Ордынская тема — важнейшая в средневековой русской литературе. Монгольское нашествие представляло собой рубежный момент в истории Руси и именно так воспринималось современниками событий и ближайшими потомками.
Реконструкция представлений о монголо-татарах, предпринятая на материале памятников древнерусской литературы, позволила определить наиболее важные аспекты восприятия ордынцев, проследить эволюцию взглядов средневековых авторов на феномен завоевания и выявить наиболее характерные способы изображения «поганых». Интерпретация деталей описания, содержащих оценочные характеристики монголо-татар, позволила выявить установки сознания XIII‑XV веков, определявшие систему координат, с которой древнерусские книжники подходили к осмыслению и изображению происходящих событий.
В. Н. Рудаков сумел заметить и прояснить восприятие русскими людьми пришельцев, предопределившее и результаты нашествия, и длительность пребывания земель под властью ордынских ханов, и освобождение от ордынского владычества. Ключом к пониманию восприятия книжником татар стали тексты исторических источников, упущенные предшественниками: так называемые общие места, устойчивые формулировки, цитаты из Библии и святоотеческой литературы. В. Н. Рудаков основывается на системе доказательств, которые могут быть проверены каждым. В основе выводов максимально точное выявление смысла, заложенного автором источника в его текст, что дает ему возможность понять своего «собеседника из прошлого».
Такой подход позволил по-новому увидеть события, известные каждому со школьной скамьи, увидеть нашу историю глазами человека, который историю «делал», а, значит, лучше понять его и себя самого.
Предисловие
Книга, которую вы сейчас открыли, необычна. Мы привыкли думать, что история — наука, восстанавливающая прошлое, воскрешающая «как это было на самом деле»: кто, когда, кого… При этом мы даже не задумываемся,
Скажем, вряд ли нас волнует то, что однажды, около 227 тысяч средних солнечных суток назад, на сравнительно небольшом участке земли (около 9,5 кв. км), расположенном в географической точке с координатами 53°35′ северной широты и 38°40′ восточной долготы и ограниченном с двух сторон реками, собралось несколько тысяч представителей биологического вида Homo sapiens, которые на протяжении значительной части светового дня при помощи различных приспособлений уничтожали друг друга. Затем оставшиеся в живых разошлись: одна группа отправилась на юг, а другая на север…
Между тем это — предельно объективное описание того, что именно происходило, по большому счету, «на самом деле» на Куликовом поле 8 сентября 1380 года.
Нет, нас интересует совсем иное: кем себя считали эти самые «представители», как они представляли свои сообщества, из‑за чего и почему они пытались истребить друг друга, как они оценивали результаты происшедшего акта самоуничтожения и тому подобные вопросы. Так что нас, скорее, занимает то, что происходило в их головах, а не то, что происходило «на самом деле».
Кстати, даже такое объективное, как кажется на первый взгляд, описание события, если присмотреться внимательнее, основывается на субъективных образах, метафорах, существование которых — результат определенных договоренностей между людьми: это и десятеричная система счета, и изменение времени средними солнечными сутками, и упоминание биологического вида, и географические координаты, и меры площади, и наименование «класса» географических объектов (река)…
Приходится признать, что любое описание — субъективно. Требовать же объективности описания не только у гуманитариев, но и у представителей точных и естественных дисциплин не приходится. Последние, скажем, величину, характеризующую состояние термодинамического равновесия системы (температуру), измеряют объемом или электрическим сопротивлением тела, выраженными в некоей условной системе единиц — градусах, величина которых, в свою очередь, установлена более или менее произвольно Кельвином или Фаренгейтом, или Цельсием, или Реомюром… Заметим, что абсолютно «объективные» результаты при этом будут различны — поскольку все они по-своему субъективны!
Так вот, история — в отличие от своих «точных» и «естественных» сестер-наук — эту субъективность признает. Мало того, в последние десятилетия она все чаще использует эту субъективную составляющую исторических описаний для того, чтобы понять происходившее когда‑то:
Обратившись к теме, которая, кажется, изучена вдоль и поперек, он сумел заметить и прояснить ту сторону отношений между Русью и Ордой, которая почти всегда оставалась в тени, но которая, тем не менее, самым существенным образом влияла на развитие событий на протяжении четверти тысячелетия. Именно восприятие древнерусскими людьми пришельцев с востока, как вполне убедительно показал автор, в значительной степени предопределило и результаты нашествия, и длительность пребывания русских земель под властью ордынских ханов, и освобождение от ордынского владычества.
Не менее любопытно, что ключом к пониманию того,
Немаловажно и то, что путь, по которому прошел автор — и предлагает пройти читателю, — основывается на системе доказательств, которые могут быть проверены каждым сомневающимся. Выводы, к которым приходит В. Н. Рудаков, строго научны. В основе их не субъективные впечатления современного читателя, а максимально точное (насколько это вообще возможно) выявление смысла, заложенного автором источника в его текст. При этом сам исследователь почти полностью (насколько это тоже возможно) отказывается от незаметных мыслительных привычек своего времени. И это дает ему возможность (хотя бы надежду возможности!) лучше, чем предшественники, понять своего собеседника из прошлого. Результат, надо сказать, прекрасный для той сферы познания, которая обращена к самой субъективной, по сути своей, стороне жизни: мыслям и чувствам человека прошлого.
Такой подход, в свою очередь, позволяет по-новому увидеть события, известные каждому нашему соотечественнику со школьной скамьи, увидеть свою собственную историю другими глазами: глазами человека, который эту самую историю и делал, а значит, лучше понять его — и себя самого.
А в этом, вероятно, и кроется основная задача истории как науки.
ВВЕДЕНИЕ
«Ордынская» тема являлась одной из важнейших в русской литературе середины XIII‑XV веков. По меткому определению А. С. Демина, ордынцы, или «татары» (как называли их во множестве произведений древнерусской литературы — от повестей XIII века о татарском нашествии до повестей XIV века о Куликовской битве и сказаний XV века о падении монголо-татарского ига), были «самой главной, самой больной и повседневной темой» русских средневековых книжников[1].
Это вполне понятно: нашествие монголо-татар представляло собой рубежный момент в истории средневековой Руси и, судя по всему, именно как определенный рубеж воспринималось современниками происходивших событий, а также их ближайшими потомками. Масштабы нашествия, необычность монголо-татар как этноса (иное поведение в быту или в бою, иные нравы, «языковой барьер» и др.), небывалые бедствия, вызванные их приходом на Русь, последовавшая за нашествием вынужденная вовлеченность русских земель в орбиты политических интересов многочисленных ордынских кланов, да и само многовековое сосуществование — все это и многое другое предопределило то внимание, с каким древнерусские авторы обращались к «ордынской» теме. Об особой значимости данной темы в литературном процессе эпохи свидетельствует наличие огромного количества памятников, представляющих различные литературные жанры (воинские повести, жития святых, поучения) и сохранившихся в многочисленных списках.
Впрочем, повествуя о «татарах», книжники не могли обойти стороной вопросы, связанные с
Характерный пример: практически во всех памятниках, созданных вскоре после нашествия, появление монголо-татар и поражения русских князей рассматриваются в неразрывной связи с той «духовной ситуацией», которая сложилась на Руси в предшествующий период. Осознание собственной «греховности» и последовавший вслед за этим призыв к «покаянию», возникшие как итог рефлексии древнерусских писателей по поводу ордынского нашествия, явились важнейшими факторами духовного развития русского средневекового общества середины XIII‑XIV века[2].
Произведения древнерусской литературы, появившиеся в качестве откликов на победы Руси над «татарами» (памятники «куликовского цикла»; сочинения, посвященные «стоянию на Угре»), также вобрали в себя важнейшие элементы самооценки русских. Как писал Ф. И. Буслаев, монголо-татарское иго «побудило русский дух к сознанию своей христианской национальности в противоположность поганым варварам»[3]. Именно в результате переосмысления феномена монголо-татарского владычества вызревает «новая политическая идеология» Русского государства, главными составляющими которой явились идеи о «Москве — Третьем Риме», о богоизбранности русского народа и великокняжеской власти[4]. Иное видение статуса Руси, в свою очередь, предопределило и иное отношение к «поганым» вообще и к борьбе с ними в частности. Новые черты в восприятии ордынцев существенным образом повлияли также и на способы изображения захватчиков.
Важно иметь в виду, что на характер восприятия, а также на способы изображения монголо-татар влиял провиденциализм древнерусских книжников. Восприятие и изображение монголо-татар осуществлялось в рамках свойственного средневековому сознанию представления о том, что события земной жизни человека являются отражением событий «мира невидимого»[5]. Действовал «принцип», согласно которому событие было «существенно… постольку, поскольку оно являлось со-Бытием»[6], а «сами факты земной жизни в сознании человека представали не иначе как знаки и образы, связанные с действием и волеизъявлением Творца»[7].
Именно с позиций провиденциализма русская средневековая литература подходила к осмыслению и самого феномена монголо-татарского нашествия, и причин появления на Руси «поганых» иноплеменников, и к поиску возможных выходов из создавшейся — весьма плачевной для Руси — ситуации. Именно в рамках представлений о «провидении Господнем» как первопричине событий земной жизни человека рассматривались вопросы, связанные с проблемой возможного противостояния монголо-татарам.
Немаловажное влияние на отображение монголо-татар оказали и эсхатологические ожидания эпохи ордынского завоевания: «Будучи уверен, что последние времена не за горами, человек обостренно реагировал на происходящее, видя в каждом «знамении» намек на грядущие бедствия, в каждом бедствии — штрих создаваемой на его глазах всемогущим небесным художником грандиозной картины крушения мира»[8].
Поэтому кажущиеся на первый взгляд этикетными рассказы книжников о действиях сил «невидимого мира» на самом деле оказываются чрезвычайно важными для понимания отношения авторов к описываемым ими событиям земной жизни. Как в свое время точно подметил А. И. Клибанов, «религиозные мотивы, вплетающиеся в ткань» произведений древнерусской письменности, «не могут быть отброшены как довески или шелуха без ущерба для изучения их как памятников средневековой мысли и литературы»[9].
Между тем, за редким исключением[10], в работах исследователей доминировало представление о том, что никакого особенного (средневекового, отличного от современного) отношения к «татарам» не было вообще. В исследованиях и историков, и литературоведов, писавших на «ордынскую» тему, целенаправленно реализовывалась «презумпция тождественности» сознания — древнерусского и современного. Понятно, что в рамках такого подхода выявление каких‑либо специфических (присущих главным образом средневековому сознанию) особенностей восприятия монголо-татар было необязательным. Скорее наоборот: «в дело» шло лишь то, что, по мнению исследователей, соответствовало представлениям современной им эпохи. При этом, дежурно указывая на религиозное по своей природе мировоззрение средневековых книжников, исследователи зачастую игнорировали многочисленные «общие места» произведений древнерусской литературы, полагая, что это в лучшем случае риторические украшения текста, а то и просто дань литературной моде.
Понятно, что в силу такого отношения к источникам у исследователей сформировались весьма специфические представления об эпохе монголо-татарского нашествия, о самих «татарах», а также русском обществе той поры. Вероятно, не будет преувеличением сказать, что практически вся эпоха со второй половины XIII до конца XV века долгое время рассматривалось исключительно под призмой «героической борьбы русского народа с монголо-татарскими завоевателями»[11]. В рамках этой «концепции» ордынцы описывались исключительно в качестве врагов, с которыми русские люди беспрестанно боролись. При этом ускользали не только «оттенки враждебности», но и, что более существенно, непрерывно осуществляемые книжниками попытки понять, что происходит, в какой духовной ситуации находится Русь и как следует поступать отдельно взятому человеку в этих тяжких, иногда просто страшных обстоятельствах. Историография традиционно на каждый из этих — разных по своей сути — вопросов давала один и тот же ответ: древнерусская литература на протяжении всего периода ига призывала к борьбе с ордынцами. А то, что плоды этой борьбы на протяжении целых столетий не были заметны, — «всего лишь» вина удельного строя, феодальной раздробленности, неспособности правящих кругов к объединенному отпору неприятелям.
При таком подходе к описанию «татарских» сюжетов едва ли не самым распространенным способом подтверждения априорной «концепции борьбы» стала банальная модернизация прошлого, «подтягивание» исторического материала под «правильную» концепцию, «удревнение» источников.
Весьма показательны в этом смысле случаи, когда, например, для рассказа о Батыевом нашествии активно привлекались памятники заведомо более поздних исторических эпох, содержащие, помимо прочего, в том числе и легендарные повествования о борьбе с «татарами». В числе таких памятников, призванных в простой и доступной форме проиллюстрировать читателям (особенно в популярной и учебной литературе) героизм защитников русских земель, — «Повесть о разорении Рязани Батыем». Со школьной скамьи памятны извлеченные из этого произведения литературы первой половины XVI века рассказы о богатыре Евпатии Коловрате, о гибели рязанского князя Федора и его жены Евпраксии, выбросившейся с малолетним сыном из «превысокого храма» при известии о подходе к городу полчищ Батыя и др.[12] Другой пример: «Сказание о Мамаевом побоище» — произведение, вероятно, конца XV или начала того же XVI века, по-прежнему активно используемое для реконструкции событий Куликовской битвы 1380 года (вспомним хотя бы хрестоматийные рассказы о поединке русского воина Александра Пересвета с татарским богатырем или эпизод с благословлением Дмитрия Донского Сергием Радонежским)[13].
В результате таких «натяжек» отношение русских к «татарам» представлялось застывшим, лишенным всякого динамизма. Получалось, что на протяжении почти трех веков (с 30-х годов XIII века и до конца XV века) в общественном сознании, по крайней мере, той его части, которая «отвечала» за восприятие одного этноса другим, практически ничего не менялось. В итоге создавалось впечатление, что
Более корректным представляется иной подход к историческому материалу: от источника к концепции, а не наоборот. От реконструкции того, как воспринимали «татар» древнерусские книжники, и того, что они хотели донести до читателя, к тому, «
В основе любого (в том числе и художественного) восприятия явлений окружающего мира лежат
Восприятие и изображение «чужих» народов чаще всего облечено в форму субъективной оценки, активно подвержено
Обязательное привнесение ценностных критериев делает восприятие одного этноса другим эмоционально окрашенным, предвзятым. Степень такой предвзятости зависит от насыщенности и направленности контактов двух этносов, от степени соответствия (или несоответствия) «воспринимаемого» этноса ценностным ориентирам этноса «воспринимающего».
Иными словами, формирование этих установок предопределено влиянием целого ряда факторов. К числу наиболее значимых среди них, безусловно, следует отнести социальный опыт индивида (или группы людей), существующие и воспринятые обществом
В задачи данного исследования входит реконструкция
Понятно, что реконструкция перечисленных аспектов восприятия тесно связана с выявлением и анализом деталей описания ордынцев в произведениях древнерусской литературы, тех ценностно-окрашенных характеристик, которые присваивали «татарам» книжники. При этом в большинстве случаев речь идет о неявных характеристиках, о смыслах, скрытых в нейтральных на первый взгляд деталях описания, об аналогиях и сравнениях, имеющих, казалось бы, вполне риторический, «этикетный» характер.
Именно такие детали повествования и нуждаются в аккуратной и, самое главное, адекватной интерпретации — адекватной главным образом тому культурному (в том числе и литературному) контексту, в котором создавались те или иные произведения. Очевидно, что в такой работе следует исходить из «презумпции осознанности» тех или иных художественных поступков книжника. Иными словами, из того, что та или иная информация о «татарах» (об особенностях их поведения в тех или иных ситуациях, причинах тех или иных поступков, «свойствах национального характера» и многом другом), судя по всему, появлялась в литературных произведениях не «просто так». Фиксация тех или иных сведений о «татарах», тех или иных оценок их поведения, вероятно, осуществлялась согласно творческому замыслу писателей — авторов произведений древнерусской литературы — потому, что
Автор исследования считает своим долгом высказать самые теплые слова благодарности своим учителям, в разное время направлявшим его научный поиск, — Игорю Николаевичу Данилевскому и Анатолию Сергеевичу Демину. Являться их учеником — огромная честь. Также автор признателен всем тем, кто на разных этапах работы оказывал ему всестороннюю помощь и поддержку: И. Л. Андрееву, А. В. Воронцовой, О. В. Гладковой, В. П. Гребенюку, А. Г. Каспржаку, В. М. Кириллину, Е. Л. Конявской, Е. Б. Рогачевской, А. Ю. Самарину, А. Н. Ужанкову и многим другим.
Настоящую работу автор посвящает своим любимым: жене — Екатерине, дочерям — Варваре и Нине, родителям — Николаю Сергеевичу и Елене Федоровне Рудаковым, а также дедушке и бабушке — Федору Дмитриевичу и Калерии Николаевне Чижиковым. Без их любви, поддержки и участия ни данное исследование, ни многое другое в жизни автора просто не состоялось бы.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ВОСПРИЯТИЕ МОНГОЛО-ТАТАР В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ ДРЕВНЕРУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ СЕРЕДИНЫ XIII — ПЕРВОЙ ЧЕТВЕРТИ XIV ВЕКА
ОЧЕРК ПЕРВЫЙ
Монголо-татары в ранних летописных повестях о битве на Калке
Первые упоминания в древнерусской литературе о монголо-татарах связаны с описанием разгрома русско-половецкого войска на реке Калка. Древнерусские книжники — авторы и редакторы летописных сводов — придавали большое значение описанию первого столкновения русских и монголо-татар: практически все летописные памятники, охватывающие в своем повествовании события 20-х годов XIII века, содержат в себе тот или иной вид «Повести о битве на Калке»[18].
Указанный факт вполне объясним. Особенно если учесть, что рассказ летописной статьи 1223 года был посвящен не просто описанию единичного приграничного сражения, пусть и с неведомым доселе противником. Речь шла о первом вооруженном столкновении Руси с народом, который долгие десятилетия оказывал непосредственное влияние на политическое, социальное и духовное развитие русского общества. Совершенно естественно, что летописцам требовалось так или иначе ввести своих читателей «в курс дела», тем или иным образом пояснить смысл случившегося, наконец, попытаться связать воедино факт появления монголо-татар с дальнейшими событиями, произошедшими на Руси во время и после ее завоевания ордынцами. По сути дела, летописные рассказы о разгроме русских на Калке во многом играли роль неких предварительных пояснений к такому волнующему для древнерусских книжников сюжету, как взаимоотношения Руси с покорившим ее народом.
Самые ранние рассказы о событиях, произошедших на Калке в 1223 году, дошли до нас в составе Новгородской первой летописи старшего извода (
Три ранних летописных рассказа о битве на Калке существенно отличаются друг от друга: каждая из летописей содержит большое количество оригинальной, независимой друг от друга информации. Вместе с тем часть информации «кочует» из рассказа в рассказ, заставляя исследователей прибегать к сложным текстологическим построениям, необходимым для объяснения существующих текстуальных и сюжетных совпадений.
История текстов повести о битве на Калке теснейшим образом связана с литературной судьбой содержащих это произведение летописных памятников.
По мнению большинства исследователей, повесть, читающаяся в составе Лавр., так или иначе связана с Ростовом и правившей в нем княжеской династией.
По мнению А. В. Эммаусского, «изучаемая статья Лавр. была составлена первоначально в Ростове под живым непосредственным впечатлением от событий 1223 года»[21]. Более аккуратны в оценках Д. С. Лихачев, М. Б. Свердлов и др., которые полагают, что летописная статья «представляет собой
Исследователи давно обратили внимание на сходство начальной части летописных статей 6731 года Лавр. и 6732 года НПЛ, посвященных описанию битвы на Калке[24]. Речь в разбираемых отрывках идет в первую очередь о происхождении татар. При этом приводится ссылка на Мефодия Патарского, а также сообщается об «избиении татарами множества безбожных половцев»[25].
В принципе объяснений того, почему в указанных летописных статьях появляется общий отрывок, может быть несколько.
С одной стороны, появление общих чтений могло быть связано с наличием общего для НПЛ и Лавр. источника. Так, А. А. Шахматов предположил существование «Полихрона начала XIV в.», к которому, как он полагал, могли восходить тексты Лавр., некоторые известия НПЛ (собственно в обеих летописях совпадают лишь два известия — рассказ под 6725 годом (в НПЛ — под 6726 годом) о борьбе между рязанскими князьями и интересующее нас начало рассказа о битве на Калке 6731 года (в НПЛ — под 6732 годом[26]), а также ряд известий Ипат. и, предположительно, текст Троицкой (
Однако предположение А. А. Шахматова о возможном существовании общего источника двух интересующих нас летописей — Лавр. и НПЛ, отголоски которого дошли до нас, по крайней мере, в указанных чтениях, представляется продуктивным. А. А. Шахматов отметил, что «содержание известий, общих Синодальной (НПЛ. —
В. Л. Комарович полагал, что именно в Рязани был составлен «наиболее обстоятельный рассказ о первом нашествии татар на Русскую землю и битве на Калке». По мнению исследователя, лучше всего этот рассказ читается в НПЛ, «которая из старшего рязанского свода извлекла версию, еще не подвергшуюся ростовской переработке, какую находим в Лавр.»[30] К сожалению, исследователь не привел развернутой аргументации в пользу рязанского происхождения текста «Повести о битве на Калке», построив свои выводы лишь на анализе рассказов обеих летописей о Батыевом нашествии[31].
Д. С. Лихачев, отметив отсутствие в исследуемой части НПЛ следов ростовского и владимиро-суздальского летописания и не исключив при этом влияния рязанского источника, предположил, что совпадения Лавр. и НПЛ могли быть результатом обращения новгородского летописца к тому же южнорусскому протографу (к гипотетическому Летописцу Переяславля Русского), который нашел отражение и в Лавр. При этом Д. С. Лихачев также, как В. Л. Комарович, полагал, что рассказ НПЛ «более полный и лучше сохранился, чем подвергшийся значительному сокращению в Ростове рассказ Лавр.». В НПЛ, по мнению исследователя, «мы имеем наиболее полную и точную передачу впечатлений южнорусского летописца, работавшего между 1223 и 1228 гг.»[32]
С другой стороны, общий для НПЛ — Лавр. отрывок мог являться более поздним вкраплением в тексты указанных повествований. В свое время И. У. Будовниц высказал предположение о том, что «вводное рассуждение о татарах как о народе, предвещающем «конец мира», было вставлено во владимирскую (т. е. Лавр. —
Впрочем, сама аргументация И. У. Будовница строится на явном заблуждении. Согласно Мефодию Патарскому, появление измаильтян является лишь одним из знамений приближающегося Конца Света: между нашествием измаильтян и светопреставлением должно произойти еще несколько событий — освобождение «нечистых народов», заключенных Александром Македонским, пришествие Антихриста и, наконец, само Второе Пришествие Иисуса Христа. Таким образом, с «исхождения» измаильтян должен лишь «начаться отсчет «последних времен» перед Концом Света»[34].
Определенную ясность в ситуацию вносит анализ текста Лавр. При сравнении текстов повести в Лавр. и НПЛ обнаруживаются возможности для относительной датировки памятников. Дело в том, что в летописной статье 6731 (1223) года Лавр. о князе Васильке Константиновиче, избежавшем участия в битве на Калке, сообщается как о чудесным образом — Божьим промыслом — «сохраненном» от случившегося «зла». Поскольку в статье 6745 (1237) года, в которой речь идет о Батыевом нашествии на Северо-Восточную Русь, помещено полное горестных стенаний повествование о гибели князя от рук «поганых», можно предположить, что рассказ о битве на Калке попал в один из предшествующих Лавр. сводов до 1237 года. Трудно предположить, что поздний редактор, уже зная о судьбе князя, мог ввести в текст соответствующее добавление, не изменив мажорной концовки всего рассказа.
Таким образом, отрывок о происхождении татар, скорее всего, появился в Лавр. до нашествия Батыя. Предположение же о заимствовании указанного отрывка составителем НПЛ из Лавр.[35], как было указано выше, противоречит реальным отношениям между текстами упомянутых летописей[36]. Следовательно, и в НПЛ соответствующий отрывок попал до нашествия Батыя.
При ближайшем рассмотрении оказывается, что рассказ Лавр. несет в себе гораздо больше следов серьезной редакторской правки, нежели рассказ НПЛ: об этом свидетельствуют и лаконичность повествования Лавр., являющаяся скорее результатом краткого пересказа какого‑то более объемного предшествующего текста; и наличие резких переходов от одной темы к другой (не случайно рассказ Лавр. сравнительно легко поддается «расслоению» на отдельные сюжеты); и, наконец, явные вставки о ростовском князе Васильке Константиновиче, отсутствующие в НПЛ и напрямую не относящиеся к событиям, реально произошедшим на Калке.
Кроме того, рассказ НПЛ, в отличие от Лавр., носит более законченный характер: начинаясь с рассуждений о происхождении татар, об их пришествии «за грехи наши», он завершается авторской ремаркой на ту же тему. Составитель же Лавр., начиная повествование с отрывка о происхождении татар и об их появлении «к скончанию времен», завершает свой рассказ вполне мажорной и довольно отвлеченной от начального сюжета темой чудесного избавления князя Василька.
Таким образом, общий для обеих повестей отрывок в случае с НПЛ оказывается более уместным, чем в Лавр. Указанное чтение в НПЛ является проявлением рефлексии автора по поводу произошедшего разгрома русских войск. Идеи, заключенные в этом отрывке, находят развитие и в других частях летописного рассказа. Наличие же подобного вступления в соответствующей статье Лавр., особенно в контексте дальнейшего повествования, носит скорее искусственный, рудиментарный характер: указанный фрагмент не дает практически никакой дополнительной информации ни о татарах, ни об отношении к ним летописца, ни о характере произошедших событий, более того — не соответствует общей идее повествования. Отрывок, занимающий по объему
По признанию Д. С. Лихачева, «один из самых обстоятельных», «чрезвычайно важный по своей точности»[37] рассказ о битве на Калке дошел в составе Ипат. Вместе с тем наиболее противоречивые суждения в науке высказываются именно по поводу происхождения «ипатьевской» версии рассказа.
Как отметил новейший исследователь Повести В. К. Романов, «противоречивые мнения исследователей не позволяют установить памятник, впервые включивший в свой текст данную статью о битве, впоследствии отразившуюся в Ипат.»[38] Однако, по мнению исследователя, время создания разбираемой версии Повести «следует относить ко второй половине 40-х — первой половине или середине 50-х годов XIII в.»[39] Как полагает B. К. Романов, текст соответствующей статьи Ипат. в большей степени отразил галицко-волынский источник, соединенный с источником киевским, вероятно, составленным вскоре после битвы. По мнению исследователя, «последний этап летописной работы над повествованием о битве, помещенном в Ипат., приходится уже на вторую половину XIII в.»[40] В целом исследователи единодушны в мнении о максимальной независимости рассказа Ипат. от сообщений других летописей[41].
Итак, рассказы о битве на Калке, которые отразились в НПЛ и Лавр., были составлены, видимо, во второй половине 20-х — первой половине 30-х годов XIII века, а рассказ, отразившийся в Ипат., вероятно, возник двумя-тремя десятилетиями позднее. Такая датировка, конечно, довольно относительна. Уверенно можно говорить лишь о том, что указанные тексты появились не позже конца XIII — самого начала XIV века: интересующая нас часть Синодального списка НПЛ написана почерком XIII века[42], а рассказ, находящийся в Лаврентьевском списке, судя по всему, достаточно точно передает текст «Свода 1305 года»[43]. Что же касается текста Ипат. за интересующий нас период, то тот, как установил А. Н. Ужанков, был составлен в 60-е годы XIII века[44]. Таким образом, рубеж XIII‑XIV веков является terminus ante quem — верхней временной границей для указанных текстов.
Автор статьи НПЛ соединяет в своем рассказе размышления о сути произошедшего с описанием целого ряда деталей, знакомство с которыми свидетельствуют как о большой осведомленности этого книжника, так и о серьезности его намерения рассказать о произошедшей на Калке трагедии во всей полноте.
При этом главной темой повествования становится тот
Главный
Хотя сами эти грехи в тексте не упоминаются, однако в контексте всего летописного повествования понятно, что речь идет о стандартном наборе земных прегрешений, которые не требовали подробного перечисления, поскольку были известны читателям из предшествующих статей летописи, а кроме того, не были связаны напрямую с теми или иными реальными поступками/проступками конкретных героев Повести.
Гораздо более важной задачей для автора повести было выяснение того,
«Откровение» Мефодия (или Псевдо-Мефодия) Патарского[47] относится к жанру «предсказательной» литературы: рассказ посвящен обзору всемирной истории от Адама и до «последних времен», которые наступят в седьмое тысячелетие — накануне Страшного суда. Создание этого апокрифического произведения относят к VI‑VIII векам. На Руси текст памятника, судя по всему, был известен уже в начале XII века — об этом свидетельствуют случаи использования сюжетов «Откровения» в текст Повести временных лет[48].
Исследователи неоднократно отмечали, что необходимость ссылок на Мефодия Патарского, судя по всему, объясняется полной неосведомленностью книжника относительно монголо-татар[49]. Вряд ли стоит сомневаться в том, что русские впервые узнали о монголо-татарах именно в 1223 году. В этом смысле им действительно пришлось столкнуться с «неведомым народом». В Повести есть указания на то, что о татарах ничего не известно — «
Таким образом, налицо существенное противоречие: с одной стороны, татары — народ, о котором вообще ничего не известно или известно только Богу (в определенном смысле это одно и то же), с другой же — «премудрые мужи» знают об этом народе «добре», видимо, благодаря знакомству с «книгами»[51]. Представляется, что сама ссылка на «Откровение» Мефодия Патарского свидетельствует скорее о том, что «заочное знакомство» с татарами все‑таки состоялось: летописец пытается провести некоторую аналогию с уже известными — в том числе именно из «книг» — народами.
Так кем же оказываются «неизвестные-известные» монголо-татары?
Интересно, что летописец не утверждает, а как будто предлагает на выбор варианты идентификации «незнаемых языцей»: «А зовуть я Татары, а инии глаголють Таурмены[52], а друзии Печенези», — перечисляет книжник. И, наконец, предлагает еще один вариант, — если судить по тому, сколько этой версии уделяет внимания автор, — наиболее убедительный для него самого: «…инии же глаголють, яко се суть, о них же Мефодии, Патомьскыи епископъ, съвидетельствуеть, яко си суть ишли ис пустыня Етриевьскыя, суще межи въстокомь и северомъ. Тако бо Мефодии глаголеть, яко
Понятно, что в данном случае летописец вводит в повествование не рациональное знание о татарах как о реально существующем этносе, а иррациональное представление о них. Представление, носящее прежде всего оценочный характер.
Итак, на первый взгляд, для летописца пришедшие татары — это измаильтяне, некогда загнанные Гедеоном в Етривскую пустыню и вышедшие оттуда в преддверии Конца Света[54]. Используя столь яркую аналогию, автор Повести как бы сообщает читателям о
Однако неверным было бы полагать, что книжник
При этом сами татары четко определяют свой статус по отношению к половцам. Так, обращаясь к русским князьям с призывом не откликаться на просьбы половцев о помощи, татары заявляют, что «мы вашей земли не заяхомъ, ни городъ вашихъ, ни селъ вашихъ, ни на васъ придохомъ, нъ придохомъ Богом пущени
Возможно, к моменту появления повести термин «измаильтяне» стал уже своего рода эвфемизмом по отношению к половцам, тогда как относительно сущности татар еще не существовало ясности. Не случайно автор текста не называет татар прямо «измаильтянами», а, используя указательные местоимения («
Можно предположить, что в тексте произведения происходит некоторое
Наличие в тексте летописного рассказа двух этносов «измаильтян» позволяет сопоставить позицию автора по отношению к каждому из них.
Интересно, что характер рассказа НПЛ явно
После разгрома «окаянные» половцы — «избьеныхъ избытокъ» — во главе с Котяном приходят «на поклон» к Мстиславу («се же Котянь бе тьсть Мьстиславу Галицьскому», — уточняет книжник) и другим русским князьям. Дальнейшие действия половцев напоминают если не прямой подкуп, то явное задабривание русских: «…дары принесе многы: кони, вельблуды и буволы и девкы, и одариша князь русьскыхъ». Свою просьбу о помощи половцы подкрепляют довольно сильным аргументом: «И рекуче тако:
Однако автор рассказа НПЛ, в отличие от поздних интерпретаторов, полагавших, что в этих словах был заключен призыв к объединению русско-половецких сил в борьбе с новыми врагами, видимо, не был столь оптимистичен в оценках политической дальновидности половцев. Их призыв к объединению, подкрепленный столь мощным аргументом («нашю землю днесь отъяли, а ваша заутро възята будеть»), в трактовке книжника может рассматриваться скорее как средство своеобразного «давления» на русских. Действительно, половцы постепенно — сначала полагаясь на родственные связи, потом с помощью богатых даров и, наконец, порождая в русских опасения за их собственную судьбу, за судьбу русских земель — буквально втягивают последних в сражение с татарами.
Характерно, что Мстислав Галицкий, обращаясь к русским князьям, прибегает к совершенно иным аргументам, нежели половцы. Призывая русских князей выступить на стороне степняков, Мстислав ни словом не обмолвился о том, что татары, разбив половцев, «заутро» могут разбить и русских. Мстислав, как пишет автор рассказа НПЛ, «поця
Вероятно, именно поэтому автор рассказа весьма критически относится к фигуре Мстислава, явно не одобряя поведение князя, сыгравшего роль связующего звена в столь трагичной для Руси цепочке «половцы-русские». Князь отправляется в путь, «
В отличие от статьи Лавр.
В рассказе НПЛ подробно описывается деятельность двух татарских посольств, которые должны были отговорить русских князей от пособничества половцам[61]. В уста первого посольства, прибывшего к русским князьям, по сути вкладывается своеобразная «декларация о намерениях», объясняющая действия татар: «
С другой стороны, татары недвусмысленно заявляют о своем дружелюбном настрое по отношению к русским. Последним предлагается заключить мир, а самое главное, в случае необходимости, принять участие в «наказании» половцев («а вы въмите с нами миръ; аже выбежать (половцы. —
Реакцию русских на слова, произнесенные татарскими послами, вполне можно назвать неадекватной: русские князья «того же…
Усиливал «позиции» татар и рассказ о втором посольстве. Оказывается, несмотря на несчастливую участь первых послов, татары вновь попытались предотвратить столкновение с русскими. Однако в данном случае татары прибегают к угрозе. Впрочем, характер угрозы и аргументация татарских послов, вероятно, также не могла и не вызвать если не солидарности, то уж, во всяком случае, сочувствия читателей летописной статьи: «Есте
Таким образом, получается, что
Следует обратить внимание на то, что, вкладывая в уста послам их главный аргумент («да всемъ Богъ!»), автор повести тем самым допускает, что
Важен и еще один нюанс ситуации, подчеркиваемый книжником: русские
В «Повести о битве на Калке» в редакции НПЛ авторское восприятие монголо-татар выстраивается на фоне их противопоставления половцам и русским. Для книжника важно определить сущность прихода татар. С одной стороны, они для него — «языци незнаемые», незнакомые, неизвестные, с другой же — обилие характеристик, явных и скрытых, позволяет сделать вывод о значительной осведомленности летописца относительно описываемого им народа. Книжник не знает, можно ли их отождествлять с измаильтянами: само приближение татар напоминает поведение «сынов Измаиловых», но тот факт, что, татары борются с «общепризнанными» измаильтянами — половцами, делает аналогию в глазах писателя противоречивой. Следовательно, в Повести не дается ответ на вопрос относительно того, является ли приход татар одним из знамений приближающегося Страшного суда.
Можно сказать, что симпатии автора Повести в большей степени находятся на стороне татар: они явно выигрывают и по сравнению с половцами, что во многом естественно, и по сравнению с русскими, что на первый взгляд кажется парадоксальным.
Лавр. содержит достаточно лаконичный рассказ о событиях на Калке. Впрочем, несмотря на это, в повествовании можно обнаружить сразу несколько сюжетных линий. Во-первых, это рассказ о происхождении ордынцев, о том, что они — «кара Господня» для «безбожных» половцев (этот отрывок текстуально совпадает с начальной частью НПЛ). Во-вторых, это краткое упоминание о походе южнорусских князей на помощь князьям половецким и последовавшем поражении русских. И, в-третьих, это радужное повествование о том, как ростовский князь Василько Константинович так и не принял участия в сражении с татарами и тем самым был сохранен Богом от гибели.
Как видим, подбор сюжетов указывает на
Действительно, летописец без всякого стеснения благодарит Господа за избавление князя Василька от гибели. При этом из текста следует, что благодарность Богу воздается даже
В чем причина такого отношения книжника к случившейся на Калке беде? В науке предпринимались попытки ответить на этот вопрос.
Ряд исследователей, совершенно справедливо обращая внимание на упомянутую выше
По мнению ряда авторов, причины подобного проростовского «перекоса» в оценке событий 1223 года следует искать в «настроениях всеобщей растерянности, которое новгородский летописец определил метким словом «недоумение в людех»»[67]. На наш взгляд, не стоит исключать подобного объяснения поступка летописца. Однако при этом не следует избегать и попыток выявить внутренний смысл того сообщения о событиях на Калке, которое дошло до нас в составе статьи Лавр.
Прежде всего, следует не согласиться с мнением И. У. Будовница, полагавшего, что «катастрофический характер поражения русских князей особенно подчеркивался» составителем статьи Лавр.[68] Сравнение версий Лавр., НПЛ и Ипат. позволяет утверждать, что автор рассказа Лавр. был абсолютно свободен от драматизации сложившейся ситуации: его повествование в принципе не затрагивает темы «наказания за грехи наши».
Не добавлял ощущений трагичности произошедшего и рассказ о «неведомых народах», описываемых со ссылкой на «Откровение» Мефодия Патарского. Полное отсутствие упоминаний о татарах на протяжении оригинальной (нетождественной с НПЛ) части летописной статьи существенно снижало провидческую ценность ссылки на «Откровение». Действительно, действия татар, не называемых при этом напрямую, вряд ли могли показаться устрашающими. Поведение пришедших кочевников и их отношение к русским не описывалось как нечто выходящее за рамки обыкновенного военного столкновения (русские князья «идоша на них», «побежени быша от них», «избьени быша»). Все дальнейшее повествование осуществлялось в спокойных тонах, без излишних эмоций, характерных, например, для описания Батыева нашествия в той же Лавр.
Рассказу Лавр., как и тексту НПЛ, свойственно
Представляется, что события на Калке вообще не «растревожили» летописца. Судя по всему, за подобным спокойствием книжника стояла его абсолютная убежденность в том, что
Детали описания событий 1223 года выдают причины
В науке неоднократно отмечалось, что термины «Русская земля», «Русь» в отечественных средневековых памятниках, особенно летописных, имеют несколько значений. Принято выделять понятие «Русская земля» («Русь») в «широком» смысле этого слова и понятие «Русская земля» («Русь») в «узком» смысле[70]. По поводу содержания первого понятия («Русская земля» в «широком» смысле слова) единого мнения в науке не существует. Ясно лишь, что речь идет обо всех русских землях (правда, в данном случае определяемое объясняется с помощью самого себя). Какой смысл — этнический, политический, языковой, конфессиональный — вкладывался в это понятие, пока до конца не ясно[71]. Что касается термина «Русская земля» в «узком» смысле слова, его содержание более определенно. Судя по всему, это Киевская земля и Среднее Поднепровье, т. е. Южная Русь[72]. Как отмечал Б. А. Рыбаков, Русь в узком смысле — «понятие устойчивое, прочное, хорошо известное всем без исключения русским летописцам, будь они киевлянами, владимирцами, галичанами или новгородцами»[73]. По наблюдениям исследователей, в отличие от НПЛ и Ипат. «знающих оба значения», Лавр. «чаще всего отделяет Владимиро-Суздальскую землю от Руси в узком смысле»[74]; «это не случайное, а общепринятое выражение владимиро-суздальских памятников», для которых «Владимиро-Суздальская земля — не Русь, а Русь — это южные княжества»[75]. Не является в этом плане исключением и статья Лавр., посвященная битве на Калке[76].
Во всех случаях, когда в тексте летописной Повести упоминаются словосочетания «Русская земля», «Русь», «русские князья», речь идет именно о южнорусских землях и князьях (наиболее показательные примеры — «придоша
Таким образом, вопреки расхожему мнению, книжник совершенно недвусмысленно заявляет о том, что с «татарами» сражаются только южнорусские — как бы «не совсем свои»! — князья. «Свои» же (и Юрий Всеволодович, к которому обратились за помощью киевский и черниговский князья, и Василько Константинович «с ростовци») в битве участия не принимают.
С одной стороны, отношение летописца к южнорусским князьям, принявшим участие в битве на Калке, несколько ироничное. Они как бы
С другой стороны, отношение летописца к поступку южнорусских князей, судя по всему, просто неодобрительное. Равнодушие к участи соплеменников, которое проявляет автор Повести, как раз связано с его неодобрением факта участия южнорусских князей на «неправой» стороне в конфликте 1223 года.
Действительно, если восстанавливать логику летописца, получится, что южнорусские князья ввязываются в сражение с «языцами», которых «никтоже добре ясно не весть, кто суть и отколе изидоша» и которые, прежде чем попасть к рубежам Руси, уже совершили «правое дело» — подвергли наказанию «безбожных половцев», выступили в роли «бича Божьего» по отношению к «окаянным куманам» и при этом вовсе не собирались (так, видимо, полагал летописец) нападать на Южную Русь («Русь» в широком смысле, как уже было отмечено выше, книжник не упоминает вообще).
О возможности нападения татар на Русь «мняше» только сами князья (южнорусские, а не «свои»), они же
Таким образом, говоря о восприятии татар в рассказе о битве на Калке в составе Лавр., можно отметить нейтрально-сочувственное отношение летописца к появлению «неведомого народа». Как и составитель рассказа НПЛ, автор Лавр. убежден, что действия татар во многом обусловлены Божьим Промыслом, карающим руками ордынцев «безбожных» и «проклятых» половцев. На фоне негативного отношения к последним татары показаны как некая
Именно «высокое предназначение» татар, выступающих в качестве «кары небесной» для половцев, обусловило отношение летописца к поступку русских (т. е. южнорусских) князей, вступивших в бой с ордынцами. Книжник равнодушно-негативно относится к участию соплеменников в борьбе с татарами: видимо, сам факт противостояния силе, ниспосланной свыше для наказания врагов Божиих, воспринимался им как нечто небогоугодное, как недостойное, неправедное дело. Именно этим можно объяснить удовлетворенность книжника тем, что «его князь» — Василько Константинович — остался жив, будучи «сохранен Богом и силою креста честнаго» от участия в неправедном сражении.
Автор Повести в версии Ипат. наиболее подробно, по сравнению с рассказами НПЛ и Лавр., описывает детали подготовки и хода сражения. Занимаясь составлением рассказа, судя по всему, через 20–30 лет после произошедшего на Калке столкновения, книжник как будто пытается собрать воедино самые разные, в том числе и мельчайшие, подробности, выбирая их из нескольких источников и составляя настоящую текстовую мозаику[83].
Так, он скрупулезно перечисляет главных действующих лиц русских князей, указывая, кто и где находился до сражения («в Кыеве», «в Козельске и в Чернигове», «в Галиче» и др.), кто и почему не принял участие в сражении (например, Юрий Всеволодович «Суждальский» «не бе в том совете» или Василько Константинович, которого тоже «не бе», ибо «бе бо в Володимере млад»), точно датирует наиболее важные, на его взгляд, этапы похода («оттуду же придоша месяца апреля и придош к реце Днепроу…», «передоша Днепръ во день во вторникъ и оусретоша Татареве полкы Роускыя…»), подробно описывает ход битвы, перечисляя имена ее участников (всего русских и половцев по именам названо 16 человек[84]).
Книжник подчеркивает масштабность произошедшего с русскими князьями несчастья. Для него поражение на Калке отнюдь не рядовое событие: «быс победа на вси князи Роускыя,
Русские князья, как и в рассказе НПЛ, в Ипат. действуют против татар не по собственной инициативе, а по просьбе половцев. Интересно, что структура высказываний половцев в Ипат. и НПЛ довольно сходна. Составитель Ипат. пишет: «Прибегшимъ же Половцемь в Роускоую землю, глаголющимъ же имъ Роускимъ княземъ:
Автор версии Ипат., проявляя такой интерес к действиям русских и вообще к военной стороне произошедшего события,
Татары в Ипат. сразу же определяются как «
Вообще отношение к татарам как «безбожному» народу, судя по всему, в памятниках литературы появляется в сравнительно более поздний период: такого рода определения встречаются лишь начиная с летописных рассказов о нашествии Батыя[89]. И только в одном из трех ранних рассказов о битве на Калке — в рассказе по версии Ипат. — мы находим подобную отрицательную характеристику. Скорее всего, наличие в рассказе Ипат. определения татар как «безбожных» может быть связано как раз с поздним появлением Повести: рассказ, вероятно, составлялся уже после нашествия Батыя, в период, когда в литературе всячески подчеркивались такие черты монголо-татар, как «безбожность» и «поганство».
Среди негативных характеристик татар в повести Ипат. особо подчеркивается «
Еще одним показателем позднего происхождения разбираемого рассказа является сентенция о том, что поражение от татар является не просто Божиим наказанием за грехи, но и своего рода
Отличительной чертой повествования Ипат. является наличие гораздо большего оптимизма в описании событий: русские не просто слепо сопротивляются року (в лице пришедших согласно Божьей воле татарам) и в конечном счете терпят поражение. Часто русские довольно удачливы в своих поступках. Создается впечатление, что летописец рассматривает победу русских над татарами как в принципе возможную.
Действительно, на определенном этапе сражения русским сопутствует удача: русские «победиша и (их — татар. —
Таким образом, особенности восприятия татар в рассказе Ипат. во многом обусловлены, с одной стороны, осознанием уже случившегося к тому времени завоевания Руси, а с другой — антиордынской политической ориентацией Даниила Романовича. Как и в других ранних рассказах о битве на Калке, появление татар, называемых в летописной статье 6732 года «моавитянами», объясняется греховностью русских.
При этом летописец довольно активно прославляет русских ратников, приписывая им самые разные воинские доблести: они храбрые, дерзкие воины, они сильны, не замечают ран, борются, крепко
Оценивая восприятие монголо-татар в ранних летописных текстах «Повести о битве на Калке», следует выделить несколько ключевых аспектов рефлексии древнерусских книжников по поводу появившегося на юге Руси народа. Первый вопрос, который задавали себе составители повествований, касался того,
Судя по всему, авторы наиболее ранних рассказов, дошедших до нас в составе НПЛ и Лавр., не могли еще однозначно идентифицировать появившийся «неведомый» народ. Связано это было с неким наложением образов измаильтян — легендарного народа, который, согласно «Откровению» Мефодия Патарского, должен был появиться в качестве одного из знамений грядущего Страшного суда. С одной стороны, образ измаильтян был прочно прикреплен к половцам, с другой же — поведение татар, само их появление наталкивали русских книжников на сравнения ордынцев с сынами Измаила. Составители рассказов НПЛ и Лавр. с большой антипатией отзываются о половцах, на которых обращен гнев Божий, поэтому союз русских князей с «погаными» куманами рассматривается книжниками крайне неодобрительно.
Первое появление татар на границах Руси завершилось разгромом русско-половецкого войска. Это потребовало
В ранних рассказах (НПЛ и Лавр.)
Авторы ранних рассказов о битве на Калке
Принципиально иное восприятие татар возникает лишь после нашествия Батыя. Под воздействием «вновь открывшихся обстоятельств» — стремительности, масштабов, характера нашествия — древнерусские книжники пытались переосмыслить сформировавшееся до этого во многом нейтральное отношение к татарам. Именно в этот период появляются окрашенные в эсхатологические тона оценки произошедшего как «погибели Русской земли».
ОЧЕРК ВТОРОЙ
Образы монголо-татар в ранних летописных повестях о нашествии Батыя
Нашествие монголо-татар представляло собой рубежный момент в истории средневековой Руси. Судя по всему, это в значительной степени осознавалось и переживалось современниками происходивших событий и их ближайшими потомками. Масштабы нашествия, его стремительность и деструктивная мощь, небывалые бедствия, вызванные приходом ордынцев на Русь, наконец, сами по себе необычность и непривычность монголо-татар как этноса (иное поведение в быту или в бою, иные нравы, «языковой барьер» и др.) — все это предопределило пристальный характер внимания к этому народу со стороны древнерусских книжников.
Вероятнее всего, именно перечисленные факторы существенно повлияли на стремление писателей той поры глубже осмыслить и сам
Характер летописных рассказов о нашествии Батыя — содержащихся в них оценок, деталей описания событий, используемых сюжетов — определялся сочетанием личных пристрастий писателей и ряда социальных факторов, судя по всему, оказывавших мощное влияние на творчество книжников. На восприятие монголо-татар среди прочих влияли: место, в котором создавался тот или иной рассказ (было ли это княжество, подвергшееся татарскому разорению, или же периферия русско-ордынских контактов); характер отношений «политической элиты» соответствующего княжества с ордынскими властями (от явно враждебного до заискивающе дружелюбного); время появления повествования (писалось ли оно по горячим следам очевидцем или же создавалось post factum как результат спокойных размышлений потомка); источники информации авторов (непосредственное восприятие или литературная обработка слухов) и пр.[95]
Самые ранние рассказы о походе Батыя содержатся в Ипат., НПЛ, Лавр. История текстов «Повести о нашествии Батыя» находится в тесной связи с содержащими ее летописными памятниками. Именно этим обстоятельством и обусловлена сложная текстовая структура анализируемых повествований. В результате длительной эволюции тексты произведений дошли до нас в виде неоднородной мозаики. В силу этого выявление первоначального ядра рассказов, а также точная датировка каждого из разбираемых текстов представляются крайне затруднительными.
Наиболее полный анализ текстов Повести предпринят А. Ю. Бородихиным. По мнению исследователя, все три ранних летописных рассказа «характеризуются некоторой о б о с о б л е н н о с т ь ю (разрядка А. Ю. Бородихина. —
В науке предпринимались попытки обнаружить общие источники трех ранних редакций. Так, В. Л. Комарович обратил внимание на то, что большинство дошедших до нас летописных рассказов о нашествии Батыя начинаются с описания татарского взятия Рязани. По мнению исследователя, «нигде голос непосредственного наблюдателя и даже участника изображенных событий не слышится более внятно, чем в рязанском эпизоде рассказа». Вообще В. Л. Комарович считал, что в основу целого ряда летописных известий НПЛ, Лавр. и др. легли «выдержки из рязанских летописных рассказов, главным образом о татарских нашествиях 1224 и 1237 гг.», а также об усобице 1218 года: «Выдержки из этого рязанского памятника, — полагал исследователь, — новгородец сблизил с новгородскими, а ростовец — с ростовскими известиями», причем заимствования новгородского сводчика «были более обширными»[98]. Помимо НПЛ и Лавр., по мнению исследователя, следы рязанского источника обнаруживаются и в Ипат.[99]
Как полагал В. Л. Комарович, первоначальный рассказ о нашествии Батыя был составлен в 30-40-е годы XIII века в рамках недошедшего рязанского летописного свода и сообщал не только о собственно рязанском эпизоде татарского нашествия, но также и об осаде татарами Владимира и Козельска[100]. По мнению А. Ю. Бородихина, составители всех трех ранних вариантов Повести так или иначе использовали владимирский великокняжеский Свод Ярослава Всеволодовича, причем, как полагает исследователь, составители рассказов Ипат. и НПЛ воспользовались материалами этого свода еще до соединения последнего с ростовской летописной традицией[101].
Мнение В. Л. Комаровича относительно рязанского происхождения начальной части статьи НПЛ поддержал А. Н. Насонов. Однако, по мнению исследователя, сам по себе факт того, «что изложение начинается с этих событий, конечно, не является указанием на рязанский источник», поскольку путь татар на Русь действительно начинался с Рязанской земли. А. Н. Насонов исходил из наличия в НПЛ особых указаний на рязанское происхождение источника, в первую очередь нашедших отражение в деталях описания нашествия. Исследователь достаточно осторожно высказался о характере привлеченного составителем НПЛ протографа: в отличие от В. Л. Комаровича А. Н. Насонов отметил лишь возможность существования рязанских летописных сводов (т. е. «больших, сложных летописных памятников, соединяющих известия разного происхождения»), допустив при этом, что новгородский составитель Повести «пользовался письменным рязанским источником»[102]. По мнению исследователя, рязанский источник привлекался не на всем пространстве летописной статьи; в последующем изложении составитель версии НПЛ мог обращаться в том числе и к устным источникам[103].
Д. С. Лихачев отметил, что «вся статья 1238 г. НПЛ носит компилятивный характер: сперва в ней помещен рязанский рассказ, потом рассказ о взятии Владимира, сходный с Лавр. и восходящий, очевидно, к ростовскому летописанию, затем — выдержка из Поучения о казнях Божиих, читающегося в Повести временных лет под 1068 г.»[104]
Несколько иного мнения придерживается А. Ю. Бородихин. Он полагает, что составитель рассказа НПЛ воспользовался как минимум тремя источниками: помимо владимирского и ростовского, еще и южнорусским[105]. Дж. Феннел, вслед за В. Л. Комаровичем, полагает, что повествование НПЛ «составлено из двух различных источников: не дошедшей до нас летописи рязанского происхождения и записи новгородца»[106]. К такому же выводу приходит и В. А. Кучкин. По его мнению, «рассказ о Батыевых походах составлен в НПЛ по двум источникам: рязанскому и особому источнику, который следует признать новгородским по содержащимся в нем известиям о Торжке и новгородской земле»[107].
Появление «Повести о нашествии Батыя» в составе НПЛ исследователи относят ко времени не ранее середины XIII — первой половины XIV века[108]. Летописный рассказ о нашествии находится в т. н. «второй части» Синодального списка НПЛ. Текст этой части написан почерком первой половины XIV века[109]. Точно установить время появления текста довольно затруднительно: в любом случае исследователю приходится опираться на гипотетически выявленные источники повествования.
Достаточно интересную датировку рассказа НПЛ предложил А. Ю. Бородихин. По мнению исследователя, «Повесть о нашествии Батыя» могла появиться в летописи около 1255 года: именно к этому времени он относит составление гипотетического новгородского летописного свода, отразившегося, в частности, в Тверском сборнике[110]. «Свод 1255 года», заканчивавшийся летописной статьей, повествующей об усмирении новгородского мятежа князем Александром Ярославичем, по мнению А. Ю. Бородихина, «вполне мог быть летописным сводом Александра Невского или владычным сводом, поддерживавшим политику этого князя». Среди духовных лиц, возможно, оказавших влияние на составление свода, исследователь называет митрополита Кирилла, в 1251 году прибывшего на северо-восток Руси[111]. Еще одним аргументом в пользу раннего появления рассказа НПЛ, по мнению А. Ю. Бородихина, является то, что составитель Повести, дошедшей до нас в указанной летописи, воспользовался
М. Д. Приселков полагал, что текст Лавр. на пространстве от 1193 и до 1239 года — «едва ли не труднейшая для анализа часть этой летописи»[113]. По его мнению, рассказ Лавр. о Батыевом нашествии носит сводный характер и был составлен в 1239 году в Ростове для великого князя владимирского Ярослава Всеволодовича на основании двух источников — ростовского («Свода Константина и его сыновей») и владимирского («Свода великого князя Юрия Всеволодовича») летописцев[114]. Сводный характер летописной статьи, по мнению М. Д. Приселкова, выразился в наличии «переходных» фраз («но то оставим», «но мы на передняя взидем» и др., означающих переход от текста одного источника к тексту другого), дублируемых известий (в частности, по выражению М. Д. Приселкова, «герои этого рассказа умирают по два раза, и это на пространстве нескольких строк»), а также различной «литературной манеры» у составителей ростовского и владимирского источников[115].
Д. С. Лихачев согласился с общей гипотезой М. Д. Приселкова о перенесении владимирского великокняжеского летописания в Ростов, а также с предположением последнего о соединении в рамках летописного рассказа о нашествии Батыя двух источников — ростовского и владимирского. Вместе с тем Д. С. Лихачев полагал, что ростовские известия статьи 6745 года Лавр. следует возводить к так называемому «Своду княгини Марьи» — дочери казненного в Орде князя Михаила Всеволодовича Черниговского и супруги замученного татарами князя Василька Константиновича Ростовского. Указанный свод, по мнению Д. С. Лихачева, будучи составлен в 60–70 годы XIII века на волне антиордынских выступлений в Северо-Восточной Руси, «был проникнут идеей необходимости крепко стоять за веру и независимость родины». В силу известных родственных пристрастий княгини Марьи указанный свод подробно дополнял владимирский источник информацией о ростовских князьях и событиях, произошедших в Ростове[116].
А. Н. Насонов отрицательно отнесся к возможной зависимости рассказа Лавр. от соответствующего повествования НПЛ: «сравнительно немногие конкретные черты», содержащиеся в Лавр., отсутствуют в НПЛ; не нашел исследователь и «бесспорно общих мест»[117]. А. Н. Насонов поддержал вывод М. Д. Приселкова о том, что не дошедший до нас источник Лавр. (так называемый «Свод 1305 года») в интересующей нас части представлял собой соединение владимирского и ростовского летописных сводов. Однако, по мнению А. Н. Насонова, соединение этих двух источников «Свода 1305 года» произошло не в 1239 году, как полагал М. Д. Приселков, а несколько позднее.
Во-первых, как считал историк, в основу свода, составленного при князе Ярославе, который долгое время являлся противником Константина, вряд ли мог быть положен «ростовский летописец Константина и его сыновей». Во-вторых, по мнению А. Н. Насонова, свод не мог быть составлен в 1239 году, поскольку «и до 1239 года и после видим в Лавр. сильную ростовскую окраску». Наконец, как заметил исследователь, в угоду идеологической установке свода — «идее братского единения князей» — его составитель существенно подправил изложение ряда статей, что, по мнению А. Н. Насонова, не могло произойти в 1239 году, «когда память о событии была еще свежа». На основании анализа текста, историк пришел к выводу, что включение «ростовского материала» во владимирский великокняжеский свод произошло в 1281 году[118].
В. Л. Комарович, высказавший предположение о существовании рязанского и ростовского источников рассказа Лавр., отметил, что «только двумя этими источниками весь рассказ исчерпываться не может»[119]. По мнению исследователя, появление в Лавр. целого ряда известий (и в первую очередь в статье о нашествии Батыя) следует относить к авторскому вкладу «мниха Лаврентия». Подобный вывод исследователь основывал на предположении о неидентичности текста Лавр. тексту недошедшей Тр., которая, в свою очередь, точно передавала текст «Свода 1305 года» — протографа Тр. — Лавр. Как отмечал исследователь, «все распространения, сокращения или замены в Лавр. сравнительно с тем, что читалось о Батыевой рати в Летописце 1305 года, могли быть сделаны только тем, кто этот Летописец в 1377 году собственноручно переписывал, т. е. мнихом Лаврентием. Его авторский вклад в рассказ о Батыевой рати теперь может быть… легко обнаружен»[120]. Однако обнаружение «авторского вклада» Лаврентия оказалось напрямую связанным с реконструкцией недошедшей Тр. Для реконструкции интересующего нас рассказа о нашествии Батыя исследователь предложил воспользоваться текстом Воскресенской летописи (
По мнению В. Л. Комаровича, Лаврентий, не будучи современником описываемых событий, был вынужден обращаться к предшествующему летописному материалу, заимствуя оттуда целые выражения для рассказа о событиях Батыева нашествия[121]. Справедливо обратив внимание на этот «литературный прием» составителя рассказа Лавр., В. Л. Комарович, тем не менее, не совсем корректно привлек для анализа Воскр. Как показали исследователи, текст Тр. за 1237–1239 годы восстанавливается на основе Симеоновской летописи (
Иного мнения придерживается Г. М. Прохоров, который на основании кодикологического анализа Лаврентьевского списка 1377 года пришел к выводу о том, что создатели рукописи в значительной степени переделывали имевшийся у них текст, причем эти переделки были связаны «именно с татарской темой». Вслед за В. Л. Комаровичем исследователь полагает, что «Повесть о Батыевом нашествии» явилась произведением «в какой‑то мере писцов 1377 г.»[125]. Однако, в отличие от своего предшественника, который не признавал сходства рассказов о нашествии в Лавр. и Тр., Г. М. Прохоров полагает, что «Повесть о Батыевой рати в обеих летописях имеет один и тот же облик»[126]. Как пишет исследователь, «если общий с Тр. текст Лавр. — плод какой‑то работы 1377 года, то Тр. опирается (непосредственно или через какое‑то промежуточное звено) на саму Лавр.». Таким образом, вопреки устоявшимся в науке представлениям об истории летописания, Г. М. Прохоров предположил, что «эта Повесть попала в Тр. из Лавр. (а не из «Свода 1305 г.»), т. е. одним из источников Тр. была Лавр. (рукопись 1377 года или более поздние — но не более ранние! — списки)»[127].
Кроме того, Г. М. Прохоров подсчитал заимствования и обнаружил в Повести целый ряд «вкраплений» из предшествующего летописного текста (по подсчетам исследователя, текст содержит по крайней мере 33 «разновеликих вкрапления», мозаика из которых «составляет примерно треть объема повести»[128]). По мнению Г. М. Прохорова, использование составителем статьи предшествующего летописного материала, отсутствие у него собственных деталей описания является еще одним свидетельством в пользу позднего происхождения текста. Необходимость существенной правки текста, произведенной в 1377 году, Г. М. Прохоров объясняет стремлением заказчиков Лаврентия — нижегородско-суздальского князя Дмитрия Константиновича и епископа Дионисия — «дать читателю исторические примеры мужественной, вероисповедно-непримиримой борьбы христиан-русских с иноверцами-татарами»[129]. Появление таких «примеров» в эпоху Куликовской битвы, по мнению Г. М. Прохорова, отражало объективную потребность времени «побороть уже почти стопятидесятилетний страх», поскольку «боящиеся не могли бы победить на Куликовом поле»[130].
Я. С. Лурье подверг обоснованной критике выводы Г. М. Прохорова о происхождении текста Повести в составе Лавр. Во-первых, исследователь усомнился в возможности того, что составители Лавр. «в спешке», как полагает Г. М. Прохоров, оставили без внимания события практически всего XIV века (с 1305 по 1377 год), а особенно события, связанные с Нижегородско-Суздальским княжеством. Во-вторых, Я. С. Лурье поставил под сомнение предложенную Г. М. Прохоровым схему взаимозависимости Тр. — Лавр., отметив, что «зависимость Тр. (а вслед за ней и почти всего общерусского летописания) от списка 1377 г. не может быть доказана только на основе кодикологического исследования Лаврентьевского списка и анализа рассказа 1237–1240 гг. Здесь необходимо развернутое текстологическое доказательство»[131].
Настаивая на совпадении текстов Лавр. и Тр., Я. С. Лурье вместе с тем не исключил позднего времени появления рассказа о нашествии Батыя[132]. По мнению исследователя, вероятнее всего, этот рассказ, имеющий двойственное — владимирское и ростовское происхождение — появился в период княжения Михаила Ярославича Тверского в 1305 году, когда и был составлен летописный свод — протограф Лавр. — Тр.[133]
«Повесть о нашествии Батыя» в составе Ипат., судя по всему, представляет собой компиляцию из вкраплений летописного текста, различающихся по времени и месту возникновения, а следовательно, по степени полноты и точности передаваемой информации. С одной стороны, текст Ипат. передает впечатления южнорусского книжника[134]. С другой стороны, статья Ипат. подробно повествует о событиях, произошедших вдалеке от Южной Руси — в землях русского Северо-Востока[135].
По мнению А. Ю. Бородихина, одним из источников (рассказа Ипат.) был т. н. «Владимирский свод великого князя Ярослава Всеволодовича», к информации которого составитель Ипат. прибегнул еще до того, как владимирское летописание оказалось соединенным с ростовским[136].
А. Ю. Бородихин считает рассказ Ипат. «самой ранней из дошедших до нас редакций повествования о нашествии Батыя»: по мнению исследователя, «поразительная осведомленность автора-составителя в деталях описываемых событий заставляет видеть в нем современника». На основании анализа упоминаемых в тексте Повести имен татарских воевод, а также находящейся там информации о смерти «Угетай-каана» А. Ю. Бородихин предлагает датировать произведение 1245–1249 годами[137]. Указанная датировка в принципе совпадает с датировкой текста «Летописца Даниила Галицкого» (в Ипат. за 1201–1250 годы), предложенной А. Н. Ужанковым. Как установил А. Н. Ужанков, работа над указанной частью летописного свода была завершена в начале 1247 года[138].
Таким образом, мы исходим из того, что все три ранних рассказа о нашествии Батыя появились в рамках летописных сводов самое позднее к началу XIV века. Впрочем, если время создания Повести в составе Ипат. может быть установлено весьма точно (середина XIII века), то относительно времени появления рассказов НПЛ и Лавр. единого мнения в науке не существует.
Вероятнее всего, повествования о нашествии Батыя, дошедшие до нас в составе указанных летописей, действительно не синхронны описываемым событиям — судя по всему, эти рассказы появились во второй половине XIII — начале XIV века. Однако для целей нашего исследования считаем возможным ограничиться такой — достаточно приблизительной — датировкой разбираемых текстов. Судя по всему, рассказы НПЛ и Лавр. действительно отражают впечатления не современников событий, а их ближайших потомков. Последние, описывая события не по «горячим следам», а на некотором временном расстоянии, тем не менее использовали более ранние свидетельства, комбинируя и переосмысливая их, дополняя рассказы своих предшественников собственным видением произошедшего.
Восприятие монголо-татар новгородским летописцем — автором рассказа о нашествии Батыя — традиционно оценивается как крайне негативное. Исследователи давно обратили внимание на резкую антитатарскую направленность статьи НПЛ, подчеркивая, что новгородец, «не испытавший на себе кошмары нашествия», мог быть «более свободен в своих высказываниях», нежели книжники других русских земель[139]. Однако сама по себе констатация негативного отношения к захватчикам не позволяет реконструировать то,
Судя по всему, монголо-татары воспринимались летописцем не просто в качестве врагов — захватчиков, разоривших русские города, но главным образом в качестве
Уже в эпитетах, которые автор рассказа НПЛ присваивает захватчикам, проглядывается общий настрой летописца по отношению к монголо-татарам, та «призма», при помощи которой он пытается разглядеть народ, смерчем пронесшийся по Руси.
В тексте летописного рассказа неоднократно подчеркивается то, что ордынцы — «
Эти
Важно отметить, что используемые книжником в отношении татар эпитеты вполне перекликаются с эпитетами, которые используются в «Откровении» Мефодия Патарского по отношению к народам, в «последние времена» приходящим для
В случае с рассказом о событиях, записанных в НПЛ под 6746 годом, можно говорить о
Рассказ о нашествии Батыя летописец начинает сообщением о численности «поганых»: «…придоша иноплеменьници, глаголемии Татарове, на землю Рязаньскую, множьства бещисла,
Таким образом, во фразу «придоша… множьства бещисла, акы прузи» автор заключает сразу несколько смыслов. С одной стороны, в ней содержится указание относительно численности пришедших на Русь татар — их пришло несметное множество. С другой стороны, книжник указывает на функцию «поганых» — они пришли для наказания Руси, в качестве «кары Господней». И, наконец, уточнением «яко прузи» автор текста еще раз подводит читателя к необходимым параллелям между татарами и «нечистыми народами», в частности измаильтянами, которые, согласно предсказанию Мефодия Патарского, должны покорить мир накануне «последних времен». Вероятно, автор рассказа о нашествии Батыя, в отличие от своего предшественника, описывавшего битву на Калке, уже имел четкое представление о том, что татары — это и есть измаильтяне. Книжник не только не выносит на читательский суд свои сомнения по этому поводу (как это делал автор «Повести о битве на Калке» в редакции НПЛ). Но из текста видно, что летописец вполне уверен в своих выводах относительно татар.
По мнению летописца, татары пришли
Вряд ли следует согласиться с точкой зрения В. А. Кучкина, полагающего, что указанные совпадения в текстах НПЛ и ПВЛ «представляют значительный интерес для суждений об источниках новгородского Свода 30-х годов XIV века или его протографов, но не для суждений о том,
Представление о том, что приход «иноплеменников» является напоминанием Господа о необходимости исправления всем вставшим на путь греха народам; рассказ о всевозможных казнях, которые Бог насылает на погрязшие в грехах земли («земли же сгрешивши которои, любо казнить Богъ смертью или гладомь или наведениеиь поганыхъ или ведромь или дъждемъ силнымь или казньми инеми»); наблюдение, что, несмотря на многочисленные наказания, люди все‑таки не прекращают своих греховных дел («но мы на злое въвращаемся, акы свинья, валяющеся в кале греховнемь присно, и тако пребываемъ») — все это находит отражение в целом ряде сочинений, синхронных рассказу НПЛ, среди которых главное место занимают «Поучения» Серапиона Владимирского[149].
Для усиления темы «казней Божиих» летописец (кстати, в оригинальной части своего текста) активно прибегал к образам уже упоминаемого нами «Откровения» Мефодия Патарского. В «Откровении» «пришествие» измаильтян также называется «
Кстати, сравнение действий «поганых» с «мечем карающим» довольно характерно для литературы, посвященной эсхатологической тематике. Из синхронных НПЛ произведений, в которых по отношению к татарам употреблено сравнение с «мечем», следует назвать «Поучения» Серапиона Владимирского («Моисееви что рече Богъ: «Аще злобою озлобите вдовицю и сироту, взопьют ко мне, слухом услышю вопль их, и разгневаюся яростью, погублю вы
Еще более явные параллели с «мечем карающим» прослеживаются в текстах Священного Писания, а также в предсказательной литературе: «и вы падете от
Татары в рассказе новгородца действуют крайне успешно. Все, что они затевают, им удается. Видимо, поэтому рассказ летописца о военных удачах монголо-татар довольно монотонен: книжник просто перечисляет этапы движения татар к поставленным целям. Характерно описание осады Рязани и синхронных этому событий. Так, «иноплеменници погании
Представляется, что книжник не случайно так однообразен в описании побед «поганых». Связано это, вероятно, даже не столько с их
Для летописца военные удачи татар связывались с тем, что татары действовали в качестве орудия Божьей кары, и, следовательно, с принципиальной невозможностью русских противостоять «промыслу Господнему», карающему Русь «за грехи». Новгородский книжник неоднократно подчеркивает очевидную для него мысль о том, что
Объяснение причин этого «недоумения», приведшего к невозможности русских противостоять захватчикам, летописец дал в самом начале рассказа о нашествии Батыя. «Но уже бяше
Подобное «недоумение» проявилось в поведении многих персонажей летописного повествования.
Великий князь Юрий Всеволодович, «не послуша князии рязанскыхъ молбы», на брань с татарами не пошел, будто бы «самъ хоте особь брань створити». Однако, как только «поганые» подступили к Владимиру, великий князь «
Полную растерянность перед лицом захватчиков проявили и жители стольного Владимира, а вместе с ними и сын великого князя — Всеволод. Всеволод остается практически безучастным к событиям: о нем летописец сообщает, что князь «затворился» в городе, а утром уже «
Вряд ли следует искать в тексте новгородца каких‑либо «политических» объяснений произошедшего среди русских «недоумения». По крайней мере, сам летописец не искал собственно «политической» (по крайней мере, в современном понимании этого термина) подоплеки случившегося. Для средневекового книжника, видимо, не существовало более глубоких и всеобъемлющих объяснений постигших Русь несчастий, помимо греховности своих соплеменников. В этой связи нельзя согласиться с мнением И. У. Будовница о том, что, «отдавая должное общепринятой церковной формуле о Божиих казнях, среди которых не последнее место занимает нашествие иноплеменников, новгородский летописец в то же время значительную долю вины за бедствия, постигшие Русскую землю, возлагает на политические нестроения, на «недоумения» князей»[162].
Если в тексте и содержится намек на «недоумение князей», междоусобные конфликты и прочие процессы, могущие получить в современном лексиконе название «политических», трудно представить, что они воспринимались книжником иначе чем проявлениями все той же греховности русских. Именно в этом контексте следует интерпретировать столь часто цитируемую в литературе фразу летописца о том, что «мы въздыхаемъ день и нощь, пекущеся о
Между тем указанная фраза может относиться не столько к межкняжеским отношениям, сколько к нравам, царившим в русском обществе вообще и среди церковников («братьи») в частности. На наш взгляд, в данном фрагменте речь идет вовсе не об имуществе («имении»), погибшем в результате нашествия, и не о братоненавистничестве князей как таковом. Вероятнее всего, в этом отрывке книжник рассуждает о сопоставимых, в данном случае, морально-нравственных величинах[164]. Стремление к стяжательству (к «имению»[165]) и «ненависть», проявлявшиеся в отношениях между людьми (не столь уж важно — мирянами или клиром), — вот те стороны греховного поведения, о которых сокрушается книжник. Именно эти людские пороки, наряду с другими, о которых книжник напрямую не говорит, но перечень которых вполне традиционен, и являются причинами «кар Господних», обрушившихся на Русь в виде нашествия «иноплеменников».
Летописец пишет о
Рассказ Лавр. о событиях, связанных с нашествием Батыя, как уже указывалось выше, представляет собой сложную мозаику, состоящую из многочисленных вкраплений различного по происхождению и времени появления материала[166]. Кроме того, текст Повести содержит значительное количество заимствований из предшествующего летописного массива[167], дополняющих или раскрывающих смысл оригинальных частей рассказа о нашествии. В силу этих особенностей реконструкция представлений авторов отдельных отрывков о феномене монголо-татарского нашествия представляется крайне затруднительной. Скорее всего, речь должна идти о реконструкции того, каким образом воспринимались монголо-татары редактором-составителем той летописной мозаики, которая дошла до нас в составе Лавр.
По справедливому замечанию новейшего исследователя цикла повестей о нашествии Батыя А. Ю. Бородихина, рассказ Лавр. является «самым литературным»[168]. Кроме того, будучи самой поздней (по сравнению с рассказами Ипат. и НПЛ), Повесть в редакции Лавр., вобрав в себя информацию и оценки более ранних источников, явилась результатом более тщательных и вместе с тем более конъюнктурных размышлений как о причинах произошедших несчастий, так и о сущности народа, пленившего Русь.
Составитель рассказа Лавр. вполне традиционен в восприятии нашествия в качестве
Представление о том, что нашествие татар является не милостью Божией по отношению к «поганым», а наказанием за грехи русских («попусти Богъ поганыа,
Составитель Лавр. не останавливается на констатации факта «казней Господних», постигших Русь. Под его пером ситуация приобретает еще более трагический характер. Усиление драматизации повествования достигается за счет проведения в рассказе достаточно явных аналогий между происходящими вокруг событиями и
Тем более, что для нагнетания «эсхатологических тонов» книжник использует различные, довольно оригинальные приемы. Так, автор Повести с помощью ряда точных цитат из предшествующего летописного текста сравнивает татар с народами, являющимися накануне Страшного суда. Наиболее показательным является заимствование из рассказа ПВЛ под 6449 (941) годом, в котором повествуется о приходе под стены Константинополя князя Игоря с дружиной, использованное при описании татарских разорений Рязанской земли.
Д. С. Лихачев, возражая против предположения В. Л. Комаровича, полагавшего на основе сопоставления Лавр. и НПЛ, что в начальной части рассказа Лавр. о нашествии Батыя содержатся отголоски оригинального рязанского летописания, писал, что «некоторое отдаленное сходство рассказа Лавр. о нашествии на Рязань и НПЛ решительно разбивается о то до сих пор не замеченное обстоятельство, что в основной своей части это сообщение повторяет слова и выражения ПВЛ о мучениях, которым русские подвергали греческое население по обе стороны пролива Суд в 941 г. Рассказ Лавр. летописи 1237 г., — подчеркивал Д. С. Лихачев, —
Действительно, рассказы о поведении напавших на «Царьград» язычников-русских и наступающих на рязанские земли татар практически идентичны:
«почаша воевати Вифиньскиа страны, и воеваху по Понту до Ираклиа и до Фафлогоньски земли, и всю страну Никомидийскую попленивше, и Судъ весь пожьгоша; их же емше, овехъ растинаху, другая аки странь поставляюще и стреляху въ ня, изимахуть, опаки руце съвязывахуть, гвозди железныи посреди главы въбивахуть имъ. Много же святыхъ церквий огневи предаша, манастыре и села пожгоша, и именья немало от обою страну взяша…»[175]
«безбожнии татарии… почаша воевати Рязаньскую землю, и пленоваху и до Проньска, попленивше Рязань весь, и пожгоша, и князя их убиша. Их же емше, овы растинахуть, другыя же стрелами растреляху в ня, а инии опакы руце связывахуть. Много же святых церкви огневи предаша, и манастыре, и села пожгоша, именья не мало обою страну взяша…»[176]
По мнению А. Н. Веселовского, процитированный выше отрывок из летописной статьи 6449 (941) года отразил общий источник ПВЛ и Жития Василия Нового[177]. Житие Василия Нового, так же как и «Откровение» Мефодия Патарского, было посвящено среди прочего и описанию картин «последних времен» и «принадлежало к числу весьма популярных памятников» эсхатологического характера[178]. Между тем, как показал С. Г. Вилинский, рассказ ПВЛ и Житие, вопреки предположению А. Н. Веселовского, не имели общего источника, наоборот, автор летописной статьи воспользовался одной из редакций Жития св. Василия. «Совпадение не буквальное, — писал исследователь, — но, заимствуя определенные места текста Жития, летописный рассказ повторяет эти отдельные места буквально»[179]. Указанная — хоть и опосредованная — близость рассказа Лавр. о татарах с описанием народов, появляющихся в «последние времена», позволяет сделать вывод о том, что ордынцы как раз и воспринимались летописцем как «нечистые человеки», приход которых олицетворял собой канун Страшного суда[180].
Кроме того, эсхатологическая тема в рассказе Лавр. развивается за счет введения в текст повествования не соответствующей действительности, «нереальной» хронологической информации.
Этот прием, судя по всему, достаточно часто использовался средневековыми книжниками[181]. Время, будучи объективной категорией существования человечества в окружающем мире, в разные эпохи воспринималось по-разному[182]. В Средние века существовало особое отношение ко времени[183]: «Средневековье было безразлично ко времени в нашем, историческом его понимании, но оно имело свои специфические формы его переживания и осмысления»[184]. По мнению Жака Ле Гоффа, средневековая хронология «не определялась протяженностью времени, которое делится на равные отрезки и может быть точно измерено… Она имела знаковый характер… Средневековые люди доводили до крайности аллегорическое толкование содержавшихся в Библии более или менее символических дат и сроков творения»[185]. Таким образом, Средневековье «датировало события по другим правилам и с другими целями».
Вероятно, лишь даты, знаменующие что‑либо, могли привлечь внимание средневекового человека, и, наоборот, датировки определения места события во времени могли быть использованы, по всей видимости, во многом лишь по отношению к действительно значащим событиям. Тем более «в процессе художественного познания мира», где Средневековье вырабатывало «свои, автономные категории времени и пространства», которые, в свою очередь, обусловливались «скорее особыми художественными задачами, возникавшими перед писателями, поэтами, живописцами»[186]. Нашествие на Русь полчищ Батыя, несомненно, являлось «значащим» событием для летописца.
Как показал А. Ю. Бородихин, составитель рассказа Лавр. сознательно расширил датировку взятия татарами Владимира: вместо имевшегося в НПЛ хронологического указания «в пяток преже мясопустные недели»[187] он ввел в свой рассказ указание на то, что это событие произошло «в неделю мясопустную»[188]. В указанной подмене хронологических указаний, по мнению исследователя, проявился провиденциализм древнерусского книжника: «представление о Божьей каре, постигшей владимирскую Русь, могло оказать влияние и на выбор дня, в который свершилось «наказание»». Обратив внимание на то, что «неделя мясопустная имеет в православии еще название
Вместе с тем в оценки случившегося составитель Лавр. привнес и некоторые новые черты. В его рассказе татары выступают не просто слепыми орудиями Божьего гнева, каковыми они являются, скажем, в рассказе НПЛ, но и силой, обладающей некоторыми «самостоятельными» — всегда
Книжник не останавливается на простом «перечислении» негативных сторон «поганых». Он стремится хотя бы частично раскрыть, проиллюстрировать перечисленные им качества татар
Одна из важнейших оригинальных характеристик монголо-татар в рассказе Лавр. — это их
Еще одна важная характеристика монголо-татар, судя по всему, также принадлежит перу составителя Лавр. Захватив в плен Василька Константиновича, татары пытаются заставить его перейти в «обычай поганьский» и «воевати (вместе) с ними». Однако, «не покорившись их беззаконию», князь, обращаясь к ордынцам, вопрошает их о том, каким образом те, совершив столь многочисленные злодеяния, собираются держать ответ перед Господом: «
Это, несомненно, новый аспект восприятия татар: под пером составителя Лавр.
Несмотря на то что сложный, составной характер рассказа Лавр. никогда не ставился исследователями под сомнение, отношение редактора-составителя к описываемым событиям чаще всего оценивалось ими как нечто единое, цельное, четко сформулированное. Однако переплетение (причем достаточно заметное — с явными следами «стыков») текстуальных отрывков вызывало и переплетение смысловых линий, наложение концептуальных подходов[199].
В науке дискуссионным является вопрос об отношении редактора рассказа Лавр. к возможности противостояния «поганым». В одних случаях средневековому книжнику приписывалась позиция «смирения перед татарами», в других — в его сочинение «вкладывался» своеобразный «призыв к борьбе» с завоевателями. Так, по мнению ряда исследователей, рассказ Лавр. был «проникнут настроениями неотвратимости злой судьбы и Божьей воли», через повествование красной нитью проходила идея о невозможности и бесполезности сопротивления татарам[200]. Согласно другой точке зрения, наоборот, составление рассказа Лавр. было приурочено к тому или иному этапу борьбы с ордынцами, а следовательно, носило ярко выраженный антитатарский характер, ставило целью запечатлеть «картины крестоносной борьбы сплоченных церковью русских князей против татар»[201]. На наш взгляд, последняя точка зрения представляется малоубедительной: главный изъян изложенной выше идеи заключается в ее полном отрыве от контекста Повести.
В действительности проблему, связанную с возможностью
Описание осады Владимира предваряется сообщением о том, что владимирский князь Юрий Всеволодович, «выеха из Володимеря в мале дружине… и еха на Волъгу… и ста на Сите станом… и нача… совокупляти вое противу татаром», в стольном Владимире «оурядивъ сыны своя в собе место Всеволода и Мьстислава». Помимо оставленных великим князем сыновей, обороной города руководил воевода Петр Ослядюкович. В момент, когда татары подошли к Владимиру, «володимерци затворишася в граде… и не отворящимся». Подлинный драматизм повествованию придает упоминание о том, что «безбожнии» «водили с собой» родного брата Всеволода и Мстислава — ранее захваченного ими в плен Владимира Юрьевича. Татары «приехаша близь къ воротомъ и начаша… молвити: знаете ли княжича вашего Володимера?» Всеволод же и Мстислав, пишет летописец, «познаста брата своего… плакахуся, зряще Володимера», и «сжалистаси брата своего деля… и рекоста дружине своеи и Петру воеводе: братья,
Таким образом, книжник рисует перед нами картину полного смирения князей Всеволода и Мстислава, чей дух сломлен даже не столько видом плененного брата («бе бо унылъ лицеем», — пишет о нем летописец), сколько безысходностью самой ситуации («и рекоста оба князи:
Характеризуемое как «батог Божий», насылаемый «
Книжник описывает ситуацию полного отказа от какого бы то ни было сопротивления. Характерно то, что именно князья — потенциальные руководители обороны — первыми отказываются от сопротивления, готовые или на жертвенную смерть, или смиренное — в молитве — ожидание гибели, или бегство, но никак не на защиту стольного града от «поганых». Так же настроены и рядовые защитники — максимум, что под силу жителям гибнущего города, — вознесение молитвы к Господу.
Владимир подвергается разорению, гибнут церкви и монастыри, татары не щадят никого «
Впрочем, справедливости ради стоит отметить, что в рассказе Лавр. все‑таки присутствуют некоторые намеки на возможность сопротивления «поганым». Правда, следует сразу оговориться, что рассуждения на эту тему крайне непоследовательны и больше похожи на какие‑то обмолвки летописца, нежели на проявления выстраданной им позиции. Так, одним из немногих «сопротивляющихся» персонажей оказывается… великий князь Юрий Всеволодович. Действительно, оставляя во Владимире своих сыновей, великий князь, вопреки рассказу НПЛ,
Однако фразой, предшествующей этому отрывку, летописец фактически дезавуирует сообщение о «Георгие мужестве». Оказывается, стремясь исполнять божественные заповеди («се бо чюдныи князь Юрьи потщася Божыа заповеди хранити и Божии страх имея в сердци, поминая слово Господне, еже реч: …
Вообще, Юрий, в представлении составителя рассказа Лавр., скорее персонаж, олицетворяющий собой смирение, нежели борьбу. Не случайно в тексте повести в уста самого Юрия вкладывается фраза о том, что он (Юрий) — «новыи Иовъ быс терпением и верою». В результате получившегося «наслоения» добродетелей Юрия летописцу так и не удалось до конца выстроить образ князя-воина, образ князя-защитника. Видимо, именно «новый Иов», а не «князь-защитник» являлся «идеалом человека в понимании автора Лавр.»[209] Таким образом, поиск в поступках Юрия некоего примера борьбы с монголо-татарами не приносит более или менее удовлетворительных результатов.
Скорее всего, описание — довольно размытое — неудавшегося воинского подвига великого князя, а также восхваление его воинственного духа явились результатом более поздних (но произошедших до 1305 года) вставок. Вероятно, цель подобных сюжетов — та или иная реабилитация Юрия Всеволодовича в глазах потомков.
Вообще же, судя по всему, сопротивление татарам мыслилось книжнику делом довольно затруднительным, а самое главное, заведомо обреченным на неудачу. Действительно, и Петр Ослядюкович, и Юрий Всеволодович — фигуры довольно активные, но, несмотря на это, и их чрезвычайно робкие потуги на сопротивление оканчиваются провалом. В их распоряжении — лишь возможность погибнуть в бою. Но и такое поведение оказывается исключением из правил: подавляющее большинство персонажей повести стремится к иному исходу, к иному концу:
Часто повторяемый мотив «гибели за православную веру» находит параллель с более широкими представлениями автора о сущности происходящего. Дело в том что, помимо рассказа о нашествии как каре Господней, составитель Лавр. уделяет огромное внимание не менее важной для средневекового читателя проблеме спасения человека в условиях развернувшихся на его глазах «казней Божиих». В известном смысле поиск возможных путей решения данной проблемы и являлся одной из важнейших целей составителя повести.
Составитель рассказа о нашествии в редакции Лавр. дает свою собственную
Средневековый книжник был глубоко убежден в том, что «царство небесное», спасение человека на Страшном суде не просто так даруется человеку. «Богъ бо, — полагает он, — казнить напастми различными,
Таким образом, увиденный книжником путь спасения человека предполагал отказ от активного сопротивления «поганым»: спасение будет даровано тому, кто подвергнется «казням Божиим». Отсюда пассивное, в молитве, ожидание «казни» — вот идеал должного поведения христианина, в представлении составителя Лавр. версии повести о нашествии Батыя.
Восприятие монголо-татар и борьбы с ними в рассказе Ипат. существенным образом отличается от восприятия «поганых» в других ранних повестях о нашествии Батыя. Возможно, причиной иного отношения к татарам являлась та отличная от других регионов страны политическая ситуация, которая сложилась в Южной Руси в первые десятилетия после Батыева нашествия. По мнению исследователей, «в этом памятнике отразились антиордынские настроения Даниила Романовича и его окружения»[214]. Помещенные в Ипат. «известия о татарском нашествии составлялись в то время, когда Даниил Романович не потерял надежды на создание союза западноевропейских государей для отпора монголо-татарам», а летопись, таким образом, «идеологическими средствами подготавливала читателя к грядущему отпору поработителям»[215].
Используемые автором Ипат. версии Повести эпитеты в отношении татар мало чем отличаются от эпитетов, коими награждают захватчиков составители НПЛ и Лавр. версий. Татары — это в первую очередь «
Татары
В представлении книжника татары — народ, наделенный многочисленными отрицательными качествами. Помимо перечисленных, связанных в большей степени с традиционным взглядом на татар как «нечестивых», «поганых», «безбожных», в рассказе Ипат. ордынцы наделяются и некоторыми на первый взгляд «более земными» качествами. По мнению книжника, в наибольшей степени татарам была присуща «
Действительно, чаще всего упоминания летописца о том, что татары «льстивые» интерпретируются как указания на «земные» негативные качества «поганых», на то, что ордынцы — «это люди без чести и совести, с которыми нельзя иметь никакого дела»[233]. Однако, судя по всему, летописец, столь настойчиво указывающий на татарскую «лесть», имел в виду не только татарское коварство. На самом деле коварство, хитрость, обольщение, тем более проявленные татарами во время военных действий, сами по себе вряд ли привлекли бы столь пристальное внимание книжника. Вероятно, он хотел подчеркнуть какие‑то более сущностные характеристики пришедшего на Русь народа.
Дело в том, что такие качества, как «льстивость», использование «лести» (ср. значения слов «льстивый», «лестный» в древнерусском языке: «коварный», «являющийся хитростью», «имеющий целью обман», «лживый», «обманчиво влекущий», «таящий в себе опасность», «пагубный», и даже «антихрист»[234]), должны были порождать у читателей достаточно четкие ассоциации с примерами нечестивого поведения вообще, а также с качествами «нечестивых» народов. В частности, в текстах Священного Писания, знакомство с которыми столь охотно демонстрирует летописец, льстивость, коварство — суть неотъемлемые черты тех, кого называют «нечестивыми» (ср.: «уста его («нечестивого». —
Наряду с подобным указанием на «нечестивость» татар в рассказе Ипат. практически полностью отсутствуют столь популярные в то время сентенции книжника относительно нашествия безбожных как «кары Господней за грехи наши». Захватчики действуют как бы более самостоятельно, их поступками руководит не столько «само Провидение», сколько их собственный «злой», «льстивый» умысел. Вообще, тема «Божьего попущения» в Ипат. «представлена бледнее». Как отмечает А. Ю. Бородихин, Ипат. не содержит, подобно другим ранним рассказам о нашествии, «развернутых объяснений всеобщей беды в духе религиозной дидактики, обращенной с призывом к покаянию»[240].
В своем рассказе о татарском нашествии книжник часто выступает как человек, проявляющий значительный интерес к военной стороне событий: он охотно описывает столкновения русских и татар, осады русских городов. При этом в своих описаниях летописец крайне лаконичен, его рассказы скорее напоминают сводки с театров военных действий. Так, при рассказе о завоевании Батыем Северо-Восточной Руси книжник сообщает, что ордынский хан «
Одной из важнейших морально-нравственных проблем, решаемых автором рассказа на страницах повести о нашествии Батыя, является
Автор совершенно сознательно вводит в повествование рассказ об обороне двух русских городов — Владимира-на-Клязьме и Козельска. Поведение защитников Владимира в версии Ипат. мало чем отличается от того, как ведут себя владимирцы в версиях НПЛ и Лавр. Выехавший из города великий князь Юрий Всеволодович оставляет в столице княгиню, епископа Митрофана, а оборону города поручает своему сыну Всеволоду. Батый пытается «прельстить» горожан. В ответ епископ Митрофан — духовный пастырь владимирцев — старается ободрить защитников города: «Оуслышал о семь преподобный Митрофанъ епископъ, начать глаголати со слезами ко всимъ: «Чада,
Натиск татар усиливался, и, видя это, Всеволод «
В качестве противопоставления поведению Всеволода автор версии Ипат. буквально вслед за рассказом о защите Владимира вводит в повествование сюжет, посвященный обороне Козельска. Основания для подобного сопоставления очевидны: возглавляющий оборону города князь Василий так же, как и Всеволод, «
Итак, в отличие от владимирцев, козляне выбирают «гибель в бою». Именно эта их решимость и должна, по мысли летописца, обеспечить им и «зде» «славу мира сего», и на небесах «жизнь вечную», «венцы от Христа Бога». Для того чтобы обеспечить себе то самое «не скоро миноующее житие», о котором говорил владимирцам епископ Митрофан, необходимо, по мнению автора рассказа Ипат., активно противостоять «поганым».
Важно отметить, что определение козлян как «крепкодушных», видимо, не является случайным. Сам термин, судя по всему, не часто встречается в русских средневековых памятниках[249]. Тем более интересно его обнаружить в памятнике, современном рассказу Ипат. и также посвященном событиям ордынского нашествия. В четвертом «Поучении» Серапиона Владимирского встречается слово «крепкодушие»: «
Можно предположить, что, по замыслу автора Ипат., жители Козельска не просто обладали мужеством, необходимым в борьбе с захватчиками, но и имели более важное для православных христиан качество, позволявшее им противостоять даже проискам дьявола. Кстати, подобная интерпретация является вполне адекватной пафосу рассказа Ипат.: автор Повести в целом ряде случаев проводит (правда, неявные) параллели между татарами, Батыем, с одной стороны, и слугами дьявола, самим «лукавым», антихристом — с другой.
Характеристика татар как «льстивых», коварных находит аналогии с определениями, данным в текстах Священного Писания именно дьявольским силам. Исполненным «всякого
Таким образом, в рассказе Ипат. совершенно определенно проводится мысль о том, что борьба с нашествием татар является праведным делом, а гибель при сопротивлении — настоящим христианским подвигом, способным обеспечить воинам «жизнь вечную»[255]. Для автора рассказа Ипат. совершенно очевидно, что «малодушные губят себя», для людей же «крепкодушных» лучше погибнуть в бою и обрести «царство небесное», чем, рассчитывая на милость «поганых», попытаться спастись или же погибнуть, смирившись, лишившись тем самым «венцов нетленных»[256].
Завоевание монголо-татарами Руси рассматривалось автором рассказа Ипат. не только как военное поражение. Средневековый книжник, в отличие от большинства своих современников и ближайших потомков, попытался осмыслить произошедшее со страной несчастье на более высоком уровне. В рассказе Ипат. мы встречаемся с определением случившегося как «
Отметим, что подобная оценка произошедшего вполне может быть названа оригинальной. Как показал А. А. Горский, «тема «свершившейся погибели» появляется только в произведении, оценивающем последствия Батыева нашествия» — «Поучениях» Серапиона Владимирского. «Серапион, — пишет исследователь, — пользуясь библейскими сюжетами, говорит о «погибели», ниспосланной Богом на Русь за людские грехи».
Автор дошедшего до нас в двух списках «Слове о погибели Руской земли» под «погибелью» также «мог иметь в виду только катастрофическое разорение Руси в результате Батыева нашествия»[259]. Таким образом, оценки, данные автором рассказа Ипат., совпадали с восприятием случившегося неизвестным «переяславцем, весной 1238 года в Киеве»[260] создавшим «Слово о погибели Руской земли», а также Серапионом Владимирским, в 70-е годы XIII века обратившимся к своему «духовному стаду» с проповедями, посвященными осмыслению феномена монголо-татарского завоевания.
Восприятие монголо-татар в ранних летописных повестях о нашествии Батыя (НПЛ, Лавр., Ипат.) имело ряд общих черт. Рассказы летописцев развивались на пересечении двух основных сюжетных линий. «Военная», посвященная описанию батальных сцен нашествия и «отвечавшая» за событийный контур рассказов, была во многом предопределена «эсхатологической», отражавшей рефлексию книжников по поводу случившегося и раскрывавшей, в свою очередь, смысловую сторону повествований. Понимание происходящих на Руси событий как «кары Господней», ниспосланной «за грехи»[261], влияло, с одной стороны, на отбор сюжетов и средств описания, с другой же — вырабатывало отношение летописцев и к феномену ордынского нашествия, и к самим монголо-татарам, и к возможности противостояния захватчикам.
Монголо-татары в восприятии авторов исследуемых летописных рассказов представляли собой многочисленную, чрезвычайно удачливую в сражениях, коварную и жестокую силу. Большое внимание древнерусские летописцы уделяли поступкам «безбожных», однако в поведении татар проявлялись, по мнению книжников, не столько присущие самим ордынцам черты, сколько черты, свойственные «нечестивым» народам вообще. Именно по этому перечень отрицательных качеств татар во многом определялся не столько их реальными свойствами, сколько восприятием их в качестве
Нельзя согласиться с мнением ряда авторов о том, что главной причиной произошедших на Руси несчастий книжники считали княжеские междоусобицы[262]. В подобном подходе ощущается явная модернизация того, как воспринимали летописцы нашествие «иноплеменников». Не междоусобицы сами по себе, не те или иные политические факторы, а греховность людей, морально-нравственная порочность современного им общества рассматривались древнерусскими писателями в качестве основных причин, сделавших возможным наказание Руси «за грехи» при помощи ордынского завоевания[263].
Эсхатологические ожидания эпохи определили одну из главных тем летописных рассказов о нашествии — тему возможного спасения в «последние времена», предвозвестником которых явилось нашествие татар. В представлении авторов рассказов НПЛ и Лавр. спасение виделось в смиренном принятии «Божьей кары» и избавлении от грехов путем покаяния. Смиренное покаяние должно было стать гарантией и избавления людей от свалившихся на них несчастий в земной жизни, и получения ими «венцов нетленных» в жизни вечной. Борьба с татарами, воспринимаемая как заранее обреченное дело, не рассматривалась в указанных памятниках в качестве эталона должного поведения христианина. Лишь автор Ипат. выступал за активное противостояние: хотя в его рассказе русские также обречены терпеть от татар поражения, книжник уверен, что только сопротивление «безбожным» способно спасти людские души на Страшном суде. Характерно, что в тех памятниках, где нашествие «поганых» ассоциировалось только с «казнями Божиими за грехи» (НПЛ и Лавр.), тема сопротивления захватчикам практически не затрагивалась; в Ипат. же, где нашествие «безбожных», «льстивых» татар объяснялось их связью с дьяволом, напротив, проблема возможного отпора завоевателям решалась положительно.
Политическая ситуация на юге Руси, а также надежды правителей этого региона найти союзников по борьбе с «погаными» среди западноевропейских государей и католической церкви предопределили специфику восприятия монголо-татар на страницах южнорусской летописи — Ипат. Явная антитатарская направленность Повести в составе Ипат., призыв автора летописного рассказа к сопротивлению «льстивым» ордынцам сближают идеи этого повествования с идеями, высказанными в литературе более позднего периода. Возможно, именно в идеологии составителя Ипат. следует искать корни тех представлений о татарах, которые возникают в последующий период и которые ложатся в основу вырабатывавшейся в рамках древнерусской книжности доктрины активного противостояния захватчикам.
Тема смиренного подчинения судьбе, присущая повествованиям НПЛ и Лавр., также находит продолжение в памятниках последующих эпох. Однако и эта тема переосмысливается, уточняется, эволюционирует от идеала смиренной гибели перед лицом неотвратимого «наказания Божиего» до концепции мученической гибели «за веру», находящей воплощение и в тексте рассказа Лавр., и в житийных повестях об убиенных в Орде святых князьях.
Однако даже в повествовании Ипат., не говоря уж о НПЛ и Лавр., полностью отсутствует какой‑либо оптимизм относительно возможности победоносного исхода борьбы с монголо-татарами. В этом смысле представляются неверными мнения ряда авторов о том, что «ведущей темой летописания этого периода становится тема борьбы с иноземными захватчиками»[264]. Для автора Ипат. сопротивление дает надежду лишь на спасение души; возможность военной победы даже не рассматривается. На позиции книжников по данному вопросу оказали влияние представления о нашествии как о каре Божией: не случайно никто из незначительного числа активно сопротивлявшихся татарам персонажей летописных рассказов не призывает Господа прийти ему на помощь — ожидать подобной помощи в условиях насланных на Русь наказаний было бы просто бессмысленно. Именно переосмысление причин нашествий татар, отказ от восприятия ордынских набегов только как «кар небесных» приводит в последующий период и к постоянным молитвенным обращениям литературных персонажей с просьбой о заступничестве небесных сил, и к введению в повествования сюжетов, посвященных этому самому заступничеству.
Бесспорно, авторы повествований о нашествии Батыя на Русь были далеки от того, чтобы изображать «беззаветное мужество народа», как на это нередко указывалось в литературе[265]. Идеал человека в рассматриваемый период, судя по всему, был иным. В образной форме этот идеал сформулировал автор Лавр.: не воин-защитник, а «новый Иов терпением и верой» являлся образцом для подражания. Можно согласиться с мнением В. В. Каргалова, заметившего, что «для летописцев в первые полтора века после нашествия Батыя» было свойственно «примирительное отношение к татарскому владычеству»[266]. Именно путь смирения — примирения с судьбой — перед лицом постигших Русь бедствий был одним из немногих, воспринятых обществом в качестве эталона должного поведения.
ОЧЕРК ТРЕТИЙ
Представления о монголо-татарах в «Поучениях» Серапиона Владимирского
Особое место среди произведений древнерусской литературы, затрагивающих тему монголо-татарского нашествия, занимают «Поучения» (или «Слова»), приписываемые владимирскому епископу Серапиону. О жизни и деятельности владыки мы имеем самые общие представления: дошедшие источники сообщают лишь о нескольких фактах биографии этого проповедника. Известно, что до 1274 года Серапион являлся архимандритом Киево-Печерского монастыря (по мнению Е. Болховитинова, Серапион возглавлял эту обитель с 1249 года[267]).
Поставление Серапиона на владимирскую кафедру, судя по всему, происходило во время знаменитого церковного собора 1274 года, который был созван патроном Киево-Печерского игумена — митрополитом Кириллом — для обсуждения ситуации, сложившейся в церкви и обществе[268]. Под следующим же — 1275 — годом летописи, подчеркивая, что епископ владимирский «бе же учителен зело в божественном писании», сообщают о кончине владыки Серапиона[269].
В науке утвердилось мнение о принадлежности Серапиону пяти поучений, четыре из которых надписаны его именем в одном из древнейших четьих сборников — «Златой чепи» XIV в. (ОР РГБ, Тр. — Серг. лавры, № 11), а пятое дошло в единственном списке в составе т. н. Паисиевского сборника XV в. (ОР РНБ, Кир. — Белоз. собр., № 4/1081; под названием «Слово блаженаго Серапиона о маловерии»)[270].
Появление поучений Серапиона Владимирского большинство исследователей относит к 70-м годам XIII века. Спорным в науке долгое время являлся лишь вопрос о времени создания первого из поучений.
Внимание исследователей привлекли упоминания Серапионом некоторых «реалий исторической эпохи», которые, по мнению ученых, позволяли относить появление первого «Поучения» к 30-м годам XIII века[271]. Так Е. В. Петухов, посвятивший деятельности епископа специальное исследование, отметил, что целый ряд упоминаний о природных катаклизмах (землетрясениях: «ныне землею трясетъ и колеблетъ…»; небесных явлениях — затмениях, появлении комет: «колко видехом солнца погибша и луну померькъшю, и звездное пременение…»), а также о произошедших неурожаях и голоде имеют совершенно реальную историческую основу. Именно это предположение и позволило исследователю соотнести произошедшее в 1230 году в Южной Руси землетрясение с «трусом», упомянутым в первом поучении Серапиона. По мнению ученого, тот факт, что Серапион о случившемся «говорит как очевидец перед очевидцами», и позволяет сделать вывод о том, что первое «Поучение» было составлено еще в бытность проповедника в Киеве — «около 1230 года».
При этом упоминание в первом поучении Серапиона «ратей многих» Е. В. Петухов отнес к позднейшим вставкам, отметив, что тексты и других поучений епископа подвергались некоторым изменениям со стороны переписчиков. Развивая свою аргументацию, исследователь предположил, что именно рассказ о землетрясении Серапион воспринимал «главнейшей темой своей проповеди, принимая его (землетрясение) как знак Божьего гнева»[272].
Более поздний исследователь — В. А. Колобанов, согласившись с утвердившейся в науке датировкой второго, третьего, четвертого и пятого поучений периодом пребывания Серапиона на владимирской епископской кафедре (1274–1275 гг.), усомнился в бесспорности предложенной Е. В. Петуховым аргументации относительно более раннего происхождения первого «Поучения»[273]. По мнению исследователя, «учитывая органичную связь «Слов», вероятнее всего предположить, что Серапион произнес их в короткий промежуток времени»[274]. Обратив внимание на ряд неточностей в работе предшественника, В. А. Колобанов пришел к выводу о том, что «первое «Слово» могло быть произнесено Серапионом не ранее 70-х годов XIII века, т. е. в период его пребывания во Владимире»[275].
Исследователи давно обратили внимание на то, что в основу поучений Серапиона Владимирского, не выходившего в данном случае за рамки распространенного в Средние века жанра проповеди, положено
Действительно, если опираться на оценки, данные самим Серапионом,
В «Поучениях» Серапиона Владимирского одной из ключевых является идея о
По мнению Е. В. Петухова, «ошибочно было бы думать, что перечисление (грехов. —
Среди страдающих от «кар Господних», в том числе и от нашествия «языкъ», Серапион выделяет «реально грешных» и тех, кто несет наказание, будучи «праведными» христианами. Проповедник успокаивает «праведных» — судьба их в «будущем веке» будет отлична от судьбы «грешников»: «мнози бо межи вами Богу истиньно работають, но на сем свете равно со грешьникь от Бога казними суть, да светлеиших от Господа венець сподобяться, грешьником же болшее мучение, яко праведници казними быша за их безаконье»[286].
На наш взгляд, страстные обличения Серапионом мирских пороков не являлись всего лишь «дежурными» заклинаниями пастыря перед погрязшей в прегрешениях паствой. Обратить особое внимание современников на существующие в обществе «нестроения» Серапиона заставило событие неординарного свойства — событие, видимо, выполнявшее важную знаковую функцию в системе духовных координат того времени. Таковым, несомненно, являлось
При незначительной сохранности источников, современных рассматриваемому периоду, довольно трудно объяснить,
Возможно, ключ к разрешению данной проблемы лежит в самих текстах Серапиона. Исследователи давно обратили внимание на то, что во втором поучении владимирского епископа есть указание на срок, прошедший от нашествия татар до произнесения самой проповеди. «Се уже к
Стоит признать, что традиционно данное указание использовалось исследователями только с сугубо прагматической точки зрения. По их мнению, оно вроде бы позволяло путем нехитрых вычислений датировать второе «Поучение» (в зависимости от момента, с которого начинали отсчет изучавшие памятник ученые, — от битвы на Калке или от нашествия Батыя — получалось, что Серапион произнес проповедь в промежуток времени от 1260-х годов до 1275 года[288]).
Вместе с тем, как представляется, упоминание сорокалетнего отрезка времени, о скором завершении которого говорил Серапион, может быть отнесено не только к реальным хронологическим расчетам владыки, но и к его попытке своеобразного — символического — истолкования происходящих на Руси событий[289]. Достаточно явная параллель с сорокалетним сроком странствий Израиля в пустыне, возможно, была навеяна общностью восприятия произошедшего с «избранным народом», с одной стороны, и Русью — с другой. Рассуждение по аналогии действительно оказывалось уместным: если сорокалетний период времени понадобился Господу для наказания «сынов Израилевых» за нарушение ими Его заповедей[290], вполне логичным являлось предположение о том, что и Руси отводился такой же срок в качестве наказания «за грехи» и для окончательного исправления.
Косвенным подтверждением того, что в русском обществе XIII века подобное представление действительно существовало, можно считать свидетельства иностранных источников о Руси.
В частности, речь идет о т. н. «Великой хронике» Матфея Парижского (ок. 1200–1259), а также об анонимных «Анналах» Бертонского монастыря (конец XIII в.), подробно описавших деяния знаменитого Лионского собора, созванного по инициативе папы Иннокентия IV в 1245 году. Среди главных вопросов, вынесенных на обсуждение собора, был и вопрос о будущих отношениях Римско-католической церкви с монголо-татарами, к тому времени прочно обосновавшимися на территории Восточной Европы — в зоне традиционных конфессиональных притязаний Рима. Согласно «Великой хронике» и «Анналам», для информирования собора по поводу того, кто такие монголо-татары и что они собой представляют, в Лион прибыл некто Петр, «архиепископ Руси»[291]. Английские источники подробно передают выступление «архиепископа Петра» на соборе[292]. Среди других небезынтересных данных о монголо-татарах Петр сообщает, между прочим, и о том, что последним было «божественное откровение», согласно которому «должны они разорить весь мир за 39 лет». «И утверждают они, — поведал Петр, — что как некогда божественная кара потопом очистила мир, так и теперь всеобщим избиением людей, которой они произведут, мир будет очищен»[293].
Наличие в двух совершенно различных источниках схожей хронологической информации позволяет предполагать существование определенной образной взаимосвязи между ними. Действительно, если Серапион (кстати, выходец из Киевской Руси — земляк легендарного Петра) в 70-е годы XIII века упоминает срок в сорок лет так сказать, post factum («к 40 лет
Не случайно поэтому Серапион пытается осмыслить феномен
Современность ассоциируется у Серапиона с «последними временами»[295]. Характеристика современного общества как общества «последних времен» строится у Серапиона на сочетании явных и неявных указаний, ближних и дальних исторических параллелей. Это явный результат именно ассоциативного способа «атрибуции времени». Бедствия современной ему Руси Серапион ставит в один ряд с несчастьями, произошедшими с другими — библейскими — народами. Для древнерусского проповедника речь идет об одной и той же цепочке, звеньями которой попеременно являются людские преступления и божественные наказания: вторые всегда следуют за первыми.
«О, маловернии, — восклицает епископ, — слышасте
В другом месте владыка напрямую обращается к авторитету Священного Писания: «Слышасте, братье, самого Господа, глаголяща въ Евангелии: «И въ
Таким образом, драматизм поучений Серапиона определяется именно обращением к «последним людям», живущим в «последние времена». Вероятно, именно поэтому владимирский владыка столь пристально «вглядывается» в происходящие вокруг события, небезуспешно пытаясь обнаружить в них аналогии приметам «последних времен»: «колико видехомъ
В условиях надвинувшихся «последних времен» отсутствие искреннего покаяния и исправления среди паствы являлось «главным источником вдохновения» пастыря: указанное обстоятельство заставляло его вновь и вновь призывать паству к активной духовной работе. «Всем казнив ны, Богъ не отьведеть злаго обычая», — сокрушается проповедник. Несмотря на многочисленные знамения, наказания, «кары Господни», люди, к неподдельному сожалению Серапиона, не встали на путь исправлений. «Многу печаль в сердци своемь вижю вас ради, чада, понеже никако же вижю вы пременишася от
Более того, по мнению епископа,
По логике Серапиона,
Вместе с тем подобное понимание функций «поганых язык» предопределило
Прежде всего следует обратить внимание на
Вряд ли можно предположить, что отмеченная выше особенность текстов Серапиона является свидетельством его неосведомленности. Скорее всего, наоборот:
Вероятно, с указанной особенностью восприятия Серапионом монголо-татар связано практически полное отсутствие в его произведениях какой бы то ни было конкретной информации, касающейся
Действия татар практически не выходят за рамки традиционных поступков народов, насылаемых Господом на согрешившие страны.[307] Татары
Исследователи обратили внимание на то, что Серапион, обличая пороки русских людей,
В итоге книжник приходит к «признанию положительных достоинств» татар, способных даже послужить образцом для христиан»[320]. Трудно судить, что послужило причиной обращения владыки к подобному сравнению: возможно, с помощью столь яркого, даже обидного для христиан примера проповедник стремился привлечь внимание аудитории к своим словам. Важно другое: судя по всему, в основе приведенного пассажа лежат личные наблюдения Серапиона, а «не риторический прием, потому что проповедник, как антитезой, мог бы воспользоваться любым книжным заимствованием». Значит, татары, до этого описываемые им достаточно трафаретно, в восприятии книжника, помимо традиционных черт «нечистых народов», все‑таки имели хоть какие‑то реальные — даже положительные — черты. Таким образом, в пятом поучении Серапиона, пусть лишь в одной детали описания, «видно отношение к татарам как к определенному народу»[321].
В целом в «Словах» Серапиона Владимирского татары воспринимались в качестве «кары Господней», ниспосланной на Русь в «последние времена» для исправления «грехов людских». Поскольку, по мнению книжника, именно «погрязшие в пороках и безверии» современники были повинны в том, что Господь вынужден был покарать Русь[322], указанный вектор восприятия монголо-татар обуславливал и отношение пастыря к проблеме возможного
Во-первых, возможность спасения, по мысли владыки, даруется самим Господом, который не просто «казнит» христиан, но насылает казни «во исправление», с целью очищения православных накануне «последних времен» и Страшного суда: «се же все от Бога бываеть, и
Религиозное покаяние было у Серапиона основным средством «избысть» «томление и муку» монголо-татарской власти[326]. На эту тему Серапион рассуждает практически в каждом поучении: «молю вы, братье, кождо васъ: внидите в помыслы ваша, оузрите сердечныма очима дела ваша, възненавидете их и отверзете я, к покаянью притецете. Гневъ Божии престанеть, и милость Господня излеется на ны, мы же в радости поживемъ в земли нашей, по ошествии же света сего придем радующеся, акы чада къ отцю, къ Богу своему и наследим царство небесное, его же ради от Господа создани быхом»[327]; «молю вы, отступите делъ поганьскыхъ»[328]; «моляся, вам глаголю: приимемъ покаянье от сердца, да Богъ оставит гневъ свои и обратимъся от всехъ дел злыхъ, да Господь Богъ обратиться к намъ… Придете же со мною на покаянье, да умолоим Бога; веде убо, аще ся покаеве, будемъ помиловани; аще ли не останетеся безумья и неправды, то узрите горша напоследь»[329] и т. д.
Таким образом, спасение, по Серапиону, представляло собой сочетание двух факторов: Божьей милости, проявляющейся в виде указующих на людские грехи казней, и готовности паствы, избавившись от собственных «беззаконий», встать на путь «покаяния». Естественно, что в рамках подобного восприятия совершенно не оставалось места идеям о возможной борьбе с «погаными». Нашествие «языка немилостивого» совершается по Божьей воле,
«Поучения» Серапиона Владимирского были созданы в ближайшие десятилетия после нашествия монголо-татар и, видимо, преследовали цель каким‑то образом осмыслить произошедшее, дать пастве объяснение
ОЧЕРК ЧЕТВЕРТЫЙ
Изображение ордынцев в ранних редакциях житийных повестей об убиенных в Орде князьях
Особое место среди памятников древнерусской литературы занимают повести, посвященные мученически погибшим в Орде русским князьям. Смерть князя в Орде не являлась уникальным для Руси событием: известны многочисленные случаи, когда конфликты между ордынскими ханами и русскими князьями приводили к трагической для русских развязке[332]. Весьма показательно, что, ограничиваясь в большинстве случаев лишь краткой констатацией факта гибели князя, книжники были достаточно лаконичны в своих описаниях произошедших в Орде трагедий. Однако события, произошедшие в 1246 и 1318 годах и повлекшие за собой гибель великих князей соответственно Михаила Всеволодовича Черниговского и Михаила Ярославича Тверского, судя по всему, произвели большое впечатление на современников и потомков. Об этом говорит как то, что оба князя практически сразу после своей гибели были причислены к лику святых, так и то, что описания их мученических кончин постоянно привлекали к себе внимание и творческий интерес древнерусских писателей, неоднократно перерабатывавших произведения о князьях-мучениках.
Теме мученической гибели в Орде черниговского князя и его боярина Феодора посвящено пространное (по сравнению с существовавшими краткими летописными записями[333]) произведение — Повесть, известная в многочисленных редакциях. Вопрос о первоначальном виде «Повести о Михаиле Черниговском», а также о времени ее появления до сих пор является дискуссионным в науке.
Н. И. Серебрянский, предпринявший серьезное исследование Повести, полагал, что «первым опытом церковного сказания о св. Михаиле» является т. н. Ростовская проложная редакция (
Иного мнения придерживается В. А. Кучкин. Исследователь обратил внимание на то, что в т. н. «редакции отца Андрея» (
Н. И. Пак в работе, опубликованной в 1988 году, т. е. до выхода статьи В. А. Кучкина, подвергла сомнению возможность составления двух редакций произведения (ред. Р. и А.) в «те же» 70-е годы XIII века, однако серьезных аргументов, которые бы ставили под сомнение предложенную В. А. Кучкиным датировку, она не привела[338].
По единодушному мнению исследователей, к ранним редакциям памятника можно отнести и т. н. Пространную проложную (согласно терминологии Н. И. Серебрянского — «переработка редакции отца Андрея»;
Итак, судя по всему, к первоначальным редакциям Повести следует отнести Р. и А. — датировка их текстов не выходит за пределы конца XIII века, а также ред. ПП., которая возникла несколько позднее: по крайней мере до 1313 года (или в результате распространения ред. А., как полагал Н. И. Серебрянский, или на основе ред. Р. и летописных сведений о событии, как считает Н. И. Пак[340]).
Поскольку составление последующих редакций Повести о Михаиле и Федоре Черниговских относится к значительно более позднему времени (не ранее начала XV века[341]), для реконструкции восприятия монголо-татар в первые десятилетия после нашествия ограничимся анализом лишь трех самых ранних редакций Р., А. и ПП.
Восприятие монголо-татар составителями трех редакций Повести (Р., А. и ПП.) имело, судя по всему, ряд общих черт.
Рассказы этих редакций начинаются с традиционной для древнерусских книжников констатации того факта, что «нахождение» татар было ниспослано «
Интересно, что приведенный отрывок, находящийся и в ред. А., и в ред. ПП., находит достаточно явную параллель в тексте «Откровения» Мефодия Патарского, описывающего реакцию населения «греческого царства» на исхождение «заклепанных» Александром Македонским «нечистых народов» в «
Автор ПП. еще более подробен. Прежде чем перейти к повтору приведенного пассажа из ред. А., в своеобразном «предисловии» он проводит параллели с библейскими событиями («быс нахождение поганыхъ татаръ… гневомъ Божиим, за умножение грехъ нашихъ,
Главной характерной чертой монголо-татар в текстах Р., А. и ПП. (как и в Ипат. версии «Повести о нашествии Батыя») является «
«Лесть», стремление к «прельщению», судя по всему, также являлись чертами, присущими «нечестивым народам»[350]. В частности, в текстах Священного Писания, знакомство с которыми авторы всех без исключения редакций Повести демонстрируют столь охотно, льстивость — неотъемлемая черта «нечестивых» (ср.: «нечестивый народ» «придет без шума и
Однако если основной пафос краткой ред. Р. сводился к прославлению мученической гибели благоверного князя Михаила и его боярина Федора (отвергших «славу сию временную», пострадавших «Христа ради» и тем самым снискавшим
Вообще,
Итак, в описании авторов разбираемых редакций татары «
На появление подобных характеристик «поганых», судя по всему, повлияло несколько обстоятельств. С одной стороны, жестокость и немилосердие, стремление «мучить» христиан являлись чертами, присущими «нечистым народам» вообще, тем более что последние всегда насылались в «
Среди прочих «поганых» книжники выделяют ханов: ордынские правители именуются «
Обличая «лесть поганых» и отказываясь от почитания языческих божеств, Михаил заявляет о своей позиции: «Не створю азъ — не иду сквозе огнь, не кланяюся твари, но кланяюся Отцю и Сыну и Святому Духу, а
Возможно, в силу указанных обстоятельств книжники достаточно деликатны в изображении ордынских правителей. Лишь в ред. А. и ПП. указывается на то, что, услышав о дерзких речах князя, «цесарь
Немаловажно и то, что Батый не принимает непосредственного участия в расправе над «благоверными мучениками»: в ред. Р. приказ о «мучениях» князя и его боярина отдает Елдега. А в ред. А. и ПП. Батый предлагает им на выбор: поклонение языческим божествам и «славу света сего» или же мученическую гибель. Таким образом, святые, строго говоря, сами избирают путь мученичества[365]. Саму же расправу чинят безымянные «убийцы», среди которых главную роль играет «преже христианин», который «последи отвержеся веры христианскыя», «законопреступник поганъ именем Доманъ»[366]. В подобной отстраненности хана по отношению к явно неблаговидному поступку — убийству князя-мученика — ряд исследователей видит позицию церкви, которая в этот период «стремится всячески обелить золотоордынских ханов в момент «мученического подвига» святых князей»[367].
Рассматриваемые редакции Повести содержат лишь единичные, при этом косвенные, выпады против татар. Так, в ред. Р. говорится о том, что своей гибелью Михаил «
В своем восприятии монголо-татар авторы трех исследованных редакций «Повести о Михаиле Черниговском» в значительной мере не оригинальны: «поганые» наделены традиционными чертами «нечистых народов», приходящих на земли «за грехи людские»; татары льстивы, коварны, жестоки и т. д. Однако авторы Повести стремились осмыслить монголо-татар уже не как единое целое, а как разнородный феномен, состоящий из «поганых» в целом и их отдельных представителей в частности. Особое внимание книжники уделяли проблеме ханской власти на Руси. Власть ордынского правителя не подвергается сомнению, эта власть над русскими землями дана «цесарю и кану» «от Бога»; ей — этой власти — следует подчиняться в той мере, в какой она касается дел земных. Там же, где стремление человека к «венцам нетленным» входит в противоречие с приказаниями и «обольщениями» «царя», следует, по мнению древнерусских писателей, предпочесть мученическую гибель нарушению христианского долга. Именно так поступают черниговский князь Михаил Всеволодович и его боярин Феодор, именно к таким поступкам призывают читателей авторы исследуемых житийных текстов.
«Повесть о Михаиле Тверском», которая, по мнению Н. И. Серебрянского, «должна быть признана одним из лучших памятников древнерусской агиографии»[370], дошла до нас как в составе летописных памятников, так и в составе рукописных сборников.
Существуют две ветви русского летописания, в которых сохранилась Повесть. Первая — т. н. митрополичье-московская или просто московская — представлена CI и близкими к ней летописями. Вторая ветвь — тверская — в чистом виде не сохранилась и дошла до нас «в урезанном и фрагментарном виде». Текст памятника, относящийся ко второй ветви, лучше всего читается в составе Рогожского летописца (
Из пяти редакций Повести, сохранившихся в составе древнерусских сборников, самой старшей считается т. н. Пространная редакция памятника (
Среди литературных памятников, оказавших влияние на «Повесть о Михаиле Тверском», следует отметить «Повесть о Михаиле и Федоре Черниговских». Несмотря на то что сходство между двумя памятниками, посвященными описанию гибели русского князя в Орде, объясняется скорее схожестью «реальной ситуации», легшей в основу произведений, нежели «литературной композицией», отдельные места «Повести о Михаиле Тверском» написаны «безусловно под влиянием произведения о Михаиле Черниговском»[380]. Однако, несмотря на известное сходство, памятники существенно отличаются и в трактовке поведения князей-великомучеников, и в оценках монголо-татар, выступавших в роли «мучителей» святых. Если в рассказе о гибели черниговского князя и его боярина главные герои произведения рассматриваются просто как мученики за веру, то в «Повести о Михаиле Тверском», по мнению исследователей, автор произведения активно стремился вскрыть также и политическую подоплеку произошедших в Орде трагических событий[381].
Особенности восприятия монголо-татар в «Повести о Михаиле Тверском» были обусловлены, во-первых, достаточно резкими антиордынскими настроениями, преобладавшими в Тверском княжестве в период правления Михаила Ярославича и его приемников, а во-вторых, той напряженной духовной работой, которая велась в Твери в рассматриваемый период и была направлена на осмысление роли этого княжества как центра русских земель[382].
Составитель Повести в полном соответствии со «вкусами эпохи» рассматривал происходящее в непосредственной связи с бытовавшими представлениями о наступлении эсхатологических времен. Действительно, современные для автора Повести события, связанные с гибелью Михаила Тверского, по его мнению, происходят в «
Рассказ о мученическом подвиге Михаила Тверского составитель Повести начинает издалека — со времен крещения Руси. Это своего рода историософский экскурс, который позволяет древнерусскому писателю более широко взглянуть на произошедшее, рассмотреть подвиг князя в более общем контексте. Благодать, снизошедшая на Русскую землю, по словам книжника, вызвала «веселие и радость в новопросвещенных людех», и «точию един
«Измаилтяне» — монголо-татары — под пером составителя Повести получают достаточно негативные наименования. Они — «
Произошедшее нашествие монголо-татар составитель Повести называет «
Заканчивая свой историософский экскурс рассказом о проявлениях ордынского господства на Руси, автор Повести переходит собственно к описанию событий 1318 года.
Причины произошедшей в Орде трагедии для книжника очевидны. Первоисточник всех бед —
Помимо корыстолюбия, одними из важнейших черт монголо-татар являются «
Кавгадый неоднократно называется в Повести «
«Почто хвалиши о
Под стать Кавгадыю и остальные ордынские князья: «вей князи ординские», которым вместе с Кавгадыем «царь» поручил осуществлять суд над Михаилом Ярославичем, начинают действовать против святого «
Власть хана Узбека над Русью в изображении тверского книжника оказывалась сопоставимой с властью римского императора Тита над Иерусалимом и сотника Фоки Каппадокийца над Константинополем: «егда бо Господь Титу предасть Иерусалим, не Тита любя, но Иерусалим казня. И паки, егда Фоце преда Царьград, не Фоцу любя, но Царьград казня за людские прегрешения. Еже и си нас деля бысть за наша согрешения»[397]. По мнению В. А. Кучкина, в указанном пассаже автор Повести «давал понять, что ордынское засилье не вечно, ведь Фока Капподиец сумел продержаться на императорском троне только восемь лет». Условием, при котором власть ордынских «царей» на Руси может прекратиться, по мнению исследователя, тверской книжник считал духовное исправление русских людей от «грехов», среди которых немаловажное место занимали распри между князьями. Таким образом, пишет В. А. Кучкин, «под религиозной оболочкой у автора Повести о Михаиле Тверском обнаруживается весьма трезвая политическая мысль: борьба с татаро-монгольским игом может быть успешной только в том случае, если прекратятся усобицы на Руси»[398].
В целом, соглашаясь с оценкой, данной В. А. Кучкиным, следует уточнить, что осознание власти ордынских ханов как временного явления вытекало не только из надежд книжника на возможное исправление соотечественников от «грехов». Более важным обстоятельством для него, судя по всему, являлось осознание
В Повести отмечается конфессиональная принадлежность Узбека: хан принял «
Несомненна новизна восприятия книжником власти ордынского «царя»: в Повести впервые в древнерусской литературе появляется столь смелая оценка хана. Однако вместе с тем нельзя переоценивать масштаб и глубину антиордынских настроений книжника. Совершенно прав В. А. Кучкин, который объясняет подобную позицию тверского писателя возмущением по совершенно конкретному поводу, возмущением, вызванным незаконностью решений Узбека во время суда над Михаилом, а вовсе не общей антиордынской идеологией книжника, якобы подвергающего сомнению легитимность самой ханской власти на Руси[402].
Автор Повести, судя по всему, воспринимал в качестве «законопреступных» именно решения хана, а не саму его власть. Более того, в Повести неоднократно упоминаются
Важно отметить, что наряду с шаблонными характеристиками «измаилтян» в Повести проглядывают и оригинальные впечатления тверского книжника, которые, с одной стороны, могли быть вынесены им из личных встреч с татарами, а с другой стороны, скорее всего, были продиктованы художественным замыслом произведения. «Поганые», оказывается, «неправедны» и «беззаконы» не вообще, а лишь в отношении покоренной ими страны — Руси. Их злоба не простирается на все, они злы лишь по отношению к тем русским, которые «
Даже отрицательный персонаж произведения — Кавгадый — также оказывается способным на рефлексию по вопросам морально-нравственной проблематики. Именно в его уста автор Повести вкладывает сентенцию, обращенную в первую очередь к московскому князю Юрию Даниловичу. Подъехав к телу убитого тверского князя и «видеша тело святаго наго», Кавгадый, «
В Повести почти незримо, но все‑таки присутствует нейтральный или даже положительный образ «из стана» ордынцев. Это — «
На фоне тех в высшей степени нелестных характеристик, которые дает тверской книжник «ордынским князьям», Кавгадыю и «самому царю», его отношение к «царице» явно доброжелательное. Возможно, это результат личной симпатии предполагаемого автора Повести игумена Александра, убедившегося во время путешествия в Орду в лояльности «царицы» по отношению к русским. В любом случае образ спасающей русских «царицы» более чем оригинален в литературе рассматриваемого периода: описывая мученическую гибель своего князя от рук татар, стараясь всячески обличить их злодейства, автор Повести все‑таки не уклонился и от введения в рассказ упоминаний о «царице». Подобный прием книжника скорее уводил его в сторону от стержневой линии повествования, нежели дополнял переданные им впечатления о сущности и нравах «поганых». И тем не менее стремление более реалистично изобразить происходившие в Орде события подвигли тверского книжника на такой, явно новаторский, сюжетный ход.
Следует отметить, что, пожалуй, лишь в «Повести о Петре, царевиче ордынском» памятнике, возникшем не ранее XV века и посвященном вовсе не обличению монголо-татарских завоевателей, встречаются положительные, еще более развернутые характеристики монголо-татарских правителей; в предшествующей литературе мы практически не находим подобных образов.
Эволюция образа завоевателей от шаблонного — «нечестивые человеки» (пришедшие в «последние времена» «за грехи наши» в качестве «казней Господних» «во исправление Руси») — в сторону более очеловеченного, более реалистичного, включающего в себя и отрицательные, и нейтральные, и даже некоторые положительные характеристики, судя по всему, впервые столь ярко проявилась именно в рассматриваемом произведении древнерусской литературы.
Вместе с тем в Повести мы наблюдаем и начавшуюся трансформацию самого стереотипа восприятия «поганых». Если в ранних памятниках участие дьявола на стороне татар практически не подчеркивалось — об этом как бы «не знали», то начиная с «Повести о Михаиле Тверском» данная тенденция набирает все большую силу. Если в ранних памятниках в рассуждениях о причинах нашествия и господства «поганых» акцент делался на «попущении Божием за грехи наши», то в последующей традиции наряду с этим все чаще упоминается «супостат наш дьявол», вечно вредящий христианам, исполненный гнева на православных, желающий им «погибели» и насылающий в качестве таковой «нечестивых» на Русскую землю[409].
Изменяются в Повести и оценки золотоордынского хана (автор не боится подвергать осуждению «самого царя» — верховного сюзерена подчиненных Орде русских земель), и оценки возможностей прекращения ига: в рассказе о победе Михаила Тверского над объединенной ратью Юрия Московского и Кавгадыя содержится намек (через сравнения с историческими персонажами) на недолговечность власти «царя ординского» над Русью.
Житийные повести о князьях, убиенных в Орде, отличаются от повествований, посвященных воинским сюжетам, главным образом тем пристальным вниманием, с которым книжники обращаются к описанию
Особое внимание уделяется феномену ордынской власти на Руси: указанная проблема, будучи напрямую связанной с нормами средневекового социального этикета, решается книжниками в рамках традиционной для эпохи формулы — «власть на земле от Бога». Ордынский «царь», таким образом, безоговорочно признается верховным сюзереном русских земель, что, правда, не лишает книжников возможности подвергать те или иные его действия жесткой критике или даже осуждению.
На фоне явно осуждающих сентенций писателей в отношении «безбожных измаилтян» особый интерес вызывают нейтральные, а иногда даже положительные характеристики тех или иных персонажей «из стана» монголо-татар. Судя по всему, за этим проглядывается стремление древнерусских авторов выйдя за рамки средневековой шаблонности восприятия более широко, более многомерно представить монголо-татар своим читателям.
Выбор между «славой века скороминующего» и «венцами нетленными» — одна из ключевых морально-нравственных проблем, решаемых на страницах княжеских житий. Мученическая гибель как гарантия обретения посмертного воздаяния предпочтительнее для книжника, нежели стремление героев к «земным благам». Избравшие путь земного спасения осуждаются авторами произведений об убиенных в Орде князьях. Их идеал — мученики за веру. Вряд ли можно согласиться с мнением Н. И. Пак, полагающей, что в княжеских житиях находит свое отражение «национально-историческая потребность вступить на путь борьбы с завоевателями, дать русским людям образцы мужества»[410]. Князья, о которых повествуют древнерусские писатели (в особенности Михаил Черниговский, первоначально убежавший от нашествия «поганых» «в угры»), не отличаются каким‑либо особым ратным мужеством, «их подвиг не представляет никакой «военной угрозы» золотоордынским ханам»[411].
Подвиг князей отнюдь не ратный, это подвиг духовный. Книжники — авторы житийных текстов — судя по всему, были далеки от мысли призывать русских людей к объединению своих сил для отпора «поганым». Как заметил А. С. Хорошев, среди причисленных к лику святых князей большинство составляют именно мученики за веру, а не князья-воины: «покаяние, смирение и покорность, — пишет исследователь, — вот основная идея политической канонизации XIII — нач. XIV вв.»[412]
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ВОСПРИЯТИЕ МОНГОЛО-ТАТАР В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ ДРЕВНЕРУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ КОНЦА XIV‑XV ВЕКА
ОЧЕРК ПЯТЫЙ
Ордынцы в произведениях «куликовского цикла»
Осмысление Куликовской битвы стало одним из важнейших факторов русского общественного сознания. На протяжении многих десятилетий средневековые авторы возвращались к теме Мамаева побоища, с каждым разом пытаясь как можно подробнее рассказать о событиях 1380 года и по-своему объяснить характер произошедшего, дать оценки участникам Куликовской битвы и понять причины случившегося, определить значение русской победы над ордынцами и дальнейшие перспективы Руси. Отношение к победе Дмитрия Донского над Мамаем как к событию неординарному, в высшей степени знаменательному и предопределило интерес книжников (и их читателей) к сюжетам, связанным с разгромом монголо-татар на Куликовом поле. Проявлением такой заинтересованности стало появление многочисленных литературных откликов на произошедшее событие. Возникшие в разное время, в разных обстоятельствах, имевшие разные литературные судьбы «Задонщина», летописные повести, многочисленные редакции «Сказания о Мамаевом побоище» и составили т. н. «куликовский цикл».
Литературная история памятников «куликовского цикла» долгое время привлекает пристальное внимание исследователей. Однако сложный, подчас запутанный характер взаимоотношений текстов в большинстве случаев не позволяет прийти к однозначным заключениям как относительно тех или иных этапов истории текстов, так и относительно времени появления отдельных памятников цикла.
Наибольшие споры в науке вызывает литературная история поэтической «Задонщины». Она дошла в шести списках, однако только в двух из них текст произведения читается в полном виде[413].
По мнению исследователей, «текст «Задонщины» по всем спискам неустойчив, в каждом списке имеются индивидуальные, довольно существенные отличия, которые во многих случаях не позволяют решить вопрос, какой же текст был в их общем оригинале»[414]. В науке нет единого мнения относительно того, какой из дошедших вариантов «Задонщины» лучше всего передает первоначальный вид произведения. Согласно одной точке зрения, первоначальный текст отразился в самом раннем — Кирилло-Белозерском — списке, тогда как остальные списки относятся к поздней, пространной редакции памятника[415]. Как полагают другие исследователи, первоначальный вид произведения, наоборот, лучше передают пространные списки, краткий же Кирилло-Белозерский вариант явился всего лишь сокращением одного из пространных списков «Задонщины»[416].
В самой «Задонщине» или в каких‑либо иных источниках информация о времени появления памятника отсутствует. Датировка произведения чаще всего опирается либо на содержащуюся в тексте информацию о тех или иных топонимах[417], либо на анализ т. н. «художественного своеобразия» произведения[418], либо на гипотетически выявляемые летописные источники «Задонщины»[419].
Разброс мнений относительно того, когда и в каких условиях мог появиться этот «поэтический отклик на события Куликовской битвы», достаточно велик. Часть исследователей полагает, что время составления «Задонщины» следует относить к концу 80-х годов XIV века, т. е. к ближайшему по отношению к описываемым в памятнике событиям времени[420]. Согласно другой точке зрения, возможность создания произведения «по горячим следам» сомнительна, что побуждает отодвинуть датировку памятника вплоть до середины — второй половины XV века, т. е. до времени, когда появился дошедший до нас Кирилло-Белозерский список «Задонщины»[421].
Впрочем, датировки, базирующиеся на тезисе о синхронности появления «Задонщины» времени существования упомянутых в тексте топонимов — городов Тырнов и Ургенч, которые были разрушены в конце XIV века (о них автор памятника говорит как о существующих), вряд ли могут быть признаны решающими. Дело в том что автор памятника действительно
Вместе с тем датировки, опирающиеся на изучение истории текста «Задонщины», также не дают пока однозначных данных о времени ее создания. Так, наиболее спорным в науке является вопрос о возможности обращения автора «Задонщины» к тексту пространной летописной Повести о Куликовской битве: в случае зависимости памятника от упомянутого летописного рассказа границы датировки сужаются до второй половины XV века[423].
При указанном разбросе мнений и шаткости доводов относительно времени создания произведения наиболее правильным считаем остановиться на точке зрения о возможности появления «Задонщины» в широкий временной промежуток от конца XIV до 70-80-х годов XV века, не настаивая при этом на более узких датировках памятника.
Летописные повести о Куликовской битве дошли до нас в кратком и пространном видах. Краткий рассказ «о великом побоище, иже на Дону»[424] сохранился в составе Сим., Рог. и Московско-Академического списка Суздальской летописи (в полном виде текст рассказа представлен в первых двух летописных памятниках).
Относительно времени составления краткого летописного рассказа о Куликовской битве единого мнения в науке не существует. Одни исследователи полагают, что текст повести мог возникнуть в рамках так называемого летописного «Свода 1408 года», откуда попал в Тр. и схожие летописи[425]. Другие же, обращая внимание на содержащиеся в рассказе текстуальные повторы, относят создание первоначального вида памятника к более раннему периоду — концу XIV века[426]. Вероятно, наиболее корректной является оценка краткой летописной Повести «о великом побоище, иже на Дону» в качестве памятника, появившегося в конце XIV — начале XV века и приобретшего окончательный, дошедший до нас вид в результате той летописной работы, которую вели составители «Свода 1408 года».
Древнейшие тексты пространной летописной повести дошли до нас в составе Новгородской IV (
«Сказание о Мамаевом побоище» — наиболее поздний памятник «куликовского цикла» — дошел до нас в полуторастах списках. При этом ни один из списков не отражает первоначального текста «Сказания»[430]. Л. А. Дмитриев предложил разделить все известные списки на восемь редакций: Основную (
Первое серьезное исследование литературной истории «Сказания» принадлежит С. К. Шамбинаго. Первоначально он полагал, что наиболее древний и близкий к первоначальному текст «Сказания» находится в Никоновской летописи (Кипр.)[432]. А. А. Шахматов, подвергнув это положение обоснованной критике, пришел к выводу, что первоначальный вид памятника восстанавливается на основе Осн. и Летоп.[433] С мнением о первоначальности Летоп. выступил А. Марков[434]. Впоследствии к этому мнению присоединился и сам С. К. Шамбинаго[435], а также более поздний исследователь памятника В. С. Мингалев[436]. Л. А. Дмитриев на основе исследования большинства дошедших списков, вслед за А. А. Шахматовым, высказался за то, что «текст «Сказания», наиболее близкий к первоначальному, сохранился в текстах Летоп. или Осн. редакций»; из двух указанных редакций, полагал исследователь, текст Осн. содержит чтения, более близкие к первоначальному виду памятника[437]. Точку зрения Л. А. Дмитриева относительно первичности внелетописной Осн., подкрепленную новыми аргументами М. А. Салминой[438], поддерживает большинство исследователей памятника[439].
Однако, исходя из того, что текст Осн., всего лишь
В науке предлагались различные датировки «Сказания». Ряд исследователей относит создание памятника ко времени, близкому к описываемым в произведении событиям, т. е. к концу XIV — первой половине XV века[441]. Среди наиболее распространенных следует отметить гипотезу Л. А. Дмитриева, который датировал появление «Сказания» первой четвертью XV века[442]. Однако в последнее время большинство исследователей склоняется к более поздней датировке «Сказания»[443]. В. С. Мингалев датирует составление памятника 30-40-ми годами XVI века[444]. М. А. Салмина промежуток времени, когда могло появиться «Сказание», ограничивает концом 40-х годов XV (составление т. н. «Свода 1448 года» — основного источника «Сказания») и началом XVI века (время появления текста «Сказания» Летоп. в составе первой редакции ВП, отразившейся в Лондонском списке)[445]. Наиболее же удачной следует считать датировку, предложенную В. А. Кучкиным. Опровергнув основания, по которым Л. А. Дмитриев отнес появление памятника к первой четверти XV века, исследователь датировал «Сказание» временем «не ранее 1485 года, а скорее — началом XVI века»[446]. В последнее время датировку В. А. Кучкина уточнил Б. М. Клосс. По его мнению, первоначальный вариант «Сказания» был составлен коломенским епископом Митрофаном в 10-20-е годы XVI столетия[447].
Достоверность сообщаемой в «Сказании» информации по-разному оценивается в литературе. Ряд исследователей с доверием относится к сообщениям позднего рассказа о Куликовской битве, оценивая памятник как «выдающийся исторический документ»[448]. Другие же говорят о «недостоверности» большинства фактов, приводимых в «Сказании»[449]. Последняя точка зрения представляется более обоснованной: «Сказание», возникнув через столетие после описываемых событий, не могло достоверно изображать Мамаево побоище. Отраженные же в произведении сведения более ранних источников в преобразованном виде в основном восходят к дошедшим до нас рассказам о Куликовской битве. Кроме того, судя по всему, автор памятника и не ставил перед собой цели создать «достоверный отчет о Куликовской битве». Вероятнее всего, его задачи были иными.
Среди памятников «куликовского цикла» «Задонщина» занимает особое место. С одной стороны, указанное обстоятельство обусловлено ее непростой литературной историей, изучение которой до сих пор не позволяет сделать до конца обоснованные выводы о происхождении, времени составления и влиянии памятника на другие сочинения, посвященные Куликовской битве. С другой стороны, жанровое своеобразие «Задонщины», ее неоспоримая близость «Слову о полку Игореве» (является ли эта особенность результатом подражания «Слову», или, наоборот, автор последнего воспользовался «Задонщиной» в качестве источника для вдохновения — это другой вопрос) предопределили особое место «поэтического отклика» на события Куликовской битвы в истории древнерусской литературы[450].
Упоминания о татарах и Мамае в «Задонщине» достаточно лапидарны[451]. Наиболее часто встречающееся определение татар — «
Немаловажно, что ряд присвоенных татарам эпитетов («поганые», «хинови») так или иначе перекликается с именованиями половцев в «Слове о полку Игореве»[457]. Судя по всему, указанное обстоятельство связано не только с текстуальной близостью обоих памятников, но и с вполне
Косвенным подтверждением связи татар с половцами служат указания автора «Задонщины» на то, что события Куликовской битвы происходят в «
Согласно «Задонщине», «хиновя поганые татаровы бусормановя» происходят от «
Подобное сближение событий на Каяле и на Калке позволило А. В. Соловьеву сделать вывод о том, что «Куликовская битва рассматривалась… в «Задонщине» как реванш за поражение, понесенное войсками Игоря Святославича на реке Каяле, сознательно отождествляемой автором «Задонщины» с рекой Калкой, поражение русских на которой явилось первым этапом завоевания Руси татарами»[465]. По мнению же А. А. Горского, отождествление татар с половцами явилось результатом того, что «в «Задонщине» на широком историческом фоне подводится итог борьбы с нашествиями кочевых языческих народов («хиновы»)»[466].
Судя по всему, действительно именно с целью рассказа о борьбе с «
Цели нашествия татар автор «Задонщины» определяет в предельно общем виде: «поганые» идут «
Косвенно на цели «поганых» указывают упоминания
Несмотря на несомненную ценность замечаний А. А. Горского, ряд наблюдений исследователя нуждается в корректировке. В частности, представляется не до конца обоснованной оговорка ученого о несоединимости понятий «Русская земля» и «христианская вера» в «Слове о погибели Русской земли». В этом памятнике оба понятия выступают как раз в качестве синонимов (на это указывает и А. А. Горский, впрочем, добавляя малопонятную формулировку о том, что указанные «синонимы» «еще не стояли рядом»), причем синонимов возможно, носящих взаимозаменяющий характер: «всего еси испольнена
Можно предположить, что автор «Задонщины» подчеркивал не только стремление Мамая «воевати» «Русскую землю», но и попытку «поганого» покорить себе православие. Данное наблюдение косвенно подкрепляется в том числе и использованным автором «Задонщины» (судя по всему, вслед за составителем «Слова о полку Игореве»)
Автору памятника удалось довольно четко сформулировать свое
Как видим, в период, когда создавалась «Задонщина», татар воспринимали в качестве
Составитель памятника неоднократно указывает на антихристианский характер Мамаева нашествия. Исходя из этого, он не видит иного выхода из создавшегося положения, кроме бескомпромиссной борьбы с татарами. Единственно моральный выбор, по мысли автора, может осуществляться в рамках на первый взгляд очевидной альтернативы «победа или смерть». Впрочем, книжник не скрывает всю условность указанной альтернативы: гибель в бою так же, как и победа, дает, по его мнению, гарантии «вечной жизни». Вне зависимости от того, сохранят ли русские воины жизнь во время сражения или же погибнут, им уготован «живот вечный» и «нетленные венци».
Если в «Задонщине» речь в основном идет о «поганых» татарах, то в кратком летописном рассказе о Куликовской битве («О великом побоище, иже на Дону») главным персонажем с «татарской стороны» является Мамай. Именно его летописец считает инициатором похода монголо-татар на Русь. Именно в его облик, в его мысли (в Повести Мамай — фигура крайне активная: он «мыслит» или, если точнее, «замышляет»), в его поступки автор повести вкладывает наиболее характерные, по его мнению, черты, присущие «поганым» вообще.
Летописное повествование без какого‑либо предисловия начинается с рассказа о выступлении Мамая на Русь. Летописец совершенно четко осознает
Указанное противопоставление не случайно: весь рассказ о битве выстраивается вокруг
Летописец совершенно определенно высказывается относительно того, как он понимает цели Мамаева похода. Здесь на первый план выдвигается
Личные негативные качества Мамая подчеркиваются книжником на всем пространстве краткой летописной повести. Мамай — «
На первый взгляд характеристики монголо-татар представляются вполне традиционными, даже во многом — шаблонными. Однако наряду с присущими литературной традиции в Повести появляются
Татарам в повести оказывается свойственна такая ранее неизвестная книжникам черта «безбожных», как
Помимо противопоставления Дмитрия и Мамая книжник вводит в ткань повествования противопоставление «
Характерной чертой краткого летописного повествования о Куликовской битве является
И поэтому, по мнению книжника, не «гнев Божий», а всего лишь, «
При этом
Приведенные выше черты краткого летописного рассказа о Куликовской битве в первую очередь связаны с
В пространной летописной Повести о Куликовской битве во многом сохраняются основные черты восприятия монголо-татар, присущие краткому рассказу «О великом побоище, иже на Дону». Большинство идей автора краткой летописной записи находят дальнейшее развитие в тексте пространной Повести: эти идеи во многих случаях лишь уточняются, иллюстрируются конкретными примерами, снабжаются дополнительными аргументами.
Автор пространной повести так же, как и автор краткого рассказа, в качестве главного фактора движения «поганых» на Русь рассматривает
Развивая тему гордыни «поганого» «ординского князя», книжник охотно прибегает
По сравнению с кратким летописным рассказом, посвященным Куликовской битве, негативность характеристик Мамая в пространной Повести усиливается. «Ордынский князь» именуется «
Летописец, конкретизируя, в чем именно проявлялась «гордость» узурпатора (тот, не желая быть просто «аки царь», хотел быть именно «яко Батый»), вместе с тем дает свое видение целей Мамаева (а заодно — ретроспективно — и Батыева) нашествия: замыслы «поганых» носили главным образом антихристианский характер и были направлены в первую очередь
Автор пространной Повести также по-иному решает проблему «
Интересно, что в пространной Повести отсутствуют упоминания об искорененности «грехов». Книжник обращает внимание на «
Именно в этом контексте следует рассматривать заимствованные из краткого известия «О великом побоище, иже на Дону» рассуждения о том, что в качестве фактора, решившего исход противостояния в пользу русских, выступает «
Таким образом можно говорить о том, что восприятие монголо-татар автором Повести, во многом опираясь на традиционные представления об ордынцах, вместе с тем являлось итогом самостоятельной авторской рефлексии по поводу феномена движущихся на Русь иноплеменников. Действительно, в оценках пространного летописного рассказа о Куликовской битве татары — «
Новой чертой в восприятии монголо-татар в целом и Мамая в частности является указание на
В пространном летописном рассказе о Куликовской битве значительное внимание уделено союзникам Мамая — рязанскому князю Олегу и литовскому князю Ягайло. В повествовании они названы «
Подобный ряд врагов создает впечатление, что для книжника не имеет особого значения этническая и конфессиональная принадлежность противников Дмитрия Ивановича; те подчас выступают как
Характерно, что, если «поганая литва» осознается автором пространной Повести как «
В пространном рассказе о Куликовской битве, вслед за краткой летописной повестью, внимание читателей акцентируется на том, что «
Цель русскими явно достигнута, при этом причины ее достижения под конец оказываются понятными даже «поганым» (Мамай «рече: «великъ Богъ крестьяньский и велика сила его»»[520]). Образ татар несколько размыт за счет введения в рассказ фигур Мамаевых союзников: последние получают характеристики, схожие с теми, которые даются татарам. В значительной степени ни этническая, ни конфессиональная принадлежность «поганых татар» практически не привлекают интерес книжника. В гораздо большей степени его интересует тема «заступничества Божия» и наказания «беззаконных». В полном объеме эта тема получает развитие в наиболее позднем произведении о Куликовской битве — «Сказании о Мамаевом побоище».
Восприятие монголо-татар в «Сказании о Мамаевом побоище» во многом было предопределено стержневой, программной темой произведения — темой победы русских над «безбожными», победы, достигнутой благодаря Божьему милосердию и заступничеству «небесных сил». В краткой форме основная фабула повествования дана автором «Сказания» уже в заглавии Осн.: «Начало повести,
Указанная идея развивается во всех ранних (Осн. и Летоп.) редакциях памятника: «
Действительно, автор «Сказания», по-видимому, исходил из того, что главная цель Мамая —
В соответствии со своими представлениями об антихристианской направленности похода Мамая книжник дает крайне нелестные эпитеты самому темнику и всему его воинству. Вообще, по мнению Л. А. Дмитриева, в «Сказании» «противопоставление русским татар проведено чрезвычайно прямолинейно», отсюда и образ Мамая, как полагает исследователь, «строится как антитеза Дмитрию Донскому»[527]. В «Сказании» Мамай назван «нечестивым царем», «
Отличительной чертой «Сказания о Мамаевом побоище» является именование ордынского темника Мамая
Именно с этим связано появление вложенной в уста Олега Рязанского фразы, характеризующей изменения, произошедшие в восприятии «царской» власти на Руси. «Азъ чаях
Итак, автор «Сказания»,
Подобный подход к теме противостояния «царю» сближает рассматриваемое произведение с памятником, возникшим примерно в одно и то же время со «Сказанием» и целиком посвященным оправданию борьбы великого князя с законным чингисидом — «Посланием Вассиана Рыло на Угру»[541]. Таким образом, автор «Сказания» заменяет присущую концепции пространной летописной Повести и не требующую особых комментариев тему борьбы с нелегитимным правителем более актуальной для своего времени проблемой возможного противостояния «нечестивому» «царю».
Автор «Сказания», вслед за составителем пространной летописной повести, связывает движение «поганых» на Русь с происками
Согласно тексту памятника, «безбожный Мамай» движется на Русь «
Однако цели «поганого» не исчерпываются стремлением «истребить христианство». Не последнее место занимают, так сказать, «личные мотивы» Мамая: в нашествии на Русь он ищет удовлетворения своей
Для «Сказания о Мамаевом побоище», как, в общем‑то, и для всех памятников «куликовского цикла», характерно выпячивание фигуры предводителя ордынского войска в ущерб всем остальным татарам.
Так, татары проявляют себя в качестве захваченных в плен «языков»: в обоих случаях, когда упоминаются пленники, русские «сторожи» захватывают не простых татар, а «
Кроме того, в сюжете, посвященном поединку русского воина Александра Пересвета с татарином, описывается один из представителей «поганых», названный «
Судя по всему, особое значение автор памятника придавал размышлениям
Указанные фразы, вложенные в уста «поганым», вполне перекликаются с мыслями автора «Сказания» о том, что «безбожные» не только лишаются «живота», но и попадают на «вечные муки» в «еенну огненную», а христиане в случае смерти обретают «вечную жизнь»[561]. Действительно, посмертная участь русских существенно отличается от удела татар. Дмитрий Иванович, призывая русских князей встать на защиту
Одной из наиболее важных тем «Сказания» является тема
Высшей точки своего развития тема заступничества «свыше» достигает в знаменитом рассказе о действиях
Вступлению засадного полка в бой предшествовал известный разговор Владимира Андреевича с воеводой Дмитрием Боброком. Суть разговора касалась определения времени, приемлемого для выхода полка из засады. На определенном этапе сражения, видя, что «погании же начаша одолевати, христианскыя же полки оскудеша», и «не мога терпети» этого, серпуховской князь призывает воеводу немедленно выступить на помощь основным силам русских. Однако Боброк, ссылаясь на то, что время выступления еще не пришло, а всякий «начинаай без времени, вред себе приемлеть», предлагает князю ждать до «времени подобна», поскольку именно тогда, по мнению Дмитрия Михайловича, Божественная благодать снизойдет на русских, поможет им разбить «поганых». Выбранное Боброком время оказывается «счастливым»: выскочивший по призыву воеводы засадный полк наносит решающий удар противнику, что и приводит к окончательной победе[576].
Анализ чтений различных вариантов ранних редакций памятника позволяет предположить, что в первоначальном виде «Сказания» Боброк, призывая Владимира Андреевича не спешить, точно определяет время будущего вступления в бой — «
Приведенные детали («дух южны», «осмой час»), вероятно, не соотносились с реальными обстоятельствами Куликовской битвы. Функция этих деталей — знаковая. Судя по всему, упоминание «духа южного» было связано с необходимостью описать сцену не батальную, а
Упоминание «духа южного» получало особенное звучание еще и потому, что восприятие юга как богоизбранной стороны света, возможно, приобретало специфическую напряженность именно в день Рождества Пресвятой Богородицы, когда и произошло заступничество небесных сил русским воинам на Куликовом поле. Таким образом, можно предположить, что «духъ южный», будучи не связан с реальным южным ветром Куликовской битвы, являл собой подчеркиваемое автором «Сказания о Мамаевом побоище»
В «Сказании» пересекаются как бы
Татары в «Сказании» в основном представлены образом самого Мамая. Характеристики, относящиеся собственно к татарам, не выходят за рамки оценок их как подопечных темника. Лишь изредка автор «Сказания» пытается обнаружить, так сказать, индивидуальные черты, присущие ордынцам. Предводитель «поганых» Мамай (а вместе с ним, судя по всему, и все татары) в восприятии автора предстает в нескольких ипостасях: во-первых, он — «
Восприятие монголо-татар в памятниках «куликовского цикла» было во многом предопределено неординарностью описываемого события — битвы, в которой «поганым» было нанесено столь сокрушительное поражение. Текстуальная близость памятников, а также сходство содержащихся в них оценок произошедшего повлияли на появление во всех произведениях цикла ряда общих для восприятия ордынцев черт. Для авторов всех без исключения памятников «куликовского цикла» очевидна
Общей особенностью рассматриваемых памятников является практически
В памятниках «куликовского цикла» характеристики татар как этноса по-прежнему достаточно трафаретны и малоинформативны. «Поганые» как бы находятся в тени своего предводителя Мамая. Именно он воплощает в себе черты «безбожных», именно он (во многом — в личном качестве) противопоставлен Дмитрию Ивановичу, являясь его антиподом и главным противником. Мамаю как главе «поганых» приписывают огромное число негативных, в том числе и дьявольских, черт. Тем самым противостояние «поганства» и «христианства» переводится как бы в новую плоскость, углубляется: «поганые» выступают не просто в качестве «врагов веры» вообще, но и как самые отъявленные противники христианства и человеческого рода в целом как силы дьявола.
Немаловажной чертой татар в большинстве рассматриваемых памятников является «
ОЧЕРК ШЕСТОЙ
«Безбожные супостаты» в «Послании на Угру» ростовского архиепископа Вассиана Рыло
События, связанные с походом на Москву хана Большой Орды Ахмата в 1480 году, получили широкий резонанс в русском общественном сознании конца XV — начала XVI века. На это, с одной стороны, повлиял тот факт, что «поход на московского князя, возглавляемый самим правителем Орды» являлся, в глазах русского общества той поры, событием крайне редким и потому уже требовавшим адекватного осмысления[582].
С другой стороны, во второй половине XV века в жизни страны, а самое главное в сознании русских людей происходят серьезные изменения, связанные с начавшимся переосмыслением роли Руси как центра не только русских земель, но и всего православного мира[583]. Это, в свою очередь, не могло не повлиять и на переоценку русскими книжниками своих позиций по отношению к Орде, ханы которой долгое время выступали в качестве сюзеренов русских князей, и на восприятие монголо-татар, с которыми на протяжении многих десятилетий были связаны исторические судьбы Руси.
Наконец, самое главное — реальная возможность победы московского князя над правителем Орды в изменившихся условиях должна была знаменовать новый этап русской истории, и современники, судя по всему, это вполне отчетливо понимали. Все перечисленные обстоятельства и предопределили тот общественный интерес, с которым книжники сначала наблюдали, а потом и описывали произошедшие на Угре события. Таким образом, цикл произведений, посвященных «Угорщине», прежде всего Послание Вассиана Рыло, подводят итог размышлениям древнерусских писателей о монголо-татарах и феномене их власти на Руси.
Как справедливо отмечал И. М. Кудрявцев, «русская публицистическая литература XV века не может быть оценена по достоинству без «Послания владычня на Угру к великому князю»»[584]. Произведение, в котором ростовский архиепископ Вассиан Рыло излагает свои взгляды на важнейшую для русского общества того времени проблему отношений с Ордой, вобрало в себя не только представления этого виднейшего деятеля православной церкви, но и идеи, над формулировкой и осмыслением которых трудилось не одно поколение писателей средневековой Руси. Именно в этом памятнике были окончательно сформулированы воззрения русских на власть ордынских «царей», на отношения Руси и Орды и многие другие проблемы, связанные с русско-татарскими контактами конца XV века. При этом, как отметил И. М. Кудрявцев, каждое выдвинутое книжником положение выступало не просто «как замысел автора, а как логическое осмысление текстов Священного Писания и писания Отцов Церкви», что придавало особый вес и исключительную доказательность предлагаемым Вассианом доводам. При этом архиепископ ориентировался в первую очередь
Итак, написанное в начале октября 1480 года на Дорогомиловском подворье[587] и адресованное непосредственно Ивану III Послание Вассиана было рассчитано также и на широкий круг читателей. Прямых подтверждений этому нет, однако целый ряд идей, высказанных ростовским архиепископом в Послании, нашел отражение в летописных записях о «стоянии на Угре»[588]. Кроме того, вскоре, примерно в 1499 году, Послание оказывается помещенным в текст первой редакции Вологодско-Пермской летописи[589], а позднее — и в другие летописные своды[590].
Обстоятельства создания памятника предопределили остро публицистический характер Послания. Судя по всему, произведение Вассиана Рыло было составлено в тот момент, когда Иван III под влиянием придворных группировок проявлял колебания относительно перспектив прямого противодействия войску Ахмата. Действительно, как показали исследования, в 1480 году в ближайшем окружении великого князя достаточно активно обсуждался вопрос о целесообразности борьбы с надвигающимся на Москву ханом. В связи с этим ряд лиц призывал Ивана III отказаться от военного противостояния с законным правителем Орды: по словам древнерусского книжника, эти люди «не думаючи противъ татаръ… стояти, и биться, думаючи
Обращаясь с Посланием к своему духовному сыну — великому князю, ростовский владыка призвал Ивана III быть твердым в решении идти на борьбу с татарами. Необходимо отметить, что архиепископ Вассиан, обращался к великому князю «
По мнению Вассиана, пришедшие во главе с Ахматом татары — «
Действительно, основной задачей Послания было создание стройной системы доказательств в пользу легитимности открытой борьбы с ордынским ханом. Традиционное восприятие власти монголо-татарских «царей» опиралось на представления о ее божественном происхождении, а также на установившееся в обществе понимание той социальной иерархии, в которой статус «царя» оказывался выше статуса великого князя. Согласно политическим реалиям и ментальным установкам периода монголо-татарского ига, «ордынский хан рассматривался как правитель более высокого ранга, чем великий князь владимирский, как его законный сюзерен»[595]. К концу же XV века происходит кардинальный пересмотр характера власти великого князя. Начиная со времени Куликовской битвы меняется отношение к власти ордынских ханов. Указанные обстоятельства ставят перед ростовским владыкой задачу легитимизации нового статуса великого князя, пересмотра существовавшей в сознании русских людей (и самого Ивана III[596]) иерархии отношений между правителями Руси и чингисидами.
Высказываясь в пользу возможности борьбы Ивана III против Ахмата, Вассиан Рыло выстраивает свою аргументацию на противопоставлении фигур великого князя и ордынского «царя». Сравнение проводится как бы на трех уровнях:
Сопоставляя
В Послании «страшливый» Ахмат многократно именуется «окааным
В противоположность Ахмату, Иван III выступает в качестве «
Вассиан, дословно цитируя приведенный текст Евангелия от Иоанна, призывает великого князя поступить «не яко наимник, но яко истинный пастырь». «Подщися избавити врученное тебе от Бога словесное ти стадо духовных овець от грядущего волка, — призывает владыка своего духовного сына, — а Господь Богъ укрепить тя и поможет ти, и всему твоему христолюбивому воинству»[606]. Именно таким видит Вассиан идеал
Исходя из этого, архиепископ призывает Ивана Васильевича не поддаваться уговорам «льстивых развратницев», дабы не попасть в положение «
Вассиан Рыло сравнивает статусы Ивана III и Ахмата внутри
Выступая против устоявшихся в обществе представлений, Вассиан предвосхищает возможные контраргументы Ивана III и его советников: «аще ли же любопришися и глаголеши:
Вассиан Рыло подвергает сомнению правомочность давно установившейся «иерархии власти», согласно которой великий князь рассматривался в качестве вассала ордынского «царя». По мнению книжника, Иван Васильевич
Ростовский архиепископ выдвигает идею
Для решения поставленной задачи ему потребовалось обратиться к рассмотрению событий более чем двухсотлетней давности, событий Батыева нашествия. Как полагает Вассиан, «окааный Батый…
Нелегитимной власти ордынского хана Вассиан противопоставляет власть великого князя. Согласно представлениям архиепископа, статус Ивана III не только не ниже, но и гораздо выше статуса «
Уже в самом начале Послания Иван III именуется владыкой «наипаче же во всех
Помимо конфессиональных и правовых аспектов, Вассиан Рыло усматривал и более глубокий — внутренний — смысл русско-ордынского противостояния. Ордынское иго и начавшаяся борьба Руси с монголо-татарами в представлении владыки имела прямые аналогии с библейским сюжетом о порабощении и последующем избавлении евреев из египетского плена[618]. Действительно, Вассиан неоднократно именовал ордынского хана «
К сравнению победы русских над монголо-татарами с избавлением евреев из египетского плена прибегал автор «Сказания о Мамаевом побоище»[621], однако именно в Послании Вассиана Рыло эта идея приобретает законченный, внутренне непротиворечивый вид. Судя по всему, восприятие Вассианом борьбы с погаными, опирающееся на аналогию с библейскими сюжетами, базировалось не только на ситуативной схожести (избавление от многолетнего плена), но было связано с новым видением статуса самой Руси. К концу XV века — началу XVI века (создание «Сказания о Мамаевом побоище», судя по всему, также относится к этому времени) уже окончательно сформировалось представление
Необходимо отметить, что освобождение Руси из «татарского плена», судя по всему, не означало для Вассиана окончания борьбы с «погаными». Воззрения владыки на этот счет носили более воинственный характер. По сути дела, один из высших иерархов Русской православной церкви не исключал в будущем возможности «ответного» пленения монголо-татар («милосердый Господь», по мнению владыки, «
В Послании Вассиана Рыло находит свое завершение процесс осмысления феномена монголо-татарской власти на Руси. Ростовский архиепископ, обращаясь к великому князю, опровергает существовавшие в обществе представления о невозможности борьбы с ордынским царем-чингисидом. Как пишет Н. В. Синицына, в Послании Вассиана «столкнулись «старина» и «новизна»»: традиционными, устаревшими оказались представления самого Ивана III, который исходил из «неизбежности повиновения «царю», даже если он иноземный поработитель»; диаметрально противоположной оказалась позиция архиепископа, отстаивавшего «необходимость и правомерность борьбы»[624].
В качестве обоснования своей позиции Вассиан Рыло изложил свое видение монголо-татар и их власти на Руси. Следуя литературной традиции XV века, книжник сосредоточил свое внимание на фигуре предводителя ордынцев. Итогом рассуждений духовника великого князя (а судя по всему, и широких общественных слоев того времени[625]) стал вывод о нелегитимности власти ордынских «царей», начиная с Батыя и заканчивая Ахматом. Власти «ложного» монголо-татарского «царя» Вассиан противопоставил «Богом утвержденную» власть великого князя владимирского — «великого Русских стран христьанского
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Отображение захватчиков в литературных памятниках на протяжении рассмотренного периода — с середины XIII по конец XV века —
Реконструкция представлений о монголо-татарах, предпринятая на материале памятников древнерусской литературы середины XIII–XV века, позволила определить наиболее актуальные для книжности указанного периода
Для авторов середины XIII — первой четверти XIV века было свойственно отношение к татарам как к «
Рубежом в переосмыслении феномена монголо-татарских завоеваний явилась
Причины монголо-татарских нашествий книжники ищут уже не столько в «
Если в произведениях середины XIII — первой четверти XIV века монголо-татары выступают в качестве силы, посланной самим Провидением во исправление и искупление «грехов» Руси, то в памятниках, появившихся после Куликовской битвы, представления об ордынцах существенно меняются. В последних монголо-татары воспринимаются как «
В рамках изменившихся представлений о монголо-татарах формируется новый взгляд на возможности борьбы с «погаными». По сути дела, именно
Меняется и идеал человека. Главным героем все чаще становится не смиренный, кающийся в своих грехах «Иов», а отважный
Приложения
Приложение 1
«Духъ южны» и «осьмый час» в «Сказании о Мамаевом побоище»
(К вопросу о восприятии победы над «погаными» в памятниках «куликовского цикла»)
(Впервые опубликовано: Герменевтика древнерусской литературы
Сб. 9. М., 1998. С. 135–157)
Среди памятников «куликовского цикла» — «Задонщина», краткая и пространная летописные повести о Куликовской битве и «Сказание о Мамаевом побоище» — последнее произведение содержит наиболее подробный рассказ о сражении «на усть Непрядве», причем значительная часть сообщаемых «Сказанием» сведений носит уникальный характер.
В число
В исторической науке прочно утвердилось представление о реальности большинства описываемых в «Сказании» событий. Широкое распространение получило мнение о том, что в основе известия о засадном полке «лежит реальный факт военной тактики московского князя»[629]. Данная точка зрения, к сожалению, не была подкреплена сколько‑нибудь приемлемой аргументацией. Анализ же деталей известия позволяет нам усомниться в справедливости приведенного мнения и предположить наличие в тексте памятника некоторых более глубоких смыслов, скорее всего не связанных напрямую с простым описанием батальных сцен 1380 года. По нашему мнению, существующее недооценивание полисемантичной структуры произведения обедняет наше представление о памятнике, а следовательно, деформирует взгляд на
Вступлению засадного полка в бой предшествовал известный разговор Владимира Андреевича Серпуховского с воеводой Дмитрием Михайловичем Боброком. Суть разговора касалась выбора времени, приемлемого для выхода полка из засады.
На определенном этапе сражения, видя, что «погании же начаша одолевати, христианскыя же полки оскудеша», и «не мога терпети» этого, серпуховской князь призывает воеводу немедленно выступить на помощь основным силам русских. Однако Боброк, ссылаясь на то, что время выступления еще не пришло, а всякий «начинай без времени, вред себе приемлеть» предлагает князю ждать до «времени подобна», поскольку именно тогда, по мнению Дмитрия Михайловича, Божественная благодать снизойдет на русских, поможет им разбить «поганых». Выбранное Боброком время оказывается «счастливым»: выскочивший по призыву воеводы засадный полк наносит решающий удар противнику, что и приводит к окончательной победе.
Исследователи давно обратили внимание на прозорливость воеводы Боброка, отмечая, что ни преждевременный, ни запоздалый удар засадного полка не смог бы переломить ход сражения[630]. Однако из каких критериев исходил Боброк-Волынец, определяя «время подобно» для выступления своего полка из засады? Было предложено несколько версий, объясняющих внутреннюю мотивацию поведения Дмитрия Боброка. Одни исследователи полагали, что вступлению засадного полка в бой первоначально препятствовал сильный встречный ветер, перемены которого якобы так настойчиво ожидал Волынец[631], и солнце, слепящее глаза русских воинов и мешающее им биться с врагом[632]. Другие исследователи считали, что Боброк дожидался изменения не природных факторов, а местоположения татар на поле брани, то есть дожидался времени, когда «поганые» окажутся наименее защищенными перед ударом русского полка. По мнению этих ученых, Боброк сдерживал засадный полк «до момента, когда преследующие бегущих (русских воинов. —
При выдвижении вышеперечисленных версий исследователи исходили из факта реальности описанного в «Сказании» эпизода. Однако художественное произведение, коим является исследуемый нами памятник древнерусской литературы, имеет свою внутреннюю логику, поскольку «всякий истинно творческий текст всегда есть в какой‑то мере свободное и
«Сказание о Мамаевом побоище» дошло до нас в значительном числе списков, подразделяемых на несколько редакций, среди которых наиболее ранними считаются Основная, Летописная, Распространенная и Киприановская (Осн., Летоп., Распр. и Кипр). При восстановлении авторских чтений памятника мы исключаем Кипр., возникшую в недрах Никоновского летописного свода примерно в 1526–1530 годах и последовательно соединявшую известия внелетописного памятника — «Сказания» — с летописной Повестью о Куликовской битве[635]. Позволяющие нам судить о первоначальном виде памятника тексты Осн., Летоп. и Распр., свидетельствуя о том, что Боброк призывал ждать «времени подобного», далее расходятся в изложении слов воеводы. Согласно Летоп. и Распр., Дмитрий Боброк точно определяет срок наступления этого «времени»: «
Осн., если судить по списку ОР РНБ, O. IV.22, выбранному Л. А. Дмитриевым для публикации, чтения «осмого часа ждите» не имеет[637]. Однако, как отметила М. А. Салмина, «ни один из списков основной редакции не дошел до нас в первоначальном виде. Всем спискам присущи те или иные дефекты, полученные в результате переписки, позднейшие вставки. Не представляет исключения и список ГПБ, O. IV.22» (ныне: ОР РНБ, O. IV.22. —
Интересно, что и в Лондонском лицевом списке «Сказания», который, по мнению Л. А. Дмитриева, также относится к Осн. (ближе к вар. У), на л. 40 об. и 44 мы находим подписи к миниатюрам: «Князя Владимира Андреевича полк стоит в лузе, крыяся при дубраве,
Когда же «приспе… час осмый», согласно тексту памятника, «
Тексты «Сказания» не содержат указаний на то, что солнце светило русским воинам в глаза, мешая им дать достойный отпор «поганым» и тем самым помочь гибнущим в этот момент соплеменникам. Исследователи, придерживающиеся данной версии, видимо, опирались на «свидетельство» не источника, а… В. И. Татищева, который действительно полагал, что «русским… тяжко бе, зане
Тексты «Сказания» не позволяют признать обоснованной и версию тех исследователей, которые полагали, что Боброк ожидал, когда не подозревавшие о существовании засадного полка татары, увлекшись атакой, подставят под удар свой фланг (или тыл). Мало того, что «Сказание» не упоминает о такой тактической «небрежности» татарских войск. Точно названное воеводой время выступления — «осмой час» — позволяет считать, что, несмотря на свою опытность, Боброк-полководец все‑таки не мог предугадывать характер и определять время (причем с точностью до часа!) будущих ошибок неприятеля. Также с трудом верится в то, что воевода мог предугадать час, в который переменится ветер.
Вообще, версия исследователей о наличии в начале сражения встречного ветра, якобы мешавшего полку Владимира Серпуховского выступить на помощь основным силам русских, основывается на единственной фразе: «И егда хотяху изыти на враги своя, и
Таким образом, отсутствие в историографии сколько‑нибудь приемлемых, опирающихся на тексты источника объяснений выжидательной тактики Дмитрия Боброка приводит нас к необходимости более подробно исследовать упомянутые в «Сказании» обстоятельства вступления засадного полка в бой.
Нам представляется, что упомянутый в «Сказании» «
Вероятно, появление определения «южный» нельзя объяснять и неосведомленностью средневекового книжника, столетие спустя решившего вновь описать героическую битву на Непрядве. Мы не согласны с B. А. Кучкиным, полагающим, что «здесь очевидно явное незнание некоторых реалий сражения автором «Сказания о Мамаевом побоище»»[653]. Стоит иметь в виду, что автор памятника вполне подробно описывает маршрут движения русских войск на поле Куликово, сносно ориентируется в расположении сторон света (Мамай движется с
Кроме того, необходимо помнить, что слово «духъ» полисемантично, а следовательно, интерпретация фразы «
По всей видимости, употребление прилагательного «южный» было сознательным и намеренным (столь же намеренным, сколь и настойчивое употребление термина «духъ» в ранних редакциях «Сказания», вместо возможного, по крайней мере с позиций составителя Киприановской редакции, термина «ветер») и не является ошибкой, допущенной автором памятника.
Помимо приведенных выше рассуждений общего характера, важным аргументом в пользу подобного заключения является наличие в тексте «Сказания» еще одного упоминания юга в аналогичном, по нашему мнению, контексте. Как оказалось, описание вступления в бой засадного полка не является единственным описанием победы русских войск на Куликовом поле. Незадолго до этого эпизода в текст памятника помещен рассказ о видении некоего Фомы Кацыбея (Кацибеева) — одного из воинов Дмитрия Донского. Стоя на страже, «на высоце месте», упомянутый Фома «видети облакъ от востока велико зело изрядно… аки некия плъки к Западу идущь». Вдруг явились «от
В таком случае даже если употребление определения «южный» относительно «духа» можно отнести на счет неосведомленности автора памятника, то упоминание «полуденной страны» как места, откуда к русским приходит небесное заступничество, к подобным ошибкам отнести вряд ли возможно: очевидно, что детали описания феноменов «мира невидимого» («помощи свыше») никак не могли быть связаны с конкретными сторонами Куликова поля.
Представляется, что употребленное древнерусским книжником прилагательное «южный» относилось не к реальному ветру, дующему с какой‑либо стороны, а к
Давно отмечено, что объективно существующее пространство (равно как и время) воспринимается — переживается и осознается — людьми (социумом в целом и каждым индивидуумом в отдельности) субъективно, причем в разные исторические эпохи — по-разному[659]. Пространство земной жизни в средневековом христианском мировоззрении являлось лишь проекцией «пространства» неземного; существовала некая «пространственная непрерывность», «которая переплетала и соединяла небо и землю» и которой, кстати, соответствовала аналогичная «непрерывность времени»[660]. В этой ситуации средневековый человек «стремился в окружающем его микрокосме воссоздать пространственно-временные структуры, имитирующие макрокосмические отношения», поэтому земля как географическое понятие одновременно воспринималась как место земной жизни и, следовательно, входила в оппозицию «земля-небо». Именно по этой причине, как отмечал Ю. М. Лотман, «земля получает несвойственное современным географическим понятиям религиозно-моральное значение», которое получают также географические понятия вообще, а сама «география выступает как разновидность этического знания»[661]. Те же функции в системе восприятия пространства выполняли и стороны света, которые «с древнейших времен играли важную роль в создании системы координат, позволявшей человеку ориентироваться в окружающем его мире, в физическом и сакральном пространстве»[662].
По мнению А. В. Подосинова, «южная сторона горизонта во многих культурах древности принадлежала к числу сакральных сторон света»[663]. По всей видимости, русская средневековая культура в данном случае исключением не являлась. Восприятие юга как сакрального, богоизбранного места нашло отражение в древнерусском переводе «Истории Иудейской войны» Иосифа Флавия — с XI века известном на Руси и чрезвычайно популярном произведении[664].
Более явно восприятие богоизбранности юга в русском средневековом сознании проявилось в припеве к стихирам, которые исполняли «на первом часе» в т. н. «царские часы» (т. е. накануне Рождества Христова, Богоявления и в Великую пятницу) в русской церкви с давних пор[665]. Название припева — «Бог
Мы полагаем, что упоминание «духа южного» было связано с необходимостью описать сцену не батальную, а
Итак, ни одна из предложенных в науке версий относительно того, что именно побудило Волынца медлить со вступлением в бой, не опирается на текст самого источника. Скорее всего, для автора памятника успех засадного полка не связывался ни с фактором внезапности и ни с тем, что в лице засадного полка в бой был введен воинский резерв[667]. Победу «православному воинству» обеспечило Божие Провидение, в руках которого было и «попустить» «поганым» «грехъ ради нашихъ», и разбить «нечестивых» силою Святого Духа. Именно конца «попущения Божьего» («попущения», равнозначного «гибели христианской») и начала снисхождения «Божьей Благодати» ожидал Дмитрий Боброк в «Сказании о Мамаевом побоище».
Резонен вопрос: почему древнерусский книжник именно в «осмом часу» «заставил» своего героя ожидать Божьего заступничества? Нам представляется, что между «духом южным», «осмым часом» и снисхождением помощи свыше русским полкам существует тесная смысловая связь.
Действительно, в описании разговора Боброка и Владимира Серпуховского мы находим упоминание «
Большинству исследователей проблема хронометрии событий Куликовской битвы представляется решенной. Из четырех известных памятников Куликовского цикла только два — самые поздние (летописная Повесть и «Сказание») — имеют указания на часы, в которые происходили те или иные события сражения на Непрядве. Вслед за М. Н. Тихомировым многие исследователи склонны доверять информации летописной Повести, согласно которой битва продолжалась три часа — «от шестого часа до девятого»[668]. С этой точкой зрения согласен и В. А. Кучкин, который считает, что «сведения о продолжительности Куликовской битвы содержатся в «Летописной Повести»: с 6 по 9, т. е. с 10 ч. 35 мин. до 13 ч. 35 мин.». Но, по справедливому замечанию исследователя, ««Летописная Повесть» не знает, когда в сражение вступил засадный полк. Время его вступления называет «Сказание о Мамаевом побоище»: 8 час (12 ч. 35 мин.)». С другой стороны, полагает В. А. Кучкин, «автор «Сказания» не знал, когда началась и когда закончилась битва». На основе приведенных аргументов исследователь приходит к выводу о «согласованности разных источников относительно хронологии важнейших эпизодов битвы», что, на его взгляд, «позволяет с доверием относиться к содержащимся в них хронологическим указаниям»[669].
По нашему мнению, такой подход не является в достаточной мере обоснованным. Само по себе более раннее (по сравнению со «Сказанием») происхождение летописной Повести еще не служит аргументом в пользу большей достоверности содержащейся в ней хронометрической информации. Наоборот, большая отдаленность памятников от описываемых событий (в случае с летописной Повестью — как минимум, несколько десятилетий, в случае со «Сказанием» — приблизительно 100–120 лет) в одинаковой степени позволяет усомниться в точности хронологических расчетов авторов этих произведений. «Согласованность» же версий обоих памятников представляется нам надуманной.
Во-первых, сам автор «Сказания», по всей видимости, полагал, что знает, когда началась битва:
Во-вторых, оказывается, что автор «Сказания» знал и время окончания боя. Если сравнить находящиеся в обоих памятниках описания того, что происходило на Куликовом поле, то станет ясно, что свои последние хронометрические указания разные авторы отнесли к одному и тому же событию, по-разному лишь «датировав» его.
Действительно, согласно летописной Повести, «въ 9 часъ дни, призре Господь милостивыма очим на… вся христианы… видеше вернии, яко въ 9 часъ бьющеся ангелы помогающе христианом и святыхъ мученикъ полкы…» (интересно, что среди мучеников бьются и «тезоименитные Борис и Глеб»)[673]. В «Сказании», как уже было упомянуто, лишь только «осмый час приспе», появляется «духъ южный», знаменующий снизошедшую на русских Благодать. Она же начинает помогать им в борьбе с «погаными»: «сынове же русскые, силою Святого Духа и помощию святых мученикъ
Таким образом, мы полагаем, что
Появление в столь поздних относительно описываемых в них событий памятниках «точных» хронометрических данных может, на наш взгляд, быть объяснено
Как было указано выше, время, будучи объективной категорией существования человечества в окружающем мире, в разные эпохи воспринималось по-разному[676]. В Средние века существовало особое отношение ко времени[677]: «Средневековье было безразлично ко времени в нашем, историческом его понимании, но оно имело свои специфические формы его переживания и осмысления»[678]. По мнению Жака Лe Гоффа, средневековая хронология «не определялась протяженностью времени, которое делится на равные отрезки и может быть
Средневековый человек «не знал ни унифицированного времени, ни единообразной хронологии»[681]: сутки делились на часы неодинаковой протяженности, а сам отсчет суточного времени мог начинаться с различных моментов: не только с полуночи (как это принято теперь), но и с заката, восхода и даже с полудня. По всей видимости, точность измерения времени, по крайней мере внутри суток, для Средневековья не была столь же актуальной, как в новое время. Несмотря на то что проблема счисления времени в пределах суток в отечественной историографии поднималась лишь эпизодически[682], существует достаточно аргументированное мнение крупнейшего специалиста в области древнерусской хронологии Н. В. Степанова, полагавшего, что на Руси «никакой определенной системы в счете часов не было»[683].
Причины отсутствия в Средние века точности в измерении столь малых промежутков времени, как час, объясняются в первую очередь тем, что в подобной точности не испытывали особой нужды. «Поскольку темп жизни и основных занятий людей зависел от природного ритма, то постоянной потребности знать точно,
Отсутствие интереса к измерению времени в столь малых величинах[685] порождало и отсутствие необходимых для подобных вычислений приборов. В Западной Европе, например, «до XIII‑XIV вв. приборы для измерения времени были редкостью, предметом роскоши»[686]. Та же ситуация, по всей видимости, наблюдалась и на Руси. Так, первое описание механических часов, установленных на одной из башен Московского Кремля, зафиксировано под 1404 годом «Часник» был установлен выходцем из Сербии монахом Лазарем и обошелся казне в 150 рублей[687]. При этом следует отметить, что установка башенных часов на Руси на протяжении всего XV века представляла собой явление крайне редкое и воспринималась как исключительное событие. Как отмечалось в литературе, «можно с уверенностью сказать, что… широкого размаха строительство башенных часов получает лишь в XVI веке»[688].
Правда, помимо механических часов существовали приборы, столь же точно измеряющие время, но основанные на иных, так сказать, технологических принципах функционирования. К сожалению, обнаружить такие приборы, вероятно, существовавшие на Руси, насколько нам известно, не удавалось. Однако необходимо отметить, что «клепсидры» — водяные часы — даже в Западной Европе «оставались редкостью, были скорее игрушкой или предметом роскоши, чем инструментом для измерения времени»[689]. Скорее всего, в климатических условиях европейской части России период применения такого хронометрического прибора ограничивался только теплым временем года, когда температура воздуха не опускалась ниже нулевой отметки. В холодные времена года действие водяных часов, по всей видимости, прекращалось, поскольку вода замерзала, из‑за чего сами часы могли выйти из строя. Что касается «гномонов» — солнечных часов, то они «были пригодны лишь в ясную погоду»[690] и в светлое время суток. На Руси, особенно на северо-востоке, где лишь меньшая часть дней в году была и остается солнечной, а значительная часть года это время «пасмурное», в большинстве случаев солнечные часы также оказывались бездейственными.
Даже само упоминание «часа» как «астрономической единицы времени», давно замеченное в русских средневековых текстах (по наблюдениям Н. Ф. Мурьянова, подобное упоминание содержится уже в «Путятиной Минее»[691], дошедшей в рукописи XI века), не может служить доказательством измерения столь малого для Средневековья отрезка времени. Термин «час», как показал Н. В. Степанов, долгое время на Руси не имел ничего общего с теми «р а в н ы м и (разрядка Н. В. Степанова. —
Согласно гипотезе Н. В. Степанова, «русские не по часам определяли время обеден, вечерень, заутрень, а, наоборот, по обедням, вечерям и заутреням (а также по другим службам суточного круга, добавим мы. —
В представлении Средневековья явления реальной жизни, а также события, описываемые в произведениях литературного творчества, разворачивались как бы «сразу в двух временных планах в плане эмпирических, преходящих событий земного бытия и в плане осуществления Божьего предначертания»[695]. При этом само историческое время (время «преходящих событий». —
Как нам представляется, появление точных почасовых указаний в летописной Повести и «Сказании о Мамаевом побоище» может быть объяснено или привлечением составителями этих памятников каких‑либо более ранних, но не дошедших до нас (при этом обязательно разных, поскольку почасовые датировки обоих памятников существенно отличаются) источников, или сознательным, творческим приемом авторов летописной Повести и «Сказания», стремившихся обозначить наиболее важные, с их точек зрения, события битвы именно таким образом — «хронометрировав» их.
Возможность пользования составителями летописной Повести и «Сказания» двумя (!) не дошедшими до нас источниками, содержащими разные хронометрические версии одних и тех же событий, представляется нам маловероятной. Если какие‑либо ранние хронометрические свидетельства о событиях Куликовской битвы и существовали, то почему ими не воспользовались авторы «Задонщины» или краткой летописной Повести? Трудно предположить, что составители этих рассказов о Куликовской битве могли не знать о существовании хотя бы одного из двух гипотетических памятников, коль скоро с ними смогли познакомиться авторы более поздних источников — летописной Повести и «Сказания». Трудно также предположить, что составители «Задонщины» и краткого летописного рассказа сознательно и последовательно обходили упоминания столь точных хронометрических данных, которые только бы добавили живости в их повествования.
Вероятнее предположить, что отмеченные хронометрические указания и в летописной Повести, и в «Сказании» явились плодом творчества самих сочинителей этих памятников. Подобная точка зрения представляется тем более резонной, что, по всей видимости, хронометрические измерения во время битвы вообще не производились — ни при помощи часов (водяных ли, солнечных ли, а уж тем более — механических или песочных), ни при помощи колокольного звона. (Поскольку Куликово поле находилось, согласно представлениям того времени, за пределами «Русской земли», а следовательно, и православного мира, возможность существования вблизи места сражения каких‑либо православных храмов, имеющих к тому же и звонницы, приходится исключить.) Хронометрические версии событий сентября 1380 года, скорее всего, появились много позже, когда потребовалось описать произошедшее на Куликовом поле, причем описать
Исходя из вышеизложенного, представляется, что упоминание «осмого часа» как момента времени, когда «имать быти благодать Божия», как момента, когда «сила Святого Духа» начинает помогать русским полкам, не отражает реальный 8-й час дня (по древнерусской системе счисления часов), а имеет символическое значение. Средневековью были известны «добрые» и «злые» дни[700], были известны также и «добрые», и «злые» часы[701]. Возможно, автор «Сказания» имел основания полагать, что «осмой час» в субботу 8 (!) сентября 6888 (целых три восьмерки) года непременно должен был быть «счастливым», отмеченным Божественной благодатью и поэтому
Анализ числовой символики исследуемого нами «осмого часа» укрепляет подобное предположение. Дело в том что «идеи о числах как теологических символах, отражающих сущность высшей непознаваемой истины, постоянно питали средневековую мысль, воплощаясь в той или иной форме»[702]. Причем «функции последних (чисел. —
В православии число 8 с древнейших времен символизировало
Символическое значение числа 8 было хорошо известно в средневековой Руси: наступление восьмой тысячи лет от Сотворения Мира воспринималось как начало «восьмого дня», которому должен был предшествовать Страшный суд. Именно подобное восприятие времени и определило высочайшую напряженность ожидания 7000 года от Сотворения Мира (1492 от Рождества Христова), вслед за которым православные христиане ожидали «окончания времен»[707]. Широкое распространение символика «восьмерки», по всей видимости, получила и в иконографии — знаменитый восьмиугольник, в который как бы вписывалась фигура Христа («Спас в силах»), олицетворял собой эсхатологическую Вечность[708]. По наблюдениям Д. С. Лихачева, восьмиугольная форма крещальной купели также имела символический смысл: погружаемый в купель новообращенный христианин тем самым приобщался к «жизни вечной», к Спасению[709].
В этой связи упоминание «осмого часа» как времени, несущего на себе черты начала «вечной жизни», возможно, имело особую символическую значимость еще и потому, что сами описываемые в памятнике события происходили в знаменательный для христианина день —
Таким образом, упомянутый «осмой час», по всей видимости, отражал своеобразное «художественное время» памятника, автор которого с позиций провиденциализма воспринял и описал победу русских на Куликовом поле. В контексте наступления спасительного для всего человеческого рода праздника Рождества Богородицы использование числовой символики «осмаго часа» (ассоциация с Вечностью), вероятнее всего, было вызвано стремлением автора произведения усилить и уточнить и без того присутствующую в «Сказании» художественную интонацию, посвященную теме избавления православных христиан от «казней Господних» в лице «поганых» татар[713].
Итак, объяснение действиям воеводы, ожидающего наступления «осьмого часа», появляется, как только мы представим, что перед нами разворачиваются помыслы и поступки
Приложение 2
Неожиданные штрихи к портрету Дмитрия Донского
(Бегство великого князя из Москвы в оценке древнерусского книжника)
(Впервые опубликовано: Древняя Русь. Вопросы медиевистики. 2000. № 2. С. 15–27)
Поступок Дмитрия Донского, покинувшего столицу перед лицом нашествия Тохтамыша на Москву, неоднократно привлекал внимание исследователей Древней Руси. Действительно, «пораженческое» поведение великого князя, за два года перед этим разбившего полчища «поганого» Мамая «на усть Непрядве», явно не вписывалось в рамки традиционного образа героя Куликовской битвы. Видимо, поэтому исследователи прежде всего стремились дать объяснение столь необычным действиям Дмитрия Ивановича.
Чаще других приводится мнение, согласно которому «давшаяся тяжелой ценой и стоившая огромных потерь победа на Куликовом поле несколько ослабила русские военные силы». В этой связи ряд исследователей полагает, что «Дмитрий Иванович выехал из столицы для сбора ратных сил»[715]. Однако указанная точка зрения, хотя и стала традиционной, не является единственной.
В науке существует иная трактовка событий, наиболее полно представленная в работе М. А. Салминой, специально посвященной «Повести о нашествии Тохтамыша». По мнению исследовательницы, Дмитрий покинул Москву из‑за «неединачества» и «неимоверства», возникших среди русских князей. «Именно из‑за того, что князья «не хотяху пособляти друг другу и не изволиша помогати брат брату», великому князю Дмитрию, который с самого начала «хотя ити противу татар», пришлось оставить Москву»[716]. Л. В. Черепнин в исследовании, посвященном процессу образования Русского централизованного государства, высказал мнение, согласно которому «одной из причин (а может быть, главной причиной), побудивших Дмитрия Донского покинуть Москву», являлось якобы назревавшее «антифеодальное восстание» горожан[717].
Наконец, авторы самой поздней по времени появления трактовки действий Дмитрия в 1382 году, обращая внимание на неоднократные указания источников на
Памятники, повествующие о событиях 1382 года, сохранились в двух версиях. Первая — краткая и самая ранняя, как показала М. А. Салмина, восходит к уже упоминавшемуся «Своду 1408 года» (Тр.) и читается в Сим. и Рог.[720] Рассказ Тр. достаточно лаконичен. В своих оценках поступка Дмитрия Ивановича летописец вполне лоялен. Автор версии Тр., по сути, ограничился указаниями на то, что Дмитрий, «слышавъ, что самъ царь идеть на него съ всею силою своею, не ста на бои противу его, ни подня рукы противу царя, но поеха въ свои градъ на Кострому» и что Тохтамыш, «слышавъ, что князь великий на Костроме, а князь Володимеръ у Волока,
Вторая версия событий, связанных с «взятием» Москвы, изложена в исследуемой нами летописной «Повести о нашествии Тохтамыша» («О пленении и о прихождении Тахтамыша царя и о Московьскомъ взятьи»), которая содержится в HIV, CI, а также Новгородской Карамзинской (сохранилась в единственном списке ОР РНБ, F. IV.603;
Рассказ Повести отличает, как нам представляется, более жесткая, нежели та, что дана в летописной статье Тр., оценка действий Дмитрия Донского. В 1382 году, по всей видимости, действительно имело место
Взяв за основу рассказ своего предшественника — автора летописной статьи 6890 года в «Своде 1408 года», составитель Повести дал более подробное описание событий. Распространение рассказа осуществлялось им не только путем развития уже существующих образов и описаний, но и за счет внесения в текст ранее неизвестной информации, зачастую имеющей оценочный в отношении Дмитрия Донского характер. Попытаемся проанализировать подобного рода информацию и выявить ее оценочный смысл.
Рассказы обоих источников о начале нашествия и о движении Тохтамыша к Москве в принципе мало чем отличаются: и та, и другая версии повествуют о приказе хана грабить русских гостей «в Болгарах», о походе Тохтамыша «на великого князя Дмитрия Ивановича и на всю землю Русскую», об измене нижегородских князей (в том числе тестя (!) Дмитрия Донского — Дмитрия Константиновича Суздальского), а также рязанского князя Олега[729].
Расхождения (и при этом, как нам представляется, существенные!) в оценке событий появляются там, где рассказ так или иначе касается поведения великого князя. На фоне прежнего единодушия обоих книжников такой переход представляется неслучайным. Действительно, если ранний рассказ относительно поступка Дмитрия, по сути, ограничивается уже приведенной нами фразой о том, что великий князь не встал «на бой противу самого царя» и уехал в Кострому, то Повесть дает более подробную и во многом отличную от предыдущей версию развития событий.
Согласно Повести, «слышав же великий князь… како идет на него самъ царь…, нача сбирати воя и съвокупляти полки своа и выеха из града Москвы,
Вслед за упоминанием об отъезде великого князя из стольного града автор летописной статьи Тр. переходит к рассказу о приходе Тохтамыша к Москве и обороне столицы под руководством литовского князя Остея. В отличие от составителя ранней версии автор Повести и тут распространяет рассказ предшественника — на этот раз он добавляет подробное описание ситуации в столице после бегства Дмитрия Донского: «…во граде Москве бысть мятня многа и мятежъ великъ зело, — пишет он, — беху людие смушени,
Автора Повести не удовлетворил также лаконичный рассказ летописной статьи Тр. о действиях князя Остея в осажденной столице: книжник распространил известие, показав, как ему представлялось, истинную роль литовского князя в происходивших в Москве событиях. Если в статье Тр. говорилось лишь о том, что Остей «в граде Москве затворился… съ множествомъ народа…», то Повесть рисует полную драматизма картину бедствий москвичей в отсутствие великого князя («граду же единаче в мятежи смоущающеся, аки морю мутящюся в бури велице, и
(Для того чтобы представить, насколько поведение Дмитрия Ивановича не соответствовало принятым в православном мире образцам, достаточно сопоставить действия великого князя московского с действиями «цесаря» — византийского императора Константина в «Повести о взятии Царьграда турками в 1453 году», приписываемой перу Нестора-Искандера. Оснований для подобного сопоставления более чем достаточно: оба персонажа имеют одинаковый статус — они «пастыри» для своих подданных; оба они действуют в аналогичной ситуации — перед лицом нашествия «поганых», при этом и тот, и другой имеют возможность избежать гибели, покинуть город. Но если Дмитрий Иванович покидает Москву и бежит в Кострому, то «цесарь» Константин, не поддаваясь на многочисленные уговоры приближенных, принимает решение остаться в осажденном городе («да умру зде с вами» — рефреном звучит его ответ) и до конца разделяет судьбу своей «паствы» — погибает от рук «иноплеменных». И во время осады Константин ведет себя должным образом, именно так подобает вести себя пастырю: император «
В еще большей степени отношение автора «Повести о нашествии Тохтамыша» к отъезду великого князя проявилось в финальных фразах описания «московского разорения». Как и его предшественник, только еще более подробно, автор Повести рассказал о тех несчастьях, которые обрушились на Москву. По его мнению, «быша Москва градъ великъ, градъ чюденъ, градъ многочеловеченъ, в нем же множество людий, в нем же множество господьства, в нем же множество всякого узорочья… Въ единомъ (же) часе, — сокрушался книжник, — изменися видение его (града. —
«Сице же бысть конець Московьскому пленению, — заключает автор Повести рассказ о постигшем Москву несчастье. — Не токмо же едина Москва взята бысть тогда, но и прочии грады и страны пленени быша», — добавляет он. «
Интересно, что приведенный отрывок в полном виде читается только в списках HIV и в НК. CI текст от слов «кто насъ братье, о семъ не устрашится…» и до фразы «…побегнеть васъ отъ пяти сто, а отъ ста тысяща» не содержит. Однако помимо текста Повести приведенный пассаж в части, отсутствующей в CI, читается (причем дословно) в НПЛ младшего извода (далее НПЛ мл.), текст которой содержит лишь краткое сообщение о нашествии Тохтамыша. Кстати, в той же НПЛ поступок Дмитрия охарактеризован достаточно четко: говорится о том, что князь именно «
Скорее всего, процитированный отрывок восходит к летописанию Великого Новгорода. И, судя по всему, именно текст, дошедший до нас в составе HIV‑HK, является первоначальным текстом Повести. Составитель же общерусской — московской по своему происхождению — CI летописи, активно пользовавшийся материалами новгородского летописания, видимо, не рискнул оставить этот фрагмент в редактируемом им тексте[741]. Новейший исследователь новгородского летописания А. Г. Бобров полагает, что именно «редакторским сокращением следует объяснить и отсутствие в CI читавшихся в протографе CI‑HK нескольких крупных фрагментов из Повести», в том числе и цитированного отрывка[742]. Причина ясна: слишком уж негативным получался образ великого князя, «не послушавшего Господа» и поэтому вынужденного спасаться бегством и бросать на произвол судьбы врученное ему Всевышним «духовное стадо».
При анализе приведенной цитаты обращает на себя внимание не только тот факт, что в указанном отрывке автор Повести вновь возвратился к теме отъезда Дмитрия в Кострому — теме, уже однажды им затронутой в начале текста. Не менее, а может, и более важно то, что при этом автор произведения снабдил повторную констатацию ссылкой на «слово Господне». В цитированном отрывке автор Повести перефразировал одну из глав книги Левит (26: 8; 14: 16–17), в которой Господь, обращаясь через Моисея к «сынам Израилевым», говорит: «Если вы будете поступать по уставам Моим…
Однако в данном отрывке отъезд великого князя представлен не просто как поступок, недостойный «князя-пастыря», но и как поступок, вызванный наказанием Господа за «непослушание» Дмитрия. В этом смысле наиболее точно и лаконично общий пафос осуждения поступка Дмитрия передала НПЛ: создается впечатление, что составитель летописной статьи НПЛ, кратко пересказывавший выбранные им из общерусских и новгородских летописей самые важные, по его мнению, известия, посвятил свой рассказ только теме недостойного бегства великого князя.
Мы имеем еще одно свидетельство того, что бегство из города перед лицом внешней опасности в сознании людей XV века ассоциировалось именно с приведенной цитатой из Священного Писания. Так, в описании событий 1480 года, когда на Русь приходил ордынский хан Ахмат, упоминается супруга великого князя Ивана Васильевича — София Палеолог, которая в самый опасный для Москвы момент отправилась на Белоозеро вместе с великокняжеской казной. Рассказав о победном для Руси результате «стояния на Угре», автор CI указал: «Тое же зимы прииде великая княгиня Софья
По всей видимости, тема отъезда великого князя перед лицом нашествия татар (вообще врагов) была достаточно актуальной для Руси, по крайней мере начиная с XV века. Достаточно вспомнить, что именно бегством (причем в ту же Кострому!) спасался сын Дмитрия Донского Василий Дмитриевич во время нашествия Едигея в 1408 году; бегством на Белоозеро спасалась от нашествия Ахмата великая княгиня Софья Палеолог; в 1571 году бегством спасался и царь Иван Грозный, оставив столицу на разграбление Девлет-Гирею, и т. д.
Однако, судя по всему, особой общественной остроты в глазах как современников, так и потомков проблема поведения великого князя в ситуации приближающихся врагов достигает все‑таки в момент нашествия на Русь хана Большой Орды Ахмата в 1480 году. Именно этой теме и было посвящено знаменитое «Послание на Угру» ростовского архиепископа Вассиана Рыло. Данное произведение можно рассматривать именно как отклик ростовского владыки на слухи о возможном отказе Ивана III от борьбы с татарами. Но одновременно в «Послании на Угру» Вассиана Рыло в наиболее законченной форме отразились представления великокняжеского духовника (и, можно полагать, значительной части тогдашнего общества) об эталоне поведения великого князя перед лицом вражеского (татарского) нашествия на Русь.
Как показали исследователи, в 1480 году в ближайшем окружении великого князя достаточно активно обсуждался вопрос о целесообразности борьбы с надвигающимся на Москву ханом. В связи с этим ряд лиц призывал Ивана III уехать из столицы: по словам древнерусского книжника, эти люди «не думаючи противъ татаръ… стояти, и биться, думаючи
Прежде всего, немаловажно отметить, что архиепископ Вассиан обращался к великому князю «
В своем Послании Ивану III Вассиан Рыло рассматривал ряд тем, важных для понимания того, какими были идеалы поведения православного князя в сознании людей XV века. В ряду этих тем наиболее важными, как нам представляется, являются идеи Вассиана о необходимости пастырского служения великого князя и о моральном праве последнего открыто противостоять «самому царю» — ордынскому хану-чингисиду.
«Токмо мужайся и крепися, о духовный сыну, — призывает великого князя Вассиан, — яко же добрый воинъ Христов, по евангельскому великому Господню Словеси: «Ты еси
Как видим, Вассиан Рыло прибегает к авторитету тех же текстов, что и автор «Повести о нашествии Тохтамыша» (последний, правда, в несколько завуалированной форме): оба книжника сравнивают князя с духовным пастырем, главная обязанность которого, по мысли Вассиана, защитить «духовных овец» от «волка» — врага. Неисполнение данной обязанности, по мнению владыки, равносильно самым тяжким грехам христианина и приносит тяжкие беды «пастве». Именно поэтому Вассиан гневно осуждает тех «ближних» великого князя, кто пытается «соблазнить» Ивана III покинуть врученную ему Богом паству. Эти люди, пишет Вассиан, призывают князя, «
В Послании Вассиан Рыло формулирует свои представления о праве великого князя московского «поднять руку противу самого царя». Как видно из летописных рассказов о нашествии Тохтамыша (и краткого в Тр., и пространного в Повести), психологический «комплекс царя» во многом сковывал действия великого князя в борьбе против своего сюзерена — ордынского хана («царя»). По всей видимости, та же психологическая установка на невозможность (по моральным и иным соображениям) противостояния «самому царю» довлела и над Иваном III.
Недаром Вассиан Рыло специально останавливался на этой теме, уговаривая Ивана Васильевича выступить против Ахмата: «Аще ли же еще любопришися и глаголеши, яко:
Таким образом, Вассиан обращает внимание великого князя на то, что борьба с ордынским «царем» не только не будет являться нарушением норм морали, а, наоборот, окажется богоугодным делом, поскольку, как полагал архиепископ, во-первых, «царство» «поганых» самозваное, во-вторых, статус «христианского царя Русских стран» на порядок выше статуса «безбожного» царя — «богоборца» (и, значит, первый не должен воспринимать себя вассалом по отношению к другому), а в-третьих, в плане эсхатологического спасения борьба с разрушителями «всего христианства и святых церквей» сама по себе является поступком, искупающим грех клятвопреступления. Тем самым Вассиан Рыло, освобождая своего духовного сына от страха перед возможным грехом, сформулировал основные аргументы в пользу борьбы «противу» ордынских ханов, воспринимаемых до этого на Руси высшей, Богом данной властью.
Следует учитывать, что Послание Вассиана Рыло и «Повесть о нашествии Тохтамыша» — памятники достаточно близких исторических эпох. Если во времена Дмитрия Донского (по крайней мере, насколько мы можем судить по свидетельствам Тр., Сим. и Рог.) отношение к ордынскому «царю» не выходило за рамки вассальной покорности перед Богом поставленной властью хана, то во второй половине следующего века
Однако помимо формулирования общих представлений о прерогативах и обязанностях великого князя в условиях нашествия Вассиан прибегает и к историческим аналогиям. В качестве главного примера для Ивана III он избирает… Дмитрия Донского. При первом рассмотрении кажется невероятным, что, убеждая великого князя до конца выполнить свой долг «пастыря», Вассиан находит черты, достойные для подражания, в историческом деятеле, поступившем противоположным образом — бросившем «духовное стадо».
Позволим себе высказать догадку по поводу появления столь парадоксальной аналогии. Ситуация 1480 года действительно настолько напоминала события 1382 года, что помимо Вассиана (только уже с противоположных позиций) на «опыт» Дмитрия Ивановича ссылались и оппоненты ростовского архиепископа, убеждавшие Ивана Васильевича покинуть Москву. Как указал В. П. Гребенюк, «бояре, отговаривая великого князя от битвы с Ахматом, ссылались на события 1382 года, когда «князь велики Дмитрей Иванович бежал на Кострому, а не бился с царем…»»[749] В этой связи вполне возможно, что упоминание Вассианом Дмитрия Донского носило в чем‑то полемический характер. Архиепископ, вероятно, опасался того, что рассказ о малодушном поступке великокняжеского прадеда, к чьему авторитету апеллировали сторонники «пораженческой» тактики, сможет убедить Ивана III покинуть Москву. В этих условиях у Вассиана оставался единственный способ нейтрализовать аргументы своих противников: он сам обратился к образу Дмитрия Ивановича, но вспомнил при этом не трагический для Руси 1382, а победный 1380 год.
О Дмитрии Вассиан рассказывает в панегирическом стиле как о человеке, «како не токмо до крове, но и до смерти» хотел «страдати за веру и за святыя церкви, и за врученное ему от Бога словесное стадо Христовых овець, яко истинный пастырь, подобяся преже бывшим мученикам»[750]. Полемический характер указанного сюжета Послания заметен в тексте произведения. Дело в том, что Вассиан, описывая победу Дмитрия над Мамаем, упоминает о том, как «всемилостивый Богъ дерзости его (Дмитрия. —
Оценки поведения Дмитрия Донского, данные автором «Повести о нашествии Тохтамыша», представляются резко негативными по отношению к великому князю московскому, особенно в контексте пафоса Послания архиепископа Вассиана. Автор Повести — книжник XV века, видимо, исходя из современных ему представлений о должном поведении главы христианского государства, осуждающе отнесся к поступку человека XIV века — великого князя Дмитрия Ивановича. Герой Куликовской битвы в глазах автора Повести предстает как правитель, в силу греховности и малодушия оставивший свою столицу, свою «паству», «святые церкви» и все «христианство» на разорение «поганым»[752]. Перед лицом нашествия ордынского хана, полагает книжник XV века, поступки Дмитрия Ивановича оказываются далекими от идеалов поведения православного князя-воина, который скорее предпочел бы земную смерть от «руки поганых» и после — жизнь «вечную», чем жизнь земную, преходящую, полученную благодаря нарушению своих обязанностей «пред Богом и пред людьми»[753].
Как видим, личность и дела Дмитрия Донского получали неоднозначные оценки со стороны его современников и ближайших потомков. Возможно, правильнее будет говорить о нескольких ипостасях восприятия фигуры великого князя. С одной стороны, Дмитрий Иванович воспринимался как защитник Русской земли и православной веры, благочестивый и праведный князь. С другой стороны, он предстает как человек, поступки которого и через десятилетия после его смерти продолжали восприниматься как образчики недостойного, не должного поведения. Судя по всему, именно альтернативные образы Дмитрия Донского пытались запечатлеть составители летописей, помещая под 6890 годом «Повесть о нашествии Тохтамыша», где в скрытой форме осуждалось поведение князя, а вслед за этим — настоящий панегирик князю — «Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя Рускаго».
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ
Александр, игумен Отроча монастыря в Твери 112, 120
Александр Великий, царь македонский 23, 106
Александр Ярославич (Невский), в. кн. владимирский 49, 133
Андрей Дмитриевич, кн. можайский и верейский 203
Андрей Первозванный, апостол 69
Арциховский А. В. 193
Ахмат, хан Большой Орды 164, 166–173, 210, 211, 213-215
Батый, хан Золотой Орды 11, 12, 24, 41, 42, 44–55, 57, 61, 64, 66, 68, 72, 75–82, 84, 85, 90, 103, 104, 106, 108–110, 138, 143, 145, 146, 155, 173
Борис Владимирович, кн. ростовский, св. 147, 186, 187, 191
Борис Василькович, кн. ростовский 103
Василий, кн. козельский 79
Василий I Дмитриевич, в. кн. московский 211
Василий II Васильевич, в. кн. московский 204
Василий Великий, архиепископ Кесарии Каппадокийской, св. 96, 158
Василий Новый, преп. 66
Василько Константинович, кн. ростовский 21, 23–25, 34, 35, 38–40, 50, 69, 74
Вассиан Рыло, архиепископ ростовский 9, 153, 163–173, 211-216
Владимир Андреевич (Храбрый), кн. серпуховской 149, 158, 159, 179–189, 203, 208
Владимир Святославич, в. кн. киевский, св. равноап. 57, 114
Владимир Юрьевич, кн., сын Юрия Всеволодовича, в. кн. владимирского 71
Всеволод Юрьевич, кн., сын Юрия Всеволодовича, в. кн. владимирского 47, 61, 62, 69, 71, 72, 74, 79
Герасим, епископ коломенский 208
Геронтий, митрополит московский 169
Гизель, Иннокентий (Innozenz Giesel), архимандрит Киево-Печерской лавры, историк 130
Глеб Василькович, кн. белозерский 103
Глеб Владимирович, кн. муромский, св. 147, 186, 187, 191
Голиаф, филистимлянский воин (библ.) 156
Гонорий Августодунский (Honorius Augustodunensis), церковный писатель 193
Григорий, епископ Нисский, св. 198
Григорий Богослов (Назианзин), архиепископ Константинопольский, св. 96
Давид, царь (библ.) 93, 96
Даниил Романович, кн. волынский и галицкий 25, 26, 43, 55, 75, 81
Девлет-Гирей, крымский хан 211
Джанибек, хан Золотой Орды 145
Димитрий, киевский тясяцкий 81
Дионисий, епископ нижегородский 53
Дмитрий Иванович (Донской), в. кн. московский и владимирский 13, 125, 132, 133, 137, 139, 141–162, 168, 201-216
Дмитрий Константинович, в. кн. нижегородский и суздальский 55, 205
Дмитрий Михайлович Боброк (Волынец), кн., воевода 158, 159, 179–189, 197, 199
Дмитрий Юрьевич Шемяка, кн. галицкий 204
Евпатий Коловрат, рязанский боярин 12
Едигей, темник 164, 211
Елдега, ордынский военачальник 109, 110
Епифаний Премудрый, иеромонах Троице-Сергиева монастыря, агиограф 198
Ефрем Сирин, преп. 81, 96, 107
Иафет, сын Ноя (библ.) 136
Иван III Васильевич, в. кн. московский 165–173, 210-215
Иван IV Васильевич (Грозный), царь, в. кн. московский 211
Игорь, кн. киевский 65, 67
Игорь Святославич, кн. новгород-северский 135, 140
Иннокентий IV, папа римский (в миру — Синибальдо Фиески, граф Лаваньи) 91
Иоанн Златоуст, архиепископ Константинопольский, св. 96
Иов, библ. 73, 85, 176
Иосиф Флавий (Josephus Flavius), древнееврейский историк 188
Иуда Искариот (библ.) 60, 149
Кавгадый, ордынский военачальник 115, 116, 118-121
Киприан, митр. московский и всея Руси, св. 153, 205
Кирик Новгородец, диакон Антониева монастыря в Новгороде 193
Кирилл, митр. киевский и всея Руси 49, 51, 59, 60
Константин XI Палеолог (Драгаш), византийский император 207
Константин Всеволодович, кн. ростовский, в. кн. владимирский 21, 50, 51
Константин Михайлович, кн. дорогобужский, в. кн. тверской 120
Лаврентий, монах 51-53
Лазарь, сербский монах 193
Мамай, темник 125, 135–137, 139, 141–164, 168, 201, 202, 215
Мария Михайловна, кн. ростовская, дочь Михаила Всеволодовича, кн. черниговского 50
Матвей Парижский (Matheus Parisiensis), английский хронист, монах монастыря Сент-Олбанс 91
Мефодий, епископ Патарский, св. 23, 27–29, 36, 43, 44, 56–60, 65, 96–98, 106, 135
Митрофан, епископ владимирский и суздальский 61, 62, 71, 77, 79, 80
Митрофан, епископ коломенский и каширский 133
Михаил Бренк, воевода 153, 207
Михаил Всеволодович, кн. черниговский, св. 50, 102–111, 113, 122
Михаил Ярославич, кн. тверской, в. кн. владимирский, св. 54, 102, 108, 111–120, 154
Моисей, пророк (библ.) 150
Мстислав Ярославич (Немой), кн. Галицкий и дорогобужский 30, 31
Мстислав Романович (Старый), в. кн. киевский 37, 106
Мстислав Мстиславович (Удатный), кн. торопецкий и галицкий 37
Мстислав Глебович, кн. черниговский 78
Мстислав Юрьевич, кн., сын Юрия Всеволодовича, в. кн. владимирского 47, 69, 71, 72, 74
Мунехин Мисюрь, Михаил Григорьевич, московский дьяк 197
Навуходоносор, царь Вавилонии 118
Нестор-Искандер, предполагаемый автор Повести о взятии Царьграда турками в 1453 г. 207
Олег Иванович, кн. рязанский 148, 149, 152, 153, 155
Ольгерд (Algirdas), в. кн. литовский 131
Ослябя Андрей, инок Троице-Сергиевского монастыря 132
Остей, кн. литовский, воевода 206, 207
Пахомий Логофет (Серб), др. рус. книжник 105
Пересвет Александр, инок Троице-Сергиевского монастыря 12, 132, 139, 156
Пересветов Иван, писатель, публицист 132
Петр, апостол 154
Петр Ослядюкович, воевода 71, 72, 74
Роман Ингваревич, кн. рязанский и коломенский 60, 61
Рублев Андрей, иконописец, преп. 198
Святополк Окаянный, кн. туровский 149
Серапион, епископ владимирский 42, 51, 59, 80, 82, 86-100, 146, 147
Сергий Радонежский, преп. 12, 133, 158, 197
Сим, сын Ноя (библ.) 136, 137, 140
Софья (Зоя) Палеолог, в. кн. московская 169, 210, 211
Тит Флавий Веспасиан, (Titus Flavius Vespasianus), римский император 93, 117
Тохтамыш, хан Золотой Орды 143, 144, 164, 201-216
Узбек, хан Золотой Орды 117-120
Феодор, черниговский боярин 102–105, 107–109, 112
Филипп Нянка, московский воевода 69
Филофей, монах Елеазарова монастыря во Пскове 197
Фока (Каппадокиец), византийский император 117
Фома Сплитский, (Foma Splitskij), архидьякон, хронист 92
Фома Кацыбей (Кацыбеев), разбойник 186, 187
Чингисхан, в. хан Монгольской империи 9
Юрий Всеволодович, в. кн. владимирский 38, 40, 50, 61, 62, 69, 71, 73, 74, 79, 160
Юрий Данилович, в. кн. владимирский, кн. московский 118, 119, 121
Ягайло (Jogaila), в. кн. литовский, король Речи Посполитой 130, 131, 148, 149
Ярослав Всеволодович, в. кн. владимирский, в. кн. киевский, кн. переяславский 74, 50, 54
БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК ИСТОЧНИКОВ И ЛИТЕРАТУРЫ
Основные источники:
1. Грамоты Великого Новгорода и Пскова. М.; Л., 1949.
2. Задонщина // «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла. К вопросу о времени написания «Слова». М.; Л., 1966. С. 535–556.
3. Ипатьевская летопись // ПСРЛ. Т. 2. М., 1962.
4. Лаврентьевская летопись // ПСРЛ. Т. 1. Вып. 1–3. Изд. 2-е. Л., 1926–1928.
5. Новгородская I летопись // Новгородская первая летопись старшего и младшего изводов. М.; Л., 1950.
6. Новгородская IV летопись // ПСРЛ. Т. 4. Ч. 1. Вып. 1–2. Пг.; Л., 1915–1925.
7. Новгородская IV летопись по списку Дубровского // ПСРЛ. Т. 4. Ч. 1. Вып. 2. Л., 1925.
8. Новгородская Карамзинская летопись // ПСРЛ. Т. 42. СПб., 2002.
9. Повесть временных лет // Повесть временных лет. Под ред. B.П. Адриановой-Перетц. Изд. 2-е, испр. и доп. СПб., 1996.
10. Повесть о нашествии Тохтамыша (по Новгородской Карамзинской летописи) // ПЛДР. XIV — середина XV века. М., 1981. С. 190–207.
11. Повесть о Михаиле Тверском // Охотникова В. И. Пространная редакция Повести о Михаиле Тверском // Древнерусская книжность: по материалам Пушкинского Дома. Л., 1985. С. 16–27.
12. Повесть о Михаиле Черниговском // Серебрянский Н. И. Древнерусские княжеские жития. М., 1915. С. 48–86 (второй пагинации).
13. Послание на Угру Вассиана Рыло // ПЛДР. Вторая половина XV века. М., 1982. С. 522–537.
14. Поучения Серапиона Владимирского // ПЛДР. XIII век. М., 1981. C.440–455.
15. Правило Кюрила Митрополита Русского // Русские достопамятности, издаваемые ОИДР. Ч. 1. М., 1815.
16. Рогожский летописец // ПСРЛ. Т. 15. Вып. 1. Пг., 1922.
17. Симеоновская летопись // ПСРЛ. Т. 18. СПб., 1913.
18. Слово о полку Игореве // ПЛДР. XII век. М., 1980. С. 372–387.
19. Смоленские грамоты XIII‑XIV вв. М., 1963.
20. Сказание о Мамаевом побоище (по опубликованным спискам):
БАН.37.7.30 (II Остермановский том Лицевого летописного свода) // Повесть о Куликовской битве. Текст и миниатюры Лицевого летописного свода XVI века. Л., 1984.
БАН.32.14.8 // Сказания и повести о Куликовской битве. М., Л., 1982. С. 49–72.
ГИМ. собр. Забелина. № 261 // Повести о Куликовской битве М., 1959. С. 163–206.
ГИМ. собр. Уварова № 999а // Сказание о Мамаевом побоище. Лицевая рукопись из собрания ГИМ. М., 1980.
ГИМ. собр. Уварова № 1435 // Сказание о Мамаевом побоище. Историко-литературоведческий очерк. Кн. 1, М., 1980.
РНБ F. IV.228 // Сказания и повести о Куликовской битве. М., Л., 1982. С. 103–130.
РНБ О. IV.22 // Сказания и повести о Куликовской битве. М., Л., 1982. С. 25–48.
РНБ Q. XVII.223 // Сказания и повести о Куликовской битве. М., Л., 1982. С. 73–102.
РНБ. собр. Погодина № 1595 // Русские повести XV‑XVI вв. Сост. М. О. Скриппиль. М.; Л., 1958. С. 16–38.
СПб филиал ИРИ РАН № 251 // ПСРЛ. Т. 26. М.; Л., 1959. С. 125–145.
Cotton MS, Vitellius F.x. (Лондонский список Вологодско-Пермской рукописи) // ПСРЛ. Т. 26. М.; Л., 1959. С. 328–341.
Соборное послание Российского духовенства великому князю Иоанну Васильевичу на Угру // Акты исторические, собранные и изданные Археографической комиссией. Т. 1. (1334–1598 гг.). СПб., 1841. С. 137–138.
Софийская I летопись // ПСРЛ. Т. 6. СПб., 1853.
Софийская I летопись по списку И. Н. Царского // ПСРЛ. Т. 39. М., 1994.
Троицкая летопись // Приселков М. Д. Троицкая летопись. Реконструкция текста. М.; Л., 1950.
Литература:
1. Аверинцев С. С. Поэтика ранневизантийской литературы. М., 1977.
2. Адрианова-Перетц В. П. Задонщина. (Опыт реконструкции авторского текста) // ТОДРЛ. Т. 6. М.; Л., 1948.
3. Адрианова-Перетц В. П. К вопросу о круге чтения древнерусского писателя // ТОДРЛ. Т. 28. М.; Л., 1974.
4. Адрианова-Перетц В. П. Очерки поэтического стиля Древней Руси. М.;Л., 1947.
5. Азбелев С. Н. Об устных источниках летописных текстов (на материале Куликовского цикла) // Летописи и хроники: Сб. статей. 1976, М., 1976. С. 78–101; Летописи и хроники: Сб. статей. 1980. М., 1981.
6. Азбелев С. Н. Повесть о Куликовской битве в Новгородской Летописи Дубровского // Летописи и хроники. Сб. статей. 1973. М., 1974.
7. Алексеев Ю. Г. Освобождение Руси от ордынского ига. Л., 1989.
8. Аристов Н. Я. Заметка о поучениях епископа Серапиона // Труды III Археологического съезда. Т. 2. Киев, 1878.
9. Арциховский А. В. Древнерусские миниатюры как исторический источник. М., 1944.
10. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.
11. Бегунов Ю. К. Об исторической основе «Сказания о Мамаевом побоище» // «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла. К вопросу о времени написания «Слова». М.; Л., 1966.
12. Белова О. В. Этнокультурные стереотипы в славянской народной традиции. М., 2007.
13. Бескровный Л. Г. Куликовская битва // Куликовская битва: Сб. статей. М., 1980.
14. Бестужев-Рюмин К. Н. О злых временах татарщины и о страшном Мамаевом побоище. СПб., 1865.
15. Бибиков М. В. Византия — славянский мир — Русь — христианство: По материалам дискуссий XVI Международного конгресса исторических наук (Штутгарт, 1985 г.) и XVII Международного конгресса византинистов (Вашингтон, 1986 г.). Обзор // Культура и общество Древней Руси (X‑XVII вв.). Зарубежная историография. Реферативный сборник. Ч. 1. М., 1988.
16. Бобров А. Г. Новгородские летописи XV века. СПб., 2001.
17. Болховитинов Е. Описание Киево-Печерской лавры с присовокуплением разных грамот и выписок. Киев, 1831.
18. Борисов Н. С. Куликовская битва и некоторые вопросы духовной жизни Руси XIV‑XV вв. // Вестник МГУ. Сер. 8. История. 1980. № 5.
19. Борисов Н. С. Русская культура и монголо-татарское иго. АКД. М., 1976.
20. Бородихин А. Ю. Цикл повестей о нашествии Батыя в летописях и летописно-хронографических сводах XIV‑XVII вв. АКД. Новосибирск, 1989.
21. Бородихин А. Ю. Цикл повестей о нашествии Батыя в летописях и летописно-хронографических сводах XIV‑XVII вв.: Дисс…. канд. филол. наук. Машинопись. Новосибирск, 1989.
22. Буганов В. И. О списках Вологодско-Пермского свода кон. XV — нач. XVI в. // Проблемы общественно-политической истории России и славянских стран: Сб. статей. М., 1963.
23. Будовниц И. У. Общественно-политическая мысль Древней Руси. XI‑XIV вв. М.; Л., 1960.
24. Буланин Д. М. Повесть о битве на Калке // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 1 (XI — первая половина XIV в.). Л., 1987.
25. Буслаев Ф. И. История русской литературы. (Лекции, читанные Его Императорскому высочеству наследнику цесаревичу Николаю Александровичу. 1859–1860 гг.). Вып. 2. М., 1905.
26. Веселовский А. Н. Видение Василия Нового о походе русских на Византию в 941 г. // ЖМНП. Ч. 261. 1889. Январь.
27. Вилинский С. Г. Житие св. Василия Нового в русской литературе. Ч. 1. // Записки историко-филологического факультета Новороссийского университета. Вып. 6. Одесса, 1911.
28. Водовозов Н. В. Повесть о битве на Калке // Ученые записки МГПИ им. В. П. Потемкина. Т. 67. Вып. 6. М., 1957
29. Возняк М. История украинской литературы. Ч. 1. Львов, 1920.
30. Гамезо М. В., Домашенко И. А. Атлас по психологии. Изд. 2-е., доп. и испр. М., 1998.
31. Гарькавый И. В. «Измаильтяне» или «нечистые человеки»? (Некоторые наблюдения над семантикой русских летописей) // Историческая антропология: место в системе социальных наук, источники и методы интерпретации. Тезисы докладов и сообщений научной конференции. Москва, 4–6 февраля 1998 г. М., 1998.
32. Горский А. А. «Всего еси исполнена земля Русская…». Личности и ментальность русского средневековья: Очерки. М., 2001.
33. Горский А. А. Историко-поэтическая концепция «Задонщины» // Русская культура в условиях иноземных нашествий и войн X — нач. XX вв.: Сб. науч. труд. Вып. 1. М., 1990.
34. Горский А. А. Москва и Орда. М., 2000.
35. Горский А. А. Московско-ордынский конфликт начала 80-х годов XIV века: причины, особенности, результаты // Отечественная история. 1998. № 4.
36. Горский А. А. О времени и обстоятельствах освобождения Москвы от власти Орды // Вопросы истории. 1997. № 5.
37. Горский А. А. О титуле «царь» в средневековой Руси // Одиссей. Человек в истории. 1996. М., 1996.
38. Горский А. А. Русь. От славянского Расселения до Московского царства. М., 2004.
39. Горский А. А. Представления о защите Отечества в средневековой Руси (XI‑XV вв.) // Мировосприятие и самосознание русского общества (XI‑XX вв.): Сб. статей. М., 1994.
40. Горский А. А. Проблема изучения «Слова о погибели Русской земли» (К 750-летию со времени написания) // ТОДРЛ. Т. 43. Л., 1990.
41. Горский А. В., Невоструев К. И. Описание славянских рукописей Московской синодальной библиотеки. Отд. II. Ч. 3. М., 1862.
42. Гребенюк В. П. Борьба с ордынскими завоевателями после Куликовской битвы и ее отражение в памятниках литературы первой половины XV века // Куликовская битва в литературе и искусстве. М., 1980.
43. Греков Б. Д., Якубовский А. Ю. Золотая Орда и ее падение. М.; Л., 1950.
44. Греков И. Б. Восточная Европа и упадок Золотой Орды (на рубеже XIV‑XV вв.). М., 1975.
45. Греков И. Б. О первоначальном варианте «Сказания о Мамаевом побоище» // Советское славяноведение. 1970. № 6.
46. Грушевский М. С. История украинской литературы. Ч. 1. Т. 3. Кн. 3. Киев; Львов, 1923.
47. Гудзий Н. К. Где и когда протекала литературная деятельность Серапиона Владимирского? // ИОЛЯ. 1952. Т. 2. Вып. 5.
48. Гудзий Н. К. История древней русской литературы. Изд. 6-е, испр. М., 1956.
49. Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. М., 1984.
50. Гуревич А. Я. Представления о времени в средневековой Европе // История и психология: Сб. статей. М., 1971.
51. Данилевский И. И. Библия и Повесть временных лет (К проблеме интерпретации летописного текста) // Отечественная история. 1993. № 1.
52. Данилевский И. Н. Древняя Русь глазами современников и потомков (IX‑XII вв.): Курс лекций. М., 1998.
53. Данилевский И. Н. Замысел и название Повести временных лет // Отечественная история. 1995. № 5.
54. Данилевский И. Н. Библеизмы Повести временных лет // Герменевтика древнерусской литературы. Сб. 3. М., 1992.
55. Данилевский И. Н. Западноевропейские земли в летописном понятии «Русская земля» // Древняя Русь и Запад. Научная конференция. Книга резюме. М., 1996.
56. Демин А. С. Древнерусская литературная анималистика // Древнерусская литература. Изображение природы и человека. М., 1995.
57. Демин А. С. Художественные миры древнерусской литературы. М., 1993.
58. Демин А. С. «Языци»: неславянские народы в русской литературе XI‑XVIII вв. // Древнерусская литература. Изображение общества. М., 1991.
59. Дмитриев Л. А. Вставки из «Задонщины» в «Сказание о Мамаевом побоище» как показатели по истории текста этих произведений // «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла. К вопросу о времени написания «Слова». М.; Л., 1966.
60. Дмитриев Л. А. Куликовская битва в литературных памятниках Древней Руси // Русская литература. 1980. № 3.
61. Дмитриев Л. А. Литературная история памятников Куликовского цикла// Сказания и повести о Куликовской битве. Л., 1982.
62. Дмитриев Л. А. Лондонский лицевой список «Сказания о Мамаевом побоище» // ТОДРЛ. Т. 28. Л., 1974.
63. Дмитриев Л. А. Обзор редакций «Сказания о Мамаевом побоище» // Повести о Куликовской битве. М., 1959.
64. Дмитриев Л. А. Откровение Мефодия Патарского // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 1 (XI — первая половина XIV в.). Л., 1987.
65. Дмитриев Л. А. Публицистические идеи «Сказания о Мамаевом побоище» // ТОДРЛ. Т. 11. М.; Л., 1955.
66. Дмитриев Л. А. Сказание о Мамаевом побоище // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 2 (вторая половина XIV‑XVI в.). Ч. 2. Л., 1989.
67. Дмитриев Л. А., Лихачева О. П. Историко-литературный комментарий // Сказания и повести о Куликовской битве. Л., 1982.
68. Дмитриева Р. П. Взаимоотношение списков «Задонщины» и текст «Слова о полку Игореве» // «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла. К вопросу о времени написания «Слова». М.; Л., 1966.
69. Дмитриева Р. П. Некоторые итоги изучения текстологии «Задонщины» // Русская литература. 1976. № 2.
70. Дмитриева Р. П. Об авторе «Задонщины» // Сказания и повести о Куликовской битве. Л., 1982.
71. Древнерусская литература. Восприятие Запада в XI‑XIV вв. М., 1996.
72. Древняя Русь и Запад. Научная конференция. Книга-резюме. М., 1996.
73. Замалеев А. Ф. Восточнославянские мыслители. Эпоха Средневековья. СПб., 1998.
74. Зелинский А. Н. Конструктивные принципы древнерусского календаря // Контекст. 1978. Литературно-теоретические исследования. М., 1978.
75. Зимин А. А. Витязь на распутье. Феодальная война в России XV в. М., 1991.
76. Зимин А. А. Две редакции «Задонщины» // Труды Московского государственного историко-архивного института. Т. 24. Вып. 2. М., 1966.
77. Зимин А. А. И. С. Пересветов и его современники. Очерки по истории русской общественно-политической мысли сер. XVI в. М., 1958.
78. Зимин А. А. Когда было написано «Слово»? // Вопросы литературы. 1967. № 3.
79. Зимин А. А. Спорные вопросы текстологии «Задонщины» // Русская литература. 1967. № 1.
80. История русской литературы. Т. 2. Ч. 1. М.; Л., 1945.
81. История русской литературы. Т. 1. М., 1958.
82. История русской литературы. Т. 1. Л., 1980.
83. История русской литературы. М., 1980.
84. Истрин В. М. Исследования в области древне-русской литературы. СПб., 1906.
85. Истрин В. М. Откровение Мефодия Патарского и апокрифические видения Даниила в византийской и славяно-русской литературе. Исследования и тексты. М., 1897.
86. Истрин В. М. Откровение Мефодия Патарского и летопись // ИОРЯС. 1925. Т. 29.
87. Каргалов В. В. Внешнеполитические факторы развития феодальной Руси. Феодальная Русь и кочевники. М., 1967.
88. Каргалов В. В. Конец ордынского ига. М., 1984.
89. Кириллин В. М. Епифаний Премудрый: умозрение в числах о Сергии Радонежском // Герменевтика древнерусской литературы. Сб. 6. Ч. 1. М., 1994.
90. Кириллин В. М. Символика чисел в древнерусских сочинениях XVI века // Естественнонаучные представления в Древней Руси. М., 1988.
91. Кириллин В. М. Таинственная поэтика «Сказания о Мамаевом побоище». М., 2007.
92. Кирпичников А. Н. Куликовская битва. Л., 1980.
93. Клибанов А. И. «О светло светлая и красно украшенная земля Русская!» // Новый мир. 1980. № 9.
94. Клосс Б. М. Избранные труды. Т. 1–2. М., 1997–1998.
95. Клосс Б. М. Никоновский свод и русские летописи XVI‑XVII вв. М., 1980.
96. Клосс Б. М. Об авторе и времени создания «Сказания о Мамаевом побоище» // In memoriam. Сборник памяти Я. С. Лурье. СПб., 1997.
97. Ключевский В. О. Древнерусские жития святых как исторический источник. М., 1871 (репринтное издание — М., 1988).
98. Колобанов В. А. К вопросу о датировке первого «Слова» Серапиона Владимирского // Ученые записки Владимирского педагогического института. Вып. 4. Владимир, 1958.
99. Колобанов В. А. О Серапионе Владимирском как возможном авторе «Поучения к попам» // ТОДРЛ. Т. 14. М.; Л., 1958.
100. Колобанов В. А. Общественно-литературная деятельность Серапиона Владимирского. АКД. Л.; Владимир, 1962.
101. Комарович В. Л. Из наблюдений над Лаврентьевской летописью // ТОДРЛ. Т. 30. Л., 1976.
102. Комарович В. Л. Лаврентьевская летопись // История русской литературы. Т. 2. Ч. 1. М.; Л., 1945.
103. Комарович В. Л. Литература Рязанского княжества XIII‑XIV вв. // История русской литературы. Т. 2. Ч. 1. М.; Л., 1945.
104. Кон И. С. К проблеме национального характера // История и психология: Сб. статей / Под ред. Б. Ф. Поршнева и Л. И. Анциферовой. М., 1971.
105. Кон И. С. Психология предрассудка // Новый мир. 1966. № 9.
106. Конявская Е. Л. Очерки по истории тверской литературы XIV‑XV вв. М., 2007.
107. Конявская Е. Л. Повести о Шевкале // Литература Древней Руси: Источниковедение: Сб. статей. Л., 1988.
108. Копелев Л. З. Чужие // Одиссей. Человек в истории. 1993. М., 1994.
109. Костомаров Н. И. Куликовская битва. М., 1864.
110. Кром М. М. К вопросу о времени зарождения идеи патриотизма в России // Мировосприятие и самосознание русского общества (XI‑XX вв.). М., 1994.
111. Кудрявцев И. М. «Послание на Угру» Вассиана Рыло как памятник публицистики XV в. // ТОДРЛ. Т. 8. М.; Л., 1951
112. Кузьмин А. Г. Рязанское летописание. Сведения летописей о Рязани и Муроме до сер. XVI в. М., 1965.
113. Купреянова Е. Н., Макогоненко Г. П. Национальное своеобразие русской литературы. Л., 1976.
114. Кусков В. В. История древнерусской литературы. Изд. 5-е, испр. и доп. М., 1989.
115. Кучкин В. А. Дмитрий Донской // Вопросы истории. 1995. № 5–6.
116. Кучкин В. А. Дмитрий Донской и Сергий Радонежский в канун Куликовской битвы // Церковь, общество и государство в феодальной России: Сб. статей. М., 1990.
117. Кучкин В. А. К датировке «Задонщины» // Проблемы изучения культурного наследия. М., 1985.
118. Кучкин В. А. Монголо-татарское иго в освещении древнерусских книжников (XIII — первая четверть XIV в.) // Русская культура в условиях иноземных нашествий и войн. X — нач. XX в.: Сб. науч. тр. Вып. 1. М., 1990.
119. Кучкин В. А. Победа на Куликовом поле // Вопросы истории. 1980. № 8.
120. Кучкин В. А. Повести о Михаиле Тверском (историко-текстологическое исследование). М., 1974.
121. Кучкин В. А. Пространная редакция Повести о Михаиле Тверском // Средневековая Русь. Вып. 2. М., 1999.
122. Лаушкин А. В. К истории возникновения ранних проложных сказаний о Михаиле Черниговском // Вестник МГУ. Серия 8. История. 1999. № 6.
123. Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992.
124. Лихачев Д. С. Великое наследие. Классические произведения литературы Древней Руси // Лихачев Д. С. Избранные работы. Т. 2. Л., 1987.
125. Лихачев Д. С. «Задонщина» // Литературная учеба. 1941. № 3.
126. Лихачев Д. С. К истории сложения «Повести о разорении Рязани» // Лихачев Д. С. Исследования по древнерусской литературе Л., 1986.
127. Лихачев Д. С. Комментарии // Повесть временных лет. / Под ред. В. П. Адриановой-Перетц. Изд. 2-е, испр. и доп. СПб., 1996.
128. Лихачев Д. С. Культура Руси времени Андрея Рублева и Епифания Премудрого (конец XIV — начало XV в.). М.; Л., 1962.
129. Лихачев Д. С. Культура Руси эпохи образования Русского централизованного государства (XIV — начало XVI в.). Л., 1946.
130. Лихачев Д. С. Летописные известия об Александре Поповиче // ТОДРЛ. Т. 7. М.; Л., 1949.
131. Лихачев Д. С. Литературная судьба «Повести о разорении Рязани Батыем» в первой четверти XV века // Исследования и материалы по древнерусской литературе. М., 1961.
132. Лихачев Д. С. Национальное самосознание Древней Руси. М.; Л., 1945.
133. Лихачев Д. С. «Повесть временных лет» (историко-литературный очерк) // Повесть временных лет. / Под ред. В. П. Адриановой-Перетц. Изд. 2-е, испр. и доп. СПб, 1996.
134. Лихачев Д. С. Русские летописи и их культурно-историческое значение. М.; Л., 1947.
135. Лихачев Д. С. Текстология. На материале русской литературы X‑XVII веков. Изд. 2-е, испр. и доп. Л., 1983.
136. Лихачев Д. С. Черты подражательности «Задонщины» (К вопросу об отношении «Задонщины» к «Слову о полку Игореве») // Лихачев Д. С. Исследования по древнерусской литературе. Л., 1986.
137. Лихачев Д. С. Шахматов как исследователь русского летописания // А. А. Шахматов (1864–1920): Сб. статей и материалов. М.; Л., 1947.
138. Лотман Ю. М. О понятии географического пространства в русских средневековых текстах // Лотман Ю. М. Избранные статьи. Т. 1. Таллинн, 1992.
139. Лурье Я. С. Беллетристические элементы в историческом повествовании XIV‑XV вв. // Истоки русской беллетристики. Возникновение жанров сюжетного повествования в древнерусской литературе. Л., 1970.
140. Лурье Я. С. Две истории Руси XV века. Ранние и поздние, независимые и официальные летописи об образовании Московского государства. СПб., 1994.
141. Лурье Я. С. Еще раз о своде 1448 г. и Новгородской Карамзинской летописи // ТОДРЛ. Т. 32. Л., 1977.
142. Лурье Я. С. Из истории русского летописания конца XV века // ТОДРЛ. Т. 11. М.; Л., 1955.
143. Лурье Я. С. Лаврентьевская летопись свод начала XIV века // ТОДРЛ. Т. 29. Л., 1974.
144. Лурье Я. С. О шахматовской методике исследования летописных сводов // Источниковедение отечественной истории: Сб. статей. 1975. М., 1976.
145. Лурье Я. С. Общерусские летописи XIV‑XV вв. Л., 1976.
146. Мавродин В. В. Проблема развития национального самосознания на Руси в кон. XII — нач. XV в. // Польша и Русь. Черты общности и своеобразия в историческом развитии Руси и Польши XII‑XIV вв. М., 1974.
147. Макарий (Булгаков М. П.) История русской церкви. Кн. 3. Отдел 1. М., 1995.
148. Марков А. [Рецензия на С. Шамбинаго «Повести о Мамаевом побоище. СПб., 1906] // ЖМНП. Ч. 14. 1908. Апрель.
149. Матузова В. И. Английские средневековые источники IX‑XIII вв. М., 1979.
150. Месяцеслов (8 сентября) // Настольная книга священнослужителя. Т. 2. М., 1978.
151. Миллер О. Ф. О древнерусской литературе по отношению к татарскому игу // Древняя и новая Россия. Т. 2. 1876.
152. Мингалев В. С. «Летописная Повесть» источник «Сказания о Мамаевом побоище» // Труды Московского государственного историко-архивного института. Т. 24. Вып. 2. М., 1966.
153. Мингалев В. С. «Сказание о Мамаевом побоище» и его источники. АКД. М.; Вильнюс, 1971.
154. Минея Общая. М., 1993.
155. Минея. Сентябрь. М., 1978.
156. Монтень М. Опыты. Кн. 1. М.; Л., 1954.
157. Моисеева Г. Н. К вопросу о датировке «Задонщины». (Наблюдения над пражским списком «Сказания о Мамаевом побоище») // ТОДРЛ. Т. 34. Л., 1979.
158. Назаревский А. А. «Задонщина» в исследованиях последнего десятилетия // ТОДРЛ. Т. 12. М.; Л., 1956.
159. Назаренко А. В. Русь и монголо-татары в Хронике сплитского архидьякона Фомы (XIII в.) // История СССР. 1978. № 5.
160. Назаров В. Д. Конец золотоордынского ига // Вопросы истории. 1980. № 10.
161. Назаров В. Д. Свержение ордынского ига. М., 1983.
162. Назаров И. Сказания о Мамаевом побоище // ЖМНП. Ч. 99. 1858. Июль-август.
163. Насонов А. Н. История русского летописания XI — начала XVIII века. Очерки и исследования. М., 1969.
164. Насонов А. Н. Лаврентьевская летопись и владимирское великокняжеское летописание первой половины XIII века // Проблемы источниковедения. Т. 11. М., 1963.
165. Насонов А. Н. Монголы и Русь. История татарской политики на Руси. М.; Л., 1940.
166. Оксиюк М. Ф. Эсхатология св. Григория Нисского: Историко-догматическое исследование. Киев, 1914.
167. Орлов А. С. Героические темы древнерусской литературы. М.; Л., 1945.
168. Орлов А. С. Литературные источники Повести о Мамаевом Побоище // ТОДРЛ. Т. 2. М.; Л., 1935.
169. Орлов А. С. Об особенностях формы русских воинских повестей (кончая XVII в.) // ЧОИДР. 1902. Кн. 4.
170. Охотникова В. И. Пространная редакция Повести о Михаиле Тверском // Древнерусская книжность: по материалам Пушкинского Дома. Л., 1985.
171. Очерки истории СССР. Период феодализма. Ч. 1–2. М., 1953.
172. Пак Н. И. Краткая характеристика редакций Повести о Михаиле Черниговском // Литература Древней Руси. М., 1988.
173. Пак Н. И. Некоторые исторические замечания к летописной «Повести о Михаиле Черниговском» // Литература Древней Руси. М., 1981.
174. Пак Н. И. Новый список Повести о Михаиле Тверском и службы ему // Литература Древней Руси. М., 1986.
175. Пак Н. И. Повесть о Михаиле Черниговском в историко-литературном процессе XIII‑XV вв. (Текстология, жанровое и структурно-стилевое своеобразие.) АКД. М., 1986.
176. Пак Н. И. Стилевое своеобразие повестей об убиенных князьях великих в составе Великих Миней Четьих митрополита Макария // Художественно-исторические памятники Можайска и русская культура XV‑XVI вв. Можайск, 1993
177. Памятники Куликовского цикла. СПб., 1998.
178. Пашуто В. Т. Героическая борьба русского народа за независимость. М., 1956.
179. Пашуто В. Т. Очерки по истории Галицко-Волынской Руси. М., 1950.
180. Петухов Е. В. Серапион Владимирский, русский проповедник XIII века. СПб., 1888.
181. Плигузов А. И. [Комментарии] // Живая вода Непрядвы. М., 1988.
182. Плугин В. А. Мировоззрение Андрея Рублева. Древнерусская живопись как исторический источник. М., 1974.
183. Подскальски Г. Христианство и богословская литература в Киевской Руси (988-1237 гг.). СПб., 1996.
184. Полубояринова М. Д. Русские люди в Золотой Орде. М., 1978.
185. Порфирьев И. История русской словесности. Ч. 1. Казань, 1909.
186. Поршнев Б. Ф. Социальная психология и история. 2-е изд. испр. и доп. М., 1979.
187. Потапов П. О. К вопросу о литературном составе летописи // Русский филологический вестник. 1911. Т. 65. № 1
188. Приселков М. Д. История русского летописания XI‑XV вв. СПб., 1996.
189. Пронштейн А. П. Методика исторического источниковедения. Изд. 2-е. Ростов н/Д, 1976.
190. Пронштейн А. П., Кияшко В. Я. Хронология. М., 1981.
191. Прохоров Г. М. Кодикологический анализ Лаврентьевской летописи//ВИД. Т. 4. Л., 1972.
192. Прохоров Г. М. Летописные подборки рукописи ГПБ, F. IV.603 и проблема сводного общерусского летописания // ТОДРЛ. Т. 32. Л., 1977.
193. Прохоров Г. М. Летопись Лаврентьевская // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 1 (XI — первая половина XIV в.). Л., 1987.
194. Прохоров Г. М. Памятники переводной и русской литературы XIV‑XV вв. Л., 1987.
195. Прохоров Г. М. Повесть о Батыевом нашествии в Лаврентьевской летописи // ТОДРЛ. Т. 28. Л., 1974.
196. Пыпин А. Н. История русской литературы. Изд. 4-е. Т. 1. СПб., 1911.
197. Ржига В. Ф. Слово Софония рязанца о Куликовской битве (Задонщина) как литературный памятник 80-х годов XIV века // Повести о Куликовской битве. М., 1959.
198. Робинсон А. Н. Эволюция героических образов в повестях о Куликовской битве // Куликовская битва в литературе и искусстве. М., 1980.
199. Романов В. К. Статья 1224 г. о битве при Калке Ипатьевской летописи // Летописи и хроники. 1980 г. В. Н. Татищев и изучение русского летописания. М., 1981.
200. Рудаков В. Н. Борьба с ордынцами глазами древнерусских книжников // Румянцевские чтения. Тезисы докладов и сообщений научно-практической конференции «Книга и культура мира в России» (20–21 апреля 2000 г.). М., 2000.
201. Рудаков В. Н. Восприятие «чужих» народов как элемент этнического самопознания // Материалы 40-й научно-технической конференции профессорско-преподавательского состава, аспирантов и научных сотрудников МГУП. Ч. 2. М., 2000.
202. Рудаков В. Н. «Духъ южны» и «осьмый час» в «Сказании о Мамаевом побоище» // Герменевтика древнерусской литературы. Сб. 9. М., 1998 (в печати).
203. Рудаков В. Н. Отображение монголо-татар в древнерусской литературе середины XIII‑XV века. Эволюция представлений, сюжетов и образов. АКД. М., 1999.
204. Рудаков В. Н. Поведение Дмитрия Донского в оценке автора «Повести о нашествии Тохтамыша» // Проблемы источниковедения истории книги. Межведомственный сборник научных трудов. Вып. 1. М., 1997.
205. Рудаков В. Н. Семантика хронометрического указания в древнерусской книжности (на материале «Сказания о Мамаевом побоище») // Букинистическая торговля и история книги. Межведомственный сборник научных трудов. Вып. 5. М., 1996.
206. Рудаков В. Н. Сыновья великого князя во время осады Владимира: к проблеме восприятия борьбы с монголо-татарами в летописании // Историческая антропология: место в системе социальных наук, источники и методы интерпретации. Тезисы докладов и сообщений научной конференции. Москва, 4–6 февраля 1998 г. М., 1998.
207. Рудаков В. Н. Хронологические указания о событиях 8 сентября 1380 года в памятниках Куликовского цикла // Источниковедение и компаративный метод в гуманитарном знании. Тезисы докладов и сообщений научной конференции. Москва, 29–31 января 1996 г. М., 1996.
208. Рудаков В. Н. Язык Библии в ранних рассказах русских летописей о монголо-татарском нашествии // Одиссей-2003. М., 2003.
209. Русское народное творчество. Т. 1. М.; Л., 1953.
210. Рыбаков Б. А. Киевская Русь и русские княжества XII‑XIII вв. Изд. 2-е, испр. и доп. М., 1993.
211. Салмина М. А. Еще раз о датировке «Летописной Повести» о Куликовской битве» // ТОДРЛ. Т. 32. Л., 1977.
212. Салмина М. А. К вопросу о датировке «Сказания о Мамаевом побоище» // ТОДРЛ. Т. 29. Л., 1974.
213. Салмина М. А. «Летописная Повесть» о Куликовской битве и «Задонщина» // «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла. К вопросу о времени написания «Слова». М.; Л., 1966.
214. Салмина М. А. Повесть о Куликовской битве летописная // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 2 (вторая половина XIV‑XVI в.). Ч. 2. Л., 1989.
215. Салмина М. А. Повесть о нашествии Тохтамыша // ТОДРЛ. Т. 39. Л., 1979.
216. Сахаров В. Эсхатологические сочинения и сказания в древнерусской письменности и влияние их на народные духовные стихи. Тула, 1879.
217. Свердлов М. Б. Дополнения // Повесть временных лет. / Под ред. В. П. Адриановой-Перетц. Изд. 2-е, испр. и доп. СПб., 1996.
218. Свердлов М. Б. К вопросу о летописных источниках «Повести о битве на Калке» // Вестник ЛГУ. № 2. Серия истории, языка и литературы. Вып. 1. Л., 1963.
219. Серебрянский Н. И. Древнерусские княжеские жития. М., 1915.
220. Симонов Р. А. Математическая и календарно-астрономическая мысль Древней Руси. По данным русской средневековой книжной культуры. М., 2007.
221. Симонов Р. А. Объяснение оригинальной трактовки «качеств» хронократоров в древнерусском астрологическом тексте XV века // Герменевтика древнерусской литературы X‑XVI вв. Сб. 3. М., 1992.
222. Синицына Н. В. Третий Рим. Истоки и эволюция русской средневековой концепции (XV‑XVI вв.) М., 1998.
223. Скрынников Р. Г. Куликовская битва. Проблемы изучения // Куликовская битва в истории и культуре нашей Родины. М., 1983.
224. Словарь древнерусского языка XI‑XIV вв. Т. 1–4. М., 1988–1991.
225. Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 1–2. Л., 1987–1989.
226. Словарь русского языка XI‑XVII вв. Вып. 1-23. М., 1975–1997.
227. Служба на день Рождества Пресвятой Богородицы. М., 1765.
228. Соловьев А. В. Автор «Задонщины» и его политические идеи // ТОДРЛ. Т. 14. М., Л., 1958.
229. Сперанский М. Н. История древнерусской литературы. М., 1914.
230. Срезневский И. И. Материалы для Словаря древнерусского языка. Т. 1–3. СПб., 1893–1912.
231. Старославянский словарь по рукописям X‑XI вв. М., 1994.
232. Степанов Ю. С. Константы. Словарь русской культуры. Опыт исследования. М., 1997.
233. Творения, иже во святых отца нашего Василия Великого, архиепископа Кесарии Кападокийской. Толкования на пророка Исайю. Т 5. Ч. 2. М., 1845.
234. Творогов О. В. Серапион // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 1 (XI — первая половина XIV в.). Л., 1987.
235. Творогов О. В. «Слово о полку Игореве» и «Задонщина» // «Слово о полку Игореве» и памятники Куликовского цикла. К вопросу о времени написания «Слова». М.; Л., 1966.
236. Тихомиров И. А. О сборнике, именуемом Тверской летописью // ЖМНП. 1876. Декабрь.
237. Тихомиров М. Н. Древняя Москва XII‑XV вв. М., 1947.
238. Тихомиров М. Н. Куликовская битва 1380 года // Повести о Куликовской битве. М., 1959.
239. Тихомиров М. Н. О Вологодско-Пермской летописи // Проблемы источниковедения. Сб. 3. М.; Л., 1940.
240. Тихомиров М. Н. Происхождение названий «Русь» и «Русская земля» // Тихомиров М. Н. Русское летописание. М., 1979.
241. Тихомиров М. Н. Средневековая Москва в XIV‑XV веках. М., 1957.
242. Тихонравов Н. С. Сочинения. Т. 1. М., 1898.
243. Топоров В. Н. Святость и святые в русской духовной культуре. Т. 1–2. М., 1998.
244. Трубецкой Н. С. Наследие Чингисхана. Взгляд на русскую историю не с Запада, а с Востока. Берлин. 1925.
245. Ужанков А. Н. «Летописец Даниила Галицкого»: редакции, время создания // Герменевтика древнерусской литературы. Сб. 1 (XI‑XVI вв.). М., 1989.
246. Федотов А. О значении слова Русь в наших летописях // Русский исторический сборник. М., 1837. Т. 1.
247. Федотов Г. П. Стихи духовные: Русская народная вера по духовным стихам. М., 1991.
248. Феннел Дж. Кризис средневековой Руси. 1200–1304. М., 1989.
249. Хорошев А. С. Политическая история русской канонизации (XI‑XVI вв.). М., 1986.
250. Хорошкевич A. Л. О месте Куликовской битвы // История СССР. 1980. № 4.
251. Черепнин Л. В. Монголы на Руси (XIII в.) // Татаро-монголы в Европе и Азии: Сб. статей. Изд. 2-е. М., 1977.
252. Черепнин Л. В. Образование русского централизованного государства в XIV‑XV вв. М., 1960.
253. Шамбинаго С. К. Повести о Мамаевом побоище. СПб., 1906. С. 84–134.
254. Шамбинаго С. К. Русское общество и татарское иго // Русская история в очерках и статьях. Т. 1. М., 1909.
255. Шамбинаго С. К. Исторические повести конца XIV и XV вв. // История русской литературы. Т. 2. Ч. 1. М.; Л., 1945.
256. Шахматов А. А. Обозрение русских летописных сводов XIV‑XVI вв. М.; Л., 1938.
257. Шахматов А. А. Общерусские летописные своды XIV и XV веков // ЖМНП. 1901. Ноябрь.
258. Шахматов А. А. Отзыв о сочинении С. К. Шамбинаго: «Повести о Мамаевом побоище». СПб., 1906 // Отчет о двенадцатом присуждении премий митрополита Макария. СПб., 1910.
259. Шахматов А. А. «Повесть временных лет» и ее источники // ТОДРЛ. Т. 4. М.; Л., 1940.
260. Шахматов А. А. Разыскания о древнейших русских летописных сводах. СПб., 1908.
261. Шахматов М. В. Отношение древнерусских книжников к татарам // Труды IV съезда русских академических организаций за границей. Т. 1. Белград, 1929.
262. Шевырев А. С. Обозрение русской словесности в XIII в. // ИОРЯС. СПб., 1854. Т. 3.
263. Щапов Я. Н. Византийское и южнославянское правовое наследие на Руси в XI‑XIII вв. М., 1978.
264. Экземплярский А. В. Великие и удельные князья Северной Руси в татарский период. Биографические очерки по первоисточникам и главнейшим пособиям. Т. 1. СПб., 1889.
265. Эммаусский А. В. Летописные известия о первом нашествии монголо-татар на Восточную Европу // Ученые записки Кировского государственного педагогического института им. В. И. Ленина. Факультет историко-филологический. Вып. 17. Т. 1. Киров, 1958.
СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ
АКД — автореферат на соискание ученой степени кандидата наук.
ВИД — Вспомогательные исторические дисциплины.
ВИ — Вопросы истории.
BЛ — Вопросы литературы.
ЖМНП — Журнал Министерства народного просвещения.
ИМЛИ РАН — Институт мировой литературы имени А. М. Горького Российской академии наук.
ИОЛЯ — Известия Отделения литературы и языка Академии наук.
ИОРЯС — Известия Отделения русского языка и словесности Академии наук.
НПЛ — Новгородская первая летопись старшего и младшего изводов. М.; Л., 1950.
ОИ — Отечественная история.
ОР ГИМ — Отдел рукописей Государственного исторического музея.
ОР РГБ — Отдел рукописей Российской государственной библиотеки.
ОР РНБ — Отдел рукописей Российской национальной библиотеки.
ПВЛ — Повесть временных лет / Под ред. В. П. Адриановой-Перетц. Изд. 2-е, испр. и доп. СПб., 1996.
ПЛДР — Памятники литературы Древней Руси: В 12 кн. М., 1979–1994.
ПСРЛ — Полное собрание русских летописей.
РЛ — Русская литература.
СлРЯ XI‑XVII вв. — Словарь русского языка XI‑XVII вв.
ТОДРЛ — Труды отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН.
ЧОИДР — Чтения в Обществе истории и древностей Российских при Московском университете.
Иллюстрации
Батыева рать 1267 года.
Татары пытаются принудить князя Василька Константиновича приять их веру.
Убийство татарских послов.
Казнь князя Михаила Черниговского в Орде.
Князь Михаил Тверской претерпевает мучения в Орде.
Видение Фомы Кацыбеева накануне Куликовской битвы — небесный полк во главе со святыми Борисом и Глебом разит татар.
Штурм Москвы войсками хана Тохтамыша в 1382 году.
Ростовский архиепископ Вассиан пишет и отправляет великому князю Ивану III послание на Угру в 1480 году.