Развитие современной жизни делает актуальным консерватизм как стиль политического мышления и действия. Автор анализирует такие сферы общественной жизни, как геополитика и глобализация, семья и демография, демократия и гражданское общество и многие другие, и показывает, что развитие в каждой из них вызывает тревогу и побуждает к консервативной рефлексии. Он также демонстрирует, как либеральная и социалистическая идеологии используют язык и практику политкорректности для разрушения традиционных ценностей Западного и Российского мира. При этом автор не верит в возможность «позитивной» консервативной альтернативы. Политически консерватизм способен только «предупредить» и тем самым «удержать» общество от необдуманных и роковых шагов.
Книга рассчитана на специалистов в общественных науках, а также на всех, кому интересна современная политика и ее будущее.
Предисловие
Сначала надо сказать, чем эта книга не является. Она не является сочинением по теории консерватизма и консервативной политике. Она не является сочинением по истории консерватизма. Она также не представляет собой консервативный проект по изменению российской политики или российской жизни. Как ни странно, она вообще не о консерватизме.
Это книга о жизни, точнее, это книга социолога о современной жизни, направление которой пробуждает в каждом видящем и думающем большую тревогу и делает актуальным консервативный взгляд на мир и на эту жизнь.
Конечно, надо кратко объяснить, что такое консервативный взгляд. Согласно старому разделению, есть консерваторы и есть традиционалисты. Традиционалисты — это те, кому не по душе быстрые изменения, и они хотели бы побольше пожить в комфорте привычного и устоявшегося. Традиционалисты — жертвы привычки. Консерваторы — это те, кто убежден в неправильности происходящих изменений и хотел бы их скорректировать или вообще сдержать их быстрый бег. Консерваторы — жертвы убеждений. Их можно назвать жертвами потому, что все их старания удержать важные для общества ценности, сохранить ключевые институты, не считать неравное равным, белое — черным, черное — белым, не впасть в пагубный и размывающий все порядки релятивизм — эти старания, как показывает опыт истории, обречены. Консерваторы в конечном счете проигрывают, хотя потом все понимают, что они были правы.
Несмотря на это, консервативная политика необходима и неизбежна, потому что даже самому опьяненному и восторженному движению всегда нужна некая контрольная инстанция — своего рода внутренний отец, который остановит, одернет, предостережет. Эта роль консерваторам по плечу. Что консервативная политика действительно может — это если и не изменить направление движения, то предостеречь и удержать от роковых шагов, продемонстрировав парадоксальность, а иногда просто абсурдность образов будущего, к которому стремятся прогрессисты с обоих флангов — правого и левого, то есть либералы и социалисты (коммунисты).
Консерватизм вынужден противопоставлять себя обеим этим большим политическим идеологиям и видит свою задачу часто именно в том, чтобы проскользнуть между Сциллой и Харибдой: между Сциллой социалистического эгалитаризма и Харибдой либерального индивидуализма, между Сциллой мировой революции и Харибдой либеральной глобализации. Консерватизм хочет пройти между этими страшными чудовищами, как некогда корабль Одиссея.
На самом деле то, что происходит в мире сегодня, страшнее античных мифов. Применительно к политической идеологии консерватизм — это то, что в христианской традиции именуется словом «катехон», что означает «удерживающий», то есть то, что удерживает мир от воцарения зла и анархии, спасает его от прихода антихриста. «Удерживающий» — богословское понятие, и в социологическом, и политическом контекстах мы употребляем это слово метафорически. Консерватизм — это такое понимание мира, которое подчеркивает роль вечного в преходящем и удерживает общества и государства от безудержного и потенциально самоистребительного следования очередной модной доктрине из тех, что формируются в ходе развития и преобразования приобретающих все новые маски и личины социализма и либерализма.
В этом смысле консерватизм сегодня в России очень актуален. Я назвал книгу «Апдейт консерватизма», применив сугубо современное, связанное с компьютерным сленгом словечко, чтобы показать современность консерватизма.
Равенство и свобода
Справедливость и ресентимент
Вопрос о справедливом устройстве общества не сходит с повестки дня философов и исследователей общества со времен Платона и Аристотеля. Также он издавна стоит в центре политики, причем актуален он и для политиков, и для простых граждан. Интересно, что теоретики социальной жизни ответ на этот вопрос найти не могут (существует множество ответов, но нет убедительных), тогда как для простых людей это не составляет проблемы. Правда, формулируется вопрос в этих двух случаях не совсем одинаково. Для философа и другого академического специалиста он звучит так: что есть справедливость, или что есть справедливое? А для политиков и других простых людей он звучит иначе: справедливо ли это или то (какое-то решение, какая-то политика, какие-то обстоятельства, какая-то организация жизни)? В результате получается такая парадоксальная ситуация: никто (в том числе и философы) не может определить, что такое справедливость, но все (в том числе и философы) легко определяют, что справедливо, а что несправедливо.
У нас в России отличить справедливое от несправедливого и определить, насколько несправедливо наше общественное устройство, особенно легко, поскольку от других, цивилизованных, стран Россия отличается особым бесстыдством богатых. Например, даже в трудные для всех граждан кризисные годы богачи (нувориши, «новые богачи», потому что в России все богачи новые) с упоением эксгибиционистов выставляются в центре Москвы на так называемой ярмарке миллионеров. Они не только не скрывают свое богатство, свои пристрастия и вкусы (все равно, из каких соображений), но, наоборот, сознательно делают себя мишенью массмедиа, которые стараются привлечь к ним общественное внимание. Мотивы массмедиа при этом различны, мы не будем на них здесь детально останавливаться, но не последнюю роль играет и морализаторский мотив: в условиях, когда в светской идеологии господствует аморализм, а церковь не имеет достаточного авторитета в массах, массмедиа становятся единственными учителями морали. Именно здесь они прямо или косвенно апеллируют к чувству справедливости, намеренно или ненамеренно вызывая возмущение и негодование масс.
Виноваты в этом, конечно, не СМИ и не простой народ, неспособный, по мысли некоторых либеральных публицистов, понять благодетельной роли
Констатируя самое печальное и вопиющее неравенство, составляющее сегодня, к сожалению, едва ли не центральную проблему российской жизни, нельзя тем не менее повторять традиционный тезис большинства социальных критиков и разоблачителей неравенства о том, что бедные становятся все беднее, а богатые становятся все богаче. К счастью, это не соответствует истине, и, возможно, именно тот факт, что бедные все же, хоть и медленно, но становятся если и не богаче, то, во всяком случае, обеспеченнее, и позволяет пока сохранять социальный мир в России. Действительно, богатые становятся все богаче, действительно, пропасть между бедными и богатыми становится все шире и непреодолимее, но все равно и бедным есть за что держаться в жизни. Достаточно вспомнить, что еще два десятилетия назад для подавляющей массы населения были недоступны многие товары, сейчас имеющиеся чуть ли не в любом ларьке. То же можно сказать и о товарах длительного пользования, телевизорах, автомобилях. То же относится и к поездкам на отдых за границу, к комфорту, с которым проводят отпуск сейчас по сравнению с тем, как проводили его в советское время наши соотечественники. Судя по всему, не за горами время, когда будет разрешен «испортивший москвичей» квартирный вопрос. Иными словами, стандартный набор благ, характеризующий потребление отечественного «среднего класса», — сравнительно неплохая иномарка, сравнительно неплохая квартира и отдых на сравнительно неплохом курорте — нынче доступен уже достаточно большой части граждан нашего отечества.
Итак, мы стали несколько зажиточнее, получили несколько больше возможностей в сфере здравоохранения, образования и культуры, стали свободнее, чем раньше, но отнюдь не стали счастливее. И это отсутствие счастья объясняется тем, что мы можем
Именно в этом, кстати, заключается объяснение множества недоумений, одолевающих ныне молодых людей. Мол, как это в советское время люди, часто не имеющие элементарных вещей для жизни, у которых не было квартир, машин, ресторанов и множества других порожденных цивилизацией жизненных удобств, демонстрировали невероятную энергию творчества и изобрели и создали столько, что хватает на десятилетия вперед их нетворческим внукам? Иногда возникает подозрение, что это творчество состоялось не вопреки, а благодаря отсутствию жизненных удобств, и их внуки бесплодны именно в силу того, что их главный интерес лежит в деле совершенствования собственного потребления, а не собственных умов и душ. В советское время имела место — если употребить фрейдовский термин —
Именно
Так что именно
Ресентимент как источник идей справедливости и равенства открыл и описал Фридрих Ницше в работе «К генеалогии морали». Ресентимент, писал через полвека после Ницше выдающийся философ Макс Шелер, это «самоотравление души». Он «… представляет собой долговременную психическую установку которая возникает вследствие систематического запрета на выражение известных душевных движений и аффектов… В первую очередь имеются в виду… жажда и импульс мести, ненависть, злоба, зависть, враждебность, коварство» [1].
Кульминация ресентимента — это то, что Шелер, используя метафору Ницше, называет «фальсификацией ценностных таблиц», когда саму позитивную ценность, несомненную и предпочтительную для нормального человека и нормального мира, начинают трактовать как
Следуя Ницше и Шелеру, ресентимент применительно к нашей теме можно определить как зависть к успеху другого, будь то богатство, высокая награда, успех книги или спектакля или еще какое-то проявление успеха. Но ненавистен в ресентименте даже не успех сам по себе. Если, например, человек шел по дороге и нашел мешок с деньгами, — это, конечно, заставит других ему завидовать, но не наполнит их душу ядом ресентимента. В случае ресентимента на дне завидующей души таится невыносимая мысль, что другой, тот, кто добился успеха, лучше тебя, потому что его успех обусловлен долгой упорной работой, целеустремленностью, талантом — то есть всем тем, чем сам завидующий не обладает и на что он не способен. Ресентимент — это успех другого, который мною воспринимается как мое унижение (пусть даже я переживаю его наедине с самим собой, незаметно для других).
Поскольку у ресентимента нет специфических социальных форм выражения, он часто выливается в негодование и гнев в отношении неравенства вообще и в стремление разрушить символы социальных различий. Шелер полагал, что существует тип общества, где налицо особая предрасположенность к ресентименту. Он имел в виду современную ему Германию первой четверти XX в. — как мы знаем теперь, Германию накануне нацизма. «Максимально сильный заряд ресентимента, — писал он, — должен быть в таком обществе, где, как у нас… формальное социальное равноправие соседствует с огромными различиями в фактической власти, в фактическом имущественном положении и в фактическом уровне образования, т. е. в таком обществе, где каждый имеет „право“ сравнивать себя с каждым и не может „сравниться“ реально. Здесь… в самой структуре социальности заложен мощный заряд ресентимента, с которым обществу придется считаться» [2]. Эта характеристика идеально подходит и к современной России, шелеровское «у нас» может действительно читаться как «у нас».
Ощущение высокого уровня ресентиментных чувств в России сегодня очень сильно. Но самое интересное, пожалуй, заключается в том, что ресентимент оказывается характерен не только для нестабильных переходных обществ вроде современной России и некоторых других стран, но и для в высшей степени цивилизованных развитых стран Запада. Массовая демократия, как мы убедимся далее, — это общество, живущее в режиме высокого и постоянного накала ресентимента. Общество, живущее в режиме сравнения. Все сравнивают себя со всеми. Кроме того, там всегда обнаруживаются люди, недостаточно интегрированные в систему, и всегда находятся теоретики, умеющие истолковать их ресентиментные переживания как законное и справедливое возмущение царящей в мире несправедливостью. Тот, кто не в состоянии найти себе достойное место в обществе, обращается таким образом против этого общества. Именно сравнение, выливающееся в ресентимент, часто порождает нарушения равновесия, перепады социальных потенциалов, ведущие иногда к очень серьезным потрясениям. Давно и традиционно именно с ресентиментом связывают бунты и революции. Они тогда сводятся к элементарным устремлениям душ, отравленных злобой, ненавистью и жаждой мести. Разумеется, революции
Те же самые массмедиа, создающие миф о счастливой жизни, пробуждающий сравнение и осознание несправедливости жизни, не давшей мне того, что есть у других, дают и утешение, постоянно демонстрируя торжество справедливости. Это торжество многогранно и разнообразно, оно реализуется на телеэкране в увлекательных сериалах, таких как «Улицы разбитых фонарей», где зло, разумеется, всегда наказывается, а также в разоблачительных фильмах и репортажах, где репортеры с негодованием пригвождают к позорному столбу самых бесстыдных нарушителей закона, тех, кто злоупотребляет служебным положением, и т. д. Можно сказать, что СМИ осуществляют таким образом
Другую инсценировку можно назвать «Наказание олигарха». Ясно, что народ олигархов не любит, и ясно — почему. Поскольку общественной интеграции угрожает не сама несправедливость, а ее
Эти соображения не стоит понимать как критику в адрес конкретных личностей, которые, мол, ради приобретения популярности пренебрегают углубленным рассмотрением вопросов. Это, грубо говоря, закон жанра. Такого рода инсценировочное поведение принципиально характерно для сегодняшних форм реализации политического процесса, которые ряд исследователей обозначают термином
Пока же вернемся к вопросу о справедливости. Хотя содержательно определить справедливость, как мы говорили, невозможно или очень трудно — у многих людей очень разные представления о ней, невозможно не согласиться с тем, что самым очевидным проявлением справедливости должно быть «усиление равенства». В этом согласны практически все партии, все политики, не говоря уже о простых людях, постоянно сталкивающихся с фактами вопиющего неравенства. Как выразительно пишет немецкий философ Норберт Больц, «социальная справедливость через „большее равенство“ представляет собой сегодня ценность, которую невозможно не принять. [Для всех политических сил в современном мире] … это принцип консенсуса номер один» [3].
От равенства к свободе и обратно
Как возникло равенство и что следует понимать под этим словом? В любом политическом словаре будет сказано, что равенство,
Против принципа равенства выставлялось и выставляется много самых разнообразных возражений, но главное из них, на наш взгляд, всегда состояло в том, что принцип равенства перед законом, перед судом и даже равенства в правах на управление остается пустым звуком, пока между людьми существуют большие имущественные различия. Именно из осознания этого факта делался вывод о том, что подлинное равенство может быть достигнуто только в случае уравнения имущества и капиталов. Такая идея уравнения богатств путем перераспределения с целью ликвидации человеческого неравенства проходит через всю историю человечества и оказывается причиной многих революций. В частности, она стала основой учения об обществе Карла Маркса, из которого взяли начало две важнейших идеологии XX в. — революционный марксизм, достигший кульминации в Октябрьской революции 1917 г. и создании СССР, и более умеренная, распадающаяся на несколько политических течений социал-демократия. Реальность жизни Советской России, а затем и Советского Союза глубоко дискредитировали идею равенства, достигаемого путем перераспределения богатств. Причем дискредитировали как в глазах теоретиков, так и простых людей, уставших от навязанного «равенства и братства». Кого не убедили теоретики, того убедила сама жизнь. Повесть Михаила Булгакова «Собачье сердце» и снятый по ней фильм были приняты публикой — кем с восторгом, а кем с сожалением, но приняты! Ибо, сколь бы ни был злобен и безжалостен сарказм автора, слишком узнаваемы были реалии и действующие лица.
Как же все-таки могло получиться, что тысячекратно опровергнутая, растоптанная и, можно сказать, оплеванная идея социальной справедливости через «большее равенство» вновь стала в Европе и во всем мире «принципом консенсуса номер один»? Упомянутый выше Норберт Больц рассуждает о двух психологически различно мотивируемых формах стремления к равенству. С одной стороны, существует вполне оправданное стремление к равенству, побуждающее человека добиваться признания и уважения со стороны других. Это равенство, проистекающее из силы, и цель человека, стремящегося к равенству, — стать сильным среди сильных. Но есть-де и стремление к равенству, вытекающее из слабости, когда слабые стараются низвести сильных до своего уровня. В этом последнем стремлении к равенству таится величайшая опасность для современной демократии, а именно, как о том неоднократно писали и говорили Карл Поппер, Фридрих фон Хайек и другие и как повторяет за ними Больц, опасность того, что люди предпочтут
Пока же попробуем ответить на вопрос: каким образом оказываются противопоставленными друг другу понятия, прежде выступавшие в неразрывном единстве революционного лозунга, звавшего вперед — к «свободе, равенству и братству»? Свобода так же, как и равенство, — очень старое и очень многозначное слово, нагруженное многообразным содержанием понятие. Его можно трактовать в экономическом, политическом, этическом и даже гносеологическом смыслах. В экономическом смысле свобода начиная с Нового времени и вплоть до сегодняшнего нашего российского дня означала снятие зависимости индивидуума от власти государственной и цеховой организации, свободную конкуренцию индивидуальных интересов, что в либерализме считается естественным порядком вещей. В политическом смысле начиная с XVII столетия она понималась как право личности поступать по собственной воле, которую ограничивает только факт существования других людей. При этом требование обеспечения индивидуальной свободы заходило так далеко, что, как неоднократно отмечалось, Французская революция даже отрицала за рабочими право на организацию сообществ для защиты собственных интересов, ибо всякое объединение влечет за собой известное ограничение индивидуальной свободы. Практическим, так сказать, инструментальным критерием свободы являлась возможность использовать те права и свободы, которые были записаны сначала во французской революционной «Декларации прав человека и гражданина», а затем, уже в XX столетии, — во «Всеобщей декларации прав человека».
«Человек рожден свободным, но повсюду он в оковах», — писал Руссо, ставя задачу освобождения от феодального и религиозного гнета. В XVIII в. свобода ощущалась настоятельно необходимой ввиду гнетущих и подавляющих всякую возможность развития привилегий высших сословий, деспотического контроля государства над передвижением подданных, ограничений торговли, подавления городских свобод, духовного гнета церкви и т. д. Во времена Французской революции эти институты утратили основания своего существования и не воспринимались иначе как пережитки. На этом фоне и возник идеал ничем не ограниченной чистой индивидуальной свободы, которая, как считалось, отвечает естественным требованиям разума и естественному порядку вещей.
В это время свобода воспринималась как органически связанная с равенством. И одно, и другое казалось
Именно в этом пункте свобода оказывалась логически связанной с равенством. Человек становится свободным, если избавить его от гнета архаичных социальных институтов, да и вообще от всех случайных обществом и культурой обусловленных воздействий. Но при этом он сводится к своему «наименьшему общему знаменателю» — человеку вообще, который равен всякому другому человеку.
Это была теоретическая и логическая основа революционного действия. Но она во многом не отвечала реальности революции. Известно ведь, что все революционеры, особенно радикальные, выражали недовольство качеством оказывающегося в их распоряжении человеческого материала и фактическим природным и культурным неравенством людей. Как отмечал выдающийся философ и социолог Георг Зиммель, революционеры понимали, что реальные люди слишком неравны и что достижение свободы немедленно породило бы новое угнетение: глупых — умными, слабых — сильными и т. д. Это ощущение было даже у радикальных революционеров. Наверное, писал Зиммель, «инстинкт здравомыслия побудил к Libert? и Egalit? добавить Fraternit?. Ибо без добровольного морального самоограничения, предполагаемого этим понятием, Libert? быстро привела бы к тому, что является полной противоположностью Egalit?» [4]. Таким образом, Зиммель предполагает, что противоположность свободы и равенства была осознана гораздо раньше, чем это может показаться современным исследователям, и что она была осознана иначе, чем это представляют либералы.
Некоторые закономерности отношений равенства и свободы выводятся из трудов многих мыслителей, писавших на эту тему. Да и сами уроки истории позволяют прийти к определенным, на первый взгляд банальным, но важным обобщениям. Прежде всего и свобода, и равенство имеют свою цену. «Цена свободы ощущается немедленно, а цена равенства обнаруживается лишь постепенно», — говорит Н. Больц. В нашей стране цену свободы ощутили в начале 1990-х годов. Свобода стоила нам очень дорого. Это рост никем не регулируемых цен, резкая социальная дифференциация, усиление преступности и других форм антиобщественного поведения — проституции, наркомании и др., распад общественной морали. Это то, что в социологии, начиная с Э. Дюркгейма, именуется
Но справедливо и обратное отношение:
Как сказано, равенство демонстрирует свои преимущества быстро, тогда как свободе для того, чтобы показать свои преимущества, требуется время. Это время для того, чтобы реализовался экономический потенциал свободы, несущей в конечном счете улучшение условий и уровня жизни для всего общества. Собственно, именно здесь находится средоточие ожесточенных политэкономических споров между социализмом и капитализмом, здесь и объяснение того, почему либерально-консервативное мировоззрение в конце концов победило в борьбе против социалистического мировоззрения. Как убедительно пишет Больц, тайна этой победы и одновременно победы капитализма над социализмом состоит в том, что ответ на вопрос о пути к счастью было предложено искать
Можно сказать, конечно, что это, хотя и правильные, но довольно общие слова. На деле и социализм не ограничивается перераспределением благ, а ставит на первое место производство, и капитализм на практике сталкивается с проблемой перераспределения, более того, со временем, с ростом социальной дифференциации и неравенства в доступе к общественным благам именно она становится главной проблемой капитализма, в том числе и современного. Экономическое поражение социализма, насколько можно судить сегодня, оказалось связанным с крайней централизацией социалистической экономики и недостатком субъектности производителей, что практически исключало или, по крайней мере, довольно сильно затрудняло развитие производства. Ибо именно субъектность, то есть автономность и самоопределяемость экономических субъектов, порождает соревнование и творчество, становящиеся основанием роста. Но речь здесь не о философии экономической жизни, а о
Точно так же и противопоставление свободы равенству, более того, восходящее к Попперу и Хайеку противопоставление свободы
Также и
О политической свободе и ее способе существования в современном обществе мы еще будем много говорить в последних разделах книги. Здесь же мы остановились на вопросах свободы, чтобы подчеркнуть некоторую существенную односторонность приведенной выше аргументации Норберта Больца, который слишком резко — в духе боевых памфлетов Карла Поппера и Фридриха Хайека — противопоставил социализм и капитализм, точнее, некие искусственно сконструированные модели одного и другого, пренебрегая конкретными обстоятельствами их существования в земном пространстве и историческом времени. Разумеется, есть полюсы свободы и несвободы, централизации и децентрализации, автономности и манипулируемости, но это необязательно и не всегда полюсы, обозначаемые понятиями «социализм» и «капитализм». Именно с этими оговорками следует воспринимать приведенные выше аргументы Больца.
Наивно думать, что социализм не дает людям развить их таланты, а капитализм, наоборот, эти таланты раскрывает. Капиталистическая система работает иначе, и таланты индивидов — есть они, или их нет — имеют, как правило, малое отношение или не имеют вовсе никакого отношения к успеху индивидов на рынке. Да, конечно, в ходе конкуренции экономическими субъектами используются естественные неравенства и создаются неравенства материальные. Эти естественные неравенства — талант, жизненная энергия, удача. В свободном рыночном хозяйстве естественные неравенства порождают материальные неравенства. За материальными неравенствами следуют неравенства социальные. Действительно богатый человек обретает определенную дистанцию по отношению к обществу. Место индивида в социальной структуре капиталистического общества определяется в первую очередь его доходом. Высший класс — это миллионеры и миллиардеры, стоящие «по ту сторону» массового общества, массовой демократии.
Может показаться, что в этом и есть высшая справедливость — ведь если в основе всего лежат естественные неравенства, то есть различия талантов, ума, жизненной энергии, то и материальное и социальное неравенство вполне оправдано. Как пел Высоцкий: «Да, идеи нам близки, первым — лучшие куски!» История идей показывает, что всегда появлялись и продолжают появляться теории и концепции, объясняющие социальное неравенство тем, что на самый верх социальной пирамиды поднимаются лучшие, достойнейшие, то есть те, кто, собственно, и должен там быть.
Но дело в том, что в капиталистической рыночной экономике первые — необязательно лучшие, необязательно самые умные, самые талантливые и энергичные. Разумеется, все эти качества играют определенную роль в экономическом соревновании. Но не они решают. Разделение на бедных и богатых не совпадает с разделением на умных и неумных, талантливых и бесталанных и т. д. У каждого есть свои таланты, одни — распространенные, другие — редкие. Но в свободной экономике вознаграждаются не старания и не таланты, а
Ну а поскольку они — не лучшие, вновь и вновь возникает разговор о социальной справедливости. От сильного государства ждут, когда оно придет и установит социальную справедливость. И, как сказано выше, сейчас просто нет ни одного политика и, наверное, ни одной партии, которая отказалась бы от требования социальной справедливости. Это требование не столько позитивно политическое, сколько моральное. Это, как говорит Больц, символ морали в политике и символ моральной политики — своего рода принцип священного в современной вполне светской и безбожной политике. При этом главная сложность заключается в том, что никто не знает толком, что такое справедливость. Признать и определить какое-то действие как справедливое и несправедливое мы можем очень легко, но определить, что такое справедливость, практически никому не удается.
Так свобода и равенство постоянно входят в конфликт друг с другом. Там, где побеждает и приносит свои плоды равенство, усиливается требование свободы. Там, где побеждает и приносит свои плоды свобода, усиливается требование равенства. Первоначально они выступали вместе, то есть лозунги свободы и равенства звучали неотрывно друг от друга. Получалось так, что революция и борьба осуществлялись, как правило, сначала за свободу и равенство одновременно, лишь потом эти цели расходились. Лишь до тех пор, пока какая-то из сторон может использовать другую для своих целей, они борются вместе. Как только такая возможность исчезает, они расходятся, и даже не просто расходятся, а становятся врагами, иногда смертельными. Так, в 1917 г. в России февральская буржуазная революция происходила под лозунгами равенства и свободы, и лишь большевики потом пошли дальше, пожертвовав свободой во имя равенства. В 1991 г., наоборот, «перестройщики» и «борцы с привилегиями» (сторонники равенства) были нужны либеральным революционерам (борцам за свободу) лишь до тех пор, пока те были не в состоянии полностью захватить власть в стране и начать радикальную реорганизацию общества и экономики, повлекшие за собой установление глубочайшего и трагического неравенства.
Парадоксальным образом получается так, что современная массовая демократия и массовая политика представляют собой питательный раствор, из которого произрастают стремления и идеалы равенства. Ликвидация сословий сняла барьеры и фильтры между индивидами «разного сорта», которым априори полагались разные достояния и достоинства. Поэтому жить в условиях массовой демократии означает жить в условиях постоянного сравнения себя с другими. Это равно относится и к западным странам, и (частично) к России. Тем не менее отличия есть. Это на Западе достигнутый уровень благосостояния обеспечивает некое приблизительное универсальное равенство, на фоне которого вызывающе и неуместно выглядит все выделяющееся и выдающееся. В России ситуация иная — имеющееся неравенство вопиет, и перед страной лежат, собственно, два пути. Первый вариант: на базе многообразных неравенств преобразовать страну в общество сословного типа с олигархической формой правления, тем более что и героев придумывать не надо — олигархи уже налицо, хотя это не всегда те, кого мы сейчас так называем. Второй: двигаясь по пути модернизации, что предполагает в близкой или более отдаленной перспективе подъем жизненного уровня, ликвидацию бедности и достижение относительного равенства, перенять западный синдром нетерпимости к выдающемуся на фоне относительно приличного среднего. На мой взгляд, оба пути хуже.
Как говорит Больц, «ненависть к неравенству есть демократическая страсть par excellence». Если исходить из этого суждения, то чем меньше неравенства в обществе, тем сильнее ненависть к нему и тем громче звучит требование равенства. А если принять это последнее уравнение, то можно сказать, что у нас неравенства сейчас слишком много, так что и ненавидеть его со всем пылом души наш народ пока что не в состоянии. Но это все впереди, если, конечно, России удастся выбраться из нынешних ее проблем и бедствий.
В общем, ситуация с равенством в современном демократическом обществе оказывается вполне парадоксальной. Чем больше равенства достигнуто, тем невыносимее становится всякое имеющееся или возникающее неравенство. Чем больше равенства, тем неумолимее стремление к еще большему равенству. А всякое статистически проявившееся неравенство интерпретируется как несправедливость и включается еще одним пунктом в обвинение против «буржуазной» свободы.
Рождение политкорректности из духа равенства
Прямым следствием неумолимого стремления к равенству в условиях массовой демократии является подавляющее все прочие принципы и лозунги требование
Но существуют и сравнительно новые «абсурды», порожденные идеологией политической корректности в ее зрелом современном состоянии. Например, подведение под одну категорию, то есть фактическое признание равенства, как в правовом, так и во всех прочих отношениях, классической разнополой и гомосексуальной семьи. В некоторых кантонах Швейцарии даже заключаются
Это также торжество справедливости, выступающей в форме равенства.
Мы еще продолжим этот ряд примеров, показывающих, что политическая корректность — это не случайное, ограниченное местом и временем идейное явление, а
Прежде чем представить доказательства этого тезиса, нужно дать рабочее определение политкорректности. Вообще определений политкорректности, как иронических[9], так и серьезных, очень много. Иногда она считается родом цензуры[10], иногда — набором эвфемизмов[11], иногда — идеологией определенных групп, например левацких группировок[12] или разного рода меньшинств[13]. В этих определениях политкорректность толкуется в основном как вредное, негативное явление. Есть, разумеется, и позитивные определения, например политкорректность как форма избежания слов и действий, которые кого-то могут оскорбить [14], или способ редукции агрессивности в социальных контекстах [15]. Любое из этих определений отражает некоторые реальные черты политкорректности, но все они не схватывают действительного масштаба и реальной значимости этого явления. На самом деле
Прежде чем описать феномен политкорректности в его исторической и политической определенности, приведем еще несколько выразительных примеров. Например, политкорректность ограничивает политиков и табуирует определенные темы, даже крайне важные в современной социальной и демографической ситуации, такие как национальные и этнические проблемы и отношение к иммигрантам. Это касается как России, так и Запада. Достаточно вспомнить яркий, но краткий взлет партии «Родина» несколько лет назад. Необязательно утверждать, что подход партии «Родина» к национальным и этническим проблемам и к проблеме иммигрантов был правильным. Достаточно того, что он был, а у других, политкорректных партий его не было. Замалчивание проблемы и изъятие ее из общественной дискуссии не может иметь положительных последствий для общества.
То же относится и к Западу. Во время выборов в бундестаг ФРГ в 2002 г. автор этой книги входил в группу международных наблюдателей и потому очень внимательно отслеживал перипетии предвыборной борьбы. Легко было заметить, что решающим фактором стала проблема иммиграции и адаптации иммигрантов, тревожащая многих жителей страны. Но парадоксальным образом она сыграла свою важную роль именно
Выразительные примеры цензуры политкорректности приводит военный историк М. Ван Кревелд в книге «Мужчины, женщины и война» [16]. В 1985 г. американский журнал «Life» в номере, посвященном сорокалетию окончания Второй мировой войны, в которой погибли 300 000 американских солдат-мужчин, поместил на обложку фото десяти героев-мужчин и семи героев-женщин. Во вьетнамской войне у американцев погибли 57 000 мужчин и 8 женщин. Их памяти посвящен монумент в Вашингтоне с шестью фигурами солдат: трое мужчин и три женщины. Это политкорректно. Вообще, США в области политкорректности, как и во многом другом, идут впереди всего мира. Сначала это была борьба с
Истолкование неравных как равных — цветных и белых, детей и взрослых, мужчин и женщин, бедных и богатых, маленьких и больших, глупых и умных, наконец, даже людей и животных — стало сегодня самоценностью. Неважно, каков человек, — мы не имеем права показать, что воспринимаем его в его особости и уникальности. Он для нас должен быть человеком вообще, абстрактным человеческим существом — голова, две руки, две ноги. Как в детской считалке: «Палка, палка, огуречик — вот и вышел человечек». Истинные его особенности и характеристики относительны, правовой и политический статус абсолютен. Вообще, дух политкорректности выразим в простой формуле:
Итак, согласно требованиям политкорректности, каждый достоин признания и уважения. Речь идет не просто о равенстве перед законом (это вполне традиционная форма равенства), а об обязательности признания и уважения. Это требование на первый взгляд разумно, на самом же деле оно не только не осуществимо на практике, но и противоречит здравому рассудку и элементарной логике. Как можно обнаружить и окружить любовью и уважением добро, если не выделить и, соответственно, не подвергнуть остракизму зло! Вообще, в нашей повседневной жизни мы постоянно сталкиваемся с неравенствами. Именно неравенства есть и бросаются в глаза, а равенство является чистой абстракцией. Даже если мы решимся констатировать его существование, оно так вплетается в различные конкретные исторические ситуации, что на практике жизни и истории всегда реализуется как неравенство. Возьмем вроде бы совершенно равных «средних» людей: равных перед законом, одинаково образованных, примерно одинаково обеспеченных и даже живущих в одинаковых соседних квартирах. Но у каждого своя биография, и эта биография может кардинально развести их жизненные пути. Один останется тем, что он есть, а другой станет, скажем, министром, профессором или миллионером. Это как пешки в шахматах: они вроде все абсолютно равны, но в разных игровых ситуациях обретают совершенно разную значимость. Кроме того, есть культуры и страны, дальше других ушедшие по пути технического и социального прогресса (в чем бы этот прогресс ни выражался). И трактовать их жителей как равных жителям тех, что отстали, — значит не замечать (или делать вид, что не замечаешь) отсутствия у них навыков для нормальной жизни в цивилизованном обществе, что делает их в этом отношении неравными аборигенам этого самого цивилизованного мира, как, например, прекрасно показано в известном и абсолютно неполиткорректном американском фильме «Борат».
Ну, и есть люди, которые в чем-то бесконечно превосходят других, — в уме, силе, красоте, богатстве, известности и т. п. Их обычно называют элитой, лучшими, властителями, звездами, знаменитостями. Их особенность и неравенство с другими описываются множеством понятий, которые не всегда даже поддаются четкому рациональному определению: величие, избранность, аристократизм, стиль. Конечно, сильней всего эти особенности и исключительности воспринимались, оценивались и уважались в сословном обществе, где они оказывались базисом социальной стратификации. Георг Зиммель в свое время, определяя специфику аристократии как сословия, отмечал уникальность и особость
Но, вообще-то, следует различать между идеологией политической корректности, господствующей в официальных организациях, а также в политизированных кругах так называемого гражданского общества, и неэксплицируемой латентной идеологией повседневной жизни. Для повседневной жизни неравенства и различия являются изначальной характеристикой социального мира. Огромная часть социализации состоит в усвоении именно различий и неравенств. Более того, значительная часть человеческих связей и отношений предполагает наличие неравенства как необходимое условие своего осуществления. Как изящно замечает Больц, «каждый, кто обладает жизненным опытом, знает, что не бывает счастья без переживания различий». В общем, вся наша взрослая жизнь есть опыт переживания самого разного рода неравенств.
Но политкорректность и здравый смысл — понятия не только не совпадающие друг с другом, но коренным образом расходящиеся прежде всего по своим функциям. Политкорректность — политическое орудие. Она служит для
Норберт Больц дает социологическое объяснение феномена политкорректности. Одна из важнейших задач политкорректности сегодня состоит в том, чтобы показать, что столкновение цивилизаций и борьба культур на самом деле представляют собой не что иное, как культурную и национальную дискриминацию и создание атмосферы межнациональной вражды и ненависти. При этом политкорректность еще и умудряется замаскировать собственную стратегию. Дело в том, считает Больц, что имеет место не одна борьба культур, а две. Одна из них — это борьба Запада против всего остального мира: это не просто столкновение религий и не столкновение равноправных и равноценных культур, а именно борьба всех против Запада, преследующая своей целью уничтожение этого самого Запада. Вторая — это, по мнению Больца, борьба Запада против самого Запада, ведущаяся перьями левых интеллектуалов. Имеются в виду возбуждаемые ими антибуржуазные настроения.
Есть очень простое, но убедительное объяснение того, почему подавляющее большинство европейских интеллектуалов в политике занимают левые позиции. «Они много значат, но мало зарабатывают», — пишет Больц. И им приходится постоянно сталкиваться с успешными персонами буржуазного мира, которые очень много зарабатывают, хотя в интеллектуальном смысле им очень сильно уступают. Больц формулирует эту простую мысль еще и на языке социологии: «типичный антибуржуазный ресентимент интеллектуалов возникает в силу неравновесия дохода и статуса» [22]. Карл Маркс, В. И. Ленин, затем в двадцатые годы прошлого столетия Антонио Грамши, Вальтер Беньямин и ранние представители Франкфуртской школы — все они были не только философами и абстрактными наблюдателями мировых фигур и процессов, но и неистовыми пропагандистами антибуржуазного духа. У самых ярких фигур, таких как Маркс или Ленин, в инвективах, направляемых в адрес буржуазии как класса и буржуазного государства, звучал такой накал страсти и ненависти, что трудно было не заподозрить присутствие личных мотивов. Об этих мотивах, в частности о материальных затруднениях Карла Маркса, о личных проблемах и трудной эмигрантской жизни Ленина писали многие публицисты. Нетрудно в этом смысле предположить, что левая мысль родилась из духа ненависти к успехам буржуазии и «нанятых» ею идеологов. Возрождение этого духа случилось в 1960-е годы, и с этих пор левый интеллектуализм существует и делает успехи как постоянная оппозиция капиталистическому развитию. Шестидесятые — это время антикапиталистической студенческой революции, которая зиждилась на фрейдомарксистском базисе, творилась во имя разоблачения репрессивной идеологии и освобождения пола как альтернативы марксистскому освобождению труда. Любые кризисные явления приветствовались радостными криками, ибо это давало возможность провозгласить смерть капитализма и от имени всего человечества потребовать справедливости и равенства. Революция 1960-х сошла на нет, не оставив каких-либо ясно наблюдаемых изменений в политике и экономике, но запечатлела свои неизгладимые следы в европейской культуре. Таковыми оказались, во-первых, сексуальная революция, коренным образом изменившая отношение общества к полу, и, во-вторых, культурное движение, ставшее известным под именем постмодерна. О постмодерне речь пойдет ниже. И, в третьих, революция 1960-х не умерла, сохранившись в постоянном стремлении к освобождению чего-нибудь (объект эмансипации все время меняется) из-под ига буржуазии, безжалостно эксплуатирующей и истребляющей этот подлежащий освобождению объект.
Больц дает краткий перечень подлежащих освобождению объектов и выдвигаемых «освободителями» (а также и подлинных) мотивов борьбы за освобождение. Дальнейшее развитие, пишет он, продемонстрировало (как это, впрочем, было продемонстрировано уже тысячекратно на примерах самых разных революций), что те, кто требовал равенства, на самом деле стремились к привилегиям. Это относится к интеллектуалам едва ли не в первую очередь. Они обманывали, ссылаясь на «человечество». Это бесцветное понятие получает свое антибуржуазное звучание, только когда подавляющее большинство населения истолковывается как жертва системы, управляемой кучкой богачей. Это наполовину конспирологическое, наполовину философско-историческое представление в левой мысли всегда считалось выражающим самый дух мировой динамики. Сначала (в марксизме) угнетенное человечество представлял собой угнетаемый капиталистами класс фабричных рабочих, потом (в феминизме и вообще социал-демократии) его место заняла угнетенная женщина и угнетенные колониальные народы, потом — безжалостно используемая, загрязняемая и погубляемая природа (зеленые и социал-демократия). Капиталисты
Политкорректный университет
Эти рассуждения очень убедительны. Но в полемике Больц забывает указать границы своих суждений, и тогда оказывается, что буквально против каждого из них могут быть выдвинуты весомые возражения. Так, не все левые интеллектуалы буквально ненавидели буржуазность как мировоззрение и образ жизни. Многие социал-демократические мыслители и политики, а также, например, неомарксисты «поздней» Франкфуртской школы, такие как Оскар Негт, Карл Отто Апель, знаменитый Юрген Хабермас, оказались хорошо интегрированы в идеологическую систему западного мира. Даже некоторые вожаки радикальной революции 1960-х, Режи Дебре, например, без труда сумели стать крупными чиновниками либо вполне буржуазными мыслителями. Вообще-то, Больц прав в том, что левые интеллектуалы должны быть умными, но бедными. Не подобает защищать обездоленных тому, кто не в состоянии прочувствовать их судьбу и долю. Но дело в том, что в нынешней утвердившейся во всем мире организации интеллектуального труда практически нет различий в статусе и доходах университетских преподавателей и профессоров в зависимости от их идеологической ориентации. Профессора, имеющие разные политические ориентации, успешно работают вместе, точно так же, как и профессора, имеющие разные сексуальные ориентации. Причем это становится возможным именно в силу того, что в университетах господствует дух политкорректности.
Последнее суждение надо расширить — отнести его ко всей современной науке и ко всей системе образования. Политкорректность коренным образом меняет сами принципы научного исследования и преподавания, как их великолепно сформулировал Макс Вебер в знаменитом эссе «Наука как профессия и призвание» [24]. Ученый, говорил Вебер, должен оставлять свои политические убеждения и интересы за порогом аудитории. Нельзя употреблять в отношении явлений, которые могут стать предметом исследования, оценочные суждения. Нельзя определять суть явления, пока оно не исследовано. Все может стать предметом исследования, в том числе и расы, и биологическая обусловленность половых ролей, и вклад разных цивилизаций в мировую культуру, и даже сама политкорректность. У науки свой язык, и количество модальностей в нем ограничено, оно гораздо меньше, чем в обыденном языке. Употребление языка науки и есть
Совсем иначе начинает выглядеть ситуация интеллектуалов, когда в университет, в систему образования вообще — в самую ткань научной терминологии и якобы объективных оценок — начинают проникать извне принципы политически детерминированной политкорректности. Это проникновение совершается разными способами. Приведу несколько примеров. Вот что пишет о политкорректном обучении, конкретнее, об обучении географии в английских школах А. Колаковска. «На уроках географии главная тема — окружающая среда, устойчивое развитие и культурная терпимость; учителя говорят учащимся, что те должны думать о глобальном потеплении и эксплуатации менее развитых стран большим бизнесом; к каждой проблеме есть только один правильный подход, других толкований нет; дети получают много знаний о загрязнении окружающей среды и об эксплуатации, но не о реках и горах, государствах и столицах и не о том, что где расположено; под конец средней школы дети не умеют найти на глобусе Африку» [25]. А вот сообщение «Fox News», также относящееся к школьному образованию, на этот раз в США: «В некоторых публичных школах учителя математики учат не только алгебре и геометрии, но и тому, как бороться с тем, что они считают расизмом. Программа „антирасистского обучения“ в муниципальной школе в Ньютоне, Массачусетс… вызвала недовольство некоторых родителей, считающих, что школьное управление озабочено политической корректностью больше, чем развитием математических навыков. Согласно региональным нормативам обучения в средней школе,
То же самое происходит в гораздо более широких масштабах, в частности в ходе обучения
И, наконец, пример из собственной практики. Однажды, сочиняя учебник, я написал совершенно безобидную фразу о том, что «разные народы и расы внесли разный вклад в становление культуры человечества». Один прогрессивный академик (в смысле, действительный член Российской академии наук) в своей рецензии в негодующем тоне обвинил меня в «расиализме». Поскольку очевидно, не всем известен этот термин, как он в тот момент не был известен и мне, поясню, что расиализм — в отличие от расизма, который ставит одни расы выше других, — констатирует, что существуют разные расы и, поскольку они разные, люди этих рас отличаются друг от друга. Расиализм — это продукт дифференцирующей работы прогрессивных западных академиков (в смысле, людей академических профессий). Так вот, обвинение в расиализме — это практически запрет на слово «раса» и, соответственно, на научное изучение рас. Это только эпизод, не имевший никаких практических последствий. Но политкорректность может оказать и уже иногда оказывает опустошающее воздействие на науку. Политическая корректность вообще состоит в требовании не замечать многие очевидные вещи, делая вид, что их не существует. До определенной степени эти ее требования совпадают с нормами вежливости и такта, только до тех пор, впрочем, пока из них не начинают делаться политические выводы. Такое же замалчивание распространяется и на науку. Изучение генетических детерминант и расовых особенностей поведения, врожденных половых ролей, вообще почти все социобиологические исследования трактуются как нечто не совсем приличное, как упоминание о том, о чем не принято упоминать. Речь о том,
Ведь не каждому хочется быть Галилеем, не всякий готов выдержать, когда его представляют расистом, сексистом, фашистом и вообще человеконенавистником. Чтобы таковым не прослыть, табуированных тем лучше не касаться, а если коснуться, то лишь с выводом о том, что искомого содержания в данной теме нет.
Чтобы закончить с темой политкорректного университета, обратим внимание еще на один аспект современной академической жизни — на ее обусловленный политкорректностью
Если вернуться к тезису о неразрывной связи политкорректности с ресентиментом левых интеллектуалов, то из сказанного следует, что в результате уравнивания статусов и доходов интеллектуалов разных ориентаций левый интеллектуализм лишается своей ресентиментной составляющей (либо эта составляющая сохраняется как чисто декоративный элемент) и оказывается ничем иным, как
Но дело не только в том, что «левые» исследовательские стратегии могут быть научно плодотворными. Дело в том, что неправильно приписывать левым интеллектуалам и только им все издержки и грехи политкорректности:
Мы привели мнение А. Колаковски, согласующееся с нашей позицией, для косвенного подтверждения факта не только марксистских, но и либеральных истоков идеологии политкорректности. Но, вообще-то, этот спор с Больцем имеет чисто академический характер. Сегодня происхождение политкорректности не так уж и важно, потому что она давно уже
В чем состоит всемирно-исторический, если можно так выразиться, смысл политкорректности? Контроль над языком и предписания по правильному обозначению вещей и явлений вкупе с табуированием некоторых слов и понятий всегда были свойственны репрессивным режимам, играя особую роль в формировании «правильного» образа мира. Как известно, идеально вскрыл этот механизм Джордж Оруэлл. Правила и требования политкорректности заставляют сегодня вспомнить оруэлловский
1) все жизненные стили равны, дискриминировать альтернативный жизненный стиль — преступление;
2) кто против политики уравнивания, тот расист, ксенофоб и сексист;
3) не гомосексуалы больны, а те, кто осуждает гомосексуалов;
4) ни одна культура и ни одна религия не превосходят другую.
Воспринять все это всерьез невозможно, но признаться в этом нельзя, если не хочешь быть заклейменным как расист, ксенофоб и сексист. Это точь-в-точь как с буржуазной идеологией, представляющей собой, согласно марксистскому учению, извращенное, ложное отражение действительности. Если ты не согласен с каким-то тезисом марксистской теории или требованием марксистской революционной практики, то ты находишься под влиянием буржуазной идеологии, то есть видишь мир в ее кривом зеркале. Таким образом, любое возражение против марксизма будет не просто отвергнуто, но возражающий еще и будет обвинен в том, что его сознание извращено, искривлено, отравлено и т. д. Тем самым в марксистскую идеологию, а равным образом и в идеологию политкорректности оказался вмонтирован своеобразный теоретический механизм, благодаря которому не только заранее отвергается любая критика, но сам критик оказывается обвиненным в самых тяжких грехах, причем
Вообще-то, такие эмоции, как ненависть, презрение, а также необходимость репрессий вроде бы не запрограммированы в политкорректных индивидах. Но в том-то и дело, что терпимость в политкорректном обществе предписана только одной стороне. «Многообразие» и «мультикультурность», то есть справедливое и равное представление разных религий, культур и народов — это как «истина», «равенство» и «справедливость» в оруэлловском «новоязе». В действительности мы скорее имеем дело с
Политкорректность и постмодерн
Действительное изучение и критика политкорректности затруднены тем, что она существует в виде некоторого набора никогда и нигде полностью и однозначно не выраженных и не опубликованных нормативных требований или же расплывчатых пожеланий относительно публичного и частного поведения в отношении разного рода меньшинств: национальных, религиозных, культурных, сексуальных, а также индивидов, в чем-то отличающихся от большинства людей. Ее нет в писаных трудах, на которые можно было бы сослаться. Создается впечатление, что политкорректность возникла сама по себе, соткалась из воздуха, как булгаковский Коровьев в саду на Патриарших; если она и имеет за спиной какую-то традицию (а именно марксистскую, на что убедительно указывает Больц), то современными «теорией и методологией» не располагает. Действительно ли у практики политкорректности сегодня отсутствует теоретический фундамент? Пожалуй, все же он имеется, и в этой роли выступает постмодерн. Вроде бы звучит вызывающе. Постмодерн — не политическая, а скорее культурная идеология. Он не то что не запрещает, но, наоборот, поощряет любые новшества и даже безумства. Для него нет ничего окончательного, ставшего и вообще конечного. Более того, для него нет ничего неприемлемого. Постмодерн способен вместить в себя все — любую позицию, теорию, идеологию, точку зрения — и объединить их все в своих бесконечных коллажах. Поэтому постмодерн, казалось бы, не только не политкорректен, но даже антиполиткорректен.
Но именно эти его перечисленные качества роднят его с идеологией политкорректности. Так же, как и суть политкорректности, суть постмодерна выражена в простой формуле:
Другой знаменитый философ постмодерна Жан-Франсуа Лиотар тоже имел марксистское прошлое: он был марксистом и социалистом прежде, чем стал идеологом постмодерна. Вообще, можно сказать, что отдаленные начала постмодерна заложены в элементах Марксова социального анализа, прежде всего в учениях о товарном фетишизме, об отчуждении, об идеологии. Не случайно, конечно, что почти все крупные мыслители, с которыми связаны идеи постмодерна, начиная от Георга Зиммеля и Вальтера Беньямина и кончая Бодрийяром, Лиотаром и их последователями, либо прошли через период марксизма, либо до конца находились под воздействием Марксовых теорий и доктрин. Это — не обвинение, как может показаться кому-то из молодых читателей, начитавшихся популярных страшилок о Марксе. Это попытка показать генеалогическую связь, общее происхождение марксизма, политкорректности и постмодерна как политических идеологий или по меньшей мере идеологий, имеющих политические коннотации.
Для Лиотара постмодерн — отрицание тоталитаризма. Тоталитаризм здесь надо понимать не в политическом, а в теоретическом смысле, в смысле отказа от идеи целого (
Современный мир порывает с
Что не является неравенством
Возвращаемся к социологическому рассмотрению равенства. Знаменитый тезис о том, что все люди рождаются равными, — это никоим образом не суждение факта. Скорее наоборот: люди рождались именно неравными, ибо человек от рождения принадлежал определенному сословию, и факт его рождения в определенной семье определял его правовой статус, в принципе, на всю его жизнь. Ситуация изменилась, классы и сословия в прежнем смысле отменены, но неравенства не исчезли, и люди по-прежнему не рождаются равными, ибо они рождаются в разных семьях, разных странах и разных социальных слоях. Суждение о том, что люди рождаются равными — это идеологический
Процесс цивилизации определяется тем, что каждый из того, что ему выпадает, может извлечь максимальную пользу. Каждый должен использовать особенные возможности, которые предоставила именно ему случайность рождения и среды. То, что мы, как говорил Норберт Элиас, живем в
Поскольку люди различны, то именно из подхода к ним как равным возникает фактическое материальное неравенство их жизненных ситуаций. К кому-то приходит успех, который вообще, как правило, дело случая. У каждого есть родители — и эта случайность рождения в определенной семье порождает принципиальное и неустранимое неравенство шансов. Тот, у кого было счастливое детство и кто воспитан умными и любящими родителями, тот получит радость от жизни и плодов культуры в таком объеме, которого не добьешься никаким перераспределением благ. Блага высокой культуры нельзя просто передать во владение народа, отняв у прежних владельцев. Этими благами надо
Бедность и несчастье, будучи, конечно, злом, не являются несправедливостью. «Несправедливость судьбы» — это не более чем метафора, антропоморфизация судьбы, которая представляет собой всего лишь случай. Всякие фактические неравенства только тогда могут считаться несправедливостью, когда являются результатом сознательного распределения. Отсюда, согласно Больцу, следует, что
Рынок, следовательно, освобождается от ответственности за все. Справедливость и несправедливость, равенство и неравенство — все это просто не имеет отношения к рынку. Если я разорился и потерял все, а другой человек вдруг невероятно разбогател — это не есть несправедливость, во-первых, и этим не устанавливается неравенство, во-вторых. И то, и другое — справедливость и равенство — могут быть атрибутами только сознательных человеческих установлений, а не стихии рынка. Вмешательство государства в эту стихию постоянно порождает несправедливости и неравенства. Это относится и к вмешательствам, специально направленным на ликвидацию какой-то несправедливости или какого-то неравенства. Например, повышение зарплат врачам в бюджетных медучреждениях на какое-то время делает их счастливыми, и они считают это повышение безусловно справедливым. Но тут поднимают голос учителя, которые, конечно же, справедливо считают, что их обошли, проявив тем самым несправедливость. Конечно, всегда есть люди, которые от конкретных шагов перераспределения выигрывают. Но в целом попытки добиться таким образом справедливости не приводят к искомому результату, потому что ликвидация одной несправедливости порождает другую, и сама цель оказывается недостижимой.
Именно эта проблема встала в свое время перед советской властью. Социальная справедливость и материальное равенство могли быть достигнуты, логически рассуждая, одним из двух способов. С одной стороны, подходя теоретически, можно было ожидать могучего взлета «производительных сил», в результате чего общественные богатства, по словам советской пропаганды, «польются полным потоком», и ничего перераспределять уже не понадобится, поскольку каждый будет брать из общественных закромов сколько ему надо. Это и будет царство равенства и справедливости, то есть взыскуемое «Царство Божие», то есть Коммунизм. Как ни удивительно, советские вожди в это верили — иначе один из них (Никита Хрущев) не пообещал бы в начале 1960-х наступление коммунизма через двадцать лет, то есть в пределах жизни одного поколения. Впрочем, так и звучал официальный лозунг: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Если бы вожди были неискренни и врали сознательно, они отодвинули бы эту сакраментальную дату лет как минимум на пятьдесят.
Вторая стратегия заключалась в том, чтобы обеспечить фактическое материальное равенство, а тем самым и социальную справедливость, путем установления жесткой верхней границы материального достатка. Пропагандируя в теории скорое пришествие коммунизма, советские вожди приняли в качестве временной меры именно этот путь. Был установлен практически универсальный для всей страны «идеальный» стандарт потребления: отдельная типовая квартира для каждой семьи, автомобиль отечественного производства, телевизор, холодильник и стиральная машина также отечественного производства, дачный домик (или дача), ежегодный отдых в Крыму или на Кавказе. Квартиру следовало получать от государства, все остальное можно было купить. Экономическая ситуация была такова, что даже этот стандарт для огромной массы населения был недостижим. Но, по крайней мере, достижение равенства и справедливости переставало быть бесконечным процессом. Равенство было, так сказать, операционально определено, и становилось ясно, что надо сделать, сколько квартир построить, сколько автомобилей, телевизоров и т. д. выпустить для его достижения. И вопрос справедливости получал простое решение: если у меня и у соседа одинаковые квартиры (а также и машины, и холодильники и т. д.), то все справедливо. Разумеется, это только логическая модель. На самом деле она никогда не была полностью реализована и отражала лишь стандарт потребления городского «среднего класса». Разные национальные традиции, локальные особенности, градации статуса, различия финансовых возможностей, индивидуальные вкусы, наконец, — все это влияло на уровень и стиль потребления. Так что тотальной уравниловки в реальной советской жизни не было [32], хотя как тенденция она существовала.
Безусловно, логическим завершением всех попыток уравнения путем перераспределения должна явиться полная и окончательная «уравниловка», то есть тотальное уравнивание материальных обстоятельств жизни всех людей. Это, конечно, утопический идеал, но и он, логически рассуждая, не может привести к полному счастью и социальному миру. Ведь попытка уравнивания материальных обстоятельств жизни
Равенство перед законом, то есть равенство шансов, есть единственная форма равенства, которая дает выход из этой дурной бесконечности. В экономическом смысле — это равенство шансов перед лицом стихии рынка. Равенство, как и справедливость, заключается здесь в том, что каждому предоставлены равные шансы, что отнюдь не гарантирует равенства
Как уже сказано, давно и многими философами и экономистами теоретически продемонстрировано преимущество рынка перед централизованным распределением и перераспределением благ. Беда только в том, что рынок одних возносит на вершину богатства, а других сбрасывает в пропасть нищеты. И для этих проигравших всегда будут звучать пустой спекуляцией, если не злобным издевательством, обоснованные и разумные суждения о том, что их шансы были равны (они, мол, сами виноваты?); что, хотя они и проиграли, но у них была и есть свобода выбора; что одни люди умнее и удачливее, чем другие; что существует естественное неравенство от рождения; что рыночная стихия есть игра случая и что во всем этом нет ни грана несправедливости и неравенства. Это судьба! Апелпируйте, мол, к судьбе или к Богу, возможно, будете услышаны. А еще неимущих утешают советами: работайте усерднее, экономьте, ищите свой шанс и поймаете птицу счастья.
Но это правильно, и другого пути нет. Не только теоретически, но и на самой реальной практике капитализм дает каждому действительные шансы улучшить свое материальное положение, а часто и совокупный материальный и социальный статус. Об этом уже говорилось в начале главы. Богатые становятся богаче, но и бедные становятся богаче (хотя при этом разрыв между богатыми и бедными увеличивается). Бедные могут стать еще богаче, теоретически они могут стать бесконечно богатыми, ибо никакая перераспределительная политика не кладет границы преуспеванию. В западных обществах достигнут небывалый доселе рост благосостояния, и хотя нынешний финансовый кризис существенно подорвал процветание и умерил прежний безграничный оптимизм, все познается в сравнении, а сравнение, безусловно, говорит в пользу капитализма. Даже обездоленные обездолены не так, как раньше, или как в странах третьего мира, а те, кто сорвались в «пропасть нищеты», на самом деле не ударились о каменистое дно, а пойманы мягкой страховочной сеткой государства всеобщего благосостояния, социального государства. Политике всеобщего благосостояния посвящен раздел «Семья и демография» настоящей книги.
Тем не менее недовольство растет. Таков парадокс современного хозяйства и общества: производство растет, и благосостояние граждан растет, а удовлетворены эти граждане все меньше и меньше, и все громче звучат требования равенства. Эти требования составляют опять, как и столетие назад, сердцевину программ всех политических партий, «принцип консенсуса номер один». Под пером критически мыслящих интеллектуалов и в современных медиа они приобретают самые разные формы, о которых упоминалось выше: борьба против эксплуатации труда; борьба за освобождение женщин (поскольку политически вроде бы почти все в порядке, идет борьба за сексуальное освобождение женщин); за экологию, против глобального потепления; прогрессивная общественность проводит теперь даже демонстрации против рака груди. Но подоплека всего этого и конечное основание всех этих многообразных протестных движений — борьба за равенство. Рост требований равенства — следствие того простого факта, что капиталистическая рыночная экономика оказалась не в состоянии удовлетворить всех, хотя в теории она этими возможностями располагает. Более того, она оказалась не в состоянии обеспечить равенство возможностей, ибо некоторые возможности априори ограничены и, грубо говоря, на всех не рассчитаны. Это такое новое и интересное затруднение, которое оказывается непреодолимым как для социализма, так и для капитализма.
Борьба за позиции (ограниченность ресурсов как причина неравенства)
Затруднение состоит в невозможности достижения равенства, определяемой в конечном счете социальной ограниченностью ресурсов. Речь идет не об естественных границах, о которых когда-то много говорили исследователи из так называемого Римского клуба, да и сейчас твердят всякого рода алармисты, а именно о
Блага, в которых наиболее ярко проявляется социальная ограниченность ресурсов, американский социолог и экономист Фред Хирш в своей книге о социальных границах роста назвал
Фред Хирш называет либеральный общий принцип свободной рыночной экономики
Эти соображения, совпадающие с идеями, образующими
Позиционные блага — это абсолютно дефицитные блага. И дело даже не в цене или не только в цене. Есть высококачественные и очень дорогие товары, которые, однако, доступны в любом желаемом количестве и объеме. Софтвер можно без всяких затруднений распространять миллионами и миллионами копий. Но вид на храм из окон моей квартиры имеется в единственном экземпляре. Автомобиль «феррари» дорог, но доступен, а автомобилей «феррари» 1936 г. выпуска во всем мире три штуки. Поехать в Африку может каждый, а поохотиться на носорога лишь некоторые.
Логика позиционных благ переходит сегодня и на образование и медицину. Ожидается, что спрос на здоровье и образование в будущем может значительно превысить предложение, потому что это связано с персональными услугами, производительность которых трудно повысить кардинально без снижения их качества. Поэтому получить высшее образование вообще достаточно легко, а получить его в элитарном университете трудно. Тем более что образование играет ключевую роль в борьбе за лучшие места (позиции).
Борьба за лучшие места — это игра с нулевой суммой. В условиях демократии нет никаких ограничений на участие — все могут участвовать. Это не то, что в сословном обществе, где позиционные блага, как правило, оказывались статусными благами. Занятие определенных должностей (мест), владение определенным имуществом было возможно только для обладателей определенного сословного статуса. В Государственном совете Российской империи не могли заседать мещане. И невозможно представить, чтобы на балете рядом с Евгением Онегиным в партере оказался крестьянин.
Но если применительно к обычным, непозиционным благам экономическая демократия выглядит как всеобщий уравнитель (агент эгалитаризации, по терминологии Хирша), ибо каждый имеет возможность участвовать в борьбе за эти блага и все могут их обрести, то борьба за позиционные блага, наоборот, порождает неравенства, ибо в борьбе могут участвовать (условно говоря) все, а обретут искомое только один или только немногие. Так равенство порождает неравенство. Возникает целая система неравенств, которая ставит некоторых индивидов — самых экономически успешных — вне категорий равенства, а в некотором смысле даже вне общественной системы. Здесь дело обстоит совсем как в советской системе дефицита — тот, кто обладает абсолютно дефицитным товаром, получает двойное удовольствие: он не только наслаждается самим товаром, но и его дефицитностью. Например, поездка за границу в советское время приносила удовольствие не только тем, что человек мог любоваться красотами и наслаждаться шоппингом, но и тем, что давала ему возможность почувствовать собственную исключительность, в некотором роде избранность. Это был
Таковы обстоятельства существования и функционирования социально ограниченных благ. Если выразить все это в одной фразе, то она будет звучать так:
Недовольство современным уровнем благосостояния и его природой, порождающее требования равенства, как раз и вытекает из того, что удовлетворение текущих материальных потребностей не удовлетворяет все желания человека. Из того, что я могу позволить себе любой товар в любом универмаге, не следует, что я могу «отовариться» на «ярмарке миллионеров»[35]. Столь высоко ценимые в силу их абсолютно дефицитного характера позиционные блага, хотя и предлагаются всем (с парадоксальной припиской «эксклюзивно»), достаться могут лишь немногим. Следовательно, существуют потребительские возможности, которые могут предоставить удовлетворение лишь немногим, причем именно в силу того, что поднимают их над согражданами.
Отсюда возникает различие между
Но именно влиться в эти толпы нам и остается. Ибо большая часть красивой жизни, которая показана в глянцевых журналах, большинству из нас недоступна. Социальная ограниченность ресурса означает:
Между Сциллой и Харибдой
Обычно считается, что есть три способа овладеть ситуацией и не дать развиться губительному для индивида и общества чувству ресентимента: дистинкция, статус и процедура.
Второй путь — это обретение
Третий возможный путь выхода из тупика, порожденного недоступностью определенных благ, мы назовем
Но если присмотреться внимательно, оказывается, что только один из них — третий — является последовательно демократическим и общедоступным способом компенсации. Первый и второй — дистинкция и статус — это не столько способы компенсировать социальную ограниченность ресурсов, сколько пути, так сказать, проникновения с черного хода в мир элиты, привыкшей пользоваться позиционными благами. Дистинкция и статус имеют рыночную цену и могут быть конвертированы либо в деньги, открывающие доступ к позиционным благам, либо в сами эти блага. Третий же способ представляет собой скорее утешение для тех, кому ничего или мало что досталось. В этом есть некоторое иезуитство. Можно прийти на аукцион «Сотбис» с десятью фунтами в кармане и вообще за душой, а потом рассказывать друзьям: «Жаль, что я не смог купить этого Пикассо. Он достался Абрамовичу. Но должен признать — все было честно!» Процедурные блага — блага для лузеров, но не для победителей. Победители, как правило, не ставят на процедуру, хотя иногда вынуждены к ней приспосабливаться.
Таким образом, оказывается, что ни либерализм, ни социализм не в состоянии обеспечить равенство и справедливость. Социализм не в состоянии, поскольку путь обеспечения равенства уводит в дурную бесконечность, и каждый новый шаг перераспределительной политики, предпринятый для ликвидации какого-то неравенства, создает новое неравенство, которое должно быть ликвидировано и т. д. Альтернативой здесь может служить только насильственное уравнивание, которое по ряду причин, на которых мы здесь сосредотачиваться не будем, не может быть надолго обеспечено в современном мире. Либерализм в облике присущего современной рыночной экономике динамического эгалитаризма (как его описывает Фред Хирш) ближе к саморегулирующемуся состоянию равенства. Но и он терпит крушение, как выразился Н. Больц, на мели позиционных благ. Само неизбежное, как день и ночь, существование позиционных благ делает равенство невозможным в принципе и соответственно будит зависть и ресентимент, которые, как полагал Хайек, а за ним и многие другие, свойственны перераспределительному социализму и не свойственны людям, живущим в условиях политической и экономической свободы. А ресентимент, конечно же, убивает свободу, которая в условиях массовой демократии все больше и больше подменяется стремлением к равенству. В результате социализм и либерализм конвергируют как политические, а частично и экономические системы, и идеологией этой конвергенции становится идеология политической корректности.
В таких обстоятельствах консервативная политика возможна только в теории, но, боюсь, не на практике. Теоретически консервативной альтернативой была бы только ликвидация политкорректного постмодернистского равенства и восстановление организующей и регулирующей иерархии социальных существований. Все достижения, как и все беды и проблемы современности, стали следствием абстрактности рассмотрения индивида как либералами, так и социалистами. Подробнее на этом мы сосредоточимся в следующем разделе. Пока же надо сказать, что конкретность индивидов достигается, в частности, путем их сословной идентификации. Поэтому естественным направлением консервативной политики могло бы стать создание нового сословного общества, где равенство — не абстрактное равенство неравных, а равенство в рамках своего сословия (корпорации), и обеспечивается оно свободами — не абстрактной свободой, а конкретными свободами, свойственными именно этой корпорации. Выход из тупика абстракций равенства и свободы, не породивших общества равных и общества свободных людей, — в создании нового универсального метанарратива, согласно которому каждый получит свою свободу и свое равенство, отвечающие его сословной принадлежности. Но этот путь — против правил современной игры, и хотя он логичен, он пока не реалистичен. Но возможен в качестве регулятивной идеи!
Земля и территория
Метафизика консерватизма
Выдающийся философ и социолог первой половины прошлого века Карл Мангейм в своей широко известной работе «Консервативная мысль» [39] показывает, что консерватизм как стиль мышления обладает определенным единством. Его не так легко увидеть, оно не всегда просматривается (а иногда и вообще не просматривается) в программах консервативных партий или в консервативной публицистике, поскольку и то, и другое существует внутри конкретных обществ, и задачи, которые решает политика и публицистика, связаны с конкретными злободневными проблемами именно этих обществ. А в разных странах, разумеется, они различны. Тем не менее это единство — пусть даже это только стилевое единство — консервативного мышления существует. Мангейм говорит при этом о
Главная идея метафизики консерватизма — идея
Эта
Кроме того, об ограниченности научного познания говорит само существование — даже в эпоху, казалось бы, полного торжества науки — других форм познания: магии, религии, искусства, мистики, морали, философии, идеологии. Они не используют научные процедуры, но дают знание, если и не более «глубокое», то зачастую более соотносящееся с человеческими жизненными проблемами и целями. Некоторые из них отвечают на вопросы, которые наука не в состоянии даже поставить: о смысле жизни, об ответственности человека за свои поступки, о добре и зле, о том, к чему должно стремиться. Кроме того, это часто интуитивное, прямое знание, не ищущее рационального обоснования. Консервативное мировоззрение — согласно Мангейму, и с его точкой зрения трудно не согласиться, — не отвергает науку и не противопоставляет себя науке. Оно также не отстаивает идею непознаваемости действительности. Говоря об иррационализме действительности, оно утверждает всего лишь, что действительность, особенно действительность социальных и человеческих отношений,
Второй принцип «метафизики» консерватизма — это
Кроме того, принцип конкретности в консервативном мировоззрении понимается как принцип
С идеями конкретности и органичности тесно связан консервативный принцип
Последний из принципов, на которых следует остановиться, это принцип
Но понятие индивида трактуется в консерватизме еще шире. Это еще и то, что называется
Итак, вслед за Мангеймом можно выделить следующие руководящие принципы консервативного способа или стиля мышления:
Особых доказательств противоположности либеральных и консервативных методологических (или стилевых) принципов принципам метафизики консерватизма не требуется. Место рационализма как универсального метода постановки и решения проблем в консерватизме занимает иррациональный прием следования традиции. В консерватизме нет места дедуцированию «правильной» стратегии мышления и действия из некоего общего принципа, потому что нет самого этого принципа. Традиция всегда конкретна, поэтому следование традиции предполагает разработку
В общем и целом консервативная методология на место разума, ratio, как характерного принципа либеральной и социалистической мысли ставит жизнь, историю, традицию, нацию, которые и становятся конкретными (в противоположность всеобщим рациональным) основаниями каждого суждения и действия. Это и есть методология консервативно ориентированных политических и социальных движений в прошлом и, частично, в настоящем. Нельзя ведь не учитывать, что работа Мангейма была написана в первой четверти прошлого века, и консерватизм, с которым работал Мангейм, представлял собой реакцию прежде всего на идеи модерна и идеологию Просвещения. Нынешний консерватизм — это реакция на модернизацию, тотальную демократизацию, глобализацию и прочие сложные и неоднозначные вещи. Как мы уже видели, его оппоненты теперь не только традиционные либерализм и социализм, а еще и политкорректность и постмодерн, стирающие определенность и однозначность того и другого.
Пока что речь шла о стилевых и методологических принципах консерватизма и противостоящих ему идеологий. Попробуем, также до известных пределов следуя Мангейму, показать, как эти принципы реализуются в политических доктринах, которые кладутся в основу политической практики, организуемой по либеральным или по консервативным предписаниям. В качестве идеологических составляющих либеральной политики Мангейм называет: 1) естественно-правовой подход; 2) учение об общественном договоре; 3) учение о суверенитете народа; 4) учение о всеобщих неотъемлемых правах человека.
Консерватизм противостоит либерально-прогрессистскому мировоззрению буквально по всем пунктам. Доктринам естественного права противопоставляется идея «исторического индивида», который развивается
Доктрина общественного договора также не соответствует консервативному мышлению. Общественное согласие для консерваторов — не продукт договора изначально свободных, то есть свободных от общественных связей, конкретных биографий и обстоятельств индивидов, а результат развития
Отказ принять идею общественного договора связан с особо важной для консерватизма идеей изначального неравенства людей. О неравенстве и его, можно сказать, решающей роли в общественной динамике много говорилось в первых разделах книги. Но неравенство неравенству рознь. Ясно, что люди неравны по своим физическим данным, по биографиям, жизненному опыту, обстоятельствам рождения и т. п. Это индивидуальное, или
Определенно можно говорить, что современная массовая демократия рождает не только полное или почти полное равенство, но и производит
Разные типы элит характеризуются разной степенью открытости. Сравнительно открыты ценностные и функциональные элиты, хотя бы потому, что вхождение в них требует неких особенных достижений. Философ или журналист входит в элиту благодаря своим творческим достижениям, то же характерно для ученых. Властная элита имеет гораздо более закрытый характер. Такова ситуация и в России, и в более зрелых демократиях. В России степень закрытости сильнее, чем на Западе. Чем более закрыты элиты, тем более они начинают приобретать характер каст: например, как в настоящих древнеиндийских кастах, в них начинает господствовать
В либеральной идеологии нет теоретической модели, объясняющей это новое социальное расслоение (мы упомянули лишь один из его многочисленных аспектов, а есть еще, например, устойчивые и самовоспроизводящиеся нижние слои). Консервативная идеология более терпима к неравенству; у нее есть свое понятие справедливости, отличающееся от либерального и социалистического и состоящее в максимальном обеспечении индивиду прав, представляемых ему его социальным статусом. В этом смысле консервативное мировоззрение — это идеология социальной стабильности. Оно предписывает индивидам определенную идентификацию и не поощряет к ее смене. Идеалом консерватора является
Теперь о пункте 3 из приведенного выше перечня. Идея
В заключение — о неотъемлемых правах человека. Последовательно консервативная позиция будет заключаться в отрицании таких прав. Это вовсе не значит, что консерватор хочет бесправия людей и их беззащитности перед произволом начальства. Просто права эти, если подойти к делу теоретически, не принадлежат людям изначально, а получены ими от государства как носителя высшего суверенитета и источника гражданских благ, таких как свобода, собственность и т. д. По этой самой причине они — не универсальные, единые для всех во всем земном мире права, а различны по содержанию. Они имеют не абстрактный всеобщий, а конкретный характер и определяются теми критериями и нормами, которые существуют в данном конкретном обществе, сложились в нем «органически» — изначально как традиции уклада народной жизни, а затем под воздействием политических изменений и трансформаций Нового времени. Такая позиция может выглядеть «реакционной» и «ретроградной», но лишь в том случае, если рассматривать традицию исключительно как идеологический конструкт для оправдания
Земля и собственность
Когда Карл Мангейм в «Консервативной мысли» объяснял консервативное представление о конкретности, он прежде всего обращался к понятию собственности. «Специфическая природа консервативной конкретности нигде не проявляется так явно, как в понятии собственности, отличающемся от обычного современного буржуазного понимания этого явления» [41]. Есть два типа собственности, предполагающие разные формы связи собственности с ее хозяином.
Арон Гуревич связывал такое ощущение непосредственной связанности между владением и владельцем с более ранней, варварской эпохой [42]. Он напоминает, что, например, норманны (то же относится и к древним германцам), весьма дорожа драгоценными металлами и стремясь их приобретать любыми способами (прежде всего, как водится, грабежом), тем не менее не пускали их в товарный оборот, не использовали для покупки жизненно важных вещей, а прятали монеты в землю, в болото, топили в море. Такое использование монет может показаться загадочным, если не учитывать, что, согласно представлениям, бытовавшим у этих народов, в сокровищах, которыми обладал человек, воплощались его личные качества и сосредоточивались его счастье и успех. Лишиться их означало потерять надежду на счастье и успех, а может быть, и вообще погибнуть. Поэтому спрятать золото в землю не означало заложить клад в современном смысле слова, то есть спрятать деньги с целью их сохранения и сбережения в превратностях быта и военной судьбы. Их прятали не для того, чтобы потом забрать. Клад, пока он лежал в земле или на дне болота, сохранял в себе удачу хозяина и был неотчуждаем. Он был собственностью хозяина, но не только в силу факта владения, не в силу права на владение (даже если оно имелось), не в силу вовлеченности его в экономические взаимодействия, но прежде всего по причине
То же относилось и к земле, даже в первую очередь к земле, но, конечно, в эпохи, следовавшие за варварской. Право собственности на землю существовало, существовал и коммерческий земельный оборот. Но в особых случаях определенные участки земли наделялись личностными характеристиками и изымались из коммерческого оборота. Существовал, как известно, обычай «вергельда», то есть платы за убийство или изувечение человека или другие тяжкие преступления. Вергельд платили как деньгами, так и имуществом. Но не всякое имущество могло идти в уплату вергельда. Так, если вергельд платился землей, то, согласно Гуревичу, у норвежцев принимался в уплату только «одаль» — наследственная земля, которая находилась во владении семьи в течение многих поколений и практически являлась неотчуждаемым имуществом. Просто приобретенную, «купленную» землю нельзя было отдать в счет вергельда. Точно так же землю, полученную в счет вергельда, родственники убитого не имели права продать. Это была правовая норма, основанная на глубоко символическом понимании функций определенных земельных наделов, неразрывно связанных с личностью их владельцев. Вергельд можно было платить не землей вообще, а только «личной» землей, в известном смысле оторвав ее от собственного тела, как его часть. Такие земли обретали личностную определенность, отождествлялись с семьей владельца или с его личностью.
Позже соответствующие символические отношения оказались перенесенными на феодальную, или, как говорили ранние консерваторы, «настоящую» собственность. Это была далеко не частная собственность в современном смысле. «Если римское право, — пишет А. Гуревич, — определяло частную собственность как право свободного владения и распоряжения имуществом, право неограниченного употребления его вплоть до злоупотребления (jus utendi et abutendi), то право феодальной собственности было в принципе иным» [43]. Во-первых, земля не являлась объектом свободного отчуждения. Владение землей наряду с правами, например правом получения дохода с земли (впрочем, неполного), налагало множество обязанностей, в частности по ее хозяйственному использованию. Во-вторых, владелец земли вообще считался не собственником (
Консервативное понимание собственности, возродившееся в политических баталиях XIX — начала XX в., было попыткой артикуляции этого стихийного дотеоретического переживания единства личности и ее собственности. Мангейм в этой связи ссылается на известного консервативного писателя Армина Меллера, который считал имения продолжением человеческого тела и описывал феодализм как
Таким образом, возникшая уже в Новое время дилемма «быть или иметь» в традиционном обществе и в традиционном сознании вовсе не выглядела дилеммой, не предполагала необходимости выбора: «быть» и «иметь» в значительной степени было одним и тем же. Бытие и имение, если и не совпадали, то находились в отношениях неразрывной взаимозависимости. Разрыв между бытием и имением обозначился по мере развития денежной экономики. Деньги, выступая в качестве универсального выражения любой ценности, тем самым релятивизировали все ценности. Единство бытия и имения обусловливали существование качественно различных жизненных стилей или способов жизни, а также и качественно различных личностей, что на протяжении всей истории являлось предпосылкой всех жестких систем социальной иерархии — от кастовой до сословной. В этом смысле использование денег варварами в качестве кладов, о чем упоминалось выше, было глубоко консервативным актом. Деньги использовались здесь вопреки свойственной им релятивизирующей функции как способ консервации, сохранения личностной уникальности их владельцев. Парадоксальным образом для этого они должны были быть изъяты из обращения, то есть лишены их экономической роли.
Позднейшая «абстрактная» собственность, которую консерваторы противопоставляют «настоящей» собственности, родилась именно из денег, ставших всеобщим посредником. Деньги разорвали естественные связи между вещами, так же, как и естественные, «настоящие» связи между вещами и личностями. «Владение» оторвалось от «бытия». Этот факт имел многообразные последствия, как социальные, так и этические. Разрушились казавшиеся прежде естественными социальные иерархии (хотя на их место пришли новые, они не выглядят уже естественными, коренящимися в самой природе вещей); возросла степень человеческой свободы (хотя это в значительной мере «негативная» свобода, понимаемая как свобода от вещей, от обязанностей и т. д.); изменилась природа морального долженствования. Отношения собственности утратили прежнюю конкретность и полноту эмоциональной связанности вещи и владельца и абстрагировались в форме юридических норм. Вещи обрели способность без труда менять владельцев, расставание вещи и владельца уже не означает ущерба для его, владельца, личности, если потеря возмещена деньгами. Это собственность, как она выглядит в либерализме и либеральной экономике.
Довольно неожиданным может показаться, что марксистское отношение к собственности в значительной мере воспроизводит консервативный подход. «Коммунистический манифест», например, весь целиком представляет собой критику абстрактного характера межчеловеческих отношений при капитализме. Эта абстрактность в марксистской мысли представляется через понятие отчуждения. Отчуждение рабочего от продукта его труда есть фактически отчуждение вещи от владельца. Средневековый ремесленник вкладывал в вещь самого себя, и произведенная им вещь была, по сути дела, воплощением его личностных качеств — по Гегелю, «проекцией его воли». В капиталистическом производстве эта зависимость исчезает. Виной тому, как представляется, не только собственность на средства производства: само массовое, фабричное производство, где с конвейера сходят одинаковые вещи, а работники взаимозаменяемы, также становится одним из источников этого отчуждения.
Другим источником является роль денег как посредника, выступающих для рабочего эквивалентом затраченных сил и умений. Так или иначе, отчуждение налицо. Критика в марксизме отчуждения вещи и владения, выливающаяся в критику капиталистического общественного устройства вообще, делает эту критику
Если же проследить новейшее развитие представлений о собственности, характерных для левых политических движений, в частности в России, особенно представлений о земельной собственности, то в них звучат глубоко консервативные мотивы. Во-первых, это представления об ограниченности собственности на землю и о связи этой собственности с массой обязанностей собственника. Во-вторых, это вообще ограничение права собственности на землю и практическое сведение роли собственника (
Противоположный, либеральный проект, как известно, состоит в полном снятии всех ограничений на право собственности на землю. Земля может неограниченно продаваться, покупаться, передаваться в аренду, подлежать любому употреблению вплоть до злоупотребления. Она становится таким же абстрактным товаром, как и любой другой товар. Все связанные с ней личностные, семейные, исторические и прочие символические ассоциации могут включаться в ее стоимость (то есть получать то же самое абстрактное денежное выражение), а могут быть отброшены как нерелевантные. В любом случае земля становится отчужденным объектом.
Идеологии «места». Территория и государство
Два типа отношения к земле как собственности отражаются и в отношении либерала и консерватора к земле как территории. «Земля — это настоящий фундамент, на который опирается и на котором развивается государство, так что только земля может создать историю» [45]. Не человеческие индивиды являются творцами истории, даже не народ как совокупность индивидов, а земля как место событий, место истории. Отношение консерватизма к земле расширяется до специфического отношения к пространству вообще. Как подмечает Мангейм, стремление к пространственному упорядочению событий в противоположность временному их упорядочению характерно для консервативного видения истории в противоположность демократическому либеральному видению. Адам Мюллер, консервативный немецкий политический философ XIX в., даже предложил термин «сопространственность» вместо термина «современность», имевшего в то время (да, впрочем, и сейчас) ярко выраженную либерально-прогрессистскую окраску. Связь демократии и времени, показывает Мангейм, заложена в самой сути демократической процедуры. Общественное мнение, то есть руссоистская «общая воля», не существует вне момента его проявления, будь то в голосовании, в аккламациях или в данных социологических опросов. Динамику его можно проследить, только добавляя друг к другу временные срезы, как то и делает социология. Время здесь атомизировано, так же, впрочем, как и социальная или национальная общность. И то, и другое состоит из «атомов» — изолированных моментов и изолированных индивидов. Общественное мнение не имеет своей субстанции, так же, как и общность, мнением которой оно является. Оно может бесконечно меняться во времени, складываясь как сумма мнений, составляющих общество изолированных индивидов.
С консервативной точки зрения «народный дух», менталитет нации — в противоположность демократическому «общественному мнению» — субстанционален и сохраняет самотождественность во времени. Это означает, что время не является существенной детерминантой национальной истории. Но ею является земля, то есть пространство, на котором реализует себя нация. Отсюда — противопоставление «сопространственности» и «современности». Тот же Мюллер, отвечая на вопрос, что есть нация, отказывался считать нацией совокупность человеческих индивидуумов, населяющих в данный момент часть земной территории, именуемую, скажем, Францией. Нация — это нечто гораздо большее, это «хрупкое сообщество, долгая череда прошедших, настоящих и будущих поколений, проявляющееся в общем языке, обычаях и законах, в переплетении разнообразных институтов использования земли…, в старых фамилиях и, в конечном счете, в одной бессмертной семье… государя» [46]. Нация, таким образом, — это не временное и достаточно случайное сосредоточение индивидов на определенном пространстве. Народ и его земля — это две стороны глубокого, фундаментального единства, разорвать которое нельзя, не уничтожив нацию как таковую.
Не последнее место в этом определении нации занимает семья, понимаемая в связи с землей, с имением, с усадьбой. Территория страны — это «имение» семьи государя; отсюда идет консервативное понятие о суверенитете. Государь поэтому — больше чем просто символ государственного единства. Здесь более глубокая связь. Антифеодальные революции, как французская, так и русская, не случайно знаменовались уничтожением королевской (царской) семьи. В России сразу после гибели царской семьи начался стремительный распад империи, которую большевикам предстояло восстанавливать в долгих и мучительных войнах. Примерно то же самое происходило и во Франции: федерализация стала как бы непосредственной реакцией на уничтожение королевской семьи, а восстановление унитарного государства стало прямым результатом Реставрации. Не случайно поэтому английский консервативный мыслитель Эдмунд Берк в своих «Размышлениях о революции во Франции» ожесточенно протестовал против федерализации Франции, то есть предоставления самостоятельности французским провинциям. И не случайно Гитлер — в определенном смысле образец консервативно чувствующего деятеля, для которого земля и кровь (раса) играли первостепенную роль в политике, — в последние месяцы своей жизни ощущал потерю германских территорий, захватываемых союзниками, как утрату членов собственного тела.
Либеральное мировоззрение и мировосприятие начисто утрачивает эту коренную для консерватизма интуицию связи земли и семьи, земли и народа, или, можно сказать так, интуицию телесности нации. Земля, становящаяся предметом коммерческого договора, равнодушна по отношению к своему обладателю, так же, впрочем, как и к своему обитателю. И для обладателя, и для обитателя она представляет собой абстракцию: это либо средство для достижения вне ее лежащих целей (хозяйственных, рекреационных), либо абстрактная среда обитания, характеризующаяся большими или меньшими удобствами.
В левом мировоззрении и в левой политике место земли было двойственным. Маркс и Энгельс занимали в этом отношении отчетливо антиконсервативную позицию, справедливо видя в сохранении традиционных земельных отношений самую сильную преграду на пути буржуазных преобразований, которые только и могли способствовать превращению пролетариата из «класса в себе» в «класс для себя», приближая тем самым пролетарскую революцию. Прусское юнкерство, аристократия вообще, изначально связанная с землей, считалась едва ли не главным врагом коммунистического движения. Даже буржуазия была более дружественной, ибо она
В этом смысле Марксов пролетариат крайне антиконсервативен и представляет собой самое радикальное воплощение либерально-прогрессистского отношения к земле и нации. При всех сложностях и разногласиях в решении так называемого аграрного вопроса коммунистическое и социал-демократическое движение всегда руководствовалось почти исключительно экономическими и политическими соображениями, практически уравнивая землю с другими объектами хозяйствования.
Земля в политической культуре и истории России
Политическая культура — очень сложное и многосоставное понятие. В самом общем виде можно сказать, что политическая культура — это совокупность специфических для страны форм и методов политических действий, принимаемых большинством ее граждан как привычные и правильные.
Из чего она состоит? Существует множество определений политической культуры. Обычно в состав ее включают привычные для граждан, принимаемые ими и реализуемые в практическом поведении
Широко распространено мнение, что русский народ всегда жил в условиях авторитарно-патриархального господства, был не способен к устроению своей собственной судьбы, полагался на волю властей, а его политической добродетелью — если это можно считать добродетелью — были терпение и покорность. На самом деле Россия частично пережила те же этапы и процессы, что и остальные страны, а частично выработала свои специфические формы реагирования на внешний мир, обусловленные прежде всего спецификой российской территории, российского пространства. Говоря о единстве процессов в России и западной Европе, полезно вспомнить, например, слова, сказанные Юстасом Мозером о роли поместий в истории Германии: «… история Германии приняла бы совсем другой оборот, если бы мы проследили все перемены судьбы имений как подлинных составных частей нации, признав их телом нации, а тех, кто в них жил, хорошими или плохими случайностями, которые могут приключиться с телом» [47]. То же самое, наверное, можно сказать и об истории России. Рассуждая о
Но нам интереснее специфическое в истории пространства в России. Для этого надо вспомнить разные этапы формирования российской политической культуры. Еще до возникновения российской государственности, в период княжеств Древней Руси, начали формироваться
Собирание русских земель московскими государями в XV–XVI вв. привело к ужесточению политической власти. На то были свои причины: прежде всего
Природа самодержавия заключалась в том, что власть самодержца-государя была абсолютной, не связанной какими-либо юридическими ограничениями.
На самом деле юридически неограниченная самодержавная власть вовсе не была абсолютной и ничем не связанной. Во-первых, ее ограничивали интересы сословий, прежде всего высшего чиновничества и наследственной аристократии — боярства, а затем дворянства. Во-вторых, в самой природе патриархальной политической культуры содержались идея необходимости заботы «отца» о «детях» и представление о моральной ответственности царя перед народом. Царь-батюшка оставался «батюшкой» до тех пор, пока за безграничную преданность народа он платил народу любовью и заботой. Если этого не происходило или если народ считал, что этого не происходит, неписаный моральный контракт считался разорванным, и происходили крестьянские войны, восстания, бунты — от Стеньки Разина до броненосца «Потемкин». Революция 1905 г. и последующее свержение самодержавия в 1917 г. в немалой степени были обусловлены именно несоблюдением со стороны самодержавной власти этих моральных обязательств, пренебрежительным отношением царя и придворной камарильи к собственной стране и собственному народу.
В то же время традиционное отождествление «тела» страны с телом государя [49] очень прочно держалось в народе. Государь в традиционных монархиях — больше чем просто символ государственного единства. Здесь налицо «телесная» связь. Не случайно поэтому как мы упоминали выше, антифеодальные революции, как французская, так и русская, ознаменовались уничтожением королевской (царской) семьи. Общепринятое истолкование этого факта гласит, что, например, большевики стремились уничтожить «символ», «знамя», под которым могли бы собираться контрреволюционные силы. На самом деле для людей, чувствующих и мыслящих консервативно, каковым было, на мой взгляд, подавляющее большинство населения Российской империи, уничтожение царской семьи не
Кроме того, притязания самодержавия на абсолютную власть постоянно встречали сопротивление со стороны населения, прежде всего в более или менее успешных попытках организации народного самоуправления на самых разных уровнях. Таковыми стали посадские и волостные
Наряду с формами самоуправления, осуществлявшимися «под железной крышей» государства, стихийно возникали формы свободной жизни, вводимые, так сказать, явочным порядком независимо от благоволения или, наоборот, сопротивления властей. Молодые и энергичные люди самых разных сословий бежали на юг и юго-восток: на Дон, на Терек, на Яик (река Урал), где образовались три вольные «казачьи республики», три «казачьих войска». Высшим органом управления здесь был выборный войсковой круг, который решал все вопросы внутренней и внешней политики. Москва использовала казаков как военную силу, прежде всего для охраны южных рубежей, и всячески поддерживала их деньгами и оружием. Но сами казаки ревностно охраняли свою независимость и долгое время отказывались присягать на верность московскому царю, считая свою службу добровольной. Беглые крепостные и холопы привыкли искать спасения на Дону, ибо даже московские власти признавали провозглашенный казаками лозунг «с Дону выдачи нет». Нет необходимости доказывать, что именно обширность пространства Московского государства, с одной стороны, требовала «стягивания» его железными скрепами самодержавия, а с другой — создавала возможность появления своеобразных институтов прямой демократии.
XX век с его тремя русскими революциями — революцией 1905–1907 гг., Февральской и Октябрьской революциями 1917 г. — полностью реализовал потенциал
Так произошло с Советским государством, которое оказалось наследником Российской империи. С точки зрения политической культуры Советский Союз обычно представляется сплошным царством
В первые годы советской власти для страны было характерно своеобразное
Если подытожить это по необходимости краткое и схематичное рассмотрение политической культуры России на разных этапах ее существования, можно заключить, что, во-первых, существует преемственность в политической культуре России, то есть эта политическая культура имеет в основном одни и те же характеристики на всем протяжении российской истории. Во-вторых, постоянно наблюдаются, хотя и выступающие в разных соотношениях, пять основных типов: демократическая, авторитарная, патриархальная, революционная и мессианская политические культуры — при преобладании в целом авторитарно-патриархальной составляющей.
Здесь возникает закономерный вопрос: почему степень авторитаризма и влияние авторитарной политической культуры в российской истории в целом гораздо выше, чем в большинстве демократических стран Запада? Как уже отмечалось, установление самодержавия и крепостного права в России в значительной мере объяснялось потребностями освоения и обороны огромных пространств страны от нападений с запада, востока и юга. Выдающийся историк Г. В. Вернадский считал, что самодержавие и крепостное право были ценой, которую русский народ должен был заплатить за свое национальное самосохранение [52]. Перед Советским Союзом стояли во многом похожие проблемы: требовалось осуществить индустриализацию и тем самым защитить страну от многочисленных военных угроз. Эта задача была в конечном счете решена, более того, страна поднялась до уровня сверхдержавы. Перефразируя Г. В. Вернадского, можно сказать, что авторитарное коммунистическое господство стало ценой, которую Россия должна была заплатить за свое величие.
В приведенной выше цитате из Г. В. Вернадского говорится о
Этот краткий исторический очерк позволяет сделать некоторые выводы применительно к представлениям о земле и территории как одном из важных (а в России, может быть, даже важнейших) элементов политической культуры. Приглядимся теперь к тому, что происходило с землей и территорией в России от революции 1917 г. вплоть до наших дней. К 1917 г. революционные партии выступали под разными лозунгами в отношении земли. Эсеры, например, считали необходимым
Другим аспектом отношения к земле является, как сказано выше, отношение к земле (территории) как основе суверенитета. Советские вожди, начав с тотального разрушения связи земли и нации, парадоксальным образом вернулись к земле как основе суверенитета. Но это было не искреннее и живое, «органичное», коренящееся в традиции, а скорее макиавеллистское, манипуляторское отношение к земле, нации, суверенитету. С одной стороны, отчетливо осознавая связь земли и суверенитета, советская власть декларировала полную государственную собственность на землю. С другой стороны, она систематически разрывала все традиционные связи с землей: перекраивала административные карты, приписывала гигантские территории то к одной, то к другой республике, разрывая тем самым национальные идентификации, устраивала переселение народов, отрывая нации и этносы от традиционно занимаемых ими земель. Все частные суверенитеты должны были быть уничтожены или сохранялись лишь по видимости. Должен был остаться один-единственный суверенитет — суверенитет Советского государства, одна-единственная семья на всей территории страны — советский народ. Но эта территория, эта земля воспринималась, особенно Сталиным, действительно как тело власти. Ни одна «пядь» ее не была чужой или лишней.
Аналогичную политику французского Национального собрания после революции Эдмунд Берк называл «геометрической политикой». Собрание полагало, писал он, что в результате «геометрической» политики любые местные идеи будут отвергнуты и люди перестанут быть, как раньше, гасконцами, пикардийцами, бретонцами, но будут только французами, с одной страной, одним центром, одним собранием. На самом деле «… это приведет к тому, что население отдельных районов в очень скором времени утратит чувство принадлежности к стране» [53].
Как бы дело ни развивалось во Франции (а там Реставрация восстановила унитарное государство), в Советском Союзе формирование чувства принадлежности к стране с самого начала приняло двоякий характер. С одной стороны, казалась успешно реализуемой программа создания единой нации, точнее единого советского народа из десятков народов и народностей, обитавших на огромной территории страны. Тому были две причины. Первая — достаточно фиктивный характер советского федерализма. По сути дела, Советский Союз был унитарным государством, а составлявшие его союзные республики, хотя номинально представляли собой субъекты Федерации, фактически все управлялись из Москвы. Они обладали минимумом самостоятельности в решении важных вопросов, а их руководящие структуры выполняли в значительной мере функции передачи властных импульсов из центра населению самих этих республик. Вторая и очень важная причина состояла в том, что земля была изъята как из коммерческого оборота, так и из любого рода национальной, традиционно-семейной и любой другой партикулярной принадлежности и целиком передана в собственность государства, став субстратом формирования единого советского народа. Совершенно в социалистическом абстрактно-прогрессистском духе она была унифицирована и превращена в абстрактную сущность. Но, с другой стороны, номинальные субъекты, образовавшие Советский Союз, сохранили свои национальнокультурные идентификации и — что необычайно важно — свои национальные территории, даже в целом ряде случаев значительно их прирастив (Украина, Казахстан). Поэтому, когда в конце 1990-х годов государство начало рушиться, трещины побежали именно по границам республик, где, как оказалось, живут совершенно разные народы, а вовсе не единый советский народ. И у каждого из них есть своя земля, с которой они себя отождествляют. Таким образом, в отношении советской власти к земле проявлялись элементы как консервативного, так и либерально-демократического мировоззрения. И парадоксальным образом в ходе либерально-демократической революции победило консервативное отношение к земле. Все вновь образовавшиеся на территории бывшего Советского Союза государства, за исключением России, представляют собой унитарные государства и не склонны к геометрической политике, грозящей им распадом.
В России же отношение к земле и территории пережило за последние советские и постсоветские годы определенную эволюцию. Сначала так называемые демократические преобразования оказались направлены на ликвидацию любого проявления консерватизма: отношение к земле проходит новую стадию либерализации и рационализации, как в хозяйственном, так и в идейно-политическом отношении. Отделение республик всячески приветствуется, их попытки вступить в более тесные отношения с Россией (например, предложения создания Евразийского Союза) отвергаются на том основании, что России-де не нужны больше нахлебники. При этом, несмотря на стремление новых властей идентифицироваться не с Советским Союзом, а с Российской империей, происходит отрицание ее экспансионистской природы и бессовестное проматывание нажитого российскими поколениями культурного, идейного и территориального багажа. То же самое имеет место и внутри России — раздача суверенитетов субъектам Федерации.
Параллельно с этим происходит постепенное съеживание территорий, воспринимаемых как Россия, до территорий, имеющих очевидную хозяйственную функцию. Ценность национальной территории как таковой и ее связь с нацией и ее историей либералам непонятна. Неоднократно высказывается мнение о том, что фактически Россия есть европейская ее часть плюс узкая полоска земли вдоль Транссибирской магистрали, то есть территория страны отождествляется с ее экономической функцией. Было принято и одно время действовало (1993–1994 гг.) решение о вахтовом методе освоения Севера, в результате чего пустели северные города и разрушалась существующая с советских времен инфраструктура. Это было крайне опасное решение. Неумение ценить землю как таковую ослабляет государственный суверенитет. Впоследствии эти резкие проявления либерального пренебрежения ролью территорий в государственной и национальной жизни сгладились, на место неумеренного оптимизма в отношении близких и дальних друзей пришли более реалистические оценки, стала восприниматься связь суверенитета с землей. Но решающего изменения здесь не произошло. В своем отношении к постсоветским государствам и к немногим, но острым территориальным проблемам Россия остается
Утопия глобализации
Глобализация — это апофеоз модернистского прогрессизма. Глобализация — весьма сложный и многоаспектный феномен. Мы можем определить ее как
Примерно то же происходит и в случае
Как мы раньше говорили о метафизике консерватизма, так мы можем сейчас говорить о
Но еще важнее, на наш взгляд, другой аспект исчезновения пространства в ходе глобализации. Пространство делается нерелевантным по причине глобального распространения идентичных культурных образцов. Повсюду — от Берингова пролива до пролива Магеллана, от Исландии до Новой Зеландии — каждый может воспользоваться и пользуется одним и тем же комплексом услуг, как то: получение денег по кредитной карте, обед в «Макдональдсе», комната с ванной в отеле со стандартным набором услуг и даже стандартной мебелью, новости CNN в телевизоре, «Бенетон» и «Адидас» за углом вместе с Сити-банком и т. д. Это и в Венеции, и в Лондоне, и в Бангкоке, и в Пекине. Реальность всего перечисленного подтверждается
В общем, пространство становится нерелевантным потому, что перестает быть традиционным, то есть утрачивает свое изначальное родство с населяющими его людьми, состоящими в органичной, в определенном смысле магической, связи с ним. Оно теперь не субстанционально, а функционально: выполняет хозяйственную, рекреационную, организационную и прочие функции.
Это и есть важнейшее и до конца еще не осмысленное последствие либеральной глобализации. Производительное совершенство, инновативность и технический перфекционизм капиталистической экономики обещают дальнейший отрыв жизни от пространства. В принципе такое развитие не должно быть неожиданным. Начало этому процессу исчезновения пространства было положено на заре Нового времени. Его можно связать с возникновением
Модернистская утопия, воплощаемая в реальность, начинает господствовать в процессе глобализации. Но она, как была, так и осталась враждебной пространству, поэтому она предполагает и требует психологического и идеологического упразднения пространства. Если в пору своего зарождения утопия была «нигде», то теперь она, можно сказать, стала «везде», потому что запас «где» становится скуднее и скуднее. Такая тенденция вызывает протест пространства, которое не хочет исчезать. Этот протест воплощается в возрождении локальных традиций, в том числе магических и религиозных, в агрессивном национализме, в возрождении геополитики. Даже исконные жители современной реализованной утопии (хотя могут ли жители утопии быть исконными!) ищут возможности уйти из времени, в котором они обитают, в пространство и используют для этого туризм, хотя это может получиться только в исключительных случаях на особых «маршрутах».
Реакция локальных культур оказывается консервативной реакцией: особенное не просто сохраняется, но начинает выпячиваться, приобретать неожиданно вызывающие, утрированные, даже уродливые формы. Оживает и наполняется новой жизнью не только традиционное, но архаическое, магическое — то, что казалось относящимся к давно прошедшим эпохам: сатанизм, рабство, ритуальное людоедство, политический терроризм, не говоря уже об исторически совсем недавних вещах, таких как шариат, во многих местах Земли успешно сосуществующий с современной экономикой и технологией и небезуспешно конкурирующий с рациональными правовыми методами.
В связи с этой консервативной реакцией на глобализацию становится все важнее вопрос о роли места, то есть о роли «где», о значимости пространственных детерминант жизни. Пример — понятие
У французских философов Жиля Делеза и Феликса Гваттари тот же подход, что у культурантропологов, воспроизводится на ином, более глубоком уровне. Ландшафт здесь символизирует этап становления социальной и культурно-исторической определенности из предшествующего хаоса. Это достаточно сложная философская концепция, углубляться в которую мы не будем. Схематически (применительно к нашей теме) развитие можно изобразить следующим образом. Первый этап —
Нам сейчас не важен предварительный этап, важен ландшафт. Ландшафт — это географический коррелят лица [57]. Ландшафты возникают, когда территории примитивных обществ присваиваются государством. Ландшафт государства — это отражение лица полубожественного властителя; архитекторы и инженеры, говорят Делез и Гваттари, формируют в ландшафте лицо деспота. Отождествление территории с телом нации и соответственно с телом государя, встречается, как мы говорили, неоднократно у консервативных мыслителей. В частности, об этом пишет Элиас Канетти. Ландшафт — это лицо нации. Делез и Гваттари отмечают, что у шизофреников иногда утрачивается способность различения ландшафтов и параллельно — способность читать лица.
Внимание к ландшафту, к территории, к
Политики пространства: геополитика и глобализм
Теперь — о земле как территории в контексте международных отношений, то есть о геополитической проблематике в консервативном, социалистическом и либеральном мировоззрениях. Геополитику можно определить традиционно — как использование государствами пространственных факторов при постановке и достижении политических целей. С этой точки зрения геополитика — часть внешней политики государств, могущая занимать в ней большее или меньшее место в зависимости от конкретных политических обстоятельств и ситуаций. В контексте консервативного мышления геополитика выглядит иначе: она —
Само рождение геополитики глубочайшим образом связано с идеями
Либерально-демократическое мировоззрение не предполагает существования геополитики. Оно ориентируется на абстрактного человеческого индивидуума как носителя определенных прав и свобод; государство здесь — тоже абстракция, и его конкретное тело (территория) имеет случайный характер. Интерес либерального государства к чужим территориям не есть собственно территориальный интерес; когда он имеется, он всегда есть средство удовлетворения других интересов: экономических (сырье) или политических (навязывание собственной модели взаимоотношений государства и граждан, изначально не предполагающей связи с землей, с территорией). Поэтому территориальная экспансия здесь есть не собственное «профилирование» (навязывание и одновременно осознавание собственной «качественности»), а скорее
Потенциал универсализации, наоборот, бесконечен. Ей не может быть положено границ, пока не «универсализировано» все. Это справедливо как в отношении либеральной, так и в отношении социалистической глобализации, и это отличает их от традиционной геополитической экспансии. При традиционном «завоевании» и «покорении» чужих стран и народов успех военных действий и занятие территории противника означали, как правило, достижение окончательной цели — полную или частичную утрату суверенитета побежденной страной и переход ее под управление победителя. Она утрачивала свою качественность и обретала новую качественность, присущую победителю. В случае же глобализации (либеральной или социалистической) военная победа есть лишь необходимое, но предварительное и само по себе недостаточное условие достижения цели. Глобализация требует переделки общественной системы согласно универсальной (или претендующей на универсальность) модели, принесенной победителем. При этом как суверенитет, так и национально-культурная самобытность остаются (якобы) незатронутыми — просто страна, частично изменив политическую систему или изменив только политический режим, а иногда и вообще только сменив лидеров (на более подходящих с точки зрения победителей) в один миг из отсталой и авторитарной становится прогрессивной и демократической. Такие метаморфозы в течение XX, а также и начавшегося XXI столетий пережили многие страны. В 1945 г. жертвой коммунистической глобализации пали многие страны Восточной Европы, освобожденные Советской армией от нацистского господства (Польша, Венгрия, Румыния, Болгария, ГДР, частично Югославия), а также ряд стран Азии и даже Африки (последние в результате не завоевания, а частично инспирированных СССР и его союзниками народно-освободительных революций и гражданских войн). В последние десятилетия набрала скорость либеральная глобализация. Ее военная машина оказалась задействованной на Балканах (Сербия) и на Ближнем и Среднем Востоке (Ирак, Афганистан, на очереди Пакистан, Иран и, может быть, ряд других стран). Ее революционная модель была задействована на Украине, в Молдавии и — с большим или меньшим успехом — в других постсоветских государствах. Она сталкивается с сопротивлением ряда стран, а иногда и с попятным движением — это определяется конкретными особенностями стран и ситуаций. Но логических границ ей не положено. С точки зрения логики империя не может включить в себя весь мир; с точки зрения логики глобализация не может (потенциально) не включать в себя весь мир. Логически миссия либерализма (так же, как и миссия социализма в прошлом) завершена, когда абстрагированию подверглось все. Такова логическая связь либерально-демократической идеологии с доктриной глобализации.
Повторю: глобализация не тождественна геополитической экспансии в консервативном смысле этого понятия. Геополитический расклад предполагает наличие нескольких качественно различных центров мира, которые могут бороться между собой, защищая или, наоборот, «экспандируя» свою качественность. Это многополярный образ мира. Глобалистский расклад предполагает один центр, или, точнее, отсутствие центра как такового. Формальные суверенитеты существуют, существуют национальные правительства, национальные границы, но, по сути дела, территориальность этих суверенитетов, а также и все связанные с территориями традиции, способы правления, образы мира не играют никакой роли. Центр мира везде и нигде. Разумеется, это идеально-типические образы геополитического будущего, как оно мыслится в рамках консервативной и либерально-демократической идеологий.
В период зарождения геополитики существовали, как сказано выше, две ее ветви: консервативная немецкая и «прагматическая» англосаксонская. Я предпочел бы называть
Заслуживает особого разговора отношение к геополитике в левой политике и в левом мировоззрении. Оно менялось по мере развития последних и по мере изменения политической ситуации. В классическом марксизме геополитике не было места. Пролетарии, как известно, не имеют отечества. Построение социализма и коммунизма — это работа всемирно-исторического масштаба. Социалистическая революция (как и позже глобализация) происходит везде и неизбежно предполагает абстрагирование от местных особенностей и качественностей, то есть по сути дела полное снятие территориального момента. В этом проявление общедемократического, прогрессистского элемента марксистской доктрины. Марксизм ведь — плоть от плоти модерна и движим теми же эмансипаторскими и прогрессистскими мотивами, что и либерализм. Собственно, это и был первый вариант глобалистского проекта. Соответственно этим марксистским планам строилась политика Советского государства в первые годы после Октябрьской революции. Брестский мир является прекрасной иллюстрацией пренебрежительного отношения большевиков к территориальной определенности страны. Территорией можно было пожертвовать во имя сохранения, так сказать, будущего в настоящем, во имя сохранения перспективы мировой революции, которая вот-вот должна была вспыхнуть там и тут и спасти гибнущую — не Россию — Советскую республику.
Выше мы упоминали, что Карл Мангейм подчеркивал различие консервативной и буржуазно-демократической концепций с точки зрения значимости в них пространственного и временного аспектов реальности. Он писал, что «… прогрессист переживает настоящее как начало будущего… Консерватор переживает прошлое как нечто равное настоящему, поэтому его концепция истории скорее пространственная, чем временная, поскольку выдвигает на первый план сосуществование, а не последовательность» [58]. Поэтому известный лозунг, вложенный Маяковским в уста Ленина периода Брестского мира: «Возьмем передышку похабного Бреста. // Потеря — пространство, выигрыш — время», — идеально передает суть буржуазно-демократического, абстрактного подхода к территории. Время абстрактно всегда, пространство же абстрактно только в контексте либерально-буржуазного и социалистического мировоззрений. Поэтому жертва
Когда же с надеждой на скорое свершение мировой революции пришлось расстаться, отношение советской власти к территории существенно изменилось. Пришлось смириться с разнородностью мира, что привнесло элементы консерватизма и поистине трепетного отношения к собственной территории. В период войны эти элементы консерватизма усилились (вряд ли нужно объяснять почему). В то же время качественность советского государства объяснялась не его традиционным жизненным укладом, способом правления и т. д. — оно не было традиционным государством, традиционной империей — а именно его претензиями на овладение будущим. Поэтому глобалистский проект не был и не мог быть отброшен, что и обусловило в послевоенное время могучий импульс и специфику советской экспансии как процесса универсализации мира. Выдающийся социальный философ Иван Ильин еще в конце 1940-х годов писал: «Коммунисты хотят мировой власти. Они мыслят не в государственном масштабе и не в национальном, а в континентальном… в планетарно-континентальном масштабе» [59]. Одновременно он выражал уверенность в том, что коммунисты просчитаются, ибо против их намерений действует могучий морально-религиозный фактор в жизни азиатских народов, практически не принимаемый коммунистами во внимание. По сути дела, он имел в виду то же, о чем говорим мы, — восстание всего партикулярного против глобального уравнения мира. Но относительно причин провала коммунистической глобализации Ильин ошибся. Намерения коммунистов не сбылись не потому, что им не удалось справиться с религиозно-культурными, националистическими и прочими партикулярными тенденциями, а потому, что они были вынуждены уступить обладающей более мощным потенциалом и оказавшейся субъективно более привлекательной либеральной модели глобализации. Остается только надеяться, что либеральные глобализаторы тоже просчитаются.
Той же спецификой глобального подхода объясняется и отрицательное отношение советской власти к геополитике: советская идеология дистанцировалась от геополитики, зачисляя ее по ведомству фашизма и империализма. Это вызывает удивление — казалось бы, геополитика вполне могла способствовать планированию стратегии коммунистической экспансии. Но, как следует из вышесказанного, чутье коммунистов не обманывало. Их неприязнь к геополитике отражала отрицательное отношение прогрессистского мировоззрения к консервативной в целом мыслительной установке. Собственно говоря, период так называемого мирного сосуществования был периодом соперничества не двух геополитических в традиционном консервативном смысле слова проектов, а двух
Случившаяся в результате перестройки, а лучше сказать, вслед за Александром Зиновьевым,
Славянофилы и глобализаторы
Освобождение от коммунизма ознаменовалось возрождением в России геополитического мышления. Поиск геополитической стратегии для России всегда состоял в поиске особого исторического пути, который соответствовал бы специфике и даже уникальности России как не страны даже, а некоего наднационального и надгосударственного
В этом-то и заключается главная проблема: через полтора с лишком столетия после расцвета славянофильских идей вопрос о
Характерное для последних десятилетий теоретическое противостояние так называемых «атлантистов» и так называемых «евразийцев» в дискуссии по поводу цивилизационного будущего России частично воспроизводит на новом уровне старое разделение западников и славянофилов. При этом разделение на атлантистов и евразийцев — это, так же, как в прошлом разделение на западников и славянофилов,
Что касается конкретных политических программ, то программы атлантистов (= либералов-западников) хорошо известны, они осуществлялись и продолжают осуществляться в России вот уже два десятка лет, тогда как программы евразийцев (= консерваторов-славянофилов) гораздо менее известны, потому что политических и экономических программ в позитивном смысле у них нет. Всех евразийцев-консерваторов-славянофилов можно разделить на две большие группы. Назовем их условно
Традиция исходит из того, что ориентация в пространстве — не просто практическая задача путешественников, мореплавателей, картографов, но экзистенциальная, духовная задача каждого человека. С глубочайшей древности не только культовые постройки (святилища, церкви), но любые человеческие строения соотносились со сторонами света, в чем наглядно проявлялось сакральное отношение к пространству, направления которого имеют строго фиксируемое символическое значение. Еще большее значение имеет качественная организация пространства для органических человеческих общностей — народов и наций, которые формируются в конкретном земном пространстве и
Тому, кто прочитал предыдущие разделы настоящей книги, начиная с «Метафизики консерватизма», нет надобности разъяснять, что архаист Дугин — если отвлечься от его экзотических и действительно архаичных по лексике и стилю проектов — достаточно полно и последовательно выражает как основные принципы политической философии консерватизма, так и тенденции более «гуманистического» отношения науки к географии, земле, территории, ландшафту. Даже для науки это уже не просто территории, не просто «кормящие» (то есть взятые только с точки зрения их экономической функции) ландшафты, но ландшафты-лица, отражающие историю и актуальное настоящее духа народов.
К архаистам, по нашей классификации, принадлежат и нынешние
Есть еще
Как сказано выше, позиции атлантистов и евразийцев
Но есть еще одна асимметрия, более важная с точки зрения нашего основополагающего интереса к геополитике. Атлантический и евразийский подходы асимметричны еще и в том отношении, что евразийская сторона отстаивает консервативную
Геополитика представляет собой консервативный способ осмысления международных отношений, который зиждется на подчеркивании качественного своеобразия сосуществующих и борющихся за влияние целостностей, будь то страны и государства, региональные единства или цивилизации. Ей противостоит либерально-демократический и прогрессистский глобалистский проект, идеалом которого является универсализация политических и экономических форм жизни и соответственно нивелирование локальных традиций и ценностей. В России это противостояние воплощается в борьбе «евразийского» и «атлантического» мировоззрений, воспринимаемых как некие соперничающие цивилизационные идеологии. Их, однако, нельзя ставить на одну доску, ибо это асимметричное взаимодействие: если сосуществование двух или более локальных идеологий, зиждущихся на собственных традициях и понимании собственной качественности, возможно, то глобализм не может отказаться от претензии на универсальное господство, не утрачивая собственной сущности. Возможно, в силу этого мягкие, демократические варианты евразийского подхода оказываются противоречивыми и эклектичными.
Новый распад СССР
Предыдущие параграфы имели, в основном, теоретический характер. Здесь же следует расставить точки над
Прощание это оказалось затянувшимся, ему до сих пор не положено конца. Практически все, что происходит сейчас на постсоветском пространстве, включая отношения постсоветских государств с внешним миром, происходит
Такое вот складывается
Какие последствия этот новый распад СССР может иметь для постсоветских государств и, что особенно важно, для России? Для постсоветских государств перспектива оказывается самой мрачной. Я могу только согласиться с аргументацией А. Баринова, утверждающего, что наши постсоветские соседи обречены [63]. Это касается прежде всего Украины, Белоруссии и Молдавии. Им в среднесрочной перспективе не удастся сохранить даже формальную независимость. Независимость не светит и Прибалтике: Литва — неотъемлемая часть Речи Посполитой, Латвия и Эстония — спорные территории. Будущность постсоветских закавказских государств также сомнительна, ввиду набирающих силу и мощь Турции и Ирана. Возможно, устоят в политическом смысле центрально— и среднеазиатские государства, хотя в экономическом смысле они полностью подпадут под китайское господство, что в конечном счете и определит их политическую будущность, то есть то, как долго и в каких размерах и формах они еще будут представлены на карте мира. Уверенность в правильности этих прогнозов Баринов черпает в наблюдениях за поведением внешних соседей постсоветского мира, которое свидетельствует о возрождении имперских амбиций с их стороны. На Востоке в наши дни актуализируется процесс регенерации двух исторических империй — Османской и Персидской. На Западе Польша видит свое будущее в полном доминировании на территории исторической Речи Посполитой. Политические и геополитические успехи, достигаемые в отношениях с Украиной и Молдовой, подпитывают румынскую великодержавность, недостатка в которой нет уже сейчас. «Грядет век империй», — говорит А. Баринов, и слабые постсоветские государства станут жертвой хищников, которых перестала пугать тень Советского Союза и которым совсем не кажется опасной нынешняя безвольная и безыдейная Россия. Но о России позже. Мы можем перевести суждения А. Баринова в понятия, использованные нами выше, и констатировать, что в условиях, когда рухнул социалистический проект глобализации и происходит быстрое ослабление либерального проекта,
Сложилась такая интересная ситуация, что начинающийся сегодня демонтаж СССР может привести и к демонтажу Российской Федерации. Россия может и, по логике, должна разделить судьбу постсоветских государств, потому что в нынешнем своем виде и образе она представляет собой типичное постсоветское государство. Она так долго и упорно открещивалась от всего, что могло бы ассоциироваться с Советским Союзом, что сама поставила себя на одну доску с Молдовой, например, Эстонией, Грузией или Украиной. При распаде Советского Союза Россия объявила о своей независимости, так же, как объявили о своей независимости Молдова, Эстония и далее по списку. При этом она не стала национальным государством. Другие выходцы из Советского Союза стали таковыми и в этой своей национальной идентичности черпают силы для государственного существования. У России этого источника нет. По причине многонациональности и многоконфессиональности национализм ей заказан. А другие идеи, которые могли бы сплотить и мобилизовать население, начисто отсутствуют. Нет сплачивающих идей, и нет воли к государственному существованию. Россия живет как бы по инерции, не руководствуясь никакой целью, никуда не спеша и никуда не опаздывая. Непонятно, зачем президент заставляет ее модернизироваться; такое впечатление, что никому, кроме него, это не нужно. Понятно, зачем требовалась индустриализация Советскому Союзу («без тяжелой промышленности нас сомнут»); понятно, зачем модернизировался послевоенный СССР («догнать и перегнать Америку», «мы первые в космосе», «мы во всем первые»). Но зачем делать это России, которая никуда не стремится и которой ничего не нужно, которую либеральные публицисты призывают «отбросить гордыню», «смириться», стать «нормальной страной»? На самом деле она давно уже стала не просто нормальной страной, а нормальной постсоветской страной со всевластием чиновничества, тотальной коррупцией, низким уровнем морали, продажными судьями, бандитами-силовиками и т. д. Поэтому распад ее в ходе общего демонтажа территории бывшего СССР в течение последующих трех-четырех десятилетий вполне вероятен.
Конечно, это будет не результат военного вторжения. Большую роль сыграет близящаяся демографическая катастрофа [64], благодаря которой усилится приток легальных и нелегальных иммигрантов, что негативно отразится на общем уровне человеческого капитала в стране. От осознания бесперспективности молодые, талантливые, энергичные люди будут уезжать на Запад. Постепенно Россия превратится в территорию, где русское население будет в меньшинстве, и в вахтовую площадку для западных топ-менеджеров в компаниях по добыче нефти. Затем, конечно, последует и политический распад с образованием на территории России нескольких государств, тяготеющих каждое к своему зарубежному государству-партнеру и спонсору. Это пессимистический сценарий.
Но может быть и оптимистический. Россия сможет спасти постсоветские государства и спастись сама. Это двуединая задача. Без них она спастись не сможет, потому что, раз начавшись, демонтаж СССР уже не остановится. Все, что происходило в пределах бывших советских границ, несмотря на жесткость конфликтов и вроде бы необратимость происходящих изменений, все равно происходило внутри Советского Союза и внутри бывшей Российской империи. Все это многими воспринималось условно, как нечто, происходившее будто бы понарошку. Ведь все равно, говорили люди, мы одной крови, одного воспитания и пределы своей большой страны ощущаем одинаково, хотя юридически вроде бы стали гражданами разных стран. Отсюда, кстати, и кажущаяся чрезмерной враждебность многих постсоветских стран по отношению к России. Это внутрисемейная вражда, которая всегда проявляется сильнее и острее, чем враждебность в отношении чужих людей. Теперь же все начинается всерьез, и откусывание внешними соседями постсоветских стран кусков постсоветского пространства — это уже откусывания от исторического тела России, то есть от самой России. Демонтаж России, таким образом, уже начался. Поэтому можно сказать, что рубежи России — это рубежи постсоветского пространства в целом, рубежи бывшего Советского Союза, и защищаться Россия должна именно там.
Хочется верить, что ввиду
Семья и демография
Семья по умолчанию и опции семьи
Существует некий набор общих принципов, выражающих современные представления о семье, характерные для европейской культуры, к которой относятся также и Россия, и Америка, и многие другие регионы и части света. Эти принципы составляют также основу современного семейного права.
Первый и главный из них — это
Эти принципы сложились в процессе многовековой эволюции семейных отношений и более или менее соответствуют реальному состоянию современной семьи. Это сочетание фактических характеристик семьи и нормативных представлений о семье в современном обществе. Мы подразумеваем примерно этот набор характеристик, когда в разных ситуациях произносим слово «семья», когда говорим «современная семья» или «буржуазная семья». Семья, соответствующая этим принципам, — это, фигурально выражаясь,
В то же время в современном обществе существуют иные семейные формы, как традиционные, так и новые. О традиционной семье мы подробно расскажем далее. Новые же, свободно избираемые индивидом семейные формы, которые в определенном смысле являются развитием семьи по умолчанию, можно назвать
Но сначала охарактеризуем детальнее семью по умолчанию. Прежде всего это так называемая
Противоположностью нуклеарной семьи является
Заметим в скобках, что именно это означает на практике
Бывает еще
Большая, а частично и расширенная семья во многом противоположны нуклеарной семье, которую мы называем семьей по умолчанию. Последняя может быть семьей
Далее, семья по умолчанию — это
Противоположностью эгалитарной семьи является
Рассмотрев семью по умолчанию с точки зрения не только того, что она есть, но и того, чем она не является, можно составить более детальный ее портрет. Это
Пока же — о том, что происходит сегодня с семьей по умолчанию. Несмотря на осознание некоторых сложностей, возникающих вследствие снижения рождаемости и в силу довольно неожиданных иногда новых тенденций семейной жизни, в преобладающем сегодня общественном восприятии как в странах Запада, так и в России рисуется вполне благостная картина настоящего и будущего семьи. Дело представляется так, что есть-де сложности, но в целом будущее не за авторитарной патриархальной, а за справедливой и демократичной эгалитарной семьей, которая зиждется на любви партнеров, их доброй воле, взаимной поддержке и т. д. В принципе это правильно, потому что новые тенденции, или
Какие это тенденции? Во-первых, усиление влияния такой семейной формы, как
Во-вторых, распространение
В сфере семейной жизни существуют и другие
В результате внутри множества стран, принадлежащих к западной культуре, вызревает жестокий конфликт. С одной стороны, в них налицо ярко выраженная тенденция падения рождаемости, и преобладает обычная эгалитарная семья плюс набор вышеуказанных опций, не только не противостоящих, но, наоборот, способствующих дальнейшему снижению рождаемости. С другой — в этих же странах необычайно высокими темпами растут колонии выходцев из стран с иной, в основном патриархальной и авторитарной, семейной культурой, где многодетность рассматривается как норма существования семьи. Если экстраполировать эти тенденции, то можно в исторически обозримое время ожидать возникновения судьбоносных конфликтов. Удивительно, но политиками и общественным мнением эти тенденции не воспринимаются как рок. Этому может быть несколько объяснений. Либо угроза недооценивается потому что кажется слишком отдаленной и абстрактной. Либо ею сознательно пренебрегают потому что западному человеку в том числе и политику слишком удобно в собственной семейной модели, выбираться из которой не хочется, как из теплого уютного дома в холодный и жестокий мир. А может быть, потому, что в любых дискуссиях и спорах негласно подразумевается, что пропаганда семейных ценностей, повышение материального благосостояния, а также усилия социального государства по защите и поддержке семьи рано или поздно приведут к перелому тенденции, что время можно повернуть назад.
А может быть, все надеются, что само рассосется. Последнее не кажется таким уж невозможным, если вспомнить, как несколько десятилетий назад внимание всего ученого и политического человечества было приковано к работам так называемого Римского клуба. Его члены били тревогу по поводу неудержимого роста населения слабо развитых стран, что в условиях ограниченности ресурсов грозило в не очень отдаленном будущем перенаселением и следующими за этим голодом, войнами и великими переселениями народов. Предсказанных катаклизмов не произошло, прогнозы Римского клуба потихоньку оказались забытыми.
Конфликты будущего
Теперь же на первый план мировых тревог выходит не демография стран третьего мира, а демографическая динамика развитых, цивилизованных стран Европы, к которым и Россия имеет смелость себя относить. С этой динамикой мы уже прекрасно знакомы на собственном российском опыте — это в первую очередь спад рождаемости и растущая миграция, а также (что более свойственно Европе, но ждет и нас в случае достижения определенного жизненного стандарта) рост продолжительности жизни. У нас печальная статистика рождаемости: в среднем на женщину приходится 1,3 ребенка, тогда как минимальный уровень, требуемый для воспроизводства, — 2,2 ребенка [65]. А глава Представительства Фонда ООН по народонаселению сказал в радиоинтервью, что ситуация в РФ очень серьезная и что население РФ может сократиться к 2025 г. до 125, а к 2050 г. — до 100 миллионов человек [66]. Усилия политиков каким-то образом переломить складывающиеся тенденции — стимулирование рождаемости, в частности путем предоставления материнского капитала, стремление предотвратить и ввести в какие-то рамки неограниченную нелегальную миграцию — подтверждают единую природу демографических проблем в нашей стране и в Европе.
Но есть, конечно, и различия. С одной стороны, в России имеются слабозаселенные, необозримые и во всех смыслах слабозащищенные просторы Сибири, по несчастью соседствующей с перенаселенным Китаем, который обретает силу и уверенность и готов к экспансии, может быть, не только экономической. Кроме того, «внизу» у России — среднеазиатские и южнокавказские республики бывшего СССР, еще в значительной мере сохранившие русский язык и общий с Россией стиль жизни, что облегчает миграцию в Россию и делает Россию предпочитаемой целью миграции. С другой стороны, европейские страны становятся желанной целью для жителей своих бывших колоний, для которых метрополия — тоже до известной степени родина. К этому надо добавить еще привлекательность Европы как места жизни, а также понемногу сходящую на нет, но все еще действующую демократическую пропаганду свободы выбора местожительства и готовность к предоставлению политического и экономического убежища всем угнетаемым, преследуемым, сирым, замерзающим и голодным. ЕС имеет, пожалуй, самые мягкие в западном мире критерии приема иммигрантов. В первую очередь принимают тех, кто дома подвергается преследованиям и дискриминации. Затем следуют те, у кого кто-то из членов семьи уже находится в пределах Евросоюза. Далее — те, кто пребывает в ЕС нелегально, они должны быть легализованы. А уже последний из критериев — это важность иммигранта для европейского рынка труда. Вообще, миграции — очень сложный феномен, на котором мы пока здесь не останавливаемся. Важно констатировать, что, во-первых, никакого способа остановить миграцию с Юга на Север и с Востока на Запад до сих пор не найдено и что, во-вторых, в столицах и крупных городах Западной Европы и России растет своеобразное
Это о миграции. Мы к ней еще вернемся, но пока остановимся на другом аспекте вялотекущей демографической катастрофы. И в Европе, и в России оказался нарушенным некий негласный межпоколенческий социальный договор, состоящий в том, что благополучие пожилых людей гарантировалось производительной деятельностью молодежи, что находило свое выражение в пенсионных отчислениях работающих. Договор состоял в том, что каждое новое молодое поколение обеспечивало старость предыдущего. Нарушение его повлечет за собой ужасные последствия, не только экономические, состоящие в отсутствии средств поддержания старости родителей, но и культурные: разрыв жизненных стилей родителей и их
Как пишет Норберт Больц [68], становится все яснее, что
Параллельно формируется латентная война полов, побуждаемая отказом мужчин и женщин идентифицироваться со своими половыми ролями. Женщины не хотят больше быть женщинами, а мужчины — мужчинами. Этот процесс Больц называет
В нынешних демографических дискуссиях прослеживаются две идеи относительно того, как бороться с этими грядущими бедами. Первая идея состоит в том, что миграция из стран с традиционно высоким уровнем рождаемости компенсирует падение рождаемости у нас. Это возможно, хотя и не обязательно. Например, в России некоторые мигранты, особенно из бывших советских республик, без особого труда приспосабливаются к обычаям, экономической и культурной среде принимающего общества и в результате довольно скоро снижают свойственный им дома высокий уровень деторождения. То же самое происходит, например, во Франции с выходцами из Северной Африки, где и без того модель рождаемости не очень отличалась от европейской. В Тунисе и Алжире, например, рождаемость держится на уровне 1,7 ребенка на женщину, что ниже уровня замещения. Та же ситуация с огромной турецкой диаспорой в Германии — турецкие женщины рождают лишь на несколько процентов больше детей, чем немецкие. Но даже если расчет оправдается, вряд ли такая компенсация падения рождаемости в принимающей стране должна приветствоваться. Ведь подавляющее большинство мигрантов плохо образованы, выполняют низкооплачиваемую работу, и рождение у них множества детей приведет только к усугублению социальных проблем, усилению бедности и к общему падению качества человеческого капитала в стране. Кроме того, есть еще одно соображение, которое достаточно часто замалчивается по причинам политкорректности. Происходящее тихой сапой вторжение плодовитых этносов медленно, но неотвратимо будет вести и уже ведет к размыванию национальной культуры и национальной идентичности «старых» наций.
Как говорит один из коллег автора этой книги, Москва давно уже превратилась в Стамбул. В европейских столицах еще легче, чем в Москве, убедиться в экспансионистской мощи именно демографического развития. В Париже, в Берлине перед глазами — европейские старики и мусульманская молодежь. Мы продолжим рассмотрение вопроса о возможных социальных и культурных последствиях дальнейшего развития в этом направлении.
Сыновья и мировое господство
Несколько лет назад профессор Бременского университета в Германии Гуннар Хайнсон опубликовал книгу «Сыновья и мировое господство: роль террора во взлете и падении наций» [69], которую трудно отнести к конкретной научной дисциплине. Можно сказать, что это труд в области исторической демографии, или исторической социологии, или политической, или даже спекулятивной (если такая возможна) демографии. Книга посвящена причинам войн, неожиданных и мощных завоевательных походов, внезапных вспышек ненависти, сопровождаемых резней и истреблением народов. Реакция на нее в ученых кругах была острая и противоречивая, а известный философ Слотердийк даже сравнил ее по значению с «Капиталом» Маркса и назвал автора основоположником демографического материализма.
Отправной пункт для Хайнсона — так называемый юношеский выступ на половозрастной пирамиде [70]. Сам он в ответ на вопрос, что такое юношеский выступ, говорит в одном интервью: «Общепринятого определения этого понятия нет. Француз, впервые использовавший термин в 1970 году, считал, что юношеский выступ существует, когда 30 % населения имеют возраст от 20 до 24 лет. Я считаю, что эти 30 % должны быть от 15 до 29 лет. Это значит, что если вы возьмете 100 мужчин в стране, 30 из них будут от 15 до 29 лет.
Но учтите, что эти 30 % не опасны, если они голодны и необразованны. Они опасны, когда находятся в хорошей физической и интеллектуальной форме» [71]. Он считает, что если в стране налицо переизбыток взрослых молодых мужчин, можно уверенно предсказывать социальные беспорядки, войну и террор. Старшие сыновья сравнительно легко находят себе место в жизни, тогда как остающиеся без места и без наследства «второй, третий и четвертый сыновья» неизбежно начинают войну за статус и престиж у себя дома либо отправляются отвоевывать себе новые земли. Хайнсон напоминает, что конкистадоров, отправлявшихся за океан за золотом и сокровищами, в Испании называли
Кроме объяснения войн, теория Хайнсона — это еще и объяснение того, что мы с легкой руки Льва Гумилева стали называть
Это очень интересная теория, хотя кажется иногда чересчур спекулятивной. Ее достоинством является то, что она, говоря словами феноменологического философа Альфреда Шюца, обладает «субъективной достоверностью», то есть мотивация, приписываемая главным действующим лицам объясняемых процессов, субъективно убедительна, представляется психологически достоверной и естественным образом вытекающей из данных обстоятельств. В то же время, очевидно, правы историки, показывающие на конкретных примерах, что аргументация Хайнсона часто носит односторонний характер. Но дело даже не в частностях. Вряд ли демографический фактор можно считать единственным или даже главным фактором, определяющим конфликты исторического масштаба. Скорее следует говорить о корреляции — и это уже огромное открытие. Конечно, социальные волнения, война и терроризм — явления, предполагающие воздействия множества разнородных факторов, но становится ясно, что «юношеский выступ» — один из них. В этом смысле он оказывается
Но нас больше интересуют не исторические объяснения, а радикальный подход Хайнсона к современной демографической ситуации в Европе и третьем мире и к перспективам миграции. Фактически он заостряет и подкрепляет конкретными цифрами многочисленные и весьма распространенные ныне спекуляции относительно демографического кризиса в Европе. Речь идет о фактической
Страны или региональные союзы пытаются поправить свою ситуацию, используя механизмы миграции.
Международные миграционные потоки крайне сложны, но и крайне поучительны. Если взять Европу там наблюдается огромная иммиграция из стран третьего мира. Только Германия и только за 12 лет с 1990 по 2002 г. приняла 13 миллионов иммигрантов. В предыдущем разделе было сказано, что, согласно принятым критериям, отбор не был ориентирован на квалификации приезжих и потребности рынка. Скорее наоборот, принимались те, кто нуждался в помощи и спасении. Такие гуманитарные критерии привели к тяжелой ситуации. В стране растет число людей, сидящих на социальном пособии. Причем именно для таких групп характерен высокий уровень рождаемости — не только из-за традиций мест, откуда они приехали, но и потому, что рождение детей увеличивает размер пособия. Они недостаточно образованы и недостаточно социализированы, чтобы выполнять работу, требующую определенной квалификации. В результате, по данным Хайнсона, в Германии остаются незанятыми 2 миллиона рабочих мест, при том, что 6 миллионов людей живут на пособие и не могут занять эти места по причине отсутствия квалификации. Соответствующим образом складываются и карьеры детей из таких семей. Девочки, в основном, повторяют путь матерей — пособие и небольшой дополнительный доход за счет неквалифицированного труда. Мальчики же вырастают в тех самых тревожащих общество лишних сыновей, которые живут в относительно благополучных условиях, «достаточно упитаны», по определению Хайнсона, и достаточно образованы, чтобы считать себя достойными тех позиций и доходов, которые имеют их соотечественники-немцы, но недостаточно квалифицированы, чтобы их получить. И дело здесь не в каких-то расистских предрассудках, а в том, что эти люди социализированы в такой среде, которая не в состоянии привить им трудовые и интеллектуальные навыки, необходимые для занятия высоких позиций. Именно такие молодые люди жгут машины и дерутся с полицией в Париже, Брюсселе и других европейских столицах. Некоторые из них оканчивают университет и становятся лидерами, умеющими аргументированно воззвать к равенству и справедливости. Так возникает идеология, о которой говорит Хайнсон и которой мы уделили много внимания, рассуждая в предыдущих главах о политкорректности и постмодерне. Только теперь, в контексте теории юношеского выступа, эта идеология и возможные последствия ее внедрения в практику начинают выглядеть угрожающе. Если экстраполировать эти тенденции в будущее, то пестрота и занимательность постмодернистского существования может вылиться в рост преступности, кровь и грязь гражданских волнений, резню и террор, а западная культура вступит в свой последний бой на собственной исконной территории.
Но если даже воздержаться от таких и впрямь чересчур драматических сценариев, все равно европейские перспективы не назовешь благоприятными. По свидетельству Хайнсона в цитированном выше интервью, около 52 % молодых немцев хотели бы покинуть Европу и переехать в США, Австралию, Новую Зеландию и другие англосаксонские страны. То же самое положение во Франции и Голландии. Конечно, не все уедут, но и желание многозначительно и понятно. Дело не в том или не только в том, что они не хотят в своем малом числе поддерживать своих собственных стареющих соотечественников. Дело в том, что, по подсчетам Хайнсона, на 100 двадцатилетних граждан Франции или Германии приходятся 70 французов или немцев, которые своим трудом и талантом должны через посредство социальных институтов кормить оставшихся 30 сидящих на пособии иммигрантов того же возраста и поколения, что и они сами. Этого они точно не хотят, и, естественно, они уезжают. То же относится к Голландии, Бельгии и другим странам Европы. Германию ежегодно покидают около 150 тысяч, так сказать, этнических немцев, и оседают они, в основном, в странах англосаксонского мира, где иммиграционная политика ориентирована на высококвалифицированных кандидатов, которые будут нарасхват на рынке труда.
Получается, что страны старой Европы переживают что-то вроде ползучего завоевания, состоящего в постепенном замещении населения: активные, интеллектуально развитые, высококвалифицированные молодые люди «вымываются», и на смену им приходят дурно социализированные, плохо обученные, сравнительно слабо интеллектуально развитые и не обладающие мотивацией к труду отпрыски иммигрантов-держателей социальных пособий. Где находится порог, знаменующий смену национальной и социальной идентичности страны, подвергшейся такому завоеванию, и как должна выглядеть эта смена, никто пока сказать не может.
Получается так, что страны Запада или, лучше сказать, страны, относящиеся к европейской цивилизации, по выражению Хайнсона,
Несмотря на остроту анализа и драматизм прогноза, Хайнсон не сказал ничего
Иллюзия самореализации
В огромной степени в сегодняшней ситуации, в которой находится европейская семья, или семья по умолчанию, как мы ее определили, повинны два решающих обстоятельства. Первое — это современная идеология человека, его достоинства и смысла жизни, выражающаяся в
Теперь ситуация в значительной степени изменилась, причем изменилась как для мужчины, так и для женщины. Хотя в России сейчас стало чрезвычайно модно говорить о приоритете семейных ценностей, хотя они неизменно выходят на первое место в социологических опросах, на самом деле кажется, что их жизненная роль крайне ослабла. Для мужчин, относящихся к высшим слоям (бизнес, чиновничество, творческая элита), слова о приоритете семейных ценностей на деле означают, что семья — это тихая гавань, где можно распустить галстук, отдохнуть и расслабиться — своего рода комната отдыха в международном аэропорту на пути, скажем, из Буэнос-Айреса в Париж. Такая возможность создает соответствующий эмоциональный фон, семья начинает видеться как нечто привлекательное и желанное, особенно если дома милая жена и воспитанные дети. В результате бизнесмен ставит в социологической анкете жирный крест в графе «семейные ценности». Иногда семья становится орудием сокрытия сомнительных с точки зрения закона доходов. Спору нет, это важные вещи, но это явно не тот случай, когда семья — смысл существования и жизненный якорь. Для современного мужчины и смысл, и якорь — во внешнем мире, который есть арена самореализации индивида.
Но еще важнее и даже трагичнее с точки зрения последствий для института семьи оказывается ситуация, когда семья перестает быть местом самореализации
При взгляде из России может показаться, что феминизм — это западные выдумки, а у нас ничего подобного нет. Действительно, какой вес могут иметь суждения изредка появляющихся на телеэкране женщин, раздраженных несовершенством жизни и косностью соотечественников и представляющихся феминистками. Их идеям, вроде бы, не обнаруживается соответствия в реальном мире. На Западе все наоборот. Там феминизм стал одной из наиболее значимых составляющих самой передовой в мире идеологии
В результате неустанных усилий этого и последующих поколений женщин, борющихся за справедливость и равенство, дело пришло к тому, что сейчас женщины, посвятившие свою жизнь семье и детям, — это белые вороны. Они выглядят странно и несовременно. Они будто бы забыли то, что известно всем и в доказательствах не нуждается: главная цель современного человека — современного мужа и современной жены — это успех и самореализация в большом мире, лежащем за пределами семьи. А когда они об этом вспоминают, то самореализация и успех оказываются ценностями, с которыми семья не в состоянии соперничать. Множество примеров тому можно найти в самых разных книгах, посвященных семье, а также и в реальной жизни вокруг нас. Это происходит прежде всего потому, что с точки зрения ценностей нашего общества работающая женщина обладает большим весом, нежели домохозяйка или мать. Самое ценное — и одновременно самое нормальное явление в современном обществе — это работающая супружеская пара с ребенком, проводящим полный день в детском саду или в школе. Также достойный вариант — мать-одиночка, работающая и воспитывающая ребенка, как и любые другие варианты совместной или, наоборот, одинокой жизни при условии, что
Сейчас, конечно, никто не отрицает, что мать и домохозяйка тоже выполняют значительную работу. Но все дело в том, что они не продают рабочую силу на рынке и потому просто не входят в учет работающих. В денежной экономике все, что признано и достойно, должно быть опосредовано деньгами. А что не опосредовано, то не значимо, в определенном смысле слова не существует, во всяком случае, не принимается всерьез и не учитывается при оценке общественной производительности и человеческого капитала. У экономистов и социологов почти нет работ, где рассматривается внутренняя производительность современных домохозяйств, хотя имеется очень много работ, где рассчитывается потребление домохозяйств, их доходы и т. д. Для проверки этого суждения советую посмотреть, что найдется в Интернете, если поискать по словам «домохозяйство» и «производительность» или «семья и производительность»: огромное количество ссылок, темы которых «производительность труда и доходы домохозяйств» или «влияние семьи на производительность труда» и т. д. То есть все, в том числе и ученые, хотя отлично понимают, что уход за домом, воспитание детей, приготовление пищи — серьезный и тяжелый труд, все равно молчаливо предполагают, что труд — это когда вне дома. Это не чье-то персональное пренебрежение или предубеждение — это коренится в самой конституции денежной экономики. При натуральном хозяйстве мужчины и женщины работали в собственном хозяйстве рука об руку, равно участвуя в обеспечении жизнедеятельности семьи. В денежной экономике источник дохода переместился вовне, и мужчина стал либо ходить на рынок, чтобы продать произведенный дома продукт, либо ходить на работу (на рынок труда), продавая свою рабочую силу. В любом случае он возвращался домой с деньгами, как добытчик. Тогда, собственно, и началась недооценка женского труда. Тогда же старая форма брака — покупка женщин — начала меняться на новую — брак с приданым. С тех давних пор и сложилась ситуация, когда неоплачиваемая работа как бы не является настоящей работой. Все, чье время не пересчитывается на деньги, — дети, женщины, старики — в экономическом смысле ничего не значат. И в условиях денежной экономики домохозяйка — «просто домохозяйка», а не полноценная общественная и экономическая единица. Точно так же, как при социализме она тоже была «просто домохозяйкой», а не полноценным членом общества.
В результате возникает парадоксальная, а если сказать точнее, то глубоко извращенная ситуация. Получается так, что няня, ухаживающая за детьми других матерей, работает. А мать, ухаживающая за собственными детьми, делает это из собственного удовольствия — ведь работой это не считается. Точно так же домработница, убирающая квартиру, работает, а хозяйка, делающая в физическом смысле то же самое и затрачивающая столько же или даже больше усилий, — не работает. Возникает парадокс, великолепно сформулированный Больцем:
Вообще, мать и домохозяйка находится сегодня в общественном мнении и в господствующей, по сути, социал-демократической идеологии в таком проигрышном положении, что ей впору стыдится своего семейного чувства и предназначения. Ее постоянно противопоставляют женщине, которая равна мужчине, то есть сделала выбор в пользу работы и карьеры, при этом, как правило, умалчивается, что это означает выбор
Такая ситуация, конечно, была бы невозможна без развития противозачаточных средств, в особенности таблеток, сыгравшихважную культурно-историческую роль. Конечно, и до таблеток женщины контролировали до известной степени процессы оплодотворения — но именно с таблетками они стали поистине хозяйками собственной плодовитости. Другой стороной того же оказалось нежелание мужчин брать на себя ответственность за последствия отношений, что далее вело к падению рождаемости. Разумеется, все это развитие совершается под знаком политической корректности, требующей, чтобы эротика была оторвана от биологической основы сексуальности. Это именуется «безопасным сексом». Тем самым подразумевается, что связь, чреватая беременностью и рождением детей, является чем-то
Семья и государство
Второй главной причиной кризиса семьи мы назвали современное государство в его отношении к семье. Нет, представляющие государство чиновники и политики не равнодушны к семье, государство держит руку на пульсе семейного развития, постоянно думает о семье и оказывает ей поддержку. Социологи, демографы и другие специалисты фиксируют проблемные точки, угрожающие существованию семьи, которые затем становятся предметом дискуссий, ведущих к выработке мер государственной политики по поддержанию семьи. Но, если говорить строго, семья
Зачастую государство само своей политикой подрывает основы семейного существования. Происходит это потому, что оно берет на себя выполнение все большего и большего числа функций, изначально принадлежащих семье. Например, у нас стали распространенными и имеют даже шанс при определенных обстоятельствах стать модными профессии социальных работников, психологов, консультантов в разных сложных ситуациях, возникающих в жизни семьи. Консультанты отвечают по многочисленным телефонам доверия или помогают прямым советом или беседой. Они разговаривают с женщинами, которых бьют мужья, с детьми, потерявшими родителей, с инвалидами, ищущими места в жизни, с бомжами, с обманутыми женами, действуя от имени государства, местных властей или общественных организаций. К ним может обратиться каждый, и каждый обязательно будет понят и получит сочувствие и совет. Тот, кто раньше не нуждался в профессиональном совете и сочувствии, ибо был тем, чем был, — брошенной женой, человеком, потерявшим родителей или не имеющим места жительства, и был готов принять и нести свои беды и страдания в их полном объеме, потому что он сам в них виноват или потому что такова жизнь и, потеряв родителей, он не может не страдать и
Ведь ни один консультант никогда не скажет своему клиенту например брошенной жене: ты сама виновата, зачем ты изводила мужа ревностью, зачем проверяла его звонки, лазала по карманам! Вот он, естественно, тебя и бросил! Впрочем, консультант, отвечающий по телефону доверия, даже, скорей всего, и не озаботится выяснением всех этих обстоятельств, а просто прибегнет к типовой модели реакции на типовую жалобу. По стилю работы это сильно напоминает секс по телефону, где девушку, во-первых, совершенно не интересуют особенности жизни и влечения клиента — она просто знает, чего хочет каждый мужчина и что ему надо сказать, чтобы он остался доволен; а во-вторых, она никогда не откажет ему в сексе (по телефону, естественно) и не скажет ничего, что могло бы показаться ему обидным.
В результате распространения такого рода телефонов доверия воспитываются новые поколения людей, которые несчастны, даже если у них нет оснований быть несчастными, потому что малейшая их проблема получает неограниченный лимит сочувствия профессиональных сочувствователей. Люди оказываются неготовыми бороться с бедой, потому что ее можно переложить на плечи «профессионалов по несчастью» (Больц). Со стороны индивида это не что иное, как бегство от ответственности за собственную жизнь. Со стороны общества это желание принять на себя проблемы, с которыми индивид обязан справляться сам, подобно тому, как отец принимает на себя проблемы детей. «Отец» — это слово здесь больше, чем метафора. По существу государство принимает на себя функции, которые должен исполнять в семье отец. Отец должен обеспечивать семью материально, и в случае если он оказывается несостоятелен, ему на замену приходит государство, которое платит пособие на детей. То же самое с обеспечением жилплощадью: если отец не в состоянии приобрести квартиру, государство предлагает ее бесплатно или по льготным ценам, правда, только многодетным семьям. Если же речь идет о матери-одиночке, то здесь государство в полной мере берет на себя функции отца, особенно если семья бедная. Новую семью даже и язык не поворачивается назвать неполной: в ней есть ребенок, мать и отец-государство. Правда, этот отец тоже платит не сам, а перекладывает финансовый груз с отсутствующего отца на плечи других отцов и матерей — налогоплательщиков. Что это, как не патерналистское государство?!
Такая социальная политика заслуживает особого внимания, ибо в условиях нынешней массовой иммиграции она порождает проблемы и усугубляет остроту демографического кризиса. У нас, насколько мне известно, эта проблема никем всерьез не ставилась, тогда как во многих западных странах она стала предметом довольно напряженной общественной дискуссии. Имеется в виду вопрос о том, откуда черпаются средства на поддержку семьи, которые предоставляет отец-государство, кому достаются эти средства и с каким эффектом они используются. Скажем, в Англии среди иммигрантов имеется значительная доля пакистанцев, у которых самая высокая в стране рождаемость и которые не в состоянии обеспечить свои семьи материально, в результате чего оказываются полностью зависимыми от социальных выплат. В целом в странах Западной Европы коренные жители либо вообще не пользуются, либо в очень ограниченной степени пользуются услугами социальной помощи, прежде всего потому, что размер ее по сравнению с нормальным доходом очень невелик. Она им просто неинтересна. Напротив, для иммигрантов эти суммы значительны, особенно если речь идет о неполной семье. В добавление к социальной помощи женщины-иммигрантки берутся за какую-нибудь низкооплачиваемую работу и так сводят концы с концами. Рождение новых детей увеличивает размер пособия, так что плодовитость иммигрантских семей имеет не только традиционно-культурную, но и экономическую основу. В результате складываются целые слои людей, живущих на пособие плюс случайные заработки и, главное, находящих этот свой образ жизни вполне нормальным и терпимым.
Здесь говорится об иммигрантах, но на Западе растет слой, так сказать, туземного населения, которое также не желает работать и считает предоставление социального пособия святой обязанностью государства и общества по отношению к ним. Это очень настойчивые и даже, можно сказать, настырные люди, умеющие добиться реализации своих прав. Они широко пользуются телефонами доверия и услугами социальных агентств. Это не только женщины, но и мужчины, которых социальное государство (или государство благоденствия) превратило в этаких профессиональных несчастливцев. Для них государство тоже — отец. Дословная цитата из Хайнсона: «В таких социалистических странах, как Швеция, безымянный налогоплательщик совершенно естественно и непринужденно занимает место отца. И необходимость в отце постоянно растет, поскольку все попытки помочь жертвам в таких ситуациях ведут к воспроизводству поведения, порождающего жертвы. У того, кто долго пользуется услугами патерналистского государства, вырабатывается специфическая ментальность — с младых ногтей человек привыкает быть зависимым от государственной поддержки. И чем дольше он полагается на заботу государства, тем менее он в состоянии заботиться о себе сам. Конечно, жизнь плодит несчастья и неудачи, но есть целые классы лузеров, которых порождает само социальное государство» [78].
Но и для самого государства из этого возникают огромные проблемы, усугубляемые демографическим кризисом. Происходит старение населения (это особая тема, которую мы затронем ниже), падает рождаемость среди молодых коренных жителей, растут группы, целиком полагающиеся на пособие,
Но и для семьи такая ситуация оказывается трагичной. Во-первых, как уже было сказано, потому, что формируются целые классы профессиональных неудачников, неспособных прожить без помощи извне. Во-вторых, и это еще хуже: такая политика государства становится не только средством сохранения семьи, но и стимулом к ее
Поучительно сравнить ситуацию, описанную в этом и предыдущем разделах в основном применительно к европейскому социальному государству или государству всеобщего благосостояния, с ситуацией в современной России, с одной стороны, и в ушедшем Советском Союзе — с другой. Сначала о работе женщин. Мотивов работы женщин два: первый — материальная необходимость, поддержка собственного существования и существования близких; второй — стремление к самореализации или, говоря социологически, соображения идентичности, статуса, престижа. Если поставить этот вопрос перед работающими женщинами, то чаще всего спонтанно на него будет дан первый ответ, хотя он не обязательно правильный. Это самый простой ответ, не заставляющий задумываться о таких абстрактных и не всегда осознаваемых вещах, как воздействие традиции, давление социальной среды, страсть к самореализации и т. д. На самом деле, когда ставится такой вопрос, любая рефлексия респондента заставит его прийти к выводу о том, что главным мотивом к работе является стремление выразить себя, то есть самореализоваться. Дальше женщина может, например, пояснять, что на этой работе она работает, конечно, из-за денег, но если бы удалось перейти туда-то или занять такую-то должность, она согласилась бы даже на более низкую зарплату. Разумеется, ответы будут варьироваться в зависимости от страны, от социального класса (рабочие, служащие, лица свободных профессий, предприниматели), от возраста, типа поселения и т. д., а также от государства и системы общественного устройства. В Советском Союзе стремление самореализоваться не только поощрялось, но было, если можно так выразиться, принудительным мотивом труда. Борьба с тунеядством — хороший тому пример. Тунеядец рассматривался как некий социальный инвалид, ущербный член общества. Тем не менее стремление к труду не из-за денег существовало как реальный факт. Перевыполнение норм, рационализации, инновации часто оказывались целью в себе, а не средством разжиться дополнительными деньгами. Разумеется, такие мотивы имели больший вес у людей творческих профессий, но в принципе были распространены везде, поскольку обосновывались и подтверждались официальной пропагандой, обеспечивавшей общую идейную и эмоциональную среду советской жизни. Можно сказать, что трудовая мотивация советских женщин совпадала с трудовой мотивацией женщин в современной Европе, что неудивительно, ибо мы имели дело с родственными общественными типами — индустриальными обществами, имеющими общее происхождение (так сказать, из духа модерна), обладающими во многом родственными друг другу идеологиями (социальная демократия и коммунизм), сходным типом социальной структуры и стратификации и многими другими сходствами, хотя также и существенными различиями. Но о различиях здесь мы говорить не будем. Важнее общие моменты, обуславливающие единое отношение к труду.
В противоположность этому трудовая мотивация у женщин в современной России довольно сильно отличается от той, что была в Советском Союзе и есть ныне в Западной Европе. Она гораздо жестче и прагматичнее. Несмотря на то что Россия претендует на имя социального государства (этому посвящена специальная статья в Конституции РФ), общий низкий жизненный стандарт, неурегулированность трудовых отношений и следующий отсюда произвол работодателей по отношению к работникам, слабость законодательной базы, злоупотребление чиновничества, коррупция, разгул нелегального предпринимательства и нелегальной миграции и т. д. — все это делает Россию не столько социальным, сколько социал-дарвинистским по своей внутренней конституции государством. Это в значительной мере результат начала новой российской жизни под знаменем экономического либерализма, сопровождавшегося в 1990-е годы полным пренебрежением к государству, законам и морали. Поэтому, мне кажется, рано еще всерьез задаваться вопросом о том, какова мотивация работы женщин в новой России. Пока что она не сформирована полностью, хотя, как представляется, по мере подъема экономики и совершенствования системы социального обеспечения эта мотивация будет приобретать черты, родственные сегодняшней европейской.
Итак, женщина работает. И чем больше она вовлечена в работу, тем эгоцентричнее становится ее мотивация, а стремление к самореализации по мере его осуществления делает семью все более дорогим удовольствием. Дети обходятся все дороже, ибо на них уходит драгоценное рабочее время. Открывающиеся карьерные перспективы требуют женщину целиком, семья начинает восприниматься как обуза. Непосредственным результатом этого становится ограничение рождения детей. Новые дети уже немыслимы, ибо это означает крах намечающейся или уже осуществляемой карьеры. А поскольку новых детей нет, расходятся и общие интересы супругов. В результате развод оказывается простым и беспроблемным, и разводов становится все больше. И теперь заколдованный круг замыкается, ибо женщина должна еще больше работать, поскольку уже не может полагаться на экономические возможности мужчины. Это ситуация характерна и для современной Европы, и для современной России, и для Советского Союза. Разумеется, определенные отличия есть. В России и Советском Союзе нуклеарная семья до сих пор не стала преобладающей по причине все еще недостаточной обеспеченности жильем, что часто обусловливает совместное проживание нескольких поколений в форме так называемой расширенной семьи, благодаря чему старшие родители могут приходить на помощь работающей женщине, целиком и полностью беря на себя заботу о детях. Но это не меняет ситуацию в принципе. Активная направленность на карьеру все равно исключает появление новых детей. Кроме того, такое фактическое освобождение женщины от заботы о детях и доме ведет к кардинальному расхождению интересов супругов, а часто и к появлению у них отдельных кругов общения, новых друзей и сексуальных партнеров. Огромную роль при этом играет преданность женщины ее делу и идентификация с работой, что почти неизбежно вело и ведет к «служебным романам». Карьерное рвение женщины существенно ограничивает круг возможностей выбора сексуального партнера, и служебный роман становится почти единственной возможностью соединения рационально обоснованной преданности работе и карьере с чувственно-эмоциональной идентификацией с ней. Конечным пунктом такого развития часто, хотя и не обязательно, оказывается развод.
Все советское, а затем российское развитие начиная с 1960-х годов, вело к снижению, как говорят демографы, возраста брачности и увеличению коэффициента разводимости. Проще говоря, возраст первого вступления в брак снижался, а количество разводов на одно и то же количество браков увеличивалось. Обе эти тенденции свидетельствуют о снижении значения брака и супружества в нашей стране. Раньше относительно высокий возраст вступления женщины в первый брак (полвека назад — 23,5 года) объяснялся ответственностью и необходимостью серьезного обдумывания этого шага, за которым должны были последовать рождение детей и другие преображения женского существа. К настоящему времени этот возраст снизился до 21 года. Поскольку тенденция снижения возраста брачности сопровождается значительным увеличением числа разводов, можно предположить, что эти две тенденции связаны: возможность развода делает брак менее ответственным шагом — ходом, который всегда можно взять назад, что, собственно, и происходит во все больших масштабах.
Не удивительно в таких обстоятельствах, что развод утратил негативный оценочный смысл, которым он обладал раньше. Еще несколько десятилетий назад развод был событием неординарным, распад семьи воспринимался как несчастье. Теперь же развод — банальное событие и, как правило, представляет собой не драму, а юридическое оформление давно уже сложившихся реальностей. Количество разводов стало гораздо выше. При этом не только в браке, но вообще при выборе партнера играет свою роль специфически современное соображение касательно того, что партнер-то мог быть и другим, более того, его можно сменить на другого. Поэтому союз мужчины и женщины часто оказывается не более чем
Не надо, однако, преуменьшать роли таких союзов. Они могут длиться десятилетиями, и партнеры могут любить друг друга и оставаться друг другу верными всю жизнь. Но все равно это — не семья, ибо дети, которые появились бы в таком союзе, не имели бы необходимого для полноценной семьи правового статуса. Это эрзац семьи, также показывающий снижение роли семьи в современной жизни. Но, конечно, выразительнее всего об этом свидетельствует увеличение числа разводов. Формируется своего рода роковой круг: разведенные заключают браки с разведенными, и это делает развод легким и иногда привлекательным выходом из любых жизненных трудностей. Не надо быть большим психологом, чтобы понять последствия такого развития. Чем легче развестись, тем меньше люди вкладывают труда и заботы в сохранение и поддержание собственной любви. Когда легко развестись, люди более склонны к конфликтам и менее склонны идти навстречу друг другу. Они могут подыскать себе другого партнера, который может оказаться лучше предыдущего, хотя, может быть, и хуже. Так или иначе, существует брачный рынок, который всегда готов предложить заинтересованным лицам подходящий вариант[79]. Раньше о соответствующих институтах говорили как о рынке невест, а теперь по причине достижения равенства с мужчинами на брачном рынке выбирают и женихов. Больше того, на брачном рынке выбирают не только неженатые и незамужние, но и женатые, и замужние. Последние, как и первые, демонстрируют себя как свободных и доступных. Брак — не препятствие. Супруги всегда открыты для новых связей, и эта открытость обеспечена, в частности, свободой развода. Таким образом, брак на время и развод играют конституирующую роль в структуре современных связей между мужчинами и женщинами.
Другое дело — дети. Для женщины выбор между детьми и карьерой тяжел потому, что дети снижают стоимость женщины на брачном рынке, а удачная карьера, наоборот, повышает. Чем меньше детей, тем легче развестись и тем проще для разведенного найти нового партнера. Даже второй ребенок резко снижает шансы на новый брак. Поэтому нацеленный на карьеру временный партнер ориентируется скорее не на романтическую любовь, а на рациональную модель супружеского сожительства. Ибо романтическое увлечение можно себе безнаказанно позволить только в том случае, если оно не изменит твоего статуса: если из временного партнера, «партнера на часть жизни», не станешь родителем или родительницей. Брак как социальный институт потому и возник, что любовь не приходит надолго. И в этом есть глубокий социальный смысл. Как тонко отмечает Больц, функция любви заключается в маскировке механизма принятия решения при поиске партнера. Поэтому влюбленность он предлагает считать своего рода механизмом остановки в процессе поиска партнера. И вот эти-то парадоксы любви теперь изживаются либо посредством брачного договора, либо путем временного партнерства. В обоих случаях партнеры сигнализируют, что их партнерство не навсегда. Таким образом они стараются обезопасить себя от разного рода капканов, расставленных на жизненном пути страстью и физиологией. Так что брачный рынок — это больше, чем метафора.
Все это вместе и отражает современное отношение к браку, которое в принципе было одинаково и теперь одинаково и в Европе, и в России, и в Советском Союзе. Это прагматическое или, можно сказать, квазиэкономическое отношение к браку. Суть его состоит в подсчете затрат и выгод. Разумеется, это не какое-то формальное исчисление, не капитальный расчет. Сюда включаются факторы, имеющие уникальный характер и не конвертируемые в формальные единицы. Играют роль и иррациональные факторы, такие как влюбленность или половое влечение. Тем не менее затраты и выгоды сопоставляются. Надо сказать, что так происходило практически всегда: никогда ни один брак не заключался без рассмотрения всех за и против — уж очень серьезное это было дело. Но именно потому, что брак был серьезным делом, все «за» и «против» рассматривались с той точки зрения, что это настоящий брак, который заключается на всю жизнь, предполагает рождение детей и т. д. Сам брак предполагался как данность, а «за» и «против» касались конкретного партнера и конкретных обстоятельств. Теперь же расчет сплошь и рядом касается не только партнера, но и формы сожительства, в котором с ним будешь состоять. При таком расчете настоящая любовь, классический брак, рождение детей всегда экономически невыгодны. Достаточно взглянуть на статистику разводов или просто на жизнь своих сверстников, чтобы понять, что это слишком большой риск — инвестировать всю свою жизнь, все чувства, все ресурсы в один союз.
Поэтому в начале современного брака — в западных странах очень часто, а у нас пока что лишь у самых «продвинутых» брачующихся либо у тех, кому есть что терять в браке (не невинность, конечно, имеется в виду, а миллионы долларов, дворцы и т. д.), — стоит юридически оформляемый брачный договор, представляющий собой по существу перечень условий и обстоятельств предстоящего развода. Развод, таким образом, закладывается в самое основание брака. А брак заключается не до тех пор, «пока смерть не разлучит нас», а на «отрезок жизни», размер которого будет определен соглашением экономически ориентированных договорных сторон. Кроме экономических условий развода, брачный договор предусматривает и обязательность исполнения супружеских обязанностей, в чем бы они не состояли — в регулярном сексе или в регулярном приготовлении обеда из трех блюд. Собственно, в брачный договор может быть включено любое условие, не противоречащее российскому законодательству, с которым согласны обе стороны. Брачный договор — это не просто
Вполне естественно, что пары, заранее рассчитывающие на возможность развода (а таковых становится все больше, по мере того как брачный договор входит в нашу жизнь), реже заводят детей, ибо предвидят трудности, возникающие в связи с детьми при разводе и после него. Об этом свидетельствует и корреляция между количеством детей и вероятностью развода. Бездетные пары разводятся чаще, чем пары с одним или двумя детьми. Лишь три процента разводов приходится на пары с тремя и более детьми. Дети укрепляют брачные узы. Разводы и повышение их вероятности уменьшают количество детей. В результате страна впадает в демографический кризис, который государство стремится побороть мерами, разрушающими семью в тех группах, в росте численности которых оно заинтересовано, и поощряющими семью в тех группах, размножение которых грозит стать роковым если не для государства как такового, то для идентичности страны.
Чей ребенок?
Вопрос, стоящий в заголовке, можно задать иначе: кому принадлежит ребенок — маме с папой или государству? Или он вообще никому не принадлежит, то есть принадлежит самому себе? Ответ на эти вопросы совсем не так очевиден, как может показаться с первого взгляда. Например, согласно учению мудрого Платона, изложенному в V книге «Государства», ребенок целиком и полностью принадлежит государству. Это естественный вывод из сформулированной им же идеи общности женщин. В идеальном государстве все жены принадлежат равным образом всем стражам государства. Соединение полов организуется правителями, причем так, что лучшие сочетаются с лучшими, а худшие — с худшими. Получающиеся от этого дети передаются государству. Лучших детей оно воспитывает так, как считает нужным, худших — главным образом больных и умственно отсталых — обрекает на гибель. Эта общность жен и детей у стражей государства знаменует собой высшую форму единения его граждан.
В современном массовом обществе женщины также принадлежат всем. Никаких групповых, сословных, классовых ограничений на заключение браков не осталось, или же они остались только как некоторые рецидивы прошлых времен. Все могут сочетаться со всеми, но это только потенциально. В реальности функцию распределения женщин, точно так же, как и распределения мужчин, взял на себя брачный рынок (или шире: рынок партнеров). Поскольку государство не устраивает браки, то и детей оно себе не забирает. Но от этого, как говорится, не легче. Получается так, что
Огосударствление детей почти полностью было осуществлено в Советском Союзе. Ясли, детский сад, пионерлагерь — все это были
Я употребил относительно этого вывода слово «ожидаемый», поскольку было бы трудно ожидать чего-то иного, учитывая все, что сказано выше о направленности социальной политики государства в отношении семьи и деторождения. Естественно, так же государство строит и определяет и политику в отношении воспитания и образования детей. Все это относится скорее к Советскому Союзу и странам современного западного мира, то есть к странам, обладающим относительной стабильностью в политическом и идеологическом отношениях. Россия до сих пор такой стабильности, кажется, не обрела. Наверное, поэтому иногда в газетах, на телевидении и в ученых дискуссиях можно столкнуться с мнением о том, что как дошкольные учреждения, так и школы должны быть идеологически нейтральными и не должны детям что-то «навязывать». Это, конечно, довольно наивное мнение. О детских учреждениях, наверное, можно спорить. Но школа всегда и всеми государствами понималась как агентство, наделенное полномочиями для выполнения определенной социальной задачи, и задача эта всегда диктовалась конкретными социальными и историческими обстоятельствами. Не будем вдаваться в детали, скажем лишь, что, например, в Германии в течение XX в. сменились минимум три эпохи, полностью изменившие содержание и цели школьного образования: до 1933 г.; с 1933 по 1945 г.; после 1945 г. После 1945 г. задачей школы было изживание нацистского наследия и внедрение демократических ценностей в головы детей нового поколения. Кто бы мог сказать, что эта школа, а также и современная школа в ФРГ идеологически нейтральны?!
То же происходит в США и других странах Запада. Следует говорить не об идеологической нейтральности, а о меньшей или большей степени идеологической и политической ангажированности. Очевидно, что именно на школу России сейчас возложена задача преодоления советского прошлого, которое многими способами воспроизводится в сознании и душах не только пожилых людей, но и молодого поколения. Школа уполномочена на создание, так сказать, нового человека с новым мировоззрением, соответствующим новому историческому этапу жизни страны.
Именно поэтому столь горячими и острыми оказываются схватки по поводу содержания и направления школьных учебников, особенно учебников истории. Кажутся, мягко говоря, наивными высказываемые иногда отдельными «педагогами-новаторами» соображения о том, что школьники сами должны выбирать себе мировоззрение, образ истории, исторические оценки и соответственно учебники. Поэтому пусть расцветают сто цветов, то есть пусть будет много разных учебников, по-разному освещающих отечественную и мировую историю, а школьники, мол, сами выберут те, что им кажутся правильными. Это просто чепуха. Для того чтобы выбрать один учебник, надо прочитать все. Кроме того, школьники сами ничего не выбирают, выбирают местные чиновники, в лучшем случае родители. И, наконец, надо понимать, что горестна будет судьба страны, в разных частях которой история будет преподаваться по-разному. Особенно это относится к России с ее сложной историей и национальным строением. Можно даже сформулировать рецепт в модном ныне жанре политической технологии:
Но школа — это уже один из завершающих этапов создания «огосударствленного», то есть сформированного обществом и государством ребенка. Начало процесса — ясли и сад. В общем-то, при всей сложности мотивов работы женщин всегда действует и простейший мотив: отдать ребенка в детсад, который дотируется государством, дешевле, чем заниматься им самой. А самой можно идти работать. В результате не только будет удовлетворяться страсть к самореализации, но и доход семьи существенно возрастет. Простой расчет затрат и выгод показывает, что ребенка нужно сдать. Государство всецело идет навстречу. Другое дело, что экономические рычаги, к которым прибегает государство в своей
Вокруг этой политики складываются целая экономика и целая идеология. В развитых странах давно уже возник гигантский «рынок заботы» с оборотами в сотни миллиардов долларов. Это забота и уход за детьми, забота и уход за больными и инвалидами, забота и уход за стариками. Но это не только рынок труда, где постоянно требуются помощники, нянечки, медсестры, педагоги, социальные работники. Это и рынок «объектов ухода», постоянно и быстро пополняющийся. Пополнение происходит за счет людей и вещей. Постоянно растущая индустрия социальной работы создает все новые и новые категории страждущих, к которым могут быть применены новые научные и технологические разработки. Эту тему мы уже затрагивали выше. О мучающихся из-за измены мужей женах как объектах помощи, оказываемой социальными работниками, мы не говорим. Это устаревшая новость. Недавно, например, появилось такое новое направление социальной работы, как реабилитация спортсменов, переживших фрустрацию по причине проигрыша на состязаниях. Потенциально объектом помощи социальных работников может стать любой человек, поскольку любой человек испытывал или испытывает негативные эмоции. Но и предметы могут быть объектом заботы — достаточно вспомнить всем известные игрушки «тамагучи». Фирма Sony недавно построила робота-собаку, уход за которым гораздо проще и приятнее, чем за реальной собакой, ибо все создаваемые собакой проблемы он создает, так сказать, по согласованию с хозяином. Роботостроение вообще, с легкой руки японских дизайнеров, превратилось в мощную отрасль на рынке заботы, причем речь идет не только о роботах, которые заботятся (например, больничные роботы, выполняющие самую грязную и неприятную работу), но и о роботах,
Экономика, а также идеология социального государства делают огосударствление детей, а также и все частные его аспекты — ясельное содержание детей, отправление их в детские сады с недельным циклом или в школы-интернаты при здравствующих и процветающих родителях — предметом того, что антропологи называют
Но это все, так сказать, перспектива, в центре которой государство и родители. Что происходит в этих обстоятельствах с самим ребенком? Где-то в 1960-е годы была популярна книжка для младшего школьного возраста, которая называлась «Витя Малеев в школе и дома». Школа и дом считались симметричными сферами, в которых развертывается жизнь ребенка. Теперь картина усложнилась и изменилась. Во-первых, ребенок, приходящий домой после целого школьного дня, не имеет возможности узнать дома «семью», он оказывается там в некотором роде лишним, ибо родители переживают дома не семью, а работу. Во-вторых, семья дома оказывается организованной вокруг телевизора, где — в отличие от самой семьи — протекает активная и полноценная, пестрая и конфликтная семейная жизнь в многочисленных и бесконечных «семейных» сериалах, снимаемых по типу бессмертной американской саги «Женаты и с детьми». Телевизионная семья оказывается более реальной, чем настоящая. Как пишет Больц в другой связи, настоящая семья молча сидит перед телевизором, где веселится, спорит, ругается другая, придуманная семья [83]. Семейная жизнь исчезла из дома, переместившись в телевизионное Зазеркалье.
Ребенок живет в трех средах: своя семья дома, искусственная семья в телевизоре и школа, которая оказывается своего рода эрзац-семьей, выполняющей функции семейного воспитания и заботы. Ясно, что своя собственная семья — слабейшее звено в этой воспитательной цепочке. Потому что вечером, вернувшись из школы, ребенок встречает родителей, испытывающих чувство вины за то, что, будучи день и ночь занятыми собственной карьерой, они не могут уделять ему должного внимания, а потому для сокрытия этого чувства вины восхищаются его независимостью и самостоятельностью, то есть, по существу, его способностью обходиться без них, без родителей. Такие родители, конечно же, обеспечивают демократическое воспитание и демократические отношения между родителями и детьми. Это чаще всего происходит в семьях среднего класса, которые лучше всего представляют семью по умолчанию и ее эгалитарные, демократические черты. По отношению к ребенку эти эгалитаризм и демократизм объясняются, в частности, тем, что родители не могут требовать от ребенка выполнения каких-то предписаний и норм, если они сами не способны выполнить свои обязательства. Они как бы говорят ребенку: мы позволяем тебе делать, что хочешь, потому что нам недосуг учить тебя тому, что нужно. Так складывается неавторитарная атмосфера в семье, которая с точки зрения воспитания ребенка приводит скорее к негативным, чем к позитивным последствиям. Ее подлинная задача — не столько усовершенствовать семейное воспитание, способствуя свободной ненасильственной реализации детских способностей и талантов, сколько помочь родителям избавиться от чувства вины по отношению к ребенку. Да, мы, может быть, и не уделяем тебе должного внимания, но мы ведь и ничего от тебя не требуем. Своего рода латентный, а иногда даже просто неосознаваемый обеими сторонами договор родителей и ребенка: мы не беспокоим тебя, а ты не беспокоишь нас. А в результате по-настоящему функцию социализации детей выполняет виртуальная семья в телевизоре и квазисемья в школе. Разумеется, семьи, где ребенок оказывается в такой ситуации, либо со всем этим не согласятся, либо рационализируют свои мотивы, говоря, например, что ребенок должен учиться быть «самостоятельным», что без окружения сверстников он вырастет маменькиным сынком, что ребенок должен научиться жить в коллективе и т. д. Часто мать делает шаг еще дальше в том же направлении и оправдывает отсутствие интереса к собственному заброшенному ребенку, хваля его за «самостоятельность», такую редкую в его возрасте. Так дети научаются обходиться без родителей. И снова актуален вопрос, стоящий в заголовке этого раздела: чей ребенок? Можно сказать, что ничей. Такие дети без родителей, подмечает Больц, стали героями многих детских книг и фильмов. Это и Кевин из фильма «Один дома», это и Пеппи Длинный чулок, и главный современный детский герой Гарри Поттер. У них есть родители, но они где-то на заднем плане и никакой роли в жизни детей не играют. Эти дети научились обходиться без родителей. А реальные дети читают книжки, где родители отсутствуют, и им кажется, что это правдивые книжки. В результате происходит окончательное отделение детей от родителей. И никому, кроме государства, дети оказываются не нужны.
Ювенальная юстиция
Если бы я решил снабдить каждый раздел книги эпиграфом, то эпиграфом к этому разделу стало бы услышанное мной однажды обращение пилота к пассажирам на лайнере одной зарубежной авиалинии. Он начал так: «Ladies and gentlemen! Girls and boys!» В самолете если и были дети, то не больше, чем на любом дальнем рейсе. Такое обращение можно было бы счесть забавной шуткой, но на самом деле, как станет понятно далее, это звук тяжелой поступи идеологии политкорректности, на этот раз устанавливающей новые правила жизни ребенка в мире.
Мы сказали, что огосударствление детей — это сердцевина государственной политики в отношении семьи. Мощным орудием этой политики является действующая сегодня в большинстве стран Запада и энергично пропагандируемая в России — впрочем, не только пропагандируемая, но уже в экспериментальном порядке введенная в некоторых регионах — так называемая ювенальная юстиция. Ювенальная юстиция — это не что иное, как система государственных органов, занимающихся делами несовершеннолетних. Можно различать ювенальную юстицию в широком и в узком смысле слова. В узком смысле слова — это специализированная ветвь судебной системы, в широком смысле — целая сеть организаций (надзор за содержанием детей, исполнение судебных решений и т. п., а также и собственно судебная часть), призванных обеспечивать права детей. Учреждение не так давно должности Уполномоченного по правам ребенка при Президенте РФ представляет собой едва ли не решающий шаг в создании системы ювенальной юстиции в России, во всяком случае, дает ясный сигнал относительно намерений властей и направления дальнейшего развития. В качестве общей основы берутся документы ООН, прежде всего «Конвенция о правах ребенка», под которой стоит наряду с другими подписями и подпись России, а в качестве организационно-правовой модели — ювенальная юстиция одной из стран Запада. Разумеется, эта работа не сводится только к созданию уголовных судов для несовершеннолетних. Предстоит создание ювенальных гражданских судов, особой системы исполнения наказания для несовершеннолетних, механизмов решения социальных вопросов, связанных с несовершеннолетними, лишенными родительского попечения, в том числе и в случаях лишения родителей родительских прав. При этом предполагается расширение полномочий социальных служб, которым, по существу, предстоит контролировать родителей в области исполнения ими родительских обязанностей, в том числе и по обращениям самих детей. Предполагается также учет медицинских вопросов, в частности сексуальное просвещение детей и планирование семьи. При этом мнения юристов, как и мнение публики, относительно пригодности и уместности ювенальной юстиции в России далеко не однозначны. Первые шаги ее внедрения в практику российской жизни привели к множеству скандальных решений, прямо истолкованных общественным мнением как грубейшее вмешательство государства в лице чиновников в дела семьи и в частную жизнь детей и взрослых, а также как легитимация явлений и событий, категорически неприемлемых с точки зрения общественной морали. Вообще целый ряд скандалов, связанных с детьми и особенно активно обсуждающихся сегодня в СМИ, — результат деятельности ювенальной юстиции как в России, так и в Западной Европе и Америке [84].
Можно подумать, что ювенальная юстиция представляет собой некое абсолютное нововведение — одну из инноваций, о которых так печется ныне руководство страны. Конечно же, это не так: как и в других странах, в России с самых давних времен существовали органы и службы, как судебные, так и социальные, специально занимавшиеся делами несовершеннолетних. Нововведением для России является правовая база, в которой совершенно
Это общая характеристика документа. Можно разъяснить эти суждения, указав, в чем состоят, например, информационные права ребенка. «Ребенок имеет право свободно выражать свое мнение; это право включает свободу искать, получать и передавать информацию и идеи любого рода, независимо от границ, в устной, письменной или печатной форме, в форме произведений искусства или с помощью других средств по выбору ребенка» [85]. Уже эта статья фактически отнимает у родителей право контролировать чтение ребенка, его путешествия по Интернету, да и вообще его занятия, склонности и интересы. Вопрос о каких-либо разумных ограничениях свободы ребенка со стороны семьи в документе вообще не ставится. Можно задать тысячу вопросов. Если, например, ребенок хочет смотреть порносайты в Интернете, могут ли родители ему это запретить? Согласно букве и духу «Конвенции», нет, не могут. Приведенная выше статья звучит вполне однозначно и не содержит оговорок.
Далее: «Государства-участники признают право ребенка на свободу ассоциации и свободу мирных собраний». То есть не дело родителей контролировать, куда ребенок ходит, кого слушает и с кем общается. Далее: «Ни один ребенок не может быть объектом произвольного или незаконного вмешательства в осуществление его права на личную жизнь, семейную жизнь, неприкосновенность жилища или тайну корреспонденции, или незаконного посягательства на его честь и репутацию. Ребенок имеет право на защиту закона от такого вмешательства или посягательства». Обратим внимание, что здесь не оговорены никакие исключения для родителей. Конечно, родители бывают разные — бывают и такие, которые беспардонно вмешиваются в интимные стороны детского существования. Конечно, чужие письма читать нельзя, но это не «чужие», а собственные дети, и родители хорошо знают, что чтение какого-нибудь письма или просто записки, имеющей отношение к сыну или дочери, может предотвратить большую беду. В отношениях между близкими людьми это вопрос такта и взаимного уважения, а не законодательного регулирования. Если же следовать «Конвенции», то ребенок и родители — это не «родные люди», как считалось испокон века, а партнеры в законодательно регулируемом отношении. В предыдущем разделе мы показывали, что брак — уже не вечный союз, заключенный на небесах, а договор сторон, принявших на себя определенные обязанности и ограничения, на юридическом языке — «сделка под условием». Выясняется, что такой же характер приобретают теперь и отношения родителей и детей.
И, разумеется, авторы «Конвенции» не забыли указать, что «государства-участники принимают все необходимые меры для обеспечения того, чтобы дети, родители которых работают, имели право пользоваться предназначенными для них службами и учреждениями по уходу за детьми». Замечательно, что это формулируется как
Разумеется, в «Конвенции» с избытком хватает разных высоких слов о том, что все это — «в наилучших интересах детей», не должно противоречить требованиям морали и нравственности, потребностям охраны природы и поддержания общественного порядка, направлено на защиту душевного и морального здоровья детей и т. д. и т. п. Но в реальной практике ювенальной юстиции все эти высокие слова становятся объектом
Это только отдельные примеры, в целом же в ювенальной юстиции ярко выражены все современные тенденции семейного развития: ослабление семейных связей, разделение деторождения и материнства, освобождение женщины от семьи и, как конечная цель, огосударствление детей. Получается, что утопия Платона становится реальностью. И это без всякой иронии, и иногда даже кажется — без преувеличения.
Продуктивные, но бесплодные
Констатируя наличие такой тенденции — огосударствления детей, я вовсе не намерен предаваться модному ныне в России занятию — якобы либеральной критике государства за то, что оно, мол, стремится захватить в свои загребущие лапы все, что только может, и даже детишек — нашу гордость и надежду. Если оставить сейчас в стороне идейные истоки этой тенденции, а взглянуть на современную ситуацию, то легко обнаружить, что принятие государством на себя обязанности воспитания и образования детей — это не только и не столько результат его, государства, желания и стремления, сколько жестокая необходимость, вызванная тем, что дети оказываются, по существу, никому не нужны, кроме государства. Я просил бы, конечно, не истолковывать это суждение в буквальном смысле, как относящееся к каждой семье, каждому родителю и к каждому ребенку. Каждый родитель очень любит детей, каждая семья любит детей и заботится о них изо всех возможных сил, каждая женщина чувствует себя несчастной, если у нее нет детей, а каждый мужчина, еще не произведший на свет ребенка, в мечтах представляет себя гордым отцом. Вот только детей рождается все меньше и меньше. По данным, относящимся к одной из стран старой Европы (а эти данные сопоставимы с российскими), сейчас у каждых ста женщин рождается 66 дочерей, 44 внучки и 29 правнучек. А когда эти дети, эти внучки и правнучки, внуки и правнуки рождаются, родители как можно быстрее перекладывают их в услужливо подставленные руки государства. На вопрос «чей ребенок?» приходится ответить «ничей», он не нужен никому, кроме государства. Это и есть основная причина огосударствления детей.
У этой нелюбви к рождениям есть два глубоких основания. Первое — идеология самореализации, о которой мы много уже говорили выше. Вторая, о которой мы говорили меньше, — включения семьи и детей в экономическую калькуляцию жизни. С самореализацией это тесно связано. Повышение статуса предполагает рост доходов. Рост доходов предполагает повышение статуса. Поэтому самореализация — это еще и экономическая категория. Брачный рынок, как говорилось выше, побуждает не устанавливать прочных связей и не иметь детей. И то, и другое понижает ценность индивида на брачном рынке, в результате чего он может рассчитывать лишь на менее качественного партнера, а соответственно на менее качественный стиль жизни с этим партнером. Женщина с детьми на брачном рынке — это
Поэтому-то женщины и выбирают вместо ребенка карьеру или развлечения (новая машина, поездка в Гоа или на Мальдивы), а вместо деторождения — безопасный секс, в лучшем случае, или аборт — в худшем. Ну, а когда ребенок рождается, он сдается на руки государству. Таким образом, круг замыкается. В этом состоит одна из главных несправедливостей современного развития —
Нынешняя ситуация со стоимостью выращивания ребенка ни у нас в стране, ни в других странах так полностью и не осознана. При этом ситуация эта весьма и весьма противоречива. Мы рассуждали выше о том, что семейный, в частности родительский, труд оказывается безвозмездным трудом, не пополняющим национальное богатство. Это старая как мир истина. Больц цитирует национал-эконома конца XIX столетия Фридриха Листа: «Кто выращивает свиней — тот продуктивный член общества, кто выращивает людей — тот непродуктивный». С другой стороны, включение семейного и родительского труда в исчисление валового общественного продукта и соответственно подключение его к денежным потокам современной экономики — как бы это ни выглядело на практике! — неизбежно привело бы к разрушению оставшихся функций семьи, то есть к окончательному разрушению семьи вообще. А пока эта проблема не решена, налицо оказывается ситуация, когда родительский труд действительно монетаризируется, но причудливым и даже извращенным образом: например, когда домработница или няня убирает квартиру, готовит еду, ухаживает за ребенком и, естественно, получает за это деньги, в то время как другая женщина, скажем, няня или воспитательница в детском саду, также занята уборкой, приготовлением пищи и уходом за ребенком той самой домработницы. В результате струятся денежные потоки, бюджет получает налоги, растет ВВП. То есть национальное богатство вроде бы растет. И домработница, и няня в детском саду — обе являются производительными членами общества. В то же время страдает семья, которая постепенно начинает рассматриваться как некий отягощающий придаток к профессиональной работе, и страдает будущий человеческий капитал, который в условиях, когда воспитание ребенка и вообще семейная жизнь отданы, так сказать, на аутсорсинг, то есть выставлены на рынок и, будучи исполняемыми людьми, целью которых в конечном счете является только получение дохода, существенно теряют в качестве.
В общем, ситуация такова, что семейный и родительский труд не делает человека полезным членом общества, а делает его таковым только работа с целью получения дохода. Такая работа есть центральный фактор социальной жизни человека, который структурирует и определяет смысл всех прочих обстоятельств жизни. Именно поэтому молодые матери, отсидев положенный срок послеродового отпуска, спешат немедленно устроиться на работу, и именно поэтому всеобщим признаком успеха и благополучия в семейной политике является достаточное количество детских садов и школ с продленным днем, короче, учреждений, где дети проводят целый день, обеспечивая родителям возможность беспрепятственного выполнения своих рабочих дел. В результате дети есть, но их как бы и нет. Вопрос о том, как все это отражается на детях, — неполиткорректный вопрос. Во всяком случае, эта стратегия в экономической и семейной политике считается идеальной. Проблемы обсуждаются только тактические: потребное количество детских садов в расчете на тысячу детских душ, их размещение и т. п. Главное, чтобы женщины могли не отягощаться мыслями о детях, выходя на рынок труда.
Больц пишет: чем успешнее экономика и чем образованнее женщины, тем бесплоднее нация,
Демократия и общественное мнение
Логика общественного мнения
Демократия невозможна без трех основных элементов: общественного мнения, парламентской системы и гражданского общества. Именно эти три кита, на которых стоит демократия, являются гарантией того, что политики не потеряют связь с людьми, во имя которых они, собственно, и работают. Однако царивший когда-то оптимизм в отношении всех этих трех источников и трех составных частей демократии в последние десятилетия сильно пошатнулся. Это объясняется, во-первых, обнаружением глубоких противоречий в самом демократическом устройстве и, во-вторых, эволюцией демократических систем, в ходе которой, вроде бы сохраняя свои внешние параметры, они теряют свое демократическое содержание.
Сначала об общественном мнении. Его, так сказать, центром (если можно применить здесь пространственные метафоры) являются массмедиа. К ним примыкает партийная (парламентская) политика, с одной стороны, и неформальные сети коммуникаций, наполненные эмоциями, слухами и разрозненными обрывочными сведениями, то есть гражданское общество, — с другой. Массмедиа и гражданское общество (в указанном здесь смысле) — формы проявления общественного мнения в его
Это одно из неистребимых внутренних противоречий, лежащих в самом фундаменте демократической процедуры и превращающих демократию в чистую условность. Другое и не менее важное противоречие заключается в квалификации, точнее в отсутствии квалификации мнений, составляющих в своей совокупности общественное мнение. Его полным и последовательным выражением, его совершенной институциональной формой считается процедура свободного демократического голосования «один человек — один голос», причем абсолютно не важны ни обоснованность, ни прочие эпистемологические, психологические, социологические и любые другие качества высказываемого мнения. Важно отметить, что в текущей практике формирования и выражения общественного мнения — и в медиа, и в разных неформальных обсуждениях, составляющих «тело» гражданского общества, мнения именно
Это второе важное внутреннее противоречие демократической процедуры. Говорить об этом не принято. Принято политкорректно молчать, потому что за плечами века борьбы за право каждого отдать свой голос на выборах. Хотя если рассуждать логически, право каждого отдать свой голос не должно мешать взвешиванию голосов в зависимости от, скажем, возраста голосующих, их дохода, образования, семейного положения, уровня социальной ответственности. Иначе получается, что
Это два глубочайших внутренних противоречия демократии. Следствием первого из них становится иллюзорный характер демократической легитимации. Президент, избранный на всеобщих выборах, считается легитимным президентом следующие пять лет. Основанием для этого служит состояние общественного мнения на какой-то конкретный момент времени несколько лет назад. То есть мы имеем дело с легитимностью, имевшей место быть такого-то числа такого-то месяца такого-то года. Все последующие пять лет эта легитимность является чистой условностью, что, кстати, сплошь и рядом демонстрируют социологические срезы общественного мнения. Следствием второго из этих противоречий оказывается неквалифицированный массовый выбор, что неизбежно отражается на качестве избираемого. Мысль о том, что другие способы выбора правителей еще хуже, высказанная, как считается, Черчиллем, мало утешает.
Эти противоречия можно объяснить генетически. Немецкий философ Гельмут Шпиннер писал, что общественное мнение (в терминах Шпиннера — конституционно-правовой порядок) ведет свое происхождение от организации взаимодействия ученых в классической науке эпохи модерна [87]. Мы можем назвать это
Именно поэтому первое и главное правило, конституирующее общественное мнение, состоит в том, что это
Но в то же время знания, которые могут быть квалифицированы как общественное мнение, отличаются от научного знания. В случае общественного мнения речь идет исключительно о
Из коллективной принадлежности этих знаний вытекает полная свобода для каждого распоряжаться вращающимися в этой сфере знаниями, как своими собственными, так и чужими. Это можно назвать третьим правилом общественного мнения: общественное мнение — это
Четвертое и пятое правила, которые в определенной степени вытекают из трех первых, можно описать как принцип равнозначности всех мнений и точек зрения и как норму свободного доступа к ним. Принцип равнозначности (четвертое правило) подразумевает
История говорит о разных способах решения этой проблемы по мере становления общественного мнения. Они сводятся к: а) попыткам эпистемологической квалификации знаний, допускаемых в сферу свободной циркуляции; б) попыткам их квалификации с точки зрения своеобразно понимаемой обыденной социологии знания; в) попыткам их морально-этической квалификации. К первому и второму способам относится введение разного рода цензов и ограничений (ценз оседлости, имущественный ценз, возрастной ценз, дискриминация по полу, гражданству, национальной или этнической принадлежности), применяемых в отношении лиц, имеющих право на выражение своих знаний, например имеющих право голоса в принятии важных решений на общегосударственном или локальном уровне. При этом практиковались своего рода повседневные антропология и социология знания, основанные на нерефлексируемых квазитеоретических предпосылках обыденной жизни. Так, долгое время считалось, что женщины по своей когнитивной и эмоциональной конституции не способны формировать истинное, обоснованное и разумное мнение, то есть, по сути, являются эпистемологически ущербными существами — эпистемологическими инвалидами. Понадобились долгие десятилетия борьбы за всеобщность избирательного права, пока, наконец, женщины не были допущены к избирательным урнам. Такого же рода мнения выражались в отношении чернокожих. До сих пор нельзя считать полностью разрешенным вопрос о том, каков нижний
Поясним, что такая квалификация мнений есть квалификация по критерию социологии знания, потому что в приведенных аргументах содержится предпосылка о воздействии социальных условий на содержание и на истинность знаний — то, что Карл Мангейм вслед за Карлом Марксом называл «привязанностью мышления к бытию» (
Попытки введения разного рода цензов и цензур всегда были попытками выработки
Наука — жертва политкорректности
Главным орудием Просвещения стала публичная дискуссия, ведущая к созданию разумных законов благодаря борьбе мнений, когда каждый готов позволить своему противнику убедить себя путем рациональной аргументации. Здесь на первом месте — рациональность. Наука, как сказано, была идеалом общественного устройства, а ученый во всей полноте его качеств и удовлетворяющий всем эпистемологическим требованиям — идеалом гражданина. В этом просвещенном мире, однако, стало темнеть уже в XIX столетии. Либерализм не сумел ответить на вызовы социализма и массовой демократии. Рациональная аргументация была бессильна перед пропагандистской машиной, дискуссии умолкли в условиях диктатуры, публичность превратилась в массовость. Но нельзя сказать, что демократия перестала удовлетворять требованиям научности, не выдержав железной поступи диктатур и разжижения мозгов, свойственного состоянию ума граждан массовых демократий. Сама наука изменилась и оказалась уже не в состоянии выступать образцом демократии.
Мы говорили, что реальные процессы жизни научного сообщества во многом не совпадали с идеальным типом. Кроме того, сама парадигма академического сообщества претерпевала изменения как с точки зрения его функциональных отношений с широким обществом, так и в его внутреннем строении. Соответственно менялась его роль — оно переставало быть образцом общества вообще. Из универсальной парадигмы оно превращалось в один из элементов — и нельзя сказать, что самый значимый, — плюралистической организации знаний.
Параллельно процессу изменения места науки в обществе шел процесс размывания ее прежде стабильных норм. Во-первых, по мере роста масштабов исследований и превращения научных лабораторий в грандиозные фабрики по производству знаний прежняя вольная республика ученых превращалась в высокоорганизованную корпорацию с бюрократическими структурами, четкой иерархией, разделением функций и секторов ответственности. Это вело к изменению нормативной среды, прежде всего к подавлению критики, которая не только затрудняется в силу возникновения жестких бюрократических иерархий, но и фактически становится почти невозможной по причине глубокого разделения функций в ходе исследований. «Соседние» аспекты исследования изначально оказываются закрытыми для коллег. Во-вторых, главный персонаж классической модели академического порядка — ученый, исследователь, университетский профессор, творящий одиноко и свободно, исчез со сцены; на его место пришел энергичный и деловитый, включенный в сеть властных, экономических и прочих интересов научный менеджер. Классический ученый — космополит, как космополитична и наука вообще, ибо научные проблемы имеют всеобщий характер и не знают национальных границ. Современный научный менеджер, вплетенный в сеть властных отношений, не может не принимать в расчет как национальной, так и локальной политики, в результате чего его сознание становится ареной конфликта между универсальными высшими интересами науки и партикулярными интересами общественных сил.
То же самое происходит и в отношении экономических интересов. Коммерциализация науки и ее связь с промышленностью превращают результаты исследования в товар. Знание перестает быть общественным достоянием — достоянием всего человечества, как в классической республике ученых, а становится частной собственностью (автора, заказчика, государства), что практически выводит его за рамки академического порядка, который в результате начинает, конечно, разрушаться.
В конце концов ученый оказывается перед лицом трудноразрешимой дилеммы, которая, как это ни парадоксально звучит, не является дилеммой в рамках норм академического порядка: ориентироваться ему в своей научной деятельности на свободный рынок или на бюрократические иерархии? Возникает и другая дилемма: чем является для него наука — призванием или службой? Параллельно вопросам, которые возникают перед отдельным ученым, самому академическому сообществу, а также регулирующим и планирующим науку организациям приходится разрешать такие же дилеммы: развивать академическое самоуправление или, наоборот, переводить науку под управление бюрократических организаций? Как определять стратегию исследований: исходя из целей чистого познания или из интересов лиц и инстанций, финансирующих исследования? Публиковать все, как того требует научная этика, или «секретить» данные по политическим, да и экономическим соображениям? Как бы ни решались эти вопросы в каждом конкретном случае, тенденция состоит во все более активном проникновении в науку норм и принципов, характерных для совсем иных сфер жизни и деятельности. В лучшем случае дело идет об усложнении отношений между академическим и другими (бюрократическим, военным, экономическим, правовым и прочими) сообществами и принципами организации знаний. В худшем — о разрушении классического академического сообщества, основанного на приведенных выше принципах, и формировании на его месте какой-то новой организации или о замещении академического сообщества другими (например, названными выше в скобках). Описанная маргинализация науки стала одним из знаков наступления новой социокультурной эпохи — постмодерна, для которого характерен, помимо прочего, и когнитивный плюрализм. Наука — в соответствии с ее новым местом в обществе — перестала давать общезначимое, обоснованное, объективное знание. В «дивном новом мире» постмодерна она стала одним из многих возможных источников знания, стоящих наряду, например, с магией, религией, идеологией, искусством и массмедиа.
Этот процесс постепенной деградации науки представляется вполне естественным в свете постепенного расхождения ее принципов и принципов общественного мнения (= политической корректности), которое было с нее когда-то «списано». Наука не готова дать расцвести ста цветам, поскольку строгие правила квалификации научных суждений основаны на принципе их истинности. Каждая теория и каждое высказывание в рамках науки должны быть либо истинными, либо неистинными. Они не могут быть немножко истинными и даже частично истинными. Наука не может, оставаясь наукой, руководствоваться принципом терпимости. Суждения, которые можно «терпеть», будучи с ними несогласным, — это не из области научных суждений.
В постмодернистской философии, в частности у Лиотара, наука проходит по разряду языковых игр [89]. Согласно концепции языковых игр, никакая теория не в состоянии понять язык в его целостности, разве что она сама является одной из языковых игр. Так же, считает Лиотар, надо подходить и к метанарративам: каждый из них — языковая игра, являющаяся одной из множества языковых игр. Таким образом, спекулятивные метаповествования релятивизируются. Сами они претендуют на объективное описание явлений. Лиотар же хочет рассматривать каждое из них как языковую игру, правила которой могут быть вычленены путем анализа способов соединения предложений друг с другом. Пример — языковая игра «наука». Вот ее правила: 1) в качестве научных допускаются только дескриптивные суждения; 2) научные суждения по существу отличаются от нормативных суждений, например идеологических, которые только и используются для легитимации всякого рода гнета и насилия; 3) компетентность требуется только от того, кто формулирует научные суждения, а не от того, кто их принимает и использует; 4) научное суждение существует как таковое лишь в системе суждений, которая подкреплена аргументативно и эмпирически; 5) из предыдущего ясно, что языковая игра «наука» предполагает знакомство ее участника с современным состоянием научного знания.
Из всего этого следует, что научная игра, то есть наука в постмодернистском понимании, не требует теперь метанарратива для цели собственной легитимации. Правила ее имманентны, то есть содержатся в ней самой. Для того чтобы вести ее успешно, конкретному ученому вовсе не нужно добиваться освобождения от кого-то или чего-то, а также не нужно демонстрировать «прогресс» знания. Достаточно того, чтобы его деятельность была признана соответствующей правилам игры, то есть признана в качестве научной деятельности другими представителями ученого сообщества. Наука, таким образом, оказывается самоподдерживающимся или самореферентным предприятием, не нуждающимся в каком-то внешнем по отношению к ней самой оправдании или обосновании. Как и в отношении всякой игры, вопрос о том, почему в нее играют, не существенен. Можно играть в науку, можно играть, например, в лото или в вуду — кому что нравится! Возражать на это, сказав, что наука дает объективное знание, которого не дает вуду, бессмысленно. Потому что, во-первых, возразят, сказав, что объективность науки существует лишь в рамках ее собственных правил и предпосылок, то есть в ее научном метанарративе, а во-вторых, обвинят в расизме, расиализме и презрении к локальным культурам, воплощающим в себе тысячелетнюю мудрость человечества. Причем все это будет делаться по телевизору или с применением Интернета, которые построены явно не по правилам вуду.
Любопытно, что, взяв от классической науки принцип публичности и открытости, общественное мнение (= буржуазная общественность) отказалось от свойственного науке принципа критики знаний. И это обусловило, во-первых, деградацию науки и ее переход на роль одного из многих равноправных и, так сказать, равноудаленных от общества и государства когнитивных институтов, а во-вторых — эволюцию общественного мнения в направлении политкорректности. Марксова попытка создать идеологию как науку провалилась и стала сейчас мишенью гнусных насмешек и издевательств. Вместе с тем это была едва ли не последняя попытка восстановить утрачиваемую на глазах связь общественности (= общественное мнение) с наукой, то есть
1) в нем должны быть равномерно и полно представлены все существующие в обществе точки зрения, позиции и идеологии;
2) запрещается к какой-то из этих позиций относиться неуважительно и дискриминационно, независимо от ее зрелости и обоснованности;
3) наука не может быть представлена в общественном мнении как одна из приемлемых позиций и точек зрения, ибо она есть носитель нетерпимости —
Таким образом, произошло, можно сказать, окончательное отделение общественного мнения от его раннего прообраза — сообщества ученых. Продолжая далее разговор об общественном мнении, обратимся к тому, посредством каких механизмов осуществляется формирование политкорректного общественного мнения.
Спираль молчания
Сейчас кажется безо всяких доказательств ясным, что чем менее массовая демократия учитывает мнение отдельного человека, тем сильнее становится давление общественного мнения на индивида и его мысли. На эту тему высказывались многие, но первым это понял и точно выразил Алексис де Токвиль. Его наблюдения над американской демократией в этом отношении актуальны и поныне. Раньше — до эпохи модерна, до Просвещения, до рождения общественности — формируя собственное мнение, человек ориентировался на неписаный моральный обычай, на закон Божий или по крайней мере на законы государства. В современном мире эти традиционные ориентиры и опоры человеческого суждения утратили свою значимость, и их место заняло общественное мнение. Поэтому человек в массовой демократии без сопротивления уступает общественному мнению. В результате введенными в заблуждение оказываются и те, кто создают общественное мнение, и те, кто на него ориентируются. В процессе формирования общественного мнения общество как бы обманывает само себя. Именно это явление описывал Токвиль, говоря, что «люди, придерживавшиеся прежней веры, боялись оказаться в меньшинстве преданных своей религии. А поскольку изоляция страшила их более, чем ошибки, они присоединялись к большинству, не изменяя своих мыслей. Взгляды одной лишь части нации казались мнением всех и именно поэтому вводили в неодолимое заблуждение как раз тех, кто был виной этого обмана» [90].
По Токвилю получается, что общество порождает молчание именно тем, что само высказывается: высказавшись, оно фактически исключает альтернативные мнения. Те, кто не согласны, молчат, поскольку не хотят оказаться в меньшинстве, а поскольку они молчат, большинство чувствует себя еще большим, чем оно есть на самом деле, а молчащее меньшинство — еще меньшим, чем оно есть на самом деле. И дело здесь не в боязни репрессий, преследований инакомыслящих и т. п. Репрессий не было — Токвиль описывает вполне демократическую среду. Дело в характерном страхе перед изоляцией, когда человек боится быть отвергнутым большинством. Этот страх вечен как само человечество и ведет свое происхождение от древних времен, когда изоляция от группы, от племени, от рода могла обречь человека на смерть.
Токвиль описал это явление в 30-е годы XIX в., а немецкая коммуникативистка и социолог Элизабет Ноэль-Нойман в 60-е годы XX столетия детально изучила его и дала ему имя спирали молчания. Если подытожить ее размышления на эту тему, то спираль молчания, по Ноэль-Нойман, — это явление, состоящее в сокрытии индивидами собственного мнения в случае, если оно заведомо отличается от мнения большинства, во избежание последующей социальной изоляции, при том что индивиды, стоящие на позициях большинства, демонстрируют свое мнение открыто, что делает последних, по видимости, сильнее, а первых — слабее, чем они есть на самом деле.
Э. Ноэль-Нойман — социолог, и ее концепция спирали молчания родилась в ходе социологических исследований и экспериментов. Так, спираль молчания тесно связана с так называемым
Ноэль-Нойман и ее коллеги обнаружили много частных интересных моментов. Они, например, показали, что независимо от убеждений одни люди охотно вступают в разговор, а другие предпочитают свое мнение «прятать». Это справедливо и относительно целых групп населения: мужчины более склонны публично обсуждать неоднозначные темы, чем женщины, молодежь более склонна, чем пожилые, представители элиты — более, чем представители низших слоев. Соответственно был сделан вывод об потенциально большей успешности партий, ориентирующихся на молодых, успешных, богатых. Здесь действует та же самая спираль молчания: тот, кто говорит, оказывается в большинстве, а тот, кто молчит, — в меньшинстве, и — парадоксальным образом — это говорящее большинство кажется тем больше, чем больше молчащих. Теперь о мотивах такого поведения. Их несколько, один из них тот, о котором мы сказали выше, и который отмечал еще Токвиль — это боязнь
Она универсальна. И факт наличия спирали молчания в принципе подрывает авторитет общественного мнения как критерия правильности фактического или морального суждения и уж тем более суждения вкуса.
Ноэль-Нойман связывает спираль молчания с феноменом «плюралистического незнания», описанным американскими психологами Б. Латане и Дж. Дарли. Под плюралистическим незнанием понимается возможность того, что
Заслуживает внимания вопрос о природе
Здесь срабатывает самореференция, о которой мы говорили выше. Разумеется, роль СМИ здесь решающая. Мы неоднократно подчеркивали, что общественного мнения не существует без и вне медиа. И само рождение общественного мнения на заре модерна совпало с появлением газеты. Именно медиа, пренебрегая определенными мнениями, делает большинство молчащим и превращает мнение меньшинства в общественное мнение. Оно становится единственным господствующим мнением, которому каждый боится возразить из страха перед общественной изоляцией. Таков механизм формирования идеологии политкорректности, когда каждый имеет свое мнение на предмет, но вынужден выражать и выражает только общепринятое. Этот механизм и объясняет теория спирали молчания.
Повестка дня
Так что общественное мнение — это, по выражению Больца, «не то, что люди думают, а то, что люди думают, что люди думают». Массмедиа придают общественному мнению формы, точнее дают ему темы. «За» будет человек или «против» — это каждому, хотя и в строго определенных рамках, предоставлено решать самому. Но нельзя самому признавать или не признавать тему в качестве
Выработка массмедиа темы или нескольких актуальных тем, представляющих собой
Важно, что повестка дня, то есть темы, подаваемые СМИ как важнейшие на сегодняшний день, — это отнюдь не всегда
Но подлинный сдвиг в изучении повестки дня произошел, когда началось сравнение медийной и публичной повесток с реальным состоянием дел. Ясно, что реальное состояние дел — это очень двусмысленное понятие. Для его «улавливания» в каждой из проблемных сфер нужна целая система индикаторов. Но есть вещи, которые ясно показывает даже текущая статистика. Это касалось, например, проблемы наркомании: в то время как статистические данные о числе погибших от передозировки свидетельствовали о падении уровня наркомании, СМИ все активнее призывали к «войне с наркотиками», провоцируя общественную истерию по этому поводу. В результате в 1989 г. свыше 50 % участников национальных опросов общественного мнения утверждали, что наркомания является самой острой проблемой Америки. Но уже к началу 1992 г. их доля сократилась до 4 %, но не потому, что над наркоманией была одержана решительная победа, а потому, что СМИ потеряли к названной теме интерес и она выпала из повестки дня (хотя реальное положение вещей практически не изменилось). Именно эти и подобные факты позволили сделать принципиальный вывод о том, что СМИ не отражают объективную реальность, а конструируют собственную [94].
Механизмы и инструменты медийного конструирования реальности обнаруживались: а) в рутинных методах получения и обработки информации в СМИ и в тесно связанных с ними внутренних требованиях к форме и содержанию медиапродукта; б) в структуре взаимоотношений СМИ с правительственными и другими инстанциями, составляющими среду их деятельности. Сначала к пункту а): по определению профессора Олтейда из университета Аризоны, новости суть «продукт
Теперь о пункте б), то есть о том, что характеризует взаимоотношения медиа как института с внешней реальностью в процессе формирования повестки дня. Ясно, что любая из общественных сил, понимаемая как группа интересов, стремится к максимально более полному выражению своей позиции и точки зрения в СМИ и при этом, естественно, принимает участие в медийном конструировании реальности, которая в результате может выглядеть как продукт взаимного приспособления многочисленных позиций и точек зрения. Соответственно и медийная повестка дня отражает плюрализм общественных стремлений и интересов. Но это идеализированная точка зрения. На практике все обстоит проще и грубее. Есть ньюсмейкеры, от которых зависят СМИ, и главные ньюсмейкеры ходят по правительственным коридорам. Главные ньюсмейкеры — это государственные чиновники и политики, которые сотрудничают со СМИ, вырабатывая медийную повестку дня. Дело, разумеется, не в том, что якобы власти «давят» на СМИ. Напротив, осуществляется полезный для обеих сторон симбиоз. СМИ получают место у источника новостей, чиновники получают публичный статус. А общество получает сформулированную медиа в сотрудничестве с властями повестку дня, которая фактически, как мы уже сказали выше, представляет собой какой-то или какие-то из актуализированных элементов набора схем, существующего как общественное мнение. Так что можно сказать, что государство является одним из важнейших агентов (или даже важнейшим агентом), формирующих медийную повестку дня. Но об этом мы еще будем говорить ниже.
Итак, повестка дня — это набор тем, формирующийся в соответствии с внутренними производственными потребностями медиапредприятий (редакций газет и журналов, радио— и телеканалов), а также с потребностями ньюсмейкеров, в частности главного из них — государства, и это отнюдь не всегда и отнюдь не обязательно самые
Такое схематическое изображение процесса может показаться слишком мрачным и не соответствующим действительному разнообразию и пестроте нынешних медиа и плюрализму представленных в них точек зрения. Действительно, разве кто-то кому-то что-то навязывает или может навязать в ток-шоу на телевидении, где жестко схлестываются мнения, позиции и точки зрения иногда просто непримиримых политических противников. Причем иногда даже не ограничивается степень жесткости и прямоты высказываний. Но все эти публичные дискуссии лишь способствуют закреплению повестки дня. Медиа требуется, чтобы мнения не просто высказывались, а высказывались в интересной и привлекательной форме. Конечно, это требуется не медиа, а зрителям, и, чтобы удержать зрителей, медиа организует политические дискуссии как увлекательные шоу. Критерий здесь — количество прильнувших к экрану зрителей и количество показов. Как вы думаете, какое событие больше увлечет телезрителей: если Жириновский скажет, что ему не нравится политика Немцова, а Немцов — что ему не нравится политика Жириновского, или если оба прямо перед камерой выплеснут друг другу в лицо воду из стаканов? Правильно, последний вариант наверняка развлечет зрителя, и число показов этого славного события станет астрономическим. Новейший телевизионный стиль так и именуется
Завершая тему повестки дня, надо обязательно сказать о роли опросов общественного мнения. В демократии они играют огромную роль. Но глубоко неправ будет тот, кто сочтет, что путем опросов общественного мнения мы
Представительство или легитимация?
В определении политкорректности, данном в одном из первых разделов книги, я указывал на две главные функции идеологии политкорректности: она служит, с одной стороны, обоснованию внутренней и внешней политики западных государств и союзов, а с другой — подавлению инакомыслия и обеспечению идейного и ценностного консенсуса. Что касается подавления инакомыслия и обеспечения ценностного консенсуса, то об этом сказано, на мой взгляд, достаточно. Остается показать, как политкорректность служит легитимации внутренней и прежде всего внешней политики.
В классической модели демократии на первый план выходило представительство интересов всех самых разных и даже противоречащих в чем-то другу общественных сил, которое обеспечивалось принципом «один человек — один голос». Представительство с самого возникновения демократии считалось ее главным достоинством, но одновременно и одной из ее главных проблем. Оно, естественно, предполагает
Но иначе обстоит дело в странах, где
Можно было бы сказать — и часто говорят, — что все это страны с иной политической культурой и нужны время и усилия, чтобы демократия, первоначально чуждая, стала обычаем и привычкой. Действительно, культурные традиции играют здесь не последнюю роль, но еще важнее принципиально иной, чем в западных странах, характер социальной структуры. Именно социальная конституция этих во многом еще архаичных обществ требует иного рода представительства, носящего не массово-демократический, а
Примеров такого рода множество. Практически это происходит во всех странах
Безусловно, даже такие инсценированные выборы являются для большинства государств с импортированной демократией огромным, можно даже сказать, эпохальным достижением. Переход политической власти в другие руки не ведет к убийству побежденных. В этом, как писал Элиас Канетти в «Массе и власти», — сущность и всемирно-историческое достижение парламентаризма. Но этого недостаточно для того, чтобы называть возникающий в такой ситуации режим демократическим. Якобы легитимная власть при таком режиме остается абсолютно чуждой интересам подавляющего большинства населения. Внешние силы и местные господствующие кланы — вот и все участники этой игры в демократию. А населению такая власть в лучшем случае не несет ничего, все остается, как было, в худшем же случае несет кровопролитие, бедность, болезни и смерть. Корреспондент Би-би-си Хамфри Хоксли опубликовал книгу «Демократия убивает», где на неопровержимых фактах (репортер — не теоретик) показал роковые последствия импорта демократии [97]. Это республика Берег Слоновой Кости, это Ирак, Афганистан, страны Латинской Америки и т. д. В Ираке, «введя» демократию посредством военной оккупации страны, США добились лишь того, что издавна существовавшие религиозные и племенные противоречия обрели новый, якобы демократический способ выражения, а соответствующие религиозные и племенные формирования (сунниты, курды, христиане, ассирийцы) превратились в электората соответствующих партий. В результате выборы стали воспроизведением в новом виде вечных конфликтов. Та же враждебность, то же нежелание компромисса и в конечном счете террор как естественное дополнение к выборам. При этом западные наблюдатели, наблюдая, как иракцы выстраиваются в очереди к избирательным участкам, рапортуют о победе демократического духа, тогда как на самом деле они голосуют не как граждане демократического Ирака, а как носители племенных и конфессиональных идентичностей, и главная их цель при этом состоит в том, чтобы не дать победить своим врагам, поскольку в этом случае их ждет незавидная судьба [98]. Похожим образом работает украинская «оранжевая» и «посторанжевая» демократия. Западные комментаторы торжествуют: все, мол, было не зря, страна прочно встала на рельсы демократии, успешно прошли новые выборы. За пределами рассмотрения и оценки остаются катастрофическое состояние экономики, деградация индустрии, распад морали, депопуляция и другие последствия торжества демократии. Да и в политической организации страны выборы мало что изменили: она по-прежнему расколота на два враждебных лагеря, проигравшие прямо заявили, что не признают победителя в качестве президента. Начать поднимать народ на бунт им помешало только признание результата выборов западными наблюдателями, посчитавшими, наверное, что шансов на успех такого бунта ввиду опустошения, причиненного «оранжевыми» за время их правления, слишком мало. Это еще раз показывает, что подлинная легитимация в управляемых извне демократиях исходит не от народного волеизъявления, а от одобрения либо неодобрения этого волеизъявления властями в Вашингтоне и Брюсселе.
Рассматривая управляемые извне демократии и пытаясь объяснить причины неуспеха импортируемых образцов, мы делаем упор на социальную организацию и культуру, не принимающую модели, характерной для массовых обществ. Но многие исследователи отмечают необходимость достижения определенного уровня благосостояния, делающего терпимой и даже желаемой демократическую процедуру и все, что она несет обществу и индивиду. Например, оксфордский профессор Пол Кольер предложил формулу, объясняющую связь между благосостоянием и демократической стабильностью. Он считает, что точка пересечения лежит на уровне среднедушевого дохода в 2700 долларов в год. Ниже этого уровня демократии сложно укорениться. Политический процесс часто прерывается насилием. По контрасту, в обществах, где среднедушевой доход превышает этот уровень, граждане чувствуют, что у них есть доля в системе, и насилие вероятно лишь в том случае, если демократические требования не выполняются. Как показывает Кольер, в новых демократиях по всему миру связь между бедностью и нестабильностью очевидна [99].
Профессор Адам Пшеворский почти два десятилетия назад выдвинул свою формулу [100]. Падения демократии, говорит он, никогда не произойдет в стране, где доход на душу населения превышает 6055 долларов — уровень дохода на душу населения в Аргентине в 1975 г. [101] Косвенно это подтверждается тем, что только в период с 1951 по 1990 г. в более бедных странах крах потерпели 39 демократий, тогда как в более богатых странах 31 демократия просуществовала 762 года, причем ни одна из них не погибла. Богатые демократические страны смогли пережить войны, бунты, скандалы, экономические и правительственные кризисы и многое другое. Вероятность выживания демократии возрастает с ростом дохода на душу населения. В странах с доходом на душу населения, не превышающим 1000 долларов, вероятность гибели демократии составляла 0,1636, что означает, что продолжительность ее существования равнялась примерно шести годам. При доходе на душу населения от 1001 до 3000 долларов вероятность гибели демократии составляла 0,0561, а продолжительность ее существования — примерно 18 лет. При доходе от 3001 до 6055 долларов вероятность составляла 0,0216, что равняется приблизительно 46 годам существования. А что бывает, когда доход превышает 6055 долларов, нам уже известно: демократия существует вечно. В случае гибели демократии, считает Пшеворский, при более низком доходе на душу населения диктатуры чаще устанавливаются именно победившей на выборах стороной, а не теми, на смену кому она приходит. В очень бедных странах вероятность установления диктатуры победившей или проигравшей на выборах стороной примерно одинакова. В странах с уровнем дохода от 1001 до 6055 долларов вероятность установления диктатуры проигравшей стороной намного выше. При доходе выше 6055 долларов ни одна из сторон не решится на захват власти.
Если верить забавным выкладкам Пшеворского, а также и Кольеру, импортированные постсоветские демократии в большинстве своем обречены, вопрос только в сроке их жизни. Для нас же сейчас важно, что импорт демократии, то есть по существу простейшая пересадка массово-демократических электоральных процедур на почву стран, обладающих, в отличие от массовых демократий, иной культурной, экономической и социальной организацией, не есть тем не менее их «завоевание» или «покорение». Даже если правящий до того режим сметен военной силой, как, например, в Ираке и Афганистане. Сами американцы утверждают, что они пришли с освободительными целями и освободили Ирак от жестокого диктатора, а Афганистан — от террористического режима талибов. Есть основания полагать, что они не кривят душой и оккупационные войска в обозримый промежуток времени будут выведены, а власть перейдет к местной администрации (дальше события будут развиваться по второму и третьему из описанных выше вариантов). Точно так же, как мы помним, Советская армия была выведена из освобожденных в 1945 г. стран Восточной Европы. Дело в том, что приход США и НАТО в эти страны — не «банальное» завоевание, а элемент реализации глобального проекта. О том, чем отличается глобальный проект от «банальной» имперской экспансии, много говорилось в разделах, посвященных геополитике. Практическая идеология глобального проекта — политическая корректность. Согласно принципам политической корректности, не США с участием НАТО оккупировали Афганистан, а международное сообщество пришло на помощь стремящемуся к свету демократии народу. Афганистану не повезло в течение менее чем полувека стать жертвой двух ориентированных на мировое господство глобальных проектов. Согласно не менее политкорректной, чем нынешняя западная, советской идеологии равенства, афганский народ стремился к свету социализма. Было бы неполиткорректно говорить, что страна не созрела для социализма. Точно так же не политкорректно сейчас сказать, что Афганистан не созрел для демократии. Это было бы похоже на рецидив колониального мышления, согласно которому есть народы, которые стоят на такой ступени развития, что не способны к самоуправлению, а потому должны управляться извне. Для политкорректного мышления это невыносимо. Поэтому необходимо считать, что афганцы, так же, как иракцы, котдивуарцы, гаитянцы (где страшное землетрясение обнаружило все убожество гаитянской демократии), могут быть такими же хорошими демократами, как англичане, французы, немцы. На практике импортированная демократия выливается в нестабильность, экономические катастрофы, падение жизненного уровня, а иногда в кровавые войны. Тем не менее идеология политкорректности остается непоколебимой, ибо при всей ее толерантной благостности она уверена в наличии многочисленных врагов — террористов, сексистов, фашистов, коммунистов, ксенофобов, гомофобов и прочих мракобесов, справится с которыми помогают гуманитарный экспедиционный корпус и гуманитарные бомбардировки.
Общество меньшинств
В одном из первых разделов книги мы определили политкорректность как идеологию современной массовой демократии, служащую, с одной стороны, легитимации внутренней и внешней политики западных государств и союзов, а с другой — подавлению инакомыслия и обеспечению идейного и ценностного консенсуса. Именно второй функции политкорректности — подавлению инакомыслия и обеспечению идейного и ценностного консенсуса — посвящена, в основном, настоящая работа. Содержательно этот консенсус формируется как идеология тотального равенства, ведущая к стиранию всякого рода различий и полному абстрагированию человеческих индивидов, обладающих равными универсальными правами, обеспечение которых является первой и главной функцией государства и политической системы в целом. В то же время политкорректность порождает новый тип социальной структуры, где ключевыми групповыми идентификациями являются категории разного рода меньшинств, рассматриваемых как депривированные и когда-то подвергавшиеся/сейчас подвергаемые эксклюзии со стороны некоего неопределенного господствующего большинства. Это господствующее большинство определяется по-разному каждым из угнетаемых меньшинств. По отношению к женщинам это мужчины, по отношению к черным — белые, по отношению к инвалидам — здоровые, к бедным — богатые, к жирным — стройные, к уродливым — красивые, к глупым — умные, по отношению к гомосексуалам — люди традиционной сексуальной ориентации и т. д. В результате общество начинает рассматриваться как
В результате происходят поистине эпохальные цивилизационные изменения. Мы показали, что господство политкорректности медленно, но весьма эффективно ведет к изменению некоторых основополагающих «констант» европейской цивилизации. Так, политкорректность ведет к замене
Деградация истины неизбежно сопровождается деградацией науки. Классическая
Маргинализация, вытеснение на задний план общественной жизни понятия истины и института науки, которые в свое время легли в основу триумфальных побед и многовековой экспансии западной цивилизации, неизбежно должны были привести к деградации
Нужно, однако, отметить, что политкорректность не свалилась с неба в древний и прекрасный европейский мир — она
Медиадемократия
Из предыдущих разделов было видно, насколько подогнаны друг к другу и обуславливают друг друга политическая система, система массмедиа и идеология политической корректности в современной массовой демократии. По аналогии с представлением о медиа как о производстве новостей симбиоз политики и медиа, о котором далее пойдет речь, можно было бы назвать
Попробуем охарактеризовать разные этапы и моменты этого медиаполитического процесса. Первый из них — тема. В разделе о повестке дня мы показали, насколько важен выбор темы для победы на выборах. Но столь же важен и «формат» предъявления темы публике, потому что появление темы на свет общественности — это тоже новость, и она должна отвечать всем требуемым СМИ критериям, то есть быть «форматной»: интересной, достаточно пафосной ввиду ее общественной значимости, в меру краткой, сопровождаться (на телевидении) соответствующей картинкой. Лучше всего для этого подходят ток-шоу. Естественно, ток-шоу не предполагают длинных докладов и содержательных обсуждений. Программные речи и выступления, так же, как содержательные дискуссии, представляют собой тормозящие, инерционные моменты, грозящие потерей динамики медиапрезентации. Поэтому в медийном процессе место
Но динамика медиапрезентаций — это только один из мотивов, побуждающих современных политиков избегать предъявления программ и идеологий. Другой и, пожалуй, еще более важный мотив — это практическое отсутствие таковых. Хорошим примером здесь может служить самая большая и авторитетная на сегодняшний момент российская партия — «Единая Россия», которая за много лет своего существования так и не родила на свет программу и так и не определилась идеологически. Чаще всего она говорит о себе как о «центре» с консервативным уклоном. А что касается программы, то ее заменяют «стратегии», которые не имеют той обязательности, что должна иметь программа партии, и при необходимости легко заменимы. Но не будем ставить ей это в укор! Иначе нынче не может и не должно быть. Сегодня все сколько-нибудь влиятельные партии политически в «центре». Действительно правые и действительно левые мгновенно маргинализируются и не попадают даже в парламентскую обойму. Можно только удивляться упорному стремлению некоторых вроде бы вполне взрослых политиков занять позиции «справа». Понятно, что в России нет правой партии, и, чтобы выглядеть прилично, надо бы ее иметь, но непонятно, зачем нужно для создания такой декоративной структуры жертвовать своей политической карьерой. В современной массовой демократии политические «фланги» давно уже исчезли. По двум причинам: во-первых, исчезло классовое расчленение общества, в свое время служившее базой разделения на «правых» и «левых». Это в конце XIX и первой половине XX в. парламенты были ареной и инструментом непримиримой классовой борьбы. Это время ушло безвозвратно, массовая демократия и политическая корректность как ее идеология не признают наличия существенных с политической точки зрения индивидуальных различий. Универсализация прав человека и связанное с этим абстрагирование индивида привели к тому, что из общеизвестного принципа «один человек — один голос» делается, в общем-то, законный вывод «человек — это голос». И целью партий ныне становится не преследование при посредстве процедур публичной, в частности, парламентской политики партикулярных интересов какой-то из групп населения, а завоевание большинства голосов, то есть завоевание популярности, которая не связана с каким-то определенным социальным базисом. И тогда вполне естественной кажется вторая причина исчезновения политических флангов: тот, кто хочет получить больше всего голосов, должен собирать их всюду — и справа, и слева. А потому его место — в центре. В центре место всех современных политиков и всех партий.
Следующий этап медиаполитического производства — то, что мы назвали препарированием темы. Площадкой этой деятельности становятся места публичных дискуссий, прежде всего телевизионные ток-шоу. Политические дискуссии ушли с улиц в телестудии. Это раньше, как показывали в советских фильмах, ораторы от разных партий сменяли друг друга на митингах, а серошинельная масса определялась, за белых она или за красных. Оратора, который не нравился, могли и пристрелить на месте. Теперь в телестудии нет этой опасности. Имеются, правда, митинги и сейчас, но это явления совсем иного рода, они служат не завоеванию сторонников путем убеждения, а мобилизации убежденных, чтобы вынудить власти к действию в определенном направлении. Поэтому на таких митингах важно количество присутствующих. Чем больше присутствующих, тем скорее масса на площади превращается в толпу. Толпа — тоже Левиафан, обладающий собственной особой жизнью. Но это уже выходит за пределы нашей темы.
Нам важно, что политическая дискуссия ушла с улиц на телевидение. Но еще важнее, что она ушла на телевидение из парламента. Долгое время аудиторией, внимающей речам политиков, была именно парламентская аудитория. Они не были рассчитаны на широкую публику. В первые приблизительно полтора столетия существования прессы, то есть примерно до 70-х годов XVIII в., в Англии даже была запрещена публикация парламентских дебатов в газетах. Открытие парламентов для СМИ ознаменовало собой начало изменений аудитории политических ораторов, а также постепенный переход политики из парламентов в медиа — в газеты, на радио, потом на телевидение. Этот процесс имел следствием, во-первых, изменение содержания политических дискуссий, выступления в которых стали ориентироваться не на профессионалов, разбирающихся в предмете, а на широкую публику. Уровень политических дискуссий неизбежно снижался. И, во-вторых, изменилась цель политических дискуссий. Надо было уже не доказать что-то своим противникам, кровно заинтересованным в нужном им решении, а завоевать симпатию дилетанта в политике.
Ясно, что для этого нужны иные средства. Политик должен стать прежде всего актером. Разумеется, парламентские дискуссии сами по себе никуда не исчезли. Они есть и тоже транслируются по телевидению. Среди исследователей довольно долго идет дискуссия, в какой мере телевидение определяет характер парламентских дебатов. Одни говорят, что телевизионный формат диктует все — от внешности депутатов до содержания речей, другие говорят, что телевидение в парламенте — только нейтральный ретранслятор, а дебаты происходят так, будто бы телевидения нет вовсе. Не думаю, что абсолютно права какая-то одна сторона, но представляется, что
На политических ток-шоу формат определяет действительно многое, если не все. Прежде всего это касается продолжительности выступлений. Телевизионщики знают, сколько минут или даже секунд в среднем телезритель будет слушать политического деятеля, прежде чем потянется к пульту переключения программ. Поэтому долго говорить нельзя. Поэтому, как мы отмечали, на место аргументов приходят формулы, а на место формул иногда слоганы. Идеальный медиаполитик в этом смысле — В. В. Жириновский, который интуитивно строит свои телевизионные выступления из формул и слоганов, а если ему приходится говорить дольше, то с определенной периодичностью рациональная аргументация перебивается афористичным слоганом. Так ему удается удерживать зрителя, все время ожидающего нового «афоризма от Жириновского». Другим важным элементом формата ток-шоу является очередность выступлений. Модератор всегда дает высказаться всем. Нарушения очередности отнюдь не исключены, если один участник перебивает другого, это оживляет презентацию. Но самый главный элемент формата политического ток-шоу — наличие
Все эти составляющие телевизионного формата политического ток-шоу показывают, что это прежде всего шоу, а потом уже политика и что политик, делающий карьеру через медиа (а в странах массовой демократии иначе эти карьеры теперь практически не делаются), — это прежде всего шоумен. Успешный политик теперь — это не столько политический функционер, как раньше, сколько знаменитость, звезда в том смысле, в каком это понимается в индустрии развлечений. Недаром наряду с инфотейнментом, о котором мы говорили выше, появился еще жанр, именуемый
Как мы видели, медиадемократия не является чем-то абсолютно новым. Она представляет собой логичное развитие парламентской демократии, а также логичное развитие типа политика, типа избирателя, типа партии в условиях перехода к массовой демократии, распада прежних классовых, то есть партикулярных, идеологий и воцарения всеобщей идеологии политической корректности, существующей ныне преимущественно в форме общественного мнения. Медиадемократия, по определению Норберта Больца, — это организация политического процесса согласно постановочным принципам медиа, в первую очередь электронных медиа. Еще медиадемократию можно определить как процесс создания общественного мнения, которое затем находит свое выражение в голосованиях на выборах или референдумах, в ответах на вопросы исследователей общественного мнения. Собственно говоря, эти голосования представляют собой завершающий этап кругового процесса действия общественного мнения. Мы показали, как медиа и политики совместно формируют темы, составляющие повестку дня. Затем эти темы посредством медиаполитических инсценировок конкретизируются и переводятся в мнения, которые предлагаются на суд граждан. В силу действия спирали молчания формируется большинство, благодаря которому политики выигрывают выборы. Затем все начинается снова. Собственно, все эти этапы суть этапы процесса реализации медиадемократии.
Как медиадемократия родилась в результате эволюции демократических институтов в процессе «омассовления» политики, так и на смену медиадемократии идет, как думают многие, новая интерактивная демократия, связываемая с техническим чудом Интернета. Многие черты медиадемократии могут вызывать раздражение: поверхностность политиков, инфантильность избирателей, несерьезность обсуждаемых проблем. Как будто бы между политиками и избирателями заключен новый
Поскольку Интернет когда-то казался волшебной палочкой или ковром-самолетом, который исполнит все желания и перенесет тебя куда хочешь, то одно время господствовала иллюзия, что Интернет — эта та счастливая область или сфера, где сгруппируются оппозиционеры и все другие свободолюбцы и — через головы спецслужб и правительств — будут общаться со своими единомышленниками. Гражданское общество как бы переместится в Интернет, а милиционеры будут бегать с дубинками по улицам и растерянно озираться в поисках вдруг исчезнувших, как по волшебству, оппозиционеров. Это оказалось иллюзией. «Хотелось бы думать, что Интернет хорош для демократии и плох для диктаторов, но так ли это?» — задается вопросом обозреватель испанской газеты «El Pa?s» Моисес Наим [102]. И цитирует, как он пишет, одного из наиболее известных специалистов по изучению политического влияния Интернета в России, с сожалением сообщившего ему, что «как показывает история, новые технологии помогают всем политическим силам в равной степени, а не только тем, что имеют самые благородные и демократические намерения». «На самом деле власти таких стран, как Россия, Иран, Китай или Куба, уже не ограничиваются тем, что тайно читают электронную почту своих граждан, закрывают доступ к некоторым сайтам, вводят цензуру на поиск в сети некоторых слов или имен диссидентов и оппозиционных организаций, временно блокируют работу мобильных телефонов. Все это происходит, но тирании тоже учатся, и авторитарные правительства уже не такие компьютерные неучи, как еще пару лет назад. Новые ухищрения в использовании Интернета в репрессивных целях внушают ужас».
Если отвлечься от наивно-романтической или, наоборот, грубо-пропагандистской терминологии автора — противопоставления светлых борцов за свободу мрачным тиранам — все-таки остается сухой остаток: констатация того, что Интернет — это не славное орудие демократии, а технический посредник — медиум в точном смысле, оказывающийся инструментом в достижении
Попробуем выяснить, что говорит за и что говорит против Интернета как нового орудия демократии. Обычно в пользу уникальности Интернета как нового и небывалого демократического медиума приводится полнейшая и не сравнимая ни с чем ранее
К этим специфическим особенностям Интернета относится прежде всего блогосфера. Это новая форма существования и проявления общественного мнения. Как характеризует ее Норберт Больц, «Web 2.0 — это краткая формула радикально-демократического объединения жаждущих коммуникации всех стран, это имя всех новых медиа, содержание которых вырабатывается самими пользователями» [103]. Никакой футуролог еще двадцать лет назад не смог бы предсказать, что блог, то есть выставленный в Сеть дневник любого и каждого, сможет стать величайшим вызовом традиционным печатным, да и новейшим электронным медиа. Возникает новая форма публичности, где все говорят и все оказываются публикой друг для друга. Но и здесь все не так однозначно свободно и демократично. Сеть с самого начала предполагает отказ от иерархии, то есть отказ от монологического «вещания» и постоянный диалог каждого с каждым. Но уже первые шаги блогосферы показали, что существуют блоги, насчитывающие сотни посещений за день, что фактически исключает режим диалога и заставляет авторов отвечать сразу многим или сразу всем, то есть переходить на
Блогосфера и интернет-журналистика вообще нанесли очень чувствительный удар по традиционной журналистике. И на Западе, и у нас слышны жалобы о том, что под воздействием Интернета газеты теряют читателей, закрываются корпункты, увольняются журналисты. При этом, жалуются увольняемые, интернет-журналистика, прежде всего блоггеры, не способны создать информационный продукт, сравнимый с продуктом традиционной журналистики. Исполнительный редактор газеты «New York Times» Билл Келлер с сожалением говорит о «сокращении предложения качественной журналистики» во времена «увеличивающегося спроса». Под качественной журналистикой он имеет в виду такую журналистику, «где опытные репортеры ездят в места событий, являются свидетелями этих событий, роются в отчетах, разрабатывают источники, проверяют и перепроверяют. Их поддерживают редакторы, которые делают все возможное для приведения журналистики к высоким стандартам». Предложение такой журналистики сокращается, «потому что это тяжелая, дорогостоящая и иногда опасная работа». Давид Саймон, бывший репортер «Baltimore Sun» говорит про Интернет: «это удивительный инструмент… он как пиявка… высасывает репортажи из публикаций основных СМИ, поэтому вся ценность „собирательных“ веб-сайтов и блоггеров состоит лишь в повторении, комментариях и пустой болтовне. В то же время читатели получают новости именно от таких „собирателей“ и игнорируют первоисточник, то есть сами газеты. Другими словами, паразит медленно убивает того, кто его питает» [104].
С одной стороны, в этих словах есть правда. Очень многие сайты, лишись они информации, получаемой из традиционных СМИ, быстро бы исчезли без следа.
Но интернет-журналистика не сводится к блоггерам и «собирательным сайтам». Существуют, например, интернет-газеты, способные на самостоятельное создание новостных продуктов, ведущие редакционную работу и в сущности создающие газету в электронной форме, обладающую как недостатками, так и преимуществами по сравнению с традиционной бумажной газетой. Это не паразитирование и не «высасывание соков» из традиционных СМИ. Вообще, представление о том, что Интернет неизбежно убьет печатные СМИ, кажется преувеличенным. Ситуацию прекрасно разъясняет Норберт Больц. Уход в Интернет вместо чтения газеты, говорит он, это кажущаяся альтернатива. Информационное пространство интернет-культуры имеет, как сказал бы математик, бесконечное множество измерений. У него нет естественной топографии. Киберпространство — это территория, которую невозможно картографировать. Можно выразиться по-другому: в киберпространстве нет «естественных» форм изображения, а потому для представления данных нужны метафоры. Поэтому можно говорить о неизбежной метафоричности обладающего бесконечным множеством измерений информационного пространства. А это как раз и означает, что не обойтись без вспомогательных конструкций старых медиа. Старые медиа служат метафорическими способами ориентации в цифровом пространстве. Как известно, есть цифровые рабочие столы, папки, корзины для бумаг и т. д. Все это означает, что мы не можем обойтись без стабильной иллюзии знакомого мира. «Дигитальное пространство данных не дает человеку возможности сориентироваться. Так что медиаэволюции самой приходится заботиться о человеческой компенсации своих постчеловеческих претензий. Поэтому можно предположить, что жизненная значимость печатных медиа в будущем еще возрастет. И новые функции старых медиа в дигитальном медиасообществе можно определить просто: они дают утешение обозримости, они предлагают формы для тех, кто ищет смысла, они создают дарующие ориентир научные легенды, они служат редукции сложности и нужны как метафорические пути навигации в информационном пространстве. Книга воплощает в себе прежде всего идею порядка целого. Поэтому можно сказать: книга — это Ноев ковчег во всемирном потопе смыслов» [105].
Существует множество интернет-утопий, причем не только в писаниях разного рода интернет-сектантов. Демократическая оппозиция ищет в Интернете новый субстрат существования общественного мнения, не совсем сознавая тот факт, что Интернет — это медиум и интернет-демократия — это особая разновидность медиадемократии, о чертах которой было бы очень интересно порассуждать. Правительство ищет в Интернете идеальное средство обмена данными между государством и гражданами-потребителями его услуг. Эта задача скромнее и осуществимее.
Парадоксы гражданского общества
Гражданское общество есть носитель и выразитель общественного мнения. Оно, гражданское общество, не существует как особая функциональная сфера общественной жизни наряду с бизнесом, семьей, наукой, религией. Принадлежа к сфере общественного мнения, оно руководствуется или должно руководствоваться принципами, конституирующими общественное мнение. Оно должно быть максимально открытым и доступным для всех. Оно должно быть терпимым, то есть не дискриминировать какие-то позиции и точки зрения, которые имеют намерения выразиться посредством структур гражданского общества. Оно должно быть политкорректным, поскольку нельзя быть терпимым, не будучи политкорректным. Наконец, оно не должно основываться на научных принципах, поскольку, основываясь на них, невозможно быть терпимым и политкорректным.
Из большого разнообразия современных точек зрения на гражданское общество можно выделить три основных. Согласно первой из них, гражданское общество относится к совокупности разнообразных отношений и институтов, общим отличительным признаком которых является их
Эта точка зрения имеет солидную историческую традицию. Она зародилась в XVIII в. как продукт
Понимание теоретического происхождения этой традиции позволяет прояснить два крайне важных вопроса о гражданском обществе. Во-первых, это вопрос об отношении Маркса к гражданскому обществу. У нас кругом видишь, как, повторяя друг друга, в научных книжках, дипломах, диссертациях, курсовых работах и студенческих рефератах пишут, что, мол, Локк был за гражданское общество, Хабермас там или кто-то еще тоже были за гражданское общество, а вот Маркс — он был против гражданского общества (предполагается, что именно из этой зловредности он и устроил весь советский коммунизм). Нет ничего более далекого от истины. Маркс был против капиталистического общества вообще и полагал, что воплотить присущие гражданскому обществу добродетели можно, только уничтожив капитализм и создав совершенно новое общественное устройство, которое (это мы уже дописываем за Маркса)
Вторая и, пожалуй, самая распространенная точка зрения на гражданское общество состоит в отождествлении гражданского общества с
Именно на основе хабермасовской и разрабатываемой несколькими другими авторами концепции гражданской и негражданской сфер возникла несколько механическая концепция
Наконец, третья позиция состоит в том, что гражданское общество — это не то, что противопоставлено государству, и не совокупность организаций особого рода, а
Эти взаимосвязь и взаимопроникновение происходят из того, что ни один человек не может быть членом только лишь гражданского общества, или только лишь экономической, или только лишь государственной общности. Он всегда находится в точке пересечения многих «социальных кругов» (по Зиммелю), всегда обладает двойным или даже множественным членством, что порождает часто в деятельности одного и того же индивида смешение правил, норм, ценностей, критериев. Поэтому невозможно механически отделить гражданское общество от других, негражданских, общностей; если же такое отделение произведено и полученное таким образом гражданское общество (в виде НКО и НГО) сделано объектом изучения, то мы изучаем фиктивный объект, причем не в его специфике (с точки зрения создания общественной солидарности), а с точки зрения его организационной структуры, финансовых и юридических связей и т. д., то есть как объект, представляющий иную, негражданскую сферу. Его собственно «гражданскость» ускользает из поля зрения исследователя.
Гражданское общество можно рассматривать с моральной, институциональной и идеологической точек зрения. Первая позиция является нормативной, и предметом рассмотрения в нормативных терминах становится содержание гражданского учения, то есть представлений членов и активных деятелей (акторов) гражданского общества о принципах общественной солидарности, которые составляют основу их деятельности именно как членов и акторов гражданского общества. С институциональной точки зрения рассматриваются стабильные средства выражения моральных требований гражданского общества; оно выражает свои моральные принципы через существующие институты, такие как конституции и законодательства, с одной стороны, и государственные организации — с другой. Кроме того, оно создает собственные институты: это, во-первых, медиа и другие институты выражения общественного мнения (опросы, голосования); во-вторых, специфические «собственные» организации гражданского общества (НКО). В результате оно обретает довольно сложную социальную структуру, где имеется собственная стратификация, структуры элит, структуры контроля, структуры институционализации (превращения движений и инициатив в формальные организации) и т. д. К идеологической стороне относятся культурные коды и нарративы, о которых упоминалось выше. Это, так сказать, орудия самопонимания гражданского общества и модели интерпретации, которые его члены и акторы применяют для понимания и категоризации людей, предметов и событий в сфере их деятельности. Эта идеология имеет поэтому сугубо практический характер. Кроме того, она не всегда эксплицирована и выражена в письменной форме. Она представляет собой смесь теоретических моделей и описаний с псевдотеоретическими представлениями обыденного знания, которые в совокупности и определяют реальное социальное поведение членов и акторов гражданского общества.
Если рассмотреть другие сферы жизни общества — хозяйство, государство, семью, можно увидеть, что они существенно отличаются от гражданского общества по своей внутренней организации: по мотивам деятельности, нормативным принципам и институциональным моделям. Для гражданской сферы (гражданского общества) характерны
Современное понимание гражданского общества в России отвечает скорее первым двум из указанных подходов: оно либо противопоставляется государству как «зонтик», под который подходит все негосударственное, либо рассматривается как «третий сектор» со всеми его организационными структурами. Это приводит к печальным результатам. Выше мы показали, что именно противопоставление гражданского общества как целого социальной жизни государству плюс отождествление общества с капитализмом (идея «капиталистического общества») привели к дискредитации гражданского общества и появлению альтернативных утопических, анархических, социалистических концепций, а также и к требованию сильного государства, способного регулировать экономику и общество. Практически речь шла о том, что противопоставление гражданского общества государству позволяло выступать под маской всеобщности партикулярным, прежде всего экономическим, интересам, которые в конечном счете подчинили себе общество. На протяжении постсоветских десятилетий во многих восточноевропейских государствах и прежде всего в России противопоставление гражданского общества государству вело, а зачастую ведет и сейчас, по сути дела, к тем же последствиям. Гражданское общество, понимаемое как общий резервуар всего негосударственного по существу начинает представлять собой общий аквариум, где совместно проживают нежные гражданские аквариумные рыбки и жестокие капиталистические пираньи. Чтобы избежать неправильного понимания, прибегну к уточнению. В нынешних наших концепциях гражданского общества, конечно же, экономическое не отождествляется с гражданским (экономические группы и организации не отождествляются с группами и организациями гражданского общества), но вместе с тем в качестве своего основного противника гражданское общество видит не экономические интересы, а интересы государства. Общество считается капиталистическим, а потому «общественники» рука об руку с «капиталистами» должны выступать против государства. Двести лет назад именно в таких обстоятельствах возник марксизм.
Если понимать гражданское общество как третий сектор, то здесь свои проблемы. Гражданское общество перестало быть «неформальным» и стало «формальным», то есть обрело характерные организационные формы. Конечно, можно понимать (а фактически сами сторонники гражданского общества так и понимают) регистрацию НКО как получение лицензии на равенство, солидарность, доверие, бескорыстие и прочие гражданские добродетели. Но парадокс, заключающийся в институционализации гражданского общества, состоит в том, что по мере институционализации оно нарастающим образом бюрократизируется и коммерциализируется. Организации гражданского общества (прежде всего НКО, а в большинстве исследований совокупность НКО и отождествляется с гражданским обществом как таковым) суть неизбежно
Бюрократизации гражданского общества сопутствует его коммерциализация. Это также неизбежный процесс. Функционирующая организация требует финансирования. Если государственная организация финансируется из бюджета (за счет налогов) — и это логичный источник финансирования, поскольку государство существует для удовлетворения общих интересов, — то для организаций гражданского общества есть три пути: финансирование из бюджета, финансирование за счет экономических структур (взносы, пожертвования), финансирование за счет собственной коммерческой деятельности. Во всех трех случаях организации гражданского общества утрачивают свою гражданскую невинность. В первом случае — в соитии с государством. Гражданское общество начинает представлять собой не что иное, как структуры аутсорсинга определенных функций и задач государства. Таковым все более становится гражданское общество в России со всем его структурным многообразием, венчаемым Общественной палатой. Во втором случае гражданское общество теряет невинность в соитии с бизнесом, превращаясь в инструмент достижения частных целей, чуждых идеалам гражданского общества. В третьем случае гражданское общество рано или поздно вообще утрачивает собственную гражданскую идентичность. Даже если средства, полученные от коммерческой деятельности, не распределяются среди участников, а направляются на цели организации (как и положено в НКО), гражданские менеджеры неизбежно становятся коммерческими менеджерами (по целям и по мотивации), а в случае успеха своей работы и обогащаются лично. И это вполне естественно ввиду спроса на гражданскую помощь. Кроме того, бюрократизация гражданского общества порождает внутри его иерархию должностей, подъем в рамках которой гарантирует большую власть, которая может быть употреблена и, как правило, употребляется не только для достижения граждански значимых целей, но и для достижения собственных выгод и преимуществ. И даже самые что ни на есть независимые СМИ, которые представляют собой едва ли не центральный институт гражданского общества, не могут не коммерциализироваться ввиду объективного процесса коммодификации информации [108].
Только третий из описанных выше подходов позволяет наблюдать гражданское общество в его специфике и многообразии проявлений. Оно как раз и есть форма существования равенства в современном обществе, а также инструмент выражения его требований. Подробнее о том, в чем равенство состоит, как выражается и к каким последствиям ведет, идет речь в первых разделах настоящей книги.
Мы не один раз здесь говорили, что направления современной политики, возникающие, как правило, из сочетания социал-демократических и либеральных тенденций, сильны и выразительны, и консерватизм не в состоянии противопоставить им нечто равное по социальной привлекательности. Все эти направления кажутся самоочевидно и естественно господствующими, и дело консерватизма представляется в этом свете заранее проигранным. Действительно, как можно возражать против того, чтобы открывалось все больше детских садиков, против того, чтобы женщина освобождалась от домашних забот и могла полностью отдаться работе! Как сражаться с современным телевидением, которое превращается само и превращает политику в сплошное развлечение, а по отношению к хорошему вкусу выступает в истребительно-разрушительной роли! Сразу прослывешь ретроградом, сексистом, сатрапом. При этом роковые последствия такой политики сказываются не сразу, очень медленно и проявляются лишь статистически. А статистика — это вещь абстрактная, ей можно, конечно, доверять, но данные собственных чувств убеждают сильнее. Кто сказал, что демографический кризис, что население уменьшается? Да вы посмотрите, что делается, — в трамвае не протолкнуться! Это точь-в-точь как со всеобщим равенством (см. раздел «От равенства к свободе и обратно»): его преимущества и выгоды сказываются сразу, а недостатки и пороки — лишь в достаточно отдаленных последствиях. Так же обстоит дело и с преимуществами и недостатками современной социальной и либеральной политики. Последствия ее, например, в области семьи оказываются губительными — они ведут к разложению института семьи и демографической катастрофе в России и в Европе в целом. И это уже не в отдаленной перспективе — это уже происходит в нашей сегодняшней реальности.
Примерно также обстоит дело и в других областях. Консервативные предостережения не в силах остановить идеологическую агрессию политкорректности. Предостережения демографов не в состоянии предотвратить волну миграции, впрочем, уже не волну, а миграционное
Действительно, что можно сделать, чтобы остановить развитие в этих направлениях? Запретить женщинам работать, чтобы семья стала крепче? Запретить гражданам иметь телевизор, чтобы политика перестала быть шоу-бизнесом? А Россию подморозить? Последнее не кажется таким уж невозможным, но беда в том, что это последнее никак не осуществить без первого и второго.
Констатация явного преобладания этих тенденций в нынешний период совсем не обязательно должна приводить в отчаяние. Ни одна из исторических тенденций не переламывается одномоментно. Даже в периоды революций за резкими политическими изменениями следуют годы и годы преобразований в обыденной жизни, в быту, в культуре, в деятельности традиционных институтов [109]. Точно так же микроскопические шаги в этих же областях, прежде всего побужденные политически, могут, накапливаясь, менять содержание крупномасштабных тенденций.
Консервативная политика вообще не революционна, а это значит, что она должна ориентироваться ситуационно — на конкретные обстоятельства в конкретных сферах деятельности. И на, быть может, незначительные сначала сдвиги и изменения. Если даже просто кто-то воздержится от восторга в адрес достижений либерализма и социал-демократии, рассмотрев их пагубное влияние на традиционные формы и ценности жизни, то это уже будет немало. В предисловии было сказано, что роль консерватизма — это в некотором роде роль «катехона», «удерживающего». А если кого-то удержать от рокового шага, он сможет выбрать другую дорогу.
Об авторе
Еще одним постоянным занятием автора стали переводы как научных социологических и политологических работ, так и художественно-публицистической литературы. Он перевел с немецкого статьи Г. Зиммеля, Э. Гуссерля и А. Шюца, с английского — книгу Э. Берна «Игры, в которые играют люди», также с немецкого — знаменитую работу Э. Канетти «Масса и власть». Сейчас он занят редактированием и подготовкой к изданию великой работы М. Вебера «Хозяйство и общество», составившей эпоху в развитии мировой социологии. Отсутствие русского перевода этой книги означает пробел в наших знаниях о мире, который необходимо восполнить.
Темой консерватизма Л. Г. Ионин начал заниматься более десяти лет назад. Сначала это был академический интерес к совершенно немодной и непопулярной политической идеологии, основанной на оригинальных и часто неожиданных ходах мысли. Но постепенно он пришел к мысли, что консерватизм политически и мировоззренчески актуален и что «апдейт» консерватизма, то есть его осовременивание, состоящее именно в демонстрации его актуальности, — насущная задача идейной жизни нашей страны в наше время. Сделать шаг в направлении решения этой задачи он и постарался в настоящей книге.