Эта книга представляет собой разговор двух философов. А когда два философа разговаривают, они не спорят и один не выигрывает, а другой не проигрывает. (Они могут оба выиграть или оба остаться в дураках. Но в данном случае это неясно, потому что никто не знает критериев.) Это два мышления, встретившиеся на пересечении двух путей — Декарта и Асанги — и бесконечно отражающиеся друг в друге (может быть, отсюда и посвящение «авторы — друг другу»).
Впервые увидевшая свет в 1982 году в Иерусалиме книга М. К. Мамардашвили и A. M. Пятигорского «Символ и сознание» посвящена рассмотрению жизни сознания через символы. Понимание символа выводится за рамки семиотической трактовки символа как «знака чего-то другого». Символ — единственный способ войти в жизнь сознания, которое в понимании авторов есть предельный горизонт самого философствования. Метатеоретический подход к изучению сознания, развиваемый в книге, предлагает способ описания, открывающий возможность схватывания символической природы сознания, для чего вводятся понятия сферы, структуры и состояния сознания.
Предисловие ко второму изданию. Заметки об одной из возможных позиций философа
Домысел чрезвычайности эпохи отпадает. Финальный стиль (конец века, конец революции, конец молодости, гибель Европы) входит в берега, мелеет… Судьбы культуры в кавычках вновь, как когда-то, становятся делом выбора. Кончается все, чему дают кончиться… Возьмешься продолжать, и не кончится. И я возвращаюсь к брошенному без продолженья. Но не как имя, не как литератор, не как призванный по финальному разряду…
Перечитывая сейчас «Символ и сознание», я думаю, что там не хватает одного положения, а именно: что мы (я имею в виду авторов книги) не можем (или не хотим, что здесь одно и то же) думать о сознании как о чем-то другом, ином, чем сознание, но можем думать о чем угодно другом как о сознании. Это положение суммирует тривиальность и элементарность нашей феноменологии сознания и может служить заключенной в скобки предпосылкой нашей метатеории сознания. Строго говоря, в философии сознания, как я ее себе сейчас представляю — и с этого момента выражение «философия сознания» будет употребляться только в этом персональном ее значении, — метатеория занимает место теории. Необходимость этого диктуется, между прочим, и тем, что в философии сознания отсутствует оппозиция «субъективное/объективное», обязательная почти для любой теории в философиях классического типа. Разумеется, слово «объективное» здесь употребляется и в смысле «специфический объект»: у философии сознания нет своего специфического объекта, поскольку сознание не есть объект, а любой другой объект теряет свою специфичность, будучи соотнесен с сознанием. Позиция философа в отношении любого объекта (включая его самого) определяется его отношением к
Последнее обстоятельство исключительно важно, поскольку мы здесь не имеем дела и с «мышлением о мышлении», с отсылкой к мыслящему, то есть здесь мы не имеем дела с
В философии сознания «история» есть «мышление об истории», то есть «история как сознание», а не «история как объект сознания» и менее всего «сознание как история». Иначе говоря, «история» здесь — «осознаваемое», содержание которого, «что» которого, не мыслится вне его осознаваемости.
Как идея, как «готовый» результат «бывшего» мышления, история осознается как
Теперь одна оговорка. Говоря об «истории», я хочу подчеркнуть, что она как сложная идея ни в коем случае не может редуцироваться ни к квазинатуралистической концепции времени современной науки, ни ко времени взятом в его мифологическом аспекте. Время здесь полагается другой структурой сознания, отличной от «истории». В последней оно фигурирует как
Рефлексия обнаруживает себя в метатеории сознания как
Философия сознания, как я ее себе представляю здесь и сейчас, — это гораздо больше о философе, чем о философии (включая его собственную). Более того, это гораздо больше о «здесь», чем о «сейчас», поскольку «здесь» означает буквально
«Здесь» философствование предполагает один момент, чрезвычайно важный метатеоретически: оно четко устанавливает границу между ситуацией философствующего и местом (или местами), где этого философствования не происходит. Иначе говоря, между сферой, покрываемой, так сказать, прагматикой философии сознания, и сферой, куда она выносится в виде своих конечных результатов и формулировок. Последнюю можно условно и только в этом смысле обозначить как «мир», «история» или «культура». Неотрефлексированное мышление нормального современного философа стремится (от Лукача и Маркузе до Франкфуртской школы и от Кожева до позднего экзистенциализма) к автоматическому перенесению этих результатов и формулировок в мир не-философствования в порядке отсылки применения или практики (
Готовя к печати второе издание книги «Символ и сознание» (фактически — третье, если считать первым его начальный «беседный» вариант, опубликованный покойным Ю. М. Лотманом в Тарту[1]), я понимал, что возвращения к прошлому не произойдет. Ни в том, что окружало эту книгу, ни в самой книге.
Время изменяет тексты. Традиционные культуры сознательно или бессознательно (чаще первое) борются со временем за тексты, чтобы оно их не изменяло. Одним из основных методов этой борьбы было включение времени в текст, который тем самым становился
Тогда это издание будет попыткой, опытом участия в борьбе за текст, как за только
Я бесконечно благодарен Юрию Сенокосову за все, что он сделал для Мераба и меня, за его неустанное благородное усилие и воинское упорство в доведении начатого до конца.
Предисловие
Писать предисловие к подобной книге — вещь абсурдная. Ведь предисловие всегда сложнее самой книги. Если нет, то плохо, потому что так должно быть по сути дела (не по причине особого навыка, профессии или судьбы автора предисловия). Ибо мышление автора предисловия волей-неволей занимает некоторую более всеохватывающую понимательную, рефлексивную — неважно внешнюю или внутреннюю — точку зрения по отношению к мышлению автора книги. А если автор сам пишет предисловие, то ему приходится-таки понимать себя и совершать рефлексию своего собственного состояния, того, которое он представил в книге, будь то рифмы или формулы, сплетни или пейзажи, тайны иль прогнозы…
Но написать текст сложнее текста этой книги нельзя, потому что сложнее текста этой книги не бывает, не может быть, ибо он (текст) инкорпорировал все возможные рефлексивные подступы к нему.
С этим текстом почти ничего нельзя делать. Единственное, что остается, — это не понимать. И это тоже вид отношения, это не пустое место. Где-то в Талмуде сказано, что есть истины, которые доступны всем, есть истины, которые понятны некоторым (кстати говоря, они не в обиде, их числом поменьше тоже, как и людей, на которых они рассчитаны… не существует «неохваченных» истин), а есть такие, которые поддаются только одному твоему разумению и никто тебя им научить не может. К последнему классу истин Талмуд относит истины космологические; иными словами, строение Вселенной, в своей истине, оказывается очень деликатное, личное дело. Так вот, подставьте вместо слова «понимание» «непонимание» в этот отрывок из Талмуда, получится, что какие-то вещи могут легко не понимать все (например, природу тоталитаризма), какие-то — не понятны некоторым (например, такая реалия христианской этики как безусловная любовь), а какие то — доступны непониманию только одного человека. И так же, как понимание Вселенной, непонимание такого рода является некоммуницируемой сущностью. Показателем присутствия реакции на текст этой книги будет как раз вот такое непонимание, личное и уникальное, не сводимое ни к какому «чужому» непониманию. «Обмен мнениями» поэтому будет выглядеть скорее следующим образом: «Ну, а что ты не понял? Я — то-то, то-то и то-то». Некоторые может быть добавят: «Это я еще сформулировать могу, но есть и такое, что знаю, что не понимаю, а сформулировать не могу».
Как такое возможно? В чем дело?
В языке? — который, все так прямо и скажут, жуток: эпистемологические архаизмы, синтаксические динозавры, свалка грамматик — мечта позднего Витгенштейна стилистически и структурно напоминает базар в средневосточном городе на перехлесте торговых путей («из варяг в греки», из бенгальцев в кельты). Жанр определить нельзя, потому что тон текста меняется в зависимости от изменения тональности мышления, которое может быть аналитическим, артистическим, риторическим, детективным, спекулятивным, медитативным и которое, в свою очередь, следует смене регистра в проработке темы.
Одна и та же вещь может звучать и проблемно и очевидно смотря по тому, каким образом, скажем, аналитически или детективно она задана. Но я бы сказала, что язык — это вторичное, семиотическое проявление проблем, обсуждаемых в книге. И они не исчезают, хотя и приручаются немного, становятся не такими «дикими», если попытаться перевести книгу на иностранный язык.
Но и не в проблемах дело тоже. Проблемы как таковые, какими бы наглыми они ни были, это не тайны, это реальности разума, а не откровения. Для них хватает дискурсивного языка. Хотя если быть сверхточными в формулировках и рассуждениях — каковыми являются авторы этой книги, — то образуются места, которые не укладываются в структуру проблемы. Аналогичное явление известно композиторам, пишущим музыку для органа, хорошо темперированные клавиры, когда слишком последовательное воспроизведение гармонии вдруг приводит в определенных местах к дисгармонии, к якобы дисгармонии. «Волчьи ямы» (так называется это явление в музыке) подстерегают читателя этой книги очень часто, куда рушится разом и вся достигнутая ясность и рациональность сознания читателя. Но в общем и целом книга написана на языке проблем.
Тогда может быть книга обязана своей принципиальной непонимаемостью авторам, опыт мышления которых уникален и существует в единственном (точнее двойственном) числе?
Или дело в самой философии, которая, как всем известно, падка на неразрешимые проблемы?
Гадать можно сколько угодно, все будет одинаково так и не так. Мне же кажется, что и язык, и проблемы, и мышление авторов (в каком-то аспекте, разумеется), и философия сама — все, что якобы способствует образованию свойства этой книги быть непонятной, все это различные профили чего-то более фундаментального. И это более фундаментальное есть в данном случае САМ ТЕКСТ. То, что книга это не текст и язык это не текст, я полагаю, читатель понимает. Текст — это не лингвистическая, не семантическая и даже не культурная единица, то есть не просто и не только лингвистическая, семантическая и культурная единица, но по преимуществу некоторая различенность и упорядоченность, произведенные сознанием, некоторая раскладка и прикидка. Так вот, текст данной книги забавен тем, что
ПОСТУЛИРУЕТ, что то, что объясняется в книге авторами, не может быть текстом;
ДЕМОНСТРИРУЕТ, что текстом может быть все, что угодно.
Тогда в чем же состоит функция предисловия, если заранее известно, что сам текст будет всегда рефлексивно превосходить любую рефлексию? Некоторым образом ввести проблему… и тут же сказать, что при адекватном подходе к ее решению текст как таковой должен капитулировать? Описать историю проблемы и историю появления ее в мышлении авторов? История такая есть (уже хорошо), но проблема не имеет отношения к собственной истории, а мышление авторов к обстоятельствам, сопутствующим мышлению. Жизнь, университеты, традиции, кружки — в лучшем случае через них можно только тайком подглядеть проблему… Привести «мнения специалистов»? В этой области между специалистами не должно быть ни согласия, ни спора, хотя речь идет не о мнениях, а об объективном положении вещей… Высказать «критические замечания»? Вообще ни один философ не «ошибался» и не «заблуждался», если высказывал что-то философское, а не научное. Философии — это разные мыслительные конструкции, иногда непримиримые, исключающие друг друга. Но в границах своего мыслительного пространства мышление философа всегда метафизически последовательно, хотя может быть логически и даже спекулятивно противоречиво. Что касается «критики» данного текста, то он просто неуязвим тем, что открыт полностью для любых возможных понимании, равно как и непонимании.
Все вышеперечисленные темы предисловия к тексту значимы постольку, поскольку они не имеют отношения к тексту. Это детали картины текста с обратной стороны. Да это и не наша задача, хотя некоторая осведомленность о том, чем текст не является, тоже может иметь смысл. Художники иногда рисуют объем не изнутри, а снаружи, рисуют отработанное, вытесненное объемом пространство.
Мысль вещь конечная и актуально, и потенциально, но говорить о ней в конечных терминах чрезвычайно сложно, а главное скучно. Когда рабби не знает, что ответить на вопрос, или не хочет на него отвечать, он всегда говорит: «Let me tell you a story», иными словами, он рассказывает байки (что привело бы в бешенство Хайдеггера: «Бытие не терпит историй»). Так вот, я приведу несколько историй, которые, согласно логике предмета этой книги, нужно отвергнуть. Хотя прежде нужно иметь то, что отвергать, нужно знать истории.
Мне повезло: оба философа, написавшие эту книгу, были моими учителями. Кстати, я в то время не знала, что они «друзья» и любят беседовать друг с другом, воспринимала их независимо друг от друга, но — вместе, потому что лекции (иногда даже очень хорошие), уроки, дискуссии, самиздат, книги, Голос Америки были на одной стороне, а они — на другой. Они были философствующие философы… Как такое возможно? Коммунизм, тоталитаризм, цензура, партком… Если у человека нет свободы слова, то его свобода мысли нуждается в культуре, цепляется за социальное, тонет в духовности… Все это справедливо для интеллектуалов, или духовных лидеров, или идеологов — но не для философов, точнее, не для философского мышления, которое, по природе своей, а-социально и а-культурно. Так что выражения «родился в Москве», «работал в университете», «получил образование там-то» являются скорее чисто географическими характеристиками, чем смысловыми, если речь идет о сознании философа. Кстати, в Америке, где, по выражению Володи Козловского, «свободы навалом», за 6 лет я встретила тоже только двух философов.
Занимались, однако, авторы этой книги вполне конкретными вещами, можно даже сказать — «темами» или «проблемами». Мамардашвили — континентальным классическим философским рационализмом и его судьбой в XX веке; Пятигорский буддизмом, Индией «вообще» (представляете себе человека, который был бы специалистом «по Европе вообще»?) и писал статьи, в которых часто упоминалось слово «семиотика» (хотя семиотическими их назвать никак нельзя). Более того, философы — это тоже люди, а людям необходимо общение. У Пятигорского и Мамардашвили тоже был некоторый «круг общения». Это московские философы (Эдик Зильберман назвал их даже школой, «Московской методологической школой», лидером которой считался Щедровицкий) и тартуские семиотики (Лотман и многие другие). Однако ни в коем случае я не назову это окружение «контекстом», «стимулятором» или «лабораторией» их мышления. Как уже было сказано, в своем мышлении каждый приходит ниоткуда. Московские семинары и тартуские конференции были важны не столько содержанием и результатами работы (хотя иногда эти вещи оказывались неожиданно действительно важными), сколько, по-видимому, просто жанром — дискуссией и общей культурной атмосферой (относительно высокой «культуроемкостью», как сказал Пятигорский), что было довольно редким явлением на территории Советского Союза. Хотя в некоторой степени то, о чем думали Пятигорский и Мамардашвили, методологически было в русле направления работы московских и тартуских «ученых», а именно: что такое адекватная методология исследования гуманитарных реалий, реалий психической, интеллектуальной, социальной, культурной, духовной жизни человека. Тем не менее, в книге они ни в коем случае не «синтезируют» Запад и Восток, они не создают «новую», «усовершенствованную», «обогащенную», «универсальную» мудрую методологию, которая совмещала бы в себе преимущества обоих мировоззрений и техник.
Эта книга представляет собой разговор двух философов. А когда два философа разговаривают, они не спорят и один не выигрывает, а другой не проигрывает. (Они могут оба выиграть или оба остаться в дураках. Но в данном случае это неясно, потому что никто не знает критериев.) Это два мышления, встретившиеся на пересечении двух путей — Декарта и Асанги — и бесконечно отражающиеся друг в друге (может быть, отсюда и посвящение «авторы — друг другу»). Друг для друга — это шанс увидеть, репрезентировать бесконечность (равно как и наивность) собственного мышления в бесконечности (равно как и наивности) мышления собеседника. Что-то, что было в тени, в забвении, ушло в Лету, высветляется, поворачивается в ракурс выраженности, иногда даже, как на рентгене, видны внутренние каркасы смыслов.
Как я уже сказала, появлению этой книги предшествовала работа. Авторы думали, их не просто осеняло. Думание и мышление не обязательно способствует появлению дум и мыслей (у Гегеля гораздо больше мышления, чем мыслей), но вероятность появления мысли в мышлении больше, чем вне мышления. Мышление как бы освобождает, расчищает место для мысли, создает для нее некоторый вакуум, но отнюдь не создает саму мысль. Можно проследить формирование таких вакуумов по работам Мамардашвили о Марксе, Гегеле, Канте, Декарте и многим другим. Схематично движение мысли, приведшее Мамардашвили к тому перекрестку, где его проблемы пересеклись с проблемами Пятигорского, можно описать следующим образом (опять же, не проблемы обусловили факт их разговора, сотни других занимаются теми же проблемами):
· анализ постулатов и предпосылок классической западной рационалистической философии; ограниченность представления о том, что самосознание является наиболее очевидным, «прозрачным» для самого себя, наиболее фундаментальным, предельным основанием знания, где объект знания и средства познания совпадают;
· структура духовного производства, продуцирующего именно такую предпосылку философствования; абстракция чистой способности познания и ее функция в философских системах;
· появление «новых онтологии» (Ницше, Маркс, Фрейд), оспаривающих принцип классической философии самосознания, что сознание целиком и полностью поддается рефлективной процедуре; несводимость культурных, идеологических, психологических реалий к «формам знания», их принципиальная «иррациональная» природа;
· борьба за и против психологии, необходимость объективного подхода в анализе сознания, неадекватность объектной, равно как и субъектной, интроспективной методологии психологии;
· изначальная структурность (или дифференцированность) сознания, сферы психического и культурного в их взаимосвязи, понятие «образование» или «отложение» сознания; теория превращенных форм, «косвенный» способ исследования сознания.
В свою очередь, путь Пятигорского, по-видимому, начинался в той точке, где оказалось европейское мышление и, в частности, европейская психология к концу XIX — началу XX века. Ему, как специалисту по буддизму и древнеиндийскому мировоззрению вообще, не нужно было предпринимать особые усилия, чтобы вычленить предмет психологии, психическое как таковое и обосновать его уникальный онтологический статус. Но проблема была в том, как понимать и вообще понимать реалии чужой культуры, как преодолеть культурный зазор в антропологии и этнологии, каким образом избежать насилия и искажения, возникающие при описании одной культуры средствами другой культуры. Поэтому прежде чем изучать содержание культуры. Пятигорский решает изучить ее функциональный аспект: что в данной культуре считается текстом, кто — учителем, что — школой, кто учеником, что считается проблемным, а что — очевидным, что — исследованием и результатом исследования, что такое доказать или понять и т. д.;
· особое значение индийских текстов, содержащих вдобавок к самому содержанию сведения о принципах и возможностях их понимания. Семиотическая интерпретация таких текстов, формирование понятия «первичного метаязыка культуры» — культура содержит внутри себя средства для своего собственного понимания;
· но саморефлективность культуры заставляет пересмотреть проблему позиции исследователя по отношению к описываемому факту или тексту культуры; дилемма «снаружи изнутри», и как она снимается в случае «активного» опыта постижения текста;
· самотождество исследующего сознания и «скользящее» Я, принятие культурой «инородного» понимания;
· онтология отсутствия, сознание как что-то, чего нет; роль символов в культуре.
Таким образом, у Пятигорского и Мамардашвили оказалось довольно много (во всяком случае, достаточно) общих точек, чтобы обрадоваться возможности получения какого-то результата в нашем европейском смысле. Опять же легче всего сформулировать их в терминах того, чего надо избежать в анализе психического — интроспекций и субъективного, точнее, субъективного подхода… в анализе сознания натурализации и физикализма, объективистского, точнее, объектного подхода, в анализе культуры — слишком «волюнтаристской» или чрезмерно «традиционалистской» установки, в анализе культурной идентификации морализаторства и идеологизаций, в анализе культурных предпосылок и естественного языка — недо- или переоценки, в анализе культурного символизма — семиотического и культурологического способов рассмотрения.
Естественно, подобные методологические принципы могли быть реализованы в некотором новом режиме работы. Это и произошло в книге, которая не задает вопросы вначале, а в конце на них отвечает. Скорее книга просто повествует, делится некоторым опытом размышления о реальностях сознания и о других реальностях, в существование которых вовлечено сознание. Тот факт, что они не могут адекватно исследоваться рационалистической логикой, не значит, что они тотально иррациональны. В принципе, они умопостигаемы, но логика их не известна и не известна не только еще, она вообще не известна. Но, повторяю, это обстоятельство не делает проблему иррациональной. Можно просто извлечь некоторый познавательный опыт из таких реальностей. А потому сам факт знания в данном случае будет состоять не только и не столько в увеличении содержания знания, в достижении некоторых «позитивных результатов», но в самом совершении познавательного процесса, в самом думании.
В этом смысле интересно наблюдать, как рушится наше привычное представление о том, что такое проблема вообще. То есть вместо того, чтобы разрешаться, проблемы просто служат в этой книге инструментами для демонстрации некоторой мыслительной деятельности. Это что-то вроде физкультурных снарядов — их используют с определенной целью. Никому и в голову не придет, наблюдая соревнования гимнастов, следить за тем, что делается с брусьями или бревнами… Хотя есть разные любители и кто-то, возможно, найдет смысл в том, чтобы «систематизировать взгляды» Пятигорского и Мамардашвили и описать предложенное ими «решение проблем» о соотношении языка и мышления, знания и понимания, символа и психики, сознания и культуры. И это будет еще одно вполне допустимое логикой этого текста понимание (непонимание).
От авторов
Работая над этой книгой, мы шли к своей Теме с разных сторон, то есть от разных предметов, один — от истории европейской философии (прежде всего, от Декарта и Канта), другой — от буддологии (прежде всего, от сутр Большой Колесницы и трактатов Асанги)[2]. Нашу тему можно было бы назвать таким полупонятным нам самим образом:
Мы глубоко благодарим тех, кто прочтет эту книгу.
I. Метатеоретическое введение о сознании
0. Сознание. работа с сознанием. теория и метатеория. язык. интерпретация
Прежде чем мы введем несколько понятий, имеющих значение для анализа сознания как такового — независимо от нашей темы (символы как особые выражения жизни сознания) — имело бы смысл пояснить
Понимание здесь — это не концепция сознания, а условие
Здесь особую роль играет некоторая внутренняя отрицательная способность, выражающаяся в своего рода «борьбе с сознанием». Борьба с сознанием происходит от стремления человека к тому, чтобы сознание перестало быть чем-то спонтанным и самодействующим. Сознание становится познанием, и на это время (слово «время» здесь не имеет физического смысла) перестает быть сознанием, и как бы становится метасознанием, — и тогда термины и утверждения этого последнего мы условно назовем метатеорией. И то, что нас с необходимостью толкает к метатеории сознания, есть необходимость борьбы с сознанием. Задача в том, чтобы, во-первых, определить условия, в которых возникает проблема борьбы с сознанием и, во-вторых, — раскрыть эту борьбу с сознанием как являющуюся саму по себе источником познания. Борьба с сознанием вытекает из самого способа существования отдельного человека как сознательного существа и является проявлением этого способа, и в этом смысле это прагматическая проблема, потому что человек наталкивается на нее, какой бы деятельностью он ни занимался. Человек решает эту проблему как проблему
К сознанию можно подходить как не осознанно, так и осознанно. При неосознанном подходе сознание фигурирует как познавательный процесс. Оно просто остается «на своем месте», с ним «ничего не делается». Но мы здесь исходим из того несколько безумного предположения, что в этот момент, сейчас, в то время, когда мы рассуждаем о проблеме сознания, когда, как мы говорим, «мы работаем с сознанием», мы в некотором роде уже его как какой-то спонтанный, самобытный процесс исключаем. В этом, собственно, и есть борьба с сознанием. Далее, рассуждая о прагматике сознания, можно себе представить, что мир сознания в чем-то чрезвычайно существенном противостоит нашим внутренним стремлениям, противостоит какой-то важной линии нашей жизни, и тогда выражение «борьба с сознанием» получит более конкретный жизненный смысл, ибо окажется, что во имя некоторых мотиваций и целей, лежащих за пределами сознания, его надо «прекратить». Надо прекратить, не только для того, чтобы понять, но и для того, чтобы понять
По сути дела, проблема подсознательного, как в свое время очень тонко заметил Н. Бор, не есть проблема измерения человеком глубин своего подсознания, а есть проблема создания условий для нового сознательного опыта или сам этот опыт. Психотехника Фрейда показывала некоторые природные явления или то, что можно рассматривать «как свойства человеческой натуры» не в качестве природных явлений, а в качестве образований сознания. Таким образом, для Фрейда сначала возникает задача превратить бессознательное в сознание и путем такого превращения перевести человека в состояние нового, сознательного опыта, а затем оказывается, что бессознательное — это то, что «было» сознанием, и только в этом смысле возможно сравнение или различение бессознательного и сознательного. Бессознательное имеет смысл только тогда, когда оно само есть какой-то особый элемент сознания, бывшего сознания. Слово «бывшее» здесь употребляется условно, поскольку речь идет только о том, что какие-то факты мы имеем возможность располагать во времени, в то время как другие факты мы имеем возможность располагать в пространстве. Поэтому мы можем с равным правом называть подсознательное не «бывшим» сознанием, а, скажем, «будущим». Важно лишь, что в данном случае любые
Мы думаем, что понимание сознания, работа с сознанием, борьба с сознанием — отсюда и попытки построения какой-то своей метатеории сознания для отдельного человека (мы в данном случае фигурируем как два отдельных человека) вызваны нашим желанием дойти до какого-то доступного нам сейчас предела, причем предела не в чистом умозрении, не в поисках какого-то абстрактного категориального сознания, а предела в поисках основы своего сознательного существования. Конечно, мы могли бы, опять-таки перефразируя Фрейда, сказать, что эти попытки необходимы для того, чтобы нам или другому (больному?) было лучше, но, очевидно, эта необходимость другого порядка. Здесь не стоит вопрос о «лучше» или «хуже», — здесь просто возникает внутренняя необходимость дойти до предела в
Понимание сознания в этой работе относится к метатеории, а не к теории сознания. Это очень трудно объяснить не потому, что этому нет объяснения, а потому, что этому есть слишком много объяснений. Первое объяснение, которое можно было бы предложить, связано с тем, что сознание как таковое (а не его понимание) не может быть нами, буквально говоря, жизненно пережито, не может быть для нас феноменом жизни, и поэтому оно не может быть объектом позитивного знания. И дело не только в том, что оно не может быть объектом личного опыта, хотя это тоже очень важно, — а в том, что мы просто уславливаемся, что для нас оно не может быть никаким объектом. Мы говорим, что работаем с сознанием, что занимаемся пониманием сознания именно потому, что описывать само сознание, работать с самим сознанием, а не с его пониманием, невозможно. Поэтому должны быть введены какие-то термины, понятия, которые надо отнести не к сознанию как предмету работы, а к «работе» — таким образом эти термины и понятия будут фиксироваться как свойства самой работы с сознанием. И фиксируя эти свойства, мы постулируем такую область, где нет терминов «объект» и «субъект» как терминов сознания в его предметном изучении, но где термины «объект» и «субъект» будут терминами метаязыка описания сознания. В объяснение этого можно обратиться к аналогиям.
Возьмем «сознание как таковое»; мы не знаем, что это такое, мы исходим из того, что вещей подобных сознанию нет, но в то же время и о некоторых других вещах и явлениях мы также можем говорить, что они не могут быть объектом непосредственного знания, и поскольку они не могут быть объектом непосредственного знания, они могут быть сопоставимы с сознанием по этому признаку. Возьмем, например, смерть как явление сознания. Смерть не может быть описана в силу того тривиального обстоятельства, что для ее описания надо быть живым, а будучи живым — описать свою смерть невозможно. И так будет всякий раз, когда мы берем такие примеры для аналогий, в которых сам способ описания уничтожает условия, в которых мыслится предмет, который мы хотим описать. Понятие смерти может быть конкретизировано как смерть клиническая, смерть биологическая и т. д., но смерть остается, как
Здесь возможна еще аналогия с историей языка, с проблемой происхождения языка. Как и в описании смерти мы обнаруживаем здесь ограничивающие условия, которые вынуждают нас поставить вопрос о необходимости метатеории. Когда ставится вопрос о метатеории языка, действуют те же самые причины, во всяком случае, в той части теории языка, которая касается проблемы его происхождения и истории, ибо эта проблема не может быть поставлена в силу того, что любая попытка этого описания уже содержит в себе те условия и те средства, происхождение которых как раз и должно быть выяснено, и потому, как нам кажется, наука лингвистика должна принимать факт языка как целое, нерасчленимое с точки зрения его генезиса.
Мы не можем восстановить язык как девственный факт, до которого
Аналогичное явление можно заметить и в онтогенезе языка. До сих пор совершенно непонятно — каким образом за первые четыре года жизни человек научается языку. Практически получается так, что наступает время, когда он уже овладел элементами языка, и все попытки детерминировать «ситуацию овладения языком» какой-то начальной, исходной ситуацией бессмысленны. Мы можем здесь лишь «идти дальше», от этапа, когда он уже овладел «первичными» элементами языка, к последующим этапам его языкового научения, то есть, по сути дела, к этапам расширения его языковой эрудиции, поскольку она уже была дана в 3–4 года. Но каким образом это произошло — детерминистски осознать невозможно. Потому что любая попытка детерминистского осознания начальных условий уже содержит в себе в скрытом виде сами эти начальные условия. Но это не тот вид начальных условий, который предположительно является генетически предшествующим, генетически предшествующее начальное условие не восстановимо.
Проблема метатеории сознания осложняется еще и тем, что существует так называемый «первичный» метаязык. То есть, кроме метаязыка сознания, который мы хотим построить как исследователи, существует и другой, по отношению к нему являющийся первичным, метаязык самого сознания как некоторой «естественно» функционирующей силы. Возьмем такую удивительную
Таким образом, мы могли бы сказать, что некоторые аналогичные сознанию факты могут сами спонтанно воспроизводиться как метаязыковые образования. Мы привыкли расчленять метаязык и язык-объект как некое «что», когда речь идет о языке-объекте и приурочивается принудительно к объекту, и некое «что», когда речь идет о метаязыке и приурочивается принудительно к субъекту. Мы отказываемся от такого приурочивания, так как думаем, что дуализм метаязыка и языка-объекта существует только в силу чисто условного допущения различия «субъекта» и «объекта». Мы можем просто представить, что какие-то явления (а не именно «субъект») сами могут выработать какие-то метаобразования, что какой-то язык может и сегодня порождать какие-то метаязыковые образования.
Сознание и язык могут естественным образом функционировать лишь при условии существования каких-то представлений (которые мы называем метапредметами) о самих этих предметах. То есть сознание функционирует, лишь поскольку есть нечто о сознании. Язык функционирует, если есть нечто о языке. Эти метавысказывания о предметах, являющиеся одновременно элементом функционирования этого предмета, могут быть даны и существовать в совершенно объективной форме как предметы или объективации. Мы условимся называть такие метаобразования
Первичный метаязык не обязательно связан со вторичным исторически. Мы не можем сказать, что первичный метаязык был основой для вторичного. Просто, по-видимому, нечто порождает первичный метаязык и, кроме того, существует метаязык, который можно соотнести с первичным метаязыком типологически, но не генетически. Такого же рода параллель наблюдается в древнеиндийской теории сознания. Совершенно очевидно, что первая
Явления первичного метаязыка не могут быть названы наукой. Называть древнеиндийскую теорию сознания наукой о сознании и первые гениальные соображения древних индийцев о языке наукой о языке нелепо. Первичный метаязык возникает просто вне классической проблемы соотношения субъекта и объекта, проблемы, в духе которой метаязык всегда оказывается связан со сферой субъекта. Хотя эмпирически такая связь может иметь место (мы вовсе этого не исключаем), для нас различение языка-объекта и метаязыка существует как различение каких-то двух явлений сознания, не обязательно соотносимых со структурой «объект субъект».
И когда мы говорим, что в некотором первичном метаязыке, следы которого можно обнаружить в древнеиндийских трактатах о языке или древнеиндийских трактатах о сознании, есть что-то о языке или сознании, то мы не имеем в виду, что это — знание о языке или о сознании и в качестве такового есть менее совершенное знание, по отношению к которому научные знания или научные грамматики или научные теории сознания были бы более совершенными, и в этом смысле и то и другое стояло бы на одной линии развития. В равной мере здесь было бы неуместно выражение «предвосхищение» в применении к учению древнеиндийских грамматиков и психологов. Это безусловно самозамкнутое явление, оно ничего не предвосхищает. Первичный метаязык, с одной стороны, и научное знание о предмете этого первичного метаязыка — с другой, есть совершенно разнородные явления, не находящиеся друг с другом в отношении «раньше — позже», «неполно — полно», «несовершенно — совершенно», «не развито — развито», «архаично — современно». Одной из систематизации первичного метаязыка мог являться
Употребление здесь рядом терминов «метаязык» и «метатеория» не должно понимать в том смысле, что это одно и то же. Метатеория сознания есть то, что мы конструируем в нашей работе с сознанием, в нашей борьбе с ним. При этом какие-то слова являются самым простым бытовым материалом для этого «конструирования», потому что они у нас под рукой, не более того. Что же касается метаязыка сознания, то здесь мы вынуждены либо пользоваться существующими терминами, которые мы берем из языка-объекта или метаязыка, либо пользуемся какими-то бытовыми словами и выражениями, не имевшими до настоящего момента терминологического смысла, и придаем им специальный терминологический смысл, как например: «понимание сознания», «работа с сознанием», «борьба с сознанием». При этом важно, чтобы они одновременно сохраняли и свой элементарный смысл. В метатеории сознания надо стремиться к терминам, сохраняющим свое прозрачное значение бытового употребления, ту свою способность вызывать богатство ассоциаций, которая возместила бы трудности аналитического описания сознания.
Здесь можно, конечно, увеличить количество терминов типа «работа с сознанием», что предполагает создание новых пучков ассоциаций, но мы постараемся, чтобы таких терминов было как можно меньше, потому что главным для нас остается интерпретация понимания сознания «для нас». Пусть останутся прежние слова, и лучше мы в них будем каждый раз снова и снова разбираться, чем вводить термины, которые в дальнейшем могут быть неограниченно интерпретированы.
Теперь возникает вопрос: можем ли мы говорить о «способах распознавания сознания?» Можем ли мы говорить о том, что у нас есть какой-то способ, пусть эмпирический, пусть интуитивный, пользуясь которым мы могли бы сказать: вот это — сознание, а это — не-сознание. Для нас языковая форма понимания сознания (а мы сейчас говорим или
Отличение сознания от языка может быть зафиксировано в отдельных описуемых случаях мышления и языка. Можно, во-первых, найти в языке куски, в которых предположительно могли бы пересекаться сознание и язык. В качестве таких кусков языка могут фигурировать языковые формации, которые являются сами себя обозначающими образами и несут в себе информацию о самих себе. Последним, например, является образование типа: «я думаю, что…», «я предполагаю, что…», где референт, к которому отсылает язык, содержится в самом же языке, а не вне его. В этом случае можно предположить способность или возможность сведения других образований сознания к этой форме, то есть редуцировать иные, более сложные языковые образования к таким формациям, где, как мы сейчас в данный момент предполагаем, «проглядывает» сознание. Но в данном случае мы как раз можем отвлечься от языковой формы по той причине, что в виде языкового обнаружения сознания мы выделяем то, что вообще не является специфическим свойством языка, и можем рассматривать это свойство самоотсылки к самому себе в качестве сознания отдельно от языка, и тем самым рассматривать в качестве сознания такие тексты, которые создаются актом чтения самого же текста. Тогда мы могли бы предположить, что язык является той сферой, где сознание получает «слабую маркировку». Мы не можем сказать, что некоторый языковый текст маркирован как акт сознания. Скорее, мы имеем дело с какими-то синтаксическими и стилистическими конструкциями, где сознание проявляется в установлении ранга текста, в установлении текста внутри текста и т. д. На это явление неоднократно обращали внимание и лингвисты и исследователи стилевых особенностей языка. Вообще, просто потому, что мы хотим понять не язык, а сознание, мы считаем, что язык это нечто, что уже понято (не нами). Мы не понимаем — что такое язык, но здесь мы и не хотим понимать, что такое язык, — мы хотим понимать, что такое сознание. Сами по себе языковые оппозиции, как нам кажется, не говорят ни о чем в сознании. Более того, они не говорят и о присутствии сознания. Можно предположить иное: когда человек переходит от одной системы оппозиций к другой, тогда мы можем предположить присутствие факта сознания как фактора перехода от одного языкового состояния к другому, сама динамика которого как бы косвенно указывает на то, что имеет место сознание. В этом смысле не лингвистическими оппозициями нужно пользоваться для разъяснения сознания, а сознанием для разъяснения лингвистических оппозиций, для интерпретации самого факта их существования. Сознание вообще можно было бы ввести как динамическое условие перевода каких-то структур, явлений, событий, не относящихся к сознанию, в план действия интеллектуальных структур, также не относящихся к сознанию. По сути дела, область интеллектуальных структур и лингвистических оппозиций можно определить как область механических отработок, «сбросов» сознания, куда сознание
Здесь мы могли бы предложить какую-то «антигипотезу» Сепира-Уорфа. Точке зрения Сепира-Уорфа (выражающей глубокий языковый опыт современной науки) о том, что язык является материалом, на котором можно интерпретировать сознание, средством для интерпретации сознания, средством для какого-то конструирования структур сознания, мы могли бы противопоставить предположение о том, что, напротив, определенные структуры языка выполняются или, вернее, могут быть выполнены в материи сознания. Но с гораздо большей степенью вероятности мы могли бы предполагать, что какие-то структуры языкового мышления более связаны с
Сказанное можно переформулировать и так: читая текст, мы можем сказать: «в этом месте есть сознание», но мы не можем сказать, когда мы видим текст, что «здесь есть сознание». Сам по себе текст как какой-то абстрагированный от конкретно-содержательных моментов объект ничего не говорит о сознании. Текст может быть порожден, между тем как сознание не может быть порождено никаким лингвистическим устройством, прежде всего потому, что сознание появляется в тексте не в силу каких-то закономерностей языка, то есть изнутри текста, но исключительно в силу какой-то закономерности самого сознания.
Уже в том как мы обосновываем наше «подвешивание» языка, мы сталкиваемся с одной особенностью области, обозначенной термином «сознание». Фактически мы видим эту особенность в существовании некоей
Есть ряд явлений, в которых мы обнаруживаем то, что можно было бы назвать «законом интерпретирования»: речь идет о той особенности, которую мы приписываем нашему способу введения метаязыка, но одновременно можем обнаружить ее в объектных свойствах той области или сферы, для разъяснения которой строится именно метатеория, а не просто теория. Что же это за свойства, которые ускользают от теории, но, на наш взгляд, поддаются разъяснению в метатеории? Это довольно обширная область явлений, где объект тождествен его интерпретации. Приведем простой пример. Допустим, в детстве с человеком что-то случилось. Случившееся с ним он вспоминает как обстоятельство, действующее на него, формирующее его, влияющее на него. Но, рассматривая случившееся с ним в прошлом, ставит ли он вопрос о том, чтобы выявить объектно случившийся с ним
Мы считаем, что применительно к явлениям такого рода, обнаруживающим именно такое свойство, может строиться метатеория, а не теория. И мы поэтому предполагаем, что везде, где может вводиться метатеория, везде, где есть такое свойство, мы имеем дело с тем, что может условно описываться как сознание. Сознание может вводиться как некоторое особое измерение, в котором описываются мировые объекты и события; подобно тому как мировые объекты и события могут полагаться существующими и конкретизирующимися в пространстве и времени, они могут полагаться существующими и конкретизирующимися в сознании, и подобно тому, как существование в пространстве и времени накладывает какие-то ограничения на предметы и события, так и измерение сознательного бытия накладывает какие-то ограничения на мировые события и объекты, условно помещаемые нами в сознание.
По-видимому, не только память, но любой психический процесс (который может быть рассмотрен как объект, в отличие от сознания) дает возможность интерпретации в смысле создания такого же «самоотсылаемого образа», как это было, когда мы говорили о языке и тексте. Мы могли бы сказать, что везде, где есть сознание (это не есть пример распознавания сознания), там может быть память, но мы не можем сказать, что везде, где есть память, там есть сознание. Сознание — это не психический процесс в классическом психофизиологическом смысле слова. Но очень важно иметь в виду, что любой психический процесс может быть представлен как в объектном плане, так и в плане сознания. И хотя мы понимаем, что очень трудно примириться с такой психологической двойственностью, она для нас существует как двойственность психологии и онтологии. В глубокой древности, в середине первого тысячелетия до новой эры буддийские мыслители предполагали, что сознание не есть один из психических процессов, но что оно есть уровень, на котором синтезируются
Мы понимаем, что наше понимание сознания не может называться «сознанием» в том смысле слова, в каком сознание фигурировало бы у нас, если бы оно было объектом теории, или в том смысле слова, в каком сознание фигурировало бы внутри классической рефлексивной процедуры самосознания.
1. Сфера сознания
Теперь мы переходим от рассуждений о нашей работе с сознанием и о метатеории сознания к конкретизации сознания. Этот «переход» мы начинаем с понятия и термина «сфера сознания». «Сферу сознания» мы вводим для обозначения гипотезы о том, что сознание может быть описано вне приурочивания этого сознания к определенному психическому субъекту, индивиду. Более того: в связи с этим возникает другой вопрос — вопрос о принципиальной возможности не приписывать сознанию чего бы то ни было, как со стороны субъекта, так и со стороны объекта. Нам кажется, что для такой гипотезы недостаточно замечания о том, что сознание может описываться как необъектное. Здесь необходимо допустить принципиальную возможность описания сознания как чего-то и онтологически несубъектного. Мы повторяем: здесь речь идет не о действительном положении вещей, поскольку действительное положение вещей применительно к сознанию нами здесь не обсуждается. Мы лишь говорим о том, что в нашем понимании сознания мы предполагаем возможность его описания вне какой бы то ни было его приуроченности, вне какого бы то ни было приписывания как объектного, так и субъектного порядка, поскольку и субъект и объект сознания по необходимости выступают как некоторым образом сформулированное действительное положение вещей относительно сознания. Под этим углом зрения, мы можем сферу сознания рассматривать как своего рода метасферу по отношению к другим возможным сферам научного, философского и умозрительного рассмотрения. Именно положение сознания как какого-то универсального метаобъекта делает сомнительным обращение к аналогиям, ибо всякая аналогия, чтобы быть корректной, должна производиться или на том же уровне, что и аналогизируемый факт, или, по крайней мере, на уровне близком к нему.
Поскольку «сфера сознания» вводится нами как условный прием, разумность которого пока еще далеко не очевидна, мы позволили бы себе начать с конкретного, наглядного пути «хождения» по сознанию, пути, который приводил бы к явному парадоксу. К такому случаю парадоксальности, в применении к которому мы могли бы предложить «сферу сознания» как способ разрешения этого парадокса, так, чтобы читатель одновременно имел, во-первых, исходный материал и во-вторых — имел бы какую-то очевидную тупиковую ситуацию, в которую его вводит другой способ рассмотрения сознания. И только тогда он мог бы принять предлагаемое нами представление о сфере сознания как способ выхода из этого тупика. Ведь фактически мы вводим «сферу сознания» как понятие, разрешающее как раз те противоречия, к которым приводит применение понятия «субъекта» и «объекта». Противоречия, к которым приводит само различение объектной сферы как сферы натурально существующей — с одной стороны, и субъектной сферы как тоже натурально существующей, но имеющей какие-то психологические или псевдопсихологические качества и характеристики. Одной из причин введения понятия «сфера сознания» может, например, служить тот факт, что здесь
Мы исходим из весьма элементарной и тривиальной умозрительной предпосылки, что если с самого начала принять гипотезу о принципиальной равноценности (в отношении возможностей их описания) субъекта и объекта, то становится возможным представление о том, что существует какая-то универсальная синтезирующая категория, опираясь на которую мы могли бы перейти к рассмотрению субъектного и объектного планов. Поскольку мы живем в определенной культуре, мы привыкли мыслить и описывать события в более или менее строгом дихотомическом плане «субъект — объект». Допустим, возникает какое-то иное представление — представление о том, что план «субъекта — объекта» не считается нами первичным планом умозрения, что первичный план иной, во-первых, не дихотомический — во-вторых; что существует какой-то абстрактный синтезирующий план, от которого мы могли бы перейти к плану «субъект — объект». Иначе говоря, мы предлагаем в качестве первичного способа описания такой способ, когда вводится сфера сознания, в которой нечто описывается без присутствия субъекта или объекта. Сама необходимость в этом ходе, который мы называем метарассуждением, предполагающим понятие «сферы сознания», связана с тем, что в попытках описания сознания необходимо предварительно сконструировать некоторый «синтетический объект» (то есть объект, который являлся бы объектом «для нас», был бы конструкцией внутри нашего умозрения, а не объектом в реальном смысле этого слова).
Этот синтетический объект должен позволить нам свободно двигаться вдоль и поперек в границах различий между психологическим, социологическим, этическим и т. д. описаниями и позволить нам представить исходную точку отсчета, которая не зависела бы от предметных разделений на психологический, социологический, этический и т. д. подходы к сознанию. Вначале нам важно не быть связанными никакими расчленениями. Это первый и основной пункт. «Сфера сознания», не содержащая в себе объектно-субъектных характеристик, является частью «символического аппарата» нашего понимания сознания (при том, конечно, что весь аппарат понимания сознания символичен). Когда мы говорили о борьбе с сознанием, то тем самым фактически имели в виду, что масса процессов сознательной или духовной деятельности — выразимся здесь пока так, недифференцированно, — связана с разрушением существующих объективаций, с одной стороны, а с другой стороны — психологических кристаллизации, которые приписываются в виде свойств субъекту. И вот, чтобы обозначить то нечто, ради чего разрушаются вещественные и психологические структуры, нечто, что уже по самому нашему подходу, по самому способу фиксации этих явлений не имеет направления, не имеет характеристики (потому что, если бы оно имело лицо, имело бы характеристики, оно уже было бы одной из субъективных или объективных структур), мы вводим конкретизируемый символ (или оператор) «сфера сознания» как обозначение этого предельного «нечто». Или иначе — чтоб изобразить эту направленность работы нашего понимания сознания, то есть такого понимания, которое видит борьбу с сознанием как возникающую в каких-то точках нашего мышления, мы должны вводить понятие о «сфере» или о «пустоте», в которую все это «устремляется», сфере, не получающей никаких определений. Представим себе парадоксальную ситуацию описания сознания, которая могла бы вызвать к жизни какие-то новые представления о сознании (в данном случае представление «сферы сознания»). Существующие способы описания сознания оперируют сознанием как объектом, обязательно приуроченным к субъекту или, если они не оперируют таким представлением, то они, тем не менее, связаны с принятием основной посылки классической философии, а именно, что самая достоверная точка отсчета для любого явления сознания есть
В рамках этого рассуждения двусмысленным становится сам термин «сознание». Обычно психоанализ упрекают в том, что в нем понятием совершенно мифологического типа является понятие бессознательного. Понятие, которое никак не определяется, будучи чем-то вроде маленького кобольда, бесенка, творящего всякие безобразия. Но дело не в этом. Основной парадокс психоанализа, может быть (как и парадокс феноменологии и экзистенциализма), состоит в том, что термин «сознание» стал двусмысленным, расплылся. Проблемой стало не бессознательное, а сознание, которое осталось непонятным и непонятым. Фрейд и Юнг открыли цивилизованному миру бессознательное, в порядке аналитического процесса отчленяющего бессознательное от сознательного для того, чтобы сделать более содержательным аналитическое понимание сознания. А на самом деле аналитическое понимание сознания обнаружило свою полную бессодержательность именно в результате введения бессознательного. Проблемой стало достижение «гомологического» понимания сознания. То есть стала ясной необходимость отказа от такого способа понимания сознания, при котором в понимание не вводилось бы ничего находящегося вне сознания, вне сознания как субъектно-объектной реальности. Без этого нельзя решить проблему сознания. Хотя многие современные авторы и повторяют, что субъект и объект едины, что есть сфера, в которой субъект не отделим от объекта, но в той мере, в какой за точку отсчета берутся данности сознания или данности в сознании, мы неминуемо оказываемся перед парадоксами. Об одном мы уже говорили: мы сознанием называем явно что-то несознательное, приписываем сознанию черты чего-то, явно сознанием не являющегося. Во-вторых, мы возвращаемся в этих точках отсчета к очень старому парадоксу, который был известен Сократу, древним индийцам и, по крайней мере, таким философам Нового времени, как Декарт и Спиноза, а именно, что сам акт мысли содержит в себе невозможность определения себя как конечного акта мысли. Например, Сократ говорил: для того, чтобы узнать что-то, я
Но понятие «сфера сознания» может помочь и в разрешении ситуации другого рода. Наша ситуация, с одной стороны, является чисто умозрительной, с другой же, она связана с еще одной очень стойкой «металингвистической» позицией. Существует такая аксиома европейского, да впрочем, почти и всякого иного умозрения, которая в одних учениях присутствует имплицитно, а в других достаточно ясно текстуально выражена: если мы говорим, что мы что-то понимаем, что мы что-то пытаемся понять, то мы при этом предполагаем, что это что-то себя не понимает, либо, что оно себя не понимает в данный момент. В общем любое умозрительное допущение «твоего», «моего» понимания чего-либо с необходимостью, аксиоматически предполагает, что это «что-то», хотя бы в ситуации нашего понимания, себя не понимает. Когда мы понимаем, то оно само себя не понимает. Если оно понимает само себя, то, значит, мы его не понимаем. Такова «аксиома исключительности», которая, по существу, всегда устанавливает какие-то области монополии понимания. Введение «сферы сознания» поможет разрешению такой ситуации, потому что, когда мы говорим, что существует не приуроченное к объекту и субъекту сознание, то мы просто отвлекаемся от проблемы его понимания самим собой. Или точнее, наша попытка понимания сознания не имеет никакого отношения к вопросу — понимает ли сознание само себя или не понимает. И в этой гипотезе имплицитно содержится презумпция, что оно себя понимает, не будучи приурочено ни к субъекту, ни к объекту. Это допущение не будет означать буквально, что сознание себя понимает, а будет означать, что мы в нашем анализе условно принимаем то, что «говорит» сознание, за действительное положение вещей. Таким образом, вводя безличную конструкцию «Оно понимает», мы какую-то часть сознания (независимо от того, что мы могли бы сказать о референтах этого выражения) приравниваем к действительному положению вещей. Этот принцип — и здесь нам приходится немного забежать вперед, потому что это не совсем относится к проблеме сферы сознания, но относится к ней в то же время в том смысле, что без введения понятия «сфера сознания» это дальнейшее поле конкретной проблемы нельзя будет развить, — можно было бы назвать «принципом объективной ошибки». И он мог бы быть введен наряду с другими принципами классического философствования (таким, например, как «принцип упорядоченности мира» и т. д.). Когда мы говорим, что какая-то часть сознания нами приравнивается к действительному положению вещей (тем самым отвлекаясь от того, понимает ли сознание само себя или нет), мы фактически допускаем в качестве универсального позитивного принципа, что возможна ошибка, но мы должны и будем «ей» верить. Совершая это «приравнивание» и тем самым отвлекаясь от классической дилеммы, о которой мы говорили, мы вводим своего рода «квазипредметность». Или, вернее, так: то, что мы позволяем в нашем понимании сознания считать за действительное положение вещей, есть то, что мы в нашей метатеории, имеющей отправным пунктом сферу сознания, будем называть квазипредметностью. Введение квазипредметности есть весьма удобный способ разрешения этих парадоксов потому, что суть их состоит в том, что употребляемые способы описания сознания всегда наталкиваются на
Возможен еще один подход к сфере сознания. Здесь операционально удобно исходить из какой-то идеализированной прагматической ситуации. Рассмотрение любого вопроса, поскольку оно описывается самим человеком, который этот вопрос рассматривает, должно предполагать какую-то первичную исходную ситуацию, когда этот вопрос не рассматривается. Сначала мы не рассуждали о сознании, потом мы начинаем рассуждать о сознании, мы не занимались пониманием сознания, потом начинаем заниматься пониманием сознания и т. д. Теперь же мы условимся, что не будем считать ситуацию, когда мы не занимаемся пониманием сознания, равнозначной ситуации, когда это сознание не существует, потому что если бы мы так считали, то мы имплицитно выражали бы идею, что сознание объектно, тогда как оно не должно быть ни объектным, ни субъектным даже в такой чисто прагматической ситуации. Мы считаем: если мы и не приступили к рассуждению о сознании, к пониманию сознания, к эксплицированию нашего понимания сознания, то это само по себе еще ничего не говорит о возможности описания сознания как такового. То есть мы здесь исходим из условия, что «наше понимание сознания» и «сознание» находятся на различных уровнях ситуативной достоверности. Мы принимаем понятие «сфера сознания» как первичное в нашем рассуждении не потому, что оно является понятием высшего ранга абстракции, а напротив — потому что оно является здесь понятием более высокого ранга прагматизации. Мы обобщаем тот круг ситуаций, который окружает ситуацию нашего понимания сознания, когда «сфера сознания» выступает как понятие предельно прагматизированное, как способ обобщенного описания этих ситуаций, а не как способ обобщенного описания сознания. Этим мы еще раз подчеркиваем, что речь идет о метатермине.
«Сфера сознания» является не только термином нашей метатеории сознания; соприкосновение со сферой сознания есть акт, совершаемый, может быть, ежедневно и ежечасно человеком. Вместе с тем это есть аксиоматизируемая нами ситуация, в которой в принципе люди могут и не участвовать.
Когда человек попадает в сферу сознания, мы говорим: «есть человек, попавший в сферу сознания». Это не значит, что все люди находятся в сфере сознания, но раз он есть в ней — он есть в ней. Это тавтология. Когда Вольтер говорил, что добродетель не может быть половинной (или она есть или ее нет), то он не имел в виду, что все люди добродетельны, наоборот, он имел в виду, что они могут быть таковыми (или не быть).
Таким образом, сфера сознания будет фигурировать и как какое-то псевдотопологическое понятие. О психике мы можем говорить, что она есть в сфере сознания или что ее там нет. Но говоря о сфере сознания, что она здесь есть или что ее здесь нет, мы, разумеется, имеем в виду только ее присутствие или отсутствие в отношении нашего понимания ее и мышления о ней. И, вводя метатермин «сфера сознания» как некоторую предельную, не содержательную, а чисто ситуационную абстракцию, мы можем договориться, что она обладает свойствами, которые дают нам возможность сказать, что она «имеет место» и в то же время, что она где-то «не имеет места». Но в принципе она имеет место, то есть вообще она есть. Это — чисто прагматическое допущение.
Сфера сознания не классифицируема в силу специфики самого нашего подхода, в основе которого лежит принцип сплошной и последовательной неклассифицируемости. То есть когда совершается переход от понятия «сферы сознания» к понятию «состояние сознания» или к понятию «структура сознания», то это — не переход от общего понятия к частному, а просто следующая ступень в нашем рассуждении, в конкретизации нашего понимания. Новые понятия выступают как новые конкретизации самого нашего понимания, а не его объекта.
До рассмотрения нами дальнейших конкретизации нашего понимания сознания мы остановимся на таких представлениях, как «мировое событие» и «мировой объект». Мы полагаем, что некоторые факты, объекты, события сознания, в отличие от событий психической жизни человека, являются событиями, объектами, стоящими как бы на линиях, которые пронизывают любые эпохи, любые человеческие структуры, какие бы они ни были — культурные, социальные, личностные, в которых что-то существует вне времени, в которых что-то существует как тождество. Возьмем такой пример: «потоп» как разлив реки или морское наводнение есть «событие». Но «потоп» как символ, который «выдан» сознанием, есть «мировое событие». Объект и событие такого рода, существующие вне времени (которые, казалось бы, имеют какой-то реальный аналог, но в действительности вовсе к нему не относятся, а являются чем-то другим), в принципе иначе анализируются. И сам факт наблюдения, восприятия людьми реального события должен анализироваться, таким образом, совершенно иначе, нежели тот же факт, оказавшийся «мировым событием» и долженствующий быть соотнесенным как таковой уже с жизнью сознания. Мы думаем, что материал мифов составляется из мировых событий (выступающих как мифемы). Таких мировых событий и мировых объектов, очевидно, можно насчитать не так уж много. [Это понятие вводится как частное, дополнительное к сфере сознания.] При рассмотрении самой сферы сознания как мифемы возможна гипотеза, что сфера сознания в отношении к мировому событию, к мировому объекту выступает как «универсальный наблюдатель».
Сферу сознания мы вводим как понятие, которое замещает нам «картезианского человека». Классическая философия оперировала идеей субъекта как некоего универсального божественного модуля наблюдения в рамках какой-то рефлексивной процедуры. Понятие «сферы сознания» должно вобрать в себя часть свойств наблюдения, которые приписывались наблюдающему субъекту как божественному модулю универсальной перцепции, и часть свойств, которые приписывались объекту наблюдения, но без того, чтобы приписывать этому модулю какие-либо свойства рефлексии, забирая тем самым у него часть свойств субъекта и часть свойств объекта как инструмента наблюдения или наблюдающего устройства. Понятия же мирового объекта и мирового события позволяют нам отвлечься от проблемы связи между культурой и сознанием, передачи информации от одной культуры к другой, реальной преемственности и т. д. В результате событие, отраженное в индийской мифологии, и событие, отраженное в греческой мифологии, могут быть посредством понятия мирового события взяты в одной точке линии как одно событие; то есть как один объект, находящийся в одной точке мировой линии, независимо от того, можно ли в их реальной связи проследить преемственность, заимствование в одной культуре из другой, в одной мифологии из другой и т. д. Оттого-то, вводя понятия «мировой объект» и «мировое событие», мы избавляемся от проблемы пространственно-временных связей, оставляя ее этнографии и антропологии. Таким образом, независимо от реальной связи, должны быть какие-то два события во внешне разобщенных культурах или личностях, которые являются одним «мировым объектом».
[Понятие культуры как культуры вообще, как термина и как элемента восприятия обыкновенного человека в нашем рассмотрении не имеет никакого отношения к сознанию: наша работа с сознанием и метатеория сознания к культуре вообще и к какой-нибудь частной культуре может не иметь никакого отношения.]
Говоря о символическом характере нашей метатеории, мы подчеркиваем символический характер самой нашей работы, имея в виду некоторые свойства, которые мы впоследствии обнаруживаем в сознании, а эмпирически обнаруживали еще до начала нашего движения в самой этой работе. Они-то и вызывали наше движение к метатеории сознания. Это — те свойства объекта, которые не поддаются детерминистскому анализу и в то же время ускользают от любого типа семиотического анализа, ибо само понятие «сфера сознания» является «символом» того обстоятельства, что в данном рассмотрении не существует ни обозначаемого, ни обозначающего, ни обозначателя. Мы имеем дело только с интуитивным опытом семиотизации, в котором эти три момента наличествуют, но не улавливаются как отделенные во времени и пространстве. Как если бы здесь существовала непрерывная связь между обозначаемым и обозначающим, когда невозможно отделить одно от другого.
Можно добавить, что говоря о сфере сознания, мы до конца не понимаем, что сами хотим с ней сделать, но она появилась в нашем понимании, и мы должны пытаться ее эксплицировать, поскольку, образно выражаясь, наши психики оказались в том же самом месте, где появилась эта идея. Мы еще раз напоминаем о принципиальной неприуроченности понятия «сферы сознания» к индивидуальному психическому механизму. Поэтому выражения «здесь есть сфера сознания» или «здесь нет сферы сознания» условны, и, вообще говоря, не вполне правильны в том смысле, в каком мы начали это рассуждение. Ибо, поскольку речь не идет об индивидуальных психических механизмах, то скорее можно сказать, что сфера сознания «есть», что она «вообще есть» вне такой приуроченности. Мы можем утверждать, что она «здесь есть» или что ее «здесь нет», только когда такая приуроченность нами идеально планируется, что уже, по сути дела, относится не к сфере сознания, а к состояниям и структурам сознания. Сфера сознания — прагматический этап. Мы начинаем экспликацию понимания нами сферы сознания, потому что она означает в нашем рассуждении определенную границу: «вот здесь» мы начинаем объяснение терминов нашего понимания и, соответственно, терминов метатеории сознания, и поскольку оно нами начинается от какого-то «ничто», мы это «ничто», эту границу называем сферой сознания.
Теперь, чтобы закончить рассмотрение этого понятия, добавим, что сфера сознания — это ситуация, в которой прагматически находятся «сознания» или, вернее, могут находиться, не имея в виду, что каждое сознание находится в этой ситуации. Оно или находится, или не находится, при том, что сфера сознания, строго говоря, не обладает пространственной определенностью (так же, как и временнóй).
Однако здесь есть движение: мы приписываем движение к сфере сознания не только нашему метатеоретическому рассуждению, но и прагматике сознания людей вообще. Но это не означает, что все люди находятся на пути такой прагматики; сейчас это относится к нашему способу описания сознания, ибо в рубрику сферы сознания мы вносим какие-то свойства нашего описания сознания. Вводя сферу сознания, мы тем самым строим символическую часть нашего аппарата описания структуры и состояния сознания, часть, которой мы не приписываем никакой локализации и которую никак не конкретизируем потому, что в дальнейшем сами состояния и структуры сознания мы будем рассматривать как локализацию и как конкретизацию того, что мы фиксируем в сфере сознания. Тем самым мы фактически признаем символический характер понятия «сфера сознания». Понятия же структуры и состояния сознания, которые мы далее введем, нами будут выводиться в качестве интерпретаций этого символа. Само состояние сознания мы будем рассматривать как интерпретированное, конкретизированное существование сферы сознания, как локализацию, «захват», «ловушку» сферы сознания. Или наоборот, можно перевернуть этот термин и сказать: вхождение в сферу сознания, нечто, вошедшее в сферу сознания, обладает структурой сознания. Или наоборот: структура сознания будет разрушаться в сфере сознания и т. д. Нам сейчас это не важно — нам важно подчеркнуть, что понятие «сфера сознания» не подразумевает никакого реального события в сознании. В этом смысле аппарат, в который вводится это понятие, обладает свойствами общими, скажем, с некоторыми чертами аппарата психоаналитического описания, если бы последний был реально осознан его творцами. (Например, когда Фрейд говорит об «эдиповом комплексе», предполагается, что «эдипов комплекс» есть термин, обозначающий тип реально случившихся событий, то есть что у такого-то индивида эдипов комплекс реально наличествует, в то время как на самом деле здесь наличествуют совершенно иные явления сознания,
2. Состояния сознания
В качестве примера или случая состояния сознания можно назвать то состояние, в котором мы сейчас рассуждаем о метатеории сознания. Этим мы хотим сказать, что каждой возможной мыслительной конструкции (в данном случае связанной с работой над сознанием, с пониманием сознания) соответствует определенное психическое состояние субъекта, «меня». Говоря о сфере сознания, мы постулировали принципиальную неприуроченность к субъекту и к объекту. Теперь мы постулируем принципиальную приуроченность к субъекту, оставляя пока открытым вопрос об объекте. Поскольку мы договорились, что встали на несколько иной, чем был до сих пор, путь рассмотрения сознания, то мы можем позволить себе говорить о субъекте, не говоря об объекте (как, впрочем, и — говорить об объекте, не говоря о субъекте). В нашем рассуждении в данный момент, в ряде моментов, в какое-то определенное время, которое мы можем объективно фиксировать, а можем и не фиксировать, постулируется присутствие некоторого определенного состояния нашего психофизиологического механизма, которое, будучи соотнесенным с сознанием (и только в
Можно сказать так: рефлексия над сознанием находится в каком-то состоянии, которое не является содержанием самой этой рефлексии, а является постоянной неустранимой добавкой к любому такому содержанию, не входя в него. То есть в каждый данный момент рефлексия находится в таком состоянии, которое само ею не ухватывается, и то, что оно не ухватывается, есть состояние сознания. Оно может описываться и классифицироваться некоторым психологическим образом, но само не имманентно психике, не есть внутри психологического. Идя дальше, мы назовем состоянием сознания и то, что в принципе ранее считалось не имеющим вообще отношения к сознанию. Это — тоже состояние сознания. Какие-то вещи называются «неметаллами» — это относится к свойствам металлов. И мы здесь также говорим о сознании в
Термин «состояние сознания» показывает не столько наше хитроумие, сколько наше бессилие решить проблему сознания содержательным образом.
Говоря о сфере сознания, мы имели в виду, что все остальное мы будем вводить как ее конкретизацию в качестве нашего символического оператора. А в определении «состояния сознания» мы говорим, что в состоянии сознания находится всякий, кто находится в сфере сознания.
Но это — слишком обще. Ведь в состоянии сознания находится и тот, кто ничего не говорит и вообще ничего не думает, потому что состояние сознания принципиально
Мы можем рассматривать конкретные психические процессы, явления, модальности и свойства так же, как и любые уровни специфического функционирования психики (например ощущение, восприятие, представление), соотнося их с определенными состояниями сознания. В буддийском учении о состояниях сознания (III–II вв. до н. э.) всякое конкретное психологическое понятие имело свой дубликат. Например, зрение фигурировало как зрение (как специфический анализатор) и как категория сознания, связанная с «осознанием зрения» (либо с «осознанием зримого»), то же самое слух и т. д. Таким образом, здесь сознанием называлось фактически любое психическое состояние. Но если мы будем дублировать слух осознаванием слуха, зрение осознаванием зрения, то зачем нам нужен тогда термин «сознание»? Зачем нужна дубликация, если мы утверждаем, что теоретически, не имея в виду реальной соотнесенности, а условно, символически можно назвать состоянием сознания любое психическое явление (может быть, прагматически, чтобы преодолеть в себе инерцию биологического бытия?). Что дает нам такая дубликация? Может быть, термин «сознание» здесь что-то решает относительно этих психических состояний? — Он позволяет нам работать над той стороной нашего бытия, которая не может быть объектом (не субъектом!) никакого объектного рассмотрения. Поскольку не все в психике может быть рассмотрено объективно и в той мере, в какой оно не может быть рассмотрено объективно — есть сознание, постольку то в психике, что является нам вне сознания, может быть с введением категории «состояние сознания» приурочено к сознанию в качестве его состояния.
Когда, идя от сферы сознания к состоянию сознания, мы сопоставляем два термина: «зрение» и рядом с ним как будто обозначающий то же самое — «осознание зрения» (и «зримого»), то мы предполагаем, что это осознание есть состояние сознания, не являющееся содержанием зримого. Это означает, что в зрении я фиксирую то, что не является содержанием ни зримого, ни зрящего, но все время идет вместе с ними и все время ускользает, потому что если мы снова в какой-то другой позиции попытаемся зафиксировать то, что у нас ускользнуло в первой, то мы будем в состоянии сознания, в которое все равно не будет входить — в качестве содержания — зримое, слушаемое, рефлексируемое. [Поэтому такие специфически психологические качества, как зрение и слух, будут нами всегда отличаться от сознания как некоторые объектные точки психики.]
И в этом смысле
Когда мы говорим о том, что «состояние сознания» по преимуществу несодержательно, то, говоря о тех психических процессах, которые являются объектом науки психологии и о которых мы говорим как об условных дубликатах сознания (говоря тем самым о сознании как своего рода универсальном дубликате психических объектов, феноменов и процессов), мы предполагаем, что состояние сознания, как вводимая нами категория, несодержательно по преимуществу. Соответствующие же психические явления, служащие объектом науки психологии, — содержательны, вернее, могут быть содержательны (могут быть и несодержательны), во всяком случае они не являются несодержательными по преимуществу. Когда мы говорим о несодержательности состояний сознания, мы не имеем в виду оппозицию формы содержанию. Состояния сознания ни в какой мере не могут быть мыслимы как какие-то формы, в которых сознание могло бы содержательно реализоваться. Здесь несодержательность фигурирует как чисто негативное качество, и вот в связи с этим, а также в связи с последующим нашим рассуждением о структурах сознания, которые по преимуществу содержательны, следует заметить, что состояние сознания может быть определенным образом приурочено к конкретному содержанию. Более того, в принципе возможна классификация состояний сознания (при невозможности классификации сферы сознания), которая может носить как психологический или логический, так и содержательный характер (то есть, когда нам дано первично определенное содержание, то этому содержанию может соответствовать определенное состояние сознания). Тогда этому содержанию мы приписываем свойства сознания, но само это свойство мы определяем независимо от содержания.
Мы думаем, что тому факту, что мы пытаемся понять сознание, соответствует ряд индивидуальных состояний сознания, в данном случае — наших. Но мы можем безусловно выявить и более конкретное соответствие — мы можем вообще представить себе, что любое мыслимое содержание, скажем, содержание типа: «все, что имеет место, имеет некоторый смысл», или «все, что имеет место, не имеет смысла», либо любое другое, вычленяемое текстуально содержание — мы можем соотносить с определенным состоянием или с определенными состояниями сознания. Речь здесь идет не о каких-то однозначных соотнесениях (одному и тому же содержанию может соответствовать несколько состояний сознания, либо ряду содержаний может соответствовать одно состояние сознания), но о принципиальной возможности такого соотнесения. Сколь это ни странно, на эту идею интуитивно ориентируются психиатры последних 60–70 лет (поскольку, разумеется, это доступно неразвитому психиатрическому мышлению нашего времени), но в психиатрии это соотнесение всегда фигурирует однонаправленно, психиатр рассматривает какое-то конкретное содержание, относящееся к поведению человека, к мышлению человека, и от него идет к каким-то общим патопсихологическим характеристикам, связанным с сознанием.
В метатеории сознания такое соотнесение должно быть всегда обоюдным, такая соотнесенность существует, но мы не можем никогда с определенностью сказать, что такое-то содержание соотносится с каким-то одним состоянием или какое-то одно состояние соотносится с каким-то одним содержанием. Неопределенность господствует всегда, когда речь идет о конкретизации состояний в смысле содержания или о конкретизации содержаний в смысле состояния. Оговорим здесь еще одно обстоятельство чисто психологического свойства. Мы можем мыслить какие-то содержания (когда речь идет о состояниях сознания) как определенные типы. Хотя мы говорим о состояниях сознания в смысле приуроченности к личности, к индивиду, и хотя мы их соотносим с содержанием, подчеркивая тот факт, что сами они несодержательны, но при этом всегда имеем в виду, что соотнесенность с личностью психических состояний (ориентированных на содержание) ни в какой мере не может говорить о соотнесенности с «личностью» этих содержаний. Сами по себе эти содержания, так сказать, не личностны, и не только потому (как мы увидим в дальнейшем, когда речь пойдет о чисто содержательной категории «структура сознания»), что они могут до бесконечности повторяться, что они антиисторичны, генетически не интерпретируемы, но еще и потому, что эти содержания
Это очень трудно понять, как потому, что чисто лингвистически такие конкретизации всегда кажутся в высшей степени чуждыми сознанию, так и потому, что мы вообще не привыкли думать подобным образом. Но мы можем представить себе одно состояние сознания, в котором будут все содержания, или сознание одного, в котором будут все содержания, или состояния многих, в которых будет одно и то же содержание [хотя последнее возможно только тогда, когда мы отправляемся в нашем рассуждении не от состояния сознания, а от содержания, то есть когда речь будет идти уже о структуре сознания].
Нам необходимо понять состояние сознания как формальное понятие не в смысле противоположности содержанию, а в смысле независимости от любого мыслимого содержания. Свойство сознания «имеется у содержания», если содержание «находится» в состоянии сознания. И тем самым мы уже вводим состояние сознания формально: «сознавать» значит «быть формой сознания» или, вернее сказать, «осознавать» значит «быть формой». [Отправляясь от этого положения, мы можем теперь ввести понятие «текста сознания», не боясь лингвистических и психологических аналогий и ассоциаций.]
Впрочем, само отсутствие содержания тоже может явиться в некотором роде соотнесенным с определенным состоянием сознания. Определенное содержание мы оцениваем и позитивно и негативно. Мы уже говорили о независимости и равноценности негативного и позитивного случаев, когда речь идет о сознании. Когда содержание отмечено знаком минус, и мы говорим, что содержания нет, то мы можем также представить себе определенное состояние сознания, ориентированное на это
В принципе, состоянием сознания может быть любое явление, событие или обстоятельство, которое индуцировало включение индивидуальной психики в содержательность сознания. Но поскольку такое включение уже произошло, индуцировавший его фактор теряет свое содержание. [Метафорически говоря, его содержание «растворяется» в состоянии сознания.] Именно потому мы исходим из положения о полной неопределенности (и произвольности) этого фактора (в смысле его содержания) в отношении сознания (но не в отношении психики!).
Безусловно, что на каком-то ином уровне возможна социология сознания или какой-то социологический ход в самой метатеории сознания, где сознание может быть интерпретировано как социально рожденный, социально возникший феномен. От такой возможности мы здесь специально отвлекаемся, потому что тогда сознание нельзя было бы как-то объяснить, истолковать отдельно, обособленно от проблемы коммуникации. Но, тем не менее, мы отдаем себе отчет в том, что мы саму интерпретацию сознания все же истолковываем как автокоммуникацию по преимуществу; «состояние сознания» предполагает возможность интерпретации сознанием психики как самого себя.
Возьмем такой тривиальный случай: если у 20 человек мы наблюдаем состояние сознания, которое мы считаем одним и тем же, то это могло бы предполагать определенную коммуникацию этих состояний в пространстве или это будет предполагать определенную коммуникацию содержания. Мы категорически выступаем против такой постановки вопроса, потому что никакое
Таким образом, возвращаясь к нашему пониманию текста, мы можем его сформулировать следующим образом: текст — это некоторая длительность содержания, ориентированная на некоторое состояние сознания. А последнее мы вводим вне какой-либо принципиальной оппозиции. Состояние сознания не противостоит содержаниям, соотнесенным с ним, о которых шла речь до сих пор.
3. Структуры сознания
Теперь мы переходим к третьей основной категории метатеории сознания — «структуре сознания». Нам представляется, что структура сознания будет содержанием, абстрагированным от состояния сознания, то есть от того первоначального условия, которое мы ввели, когда вводили понятие «состояние сознания», а именно, что оно есть нечто, не существующее вне приуроченности к индивиду. Структура сознания принципиально не-индивидуальна. Структура сознания может быть названа содержанием и может быть названа формой, частично покрывая то, что в некоторых философских течениях и школах называется «формой сознания».
Структура сознания представляется нам каким-то чисто «пространственным» образом существования сознания. Когда мы говорим, что сознание существует, то представляем себе, что существует ряд совершенно конкретных явлений сознания, мыслимых как конкретно различные или одни и те же в отношении содержания. Допустим, такой элементарный случай: несколько человек высказывают какую-то общую идею, этим давая нам возможность обнаружить какие-то «одинаковые тексты». Эти несколько человек могут жить одновременно, или они могут жить в разные века или в разных тысячелетиях, или, можно сказать так: какие-то «тексты сознания» прочитаны в разное время и в разных местах. И этим предполагается, что как факт сознания они одинаковы, ибо у нас нет оснований с точки зрения содержательного подхода к тексту в этом сомневаться. Мы не знаем,
Мы говорим: текст, а не тексты, потому что, если мы считаем их одинаковыми с точки зрения нашего подхода, то у нас нет основания говорить: «тексты». Ведь математик не говорит: «чúсла 5», но говорит «число 5», хотя оно может фигурировать в тысячах и миллионах случаев, связанных с различными прагматическими, временно-пространственными ситуациями. Мы можем сказать: вот существует такой факт сознания, предполагая определенное содержание. Но это еще не есть структура сознания. Мы говорим, что нечто здесь существует, и на это существование длительности содержания сознания в каких-то случаях можем накладывать определенные рамки, то есть в каком-то смысле мы можем говорить, что существует определенный текст сознания, и в то же время, если мы про какой-то текст говорим, что он существует, у нас есть некоторые основания думать, что в этом месте существует сознание. Это во-первых. Что в этом месте не существует другого текста сознания — во-вторых. И что есть место, где этого текста сознания не существует в-третьих. (Здесь можно было бы добавить четвертое: этот текст сознания должен существовать.) [Так начинается привыкание мышления к подходу к сознанию как материалу
Мы можем сказать, что эти содержательные факты сознания
Все то, что мы сейчас сказали, само по себе не говорит о том, что этот факт сознания реально существует в пространстве, но нам удобно говорить о нем, как о «как бы существующем» в каком-то пространстве. Само пространство может осознаваться как содержательное явление сознания. Содержательный факт или содержательный материал сознания есть некоторое пространственное расположение самого материала сознания — не в том смысле, что сознание «в» пространстве, а в том, что само это сознание (как структура сознания) есть определенное пространственное расположение относительно самого себя. Сама структура сознания есть определенная пространственная конфигурация. Сама по себе она есть некоторое пространство. [И в этой связи мы решились бы сказать, что «пространство есть структура сознания» в том смысле, в каком Жан Гебсер говорит, что «время есть феномен психики».]
Мы говорим о каком-то
Мы в момент нашего метарассуждения о структуре сознания не имеем возможности оценивать наше понимание сознания с точки зрения понятия структуры, но мы можем утверждать, что содержанию такого факта сознания, каким является в данный момент наше рассуждение о сознании, соответствует известное состояние сознания. Когда мы рассуждаем о нашем понимании сознания, то сами не знаем в
«Факт сознания», когда мы отличаем его от структуры сознания, может полагаться равноценным понятию «случившееся сознание». Как «случившееся», сознание не может быть нами в каждый момент схвачено в метарассуждении. Спрашивая является ли указанное случившееся сознание содержательным, является ли оно структурой сознания, мы знаем, что в этом случае отпадают такие наложенные ранее ограничения, как например, «есть факт сознания или нет факта сознания». Мы считаем, что «есть», потому что мы сейчас в некотором роде сопричастны этому факту, но мы не можем говорить о структуре сознания всегда, когда говорим о факте сознания, потому что структура сознания обязательно предполагает внешнюю отчлененность и внутреннюю расчлененность. Мы же не способны, в силу известного правила дополнительности в наблюдении, одновременно переживать факт сознания и в его определенной структурности: может быть, тогда бы мы оказались уже в другой или третьей структуре; или мы бы вообще вышли из области структуры сознания в область случившегося сознания, которое нами не может быть структурировано. Поэтому мы не можем сказать, что где существует факт, там существует структура сознания, ибо мы не можем к каждому факту сознания прилагать интерпретацию структурированности. Мы лишь предполагаем, что содержательность сознания может выступать в качестве структур. Понятие структуры сознания позволяет нам компромиссно в «условиях дополнительности» стать на путь объективного описания того, что мы в начале нашего рассуждения договорились не считать объектом.
Говоря о структурах сознания в их соответствии с текстами, включая сюда вербальные, письменные и т. д., мы не можем сказать с определенностью, о какой именно структуре сознания идет речь. Можно рассуждать так: существует нечто, что мы называем структурой сознания. Допустим, мы предлагаем текст: «мы осознаем то обстоятельство, что мы когда-нибудь умрем, осознавая при этом и то обстоятельство, что мы не знаем, когда это случится, и осознание этого обстоятельства лишает первую его часть чисто психологической достоверности». И мы говорим: «мы считаем это структурой сознания». Поскольку мы ввели понятие «структура сознания», это уже наше дело считать,
Про себя этого нельзя сказать в двух смыслах. Во-первых, потому что мы тут же неизбежно переходим в метаструктуру, которая не равна структуре. Это есть вторичное, третичное, четвертичное осознание сознания (и ему, очевидно, соответствует и особое состояние сознания). Во-вторых, мы не можем быть уверенными, что находимся именно в этой структуре, в силу того факта, что мы сейчас осознаем нахождение в этой структуре, попадая благодаря этому осознанию уже в другую. Поэтому эмпирическое утверждение о каком-то факте (или тексте) сознания, что он является структурой сознания, может иметь место только в объективном плане. Ведь мы в принципе могли бы сказать, что
Теперь возвращаемся опять к одной из первоначальных характеристик структур сознания. Итак, какие-то факты мы можем рассматривать как структуры сознания, какие-то как разные структуры сознания, какие-то факты как относящиеся к структуре сознания, какие-то как не относящиеся к структуре сознания (если мы ставим вопрос в общей форме). Является ли этот факт этого рассмотрения сам структурой сознания или нет? По-видимому, мы можем иметь дело не только с разными структурами, но и с разными фактами сознания, разными в их отношении к структуре. О каком-то факте мы можем сказать, что это — структура сознания, о другом — что это не структура сознания, хотя последний в определенных прагматических ситуациях может фигурировать
Итак, не зная заранее всего, что относится к структуре сознания, мы договорились, что какие-то факты есть структуры сознания; или что некоторые факты мы можем представить себе в некоторых прагматических ситуациях играющими роль структур сознания. Скажем, относительно такого примера, как «человек смертей», мы предполагаем, что это — структура сознания. Но понятие «человек» не является структурой сознания по преимуществу; оно является фактом сознания, но оно не является фактом, который будет давать нам при многочисленном повторении во времени и пространстве основание считать себя одним и тем же, то есть считать себя структурой сознания. Мы его называем одним и тем же фактом сознания исключительно в силу одинаковости его лингвистической обозначенности (когда такие тексты оказываются в пределах одного и того же естественного языка). Таким образом, если мы говорим, что существует структура сознания в применении к «человеку» (в нашем примере), то имеем в виду, что человек является структурой сознания лишь как набор признаков или в содержаниях типа «человек смертен».
«Человек» может иметь отношение к структуре сознания, почему мы это и называем псевдоструктурой сознания. Возьмем, наконец, для примера третий факт сознания — «Я». Его еще труднее объективно квалифицировать с точки зрения сознания, ибо признаки «Я» относятся к совершенно другой плоскости, чем признаки «человека», не говоря уже о плоскости, в которой фигурирует структура «человек смертен».
«Человек» или «человек смертен» фигурируют на уровне структур сознания, а признаки «Я» фигурируют на уровне вторичных образований сознания, то есть тех, которые конструируются из материалов первичных структур сознания. И когда человек говорит: «мое Я этому чуждо», он использует некоторые псевдоструктуры сознания, потому что «Я» не существует как структура сознания, но соответствует определенному состоянию сознания. Напомним при этом, что состояние сознания не обязательно должно соответствовать структуре сознания. Оно может соответствовать псевдоструктуре сознания или не-структуре сознания, или факту сознания, или ничему. Но мы здесь условимся считать, что факты и структуры сознания не могут быть обратно соотнесены состояниям сознания. Даже если мы рассматриваем конструкцию «Я» как иллюзорную по отношению к материалу, заданному структурой сознания, то сама эта иллюзорная конструкция имплицирует определенное состояние сознания.
Мы договорились, что эмпирически найденный факт сознания мы в общем случае не можем однозначно соотносить со структурой сознания. Мы не можем также и само наше метарассуждение соотнести с определенной структурой сознания. Но каждый этап нашего метарассуждения является, с одной стороны, фактом сознания, а с другой, что особенно важно, — соответствует определенным состояниям сознания. Таким образом, становится возможным представление о своего рода обратной семиотической связи: структуры сознания, отсутствия структур или фактов сознания на данном этапе нашего метарассуждения могут полагаться знаками состояния сознания. Но не наоборот, мы не можем идти от состояния сознания к содержательности сознания. В этом смысле содержательность мы рассматриваем как постоянную возможность состояния сознания.
Мы можем представить себе и условную семиотическую классификацию сознания: что-то в сознании мы могли бы полагать знаком чего-то другого. В частности, внутри структуры сознания можно вычленить какой-то атомарный факт, который, будучи нами воспринят отдельно, будет фигурировать как знак этой структуры. Но и тут не будет однозначной связи.
Мы не будем здесь спорить с привычной идеей, что все мыслимое генерируется психикой, потому что мы не занимаемся психикой, — мы занимаемся только сознанием. Но если мы отказываемся от гипотезы психического субстрата сознания (в нашем рассмотрении он не фигурирует), то обязаны отказаться и от тех прагматических навыков и эстетических образов, которые связаны с идеей генерации, и прежде всего от одного пространственного образа, который присутствует почти во всех текстах, где соотносится человек и какой-то акт сознания. Человек включает факт сознания в какую-то пространственную физическую (на самом деле «псевдофизическую») сферу своего «я». Он говорит: «у меня родилась мысль», «я нечто придумал», «в моей голове возникла идея». Нам было бы интересно, потому что мы отказываемся от идеи генерации, предложить своего рода инверсионный «антиобраз». Если мы будем говорить не «у меня возникла идея», а «я возник в идее», не «я придумал нечто», а «я оказался в нечто», «я оказался в мысли о чем-то», «я оказался внутри какого-то факта сознания», то это может «эстетически» помочь привычке к другому подходу, помочь чувственно воспринять мыслительные конструкции, к которым мы хотим приучить себя интеллектуально, помочь развитию новых рефлексивных навыков. Поскольку мы исходим из факта сознания как в некотором роде «топологического понятия», понятия, связанного с местом и пространством, постольку мы можем представить себе психику как существующую «отдельно» (психики дискретны — психика «моя», «другого человека» и т. д.), как оказывающуюся внутри каких-то фактов или структур сознания. Но это опять-таки предполагает, что психики могут оказаться и вне структур сознания вообще. Данная психика может быть в нескольких структурах сознания, может быть в одной или в другой структуре сознания. Естественно, «психика» при этом будет фигурировать как чисто условное обозначение псевдоструктуры сознания, наподобие «Я».
В разъяснении того, что такое структура сознания, можно идти от одной детали нашего истолкования состояния сознания. Состоянием сознания можно называть то, что «интерпретировано» и «дано как присутствие», то есть иначе говоря, состояние сознания может рассматриваться как продукт интерпретации или переживания сознанием индивидуальных психических механизмов. Или, употребляя другое эквивалентное этому выражение: сознание может «захватываться» этими механизмами. Феноменологически же явление сознания можно интерпретировать как восполнение нашего знания о психике. «Объект» и «субъект» тогда будут существовать лишь как разные случаи интерпретации сознанием этих психических механизмов. Оппозиция «объект — субъект», с этой точки зрения, может быть нами разъяснена как одна из структур сознания. И в этом смысле может быть рассмотрена не только проблема сознания, но и проблема бессознательного. И тогда бессознательное будет выступать как «выполнение» сознания в другом (в данном случае психофизиологическом) материале.
И в связи с этим мы опять возвращаемся к тому, о чем уже говорили: сознание есть такой текст, который возникает актом чтения этого текста, который сам себя обозначает, который отсылает к самому себе. Эта самоотсылка снова становится текстом до бесконечности. И отсюда — переход к структуре сознания.
И здесь важно подчеркнуть следующую мысль, касающуюся способа бытия, жизни структуры сознания. Структура сознания рассматривается нами как нечто такое, к чему не применимы понятия возникновения и уничтожения. Структуры сознания не возникают и не уничтожаются, данной структуры сознания может не быть в том или другом месте, или вообще может не быть той или другой структуры сознания. Но если она есть, то мы не можем уже говорить о том, что она возникла или исчезла. Мы можем говорить, что сознание ушло из какой-то структуры сознания, покинуло эту структуру и, может быть, мы это сознание засечем потом в какой-нибудь другой структуре сознания, но мы ничего не можем сказать о судьбе предшествующей ей или другой структуры сознания, из которой сознание ушло или которая была покинута сознанием. Кстати говоря, раз мы строим метатеорию сознания с учетом условий дополнительности наблюдения, то мы здесь должны говорить лишь о
Последнее разъяснение настолько трудно понять (не только читателю, но и нам самим), что оно нуждается в конкретном примере. Мы говорим «рекурренция есть структура сознания». Но пойдем по этапам понимания. Сначала она является нам как представление о том, что любая вещь, личность, событие или факт абсолютно лишены уникальности, то есть все, что с нами случается (включая нас самих), уже было бессчетное число раз и еще бессчетное число раз повторится. Конечно, мы можем представить себе это как буквальное повторение фактов в циклах однонаправленного времени (от прошлого, через настоящее, к будущему). Или как движение событий по какой-то замкнутой кривой времени (включая сюда и движение нас самих, если события фиксированы, а мы движемся).
Ни то, ни другое не значит ничего в отношении структуры сознания. Но если мы представим себе, что всякий факт есть в безличной сфере сознания, и что он случается всякий раз, когда это место (то, где он есть) пересекается континуумом «моих» (или «чьих-то») сознательных состояний и что с точки зрения сферы сознания этот «мой» континуум, так же как и пересечение им этого «места» в сфере, есть такой же факт, тогда мы можем сказать, что «рекурренция есть структура сознания»[6].
Таким образом, если наблюдать факт рекурренции как событие (одновременное бытие различных вещей, каждая из которых есть и без другой)[7], то рекурренцию в смысле структуры сознания можно интерпретировать следующим образом: «Рекурренция есть возвращение индивидуального сознания» (не в смысле «Я», а в смысле континуума состояний сознания) к сфере сознания, фиксируемое в рефлексии над фактами сознания и само наблюдаемое как факт сознания[8].
Когда один данный человек идет по дороге меж деревьев, останавливается и думает: «Вот так же, как сейчас, я когда-то в другое время шел по этой дороге и чувствовал ветер на затылке, и остановился, и думал…», то мы, как внешние наблюдатели, могли бы сказать об этой ситуации (в которую мы, разумеется, включаем и самих себя с нашим думаньем, говорением, писанием и рефлексированием всего этого) так:
1. Этот человек обнаруживает фактом своего думанья такое состояние сознания (это мы говорим, что это «состояние сознания»), которое «вводит» его в структуру сознания, называемую по нашей таксономии «рекурренцией».
2. Его рефлексия сама по себе (здесь ее знак: «Я думаю, что…») не имеет отношения к сознанию по содержанию и тем самым может считаться другим, одновременным с первым, состоянием сознания, которое
3. «вставляет» разные факты («Я иду по дороге», «дорога», «мое ощущение ветра» и т. д. — их число и число их комбинаций огромно) в структуру сознания, называемую «рекурренция», делая их этим фактами сознания, то есть тем, что сопричастно сознанию по содержанию[9].
4. Наше же наблюдение всего этого (и его описание здесь) есть прежде всего знак нашего знания о структуре сознания «рекурренция». Но это не обязательно значит, что сами мы находимся в этой структуре. Более точно было бы сказать, что мы знаем о ней как о содержании, которое определенным образом интерпретируется в смысле сознания. В данном случае образ интерпретации — «структура сознания», а определенный образ — структура сознания, называемая «рекурренцией». Тогда какие-то состояния сознания мы сможем рассматривать как то, что индуцирует такую интерпретацию (вернее то, что может ее индуцировать){«Интерпретация» в данном случае не может нами полагаться ни как спонтанный процесс (в смысле Уильяма Джемса), ни как реализация логического закона или правила (в смысле Э. Гуссерля) Скорее мы могли бы назвать ее «рабочим» результатом какого-то состояния сознания, говорить о котором более подробно мы не можем, пока мы сами здесь интерпретируем.}.
В понятии мифа эти две вещи — «структура сознания» и «интерпретация» оказываются настолько тесно связанными, что в принципе разделить их почти невозможно. Однако в конкретных случаях это оказывается возможным. Начиная с Платона, миф фигурирует в резкой и четкой оппозиции к «знанию» (может быть, даже имплицитно — к «исследованию»), являясь некоей целостностью (картиной, образом, ситуацией, сюжетом), не обладающей собственным (все равно сознательным или натуральным) бытием. Мы могли бы сказать (если бы на мгновенье предположили, что Платон и Ницше пользовались нашей терминологией), что гомеровский Зевс был для Платона мифом, а сократовский Эвдемон — структурой сознания. В то время как для Ницше оппозиция добра и зла была мифом, а оппозиция Аполлона и Диониса — структурой сознания. Но уже с начала XIX века миф начинает осознаваться в качестве более или менее стойкой конструкции сознания, которая должна изучаться как таковая, вне зависимости от ее отношения к действительному положению вещей (историческому, психологическому, биологическому и т. д.). Это логически (то есть в силу логики мышления исследователей) привело к трем (в возможности) основным типам понимания мифа:
I. Как универсалии сознания (психологической у Вундта, культурно-исторической — у Ницше и Фрейда, психогенетической — у Фрейда, психоисторической — у Эриксона и т. д.);
II. Как феномена природы, противопоставленного мышлению исследователя (Фрэзер, Леви-Брюль, Марр и т. д.);
III. Как особого способа (точнее — очень широкой группы способов) моделирования действительности, по существу снимающего (нейтрализирующего) оппозицию «исследователь — наблюдаемый объект», возвращающего миф к статуту универсалии сознания и делающего мифическую конструкцию более или менее аналогичной конструкции языковой (Уорф, Пайк, Леви-Стросс, Топоров и т. д.). Мы думаем, что в первом случае миф имплицитно сводится к состоянию сознания, во втором — к факту мышления. Третий же случай особенно интересен тем, что авторы, раскрывая миф как идеологическую конструкцию, не понимают, что они раскрывают его интерпретацию, ибо за всяким «мифом» стоит целый ряд интерпретаций, производимых не только исследователем мифа, но и самим мифом.
Миф живет в интерпретациях как некая неанализируемая целостность. Но его нельзя постулировать как структуру сознания (в том смысле, в каком мы говорили, что «рекурренция — это структура сознания», «человек смертен это структура сознания» и т. д.), на него можно только указать как на целостный факт (или как на факт целостности)[10]. Но для того чтобы стать фактом сознания, миф сначала должен быть фактом. «Всемирный потоп» может осознаваться как повторяющийся миллионы раз (в структуре сознания «рекурренция») либо как бывший (или — не бывший) один раз, но он будет интерпретироваться как фактуальное событие. «Человек смертен» (или «страдание» в буддизме «Малой Колесницы») фактуально, но не в своей событийности, ибо такого события нет, оно обладает лишь бытийностью сознания. Но «событие», будучи фактом сознания, может объективно находиться в структуре сознания или субъективно интерпретироваться в смысле этой структуры (как «потоп» — в смысле «рекурренции»). Тогда оно потеряет значение факта[11]. Но такого рода факт останется фактом всякий раз, когда он будет получать чисто психологическую интерпретацию[12]. То есть ему может и соответствовать определенная структура сознания, но он не окажется в ней.
Символ в этом отношении (в отношении сознания) отличается от мифа прежде всего тем, что он — вещь, а не факт. Однако, как и миф, он останется только вещью (притом — совершенно конкретной), пока не будет интерпретирован в отношении определенной структуры (или состояния) сознания. Не вдаваясь в подробности понимания символа (о чем речь пойдет ниже), мы здесь лишь заметим, что символ логически не выводим ни из физически составляющих его элементов, ни из целого (если таковое есть), элементом которого ему случится быть. «Яйцо Брахмы», символизирующее бесконечную вставленность миров друг в друга, логически может быть интерпретировано в смысле «рекурренции» так же хорошо, как созданный Робертом Грейвзом образ (в одном из его детских стихотворений) мира, повторяющегося до бесконечности в одной из его деталей. Другой пример — два зеркала, отражающие друг друга. Но здесь важно не то, как «может» быть интерпретирована вещь, а как она на «самом деле» интерпретируется. И в этом отношении «Яйцо Брахмы» — символ «рекурренции», а два других образа — нет, ибо весь комплекс представлений об этом практически не почитавшемся боге древней Индии есть комплекс представлений о бесконечности циклов, образующих своего рода «замкнутое (в яйце) пространство времени», то есть «вещь, вне которой нет времени» (мы указываем на «яйцо» как на символ и постулируем «вещь, вне которой нет времени» как структуру сознания).
II. Введение в понимание символа
0. Знаковые дуализмы
Цель этой книги — истолкование символа в смысле сознания. Когда мы имеем дело с эвристическими категориями, привычными для общих семиотических и теоретико-лингвистических построений, то все эти категории так или иначе ориентированы на дуализм: знак — значение, знак — обозначаемое, символ — определенная содержательность, соответствующая данному символу и т. д. Но это —
К чему же тогда сводится абстрактный анализ любого символа? — Прежде всего к тому, чтобы показать, каким образом любая содержательность символа выступает как совершенно пустая оболочка, внутри которой конституируется и структурируется только одно содержание, которое мы называем «содержательностью сознания». Но прежде чем рассуждать об этой «содержательности» (в том смысле, как о ней говорится в I, 3), нам придется подумать о такой вещи, как «знаковость». Когда семиотика рассматривает человека как «знаковое существо», то она должна понимать под этим не то существо, которое придумывает знаки, а то существо, которое всякий раз, когда начинается его индивидуальная работа с вещами и событиями (и с самим собой как с вещью и событием), их использует как уже готовую, сложившуюся знаковую систему. Эта система сознательно мыслится нами применительно к использующему ее «существу» как нечто искусственное[13], своего рода «аппарат» (под словом «аппарат» мы здесь понимаем «некоторое автоматически функционирующее устройство»).
Теперь, в качестве первого короткого шага в нашем рассуждении, представим себе, что у человека есть два аппарата: аппарат естественный и аппарат искусственный. Естественным аппаратом являются органы чувств человека, его так называемая психика, мыслимая нами (разумеется, чисто философски, а не психологически) как какие-то природные или природно-биологические данные, приспособления, структурно с сознанием не связанные. Мы мыслим таким образом, потому что мы можем прекрасно представить себе некоторую психику, некоторый аппарат отражения, не связанный с сознанием, но если сознание присутствует, то тогда психическое устройство, органы чувств и т. д. оказываются (или становятся) аппаратом, который может использоваться в связи с сознанием.
Теперь сделаем следующий шаг. На том же уровне природного существования и на том же уровне анализа, что и психика, находится и знаковая система (поскольку она уже используется). Знаковая система является продолжением естественного аппарата отражения, искусственным созданием человечества или человека (но не обязательно индивидуального человека, потому что мы предполагаем, что в индивиде она воспроизводится в определенном состоянии сознания, погружаемого в существующую знаковую систему или существующий знаковый аппарат). Но, повторяем, в принципиальном смысле слова знаковый аппарат рассматривается нами на том же уровне, что и естественный аппарат отражения, как развитие, усиление, усовершенствование или дублирование последнего.
Мы думаем, что существуют три возможности исследования знаковых систем: первая возможность — это проектирование некоторого не существующего в сознании технического аппарата идеального знакового уровня, то есть такая возможность, которая была реализована структурной лингвистикой, где любая знаковая система[14] рассматривалась как некоторый
Вторая возможность: рассмотрение знаковой системы на том же уровне, что и психических механизмов человека, поскольку пользование знаками рассматривается в качестве некоторого активного продолжения этих механизмов.
Третья возможность (которой мы отдаем предпочтение) попытаться рассмотреть знаковую систему как определенную проекцию сознания, знаковость на некотором — по отношению к психическому механизму — высшем уровне, то есть попытаться представить как выглядит эта знаковость, если смотреть на нее со стороны сознания, при том что она оказывается некоторым образом между сознанием, которое «наверху», и психическим механизмом, который «внизу».
Но прежде чем реализовать эту третью возможность и попытаться узнать как знаковые системы выглядят со стороны сознания, попробуем расширить само наше представление о них.
Строго говоря, если мы ставим знаковые системы по отношению к сознанию на тот же уровень, на котором находятся механизмы, данные человеку природой, то мы можем поставить на тот же уровень любые экспериментальные устройства, создаваемые наукой искусственные средства коммуникации и сигнализации и т. д. Они сходны со знаковыми системами, в отличие от психики, хотя бы тем, что они есть искусственные по определению. В качестве знаков могут выступать все физические экспериментальные ситуации, изобразительные и коммуникативные средства. Наблюдая, как они себя ведут в отношении сознания, мы можем говорить о сознании как о том, что извлекает информацию из материала, получаемого в
Теперь, если довести эту серию предположений до конца, то окажется, что в знаковых системах со всеми их структурами и элементами потенциально дана, содержится вся наблюдаемая человеком Вселенная, и если мы чего-то не знаем об этой Вселенной, то это что-то фиксируется как наблюдатель. Тогда сам факт такой фиксации будет означать, что мы чего-то не извлекли из того, что в принципе должно содержаться в получаемой информации, — мы не извлекли из нее себя.
И то, что мы не извлекли себя, должно стать исходной точкой для разворота проблемы по отношению к сознанию проблемы двойственности понимания и знания.
Знание всегда есть знаковая система. Можно вообразить существование некоего потенциального, абсолютного знания, которое задано в каком-то знаковом теле, но которое мы не знаем в качестве знания, не понимаем его в качестве знания как такового, которое мы не можем извлечь в порядке прохождения в пространстве через структуры сознания и в порядке прохождения во времени продлением состояний сознания. Знание также может быть представлено как какое-то устройство, как механизм извлечения информации из знаковых систем, механизм, который во многих случаях может более или менее одинаково воспроизводиться во всей массе индивидов, сменяющихся во времени и пространстве.
Но это извлечение того, что, как мы уже говорили, только объектно не извлекаемо. Извлечение и есть переход к структуре сознания, понимаемый как переход от знания к пониманию. Пока мы знаем, мы не можем довести извлечение из потока информации до конца. Здесь необходим переход к такой новой ситуации, которая обязательно включала бы в себя наблюдателя.
Когда мы только еще начинаем смотреть на «знаковое» состояние сознания, мы наблюдаем примерно такую картину: индивидуальный психический механизм пробегает ряд не одинаковых состояний и разновидностей состояний сознания, причем некоторые из этих состояний сознания заведомо никоим образом не обозначаются, то есть не попадают в такие факты сознания, содержанием которых является знаковость. Но важно иметь в виду, что всякий раз, когда мы смотрим на явление, которое мы условно называем «человек», то мы уже привыкли о нем думать, что его поведение (как порядок, режим пробегания им бесконечного ряда его натуральных
Поэтому фраза «человек — существо, оперирующее знаками», бессодержательна. Мы знаем (не «понимаем», а «знаем»), что человек это существо, которое может оперировать всем, чем угодно, но это существо, которое в порядке
Такое рефлексивное знание о самом себе «не замечает» того обстоятельства, что здесь происходит некоторая элиминация сознания, которая как бы «природно» связана со всяким знаковым функционированием. Рассматривая знаки как нечто такое, что потенциально содержит в себе максимально возможную информацию, все то, что можно узнать в принципе, мы можем понимать знаки как псевдонатурные образования, безразличные по отношению к сознанию. Но когда знаки функционируют «как знаки», то им присуща тенденция, которую можно назвать тенденцией
Чтобы оперировать знаком как знаком, достаточно оперировать
С точки зрения сознания (и только с этой точки зрения!) о природе знака можно думать так:
Нечто, чтобы быть знаком, предполагает остановку сознания и одновременно предполагает рефлексию человека о самом себе как о существе в принципе знаковом, оперирующем знаками или существующем среди знаков. И тогда знаки не изобретаются; они являются человеку стихией, в которую он погружен, и ее элементы находятся или могут находиться как
В принципе возможно (если допускать возможность регистрации всех состояний сознания, при которых извлекаемый психический механизм оказывается в
В этом смысле интересно вспомнить платоновское учение об идеях. Оно, по-видимому, есть впервые в истории человеческого мышления текстуально выраженное мышление о знаках. Для Платона действительность дублировалась некоторым другим миром, который фактически соотносился с нею, как знаковость с обозначаемостью. Отличие платоновской точки зрения от обобщенно семиотической заключается лишь в том, что там произошла своего рода перемена мест: предмету соответствовала идея, но знаком идеи являлся предмет, а не идея являлась знаком предмета. Тогда обнаруживается возможность пограничных состояний между знаковостью (как «минус сознанием») и незнаковостью, и становится мыслимой такая область сознания, которую мы называем «знаковой».
Когда мы говорим, что для нормального функционирования знаковой системы в качестве условия предполагается своего рода «омертвление сознания», то мы сразу же оказываемся перед
Это обстоятельство ставит нас перед странной дилеммой: каким образом можно правильно говорить на языке, не опосредствуя акт говорения реконструкцией и экспликацией законов такого говорения, то есть «правил правильности»? Совершенно очевидно, что главным условием таких правил правильности (без того, чтобы совершилась рефлексия об этих правилах) является некоторый механизм идентификации обозначающего с обозначаемым и одновременно их натурализация. Об этом говорит тот факт, что мы думаем о предметах, а не о знаках языка, на которых мы об этих предметах рассуждаем. Мы соединяем стол со стулом по правилам грамматики, а не слово «стол» со словом «стул». И мы можем задавать языковый механизм, действующий автоматически именно потому, что условие извлечения информации, лежащее в сознании, вытеснено действием самого этого механизма. Поскольку механизм уже переведен на автоматический уровень, мы можем говорить на языке, следуя его правилам без какого-либо
Выбранный способ думанья о языке заставляет нас с некоторым сомнением относиться к общей идее Фердинанда де Соссюра о языке как системе, которую можно исследовать исключительно внутренним образом. Но, конечно, с еще большим сомнением мы думаем о теории Хомского о глубинном плане языка (обусловливающего его реализацию). С нашей точки зрения, то, что Хомский считает глубинным планом, на самом деле не глубинный, а наоборот, «верхний» план языка, и если этот план не предусматривает некой психологической субстративности, то он должен быть осмыслен как нечто сугубо
Теперь нам придется немножко пересмотреть то, что нами самими говорилось о Платоне. Не случайно было сказано, что у Платона не идеи являются обозначениями предметов, а предметы являются обозначениями. Такой вывод был бы вполне верен, если бы Платон был только семиотиком. В самом деле, он был первым «историческим» семиотиком, но весь его семиотический опыт был произведен
Но в том-то и дело, что платоновское рассуждение было гораздо сложнее, и сложность его была в том, что Платон не мыслил ни предметно, ни человечески. И хотя его теория идей была первой семиотической теорией, она же была и одной из первых теорий сознания. Это очень важно для того специфического понимания символа, которое мы развиваем в нашей работе, для понимания символа как не-знака. У Платона идеи есть
Откуда могла возникнуть такая теория? Она возникла из того, что Платон
Но здесь всегда необходимо движение в сознании. Прямо сказать об этом мы не можем, это то же самое, как если бы поднять самого себя за волосы. Если сознание всегда на один порядок выше порядка элементов содержания, составляющего опыт сознания, то у нас нет другого способа говорить об этом более высоком порядке, как говорить о нем косвенно, символически.
1. Приближение к символу
Теперь перейдем к рассмотрению другого дуализма дуализма человеческого мышления, его природной интенции на двойственное ориентирование. С одной стороны, в этом дуализме есть возможность принципиальной семиотики, то есть наблюдения в чем угодно знаковости, а с другой стороны этот дуализм несет в себе и возможность возвращения в сознание «в порядке созерцания». Можно представить себе такую особую процедуру, в которой дуализм подвергается редукции, то есть становится только дуализмом рассмотрения. Мы говорим о том, что символ в собственном смысле есть
Но не с древнейших ли буддистских текстов живет в мире идея, что если знак только знак, то он может обозначать либо отсутствие всякой вещи, и тогда сам он ничто, либо бытие некоего
Но не разные ли это «ничто»? — «Ничто» символа, как содержательно непостигаемое сознание, и «ничто» знака, как отсутствие реального предмета в качестве обозначаемого? Но если знак рассматривать как то, за чем ничего нет, то он может явиться и как нечто существующее совершенно самостоятельно в качестве псевдонатурного предмета, который… знак, и которому просто ничего не соответствует. Естественно, тут возникал вопрос: а почему тогда этот предмет называется знаком? Ведь знак представляет дуализм знака и обозначаемого. И на это есть очень простой ответ: да, так было, пока мы не рассмотрели эту дуальную структуру до конца, но вот, мы ее исчерпали, мы узнали, что у знака нет обозначения, мы перевели обозначаемое в небытие, а знак остался как нечто, абсолютно обособленное от любого содержания как объекта натурного рассмотрения, и тогда… знак и символ оказываются в одной плоскости. Но это не значит, что они одно и то же, ибо здесь есть две редукции. Редукция дуализма: символ — сознание. Редукция дуализма: знак — предмет. Понятие знания также редуцируется, потому что когда нет дуализма, нет знания. В нашем рассмотрении знания фигурируют два дуализма: субъект — объект и знание понимание. Мы можем «принять за» знак свет мигающей лампочки. Но тогда это знак в редуцированной ситуации, где знаковый дуализм отсутствует, а знак сам является натурным предметом. Знак тогда явится материей, знание которой как знака будет зависеть от
И в этом смысле знание нереально без понимания, ибо знание есть знаковая структура (когда она становится знанием), и не может быть знания, если нет проникновения в субъективную ситуацию порождения того знания, в качестве знаков которого используется мигание светового источника или определенная частота звуковых волн. И хотя мы постоянно говорим, что знание предметно, объективно, и постоянно занимаемся приписыванием объектам своих субъективных ситуаций, мы, наблюдая любые предметы, которые в предметном порядке называем знаками, не зная содержательной стороны обозначенных ими предметов, предполагаем, что и здесь происходит автоматическая работа «означивания». Поэтому нам психологически трудно предположить, что в принципе здесь может и не быть такого режима работы психики, а может быть другой режим, который бы дал конечный результат, воспринимаемый нами как «знак». И не можем утверждать, что в том случае, где нет понимания, всегда будут возникать ошибки в восприятии «непонятных» нам знаков.
Но тогда возникает новая сложность. Может ли то, что мы считаем знаком, оказаться в другой неизвестной нам области
2. Знак и символ
Можно предположить, что есть знаки, которые могут быть познаны чисто объективным образом в порядке знания, то есть такие, знание о которых вводит нас в ситуацию «псевдопонимания», а есть знаки, где это совершенно невозможно, ибо сначала необходимо добиться полного понимания. Но что делать с ситуациями, где нет субъекта? Ведь в принципе такие ситуации возможны, ибо где нет субъекта, там, конечно, не будет и объекта, хотя
Потому что знак, опять же, — это то, что может быть знаком чего-то, чего угодно или ничего. В последнем случае остается неопределенным — является ли он тогда знаком или символом, то есть знаком ничего
Итак мы выделили две категории знаков, условно говоря, потому что символы не являются знаками в реальном смысле слова. Если знак — это нечто такое, что всегда находится на уровне функционирующих дуализмов — «знак — обозначение», «субъект — объект», то символы будут выступать как некоторые
При этом символы могут выступать как в качестве прямого «обозначения» сознания, так и обозначать нечто предметноподобное, косвенно репрезентирующее сознание. То есть за символом в смысле конкретности сознания на самом деле ничего не стоит, а когда психоаналитики говорят, что есть символы, обозначающие факт подсознательного, то на самом деле они этим хотят сказать, что мы не прошли процедуры обратной декодировки символов сознания, что мы эту процедуру
Понимание символа выступает как результат того, что «Я» оказывается в ситуации его понимания. Если «я» говорю, что я долго или много лет, или всю жизнь не мог что-то понять, то это не означает, что «я» постепенно понимал и, наконец, смог понять, а означает, что происходил переход «Я» из ситуации в ситуацию, ни одна из которых не являлась «ситуацией понимания». Понимание наступает тогда, когда «Ты» попадаешь в эту ситуацию. И, следовательно, эти ситуации по необходимости дискретны по отношению друг к другу, ни одна не возникает из другой и не переходит в другую. По-видимому, понимание может быть приурочено к той или иной из чередующихся ситуаций человеческих состояний сознания, и можно абстрактно предположить ситуацию «минимального понимания», подобно тому как можно предположить ситуацию «максимального знания». Ибо знание как таковое является актом не дискретным, а
В этом смысле весьма интересно обратиться к рефлексии в самом элементарном смысле этого слова. Ведь
Есть один чрезвычайно интересный феномен, повсеместно наблюдаемый в современной цивилизации: «недостаток символизма». По-видимому, мы живем в такое время (или «мы такие»), когда символов для нашего собственного оперирования и потребления весьма мало. Этому можно найти ряд причин — исторических, культурных, религиозных или провиденциальных, которые сами, может быть, происходят от какой-нибудь одной постоянно действующей причины, коренящейся не во временных обстоятельствах, а в определенных особенностях
Дело в том, что в наше время символы воспринимаются, как правило, в порядке понятийного (логического или псевдологического) знания. Мы их воспринимаем
Оказываясь внутри наших знаковых систем, символы переходят («переводят нас») из ситуации понимания в ситуацию знания (то есть в ситуацию активно действующего автоматического режима нашего индивидуального психического механизма). Этим мы постоянно уменьшаем количество символов в обращении и увеличиваем количество знаков. По существу, богатейший опыт научного семиотизирования третьей четверти XX века — это опыт перевода
Средний культурный человек просто не может себе представить, как что-то можно
В выработке этого нового сознательного опыта очень важно изменение взгляда на язык. Дело в том, что средний культурный человек интуитивно убежден, что в любой конкретной ситуации единственный реальный язык — это его собственный. Это можно выразить иначе так: то, что некоторым образом уже
Однако всякий дуализм знака и знаковой системы преодолевается поначалу только в каких-то
Когда мы говорим о том, что язык релятивен и вероятностен, то это имеет реальный смысл только в
По-видимому, иная, не-европейская установка интуитивно вырабатывалась и у трех философов европейских: у Декарта, Канта и Гуссерля, интуитивно не в смысле декартовской интуиции, а в смысле обычного словоупотребления. Почему и Кант и Гуссерль объявляли, что они не занимаются психологией? Они это делали исключительно в силу того, что психология с самого начала своего возникновения в середине XVIII века оказалась наукой, которая фиксировала и фокусировала в психическом механизме личности узел тождественности «Я», рассматривала его как механизм, воспроизводящий эту тождественность. Декарт первый гениально предвидел, что то, чем
Кант не утверждал, что «Я» не существует. Говоря о «Я», он имел в виду исключительно существование этого понятия
Но, к сожалению, аппарат, изобретенный Кантом для анализа сознания, то есть фактически для постоянного сохранения двойственности его изучения, обладал некоторыми свойствами, которые (при его применении в культуре) представлялись описанием
Вообще, современная позитивная и аналитическая философия стремится к тому, чтобы перейти от спекуляций к неинтерпретирующему описанию (и, сколь это ни странно, позитивисты и аналитики смыкаются в этом отношении с феноменологией Гуссерля). Они-то знают, что все, что они делают, это описание, только описание, и тем самым якобы могут избегнуть тех неправильностей, которые были порождены философской спекулятивной интерпретацией прошлого. Их ошибка (как, по-видимому, и ошибка Гуссерля) в том, что они принимают идею неинтерпретирующего описания как некоторого абсолютно существующего метода. На самом же деле, это один из рядовых способов, который по существу сводится к тому, что мы описываем некоторую истину, но помимо того, что мы описываем эту истину (только описываем!), мы рефлексируем это в качестве разновидности лингвистического (или логического) подхода и тем самым получаем возможность логических и семантических трактовок (не истины, конечно, а способа ее описания).
Отсюда становится возможным и операциональное определение семиотики в ее близости к вышеописанному подходу. Семиотика — это такая методика обращения
И в этом смысле классики европейской философии обладали гораздо большей принципиальностью по сравнению, скажем, с позитивистами или феноменологами. Классические философы открыто признавали постоянную соотнесенность любого способа изучения с символизациями сознания, из которых и следовала онтологичность изучаемых явлений. Современная же философия решила снять спекуляцию, и проделала это снятие именно как решительный отказ от соотнесения
Таким образом, вместо того чтобы максимально далеко пойти в признании
Теперь вернемся к символическим категориям «сознание» и «Я». Нам кажется, что «чистое сознание» — это ходячее понятие философской классики — является элементом
Гуссерль в своей философии культуры пытался бороться с чисто «культурной» же идеей отчуждения как с некоторой предзаданной априорной, до изучения существующей установкой, и пришел к
И отсюда возникает другой вопрос: можно ли себе представить, что есть такая содержательность сознания или такая структура сознания или факт сознания, который сам бы предполагал субъективацию сознания во вневременном (непроцессуальном) акте понимания? А если да, то включает ли сознание в себя условия по реализации самого себя, то есть того, что в обыденной речи называется самосознанием (или самопознанием). Включает ли оно в себя понимание порядка реализации своего собственного содержания? От решения этого вопроса зависит очень многое в применении к языку и знанию вообще как к проблеме дихотомии («язык жизнь», «знак — обозначение» и т. д.). Почему? Потому что, если эта проблема будет решена в отношении сознания и понимания положительно, то, кто знает, — может быть, она положительно решится и в отношении языка и знания? Мы можем тогда себе представить, что и язык (в данном случае мы сейчас оставляем в стороне вопрос о его содержательном отношении или не-отношении к сознанию) сам в себе содержит некоторый принцип или технические возможности своей реализации или, говоря несколько метафорически,
В европейской философской истории с начала Нового времени постепенно стала открываться проблема связи между значением знаков или тем возможным смыслом, который можно придать понятию с учетом возможных интерпретаций знаков (проблема осмысленности научного понятия) — с одной стороны, и с другой стороны, — имплицитными условиями, посылками и допущениями, физическая (реальная или в принципе возможная) выполнимость которых только и является основой того, что эти понятия вообще имеют смысл. Пытаясь рассмотреть под этим углом отношение знания и знака, мы обнаружим одну презабавную вещь:
Тогда можно будет предположить, что язык содержит в себе определенные ресурсы самореализации, которые, вообще говоря, могут остаться нереализованными, но осознание такого рода факта требует некоторого первичного понимания заданности самого его существования. [Можно пойти еще дальше и предположить, что любая «знаковая» ситуация может «запрашивать» и понимание, имея в виду, что она сама содержит в себе какой-то механизм самореализации и «требует» выполнения им работы. В применении к символической знаковой системе можно себе представить такие группы ситуаций (например, в смысле онтогенетического овладения ими ребенком): 1) ситуации, требующие понимания, 2) ситуации, требующие просто знания, и 3) ситуации, где возникает проблема различия между детским состоянием сознания и взрослым состоянием сознания.]
В физических реализациях сознания мы имеем дело с такими предметами, которые являются одновременно описаниями условий производства сознания об этих предметах. Иначе говоря, мы имеем дело с некоторым сращением (если так можно выразиться) предмета и условия производства сознания об этом предмете.
И отсюда мы приходим (не логически, а в силу изменившейся ситуации нашего думанья) к представлениям о таких вещах, которые могут существовать
Так, умозрительно (но не «натурно») мы в принципе допускаем «период» или «поле», где предметы сращены с сознанием или с условиями производства сознания (где нами не познается дихотомия сознание — понимание). И сам факт этой сращенности косвенным образом отображен символикой «бессознательного». Объективность этой символики, ее динамика должны быть актуализированы как условия, чтобы «сыграло» сознание и «совершилось» понимание. Дальнейшее «послеархаическое» развитие можно было бы в чисто философском плане понять как процесс, который, с одной стороны, есть освобождение сознания от знания (или предметов), и с другой — освобождение вещей от их понимания. То есть, с одной стороны, предметы освобождаются от их сращенности с условиями производства сознания о них, а с другой — сознание освобождается от своего сращения с условиями производства самого сознания, заданными в предметах. И наконец, здесь сам знак фигурирует как элемент структуры сознания[15], так, чтобы знаковая организация одновременно содержала в себе такие (пустые, «нулевые») клеточки или ячейки, которые бы «ожидали» заполнения себя в процессе динамики индивидуального психического механизма.
3. Знание, язык и символ
Современное научное знание, все более и более унифицирующее общую картину мира по одноплоскостной схеме дихотомий (типа «выражение — содержание», «природа культура», «человек — окружающая среда», «наука философия») снова и снова воспроизводит типично научное заблуждение. Представление человека о космосе с течением времени становится все менее и менее антропоморфным. Однако элементарный анализ научных гипотез (в физике, социологии, лингвистике и т. д.) показывает, что, по сути дела, представление человека о мире становится все более и более антропоморфным, потому что человек в его же собственном самосознании, то есть в индивидуальной психической содержательности сознания, в ее психологической проработке, все более и более идет по линии отождествления особенностей психического с сущностью космического по линии универсализации своей сущности как космической. Он идет к идее сращения психики и сознания, к идее сращения человеческого со «сверхчеловеческим», так сказать. В этом подходе идея психики «природно» сращена с идеей психики человека, идея сознания — с идеей человеческого сознания, идея Бога — с идеей Человекобога, идея языка — с идеей языка людей (а «язык» животных изображается по существу как редуцированный язык людей, так сказать, универсальная дефектная схема человеческой речи). Именно с этой тенденцией связаны психологические и психолингвистические гипотезы о «языке животных» (дельфинов, обезьян и т. д.) как об аналоге человеческой речи и т. д.
Мы бы сказали, что антропоморфизм просто сменил сферу: он перешел из сферы логического в сферу методологическую. Антропологизм науки является осознанным фактом раскрытия индивидуализации человеческой сущности в смысле утверждения ее в качестве космического фактора, космического элемента научной методологии. Но поскольку, как об этом уже говорилось выше, проходят два параллельных воедино связанных и противоположно направленных процесса (освобождения предметов от сознания и освобождение сознания от предметов), такие же два противоположно направленные и взаимосвязанные процесса имеют место и в отношении проблемы антропоморфизации.
В основе этих двух противоположно направленных процессов лежит идея
Кант прямо говорил, что мы познаем категории и через них познаем мир, а не то, что мы категориями познаем мир. В «Критике чистого разума» в разделе о диалектике он пишет, что мы
Классическая физика отделяла наблюдение от инструмента наблюдения и зачисляла инструмент наблюдения в ту же категорию, что и наблюдаемый мир. Грубо говоря, в классической физике было две категории объектов: инструмент наблюдения плюс наблюдаемые физические процессы и вторая категория — сам процесс наблюдения, полностью выключенный из первой. В новейшей физике происходит антропоморфизация в смысле возвращения сознания к
Если теперь мы вернемся к пониманию современной наукой знаковых систем (потому что, опять-таки, взгляд людей на язык и сам язык как знаковая система прошли сходную эволюцию), то сейчас знаковая система предстает как некоторый универсальный фактор, который почти упраздняет внутреннее субъектно-объектное членение. Мы постоянно имеем такую ситуацию, где решительно безразлично, «наблюдаю ли я знаковую систему или она наблюдает меня (функционирую ли я внутри нее)». Но нам совершенно очевидно, что это две принципиально разные ситуации. По существу, всякий язык, о котором может идти речь, сейчас сознательно рассматривается как способ общения человека с человеком на базе некоторых первичных натуралистических предпосылок, в то время как, с точки зрения содержательности сознания, язык обнаруживает себя в качестве способности, присущей человеку лишь постольку, поскольку его психика оказалась
Совершенно очевидно, что шорох листьев в лесу может и не вызывать к жизни утверждения о том, что это звуки языка, на котором природа говорит с человеком. Это же утверждение может быть принято как метафора, но огромное количество фактов подобного рода будет воспринято не как метафора. Равным образом радиоволны определенной частоты, поступающие из космоса, масса неосознанных событий стихийного характера или мимики и жестикуляции человека будет восприниматься как симптомы поведения на коммуникативных уровнях, равные феномену языка. Такая «космизация» языка
Анализ такого рода спекуляций показывает, что та же ошибка, которая совершается в «низовом» направлении (обнаружение «языка» в фактах и событиях внесознательной жизни), совершается и в направлении «вверх» в отношении фактов и событий «надпсихической жизни» сознания. Ибо когда мы говорим «язык жестов», «язык этикета», «язык культуры», то выражаемся, с точки зрения метафизики, не совсем точно. Но когда мы говорим «язык символов», то мы просто валяем дурака.{В то время как выражение «символический аппарат» для нас имеет вполне реальный (а не метафорический) смысл.}
О чем это говорит? С нашей точки зрения, это говорит прежде всего о нашем
Это можно рассматривать и как возможную реакцию самой культуры на ее собственные механизмы, такие как тексты, средства массовой коммуникации и т. д. Но это одновременно и попытка занять «метафизическую» позицию в пространстве, которое все «занято языком», и поэтому приходится все время напоминая, что язык есть жизнь, жить с сознанием того, что жизнь есть язык, таким образом принося в жертву романтический (или естественнонаучный) идеал жизни сциентистскому идеалу языка.
Как побочные следствия универсализации языка появляются новые культурные категории, маскирующие эту универсализацию, категории, которые вбирают в себя практику осознания жизни как языка.
Возьмем, например, такую категорию, как «идеология» (во французском ее научном употреблении). Как научная (семиотическая, мифологическая, антропологическая) категория она выступает в качестве универсального заменителя почти любого понятия, имеющего объективно-культурное содержание. Самый элементарный анализ показывает, что ее единственное содержание — это взаимоотношения людей друг с другом и с вещами. Более обще, она имеет в виду
В качестве инструмента «схватывания отношения», идеология полностью отбрасывает всякое индивидуальное сознательное содержание. Учение Сократа об Эвдемоне неидеологично, ибо
Всякий раз, когда мы имеем дело со вторичной символикой, она может нами описываться как уже готовое функционирующее устройство, могущее быть более или менее произвольно идеологически интерпретированным.
Анализ функций символического аппарата показывает, что мир символов служит тем местом, где возможно одновременное аналитическое изучение самых различных идеологических элементов
Некоторые философы использовали в своих системах, кроме вторичной «философской символики», такие символы, которые восходят к структуре «неэмпирического сознательного бытия». Как Платон, так и Кьеркегор
При таком подходе и мифология и философия являются по отношению к идеологии своего рода способами (или возможностями)
Но в процессе понимания этих символов мы не только устанавливаем их значение в смысле идей и системы идей, но и обнаруживаем, что
Последние соображения показывают возможность рассмотрения символического аппарата в качестве главного
III. Двойственность современной символологии
0. Терминология. символ — вещь
Термин «символология» вводится нами как
План современного анализа символов элементарен:
A. В тексте вычленяются
B. Эти образы, выступающие как физически определенные элементы текстов, соотносятся с определенными нефизическими
C. В интерпретирующем описании эти типические состояния, как правило, являются негативными психическими состояниями, которым приписывается универсальная значимость, так же как и их вещность — символике. То есть вся символология, начиная с прошлого столетия и до конца нашего, есть уяснение того, как отрицательные психические состояния человека обозначаются в тексте (или в жизни) символами.
Но одновременно с этим планом существует и другой, дополняющий его и не менее элементарный план современной символологии:
a. Физические образы, о которых говорилось в (А), обладают некоторой
b. Этим образам приписывается значение, выходящее за пределы описуемых или мыслимых психических состояний. Скорее речь начинает идти уже о состояниях «людей», или «природы», или «духа», или «мира», или «времени» и т. д. Тем самым, психизм этих состояний становится метафорой, они всегда суть «что-то другое».
c. Отрицательность обозначаемых состоянии переходит в нечто, что скорее можно было бы назвать «недостаточностью», «несовершенностью» или «незавершенностью».
Такая двойственность символологии превращает в нечто вовсе нереальное саму
Большинство символов, о которых говорится, что они символы, — на самом деле символы, но они соотносятся не с отрицательными психическими состояниями, а с определенными содержательностями сознания, которые сами о себе знают (как любые содержательности сознания), и о которых можно было бы предположить следующее: для вхождения в определенные структуры сознания, соотносимые с определенными символами (или с символическим аппаратом в целом), в каких-то случаях в порядке задания субъективных условий необходимо отрицательное состояние. Но сами по себе отрицательные состояния не входят в содержательности (структуры) сознания. Они входят в предварительное условие работы, посредством которой индивидуальный психический механизм способен «войти» в структуру сознания или интерпретировать нечто в смысле сознания.
Отрицательность ошибочно приписывается этим символам из-за непонимания того факта, что всякая структура сознания — не относительно негативна, а абсолютно позитивна. Но всякий раз, когда мы обращаемся не к сознанию, а к индивидуальной психике в ее действительной или возможной включенности в структуру сознания, символ
Однако негативизм психологической интерпретации имел и другое специфически гносеологическое основание: рассмотрение символов как выражений отрицательных состояний психического механизма, фактических его недоработок (особенно для психоаналитиков и неопозитивистов) и вообще
С другой стороны, ту же ситуацию мы могли бы переформулировать в смысле метатеории сознания следующим образом. В пространстве европейской культуры психическое заболевание интерпретируется как
Но здесь важнейшим обстоятельством является то,
1. Конкретная символология сознания
Символ для нас, во-первых, это то, что не просто соотносится с содержательностью сознания, а та конкретная вещь, которая конкретно и вещественно соотносится с чем-то
Возьмем символ, живший в самых разных культурах и в самые разные эпохи, — Змею. Змея фигурировала в Сибири (в том числе и в тех областях Сибири, где никогда не было никаких змей) — как символ шаманской психической (магической) силы, в древней Южной Индии — как символ творческой мистической силы, в средневековой Индии — как символ женской половой и мистической силы, в Египте начала новой эры — как символ мистической силы мудрости. И когда мы говорим, что змея — символ, вкладывая в это слово терминологический смысл, то мы имеем в виду, что есть нечто в содержательности сознания, атомарный факт сознания или какая-то дискретная структура сознания, какая — мы пока понять не можем, соотносимая с
Но есть и другой аспект этого понятия. Дело в том, что пока мы так говорим о символе, мы полностью его дефункционализируем. Ибо, хотя мы и знаем, что символ пока это то, что смотрится со стороны работы психики, в нашем рассуждении этой работы пока еще нет. Она начинается тогда, когда символ
Различение между символом и псевдосимволом параллельно различению между структурой и псевдоструктурой сознания и в этом смысле может быть уяснено на уровне аппарата нашего исследования (то есть методологии, в некотором смысле слова). Нам кажется, что это различение является единственно возможным способом объяснения, способом расшифровки той по видимости самостоятельной жизни, самостоятельной причинно-следственной области, какую приобретает псевдосимвол в том, что условно называется нами идеологией.
В контексте культуры символы нам не даны как вещи, обращенные к стороне сознания и к стороне индивидуально-психического механизма (где сам символ как таковой мог бы быть принят как некоторая окончательная связь, синтетически замкнувшая всю ситуацию и поэтому позволяющая опустить всю эту ситуацию в целом и оперировать замещающими ее символами). Нам дана лишь идеологическая область их внешнего (культурного) употребления, которой мы пользуемся как
Внутри этой области символы не только интерпретируются в их реальных употреблениях, в их реальных мотивациях, но и объясняются как функционально и генетически связанные с этими употреблениями и мотивациями. Внутри этой области образуются вторичные системы, которые берут на себя задачу объяснить, сделать возможным, допустимым, само собой понятным то, что в предмете символизировано и
Первичные символы (и соотносимые с ними первичные мифы) лежат на уровне спонтанной жизни сознания и спонтанного отношения индивидуально-психических механизмов к содержательностям сознания. Вторичные символы фигурируют на уровне мифологической системы, которая как система сама является результатом идеологической (научной, культурной и т. п.) проработки, интерпретации. Аналогичное разделение можно увидеть во взаимоотношении сознательного и бессознательного у Фрейда, особенно в трактовке им снов (так же как и у Маркса в трактовке им «стихийности» в формировании классовых идеологий).
Вспомненный сон представляется нам как элемент довольно цельной, логически последовательной конструкции, если принять ее исходные посылки. [Она будет выглядеть логичной при условии, если ты
Такое превращение содержания символа в нечто само собой разумеющееся, понятное, приемлемое для субъекта, может идти разными путями. В мифических системах применяются другие средства, но общим остается одно: единственность способа понимания независимой жизни таких целостных образований, которые преемственностью истории культуры нам даны в виде систем идеологии, мифов (не говоря уже об идеях типа «Я»), изучение которых связывает нашу работу с работой ученого.
Здесь наша процедура смыкается с процедурами объективного исследования, только в несколько расширительном смысле слова. И вот в чем состоит эта расширительность. Во-первых, ясно, что способы анализа внешне самостоятельных систем, которые в нашей терминологии являются вторичными, в основе которых лежат псевдоструктуры сознания, состоят прежде всего в том, чтобы выявить путем некоторых редукций, какие именно содержания символики интерпретируются. Это необходимо для того, чтобы увидеть действительно самостоятельную жизнь сознательных содержаний, которые произведены в каком-то совершенно другом месте, и иначе, чем о них говорится, увидеть их независимо от того, как они разрабатываются в системе, или как люди
С точки зрения выявления сознательного содержания, которое подверглось дальнейшей переработке, то есть содержания, трансформированного в дальнейшем в псевдоструктурах или вторичных системах (выраженных в идеологических псевдосимволах), концепцию сна во фрейдизме можно прокомментировать так: сон есть
Рассмотрев эти вновь «восстановленные» символы, реконструированные из псевдоструктур структуры сознания, первичные системы, восстановленные из вторичных систем, мы можем теперь рассматривать их в их самостоятельной жизни, соотнеся с метатеоретическим аппаратом нашего анализа, в частности, со «сферой сознания», представленной в символическом смысле абсолютно, независимо от какой-либо конкретизации предметов в «состояниях» и «структурах сознания». И в связи с этим мы должны понять предметности сознания (элементы систем) как лежащие в едином континууме «бытие — сознание», когда сознание, не стоящее само в причинной связи, конкретизируется одновременно как
Это можно понять в смысле нашего «Введения» на примере структуры «причина — следствие», взятой как структура (если, конечно, такая структура есть). В нашей психической проработке мы можем какие-то факты прорабатывать внутри этой структуры сознания, а какие-то факты — вне ее. И тогда для нас будет существовать расширенное детерминистское описание, расширенное за счет того, что к таким дуализмам как «вещественное — духовное», «материя — сознание» добавится нечто такое, что снимает эти дуализмы в рамках нашего анализа, и тем самым мы переходим к дуализму «символ — сознание».
Для Фрейда вещи и события сна суть символы психической спонтанности субъекта или, выражаясь метафорически, суть элементы такой естественной, природной жизни, которая
Теперь наша задача в том, чтобы из понятой символической жизни, из понятого уровня символов сознания снова перейти ко вторичным системам и изобразить их реальное жизненное функционирование как развертывание — с применением в них конечных, конкретно-определенных средств — содержания первичных структур, то есть изобразить псевдосимволы как развертывание содержания символов. И это дополняется возможностью психологического и даже социопсихологического наблюдения и опыта.
Так, эдипов комплекс, по Фрейду, мы можем представить в виде определенной натуралистической картины («картины мифа»), которая была зафиксирована в соответствующем драматургическом тексте. В то же время самый примитивный сюжетный анализ этого произведения показывает, что в самой этой картине, ставшей для Фрейда образом инстинктивного поведения мужчины, содержатся совершенно посторонние качества, которые показывают ее псевдосимволический характер. Укажем только на одно такое качество. Все, что бы ни происходило в пределах этой картины (а картина эта статична по конечному результату, хотя очень динамична в плане сюжетного развития), не имеет отношения ни к какому данному человеку как таковому, потому что все, что в ней происходит на самом деле, есть то, что
Возьмем теперь пример общеизвестной в этнографической и мифологической литературе тройственной символики пола: Земля как символ женского начала, Солнце как символ мужского начала и Луна как символ андрогинного, гермафродитного начала. Сейчас мы не занимаемся вопросом являются ли эти символы первичными. Гораздо существеннее другое: эта тройственная структура сама по себе может оказаться
Теперь вернемся к одному побочному, но весьма важному обстоятельству, о котором было упомянуто выше, когда мы говорили о распространенности психоанализа в культуре. Характерной чертой повседневной бытовой культуры является некоторое заимствование из символических систем, становящееся способом самоотчета субъекта данной культуры. Но это же характерно для
Точно так же само рассуждение о символах, сама работа мысли, движущейся в области символов, где существует дуализм «символ — сознание», само это рассуждение может стать терминами непосредственной жизни сознания, жизни носителя этого рассуждения или любого человека, осуществлявшего это рассуждение. Там будут возникать какие-то иные (разные) структуры «Я» или системы «Я», в которых в качестве терминов непосредственного осознания субъектом самого себя будут применяться термины, выработанные рассуждением об области «сознание — символ». То есть мы бы сказали, что какая-то действительная жизнь теории здесь превращается в недействительность реальной жизни. Совершенно очевидно, что когда Фрейд создавал свою теорию, то, при всей ее натуралистичности и типичности для классической эволюционистской культуры научного мышления конца XIX века, она вошла в современную культуру не в качестве научной теории, а в качестве идеологического мифа и получила вторичную научную концептуализацию и новую жизненную историю. Когда мы спрашиваем, действителен ли психоанализ как один из способов внутреннего описания жизни современного среднего человека, то ответ на этот вопрос, если мы, например, имеем в виду неврозы, ни в какой мере не может связываться с проблемой, истинна ли теория Фрейда или нет. Это совершенно разные вещи. Мы вообще думаем, что все, что получает проработку в нашей жизни, в нашем научном мышлении или в каком бы то ни было нашем описуемом или неописуемом опыте, — все это должно осмысливаться совершенно разным образом, в зависимости от того, прорабатываются ли там первичные или вторичные структуры сознания.
Еще один пример — классическая эволюционная теория. Ее основная тема — вид. Дарвин занимался проблемой: каким образом произошли наличные виды. Но он никогда не занимался проблемой — каким образом сформировалась
Скажем, мы знаем (мы подчеркиваем слово знаем), что функционирование нейронных цепей имеет прямое и непосредственное отношение к тому, что мы называем продуктами психики и сознания, но никакое знание об этих нейронных цепях и о высшей нервной деятельности в целом
2. «Постулаты» символологии
Символ как совершенно определенный, вещественный факт, который мы можем натурно изобразить, в отличие от некоторых интерпретируемых психических объектов, не нуждается в денатурализации, ибо он ведет нас, как правило, не к атомарным фактам и событиям сознания, а к содержательным структурным образованиям сознания. В нашем метарассмотрении мы можем каждый раз обнаруживать структурность содержания, которое соотносится с символом, или, точнее, которое просто находится в недоступной нам области того же символа. Воспринимая символ в его отношении к содержательности сознания, мы не можем воспринимать саму эту содержательность.
Рассуждая таким образом, мы подходим (или
Таким образом, мы могли бы сказать, что если за этим комплексным символом скрыта погруженная в сознание содержательность, то эта содержательность не будет тем, что мы назвали бы небом, промежуточным пространством и землей, но что есть такая структура сознания, которая предполагает троичность вертикального членения космоса или, скорее, что-то, что само символизируется этой троичностью. А что за этим стоит? —
Поэтому
Но может ли вторичное символическое образование показать «в себе» картину своего происхождения? Если это вторичное символическое образование действительно связано с первичным (ибо есть масса вторичных образований, для которых вообще нет первичных), то оно несет в себе тенденцию к затемнению, маскировке своего происхождения из первичного символического образования. Эта тенденция коренится в самом содержании сознания. В то же время наука
Но дело в том, что само понятие системы в применении к вторичным символическим образованиям вытекает из стремления современной науки представлять себя как такую целостность, которая дает возможность на каждом этапе отождествлять себя с собой (все равно, положительно или отрицательно) предыдущего этапа. В этом смысле очень показателен случай с Проппом, который завершил примерно столетнюю работу по генетической систематизации фольклора (завершив восходящую линию «Тэйлор — Фрэзер — Леви-Брюль»). Результатом этой работы явилось, с одной стороны, воспроизведение реальной морфологической структуры текста сказки, с другой стороны опыт экспозиции генетического разворота фактов, которые
Вместе с тем, при несколько другом повороте анализа, при попытке сопоставления символики сказки с символикой самого наблюдаемого обряда инициации, можно увидеть и нечто иное. А именно, что одни и те же содержательности сознания при их переработке в психических механизмах в одну эпоху могли породить явления поведения типа обряда инициации, а в другую — специфический текст (уже некоторым образом идеологический), классифицируемый как сказочный. Более того, мы склонны даже думать, что и то и другое никогда не прекращалось, что обряд инициации в его символическом значении не предшествовал сказке, но что в каждый любой исследуемый отрезок времени мы его обнаруживаем в зашифрованном виде, так же как и идеологические факты сказки, которые являются нам в текстах иных жанровых и исторических разновидностей.
По-видимому, это связано не только с особенностями психической проработки содержательностей сознания, но и с теми возможностями, которые содержатся в самих содержательностях сознания. Последние сами дают возможность множественного «психического осознания» одних и тех же символов. Это дополняется тем, что сведение нескольких псевдосимволов к одному символу проходит не по линии анализа или генерализации их черт, а скорее по линии нахождения некоторых
Символ обозначает условия сознания (или — условия знания
Когда мы говорим, что множественность интерпретаций есть способ существования символов, то этим мы фактически утверждаем, что нечто бытийствующее, в той мере, в какой оно символизировано,
Таким образом, непонимание определяется проявлением самого бытия, которое в символе «указано», напоминанием нам о том, что за символом стоит
Здесь мы приходим ко второму постулату символологии:
Эта наивная презумпция «объективной автономии» символа противопоставляет его знаку (языка) по произвольности последнего в отношении обозначаемого. Если с точки зрения лингвистики (по крайней мере применительно к синхронному рассмотрению языка) слово произвольно в отношении того, что оно обозначает, то
В подходе современных ученых и философов к символу сильнейшем образом сказалась от XIX века унаследованная особенность всякой «настоящей» науки: последовательное проведение принципа независимости объекта от исследователя. И оно-то странным образом приводит как раз к разрушению этой независимости объекта от исследователя, превращая объект в функцию мышления исследователя. Это представляется парадоксальным. То, что мы говорили, с одной стороны, о необходимости сохранения «резерва непонимания», а с другой стороны — об устранении зависимости объекта от наблюдателя при последовательном проведении объективного подхода XIX века, — это должно быть понято нами как нечто такое, что не относится к проблеме объективного восприятия. Парадокс превращения объективного подхода в свою противоположность находится не на уровне особенностей субъективного восприятия символа (на котором мы могли бы приписать непонимание ограниченности индивида), но относится к самому бытию символа в культуре (и жизни) нового и новейшего времени.
В отношении сознания существование всегда «со-бытийно». Слово «со-бытийно» имеет в виду нечто,
В связи с этим встает еще один и, может быть, самый интересный вопрос: а может ли символ, понимаемый действительно как вещь (как конкретная и реальная вещь, а не как обобщенный образ), «ввести» психику индивида в соотносящееся с ним (то есть с символом) содержание сознания? Мы можем привести ряд разъяснительных парафраз этого вопроса, таких, как: может ли «контакт» с символом (или
Ответ на этот вопрос и представляет собой четвертый постулат символологии, который формулируется так:
Но возвратимся к проблеме времени в связи с описанием структур сознания: в той мере, в какой мы рассматриваем содержательность сознания со стороны психических механизмов как протекающую во времени, мы обнаруживаем, что время
Таким же образом мы можем, например, развернуть структуру интуиции.
Люди, которые впервые в истории ввели понятие рефлексивной процедуры, где нейтрализуются разные условия сознания и учет сознания протекает не на уровне непосредственного функционирования и содержательности сознания, а на уровне
Теперь мы попытаемся уточнить наше понимание
Во-первых, символ сам по себе есть «вещь, имеющая смысл в отношении сознания». Это означает, что он обладает своим собственным смыслом как «особая вещь» и одновременно смыслом в отношении сознания. Последнее предполагает, что он в некотором роде есть уже «не-вещь», поскольку «сознательность» и «вещность» суть понятия различных онтологических планов. [Так, например, в древнейших буддийских текстах на пали труп называется «глупая вещь», что вполне обосновано йогиче-ским характером понимания того, что такое символ (а не труп, ибо труп здесь — символ). В особой разновидности медитации (так называемая медитация «над трупом» или «на трупе») йог знает, что труп — это «всего лишь вещь», а не нечто большее, связанное с каким-то сознательным личностным началом, если таковое есть (ибо смерть прерывает эту связь). Но это — «глупая вещь», ибо твое личностное начало так же нереально, как труп, созерцание которого приучит тебя к нереальности твоего «Я», и к реальности того, что ты — не сущность, а вещь (как этот труп). Но то, что это — так, есть сознание (не твое или мое, а — сознание), и потому труп не только орудие йоги (посредством которого ты входишь в структуру сознания «смерть»), но и вещь, относящаяся к сознанию, то есть символ.]
Во-вторых, как «вещность», так и «не-вещность» символа может существовать в отношении ко «мне» как к индивидуальному психическому механизму некоторым совершенно автономным образом. Это означает, что «Я» могу находиться в «поле символа» (физически или психически), не осознавая смысла этого символа в отношении сознания, хотя и будучи под воздействием этого символа как «особой вещи». В этом случае «я» просто не знаю, что эта вещь — символ (эта ситуация может наблюдаться только с точки зрения внешнего наблюдателя, который знает, что данная вещь есть символ и что данный наблюдаемый индивид этого не знает). В последнем случае действие, производимое на «мой» психический механизм символом, должно быть приписано некоторой имманентной силе этого символа, которая, в принципе, может не иметь ничего общего с сознанием как таковым.
Возможна, однако и такая ситуация, когда «я» буду находиться в поле этого символа (действующего на меня своей силой), осознавая его смысл в отношении сознания и, таким образом, буду в состоянии контролировать мой психический механизм, испытывающий воздействие этой силы.
И, наконец, может случиться и так, что и не находясь в поле символа, я буду понимать смысл этого символа.
В-третьих, при рассмотрении символов необходимо учитывать своего рода «отологический уровень», где всякий символ будет нам являться как некий комплекс объектов или действий, ни одно из которых не существует (как символическое!) вне единства этого комплекса. Такой подход предполагает существование объективного (то есть не фигурирующего в данной ситуации в качестве субъекта своего поведения) наблюдателя, использующего свой метаязык. Этот метаязык будет играть роль посредника между языком наблюдателя и «языком» символов (заметьте — не между языком наблюдателя и языком наблюдаемого!).
Психологический аспект символа связан с идеей когнитивного уровня. Это означает, что в нормальной ситуации наблюдаемый индивид:
1. не может рассматривать или воспринимать нечто как символ, имеющий особое значение, то есть относящийся к его собственным ментальным состояниям,
2. не может понять, что это значение порождается его собственными ментальными состояниями, и
3. не может понять, что его собственный менталитет (реагирующий на символы) постигается в его «вещности» (то есть как «не-я»).
Таким образом, психологический смысл символа должен быть интерпретирован внешним наблюдателем амбивалентно, то есть в отношении символа к психике наблюдаемого и в отношении психики наблюдаемого к символу. И в таком наблюдении символ не будет ни простым, ни сложным (составным). Это целиком зависит от наблюдателя, ибо в данном случае простота и сложность будут выступать как объективные характеристики символа.
Само понятие «символический объект» (в отличие от «символа как вещи») может фигурировать в языке внешнего наблюдателя лишь постольку, поскольку он может наблюдать действие символа на другого индивида.
Понятие «символический объект» связано с идеей совершенно иной, нежели идея «знака» или «знаковое(tm)». Оно не предполагает знаковости ни как внутреннего качества, ни как аспекта вещей (когда мы говорим о знаке), ни тем более, их функции. В «символических объектах» мы имеем дело с особой разновидностью вещей, которые раскрываются нам в особых (и преимущественно объективных) ситуациях, называемых здесь «поля символов». Но (и это очень существенно) функции этих объектов раскрываются в чисто субъективном плане (неважно, идет ли речь об индивиде или группе людей), включающем в себя их ментальную (и особенно — апперцептивную) активность.
3. Особая категория символов
Теперь мы переходим к рассуждению об одной особой категории символов. Напомним, что для нас, во-первых, символы существуют на уровне некоторого спонтанного функционирования структур и вообще содержательностей сознания, во-вторых, они существуют на уровне вторичной проработки, осуществляемой в некотором предполагаемом нами суммарном процессе жизни, истории, коммуникации и т. д. Но есть кроме этого специальные символы, вырабатываемые философией, которые нужно отличать от других элементов философского знания, имея в виду, что конструкции в философии, называемые нами символами, выполняют особую роль в аппарате философского анализа. Они специально вырабатываются философами, а не обнаруживаются нами на уровне спонтанного функционирования сознания. В философии эти символы часто являются
Можно было бы также привести в качестве примера почти всегда ложно толкуемую идею Гегеля об абсолютном духе. Абсолютный дух Гегеля, по-видимому (
Все-таки мы склонны думать, что декартовская «символическая» формулировка стоит гораздо ближе к содержательности сознания, как объединяющая
Этот символ сам по себе означал, грубо говоря,
Чем научная процедура отличается, скажем, от аристотелевской онтологии или науки? В учебниках по истории науки тема, которая нас сейчас интересует, часто фигурирует в неосмысленном виде, — в виде описания того разрыва, который галилеевская физика совершила по отношению к физике аристотелевской, порвав окончательно с аристотельскими формами, или внутренними формами вещей. С точки зрения Декарта, предметы, в той мере, в какой они являются объектами научного анализа,
Гегель же эту процедуру несколько меняет; в действительности он натурализирует сознание, внося его внутрь самой действительности и самих предметов, и рассматривает всякое бытие как духовное или внутреннее, и в этом смысле как нечто, что поддается рациональному осмыслению и изображению. То есть здесь он «отступил» от науки, которая как раз и считает, что в той мере, в какой мы наделяем предмет, ставший объектом научного исследования, какой-либо внутренней жизнью, самодеятельной потенцией, мы выводим этот предмет из круга научного рассмотрения. Когда Кант сказал, что вещь в себе непознаваема и проблема вещи в себе не является проблемой науки, то он был глубоко прав. Ведь фактически он говорил следующее: в той мере, в какой объект является предметом науки, он не спонтанен и, следовательно, должен рассматриваться нами пространственно как эксплицированный вовне предмет, а в той мере, в какой нечто самодеятельно и спонтанно, имеет внутреннее измерение, например, «человек», это не объект науки.
Кант об этом напоминал, указывая на то, что «Я», о котором говорится в аналитике сознания, не есть субстанция. Он имел при этом в виду, что «Я» есть
Здесь можно было бы также привести и другие «выводные» формулировки символа, то есть образы и формулировки философствования, которые самими философами в качестве таковых не обосновывались. В этом смысле, скажем, интересны экзистенциалисты, которые и сознательно, и бессознательно используют в качестве философских символов какие-то вторичные и третичные символы культуры. [Скажем, в «Постороннем» Камю момент убийства связан с безумным блеском Солнца («черное солнце»), здесь смерть символизируется образом света и энергии.] В современной культуре подобного рода ассоциации проводятся довольно последовательно. Можно в качестве примера взять доктора Оппенгеймера, который, наблюдая взрыв первой атомной бомбы, комментировал его цитатой из «Бхагавадгиты», где самая страшная бойня была предварена блеском «тысячи солнц» космического образа Кришны.
Такое символизирование
Некоторые основные философские понятия могут считаться нами символическими в отношении данной философской системы или исторически сложившегося философского направления. Приведем два примера. Нам кажется, что понятие феномена в кантовской традиции является специфическим символом не потому, что он неопределим, — его вполне можно определить. В самом общем смысле слова феномен — это любое событие или любой факт, знание о котором нам уже дано задним числом как знание о действительности в проработке нашего мышления, иными словами, дано как
То есть мы видим в нем именно
Другой пример — это воля у Шопенгауэра, которая выступает как
Но это «явление» или «появление» следует понимать скорее в древнеиндийском смысле — как выявление того, что «есть», а не появление того, чего раньше не было. Есть та жизнь, которая идет к развертыванию каких-то ядерных образований сознания, и в этом смысле «воля» у Шопенгауэра является таким специфически философским символом, соотносимым с жизнью сознания, как в древнеиндийской традиции «первичное желание», примарный импульс к «развертыванию» сущего.
Такого рода философский символ, опосредствованно связанный с сознанием, не может не зависеть от «сознательных» интерпретаций, с которыми он, хотя и опосредствованно,
Если призадуматься над теми особенностями, которые обнаруживаются в факте этой независимости символа, то можно увидеть, насколько коммуникация символов отличается от привычных способов коммуникации знания в известных нам культурных механизмах. Здесь перед нами вообще какой-то другой принцип коммуникации, другой принцип построения самого коммуницируемого знания, принцип, о котором можно сказать следующее: завершенное знание вообще не может коммуницироваться, или — что если что-то «произойдет» и коммуницируется, то это незавершенное знание. Этот принцип, который в «обратном» порядке реализуется применительно к
Завершенная мысль вообще не передается. Может передаваться незавершенная мысль, самому ее «автору» непонятная или не обязательно понятная. Во всяком случае, здесь по-иному действуют те особенности понимания и непонимания, о которых мы говорили выше. В случае Шопенгауэра, как нам кажется, именно потому «воля» как символ и могла быть коммуницирована в историко-философской традиции, что за ней стоит нечто, чем Шопенгауэр сам не владел
Можно себе представить, что какие-то специфические философские символы фиксируют такую незавершенность и в операциях логического мышления. (То есть они выступают всегда там, в философской системе, где вырабатываются какие-то первоначальные условия для этих операций, которые сами этими операциями не являются.)
Нам кажется, что незавершенность мысли в этом случае связана прежде всего с
Теперь мы вернемся к двум символам, «Я» и «смерть», но уже как к особым символам философии. Когда Будда говорил о том, что «Я» не существует, то он этим указывал на то, что он не знает такого состояния сознания, которое могло бы быть «Я». То есть если «Я» есть, то это должно относиться к состоянию сознания, но что такого состояния сознания он не знает. Попробуем теперь по аналогии рассмотреть «смерть». Мы могли бы предположить, что смерть существует как определенная структура сознания, но тогда «смерть» превращается из того, что по существу является центральным символом «европейской философии существования», в одну из десятков или сотен структур сознательной жизни. И когда мы говорим «нет „Я“» и когда мы говорим «есть смерть», здесь очень просто устанавливается аналогия двух явлений сознания: одно — негативное, другое — позитивное.
Смерть
Но даже в рамках нашей метатеории сознания возможен другой вариант рассмотрения этого случая. На смерть можно смотреть как на такую же псевдоструктуру сознания, как время, не усматривая между ними никакого принципиального различия. И если на основе приведенного аргумента буддизма о том, что не имеется такого состояния сознания (такой
Еще одна параллель: то же самое, что буддийские философы школы Виджнянавада говорили о сознании («Сознание» как отличное от «Потока сознания»), можно сказать и о времени («Время» как не отождествляемое с «Потоком времени»). Тогда «смерть» нам явится уже не в качестве особой структуры сознания, а в качестве символа
То есть «Я», которое Кант вводил, предупреждая, что это — не субстанция, вводилось Буддой как
Таким образом, мы могли бы сказать, что незнание некоторых вещей о сознании «символизируется» термином «смерть», а незнание некоторых других вещей о сознании «символизируется» термином «Я».
Но когда мы говорим, что «смерть» — символ дискретности времени, то здесь особенно подчеркивается то обстоятельство, что
Напомним, что символы существуют как символы (а не как вещи, могущие нечто символизировать) только внутри интерпретаций. И эти интерпретации совсем не обязательно являются сознательными, то есть такими, в которых сознание читает само себя. Чаще всего это те интерпретации, в которых культура читает саму себя, придавая разным вещам, образам, словам и формулировкам (которые, кстати, и на самом деле могут оказаться символами!) определенное символическое значение и «надеясь», что эти вещи, образы, слова и формулировки вдруг «заработают», вдруг окажутся сопричастными бытию сознания. Такого рода романтическими надеждами полна мировая (не только «европейская» или «русская», или «восточная») культура, особенно последнего столетия (то есть с 70-х годов прошлого — до 70-х нашего). Вот несколько избитых примеров такой несознательной (но ни в коем случае не «бессознательной»!) символизации.
Пример первый — условно назовем его «первая линия» Фридриха Ницше[19]. Ницше придумал (точнее — создал представление) «сверхчеловека», которое у него самого не несло ни символической, ни псевдосимволической функции, но явилось прямым и четким результатом его рефлексии. Что он отрефлексировал? Он просто отрефлексировал в себе тот классический и безраздельно господствовавший в европейской (включая русскую) литературе образ «естественного человека» Руссо, который сам Руссо считал одновременно и этическим идеалом и естественным положением вещей, не понимая, что он явился создателем одного из самых искусственных образований в европейской культуре (гораздо более искусственного, чем все куклы Э. Т. А. Гофмана), и что это гомункулическое создание есть само не только продукт исключительно развитой рефлексии, но и образец самой крайней рационализации результата рефлексии.
Но отрефлексировав в себе «естественного человека» Руссо, Ницше счел его христианином и иудеем, немцем и евреем. Он не понял (это просто не входило в его философскую задачу), что его «сверхчеловек» отрицает не рационализм беспомощной христианско-иудейской культуры, а слабость ее рационализма, а еще точнее — слабость и оскудеваемость руссоистской тенденции в европейской культуре. Ницше сам нес ее в себе, сам ее осознал, сам ее проклял и сам же ее модернизировал, создав «антиобраз» естественного сверхчеловека, несущего в себе ту нерационализируемую силу, которая, «перелившись» в будущее, послужила бы ядром новой культуры.
Он не сделал одного — не произвел вторичного отрефлексирования того, что было им сделано. В этом и только в этом отношении Ницше — предтеча экзистенциалистов, ибо те также обычно не доходили до вторичной рефлексии, посредством которой только и можно корректировать, контролировать и устранять субъективности первичной рефлексии. За это ненавидимая им культура отомстила ему на всех уровнях. Томас Манн превратил его в загадочного интеллектуального пошляка в «Докторе Фаустусе», советские «философы» 30-х годов — в «идеолога расизма и человеконенавистничества», а немецкие идеологи 20-х — 30-х произвели с его «сверхчеловеком» не очень сложную операцию, превратив его в этический символ (не «принцип», не «идеал», а именно символ!) антиинтеллектуализма, как они же использовали магическую диаграмму правосторонней свастики (безусловно, один из солярных символов!) в качестве эмблемы «арийской эры». Но здесь сходство только в том, что и «сверхчеловек» и «свастика» получили псевдосимволическую интерпретацию, как если бы их использование «подключило» использователей к той силе сознания, которая может «развязаться» посредством символа. Однако в первом случае этого теоретически не могло произойти, потому что «сверхчеловек» есть нечто просто несуществующее в отношении сознания (ни как «состояние», ни как «структура» сознания), а во втором случае этого не могло произойти, потому что в том месте, где происходили идеологические переработки вторичных символов в 20-х и 30-х годах, просто не было сознания (хотя сам символ как вещь оставался символом сознания).
Интересно заметить, что такого рода «гиперсимволизация», или «символомания», весьма характерна для тех (сейчас весьма популярных) социально-культурных сдвигов, которые получили довольно удачное название «культурных революций», а в конце нашего века — «постмодернизма». От шутовского монашества Ивана Грозного и псевдоритуализма петровских оргий через «Культ Верховного существа» Максимилиана Робеспьера — к «антиритуалам» атеистического безумия русских 20-х годов, антиклерикальным «вотанизмам» Третьего Рейха и сакрализации текстов Мао в современном Китае и нынешним заклинаниям о конце культуры и истории — весь этот ряд являет нам примеры не «карнавализации культуры» (как она описана у Бахтина), а осознанных интерпретаций предметов, событий и текстов в их неосознанной вторичной символической функциональности.
Пример второй — «вторая линия» Ницше. Критика Фридрихом Ницше его культуры, неотрефлексированная им самим, то есть не превращенная им в экспликацию опыта своей сознательной жизни, превратилась в текстах Шпенглера, а затем и Тойнби в особого рода историософию (заметьте, сам Ницше историософом никогда не был). В этой историософии культура сначала приобретает черты, делающие ее целостным, интегральным представлением, затем осмысляется как развивающийся организм и, наконец, сама подвергается символизации в качестве особого надчеловеческого объекта, объекта, символизирующего то коллективное сознание, то коллективную волю, то коллективную судьбу.
И не замечательно ли, что в такой историософии «культура» выступает в виде противовеса (только «в виде» на самом деле обе тянут в одну сторону!) другому (также несуществующему!) идеальному объекту символизации «исторической необходимости» (как в марксистской философии[20]). При этом Ницше интуитивно понимал, что, так сказать, «ошибка культуры» не имеет отношения к сознательной жизни, в то время как его историософские продолжатели фактически включили в культуру все, сделав ее символом всеобщности, совокупного человеческого бытия (то есть они сделали с ней то же, что марксисты с историческим процессом). Но, пожалуй, самое важное здесь то, что абстракции приобретают свойства вещей, иначе псевдосимволизация просто невозможна. Коль скоро в обыденном мышлении среднего человека культура воспринимается как погода или еда, мы уже имеем дело с псевдосимволом, который возник как результат интерпретаций мышления, не могущего себя отрефлексировать на следующем уровне.
Но почему же это все-таки псевдосимвол, а не, скажем, миф? По той же самой причине: всякий миф, то есть всякая мифологическая конструкция, как и ее отдельный элемент, не нуждается для своего бытия в вещественных свойствах и качествах. Более того, очень часто вещи или событию надо потерять нечто из своей вещественности или событийности, чтобы быть мифом. Если это положение несколько переформулировать, то мы могли бы сказать, что всякий миф есть в той или иной степени «психологизированная вещь» (или событие), тогда как псевдосимвол есть овеществленная абстракция разума, остановившегося на полпути в своей работе.
Пример третий — «третья линия» Фридриха Ницше. Представление Ницше о некой нерационализируемой стихии легло в основу сáмой псевдосимволической концепции нашего времени — концепции Фрейда. В теории Фрейда имплицирована чисто семиотическая (мы бы даже сказали сверхсемиотическая) предпосылка: всякая вещь есть объект символической интерпретации (именно «есть», а не «может быть рассмотрена как…» Фрейд был не современным позитивистом или эпистемологом, а типичным естествоиспытателем и идеологом конца прошлого века). Более того, он открыл свойство объектов быть символами инстинктивных сил[21]. Но как классический ученый догейзенберговского периода, он не понимал, что сама интерпретация объекта как символа предполагает, что у них (то есть у интерпретации и у символа) одна природа природа сознания. А для него осознание наблюдателя всегда было противопоставлено бессознательной натурности наблюдаемых объектов (как, по существу, и у Маркса).
Замечательно, что именно Ницше, решительно уйдя от гносеологической проблематики новой европейской философии, фактически установил дихотомию «энергетика бессознательного — рефлексия сознательного»[22]. Установив эту дихотомию (которая в конце XIX века уже прочно вошла в «культурный комплекс» не только германской, но и русской культуры), он не мог предвидеть, что многие психологи следующего поколения будут видеть в психологическом факте (практически в любом!) повод и основание для вопроса: «Что это? Стихия или рефлексия?» Перед Фрейдом этот вопрос не стоял — все уже было стихией[23]. Стихией, спрятанной в онтогенезе личности, либо в генезисе культуры, либо, наконец, в филогенезе человека[24]. Но чем же здесь будут символы? И совсем уже замечательно то, что ни один теоретик психоанализа (ни сам Фрейд, ни Юнг, ни Нейманн, ни Адлер, ни, наконец, Эрик Эриксон) никогда не занимались метатеорией символа, довольствуясь (в лучшем случае) его феноменологией.
В одном случае символ — это просто «дырка», через которую «сознание сейчас» читает то, что было в «подсознании тогда»[25]. В другом случае, это факт осознания личностью (и культурой) самой себя через стереотипные образы коллективной подсознательной жизни (Юнг). В третьем случае — это факт очень сложной трансформации, которой нечто в сознании подвергается под влиянием бессознательной стихии (Эриксон, отчасти Лэнг). Во всех трех случаях работа по интерпретации чего-то как символа абсолютно отделяется от символа, и он остается вещью, смысл которой всегда находится где-то в другом месте[26], но не в ней самой. Мы же думаем, что сама интерпретация чего-то как символа включает себя (и интерпретатора с его рефлексией) в сознание, если это символ, а не псевдосимвол. Мы бы даже сказали — в «стихию сознания», ибо оно имеет свою стихию. Пониманию этого психоаналитиками всегда мешала их детская убежденность в том, что сознание некоторым образом контролирует несознание. Индийские йоги начала нашей эры прекрасно знали, что сознание может контролировать только само себя (или что угодно еще, но только как само себя).
4. Первичное и вторичное в символике
Теперь, поскольку первичный символ сознания в нашей символологии есть «вещь» (именно вещь, а не феномен), то можно представить себе такую ситуацию, когда использование этой вещи, само по себе вне каких-либо интерпретирующих условий, спонтанно вводит индивидуальный психический механизм в структуру сознания (в смысле четвертого постулата символологии). Вообще такое включение может происходить по-разному. Во-первых, психический механизм может быть включен путем непосредственного «попадания» в данную структуру сознания и равным образом он может быть включен «непопаданием» в другую структуру сознания. Во-вторых, он может включаться в жизнь сознания неопределимым или неизвестным нам образом. [Это нашло свое описание в ранней буддийской психологической метафизике (
Ведь, по существу, то, что сейчас (в современной антропологии) называется «магией», есть ситуация, которая складывается в отношениях между первичными и вторичными 14 символическими структурами. И когда речь идет о культурах, то в них вторичные структуры существуют как способ приобщения к первичным структурам масс людей, которые по каким-то «культурным» или индивидуальным причинам не способны без вторичных структур приобщиться к первичным и, может быть, всегда останутся во вторичных. Так бывает в тех случаях, когда вторичная символика «выражает» как бы боковое ответвление какой-то линии сознания, и для того, чтобы перейти в какую-то
Нам думается, что в этом примере магия наличествует
Так сама магия является примером вторичных способов существования первичных структур, приобщение к которым происходит через символику. Разумеется, к этой же проблеме можно было бы подойти с другой стороны, предположив, что в случае использования вещей, которые на самом деле суть символы, всегда есть какой-то психический механизм, который «знает», что они есть символы, при том, что все остальные могут «не знать».
Такого рода «знание» и выполнение магического действия есть средство хотя бы в какой-то мере, хотя бы как-то выполнить на вторичном уровне то, что есть на уровне первичном. Средство сделать какие-то незнаемые вещи приемлемыми для нас, людей, неспособных быть на уровне первичном, но тем не менее, могущих с ним некоторым образом соотноситься, даже не зная об этом. Сама вторичность символики есть тоже способ такого соответствия содержанию, заданному в первичном. [Быть чем-то, не зная об этом, есть функция, задача и способ жизни всех вторичных символических образований.]
Но существуют и гораздо более сложные и многоступенчатые образования символики, возведение которых к первичным содержательностям сознания будет делом не только трудным технически, но и методологически весьма условным. Возьмем для примера такую «псевдомагическую» формулировку, как «все люди равны» в ее отношении к первичной структуре сознания «человек». В этой формулировке «человек» фигурирует как символ третьего или четвертого порядка, но все же
Тут есть одно интересное обстоятельство. Дело в том, что, по-видимому, одна и та же вещь в науке, философии или идеологии, одна и та же символическая формулировка окажется совершенно другой, если попытаться ее интерпретировать на разных ступенях ее отношения к сознанию.
В каком-то смысле это очень хорошо понимал Паскаль, когда он разъяснял отчаявшемуся, неверующему человеку —
Производя такого рода «сознательную» рекомендацию, Паскаль в данном случае полностью абстрагировался от уровня не только теологических спекуляций, но и рефлексии символизма сознательной жизни. Символ здесь для него просто магическое средство. В то же время, с точки зрения буддизма, использование вещественной стороны символического аппарата равнозначно тому, что люди делают, когда они заведомо
Но тут Паскаль стал бы на последовательно ритуалистическую, «жреческую» позицию. Ибо он был убежден, что придет «случай» попадания в структуру сознания через использование вещей (это «религиозный оптимизм»), подобно тому, как Кант был убежден, что через «диалогию» и «рефлексию» (для Канта это были — тоже вещи) мы «попадем» в другую структуру сознания («метафизический оптимизм»).
Но у Канта диалогией занимается 0,01 % верующих и практикующих религию. В порядке возражения Канту (но не Паскалю) можно лишь заметить, что «рефлексия» как структура сознания[28] не исчерпывается
В связи с этим — одно дополнение относительно структур сознания: в понятие структуры сознания
Возьмем в этой связи символическую ситуацию «первородного греха» в ее вторичном отношении к такому состоянию сознания, как
На уровне человеческом все это подлежит решению. А на чем такое решение может быть основано в
Есть такая особая человеческая способность — способность человеческого мышления, способность человеческого изобретения — быть на уровне символов. Сама символика, как первичное сознательное образование, есть такой фактор, который допускает по самой своей природе существование (наряду с «индивидами символической жизни») и других, непосвященных, то есть неспособных к этому и принимающих только вытекающую из символов культурную градацию норм, образов и нравственных представлений. Эти люди могут знать этическую «бухгалтерию» символизма, но не знают,
Но символ можно и
IV. Соотношение символических и естественно-языковых систем как фактор, определяющий характер культуры
Теперь, в порядке дедукции нашего рассуждения и одновременно большей конкретизации символологических идей, можно было бы повторить, что в пределах каждой наличной культуры существует определенное соотношение символизма и языковости, а точнее — систем их культурного потребления. При этом не важно, о какой именно конкретной языковой материи идет речь, просто в пределах каждого культурно-этнического комплекса, как при синхронном рассмотрении, так и в исторической перспективе обязательно обнаруживается тот или иной масштаб использования символов. Возможно, о культуре вообще может идти речь только тогда, когда налицо использование и символа и знака. Дело, по-видимому, в том, насколько сильно представлен тот или другой компонент в отдельной культуре. Нам представляется, что их сосуществование, исторически и антропологически, было первоначально в любой культуре, поскольку речь
В древнейших культурах область использования языка была гораздо более четко изолирована от областей человеческого существования, где использовались неязыковые феномены; в одних культурах в большей степени использовался символизм, а в других — языковость. [Вообще в этом смысле можно было бы сказать, что каждая культура — это индивидуальный тип соотношения символизма и языковости.] Но что здесь особенно важно: существует возможность обнаружить такую замкнутую культурную ситуацию, внутри которой сфера использования языка была бы не только отграничена, но и, так сказать, была бы очень четко
Мы гипотетически допускаем, что конкретный характер соотношения символизма и языковости был очень тесно связан с общим характером религии в данной куль- туре. Появление регулярного жреческого и культового контингента всегда совпадало с преобладанием в данной культуре специфически естественно-языковых средств. [Как правило, это было связано уже и с использованием средств пространственной фиксации языка, от фиксированной мнемотехники до письменности, вне зависимости от характера и строя последней.]
В то же время такие формы религиозной жизни, которые не были связаны с функционированием обособленного культового, жреческого контингента, обычно оказывались в тех культурах, где использование символизма преобладало над использованием естественных языковых средств.
Классические культуры древности, как мы их видим в их разнообразии в середине первого тысячелетия до нашей эры (когда они уже получают регулярную историческую ретроспективу), являют нам картину — с одной стороны, невиданного «всплеска» использования специфически языковых средств, а с другой — резкого выявления таких культурных феноменов, которые в условиях преобладания этих средств базируются непосредственно на символизме.
Обширнейшая культурная эйкумена этого времени (от Западного Средиземноморья до Восточного Китая) показывает нам чрезвычайное развитие каких-то сложных метаобразований, связанных с грамматическим, филологическим, логическим и философским осознанием языка, образований, которые появляются на специфическом языковом культурном фоне, но вырастают не из него, а наоборот — выявляют в себе очень четкую ориентацию на символизм. В смысле развития языковых средств все эти феномены можно условно назвать
В совсем другом культурном комплексе, в совершенно иной специфической форме мы встречаемся с тем же явлением, когда речь идет о школе Пифагора. И, по-видимому, к этим же феноменам, прямо или косвенно, относится и Сократ, если принять его как то, что реконструируется по философии Платона, которая была, конечно, в целом феноменом, возникшим в среде решительного преобладания языка, и которая «потребляла» символизм не в его первичной форме, а уже
Выше мы говорили о противопоставлении языка и культуры
Это — река без истока. И тем не менее «исторически» сознание и культура выявляют в отношении друг друга такое свойство, как активная прогрессирующая несовместимость. Всякий раз, когда мы наблюдаем феномен развития культуры (не только как суммы способов использования языка, но и как суммы знания), мы в этом же периоде и регионе обнаруживаем отступление, регресс символической жизни сознания, и наоборот. Условным пределом прогресса культуры и регресса символики сознания мы назвали бы такую «идеальную» ситуацию, когда даже «человек» не будет включен в картину сознания как нечто выделенное в качестве особой псевдоструктуры, структуры или состояния.
Культура, как и язык, — в высшей степени формальны по отношению к сознанию: нечто от сознания попадает в культуру, подвергается тому, что можно назвать культурной формализацией, и становится само культурным формализмом, функционирование которого зависит от того, насколько это именно «формализм», насколько сильно в нем редуцированы условия жизни сознания. В той мере, в какой эта редукция удается, культура выполняет свои задачи. И точно так же существует противоположная тенденция. Человеческая способность к систематизации и фиксированию смыслов закрепляет результаты культурных редукций фактов сознания, но одновременно с этой способностью должны существовать способности и силы, задача которых — противостоять культурным формализациям. Сохраняя те условия, которые культурные формализации должны редуцировать, эти силы сохраняли и некоторые
Эти тенденции внутри данной культуры могут существовать и
Что же такое в этом смысле «формализация»? Это, по существу, такая работа любого механизма, которая может осуществляться при редукции этим механизмом исходного материала и условий, не предполагая постоянного их воспроизводства и «оживления». Древняя Индия дает нам образец в высшей степени формализованной культурной ситуации, с ее богатством и разнообразием ритуально регламентированных действий; теория и практика йоги возникает сначала, если так можно выразиться, как теоретически побочный продукт, который мог быть выполнен самостоятельно и в другой культуре (как это и имело место в действительности). Но здесь она выступает как результат «резервной» работы антиредукционных механизмов, которые не только воспроизводят архаические, внекультурные, символические образования, но и совершенствуют психотехническое использование уже формализованных объектов.
Возможно, здесь действует какая-то тенденция к своего рода пропорциональности, к тому, чтобы постоянно иметь в любой данный момент времени и пространства и то и другое.
Мы бы, пожалуй, даже саму современную философию в каком-то очень условном смысле определили как нечто такое, чем выполняется известная архаизация культуры. Именно сейчас больше, чем когда-либо, философское умозрение
Чисто теоретически мы полагаем, что наука как таковая (как «идея» науки в гуссерлевском смысле) сама является внутрифилософским феноменом. [При том, что мы принимаем во внимание не только всю теоретическую неправомерность историко-генетических отождествлений науки и философии, а и то, что в принципиальном своем отношении к сознанию они выступают как две совершенно разные данности.]
Всякий раз, когда наука уже есть, она нам дана в
Из этого рассуждения о двух тенденциях в культуре следует несколько неожиданный вывод о странной недоразвитости языка в отношении символической жизни сознания. То есть неразвитости языка в отношении тех изменений, которые могут происходить в жизни и судьбе конкретных культур.
Возьмем столь распространенный этнографический случай, когда «неразвитые» этнокультуры теряют свой язык. Они потеряли свой язык не потому, что они действительно его «забывали», а потому, что разрушалась символическая жизнь, символические контексты жизни их языка, в которых язык нуждался просто чтобы функционировать как язык. И поэтому (как об этом в несколько ином аспекте уже говорилось выше) здесь налицо не гибель языка, а гибель символической жизни сознания. Языки «умерли» не под влиянием чуждой культуры и не под влиянием водки и других новинок цивилизации, а под влиянием
Так
Гибель всякой данной культуры осуществляется, насколько это можно понять, всегда одним и тем же путем — путем изоляции элементов культуры, то есть когда ушел символизм в результате изменившихся условий жизни, то язык, как изолированный элемент культуры, был тем самым уже обречен. Эти изменения сами по себе могут и не фиксироваться в жизни сознания, оставаясь в рамках естественнонаучных антропологических и этнографических данных, но именно они сказываются на судьбе символики в условиях новых («прогрессивных») режимов культурно-языковой коммуникации.
Теперь мы перейдем к феномену, в котором эта другая, архаизирующая тенденция дана в качестве предельного случая. Мы можем себе представить, что существуют некоторые, особые, глубоко разумные, может быть, провиденциально заданные устройства, которые делают так, что если мы культура, то есть и
Этот феномен интересно рассмотреть на примере того, как Сократ оценивался современниками со стороны «их религии». То обстоятельство, что Сократ был приговорен к смерти за безбожие, очень знаменательно, ибо он, во всяком случае в приписываемых ему речах, заявлял о своей непричастности к
Сократ, по-видимому (точно об этом вряд ли можно знать), считал, что он должен был разрушить некоторые далеко зашедшие культурные формализации, чтобы оживить, оздоровить жизнь тех символических образований, которые этими культурными формализациями должны были обеспечиваться. Но такова судьба культурных формализации, что они всегда заходят настолько далеко, что к этим символическим образованиям уже «не пробиться». Возможно, что «ядро» культуры как таковой позволяет что-то сделать на уровне культуры и в самой культуре
Культура, по своему знаковому характеру, по своей формальной и десимволизирующей функции
Выражаясь метафорически, европейская культура могла бы пойти от Платона и в одну и в другую сторону. Более того: была, очевидно, возможность какой-то средней линии. Но она пошла в сторону Аристотеля.
Всякий живой совокупный человеческий организм (мы имеем в виду совокупность людей, в той мере, в какой они живы в культурном смысле и имеют шансы на культурное развитие или хотя бы выживание) всегда содержит эту антикультурную функцию в меняющейся пропорции, функцию, с которой связана символическая жизнь сознания (или символический статут репрезентируемого сознания), но которая одновременно положительно влияет и на деятельность некоторых знаково-языковых комплексов самой культуры.
Это соотношение очень интересным образом воспроизводится в типологии мыслителей. В пределах европейской культуры четко выделяются три типа людей, живших в прямой диахронной преемственности: Сократ, Платон, Аристотель. В этом смысле мы можем сказать, что Галилей — это Сократ, Декарт — это Платон, Кант — это Платон, Гегель — это Аристотель и Шопенгауэр — это Сократ. Вообще в каком-то смысле понятие и термин «развитие философии» бессмыслен, потому что речь идет о чередовании личностных типов философствования в их объективном отношении к сознательной жизни, символизму и культуре.
Философия в ее объективном соотношении с наукой стоит на другом уровне и иначе связывает разные точки времени своего развития, нежели наука в ее соотношении с философией. В науке, в отличие от философии, гораздо менее значим человеческий феномен, хотя идейное, продуктивное ядро науки живет философским способом, то есть теми же взрывами и сменами формализации и деформализации и тем же проявлением этого механизма на уровне типологии ученых и т. д. И это в той мере, конечно, в какой наука не есть сумма знаний, а есть система восприятия мира, по отношению к которой сумма знаний есть просто расширение нашего эмпирического видения. [По-видимому, то же самое можно сказать и о
Но возможно ли тогда «перейти» к Сезанну? Возможно, но не через понятие «индивидуализации» творчества или чего-нибудь в этом роде, а
Когда речь идет об архаических культурах Африки и особенно Центральной Америки, то, по-видимому, мы имеем дело с весьма ясно вычлененным комплексом символов, который в течение большого отрезка времени воспроизводился культурой при нулевом уровне его осознания. Возможно, что там, в очень исторически своеобразном виде, мы имеем дело с массовостью культуры и отсутствием искусства (в реальном смысле этого слова это то же самое). Мы думаем, что массовость культуры предполагает (в качестве общего признака) полную формализацию вторичных символов, хотя какие-то из них остаются извне, во внекультурном состоянии и оставляют некоторую возможность постоянно воспроизводиться тому, что раньше было связано с первичным содержанием сознания. И в этом смысле надо сказать, что в пределах такой культуры это может сделать каждый, причем часто это приобретает очень странные, причудливые формы. По-видимому, в пределах некоторых африканских и центральноамериканских культур в принципе каждый культурный человек может создать маску. В пределах феноменально, гипертрофированно развитой в языковом отношении средневековой исландской культуры каждый человек может написать стихи. Но в искусстве нового и новейшего времени мы встречаемся как раз с тем же примером, с каким мы встречаемся в случае Пифагора и Сократа. По-видимому, здесь в совершенно другой культурной сфере были открыты те «дырки», через которые художники установили общекультурно
Это, конечно, не отменяет того, что и в условиях в высшей степени индивидуального творчества мы встречаемся с определенной типологией: здесь не может повториться продукт, созданный в связи с первичным символизмом, но может повториться тип творца и
Можно ли себе представить не культуру, а такой экстракультурный феномен, когда индивидуальные психические механизмы могут переживать жизнь сознания без посредства
Проблема понимания в связи с использованием символизма и в связи с включением в него индивидуального психического механизма — как все, что связано с пониманием, а не со знанием — не может иметь филогенетической ретроспективы. Иначе говоря, мы просто лишены возможности ее расшифровать через филогенез, когда речь идет о фактах историко-философского порядка. Возьмем как пример ложного философского филогенеза столь общее место, как появление учения об элементах в милетской школе (хотя, оно, по-видимому, возникло задолго до милетцев). Всякого рода атомистические и доатомистические представления о четырех или, соответственно, пяти стихиях рассматриваются сейчас как лежащие у истоков
Здесь явная ошибка. Нам представляется, что атомистическая теория, как она была выражена в древнейшей индийской и эллинской философии, скорее отражает совершенно иной срез сознательной жизни: где бы ни возникло учение об элементах, о первичных стихиях, оно возникало не в порядке вторичного или рефлексивного осознания в проработке индивидуальных психических механизмов, а в порядке непосредственной созерцательной (йогической) работы со «стихиями» как с первичными символами сознания.
Здесь особенно интересно, что в этих учениях элементы, стихии выступают и в качестве чисто символических терминов (противоположных знаковости и устраняющих ее). В древнеиндийской философии учение об элементах формировалось следующим образом: на известной ступени
По-видимому, древнейшие собственно атомистические представления имели приблизительно такой же символический смысл и источник. Мы не найдем ни одного текста, будь то древнеиндийский или древнегреческий (включая римские модификации типа Лукреция), где бы в позитивном гносеологическом порядке утверждалась эмпирическая или рефлексивная процедура восхождения от объективных предметов к атому: такого восхождения просто не было внутри знакового научного знания. Но еще очевиднее то, что его не было внутри понимания символов. Атом оказывается тем символом сознательной жизни, к пониманию которого древнейший мыслитель или йог приходил, по-видимому, на почве
На базе изучения древнеиндийских текстов становится совершенно ясно, что когда там (особенно — в учении адживака) говорилось о том, что «все тела состоят из атомов» (формулировка Ричарда Фейнмана), то имелось в виду, что авторы этих текстов
[Чрезвычайно похожую ситуацию мы наблюдаем и в случае с образом «реки» у Гераклита Эфесского. «Река» здесь символизирует не вечное и непрестанное изменение картины мира, а
Приведенные выше соображения можно резюмировать и несколько иначе.
Во-первых, знание, которое мы называем научным, не может возникнуть и не возникает ни онтогенетически, ни филогенетически вне определенной символической «среды обитания». Очевидно, сначала должна возникнуть такая среда, чтобы потом могли возникнуть образования, называемые нами знаниями, которые мы уже постфактум, на примерах науки и культуры, могли бы анализировать в чисто объектных терминах знаковых структур знания, логических структур науки и ценностных структур культуры.
Во-вторых, мы можем говорить о «беспредметности» определенной категории символов в их отношении к знакам: беспредметных знаков нет и в принципе не может быть, но символы могут рассматриваться как беспредметные.
Символы беспредметны, поскольку никакая редукция символизируемого ими содержания (здесь «редукция» в феноменологическом смысле) не приведет нас к объекту. Когда мы говорим «змея в индуизме символизирует креативную силу женского начала» или «змея в гностицизме символизирует созерцательную мудрость», то символизируемые вещи здесь —
Размышляя о сознании, мы имеем дело и с какими-то особенностями человеческого существа, которые не могли получить никаких конечных размерностей определения, никакой конечной предметности как особенности именно
Но уже то, что мы
Поэтому как первоначальные, так и все последующие формы и виды понимания, понимания несоразмерного с человеком как конечным существом, символичны по самой своей сути. Мы думаем, что способность человека мыслить о том, что несоизмеримо с человеческим, — сама по себе символическая служит своего рода «человекообразующим» фактором, отраженным в символике «сверхчеловеческого» [ «сверхчеловек» Ницше — одна из многих вторичных версий этой символической идеи]. Символы этого рода мы находим во многих мифологиях, в которых «отложилась» первичная жизнь сознания с начальными же возможностями понимания. Эти первичные символы суть символы, говорящие
Интерпретированный нами философский материал говорит о том, что любая попытка предметного истолкования изначальных образов философского умозрения древности ведет к ошибкам историко-философского рассмотрения. Этот материал говорит о том, что такие термины как «стихия», «атом», «поток» и аналогичные им, не предполагают мира, анализируемого согласно научной процедуре. Мы не можем разложить объекты мира на такие составные части, которые мы назовем стихиями или атомами, потому что при всех скидках на архаизм какого-то умозрения, очень странным кажутся банальные мысли о 4 или 5 элементах, странным кажется такое несоответствие творческой эмоции и психической энергии, затраченной на утверждение того, что «стихии есть», с интеллектуальной бедностью этих разработок. И эта интеллектуальная бедность остается пока мы пытаемся интерпретировать смысл стихий просто как позитивное утверждение о мире: мир состоит из воды, земли и других элементов. Никакая скидка на развитие (или неразвитость) теоретического мышления не устраняет этого недоумения, которое можно скрыть (как это делает большинство авторов книг по истории древней философии), но трудно не испытать. Человек не может
В этой связи можно привести несколько самых случайных интерпретаций, высказываний и предложений чисто научного характера. Общеизвестно высказывание американского физика Фейнмана, который сказал, что если бы его попросили произнести фразу, с его точки зрения, содержащую максимальную информацию, то он сказал бы, что «Все тела состоят из атомов». Для этой фразы мы предлагаем очень простую, до жалкости простую
Но эта фраза имеет свой смысл внутри спекулятивного подхода, то есть научного же, но на более высоком уровне рефлексии. Будучи трансформированной во фразу: «все дискретное в несознательной жизни мы можем себе представить как дискретную атомарность», она будет значить, что атом здесь выступает как знак несознательной жизни. Причем совершенно очевидно, что здесь мы имеем дело с двумя терминами одной степени абстракции, одного ранга рефлексии — «атом» и «тело». Любой современный физик, если он не сошел с ума, должен будет признать, что понятие атома и понятие тела остаются в принципе понятиями одного и того же уровня (хотя они в бытовом мышлении всегда воспринимаются как понятия двух уровней, поскольку тело нам дано в непосредственном восприятии, а атом не дан).
Дальнейшая интерпретация такова, что то «ничто» позитивного знания, которое Фейнман называет «телом», состоит в нашем рассмотрении из тех «ничто», которые «Я», выступая в том же качестве, называю «атом».
В другом месте мы говорили, что понимание нами утверждается как нечто непроцессуальное (в отличие от знания), и в то же время понимание нами осуществляется как нечто дискретное. Чем же в данном случае отделяется понимание «а» от понимания «b»? — Тем, что мы «переходим» из символа «а» в символ «b». В этом случае понимание не может быть непрерывно, оно дискретно благодаря тому, что мы переходим из символа «а» в несимволическое состояние, из него — в «b», оттуда в несимволическое состояние и т. д. Но с другой стороны — мы можем себе представить ряд дополнительных интерпретаций, которые будут носить процессуальный характер, но относиться, тем не менее, к пониманию. И вот в таких интерпретациях мы можем показать позитивное значение отдельных символов.
Возьмем опять пример: «Все тела состоят из атомов». А дополнительная интерпретирующая фраза могла бы быть такой: «Для меня слова „атом“ и „тело“ служат терминологическими обозначениями символов, понимание которых мне открывается в определенных
В качестве примера такого подхода можно сослаться на английского этнолога Марета, который говорил, что когда ученый занимается исследованием реликтов древнейших верований внутри достаточно развитых современных культур, то он должен четко
Йоги Древней Индии шли по пути своего рода специализации на вторичностях психической интерпретации, о которой мы сейчас говорили. Йог специально вырабатывал ту технику, которую нужно осуществить, чтобы увидеть, скажем, дискретность вещей, их атомарность, элементность, дхармичность и т. д. Другие специализировались на созерцании в вещах
В смысле этого подхода, олицетворенная психическая стихия, которая практически присутствовала в символике всех известных нам древних культур, являлась символическим фактом того же порядка, что и «элементы», «атомы» и «тела». О последних мы можем сказать, что в некотором первичном, непосредственном смысле мы не можем их знать, но мы можем знать
И, наконец, можно думать, что «символично» не только понимание, но и непонимание. В том случае, конечно, когда мы имеем дело с непониманием, а не с незнанием. Мы можем, выражаясь терминологически, не понять только то, о чем заведомо известно, что мы его не можем знать. Мы это можем понять или не понять, но мы этого не можем знать или не знать. Символическая жизнь включает в себя как понимание, так и непонимание. Понимание дискретно, как и непонимание. Непонимание не стоит в отношении к пониманию в той связи, которую мы могли бы рассмотреть как некоторый эволюционный процесс, идущий от непонимания к пониманию, где существующее понимание как бы постепенно очищалось, освобождалось от первичного окружающего его тумана.
В психоанализе часто приводится известный пример так называемого «первичного соблазна». Когда ребенок впервые оказывается перед эротической сценой, он ее
По-видимому, факт первого восприятия ребенком совокупления в его ассоциации с деторождением и его собственным появлением на свет как факт позитивного знания уже означает отсутствие подключенности к символической жизни. Этот факт при таком рассмотрении говорит, что у ребенка перед «первичным соблазном» есть абсолютное непонимание, тогда как у более взрослого ребенка мы наблюдаем четкий случай
Абсолютное непонимание — это то, что уже закрепилось во вторичных символах, а эти символы в психоаналитической диагностике суть то, что называется симптомным выражением психических комплексов. Символы эти неразложимы, они останутся цельными или целостными по отношению к любому последующему
Этот пример показывает, насколько важно отказаться от классических предрассудков современной науки, вытекающих из предрассудков классической философии (очень часто оказывающейся на эволюционистских позициях). Последняя предполагала, что в сознании нечто откладывается таким образом, что все то, что может быть понято и в ясном виде воспроизведено на рефлексивном уровне, разлагает, снимает любые другие образования сознания, которые тем самым могут быть рассмотрены как первоначально неразвитые по отношению к другим, более развитым. К этим более развитым, как предполагается классической философией, может быть протянута нить эволюционного развития, в котором рассеивается туман и реальность становится все яснее и яснее. Но такое рассуждение наталкивается на факт дискретности непонимания и разрушается этим фактом.
[Символогенность приведенного примера весьма интересно отражена в древнеиндийском толковании снов, где акт совокупления, виденный (но не переживаемый) в сновидении, является символом смерти. Так же как и во французском архаическом выражении, где эякуляция называется «маленькой смертью».] В йогической символике это получает очень четкую интерпретацию: если человек видит во сне двух совокупляющихся людей, то это символизирует его переход к смерти и следующему рождению; совокупление — символ рефлексии в таком состоянии сознания, где его длящаяся психическая жизнь «перескочит» в следующее лоно, в момент зачатия. [А знание об этом механизме «утонет» в беспамятстве чистого сознания, откуда он вновь «вынырнет» в
Интересно, что здесь одна и та же символическая картина,
И в этой связи символы смерти и бессмертия очень тесно между собой связаны. Нет одного без другого. И они связаны с той особенностью жизни сознания, с тем типом порядка, который она имплицирует вопреки потоку времени, с которым связана идея все большего и большего прихождения человека в хаотическое, неупорядоченное сознание. В этом смысле сознание и его жизнь есть тенденция, противоположная хаосу и неупорядоченности. И самое интересное, нам кажется, что источник символов смерти и бессмертия связан с тем фактом, что сознание как таковое — с установкой на полное, максимальное понимание — от нас уходит (или, как сказали бы древние индийцы, «уходит в себя»). Ведь сознание есть некоторая среда, в которой все время происходит усиление, доведение до полноты всего того, что попадает в эту среду сознания и его символической жизни. Так вот, символом смерти (и символом бессмертия) символизируется фактически следующее: только тогда мы обладаем полным, максимальным пониманием (или самостью) и полностью можем охватить свою сознательную жизнь, когда мы умираем, но когда мы умираем, мы не можем иметь эту сознательную жизнь, ибо она отделяется от нашего психического функционирования, которое ничего не может охватить и которое
И отсюда появляется, с одной стороны, смерть как такое состояние, в котором мы только и можем иметь полное понимание, и в то же время, в силу того, что это — смерть, мы не можем его иметь, но можем его иметь в силу бессмертия, указывающего на тенденцию полной завершенности и исчерпанности сознательной жизни, достигаемой только предположением миграции, переноса сознательного существования. То есть здесь не утверждается, что фактически мы не умираем, наоборот, здесь утверждается, что
Под конец наших рассуждений мы позволим себе вернуться к вопросу о первичном символизме. Дело в том, что, по-видимому, первичных символов, о которых мы
И вот что здесь интересно: когда мы пытаемся установить
Именно в смысле понимания символики вообще не может быть речи о конкретных религиозных контекстах. Ведь почти во всякой известной нам религии (в эзотерических ее вариантах) обязательно постулируются такие психические состояния (назовем их условно высшими), которые полностью снимают проблему религиозных спецификаций, более того, о которых и говорится, что если и будут присутствовать эти религиозные спецификации, то они будут неадекватны сами себе. [Эйнштейн, рассуждая в совсем другой связи, говорил о «космическом религиозном чувстве», то есть о феномене, в принципе исключающем и не предполагающем никакой конкретной спецификации антропоморфного, научного или социально-морально-нормативного характера.]
И в качестве очень интересного примера неспецифического религиозного текста — коптское евангелие от Фомы, в котором говорится, что истинно верует тот, кто не молится, не соблюдает постов и т. д. По мнению одного из замечательнейших мифологов нашего времени, профессора Уку Мазинга, это своеобразная «Книга мертвых», то евангелие, которое надлежало читать умирающему, то есть человеку, который уходил, точнее — выходил из всех данностей психической жизни и которому «смерть» раскрывалась как символ чистого сознания. Очевидно, смерть рассматривалась гностическим христианством как чрезвычайно важное
И для человека смерть — единственный случай
Мы кончаем эти рассуждения скептически: почему, собственно говоря, нужно столь долго и сложно рассуждать для понимания и объяснения символической жизни сознания тогда, когда символическая жизнь сознания предполагает в принципе непосредственное понимание?..
Мы думаем, что символ только может быть непосредственно понятен тем, кто сознательно связан с ним в своей жизни.