

– Бее-ее, – заблеяли хором блондин и бородач, распутывая Клифтонский висячий мост.

Чарлз Дарвин за многое в ответе.

А сейчас в одиночестве Пастор Фелпс поправляет спицы и клубок шерсти и начинает новый ряд, но после трех петель останавливается. Он ничего не видит из-за слез. Он долго, судорожно шмыгает носом и вытирает глаза клубком кроваво-красной шерсти. Выхватывает мятое письмо и поднимается со стула. Вязание падает на пол. Клубок катится через всю комнату, разделяя пол тонкой линией красного. Некоторое время Фелпс стоит, застыв. Потом осторожно переступает линию и подходит к темному окну.

Внизу – океан. Огромный. Хаотичный. Иссиня-черный. Пастор представляет хлещущий дождь и покачивающийся Ковчег. Игрушку из древесины и пеньки.

Сжимая мятое письмо Мороженой Женщины в руке, он смотрит в пустоту и в тьму над бездною.

Затем, как тока мы дастигаем берегоф МАРОКА, я заваливаю.

Очинь сильна. С жарам.

Кавчех катица и катица па волнам, а я думаю: я ва сне. Мне была так ПЛОХА и у меня был такой Жар, што я не помню, када Кавчех останавился и паявился ДЖЭНТЕЛЬМЕН. Проста праснулась аднажды утрам, или днем, или када там, и пачуяла запах порта; все ещо темно, но он ужэ здесь. Я касаюсь ево и КРИЧУ, и он КРИЧИТ тожэ. Я перебераюсь в другой угол клетки.

Ночью шторм. Кавчех качаеца в гавани, будто вот-вот утонит. Жыраф апракидываица и умираит. Роджерс – бальной как старая сабака, так ему и нада. Капканна ни-де не видна.

Нас с ним швыряит друх к другу. Он все ещо не сказал не слова. Но ва время шторма вдруг нас кидаит друх к другу, и он абнимаит меня, все такжэ не гаваря не слова. И я тожэ. Он проста держыт меня, и я чуствую как его СЕРЦЭ стучит и стучит возле МАЕВО СОБСТВЕНАВА СЕРЦА.

Глава 22

Животные порывы

Мы лежим в кровати, я чувствую, как два сердца бьются с обеих сторон. И мое собственное – «собачка» в игре в мяч.

– Полигамия – естественный инстинкт, – мурлычет Роз, зевком нарушая удовлетворенную тишину воскресного утра.

– Животный порыв, – шепчет Бланш, доставая с тумбочки у кровати схему с родословной. Периодически они так заводили разговоры – с середины. Словно первую половину проговорили молча.

– Смотри, Сам, мы почти закончили, – сообщила Роз, вручая мне таблицу.

– Мы писали ее вчера вечером, – добавила Бланш, – пока ты зависал в «Вороне» с отцом.

Я глянул. Впечатляюще. С последнего раза, когда я видел схему, они добавили парочку геральдических щитов с лилиями и вздыбленными львами по краю и нарисовали фломастером древо – только еще не вписали имена.

– Надеюсь, оно того стоит, – буркнул я. Меня одолевали сомнения. Чем больше я слышал о докторе Бугрове, тем меньше он мне нравился. Он умудрился убедить девчонок, что бзик по родословным в Америке, откуда новоявленные пенсионеры приезжали вагонами, чтобы обременить тебя поиском своих корней, скоро охватит и нашу умирающую нацию, сделав сестричек миллионерами. Впрочем, как им удалось выбить грант под исследование своего семейного древа, моему пониманию недоступно. Ну ладно. Может, он и прав. У нас и впрямь объявилась куча иностранных киношников, снимавших острые документальные ленты о конце эпохи – как в Гонконге перед тем, как его передали обратно Китаю. Вуайеристы, считал я. Паразиты.

– Смотри, мать мамы – из Оводдсов, – продолжала Роз, всучив мне компьютерную распечатку.

– А ее мать – Биттс, – вставила Бланш, растягивая распечатку передо мной, как гармошку. Они обе – словно корректировщики с картой огромного и довольно нудного железнодорожного узла.

– А до этого Болоттсы со стороны отца и Вотакены со стороны матери.

– Так что мы необычайно перемешаны, – резюмировали они хором и состроили рожу.

– Практически отдельный вид, – заключил я. Похоже, идея им понравилась, и они еще похихикали.

– Осталось одно поколение, – прокомментировала Бланш, зевая.

– Господи, меня тошнит, – выдала Роз.

– Меня тоже, – отозвалась Бланш.

– Наверное, из-за маминых викторианских овощей, – предположила Роз, зевая. – Она отрыла поваренную книгу на чердаке. «Бесплотная кухня». Блевотина.

– А на чем вам можно остановиться? – спросил я, пялясь на генеалогическую карту. – Семейное древо можно продолжать до бесконечности, верно?

– Для модуля требуется пять поколений – твердо сказала Роз и снова зевнула.

– Тогда мы получим диплом, – добавила Бланш, тоже зевая. Зевота заразительна; внезапно я сделал то же самое. И нырнул под одеяло. Зигмунд лениво зашевелился. Я провел носком по голени Розобланш. О-о; колючая. Я попробовал Бланшероз. То же самое. Зигмунд съежился. Вначале было совсем не так.

– Последние дни мы не брились, – хором выдали они.

– Нам как-то лениво, – пояснила Роз. – И вообще, мы собираемся весь день валяться в кровати.

– Потому что того и гляди проблюемся, – подвела итог Бланш.

– Да, вы умеете возбудить парня, – заметил я.

И что такого в этих женщинах? Этот вопрос нет-нет да витал в «Упитом Вороне»; впрочем, ответа никто не знал. Чарли Пух-Торф думал, это чисто гормональное. Рон Харкурт заявлял, что во всем виноваты их матери. Тони Вотакен – что это связано с природой социума. Но я считаю, все дело в эволюции.

– Твоя очередь варить кофе, Сам! – воскликнула Роз, пихая меня под ребра.

– У вас всегда моя очередь.

– Эй, а он наблюдательный! – захихикали они.

– Только сегодня мы не хотим кофе, – заявила Роз.

– Мы хотим какао с солодом.

Розобланш, Бланшероз, мои кандалы с Ядрами, подумал я, тяжело вставая с кровати и спускаясь по лестнице выполнять их просьбу.

– Топ-топ! – закричали они мне вслед.

– Ваше желание для меня закон! – отозвался я. Где-то я это слышал.

Верите или нет, прошел всего месяц с их переезда ко мне. Сначала все казалось в новинку. Думаю, такова природа всего нового. Раньше я никогда не сталкивался с полигамией. И всегда ассоциировал ее с бабуинами и шейхами.

После ночного клуба в Ханчберге они остались у меня на ночь. А потом на следующую ночь, и на следующую. Вся прелесть – и загвоздка тоже – в том, что их двое, а я один. Я всегда был главным в постели – с другими женщинами. Но только не с этими двумя. Переплетались не только наши тела, но и роли тоже. Сперва это возбуждало – то, что ты в меньшинстве и тебя так пользуют. Я самый счастливый парень в мире, повторял я себе. Такое не каждому по зубам; все-таки здесь требуется выносливость. Признаем – я работал за двоих. За выходные крошки так меня изматывали, что иногда в воскресенье ночью Зигмунд устраивал забастовку. И тогда они принимались настаивать, и пинать меня, и уламывать поцелуями и шепотом, а я ощущал себя их секс-игрушкой, которую по прихоти мотыляют туда-сюда. А потом я лежал между ними и слушал их стереодыхание. Но они доминировали не только в сексе. Они устанавливали двустороннее господство во всем, что мы делали. Кто решил, например, что они переедут ко мне? Не я.

Ты идешь и спрашиваешь разрешение отца, как в старые времена.

Я хочу попросить руки вашей дочери, сэр, говоришь ты.

Те дни давно минули.

– Проваливайте. – Такой оказалась реакция Нормана, когда я объявил, что мы с его дочерьми собираемся жить втроем на полупостоянной основе. – Это так в рекламе говорят, – продолжил он, заметив, как я растерялся. – Купи одну, получи вторую бесплатно. Отличный выбор, Бэтмен! Я куплю вам кровать императорских размеров. Я видел такую сборную модель в «Би-энд-Кью».[110] Решено!

– Теперь все мы сможем дышать полной грудью, – счастливо вздохнула Эбби. Не то чтобы ее все эти годы не радовало проживание с ними близняшек, пояснила она; просто с этой пептобисмолозависимой, постоянно торчащей в гостиной, дом слегка переполнен. – Вдобавок – не смейтесь – я чувствую, что готова расправить крылья в смысле телекарьеры. Мы не рассмеялись. Это грустно.

– По-любому, им пора улетать из гнезда, если честно, – признался Норман. – Без обид, Сам, но мы ломали голову над их будущем. Думали, так и лежать им вечно на полке – если занавес опускается на Великобританию, а вы, парни, сваливаете, как пресловутые крысы.

Все прошло неплохо для начала, думал я, выискивая какао и подогревая в микроволновке молоко для двухголового чудовища наверху. Это мечта любого парня, напомнил я себе; две цветущие девчонки, извивающиеся на нем, словно парочка дерзких угрей.

– Так что не придирайся, приятель! – вслух пробормотал я, возясь с чашками и сахарозаменителем. Затем остановился. – Хватит, Сам! – уговаривал я себя. – Возьми себя в руки! Разве не очевидно, что ты живешь в раю?

Я плюхнул две таблетки подсластителя в каждую чашку какао.

Я еще раньше понял – за пару дней, что у девочек свои причуды, но это я пережил. Пока я занимался ветеринарной практикой – по большей части, вакцинацией коров против бешенства и спорами из-за жеребенка миссис Оводдс, который, как она заявляла, сошел с ума из-за прописанных мною галлюциногенов, – близняшки работали над генеалогической таблицей с шокирующим усердием, используя, как они выражались, «эмпирические» данные из метрической книги церкви Святого Николаса. Они корпели над ней часами, переписывая записи и занося в компьютер таблицы. Их одержимость борьбой с нежелательной растительностью – обе они первое время постоянно брили ноги – особо меня не беспокоила. Даже наоборот, уныло думал я теперь. Назовите меня старомодным, но кому охота вечно царапаться о щетину – или чтобы твои девочки смахивали на пару лесбиянок? А по поводу их фобии показывать ступни – что ж, мы с Зигмундом считали это весьма сексуальным: их ножки являлись запретной областью, и девочки принципиально не снимали носков во время…

– Радость носков, – так я это назвал. Они скривили личики, словно им не в первый раз выдавали подобную шутку. А, скажем, в сотый. Признаю, меня смущало, что жизнь их изрядно покидала. Близняшки обменивались таинственными взглядами всякий раз, когда в разговоре всплывал их учитель генеалогии доктор Бугров. Мне свистели в спину в баре, когда прошел слух, что мы – сладкая троица. Рон Харкурт состроил лицо в смысле «лучше ты, чем я», Джим Оводдс мне подмигнул, Кит Хьюитт поднял вверх большие пальцы, а Том Вотакен многозначительно поинтересовался, как я справляюсь.

Однажды ночью я вышел с баллончиком и разделался с граффити на стене у гавани. И почувствовал себя рыцарем, вставив НЕ между РОЗ И БЛАНШ и ШЛЮХИ.

Микроволновка запищала одновременно с дверным звонком. Это оказалась Эбби, с коробками из Старого Пастората, которые она всучила мне, словно подписала приговор.

– Если уж они поселились у тебя, пускай тщательно это переберут, – заявила она, сняла пальто и принялась разбирать принесенное личное имущество: целое войско Барби, простыни, одеяла, термосы, аспирин и предметы женской гигиены. Когда я увидел огромные коробки тампонов, мое сердце екнуло – от женской водопроводной системы меня всегда передергивало. Всё эти негодяи-гормоны. – Кстати, Сам, – продолжала Эбби, поправляя безупречные рукава голубой блузки из жатого ситца, – там в коробке с журналами есть кое-что для тебя. Я подумала, может, тебя заинтересует. Я нашла ее в самом углу старого викторианского гардероба, того, с чучелами.

Я посмотрел на указанную коробку: в ней лежала куча женских журналов. Я вытащил один: обложку покрывали заголовки о всяких извращенцах. МАМА УКРАЛА МОЕГО МУЖА – А ПОТОМ И МОИХ ДЕТЕЙ! ЭТОТ МУЖЧИНА РАНЬШЕ БЫЛ ЖЕНЩИНОЙ – ДВАЖДЫ! Я ЗАПЛАТИЛ УЧИТЕЛЬНИЦЕ ЗА СЕКС – ЖВАЧКОЙ! Я увлеченно приклеился к какой-то статье – о красавице, которой пластический хирург случайно ампутировал оба уха, – но тут Эбби меня перебила:

– Вот она. – И Эбби указала на коробку. Там лежала желтая старая потрепанная записная книжка, перевязанная шнурком. – Вдруг тебе будет интересно – кажется, что-то зоологическое.

Я с неохотой оторвался от статьи о женщине, оставшейся без ушей (она вышла замуж за этого хирурга), и сдул с книжицы пыль. Заголовок написан от руки выцветшими чернилами. НОВАЯ ТЕОРИЯ ЭВОЛЮЦИИ ДОКТОРА АЙВЕНГО СКРЭБИ. Дата внизу чем-то забрызгана – похоже, кровью.

Пока Эбби суетилась по дому, переставляя мебель, и проводила пальцем по каминной полке – проверить пыль, – я просмотрел трактат. Читать я не люблю, а вот пара картинок зацепила внимание. Выполненные довольно любительски, однако чернильные наброски я опознал: кости млекопитающих и, без сомнения, черепа каких-то приматов.

– Интересно? – спросила Эбби. – Императрица предположила, что это по твоему адресу.

– Да. Спасибо. – Я листал дальше. И при виде наброска обезьяны застыл в изумлении. – Господи боже!

– Сам? – слабо отозвалась Эбби из другой комнаты. – Сейчас прилечу!

– Ничего особенного, – пробормотал я.

Впрочем, я лгал. То был набросок не простой обезьяны. А моей вешалки для полотенец. Никакой ошибки. Разве что на картинке – минус голубые стеклянные глаза и на месте мужские гениталии. Та же человекообразная поза – результат необычного наклона тазобедренного пояса. Те же хрупкие уши, то же распределение волос, те же…

Под рисунком доктор Айвенго Скрэби написал: «Мартышка-джентльмен, последний представитель своего вида, пойманный в Модагоре в 1843 году и переправленный из Jardins Zaologique de Modagor[111] в Великобританию на зоологическом исследовательском судне «Ковчег» в 1845 году».

Вот тебе на, черт меня побери.

– Сам, куда положить наволочки? – окликнула меня Эбби. Но я не ответил. Я уже отвлекся – и зачарованно читал. И снова и снова открывал страницу с рисунком обезьяны. Я смутно отметил, что Эбби ушла, а близняшкам пришлось орать, чтобы добыть свое какао.

Пока они весь день валялись в кровати – спали или работали над таблицей, – я сидел внизу на канапе, изучая документ доктора Айвенго Скрэби. Во многих местах чернила выцвели и читались с трудом, но к вечеру я все же осилил все семьдесят страниц. Книгу явно писал сумасшедший. Ее главный тезис – до абсурда детское и ненаучное предположение, опиравшееся на обезьяну, найденную на чердаке Ядров, – судя по всему, был навеян завистью к Чарлзу Дарвину. Скорее всего, автор, доктор Айвенго Скрэби, и впрямь являлся неким таксидермистом, как он утверждал. Его широкие познания в таксономии не вызывали сомнений, а если чучела на чердаке – его работа, то он, без сомнения, мастер. Но, как и большинство таксидермистов, зоолог из него вышел никудышный, и он явно жаждал произвести фурор в зоологических кругах.

По-своему занимательная книжка. Разумеется, полный бред. Сам тезис можно выкинуть сразу. Зато набросок обезьянки включил мозги. У меня проснулся аппетит. Я хотел узнать побольше об этом виде. Срочно. Потому что, если они вымерли, как утверждал Скрэби, чучело стоит кучу денег.

Кучу денег.

Я не мог выкинуть мысль из головы весь день, и она продолжала там трещать, даже когда я вечером отправился в бар.

Я вошел, и меня поприветствовал Норман Ядр.

– Привет герою-завоевателю, приятель! Что думаешь о новости? Небось не на шутку взволнован – у тебя-то их две на руках? – И он подмигнул.

– Какой новости?

– Ты не слышал? – рассмеялся Рон Биттс.

– Ее крутят во всех выпусках с пяти часов, – добавил Тони Малви.

– Что там? Гоните.

– Женщина в Глазго утверждает, что беременна, – торжествующе объявил Норман, вручая мне пиво. – Выпьем, приятель!

Какое-то время я это переваривал.

– Что, естественно? Не из Банка Яйцеклеток до взрыва?

– Нет. Совсем недавно. – Глаза его горели от возбуждения. – Смотри сам, приятель. – И он включил новости.

Телевизионный выпуск подтвердил все, что ребята говорили о женщине из Глазго. Но тем дело не кончилось. Количество беременных возросло с одной до…

– Семи тысяч? Что, всего за пару часов? – закричал Рон Харкурт. Мы все уставились на экран.

– НИЧЕГО СЕБЕ! – воскликнул Норман. – Ни черта себе поворот, а? Я всегда говорил: британцы выживут! – Он извлек бумажную салфетку из кармана кардигана и, не стыдясь, промокнул слезу. – Чудо жизни, Сам! Только представь! Мы снова услышим шлеп-шлеп маленьких ножек!

В программе новостей показали карту Великобритании. Концентрические круги расходились от Глазго, где был отмечен первый случай беременности; кажется, дальше заявления сыпались последовательно из областей к северу, югу, востоку и западу от города.

– Смотрите! – закричал Рон Харкурт, тыча в анимированный график. – Волна прошла за Ханчберг!

Разнообразные ученые, духовные лидеры и политики оживленно обсуждали известия. Это возрождение, соглашались они. Триумф. Мы снова можем планировать будущее.

– Мы всегда утверждали, что это временный спад, – самоуверенно заявил некий политик.

И только один тип – бледный заикающийся профессор – усомнился:

– Но где д-д-д-д-доказательства? – повторял он. – Хотя бы один случай подтвержден медицинской экспертизой? – Я уже слышал его по радио. Какой-то психолог.

– Семь тысяч тестов на беременность не могут лгать! – возразила ему женщина.

– Н-н-н-н-неужели? – парировал тощий человечек. – А мы уверены, что все они купили эти т-т-т-т-тесты? Не д-д-д-д-думаю. Мы же говорим о семи тысячах ж-ж-ж-ж-женщин. Я сомневаюсь, что в с-с-с-с-стране есть с-с-с-с-столько т-т-т-т-тестов на б-б-б-б-беременность!

– И ему не стыдно! – заорал Норман, побагровев от возмущения.

Публика в студии и «Упитом Вороне» дружно согласилась. Раздались крики негодования и вопли в духе «Уберите его из шоу!», «Да как он смеет!».

– Не хватало нам только фатализма, – кивнул какой-то священник. – Лучше давайте опустимся на колени и возблагодарим за все Господа, друзья!

Но тощий психолог жалостно не унимался:

– Я не пытаюсь р-р-р-р-развеять эйфорию, которая охватила н-н-н-н-н-нацию. Поверьте мне. Я хочу, чтобы у моей жены родился р-р-р-р-р-ребенок не меньше, чем любой м-м-м-м-мужчина. Но нам стоит помнить, что все эти т-т-т-т-тесты легко подделать. Вдобавок, премия слишком в-в-в-в-велика.

– В шею его! – закричал Тони Вотакен.

– Возможно, это все лишь с-с-с-с-самообман, – предположил психолог, но его заикающийся голос потонул в хоре негодования.

– Вот ведь с-с-с-с-собака на сене! – возмущенно заорал Билли Оводдс. – Он хочет сказать, что все эти б-б-б-б-б-беременности выдумали ради денег!

Все рассмеялись.

– Но, признайте, это и впрямь довольно странно, – заметил я. – Все вдруг взяли и з-з-з-з-забеременели.

– Не все, – отозвался Норман. – П-п-п-п-посмотрите на карту! Глазго! Это началось в Глазго и распространяется повсюду. Да и по-любому не страннее, чем то, что зачатия резко прекратились в М-М-М-М-Миллениум.

Мне пришлось признать, что он прав.

– Правь, Британия! – закричал Норман. И запел. Вскоре мы все присоединились. Такое способствует взлету патриотизма. Все парни вместе.

– Правь, Британия, Британия правит морями! – затянули мы, пьяно пошатываясь и обнявшись за плечи. – Б-б-б-б-б-британцы никогда, никогда не будут рабами![112]

И в ту же ночь, когда я дополз домой из «Ворона», близняшки огорошили меня новостью. Они сидели на кровати в куче праздничных воздушных шаров и пили какао с солодом через ультрамодные трубочки.

– Сам, мы беременны.

– Поздравляю, девочки, – не растерялся я. Ясное дело, шутят. Услышали новости и решили попробовать. Но почему-то у меня закружилась голова. – И я – счастливый отец? – Я пытался говорить ровно, но во мне бурлило пиво и националистические страсти; голос дрогнул.

Близняшки пососали соломинки и торжественно посмотрели на меня.

– Да, – хором ответили они. – Ты.

– Мы разбогатеем! – добавила Бланш.

– Мне нужно минутку посидеть, – промолвил я. И провалился в черноту.

Глава 23

Склянка

Не отрицаю: воспитывая из меня, мальчика, мужчину, Пастор Фелпс делал все, чтобы я пошел по его стопам. Если бы они с миссис Фелпс не растили меня как сына, одним Небесам известно, какую бы дорогу я избрал. Перестал бы когда-нибудь ползать на четвереньках? Научился бы говорить?

И все же выражение «сделал себя сам» приходило мне на ум все чаще и чаще по мере того, как мое пребывание в Ханчберге подходило к концу. Ибо разве не стал я за последние три года юношей, который в силу обстоятельств создавал из себя, что мог? Словно вельбот, на котором мы с Томми Болоттсом как-то обрезали швартовы, я плыл в свободном плавании. Я оставил капитана на берегу. И наконец (если вы простите меня за эту долгую морскую метафору), встал на ровный киль. Так я думал.

Но как быстро и внезапно может разразиться шторм, а судьба – измениться? В моем случае это произошло за несколько секунд.

Стояла зима 1864-го, и меня вот-вот должны были рукоположить. Церемония должна была стать коронным моментом моего двухлетнего пребывания в Ханчберге, и я решил побаловать себя и купил у маленького Джимми Коува себе в подарок связку из восьми зеленых бананов, которые славно дозревали теперь в моем шкафу. Я собирался съесть их один за другим после обряда посвящения, назначенного на следующее утро в одиннадцать под председательством Настоятеля и Епископа. Я с нетерпением ожидал обоих событий – хотя, стыдно признаться, меня настолько пленили бананы, что перспектива их отведать волновала меня даже более, чем вступление в сан пастора.

– Эй, Графиня! – утром крикнул мне Фартингейл через стол в трапезной.

Я поднял глаза и увидел его хищное лицо.

– У нас сегодня в твоих комнатах гулянка! – заявил он. И пояснил, что в Семинарии существует традиция: для студентов, готовых вот-вот вступить в лоно Церкви, устраивается «холостяцкая пирушка». Сердце мое упало – теперь я понял, почему и последнее время все перешептывались по коридорам. Миссис Фуни уехала с Тилли в Уэльс проведать родственников и вернется лишь через неделю; мои друзья-теологи явно об этом прознали. – Что, Пердунишка, рад, что выбрали твое жилище? – поинтересовался Фартингейл, ухмыляясь. – Большая честь для тебя, верно? Будешь себя хорошо вести – даже пригласим!

– Ну, что скажешь, Ой-хромой? – угрожающе спросил Гэнни, ставя возле Фартингейла свою тарелку с супом.

Я подставил вторую щеку.

– Эй, слушайте все! – заорал Поппл, забравшись на стол. – Пердунишка приглашает нас сегодня к себе на пирушку! Встречаемся в доме миссис Фуни в восемь часов ровно!

В восемь, как мне и угрожали, начали подходить незваные гости, и через полчаса две мои комнатушки уже кишели сокурсниками-теологами. Скоро комнаты были набиты до отказа; студенты с других кафедр пронюхали про пирушку и, не успел я и глазом моргнуть, как пять ботаников, геолог и несколько медиков, только что сдавших выпускные экзамены, решили тоже появиться – с целой свитой прихлебателей. Комнаты заволок едкий табачный дым, и мне стало дурно. Вскоре перед гуляками встал выбор: либо вечеринка лопнет, либо следует проникнуть в личные апартаменты миссис Фуни. Так как первое – не выход, гости избрали второе, и я со страхом наблюдал, как раскидывают по полу аккуратно расставленные вещи моей дорогой хозяйки и исследуют содержимое ящика с игрушками.

И вскоре кучка молодых людей уже играла с шариками, которые я подарил Тилли, и заглядывала под юбки ее фарфоровых кукол. Я пребывал в ужасе и время от времени, заикаясь, выражал недовольство – но тщетно.

– Развлекайся, Пердунишка! – глумился Фартингейл.

– Если, конечно, не предпочитаешь праздновать со своей шлюхой на Микл-стрит! – добавил Гэнни, отхлебывая ром из бутылки.

– Эй, посмотрите сюда! – закричал какой-то студент из спальни. И появился, неся трофей – связку моих заветных бананов, тех самых, что я берег, дабы отметить завтрашнее посвящение в сан.

– Бананы! – завопил Гэнни. – Я их как-то пробовал! Отличная штука! Делите на всех!

Я застонал; мне оставалось лишь наблюдать, как мои драгоценные фрукты вырывают из рук Гэнни под громкие, мощные крики восторга. Гуляки быстро приговорили бананы, и вскоре от моей связки ничего не осталось, кроме шкурок, разбросанных по полу миссис Фуни.

– Ура Пастору Пердунишке! – завопил с набитым ртом Хиггз и похлопал меня по спине. – Превосходные бананы! – Кусочек вылетел у него изо рта и приземлился ко мне на жилет, и меня переполнила меланхолия. – Выпей, сэр!

И тут парнишке лет двадцати с костлявыми коленками, порядком набравшемуся, пришла в голову блестящая идея – залезть на каминную полку, где хватало места для троих, и провозглашать с нее тосты в честь нас и скорого посвящения. Кое-какие украшения пришлось для этой цели снять, и я нервно наблюдал, как Фартингейл смел на пол мою ракушку, а Гэнни щупал ножик для рыбы, подарок матери Томми. Также убрали мою Библию, и яйцо ската, и «Мировую историю» Хэнкера, и «Ракообразных» Германа, а все мои сушеные тыквы бесцеремонно сдвинули в сторону. Я не отрывал взгляда от склянки; я не хотел привлекать к ней внимания, но беспокоился за ее сохранность. Я обеспокоенно смотрел, как Фартингейл не без помощи Гэнни откатил ее в дальний конец полки. Наверное, Фартингейл заметил мой взгляд, потому что емкость тут же привлекла всеобщий интерес.

– Что там, Фелпс? – спросил Фартингейл, подцепляя склянку.

Я промолчал, но сердце мое разверзлось в страхе.

– Тайна? – не унимался Фартингейл. Он с тысячи шагов различал малейший признак слабости.

– Да, расскажи нам, что ты в ней хранишь! – потребовал Поппл. – Это ром?

Это Поппл как-то обозвал меня – из-за моего искреннего уважения к Настоятелю (прости, читатель, что повторяю эти грубые слова) – «жополизом».

– Или маринованная селедка? – гадал Фартингейл. Он знал, что я из рыбацкой деревушки. От меня добивались отпета.

– Может быть, тост? – неуверенно предложил я, но Поппл уперся рогами – пусть я объясню, что в склянке. – Ничего особенного, – сказал я. – Мне оставил это отец. – Но Поппл продолжал яростно настаивать. Я подумал, как бы солгать, но неправда всегда давалась мне с трудом, ибо за нее мне с таким постоянством доставалось в детстве, поэтому в голову ничего не приходило.

– Ну? – настаивал Фартингейл. – Что это за ужасная тайна? Это съедобно?

– Нет! – в ужасе закричал я. Господи, не дай им съесть человеческую плоть!

– Животное, овощ или минерал? – спросил другой студент.

– Животное, – выдавил я. Мне хотелось одного: чтобы они перестали. И я выпалил: – Смею предполагать, что это пуповина, – я умолк, – которая некогда соединяла меня с матушкой.

На этих словах комната взорвалась какофонией смеха, издевок, колкостей, гиканья и свиста, и склянка вместе со смущенным и несчастным владельцем стала объектом веселья и насмешек.

– Тащите ее сюда! – крикнул Фартингейл, заводя всех. – Давайте исследуем ее поближе.

– Да, точно, – согласился Поппл. – Киннон у нас медик. Он может высказать свое мнение о здоровье этого занимательного предмета.

– Там не на что смотреть, – завопил я. – Не на что!

Почти что правда; жидкость в склянке из-за тепла от камина помутнела еще больше с того дня, как я привез ее из Тандер-Спита. Пуповина смотрелась неясным разводом.

Но Киннон, молодой студент-медик, непреклонно настаивал, что должен ее осмотреть, так как в последнее время весьма интересуется акушерством и гинекологией (тут он подмигнул однокурсникам), и вернет мне склянку, как только мельком глянет на интересующий его объект.

– Пожалуйста, умоляю, осторожно! – закричал я, когда мою склянку – вдруг ставшую для меня необычайно ценной – спустили с полки. Я наблюдал, как ее передают над головами Киннону, который стоял у дверей рядом со студентом, курившим трубку.

– Что-нибудь может загореться! – Я был близок к обмороку.

Я плюхнулся в кресло и молча начал молиться. Киннон, прищурившись, заглянул в склянку.

– Можно, я ее открою? – в конце концов, спросил он, борясь с крышкой.

– Да! – подбодрил его Фартингейл. – Давайте все посмотрим!

– Нет, прошу вас, не надо! – выпалил я во внезапном приступе необъяснимой паники. Мой позвоночник содрогнулся. – Это фамильная реликвия, – слабо добавил я.

На этом вся комната снова рассмеялась, а женщины презрительно завизжали. Одна из них завязала юбку высоко над талией, и два пьяных студента оттягивали резинки ее панталон. Я взлетел с кресла и как можно быстрее ринулся через толпу, чтобы вернуть склянку. Это зашло слишком далеко. Ощутив внезапный прилив воли и необычайной смелости, я постарался выхватить склянку, но Фартингейл уже забрал ее у студента-медика и теперь держал высоко над головой. Я видел, как со дна поднимается осадок, полностью скрывая белесый орган.

Фартингейл влез на стол.

– Ну что, открыть ее? – закричал он.

– Да!

Большинство гуляк, дошло до меня, уже набрались; женщина в панталонах сунула руку в брюки одному из студентов и теперь что-то там вертела. Студент постанывал.

– Нет! – горестно воскликнул я и, пошатываясь, прыгнул вперед за склянкой. Я умудрился было схватить ее одной рукой, но на чем-то поскользнулся – без сомнения, на кожуре банана – и ослабил захват. Фартингейл потянул склянку, и в хаосе мельтешения рук емкость полетела вниз.

И разбилась внезапно и пугающе у ног Киннона.

Ад кромешный!

От лужицы на полу поднимался ужасный едкий смрад, и комнату мгновенно охватила паника – все прикрывали руками лица, давясь вонью.

– Быстрее! Уходим! – завопил Поппл сквозь кашель. – Открывайте дверь, пока мы не задохнулись!

– Несите воду! – давясь, кричал Гэнни. – Залейте это!

Все шумно и беспорядочно ринулись к двери, спасаясь от испарений; кто-то еще поскальзывался на банановых шкурках. кто-то визжал, кашлял, кричал, все в слезах, у всех течет из носа. Глаза жгло от химии и слез, но я остался стоять – взирая на разбросанные по полу осколки стекла и мою пуповину. Я застонал.

Киннон, студент-медик, зажал нос и присел на корточки, чтобы ее разглядеть. Кашляя, мы на пару рассматривали предмет.

– Странная у вас была мать, мистер Фелпс, – проронил он. – Сыграть с сыном такую шутку.

– Шутку? – слабо переспросил я. – То есть, шутку? – Голова шла кругом.

– Ну что, приятель? – спросил Киннон. – Пойдем отсюда?

Но я не смог ответить. Киннон вытер рукавом рот и нос и снова закашлялся.

– Как это шутку? – в конце концов пробормотал я. Голос у меня звучал, как у миссис Фелпс на смертном одре. И вдруг я увидел ее черное легкое на белой простыне. Она думала, это ее душа. – Какую шутку?

Мы вместе посмотрели на предмет, от которого поднимались пары формальдегида. Киннон глянул на меня.

– Потому что это не пуповина, – наконец произнес он.

– А что тогда? – еле вымолвил я. Меня мутило, я задыхался от поднимавшегося смрада.

Впрочем, вопрос был излишним – любой мог сказать мне, что это.

Господи, помоги.

– Успокойся, – прокашлял Киннон. – Наверное, она просто пошутила.

Основание позвоночника содрогнулось от жуткого, безумного узнавания; я перегнулся через Киннона, и меня вырвало ему на колени.

Из пятнадцати студентов-теологов, которых должны были рукоположить на следующее утро, один так и не явился на церемонию. Потому что я сбежал.

На полу я увидел хвост.

Я прашу вас ПОНЯТЬ адно, Пастор Фелпс, – писала Акробатка, – Абстаятильства были асобеными.

Глава 24

Сомнительная беременность

Обстоятельства оказались беспрецедентными; даже уникальными. Вот вердикт мировой общественности. Британия как страна вступила в девятимесячный период безумия. Первый триместр выдался довольно шатким – многие браки распались под аккомпанемент взаимных обвинений.

– Война полов, – заявил Норман. И он был прав: ситуация серьезная. В том числе и потому…

Нет, постойте. Что-то я начал задом наперед.

В ночь, когда близняшки объявили о своей беременности – вместе с другими пятью миллионами женщин, – меня добили шок и алкоголь, и я отрубился, так и не переварив новость. На следующее утро это не понадобилось – страна срыгнула за меня: весь сыр-бор оказался несвоевременной апрельской шуткой. Или, как выразился Рон Харкурт, «три короба гормонального женского вранья».

За двадцать четыре часа с первой тревоги в Глазго стало ясно, что мы наблюдаем не резкий всплеск фертильности с эпицентром в этом городе, а волну массовой истерии, вызванной жадностью, порожденной, в свою очередь, пятью миллионами евро премии. Заикающийся психолог все же оказался прав. Ни одной настоящей беременности. Все – либо сознательные фальсификации, либо самообман. И это уже официально. Настолько, что премьер-министр повторил это трижды в Палате Общин:

– Официально, официально, официально.

– Никогда в истории, – насмехался глава оппозиции, – правительство – или подконтрольную прессу – так не обводили вокруг пальца! На ум приходят слова «безмозглая» и «курица»!

И с этим сложно не согласиться. Эффект домино, произведенный одной женщиной, некой миссис Белиндой Джилли, положил начало эпидемии заблуждений и обмана. Беременность дамы – первый заявленный случай – оказалась умышленной фальсификацией. Миссис Джилли уговорила своего мужа-доктора подделать два теста. Она хотела Премию и денег.

– Она так настаивала, – оправдывался пристыженный доктор по телевизору. – Я просто хотел, чтоб она была счастлива. – Он в отчаянии замолчал. – Такое порой совершаешь, чтобы порадовать ближнего.

– Даже зная, что это неправильно? – пикировал репортер.

Доктор Джилли повесил голову:

– Ну, иногда, да.

Когда новость о «беременности» миссис Джилли распространились – сначала из уст в уста, потом через слухи и по местному радио, затем по стране, – другие женщины подсознательно уцепились за эту идею. Все случаи оказались либо такими же подделками, либо следствием массовой истерии с эпицентром в Глазго. По результатам анализа выяснилось, что всем хотелось заполучить Премию. Массовая истерия свойственна женщинам во время кризисов – в частности, разновидность синдрома Мюнхгаузена. Фактически, de rigueur.[113] Поразительно, утверждали некоторые, что такого не случилось раньше.

– Все еще беременны? – поинтересовался я у близняшек, когда мы выключили телик на следующее утро. Они были бледны и нервничали.

– Да, – негодующе отрезали они. – Может, у них и ложные беременности, но у нас настоящая. – Голоса у них заметно дрожали.

– Ну, есть же конкретный срок, – заметил я. – Поспорим?

Они смерили меня грозным взглядом, и я укатил на ферму к Оводдсам. Когда я вернулся под вечер, близняшки все еще валялись в кровати в желтых ночнушках и заговорщически перешептывались. По ящику ночью крутили специальный выпуск новостей: согласно национальному опросу, несмотря на неоспоримые медицинские доказательства, шестьдесят процентов женщин, в начале паники заявлявших, что беременны, не отреклись от заблуждения.

А это вылилось в социальную проблему глобального характера, утверждали телеэксперты. Тесты на беременность было не купить ни за какие бабки, а очередь на УЗИ стояла на полгода вперед. Когда женское население погрузилось в хаос самообмана – либо эйфорический, либо депрессивный, – мужское душевное спокойствие рухнуло в неизмеримую бездну. Согласно журналу «Ваш питомец», с начала массовой истерии упали продажи обезьян, а многих обезьян – прежде возлюбленных чад – выкидывали на улицу: теперь их псевдомамаши с уверенностью ждали настоящих детей. В Лондоне даже создали приют для осиротевших обезьян. Туда я и направлюсь, подумал я, если здесь станет совсем невтерпеж. Теперь угроза тяжбы с миссис Манн казалась и вовсе нереальной: скорее всего, она «забеременела», как и остальные.

Прошли недели, и в Великобританию с камерами и опросниками слетелись социологи и социальные психологи со всего земного шара – регистрировать течение нового «британского недуга». Словно из ниоткуда возникла целая новая индустрия: вдруг появились передачи с «горячей линией», курсы для рожениц, общественные теледебаты, магазины колясок, антикризисные центры, детские книжки, гипнотерапия, ароматерапия, рефлексология, массаж ступней, службы предотвращения суицидов и милые игрушки на каждом углу. В «Упитом Вороне» мнения о том, как бороться с массовой истерией, разделились. Кита Ивза, тщедушного психолога-заику, которого осмеяли по телевидению в Ночь Сумасшествия, как ее окрестили, теперь почитали за икону здравого смысла – он появлялся на всех благотворительных мероприятиях, фотосессиях и в садовых центрах по всей стране. А признание, что он подумывал в начале кризиса бросить жену и эмигрировать в Финляндию, обеспечило ему звание героя дня. Вдобавок, как консультанту нации, ему предложили собственное телешоу, «Прорыв». В «Вороне» мы смотрели передачу регулярно.

– Существует три естественные реакции на п-п-п-п-подобные критические с-с-с-ситуации, – вещал доктор Кит Ивз. – С-с-с-с-сопротивление, б-б-б-б-бегство, п-п-п-приятие или и-и-и-и-игнорирование.

– Это четыре, – заметил я.

– Думаю, гуманнее соглашаться, – отозвался Норман. Они с Эбби избрали такую политику с самого начала: несправедливо разбивать иллюзию близняшек. Лично я думал, ее нужно хлопнуть сразу – если бы это было возможно. Я всегда был борцом.

– Из всех реакций, – рассказывал нам доктор Ивз, – п-п-п-п-приятие – самая опасная.

– Слышал, Норман? – спросил я.

– А что – я, например, знаю, что моя жена на самом деле беременна, – с негодованием заявил Кен Вотакен телевизору. – Что вы на это скажете, доктор Ивз?

Мы все переглянулись. Кен чокнулся.

– Я сваливаю к матери на пару недель, – признался Нед Пух-Торф, избравший путь бегства. – Не могу больше выносить это гнездование. Жена купила коляску и вяжет как полоумная.

Мы все соглашались – кроме Кена Вотакена, – что со стороны производителей детских товаров запруживать рынки младенческими принадлежностями, которые никому не понадобятся, – чистая эксплуатация. Я бы все это экспортировал странам Третьего мира – как несколько лет назад замороженную говядину.

– Все это – порождение жадности, – изрек Билли Оводдс.

Мы все – кроме Вотакена – кивнули.

– Подсознательной, конечно, – добавил я. – Мы столкнулись с жестоким самообманом.

Рон Харкурт предпочел стратегию игнорирования – лучшую реакцию на все эти «беременности», по мнению доктора Ивза. В случае Рона это было нетрудно. Его филиппинка, которую он заказал по каталогу, еще когда полагали, что иностранки будут рожать в этой стране, одна из немногих жен в Тандер-Спите не заявляла, что беременна. Потому что вообще отказалась от секса с Роном. Он не говорил, что любит ее. А она не могла жить без любви. Сделка не удалась. Девушка собиралась обратно на Филиппины – ее от Рона тошнило. Лучше она будет жить в бедности, но с настоящим мужчиной, заявила она.

– А что, если у них действительно родятся дети? – не унимался Вотакен, перекрикивая телевизор. – Что, если доктора ошибаются? – Мы с Роном переглянулись. Вотакен это заметил и, подскочив ближе, обвиняюще ткнул меня в грудь. – Ладно, Сам, когда у твоих подружек последний раз были месячные?

Тут он был прав: гигантские коробки тампонов, которые привезла Эбби, оставались нетронутыми.

– По крайней мере, больше не придется страдать от ПМС, – задумчиво изрек Билли Оводдс. – Впрочем, забавно: они все утверждают, что родят ровно через девять месяцев после того, как объявили о Премии.

Норман согласился, что смахивает на полную брехню. И пять миллионов евриков Премии, несомненно, повлияли на съехавший крышняк нации.

– Простите мой немецкий, – прибавил он.

И на мое домашнее хозяйство Премия повлияла не меньше. Чтобы отпраздновать будущие пять миллионов – даже десять, если родят одновременно, – Розобланши стащили мою кредитку и пустились транжирить бабки. Ложные гормоны превратили их в парочку маньяков-декораторов, которым приспичило капитально переоборудовать мой съемный коттедж: жалюзи и рельефная штукатурка цвета охры, слишком неуютно похожего на говно, внизу в туалете; отделка под мрамор оттенков «персик» и «клюква», напоминавших собачью селезенку, на крыльце; обои под Джексона, твою мать, Поллока[114] на кухне; гарнитур из дивана и двух кресел с кистями и претендующие на звание произведений искусства эстампы с репой в рамочках в гостиной. Все мои диски с концертными записями Элвиса сослали в гараж. Для сексуального треугольника стало дороговато: еще месяц, и у меня на счете будет огромный перерасход. Эбби, избравшая подход приятия их ложной беременности, наша верховная жрица вкуса, руководила всей операцией по каталогу универмага «Джон Льюис» и готовила для гигантского холодильника, который по ее настоянию я купил девочкам, дабы сделать из них порядочных женщин. Трудосберегающий агрегат, словно голодное животное-гурман, стоял в гараже, ожидая, когда ему скормят завернутые в пленку блюдца. Вдобавок, каждый день с коробкой инструментов захаживал Норман (он призывал, чтобы я звал его мистер Мастер), еще надежнее заколачивая меня в гробу семейственности. К концу второго триместра Тандер-Спит заполонили гуляющие вразвалочку женщины, растолстевшие от ветров, за счет подушек или природного жира. Роз и Бланш предпочли последнее и раздулись до такого размера, что с трудом протискивались в двери; они так распределили вес своей воображаемой беременности, будто к ним присоединилась третья близняшка. Выглядели они все еще привлекательно – насколько может быть привлекательной скульптура, вылепленная из чистого жира. Как и прочие городские истерички, близняшки радовались своей нелепой тучности и ею щеголяли. Собирались в стайки с прочими девицами, ходили на водную аэробику в центр досуга, а затем устремлялись в «Пицца Хат», где имелась особая скидку на пиццу – «На двоих».

– Мы рождены, чтобы размножаться, – заявила Роз, когда они с Бланш вернулись с курсов для рожениц Медицинского Центра Лысухинга – еще одного заведения, нажившегося на кризисе: клиника купила церковь Святого Николаса и переобустроила ее в приемный покой – под занятия для беременных и одновременно – групповой терапии для тех, кто пребывает в отказе.

– Мы положим начало новому племени, – изрекла Бланш.

– Это основной инстинкт, – авторитетно пояснила Роз.

– Со времен Ноя, – добавила Бланш.

Основной инстинкт, который скоро разорит нас подчистую. Мы приближались к третьему триместру помешательства; Роз и Бланш продолжали скупать кучу ненужных вещей: тостеров, переносных магнитофонов, подогревателей бутылочек, – для которых Норман, великий заговорщик, пришел и прибил полочку.

– Я тебя предупреждал, – радостно повторял он, отирая пыль с очередного детского стульчика или древней пластмассовой игрушки. – Близнярики-кошмарики! – И уходил.

Животы девочек все росли и росли; в конце концов мне пришлось освободить императорских размеров кровать, чтобы меня не задавили насмерть во сне. Я устроился на кушетке в приемной, где запах праксина навевал тошнотворные сны – сны, в которых лопотала, хныкала и выла макака Жизель. Может, ее внезапное возвращение должно мне что-то сказать? Ведь это она и ужасная миссис Манн способствовали моему приезду в Тандер-Спит – убежищу, которое так быстро стало ловушкой. Я пытался это проанализировать. Представлял Жизель: ее вздернутую мордочку, волосатые ножки, розовое платьице – но озарение все не приходило.

– Многим м-м-м-м-мужчинам стали сниться беспокойные с-с-с-с-сны, когда мы вошли в п-п-последнюю стадию периода помешательства, – предупреждал в «Прорыве» доктор Ивз. – Я хочу попросить вас приглядеться к э-э-э-э-элементам ваших с-с-с-с-сновидений и попытаться выстроить с-с-с-с-связи. Возможно, в них к-к-к-ключ к будущему благополучию ваших о-о-отношений.

Время шло; сезон ягнения овец сменился порой кошачьего гриппа, а затем сезоном бродячих собак. Жизель снилась мне все чаще, и я пытался извлечь из этого смысл, как советовал доктор Ивз, – но по-прежнему без толку. И вдруг, когда я брился в одно прекрасное утро и потянулся за полотенцем, я вывел связь:

Жизель – обезьяны – эврика!

Обезьяны!

Вешалка для полотенец! Мартышка-джентльмен! Рукопись доктора Скрэби! Рисунок!

Деньги! И как можно было так долго тупить?

Спасибо, доктор Кит Ивз!

Мартышка-джентльмен уже настолько стал частью домашней обстановки, что я его почти не замечал: он превратился в чистую функцию. В кутерьме помешательства на беременностях я и позабыл о трактате доктора Скрэби. Эбби отдала мне его в тот день, когда разлетелась новость про миссис Джилли из Глазго. Я хотел что-нибудь придумать, а потом…

Господи. С этим сумасшествием и беременными близняшками я совсем о нем позабыл. А теперь клял себя за то, что выпустил это из головы. Я ведь решил, что обезьяна может оказаться ценной, правильно? И куда я сунул трактат? Бог его знает. Я перевернул весь дом кверху дном и наконец обнаружил, что близняшки запихали его под раковину в кухне вместе с моими книгами по анатомии животных и отбеливателем. Я перечитал книгу. Похоже, парень и впрямь верил тому, что говорил. Впрочем, как и Роз с Бланш. Никакого мошенничества: чистая делюзия. Но рисунок мартышки-джентльмена и утверждение, что они вымерли, – в перспективе это звучало заманчиво. В финансовой перспективе. Хороший повод упаковать свои синие замшевые туфли и отправиться в путь.

Назначенная дата приближалась, и я с некоторым удовлетворением отметил, что близнецы наконец-то забеспокоились о деньгах. Возможно, их скоро озарит, что премию они могут и не получить. Они даже начали снова работать над генеалогической таблицей, которую забросили, едва решили, что они в воображаемом положении. И в то утро, когда я постановил, что настало время свалить обратно в Лондон, отдохнуть от сельской жизни и разузнать про мартышку-джентльмена, сестрички представили мне свой финансовый план из четырех пунктов, накарябанный помадой на листе жиронепроницаемой бумаги.

Я обшарил весь Интернет в поисках информации, но, несмотря на бесконечные письма от восторженных любителей приматов, так и не смог найти кого-нибудь, кто знал бы такой вид. Хочешь что-то сделать – сделай это сам.

Я перечитал список задач близняшек и вздохнул.

1. Получить диплом по генеалогии и продавать таблицы с родословными американцам.

2. Потребовать очередного увеличения гранта у доктора Бугрова.

3. Распродать весь старый хлам на барахолке.

4. Родить и получить десять миллионов евро! Ура!

– Пожалуй, я съезжу в Лондон, – заявил я.

– Мы не против, – отозвалась Роз, предъявляя мне вязаный комбинезончик.

– А куда именно? – поинтересовалась Бланш, доделывая подвесную гирлянду из звенящих жестяных кроликов и распухших бабочек.

– В Музей естественной истории, – ответил я. – Выяснять происхождение нашей необычайно интересной вешалки для полотенец.

Они переглянулись и состроили рожицы.

Странно, а мы как раз обсуждали эту старую рухлядь, – хихикнула Роз. – В связи с нашим финансовым планом.

Но что такого веселого, она так и не объяснила. Я сходил наверх и собрал вещи.

Ладно, возвращайся поскорее, – прокричали они мне вслед. – Нам рожать послезавтра!

Как и двадцати миллионам других женщин, подумал я и подбросил в воздух ключи от «нюанса», как в кино, – правда, поймать их не сумел.

Я уехал, а в ушах звенел стереосмех близняшек.

Глава 25

На пороге будущего

Клыки кровавы у Природы:[115] кто не видел ее исключительные ужасы? Кто не наблюдал, как Жук мистер Челюсти разгрызает живьем бедную Многоножку, миссис Коротышку? или как Паучиха миссис Крошка пожирает собственного мужа спустя секунду после совокупления? или как Кот мистер Лапка (да, Киска, так, Котеночек!) мучает и потрошит невинного грызуна, Землеройку мисс Пи? Назовите это неудачным замыслом, если угодно, однако такова жизнь!

И сама идея вернуть природного хищника, такого, как Homo sapiens, к якобы вегетарианской пище его древних примитивных предков из соображений «гуманизма» – не больше и не меньше, чем абсурд, сентиментальный каприз. И, что хуже, противоречит здравой логике! Подумайте о ее очевидных последствиях, мадемуазель Скрэби, та petite chérie, и вы не сможете ступить на грядку с овощами, из опасения раздавить садового слизня, и вам придется задерживать дыхание, чтобы не вдохнуть невинных микробов! Если мистер Дарвин прав, то, без сомнения, чем дальше мы эволюционируем, тем чаще, требовательнее, разнообразнее и изобретательнее должны становиться наши закупки у мясника! Это и есть цивилизация!

Такие мысли одолевают мсье Кабийо, бельгийского шеф-повара, пока он помешивает бульон из морской свинки для ланча Ее Величества. Тем не менее, как ни парадоксально, он признателен всем этим нелогичным спорам и сентиментальным капризам, из-за которых мисс Фиалка Скрэби лишилась рассудка и выгнала его с Мадагаскар-стрит. Ибо какой другой поворот событий привел бы к более счастливому исходу?

Должность главного повара Букингемского дворца – это вам не кот начихал. Мсье Кабийо тоже не чихает. Он вдыхает сладостный аромат тушеной морской свинки и свободы. Свободы для и свободы от! Что может быть возвышеннее, чем за пару коротких месяцев подняться по служебной лестнице слуг Ее Величества и теперь распоряжаться лучшей кухней страны, тем более, когда en pleine préparation[116] – одно из величайших пиршеств Королевы Виктории. Торжество приближается, и кухня, словно радушная хозяйка, окунулась в водоворот благоухающих действ: здесь филетируют, жарят, рубят, поливают, месят и взбивают, готовясь к важному событию, – а именно, мой дорогой читатель, к празднованию Эволюционного Банкета!

Да здравствует Чарлз Дарвин, почетный гость, из-за которого вся эта суматоха!

Кабийо тайком улыбается. Вспомнит ли его теперь ученый? Узнает ли великий зоолог, в честь которого устраивается Банкет, в округлом самоуверенном шеф-поваре Королевы страдавшего от морской болезни, но тщеславного молодого кока, который некогда путешествовал с ним на «Бигле»? Навряд ли, но дразняще возможно. Все-таки Дарвин – знаток теории эволюции. А что есть история жизни Кабийо, как не яркий пример личностных метаморфоз во времени? И что есть он сам, смеет предположить Кабийо, как не блестящий образец стремления Природы к совершенству – и его достижения?

– Вот. За'мись. – Тыча деревянной лопаточкой юнца, sous-sous-sous-chef,[117] Жак-Ив Кабийо указывает ему на дымящийся бульон и принимается мерить шагами кухню, в энный раз обдумывая планы на Банкет. Нужно приготовить замок из меренги – для него потребуется пятьдесят дюжин яиц. Будет тысяча угрей в желе. Кадка паштета из мангуста. Пять тысяч устриц. Отварная африканская ласка. Целое поле клубники – в глазури, разложенной порциями в формочки. Жареный на рашпере дельфин. Самый огромный фруктовый салат, когда-либо виденный в цивилизованном мире. Мусс из шакала à la triomphe.[118] Кошка-кебаб. Пятнадцать сотен порций amuse-gueules из фарша зебры и coulis de tomates.[119]

Не говоря уже о Механической Бомбе. Великолепный футляр коей устанавливают, пока мы говорим.

– Шуть-шуть левее! – распоряжается Кабийо, в предвкушении потирая руки.

– Да, сэр!

– Тепегь немного пгавее!

– Сказано – сделано, сэр!

– А тепегь – ТОЛКАЙ!

Здоровенный sous-chef[120] вздымает волосатые руки, и гигантская раковина – диаметром в добрые пятнадцать футов – опасно покачивается и наконец опрокидывается в предписанное горизонтальное положение на специальную тележку. Жак-Ив Кабийо осматривает раковину – огромную непоколебимую чашу из кальциевых отложений – критичным взглядом знатока. Ходят слухи, что раковина некогда хранила жемчужину столь необычную, что ее припрятали в тайной жемчужной комнате, ключ от которой имеется лишь у Королевской Бегемотицы. Но Кабийо плевать на жемчужину. Его волнует только раковина – и ее безопасное размещение на тележке.

Почему, дорогой читатель?

Потому что она должна стать частью его величайшего шедевра современного кулинарного искусства – работы настолько амбициозной, что ей суждено затмить даже славу его изданной книги «Cuisine Zoologique: une philosophy de la viande», вот почему!

Sous-chef сволосатыми руками, весь в поту, отходит в сторону и ждет дальнейших приказаний мастера.

– А тепегь надгай ее до самого блеска! – приказывает Кабийо, похлопывая по неровной поверхности ракушки. – Пока я не увижу в ней свое отгажение!

– Да, сэр!

Все, что касается Бомбы, должно быть идеально. Включая ее искусный механизм. Впервые услышав об удивительной Механической Многоножке, Кабийо отправил поисковый отряд – разыскать ее инженера, признанного гения.

– Он должен мне помошь, – настаивал бельгиец. – Он поймет. Только лучшие умы в этой стгане могут по достоинству осэнить мою idée.[121]

В итоге мистера Хиллбера, инженера Бродячего Цирка Ужаса и Восторга, в лучших традициях кулинарного идеализма выследили, за приличный гонорар переманили с обычной работы, разместили в комнатах для прислуги и втянули в великий план. Главный ингредиент коего – гигантская раковина – теперь стоит перед Кабийо, ожидая, когда ее непоколебимой оболочке зададут чистку всей жизни – изысканной расцветки внутренний слой скрыт, но многообещающе поблескивает. Суля тайну. Суля сюрприз в сюрпризе и в еще одном сюрпризе.

– А какой будет пудинг? – в детстве спрашивал Кабийо у матери.

– Пудинг «подожди – увидишь», – всегда отвечала мать.

Среди звона сковород и кастрюлей и шипения ароматного пара, Кабийо еще раз критично осматривает ракушку. И вдруг вспоминает несчастливые дни морской болезни и водорослей на борту «Бигля». Повар вздрагивает.

– Все эти водогосли должны исчеснуть! – распоряжается он. – Вот што я ненавижу – водогосли!

– Да, сэр!

Шир, шир, шир, скрипит железный ершик, оттирая вонючую траву, сыплющуюся вместе со сгнившими мидиями, моллюсками-блюдечками и рачками на пол. Шир, шир.

Да: Механическая Бомба требует необычайной самоотдачи, переговоров, вдохновения, мастерства, рвения и честного грязного труда. Длина поршней обговорена, на льняных скатертях чернилами набросаны чертежи, взвешены «за» и «против», решение принято, отвергнуто и принято снова; обещания даны и нарушены; планы намечены и выброшены за борт; волосы вырваны, ногти обкусаны, бренди выпито, потерян сон, полы в злости заплеваны. Vive la création![122]

– А, мой догогой 'иллбег! – восклицает Кабийо при виде конструктора Механической Многоножки. Хиллбер – маленький и жилистый, словно его сделали из вешалки, – вприпрыжку несется мимо рядов кондитеров в облаке муки и подбегает дружески пожать руку шеф-повара. Затем жестом представляет компаньона, появляющегося из того же мучного облака: резкого, словно отмороженного человека в щегольском галстуке-бабочке.

– Мистер Эдвард Железбок. Думаю, вы уже знакомы. Он прибыл сегодня утром.

– Добго пожаловать, мой догогой дгуг! – приветствует его улыбкой Кабийо. Последний раз они встречались много лет назад у доктора Айвенго Скрэби, когда Железбок был еще зеленым юнцом, учеником таксидермиста. Это он отвечал за арктический айсберг и его благополучную доставку в ледник Скрэби. А теперь его опыт как в науке заморозки, так и в таксидермии делал его бесценным членом команды. – Отлично, – провозглашает Кабийо, пожимая холодную руку Железбока. – Так што, нашнем? Нам нужно обсудить пгоблему ды'ания.

– А женщина? – переспрашивает Железбок. – Танцовщица? Ее оповестили о наших требованиях?

– Да, конечно, – кивает Хиллбер. – Она вызвалась сама – чуть ли не умоляла – участвовать в проекте. И просила передать, что с честью выполнит все, что мы потребуем. – Он умолкает, а затем возбужденно шепчет: – Все, в пределах и даже за пределами разумного!

– Merveilleux![123] – расцветает Кабийо; он доволен, но не удивлен подобной реакцией танцовщицы. Разве любой не отдал бы правую руку, чтобы стать частью его великого замысла? – Ну што, тогда пгодолжим, джентльмены? – Кабийо жестом приглашает их столу, к которому приколоты наброски и чертежи Механической Бомбы и ее дерзкого содержимого. Проходит несколько минут, и все они уже поглощены дискуссией, а Хиллбер что-то яростно рисует.

– Система отверстий? – предлагает он.

– Может быть, перископ? – размышляет Железбок.

– Или же шланг? – высказывается Кабийо.

– Или, – осмеливается Хиллбер, – более дерзкое, но эстетичное воплощение – миниатюрный воздушный шар?

– Да, верно! – Этот человек и впрямь гений!

Шир, шир, шир.

– Вот! Вон там! – вопит Кабийо, отводя взгляд от последнего наброска Хиллбера и тыча пальцем в рачка, укрывшегося на неровным краем раковины.

Sous-sous-sous-chef обеспокоенно отрывается от чистки:

– Да, сэр.

Шир, шир, шир.

Разве это не достижение – стать главой собственной кухни, лучшей кухни во всей Великобритании?

Достижение, которое Кабийо, некогда подававший водоросли в панировке с человеческой блевотой на борту «Бигля», имеет право отпраздновать.

И он отпразднует!

Шир, шир, шир.

Ях'чубытьТв'иммедвежонкомП'садим'няанацеэээпь, ув'зи меня, девчонка…[124]

Блэггерфилд, Нортонз-Криг, Уипперби. «Нюанс» ровно шла по автостраде, и я йодлем подпевал Элвису. Но недолго – вскоре собственный голос начал резать мне слух, пение превратилось в зевание, а потом стихло. Снаружи, чем дальше я ехал на юг, зелень становилась серее, а небоскребы выше. Прошел почти год, как я покинул Лондон, вдруг торкнуло меня. Боже. Впервые за долгое время я подумал о приемной в Тутинг-Бек и вдруг вспомнил мистера Манна, и тысячу евро, и Жизель в розовом платьице. И Иггли, и кремационный пакет, и письмо. И фразу «без колебаний». Я вздрогнул. Забавно: я уехал из-за одной обезьяны, а теперь возвращаюсь из-за другой.

Я глянул на фото мартышки-джентльмена, которое прилепил к приборной доске. Я подумывал взять чучело с собой в Лондон, показать эксперту в музее лично, но отверг эту идею. Слишком громоздкое. И, возможно, – волнующая мысль – слишком ценное. Поэтому я одолжил у близняшек поляроид и сделал пару снимков. Получилось не очень, но я спешил. Этот был лучшим, но все равно в жизни Джентльмен интереснее. Жесткий воротничок и панталоны тоже его не красили; такую одежду могла носить и обезьянка шарманщика. Наряд как-то ронял его достоинство. Я говорю «его», хотя все еще не ясно, мужская это особь или женская. Костюмчик мужской, но гениталии удалены подчистую. В трактате Скрэби говорилось, что это самец, но словам доктора не стоит доверять на все сто. Чокнутые с убеждениями – опасные люди. Я вспомнил о его нелепой гипотезе – «новой теории эволюции», как он ее называл. Весьма грандиозно. Хотя, быть может, идея и не казалась бредовой в те времена: викторианцы не знали о ДНК. И только где-то спустя столетие появились Докинс и Гулд.[125]

Я глядел на фото, и во мне снова закопошилось возбуждение – такое же, как в первый раз, когда я увидел обезьяну. Поистине примечательный экземпляр. Я понял, что у меня проснулся интерес к этому странному, почти человечному животному – интерес, какого не было с детства, когда я выкопал три четверти мумифицировавшейся лисы и хранил крысиные селезенки в холодильнике.

В полдень я остановился перекусить на заправке в Громмет-Хилл. Дожидаясь заказа, я разложил фотографии перед собой н одну задругой перебрал. Одним глазом я поглядывал на официантку; в наши дни нечасто увидишь девочку, не щеголяющую обязательным животом. На сиське у нее красовался бэдж: Я ПАУЛА, ЧЕМ МОГУ ПОМОЧЬ? Когда она подошла к моему столику и принесла курицу с чипсами и салат на гарнир, я подробнее рассмотрел ее грудь.

– Простите, – сказал я, заметив ее смущение. – У меня дислексия.

– Здесь написано: «Я Паула, чем могу помочь?», – ответила она.

– Принеси мне колу, Паула, детка, – очень поможешь, – предложил я. И одарил ее взглядом а-ля Элвис – тем, от которого они тают от страсти. Но крошка не заметила моей изогнутой губы: она глядела на фотографии.

– О-о-о, какой милый, – сладко пропела она. – Обожаю детей. У меня шимпанзе. Сколько ему? Он у вас давно?

Господи, подумал я, сгребая фотографии. Страна сошла сума.

– Он мертв, – выпалил я.

В ее глазах тут же набухли слезы:

– Ой, мне так жаль! – пролепетала она, коснувшись моего плеча. – Как вы… его потеряли?

– Я его убил, – отрезал я, вспомнив Жизель. – Мне можно. Я ветеринар.

Это отправило ее в нокаут.

Граф Пото играл в лото…

Прежде чем уехать на паровозе на север, я воздал молитву на платформе: Господи, пусть я гонюсь за химерой. Пока мы, пыхтя, останавливались в каждом маленьком городишке по дороге в Лондон, я веселил себя скороговорками как мог, и читал названия населенных пунктов: Снэйлз-Рамп, Хинкли-Ферт, Нэйвзвуд-андер-Гэб, Блэггерфилд. Когда мы добрались до Громмет-Хилл, разум мой уже смыло осколками викингской тарабарщины.

В бок меня все время толкали локтем – женщина вязала странную пару рейтуз для сына. Она сообщила мне, что он танцует в труппе. Передняя ластовица была размером с торбу.

– Он настоящий мужчина, – сказала она, прочитав мои мысли, и рассмеялась.

Я из вежливости посмеялся вместе с ней, но смех прозвучал фальшиво. Если только мужской орган и нужен, то я тоже человек.

– А что делает человека человеком и мужчиной, мадам? – неожиданно спросил я.

– По мне, хватит, если он воспитанный джентльмен, – отозвалась она; на лице ее вдруг проступила усталость. – Говорит «пожалуйста» и «спасибо» и, если понадобится, пожертвует жизнью ради спасения другого.

Некоторое время я, погрузившись в раздумья, чесал блошиные укусы.

Когда я рассказал свою историю Киннонудве ночи назад, он поставил мне диагноз «помешательство» и прописал сперва горькую соль,[126] затем касторовое масло, затем опий. И теперь, пока паровоз пыхтел по равнинам Нортумберленда, направляясь на юг, я чувствовал, как действие трех лекарств заканчивается, и сердце сжимается от предательского беспокойства.

Нортонз-Криг, Уипперби, Бриль. Чем дальше мы продвигались на юг, тем выше становились деревья и пышнее растительность. На полчаса мы остановились в Нобб-он-Хамбер, где показалось солнце, озарив вагон лучами нежданного чуда, и женщина с вязанием предложила мне кусок цыплячьего бедра. Я вежливо отказался. Я ослаб от голода, пояснил я, но должен сегодня поголодать из-за моего червя. И тут она заметила на мне под шарфом неподобающий воротничок священника и принялась извиняться за необдуманное упоминание «штуковины» сына.

– Ничего страшного, мадам, – пасторским голосом ответствовал я. – Материнская гордость – благая вещь.

– Он танцует «Лебединое озеро» в Королевском Балете, – С облегчением добавила она, радуясь, что я не огорчился. Прямая и обратная петля. – Не лебедя, одну из прочих птиц.

Коростеля? Баклана? Серебристую чайку? – задумался я, вспоминая морских птиц, круживших в небесах Тандер-Спита, и Иареда,[127] моего почтового голубя, который сейчас дремал в клетке, прикрытой тряпицей. Я больше склонен доверять робкой птице, чем дешевой почте.

Фибз-Уош, Краутерли, Аксельхонч. Я спал урывками и прогнулся обезумевший, вспоминая о своей ужасной цели.

– Все порядке, мой дорогой? – вдруг спросила женщина возле Глэдмаута, толкнув меня локтем под ребра, когда дергана клубок. – Вы дрожите.

Я промолчал и лишь укутался плотнее в сюртук, словно в раковину.

Наконец, Лондон: станция Святого Панкраса; поезд изверг меня, и я оказался на платформе, вертя на шнурке ракушку. Это успокаивает, подумал я, когда все время на шее носишь океан. Наверное, Томми знал, когда дарил мне раковину, как я буду скучать по шуму прибоя. Теперь я никуда не пойду без моей драгоценной ракушки.

Я приложил ее к уху. Шшш, Шшш.

Но, простояв минуту, я сдался и сунул ракушку обратно в тепло моего сюртука, рядом с флягой в форме распятия.

На платформе царило столпотворение. Сердце мое разрывалось.

– Забудь об этой чепухе, – настаивал Киннон, наливая мне снова касторки. После того как разбилась склянка, он отвел меня к себе в комнаты, и я предъявил ему доказательство – мои ступни.

Никогда еще, подумал я, когда мы вдвоем их рассматривали, не выглядели они волосатее и уродливее.

– Тебе нужен отдых. И сон, – постановил Киннон.

Он заблуждался. Я усвоил урок. Мне нужна была правда.

Не могу, запротестовал я.

Но сделаю, отозвался кто-то внутри.

Иареда я оставил в почтовой голубятне на станции, сказав, что вернусь через неделю – отправить письмо на север.

В Паддингтоне я отыскал пансион; женщина, которая им заправляла, явно шестым чувством улавливала финансы жильцов – она меня сразу предупредила, что всегда требует деньги вперед. Комната оказалась грязной и унылой – не чета моему уютному холостяцкому жилищу в Ханчберге, где кухню наполняло материнское тепло миссис Фуни и запах мака и пекущегося хлеба.

Я уснул, засунув вату в одно ухо и приложив ракушку к другому. А на следующий день обнаружил на голени клеща. Клеща я сжег, но его головка осталась в коже.

– И больше никаких криков во сне! – заявила хозяйка наутро, пропуская мимо ушей мое замечание про паразита. В отличие от пышногрудой миссис Фуни, ее торс, затянутый корсажем, был плоским и твердым, словно панцирь жука, а глаза – зелеными бусинками недоверия. – Здесь вам не Бедлам.

Да, здесь располагался другой маленький Ад. Я заплатил женщине за следующую ночь, и она занесла пометку в гроссбух. Впрочем, я знал, что не один кричу по ночам. Пастор Фелпс всегда повторял, что Лондон – город, где молодые провинциалы быстро сходят с ума.

– Или куда бегут, уже лишившись рассудка, – мрачно добавлял он.

Я нашел маленькую кофейню в бельведере в Регентс-парке и уселся там, впитывая все это: заключаемые сделки, филантропию, публичные дома, имперское хвастовство. В конце концов, затосковав по океану, я побрел к докам – но там плескалась незнакомая мне вода. Я видел много кораблей в море, с надутыми ветром парусами, но здесь узрел выброшенные на берег создания – их огромные корпуса трескались от солнца, их души были скованы сходнями, тачками и канатами.

Когда я на следующее утро вышел из пансиона, ко мне присоединился еще один жилец; он представился Хайксом. Вместе мы прогулялись до Регентс-парка и моей кофейни в бельведере, и там он выслушал мой путевой рассказ.

– Вы чем-то взволнованы, – заметил он, разглядывая меня.

– Ничего особенного, – ответил я.

– Вот. – И он предложил мне бренди из своей фляги, не догадываясь, что я ношу в пустом распятии. – Выпейте, – посоветовал он. – А потом сделайте то, зачем сюда приехали.

– А вы? – переспросил я.

– Сниму на час толстую шлюху, а остальное спущу в карты. Мы отпили кофе.

– Я найду человека, – наконец выпалил я, стукнув чашкой о блюдце и в волнении расплескав половину содержимого. Мой собеседник поднял бровь. – И заставлю его сказать мне правду.

– Держите. – Хайкс сунул мне флягу под нос. – Глотните этого.

– Вообще-то я непьющий, – солгал я, но флягу взял и сделал большой глоток, и бренди растеклось теплом по туловищу, словно вера.

– Правду о чем? – крикнул Хайкс мне в спину, когда я уходил.

На Портобелло-роуд я задержался и кое-что приобрел: жилет, пару ножниц, иголку с ниткой и маленький револьвер. Подшил жилет и сунул оружие в карман. А затем направился в центр города.

В плане парковок район Лондона возле музея всегда был сущим адом. Я об этом забыл. С неба мочился дождик; наконец я отыскал место в многоэтажной парковке за девять евро в день, затем купил газету и заглянул в маленькую темную придорожную кофейню «Бельведер».

Официант принес мне капуччино, разлил его на блюдце и даже не извинился – он слушал плейер. В газете сообщалось, что ложные вызовы «скорой» участились на пятьдесят процентов: надуманные беременности подходили к бесплодному и закономерному концу. В большинстве случаев, по данным статьи, беременность оказывалась скоплением газов, и женщины чувствовали себя намного лучше, от них избавившись. Бедный озоновый слой, подумал я. Вдалеке раздавался вой сирен.

– Вскоре последует неизбежная депрессия, – цитировали доктора Кита Ивза, теперь непререкаемого терапевта покачнувшейся психики нации, – и все мы вступим в период траура по тому, чего никогда не было. – В печати убирали его заикание. – В «Лебедином озере» лебедь бьет крыльями, прежде чем умереть. И то, что мы сейчас наблюдаем, – финальный акт тоски, разочарования и смирения, прощальный танец Homo Britannicus.

Этого у него не отнимешь – слова он подбирать умел.

В статье также отмечалось, что закономерный спад величайшего в истории приступа массовой истерии порождал хаос практического характера, и по-настоящему нуждавшимся в скорой помощи приходилось ждать на сорок семь процентов дольше, чем предписано по нормам здравоохранения. Некоторые бедняги в результате умирали, прочитал я. Теперь решили ввести штраф в сотню евро за каждый ложный звонок. Появилась целая небольшая индустрия в виде лже-повитух, предлагавших непрофессиональные услуги псевдороженицам. Я подумал о Роз и Бланш с их какао, модными соломинками и жалким трудолюбием, вздохнул и отодвинул чашку и блюдце в сторону. Не кофе, а пойло какое-то.

Я ушел.

В подземном переходе я с боем пробрался сквозь толпы субботних покупателей, уличных торговцев, бездомных и туристов. Словно послушный экскурсант, прошел по указателям, поднялся по каменной лестнице, вонявшей мочой, и выбрался на воздух рядом с охранявшим Музей трицератопсом из стеклопластика в натуральную величину.

Молись Богу, чтобы ты гнался за химерой, пробормотал я, подходя к огромному зданию. Войдя под арку главного входа и ступив в полумрак, я вспомнил об Ионе.[128] Чрево Музея полнилось шагами, эхом и перешептываниями. Я посмотрел наверх. Карнизы покрыты изразцами с орнаментами; витражные окна преломляли свет, разбиваясь на тысячи цветов, рисуя на глянцевых стенах случайные узоры. Это не кит, вдруг понял я, а пещера Аладдина, чудовищная в своей грандиозности – ни кусочка без украшений. Я знал, что бы сказал Пастор Фелпс. Он всегда испытывал отвращение к декору. Что-нибудь про Сатану, нашедшего работу для праздных рук. И о поклонении высеченным кумирам. И осенил бы себя крестом.

Я сунул руку в сюртук и погладил распятие и раковину. На месте.

ЦАРСТВО ЖИВОТНЫХ ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВА, гласила медная табличка передо мной. ПРЕДОСТАВЛЕНО НА ВРЕМЯ ЭКСПОЗИЦИЕЙ ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВА КОРОЛЕВЫ. Следуя по указателю на табличке, я взволнованно ступил в полумрак, шаги эхом отражались от керамической плитки.

Я ощутил эти взгляды, прежде чем увидел глаза. Они смотрели со всех сторон, мрачные и беспокойные. Позвоночник напружинился, а сердце забилось, выдавая страх. И тут я увидел зверей, и внутри все похолодело.

– Господи Боже! – выдохнул я. И на мгновенье закрыл глаза, надеясь, что, когда открою, видение исчезнет. Но оно не исчезло.

Все животные щеголяли в нарядах.

Надо мной возвышался жираф в длинном, похожем на шатер платье с королевскими лилиями. Рядом с ним присел готовый к броску лев в панталонах, подтяжках и цилиндре. Вперив в меня взгляд, стояла антилопа-гну в белой ночной рубашке и чепце в тон, с копытцами, сложенными, будто для молитвы. И в какой застывший лес ужаса я попал? Под кружевными рубашками и сюртуками поблескивали перья; под юбками и передниками лоснился мех. Страус красовался в шляпе с вуалью – в такой же ходила в церковь миссис Цехин. Корова щеголяла в очках. Енот – в сутане и с тростью. На меня смотрели человеческие глаза, одновременно мудрые и пустые.

– Пародия! – пробормотал я, задыхаясь от ужаса. – Пародия на Природу!

Нашарив в заплечном мешке перо и тетрадь, я списал с постамента имя таксидермиста – доктор Айвенго Скрэби – и вылетел из музея, словно из самого Ада.

Господи, что за чудовищное здание; огромное – в случае необходимости, подумал я, сюда влезет сотня широкофюзеляжных самолетов. Отстояв вечность в очереди, я выложил девять с половиной евро за вход – успев отметить, что по семейному билету вышло бы намного дешевле. Зал переполняло эхо миллионов детских охов и ахов, исходивших из тени громадного скелета бронтозавра. Я не заходил в Музей естествознания с детства. И теперь пребывал в шоке. Для начала, никаких чучел. За исключением скелета бронтозавра – одни акриловые реконструкции и интерактивные мониторы с тыкалками. Вдруг в зал влилась группка школьников, и они принялись выкрикивать непристойности. Слева от меня непримечательный парень в лиловом спортивном костюме поднял руку и крикнул:

– Эй, ребята! Давайте потише, пожалуйста!

Они его проигнорировали и продолжали вопить и пинать по полу банки из-под колы, корча дурацкие рожи. Парень был их учителем.

Приматы располагались наверху, в экспозиции, целиком посвященной эволюции человека.

На Мадагаскар-стрит, 14, в Бельгравии, Фиалка Скрэби одевается к ужину, размышляя о ловле китов гарпуном. Она недавно видела подобную сцену на итальянской gravura: художнику Рафаэлю Ортоне удалось пугающе изобразить широко распахнутые в агонии глаза и унижение морского создания, из которого вырывали полосу еще живой плоти. В воображении Фиалки расцветали душераздирающие детали, которые синьор Ортона деликатно опустил в gravura, но которые проступали так ярко: море вспенивается алым от крови, а под водой в глубину оседают кусочки плоти и кожи.

Природе, как и Фиалке Скрэби, невыносимо зрелище растрачиваемых белков – останки накормят целые армии морских существ. Фиалка видит, как свою мзду взимает огромная голотурия, живые экскременты океана. Как коварные ножницы клешней омара выхватывают ломоть плоти у проплывающего люциана. Как стая акул-головорезов нападает на тушу, пока кита буксируют, отрывает от нее целые куски и вгрызается до костей. Фиалка знает – она читала об этом в одном из зоологических трактатов отца, – что, в зависимости от скорости процесса и температуры окружающей воды, из плоти животного выделяется огромный объем пара. Да, пара. Это – эффект бешеного сердцебиения млекопитающего в состоянии шока, испуга и боли.

Только представьте!

А еще представьте, как потом закипает кровь. Плоть сама по себе нагревается, варятся кости. И все некогда живое сооружение превращается в гротескную плавающую тушенку. Шатающиеся леса горячих костей тянут по неспокойным волнам в Ханчберг и разбирают, словно корабль на верфях, а затем купцы отправляют очищенные фрагменты – ребра, челюсти, кости хвоста и черепа, – крошечными, по сравнению с размером кита, партиями галантерейщикам, торговцам бельем и кутюрье страны.

Говорят, на корсажи, шляпки и модные аксессуары Королевы Виктории уходит столько китовой кости, что целых двух скелетов не хватило, чтобы прокормить ее ненасытный гардероб.

Фиалка одышливо наклоняется за корсетом, с некоторым возмущением размышляя о поставках белья ее Величеству. Она живет не на жалкие ежегодные суммы от отца на платья!

(Может, китовой кости объявить бойкот? – вдруг приходит ей в голову. Да, непременно!)

Контраст поразительный: Виктория – жена, Королева, владычица Империи, хозяйка двух скелетов китовой кости и мать целого выводка принцев и принцесс голубых кровей. Фиалка Скрэби – несчастный «синий чулок». Фиалка Скрэби – дочь знаменитого доктора Скрэби, изготавливающего чучела по Приказу Ее Величества. Фиалка Скрэби – пленница в собственном доме.

Фиалка на мшистом берегу,Прикрытая травой,Прекрасная,Как та звезда, что светит над землей.[129]

Эх. Как та звезда. А когда звезд много? Что тогда, мистер Вордсворт? Страшна, как чертова луна.

С положительной стороны, миссия Фиалки, «Бесплотная кухня», продвигается семимильными шагами. Только за это утро она с гордостью приготовила сытный суп из каштанов, приправленный и корицей, и петрушкой. Вдобавок, она закончила последнюю партию томатного соуса с орехами, придумала пудинг из спаржи и лимона, испекла дюжину булочек в формочках, зажарила к завтрашнему обеду две гигантские земляные груши и улучшила рецепт печеного испанского сладкого лука, так что теперь вариант миссис Битон кажется наивным и смешным и совсем несъедобным. Все семнадцать стоунов и пять фунтов[130] плоти мисс Фиалки, облаченные в просторные панталоны, стоят в спальне и разглядывают сложное сооружение, разложенное у ног. У нас с Королевской Бегемотицей мало общего, думает Фиалка: только женский пол, доктор Айвенго Скрэби и китовая кость. Точнее, чудо портняжной инженерии – корсет.

Словно глубоководное заводное создание с внешним скелетом. Фиалка приступает к трудному заданию – облачить свое колоссальное тело в раковину из проволоки и подбитого войлоком китового уса. Сперва она водружает тяжелые черные ножны на гигантские бедра, потом эти ножны сгибает – так, чтобы они симметрично легли на кости таза. Затем нужно соединить проволочные крючки, чтобы они сцепились, будто сжатые руки. Для этого сначала Фиалка делает вдох, поднимая грудную клетку – так, чтобы талия стала как можно длиннее. Торжество причины и следствия, которые вскоре обуздает структура. Груди мисс Скрэби – каждая размером с младенца – ходят и вздрагивают, порождая волны вибрации на широкой аллее ее живота, и – вуп! – Фиалка резко сводит на талии две половинки футляра-кокона.

Но каковы альтернативы? Бамбук? – недоумевает она, раздраженная этими усилиями. Или проволока?

– Голодание, – шепчет призрачный материнский голос. – Ответ прост, Фиалка, – потреблять меньше пищи.

– Уйдите прочь, мама, – бормочет мисс Скрэби, дергая панцирь в нужное положение и затягивая шнурки.

Тремя этажами ниже маленький человечек со странной походкой и в необычных туфлях, вглядывается в номера на дверях. У него тоже мало общего с Королевой Викторией – разве что миниатюрное телосложение. Как и у главы нашей великой Британской Империи, роста в нем – пять футов два дюйма, но на этом какое-либо сходство с царствующим монархом резко заканчивается – ты согласен, мой благородный читатель? Все-таки у Королевы Виктории нет искалеченного копчика; вдобавок, она не носит ортопедических туфель и неподобающего воротничка священника и не предоставляет приют червю с характером или блохам; тем более, не обладает органами, в приличном обществе известными как мужской предмет и сопутствующее ему снаряжение (если позволите, членом и яйцами); к тому же, не испытывает крайней необходимости устанавливать свои истинные корни – поскольку семейное древо Королевы Виктории насчитывает столетия и украшено геральдическими кругами щитов гугенотов и памятными знаками Плантагенетов, мишурой Баттенбергов и розами Тюдоров. А у Тобиаса Фелпса (ибо это именно он) нет ничего, кроме уродливых ступней и кусочка замаринованной человеческой плоти, вновь законсервированной для него в Ханчберге студентом-медиком по имени Киннон.

Он щурится, читая номерки на медных дверных табличках.

Номер два.

Взгляд его глубоко посаженных глаз дик и затравлен.

Номер четыре.

У него тонкие губы и грустное морщинистое лицо.

Номер шесть.

Он что-то лихорадочно бормочет себе под нос. Если у вас острый слух – можно различить слова скороговорки о каком-то графе по имени Пото, который играл в лото, при этом его супруга была осведомлена о его привычке, однако сам он не догадывался, что жена о ней знает.

Номер восемь.

Он потуже кутается в сюртук.

Номер десять.

Вертит в руках ракушку.

Номер двенадцать.

Бормочет: «Господи, пусть я гонюсь за химерой».

Номер четырнадцать.

Жилище доктора Айвенго Скрэби.

Тобиас Фелпс поднимается по ступенькам, внезапно подпрыгивает и звонит в дверь.

Дин-дон!

Жир, развалившийся на пуховом одеяле Фиалки, поднимает морду и слабо тявкает на дверь. В последнее время он сам не свой: вегетарианская диета невероятно его изнурила.

– О, черт возьми! – бормочет Фиалка Скрэби. Она все еще борется с корсетом и размышляет о китовой кости.

Жир тявкает.

Снова звонят. Не обращая внимания на назойливый шум – В надежде, что отец вспомнит о выходном миссис Джиггере и откроет сам, – Фиалка бросает пуговицы и застежки, чтобы застегнуть на шее гагатовое колье покойной матушки. Несмотря на то что недавно его расставил ювелир, ожерелье сидит слишком плотно – словно Опиумная Императрица с того света пытается любыми способами придушить непутевую дочь. Впрочем, так оно и есть.

– Прошу вас, мама, – хрипит Фиалка, которая в последнее время все чаще ощущает призрачное присутствие Опиумной Императрицы в доме. – Не стоит так давить!

И захват колье тут же ослабевает.

– Быстрее! – командует привидение. – Открывайте проклятую дверь, дитя! От этого зависит будущее!

– Вы что-то сказали, мама?

Снова звонят – на сей раз неистово. Рассерженная, Фиалка Скрэби шаркает к окну – белые хлопковые панталоны развеваются вокруг покрытых складками жира бедер – и смотрит вниз на улицу, где на талый снег льется сернистое желтое сияние газового фонаря. На верхней ступеньке, прямо под Фиалкой, прыгает маленькая фигурка в широких брюках. Таксидермисты, как шахматы, привлекают людей странной породы, думает мисс Скрэби. Не художников, не ученых, не рыбу, не птицу и даже не утконосов. Часто, замечала Фиалка, у всех них присутствует некое уродство, моральное или физическое, которое, как им кажется, можно излечить, напихав опилок и соломы в выделанную кожу и попивая амонтильядо на встречах Зоологического Общества.

Быть может, незнакомец один из них?

Нет. Едва ли.

Какие круглые у него глаза, отмечает Фиалка. Какие тонкие губы! И где она видела это лицо? Странное и не совершенно неприятное ощущение (Фиалка редко переживала такое раньше, и никогда – столь остро и сильно) проникает в самые потаенные щели ее корсета.

Она знает этого человека!

Она его знает!

– У нас есть повод для празднования! – мурлычет Опиумная Императрица, наблюдая за дочерью и постигая ход тонких чувств, играющих на лице последней, как может только покойная дать. – Возможно, более не несчастный «синий чулок»? – кричит она.

– Мама? – выдыхает Фиалка. – Вы здесь? Вы что-то сказали?

– Я говорю, возможно, более не несчастный «синий чулок»! – орет призрак. Но Фиалка слышит только гул, тяжело опускается на кровать и вдруг осознает, что все еще неодета. Китовый ус потрескивает, и непонятное чувство просачивается все дальше и дальше в ее…

В ее чресла, читатель. Если говорить без обиняков.

Стоит ли ей спуститься и узнать, кто это? И почему его лицо кажется таким знакомым?

– Чуть позже, – бормочет Фиалка, прижимая руку к груди, чтобы унять колотящееся сердце. – Сперва одежда.

И она принимается перерывать гардероб в поисках своего лучшего красного платья.

С тех пор я спрашивал себя: любовь – инстинкт или нечто приобретенное? Часть самой Природы или реакция, проистекающая из нашего воспитания? Что заставляет одного человека искать подобного себе, а другого – разъезжать по миру в поисках экзотичной пары? Что двигает нами? Я не нашел ответа. И знаю только, что посмотрел вверх на нее, и наши взгляды встретились.

Что ее прикрывал один лишь корсет.

Что она была великолепна.

И что сердце мое закричало в груди, а червь завязал внутренности в жестокий узел желания, восторга и страха.

Да, благородный читатель: мы встретились при особенных обстоятельствах.

Абстаятильства были асобеными.

В ноч шторма, – писала она, – када он меня обнял, я не знала, ЧТО он или КТО он. И тока на следущий день, иличериз адин, када пришол Хиггинс и зажох малинькую свечьку, я увидала эта Саздание первый рас.

Познакомься с ДЖЭНТЕЛЬМЕНАМ, гаваршп Хиггинс. И смееца.

Вспомнити, Пастор Фелпс, что па книгам я не училась и в НАУКАХ не разбераюсь, и в то время ничево не знала а ВАЗЗРЕНИЯХ МИСТЭРА ДАРВИННА.

Я лишь знала адно, мне черизвычайна НЕ ВИЗЁТ в ЛЮБОВИ.

Глава 26

Дарвинов парадокс

У меня все еще голова шла кругом от зрелища великолепной дамы в корсете – что это, реальность или видение моего больного рассудка, я не знал, – когда дверь дома на Мадагаскар-стрит, 14, резко отворилась, и я лицом к лицу столкнулся с раздраженным худощавым мужчиной с седой бородой, чей рот словно ощетинился булавками. В правой руке он сжимал копыто.

– Доктор Скрэби? – пробормотал я.

– Да? – Он с отвращением выплюнул булавки в руку; взгляд его остановился на мне, неприятно обжигая. Рубашку под сюртуком доктора покрывали какие-то пятна – то ли кошениль,[131] то ли кровь. На рукаве зияла дыра. – Ну, молодой человек? Что вам?

– Мне можно войти, сэр?

– Зачем? – рявкнул он. – Я занят. Излагайте дело по существу сэр, или проваливайте.

Сердце мое безумно заколотилось под ребрами. Я должен настоять, думал я. Я зашел слишком далеко. Я это начал – я и закончу. Граф Пото играл в лото. Карл у Клары украл… Аксельхонч. Фибз-Уош. Блэггерфилд.

– Ну?

– Я хотел бы попросить вас, сэр… – начал я, пытаясь войти в дверь. Но доктор загородил мне дорогу.

– Да?

– … По сути дела, я хотел бы обратиться к вам… – (Мужайся, Тобиас!)

– Да? – Теперь он глядел на меня сердито.

– Вернее, я хотел бы потребовать, чтобы вы, сэр… – (Есть!)

– Что, черт возьми?

– Смиренно, сэр…

– Что? Говорите, приятель! – В голосе его громыхали раскаты.

Еще три слова. Вытащи этот чертополох, Тобиас, и докажи, что ты мужчина!

– Осмотрели мое тело. Сэр.

Молчание. Он смотрел на меня как на полоумного.

– Я не врач, дьявол вас побери, – наконец выплюнул он. – Я таксидермист. Я набиваю чучела животных. Тот, кто послал вас сюда, – идиот. А теперь проваливайте.

– Прошу вас, сэр. Пожалуйста! – Я все-таки втиснулся в дверь и полез в карман. – Только вы можете дать мне ответ.

– Я сказал НЕТ! – закричал он. – Убирайтесь к черту! Я сейчас набиваю… – Он замолк.

Я направил на него револьвер. Рука дрожала. Доктор Скрэби замер.

Я слышал, как тонко и отчаянно звучит мой голос. Словно жестяной свисток. Я сказал:

– Вы сделаете это, сэр, или я прострелю голову вам, а потом и себе!

Да: наконец-то мужчина!

Ни один из пластиковых макетов или голограмм приматов ни капли не напоминали мою вешалку. Впрочем, в Музее имелся интерактивный CD-ROM. Я включил прокрутку, уже ощущая, что мой поход – пустая трата времени. Я перерыл все свои старые книги по ветеринарии и даже позвонил другу, который специализировался на приматах. Он ни разу не слышал про мартышку-джентльмена, а когда я описал мою вешалку, сказал, что пас. На экране повторялась все та же фигня, на которую я натыкался в виртуальной библиотеке из Тандер-Спита: насколько прочие приматы отличаются от человекоподобных обезьян в таких ключевых моментах, как структура ДНК, размер черепа, строение зубов и скелета и, в частности, хвост. Из этих правил существует всего три исключения: антропоид Китченера, у которого присутствуют валики у основания коренных зубов, что относит его также к семейству мартышкообразных; йеменский бабуин, череп которого больше соответствует окаменелым останкам неандертальцев, нежели антропоидам как таковым; и вымерший человекообразный примат Могадора.

Могадор? Что-то знакомое. Кажется, о нем упоминал в трактате доктор Скрэби?

– Господи, – выдыхает доктор Скрэби через минуту после того, как Тобиас Фелпс застенчиво разоблачается. Быстрого взгляда на анатомию молодого человека хватило бы любому зоологу, чтобы понять – им попалось нечто примечательное. Доктор Скрэби скользит взором знатока по существу перед ним, и у него перехватывает дыхание. – Потрясающе, – бормочет он.

Похожие на руки ступни.

Обилие на теле оранжевых волос, усыпанных звериными блохами.

Поврежденный копчик.

– И еще вот это, – добавляет Тобиас Фелпс, указывая на склянку.

Скрэби разглядывает ее содержимое, и вскоре пульс его бешено учащается.

– Я первый, кто?… – спрашивает он юношу безумным шепотом.

– Не считая доктора Лысухинга в моем детстве. И моей матушки, но она мертва. – Тобиас на мгновенье замолкает, а затем признается: – Я крайне редко раздеваюсь донага, сэр. Даже, когда один. – Скрэби поднимает брови. – Знаете, мое воспитание, – грустно шепчет Фелпс. – Мои родители… порицали наготу.

Сердце доктора проделывает сложное сальто.

– Да, – изрекает он, прочистив горло. – Я все понимаю. А теперь лягте, пожалуйста, – приказывает он молодому человеку. В голове вертится фраза «на блюдечке». Тобиас же, со своей стороны, конечно же, замечает, насколько кардинально изменилось отношение таксидермиста, превратившись во внезапный необычайный интерес. – А теперь, – объявляет Скрэби, выдавливая улыбку, – мой дорогой юноша, я должен изучить вас подробнее.

Я набрал «примат Могадора» и подождал дальнейшей информации. Пока компьютер осуществлял поиск, я огляделся: школьники текли по лестнице, словно жидкое тесто с антигравитацией. Весь зал отзывался эхом. Мне здесь не нравилось. Мурашки по коже.

И тут раздался сдавленный писк, и на экране появился текст: розовый на желтом фоне, под навязчивый ритм техно. Я посмотрел.

Человекообразный примат Могадора: также известен – ошибочно, из-за наличия хвоста, – как мартышка-джентльмен.

Господи боже. И это еще не все.

Я принялся читать, и вскоре меня уже подташнивало от возбуждении.

Карл у Клары украл кораллы, повторял я про себя, когда доктор Скрэби извлек маленькую рулетку и измерил по окружности мой череп. Собирала Маргарита маргаритки на горе, думал я, когда он светил фонариком мне в глаз. Затторшахты, затторлегких, перебирал я, когда он заглянул мне сначала в одно ухо, потом в другое. Заттортруб. Сухощавый Заттортруб. Я увидел его лицо и гримасу отвращения, когда он протягивал мне склянку. И другие лица тоже: Малви, и Оводдсов, и Ядров, и Биттсов. Жена Томми Болоттса – из Биттсов. Джесси, которая обзывала меня дубиной. И живот Джесси, круглый, с ребенком внутри.

И девушку в моих комнатах – ее рука в брюках какого-то студента, что-то делает с его…

И женщину, которую я мельком разглядел в окне, под чьим корсетом…

И склянку с моим…

– Теперь медленно вдохните, – произнес Скрэби; он приставил к моей груди холодный стетоскоп. Слышит ли доктор, как быстро бьется мое сердце?

С этого ракурса, с ниспадающими серебряными волосами, седой бородой и властным лицом, доктор Скрэби напоминал Бога; того Господа, чья борода растворялась в белых грозовых облаках Великого Потопа, Господа с картины Ноева Ковчега на стене моей спальни дома. Разве я не пришел к ученейшему из ученых? К тому, кто в одиночку очеловечил жуткую Коллекцию Царства Животных Королевы, этот бестиарий с человеческими глазами?

Взор его горел странным сиянием, и на меня снизошло, что револьвер мне больше не нужен. Я заполучил его внимание.

– Сэр Айвенго, – бормотал он.

– Прошу прощения?

– Ничего, – быстро отозвался он. – Просто размышляю, как я могу… – Последовала долгая пауза – будто он рылся в дальних закоулках памяти, подбирая нужное слово. – Помочь вам, – наконец произнес он.

Теперь он тщательно меня расспрашивал, делая какие-то пометки, и внезапно я все ему рассказал. Что я подкидыш и меня нашли у алтаря церкви Святого Николаса в Тандер-Спите – на следующий день после того, как Бродячий Цирк Ужаса и Восторга уехал из Джадлоу – с ужасной раной в основании позвоночника, которая чуть меня не убила. Как на меня огрызались животные в Тандер-Спите и как меня отвергали люди. Об Акробатке из Бродячего Цирка, которая передала моему отцу склянку с…

– Вышеупомянутым предметом. – Мой голос дрогнул. Бровь Скрэби взметнулась.

– Ага, – произнес он. – Теперь у нас кое-что есть.

Но что, он так и не сказал. Вместо этого доктор принялся расспрашивать меня подробно о моей, как он выразился, «правильной речи». Это побудило меня поразить его еще больше: несколькими скороговорками и рассказом о том, как я зачитывал в церкви длинные отрывки из Библии.

– Речь далась мне поздно, – признался я. – Меня подтолкнул торт, увиденный на пятый день рождения. – Это, казалось, взволновало его еще сильнее.

– А до этого? Как вы общались?

– Писком и хрюканьем, насколько мне известно, – объяснил я. – Родители говорили, произошло чудо.

– Или, быть может, воспитание пересилило природу? – пробормотал Скрэби себе под нос. А затем обратился ко мне: – Как вас воспитывали?

– По-христиански, сэр, – отозвался я. – Чистоплотность, чтение, самосовершенствование и благочестие поощрялись. Потакание плоти, нагота и детские забавы – нет. Традиционное английское воспитание, сэр.

Он расспрашивал меня далее, а я неожиданно для себя выкладывал все: как полагал, что в склянке пуповина, пока емкость не разбилась; как Киннон разъяснил мне мою ошибку. Как я рассказал ему о моих страхах и он заверил, что я помешался. Как я настаивал, что хочу узнать правду. Как он посоветовал поехать в Лондон и найти специалиста.

– Вы правильно выбрали место, молодой человек, – ободряюще прошептал доктор Скрэби, делая с меня серию набросков в записной книжке. – Можете довериться мне полностью.

Какое облегчение.

– Вы говорите, приемный отец не желает вас видеть? – переспросил доктор Скрэби, когда я закончил повествование о переезде Пастора Фелпса в Лечебницу для Духовно Страждущих в Фишфорте.

– Именно так, сэр, – понурился я.

– Мне так… грустно это слышать, – задумчиво произнес он. – И никто даже не подозревает, что вы здесь, в этом доме? Со мной?

– Нет, сэр. С чего бы?

– Не с чего. Совершенно. Бедный мой юноша. Никаких родственников? Друзей? Вы здесь совсем – один?

Похоже, для него это было важно, хоть я и не понимал, почему.

– Совсем один, – подтвердил я.

Мне не понравилась эта унылая мысль, но доктор Скрэби нашел ее особенно привлекательной и принялся потирать руки – словно у теплого очага.

И наконец взволнованно выдал:

– Вы показались мне знакомым, молодой человек, как только я вас увидел.

Я удивился.

– Значит, существуют мне подобные? – спросил я, преисполнившись внезапно робкой надеждой.

– Можно сказать, да, – кивнул Скрэби. – По крайней мере, существовали. То есть, я видел похожее на вас существо. Похожее настолько близко и, согласно моим записям, точно в анатомическом плане… – Он подошел к столу и вытащил записную книжку, испещренную набросками и измерениями. А затем продолжил: – Вы слышали о животном под названием мартышка-джентльмен? Вымершем примате из Марокко?

– Нет, – откликнулся я. И почему мое сердце вдруг резко ушло в пятки, словно свинцовое грузило?

– Вы напоминаете это существо, молодой человек.

Я нажал клавишу, открывая картинку с CD-ROMa, и подождал, когда появится трехмерное изображение. Так животное увидел художник. К изображению прилагалась гравюра, выполненная в 1843 году натуралистом, который посетил последнего живого представителя вида в Зоологическом саду Могадора, Марокко. У меня перехватило дыхание. На ней изображалась обезьяна – она стояла, уперев руки в бедра в вызывающей, пугающе человеческой позе за прутьями огромной клетки.

– Это он! – завопил я. – Это он, еб твою мать!

– Выбирайте лексику! – одернул меня мужчина в лиловом спортивном костюме. Жидкое тесто уже поднялось по лестнице и теперь хлебало из банок колу и показывало друг на друге приемы карате, махая ногами в увесистых кроссовках. – Вокруг дети, – продолжал учитель. – Если не можете не выражаться, нечего приходить сюда в школьные часы.

– Сожалею, – солгал я, отчаянно желая от него отделаться. Он пялился на меня как на какого-то педофила. Наконец он свалил, таща за собой хвост из подопечных, словно педагогическая медуза, и я вернулся к тексту, сопровождавшему гравюру. Мартышка-джентльмен оказался необычным видом, озадачивавшим натуралистов того времени. Необычайно похож на человека, мозг больше, чем у Homo Sapiens, веселый темперамент.

Полигамный по природе.

Слово «полигамный» заставило меня задуматься. В голове опять всплыли фразы из чудаковатого трактата доктора Айвенго Скрэби, и мозги зажужжали.

– Значит этот… мартышка-джентльмен, – наконец прохрипел я, хватая ртом воздух. – А, собственно говоря, кто он есть?

– Был, – поправил меня доктор Скрэби. – Их больше нет. Это был интересный вид обезьян; фактически, хвостатый человекообразный примат. Во всяком случае, они были высокоразумны и необычайно похожи на человека. Полигамные по природе, питались фруктами, но в остальном замечательно походили на людей. Как дети, только учтивые по природе; думаю, потому их и окрестили джентльменами. И, наверное, потому они и вымерли, – задумчиво добавил он.

Дыхание уже давалось мне с трудом.

– А что с ними случилось?

– Последний представитель их расы теперь в Букингемском дворце, – поведал Скрэби. – Я набил его, и он стал вешалкой для полотенец в дамской комнате банкетной залы. Там он и пребывает.

Если бы я внял совету Киннона, признал поставленный диагноз – помешательство – и остался в Ханчберге! Я бы уже стал священником! Пастором Фелпсом Вторым, порицал бы Дарвина на проповедях, чисто и громко, с кафедры!

Я представил, как шкуру создания сняли с туши, набили опилками и облачили в человеческий наряд – как животных, виденных мною в Музее.

– А его… мясо? – выговорил наконец я, подводя страшную мысль к логическому завершению.

– Вам лучше этого не знать, молодой человек. – Скрэби вдруг показался мне усталым и каким-то подавленным. – Достаточно упомянуть, что оно оказалось весьма ядовитым. И содержало отраву.

– Отраву?

– Как выяснилось. Правда, это я установил лишь… впоследствии, – добавил он. – Когда возник повод изучить останки создания.

– Вы хотите сказать, обезьяна была ядовита от природы или ее отравили?

– Ее отравили, – медленно произнес он. – Праксином.

– Но зачем? Где? Кто это сделал? – Я чувствовал, как рассудок покидает меня.

– Никто не знает, – вздохнул Скрэби. – Но у меня имеются догадки.

Последний экземпляр этого вида, согласно интерактивному экрану, был куплен в марокканском зверинце предпринимателем Горацием Капканном для коллекции Королевы Виктории и отправлен в Великобританию, но погиб при загадочных обстоятельствах по дороге в Лондон, во время бунта на корабле Капканна, «Ковчеге». Из животного затем сделал чучело таксидермист Ее Величества доктор Айвенго Скрэби для коллекции Царства Животных Виктории, большая часть которой располагалась в Музее. Но Королева так любила обезьян, что постановила: пусть они украшают комнаты Букингемского дворца. Куда примата, уже набитого, и отправили где-то в 1850-х. Но в 1864-м, к великому горю последующих поколений эволюционистов, специализировавшихся на человекообразных обезьянах, чучело украли из Букингемского дворца. Его так и не нашли.

И тут, щелкая страницы интерактивной зооэнциклопедии, я понял. Мартышка-джентльмен в моем туалете – единственный на весь мир экземпляр вымершего вида приматов. Последнее оставшееся доказательство, что такой вид существовал. В трактате Скрэби не упоминалось, что его украли. Возможно, книга была написана до того, как чучело исчезло из дворца? И если автор не солгал, если вид действительно редкий и полностью вымер, может (у меня перехватило дыхание от одной мысли), и остальная часть этого необычного документа правда?

Слово «полигамный» не давало мне покоя.

Да: над этим определенно стоит подумать.

– Мы нашли мартышку-джентльмена мертвым на борту «Ковчега», – продолжал Скрэби, изложив, что знал о карьере Горация Капканна – сначала работорговца, затем собирателя зверей для Королевы. – Как и всех остальных животных. Тысячу с лишним. Большая часть разорвана на куски. Природа жестока, изволите ли видеть, молодой человек, – произнес он, окинув меня странным взглядом. – Но на обезьяне не было ни царапины. Его убил праксин. Похоже, праксин ему вкололи.

Я вздрогнул.

– А еще мы нашли голову Капканна, – добавил Скрэби, немного побледнев. На мгновение он замолчал, макая перо в чернила – медленно, с большой сосредоточенностью. – Не самое приятное зрелище, – закончил он.

– Когда это произошло? – спросил я. – Когда «Ковчег» Капканна приплыл в Лондон?

– В 1845-м, в год рождения Фиалки, – ответил Скрэби. – Судно дрейфовало по заливу; его нашли и отбуксировали в док.

– Фиалки?

– Моей младшей дочери. – Я вспомнил лицо женщины в окне. Значит, это Фиалка Скрэби. Сердце всколыхнулось, и безысходность порывом холодного ветра пронеслась по телу. – Еще та морока, – рассказывал Скрэби. – Пришлось доставить айсберг, чтобы с этим разобраться. «Ковчег» Капканна задал мне работы на пятнадцать лет.

Я сглотнул.

– 1845-й – год моего рождения, – сообщил ему я. – Насколько это известно.

Скрэби снова достал записную книжку и принялся яростно писать.

Я принял постулаты трактата Скрэби за чепуху, бред помешанного.

Но…

Надежда заклокотала внутри, а мозги заработали. Мне пришлось буквально вцепиться в пластикового гиббона, чтобы не упасть. Дети ушли, но их голоса доносились из нижнего зала, гудя в голове слабым эхом.

Я размышлял о том, что по прихоти судьбы… Когда я случайно встретил в баре Нормана Ядра? Или раньше, когда угроза тяжбы из-за Жизели катапультировала меня на север? Или все началось с детского желания работать с животными? Так или иначе, по прихоти судьбы мне в руки попало некое исключительное, недостающее звено.

Ее переименуют в теорию эволюции де Бавиля. Я буду настаивать. Если понадобится, стану держать мартышку-джентльмена в заложниках, пока не оформят официально. И только попробуйте меня остановить.

Я получу Европейскую Премию.

Я начал перебирать остальные детали документа, и все внутри похолодело. Там кое-что упоминалось. Фелпс – так звали парня. Тобиас Фелпс. Я не припоминал такого имени на семейном древе близнецов. Но они это древо не закончили.

Похоже, у меня уже галлюцинации. Я никогда не видел их ног. Хвостов у них нет, это точно. Но все-таки возможно… верно? Что…

Нет. Я схожу с ума. Этого не может быть.

– Этого не может быть! – заявил я.

На что Скрэби ответил:

– Вы же знаете, если знакомы с теориями мистера Дарвина, что все мы произошли от простых обезьян? – Он говорил медленно, словно я – ребенок или не особо сообразительное существо. Возможно, он прав. – Все мы, – повторил он. – Даже Ее Величество Королева Виктория.

Нет, подумал я. Все было не так. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною.

– Люди стоят наверху эволюционной лестницы Дарвина, как вы знаете, мистер Фелпс. Из всех видов приматов мы самые развитые.

Богохульство!

– Вы когда-нибудь видели окаменелость, мистер Фелпс?

– Да. Отец всегда повторял, что они – шутки Господа, – откликнулся я. Голос звучал тихо и слабо.

– Шутки?

– Пути Господни неисповедимы, – изрек я, для успокоения выковыривая из памяти мою юношескую проповедь о Боге и ископаемых. – Окаменелости – творения Божьи и свидетельство Его великого замысла.

Но сердце мое колотилось не переставая; мне казалось, я могу взорваться и рассыпаться, словно обезумевшая шутиха.

– Ну, по мнению Дарвина и остальных, – продолжал Скрэби, – это останки далекого прошлого, и мы – их биологические наследники. Вы слышали о естественном отборе, молодой человек?

– Да, – кивнул я. – Это теория Дарвина. Я изучил его книгу и нечестивые идеи.

– Естественный отбор, – пояснил Скрэби, пропустив мою реплику мимо ушей, – это способ, посредством которого Природа осуществляет преобразования. От простого к сложному, от сложного к еще более сложному – и так до человека. Дарвин говорит, что при этом мы не должны забывать о законе корреляции, согласно которому, когда возникают вариации одной части и они кумулируются путем естественного отбора, это сопровождается иными модификациями, нередко самого неожиданного свойства.[132]

Скрэби прервал свои рассуждения и подвел меня к chaise-longue.

– Присядьте сюда, – сказал он. Я послушно опустился и оказался лицом к лицу с мужским органом и сопутствующим снаряжением чучела коня.

– Интересный экземпляр эта ваша лошадь, – вежливо сказал я. Собирала Маргарита маргаритки на горе. Существо совершенно не походило на наших лошадей в Тандер-Спите.

– Что ж, это был бы странный экземпляр, будь он лошадью, – хмыкнул Скрэби. – Вообще-то это мул. Осел. Гибрид.

– Гибрид? То есть смесь?

Милдред ни капли не понравилась эта идея, и она яростно задергалась в моем многострадальном сфинктере.

– Именно. Отец жеребец, мать ослица. Или изредка наоборот. Они всегда стерильные, – медленно продолжил доктор Скрэби, уставившись мне в лицо. – Стерильные, потому что Природа не любит межвидовое скрещивание. Тем не менее – как ни парадоксально – оно постоянно встречается. В случае с мулами это фактически обыденное явление. Большинство случаев мы находим в мире ботаники, но и зоологических примеров хватает. Больше, чем вы думаете. Валлаби и собственно кенгуру. Крокодилы и аллигаторы. Даже львы и тигры. А есть еще и исторические случаи – или, так сказать, мифологические, – хотя где кончается история и начинается мифология, можно только догадываться.

– Какие случаи, сэр? – слабо пробормотал я.

– Например, Минотавр, кентавры, русалки; Пегас – крылатая лошадь. Медуза – женщина со змеями на голове. Даже Дьявол наполовину козел, верно? И, конечно же, Ангелы.

Богохульство и ужасная ересь!

– Не могу с вами согласиться, сэр, – возразил я, щеки мои горели. – Ангелы – небесные создания. – Но затем с лица моего сошла краска, и я потянулся за раковиной. Потому что внезапно осознал – с такой силой, что Милдред впилась в мои внутренности: если возможны создания Небес, то существуют и твари Ада.

– Но как?… Что?… – пролепетал я.

– Дарвин, – продолжал Скрэби, – ставит следующий вопрос: «Если скрестить гибриды любых двух видов зверей или птиц, будет ли их потомство неизменным, как у любой устоявшейся породы; или оно будет возвращаться к признакам кого-либо из родителей?».[133] Этого у Дарвина не отнимешь: иногда он задает здравые вопросы. Только не на все у него есть ответы. Далеко не на все.

Я застыл, примостившись на краю chaise-longue.

– А… у вас есть ответы, сэр?

– Думаю, твое существование в этом мире кое-какие ответы мне дает, – откликнулся он. И какое-то время молча сидел, погрузившись в раздумья. – Форма естественного отбора, – наконец пробормотал он себе под нос. – Эволюционная касательная. Новая ветвь семьи. Или старая. – Он вскочил и принялся мерить шагами комнату. Я видел, как мысли его разлетаются во все стороны. – Да, вполне возможно, старая. Люди произошли от других приматов. Человекообразных. От мартышек тоже, но опосредованно. А что, если?… – Он замолчал и забарабанил пальцами по столу. – Гипотеза! – воскликнул Скрэби; взгляд его плясал от возбуждения. – Гипотеза. Человек скрещивается с другим видом приматов. Скажем, на борту «Ковчега» Капканна. Скрещивается – предположим, в целях аргументации – с мартышкой-джентльменом. И порождает новый вид человекоподобных приматов. Вас, мистер Фелпс!

У меня перехватило дыхание от самой абсурдности данного предположения, но Скрэби уже было не остановить. Он буквально подпрыгивал на месте.

– Да, вас! – закричал он, тяжело хлопнув меня по спине. – И тут возникает интригующий научный вопрос: можно ли объяснить неисчислимые скачки нашего эволюционного развития случайными вливаниями крови других видов в вены неких существ? Могла ли мышь произойти от слона, или же наоборот, в результате невероятного полового союза? И мог ли такой союз иногда давать потомство?

Я сглотнул.

Скрэби рассказал о человеке по фамилии Мендель – тот скрещивал горох, с которым происходили подобные истории. Примеров из ботаники множество. Я вспомнил тыкву на матушкиной могиле. Может, и этот овощ хотел мне что-то поведать?

– Да! – почти заорал Скрэби. – Понимаете, временной отрезок слишком мал, чтобы столько всего произошло! Путь от рыбы к амфибии и до человека занимает больше, чем нужно. На бумаге это не работает. Поэтому должны были случаться резкие перемены, а не постепенные. И вы тому доказательство!

В голове у меня стучало, а воздух вдруг зарябил странными пятнами – словно зрение мое расщеплялось.

– Я все равно не понимаю.

– Скрещивание двух различных видов, мистер Фелпс! Только вообразите такое! Сейчас невозможно создать новый вид из двух. Но когда-то – быть может. Почему нет, черт возьми? И вообразите, что это – ответ на Дарвинов временной парадокс: человек не произошел в ходе долгой эволюции от гориллы или шимпанзе. Он появился внезапно, словно Адам и Ева из Библии. Всего один. Странный метис. От двух абсолютно разных – и, возможно, несовместимых – видов. Двух видов, которые, возможно, иначе бы не выжили! И вымерли! Два минуса, мистер Фелпс, дали плюс! И вы – живое доказательство, что это возможно!

Только что состоялся один из самых коротких, но потенциально исторически значимых разговоров о теории эволюции.

– «Я потрясен! – пел я. – У-у-у!»[134]Педаль в металл. Давай, киса, давай.Таков уж бизнес.И я Король.

Значит, несчастно подумал я, Бытие – ложь. А эволюция – факт. Но ее механизм – не совсем такой, как полагал мистер Дарвин. Время от времени она происходила огромными чудесными скачками. И я тому доказательство. Мутант, аберрация, ошибка. В первый год – зеленые тыквы в пунктирную полоску. Во второй – желтые в пятнышко. На следующий – оранжевые с бугорками. Еще через год – лиловые в полоску. Еще через один – снова зеленые, но с бугорками, или в полоску, или крапчатые. Немного этого, немного того. Кинь все это в первичный бульон и подожди Бог знает чего! Внезапно мир показался другим. На моих глазах превратился из упорядоченного места, созданной Богом иерархии, в дарвиновский плавучий бордель. Здесь царил новый хаотичный сумбур, отрицавший веру и изумлявший небеса. И я, Тобиас Фелпс – часть этой безумной мешанины природы под названием эволюция, опасных, диких и практически неисследованных новых земель понимания. Но кто я, жертва или первопроходец?

Одна из шуток Господних или мишень для шуток?

Я повесил голову, ощущая непостижимую смесь стыда и гордости.

Скрэби, странно на меня поглядывая, вертел в руках шприц.

– Вы когда-нибудь принимали опий? – поинтересовался он.

– Да. Мне дал Киннон перед отъездом из Ханчберга. Чтобы успокоить мои нервы.

– Он поступил правильно. А сейчас я хотел бы дать вам еще. Я введу опий инъекцией – так он действует быстрее и эффективнее. А теперь засучите рукав.

Граф Пото играл в лото, пробормотал я про себя, когда игла вошла в вену и Скрэби нажал на шприц. Графиня Пото знала про то, что граф Пото играл в лото. Доктор оказался прав: я тотчас расслабился, голова закружилась.

– Сколько в вас росту, мистер Фелпс? – спросил Скрэби.

– Пять футов два дюйма, – отозвался я, опускаясь обратно на chaise-longue.

– Отлично. Устраивайтесь поудобнее. А объем талии – приблизительно?

– Не имею понятия, сэр, – прошептал я, уже задремывая.

– Тогда вы не позволите мне измерить вас еще раз? – попросил он.

– Для каких целей, доктор Скрэби? – простонал я.

Но ответа так и не услышал – я сдался темноте.

Я пронесся по улицам Тандер-Спите, свернул не туда на дорогу с односторонним движением, засветился на определяющем скорость знаке на шоссе и, вильнув, затормозил у передней двери. С топотом влетел в дом; в прихожей тяжко споткнулся и врезался в двойную детскую коляску – древнюю конструкцию из стали и нейлона, припаркованную там, будто связка дохлых сверчков.

Близнецы сидели на кухне и вязали.

– Привет, красавчик! – бросила Роз, подняв глаза.

– Мы скучали, – солгала Бланш.

Что-то случилось. Могу поклясться.

– Как делишки, девочки? – спросил я, стараясь держать себя в руках.

– Мы закончили семейное древо, посмотри, – объявила Роз, всучив мне огромную схему с липовыми геральдическими щитами на полях.

– Мы произошли от священника, – похвасталась Бланш.

– Пастора Фелпса? – уточнил я. И почувствовал, как бледнею.

– Да, откуда ты знаешь? – И, не дождавшись ответа, продолжила: – Он жил в доме мамы с папой. В Старом Пасторате.

– Согласно церковным записям.

– Забавное совпадение, да?

Значит, они и впрямь произошли от человека, упомянутого в трактате Скрэби. Человека, который, по словам доктора…

– Мама говорила, что могла нам это рассказать вечность назад, но это бы противоречило принципам генеалогии доктора Бугрова, – добавила Роз.

– Использовать устные источники – жульничество, – пояснила Бланш. – Должны быть письменные доказательства, иначе американцы жалуются.

Я не хотел тратить на это весь день.

– Дайте взглянуть, – отрезал я и сгреб схему. На душе было нелегко – будто они мне что-то недоговаривали. Огромный лист картона закачался у меня в руке.

– Эй!

– Ты что делаешь?

– Ищу Тобиаса Фелпса.

– Он наш прапрапрапрадедушка, – отозвалась Роз, показывая имя в самой кроне дерева. – Видишь? Через пять поколений.

Боже всемогущий.

– Покажите ваши ноги, – потребовал я.

– Нет, – отчеканили они хором. – Ни за что.

– Почему?

– Потому что у нас того и гляди начнутся схватки, – выпалила Роз.

– В любую минуту, – пригрозила Бланш.

– И еще у двадцати миллионов женщин, – нетерпеливо огрызнулся я – мысли бешено крутились. – Вы знаете, что симулянткам теперь вкатывают штраф в сотню евро?

– Мы не симулянтки! – закричали Роз и Бланш мне вслед, когда я полетел наверх в ванную, перепрыгивая ступеньки. К черту их ноги, решил я. Сначала загружу в машину эту обезьяну. Девчонки продолжали орать внизу. Похоже, матерились.

Но я не слышал. Я думал о Джентльмене.

В мастерской, собрав клетку и проверив замок, молча сидит доктор Скрэби и пьет бренди; мысли его несутся быстрее, чем за все эти годы. То, что он видел, – странно и одновременно нет. Причудливо, но очевидно. Невероятно, однако вполне возможно. Дарвин справился. Он совершил этот прыжок воображения. И установил сырую, некрепкую, скандальную, но потрясающе правдивую истину. Такую истину невеста-девственница открывает в свадебную ночь. После ситца, цветов и конфетти, после танцев, музыки и веселья, пожеланий счастья, прощального махания платками и воркования голубков, наступает тот самый момент, когда она остается один на один с мужским хером.

Именно с таким грубым откровением в лице Тобиаса Фелпса и столкнулся Скрэби.

Но он не может, не должен, не имеет права, не станет и не будет – Боже, помоги ему – повторять старую ошибку, думает он, вспоминая о «Происхождении видов». Он не упустит эту возможность. Которую ему поднес на блюдечке будто бы сам Господь Бог!

Тобиас Фелпс сделает ему имя!

И в тот миг, когда я погрузился во тьму и надежда умерла во мне, началось безумие. Я впустил его. А куда еще я мог скрыться?

Позже я узнал, что в своем сумасшествии не разражался тирадами и не бредил: ужасное, раздумчивое молчание прерывалось только скрежетом стона и изредка слабым бормотанием – я называл имена: Томми, отец, миссис Фуни, Заттортруб.

Все, что я ощущал в это время, – чью-то легкую руку на лбу. И мягкий шепот женщины, кормившей меня самой странной пищей, какую я когда-либо пробовал.

Ее. Она.

В своем миазматическом полусне я опять вижу пляж и себя – я маленький ребенок, карабкаюсь на четвереньках по скалам, забираюсь на низкие искривленные деревья Тандер-Спита, – и моих родителей: они просят меня остановиться. Я вижу, как Пастор Фелпс водит мою руку – он учит меня писать гусиным пером; вижу, как мы с Томми Болоттсом играем в дюнах, закапывая друг друга среди колючих песчаных трав. Вижу себя в пятнадцать – мы с Томми наблюдаем, как Акробатка спорит на кладбище с отцом и вручает ему склянку, как отец возвращается с грозным лицом и сует деньги ей в руку. Вижу отца в церкви – вырванные страницы Дарвина ошалело кружатся, слетая с кафедры. Вижу всю суть моего святого видения, а затем – как разбивается склянка. Вижу мой хвост – вот Киннон поднимает его платком и вручает обратно мне на хранение. Вспоминаю опрометчивую поездку в Фишфорт и покупку Иареда, почтового голубя, а потом – дорогу на поезде в Лондон. Музей с его жуткими созданиями в бриджах и стеклянные голубые глаза. Пансион, поход на Портобелло-роуд и наконец, визит на Мадагаскар-стрит. И в призрачной карикатуре на сознание вижу, как отец вяжет в Лечебнице. Вяжет шарф – очень длинный, хватит, чтобы завернуть весь мир. Вижу Томми в кузнице, с его простой жизнью и скачущими детьми, и взморье, и состязания «Вытащи чертополох». И как память меняет прошедшее: все словно подернуто ностальгией, и сцены традиционного унижения превращаются в живые картины сельской идиллии, веселые, кричащие лица Ядров, Оводдсов, Пух-Торфов пробуждают во мне жестокую тоску по дому. Я вижу Кабана-Людоеда.

И просыпаюсь – в кровати, Ее теплая рука лежит на моем лбу. Я открываю глаза. Она облачена в огромное красное платье с маленькими бусинками, блестящими в свете канделябра.

– Я – Фиалка Скрэби, – представляется она.

Она великолепна. На глаза наворачиваются слезы. Я хочу сказать ей, как она прекрасна, но из уст вырывается лишь беспомощный стон.

Она заливается очаровательным румянцем и предлагает мне ложку чего-то сладкого, клейкого и зеленого.

– Восхитительно, – бормочу я, все еще задыхаясь от чувства, коему не знаю названия. – Что это?

– Варенье из крапивы, – шепчет она, скармливая мне вторую ложку. – Со свеклой в карамели. Мой собственный рецепт.

– Собирала Маргарита маргаритки на горе, – бормочу я.

Сквозь наркотический дурман, я чувствую Ее силу.

Бум, бум, бум.

Звук моего сердца. Его стук внезапно заполняет комнату.

Какая женщина! Ее рука на моем лбу напоминает мне о доме. Время от времени надо мной проплывает Ее лицо. Она молчит – а если и говорит, то я словно оглох.

Идут дни. Я мужчина, мужчина, мужчина, повторяю я снова и снова сам себе.

Я проснулся с криком.

Она сжала меня в объятиях. И я зарыдал.

– О, мисс Скрэби, помогите мне, помогите!

Она погладила меня по голове и крепче прижала к груди. Утешительно заворковала. Коснулась моего лба.

– Все будет хорошо, – прошептала Она.

– Нет! – простонал я. – Не будет!

И не могло быть. Ибо в тот самый момент, когда мужественность отреклась от меня, я понял – этот миг Господь избрал, дабы подвергнуть мою душу мучениям еще страшнее всех тех, которые я только что испытал. Я безумно и страстно влюбился. Положение было совершенно, чрезвычайно безнадежным.

Гораздо позже я снова проснулся и услышал Ее голос – голос, заставлявший сердце мое катиться, словно пушку без лафета – Она резко спросила меня:

– Кто такая Милдред?

– Мой червь, – признался я. – Не мог бы я побеспокоить вас, моя дражайшая мисс Скрэби, и попросить банан?

Я поскакал наверх, перепрыгивая ступеньки. Я все просчитал. Быстрая атака. Я упакую его в машину и отвезу прямиком в Лондон – быстро. Организую пресс-конференцию. Ведь так поступают, когда делают открытие? Близнецов прихвачу с собой. Если нужно, возьму их в заложницы. Заставлю показать ноги. Обнародую содержание трактата Скрэби. Предъявлю фамильное древо. И буду провозглашен первооткрывателем недостающего звена.

Э-би-боп-а-лу-боп, э-боп-бам-бу![135]

Я ворвался в туалет – на толчке сидел Норман, спустив брюки до лодыжек, и читал журнал для народных умельцев «Дом Англичанина».

– Справляю теа culpa, – объяснил он, сворачивая журнал. – Забыл закрыться. Хорошая статейка о рынке штуковин защиты от детей. Не хочешь прокатиться в «Би-энд-Кью» в субботу? Мы бы всю эту хибару привели в порядок как раз плюнуть, одной электроотверткой.

Я ничего не сказал. У меня пропал голос.

Норман потянулся за бумагой и отсчитал пять кусков. Он озадаченно пялился на меня. Наверное, видок у меня был убитый, потому что Норман сказал:

– Прости, приятель. Но мужчина должен сделать, что должен, верно, Сам? Через секунду закончу.

– Нет, – квакнул я. – Не в том дело.

Дело было в мартышке-джентльмене. Он исчез.

Глава 27,

в которой Тобиас Фелпс пытается исповедаться

Позжэ, када я пришла в Работный дом этава Толстава УБЛЮДКА, каторый патом меня вышвырнул, ани назвали меня МАРОЖЭНАИ ЖЕНЩИНАМ, но нет, я замерзла не в МОРИ, а раньшэ, када узнала, что КАПКАНН планирует для меня и маево ДРУГА-Джэнтельмена. Када я наняла, што такое ево Другой Бизнэс.

Эта мне расказывает Хиггинс. Гаварит, эта ШУТКА, и СМЕЕЦА, СМЕЕЦА.

Сначала я не верю, но патом верю.

И нанимаю – ПАРА УХАДИТЬ.

Нам нужна СБЕЖАТЬ, гаварю я ему, гладя его МЕХ. Када я расказываю ему пра Другой Бизнэс Капкана, пра то, што Он планируит для нашева РЕБЕНКА, он ничево не гаварит – просто СМОТРИТ. Как бутта гаваря: И эта ЦЫВИЛИЗАЦЫЯ, да?

Мы чувствуим, как надвигаица ШТОРМ, и тада мы эта делаем. Хиггинс ТЯНЕЦА за нашыми тарелками памоив, я ево атвликаю, а мой ДРУГ-ДЖЭНТЕЛЬМЕН тащит КЛЮЧИ из ево кармана – и все эта за адин мих.

Мы аткрываем КЛЕТКИ – как можна быстрее, пака Баукер, Стид и Капканн не спустились, и ани выбигают НАРУЖУ, в УЖАСИ и ПАНИКЕ.

Господи! АДД павсюду. Сначала ани брасаюца на тас с памоями, и ЛЕВ и СЛОН пачти все сжырают, за ними напирают ШАКАЛЫ и НАСАРОГИ, и ЗВЕРИ паменьшэ хватают, кто што успел с полу, и деруца из-за кусков. Двери КЛЕТАК все бренчат и бренчат.

ШТОРМ восю бушуит, и жывотныя, каторых мы выпустели, визжат, воют и кричат, а када ПАМОИ канчаютца, ани начинают ДРАЦА все болие и болие жестоко, и эта ужэ не АСТАНАВИТЬ. Природныя инстинкты бирут свае. ВОЙ, ВИЗГ, КРИКИ. Некатарые нажирают друх друга ЗАЖЫВА. КАВЧЕХ качаеца и качаеца на ВАЛНАХ, а затем я слышу стук каблуков НАВЕРХУ, и эти звуки – КАПКАНН.

КРОФЬ павсюду. Мех, перря, чешуя.

Затем стук, стук, вниз па лесницэ. А патом я вижу Ево. КАПКАННА. На ево ЛИЦЭ гнев. И страх.

Он смотрит на меня и маево ДРУГА-Джэнтельмена, а мой друх-Джэнтельмен глядит на нево.

В руке КАПКАННА штота БЛИСТЯЩЕЕ и ОСТРАЕ.

В дни, последовавшие за моим приездом на Мадагаскар-стрит, доктор Скрэби снял с меня мерки еще детальнее, некоторые весьма интимного характера, и с головой ушел в лихорадочную научную деятельность в подвальной мастерской, откуда с промежутками доносились его смех, крики и впечатляюще громкий пердеж. Мне почти льстили такая суета и внимание со стороны именитого таксидермиста к моей персоне. Доктор Скрэби сообщил мне, что работает над монографией под названием «Новая теория эволюции», посвященной моему «необычному происхождению».

– Вы ни с кем не должны говорить о моей гипотезе, – предупредил он меня, – пока я не закончу трактат и не найду время представить вас самому мистеру Дарвину.

– Даже с мисс Скрэби? – уточнил я, чувствуя, как позвоночник дрожит от волнения. Сообщил ли он ей правду сам? Хоть я пока и не заметил ни намека в ее отношении ко мне – оно оставалось таким же вежливым и милым, – я ни в чем не был уверен.

– Разумеется, нет, – ответил таксидермист. Он даже не представлял, какая огромная и теплая волна облегчения поднялась во мне, когда он благословенно подтвердил, что мисс Скрэби не ведает о моем секрете. Я понимал, что рано или поздно мое более низкое положение на эволюционной лестнице откроется, но жаждал насладиться каждым моментом очаровательного общества моего нового друга, прежде чем она узнает правду. Ибо какой шанс останется тогда, что мой растущий интерес к ней встретит взаимность?

– Как я могу отблагодарить вас за доброту ко мне, мисс Скрэби? – спросил я однажды утром, дегустируя очередные лакомства, которые она именовала Cuisine Biologique.[136] Мисс Фиалка взглянула на меня с удивлением:

– Мне это доставляет удовольствие, – заверила она. – Вот, попробуйте это, – предложила она, приготовившись отправить мне в рот кусочек маринованного гриба. Я приоткрыл губы, и она скормила мне гриб. – Мне очень нравится кормить вас, мистер Фелпс, Вы лучшая морская свинка для моих рецептов.

Я улыбнулся. Это правда: я с неописуемым наслаждением съедал все, что она подносила, и в результате здоровел и оживлялся с каждым днем.

– Но, я надеюсь, вас прельщает во мне не только аппетит, мисс Скрэби, – отважился я. Она покрылась румянцем, и я тоже, из-за чего она покраснела еще больше, что, в свою очередь, ввергло меня в еще более глубокую краску, пока мы оба не запылали как две раскаленные кочерги.

Мы с мисс Скрэби уже обменялись историями детства; она тоже была одинока. Особенно после того, как по идеологическим причинам рассталась с мужчиной – неким мсье Кабийо, – который был для нее больше отцом, нежели сам доктор Скрэби.

– Все эти годы, пока отец набивал животных с «Ковчега» Капканна, – (я вздрогнул при упоминании судна), – я провела на кухне с Кабийо, готовя их мясо, – с грустью произнесла она. – Он научил меня всему, что я знаю.

Я посочувствовал:

– Я тоже отдалился от того, кого любил. Когда мистер Дарвин опубликовал «Происхождение видов», мой отец лишился рассудка.

Мисс Скрэби ахнула:

– Нет! Неужели? И мой отец тоже!

И поведала мне, как доктора охватила необычайная хандра, он заперся в мастерской с бутылкой рома и пробыл там неделю. В свою очередь я рассказал ей, как Пастор Фелпс разорвал книгу Дарвина на глазах у всей паствы в церкви и затем его увезли в Лечебницу для Духовно Страждущих. Должен признаться, я опустил часть про склянку и ее содержимое.

– Вы должны написать Пастору Фелпсу, – настаивала она. – Разумеется, он не хотел расставаться с вами навеки.

– А вы? – спросил я. – Вы помиритесь с вашим мсье Кабийо?

Она медленно покачала головой:

– Я не знаю, – проронила она. – Но я вскоре увижу его на Банкете. – Внезапно она заволновалась и принялась мять ткань своей пышной юбки. Я понимал, что она чувствует.

– Не бойтесь, мисс Скрэби, – мягко произнес я. И накрыл ее ладонь своею. И она не воспротивилась мне, читатель, и не отдернула руку. Смел ли я отныне тешить себя надеждой?

Я должен ей рассказать, подумал я. Но трусость меня остановила.

На следующий день я попросил у Фиалки бумагу – написать Пастору Фелпсу письмо. Что было мне терять, чего я еще не утратил? И что мне оставалось, кроме как взывать к чувству справедливости отца? Он всегда был справедливым человеком.

«Должны ли дети страдать за грехи отцов и матерей своих? – писал я. – Конечно же, нет, мой дорогой Пастор Фелпс! Если Вы чему-то и научили меня, сэр, то тому, что Господь справедлив! – Хотя, лично я начинал в этом сомневаться. Что «справедливого» в этой бездне, куда Он меня низринул? – Я желаю одного: чтобы мы с Вами вновь примирились, – закончил я письмо. – Если Вы не можете любить меня как приемного сына, любите меня как создание Господне!

Ваш любящий сын, Тобиас Фелпс».

Мисс Скрэби, не зная содержания моего послания, но довольная, что я внял ее совету и попробовал достигнуть примирения, проводила меня вместе с ныне болезненным и скелетообразным Жиром на станцию Святого Панкраса, где пребывал мой почтовый голубь Иаред. Я собственноручно привязал к его окольцованной лапке крошечный конверт со сложенным письмом. Иаред выпорхнул из клетки, на миг потерялся под карнизами станции, но быстро нашел небо. Пока мы наблюдали, как он берет курс на север, я с надеждой шептал тихие молитвы.

Доктор Скрэби был так занят своей «Новой теорией эволюции», коя целиком основывалась на мартышке-джентльмене и вашем покорном слуге, что нас с мисс Скрэби все чаще и чаще оставляли друг с другом. Оставляли? Или, осмелюсь предположить, мы по собственному выбору проводили большую часть дня в компании друг друга?

На следующее утро я, ободренный тем, что она позволила мне положить ладонь на ее руку, решил призвать свое мужество и во всем признаться Фиалке. Дрожа я произнес:

– Я бы хотел, чтобы вы кое-что знали, – начал я. – Касательно моего происхождения.

Мне показалось, или призрачная фигура и впрямь мелькнула подле меня, когда я проговорил эти слова? Женщина в юбках? Я моргнул. Игра света. Женщина исчезла. Фиалка перевела на меня взгляд с тетради, в которой записывала мой отзыв о ее последнем рецепте, лакомстве из брюквы («Необычайно вкусно», был мой вердикт), и улыбнулась.

– Вашего происхождения, мистер Фелпс? Вы имеете в виду Тандер-Спит, Пастора Фелпса и вашу покойную приемную матушку? Мне казалось, мы уже все друг другу рассказали, мистер Фелпс! – Она кокетливо улыбнулась. – Или есть еще некая позорная тайна?

Мое сердце застучало тяжело и медленно. Но я уже не мог остановиться. Я прочистил горло.

– Что ж, можно сказать и так, – начал я.

Тонкие брови мисс Скрэби вопросительно изогнулись. Но затем она заметила, как мне неловко, и лицо ее смягчилось, отобразив жалость и беспокойство; она воздела руку, призывая меня остановиться:

– Прошу вас, мистер Фелпс, – проронила она. – Я вовсе не желаю, чтобы вы мучили себя из-за этого – в конечном счете, это ваше личное дело.

– Нет, – выпалил я. – Я должен вам признаться, мисс Скрэби. В Бродячем Цирке Ужаса и Восторга я видел Акробатку, и она…

Фиалка взяла мою руку – показавшуюся мне ужасно волосатой рядом с пухлой гладкой ладошкой Фиалки – прекрасной, как нетронутое тесто! – и крепко сжала:

– Мистер Фелпс, вы так побледнели! – сказала она.

Я сглотнул и сделал глубокий вдох, решившись продолжить. Голос зазвучал слабо и хрипло:

– У меня есть основания подозревать, что эта Акробатка – моя настоящая мать.

– Акробатка? – переспросила Фиалка, улыбаясь. Руку она не убрала – только сжала мою ладонь сильнее. (До сего момента – так обнадеживающе!) – Акробатка! Как… необычно!

– Это не все, – продолжал я. – Остальное еще необычнее. – Я замолчал, а затем прошептал: – Касательно моего настоящего отца. У меня есть основания полагать, мисс Скрэби, как бы невероятно и жутко это ни звучало для ваших прекрасных ушей, что мой настоящий отец…

– Да?

Я опустил голову:

– Прошу вас, мисс Скрэби, не могли бы вы любезно предоставить мне ручку, чернила и бумагу, чтобы я для вас это написал? Боюсь, произнести вслух я не в силах.

– Да, конечно, мистер Фелпс, – кивнула Фиалка, поглядела на меня озадаченно и поплыла к письменному столу. Вернулась с письменными принадлежностями и молча вручила их мне. Она обеспокоенно наблюдала, как я начал медленно писать дрожащей рукой о моем тайном позоре. Но, не успел я закончить, как мысли мои прервал яростный топот каблуков на лестнице, и в комнату вошел доктор Скрэби. Я инстинктивно смял недописанное признание и сунул в руку Фиалке, а та, в свою очередь, словно провинившийся ребенок, спрятала его в складках платья.

– У меня появилась идея, мистер Фелпс! – взволнованно закричал доктор Скрэби. – Вы не окажете нам честь посетить в эту субботу Эволюционный Банкет?

– Что? – пробормотал я. – Смею ли я предположить…

– Видите ли, – перебил меня таксидермист. – Я бы очень хотел представить вас мистеру Дарвину, прежде… – Он на секунду замолчал, переминаясь с ноги на ногу. – Прежде, чем вы нас покинете, – наконец добавил он. – И Банкет – великолепная возможность!

Прежде, чем вы нас покинете? Я и не думал уезжать. Мы с Фиалкой непонимающе переглянулись. В последнее время доктор Скрэби вел себя весьма странно.

– Я в вашем распоряжении, сэр, – учтиво откликнулся я. Похоже, ему понравилась эта мысль.

– В моем распоряжении! – просиял он. – Да! Превосходно! Тогда я одолжу вам один из старых смокингов, и вы к нам присоединитесь!

Фиалка улыбалась, засовывая клочок бумаги поглубже в складки платья.

– К нам? – переспросил я, обменявшись взглядами с мисс Скрэби. – Смею ли я предположить из ваших слов, доктор Скрэби, что ваша очаровательная дочь будет среди гостей? – закончил я, стараясь не покраснеть.

– Кто? – удивился он. И наконец сообразил: – А, вы имеете в виду Фи. Да, конечно, – ответил он немного рассеянно. – Фиалка всегда таскается со мной на подобные рауты, верно? Хотя танцует она неважно. – Фиалка, уловив смысл моего вопроса, подавила смущенный смешок.

– Тогда я присоединюсь к вам даже с большим удовольствием, – произнес я, тщетно пытаясь не расплыться в улыбке. Я пойду на Банкет во дворец, в сопровождении мисс Скрэби! Я так обрадовался этой перспективе, что даже на мгновение позабыл, что минуту назад вручил ей начало моего ужасного признания. Мое восхищение дочерью таксидермиста теперь стало ясным как день, но доктор Скрэби, похоже, не обратил внимания.

– Пойдемте, мистер Фелпс! – нетерпеливо позвал Скрэби из коридора. – Давайте сообразим вам какой-нибудь костюм.

Я повернулся к Фиалке. Она смотрела на меня с очевидным испугом.

– Ваше откровение и впрямь весьма необычно, – прошептала она. – Какая необыкновенная, странная смесь течет в ваших венах, мистер Фелпс! Ваша мать Акробатка, а отец примас, архиепископ!

Примас?

– Нет, – выпалил я. – Не примас! Я не дописал слово! Не примас, а…

– Идемте, Фелпс! – закричал Скрэби.

Мне помешала судьба. Я потряс головой и бежал.

Внезапно в небо надо мною взлетел фейерверк, и я понял – сегодня Ночь костров.

– Где обезьяна, вашу мать? – заорал я на близнецов, ураганом слетая по ступенькам.

– Нету, – произнесла Роз, похлопывая себя по животу. – Ой! У меня спазм.

– У меня тоже, – заявила Бланш. – У нас определенно начинаются схватки.

– Да, а чуть раньше было такое странное ощущение, – сообщила Роз.

– Как будто мы вот-вот лопнем, – пояснила Бланш.

– Ради бога, – ответил я, размышляя, сколько еще парней по стране лицезрят тот же самый спектакль. Прошло девять месяцев с тех пор, как правительство объявило Премию за рождение ребенка. Совпадение, или как? – Наверное, у вас метеоризм или изжога, – процедил я. Есть предел терпению любого мужчины. – Послушайте, я только что был наверху, и там нет и следа…

– Мы еще ни в чем на свете не были так уверены, – предупредила Роз.

– Никогда, – согласилась Бланш.

– Хуйня! – отрезал я. – Смотрели новости? Вся страна почем зря названивает в «скорую». В неотложках все уже рехнулись. Лучше ответьте, куда вы дели обезьяну. И срочно.

Конечно, я понимал, когда ехал по шоссе, что мое связанное с обезьяной открытие имеет необычайное значение. Где-то в душе я всегда знал, что заслуживаю в жизни большего, чем простая ветеринарная практика. И вот оно есть. Или – весьма неожиданно – его нет.

– Ну, где она?

– Мы ее продали, – улыбнулась Роз. – На барахолке.

– Что?

– Мы думали, ты обрадуешься, – сообщила Бланш.

– Обрадуюсь? – завопил я. – Вы сказали, обрадуюсь? – Я так взбеленился из-за их тупости, что хотелось кого-нибудь прибить.

Но вместо этого я просто застонал.

– А почему нет? – надула губки Роз. – Ты на нас вечно злишься, что мы не зарабатываем себе на жизнь. И мы составили список, как раздобыть денег. Номер три. Распродать весь старый хлам на барахолке. Или ты думал, мы тут сидели на жопе ровно, пока ты катался в Лондон?

– Мы тебе показывали наш финансовый план, Сам, – упрекнула меня Бланш. – Так что не притворяйся, что не помнишь. Мы даже в итоге неплохо за нее выручили.

– Двадцать пять евро, – похвасталась Роз.

Спокойно, Сам. Тебе нужна информация. Я прочистил горло и попытался говорить взвешенно:

– Кому вы ее продали? – Тишина. Ладно, этот подход идет на хуй. Будем орать: – Ну же! Еб вашу мать, где она?

– Остынь, Сам.

– Я спросил, блядь, где она? Мне нужно ее вернуть.

– Зачем? – хором спросили они.

– Потому что она стоит бабок, – отрезал я. Руки сами по себе сжимались в кулаки. Желание бить и крушить переполняло.

Это их, кажется, отрезвило.

– Что, больше двадцати пяти евро? – поинтересовалась Роз.

– Она стоит миллионы, чертовы идиотки! – Голос срывался на слезы гнева.

Повисло короткое молчание. Таким они меня еще не видели.

Затем Роз выпалила:

– Мы продали ее Гарри Гоуви.

– Он живет на Лэддер-хилл.

– Но сейчас его там нет.

– Он будет в центре досуга. Папа помогает ему с Ночью Фейерверков.

– Которая начнется с минуты на минуту, – добавил Норман. Ступеньки трещали под его весом, когда он спускался, застегивая ширинку. – Не хочешь прокатиться, приятель? Ты у нас животное общественное. «Упитый Ворон» будет там en masse[137]эй! Погодь! Можно не спешить, друг.

Я схватил ключи от «нюанса» и вылетел на улицу.

Глава 28

Эволюционный банкет

Если вы не знакомы с Букингемским дворцом, возможно, сейчас хорошая возможность рассмотреть его бальную залу. Она расположена в западном крыле и занимает площадь приблизительно равную Тандер-Спиту: четыре акра. Хотел бы я посмотреть на Гавсов и Биттсов, Пух-Торфов, и Малви, и Болоттсов, когда бы они увидели, как я подъезжаю к грандиозным воротам в красивом кэбе! И вхожу в арочные галереи под руку с мисс Фиалкой Скрэби! Но потом, когда лакей забрал наши плащи и провел нас в банкетную залу, я внезапно подумал, что бы сказал Пастор Фелпс. При мысли о нем меня бросило в холодную дрожь. Прилетел ли Иаред уже в Фишфорт, размышлял я, принимая бокал охлажденного шампанского и необычную конфету, тут же повергшую Милдред в конвульсии. Быть может, Пастор Фелпс в эту минуту читает мое письмо, рассуждал я, когда мисс Скрэби, облаченная в огромное меренговое суфле платья, сидевшего на ней так естественно, будто оно из нее произрастало – словно крылья бабочки, – схватила мою руку (О, радость!), поймала меня в волшебный беспорядок своих юбок (О, снова радость!) и унесла по направлению к буфету.

Буду ли я когда-нибудь иметь счастье называть ее Фиалкой?

Я изумленно смотрел на проносящуюся мимо обстановку, волочась в Фиалкином кильватере и думая: что за сказочный зверь человек! Разве бывают канделябры изысканнее! Разве бывают портьеры из бархата краснее, тяжелее и сильнее затянуты шелковыми золотыми шнурами! Разве бывают вечерние платья объемнее, невероятнее или очаровательнее!

– Смотрите, – прошептала мне в ухо мисс Скрэби. – Вон там! Королевская Бегемотица!

И я увидел ее возле кадки с пальмой – саму Королеву Викторию, низенькую мадам, не выше меня, в черном наряде вдовы, обиженно корчит толстое лицо, окружена раболепствующими придворными и воздыхателями – среди коих неожиданно оказался доктор Скрэби, неуклюже проталкивающийся вперед.

– Старый лицемер, – пробормотала моя возлюбленная, наблюдая, как отец отвешивает сложный и опасно низкий поклон и разгибается, дабы поцеловать затянутую в черную перчатку руку монарха. – Посмотрите. – Фиалка махнула в сторону стола с закусками. – Кабийо превзошел себя! – произнесла она с гордостью и легкой грустью.

Перед нами на белой скатерти стола, протянувшегося через всю бальную залу, раскинулось великолепное, сверкающее одеяло яств; гости, вооружившись фарфоровыми тарелками, наворачивали бледных угрей в желе, сияющие креветки, охлажденный черепаховый суп из громадных супниц, розовую пасту из лоханей, тарталетки с кусочками странно пахнущего мяса, горы рахат-лукума и прочих экзотических bonbons;[138] вокруг слонялись официанты с огромными блюдами устриц, украшенными дольками лимона и лайма, с гигантскими подносами бланманже и нуги, увенчанной шоколадным кремом. На небольшом возвышении стояло грандиозное белое желе, политое ароматным соусом из клубники, в окружении блюдечек с лакричными конфетами и шербетом. Под ним на полу виднелась эмалированная ванночка с фруктовым салатом, и официант раскладывал по тарелочкам клубнику, дыню, ежевику и – у меня слюнки потекли, когда я заметил первый кусочек, – бананы и украшал их тертым шоколадом и завитками сливок.

Впечатляюще.

Настолько впечатляюще, что мисс Скрэби внезапно бросила меня и ринулась поздравлять шеф-повара.

– Мсье Кабийо! – закричала она, несясь головой вперед в раскрытые объятия пузатого человечка в высоком белом колпаке.

– Ma petite chérie! Ma petite Violette! – воскликнул Кабийо, прижимая мисс Скрэби к груди.

О, как это прекрасно – воссоединиться с тем, кого любишь! Чего бы я только не отдал, чтобы меня так обнял мой дорогой Пастор Фелпс!

Оглушенный внезапной тоской, я отвел взгляд от развернувшейся передо мной трогательной сцены. Впрочем, это было ошибкой: когда я после минутного созерцания своих туфель наконец поднял глаза – мисс Скрэби и шеф-повар уже исчезли в толпе. Внезапная потеря Фиалки ввергла меня в ужасное одиночество и беспокойство. По случаю сегодняшнего праздника мне пришлось облачиться в старый поношенный костюм доктора Скрэби; наряд оказался слишком велик и, благодаря приложенным из лучших побуждений, однако совершенно бесполезным усилиям некоей миссис Джиггере, висел на мне так, что мисс Скрэби вряд ли находила его очаровательным.

– Стойте, где стоите, – распорядился таксидермист, внезапно материализовавшись рядом и с силой схватив меня за руку. – Не двигайтесь. Я хочу найти мистера Дарвина и привести его сюда, чтобы мы рассказали ему о вашем происхождении. – К груди он прижимал «Новую теорию эволюции», с нетерпением оглядывая залу в поисках великого человека. – Мой дорогой юный экземпляр, – прохрипел он, все также крепко впиваясь пальцами в мою руку, – должен признаться: я вас почти полюбил.

Экземпляр? Я почувствовал себя глупо и неловко – словно упускаю из вида какой-то важный факт.

– Стойте здесь, у колонны, – еще раз приказал Скрэби – на этот раз намного резче. – Не отходите ни на дюйм, черт возьми.

И я послушно остался стоять, размышляя о том, как резко стал «экземпляром» и о неминуемой встрече с мистером Дарвином, человеком, которого Пастор Фелпс обвинял в упадке самого христианства. Короче, с мужчиной, ответственным за море страданий.

Надеюсь, он не будет ожидать от меня благодарности за все те беды, в которые меня низринул, подумал я, когда оркестр ударил вальс.

Из колонок центра досуга гремело какое-то старое дерьмовое техно. Народу – не протолкнуться. Оводдсы, Пух-Торфы, Малви, Биттсы. Харкурт со своею злющей филиппинкой под руку схватил меня за локоть и всучил кружку пенящегося пива:

– На, проглоти, – сказал он.

Вдоль стен виднелись пластиковые столы, заваленные вычурными салфетками и бумажными тарелками с жареными сосисками на палочках, разнообразными соусами, головками сыра и горой пицц. Сзади размораживалось несколько фруктовых тортов со взбитыми сливками и меренгами. Потягивая пиво, я рыскал взглядом по залу, ища Гоуви. Я предусмотрительно остановился по дороге у банкомата, и теперь у меня в кармане лежала сотня евриков – выкупить обезьяну. Впрочем, я дам и больше, если он попросит. Если понадобится, перерасходую кредит. Думаю, можно выложить до тысячи, не вызывая подозрений. Все-таки фамильная реликвия.

Музыка сменилась на хоуки-коуки,[139] и толпа выстроилась в гусеницу. Я протолкнулся вглубь.

– Где Гоуви? – заорал я. – Мне нужно его найти!

– На улице, – отозвался Болоттс. – Спокойно приятель. Он разводит костер.

И тут звенящий шквал музыки каскадом сорвался с блестящих инструментов оркестра, приютившегося на балконе, и пары начали вплывать на паркет. Скоро гости запрудили залу. Пока танцующие проносились мимо меня – человеческий ураган блесток, духов и позвякивающих медальонов, – я тщательно всматривался в зал в поисках мисс Скрэби. Но она бесследно исчезла в толпе. Неужели я потерял ее на весь вечер? Или, быть может, навсегда? От этой ужасной мысли меня захлестнули страх и печаль. Я засунул руки глубоко в карманы и думал о Графе Пото, пока, следуя внезапному наитию, не решил забыть об обещании доктору Скрэби и поискать убежище среди публики. В конце концов я зашаркал прочь, путаясь в слишком длинных брюках, и с некоторым затруднением протиснулся к столику возле громадного мраморного фонтана. Усевшись там, я принялся вертеть распятие, стараясь изо всех сил стать невидимым и, посредством предложенного мне официантом бокала портвейна, поднять свое поникшее настроение и задвинуть подальше недвусмысленное беспокойство, разливавшееся от нижних позвонков.

Затем кадриль резко оборвалась, и часы пробили восемь. Повисла тишина, и Королевский Церемониймейстер во фраке ударил в огромный гонг обитым бархатом жезлом – объявляя дамам и господам, что пора начинать празднование всерьез.

– Лорды, леди и джентльмены! Прошу вас, поднимем бокалы за Ее Величество Королеву!

Когда мы подняли бокалы и попросили Господа хранить монарха, последняя расправила свои черные юбки и поджала губы. Снова прозвучал гонг, и Королевский Церемониймейстер заговорил далее:

– И за мистера Чарлза Дарвина!

Бородатый человечек подле Королевы аккуратно отвесил небольшой поклон, и мы отсалютовали ему:

– За мистера Чарлза Дарвина!

Когда он разогнулся, я заметил огонек в его глазах.

– А теперь прошу вас, разойдитесь, леди и джентльмены, чтобы открыть гастрономическое украшение этого вечера, Эволюционную Бомбу, кулинарный шедевр, созданный и приготовленный шеф-поваром Ее Величества, мсье Жак-Ивом Кабийо!

Раздался шорох платьев и рукоплескание, и толпа откатилась из центра зала, прежде скрытого танцующими, занавесями и гирляндами цветов. Сперва блюдо показалось всем настолько громадным и серым, что напомнило стену – но внезапно глаза подстроились, и им открылся новый вид: прямо перед нами в необъятной раковине возвышался – не больше и не меньше – целый жареный слон!

– Боже правый! – пробормотал какой-то генерал в изумлении, что эхом в разных формах пронеслось по всему залу во внезапном порыве шуршащих слов.

– Ее звали Мона, – зашептал человек, возникший подле меня словно из ниоткуда. – Она из Зоологического сада. Ей перерезали горло в прошлый четверг, и она умирала больше недели. Вы знаете, что, по слухам, мсье Кабийо работал ее смотрителем в зоопарке?

Я с содроганием глянул через зал на мсье Кабийо, который неожиданно материализовался возле своего жуткого экспоната и низко раскланялся перед честным собранием. Затем взял огромную саблю и с подобострастным поклоном вложил ее в руку невысокой женщины, которую мисс Скрэби называла Королевской Бегемотицей.

– Если Ваше Величество не пготив, – произнес он. Его лицо заливала краска гордости. – Не были бы вы столь любесны оказать шэсть всем нам и надгесать Эволюционную Бомбу?

Шепот одобрения пробежал среди господ и дам, когда маленькая Королева любезно согласилась и приняла ятаган. Привстав на цыпочки, я наблюдал за ней: она взяла оружие, и ее губы изогнулись в чем-то вроде улыбки – или гримасы несварения, я не разобрал. И тут вышел доктор Скрэби и предложил ей помощь.

– Если я могу вам посодействовать, Ваше Величество, – проворковал он, встав сзади нее и обхватив ее руками. – Если вы не против вынужденной близости… – Он изящно положил свои ладони на ее и вместе с ней поднял тяжелую саблю.

Под одобрительные возгласы и аплодисменты доктор Скрэби помог Королеве сделать глубокий надрез в огромной плотной туше животного.

– И снова поднимем бокалы, – нараспев произнес Королевский Церемониймейстер, – за Ее Величество Королеву!

Пока мы желали монарху долгой жизни и здоровья, а оркестр играл «Правь, Британия», Скрэби и Ее Величество отрезали огромный кусок в нижней части слоновьей грудной клетки. Серая плоть раздвинулась, словно тяжелые занавеси, и…

Шепот. Благовоспитанные возгласы. Приглушенные вздохи.

Наружу обрушился тяжелый водопад острых грибов и чесночной начинки. Зажурчала дымящаяся жидкость, и вылилось еще больше грибов – все они падали в огромную природную супницу из гигантской ракушки.

Восторженные крики. Вопли. Свист.

Ибо внутри глубокой, как пещера, утробе слона – Да! И впрямь! – среди гор зелени, напоминающей петрушку, обнаружилась целая зебра!

Толпа спонтанно разразилась одобрительными возгласами.

– Браво! – закричала женщина рядом со мной, возбужденно обмахиваясь веером так, что поднялся не самый слабый ветер. А затем раздались вопли еще неистовее: когда через пару секунд Королева Виктория, войдя в раж, вновь подняла саблю и с помощью доктора Скрэби проворно рассекла видневшееся брюхо зебры – в котором среди печеных яблок и глазированного лука обнаружилась оплетенная алмазной сеткой из зубчиков чеснока и абрикосов гигантская жареная свинья!

Изумительно!

Мы с трудом верили своим глазам. А затем – Нет! Не может быть!

– Господи! – воскликнула моя соседка с веером. – Это невероятно!

– Смотрите! – закричал военный; медали его стучали друг о друга, когда он дергался от возбуждения. – Она снова режет!

Ее Величество Бегемотица, войдя в раж настолько, что даже отвергла очередное предложение помощи от доктора Скрэби, занесла ятаган в третий раз. И быстрым и мастерским ударом, потрясающим в исполнении такой маленькой и пухлой женщины, проткнула свинью – кожа последней аккуратно разошлась по зашитому шву, явив нам полость, из которой…

Боже! Из сердца Эволюционной Бомбы вышла живая женщина!

Упал веер. Заахали и зааплодировали господа. Восхищенно заверещали дамы.

И застонал я – а затем стон сменился жутким приступом тошноты.

Потому что это не просто женщина.

Это женщина в пачке и крошечных пуантах.

Женщина – серебристая чайка, Неподражаемая Акробатка Бродячего Цирка Ужаса и Восторга…

Моя мать.

Дин-дон! – звонит дверной звонок Ядров.

Будущее зовет.

– Черти что! – вполголоса восклицает Эбби. Она весь день сегодня на ногах и только что закончила кулинарную репетицию – на целых десять минут позднее, чем по графику. – Подождите секундочку! – кричит она, вытирая с рук муку и бросая взгляд на Apfelkuchen. Они тихо подрумяниваются в духовке. Кофе только что вскипел. Эбби собиралась передохнуть.

– Простите за беспокойство, – говорит молодой незнакомец в кожаной куртке. В одном ухе у него золотое колечко, в руках папка с зажимом. И сконфуженно болтает связкой ключей от машины. – Машина сломалась, а мобильный…

– Не работает, – неуверенно продолжает Эбби, чувствуя, как кружится голова от нахлынувшего чувства déjà vu.

– Да, – кивает мужчина, расплываясь в очаровательной улыбке. – Как вы догадались? Послушайте, мне очень неудобно просить об этом, но…

– Конечно, можете позвонить в Ассоциацию Автомобилистов, – кивает Эбби. – А пока будете ждать, разрешите предложить вам парочку моих Apfelkuchen и чашку свежесваренного кофе?

Похоже, Эбби Ядр наделена некой формой второго зрения – разве ее мечта не становится явью?

– Быть может, представитесь? – запинаясь, продолжает она, наливая в фарфоровую чашку «Колумбийского Особого».

– Конечно, – соглашается незнакомец, выхватывая визитку. – Простите, что не… Нуда ладно… Рад познакомиться.

Эбби дрожащей рукой берет визитку и читает:

ОСКАР ДЖЕК.ЭРА ПРОДАКШНЗ.

Наконец!

Apfelkuchen тают на глазах.

– Разрешите предложить вам пятый? – спрашивает Эбби через пять минут после того, как она завершила экскурсию по кухне и Оскар уселся в кресло в гостиной с видом человека, который уже ни капли не беспокоится о сломанной машине или мобильнике.

– Эбби, – начинает он. У него мягкий, культурный голос – но сейчас в нем звучит возбуждение. Причем, искреннее. – Можно я буду называть вас Эбби? – Она сглатывает и отчаянно кивает. – Я не мог не заметить… да, ваши поразительные выдержку и манеры. Меня сразу поразило – как только я взглянул на вас, – что в вас есть некое je-ne-sais-quoi, и… да. – Он понижает голос. – Это редко, необычайно редко – вы не думайте, что такое случается каждый день. На самом деле, я за всю мою телекарьеру никогда…

– Да?

– Ну, говорите же, – подстегивает его Опиумная Императрица с кресла Нормана. Она штопает свой похожий на паутину старый чулок.

– Так вот, Эбби, – продолжает Оскар Джек, не заметив, что его перебили. – Некоторые люди, как мы их называем, – «самородки для телевидения», и…

Оно всегда случается, верно? Что-то. Раскат грома. Щелчок микроволновки. Резкий позыв природы.

Или телефонный звонок.

– Простите, я на минуту, – извиняется Эбби. Сердце бьется, как не билось с тех пор, когда она впервые встретила Нормана двадцать лет назад в парке. Она сидела возле песочницы, нянчась с малышкой подруги, а он врезался ей в задницу племянниковой гоночной машинкой с дистанционным управлением. – Возможно, это из вашей Ассоциации.

Эбби поднимает трубку и тут же становится белой, как самоподнимающаяся мука.

– Мам, это мы. Ты должна приехать. Срочно.

– Что случилось? – трясущимся голосом шепчет Эбби.

– У нас только что начались схватки, мам! – кричит близняшка. – А Сам куда-то съебал!

– Розобланши, вы уверены? – нервно переспрашивает миссис Ядр, прикрыв рукой трубку, чтобы Оскар Джек не услышал. – Сейчас столько случаев ложной тревоги… – шепчет она.

– Хватит, мама! – хором вопят они. – Ты должна нам поверить!

Разве мать может не ответить на крик помощи своего ребенка?

Что за несправедливость! Какая дилемма. Рецепт несчастья, думает Эбби, погружаясь в навеянные шоком грезы, в то время как Оскар Джек уплетает очередной Apfelkuchen. Бульон жестокого мира:

Возьмите несколько унций отвратительнейшей неудачи и перемешайте с мерой несвоевременности. Добавьте щепотку злобы и хорошо перемешайте с основным ингредиентом блюда – несправедливостью. Добавьте чуть-чуть горечи и нетерпимости. Щедро полейте подлостью, неприязнью и пессимизмом и остужайте до беспокойного холодка. Подавать порциями с щепоткой желчи и гарниром из дерьма. Внимание: вызывает привыкание.

От лица Эбби отливает столько крови, что Оскар думает: когда придет время, ей потребуется много румян.

– Какая хуйня, – наконец бормочет она.

– Лексика! – пронзительно ликует Императрица.

– Могу ли я чем-нибудь… – начинает Оскар Джек.

– Мам! – орут по телефону Розобланши.

– Да? – слабо переспрашивает Эбби, глядя на выбритое невинное лицо Оскара Джека. Он уже забил ее имя и адрес в свой личный органайзер. Если бы только… – Я не могу! Приехал мой Телепродюсер! Позвоните в «скорую»! – слабо шипит она в трубку.

– Мы звонили! – вопят Розобланши. – Они нам не верят! Они думают, мы придуриваемся! Говорят, у них таких звонков по три каждую ночь! Мы уже сейчас тужиться будем! Мама, помоги!

Эбби стонет.

– Уже еду, – вздыхает она и бросает трубку.

Акробатка делает пару реверансов публике, проносится балетным шагом по голове слона и под восторженные аплодисменты начинает завязываться в узел.

В это же время на полу целый полк sous-chefs деловито штурмует Бомбу, вооружившись ножами, отрезает куски мяса слона, зебры и свиньи и раскладывает по тарелкам, которые держат sous-sous-chefs,[140] a те, в свою очередь, передают их sous-sous-sous-chefs – положить гарнир. Вокруг снуют помощники, стоящие еще ниже в кухонной иерархии, предлагая угощенье гостям, кои восхищенно обсуждают необычный вкус и качество мяса.

Эволюционная Бомба, думает Кабийо, несомненно стала коронным триумфом всей его блестящей карьеры, вершиной его личной эволюции. Даже у Фиалки, ныне воинствующей вегетарианки, хватило politesse2его поздравить – несмотря на неприятие мисс Скрэби любых форм насилия.

– Позволите пгезентовать вам мою книгу? – спрашивает Кабийо, вручая Фиалке первое издание «Cuisine Zoologique: une philosophy de la viande». Выглядит девушка просто великолепно, отмечает он. Необычайно привлекательная. И счастливая. Все-таки есть красота в уродстве. И платье на ней сидит превосходно. При этом мисс чем-то взволнована. Взгляд постоянно скользит по комнате – будто она кого-то ищет.

Это так. И теперь наконец Фиалка его заметила. Он возле стола, накладывает себе щедрую порцию фруктового салата. Глаза Тобиаса, отмечает она, прикованы к маленькой балерине, которая не так давно появилась из Бомбы Кабийо. Женщина, развязавшись из «скорпиона», который делала на голове слона, спрыгнула и теперь, крутясь в пируэтах, мчится через всю залу к дамской комнате. А затем так же внезапно Тобиас оставляет фруктовый салат и шагает за маленькой балериной.

– Фиалка? – спрашивает Кабийо. – Вы пгимете эксэмпляг моего oeuvre?

– О, – встревоженно выдыхает Фиалка. Потеряв из виду и Тобиаса, и балерину (ведь не мог же он проследовать за ней в дамскую комнату?), она с неохотой переводит взгляд на шеф-повара. – Благодарю, мсье Кабийо. – Несмотря на природу содержания книги, ее стоит любезно принять, чувствует Фиалка. Таков компромисс. – Я работаю над собственным, вегетарианским вариантом, – отваживается она.

– Гастения?

– Да. Я собираюсь назвать ее «Бесплотная кухня».

Кабийо поднимает бровь:

– Однажды, моя догогая, вы поймете, што шэловек сосдан питаться не тгавами одними.

Фиалка улыбается.

– Мне вполне хватает, – отвечает она.

– Разрешите вмешаться? – произносит бородатый человечек с блестящими глазами, вертевшийся неподалеку во время всего разговора.

Фиалка и Кабийо переглядываются.

– Прошу вас, мистер Дарвин, – соглашается мисс Скрэби. Наконец-то, слово эксперта в их идеологическом диспуте! – Мы были бы очень признательны, если бы вы высказали свое мнение, не так ли, мсье Кабийо?

– Конешно! Это большая шэсть! Разгешите представить вам, мсье, мисс Скрэби.

– Весьма польщен, мисс, – начинает мистер Дарвин. – Я знаком с вашим отцом. Так вот, человек изначально произошел, как мы знаем, от обезьяны. Последние в основном питаются плодами – хотя есть исключения. Тем не менее, если изучить эволюционный путь человека, мы обнаружим некоторые признаки следующего: процесс развития из человекообразных обезьян, которые, в свою очередь, развились из ветви узконосых обезьян, включал, в том числе, адаптацию пищеварительного канала, который…

– Мистер Дарвин! – перебивает его доктор Скрэби, крича через всю залу и проталкиваясь с боем сквозь ряды сверкающих бальных платьев. – Мистер Дарвин! Наконец-то я вас нашел! Вы должны немедленно проследовать за мной – посмотреть на удивительную особь. Ходячий, говорящий гибрид человека и обезьяны – здесь, под этой самой крышей!

Чарлз Дарвин разражается смехом:

– Вот уж действительно, необычайно занимательный банкет. – Он улыбается, а затем, уже тише, обращается к Фиалке: – И от Ее Величества Королевы никто такого не ожидал.

– Это правда! – кричит доктор Скрэби, покраснев. – А доказательство – отец этого экземпляра в дамской комнате! Примат! Мартышка-джентльмен! Я лично его набивал!

Фиалка, чувствуя, как внутри нее что-то жестоко сжимается и она вот-вот лишится чувств, с приглушенным стуком падает в жесткое креслице и начинает яростно обмахиваться веером. Гибрид человека и обезьяны? Не может же отец так говорить о… Вздох застревает в горле.

«Мой отец – прима…» Фиалка слабо стонет, пока доктор Скрэби и мистер Дарвин продолжают дискуссию. «Я не дописал слово», – сказал он.

– Примат? Превосходно! – восклицает мистер Дарвин. – Ценю ваше чувство юмора, мой дорогой Скрэби! Немедленно отведите меня к этой якобы особи!

Пока Фиалка продолжает изо всех сил махать веером, рискуя превратиться в лишенного всякой аэродинамики шмеля и взлететь, смех Чарлза Дарвина слышит компания военных с женами, и они, слегка разгоряченные шампанским, подхватывают шутку и тоже хохочут – из-за чего шум становится еще громче, привлекая интерес окружающих. Шутка передается, и все больше и больше гостей присоединяются к растущей толпе – пока двух ученых не окружает, хохоча, целая стайка пирующих. У побледневшей под слоем пудры Фиалки, которая все также сидит в самом центре шумного сборища, хватает духу слушать назойливую и сбивчивую беседу отца с мистером Дарвином – содержание которой тревожит мисс Скрэби все больше.

– Эго зовут Тобиас Фелпс, – возбужденно продолжает Скрэби. Смысл произнесенных слов доходит до Фиалки, она стонет, а потом замирает, застыв от потрясения. Она не переживала такую бурю эмоций со смерти Опиумной Императрицы. Фиалкин отец тянет мистера Дарвина за рукав: – Экземпляру около двадцати лет, – рассказывает он. – Его воспитывали как человека, и с весьма примечательным – я бы сказал, совершенно потрясающим – успехом. Я собираюсь, мистер Дарвин, – после того как вы лично осмотрите его и подтвердите мои выводы… – Фиалка подается вперед, напрягая слух, – посадить эту особь под замок на пару дней? чтобы остальные зоологи имели возможность с ним ознакомиться, пока он еще жив. – Фиалка хватает губами воздух и закрывает рот рукой. – Затем я убью его, сделаю чучело и преподнесу в таком виде Зоологическому Обществу.

Посадит под замок? Убьет и сделает чучело?

Фиалке вдруг становится необычайно дурно. Она роняет со стуком на пол веер и вцепляется в кресло так, что костяшки белеют от напряжения. Единственное, что она может сделать, дабы не рухнуть в обморок. Так вот о чем Тобиас пытался рассказать ей в тот день! Вот почему он казался таким расстроенным и настаивал, что хочет написать это на бумаге. Не примас – примат! Мартышка-джентльмен!

– О нет! – стонет она, вспоминая с внезапной ясностью готовку и тушение, и креветочный соус, который подавался к блюду, убившему Опиумную Императрицу. – Я его съела! – в ужасе шепчет она. – Я съела его отца! Я каннибал!

– Тогда пойдемте, мистер Дарвин, – продолжает Скрэби. – Я оставил его у колонны. Давайте я вас познакомлю!

Очередная широченная улыбка расползается по лицу Чарлза Дарвина, и натуралист, снова откинув голову, громко смеется – так, что маленькие кусочки пищи вылетают из бороды:

– Возможно, мне тоже стоило прийти в маскарадном костюме, – добродушно хихикает он. – Одеться гориллой. Думаю, такой костюм можно взять напрокат. Такой наряд больше подошел бы поданному поводу, доктор Скрэби? Наверное, – он заговорщически понижает голос, – это бы развеселило Королевскую Бегемотицу, как вы ее называете?

Но доктору Скрэби не до смеха. Он скорее задыхается. Лицо его посинело. Он все еще держит мистера Дарвина за рукав и теперь снова настойчиво куда-то тянет джентльмена.

– Нельзя терять ни минуты, – бормочет сама себе Фиалка, подавляя рвотный позыв и разглаживая кремовый креп вздымающихся юбок.

– Но это – ответ на ваш парадокс, сэр! – уверяет Скрэби Дарвина, который хохочет так душевно, что того и гляди задохнется. – Клянусь, сэр, это не шутка!

Дарвин опять смеется.

– У меня нет парадоксов, – отвечает он.

– Что ж, теперь есть! – взрывается таксидермист, дергает Дарвина за руку и тащит через бальную залу. Стайка заинтересованных зрителей, болтая и посмеиваясь, идет вслед за ними. Каким неожиданно занимательным оказался этот праздник! Они удаляются, и Фиалка закусывает губу – в голове бешено скачут мысли.

– Толкайте! – кричит Эбби близняшкам.

– Я предупреждала, – фыркает Опиумная Императрица, паря возле туалета.

Ничего она не предупреждала, но Эбби не в состоянии спорить. Когда она позвонила в Медицинский Центр Лысухинга, ее соединили со службой «Скорой помощи», а те наотрез отказались высылать неотложку.

– Но это правда! – завопила Эбби.

– Все так говорят, дорогуша, – устало изрекла дежурная сестра.

– Мы заплатим штраф – нам все равно! – прокричали близняшки.

– Простите, дорогуша, – закончила сестра, когда Эбби ей это передала. – Дело в том, что все машины на вызовах. Этот день окрестили Днем Сумасшествия.

– Ну и катитесь на хуй! – в смятении заорала Эбби. Что с ней происходит? Она за всю жизнь ругательного слова не сказала – до сего дня. А тут – целых два (еще «хуйня» ранее) и перед Оскаром Джеком! Может, у нее развивается синдром Туретта?[141] Впрочем, хорошо, что Оскар здесь, вдруг поняла она. А то по близости ни Нормана, ни этого проходимца Сама. Наверное, гоняется за очередной химерой. Или обезьяной.

– Храни вас Господь! – всхлипывая, говорит Эбби Оскару. Телепродюсер сгреб камеру близняшек, поставил на кухонный стол и включил на запись – он парень не промах, когда речь идет о потенциальном эксклюзиве. Затем он закатал рукава кожаной куртки и профессионально занялся полотенцами и бутылками «Перье».

– AAA! – снова вопят близняшки.

О-о. Если это очередные ложные роды, думает Оскар Джек, то они пугающе реалистичны.

Когда я увидел, как Акробатка спрыгнула с головы слона и помчалась, крутясь в пируэтах, через зал, я понял, что должен с ней встретиться.

С трудом проследовав за ней через банкетную залу, путаясь в собственных брючинах и врезаясь в гостей с подносами, нагруженными мясом, я добрел до коридора, который привел меня в небольшую комнату, которая привела меня к двери, которая захлопнулась перед моим носом. ДАМСКАЯ КОМНАТА, гласила табличка.

Я секунду помешкал и вошел.

И встретился лицом к лицу с моим отцом, мартышкой-джентльменом.

Я застыл на месте, задохнувшись. И уставился на него. Он держал желто-фиолетовое полотенце. Глаза его оказались яркими и неестественно голубыми. Мех – красно-коричневым, того же цвета и такой же жесткий, как мои волосы. Как и у меня, его руки покрывал густой пушок. Вся его поза выражала необыкновенное благородство и самообладание. У него имелся короткий хвост, что высовывался из прорези красных панталон и вопросительным знаком загибался вверх.

Акробатка застыла перед ним, глядя в его голубые, необычайно человеческие глаза. Она не замечала моего присутствия, и некоторое время мы оба стояли, разглядывая обезьяну, – каждый погрузившись в свои мысли. Наконец я прокашлялся:

– Простите, мадам, – начал я. Она подпрыгнула и обернулась. Похоже, она плакала: оборки пачки подрагивали. – Мадам, я полагаю, вы моя мать. – Она смотрела на меня. Не говоря ни слова. Просто смотрела. – А этот… джентльмен – мой отец, – решился я. – Верно?

– Господи святый, – проронила она, сделав глубокий вдох. – Занятно встретить вас здесь.

Она прикусила губу. Я протянул руку, и Акробатка ее взяла. Мы обменялись формальным рукопожатием.

– Мадам, думаю, вы должны со мной объясниться, – проговорил я.

– Ну, наверно, Тобиас, – вздохнула она. – Наверно, должна.

– Вы… знаете мое имя?

– Да.

Она все мне рассказала. Гораций Капканн похитил ее и держал в клетке на «Ковчеге».

– На старом невольничьем судне, – пояснила она. – Раньше он этим занимался. Плавал из Лондона в Африку и Джорджию, торговал рабами. Но потом у него целый корабль помер, и в Лондоне случился огромный скандал. Поэтому он перешел на животных – стал плавать на капере для Королевы Виктории. Для коллекции Царства Животных Ее Величества. – Я кивнул. Все это пока совпадало с рассказом доктора Скрэби. – Но я узнала, что у него имеется другой бизнес. Потому я и оказалась в клетке с этим… уважаемым джентльменом, – произнесла Акробатка. Голос ее стал мягче, и она сжала ладонь обезьяны в своей. Странная, трогательная картина.

– Другой бизнес? – переспросил я. – Какой еще бизнес? Но она меня не слышала; она говорила, будто в трансе:

– О планах Капканна мне сообщил Хиггинс. Сам Капканн мне ничего не рассказывал, понимаете? Я-то думала, меня там держат, чтобы развлекать джентльмена, играть с ним. Но вскоре он стал значить для меня гораздо больше. – Я покраснел; маленькая женщина продолжала необычайную повесть о моем происхождении. – Я смекнула, что нахожусь в интересном положении, примерно в то же время, когда узнала, чего на самом деле хочет Капканн. Это и был его другой бизнес.

– Он хотел, чтобы вы и он – джентльмен…

Я не мог подыскать нужное слово, чтобы закончить вопрос.

– Да. Хиггинс рассказал, что он надеялся вывести от нас потомство.

– Надеялся вывести потомство? Надеялся? Но зачем? – Мне сделалось дурно.

– Рабы, – отвечала она. По спине пробежал холодок. – У него имелась теория. После скандала из-за погибших невольников и кампании за отмену рабства он долго вынашивал план скрестить человека и обезьяну и получить потомство. Создать новый вид рабов – которые не совсем люди. «Изначально низшую расу», как он их называл. Видите ли, если ты, строго говоря, не человек, – пояснила она, – у тебя нет никаких прав.

Я выдохнул.

– Но зачем? – спросил я.

– Деньги, – прошептала моя новоявленная мать. – Он хотел разбогатеть. Он видел, как работорговля подошла к концу. И понял, что невольники-люди рано или поздно все равно получат такие же права, как остальные. И единственный способ найти дешевую рабочую силу без шумихи – создать…

– Понимаю, – кивнул я.

– Да. Но он недооценил моего друга-джентльмена.

Мы оба посмотрели на последнего – со смесью жалости и восхищения.

– Так вот, когда я это узнала – то, что задумал Капканн, – я поняла, что мы должны бежать, даже ценой… – Она опустила голову. – Они все умерли, – резко бросила она. – Это произошло в ночь, когда разразилась буря. Когда Стид пришел отдать нам похлебку, я отвлекла его небольшими знаками внимания, а мой друг-джентльмен стащил у него из карман ключи от клетки. Когда они все поднялись обратно в каюты, мы открыли всех животных, чтобы отвлечь внимание от нас; все выскочили и принялись драться, раздирая друг дружку на куски. – Она умолкла и зажмурилась, с болью вспоминая произошедшее. – Это был настоящий кошмар. Они все убивали друг дружку, а мой друг-джентльмен – когда увидел, что к нам приближается Капканн, – бросился и схватил его за горло. Он почти что убил его, я кричала – давай, задуши его, – но у Капканна в руке оказался шприц. Игла вошла в моего друга, и джентльмен рухнул замертво на пол. – Ее глаза наполнились влагой.

– Значит, его убил Капканн? Шприцом?

– Да. – Она посмотрела на меня, и из глаз у нее хлынули слезы. Она даже не попыталась их вытереть. – Он умер, пытаясь спасти мою жизнь, Тобиас. И твою. Я не смогла его остановить. – Она рыдала. – Я видела, как он умер. – Я нерешительно обнял мать за плечо и вручил ей платок. Она схватила его и яростно высморкалась. – Он так любил жизнь, – прошептала она сквозь слезы. – Он был такой веселый, такой умный, такой невинный. Такой добрый. Сплошное наитие. Я сразу поняла, что он не человек, – как только увидела его при свете. Я никогда не считала его человеком. – Она погладила его руку. – Он был больше, чем человек. – Она замолчала. – И лучше. – Из глаз снова потекли слезы. – Он отдал за нас жизнь, Тобиас, – прорыдала она. – Его не просто так назвали джентльменом.

Я с болью сглотнул.

– А потом? – прошептал я.

– Когда я увидела, что он мертв, – всхлипнула она, – я выпрыгнула из корабля. Я понятия не имела, где мы. Могли быть и в Карибском море – я знать не знала. Но оказалось, что в Ла-Манше. Наверное, мы уже возвращались. Так вот, я плыла, пока чуть было не утонула. На мне – только пачка. Холодно – просто жуть. Я чуть не замерзла – но я хорошо плаваю. Потом запуталась в рыбачьей сети, и меня потянуло за ней. Наверное, меня вытащили рыбаки, потому что я очнулась в вонючей рыбацкой барке. Следующее, что я помню, – я в проклятых лондонских доках, подумать только. Я направилась прямиком в работный дом. И там родила тебя.

Я пошатнулся.

Внезапно Акробатка рассмеялась:

– Как ни глупо, но я, когда увидела твой хвост, перепугалась до чертиков.

– Што с вами, Фиалка? – спрашивает Кабийо, возникая рядом с оброненным веером мисс Скрэби и обмахивая ее. – Вам несдоговится, та chérie?

Он уже видел такое лицо. Годы назад, свое собственное лицо – когда смотрел в зеркало на борту «Бигля», вспоминая о любимой Саскии.

– Да. Мне вдруг сделалось очень дурно! – хрипло шепчет Фиалка, все также вцепившись в кресло. – Вы должны помочь мне, мсье Кабийо! Мой отец хочет убить и сделать чучело из человека, с которым я… которого я…

– Любите, – заканчивает Кабийо. Он знает. Это написано у нее на лице. – Тогда вам нужно с ним бежать, – предлагает он.

– Как? – стонет Фиалка, горестно заламывая пухлые руки.

– Я откгою вам двеги ку'ни, та chérie! A тепегь идите са ним! Быстго!

Фиалка – сердце стучит во вздымающейся груди, словно боевой барабан, – озирается; двое ученых и их свита, толпа смеющихся гостей, закончили поиски в северном углу залы и теперь двинулись в западный – к другой мраморной колонне.

– Я же сказал ему стоять на месте, черт побери! – слышит мисс Скрэби вопль отца – тот проталкивается сквозь ряды танцующих и все также тащит за собой Дарвина.

– Какая занимательная игра в прятки, не находите? – добродушно смеется мистер Дарвин. Изначально он не собирался присутствовать на Банкете: из-за плохого здоровья в сочетании с характером отшельника он привык избегать большинства публичных сборищ – но события сегодняшнего вечера его приятно удивили.

– Эй! Никто не видел человека-обезьяну? – орет Скрэби. И толпа вторит его крику.

Подхватив вздымающийся кокон своих юбок, Фиалка поднимается с кресла и несется в сторону дамской комнаты, словно человек-торпеда.

Слова матери лишили меня дара речи.

– Я взялась за эту работу на Банкете только ради него, – сказала она, продолжая гладить волосатую руку мартышки-джентльмена. – Услышала, что он здесь. У меня есть подруга Нэнси, я ей все рассказала о нас с ним. Ее мужчина, Фрэнк, – дворцовый лакей. Она сказала, что мой джентльмен точно здесь – ей Фрэнк сказал. И я решилась. Когда Хиллбер заговорил со мной про Бомбу, я согласилась. Я была готова на все что угодно, лишь бы в последний раз увидеть его. – Слезы потоком текли из ее глаз, оставляя серые разводы на щеках. Я тоже смахнул слезинку, и Акробатка продолжила рассказ: – Так что ты родился в работном доме. Когда они увидели тебя – с хвостом и ступнями, как у обезьяны, – они сказали, что я совокупилась с Дьяволом, и вышвырнули меня. Я отправилась прямиком в Цирк. Я знала, что смогу там заработать. И мы заработали в два счета. Тебя окрестили Гринвичский Дитя-Дьявол. Работный дом находился в Гринвиче – вот я и решила тебя так назвать.

Дитя-Дьявол? Мне, мягко говоря, не понравилось это прозвище, но я промолчал. И вместо этого спросил:

– А что было потом? Как я лишился хвоста?

– Видишь ли, я держала тебя в клетке…

– В клетке? – пробормотал я. – Вы держали меня в клетке? – Я припомнил видение во время наводнения: колыбельку с золотыми прутьями, охраняемую зверем.

– Ну, я же работала, верно? – пояснила она. – У меня не было выбора. Мне приходилось исполнять всякие акробатические трюки: узлы и прочее. Мистер Хиллбер не собирался платить мне за просто так, верно? А ты сосал только мою грудь – ему пришлось меня оставить. Так вот, твоя клетка стояла рядом с клеткой Африканского Кабана-Людоеда. – Я внезапно вспомнил это существо: золотисто-оранжевые глаза с вертикальным зрачком, отвратительные карбункулы. Я вздрогнул. – Это из-за него ты лишился хвоста. Он хитрый проныра. Однажды проголодался – или захотел поиграть. Твой хвост торчал сквозь решетку. И он… – Она замолчала. И продолжила, уже тише: – Он его откусил.

Господи. И снова мне предстало видение из церкви во время наводнения. И вдруг в нем появился смысл. Ангел. Зверь. Кровь. Крик, визг и хрюканье.

– Я помню, – кивнул я. Ангел – это она.

– Но вкус ему не понравился, – добавила она, горько усмехнувшись. – Кабан выплюнул хвост. Мы пытались пришить его обратно, но без толку, и я запихала его в старую склянку с рассолом. – Она замолчала и грустно погладила моего отца по мохнатой щеке. Я, со своей стороны, с некоторым трудом пытался воспринять сказанное. Всю свою жизнь я размышлял о происхождении. А теперь – будто прорвалась плотина, и ответы на все мои вопросы внезапно хлынули наружу. Голова шла кругом. – После того как ты лишился хвоста, – продолжила моя мать, – дела твои были неважны. У тебя начался жар, и я понимала – если не вызвать доктора, ты умрешь. Мистер Хиллбер велел от тебя избавиться. Без хвоста ты ему был не нужен, и, если начистоту, я понимала, что у тебя есть шанс, только если я… – В смятении она снова умолкла.

– Бросите меня, – закончил я.

– Да. Примерно так. – Ее голос звучал тихо и хрипло, теряясь в нарастающем шуме, доносящемся из банкетной залы. Акробатка говорила, не глядя на меня. Она смотрела на чучело, в его голубые глаза – словно могла прочитать в них прошлое. – Обстоятельства были особенными, – пробормотала она.

– Я в этом не сомневаюсь, – прошептал я. В горле встал ком.

– И я подбросила тебя в церквушку, в деревне возле Джадлоу. Под названием Тандер-Спит. А хвост оставила себе – как сувенир, – мягко произнесла она. – Чтоб он напоминал мне о тебе, и о моем друге-джентльмене, и о том, что случилось между нами.

– Как вы узнали о Пасторе Фелпсе?

– Я и не знала, когда оставила тебя. Понятия не имела. Просто смекнула, что церковь – подходящее место для… ну, ты понимаешь. Благотворительности и вроде того. И не ошиблась, верно?

– Нет, – ответил я, вспоминая рассказ Пастора Фелпса – как он нашел меня под алтарем церкви Святого Николаса на следующий день после того, как Цирк уехал из Джадлоу, – и эту историю с поросенком.

Зверь, да не тот, подумал я.

– Пастор Фелпс спас тогда мою жизнь, – пробормотал я.

– Да. Пастор Фелпс, – повторила она. – Правда, его имя я узнала совсем недавно. Я расспрашивала про тебя каждый раз, когда Цирк приезжал в Джадлоу. Ну, знаешь, задавала вопросы. Искала тебя. Я не знала, выжил ты или нет, – но надеялась, что да. Ты был крепкий шельмец. А потом я встретила мужчину, которого обслуживала раз в год в Цирке – немного денег на стороне, – и оказалось, он сапожник из Тандер-Спита.

– Мистер Хьюитт?

– Не знаю. Имена я не запоминаю. Это лишнее. Если они хотят имя – они платят. «Ваша Светлость» стоит больше. У вас там есть дети со странными ногами, спрашиваю я. Огромный толстый мужик, кожей пахнул. Только мальчик Фелпсов, отвечает он. Сын Пастора. Тобиас. Имена я не запоминаю, но эти два не забыла: Пастор Фелпс. И Тобиас. Потом я их записала. Сапожник дал мне на шесть пенсов меньше – за то, что болтала, когда он того, и нарушала его покой, – зато я теперь знала, что ты жив.

Она повернулась и глянула на меня – и я заметил, как по ее лицу снова текут слезы, оставляя на щеках маленькие цветные ручейки. Внезапно она показалась мне ужасно старой.

– Я видел вас, – сказал я, заикаясь. – В Цирке Ужаса и Восторга. Я смотрел ваш номер.

– А я видела тебя, – медленно произнесла она. Она протянула ко мне руки, и мы крепко обнялись. Она рыдала, уткнувшись в мое плечо. – Я помню страх на твоем лице. Это меня тогда чуть не убило. – Теперь и я с трудом сдерживал слезы. – А потом, на следующий год, – сквозь слезы продолжала она, – какой-то парень в Ханчберге напал на меня, когда я делала номер с бокалами и хересом, и мне срочно потребовались деньги. Я показывала узел, мышцы так свело, что не могла работать. Хиллбер отказался мне платить. И когда мы приехали в Джадлоу, я отправилась к Пастору со склянкой. И письмом с моей историей. – Она посмотрела на меня – ее лицо светилось некоторой гордостью. – Сама написала, – прибавила она. – Я научилась грамоте в детстве.

Но я отстранился от нее.

– Вы шантажировали отца этой склянкой и вашим письмом? – спросил я, глядя в ее заплаканное лицо. Она потупилась и отвела глаза.

– Называй, как хочешь. Он отдал мне все, что имел, только бы избавиться от меня. И заставил пообещать, что я никогда не подойду к тебе и не скажу о хвосте.

– Значит, все это время он знал, что мой отец… – Нет, я не мог этого произнести. – Джентльмен? – Так звучало намного лучше.

– С того дня, да. Я рассказала. Он сказал, что не поверил бы мне, если б не какая-то книга некого мужчины, под названием…

– Дарвина? «Происхождение видов»?

– Что-то вроде. Он все время о ней говорил – сказал, что начинает видеть в ней смысл. Так вот, через какое-то время он, наверное, поверил, что я, возможно, не вру. Но все равно проклял меня и сказал, чтоб я больше не появлялась.

Не удивительно, что ее визит довершил безумие моего бедного отца: вскоре после того, как «Происхождение видов» перевернуло христианский мир, Пастор Фелпс пережил свой собственный, личный кризис. Представляю его страдания, когда он узнал, что все эти годы лелеял на груди полуобезьяну. Он, который так поносил саму идею, будто мы могли произойти иначе, нежели описано в Библии! Если ты знаешь более жестокую историю, мой благородный читатель, я хотел бы ее услышать.

– А дальше? – спросил я.

– Я отправилась к знахарю, и он мне все вправил – так что я опять смогла делать трюки. Я забыла о твоем существовании, – добавила она, все так же глядя в пол. – Вернее, попыталась.

– Откуда мне знать, что вы не лжете? – слабо молвил я в запоздалой, неожиданной попытке убедить себя, что все это обман. Я весьма отчетливо различал ужасный шум снаружи, в бальной зале.

– Неоткуда, – отрезала она. – Я вполне могу лгать. Может, лучше бы я лгала. Но, держу пари, у тебя есть шрам на копчике. И две странной формы ступни в этих твоих моднючих туфлях.

Я не мог этого отрицать.

И вот я наконец очутился в обществе моих давно потерянных настоящих родителей. Разве этого мало? Я посмотрел на отца. Несмотря на то что он стал вешалкой, смотрелся он – в своих рубашке с кружевами и красных панталонах – элегантно и подтянуто. В его позе ощущалось благородство. А почему нет? Ведь он погиб с доблестью – пытаясь спасти жизни нерожденного ребенка и женщины. Своей жены. Именно так – пусть их и не венчал священник. Я вдруг преисполнился неизмеримой гордости. Мне захотелось срочно забрать у отца полотенце: это унижало его – стоять перед нами, будто слуга. Или раб, с внезапным холодком подумал я, размышляя о судьбе, которую Капканн уготовил мне и моим возможным потомкам.

А затем Акробатка сделала нечто, глубоко меня тронувшее. Она наклонилась, обняла мартышку-джентльмена и поцеловала его в губы.

– Это была любовь, – медленно произнесла она. – Настоящая любовь. Между мной и им. – Она снова его поцеловала. – Ты это понимаешь? Ты можешь меня простить?

И тут необычайный покой, благополучие и благодать осенили меня. Они пришли из ниоткуда и до краев заполнили мое сердце.

– Тут нечего прощать, – ответил я.

И вдруг, словно из пустоты, возникла наряженная в меренгу фигура и схватила меня. Она прижала меня к своей роскошной груди, подобной тесту, и сжала так, что я еле мог вздохнуть.

Я задыхался от пивного угара в центре досуга. Мне не хватало свежего воздуха. Жар костра ударил в лицо, едва я шагнул за двери.

– Добро пожаловать! – раздался чей-то вопль. Как выяснилось, Гоуви, нагруженного поленьями. Вокруг нас летали искры; я безошибочно различил запах жженой шерсти.

– Эй, я по поводу обезьяны – ты купил ее у близнецов! – закричал я. – Я хочу ее вернуть! – Я сунул руку в карман и всучил Гоуви сотню евриков.

Гоуви выпрямился и заржал:

– Весьма заманчиво, приятель, – сказал он.

Доиграл хоуки-коуки, и из центра хлынула река народа, раскрасневшегося от алкоголя и веселья.

– Ну?

– Бери. – Он кивнул на костер. – Если сможешь ее оттуда вытащить, дружище.

Я посмотрел. И через дым и вихрящиеся хлопья пепла разглядел Гая Фокса на вершине костра – с щегольски загнутым вопросительным знаком хвоста. Башку обезьяны окружал нимб голубого пламени, а полотенце, висевшее на согнутой руке, превратилось в лоскут огня. Я застонал. И заорал на Гоуви:

– Господи боже! Ты не мог так поступить!

– Это еще почему? – прыснул тот. – Это всего лишь старая обезьяна, приятель. Горячая антикварная линия говорит – жутко древняя рухлядь. У него даже члена уже нет.

– Ты не мог его сжечь!

– Еще как мог, дружище, – ответил он. – Эй, какая муха тебя укусила? Возьми пивка и успокойся, братец. По-моему, чертовски оригинальная идея. Всякие старые тряпки и маски – полный отстой.

– Но это не просто обезьяна! – завопил я, наблюдая, как огненный нимб извивается вокруг обезьяньей башки. По моему лицу текла влага. Я вытер ее рукой и понял, что плачу. – Он… Он… Получеловек! Почти человек!

Гоуви все смеялся:

– Потому он у нас и Гай Фокс, приятель.

– Пойдем, – мягко сказал Норман, беря меня за локоть и уводя прочь. – Парни не плачут. – И вручил мне бумажную салфетку с Микки Маусом.

Мы с Фиалкой поцеловались.

– Храни вас Бог! – выдохнула Акробатка, обнимая рукой мартышку-джентльмена. – Нужно видеть любовь там, где можешь найти, и наслаждаться ею, пока можешь. Я так жила и не жалею.

– Разрешите представить мою мать? – спросил я у Фиалки. – Да… – Я не решался ее так назвать, но другого имени я не знал. – …Мама. Мама, это мисс Скрэби.

– Очень рада, – произнесла Акробатка.

– Счастлива познакомиться с вами, мадам, – отозвалась Фиалка, сделав милый реверанс.

– Я вижу, вы добрая молодая женщина, – продолжала моя мать. – Мой сын в надежных руках. Берегите его, мисс Скрэби. Я вижу: вы любите его, а он любит вас. – Мы с Фиалкой тайком переглянулись и залились глубоким румянцем. – А теперь я должна вас покинуть, – закончила она, подтягивая пачку и поправляя чулочки. – Я еще делаю скорпиона перед их полькой.

И она удалилась.

После короткого молчания, во время которого мы оба не знали, куда отвести взгляд, Фиалка прочистила горло.

– Они ищут тебя, – прошептала она. – У нас нет времени. Нужно бежать.

Я был озадачен:

– Кто ищет? Зачем?

Она не сразу ответила на мой вопрос. Вместо этого глянула мне в лицо и произнесла – медленно и осторожно:

– Мистер Фелпс, я… знаю… о вашем истинном происхождении.

О Боже. Сердце мое рухнуло на пол, внутри скрутилась Милдред.

– И? – Я дрожал. – Вы?…

– Конечно! – воскликнула она. – Я люблю вас еще больше!

Я распахнул объятия навстречу ее роскошным телесам и крепко прижал ее к себе – так, что на миг наши сердца забились как одно. Я заметил, что она плачет.

– Я тоже должна сделать признание, Тобиас, – шмыгнула носом Фиалка. И посмотрела мне в глаза: – Я… съела плоть вашего отца.

Я почувствовал, как бледнею, и тяжело сглотнул. А затем вспомнил. Скрэби упоминал что-то.

– Это была… Cuisine Zoologique?

– Да. Я не знала, Тобиас! – всхлипнула Фиалка. – Я понятия не имела, кто это!

– Не сомневаюсь, – успокоил ее я.

– Моя мать отравилась, – продолжала она. – И мы с отцом тоже чуть не умерли. Его мясо содержало…

– Праксин, – закончил я. – Да, знаю. Капканн вколол ему праксин, когда он и моя мать пытались бежать с «Ковчега».

– Вы сможете меня простить? – умоляюще спросила она, хватая меня за руки.

– Конечно! – заверил я, сжимая ее ладони. – Вы не виноваты! – Мы поцеловались. – Что бы я ни узнал в Лондоне, Фиалка, в душе я мужчина, – тихо молвил я. – Я родился полукровкой и этого не отрицаю. Честно говоря, после всего что я сегодня узнал, я даже горжусь моей уникальностью. Но, пусть и рожденного обезьяной, меня вырастили человеком, Фиалка, и больше всего на свете я хотел бы однажды тебе это доказать.

Фиалка покраснела и прошептала:

– Мой человек-обезьяна, Тобиас! Я люблю тебя, несмотря ни на что!

Снаружи рванула одинокая серебряная шутиха.

Взрыв музыки пробудил нас от последовавшего нежного забытья.

– Нужно идти, – бросила Фиалка, беспокойно оглядываясь.

– Почему?

– Мой отец, – бросила она.

– А что с ним?

– Он хочет сделать из тебя чучело, – мрачно отрезала она.

По мне прокатилась холодная волна тошноты. Какой же я глупец – я и не подозревал. Впрочем, я и возгордился: Пастор Фелпс всегда учил меня хорошо думать о людях. Все эти мерки – ну конечно!

Только у людей есть права.

– Быстро! – сказала Фиалка, высморкалась и со скрипом поднялась. – Нам нужно бежать отсюда!

Выглянув из-за двери дамской комнаты, мы увидели прелюбопытную процессию господ и дам, круживших по бальной зале вслед за Чарлзом Дарвином и доктором Айвенго Скрэби.

– Найдите это существо, Фелпса! – вопил Скрэби. – Схватите его, быстро! И скрутите!

– АААА! – хором орут близнецы. Последняя бутылка «Перье» выскальзывает из руки Оскара Джека и разбивается. Кричит Эбби. Роз и Бланш распростерлись на императорской кровати – четыре ноги задраны вверх.

Это взаправду!

– Тужьтесь!

– Я вижу макушки! – вопит Эбби. – Толкайте!

– AAA! – орет Роз.

– ООО! – воет Бланш.

– ИИИИИИ! – визжат близняшки вместе. И раз, два – вот они.

– Господи! – выдыхает Оскар Джек. Хоть он и тронут до слез наблюдаемым историческим событием – не чем иным, как возрождением Homo Britannicus, – все же ему хватает холодного профессионализма, чтобы проверить: запись идет на камеру. И в будущем ему, само собой, достанется премия Британской киноакадемии[142] за этот материал.

Но что происходит? Почему Роз и Бланш все еще орут?

– АААА!

Вопль такой громкий, что заглушает даже здоровый крик двух оставленных без внимания младенцев, вертящихся на кровати.

– Тужьтесь! – голосит Эбби.

Три! Нет! Боже! Четыре!

Две пары близнецов!

– Эй! – шепчет, еле дыша, Роз, глядя на извивающихся тварей. – Целый помет!

– Мы сделали это! – стонет Бланш, задыхаясь и смеясь одновременно.

Четверо взрослых вместе пялятся на четырех младенцев.

– Смотрите! – выдыхает Эбби. – Не может быть!

Они смотрят. У крошек семейные ступни – больше смахивающие на ладошки. Глубоко и близко посаженные глаза. Густой пушок рыжих волос.

Но – внизу – о БОЖЕ!

– Вы видите то же, что и я? – Эбби сглатывает. Они всматриваются. Переглядываются. И пялятся снова. Да. Видят.

– Несомненно, атавизм, – бормочет Оскар Джек.

Фиалка ринулась за колонну, таща меня к Акробатке, которая возникла из дамской комнаты, дабы вернуться к своим актерским обязанностям. Пока моя матушка взбиралась по туше слона и, разместившись на его еще дымящемся черепе, жонглировала персиками, нам с легкостью удалось улучить момент, незаметно вернуться в дамскую комнату и украсть мартышку-джентльмена. Призрачная фигура в юбках, материализовавшаяся подле Фиалки («Моя покойная матушка», – торопливо объяснила та), посоветовала нам сохранять спокойствие:

– Несите его открыто и дерзко, – посоветовала она, – и никто ничего не заметит. Он выглядит, как весьма волосатый гость с плохим вкусом, который слегка пообтрепался. – В чем-то она права. – Вперед, Толстушка, – скомандовала призрак, толкая Фиалку. – Шевелитесь.

Так что мы с Фиалкой взяли по волосатой руке и поволокли моего отца, все еще прибитого к деревянному постаменту, из дамской комнаты.

В бальной зале Акробатка по-прежнему целиком отдавалась представлению. С пронзительным кличем она пронеслась вприпрыжку по голове слона, совершила неожиданный кувырок и заплясала неистовую и опасную джигу, выстукивая ритм маленькими пуантами и с криком разбрасывая фонтаны клубники из корзины на головы честного сборища.

В жизни не видел отвлекающего маневра лучше этого. Под ливнем клубники женщины завопили: их платья все больше заливал красный сок, будто среди собравшихся разразилась кровавая бойня. Мы получили надежное прикрытие, чтобы протащить мартышку-джентльмена через всю залу в дверь, которую придержал для нас Кабийо, и бежать через дворцовую кухню.

– Сюда! – закричал шеф-повар, жестом призывая следовать за ним – мимо дымящихся кастрюль и сковород, мимо суетящихся поваров, сквозь облачка мороженого сахара. Мы с Фиалкой запыхались и были совсем растрепаны. Я все время путался в слишком длинных брюках; волосы мисс Скрэби выбились из-под булавок и теперь падали на лицо. Ее платье было явно не предназначено для гонок; тем не менее мы как-то добрели до задней двери кухни и выбежали в ночь.

– Всего наилушшего! – прокричал нам вслед Кабийо, пока мы тормозили кэб и запихивали внутрь мартышку-джентльмена. – Не сабывайте, с вами благословение Жак-Ива Кабийо!

Когда извозчик тронулся, я взял Фиалку за руку:

– Если я – Адам, – спросил я, – ты будешь моей Евой?

– Да, – выдохнула она. – Да, мой дорогой Тобиас! Буду! Буду! Буду!

Норман все еще помогал мне сморкаться в салфетку с Микки Маусом, когда у него зазвонил мобильник. Заткнув пальцем ухо, он удалился в угол.

– ЧТО? – послушав с минуту, заорал Норман. – Нет! Еще раз, четко… Нет. Эбби! Ты шутишь! Эбби, скажи, что ты шутишь, твою мать! – Он запрыгал на месте. Потом глянул на меня, ухмыляясь во весь рот и свободной рукой тыча в трубку. И наконец выдал: – Да, сейчас передам. Летим. – Он с лязгом захлопнул мобильник и сунул его в карман. – Лучше присядь, дружище! – крикнул он мне. Голос его сбивался от избытка эмоций. – Это самое большое потрясение за твою жизнь.

– Я думал, оно только что было, – пробормотал я. Мне все это не нравилось. Мой бесценный мартышка-джентльмен только что развеялся дымом. Этого что, мало за один вечер? И за всю жизнь? – Что там? – спросил я, с опаской приближаясь к Норману.

– Мои поздравления! – выпалил он. Лицо его вдруг сморщилось, и он разрыдался. Я вручил ему салфетку с Микки Маусом. Слишком много пива, подумал я, когда он сгреб меня в свои медвежьи объятия. В этом его проблема. – Просто не верится, черт возьми! – прошептал он, сжимая меня крепче.

– Хватит, Норман! – буркнул я, пытаясь его стряхнуть. Но он повис на мне, как тяжелый рюкзак. – Ну, ты скажешь или нет?

– Ты отец четверых, приятель! А я, нахер, дед! Без шуток! И на этом он от избытка чувств от меня отвалился.

Не знаю, что я ощущал. Шок проделывает странные штуки с парнями. Посмотрите на меня: я просто стою. Не двигаясь. Весь в саже. Щиплет глаза. Наверное, из-за дыма. Я застыл. Прирос к полу, словно чучело.

Кровь начинает стучать в висках. Король мертв, думаю я. Да здравствует…

Что?

– Пошли! – заорал я Норману. Внезапно ожив, я схватил его за шиворот, вытащил на стоянку, запихал в «нюанс» и помчался домой, как адская летучая мышь.

– Сволочь, – сказали близняшки в унисон при виде меня. Впрочем, лица их светились от радости.

– Ладно вам, девочки, – произнесла Эбби. – Все-таки он их отец. Если бы не его, э… вклад…

Но я не слушал. Я смотрел на моих крошек. Вот они лежат на кровати в четырех наволочках. Я необычайно робел. И изумлялся. Я не видел новорожденных с Миллениума. Хотя не помню, чтобы они выглядели подобным образом.

– Странно, но факт, – пробормотал Норман.

И точно. Потому что новый Homo Britannicus не принял облик четырех маленьких Самов де Бавилей, духовных внуков Элвиса Пресли, как хотелось бы мне. Не приняли они, как можно было бы ожидать, и облик четырех миниатюрных Розобланшей.

Я внезапно уловил запах нафталина и развернулся к женщине с кислым лицом в юбках – ее я уже видел. Она ухмыльнулась:

– Две миниатюрные Фиалки и два миниатюрных Тобиаса, – объявила она. – Определенно похожих на вешалку.

– Сегодня будут лететь пробки от шампанского, верно, Сам? – спросил Норман, стирая очередную порцию слез и победоносно хлопая Эбби по заду.

– Ой! – взвизгнула она, нервно глянув на мужчину в кожаной куртке и с серьгой – тот необъяснимо снимал всю сцену на камеру.

– Время кормления, – заметила Роз, вынимая ребенка из наволочки и пристраивая его на груди. Младенец отыскал сосок и принялся сосать.

– Иди сюда, пусик-масик, – промурлыкала Бланш, проделывая то же самое.

– Передай второго, мам, – произнесла Роз.

– И мне, – сказала Бланш.

– Четыре сиськи, четыре крошки, – объявили они и захихикали.

Эбби выполнила просьбу – и вот Роз и Бланш лежат на императорских размеров кровати, к грудям прилипли младенцы. Я наблюдал, как мои отпрыски крепко вцепились в матерей похожими на ручки ножками, и слезы радости струились по моему лицу. Они сосали молоко, и четыре маленьких хвостика, загнутых, словно вопросительные знаки, подрагивали от счастья.

– Это будущее, – раздался призрачный голос Опиумной Императрицы. – Уж постарайтесь быть достойными его.

Эпилог

В Фишфорт мы с Фиалкой поехали на паровозе. Нобб-он-Хамбер, Фибз-Уош, Коулманз-Ханч, Мэггздэйл, Южный Бриль: я смотрел в окно на пейзаж, к которому возвращался, и сердце мое наполнялось радостью. В Фишфорте мы забрались на холм к Лечебнице. В небе парили чайки и бакланы, и свежий ветер – морской ветер – свистел в ушах.

Над нами вырисовывалась твердыня Лечебницы; мы запрокинули головы. И там стоял он в окне высокой одинокой башни и смотрел вдаль, словно волшебница Шалот.[143] Как будто ждал все это время нашего приезда.

Мы бешено замахали. Затем он увидел нас. И тут же исчез.

– Я поднимаюсь! – крикнул я ему.

– Постой! Я уверена, он спускается! – сказала Фиалка, и мы ринулись в ворота и вверх по винтовой лестнице. Отчаянно желая поскорее добраться до него, я скинул туфли и полез на четвереньках, вскарабкиваясь на две, три, четыре одновременно.

– Я – Дарвинов парадокс, – крикнул я, увидев, как он спускается.

И он улыбнулся в ответ.

– Или шутка Господа, – просипел он.

Мы столкнулись посередине лестницы. И там, на площадке, встретились лицом к лицу. Мы долго так простояли. Его круглое лицо исхудало, а остатки волос спутались и побелели.

– Я был не прав, – произнес он.

Но я ничего не ответил. Я не мог говорить – горло сжалось. И вместо этого бросился в его объятия, и он крепко прижал меня к себе.

– «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе, – наконец сказал он. – Каждый человек есть часть Материка, часть Суши».

Фиалку он полюбил моментально. Тем более, когда я рассказал, что благодаря ей избавился от Милдред.

– Как? – изумленно спросил он. – Твоя матушка делала все, чтобы вытравить этого червя! Все, что было в ее силах!

– Милдред никогда не существовала, – объявила Фиалка. Это стало ее открытием – которым она гордилась по праву.

Когда я наконец поведал ей в деталях о симптомах, вызываемых моим позорным обитателем, глаза мисс Скрэби сузились, и она оценивающе посмотрела на меня.

– И как давно этот червь тебя не беспокоит? – поинтересовалась она.

– С нашей встречи, – ответил я, вдруг осознав сей факт, – она благосклонно оставила меня в покое. Не считая Банкета, где я съел что-то похожее на…

– Мясо, – закончила Фиалка. – Или рыбу. – Она засмеялась. – Милдред больше тебя не потревожит, – суверенностью заявила она. – Я обнаружила, что мартышка-джентльмен принадлежал к виду, потреблявшему лишь овощи, фрукты и орехи. Все остальное было ему противно и создавало в его кишках затор. Ты унаследовал его пищеварительную систему – вот моя догадка. Все эти годы ты питался неправильно, Тобиас.

Неужели и впрямь все могло быть настолько просто?

Пастора Фелпса ошеломила эта новость:

– Если бы дорогая миссис Фелпс не умерла и это услышала! – воскликнул он и вытер с глаз слезы, затем отложил желтую безрукавку, которую вязал, и тут же благословил нас обоих.

Домой мы отправились вместе, все трое, в экипаже, вместе с громоздким свертком, в котором лежал мой настоящий отец.

Когда мы оставили островные кусты Джадлоу позади и увидели вдалеке полуостров в форме селедки, бывший мне домом, сердце мое воспарило.

– Смотри, Фиалка, как он похож на рыбу, – воскликнул я. – Хвост приклеен к материку, голова тянется в море.

– Именно так я его и представляла, – кивнула она, вдыхая соленый воздух. И сжала мою руку.

Сухопарый Заттортруб, прослышав о нашем решении вернуться, сердито уехал из Пастората, позабыв о всякой христианской доброй воле. Я толкнул дубовую дверь, покосившуюся еще со времен Наводнения, и ступил в нашу кухню. Каменная кладка все также искрилась солью. Я обрадовался – некоторые вещи не меняются.

Пастор Фелпс отправился приводить в порядок матушкину могилу, а я развернул мартышку-джентльмена и смахнул с него пыль, пока Фиалка отглаживала его рубашку и панталоны. Когда мы поставили его у очага и я протер ему глаза, мне показалось, джентльмен стал выглядеть лучше и жизнерадостнее, чем за всю свою жизнь. Фиалка повесила на его согнутую руку кухонное полотенце. Так он смотрелся уютнее.

Вернувшись и увидев джентльмена, Пастор Фелпс немного смутился. И застыл с мотыгой и лопаткой в дверях, краснея.

– Прошу тебя, отец, – подбодрил я. – Заходи, знакомься. Он тебя не укусит.

Наконец Пастор Фелпс в нерешительности ступил на каменный пол, протянул руку и пожал волосатую ладонь мартышки-джентльмена.

– Рад познакомиться с вами, сэр, – официально изрек он. И, прочистив горло, добавил: – Я провел много часов, размышляя о вас в Лечебнице. И хочу заявить: хотя в душе я и клеветал на вас, за что прошу прощения, для меня великая честь наконец-то приветствовать вас, – тут он еле сдержал слезы, – как члена моей семьи.

Мы с Фиалкой зааплодировали.

Что касается доктора Айвенго Скрэби, он так и не оправился от вечера Банкета. Наше с Фиалкой исчезновение, а также пропажа мартышки-джентльмена – вкупе с публичным унижением на глазах у мистера Дарвина – привели к такому мощному эмоциональному потрясению, что таксидермиста охватило кратковременное безумие, вскоре закончившееся смертью. Мы прочитали его некролог в «Громовержце». «Ученый, мастер, мыслитель, обессмертивший животный мир», – назвали его в газете.

Три месяца спустя из Лондона в огромном запечатанном гардеробе прибыло несколько его шедевров таксидермии вместе с призраком в юбках – Опиумной Императрицей. Открыв скрипящую дверь, мы с Фиалкой обнаружили страуса в ночной рубашке; кенгуру в панталонах; вомбата в бриджах и разнообразных млекопитающих поменьше в детских брючках. И верного корги Жира. Последнее чучело, которое набил Скрэби, как сообщила нам Императрица, отряхивая юбки.

– Как он умер? – зарыдала Фиалка.

– Вы убили его, – отрезала Императрица. – Своими глупыми вегетарианскими штучками. Он умер в вечер Банкета.

Фиалка горько плакала, узнав об этом. Ей не нужны были дальнейшие упреки жестокой матушки – она и сама винила себя в его смерти.

– Пес не может жить на одной траве, – всхлипывала она, гладя худое чучело Жира, пустую оболочку некогда живого пса. Урок усвоен. – Покойся с миром, дорогой Жир, – прошептала Фиалка, поцеловала корги и осторожно поставила его обратно в гардероб.

Императрица презрительно фыркнула и принялась осматривать кухню:

– Узнаю этот дом, – произнесла она, глядя в темноту камина. – Старый Пасторат в Тандер-Спите, верно? Только посмотрите, в каком он состоянии! – воскликнула она, пиная каменный пол кружевной туфелькой и выбивая кристаллики морской соли. – Поверьте, через сто пятьдесят лет вы его не узнаете! Вон там повесят телефон, эти две стены снесут, и гостиная с телевизором будет…

Но тут Фиалка взяла матушку за руку и твердо потащила ее обратно в сторону шкафа.

– И вы тоже можете отправляться на покой, мама, – провозгласила она, толкнула Императрицу внутрь и уверенно захлопнула дверь. – Идите и тревожьте кого-нибудь другого, – заявила мисс Скрэби. И повернула ключ в замке.

– Ладно, так и сделаю! – раздался приглушенный голос привидения из пропахшей нафталином темницы. Больше мы призрака не видели.

Как и обещала Фиалка, червь меня более не беспокоил. Я вернулся к естественной пище моих предков: фруктам, овощам и изредка насекомым, а книгу Фиалки, «Бесплотную кухню», Вегетарианское Общество и газета «Таймс» провозгласила кулинарным шедевром и достойным ответом «Cuisine Zoologique: une philosophy de la viande» Кабийо – как оказалось, всего лишь мимолетной вспышкой в гастрономической кастрюле.

– Я никогда не сомневался, – признался я Фиалке, – что матушка пыталась мне что-то сказать этими тыквами на могиле! – И поведал ей о гадком слабительном, которое как-то приготовил из них, чтобы изгнать Милдред.

– Наверное, она и впрямь пыталась тебе кое-что сказать, – прошептала Фиалка. – Но не то, что ты думал. Смотри. – И указала на новый плод, зревший в основании большого желтого цветка. – Какого цвета, ты говорил, была первая тыква?

– Та, что я посадил, когда она умирала? Зеленая. Зеленая в пунктирную полоску.

– Посмотри.

Я глянул сквозь колючие листья и увидел маленький зеленый овощ.

– Такая же! – воскликнул я. Прошло восемь лет и восемь поколений.

– Атавизм, – проговорила Скрэби.

– Что ж, если это послание, я не вижу в нем смысла, – признался я. – Будем надеяться, будущее разрешит эту загадку.

Пастор Фелпс вернулся к проповедям, но теперь они звучали по-новому.

– У моего сына был червь по имени Милдред, – начал он первую проповедь. – Мы не сомневались, что она существует, и пытались всеми способами избавиться от нее. Но настал день, и мы поняли, что она – пустая химера; и возликовали – и опечалились тоже. Ибо, когда в тебе живет вера – вера настолько сильная, что становится живым существом, – и ты вдруг узнаешь, что она всего лишь плод твоего воображения, ты ощущаешь утрату.

Он оглядел приход. Они ловили каждое его слово.

– Бог – как этот червь, – произнес Пастор. Лица изумленно нахмурились; раздались ошеломленные вздохи. – Невидимое присутствие, которое мы чему-то приписываем. А потом узнаём, что Он – плод чего-то иного. Наших надежд. Наших страхов. Нашего естественного стремления к упорядоченности мира. Но я спрашиваю вас: неужели знание того, что Он не существует, делает Его менее нужным в наших жизнях? Неужели у нас нет права вообразить Его? И неужели эта фикция не может обрести такую реальность, чтобы стать равносильной факту? А потом – просто быть им?

Прихожане, зачарованные его новообретенным пониманием смысла жизни и обрадованные, что избавились от невыносимого самодовольного Заттортруба, хлынули обратно в церковь Святого Николаса, и теперь там все знакомые лица: Вотакены, Биттсы, Пух-Торфы, Гавсы, Ядры, Харкурты. А проповеди Пастора Фелпса – страстные, как никогда.

Раз в неделю отец посещает духовно страждущих священников в Фишфортской Лечебнице и делится своими новыми воззрениями, неся им помощь в их страданиях. А каждое воскресенье церковь Святого Николаса, так долго пребывавшая без пастыря, ломится от верующих, приезжающих из самого Ханчберга послушать его проповеди. В церкви отец не упоминает имени Господа: только чудеса мира и его величие. И когда я сижу на первой скамье с Фиалкой, ее рука в моей руке, перед глазами встает океан моего детства – полная чудес коробка с игрушками. Блестящая макрель прыгает на солнце; серебристые чайки кружат в небе. И я вижу Природу – не добрую и не злую, а такую, как есть.

Читатель, я женился на ней.

После церемонии в церкви Святого Николаса, все еще хранящей отметки Великого Наводнения, я привел Фиалку на взморье к любимой скальной ямке, и мы лежали на обросшей ракушками скале и смотрели в воду. На мальков люцианов, и актиний, и креветок, и моллюсков. «Наброски Господни», – называл их Пастор Фелпс. Только подумать, что мы произошли от этих хрупких созданий. И с каждым приливом, с каждым всплеском времени все меняется, и мир пробуждается опять – и все обновляется. Становится новым, смелым и полным чудес.

Чудеса. Мы никогда не мечтали, что сможем обзавестись потомством – после того, что доктор Скрэби поведал мне о гибридах; но в этом, как и во многом другом, он ошибся. С радостью хочу поведать, что счастливое событие уже на горизонте. Фиалка сейчас, что называется, в интересном положении.

– Я чувствую, это девочка, – с улыбкой произнесла она, сообщив мне известие. – У нас будет дочь, Тобиас. – И я подумал о маленькой Тилли и обрадовался.

Итак, мы с Фиалкой лежим в спальне на чердаке на железной кровати и ждем развития событий.

На каминной полке лежат восемь поколений тыкв, и ракушка, и окаменелость, и ножик, и склянка, в которой все так же хранится мой откушенный хвост. Над нами на стене висит картина с Ноевым Ковчегом: сверху Бог на серебряных Небесах; его белая борода растворяется в серых грозовых облаках Великого Потопа. Ной и его семья стоят на палубе. Звери – под ними: от могучего слона до кроткого муравья.

Я размышляю: мы назовем нашу дочь Тилли, и я расскажу ей историю о Ковчеге. Правда, совсем не ту, что рассказывал мне Пастор Фелпс, когда я в детстве смотрел на картину.

История, которую я буду рассказывать дочери, начинается с океана. Огромного. Иссиня-черного, под угольными небесами. И корабля, качающегося на волнах. Игрушки из древесины и пеньки.

Но в этой истории на Ковчеге не будет ни клеток, ни капитана.

И будет земля – на горизонте. Смотрите. Громадный нагой материк под радугой.

– Это материк – будущее, Тилли, – скажу я ей. – Он ждет нас. Мы – его создания.

И безграничная надежда затопляет мое сердце.

Благодарности

Сочиняя этот роман, я черпала огромное вдохновение из книг «Отец и сын» Эдмунда Госсе и «Человек и природный мир» Кита Томаса. Также я признательна Нику Бейкеру, Вив Блэк, Крису Брэндон-Джонсу, Вэлери Дженсен, Мартину Ллойд-Элиоту и Нику Ройлу за то, что читали и комментировали рукопись на разных стадиях. Но больше всего я благодарна моей подруге Полли Коулз и моему партнеру Мишелю Коулману за безграничную поддержку и щедрость.