ВРАТА

fb2

В однотомник вошли три романа писателя, признанные вершиной его творчества, — «Сансиро», «Затем», «Врата». Это в высшей степени сложные, многоплановые произведения, в которых отразились морально-этические поиски тогдашней интеллигенции, полная грозных и бурных событий жизнь начала века.

Акутагава Рюноскэ называл Нацумэ своим учителем, для нескольких поколений японцев Нацумэ Сосэки был колоссом и кумиром. Он и сейчас продолжает быть одним из самых читаемых писателей.


1

Соскэ вынес на галерею дзабутон и некоторое время сидел, скрестив ноги, с наслаждением греясь на солнце, но вскоре отбросил журнал, который держал в руках, и повалился навзничь. Стояли погожие осенние дни, и с обычно тихой улицы доносился весёлый перестук гэта прохожих. Соскэ лежал, закинув руки за голову, и смотрел вверх. Бескрайнее прозрачно-синее небо казалось ещё огромнее в сравнении с узенькой галереей. Некоторое время Соскэ, щурясь от ослепительных лучей, размышлял о том, что мир становится совершенно другим, когда в долгожданное воскресенье можно вот так лежать, бездумно глядя на небо; но тут ему пришлось повернуться на бок, потому что глазам стало больно, и взгляд его упал на сёдзи, за которыми сидела с шитьём в руках жена.

— Прекрасная погода нынче, — обратился к ней Соскэ.

— Да, — коротко ответила жена. Соскэ ничего больше не сказал, видимо, и ему не очень хотелось разговаривать.

— Сходил бы погулял, — подала голос жена. В ответ Соскэ пробормотал что-то неопределённое.

Через некоторое время жена сквозь сёдзи посмотрела на мужа. Он лежал в какой-то странной позе, подогнув под себя коленки и весь сжавшись, словно креветка. Из-за чуть приподнятых локтей выглядывала чёрная как смоль голова, лица совсем не было видно.

— Смотри не усни там, а то простудишься, — предостерегла жена. К токийской манере речи у неё примешивались ещё интонации, свойственные всем современным образованным женщинам.

— Не бойся, не усну, — ответил Соскэ, часто моргая широко открытыми глазами.

Снова наступила тишина. Её нарушил звон колокольчиков — по улице один за другим пробежали рикши с колясками, затем где-то вдали прокричал петух. С жадностью впитывая всем телом тепло солнечных лучей, проникавших сквозь новенькую рубашку из простой ткани, Соскэ лишь краем уха воспринимал доносившиеся снаружи звуки, потом, будто вспомнив что-то, окликнул жену:

— О-Ёнэ, как пишется первый иероглиф в слове «недавний»?

Жена не удивилась, не расхохоталась, как это свойственно молодым женщинам, хотя вопрос был забавным, а спокойно ответила:

— По-моему, он пишется так же, как иероглиф «О» в названии провинции Оми.

— А я не знаю, как он пишется в «Оми».

Жена чуть-чуть раздвинула сёдзи и через порог длинной линейкой начертила на полу иероглиф.

— По-моему, так, — сказала она и, не отнимая линейки от пола, залюбовалась чистым, без единого облачка, небом.

— Неужели? — произнёс Соскэ совершенно серьёзно, без тени улыбки, даже не взглянув на жену, которую меньше всего сейчас интересовало написание этого иероглифа.

— А ведь и в самом деле чудесная погода! — произнесла О-Ёнэ, как бы обращаясь к самой себе. Так и оставив сёдзи приоткрытыми, она снова принялась за шитьё. Наконец Соскэ приподнял голову и поглядел на жену.

— Удивительная вещь эти иероглифы!

— Почему удивительная?

— Сама посуди. В любом иероглифе, даже самом простом, можно запутаться, стоит только над ним призадуматься. Недавно, к примеру, я написал иероглифы «сегодня». Написал вроде бы правильно, а когда стал их разглядывать, вдруг показалось совсем не то. Смотрел, смотрел и в конце концов пришёл к выводу, что это вообще какие-то другие иероглифы. С тобой не бывало такого?

— Ну, что ты!

— Выходит, только у меня так? — Соскэ коснулся рукой головы.

— Что-то неладное с тобой творится!

— Нервы, видимо, расшалились.

— Пожалуй, — сказала О-Ёнэ, взглянув на Соскэ. Наконец он встал, переступил через шкатулку с рукоделием и обрывки ниток, раздвинул фусума столовой, за которой сразу же находилась гостиная. С южной стороны помещалась прихожая, загораживавшая свет, поэтому сёдзи напротив гостиной, которые он открыл, после залитой светом галереи показались Соскэ мрачными и холодными. У самого края галереи, совсем близко от козырька крыши, был обрыв, и отвесная стена не пропускала сюда утреннее солнце. Сплошь поросший травой обрыв у основания не был укреплён даже камнями, и постоянно существовала угроза оползня. Однако, как ни удивительно, здесь ни разу не было обвала, и, видимо, поэтому домовладелец не принимал никаких мер предосторожности. Ещё говорили, что прежде здесь была густая бамбуковая роща. Её расчистили, а корни деревьев не выкорчевали, поэтому почва казалась, сверх ожидания, плотной. Всё это Соскэ узнал про словоохотливого старика зеленщика, добрых два десятка лет прожившего в этом квартале. Соскэ высказал предположение, что здесь снова может вырасти роща, раз корни остались, однако старик, словно это было его кровным делом, с горячностью заявил, что после такой расчистки вряд ли что-нибудь вырастет, а вот почва и в самом деле уплотнилась и обвала можно не опасаться.

Осенью обрыв почти не менял красок, если не считать травы, потерявшей свой сочный ярко-зелёный цвет и неряшливо разбросавшей во все стороны полинявшие метёлки. И уж конечно, не радовали глаз дикий виноград или мискант. Зато на склоне обрыва стояли два прелестных стройных деревца тропического бамбука, сохранившегося от прежних времён, и несколько таких же деревцев на самом его верху. Их листья приобрели желтоватый оттенок, но озарённые солнцем деревца, казалось, разливали вокруг ласковое осеннее тепло. В это время года дни становятся короче, и Соскэ, возвращаясь со службы после четырёх, редко мог вот так любоваться обрывом. Он вышел во двор, и когда мыл руки в небольшом искусственном водоёме, невзначай глянул вверх и только тут вспомнил о бамбуке. Верхушки деревьев были сплошь покрыты лежавшими в несколько слоёв мелкими листьями и напоминали коротко остриженную, с торчащими волосами, голову. Напоённые осенним солнцем, словно захмелевшие, листья застыли в неподвижности, глядя вниз.

Соскэ вернулся в гостиную и сел за стол. Гостиной, собственно, она называлась только потому, что здесь принимали гостей, это был скорее кабинет, а ещё точнее — семейная комната с нишей на северной стороне. В нише, как полагалось, висела картина, перед которой поставили убогую цветочную вазу бордового цвета. Над раздвижными перегородками, разделявшими комнаты, блестели два латунных крюка, лишь напоминая о традиционной картине в раме. Стоял ещё здесь застеклённый книжный шкаф. Но ни примечательных книг, ни красивых безделушек на его полках не было.

Соскэ выдвинул ящик стола, инкрустированный серебром, порылся, ничего не нашёл и с шумом его задвинул. Затем снял с тушечницы крышку и принялся за письмо. Написал, вложил в конверт, подумал с минуту и обратился к жене:

— Послушай, какой номер дома у Саэки?

— По-моему, двадцать пять, — ответила О-Ёнэ и добавила, когда Соскэ дописывал адрес: — Что пользы от письма? Надо пойти и обстоятельно поговорить.

— Будет польза или не будет, это мы увидим. А послать надо. Не выйдет — пойду поговорю.

Жена ничего не ответила, тогда он, уже более настойчиво, проговорил:

— Ты слышала, что я сказал? По-моему, это самое лучшее.

Жена спорить не стала, вероятно, не решилась, и Соскэ с письмом направился из гостиной к выходу. Заслышав его шаги, О-Ёнэ вышла в прихожую.

— Прогуляюсь немного, — сказал Соскэ.

— Что же, приятной тебе прогулки, — улыбнулась О-Ёнэ. Спустя минут тридцать задребезжала с трудом отодвигаемая входная дверь. О-Ёнэ подумала было, что это вернулся Соскэ, оставила шитьё и вышла ему навстречу. Но оказалось что пришёл Короку, младший брат Соскэ, в форменной студенческой фуражке и длинной, чуть не до пят, накидке из чёрного сукна.

— Ну и жарища! — сказал Короку, расстёгивая накидку.

— Вы тоже хороши, в тёплую погоду так одеться!

— Да вот думал, солнце зайдёт — станет холодно, — словно бы оправдываясь, сказал Короку, следом за невесткой проходя в столовую.

— Вы, как всегда, деятельны, — заметил он, кивнув на шитьё, и уселся перед хибати. Невестка сложила шитьё в угол, села напротив Короку и, слегка отодвинув чайник, принялась подбрасывать в хибати углей.

— Чай пить я не буду, так что не беспокойтесь, — сказал Короку.

— Не хотите? — как-то по-детски спросила О-Ёнэ. — А печенье хотите? — Она засмеялась.

— У вас есть печенье?

— Разумеется, нет, — честно призналась она, но тут же добавила: — Погодите, может быть, найду.

О-Ёнэ встала, отодвинула ведёрко для углей и открыла шкаф.

— Ладно, не надо печенья, — сказал Короку, опасаясь, что на поиски уйдёт много времени. — Скажите лучше, куда это брат подался в воскресенье?

— Он скоро придёт, — ответила О-Ёнэ, продолжая рыться в шкафу. Но наконец захлопнула дверцы. — Пустое дело. Всё съел ваш брат, — С этими словами О-Ёнэ вернулась к хибати.

— Ладно, вечером чем-нибудь накормите.

— Охотно. — О-Ёнэ взглянула на стенные часы. Было около четырёх. «Четыре, пять, шесть», — считала О-Ёнэ, но угощение мало интересовало Короку, и он молча смотрел на невестку.

— Брат был у Саэки?

— Ещё не был, но обещал пойти. С утра до вечера он на работе. Приходит до того измученный, что даже в баню пойти нет сил. Мне жаль его, я и молчу.

— Я понимаю, как он занят, но это дело не даёт мне спокойно учиться.

Говоря, Короку что-то чертил в золе хибати латунными щипцами. Следя за их движением, О-Ёнэ, как бы утешая Короку, сказала:

— По поводу этого дела он как раз только что написал письмо.

— Что же он написал?

— Не знаю, не читала. Но полагаю, что письмо касается именно этого дела. Спросите брата, когда он вернётся. Думаю, что я права.

— Пожалуй, правы.

— Я видела, как он писал. А сейчас пошёл отправить.

Короку решил не продолжать разговор, который невестка затеяла то ли для того, чтобы оправдать мужа, то ли чтобы утешить его, Короку. Он лишь подумал с досадой, что раз у брата нашлось время для прогулки, он мог бы не посылать письма, а сходил бы и поговорил. Короку прошёл в гостиную, снял с полки европейскую книгу и стал рассеянно её листать.

2

Соскэ же, вместо того чтобы вести разговор лично, предпочёл послать письмо. Он зашёл в лавку на углу, купил марку, захватил пачку сигарет, вышел и опустил письмо в почтовый ящик. Испытывая какую-то неудовлетворённость, Соскэ стал бесцельно бродить по улицам, зажав в зубах сигарету и глядя, как, дрожа, растворяется её дым в лучах осеннего солнца. Шёл он долго, и вдруг его осенило: «Вот он каков, Токио!» Эту мысль Соскэ воспринял как воскресный дар и решил вернуться домой поспать. Он каждый день дышал воздухом Токио, каждый день ездил трамваем на службу и со службы, но, постоянно угнетённый и физически и морально недостатком времени, не замечал видневшихся из окна вагона оживлённых улиц, даже то, что на одной из них он живёт, проходило мимо его сознания. Нельзя сказать, чтобы Соскэ очень страдал от такой своей занятости, лишь по воскресным дням, на досуге, приходила в голову мысль о суете и бесцельности собственной жизни. Грустно было думать о том, что, живя в Токио, он, в сущности, этого Токио не видел и не знает.

В такие моменты Соскэ вскакивал и спешил уйти из дому. Порой у него появлялось желание развлечься, тем более когда в кармане оказывалось немного денег, но желание это не было настолько сильным, чтобы толкнуть его на какое-нибудь безрассудство, и так и оставалось неосуществлённым. К тому же кошелёк с весьма скромным содержимым наилучшее средство против легкомысленных поступков, и Соскэ, и ему подобные предпочитали, сунув руки в карманы, лениво брести домой, нежели утруждать свой мозг всякими нелепыми фантазиями и пустыми планами. Посещение торговых рядов или просто прогулка помогали развеять скуку до следующего воскресенья.

Вот и нынче Соскэ сел в трамвай без какой-либо определённой цели. К его удовольствию, несмотря на воскресенье и погожий день, пассажиров оказалось меньше, чем обычно, и вид у них был спокойный и умиротворённый. Соскэ невольно вспомнил, как по утрам в одно и то же время он едет в сторону Маруноути в страшной давке, когда люди стараются оттеснить друг друга, только бы занять место. Ничего нет прозаичнее этого переполненного людьми трамвая. Никаких человеческих чувств ни разу не возникло у Соскэ к случайным попутчикам, ехал ли он стоя, держась за поручень, или сидел на мягком бархатном сиденье. И он считал это вполне естественным. Он безучастно созерцал всех, кто сидел или стоял, напротив или рядом, словно это были не люди, а механизмы.

Но сейчас он смотрел на мир совершенно другими глазами. Он видел старушку напротив, которая что-то говорила на ухо внучке лет восьми, и молодую женщину, с виду жену торговца, с умилением глядевшую на них, слышал, как женщина спросила, сколько девочке лет и как её зовут…

Во всю длину вагона прямо над головой висели объявления в рамке. Соскэ словно впервые их заметил, а одно даже прочёл. Это оказался рекламный листок фирмы по перевозке домашних вещей. Фирма предлагала свои услуги при переезде с квартиры на квартиру. На следующем объявлении были расположены в ряд три строки: «Всем, кто умело ведёт хозяйство», «Всем, кто печётся о гигиене», «Всем, кто хочет избежать пожара», а под ними шла реклама газовых плит и рисунок, изображающий газовую плиту в действии. Затем белыми иероглифами на красном фоне было написано: «Кинофильм «Вечные снега» по мотивам знаменитого произведения русского писателя графа Толстого»[1], а ниже «Комедия-гротеск (из жизни современных молодых людей) в постановке театра «Котацу-дайитидза».

Соскэ трижды внимательно перечёл рекламы, потратив на это чуть ли не десять минут. Но ни одна из них не возбудила в нём интереса. Зато он испытал немалое удовлетворение хотя бы потому, что у него нашлось время прочесть эти рекламы и даже запомнить — так спокойно было у него сейчас на душе. И в нём заговорила гордость от сознания этой вдруг возникшей непринуждённости — в таком напряжении держала его жизнь от воскресенья до воскресенья.

Соскэ сошёл с трамвая у Суругадай, и тотчас же его вниманием завладела витрина, где с большим вкусом были расставлены европейские книги. Соскэ постоял немного, рассматривая красные, голубые, полосатые и узорчатые переплёты с золотыми буквами, прочёл названия, но даже любопытства ради ему не захотелось заглянуть хотя бы в одну из них. Страсть к книгам, некогда не дававшая Соскэ спокойно пройти мимо книжной лавки, давно остыла. Лишь ярко-красный переплёт с названием «History of Gambling»[2] в самом центре витрины произвёл на него некоторое впечатление какой-то новизной.

Соскэ, улыбаясь, перешёл на другую сторону шумной улицы и решил подойти к часовому магазину. Отдав должное разнообразию оттенков и изяществу формы выставленных там во множестве золотых часов и золотых цепочек, Соскэ тем не менее не испытал ни малейшего желания что-нибудь приобрести. И всё же он просмотрел каждый ярлычок с указанием цены, подвешенный на шёлковой нитке, придирчивым взглядом окинул каждую вещь, к которой ярлычок был прикреплён, и поразился их дешевизне.

От магазина зонтов Соскэ перекочевал к европейской галантерее, и тут взгляд его задержался на галстуках, развешанных рядом с цилиндрами. У них был приятный рисунок, не то что на его галстуке, который он носил на работу. Он вознамерился было войти узнать цену, но передумал, решив, что просто нелепо ни с того ни с сего менять галстук, и с неприятным чувством прошёл мимо, даже не открыв кошелёк. У магазина тканей Соскэ задержался несколько дольше. Здесь были названия, о которых он понятия не имел: полосатый креп, узорчатый атлас и ещё какие-то, тоже дорогие ткани. У филиала киотоского торгового дома «Эрисин» Соскэ так близко подошёл к витрине, что коснулся стекла полями шляпы и, стоя там, долго разглядывал воротнички тонкой работы для женского кимоно. Некоторые были бы очень к лицу жене. Ещё несколько лет назад он непременно сделал бы ей подарок, но сейчас пришлось подавить в себе это желание. Невесело усмехнувшись, Соскэ зашагал дальше, потеряв всякий интерес и к улице и к витринам.

Неожиданно его внимание привлёк большой журнальный киоск на углу. Под карнизом крыши висела написанная крупными иероглифами реклама книжных новинок. Одни объявления были вставлены в длинную, узкую, как лестница, раму, другие наклеены на разноцветную доску и издали очень походили на замысловатый узор. Соскэ внимательно просмотрел названия книг и имена писателей. За исключением некоторых, вроде бы встречавшихся в газетных объявлениях, все они были ему незнакомы. Позади киоска, прямо на земле сидел, скрестив ноги, человек лет тридцати в котелке. Он надувал воздушные шары, приговаривая: «Шар воздушный для детей игрушка!» Шары принимали форму «дарума»[3]. В определённый момент появлялись нарисованные точь-в-точь там, где полагается, глаза и рот. Соскэ пришёл в восторг. К тому же надутый шар долго сохранял форму, лёжа на ладони или насаженный на кончик пальца. Но стоило воткнуть в отверстие снизу, например, зубочистку, как шар мгновенно со свистом сжимался.

Вся улица казалась сплошным людским потоком, быстрым и бурлящим. Хоть бы кто-нибудь остановился! Лишь человек в котелке, сидевший на углу, будто вся эта сутолока его не касалась, надувал шары и как ни в чём не бывало приговаривал: «Шар воздушный для детей игрушка!» Соскэ протянул торговцу полтора сэна, взял шар, предварительно попросив выпустить из него воздух, и положил в карман. «Не мешало бы подстричься», — мелькнула мысль, но ни одной приличной парикмахерской поблизости как будто не было. Солнце между тем клонилось к закату. Соскэ решил, что пора возвращаться, и сел на трамвай.

Когда на конечной остановке Соскэ отдавал вожатому билет, он увидел, что небо потемнело и на политую водой улицу легли длинные тени. Соскэ вдруг ощутил холод, взявшись за металлический поручень, и поёжился. Вышедшие вместе с ним люди с деловым видом заторопились в разные стороны. Окинув взглядом окраину города, где он жил, Соскэ заметил стелющийся над крышами белёсый дымок и быстро пошёл в сторону скрытых за деревьями домов. Кончилось воскресенье, тёплое осеннее воскресенье, навеявшее приятную истому, уныние и пустота опять подступили к Соскэ. Завтра он пойдёт на службу, будет, как всегда, усердно тянуть свою лямку, — и так день за днём, до следующего воскресенья. При мысли об этом Соскэ до боли стало жаль безвозвратно ушедшего дня, и он ещё острее ощутил серую скуку собственной жизни. Сейчас весь мир перед его глазами заслонила большая унылая комната с крошечным окном, сквозь которое почти не проникало солнце, лица сослуживцев и начальника и его голос: «Нонака-сан, на минутку!»

Если пройти закусочную «Уокацу», а через несколько домов свернуть в узенькую, словно переулок, улочку, очутишься у высокого обрыва, с одинаковыми строениями по обеим сторонам — это дома, сдающиеся внаём. До недавнего времени на этом же участке за живой изгородью из редких криптомерий стоял ветхий дом под тростниковой крышей, некогда принадлежавший, вероятно, вассалу какого-нибудь князя. Потом участок купил некто Сакаи, живший неподалёку, и заново его застроил, сломав и дом, и криптомериевую изгородь. Потолковав с женой, Соскэ снял жильё в самом конце улочки, внизу у обрыва. Там, правда, было несколько мрачновато, но это окупалось расположением дома, стоявшего в некотором отдалении от улицы.

Воскресный день бывает раз в неделю, а Соскэ надо было ещё сходить в баню, если останется время, подстричься, а затем не спеша поужинать. Он быстро отодвинул дверь и тотчас услышал стук посуды на кухне. В следующий момент он, не заметив, наступил на гэта Короку и наклонился, чтобы поставить их на место. Тут как раз подоспел и сам Короку.

— Кто пришёл? Муж? — крикнула из кухни О-Ёнэ.

— А, это ты? Давно здесь? — спросил Соскэ, проходя в гостиную. Пока он гулял по Канда и вплоть до прихода домой Соскэ ни разу не вспомнил о существовании Короку и сейчас устыдился, будто пойманный с поличным.

— О-Ёнэ, О-Ёнэ, — позвал он. Жена, видимо чем-то занятая на кухне, быстро вышла, даже не задвинув сёдзи, и остановилась на пороге.

— Надо бы угостить Короку, — сказал Соскэ.

Сказав: «Да, сейчас», О-Ёнэ пошла было на кухню, поскольку и сама прекрасно понимала, что гостя следует накормить, но тут же вернулась:

— Извините за беспокойство, Короку-сан, но прошу вас, закройте, пожалуйста, ставни в гостиной и зажгите лампу. Мы с Киё очень заняты.

— Охотно, — ответил Короку, с готовностью вставая.

Слышно было, как Киё, так звали служанку, что-то крошит на кухне и спрашивает: «Куда это переложить, госпожа?», как льётся вода в раковину. Затем раздался голос Короку: «Сестрица, где ножницы? Надо подрезать фитиль». Зашипела, выплеснувшись на огонь, вода — видимо, закипел чайник. Соскэ молча сидел в тёмной гостиной и грел руки над хибати, где среди золы ещё тлели редкие угольки. Послышались звуки рояля. Это играла хозяйская дочь. Соскэ вышел на галерею, чтобы закрыть ставни в гостиной. Звуки рояля доносились с той стороны, где на фоне неба тёмной полоской выделялся бамбук. Одна за другой загорались звёзды.

3

Когда с полотенцами в руках Соскэ и Короку вернулись из бани, посреди гостиной был накрыт стол, который так и манил к себе аппетитными кушаньями. Огонь в очаге стал будто бы ярче, а пламя лампы — светлее.

Соскэ придвинул к столу дзабутон и устроился на нём поудобнее.

— Наверно, хорошо помылись? — осведомилась О-Ёнэ, принимая у мужа полотенце и мыло.

— Угу, — только и ответил Соскэ. Эту лаконичность можно было отнести скорее на счёт расслабленности, нежели безразличия.

— Отличная была нынче баня, — поспешил согласиться с О-Ёнэ Короку.

— Опять народу полно, — положив согнутые в локтях руки на край стола, вяло заметил Соскэ. В баню он ходил обычно после службы, перед ужином, как раз когда там уйма людей. За последние три месяца он уже успел забыть, какого цвета вода при солнечном свете. Это бы ещё ладно. Но нередко случалось так, что три-четыре дня кряду он вообще не мог попасть в баню. Вот придёт воскресенье, мечтал Соскэ, встану пораньше, чтобы вволю пополоскаться в чистой воде. И только в воскресенье и можно было выспаться за неделю, и Соскэ, нежась в постели, тянул время, а потом откладывал посещение бани на следующее воскресенье.

— Больше всего мне хочется как-нибудь утром выбраться в баню.

— Так ведь ты поздно встаёшь! — насмешливо проговорила жена. Желание поваляться в постели Короку считал врождённой слабостью старшего брата. Он не понимал, как дорожит Соскэ воскресными днями, хотя сам учился. Слишком много надежд брат возлагает на эти короткие двадцать четыре часа. Мыслимо ли за один какой-нибудь день сбросить с души скопившуюся за неделю усталость и развеять мрачные думы? Даже сотой доли своих стремлений он не в силах осуществить за воскресенье. Поэтому, стоит ему за что-нибудь взяться, как первым делом возникает мысль о нехватке времени, от которой у него опускаются руки, и драгоценное время он проводит в безделье. Так незаметно проходит воскресенье. Короку никак не мог взять в толк, что в ущерб здоровью и собственным склонностям Соскэ вынужден отказывать себе даже в отдыхе и развлечениях, а дела Короку и подавно не умещаются у него в голове. Более того, Короку считал брата чёрствым себялюбцем, который в свободное время либо слоняется по городу, либо сидит дома с женой — ни поддержки, ни помощи от него не дождёшься.

Впрочем, соображения такого порядка появились у Короку не так давно, собственно, после того лишь, как начались переговоры с Саэки. Юный и потому во всём нетерпеливый Короку не сомневался, что его дело, стоит только попросить брата, будет улажено если не за один, так за два дня. Но как выяснилось, к великому неудовольствию Короку, брат ещё не ходил к Саэки.

И всё же нынче Короку почувствовал, с каким теплом относится к нему брат, хотя при встрече тот и не выразил особого восторга. И Короку решил отложить интересующий его разговор. Вместе с Соскэ он пошёл в баню и теперь был настроен дружелюбно.

Братья расположились за столом. К ним подсела О-Ёнэ. Все трое чувствовали себя вполне непринуждённо. Соскэ и Короку осушили чашечку-другую сакэ. Перед тем как приняться за рис, Соскэ сказал со смехом:

— Я тут купил одну забавную вещицу.

С этими словами он достал из рукава кимоно воздушный шар, надул его, сколько возможно, поставил на крышку чашки с рисом и объяснил, как устроена игрушка. О-Ёнэ и Короку с любопытством разглядывали колеблющийся шар. Затем Короку дунул, и шар упал на татами, но так и остался в вертикальном положении.

— Вот видите, — сказал Соскэ.

О-Ёнэ рассмеялась звонко, как смеются только женщины, сняла крышку с чашки и, подкладывая Соскэ рис, взглянула на Короку, как бы извиняясь за мужа:

— Легкомысленный у вас брат!

Сам Соскэ и не думал оправдываться, он принял от жены чашку и как ни в чём не бывало стал есть. Короку взял палочки для еды и тоже молча последовал его примеру.

Об игрушке больше не упоминали, но благодаря ей разговор за ужином на разные житейские темы шёл легко и непринуждённо. Под конец Короку очень серьёзно заметил:

— Кстати, ужасная история произошла с Ито-сан.

Несколько дней назад Соскэ прочёл экстренный выпуск с сообщением об убийстве князя Ито[4] и пришёл к хлопотавшей на кухне О-Ёнэ.

— Представь, какое несчастье! Князя Ито убили! — сказал он довольно равнодушно, сунул газету в карман фартука О-Ёнэ и вернулся в кабинет.

— Говоришь «несчастье», а у самого хоть бы голос дрогнул, — полушутя бросила вслед ему О-Ёнэ.

Каждый день газеты печатали несколько столбцов об Ито, но Соскэ так мало интересовался этим убийством, что даже непонятно было, читает он эти заметки или не читает.

Когда он приходил домой, О-Ёнэ, прислуживая ему за столом, неизменно спрашивала: «Есть нынче что-нибудь об Ито-сан?» Соскэ отвечал лишь: «Да, довольно много». Тогда О-Ёнэ вынимала у мужа из кармана измятую утреннюю газету и принималась за чтение, чтобы узнать подробности. Впрочем, и О-Ёнэ видела в этом убийстве только тему для разговора с мужем и не стремилась его продолжать, видя, как безразличен Соскэ к этому делу. Так что всё время, с момента выхода в свет экстренного выпуска и вплоть до нынешнего вечера, когда об этом заговорил Короку, Соскэ и О-Ёнэ почти не вспоминали о событии, всколыхнувшем всю страну.

— Как же его могли убить? — об этом О-Ёнэ спрашивала и Соскэ, когда прочла экстренный выпуск.

— Несколькими выстрелами из пистолета, — ответил Короку, поняв вопрос буквально.

— Да нет… Как могло такое случиться?

Но Короку, видимо, так и не понял вопроса.

— Что кому суждено, — спокойно проговорил Соскэ, с удовольствием глотнув чаю. Однако О-Ёнэ не унималась.

— И зачем только ему понадобилось ехать в какую-то Маньчжурию?

— Действительно, — спокойно заметил Соскэ, радуясь тому, что утолил наконец голод.

— Ходят слухи, будто у него были какие-то связи с Россией, — многозначительно сообщил Короку.

— Да, — в раздумье произнесла О-Ёнэ. — Жаль всё же, когда убивают человека.

— Если такого мелкого чиновника, как я, тогда, конечно, жаль. Но князь Ито совсем другое дело! Тем более, что он убит во время поездки в Харбин. — Соскэ заметно оживился.

— Что ты хочешь этим сказать?

— А то, что Ито-сан теперь войдёт в историю, чего не случилось бы, умри он своей смертью.

— Смотри-ка, а может, это и вправду так? — чуть ли не с восхищением проговорил Короку. И добавил: — Что ни говори, а Маньчжурия или там Харбин — места опасные и доверия не внушают.

— Оно и не удивительно. Ведь там полно всякого сброда, — заявил Соскэ и, заметив устремлённый на него взгляд жены, сказал: — Ну, можно, пожалуй, уносить стол. — Он поднял с татами шар и насадил на указательный палец. — Просто диву даёшься, как ловко это сделано…

Пришла Киё и унесла столик с пустыми тарелками и чашками. О-Ёнэ вышла в соседнюю комнату заварить чай, и братья остались наедине друг с другом.

— Люблю, когда прибрано. Грязная посуда на меня плохо действует, — сказал Соскэ с кислым видом, словно ему не по душе пришёлся скромный ужин. Слышно было, как на кухне всё время смеётся Киё.

— Что тебя так насмешило? — донёсся сквозь сёдзи голос О-Ёнэ.

— Да я… — Киё не в силах была продолжать от смеха, к которому молча прислушивались братья. Через некоторое время появилась О-Ёнэ с подносом, на подносе стояли чайник, чашки и вазочка с печеньем. Из большого фарфорового, чайника с ручкой, сплетённой из лозы глицинии, она разлила чай по большим, величиной с кружку, чашкам дешёвый: зелёный чай, не отличавшийся ни отменным вкусом, ни крепостью, и поставила их перед мужчинами.

— Что это Киё там заливается? — спросил Соскэ, заглядывая в вазочку с печеньем.

— Да оттого, что ты забавляешься с игрушкой, а детей мы с тобой не заводим.

— А-а, — небрежно протянул Соскэ, но тут же спохватился и ласково, будто раскаиваясь, взглянул на О-Ёнэ: — Был же ребёнок.

О-Ёнэ сразу умолкла, но через некоторое время обратилась к Короку:

— Что же вы не едите печенья?

— Спасибо, я ем, — ответил Короку, но О-Ёнэ уже не слышала, она ушла в столовую. Братья снова остались одни.

Дом находился в самой глубине квартала, минутах в двадцати от трамвайной остановки, и ещё до наступления вечера здесь воцарялась тишина, лишь изредка гулко постукивали гэта прохожих. С приближением ночи становилось всё холоднее.

— Днём тепло, а вечером просто не знаешь, как согреться, — сказал Соскэ, пряча руки под кимоно. — В общежитии топят?

— Нет ещё. Ждут холодов.

— В самом деле? Значит, тебе приходится зябнуть?

— Разумеется. Но от подобных вещей я меньше всего страдаю. — Короку замялся, потом решительно спросил: — Скажи, как обстоят дела с Саэки? Сестрица говорила, что сегодня ты послал письмо…

— Ага, послал. Денька через два, я думаю, ответят. А после я ещё сам к ним схожу.

Нельзя сказать, чтобы Короку очень уж устраивала такая невозмутимость брата. Но держался Соскэ ровно, без излишней резкости и в то же время без трусливого стремления выгородить себя. Поэтому у Короку не хватило духу напуститься на брата с упрёками, и он сказал лишь:

— Выходит, пока всё остаётся без изменений?

— Да, и в этом я виноват перед тобой. Даже с письмом затянул. Что поделаешь, за последнее время нервы совсем сдали.

В ответ на это заявление Короку кисло усмехнулся:

— Если ничего не выйдет, я, пожалуй, брошу учёбу и подамся в Маньчжурию или Корею.

— Маньчжурию или Корею? Это безумие! Не ты ли сейчас говорил, что Маньчжурия место опасное и доверия не внушает.

Так братья ни до чего и не договорились.

— Ты пока не волнуйся. Может, образуется как-нибудь. Я тебе сразу сообщу, как только получу ответ. Тогда и потолкуем.

Перед уходом Короку заглянул в столовую, где О-Ёнэ сидела у хибати.

— Сестрица, до свиданья!

— О, вы уже уходите? — вышла к нему О-Ёнэ.

4

Ответ от Саэки, так тревоживший Короку, пришёл, как и ожидали, через несколько дней. Предельно краткий, он мог бы уместиться на открытке, но был аккуратно вложен в конверт с трехсэновой маркой. И написан не Ясуноскэ, а тёткой.

Соскэ заметил конверт сразу, когда, придя со службы и переодевшись, сел греться у хибати. Кончик конверта чуть-чуть выглядывал из ящика стола. Отхлебнув зелёного чаю, Соскэ поспешил распечатать письмо.

— Оказывается, Ясу-сан уехал в Кобэ! — воскликнул он, продолжая читать.

— Когда? — О-Ёнэ как подавала мужу чай, так и застыла на месте.

— Точно не сказано, написано лишь, что «в скором времени должен вернуться в Токио», так что скоро, наверно вернётся.

— «В скором времени» — узнаю манеру тётушки.

Соскэ пропустил мимо ушей замечание жены, сложил письмо и, отбросив его, нервно потёр шершавый, несколько дней не бритый, подбородок.

Письмо О-Ёнэ подняла, но читать не стала, а положила его на колени и взглянула на мужа.

— «В скором времени должен вернуться в Токио» — что она имела в виду, как ты думаешь?

— Что Ясуноскэ вернётся, тогда она с ним посоветуется и сообщит.

— «В скором времени»… Значит, не пишет, когда именно он вернётся?

— Нет.

Для достоверности О-Ёнэ пробежала письмо глазами и снова его сложила.

— Дай конверт. — О-Ёнэ протянула руку. Соскэ взял голубой конверт и передал жене. Конверт никак не раскрывался, и О-Ёнэ дунула в него, чтобы вложить письмо, затем ушла на кухню.

Соскэ тут же забыл о письме. Один из сослуживцев рассказывал ему сегодня, что недавно в районе вокзала Симбаси он видел английского генерала Китченера[5]. Такие люди везде привлекают всеобщее внимание, размышлял Соскэ, в любом уголке мира. Может быть, это судьба? Его прошлое, как и будущее, так непохоже на будущее Китченера, что трудно поверить, будто оба они принадлежат к одной и той же породе, породе людей.

Погруженный в раздумья, Соскэ усиленно дымил сигаретой. С вечера задул ветер. Шум его всё усиливался, словно он ближе и ближе подступал к дому. Временами ветер стихал, и тогда становилось ещё тоскливее. Сложив руки на груди, Соскэ думал о том, что скоро начнут топить очаги и повсеместно будут вспыхивать пожары.

Он заглянул на кухню. Там жена над раскалёнными докрасна углями жарила на проволочной сетке нарезанную кусками рыбу. Склонившись над раковиной, Киё мыла солёные овощи. Женщины так усердно работали, что им даже некогда было перекинуться несколькими словами. Соскэ постоял, послушал, как шипит жир, капающий на угли, молча закрыл сёдзи и вернулся на прежнее место. О-Ёнэ даже не подняла глаз от рыбы.

Когда, покончив с едой, супруги сели возле хибати, О-Ёнэ сказала:

— Ничего не получается с Саэки.

— Что поделаешь. Придётся ждать возвращения Ясу-сан.

— Может быть, стоит поговорить пока с тётушкой?

— Подождём немного. На днях что-нибудь выяснится.

— Но ведь Короку-сан сердится. А разве хорошо это? — нарочно сказала О-Ёнэ и улыбнулась. Сосредоточенно глядя вниз, Соскэ пытался воткнуть в воротник кимоно зубочистку.

Через день Соскэ сообщил Короку, какой ответ пришёл от Саэки. На сей раз в конце письма была приписка, что, дескать, на днях всё как-нибудь образуется. Словно тяжкое бремя свалилось с плеч Соскэ. Он, как обычно, ходил на службу и со службы, решив, видимо, не думать об этом деле, покуда само оно каким-нибудь образом не даст о себе знать. Возвращался он поздно и в редкие дни заставлял себя потом выйти из дому. Гости у них почти не бывали, и случалось даже, что за ненадобностью они отправляли служанку спать совсем рано, когда ещё не было и десяти. После ужина супруги, сидя всё у того же хибати, ещё с час беседовали на обычные темы, касающиеся их жизни, только обходили молчанием всяческие невзгоды, впрочем, не представляя себе, как, например, погасить задолженность в рисовой лавке, хотя близился конец месяца. И уже не было в их разговоре поистине удивительных и красотой своей, и цветистостью слов, неуловимо скользящих между влюблёнными. А чтобы обменяться мнениями о каком-нибудь прочитанном романе или там научной книге — такое им и в голову не приходило. Всё это осталось позади, и хотя до старости ещё было далеко, жизнь с каждым днём становилась всё бесцветнее, всё скучнее. А может быть, так было всегда, может быть, оба они, сами скучные и бесцветные, соединили свои судьбы, чтобы, в силу обычая, влачить унылое супружеское существование.

С первого взгляда могло показаться, что супругов ничто не тревожит, даже судьба Короку. Сердобольная, как и все женщины, О-Ёнэ раз или два вскользь заметила мужу:

— Сходил бы в воскресенье к Ясу-сан, может, он уже вернулся?

— Что ж, можно и сходить, — как-то неопределённо отвечал Соскэ, тем дело и ограничивалось. В воскресенье Соскэ и не вспоминал об этом, а О-Ёнэ ему не напоминала. В погожий день она обычно говорила:

— Пошёл бы погулял немного.

В ненастье замечала:

— Хорошо, что нынче воскресенье.

К счастью, Короку не появлялся. Целеустремлённый по своей натуре, он, в чём-либо утвердившись, стоял на своём обычно до конца и в этом очень походил на Соскэ студенческих времён. Случалось, правда, что настроение у него резко менялось, он забывал о том, что ещё вчера считал главным, и держался так, будто ничего не произошло. Такой же неуравновешенностью некогда отличался Соскэ, недаром они были братьями. Трезвому рассудку Короку претили лишённые всяких чувств логические рассуждения, равно как и лишённые здравого смысла чувства. О чём бы ни шла речь, он старался уловить главное и делал всё, чтобы довести вопрос до его логического разрешения. Физическую силу и крепкое сложение Короку вполне заменяли неукротимая энергия и молодой задор.

При каждой встрече с братом Соскэ преследовала мысль, что это сам он возродился и оценивает собственные поступки прежними глазами. Порою это вызывало у него беспокойство. Порою — неприязнь. Может быть, судьба нарочно послала ему Короку, как живой укор за прошлое, когда он, Соскэ, поступал слишком уж своевольно. Думать об этом было страшно. Что, если те же испытания выпадут на долю Короку? При этой мысли Соскэ одолевала тревога, а ещё чаще становилось как-то не по себе.

Однако до сих пор Соскэ ни разу не высказал брату своего неодобрения, ни единым словом не выдал своих опасений за его будущее. Он не держался с Короку как старший по возрасту, умудрённый житейским опытом человек, а вёл себя самым обычным образом, поскольку безрадостное существование, которое Соскэ сейчас влачил, как бы перечеркнуло всё его прошлое.

После Соскэ было ещё двое мальчиков, но они рано умерли, и разница между братьями составляла почти десять лет, к тому же расстались они, когда Короку было лет двенадцать — тринадцать. В силу некоторых обстоятельств Соскэ, студент первого курса, перевёлся на учёбу в Киото. Короку так и сохранился в памяти Соскэ как упрямец и озорник. Тогда ещё жив был отец, семья не нуждалась, держали даже собственного рикшу, которому отвели комнату в доме для прислуги во дворе усадьбы. Сын рикши, тремя годами моложе Короку, был постоянным его товарищем в играх. Однажды жарким летним днём мальчики привязали к длинному шесту мешочек из-под сладостей и, стоя под большой хурмой, состязались в ловле цикад. Соскэ увидел их и сказал сыну рикши:

— Кэмбо, возьми-ка надень, а то получишь солнечный удар. — И он протянул мальчику старенькую соломенную шляпу Короку. Короку задело, как это брат без спросу распорядился его вещью, он выхватил у Кэмбо шляпу, швырнул на землю и стал топтать. Соскэ, как был босой, спрыгнул с галереи и дал Короку подзатыльник. Этого случая оказалось достаточно, чтобы Соскэ стал считать Короку несносным мальчишкой.

Так и не закончив второго курса, Соскэ вынужден был уйти из университета, однако домой в Токио не вернулся, а поехал в Хиросиму, где прожил с полгода. За это время не стало отца. Мать умерла шестью годами раньше. Теперь в доме оставались наложница отца и шестнадцатилетний Короку.

Получив телеграмму от Саэки, своего дяди, Соскэ наконец приехал в Токио и после похорон занялся приведением в порядок семейных дел. Разбирая бумаги, он поразился скудости состояния и в то же время обилию долгов. Вместе с Саэки они пришли к выводу, что прежде всего необходимо продать дом — это единственный выход. Наложницу было решено отправить домой, снабдив солидной суммой. Короку временно оставался на попечении дяди. Но продать дом оказалось не так-то легко, и пришлось прибегнуть к помощи дяди, чтобы некоторое время как-то продержаться. Саэки был коммерсантом, питавшим склонность ко всякого рода спекуляциям, не брезговал никакими делами, но не раз оставался в убытке. Не менее алчный, нежели дядя, на его удочку часто попадался отец и в предвкушении обещанного ему крупного куша вкладывал в предприятия дяди изрядные деньги. Это было, ещё когда Соскэ жил в Токио.

Сейчас, собственно, положение Саэки ничем особенно не отличалось от прежнего, однако он был многим обязан отцу Соскэ, а кроме того, легко приспосабливался к любым обстоятельствам. Потому он охотно взялся привести в порядок дела семьи Соскэ, который, в свою очередь, охотно передоверил дяде всё касающееся продажи дома и земельного участка. Это было как бы вознаграждением Саэки за то, что в трудную минуту он выручил их деньгами.

— Что ни говори, а покупателя надо видеть насквозь, нельзя иметь дело с кем попало, если не хочешь потерпеть убытка.

Вещи, не представлявшие никакой ценности, только занимавшие место, дядя продал сразу. А для нескольких какэмоно и дюжины антикварных вещей решил искать покупателя не спеша, истинного ценителя, чтобы не продешевить. Соскэ согласился и попросил взять эти ценности на хранение. После всего у Соскэ осталось наличными около двух тысяч иен. Соскэ вдруг вспомнил, что часть из них должна уйти на обучение Короку. Лучше, пожалуй, сразу оставить дяде нужную сумму, думал Соскэ, нежели самому посылать. При его нынешнем положении это большой риск. И как ни тяжело ему было, он передал дяде половину оставшейся суммы, попросив его взять на себя заботу о Короку. Соскэ не повезло, так пусть хоть брат выбьется в люди. Сейчас он оставит эту тысячу иен, а там видно будет: либо он сам поможет брату, либо дядя что-нибудь придумает. И Соскэ уехал в Хиросиму. Примерно через полгода от дяди пришло письмо. Он сообщал, что удалось наконец продать дом, и теперь Соскэ может не беспокоиться. Подробностей никаких. Даже за сколько продан дом, Саэки не написал. Когда же Соскэ справился об этом, дядя ответил, что всё в порядке, что вырученных денег вполне хватило на покрытие известного Соскэ долга, а об остальном они поговорят при встрече. Соскэ ухватился за эту фразу и, потолковав с женой, решил съездить в Токио. Однако О-Ёнэ со своей обычной улыбкой участливо сказала:

— Но ведь ты не можешь ехать, что же зря говорить об этом?

Услыхав столь неожиданное и бесспорное суждение, Соскэ скрестил руки на груди и некоторое время размышлял. Как ни крути, как ни верти, а он и в самом деле связан обстоятельствами, из которых ему не вырваться. И всё осталось по-прежнему.

Не находя выхода, Соскэ обменялся с дядей ещё несколькими письмами, но всё безрезультатно. Лишь в каждом письме повторялась всё та же фраза «при встрече».

— Так ничего не выйдет, — поглядев сердито на жену, сказал однажды Соскэ. Месяца три спустя ему неожиданно представилась возможность вместе с О-Ёнэ съездить в Токио. Но тут он простудился и слёг, а потом ещё заболел брюшным тифом и провалялся в постели два с лишним месяца. Он стал так слаб, что после выздоровления почти месяц не мог ходить на службу. А вскоре был вынужден покинуть Хиросиму и переехать в Фукуоку. Незадолго до переезда он было решил воспользоваться случаем и выбраться ненадолго в Токио, но и на сей раз обстоятельства складывались не в его пользу. Так и не осуществив своего намерения, Соскэ сел в поезд на Фукуоку. К тому времени деньги, вырученные от продажи имущества в Токио, были на исходе. Приехав в Фукуоку, он чуть ли не два года провёл в ожесточённой борьбе за существование. Вспоминая студенческие времена в Киото, когда, под самыми различными предлогами он мог в любое время потребовать от отца крупную сумму и потратить её как заблагорассудится, Соскэ с суеверным страхом думал, что уйти от судьбы невозможно, что рано или поздно приходится расплачиваться за содеянные ошибки. Безмятежная юность теперь представлялась Соскэ подёрнутым дымкой золотым временем.

— О-Ёнэ, я ведь ничего не предпринимаю, — говорил Соскэ, когда становилось невмоготу. — Может, снова обратиться к дяде?

О-Ёнэ, конечно, мужу не перечила. Лишь, потупившись, говорила с ноткой безнадёжности:

— Бесполезно. Ведь у дяди нет к тебе доверия.

— Возможно. Так ведь и я не очень-то ему доверяю, — запальчиво возражал Соскэ, но, глянув на потупившуюся О-Ёнэ, сразу, казалось, терял мужество. Такие разговоры вначале происходили раз или два в месяц, потом раз в два или три месяца, пока, наконец, Соскэ не заявил однажды:

— Ладно, пусть только он поможет Короку. Об остальном мы потолкуем, когда мне удастся побывать в Токио. Слышишь, О-Ёнэ, на том… Так и решим…

— Что ж, так лучше всего, пожалуй, — ответила О-Ёнэ.

И Соскэ перестал думать о Саэки. Обратиться к нему с просьбой о помощи Соскэ мешало прошлое. И он так ни разу и не написал дяде по этому поводу. От Короку время от времени приходили письма, чаще короткие и официальные. Соскэ помнил Короку совсем наивным мальчиком, которого он видел, когда приезжал хоронить отца. Ему и в голову бы не пришло поручить этому мальчику от своего имени вести переговоры с дядей.

Супруги жили, согревая собственным теплом друг друга, словно нищие в лачуге, лишённой солнечного света. И лишь когда бывало нестерпимо тяжко, О-Ёнэ говорила Соскэ:

— Ничего не поделаешь!

— Как-нибудь выдержим, — отвечал в таких случаях Соскэ.

Покорность судьбе и безграничное терпение — вот всё, что им осталось в жизни: ни луча надежды впереди, ни тени будущего. О прошлом они, словно сговорившись, никогда не вспоминали.

— Вот увидишь, — изредка утешала мужа О-Ёнэ, — скоро всё переменится к лучшему. Не может ведь всегда быть плохо.

В такие минуты Соскэ казалось, будто сама судьба издевается над ним, вложив в уста его жены эти простые, сердечные слова, и в ответ он лишь с горькой иронией усмехался. Если же О-Ёнэ, будто не замечая, продолжала в том же духе, он решительно возражал:

— Таким, как мы, не на что надеяться.

И жена, спохватившись, умолкала. После этого оба невольно погружались в тёмную бездонную пропасть — воспоминания далёкого прошлого, и так некоторое время сидели, молча глядя друг на друга.

Они сами лишили себя будущего, смирились и решили идти по этой беспросветной жизни рука об руку, вдвоём. Что касается денег, вырученных дядей за дом и землю, то и здесь они не питали каких-либо надежд. Время от времени Соскэ, будто вдруг вспомнив, говорил:

— А ведь за дом и землю дядя самое малое выручил вдвое больше того, что дал нам. Глупо как-то получилось!

— Опять ты об этом? — с печальной улыбкой отзывалась О-Ёнэ. — Ни о чём больше не думаешь. Но разве не ты сам передоверил дяде это дело?

— А что мне оставалось делать? Другого выхода в то время не было.

— Быть может, именно поэтому дядя счёл справедливым оставить за собой дом и землю в качестве компенсации, — сказала О-Ёнэ.

Соскэ подумал, что О-Ёнэ, пожалуй, права, что у дяди и в самом деле были некоторые основания распорядиться таким образом, тем не менее он возразил:

— И всё же согласись, что дядя поступил не очень-то красиво.

Однако после каждого такого разговора вопрос этот отодвигался всё дальше и дальше.

Так, ни с кем не общаясь, супруги прожили в согласии два года. И вот, как раз когда второй год подходил к концу, Соскэ неожиданно встретился с бывшим своим однокурсником по имени Сугихара, с которым некогда был очень дружен. По окончании университета Сугихара выдержал экзамен на должность чиновника высшего ранга и теперь служил в одном из министерств. В Фукуоку он приехал по делам службы, о чём Соскэ узнал из местных газет, даже было указано точное время прибытия и гостиница, где остановился Сугихара. Но Соскэ, неудачник, стыдился искать встречи с бывшим другом, так преуспевшим в жизни. Уж чересчур разителен был между ними контраст. Были и другие причины, побуждавшие его избегать встреч со старыми друзьями. Словом, у него не было ни малейшего желания увидеться с Сугихарой.

Каким образом стало известно Сугихаре, что Соскэ прозябает в этом городке, сказать трудно, только он во что бы то ни стало пожелал свидеться со старым другом, и Соскэ вынужден был уступить. Именно благодаря этому Сугихаре Соскэ удалось перебраться в Токио. Когда от Сугихары пришло письмо, что дело наконец решилось, Соскэ, отложив в сторону палочки для еды, сказал:

— О-Ёнэ, наконец-то мы поедем в Токио!

— Это чудесно! — отозвалась О-Ёнэ, взглянув на мужа.

Первые две-три недели в Токио промчались с головокружительной быстротой: столько было хлопот и суеты. Обзаведение новым домом, новая работа, бешеный ритм жизни большого города — всё это и днём и ночью будоражило, мешало спокойно мыслить и спокойно действовать.

Когда, приехав вечерним поездом на вокзал Симбаси, они после долгой разлуки увидели дядю с тётей, Соскэ не заметил на их лицах радости встречи. Или, может быть, это выражение скрыл от Соскэ падавший на них электрический свет? Из-за происшествия в пути поезд прибыл с небывалым опозданием на целых полчаса, и Саэки с женой всем своим видом старались показать, как они устали, словно это Соскэ нарочно заставил их ждать.

— О, как вы постарели, Co-сан, — это было первое, что услыхал тогда Соскэ от тётки. Он представил О-Ёнэ.

— Это та самая… — Тётка замялась и взглянула на Соскэ. О-Ёнэ в растерянности лишь молча поклонилась.

Короку, разумеется, тоже пришёл их встретить. Соскэ был поражён, увидев, как сильно вырос младший брат, он, кажется, и его самого перерос. Короку как раз окончил среднюю школу и готовился поступить в колледж. Он, робея, поздоровался с Соскэ, не назвал его «братцем», не сказал, как это принято, «добро пожаловать».

С неделю Соскэ и О-Ёнэ снимали номер в гостинице, а потом переехали в дом, в котором жили и поныне. Первое время дядя с тётей всячески им помогали. Прислали кое-что из собственной кухонной утвари, заявив, что вряд ли стоит покупать новую, дали шестьдесят иен «на обзаведенье».

Свыше месяца ушло на всякие хозяйственные хлопоты, и Соскэ никак не мог выбрать время, чтобы потолковать с дядей о деле, не дававшем ему покоя, когда он ещё жил в провинции.

— Ты говорил с дядей? — спросила его как-то О-Ёнэ.

— Гм… Нет, пока не говорил, — ответил Соскэ с таким видом, будто совсем забыл об этом.

— Странно… А сам так волновался, — слабо улыбнулась О-Ёнэ.

— Видишь ли, всё недосуг, а для такого разговора необходимо спокойствие, — оправдывался Соскэ.

Дней через десять он сам заговорил об этом.

— О-Ёнэ, пока я так ничего и не спросил у дяди. Противно начинать об этом разговор.

— Ну и не надо, раз противно.

— Не надо?

— Зачем ты спрашиваешь? Ведь это, в сущности, твоё личное дело. А мне, в общем-то, всё равно.

— Тогда я так сделаю. Спрошу при первом же удобном случае. Он скоро представится, я уверен. Не начинать же с дядей официальный разговор!

Так Соскэ оттянул на время это весьма неприятное для него дело.

Короку жил у дяди в полном достатке. Однако с дядей у них как будто бы уже была договорённость, что если Короку выдержит экзамены в колледж, он сразу же переселится в общежитие. Со старшим братом Короку ни о чём не советовался, не то что с дядей, тем более что Соскэ совсем недавно приехал в Токио. Причина, возможно, заключалась в том, что именно от дяди он получал деньги на учение. Зато с двоюродным братом Ясуноскэ в силу сложившихся обстоятельств Короку был очень дружен, совсем как со старшим братом.

Соскэ редко бывал у дяди, и то больше из приличия, а на обратном пути его обычно мучило ощущение ненужности этих визитов. Случалось и так, что, обменявшись несколькими фразами о погоде, Соскэ с трудом заставлял себя посидеть хотя бы ещё с полчаса, болтая о разных разностях. Да и дядя держал себя как-то скованно и неловко.

— Посидите, куда вам торопиться, — уговаривала тётка, отчего Соскэ становилось ещё тягостнее. Но если он подолгу у них не бывал, то чувствовал беспокойство, близкое к угрызениям совести, и снова шёл с визитом.

— Короку доставляет вам столько хлопот, — говорил изредка Соскэ, склоняя голову в благодарном поклоне, но ни единым словом не упоминая ни о дальнейших расходах на учёбу Короку, ни о проданных дядей земле и доме. Уж очень тяжко было заводить об этом разговор. И тем не менее визиты к дяде, не доставлявшие Соскэ ни малейшего удовольствия, были обусловлены не столько родственными чувствами или сознанием долга, сколько таившимся в глубине души стремлением уладить мучившее его дело, как только представится удобный случай.

— Как переменился Co-сан, — часто говорила тётка, на что дядя отвечал:

— Да, переменился. Что ни говори, а от подобных перипетий так сразу не оправишься. — Всё это дядя произносил многозначительно: страшная, мол, штука судьба.

— И в самом деле, — поддакивала тётка, — разве можно с такими вещами шутить. Таким был живчиком, даже чересчур шумным, а что с ним стало за каких-то там три года. Поглядеть на него, так он старик в сравнении с тобой.

— Ну, уж это ты слишком, — отвечал дядя.

— Да я не о внешности говорю, а о том, как он держится.

После приезда Соскэ в Токио такие разговоры между супругами Саэки стали обычными. Соскэ и в самом деле выглядел каким-то постаревшим, когда бывал у них.

О-Ёнэ со дня приезда в Токио ни разу не перешагнула порог их дома, что-то, видимо, её удерживало. Сама она вежливо их принимала, называла «дядюшка» и «тётушка», но их приглашения «загляните как-нибудь» лишь кланялась и благодарила, однако сходить к ним так и не собралась. Как-то даже Соскэ предложил ей:

— Может, навестишь разок дядю?

На что О-Ёнэ, как-то странно на него взглянув, ответила:

— Пожалуй, но…

С тех пор Соскэ больше не заговаривал на эту тему. Так прошло около года. И вот дядя, который, по признанию собственной жены, был душой моложе Соскэ, неожиданно скончался от менингита. Несколько дней он лежал с признаками простуды, но однажды, сходив по нужде, стал мыть руки и как был, с черпаком в руке, упал без памяти и чуть ли не через сутки скончался.

— О-Ёнэ, дядя умер, — сообщил Соскэ, — а я так и не успел с ним поговорить.

— Всё о том же? — удивилась О-Ёнэ. — Я думала, у тебя давно пропала охота, но ты, оказывается, настойчивый.

Прошёл примерно ещё год, сын дяди, Ясуноскэ, окончил университет, Короку перешёл на второй курс колледжа. К этому времени тётка с Ясуноскэ переехали в тот дом, где жили и сейчас.

На третий год во время летних каникул Короку отправился на полуостров Восю к Токийскому заливу, где были отличные морские купанья. Там он провёл свыше месяца, до сентября. Короку пересёк полуостров, вышел на побережье Тихого океана и, лишь пройдя вдоль знаменитого пляжа в девяносто девять ри[6], вспомнил, что пора возвращаться в Токио. К Соскэ он явился дня через два-три после приезда, когда было ещё по-летнему тепло. На почерневшем от загара лице Короку ярко блестели глаза, и выглядел он настоящим дикарём. Пройдя в комнату, куда редко заглядывало солнце, он в ожидании брата лёг на постель. Не успел Соскэ появиться, как Короку вскочил:

— Брат, у меня к тебе дело.

Соскэ несколько опешил, таким серьёзным тоном это было сказано, и, даже не переодевшись, хотя в европейском костюме было нестерпимо жарко, весь обратился в слух.

Как выяснилось со слов Короку, несколько дней назад, когда он вернулся с побережья, тётка объявила, что последний год даёт ему деньги на учёбу, выразив при этом сожаление. Сразу после смерти отца Короку взял на попечение дядя. Мальчика учили, одевали, давали ему карманные деньги, словом, ни в чём не отказывали. Короку к этому привык и ни разу не подумал о том, что кто-то платит за его ученье. Поэтому слова тётки, будто приговор, повергли Короку в смятение, и он не нашёлся что сказать.

Тётка вроде бы и в самом деле была огорчена, так показалось Короку. С чисто женским пристрастием к подробностям, она целый час пространно объясняла, почему не сможет больше о нём заботиться. Причин было много: нарушившая семейное благополучие смерть дяди, окончание Ясуноскэ университета и возникший в связи с этим вопрос о его женитьбе.

— Я так старалась дать тебе возможность закончить колледж, чего только не делала, но…

Короку слово в слово повторил всё, что сказала тётка. Во время разговора с ней он вдруг вспомнил, что Соскэ после похорон отца, уже перед отъездом, сказал Короку, что оставляет деньги на его учёбу дяде. Но когда он спросил об этом тётку, та с удивлением ответила:

— Какую-то небольшую сумму Co-сан действительно оставил, но тех денег давно уже нет. И дядя, когда был жив, полностью тебя содержал.

Какую сумму и на сколько лет оставлял брат, этого Короку не знал и потому ни слова не мог возразить тётке. А та ещё присовокупила:

— Ты ведь не один, у тебя есть старший брат, с которым можно посоветоваться. Я тоже непременно повидаюсь с Со-саном и подробно расскажу, как обстоят дела. А то и Со-сан к нам не приходит, и я давно у него не была, потому и не могла поговорить о тебе.

Выслушав Короку, Соскэ поглядел на него и сказал:

— Ума не приложу, что делать!

Прежде Соскэ, вспылив, тотчас же побежал бы к тётке объясняться. Как ни странно, он не испытывал к брату неприязни за то, что, всегда холодный и безразличный, он вдруг разоткровенничался, видимо, забыв о том, что совсем недавно великолепно обходился без Соскэ.

Блестящее будущее, созданное воображением Короку, рушилось у него на глазах, и, не зная, кого в этом винить, он уходил вконец подавленный. Проводив его взглядом, Соскэ, некоторое время стоял на пороге тёмной прихожей, устремив взор на вечернее небо. Затем он принёс с заднего дворика два больших банановых листа, расстелил их на галерее возле гостиной, сел, рядом усадил О-Ёнэ и всё ей рассказал.

— Может, тётушка хочет передать нам его на попечение, как ты думаешь? — спросила О-Ёнэ.

— Надо встретиться и поговорить, иначе не узнаешь, что у неё на уме, — ответил Соскэ.

— Да, конечно, — согласилась О-Ёнэ, обмахиваясь веером. Соскэ ничего больше не сказал, всматриваясь в полоску неба, видневшуюся между крышей и обрывом. О-Ёнэ первая нарушила молчание:

— Неужели тётя не понимает, что нам это не под силу?

— Ну, конечно же, совсем не под силу, — поддакнул Соскэ.

Они заговорили о другом и к этой теме больше не возвращались. Дня через два-три, как раз была суббота, Соскэ со службы зашёл к тётке. Увидев его, она воскликнула с преувеличенным радушием:

— О, кого я вижу!

Пересилив возникшее было неприятное чувство, Соскэ заговорил о том, что его мучило последние годы. И тётке волей-неволей пришлось пуститься в объяснения. Она сказала, что точно не помнит, сколько выручил дядя за усадьбу, но после покрытия долга, сделанного ради Соскэ, оставалось не то четыре с половиной, не то четыре тысячи триста иен. Дядя считал себя в праве распорядиться этими деньгами, как собственными, поскольку Соскэ бросил на него усадьбу, а сам уехал. Но дяде не хотелось, чтобы кто-нибудь упрекнул его в том, будто он нажился на Соскэ, и он решил положить деньги в банк на имя Короку. Кстати, Соскэ за его поступок могли бы вообще лишить наследства, так что у него нет оснований претендовать хоть на единый грош из этих денег.

— Не сердитесь, Со-сан. Я лишь передаю вам слова дяди, — как бы оправдываясь, сказала тётка. Соскэ ничего не ответил, и тётка продолжала:

— На деньги Короку, положенные в банк, дядя, на свою беду, купил дом в районе Канда, но дом сгорел раньше, чем успели его застраховать. Поскольку Короку ничего не знал о покупке дома, то и о случившемся несчастье ему, само собой, тоже не сказали. Вот как обстоят дела, — сказала тётка. — Мне жаль вас, Co-сан, но теперь поздно говорить об этом. Такова судьба. Смиритесь. Был бы жив дядюшка, он, возможно, вышел бы из положения. Ну что в конце концов за тяжесть ещё один человек в семье. Даже я, будь только это в моих силах, возместила бы Короку стоимость дома или же, на худой конец, дала бы ему возможность доучиться, но… — Тут тётка посвятила Соскэ в ещё одно сугубо семейное дело, касавшееся Ясуноскэ.

Единственный сын дяди, Ясуноскэ, этим летом только окончил университет. Дома его лелеяли и холили, общался он лишь со своими однокурсниками и никаких забот не знал. Словом, хорошо воспитанный, он вступил в жизнь, совсем её не зная. Инженер-механик, он мог поступить на службу в одну из многочисленных фирм Японии, несмотря на то, что промышленная лихорадка постепенно начала стихать. Однако Ясуноскэ, видимо, унаследовал от отца предпринимательскую жилку и был одержим стремлением начать собственное дело. Как раз в этот момент ему подвернулся один из бывших студентов инженерно-технического факультета, окончивший его раньше Ясуноскэ. Он уже успел построить небольшую фабрику в районе Цукидзима и теперь самостоятельно вёл дело. Они потолковали, и Ясуноскэ решил попробовать войти с ним в долю, а для этого, разумеется, нужен был хотя бы небольшой капитал. В этом, собственно, и заключалось названное тёткой «сугубо семейным» дело.

— Все до единой акции, а у нас их было немного, Ясуноскэ вложил в это предприятие, и сейчас мы остались буквально без гроша. На первый взгляд может показаться, будто живём мы в достатке. Оно и не удивительно: семья небольшая, собственный дом. Приходит на днях одна знакомая и заявляет, что мало кто живёт сейчас так беспечно, только-де и знаете, что мыть да протирать листья фикуса. Это она, конечно, чересчур, однако…

Наконец тётка исчерпала все свои пространные истории, но Соскэ молчал. Он просто не знал, что сказать, объясняя себе собственную растерянность неврастенией, лишившей его способности быстро и ясно мыслить. Опасаясь, как бы Соскэ не усомнился в правдивости её слов, тётка даже назвала сумму капитала, внесённого Ясуноскэ, что-то около пяти тысяч иен, и сказала, что некоторое время сыну придётся жить на мизерную зарплату и дивиденд с этих пяти тысяч.

— Да и какой дивиденд, ещё неизвестно, — добавила, тётка. — В лучшем случае это будет десять, ну пятнадцати процентов, но кто поручится, что не останешься в проигрыше.

Не похоже было, что тётка всё это говорила, движимая корыстью, и Соскэ мучился, не зная, что сказать. В то же время было бы нелепо, и Соскэ это сознавал, уйти ни с чем, не поговорив о будущем Короку. Поэтому он не стал больше ворошить прошлое и спросил лишь, как распорядились той тысячей иен, которую он, уезжая, оставил дяде для платы зал учение Короку.

— Что касается этих денег, — ответила тётка, — то они полностью ушли на содержание Короку. Только за время его обучения в колледже было потрачено почти семьсот иен.

Кстати Соскэ поинтересовался судьбой книг, картин и антикварных вещей, оставленных дяде на хранение.

— С ними произошла какая-то глупая история, — начала было тётка, но, заметив, как изменился Соскэ в лице, спросила: — Неужели дядя вам ничего не говорил?

Соскэ ответил, что нет, не говорил. Тут тётка разахалась и заявила:

— Значит, он просто забыл! — И она стала излагать всё по порядку, не упустив ни единой подробности.

Вскоре после отъезда Соскэ дядя поручил продать эти вещи некоему Санада, с которым был в добрых отношениях. Этот Санада знал толк в книгах, равно как и в антикварный ценностях, обычно посредничал при их купле-продаже и знал как говорится, все ходы и выходы. Он охотно взялся за поручение дяди, а потом одну за другой стал брать у него вещи, ссылаясь на то, что покупатель хочет посмотреть. Брал вроде бы ненадолго, но так и не возвращал, отговариваясь тем, что ему самому ещё не вернули. А потом он, видимо, окончательно запутавшись, куда-то скрылся.

— Знаете, Co-сан, когда недавно мы переезжали, я обнаружила вашу ширму, и Ясу-сан сказал, что при первой же возможности надо вам её вернуть.

Тётка говорила таким тоном, словно считала пропавшие вещи сущими безделицами, и потому, естественно, не испытывала ни малейших угрызений совести. Но Соскэ на неё за это не сердился, полагая, что она и в самом деле в этих вещах ничего не смыслила, тем более что и сам он ими ни разу не поинтересовался.

Но когда тётка сказала:

— Может, заберёте свою ширму? Она нам совершенно не нужна. А говорят, нынче такие вещи очень поднялись в цене, — Соскэ охотно согласился.

Соскэ сразу узнал хорошо знакомую ему двустворчатую ширму, когда из кладовки её вынесли на свет. Внизу она вся была разрисована крупными японскими колокольчиками, цветами «женская краса», вьющимися растениями, кустами хаги, над которыми сияла серебром полная луна. Сбоку по вертикали было написано:

@

Тропинка в полях.

Посредине луны осенней

Соцветия «женской красы»[7].

Киити [8]

@

Соскэ пододвинулся вплотную, внимательно разглядывая потемневшую от времени серебряную краску, желтизну на листьях, как бы приподнятых ветром, большую красную печать с именем Хоицу[9] посередине, и невольно вспомнил о том времени, когда ещё жив был отец.

С наступлением Нового года отец непременно доставал эту ширму из полутёмной кладовой, ставил её в прихожей, впереди помещал поднос из сандалового дерева с высокими краями для визитных карточек и принимал новогодние поздравления. В нише гостиной неизменно вешали два свитка с изображением тигра, чтобы Новый год был счастливым. Как-то отец сказал ему, что эти свитки написал не Ганку[10], а Гантай[11], и Соскэ до сих пор это помнил. На одном из свитков с изображением тигра, который пьёт воду, было пятно. Отец постоянно огорчался, что кончик тигриного носа немного испачкан тушью, и никогда не упускал случая ласково, но не без досады, укорить Соскэ: «Это ты сделал, когда был маленьким, помнишь?»

— Тётушка, так я возьму её, — сказал Соскэ, сидя с благоговением перед ширмой и размышляя о безвозвратно ушедшем времени.

— Да, да, разумеется, — дружелюбно откликнулась тётка. — Если хотите, я пришлю её.

Соскэ попросил тётку оказать ему такую любезность и на том распрощался. После ужина они вместе с О-Ёнэ, надев белые юката, вышли на галерею и там сидели рядышком в темноте, наслаждаясь прохладой и беседуя о событиях прошедшего дня.

— А с Ясу-сан ты не виделся? — спросила О-Ёнэ.

— Тётка сказала, что даже в субботу он с утра до вечера торчит на фабрике.

— Вероятно, ему приходится много работать, — только и сказала О-Ёнэ, не произнеся ни единого нелестного слова в адрес дядюшки и тётушки.

— Что же теперь будет с Короку? — спросил Соскэ.

— Трудно сказать… — ответила О-Ёнэ.

— Здраво рассуждая, мы вправе предъявить им серьёзные обвинения, даже дойти до суда, но дела всё равно не выиграем, доказательств нет.

— Стоит ли доводить дело до суда, — быстро проговорила О-Ёнэ. Соскэ ничего не ответил, лишь горько усмехнулся.

— Съезди я тогда в Токио, не случилось бы такого.

— Ну да. А потом всё это уже утратило всякий смысл.

Соскэ и О-Ёнэ поглядели на узкую полосу неба между карнизом крыши и откосом, поговорили о завтрашней погоде и легли спать.

В воскресенье Соскэ позвал Короку и передал ему свой разговор с тёткой.

— Не понимаю, отчего тётка от тебя всё скрыла, то ли зная твой горячий нрав, то ли считая тебя ребёнком. Во всяком случае, дела обстоят именно так.

Но что пользы было Короку от объяснений, даже самых подробных. И, надувшись, он сердито посмотрел на Соскэ, бросив:

— Вот оно что!

— Ничего не поделаешь. Поверь, ни у тётушки, ни у Ясу-сан нет дурных побуждений.

— Не сомневаюсь, — заявил Короку.

— Можешь винить меня, если тебе угодно. Я всегда виноват во всём. Такой уж я человек.

Соскэ лёг и закурил. Короку тоже молчал, разглядывая стоявшую в углу двустворчатую ширму.

— Узнаёшь? — спросил наконец Соскэ.

— Узнаю.

— Позавчера принесли от Саэки. Это всё, что осталось от отцовских вещей. Если бы за неё можно было выручить приличную сумму, я хоть сейчас отдал бы её тебе, но на одну выцветшую ширму университет не окончишь, — сказал Соскэ и со слабой улыбкой добавил: — Нелепо, конечно, в жару держать в комнате такую вещь, но просто некуда её девать. Короку всегда были чужды беспечность и нерасторопность брата, они его даже раздражали, но в критические минуты он терял способность возражать и спорить. Вот и сейчас, утратив весь свой пыл, Короку произнёс:

— Ширма ширмой, но что будет со мной дальше?

— Пока не знаю. Но этот вопрос надо решить до конца года, так что подумай хорошенько. Я тоже буду искать выход.

Короку стал горячо сетовать на неопределённость положения, которую по складу своего характера он совершенно не выносил. Она не давала ему покоя ни на лекциях в колледже, ни дома, когда надо готовиться к занятиям. Соскэ повторил всё то, что уже сказал, когда же раздражение Короку достигло предела, заметил:

— Чем без конца жаловаться и упрекать, бросил бы учёбу и уехал куда-нибудь. Ты ведь решительный, не то что я!

На этом разговор закончился, и Короку ушёл. Соскэ сходил в баню, поужинал, а вечером вместе с О-Ёнэ пошёл на праздник в ближайший храм. Там они недорого купили два цветка в горшках и вернулись домой. Оба горшка они прямо через окно выставили в сад, поскольку от кого-то слышали, что цветы очень любят вечернюю росу.

— Как дела у Короку-сан? — спросила О-Ёнэ, когда они легли в постель.

— Всё так же, — ответил Соскэ. Спустя минут десять супруги уже мирно спали.

На следующий день Соскэ пошёл на службу и за недостатком времени перестал думать о Короку. Впрочем, и дома, на досуге, он старался избегать этих докучливых мыслей, тяжким бременем давивших на его усталый мозг. В прежние времена он любил математику, отличался завидным упорством и достаточной ясностью ума, чтобы решать весьма сложные геометрические задачи, и когда сейчас Соскэ вспоминал об этом, его пугала происшедшая в нём перемена, слишком резкая для сравнительно короткого отрезка времени.

И всё же не было дня, чтобы где-то в самой глубине его сознания не всплыл образ Короку, и тогда появлялось стремление непременно найти выход, что-то придумать. Но в следующий же момент Соскэ гнал эту мысль, говоря сам себе: «Спешить некуда!» Однако совесть, словно крюк, торчала в сердце, не давая покоя.

Между тем наступил конец сентября, ярче сиял Млечный Путь по ночам, и вот как-то ранним вечером неожиданно явился Ясуноскэ. Он мог прийти только по делу, настолько редким был гостем, и Соскэ с О-Ёнэ сразу это поняли. Они не ошиблись: Ясуноскэ пришёл потолковать о Короку.

Как выяснилось, Короку совсем недавно вдруг пришёл к Ясуноскэ на фабрику и заявил, что, дескать, от старшего брата узнал во всех подробностях историю, касающуюся денег, оставшихся после отца. В конце концов обидно столько лет учиться и не поступить в университет. Он во что бы то ни стало хочет продолжать учёбу, если для этого даже понадобится залезть в долги. Вот он и пришёл спросить совета. Когда же Ясуноскэ ответил, что поговорит с Соскэ, Короку вдруг резко воспротивился и заявил, что с братом нечего советоваться, не тот он человек — сам бросил университет, а теперь хочет, чтобы и другие остались недоучками. Если разобраться, во всей этой истории есть доля вины брата, однако Соскэ сохраняет полное спокойствие и безразличие. Поэтому вся надежда Короку на Ясуноскэ. Может показаться странным, что он обратился к Ясуноскэ после того, как тётка отказала, однако Короку полагает, что Ясуноскэ лучше его поймёт. Настроен был Короку весьма воинственно и, судя по всему, отступать не собирался.

Ясуноскэ стал уверять Короку, что Соскэ тоже о нём очень беспокоится и в ближайшие дни придёт к ним обсудить этот вопрос. Насилу удалось успокоить Короку и отправить домой. Уходя, Короку вынул из кармана несколько листков бумаги, объяснив, что причины пропуска занятий полагается излагать письменно, попросил Ясуноскэ поставить личную печатку и добавил, что регулярно посещать колледж не намерен, покуда не решится вопрос о его дальнейшей учёбе.

Сославшись на занятость, Ясуноскэ не просидел и часа. Как быть с Короку, они так и не решили, обменявшись на прощанье примерно такими фразами: «Как-нибудь все вместе соберёмся, не спеша обсудим и решим, а если позволят обстоятельства, пригласим и Короку». После ухода Ясуноскэ О-Ёнэ спросила мужа:

— Что ты обо всём этом думаешь?

Сунув руки за пояс кимоно и слегка ссутулившись, Соске вместо ответа сказал:

— Хотелось бы мне снова стать таким, как Короку! Я вот тревожусь, как бы его не постигла та же участь, что на меня ему плевать на какого-то там старшего брата!

О-Ёнэ унесла чайную посуду на кухню, и после этого разговор больше не возобновлялся. Высоко в небе холодно белел Млечный Путь.

Следующая неделя прошла спокойно, ни от Короку, ни от Саэки не было вестей. Когда О-Ёнэ и Соскэ по утрам вставали, ещё сверкала роса, а полоска неба, видневшаяся из-под крыши, была багряной от солнца. Вечерами они располагались у лампы, стоявшей на закопчённой бамбуковой подставке отбрасывая на стену длинные тени. Случалось, что, разговаривая, они вдруг умолкали, и в наступившей тишине слышалось лишь тиканье стенных часов.

Мало-помалу они всё же как-то решили вопрос о Короку. Пожелает он дальше учиться или не пожелает, было очевидно, что на время ему всё равно придётся съехать с квартиры, которую он снимал, и либо вернуться к тётушке, либо поселиться у Соскэ. Если хорошенько попросить тётку и Ясуноскэ, они, пожалуй, согласятся хоть ненадолго приютить племянника. Но справедливость требует, чтобы Соскэ обеспечил плату за ученье и карманные расходы. А позволит ли его бюджет это осуществить? И так прикидывали О-Ёнэ и Соскэ и этак, но пришли к выводу, что это им не под силу.

— Ничего не выйдет!

— Совершенно невозможно!

Рядом со столовой, где они сейчас сидели, находилась кухня, справа от кухни — комната для прислуги, слева — ещё маленькая комната в шесть татами. В ней особой нужды не было — вместе с прислугой в доме их жило всего трое. В этой комнате стояло трюмо О-Ёнэ, и по утрам, умывшись, Соскэ приходил туда переодеться.

— Может, там и поселим Короку? — предложила О-Ёнэ. Жить и питаться он будет у нас, немного денег добавит тётушка, как-нибудь перебьёмся, пока Короку окончит университет.

— С одеждой тоже можно выйти из положения, — продолжала О-Ёнэ, — у тебя и у Ясуноскэ-сан есть старые вещи, перешьём их, и пусть носит.

Соскэ тоже так думал, но молчал. Зачем доставлять лишние хлопоты О-Ёнэ, да и себе? Но когда жена сама об этом заговорила, у него не хватило духу ей перечить.

Соскэ написал Короку: «Если ты согласен, я ещё раз поговорю с тёткой». Получив письмо, Короку примчался в тот же вечер. Ликующий, он шёл под дождём, стучавшим каплями по зонту, словно деньги на учёбу уже были у него в руках.

— Знаете, отчего тётушка завела тогда этот разговор? — начала О-Ёнэ. — Она считала, что мы вас совсем забросили. Да будь у нас обстоятельства чуть получше, ваш брат давно бы что-нибудь придумал, но вы ведь знаете, что от него, в сущности, ничего не зависело. А сейчас, если мы обратимся к ним с такой просьбой, пожалуй, ни тётушка, ни Ясу-сан нам не откажут. Всё образуется, я уверена, так что вы, пожалуйста, не волнуйтесь.

Окрылённый этими заверениями, Короку возвращался к себе, и снова дождь стучал каплями по его зонту. Через день он явился справиться, не ходил ли ещё брат к родственникам. А через три дня пошёл к тётке и, узнав, что Соскэ ещё не было, пошёл к О-Ёнэ просить, чтобы она поторопила мужа.

Шли дни, и, пока Соскэ всё обещал: «Схожу, схожу», — наступила осень. И вот в один из ясных воскресных дней, когда уже завечерело, Соскэ решил наконец что-то предпринять и написал тётке письмо, на которое пришёл ответ, что Ясуноскэ уехал в Кобэ.

5

Тётка пришла к ним в субботу в третьем часу. С самого утра небо заволокло тучами, подул северный ветер и неожиданно похолодало. Грея руки над круглым бамбуковым очагом, тётка заметила:

— Что, О-Ёнэ-сан, в этой комнате, пожалуй, только летом хорошо, а зимой, видно, холодновато?

Вьющиеся волосы тётки были уложены узлом на затылке, старинные шнурки хаори повязаны на груди. Тётка любила потягивать сакэ, вероятно, до сих пор выпивала перед ужином, оттого, возможно, имела здоровый цвет лица, была полной и потому выглядела весьма моложаво. После её ухода О-Ёнэ обычно говорила Соскэ: «Тётушка совсем ещё молодая». Соскэ отвечал, что ничего в этом нет удивительного, поскольку родила она за свою жизнь всего одного ребёнка. О-Ёнэ с ним соглашалась, потом шла в маленькую комнату и разглядывала своё лицо перед зеркалом. При этом ей казалось, что от раза к разу щёки становятся всё более впалыми. Ничего не было для О-Ёнэ тяжелее мысли о материнстве. У хозяина дома была куча ребятишек, они прибегали в сад на краю обрыва, качались на качелях, играли в пятнашки, и от их весёлых голосов О-Ёнэ бывало горько и пусто. Вот сидит перед нею тётка. Полная, подбородок двойной, так и веет от неё благополучием. Даже смерть мужа на ней не очень отразилась. И всё потому, что у этой женщины есть сын, пусть единственный, но всё же есть, он вырос, получил прекрасное образование.

По словам тётки, Ясуноскэ не переставал тревожиться из-за того, что она сильно располнела и может получить апоплексический удар, если не будет беречься. Слушая тётку, О-Ёнэ думала, что, несмотря на все тревоги, и мать и сын вполне счастливы.

— Как Ясу-сан? — спросила О-Ёнэ.

— Только позавчера, вы подумайте, только позавчера вернулся. Из-за этого, собственно, и нельзя было ответить на ваше письмо, даже неловко… — сказала тётка и снова заговорила о Ясуноскэ.

— Благодарение небу, он окончил университет, но теперь начинается самое главное, и я не могу быть спокойна… В общем-то, ему повезло, с нынешнего сентября он вошёл в долю с владельцем фабрики в Цукидзима, и если проявит рвение, то в конце концов, возможно, добьётся успеха. Правда, молод он слишком, мало ли что может в жизни случиться.

О-Ёнэ, когда тётка умолкала на минутку, вставляла одно-два слова — «поздравляю» или «это прекрасно».

— Он ведь и в Кобэ ездил по делам фабрики, — продолжала тётка. — Говорил, что на тунцеловных судах там должны устанавливать не то нефтяные двигатели, не то ещё что-то.

О-Ёнэ почти ничего не понимала из того, что говорила тётка, но всё время ей поддакивала.

— Я мало что в этом смыслю, — призналась тётка, — но Ясуноскэ всё мне объяснил, и я подумала: «Вон оно что!» Но про нефтяной двигатель и сейчас толком не расскажу. — Тут тётка расхохоталась. — Вроде бы это машина, которая работает на нефти и благодаря которой судно двигается. Словом, вещь достаточно полезная. С этой машиной судно легко уходит в море на пять, а то и на десять миль, и грести не надо. А знаете, сколько судов в Японии? Если на каждое поставить по такой машине, можно получить огромную прибыль, так говорит Ясуноскэ. Он с головой ушёл в это дело. Как-то недавно мы тут даже смеялись: прибыль, разумеется, это хорошо, только не во вред здоровью, так что не стоит особенно увлекаться.

Тётка болтала без умолку, преисполненная гордости за сына. О Короку и речи не было. Соскэ почему-то всё не возвращался со службы.

А Соскэ в тот день после работы доехал до Нижней Суругадай, сошёл с трамвая и, кривя рот, будто от чего-то кислого, квартал-другой прошёл пешком, затем вошёл в ворота дома, где жил зубной врач. Несколько дней назад, разговаривая за обедом с О-Ёнэ, Соскэ вдруг почувствовал боль в переднем зубе. Потрогал — оказалось, что зуб шатается. С этих пор зуб болел всякий раз, как туда попадал чай или даже воздух. Утром Соскэ чистил зубы, стараясь не задеть щёткой больное место, а когда посмотрел в зеркало, то поёжился, словно от холода: в двух задних зубах были серебряные пломбы, поставленные ещё в Хиросиме, а передние оказались неровными и стёртыми, словно отполированными. Переодеваясь в европейский костюм, Соскэ сказал жене:

— Что-то у меня неладно с зубами, все почти шатаются.

Он пошатал пальцем нижние зубы. О-Ёнэ засмеялась.

— Годы сказываются, — проговорила она, пристёгивая ему к рубашке белый воротничок.

В этот день Соскэ наконец решил пойти к зубному врачу. В приёмной у большого стола, спрятав подбородок в воротник, сидели в мягких бархатных креслах ожидавшие своей очереди пациенты. Всё это были женщины. Красивый камин золотистого цвета ещё не был зажжён. Поглядывая на трюмо, в котором отражались на редкость белые стены, Соскэ тоже ждал своей очереди и от скуки стал рассматривать лежавшие на столе журналы. Взял один, другой, третий, — все журналы предназначались для женщин. Некоторые из них Соскэ полистал, разглядывая фотографии на первой странице. Затем взял журнал «Успех». Вначале по пунктам излагался своего рода рецепт успеха. В одном из пунктов говорилось, что надо без оглядки смело идти вперёд, в другом — что очертя голову бросаться вперёд, не обеспечив себе прочного тыла, нелепо. Соскэ прочёл оба пункта и положил журнал на место. «Успех» и Соскэ никак не вязались друг с другом. Соскэ даже не знал до сих пор, что существует журнал с таким названием, и из любопытства снова раскрыл его. Вдруг ему бросились в глаза стихотворные строки:

Ветер подул среди синих небес,

Смёл облака прочь.

И над Восточной горой поднялся

Чистый яшмовый круг.[12]

Эти строки привели в восторг равнодушного к поэзии Соскэ, но не стихотворным мастерством, а светлым и радужным настроением, редким, к несчастью, у человека. Движимый всё тем же любопытством, Соскэ прочёл помещённую перед стихами статью, но, как ему показалось, ничего общего со стихами она не имела. Он снова положил журнал на место, но стихотворение надолго запечатлелось в памяти. Ведь в последние годы Соскэ ни разу не пришлось полюбоваться воспетым в нём чудесным пейзажем.

В это время дверь в кабинет открылась, и ассистент вызвал: «Нонака-сан!» Залитый падавшим из окон светом, кабинет оказался вдвое просторней приёмной. Там было несколько кресел, возле каждого стоял мужчина в белом халате, склонившись над пациентом. Соскэ провели в самую глубину комнаты: «Пожалуйста, сюда». Соскэ сел в кресло, и ассистент прикрыл ему колени плотной полосатой салфеткой.

Сидеть было покойно и удобно, и от этого Соскэ казалось, будто зуб не так уж болит. Каждой частицей своего тела Соскэ ощущал этот покой. Откинувшись на спинку, он бездумно созерцал свисавшие с потолка газовые лампы, опасаясь лишь, что за весь этот комфорт придётся заплатить больше, нежели он рассчитывал.

В это время к Соскэ подошёл тучный лысоватый мужчина, с виду ещё молодой, учтиво с ним поздоровался, чем немало смутил Соскэ, который с трудом кивнул головой, поскольку полулежал в кресле. Осведомившись, что его беспокоит, толстяк осмотрел Соскэ, потрогал больной зуб и сказал:

— Зуб этот мёртвый, и вылечить его нельзя.

Это заявление подействовало на Соскэ, будто скудный свет осеннего дня. Ему хотелось спросить, неужели сказывается возраст, но он сдержался и, словно эхо, повторил:

— Значит, вылечить его нельзя?

— Ничего другого, пожалуй, я вам не скажу, — улыбнулся толстяк. — Со временем, возможно, придётся его удалить, но пока такой необходимости нет. А боль я вам успокою. Зуб мёртвый, понимаете? Внутри он весь сгнил.

— Ах, вот оно что! — только и мог сказать Соскэ и отдался на волю толстяка. Просверлив в зубе отверстие бормашиной, толстяк несколько раз вводил туда длинную тонкую иглу, подносил её к носу, нюхал, наконец вытащил волоконце толщиной с нитку и показал Соскэ: «Видите, какой я вам нерв удалил?» Затем положил в отверстие лекарство и велел назавтра снова прийти.

Когда Соскэ сошёл с кресла, в поле его зрения оказался сад и кадка с сосной чуть ли не пяти футов высоты. Её корневую часть тщательно закутывал в рогожу садовник в соломенных сандалиях. Соскэ невольно подумал о том, что скоро роса превратится в иней и люди состоятельные уже сейчас готовятся к холодному сезону.

В аптеке, помещавшейся в конце вестибюля, Соскэ дали порошки для полоскания, которые следовало растворить в тёплой воде и полоскать рот не меньше десяти раз в день. К радости Соскэ, плата за лечение оказалась низкой, и он подумал, что в состоянии прийти ещё несколько раз, как велел врач. Надевая ботинки, Соскэ вдруг обнаружил, что подмётки, неизвестно когда, успели прохудиться. Дома он узнал, что буквально только что от них ушла тётка.

— Неужели? — воскликнул Соскэ с таким видом, словно был очень огорчён. Переодевшись в кимоно, он уселся, как обычно, у хибати. О-Ёнэ унесла в маленькую комнату его рубашку, брюки и носки. Соскэ лениво зажёг сигарету, но тут услышал, как в соседней комнате О-Ёнэ чистит его костюм, и спросил:

— Что говорила тётушка?

Зубная боль прошла, на душе, будто остывшей под осенним ветром, потеплело. Тем не менее спустя некоторое время он попросил О-Ёнэ растворить в тёплой воде порошки, которые она вынула у него из кармана, и принялся усердно полоскать рот.

— Да-а, насколько короче стал день, — заметил Соскэ, стоя на галерее. Близился вечер. В квартале, где они жили, и днём не было шума, а с наступлением сумерек воцарялась полная тишина. Супруги, по обыкновению, расположились у лампы, и им казалось, что весь остальной мир погружён сейчас во мрак. Он не существовал для них, этот мир, их было двое — О-Ёнэ и Соскэ. Так и коротали они все вечера и в этом стремились найти смысл жизни.

Исполненные спокойствия, они время от времени высыпали из банки конфеты, начинённые морской капустой, очень сладкие и пряные, которые Ясуноскэ вроде бы привёз им в подарок из Кобэ, и не спеша обсуждали полученный от тётушки ответ.

— Мне кажется, они могли бы ежемесячно давать Короку хотя бы на обучение и на мелкие расходы, верно?

— Говорят, что не могут. Ведь как пи считай, а это не меньше десяти иен. Сумма кругленькая и, как они заявляют, им не по карману.

— Что за резон тогда давать по двадцать иен, но лишь до конца нынешнего года?

— Так ведь сказала же тётка, что месяц-другой они помогут, а уж потом мы сами должны что-нибудь придумать.

— Неужели они в самом деле не могут?

— Не знаю. Во всяком случае, тётушка так говорит.

— А уж если ему повезёт с этими машинами на рыболовецких судах, так десять иен для него тем более не деньги.

— Разумеется.

О-Ёнэ тихонько засмеялась. Соскэ тоже едва заметно улыбнулся и после небольшой паузы сказал:

— Придётся, видно, поселить Короку у нас. Другого выхода нет, а там видно будет. Он ведь продолжает посещать колледж.

— Да, пожалуй, — откликнулась О-Ёнэ. Соскэ больше ничего не сказал и пошёл к себе в комнату, куда редко заходил в последнее время. Спустя примерно час О-Ёнэ заглянула к нему, Соскэ что-то читал за столом.

— Всё трудишься? Отдохнул бы!

— Да, пора ложиться, — ответил Соскэ, поднимаясь.

Сняв кимоно и повязывая поверх ночного халата белый в горошек поясок, он сказал:

— Вдруг захотелось почитать «Луньюй». Давно я за него не брался.

— Нашёл там что-нибудь поучительное?

— Да нет, ничего, — ответил Соскэ и, устраиваясь поудобней на подушке, добавил: — А знаешь, насчёт возраста ты, оказывается, была права. Врач сказал, что зуб уже не вылечить, раз он шатается.

6

Было решено, что Короку переедет к брату. Глядя на трюмо, О-Ёнэ с лёгкой досадой, как бы жалуясь, сказала Соскэ:

— Не представляю даже, куда мы его теперь поставим.

Эта небольшая комната была, собственно, единственной, где О-Ёнэ могла переодеться и привести себя в порядок, и Соскэ тоже не знал, куда девать трюмо. Невольно посмотрев на стоявшее у окна зеркало, Соскэ заметил отражённый в нём профиль О-Ёнэ и расстроился — таким нездоровым был у жены цвет лица.

— Что-нибудь случилось? Какой-то у тебя больной вид.

Соскэ перевёл взгляд с отражения на самоё О-Ёнэ. Причёска у неё была в беспорядке, воротник кимоно не очень свежий.

— Вероятно, я просто замёрзла, — коротко ответила О-Ёнэ, распахнув дверцы встроенного в стену довольно широкого шкафа. Низ его занимали ящики с платьем и бельём, наверху стояли на полках две плетёные корзины с крышками и фибровый чемодан.

— И это всё девать некуда.

— Оставь здесь.

Словом, супруги не очень-то торопили Короку с переездом, поскольку знали, что он их стеснит. А сам Короку, хоть и обещал переселиться, всё не показывался. Каждый день отсрочки приносил супругам облегчение. Короку, видимо, это понимал и решил, пока есть возможность, оставаться у себя на квартире. Тем не менее, не в пример брату с женой, он, в силу своего характера, всё время испытывал беспокойство.

По утрам уже стал выпадать редкий иней, пальмы в саду за домом поникли. В саду у хозяина на верхушке склона пронзительно верещал дрозд. Вечерами торопливо проходил по улице продавец тофу[13], и звуки его рожка сливались с ударами деревянного гонга в храме Эммёдзи. Дни становились всё короче. Вид у О-Ёнэ был по-прежнему болезненный, ничуть не лучше, чем в тот день, когда Соскэ это вдруг заметил. Раз или два, придя со службы, Соскэ заставал О-Ёнэ в постели, но она объясняла это просто лёгким недомоганием. Однако показываться врачу, как ей советовал муж, не стала, в этом, по её словам, не было нужды.

И всё же Соскэ не мог оставаться спокойным. Тревога порой не давала работать. Но как-то раз, добираясь трамваем со службы домой, Соскэ вдруг хлопнул себя по колену. В дом он вошёл бодрой походкой и прямо с порога спросил: «Ну, как сегодня?» О-Ёнэ ничего не ответила, собрала, как обычно, костюм и носки, которые Соскэ снял, и направилась в маленькую комнату. Соскэ, идя следом, улыбаясь, спросил:

— Ты ждёшь ребёнка?

О-Ёнэ, молча потупившись, старательно чистила пиджак, стоя у открытого окна. Потом всё стихло, но О-Ёнэ не выходила. Тогда Соскэ сам пошёл к ней. Зябко съёжившись, О-Ёнэ сидела в полумраке перед зеркалом. Когда Соскэ её окликнул, она ответила: «Сейчас», — и поднялась. В голосе её дрожали слёзы.

Вечером муж и жена сидели у хибати, грея руки над железным чайником.

— Ну, как дела? — против обыкновения весело, спросил Соскэ, и О-Ёнэ со всей отчётливостью вспомнила, какими оба они были до женитьбы.

— Давай попробуем встряхнуться, — продолжал Соскэ. — Уж чересчур уныло мы с тобой живём.

Они поговорили о том, куда бы съездить в воскресенье, обсудили, что купить из одежды к Новому году. Соскэ насмешил О-Ёнэ, не без юмора рассказав об одном сослуживце, некоем Такаги, который наотрез отказался купить жене подбитое ватой шёлковое кимоно, заявив, что не станет потакать её капризам и тратить зря с трудом заработанные деньги. А когда жена упрекнула его в жестокости, сказав, что ей и в самом деле не в чем в холод выйти из дому, муж ответил, что в крайнем случае она может закутаться в ватное или шерстяное одеяло.

Глядя на повеселевшее лицо Соскэ, О-Ёнэ на какой-то миг представила себе, что к ним вернулось прошлое.

— Пусть себе жена Такаги довольствуется одеялом, — сказал Соскэ, — мне безразлично, а вот я, например, не прочь обзавестись пальто. Недавно я увидел, когда был у зубного врача, как садовник укутывает деревца рогожей, и мысль о пальто буквально застряла у меня в мозгу.

— Тебе хочется пальто?

— Ага.

О-Ёнэ взглянула на мужа.

— Так закажи, в рассрочку.

— Ладно, оставим это, — вдруг помрачнев, уныло сказал Соскэ и вслед за тем спросил: — Кстати, когда намерен Короку переселяться?

— Ему, наверное, не очень этого хочется, — сказала О-Ёнэ. Она с самого начала чувствовала, что Короку почему-то её, недолюбливает, но, памятуя о том, что это брат её мужа, всячески старалась с ним ладить. Одно время ей уже казалось, будто деверь стал к ней относиться по-родственному дружелюбно. Но теперь единственную причину его упорного нежелания к ним переехать видела лишь в самой себе.

— Видно, ему жаль покидать комнату, в которой он сейчас живёт. Он ведь понимает, что жизнь у нас сулит ему массу неудобств, и потому боится так же, как боимся мы, лишнего беспокойства и хлопот. Во всяком случае, пока Короку не переехал, я не расстанусь с мыслью о пальто.

Это категорическое заявление, исполненное чисто мужской решимости, всё же не успокоило О-Ёнэ, и она молчала, пряча подбородок в воротник кимоно. Затем глянула на Соскэ исподлобья и спросила:

— Короку-сан по-прежнему меня ненавидит?

Этот вопрос О-Ёнэ часто задавала мужу в первое время после приезда в Токио, и всякий раз ему стоило немалого труда успокоить её и утешить. Но потом она перестала об этом говорить, и Соскэ решил, что вопрос сам собой отпал.

— Опять у тебя шалят нервы, — сказал Соскэ. — Не всё ли равно, что там думает Короку, если я с тобой.

— Это ты в «Луньюе» вычитал? — У О-Ёнэ ещё хватило духу пошутить.

— Ага, — ответил Соскэ, и разговор на этом прекратился.

Когда на следующий день Соскэ проснулся, по крытой жестью крыше барабанил холодный дождь. Пришла О-Ёнэ с подхваченными тесьмой рукавами кимоно.

— Пора вставать!

Слушая, как падают на крышу тяжёлые капли, Соскэ испытывал неодолимое желание ещё хоть немного понежиться под тёплым одеялом. Однако стоило ему увидеть О-Ёнэ, болезненную, бледную, но неизменно заботливую, как он, крикнув: «Э-эй!» — тотчас же вскочил.

Всю улицу заволокла густая пелена дождя. Росший на обрыве тропический бамбук время от времени покачивался, словно зверь, отряхивающий воду с гривы. Тёплый рис и горячий суп из мисо[14] несколько приободрили Соскэ, которому сейчас предстояло мокнуть под этим унылым небом.

— Опять промочу ноги, — сказал Соскэ. — Непременно надо купить ещё пару ботинок.

Но пока ему пришлось удовлетвориться старыми, с прохудившимися подмётками. Он надел их и немного подвернул брюки.

Вернувшись домой, Соскэ увидел, что О-Ёнэ поставила возле трюмо лохань с тряпкой. С потолка, сильно потемневшего в одном месте, время от времени в лохань капала вода.

— Что говорить о ботинках, если крыша течёт, — горько усмехнулся Соскэ. В тот вечер О-Ёнэ ради мужа разожгла котацу[15], просушила его шерстяные носки и суконные брюки в полоску.

Дождь не переставая лил и на следующий день. О-Ёнэ, как обычно, разбудила мужа, который, одеваясь, снова вспомнил о ботинках. На третье утро Соскэ нахмурился и с досады прищёлкнул языком:

— До каких же это пор будет продолжаться? Ботинки уже невозможно надеть, до того они намокли.

— А с маленькой комнатой прямо беда, с потолка так и льёт.

Они решили попросить хозяина в первый же ясный день починить крышу. Соскэ с трудом натянул скрипевшие от воды ботинки и ушёл.

К счастью, часам к одиннадцати дождь прекратился, стало тепло и ясно, как бывает в погожий осенний день, на заборах чирикали воробьи. О-Ёнэ встретила Соскэ радостная, даже какая-то просветлённая, и неожиданно спросила:

— Послушай, не продать ли нам ширму?

Полученная от тётушки ширма так до сих пор и стояла в углу кабинета. Всего лишь двустворчатая, она тем не менее оказалась бы лишней в гостиной, из-за размеров и расположения этой комнаты. Если поставить её с южной стороны — она загородит вход, если с восточной — не будет пропускать свет, остаётся лишь поставить её у ниши, но ведь нишу закрывать тоже не так уж удобно. Соскэ не раз ворчал:

— Взял её как единственную память об отце, а куда девать — не знаю.

При этом О-Ёнэ смотрела на серебряную луну с облупившимися краями и едва различимые на фоне ширмы стебли тростника с видом полнейшего недоумения, как, дескать, могут люди дорожить подобной вещью. Но сказать об этом мужу прямо О-Ёнэ не решалась, лишь однажды как бы вскользь спросила:

— Неужели это и в самом деле ценная картина?

Тут Соскэ впервые рассказал О-Ёнэ про Хоицу. Точнее, не рассказал, а передал то, что некогда слышал от отца и помнил довольно смутно. Что же до истинной ценности картины и подробностей истории Хоицу, то тут он ничего определённого сказать не мог. Но для О-Ёнэ этих сведений оказалось вполне достаточно, чтобы решиться на не совсем обычный для неё поступок, в особенности когда она присовокупила к ним разговор с мужем на прошлой неделе. И вот в тот самый день, когда дождь наконец перестал и лучи солнца залили сёдзи в столовой, она накинула поверх кимоно не то шаль, не то шарф какого-то неопределённого цвета и вышла из дому. Пройдя квартала два, О-Ёнэ свернула на улицу, по которой ходил трамвай, и подошла к довольно большому магазину подержанных вещей, помещавшемуся между булочной и лавкой, где продавали сушёную рыбу и сушёные овощи. Когда-то О-Ёнэ купила здесь складной обеденный столик. Отсюда же Соскэ принёс железный чайник, который жил у них и поныне.

Спрятав руки в рукава кимоно, О-Ёнэ остановилась и увидела всё те же новенькие железные чайники и множество хибати, которые были как раз к сезону. Ни одной антикварной вещи, если не считать какой-то странный предмет, висевший против входа и очень похожий на щит черепахи, а под ним длинное жёлтое буддийское кропило из конского волоса, меха белого медведя и пеньки. Ещё было выставлено несколько полок для чайной посуды из сандалового дерева, сделанных до того плохо, что в любой момент они могли покоробиться. Но О-Ёнэ в таких вещах мало что смыслила. Зато она убедилась, что ни одной ширмы или какемоно здесь нет, и вошла внутрь.

Шла сюда О-Ёнэ с единственной целью, чтобы хоть за какую-нибудь цену сбыть ширму. У неё был некоторый опыт в такого рода делах, полученный ещё в Хиросиме, и она без особых усилий завела разговор с хозяином, мужчиной лет пятидесяти со смуглым лицом и впалыми щеками. Надев очки в черепаховой оправе, огромные и потому кажущиеся забавными, он читал газету, грея руки над бронзовым с шероховатой поверхностью хибати.

— Что ж, схожу посмотрю, — сразу согласился хозяин, правда, без особого интереса, чем несколько разочаровал О-Ёнэ. Тем не менее она повторила свою просьбу, хоть не питала на этот счёт никаких иллюзий.

— Ладно, приду, только позднее. Приказчик ушёл, не на кого оставить лавку.

Небрежный тон, каким это было сказано, вселил в душу О-Ёнэ сомнение: придёт или не придёт? В одиночестве, как обычно, она съела свой немудрёный обед, но не успела позвать Киё, чтобы та убрала посуду, как услыхала громкое: «Можно войти?» Старьёвщик сдержал своё обещание. О-Ёнэ провела его в гостиную и показала ширму. Приговаривая «так, так», он водил рукой то по краям ширмы, то по её тыльной стороне.

— Ну, если она вам не нужна… — Старьёвщик замолчал, словно бы размышляя, а потом сказал: — За шесть иен возьму, пожалуй.

Цена показалась О-Ёнэ подходящей, но она решила прежде поставить обо всём в известность Соскэ, тем более что ей теперь была известна история ширмы. Услыхав, что О-Ёнэ хочет советоваться с мужем, старьёвщик, уходя, сказал:

— Ладно, госпожа, раз уж я здесь, набавлю ещё иену, разорюсь. Соглашайтесь, а то не избавитесь от своей ширмы.

Тогда О-Ёнэ с замиранием сердца решительно возразила:

— Но ведь это Хоицу!

— Хоицу сейчас не в моде, — невозмутимо парировал лавочник, в упор глядя на О-Ёнэ, и сказал на прощанье: — Что же, посоветуйтесь ещё.

О-Ёнэ слово в слово передала мужу разговор с лавочником, а затем простодушно спросила:

— Продадим?

В последнее время у Соскэ то и дело возникали какие-то нужды. Но он до того привык во всём себе отказывать, что и мысли не допускал попытаться добыть хоть какие-то средства сверх заработка и хоть немного отдохнуть от постоянных лишений и забот. И сейчас, выслушав О-Ёнэ, Соскэ был просто поражён сметливостью жены, хотя и сомневался в необходимости такого шага. На вопрос, как она сама считает, О-Ёнэ ответила, что совсем неплохо выручить сейчас чуть ли не десять иен, тогда, по крайней мере, можно будет купить не только ботинки для Соскэ, но ещё и отрез недорогого шёлка. Соскэ подумал, что это и в самом деле неплохо, но сама мысль расстаться с ширмой, которой так дорожил отец, ради каких-то там ботинок и отреза шёлка казалась чудовищной. И Соскэ сказал:

— Продать ширму, разумеется, можно. Всё равно девать её некуда. Но без новых ботинок я могу пока обойтись. Было плохо, когда непрерывно лил дождь. А теперь погода наладилась.

— Но если опять зарядят дожди?

Соскэ молчал, он не мог гарантировать навечно ясную погоду. Молчала и О-Ёнэ, не решаясь сказать, что нельзя откладывать продажу ширмы до ненастных дней. Муж с женой переглянулись, и оба засмеялись.

— Может быть, лавочник мало даёт? — после паузы спросила О-Ёнэ.

— Как тебе сказать…

В этом вопросе у Соскэ не было собственного мнения, и он мог лишь прислушиваться к чужому: мало — значит, мало. В общем, он готов был продать ширму за любую цену, только бы нашёлся покупатель. Как-то он вычитал в газете, будто старинные картины и произведения каллиграфического искусства нынче в цене. «Мне бы хоть одну такую вещь», — с завистью подумал он, но тут же примирился с мыслью, что ничего подобного у него никогда не будет.

— Цена зависит и от того, кто продаёт, и от того, кто покупает. Я, например, не сумел бы дорого продать даже самую знаменитую картину. И всё же семь или восемь иен за ширму, пожалуй, слишком мало.

Из слов Соскэ получалось, что и ширма хороша, и старьёвщик знает толк в делах, только сам он ни к чему не способен. О-Ёнэ слегка огорчилась и больше не упоминала о ширме.

На следующий день Соскэ поговорил кое с кем из сослуживцев. Все в один голос заявили, что за такую цену ширму отдавать нельзя. Но никто не вызвался ему помочь, даже не посоветовал, как поступить, чтобы не попасть впросак. И Соскэ понял: либо придётся продать ширму старьёвщику, либо пусть по-прежнему загромождает гостиную. И Соскэ перенёс ширму в гостиную. Но тут явился старьёвщик и предложил за неё уже пятнадцать иен. Супруги решили повременить с продажей. Лавочник снова пришёл, но О-Ёнэ опять ему отказала, уже просто из интереса. В четвёртый раз старьёвщик привёл с собой какого-то человека. Они пошептались и предложили тридцать пять иен. Супруги наконец согласились.

7

Криптомерии в храме Эммёдзи стали багрово-красными, словно подгорели. В погожие дни на горизонте белела зубчатая линия гор. Во всём чувствовались приметы зимы. Выкрики торговца варёными бобами, который ранним утром непременно проходил мимо их дома, напоминали об инее на черепичной крыше. И Соскэ, лёжа в постели и прислушиваясь к его голосу, думал о том, что вот опять наступили холода. Хлопоча на кухне, О-Ёнэ молила судьбу, чтобы в нынешнем году вода в кране снова не замёрзла. Все вечера муж и жена проводили у котацу, с сожалением вспоминая Хиросиму и Фукуоку, где почти не бывает зимы.

— Мы точь-в-точь как старики Хонда, — засмеялась О-Ёнэ. Эти Хонда были их соседями по двору и тоже снимали дом у Сакаи. Они держали одну-единственную служанку и жили тихо, как мыши. Лишь изредка, сидя в столовой за шитьём, О-Ёнэ слышала, как старуха Хонда зовёт своего мужа: «Дед!» Встречаясь у ворот, О-Ёнэ и супруги Хонда вежливо здоровались, перебрасывались несколькими фразами о погоде, звали друг друга поболтать, тем дело и ограничивалось. И то немногое, что О-Ёнэ о них знала, она слышала от торговцев, которые ей рассказали, что у стариков есть сын, что он вроде бы важный чиновник, служит в канцелярии генерал-губернатора в Корее, ежемесячно высылает им деньги, и живут они потому безбедно.

— Дед по-прежнему возится со своими растениями?

— Видно, перестал, ведь холодно уже. Горшки с карликовыми растениями он поместил под галерею, чтобы не замёрзли.

Разговор переключился на хозяина дома, Сакаи. Сам он и вся его семья, на взгляд Соскэ и О-Ёнэ, были, не в пример Хонда, на редкость шумными и весёлыми. В саду стало по-осеннему уныло, и ребятишки теперь туда не прибегали. Зато не проходило вечера, чтобы из хозяйского дома не доносились звуки рояля, а с той стороны, где была кухня, — громкий смех не то служанки, не то ещё кого-то, который Соскэ и О-Ёнэ часто слышали, сидя у себя в столовой.

— Интересно, чем, собственно, занят наш хозяин? — время от времени спрашивал Соскэ у О-Ёнэ. И она неизменно отвечала:

— Думаю, что ничем, просто живёт в своё удовольствие. Ведь у него и земля и дома.

В подробности Соскэ никогда не вдавался, и на этом разговор заканчивался. В былые времена, когда Соскэ ушёл из университета, его так и подмывало бросить в лицо людям преуспевающим и высокомерным: «Погодите, я ещё потягаюсь с вами!» Позднее воинственность сменилась ненавистью. Но в последнее время ненависть уступила место равнодушию. Все люди разные, рассуждал Соскэ, у каждого своя судьба, свои интересы, своя жизнь. И спрашивал он о ком-нибудь, только если приходилось к слову, считая обременительным излишнее любопытство. Всё это можно было сказать и об О-Ёнэ. Но в этот вечер, вопреки обыкновению, она сообщила о Сакаи некоторые подробности. Таким образом Соскэ узнал, что хозяину что-то около сорока, что усов он не носит, что музицирует его старшая дочь лет тринадцати, а чужим детям, которые приходят поиграть, не разрешают даже покачаться на качелях.

— Это почему же?

— Не знаю, видно, боятся, как бы не сломались. Всё от скупости.

Соскэ рассмеялся. Просто удивительно! А ведь на кровельщика не скупится, стоит лишь сказать, что протекает крыша. И садовнику тотчас же велит подправить живую изгородь, если пожалуешься, что она чуть-чуть подгнила.

В эту ночь Соскэ спал сном праведника. Ему не снились ни цветочные горшки Хонда, ни хозяйские качели. Лёг он спать в половине одиннадцатого и сразу захрапел — сказалась усталость многих дней. Часто страдавшая головной болью О-Ёнэ мучилась бессонницей. Она то и дело открывала глаза, оглядывая полутёмную комнату. В нише светился слабый: огонёк — супруги обычно оставляли лампу на ночь, лишь поместив её в нишу и прикрутив фитиль.

О-Ёнэ беспокойно ворочалась в постели, каждый раз поправляя подушку, с которой сползало вниз плечо. В конце концов она легла на живот, оперлась на локти и некоторое время смотрела на мужа. Затем встала, накинула сложенное в ногах кимоно и взяла из ниши лампу.

— Послушай, проснись, — склонившись, окликнула она мужа. Храпеть Соскэ перестал, но по-прежнему спал глубоким сном. О-Ёнэ вышла в столовую. При слабом свете лампы, которую она держала в руке, тускло блеснуло металлическое колечко шкафа. О-Ёнэ прошла в чёрную от копоти кухню, где лишь белели сёдзи. Некоторое время она неподвижно стояла на холоде, затем тихонько отодвинула перегородку в комнате служанки и увидела, что та спит, словно крот, завернувшись в одеяло какой-то невообразимой расцветки. В тоскливой пустоте маленькой комнаты, куда О-Ёнэ следом заглянула, поблёскивало зеркало, вызывая суеверный страх.

О-Ёнэ обошла весь дом, убедилась, что всё в порядке, вернулась и легла в постель. Через несколько минут она наконец уснула. Но вскоре снова открыла глаза. Ей почудился какой-то глухой стук у изголовья. Приподнявшись, она стала слушать и, подумав, решила, что с обрыва за домом что-то упало прямо к галерее комнаты, где они спят. Ничего другого быть не могло. Но она слышала это сквозь сон или уже после? О-Ёнэ стало как-то не по себе. Она дёрнула край одеяла и уже настойчивее стала будить мужа. Она так его трясла, приговаривая: «Проспись, пожалуйста», — что он наконец открыл глаза, ещё полусонный пробормотал: «Ладно, ладно», — и сел в постели. Тогда О-Ёнэ шёпотом рассказала ему о своих страхах.

— Только стукнуло, и всё?

— Да, вот прямо сейчас.

Они замерли, прислушиваясь. Вокруг было тихо. «Холодно», — сказал Соскэ, накинул на халат хаори, вышел на галерею и отодвинул ставень. Но ничего, кроме сплошной тьмы, не увидел, лишь ощутил, как веет снаружи холодом. Он быстро задвинул ставень и, вернувшись, залез под одеяло.

— Всё тихо. Тебе, наверно, приснилось.

Но О-Ёнэ продолжала утверждать, что совершенно отчётливо слышала шум над головой. Соскэ повернулся к жене:

— У тебя нервы не в порядке. Надо что-то предпринять против бессонницы и дать отдых голове.

Часы в соседней комнате пробили два, прервав их разговор. Ночная тишина, казалось, стала ещё более глубокой. Теперь уже и Соскэ совсем расхотелось спать.

— Беззаботный ты всё же человек, — заметила О-Ёнэ, — не успеешь лечь, как тут же засыпаешь.

— При чём тут беззаботный! Просто я сильно устаю, вот и сплю крепко.

И будто в подтверждение этих слов Соскэ опять уснул, в то время как О-Ёнэ продолжала беспокойно ворочаться в постели. По улице проехала тележка. С некоторых пор грохот колёс на рассвете стал будить О-Ёнэ, и она удивлялась, что так быстро наступило утро. Это бывало, как О-Ёнэ установила, в определённое время, и она решила, что проезжает всегда одна и та же тележка. Хозяин её, видимо, спешил развезти молоко или какой-нибудь другой товар, и О-Ёнэ успокаивалась, заслышав знакомый звук, потому что знала, что уже наступило утро и соседи принялись каждый за своё дело. Между тем где-то закудахтали куры, кто-то прошёл по улице, громко стуча гэта. Отодвинув перегородку, вышла из своей комнаты Киё и прошла в столовую, наверно, посмотреть на часы. В это время часть комнаты, где помещалась постель, погрузилась в темноту, в лампе, наверно, выгорел керосин. Лишь через щель в фусума проникал лучик света от лампы, которую держала Киё.

— Это ты, Киё? — окликнула служанку О-Ёнэ.

Через полчаса после Киё поднялась и О-Ёнэ. А ещё через полчаса встал наконец и Соскэ. В обычные дни О-Ёнэ будила его словами: «Вставай, уже пора». А по воскресеньям и долгожданным праздникам вместо «пора» говорила «пожалуйста». Но сегодняшняя ночь оставила у О-Ёнэ какой-то неприятный осадок, и она не пришла, как обычно, будить мужа. Он сам встал и сразу открыл ставни, выходящие во внутренний дворик.

В лёгкой морозной дымке бамбук словно замер, окрашенный сверху лучами утреннего солнца. Иней постепенно таял. Соскэ несколько удивился, заметив, что сухая трава в том месте, где склон круто шёл вверх, выдернута, и виднеется красная глина. Земля у самой галереи, где сейчас стоял Соскэ, была словно бы вытоптана. Уж не свалилась ли сюда с обрыва какая-нибудь собака? Нет, даже самая большая собака не разломала бы ледяную корку.

Соскэ прошёл через комнаты и, надев гэта, спустился в сад. В конце галереи, у входа во внутренний дворик, стояла уборная, и крохотный садик казался ещё теснее. Соскэ всякий раз потешался над О-Ёнэ, когда она предупреждала уборщика нечистот:

— Пожалуйста, осторожней, у нас здесь просто повернуться негде.

Узкая дорожка вела прямо к кухне. Прежде здесь была живая изгородь из кустов криптомерии, редкая, наполовину засохшая, она отделяла этот сад от соседнего. Но совсем недавно хозяин заменил её дощатым забором. Солнце сюда почти не проникало, во время дождя из водостока стекала вода, и благодаря этому летом густо разрасталась бегония. Листья её так густо переплетались между собой, что даже трудно было пройти. В первое время после переезда сюда Соскэ и О-Ёнэ не могли налюбоваться этим уголком. Бегония пережила и криптомериевую изгородь, и старого хозяина и продолжала пускать побеги, как только становилось тепло. Глядя на неё, О-Ёнэ всегда восхищалась:

— Какая всё же прелесть!

Именно сюда и пришёл Соскэ, ступая по инею, и в том месте, куда не проникало солнце, остановился как вкопанный. На дорожке, прямо у него под ногами, лежала чёрная лакированная шкатулка с росписью. Причём не валялась, а стояла аккуратно, будто её специально принесли сюда. Только крышка, внутри оклеенная узорчатой бумагой, была несколько в стороне, футах в двух-трёх, и казалась прибитой к изгороди. Рядом валялись в беспорядке письма и записки. Одно письмо, сравнительно длинное, лежало наполовину развёрнутое с измятым краем. Подойдя ближе, Соскэ невольно усмехнулся: письмо было выпачкано нечистотами.

Собрав в облепленную грязью и инеем шкатулку разбросанные по земле бумаги, Соскэ принёс её на кухню и позвал Киё. Передав ей шкатулку, Соскэ сказал:

— Положи пока вон туда.

Киё с недоумением поглядела на Соскэ. О-Ёнэ в это время подметала в комнатах. Сунув руки в карманы, Соскэ прошёл от входа в дом до ворот, но ничего особенного не обнаружил. Он вернулся назад, расположился на своём обычном месте в столовой у хибати и спустя некоторое время позвал О-Ёнэ.

— Куда это ты ходил, едва встав с постели? — спросила О-Ёнэ, входя в столовую.

— Хотел узнать, что за шум ты слыхала ночью. И выяснил, что тебе не померещилось. Это был вор, он спрыгнул к нам во двор из хозяйского сада. У нас на дорожке валялась шкатулка, а вокруг разные письма и бумаги.

Соскэ вынул из шкатулки и показал О-Ёнэ несколько писем с адресом Сакаи на конвертах.

— Может быть, хозяина обокрали? — испуганно предположила О-Ёнэ.

— Возможно, — ответил Соскэ, сложив на груди руки.

Тут супруги решили, что пора завтракать, и оставили шкатулку в покое, однако за едой продолжали разговор о ночном происшествии, которое, к радости О-Ёнэ, не явилось плодом её воображения. Соскэ же, напротив, был доволен тем, что ничего не слышит, когда спит, и хоть ночью может отдохнуть.

— Нашёл, чем хвалиться, — сказала О-Ёнэ. — А если бы к нам залез вор?

— Не бойся, к таким, как мы, не полезут!

Тут из кухни выглянула Киё.

— Хорошо, что не к нам залезли, а к Сакаи-сан, ведь могли украсть новое пальто хозяина.

От такой прямолинейности Соскэ и О-Ёнэ даже опешили.

После завтрака оставалось ещё довольно много времени, и до ухода на службу Соскэ решил собственноручно отнести шкатулку Сакаи, поскольку был уверен, что в доме там переполох. Рисунок на шкатулке, хоть она и была покрыта лаком, представлял собой всего-навсего шестигранник, нанесённый золотом, и стоить очень дорого такая вещь, разумеется, не могла. О-Ёнэ завернула её в шёлковую салфетку, связав крест-накрест концы узлами, поскольку шкатулка в ней едва уместилась. Свёрток имел вид сувенирной коробки конфет.

Стоявший на пригорке дом Сакаи находился как раз против окна гостиной Соскэ, но, чтобы попасть туда, надо было пройти с полквартала, подняться по склону и пройти те же полквартала назад вдоль живой изгороди из аккуратно высаженных кустов фотинии. Основание изгороди было выложено камнем, присыпанным сверху землёй, и обложено дёрном. Войдя в садик перед домом, Соскэ удивился царившей там тишине. Он подошёл к дверям с матовым стеклом, позвонил раз, другой, но на звонок никто не вышел, и Соскэ волей-неволей пришлось идти к чёрному ходу. Двери с матовым стеклом были и там закрыты, лишь изнутри доносился стук посуды. Соскэ отодвинул дверь и поздоровался со служанкой, сидевшей на корточках перед переносной газовой плитой.

— Это, наверно, ваша вещь, — сказал Соскэ, передавая служанке шкатулку. — Нынешним утром я нашёл её у себя за домом и вот принёс.

— Очень вам благодарны, — сказала служанка, подошла ко входу в кухню и позвала какую-то женщину, видимо, горничную. Тихонько объяснив, в чём дело, служанка отдала ей шкатулку, которую горничная, скользнув взглядом по Соскэ, унесла в комнаты. Потом прибежала круглолицая большеглазая девочка лет тринадцати, вероятно, с младшей сестрёнкой, обе с одинаковыми бантами в волосах. Они заглянули в кухню и почти одновременно шёпотом проговорили: «Вор». Соскэ же, решив, что покончил с делом, собрался уходить, сказав лишь:

— Значит, шкатулка ваша.

Но служанка ничего не знала и молчала в растерянности.

— Ну, я пойду, — сказал Соскэ, но в этот момент пришла горничная и, вежливо кланяясь, сказала:

— Пожалуйста, пройдите в комнаты.

Соскэ немного смутился. Горничная ещё любезнее повторила приглашение. И к смущению у Соскэ прибавилось какое-то тягостное чувство. В это время вышел сам хозяин.

Как и следовало ожидать, он оказался полнолицым и цветущим и так и сиял довольством. Вопреки утверждению О-Ёнэ, на его до синевы выбритом лице темнели короткие, аккуратно подстриженные, усики. Одет он был в чесучовое с набивным узором кимоно.

— Доставили мы вам хлопот, — сказал он, улыбаясь, отчего вокруг глаз собрались морщинки, и стал неторопливо расспрашивать Соскэ про обстоятельства дела. Соскэ в общих чертах рассказал всё, как было, и поинтересовался, не украдено ли ещё что-нибудь. Оказалось, что ещё пропали лежавшие на столе золотые часы. Но Сакаи говорил об этом спокойно, словно обокрали не его, а кого-то другого. Зато к рассказу Соскэ он проявил живой интерес и буквально засыпал его вопросами примерно такого содержания: хотел ли вор убежать через внутренний двор Соскэ или же случайно свалился туда с пригорка? Этого, разумеется, Соскэ не знал.

Горничная принесла чай, подносик с сигаретами, спичками и пепельницей. По требованию хозяина появились дзабутоны. В общем, Соскэ никак не удавалось уйти. Хозяин долго рассказывал о том, как с самого утра пришёл полицейский, который утверждал, что разбойник, по его мнению, ещё с вечера проник в усадьбу и прятался где-нибудь в кладовой. Влез он, разумеется, через кухню, зажёг свечу, укрепил её на кадке для солений в кухне и перешёл в столовую. Но там спали жена и дети, и грабитель отправился в кабинет, где и стал орудовать. Но тут заплакал новорождённый сынишка — настало время его кормить, вор испугался, открыл ставни и скрылся в саду.

— Этого не случилось бы, будь в доме собака, — сказал Сакаи, — но собака, к несчастью, заболела, и несколько дней назад её поместили в больницу.

— Да, не повезло вам, — поддакнул Соскэ. Тут Сакаи принялся рассказывать о собаке, её родословной, о том, что изредка берёт её на охоту, и ещё о разных разностях.

— Люблю охоту. Вот только невралгия мешает последнее время. Охотишься, скажем, на птицу с начала осени до зимы, так ведь по два, а то и по три часа стоишь по пояс в мокрой траве, а для здоровья это как-никак вредно.

Ничем, видимо, не занятый, хозяин говорил и говорил, Соскэ лишь успевал вставлять: «да, в самом деле» или «вот как».

— Мне, знаете ли, пора на службу, — сказал наконец Соскэ, поднимаясь. Сакаи спохватился и стал извиняться, что задержал его, затем попросил не отказать в любезности помочь, если полицейский надумает осмотреть место, где была обнаружена шкатулка.

— Заходите как-нибудь поболтать. Я сейчас свободен и тоже с удовольствием нагряну к вам.

Домой Соскэ возвращался чуть не бегом, обычно он отправлялся на службу почти на целых полчаса раньше.

— Что там с тобой случилось? — встретила его обеспокоенная О-Ёнэ. Торопливо переодеваясь, Соскэ пояснил:

— Этот Сакаи удивительно беспечен. Впрочем, когда есть деньги, спешить некуда.

8

— Начнём со столовой или с гостиной? — спросила О-Ёнэ Короку.

Несколько дней назад он всё же переехал к ним и теперь должен был помочь переклеить бумагу на сёдзи. Ещё когда он жил у дяди, ему пришлось однажды вместе с Ясуноскэ делать то же самое в своей комнате. Он приступил тогда к работе по всем правилам: развёл клей в подносе, вооружился специальной лопаточкой. Но когда клей просох, створки почему-то покосились и никак не хотели входить в пазы. И ещё раз его постигла неудача, когда тётка велела ему и Ясуноскэ заменить бумагу на сёдзи в других комнатах. Он пустил сильную струю воды из крана и стал мыть рамы, после чего они тоже покосились и у Короку была куча неприятностей. Поэтому сейчас, наученный горьким опытом, Короку предупредил О-Ёнэ:

— Знаете, сестрица, оклеивать сёдзи надо очень осторожно, а то можно всё испортить. Главное — не мыть рамы. — Говоря это, Короку с треском оборвал бумагу с сёдзи, отделяющих столовую от галереи.

Галерея шла вправо, образуя угол у маленькой комнаты, в которой жил Короку, слева она упиралась в прихожую, а поскольку параллельно галерее тянулся забор, дворик получался почти квадратным. Летом весь участок сплошь зарастал космосом, и, любуясь по утрам усеянными каплями росы цветами, супруги не могли нарадоваться. Бывало, что у изгороди они втыкали в землю тонкие стебли бамбука и пускали по ним вьюнок. И тогда, едва встав с постели, они наперебой считали, сколько распустилось цветов за ночь. Но в конце осени цветы и трава увядали, и вокруг становилось уныло, словно в пустыне, даже смотреть было грустно. Стоя спиной к этому мёрзлому квадрату земли, Короку усердно срывал с сёдзи бумагу.

Налетавший порывами ветер холодил его коротко остриженную голову, залезал за воротник, вызывая сильное желание поскорее уйти с продуваемой насквозь галереи. Молча работая покрасневшими руками, Короку отжал в ведре тряпку и стал протирать поперечины сёдзи.

— Вам, бедному, наверно, холодно. Как назло, дождливая погода, — с участием проговорила О-Ёнэ, размешивая сваренный накануне клей и подливая тёплую воду из чайника.

Короку в душе глубоко презирал такого рода работу, тем более в его нынешнем положении. Особенно его оскорбляла тряпка, которую он держал в руках. Живя в доме дяди, он такие дела считал развлечением, заполнявшим досуг, о неприязни и речи быть не могло, он даже испытывал к ним интерес. Сейчас же ему казалось, что он просто вынужден мириться с этой ничтожной работой, словно ни на что больше не был способен, и от этого холод на галерее раздражал его особенно сильно.

Участливые слова невестки Короку оставил без внимания, лишь что-то неохотно пробурчал в ответ. Ему вспомнилось, что студенту юридического факультета, соседу по бывшей его квартире, ничего не стоило во время прогулки зайти в парфюмерный магазин «Сисэйдо» и истратить целых пять иен на три куска душистого мыла в коробке и зубной порошок. И он считал несправедливым своё такое трудное положение. Какими жалкими выглядели в его глазах брат с женой, даже не мечтавшие о другой жизни. Это жалкое существование стало для них настолько привычным, что им и в голову не приходило купить для сёдзи хорошую плотную бумагу.

— Ведь эта бумага скоро порвётся, — сказал Короку. Он слегка отвернул край свёрнутой в трубку бумаги и дёрнул несколько раз, разглядывая на свет.

— Вы полагаете? А я думаю, ничего страшного, ведь детей у нас нет, — ответила О-Ёнэ. Она обмакнула щётку в клей и намазала перекладины.

Потом они с Короку стали натягивать с двух сторон длинные полосы бумаги, следя, чтобы она не провисала. Но время от времени на лице у Короку появлялось до того недовольное выражение, что смущённая О-Ёнэ спешила кое-как обрезать бритвой конец свёрнутой в рулон бумаги. От этого бумага в некоторых местах пошла пузырями. С грустью и досадой О-Ёнэ смотрела на сёдзи. «Вот если бы вместо Короку помогал муж…» — мелькнула мысль.

— Неровно как-то получилось.

— Такой уж я мастер!

— Думаете, ваш брат лучше умеет? К тому же он куда тяжелее вас на подъём.

Короку ничего не ответил, взял из рук у Киё чашку и очень равномерно разбрызгал по бумаге воду, так что когда она просохла, пузырей почти не оказалось. К этому времени они как раз закончили переклеивать вторую дверь, но когда перешли к третьей, Короку пожаловался на боль в пояснице. О-Ёнэ, кстати сказать, с самого утра мучилась головной болью.

— Давайте закончим столовую, — предложила она, — а затем отдохнём.

Между тем настала пора обедать, и О-Ёнэ с Короку принялись за еду. Последние несколько дней с тех пор, как Короку переехал, они всё время обедали вдвоём, поскольку Соскэ в это время был на службе. За свою многолетнюю супружескую жизнь О-Ёнэ привыкла делить трапезу с мужем либо ела в одиночестве. И теперь ощущала неловкость оттого, что они с деверем вот так сидели друг против друга за чашкой риса, особенно когда не было поблизости служанки. Разница в возрасте, да и сам характер отношений между ними исключали, конечно, всякую возможность их влечения друг к другу, когда неожиданно появляется страсть, а следом за ней привязанность. Чувство неловкости тем более тяготило О-Ёнэ, что прежде ей ничего подобного и в голову не приходило. Чтобы от него избавиться, О-Ёнэ за столом всё время что-то говорила. Однако Короку было не до неё, он ничего не замечал и вёл себя не так, как следовало бы в сложившихся обстоятельствах.

— Вкусно готовили на вашей прежней квартире, Короку-сан?

Теперь Короку было сложно ответить на этот вопрос, не то что прежде, когда он приходил сюда в гости. И он нехотя буркнул:

— Да нет, где там.

Натянутость в его тоне О-Ёнэ, как это бывало и раньше, отнесла на собственный счёт. Видимо, не так она заботится о нём, как надо. И эти её мысли Короку изредка угадывал.

Нынче измученной головной болью О-Ёнэ было особенно трудно поддерживать разговор, тем более что она, как говорится, не хотела ударить лицом в грязь. Поэтому почти всё время за столом царило молчание.

После обеда работа у них спорилась, за утро они, видимо, успели приобрести кое-какой навык, но друг с другом держались ещё отчужденнее. Этому способствовала внезапная перемена в погоде. На ярко-голубое, уходящее в неведомые дали небо вдруг набежали тучи, мрачные, будто напитанные снегом, и скрыли солнце. О-Ёнэ и Короку по очереди грели руки над хибати.

— С будущего года брату, наверно, прибавят жалованье? — вдруг сказал Короку. На лице у О-Ёнэ, которая в это время клочком бумаги вытирала испачканные клеем руки, отразилось недоумение.

— С чего вы взяли?

— Так ведь в газетах пишут, что с будущего года всем чиновникам прибавят жалованье.

О-Ёнэ ни о чём подобном не слыхала, и лишь когда Короку ей всё подробно объяснил, кивнула:

— И в самом деле, ведь нынче буквально ни на что не хватает. Взять, к примеру, рыбу, подорожала вдвое с тех пор, как мы поселились в Токио.

«Баснословная цена», — подумал Короку, до этого не имевший понятия о стоимости рыбы. В нём пробудилось любопытство, и это оживило разговор. О-Ёнэ не преминула сообщить, как дёшево всё стоило во времена юности Сакаи, хозяина, у которого они снимают дом. Хозяин сам не так давно рассказывал об этом Соскэ. Порция отварной лапши из гречневой муки стоила всего восемь ринов, лапша с приправой, мясом и яйцом — два с половиной сэна[16]. Порция обычной говядины — четыре сэна, вырезки — шесть. Билет на эстрадное представление можно было купить за три-четыре сэна. Студенты, получавшие от государства вспомоществование около семи иен в месяц, считались людьми среднего достатка. А уж если кто имел, к примеру, десять иен — слыл богачом.

— В те времена, Короку-сан, вы без труда окончили бы университет, — заметила О-Ёнэ.

— Да и брату жилось бы куда легче, — ответил Короку.

Лишь в четвёртом часу они переклеили бумагу на сёдзи в гостиной. Скоро должен был прийти Соскэ, и они прекратили работу, чтобы успеть приготовить ужин, убрали бритву и клей. Короку с силой потянулся и несколько раз стукнул себя кулаком по голове.

— Большое вам спасибо. Устали, наверно, — проговорила О-Ёнэ. Но Короку скорее мучил голод, чем усталость. О-Ёнэ достала из буфета печенье, подарок Сакаи, и Короку принялся его уплетать. Наливая чай, О-Ёнэ спросила:

— Говорят, Сакаи окончил университет?

— Да, вроде бы…

Закурив после чая, Короку спросил:

— Неужели брат ничего не говорил вам о предстоящей прибавке?

— Ни словечка.

— Завидую я ему. Никогда не ропщет.

О-Ёнэ ничего не ответила, а Короку поднялся и ушёл в маленькую комнату, но вскоре появился с хибати в руках, сообщив, что погас огонь.

Ясуноскэ заверил Короку, что ему недолго придётся обременять брата с женой, что в самом скором времени всё образуется. И Короку взял в колледже отпуск, полагая, что на время вышел из положения.

9

После случая со шкатулкой между хозяином и Соскэ завязалось более близкое знакомство. До сих пор к хозяину раз в месяц отправляли Киё уплатить за аренду, он присылал расписку, и на этом, собственно, всё кончалось, даже намёка на добрососедские отношения не было, словно хозяин был чужестранцем.

Всё началось с того дня, когда Соскэ принёс шкатулку. Вечером, как и говорил Сакаи, явился полицейский осмотреть участок позади дома Соскэ до самого обрыва. Вместе с ним пришёл и Сакаи. О-Ёнэ впервые его увидела и очень удивилась, что он с усами, поскольку ей говорили, что он усов не носит. Но ещё больше поразила О-Ёнэ его учтивость, особенно по отношению к ней.

— Сакаи-сан, оказывается, носит усы, — не преминула сообщить О-Ёнэ, когда Соскэ вернулся со службы.

Дня два спустя служанка Сакаи принесла очень красивую коробку печенья с приложенной к ней визитной карточкой. Хозяин велел передать, сказала служанка, что весьма обязан, благодарит и собирается лично засвидетельствовать своё почтение.

С аппетитом уплетая бобовое печенье со сладкой начинкой, Соскэ сказал:

— Смотри, как Сакаи расщедрился! А ещё говорят, будто он скуп, не даёт чужим детям на качелях качаться. Наверно, зря болтают!

— Конечно, зря! — поддакнула О-Ёнэ.

И всё же ни у Соскэ, ни у О-Ёнэ не возникало и мысли всерьёз подружиться с хозяином: ни из добрососедских, ни тем более из корыстных побуждений. И если бы дни шли за днями, как обычно, Соскэ так и остался бы Соскэ, хозяин — хозяином, оба чужие и далёкие друг другу, как их дома, один на самом верху, другой в самом низу.

Однако ещё через два дня, когда дело уже шло к вечеру, Сакаи снова явился, на этот раз в тёплой накидке с выдровым воротником. Не привыкшие к гостям, тем более вечером, супруги пришли в лёгкое замешательство. Они провели Сакаи в гостиную. Любезно поблагодарив за услугу, Сакаи сказал:

— Слава богу, ещё одна пропажа нашлась. — С этими словами он отцепил от белого крепового пояса золотую цепочку, на которой висели золотые часы с двумя крышками. Часы очень старые, рассказывал Сакаи, и, по совести говоря, ему их не было ни капельки жаль. Но заявление в полицию пришлось сделать, поскольку существует такое правило. И вот вчера он вдруг получает посылку без обратного адреса, а в посылке — эти часы.

— Видимо, и вор не знал, что с ними делать. А возможно, ничего не мог за них выручить и потому вернул по назначению. Но как бы то ни было, случай поистине удивительный. — Сакаи рассмеялся. — Шкатулка для меня куда ценнее. В незапамятные времена бабушка получила её в дар от князя, у которого служила, так что, если хотите, это своего рода реликвия.

Сакаи пробыл у них чуть ли не два часа и рассказал уйму интересных вещей. О-Ёнэ сидела в столовой, откуда ей всё было слышно. И у неё и у мужа сложилось впечатление о хозяине как о весьма интересном собеседнике.

— Чего только он не знает, — проговорила О-Ёнэ, когда Сакаи ушёл.

— А всё потому, что времени у него хоть отбавляй.

Когда на следующий день, возвращаясь со службы, Соскэ сошёл с трамвая и проходил мимо лавки старьёвщика в переулке, он вдруг увидел знакомую накидку с выдровым воротником и профиль Сакаи, о чём-то беседовавшего с лавочником.

— О, добрый вечер, — радушно окликнул он Соскэ. — Вы домой?

И Соскэ пришлось быть любезным. Он замедлил шаг и снял шляпу. Сакаи решительно вышел из лавки, всем своим видом показывая, что покончил с делами.

— Что-нибудь купили? — поинтересовался Соскэ.

— Да нет, просто так заходил.

Они пошли рядом по направлению к дому.

— Ну и хитёр, скажу я вам, этот старик, — заметил Сакаи, пройдя с десяток шагов. — Хотел всучить мне подделку под Кадзана[17], я и отругал его за это.

Соскэ про себя отметил, что, как и все люди, располагающие временем и к тому же деньгами, Сакаи увлекается коллекционированием старинных картин. Знал бы, показал бы ему ширму Хоицу, прежде чем её продать.

— А что, — спросил Соскэ, — старик знает толк в таких вещах?

— Да где там? Он вообще ни в чём не смыслит, не говоря уже об искусстве. Стоит лишь взглянуть на его лавку, и это сразу можно понять. Ни одной антикварной вещи! Ничего похожего. Да и чему тут удивляться. Ведь совсем недавно он был простым тряпичником.

Сакаи всё до мельчайших подробностей знал про хозяина лавки. Как-то Соскэ от зеленщика слышал, будто при правительстве сёгуна дом Сакаи был в этой округе самым старинным и всех членов его семьи величали не иначе как «ваша милость». Ещё зеленщик рассказывал, будто после крушения сёгуната Сакаи то ли не уехал вместе с последним сёгуном в Сумпу[18], то ли уехал, но потом снова вернулся, это Соскэ запамятовал.

— В детстве он был озорной, первый среди мальчишек драчун. — Сакаи даже вспомнил о далёком прошлом, когда оба они были детьми. Соскэ полюбопытствовал, как это вдруг получилось, что хозяин лавки вознамерился продать подделку. Сакаи рассмеялся и стал объяснять:

— Видите ли, ещё мой отец ему покровительствовал, и теперь он время от времени приносит разные вещи, в которых мало что смыслит, но старается сбыть подороже. Словом, не так-то легко с ним иметь дело. К тому же совсем недавно я купил у него ширму Хоицу, так что теперь он совсем возгордился…

Соскэ оторопел, но перебивать Сакаи не решился и промолчал. А Сакаи продолжал говорить о том, что после этого случая с ширмой лавочник вошёл во вкус и часто приносит картины и произведения каллиграфического искусства, толку в которых сам не знает. А однажды он принял чашку, сделанную в Осака, за подлинную «кориаки»[19] и выставил её, как ценность.

— В общем, у него только и можно купить что кухонный столик или чайник, — заключил Сакаи.

Между тем они подошли к тому месту, где Сакаи надо было свернуть направо, а Соскэ — спуститься вниз. Соскэ хотелось поподробней расспросить о ширме, но он счёл для себя неловким идти дальше за Сакаи и простился, спросив лишь:

— Можно мне на днях зайти к вам?

— Милости прошу, — последовал ответ.

День выдался безветренный, время от времени даже выглядывало солнце, но О-Ёнэ считала, что дома очень холодно, и в ожидании мужа поставила посреди гостиной котацу, согревая на нём кимоно Соскэ. Это она впервые за нынешнюю зиму развела огонь в котацу днём. Вечерами она уже давно обогревала дом, только котацу ставила обычно в маленькой комнате.

— Что это ты вдруг поставила котацу посреди гостиной? — спросил Соскэ.

— Ничего, — ответила О-Ёнэ, — ведь мы гостей не ждём. А в маленькой комнате неудобно. Там же Короку.

До сих пор Соскэ как-то не ощущал присутствия брата в доме. Жена помогла ему надеть поверх рубашки кимоно. Завязывая оби, Соскэ заметил:

— Холодно в этих краях. Единственное спасенье — котацу.

Маленькая комната, которую отвели Короку, хоть и не блистала новизной татами, зато выходила на юг и восток а была самой тёплой в доме.

Отпив из чашки налитого ему О-Ёнэ горячего чая, Соскэ спросил:

— Где Короку?

Короку был дома, но не подавал признаков жизни. О-Ёнэ встала, чтобы его позвать, но Соскэ сказал, что незачем, а залез под одеяло, которым был накрыт котацу. Близились сумерки, и в гостиной, одной стороной обращённой к обрыву царил полумрак. Соскэ лежал, подложив руку под голову, ни о чём не думая, и глядел перед собой. О-Ёнэ и Киё что-то делали на кухне, но доносившиеся оттуда звуки Соскэ воспринимал как совершенно посторонние, не имеющие к нему никакого отношения. В сумраке лишь смутно белели сёдзи. Соскэ лежал тихо, не шевелясь, даже не крикнул, чтобы принесли лампу.

Когда же наконец он вышел в столовую ужинать, появился и Короку и сел напротив брата. О-Ёнэ поспешно встала из-за стола, сказав, что за хлопотами совсем забыла закрыть ставни в гостиной. Соскэ подумал, что это следовало сделать Короку, так же, например, как и зажечь лампу, но промолчал, решив, что, пожалуй, неудобно делать замечания человеку, который совсем недавно у них поселился.

Дождавшись О-Ёнэ, братья принялись за еду. Соскэ рассказал о своей встрече с Сакаи, сообщив, что хозяин купил у того лавочника в больших очках ширму Хоицу. Выразив удивление, О-Ёнэ некоторое время смотрела на мужа, а потом заявила:

— Я уверена, что это наша ширма.

Молчавший до сих пор Короку наконец понял, в чём дело, и спросил:

— За сколько продали?

Прежде чем ответить, О-Ёнэ быстро взглянула на мужа. После ужина Короку сразу ушёл к себе, а Соскэ вернулся к котацу. Немного погодя, пришла погреться у очага и О-Ёнэ. Потолковав, супруги решили, что в субботу или воскресенье следовало бы сходить к Сакаи посмотреть ширму.

В воскресенье, Соскэ, по обыкновению, долго нежился в постели, что можно было позволить себе всего раз в неделю, и полдня прошло впустую. О-Ёнэ пожаловалась на головную боль и с унылым видом села у хибати. Соскэ подумал, что будь маленькая комната свободной, О-Ёнэ могла бы уединиться и отдохнуть, а теперь там Короку. Получалось так, что у О-Ёнэ отобрали её единственное прибежище. И Соскэ чувствовал себя очень виноватым перед нею.

Он посоветовал жене постелить в гостиной и лечь, если ей нездоровится, но О-Ёнэ стеснялась. Тогда он сказал, что я сам устроится возле котацу, и велел Киё принести его в гостиную вместе с ватным одеялом.

Короку ушёл, когда Соскэ ещё лежал в постели, и не показывался, однако Соскэ ни словом о нём не упоминал. Он жалел О-Ёнэ и не хотел с ней заговаривать о брате, догадываясь, что это ей неприятно. Вот если бы жена сама пожаловалась на деверя, он мог бы либо выбранить её, либо утешить.

Наступил полдень, но О-Ёнэ всё не вставала. Подумав, что сон ей полезен, Соскэ тихонько вышел на кухню, сказал Киё, что сходит к Сакаи ненадолго, накинул на кимоно короткую крылатку, из которой виднелись рукава кимоно, и вышел из дому.

Возможно, потому, что в комнате было мрачно и уныло, очутившись на улице, Соскэ вдруг почувствовал себя легко и бодро. Каждой клеткой своего тела, каждым мускулом, упруго сопротивлявшимся холодному ветру, он с наслаждением ощущал зимнюю живительную свежесть. И он подумал о том, что О-Ёнэ всё время сидит в четырёх стенах и что необходимо, как только наладится погода, свезти её за город подышать свежим воздухом.

Едва войдя в ворота дома Сакаи, Соскэ заметил в просветах живой изгороди, отделявшей парадный вход от чёрного, что-то красное, чересчур яркое для зимнего времени, и, движимый любопытством, решил посмотреть, что бы такое это могло быть. Приблизившись, Соскэ увидел прикреплённый к веткам боярышника ночной халат для куклы, с пропущенной из рукава в рукав тонкой бамбуковой палочкой. Всё было сделано с похвальной аккуратностью, столь удивительной для маленькой шалуньи. Соскэ, никогда не имевший детей, долго смотрел на красный кукольный халатик, сушившийся на солнце, и ему вспомнилась красная подставка с пятью куклами-музыкантами, подаренная отцом с матерью младшей сестрёнке, фигурное печенье и сакэ, неожиданно оказавшееся вместо сладкого горьким[20]

Пока Соскэ ждал, когда Сакаи пообедает, из соседней комнаты до него донеслись голоса девочек, и Соскэ снова вспомнил о кукольном халатике. В это время фусума раздвинулись, горничная принесла чай, и Соскэ заметил устремлённый на него взгляд двух пар огромных глаз. Когда же горничная снова появилась, неся хибати, за спиной у неё мелькнули ещё какие-то детские лица. Каждый раз, как раздвигались фусума, Соскэ казалось, будто он видит всё новых и новых детей, и он никак не мог определить, сколько же их у хозяина. Но это ощущение возникло, пожалуй, потому, что видел он этих детей впервые. Потом горничная ушла и больше не показывалась. Тут фусума чуть-чуть раздвинулись, и к щёлке приникли чёрные озорные глаза. Соскэ стало весело, и он поманил рукой. Но в тот же миг фусума плотно закрылись и раздался дружный смех. Немного погодя Соскэ услышал:

— Сестрица, давайте поиграем в папы и мамы.

— Давайте. Только в европейцев. — Это был уже другой голос, видимо, старшей сестры.

— Тосаку-сан, — продолжал тот же голос, — будет, как всегда, отцом, и мы будем звать его по-английски «папа», а Юкико-сан — будет матерью, и мы будем звать её «мама». Поняли?

— «Мама». Ой, как смешно! — Кто-то весело рассмеялся.

— А я как буду по-английски? Я ведь всегда бабушка. Значит, и бабушку надо называть по-английски.

— Бабушку можно звать «баба», — раздался голос старшей сестры.

Затем они повели такой разговор: «Извините, можно к вам?» — «Откуда изволили приехать?» «Динь-динь-динь» — подражал кто-то телефонному звонку. Соскэ было весело и интересно.

Послышались шаги, видимо, из внутренних комнат пришёл Сакаи:

— Вы что расшумелись? Ну-ка, марш отсюда! Ведь у нас гость.

— Не хочу-у, пап… Купи большую лошадь, тогда уйду.

Это сказал совсем маленький мальчик. Он с трудом выговаривал слова, что особенно позабавило Соскэ.

Пока хозяин усаживался, извиняясь, что заставил Соскэ ждать, дети ушли в дальние комнаты.

— Как у вас весело, — с восхищением сказал Соскэ. Однако Сакаи истолковал его слова как любезность и, словно бы оправдываясь, возразил:

— Ну что вы, весь дом вверх дном, право…

И хозяин пустился в рассуждения о том, сколько хлопот доставляют дети. Чего только не натворят! Однажды, например, набили доверху красивую китайскую корзину для цветов угольными брикетами и поставили её в стенную нишу в гостиной, а ещё как-то налили в его ботинки воды и пустили туда золотых рыбок. Ничего подобного Соскэ, разумеется, никогда не слыхал. Затем Сакаи пожаловался, что у него слишком много девочек и просто не напасёшься материи на платья. Уедешь на каких-нибудь две недели, а они за это время выросли на целый дюйм, того и гляди, отца догонят, не успеешь оглянуться, как замуж пора выдавать. Разорение, да и только!

Бездетный Соскэ не мог посочувствовать хозяину. Напротив, ничего, кроме зависти, его жалобы по вызывали, ибо вид у Сакаи был вполне счастливый.

Выбрав подходящий момент, Соскэ спросил, нельзя ли взглянуть на ширму, о которой он недавно слышал. Хозяин с готовностью согласился, хлопком в ладоши позвал слугу и велел ему принести из кладовой ширму. Затем обернулся к Соскэ и пояснил:

— Вон где она стояла ещё несколько дней назад, но тут как-то смотрю — собрались возле неё дети, стали шалить. Ну я подумал: испортят, не дай бог, и убрал подальше.

Слушая Сакаи, Соскэ тяготился мыслью, что доставил ему хлопоты своей просьбой. По правде говоря, не так уж сильно мучило Соскэ любопытство. Не всё ли в конце концов равно. Та это ширма или не та, если она больше ему не принадлежит.

Соскэ не ошибся в своих предположениях, но это не вызвало в нём никаких особых чувств. Правда, на фоне роскошного убранства комнаты: татами великолепной расцветки, узорчатого потолка из дорогого дерева, богатых украшении в парадной нише, ширма, которую бережно внесли двое слуг, казалась Соскэ вещью куда более ценной, нежели в то время, когда она стояла у него в гостиной. И сейчас Соскэ в растерянности, не зная, что сказать, молча, равнодушно смотрел на неё.

Полагая, что гость хоть что-то смыслит в антикварных ценностях, Сакаи переводил взгляд с Соскэ на ширму, положив руку на её край, но Соскэ, судя по всему, не собирался высказывать своего суждения, и хозяин сам заговорил:

— Вот это не подделка, ширма принадлежала одной старинной родовитой семье.

— В самом деле, — только и мог сказать Соскэ.

Хозяин стал подробно разбирать каждую часть ширмы, при этом указывая на неё пальцем, и заметил, между прочим, что недаром художник был крупным даймё — он не скупился на самые лучшие краски, что делало его картины просто великолепными. Эти банальные, в общем, суждения для неискушённого Соскэ были чуть ли не открытием.

Улучив подходящий момент, Соскэ поблагодарил хозяина и вернулся на прежнее место. Сакаи последовал его примеру и теперь заговорил о стихотворной строке на ширме, о других эпиграфах, о разных стилях в каллиграфии. В глазах Соскэ хозяин выглядел подлинным ценителем каллиграфического искусства и знатоком стихотворного жанра «хайку»[21]. Его осведомлённость была достойна удивления, и, стыдясь собственного невежества, Соскэ почти всё время молчал, не решаясь вставить хотя бы слово.

Сакаи же показалось, что эта тема мало интересует Соскэ, он решил вернуться к живописи, любезно предложил показать Соскэ свои альбомы и какэмоно, скромно заметив что ничего заслуживающего внимания там нет. Соскэ ответил, что не смеет так утруждать хозяина, и, извинившись, поинтересовался, сколько денег уплатил Сакаи за ширму.

— Восемьдесят иен, — ответил тот. — Чрезвычайно удачное приобретение.

Поразмыслив, Соскэ всё же решил, что будет занятно, если Сакаи узнает историю этой ширмы, и стал рассказывать всё по порядку. Сакаи слушал, то и дело удивлённо восклицал «ах, вот оно что!», «скажите на милость!», и, наконец, посмеялся над собственным заблуждением, сказав:

— А я-то думал, что вы интересуетесь живописью и потому пришли посмотреть.

Затем он посетовал, что не купил ширму у самого Соскэ, по крайней мере, Соскэ не остался бы в убытке, и начал поносить лавочника, называя его бесстыжим наглецом.

С этих пор Сакаи и Соскэ ещё больше сблизились.

10

Ни тётушка, ни Ясуноскэ больше не показывались. Соскэ всё было недосуг их посетить, да и особого желания с ними увидеться он не испытывал. Они хоть и доводились Соскэ роднёй, однако каждой семье, как говорится, светило своё солнце.

Один Короку вроде бы наведывался к ним, и то не часто, но о своих визитах почти ничего не рассказывал. О-Ёнэ считала, что это он нарочно молчит, желая досадить ей, но скорее радовалась, нежели огорчалась, поскольку дела тётки её совершенно не интересовали. Однако кое-что О-Ёнэ всё же узнавала из разговоров мужа с братом. Так, с неделю назад Короку сообщил брату, что Ясуноскэ сейчас сильно озабочен применением какого-то нового изобретения. Речь шла о машине чрезвычайно полезной, которая давала бы чёткую печать без типографской краски. О-Ёнэ в этом ничего не смыслила и, разумеется, молчала, как обычно. Зато Соскэ, как мужчине, это было любопытно, он не представлял себе, как можно печатать без типографской краски, и буквально засыпал Короку вопросами, на которые нельзя было ответить, не имея специальных знаний. И Короку ничего не оставалось, как старательно пересказать всё, что он слышал от Ясуноскэ и что удалось запомнить.

Впервые эта машина появилась в Англии, и работает она на электричестве. Стоит лишь один электрод присоединить к шрифту, объяснял Короку, а другой — к листу бумаги, плотно прижатой к шрифту, как сразу же получится отпечаток. Цвет печати может быть любой: красный, синий, не только, чёрный. И, что особенно ценно, не требуется времени для просыхания краски. А какая экономия средств, скажем, при выпуске газет! Ни валиков для краски, ни самой краски — ничего этого не нужно. В общем, хлопоты сократятся по меньшей мере на четверть. Так что изобретение это чрезвычайно перспективное.

Короку без конца повторял то, что слышал от Ясуноскэ, и глаза его при этом так сверкали, будто его собственная судьба целиком зависела от блестящего будущего, которое наверняка ждёт Ясуноскэ. Соскэ, как всегда, невозмутимо выслушал брата, не разделяя его восторгов, но и не отрицая возможности успеха. Трудно было сказать, что из этого выйдет, покуда машина не найдёт широкого применения,

— А установку двигателей на тунцеловных судах он уже бросил? — вмешалась наконец в разговор О-Ёнэ.

— Не то чтобы бросил, — как бы защищая Ясуноскэ, ответил Короку, — но он говорит, что это требует немалых затрат и далеко не каждому по карману.

Они поговорили ещё немного, и Соскэ заметил:

— Не так-то просто всё делается.

— Самое лучшее — иметь деньги и жить в своё удовольствие, как Сакаи-сан, — сказала О-Ёнэ.

Короку ничего на это не сказал и ушёл к себе.

Так время от времени О-Ёнэ и Соскэ узнавали кое-что о делах родственников. Но чаще всего они месяцами ничего друг о друге не слышали,

Как-то раз О-Ёнэ спросила мужа:

— Видно, Короку-сан получает от Ясу-сан карманные деньги, когда там бывает?

Для Соскэ, которого дела брата не слишком интересовали, вопрос оказался неожиданным, и он, в свою очередь, спросил:

— Почему ты так думаешь? Помявшись, О-Ёнэ сказала:

— Так ведь он часто приходит домой навеселе.

— Может быть, Ясу-сан угощает его в благодарность за о, что он слушает все его сказки на тему о том, как разбогатеть?

Соскэ рассмеялся, и разговор на этом прекратился.

Через два дня Короку опять не явился к ужину. Какое-то время они его ждали, но в конце концов Соскэ проголодался и сел за стол, хотя О-Ёнэ советовала подождать ещё и принять пока ванну, чтобы Короку не обиделся.

— Поговорил бы ты с братом, — сказала О-Ёнэ. — А то ведь он пьёт.

— Неужели это настолько серьёзно, что надо вмешаться? — удивился Соскэ.

Пришлось О-Ёнэ сказать, что не очень серьёзно, но всё же её беспокоит, что он часто является днём какой-то неестественно румяный. Соскэ не стал вдаваться в подробности, однако подумал, что Короку, может быть, занимает деньги или так от кого-нибудь получает и тратит их на вино от безделья.

Между тем близился конец года, ночи стали длиннее. Шум ветра нагонял тоску и уныние. Короку томился от безделья в своей комнатушке, но беседовать с невесткой было ещё скучнее, и он целыми днями пропадал у друзей, выслушивая всякие интересные истории. Потом истории истощились, но Короку всё равно являлся. В конце концов все поняли, что он приходит от нечего делать, чтобы развеять скуку, и часто притворялись занятыми то подготовкой к занятиям, то ещё какой-нибудь работой. Короку было обидно, что его считают бездельником, но сидеть дома, читать или просто так размышлять он уже не мог. То ли в силу внутренней неуравновешенности, то ли из-за сложившихся обстоятельств, которыми он тяготился, Короку ничему не учился, что было бы естественно для юноши его возраста, не прилагал никаких стараний, чтобы чего-то достичь и стать самостоятельным человеком.

В ненастную погоду, когда лил косой холодный дождь или же шёл мокрый снег, Короку сидел дома, чтобы не промокнуть или же чтобы не пришлось смывать грязь с таби. В такие дни он буквально не мог найти себе места, то и дело выходил из своей комнаты, с унылым видом садился возле хибати и наливал себе чаю. А если в это время там бывала О-Ёнэ, обменивался с нею несколькими фразами.

«Вы любите сакэ? — спрашивала его О-Ёнэ или говорила: — Скоро Новый год. Вам, вероятно, очень нравится дзони?»[22]

Эти короткие разговоры сблизили О-Ёнэ и Короку. Теперь он даже мог обратиться к ней с просьбой починить ему хаори. И когда О-Ёнэ зашивала распоровшийся по шву рукав, Короку садился неподалёку, сосредоточенно следя за её пальцами. Будь на его месте муж, О-Ёнэ работала бы молча, но с Короку она старалась вести разговор, опасаясь, как бы он не обиделся. Чаще всего Короку говорил о своём будущем, внушающем ему тревогу. Раза два О-Ёнэ его утешала:

— Вы ведь ещё молоды, Короку-сан. У вас всё впереди. Вот брат ваш другое дело. Ему уже не на что надеяться.

Как-то она спросила Короку:

— Разве Ясу-сан не говорил, что он поможет и в будущем году всё образуется?

— Хорошо, если его планы осуществятся, — с несколько растерянным видом ответил Короку. — Но я всё чаще в этом сомневаюсь и почти не надеюсь на его помощь. Ведь провалилась же его затея с рыболовецкими судами.

Глядя на унылый вид во всём разуверившегося деверя, О-Ёнэ вспоминала, с каким недовольством, с каким глухим раздражением он приходил домой, когда бывал навеселе. Смешно и жалко было на него смотреть. И О-Ёнэ не раз участливо ему говорила:

— Были бы у мужа деньги, он непременно помог бы вам.

Как-то холодным вечером Короку ушёл, закутавшись в накидку, но в девятом часу вернулся с белым продолговатым пакетом и сказал, что по дороге от Саэки купил гречневой муки, подумав, что в такой холод гречневые клёцки будут весьма кстати. Пока О-Ёнэ кипятила воду, Короку усердно чистил сушёного тунца, изъявив желание приготовить рыбный суп.

Между прочим Короку сообщил, что в семье тётушки новость — женитьбу Ясуноскэ отложили до весны. Вскоре по окончании университета Ясуноскэ сделал предложение, и к тому времени, когда Короку вернулся со взморья, сватовство уже почти состоялось. Под этим предлогом тётка, собственно, и отказала Короку в помощи. Однако точно Соскэ ничего не знал, так как формального извещения ему не присылали, лишь от Короку оп слышал, что свадьбу как будто собираются праздновать в этом году. От Короку же он узнал, что невеста, дочь служащего одной фирмы, человека весьма состоятельного, окончила прослывшую аристократической женскую гимназию в Токио и что у неё много братьев. И видел её, правда на фотографии, тоже только Короку. Когда однажды О-Ёнэ спросила, хороша ли собой девушка, Короку ответил, что, пожалуй, хороша.

В этот вечер, пока варились клёцки, О-Ёнэ, Соскэ и Короку обсуждали вопрос о том, почему отложена свадьба. О-Ёнэ считала, что из-за неблагоприятного расположения звёзд, Соскэ — что из-за недостатка времени: до конца года оставалось совсем немного. Один лишь Короку высказал необычное для него сугубо житейское соображение:

— Скорее всего дело упирается в деньги. Семья невесты, говорят, живёт на широкую ногу, и тётке за ними никак не угнаться.

11

О-Ёнэ стала прихварывать глубокой осенью, когда листья клёна покраснели и сморщились. Исключая то время, когда О-Ёнэ жила в Киото, ни в Хиросиме, ни в Фукуоке она ни дня не чувствовала себя вполне здоровой, и нельзя было сказать, что возвращение в Токио повлияло на неё благотворно. Скорее, ей был вреден климат родных мест, так сильно она одно время страдала.

Но постепенно состояние её несколько улучшилось, и причин для тревоги у Соскэ стало гораздо меньше. Он спокойно ходил на службу, а О-Ёнэ, проводив его, весь день хлопотала по хозяйству. И когда глубокой осенью, принёсшей ледяной ветер и иней, О-Ёнэ снова почувствовала недомогание, она не очень огорчилась, даже не сказала об этом мужу, когда же он сам заметил в ней перемену и посоветовал обратиться к врачу, отказалась.

Как раз в это время к ним переехал Короку. Соскэ очень не хотелось обременять и без того слабую здоровьем О-Ёнэ, но обстоятельства оказались сильнее его, и ему пришлось смириться. Единственное, что ему оставалось, это дать жене бесполезный совет беречь себя и не волноваться. «Всё будет хорошо», — засмеялась в ответ О-Ёнэ.

После этих слов Соскэ окончательно потерял покой. Но, как ни странно, с переездом Короку О-Ёнэ даже приободрилась, видимо, потому, что прибавилось хлопот, и теперь со всем усердием, на какое только была способна, ухаживала за мужем и деверем. Не в пример Короку, Соскэ всё это хорошо понимал и, исполненный благодарности, боялся лишь, как бы волна душевной энергии не захлестнула О-Ёнэ, не ухудшила её здоровья.

Так оно, к несчастью, и случилось. В один из декабрьских дней, когда над землёй свинцовой тяжестью нависло небо и холодное ненастье угнетало душу, сжимая руками измученную голову, О-Ёнэ с трудом поднялась после бессонной ночи и стала хлопотать по хозяйству. Каждое движение отдавалось в мозгу лёгкой болью, и всё же днём О-Ёнэ было легче, нежели ночью, когда все мысли были сосредоточены на этой боли.

Превозмогая боль, О-Ёнэ собирала мужа на службу, надеясь, что немного погодя наступит, как обычно, облегчение. Однако надежды её не оправдались. Оставшись наедине с собой, О-Ёнэ почувствовала слабость во всём теле. Вдобавок угнетала промозглая погода. Казалось, небо замёрзло и холод проникает в дом сквозь сёдзи, тоже тёмные и сумрачные. Но, несмотря на холод, голова горела. Пришлось О-Ёнэ лечь в постель. Спустя немного она попросила Киё принести ей смоченное в воде полотенце. Полотенце сразу стало тёплым, так пылала у О-Ёнэ голова. Тогда она поставила у изголовья таз и время от времени сама смачивала полотенце.

Промучилась О-Ёнэ до самого обеда. У неё даже не хватило сил встать к столу и поесть, как обычно, вместе с Короку. Она лишь велела служанке подать Короку обед. А потом, совершенно не заботясь о причёске, попросила принести мягкую ватную подушку вместо жёсткой, на которой обычно спала.

Вышел из своей комнаты Короку, заглянул к О-Ёнэ, но, увидев, что она лежит с закрытыми глазами, вероятно, решил, что она спит, и тихонько прикрыл фусума. Затем сел к столу и стал торопливо есть политый чаем рис.

Лишь к двум часам О-Ёнэ наконец забылась коротким сном, а когда проснулась, полотенце, обмотанное вокруг головы, оказалось совершенно сухим. Головная боль несколько утихла, но всё тело было налито какой-то отвратительной тяжестью. С большим трудом О-Ёнэ встала, чтобы немного подкрепиться.

— Что, госпожа, полегче вам? — заботливо спросила Киё, прислуживая за столом. О-Ёнэ будто и в самом деле почувствовала облегчение. Она велела служанке убрать постель и села у хибати дожидаться мужа.

Соскэ пришёл со службы вовремя, с раскрасневшимся от холода лицом. В районе Канда, сообщил он, уже началась предновогодняя торговля, у магазинов стоят шесты с рекламами, вход в торговые ряды задрапирован по обеим сторонам белым в красную полоску полотном, гремит специально нанятый оркестр, завлекая покупателей.

— Такое веселье! — заключил Соскэ. — Непременно посмотри. На трамвае доедешь очень быстро.

После внимания, проявленного мужем, у О-Ёнэ не хватило духу пожаловаться на недомогание, да и не так уж она страдала. Поэтому она, как обычно, помогла мужу переодеться.

Но не было ещё и девяти часов, когда вдруг она сказала, что хочет лечь пораньше[23], потому что ей нездоровится. Для Соскэ это явилось неожиданностью, и оп встревожился, но О-Ёнэ так уговаривала его не волноваться, что он успокоился и отправил её спать.

Минут двадцать после этого он сидел при тусклом свете лампы у хибати, прислушиваясь к шуму чайника в вечерней тишине, и размышлял. Ходят слухи, будто всем чиновникам с нового года прибавят жалованье, но перед этим непременно проведут либо реорганизацию, либо сокращение. И Соскэ без страха не мог думать, что ждёт его в этом случае. Устроивший его на службу Сугихара, к несчастью, ушёл из министерства, где был начальником отдела. Соскэ, хоть и не доучился и потому многим уступал в знаниях, да и читал мало, с работой справлялся не хуже других, к тому же, как ни удивительно, после переезда в Токио он ни разу не болел и изо дня в день исправно ходил на службу.

Наконец Соскэ решил, что, пожалуй, всё обойдётся, и легонько постучал ногтем по чайнику. В этот момент раздался исполненный страдания голос О-Ёнэ, которая звала его. Забыв обо всём, Соскэ побежал к жене.

Морщась от боли и сжимая рукой плечо, О-Ёнэ сидела в постели, сбросив наполовину одеяло. Соскэ почти машинально положил ей на плечо руку, ощутив пальцами остро торчавшую ключицу.

— Чуть подальше, — жалобно произнесла О-Ёнэ. Соскэ не сразу нашёл больное место между плечом и шеей, затвердевшее, словно камень. По просьбе О-Ёнэ он изо всех сил надавил на это место, у него даже пот выступил на лбу, но это не принесло О-Ёнэ облегчения.

Невольно Соскэ вспомнил болезнь со старинным названием «грудная жаба» и рассказ деда об одном самурае, ехавшем куда-то верхом. Почувствовав вдруг нестерпимую боль в плече, самурай соскочил с лошади, схватил нож, прикреплённый к рукояти меча, сделал надрез на плече и пустил кровь, тем самым избежав смерти. Понимая всю опасность болезни, Соскэ тем не менее сомневался в необходимости столь жестокого метода лечения.

Прилив крови был настолько сильным, что у О-Ёнэ покраснели даже уши. На вопрос, есть ли жар, О-Ёнэ с трудом ответила, что есть. Соскэ велел Киё налить в пузырь холодной воды, но пузыря, к несчастью, не оказалось, и Киё так же, как утром, принесла таз с водой и, смочив полотенце, положила его на голову О-Ёнэ. Соскэ продолжал усиленно массировать плечо, время от времени справляясь, не стало ли О-Ёнэ хоть чуточку легче, однако О-Ёнэ едва слышно отвечала, что нет, ей не легче. Соскэ совсем приуныл, но оставить О-Ёнэ одну и идти за врачом не решался.

— Сбегай в лавку за пузырём, а заодно позови врача, он, пожалуй, не спит, ведь рано ещё, — сказал Соскэ служанке.

Киё тотчас же вышла в столовую посмотреть на часы, и оттуда послышался её голос:

— Сейчас четверть десятого.

Затем она пошла на кухню и принялась в темноте искать гэта. Очень кстати вернулся Короку. Как всегда, не сказав брату ни слова, даже не поздоровавшись, он направился было, к себе, но Соскэ громко его окликнул. Короку замешкался в столовой, однако брат продолжал его настойчиво звать. Короку волей-неволей нехотя откликнулся и заглянул в комнату О-Ёнэ. Глаза у него были воспалённые, он, видимо, выпил. Однако хмель тут же прошёл.

— Что-нибудь случилось с сестрицей? — испуганно спросил Короку.

Соскэ решил вместо служанки отправить за врачом и в лавку Короку и велел ему поторопиться. Короку, не раздеваясь, пошёл к выходу.

— Я лучше позвоню врачу от Сакаи-сан, так будет быстрее.

— Ладно. — согласился Соскэ.

Пока Короку ходил, Соскэ то и дело заставлял Киё менять воду в тазу, а сам массировал О-Ёнэ плечо, чтобы хоть как-то отвлечься. Было невыносимо смотреть, как она страдает, и бездействовать. Соскэ весь извёлся в ожидании врача, всё время напряжённо прислушиваясь к звукам снаружи.

Появление врача было для Соскэ равносильно наступившему после тревожной ночи долгожданному рассвету. Врач, как ему и полагалось, держался вполне спокойно. Он поставил рядом с собой свой чемоданчик и хладнокровно, не спеша, стал осматривать О-Ёнэ, словно перед ним был больной, страдающий хронической болезнью. Глядя на его невозмутимый вид, Соскэ немного успокоился.

Врач поставил О-Ёнэ на спину горчичники и велел ставить их каждый раз во время приступа, а также класть на ноги согревающий компресс, а на голову пузырь со льдом. Киё и Короку занялись приготовлением компресса, а Соскэ положил жене на голову пузырь.

Так в хлопотах прошло около часу. Врач остался, чтобы некоторое время понаблюдать за больной, и время от времени они с Соскэ обменивались ничего не значащими фразами, не переставая озабоченно поглядывать на О-Ёнэ.

— Холодно теперь по ночам, — заметил врач. Испытывая неловкость оттого, что доставил врачу столько хлопот, Соскэ попросил его не стесняться и уйти, когда тот пожелает, и подробно расспросил об уходе за больной. К этому времени О-Ёнэ почувствовала себя лучше.

— Теперь всё будет хорошо, — сказал врач. — Я пропишу лекарство, вам надо выпить его на ночь, и я надеюсь, вы сможете уснуть.

Врач оставил рецепт и ушёл. Вслед за ним ушёл и Короку купить лекарство.

Взглянув на мужа, О-Ёнэ спросила, который час. При свете лампы она выглядела особенно бледной. Соскэ подумал, что это из-за разметавшихся по подушке чёрных волос, и заботливо поправил ей причёску.

— Легче тебе? — спросил он.

— Да, гораздо легче, — ответила О-Ёнэ со своей обычной улыбкой. Даже страдая, она не забывала улыбнуться Соскэ. В столовой, положив голову на стол, посапывала служанка.

— Разбуди, пожалуйста, Киё, — попросила О-Ёнэ.

Когда О-Ёнэ приняла купленное Короку лекарство, было уже около двенадцати. Не прошло и двадцати минут, как больная мирно спала.

— Всё в порядке, — сказал Соскэ, глядя на жену.

Короку тоже посмотрел на невестку и ответил:

— Да, вроде бы в порядке.

Вскоре Короку ушёл спать. Соскэ постелил себе возле О-Ёнэ и быстро, как всегда, уснул. Через несколько часов на смену холодной и ненастной ночи пришёл рассвет. А вскоре взошло солнце, залив яркими лучами землю.

Соскэ позавтракал, уже пора было идти на службу, а О-Ёнэ так и не просыпалась. Склонившись, Соскэ прислушивался к её глубокому дыханию и раздумывал, идти ему на службу или остаться дома.

12

Придя на службу, Соскэ приступил к своим обычным обязанностям, но перед глазами, сменяя друг друга, вставали события вчерашнего дня, усиливая тревогу. Он даже допустил, что было ему несвойственно, несколько ошибок в работе едва дождавшись обеденного перерыва, поспешил домой.

Пока Соскэ ехал в трамвае, он старался рисовать в воображении лишь полные благополучия картины: вот О-Ёнэ проснулась, ей гораздо лучше, можно не опасаться нового приступа. Пассажиров в это время дня бывало немного, и ничто не отвлекало Соскэ от его мыслей. Он не заметил, как приехал на конечную остановку.

Когда Соскэ подошёл к дому, он показался ему пустым — так было тихо внутри. Соскэ открыл дверь, снял ботинки, прежде чем войти в прихожую, но никто не появился ему навстречу. Соскэ прошёл прямо в комнату О-Ёнэ и увидел, что она всё ещё спит. На том же месте лежали у изголовья порошки, на красном лакированном подносе стоял стакан, наполовину наполненный водой. Так же, как утром, лицом к стенной нише лежала О-Ёнэ, виднелась лишь её левая щека и горчичник на шее. Ничто, казалось, не связывало О-Ёнэ с миром, кроме дыхания. Всё было здесь, как утром, когда Соскэ уходил на службу. Даже не сняв пальто, Соскэ наклонился над О-Ёнэ и услышал всё то же ровное, спокойное дыхание. Ни малейших признаков пробуждения. Загибая пальцы, Соскэ посчитал, сколько часов назад О-Ёнэ приняла порошок, и на лице у него отразилось волнение. Он не мог оставаться спокойным, когда жена страдала бессонницей, но такой длительный сон казался ему противоестественным.

Соскэ легонько потряс О-Ёнэ, но она не проснулась, только волосы волнами рассыпались по подушке. Тогда Соскэ прошёл на кухню. Грязная посуда мокла в неглубоком тазу с водой. Он заглянул к Киё и увидел, что она тоже спит, прислонившись к большой деревянной чашке на обеденном столике. Спал и Короку у себя в комнате, укрывшись с головой одеялом.

Пришлось Соскэ самому переодеться. Он добавил углей и хибати и поставил кипятить чайник. Посидел несколько минут в раздумье, а потом разбудил Короку и Киё.

Короку сказал, что до одиннадцати О-Ёнэ не просыпалась, а потом сам он, поев, лёг спать, потому что не выспался.

— Сходи-ка к врачу, скажи, что О-Ёнэ со вчерашнего дня не просыпалась.

— Ладно, — ответил Короку и ушёл. Соскэ вернулся к О-Ёнэ и, сложив руки на груди, стал внимательно на неё смотреть, не решаясь разбудить.

Немного погодя вернулся Короку. Врач как раз собирался с визитами, сообщил он, и обещал непременно зайти. «Может, нельзя ждать так долго?» — выразил опасение Соскэ, на что Короку ответил, что врач больше ничего ему не сказал. Тогда Соскэ сел у изголовья и стал терпеливо ждать, упрекая в душе и врача и Короку за такую беспечность. Неприязнь к брату усугублялась воспоминаниями о том, в каком виде он явился накануне, как раз когда у О-Ёнэ был приступ. Узнав от жены, что брат часто приходит пьяный, Соскэ стал внимательнее к нему приглядываться и, убедившись в его легкомыслии, решил сделать ему как-нибудь внушение, но, зная наперёд, что разговор такого рода приведёт к ссоре, всё его откладывал, боясь огорчить О-Ёнэ.

«Надо бы всё ему сказать сейчас, пока О-Ёнэ спит, тогда, по крайней мере, что бы ни случилось, на ней не отразится».

Соскэ невольно взглянул на безучастное во сне лицо жены и, движимый тревогой, хотел тотчас же её будить, но не хватило духу. Пока он колебался, пришёл наконец врач.

Аккуратно, как и накануне, поставил рядом чемоданчик, спокойно попыхивая сигаретой, внимательно выслушал Соскэ, затем, сказав: «Сейчас посмотрим больную», — повернулся к О-Ёнэ. Долго слушал пульс, глядя на часы, затем приставил к сердцу чёрный стетоскоп, подвигал вправо, влево, всё, как полагается, и достал наконец зеркало с круглым отверстием, после чего попросил Соскэ принести свечу. Свечей в доме не оказалось, и Соскэ велел Киё зажечь лампу. Врач приподнял больной веки и направил в зрачки отражённый в зеркале свет. На этом осмотр закончился.

— Лекарство подействовало чуть-чуть сильнее, чем следовало, — повернувшись к Соскэ, сказал врач, но, заметив насторожённость в его глазах, поспешил его успокоить: — Да вы не волнуйтесь! Сердце и мозг в порядке, никаких отклонений нет, а это главное.

Соскэ почувствовал облегчение. Перед уходом врач объяснил, что прописанное им лекарство — это новое средство, которое, судя по данным, не так вредно, как другие снотворные, однако действие его бывает самым различным в зависимости от организма.

— Значит, пусть спит, пока сама не проснётся? — на всякий случай спросил Соскэ. Врач ответил, что будить особой нужды нет.

После ухода врача Соскэ нестерпимо захотелось есть, и оп прошёл в столовую. Чайник уже вскипел, и Соскэ велел Киё подавать на стол. Но та, смутившись, ответила, что пока не готово. И действительно, время ужина ещё не наступило. Не испытывая больше мучительной тревоги, Соскэ удобно расположился у хибати, съел маринованную редьку и проглотил кряду чуть не четыре чашки риса, политого кипятком. Через полчаса О-Ёнэ наконец проснулась.

13

К Новому году Соскэ захотелось подстричься, и впервые за долгое время он вошёл в парикмахерскую. Посетителей было много, как всегда перед праздником, торопливо позвякивали в унисон несколько пар ножниц. В этой суете, царившей и в парикмахерской и на улице, откуда только что пришёл Соскэ, чувствовалось лихорадочное стремление людей избавиться от холода и поскорее перебраться в новый год.

В ожидании своей очереди Соскэ некоторое время курил, стоя возле печки, ощущая себя против воли втянутым в беспокойную жизнь большого мира, к которому не имел ровно никакого отношения, но почему-то должен был провожать старый и встречать новый год. Сам не имея никаких желаний, ни к чему не стремясь, он заразился всеобщей лихорадкой и уже не мог бездействовать.

Приступы у О-Ёнэ постепенно прекратились, и, уходя из дому, Соскэ уже не тревожился, как прежде. Он готов был встретить Новый год без всякой пышности, как это бывало в других семьях, ещё скромнее, чем обычно, даже без традиционных приготовлений, только бы избавить О-Ёнэ от излишних хлопот. Глядя на жену, словно ожившую, просветлённую, Соскэ испытывал облегчение, как человек, чудом спасшийся от страшной трагедии. Но порой мысль о том неизбежном, что могло в любой момент обрушиться на его семью, туманом обволакивала мозг, вызывая безотчётный страх. И страх этот усиливался предпраздничной лихорадкой, пристрастием людей к суете и всему необычному, их желанием искусственно ускорить наступление Нового года. В такие минуты Соскэ нестерпимо хотелось остаться одному в сумрачном декабре, если бы только это было возможно. Когда наконец подошла его очередь и он сел в кресло, то из зеркала на него глянул совсем другой человек, по самый подбородок укутанный в белоснежную салфетку. В зеркале ещё отражалась клетка с хозяйской птичкой, прыгающей на жёрдочке.

Благоухающий бриолином и напутствуемый праздничными поздравлениями и пожеланиями парикмахера, Соскэ вышел на улицу и сразу почувствовал себя свежим и бодрым. Вдыхая прохладный воздух, он не мог не признать, что совет О-Ёнэ подстричься помог ему обрести душевное равновесие.

По дороге домой Соскэ зашёл к Сакаи уговориться о плате за пользование водопроводом. «Сюда, пожалуйста», — сказала горничная, но, против обыкновения, провела его не в гостиную, а в столовую. Фусума были слегка приоткрыты, и оттуда доносился смех. В доме Сакаи всегда бывало весело.

Хозяин сидел за большим, полированного дерева, хибати, а жена его чуть поодаль, ближе к галерее. Позади хозяина висели на стене часы в продолговатом чёрном футляре. Слева от часов — стенной шкафчик с оклеенными плотной бумагой дверцами. На дверцах — рисунки тушью, литографии, два веера с извлечёнными из них костяными планками.

Кроме хозяина и его жены, в комнате сидели, тесно прижавшись друг к другу, две девочки в одинаковых кимоно с узкими рукавчиками и во все глаза смотрели на вошедшего Соскэ. Смех ещё искрился в их глазах, дрожал на губах. Осмотревшись, Соскэ заметил ещё одного человека, весьма странного вида, сидевшего почти у самого входа в почтительной позе.

Не прошло и пяти минут, как Соскэ понял, что этот человек, собственно, и являлся причиной весёлого оживления. Жёсткие, слегка выгоревшие на солнце волосы, словно припорошенные пылью, плотный, въевшийся в кожу загар. Белая хлопчатобумажная рубашка с керамическими пуговицами, домотканое стёганое кимоно и круглый плетёный шнурок, переброшенный через шею, напоминающий те, на которых обычно носят кошельки. Незнакомец, судя по всему, был жителем одного из отдалённых горных районов, которому редко выпадает случай побывать в таком большом городе, как Токио. Несмотря на холодное время, он то и дело вынимал полотенце из-за полинявшего тёмно-синего бумажного пояса, чтобы вытереть проступавший на верхней губе пот.

— Это торговец из провинции Каи, — представил его хозяин, — приносит на продажу в Токио тамошние ткани.

Торговец тотчас повернулся к Соскэ:

— Купи что-нибудь, господин хороший!

Только сейчас Соскэ заметил сваленные в углу самые различные шелка. Здесь был и первоклассный полосатый креп «о-мэси», и ткань «мэйсэн» попроще, и некрашеное шёлковое полотно «сироцумуги». Просто не верилось, что хозяин всех этих великолепных товаров такой простак. Жена Сакаи пояснила, что почва в его деревне — сплошь застывшая вулканическая лава, ничего там не растёт: ни рис, ни каштаны, только тутовые деревья, и все жители вынуждены разводить шелковичных червей. Живут там очень бедно, только в одной семье есть стенные часы, всего трое детей ходят в школу второй ступени.

— Оп говорит, что единственный на всю деревню знает грамоту, — смеясь, заключила хозяйка.

— Это чистая правда, госпожа, — очень серьёзно произнёс ткач, — никто, кроме меня, не умеет ни читать, ни писать, ни считать. Что говорить — гиблое место!

Ткач раскладывал ткань за тканью, приговаривая: «Купите, господа хорошие!» — и чисто по-деревенски торговался: «Уж больно дёшево даёшь, дай подороже, сделай милость! Да ты погляди, какой тяжёлый, а выделка какая!» Он забавлял хозяев, они смеялись и, ничем не занятые, охотно вели с ним разговор.

— Но ты ведь должен есть, когда идёшь из своей деревни в Токио?

— А как же! Без еды нельзя. Голод каждого доймёт!

— Где же ты ешь?

— Где ем? Да в чайных ем. Это такой домик, где дают поесть, — ответил он на заданный в шутку вопрос хозяина. Но ещё больше он всех насмешил, когда сказал, что до отвала наедается на постоялых дворах, потому как еда там очень уж вкусная, три раза на день ест, даже бывает совестно[24].

В конце концов ткачу всё же удалось сбыть хозяйке штуку белого шифона и отрез шёлка из кручёной нитки. При этом Соскэ невольно подумал, что только люди со средствами могут купить перед самым Новым годом летнюю ткань,

— Может, и вы, кстати, что-нибудь возьмёте? — обратился Сакаи к Соскэ. — Ну хотя бы на будничное платье супруге?

Жена его уверяла Соскэ, что вряд ли представится ещё случай купить так дёшево. «А заплатите, когда хотите». Соскэ согласился купить для О-Ёнэ «мэйеэн». Сакаи долго торговался, и ткач наконец уступил материю за три иены, посетовав:

— Не цена это, а слёзы!

Все снова дружно рассмеялись.

Ткач, видимо, везде, куда бы ни пошёл, говорил по-деревенски, потому что иначе не умел. Он обходил всех своих постоянных покупателей, пока от его ноши не оставались только тёмно-синий фуросики[25] да шнурок. Он сказал, что вернётся ненадолго домой, проводит старый год и тотчас снова отправится в путь. Товару возьмёт столько, сколько сможет унести, и к началу мая, когда у шелководов наступает страдная пора, возвратится с выручкой в свою деревушку, где перекатываются под ногами кусочки лавы, близ северного склона Фудзи.

— Чуть ли не пять лет он ходит к нам, и всё такой же, — сказала жена Сакаи.

— Да, редко встретишь нечто подобное, — присовокупил муж. — И в самом деле, пробудешь нынче три дня дома, а потом смотришь: улицу расширили, день не прочтёшь газет — а тут, оказывается, новую трамвайную линию открыли.

Размышляя обо всём этом, Соскэ с искренним сочувствием смотрел на ткача, который, дважды в год бывая в Токио, смог всё же сохранить своеобразные черты жителя гор, особую манеру речи, одежду.

По пути домой, перекладывая под накидкой покупку из руки в руку, Соскэ никак не мог забыть торговца, буквально за нищенскую цену продавшего ему ткань, его бедную одежду, жёсткие, цвета тёмной глины, волосы, на удивление аккуратно расчёсанные на пробор.

Когда он пришёл домой, О-Ёнэ как раз дошила новогоднее хаори для мужа, положила его под дзабутон, а сама села сверху вместо пресса.

— Перед сном положишь его под тюфяк, — обернулась она к Соскэ. О-Ёнэ от души смеялась, когда муж рассказал ей про торговца, и никак не могла налюбоваться подарком, приговаривая: «До чего же дёшево!» Ткань и в самом деле была великолепной.

— Не понимаю, — сказала наконец О-Ёнэ, — какая ему от этого выгода?

— Не так уж это дёшево. Просто торговцы мануфактурой, перекупщики, здорово наживаются на покупателях. — Сказано это было с таким видом, словно Соскэ прекрасно разбирался в подобного рода делах.

Постепенно разговор перешёл на семью Сакаи. Живут в достатке, могут сколько угодно переплатить хозяину антикварной лавки, зато с бедным ткачом торгуются, чтобы приобрести по дешёвке то, что понадобится лишь в следующем сезоне. Забот не знают, и потому в доме у них постоянно веселье. И вдруг уже совсем другим тоном, как бы поучая, Соскэ сказал:

— Дело не только в деньгах. Главное — дети. С детьми и беднякам весело.

В его словах О-Ёнэ послышался горький упрёк, брошенный Соскэ самому себе. Она выпустила из рук шёлк, который держала на коленях, и взглянула на мужа. Однако он ничего не заметил, весь поглощённый мыслью о том, что впервые за долгое время порадовал наконец жену — материя пришлась ей по вкусу. О-Ёнэ же не сказала ни слова, отложив разговор до вечера.

Спать они легли в одиннадцатом часу, как обычно. И О-Ёнэ, улучив момент, пока муж ещё не уснул, повернулась к нему:

— Ты нынче говорил, что без детей скучно…

Соскэ вспомнил, что нечто подобное он действительно говорил, но лишь в порядке общих рассуждений, во всяком случае не имея в виду ни О-Ёнэ, ни себя. Но жена, видно, придала его словам чересчур серьёзное значение, и сейчас ему ничего не оставалось, как возразить:

— Я ведь не нас с тобой имел в виду.

Наступила пауза. Потом О-Ёнэ снова заговорила:

— Ты ведь считаешь, что мы скучно живём, потому и сказал так. Верно?

Говоря по совести, Соскэ следовало бы в этом признаться, но он не решился и, чтобы не огорчать едва оправившуюся после болезни жену, предпочёл обратить всё в шутку, но ничего из этого не получилось.

— Ну, раз ты так говоришь, может, и в самом деле у нас скучновато, однако… — Соскэ запнулся, но, так и не подыскав нужного слова, сказал лишь: — Ладно, ладно. Только, пожалуйста, не волнуйся.

О-Ёнэ промолчала.

— Вчера вечером опять был пожар, — сообщил Соскэ, стараясь отвлечь О-Ёнэ от этого разговора, но она продолжала:

— Я очень перед тобой виновата.

Сказала и осеклась, так и не договорив. Лампа стояла на своём обычном месте, в стенной нише на полочке, и Соскэ не видел лица жены, лежавшей спиной к свету, но голос её не казался Соскэ глухим от слёз. Он быстро повернулся на бок и вгляделся в лицо О-Ёнэ, едва видное в полутьме. О-Ёнэ тоже пристально на него смотрела и наконец заговорила прерывающимся голосом:

— Я давно хотела тебе сказать, но всё не решалась, прости меня…

Соскэ ничего не понял, подумал было, что это истерия, потом засомневался и молчал в недоумении.

— У меня никогда не будет детей, — с трудом проговорила О-Ёнэ и заплакала. Видимо, эта мысль давно её мучила. Ясность волной поднялась в душе Соскэ после этого горестного признания, но в растерянности он не знал, как утешить жену.

— Без детей проживём, — сказал он наконец. — Возьми хоть Сакаи-сан. Ему можно лишь посочувствовать. Не дом, а детский сад. Что хорошего!

— Но ты сам будешь страдать, если точно определится, что я не могу иметь детей.

— Так ведь пока неизвестно. Может, на этот раз ты благополучно родишь.

О-Ёнэ ещё сильнее расплакалась. И Соскэ ничего не оставалось, как ждать, пока она успокоится, а потом дать ей всё высказать до конца.

Не в пример многим, Соскэ и О-Ёнэ жили в полном согласии, лишь невозможность иметь детей омрачала их счастье. Они потеряли ребёнка, а это куда тяжелее, чем его вообще не родить. И потому Соскэ и О-Ёнэ чувствовали себя глубоко несчастными.

О-Ёнэ впервые ждала ребёнка, когда, покинув Киото, они влачили скудное существование в Хиросиме. Все дни тогда О-Ёнэ проводила в мечтах, отдавшись охватившему её дотоле неизведанному чувству, испытывая перед будущим то страх, то радость. Для Соскэ их будущий ребёнок был осязаемым и зримым доказательством великой силы любви, и он с нетерпеливой радостью ждал появления на свет этого крохотного комочка, частицы его плоти. Однако роды начались на пятом месяце. В то время О-Ёнэ и Соскэ изо дня в день боролись с жестокой нуждой. Соскэ был уверен, глядя на ставшее землистым лицо О-Ёнэ, что постоянные лишения и тяготы — единственная причина их несчастья. Теперь он был надолго лишён радости взять на руки младенца — плод их любви, загубленный нуждой, и горько сожалел об этом. О-Ёнэ ничего не говорила, только плакала.

Но вскоре после переезда в Фукуоку О-Ёнэ снова потянуло на кислое. Она слышала, что преждевременные роды повторяются, и была очень осмотрительна. Может быть, поэтому всё шло нормально, но родила она на месяц раньше срока. Акушерка, с сомнением качая головой, советовала показать ребёнка врачу. Врач определил, что ребёнок недоношен, и велел держать его в тепле, днём и ночью поддерживая постоянную температуру. Но оборудовать в комнате хотя бы очаг было не так-то просто. Чего только они не делали, чтоб сохранить жизнь младенцу! Но всё усилия оказались тщетными. Спустя неделю маленькое тельце похолодело. Держа его на руках, О-Ёнэ, рыдая, спросила:

— Как теперь дальше жить?

Соскэ мужественно принял и этот удар. Ни слова жалобы, ни стона не вырвалось у него за всё время, пока крохотное существо, превратившись в пепел, навеки упокоилось в земле. Но время шло, печаль рассеивалась постепенно, а потом и совсем исчезла.

В третий раз О-Ёнэ забеременела почти сразу же после переезда в Токио. В то время она была очень слаба, и Соскэ за неё тревожился, не говоря уже о будущем ребёнке. И всё же оба они не теряли надежды на благополучный исход и проводили в спокойной уверенности месяц за месяцем. В то время у них ещё не было водопровода, утром и вечером служанка брала воду в колодце и у колодца же стирала. Однажды, когда О-Ёнэ была уже на пятом месяце, ей понадобилось что-то сказать служанке, которая стирала в это время на заднем дворике, поставив лохань рядом с колодцем возле выложенного камнем стока. Тут О-Ёнэ и поскользнулась, когда хотела перейти сток, упав на покрытый мокрым зелёным мхом бугор. Ругая себя в душе, она всё же постыдилась признаться Соскэ в собственной оплошности и сказала ему об этом лишь спустя некоторое время, когда убедилась, что всё обошлось. Соскэ не стал упрекать жену, лишь ласково сказал:

— Смотри будь осторожна!

Между тем время родов приближалось, и, сидя на службе, Соскэ ни на минуту не забывал об О-Ёнэ. Возвращаясь домой, он с замиранием сердца некоторое время стоял у дверей: а вдруг, пока его не было, что-нибудь произошло… Соскэ напряжённо вслушивался, надеясь, что вот сейчас раздастся плач младенца, потом испуганно вбегал в дом, тут же раскаиваясь в малодушии. Схватки, к счастью, начались поздно вечером, когда Соскэ был дома. Он не отходил от жены, заботливо за ней ухаживая, вовремя велел позвать акушерку, приготовил всё необходимое. Против ожидания, роды оказались лёгкими, но ребёнок, такой долгожданный, ни единым вздохом не дал знать о своём появлении в этом бренном мире, как ни старалась акушерка вдуть воздух в маленький ротик через тонкую стеклянную трубку. На свет появился бездыханный кусочек плоти, не издавший ни единого крика, и Соскэ с О-Ёнэ печально глядели на смутно очерченные рот, нос и глаза.

За неделю до родов акушерка внимательно осмотрела О-Ёнэ, прослушала даже сердце будущего ребёнка и сказала, что всё идёт хорошо. Она не могла ошибаться, ибо как только прекращалось развитие плода, случался выкидыш. Значит, до последнего момента ребёнок был жив. Поняв это, Соскэ впал в отчаяние. Ребёнок погиб, потому что перед самым рождением у него вокруг горла обмоталась пуповина, причём не обычная, а очень толстая, и даже опытная, уже не молодая акушерка ничего не могла сделать. Ребёнок попросту задохнулся.

Какая-то доля вины лежала, конечно, и на акушерке, но главное заключалось в неосторожности О-Ёнэ, когда четыре месяца назад она упала возле колодца. О-Ёнэ выслушала всё это молча, беспомощно кивнув головой. Из усталых, слегка запавших глаз по щекам струились слёзы, которые Соскэ, утешая жену, всё время вытирал платком, длинные ресницы вздрагивали.

Не удивительно, что Соскэ с О-Ёнэ избегали теперь разговоров о детях, чтобы не ворошить исполненное горечи прошлое. И всё же в тайниках души оно ныло, это прошлое, навевая тоску, угнетая, каждый раз напоминая о себе. Неизбывная, омрачавшая жизнь грусть звучала даже в их смехе, и ни у Соскэ, ни у О-Ёнэ не было нужды возвращаться в разговоре к печальным событиям. Вовсе не о том собиралась повести речь О-Ёнэ. В последний раз потеряв ребёнка, О-Ёнэ обвинила себя в жестокости. Ведь это она, пусть ненамеренно, сгубила зачатое ею существо, так и не дав ему появиться на свет. Она — злодейка, совершившая тягчайшее преступление. Но эти, снедавшие О-Ёнэ нравственные муки она стойко переносила в одиночестве, ни с кем их не деля, даже с мужем.

Три недели после родов О-Ёнэ, как и полагается, провела в постели. Но в то время, как тело её пребывало в полном покое, душа не знала ни минуты отдыха. Соскэ без всякой пышности похоронил маленькое тельце, а потом сделал поминальную табличку, на которой чёрным лаком было написано посмертное имя[26]. Другого имени у младенца не было, его не успели дать. Вначале табличка стояла на шкафчике в столовой, и, вернувшись со службы, Соскэ непременно зажигал перед ней ароматичные курения. Лежавшая в маленькой комнате О-Ёнэ временами ощущала их аромат, настолько обострились за это время все её чувства. Но немного спустя Соскэ почему-то убрал табличку в шкаф, где аккуратно завёрнутые в кусок материи, каждая в отдельности, хранились поминальные таблички умершего в Фукуоке ребёнка и отца Соскэ. В своё время, покидая Токио, Соскэ решил все поминальные таблички оставить на попечение храма, чтобы не возить их с места на место, за исключением таблички отца, которую он взял с собой.

От глаз О-Ёнэ не укрылось, что Соскэ убрал табличку, но этот его поступок она не сочла случайным. Обе таблички умерших детей были связаны в сознании О-Ёнэ длинной нитью судьбы, которую она мысленно протянула к бесформенному существу, исчезнувшему бесследно, словно тень, которому даже не понадобилась табличка. Хиросима… Фукуока… Токио… Воспоминания о постигших её там несчастьях внушали О-Ёнэ мысль о неодолимости тяготевшего над нею рока, из-за которого ей так и не суждено стать матерью. И в ушах у О-Ёнэ всё время, пока она лежала, неотступно звучал голос проклятья, терзая её измученную душу.

Было невыносимо тяжело лежать вот так, без всякого движения, глядя в одну точку. И после ухода сиделки О-Ёнэ по утрам вставала потихоньку и принималась бродить по дому, в тщетной надежде одолеть гнетущую тревогу. Потом, охваченная унынием, она снова зарывалась головой в подушку, чтобы не видеть ничего вокруг.

Через три недели О-Ёнэ окрепла, поднялась, аккуратно сложила постель и с каким-то новым чувством погляделась в зеркало. Пора было менять тёплую одежду на лёгкую, и О-Ёнэ наконец с наслаждением сбросила с себя подбитое ватой кимоно, сразу ощутив свежесть и лёгкость во всём теле. Её тоскующая душа не осталась безучастной к ярким, полным жизни, краскам японской природы на грани весны и лета, и из самых дальних её уголков всплыли навстречу яркому свету горестные воспоминания. Неожиданно, во мраке, окутавшем прошлое О-Ёнэ, родилось желание знать, что ждёт её в будущем.

Как-то утром, проводив, как обычно, мужа на службу, О-Ёнэ вслед за ним вышла из дому. Уже наступила пора, когда редко встретишь на улице женщину без зонтика. Утро выдалось великолепное, припекало солнышко, и у О-Ёнэ, которая шла быстро, выступили на лбу капельки пота. На всём пути её не покидала мысль о поминальной табличке, на которую она случайно наткнулась сегодня, выдвинув ящик комода, чтобы достать кимоно. Вот наконец и дом, где живёт гадатель.

О-Ёнэ с детства не чужда была суеверий, что, в общем-то, свойственно многим вполне цивилизованным людям. Но, как и они, не отдавая себе в том отчёта, О-Ёнэ говорила о суевериях, словно о забаве. Однако нынче ей было не до шуток, коль скоро речь шла о важном, даже святом для каждого человека деле. Вся собранная, очень серьёзная, О-Ёнэ предстала перед гадателем и спросила, дарует ли ей когда-нибудь небо ребёнка, и суждено ли ей его вырастить. Гадатель, точь-в-точь как уличные прорицатели, которые, расположившись на улице со своим столиком, за двенадцать сэнов предсказывают прохожим судьбу, разложил шесть гадательных палочек «санги», меняя их то и дело местами, повертел в руках палочки «дзэйтику», посчитал что-то и, теребя бородку, долго смотрел на О-Ёнэ, как бы изучая её. Затем изрёк:

— У вас не будет ребёнка.

Несколько минут О-Ёнэ молчала, вникая в смысл сказанного, затем подняла на гадателя глаза:

— Почему же?

Вопреки её ожиданиям, гадатель, не раздумывая, сразу ответил:

— Над вами тяготеет сознание вины, вот почему вам не суждено стать матерью.

Эти слова ударили О-Ёнэ в самое сердце. Окончательно приуныв, она вернулась домой и в тот вечер даже боялась взглянуть на мужа.

Но дальше таиться у О-Ёнэ не было сил. Ночная тишина, тусклая лампа в стенной нише и, наконец, признание О-Ёнэ — всё это произвело на Соскэ какое-то тягостное впечатление.

— Нервы у тебя не в порядке, вот и ходишь куда не следует. Не глупо ли тратить деньги на всякую чепуху? Опять, наверно, собираешься к этому гадателю?

— Нет, ни за что, уж очень страшно!

— И не ходи. Глупости всё это, — сказал Соскэ подчёркнуто небрежным тоном и снова улёгся на подушку.

14

Соскэ и О-Ёнэ жили на редкость дружно, ни разу за шесть лет не испытав друг к другу неприязни, ни разу серьёзно не поссорившись. Дни проводили в полном уединении, ни с кем не общаясь, если не считать, например, мануфактурщика или торговца рисом, без которых никак нельзя было обойтись. Они просто ни в ком не нуждались, вполне довольствуясь обществом друг друга, словно находились не в городе, а в далёкой горной глуши. Да иначе, собственно, и быть не могло. Отграничив себя от внешнего, сложного и беспокойного мира со всеми его проявлениями, О-Ёнэ и Соскэ утратили возможность пользоваться благами цивилизованных людей. Не тяготясь друг другом, не испытывая скуки, они в то же время не могли не замечать скудости собственного существования, такого бедного событиями и впечатлениями, и, само собой, смутно ощущали неудовлетворённость от того, что один день был похож на другой, как две капли воды. Но не они презрели общество, общество отвернулось от них ещё с самого начала их совместной жизни, и, лишённые простора, они поневоле замкнулись в себе, целиком отдавшись связывавшему их чувству, которое день ото дня становилось всё глубже, всё сильнее. За эти прожитые вдали от людей долгие годы они до конца узнали друг друга, их души как бы слились воедино, и иного существования они уже себе не мыслили. Эти два человеческих существа нравственно ощущали себя единым живым организмом, в котором тесно переплелись тончайшие нервные волокна, составлявшие их духовное «я». Они соединились в одно целое, как две капли жира в сосуде с водой, вытолкнутые на поверхность, и не было силы, способной их разъединить.

Взаимной симпатии и дружеским чувствам, столь редко встречающимся у супругов, сопутствовала полная апатия, не мешавшая, однако, им чувствовать себя счастливыми. Для их любви эта апатия была как бы волшебной пеленой, скрывшей весь остальной мир. Зато они могли не опасаться, что по их нервам пройдётся щётка для мытья посуды. Словом, привязанность их росла по мере того, как они всё дальше и дальше уходили от общества.

Их неизменное согласие было и в самом деле достойно удивления, но сами они его словно не замечали, хотя нет-нет да и заглядывали в собственное сердце, чтобы удостовериться в искренности своих побуждений. Тогда перед каждым из них вставал весь долгий тернистый путь вплоть до сегодняшнего дня с того момента, когда они решили пожениться, и оба они в трепете склоняли голову в ожидании возмездия. Но, исполненные благодарности за ниспосланное счастье, они всё же не забывали курить фимиам богу любви, покорно принимая удары хлыста, жестокие и в то же время сладостные.

Соскэ был младшим сыном довольно состоятельного токийца и в студенческие годы жил на широкую ногу, как и многие молодые люди его круга. Одежда, манеры, образ мыслей, словом, весь он был образцом современного светского человека. Держался уверенно, ходил с высоко поднятой головой. Сверкающий белизной воротничок, безукоризненно выутюженные брюки, узорчатые, из тончайшей шерсти, носки — всё это как нельзя лучше гармонировало с его светскими манерами.

Отличаясь природным умом и завидной смекалкой, Соскэ не слишком утруждал себя занятиями, полагая, что учёба это лишь средство занять положение в обществе, и ни капельки не стремясь к унылой карьере учёного. Соскэ аккуратно посещал лекции, исправно их записывал, извёл целый ворох тетрадей, но дома ни разу в них не заглянул. А если случалось пропустить занятия, пробелов в записях он никогда не восполнял. В кабинете, где царил идеальный порядок и аккуратной стопкой лежали тетради, Соскэ почти не бывал, предпочитая занятиям развлечения. Друзья завидовали его беспечности. Соскэ тоже был очень доволен собой, и будущее рисовалось ему в самом радужном свете.

В силу своего легкомыслия он был не очень разборчив в выборе друзей, которых у него завелось великое множество, не то что нынче. О врагах Соскэ в то время не думал, само это слово было ему чуждо. Исполненный оптимизма, он легко шагал по жизни.

— Главное — не киснуть, тогда везде будешь желанным гостем, — не раз говаривал он своему университетскому приятелю Ясуи и сам ни разу не изменил этому принципу.

— Хорошо говорить, когда блещешь, как ты, здоровьем, — не без зависти возражал Ясуи, страдавший каким-то недугом. Этот Ясуи был родом из провинции Этидзэн[27], долго жил в Иокогаме и поэтому ни внешностью, ни речью ничуть не отличался от токийцев. Со вкусом одевался, волосы носил длинные, посередине аккуратно расчёсанные на пробор. Они с Соскэ учились на разных факультетах, но на общих лекциях часто сидели вместе. Случалось, что Ясуи бывал на лекциях рассеян и потом обращался к Соскэ за разъяснениями. Так они познакомились. А потом и сдружились. Для Соскэ, приехавшего в Киото совсем недавно, к началу учебного года, Ясуи оказался весьма полезным. Он водил Соскэ по городу, и тот буквально хмелел от новизны впечатлений. Вдвоём они вечерами бродили по оживлённым улицам. Подолгу гуляли среди увеселительных заведений в квартале Кёгоку. Созерцали, стоя на мосту, игру воды в реке Камогава или же любовались сиявшей над горной цепью Хигасияма спокойной луной, казавшейся Соскэ круглее и больше, нежели в Токио. А если город им надоедал, они уезжали на субботу и воскресенье в окрестности. Густая зелень тенистых бамбуковых рощ, стройные ряды сосен, сверкавших на солнце красными, словно нарочно выкрашенными, стволами, — всё это вызывало у Соскэ неподдельный восторг. Однажды они поднялись на гору Арасияма, к храму богини Каннон, где на воротах была табличка с каллиграфическими письменами монаха Сокухи[28]. Внизу, под горой, протекала река. Лёжа на траве, друзья слушали всплески воды, голоса лодочников, похожие на крики диких гусей, и любовались табличкой, В другой раз они весь день проспали в чайной Хэйхатидзя, славившейся своими рыбными блюдами, а проснувшись, велели хозяйке зажарить рыбу на вертеле. Они ели рыбу, оказавшуюся не такой уж вкусной, и пили сакэ. Широкие шаровары, которые носила хозяйка, перехваченные тесьмой у щиколоток, очень напоминали дорожные, голова её была повязана полотенцем.

Понадобилось совсем немного времени, чтобы Соскэ пресытился ароматом древней столицы, достопримечательности интересовали его не больше, чем литография. Несколько разочарованный, он теперь замечал, что прекрасные горы и рощи, реки с прозрачной водой уже не поражают, как прежде, его воображения. Чересчур горяча была юная кровь, чтобы её могла остудить прохлада рощ. Да и дела такого не появилось, которому Соскэ отдал бы весь жар молодого сердца. Кровь бурлила впустую, вызывая острое, словно зуд, беспокойство.

— Я сыт по горло всей этой поросшей мхом древностью, — заявил Соскэ, скрестив на груди руки и глядя на расстилавшийся перед ним горный пейзаж.

Ясуи, весьма кстати, смеясь, рассказал Соскэ о родине одного своего приятеля, некогда знаменитой почтовой станции, упоминаемой в одной из дзёрури: «Плачут облака над «Горой встреч» — Цутияма»[29]. Утром проснёшься — перед тобой горы, спать ляжешь — опять горы. Словно в ступке живёшь. В мае там непрерывно льют дожди, и этот приятель, в бытность свою ребёнком, всегда боялся, что потоки воды с гор не сегодня-завтра затопят станцию. Слушая Ясуи, Соскэ думал, что ничего нет печальнее участи человека, обречённого всю жизнь прожить в такой ступке.

— Неужто там есть люди? — спросил он. И Ясуи рассказал слышанный от приятеля анекдот про одного тамошнего жителя, который украл тысячу золотых, был за это распят и тем прославился. Соскэ, которому уже изрядно надоел этот тесный Киото, решил, что такое событие, по крайней мере раз в сто лет, просто необходимо, чтобы хоть немного развеять скуку.

В то время Соскэ неизменно стремился к новому. Поэтому одни и те же из года в год краски природы перестали его волновать, и уже не было нужды любоваться весенними цветами сакуры или алыми листьями клёна в осеннюю пору, для того лишь, чтобы предаваться воспоминаниям. Соскэ стремился к жизни бурной, богатой впечатлениями, и в этом смысле его, разумеется, интересовало не прошлое, ставшее призраком, сном, а настоящее и будущее, которое он должен был себе обеспечить. Полуразвалившиеся синтоистские храмы, буддийские кумирни с позеленевшими от времени металлическими украшениями Соскэ до смерти надоели, и у него пропала всякая охота глядеть на всю эту ветошь истории. Не настолько охладел он к жизни, чтобы в задумчивости бродить среди дремлющей старины.

Кончился учебный год. Ясуи сказал, что съездит ненадолго в Фукуи, к себе на родину, оттуда в Иокогаму, из Иокогамы напишет Соскэ, и, если удастся, они вместе вернутся в Киото. По пути можно заглянуть в прибрежный городок Окицу, только бы позволило время, посмотреть расположенный в живописнейшем месте храм Сэйкэндзи, побывать на поросшем соснами взморье Михо, откуда открывается прекрасный вид на Фудзи, и на холме Кунодзан с его храмом Тосёгу. Соскэ охотно согласился, заранее предвкушая удовольствие, с которым он прочтёт письмо Ясуи.

Когда Соскэ вернулся в Токио, отец ещё не хворал. Короку в то время был совсем ребёнком. После года разлуки Соскэ с наслаждением вдыхал дым и копоть столицы, радовался духоте. «Вот он, Токио», — думал Соскэ, глядя откуда-нибудь сверху на уходящие вдаль черепичные крыши, которые, казалось, вот-вот покоробятся и расплавятся под жгучими лучами солнца. То, что теперь могло вызвать у Соскэ головокружение, запечатлелось тогда у него в мозгу одним ярким, удивительно волнующим словом «Токио».

Будущее его было подобно нераскрывшемуся бутону, о нём пока ничего нельзя было сказать. Да и Соскэ сам плохо его себе представлял, это будущее, хотя возлагал на него большие надежды. Даже во время летних каникул, в самую жару, он не переставал размышлять о том, что станет делать по окончании университета: то ли поступит на государственную службу, то ли займётся коммерческой деятельностью; но в любом случае, Соскэ был в этом уверен, весьма полезно заранее подготовить почву. Он заручился рекомендациями отца и его знакомых. Некоторым, особо влиятельным, решил нанести визиты. Но один из них уже уехал на лето из Токио, другого Соскэ не застал дома. Третий, ввиду занятости, назначил встречу у себя на службе. Не было ещё семи, солнце недавно взошло, когда Соскэ лифтом поднялся на третий этаж каменного здания и, к немалому своему удивлению, увидел в приёмной нескольких посетителей. Соскэ с жадностью впитывал в себя каждое новое впечатление, познавая таким образом мир, о котором до сих пор имел очень смутное представление, и радовался, не важно, хорошим бывало впечатление или плохим.

Выполняя волю отца, он, например, с удовольствием проветривал и просушивал из года в год одежду. И в этих случаях либо сидел в тени, обдуваемый ветерком, на слегка сыроватом камне, рассматривая альбом с достопримечательностями Эдо и иллюстрированный атлас Эдо, либо, расположившись посреди гостиной на татами, нагретых солнцем, словно порошки, завёртывал в пакетики нафталин. Недаром его резкий запах до сих пор ассоциировался у Соскэ с самыми жаркими днями лета и парившим высоко в небе коршуном.

Наступила осень. Незадолго до «двести десятого дня»[30] подул ветер, начались дожди. По небу непрерывной чередой плыли синеватые, словно напоенные бледной тушью, тучи. Сразу похолодало. Каникулы подходили к концу, пора было Соскэ собираться в дорогу.

Помня об уговоре с Ясуи, Соскэ вначале спокойно ждал от него вестей — ведь впереди было целых два месяца. Но мало-помалу молчание Ясуи стало его тревожить, и он написал ему домой, в Фукуи. Не получив ответа, он хотел навести справки в Иокогаме, но у него не оказалось адреса.

Вечером, накануне отъезда, Соскэ позвал к себе отец и, по просьбе сына, к деньгам на обычные дорожные расходы прибавил небольшую сумму на тот случай, если по пути Соскэ захочет где-нибудь остановиться, а также на первое время жизни в Киото.

— Деньги зря не трать, — предупредил отец. Эти слова Соскэ выслушал с таким видом, с каким все сыновья выслушивают подобные наставления. — Мы расстаёмся до будущего года, — сказал затем отец. — Так что смотри береги себя.

Но в следующие каникулы Соскэ не пришлось побывать дома. А когда наконец он приехал домой, то не застал отца в живых. Этого Соскэ никогда не мог себе простить.

В день отъезда пришло наконец письмо от Ясуи. Он извинялся, что вынужден нарушить уговор и вернуться в Киото несколько раньше. Подробности он сообщит Соскэ при встрече. Так, с письмом во внутреннем кармане пиджака Соскэ и уехал. В Окицу Соскэ в одиночестве вышел из вагона и по длинной узкой улице отправился к храму Сэйкэндзи, который они с Ясуи уговаривались посмотреть. Было начало сентября, курортники уже разъехались, и в гостинице было сравнительно тихо. Соскэ занял комнату с видом на море и, лёжа на животе, набросал несколько строк Ясуи, среди которых была и такая: «Ты не приехал, и я решил побывать здесь один».

На другой день Соскэ посетил Михо и Рюгэдзи, чтобы было потом о чём рассказать другу. Но то ли из-за погоды, то ли из-за одиночества, в котором он невольно оказался, и море и горы оставили его равнодушным. Тем более скучно было сидеть в гостинице. Соскэ быстро сбросил с себя халат, который выдавали каждому постояльцу, вместе с оби повесил его на перила галереи и покинул Окицу.

Весь первый день в Киото Соскэ провёл дома, отдыхая после ночи в дороге и разбирая вещи, а на второй день отправился в университет. Преподаватели и студенты ещё не все съехались. Не было, как ни странно, и Ясуи, который собирался вернуться несколькими днями раньше Соскэ. Тревожась за друга, Соскэ по пути домой заехал к нему на квартиру, неподалёку от храма Камои-дзиндзя, стоявшего в густой роще на берегу реки. Ещё до каникул Ясуи сказал, что хочет перебраться в тихое место, где ничто не мешает занятиям, и выбрал этот отдалённый, очень напоминавший деревню район. Дом старинного стиля был окружён глинобитной оградой. Хозяин прежде служил священником в храме. Жена его, женщина лет сорока, очень бойкая на язык, взяла на себя заботу о Ясуи. Но с первых же дней Ясуи весьма нелестно о ней отзывался: «Настряпает кое-как овощи и таскает их мне три раза в день. Вот и вся забота!» Соскэ знал эту нерадивую хозяйку, поскольку бывал у Ясуи, и она тоже хорошо его помнила. Едва завидев его, женщина вежливо поздоровалась и, опередив Соскэ, тотчас спросила, что он знает о Ясуи: «Он, как уехал, так ни разу весточки не подал».

Соскэ каждый день подходил к аудитории с надеждой увидеть наконец Ясуи и каждый день возвращался с занятий, испытывая пустоту и неудовлетворённость. Мало-помалу желание поскорее увидеться с другом уступило место возросшей тревоге. Почему он до сих пор не приехал? Ведь говорил, что в силу некоторых обстоятельств вернётся раньше Соскэ, за что просил его извинить. Кого из студентов Соскэ ни спрашивал, никто о нём ничего не знал. Кто-то, правда, сказал, будто накануне вечером видел в уличной толпе человека, очень похожего на Ясуи, в летнем кимоно. Но Соскэ почему-то не поверил. Тем не менее спустя почти неделю после приезда Соскэ в Киото к нему вдруг явился Ясуи, одетый и в самом деле в летнее кимоно.

Всё в Ясуи показалось Соскэ необычным: простая одежда, соломенная шляпа в руке, даже выражение лица, которого он прежде у Ясуи не замечал. Напомаженные волосы были тщательно расчёсаны на пробор, и Ясуи, словно оправдываясь, сказал, что он только что из парикмахерской.

Они проговорили больше часа, и Ясуи стал снова прежним: та же манера речи, серьёзная, чуть-чуть застенчивая, та же привычка часто говорить «однако». Он лишь не объяснил причины, отчего из Иокогамы уехал раньше Соскэ, а в Киото возвратился позже. Приехал он три дня назад и на старой квартире ещё не был. Вот, пожалуй, единственное, что Соскэ от него узнал.

— Где же ты живёшь?

Ясуи назвал гостиницу. Название было знакомо Соскэ. Третьеразрядное заведение в районе Сандзё.

— Как это тебя угораздило? Думаешь долго там пробыть?

Ясуи ответил, что так сложились обстоятельства, но тут же озадачил Соскэ:

— Надоели мне эти квартиры, уж лучше снять небольшой дом.

На следующей неделе Ясуи осуществил своё намерение и поселился в тихом районе неподалёку от университета, в мрачном, тесном доме, каких много в Киото, с опорными столбами и решётками на дверях и окнах, выкрашенными под старину в красный цвет. У ворот росла раскидистая ива. Раскачиваемая ветром, она едва не касалась конька крыши. Сад при доме выгодно отличался от садов в Токио своей аккуратностью и ухоженностью. Поставленный там большой камень прямо напротив окон гостиной был весь окружён мхом и вызывал ощущение прохлады. За домом, на внутреннем дворике, пустовала кладовка с прогнившим порогом, за нею виднелась бамбуковая роща. Несмотря на конец сентября, солнце ещё припекало по-летнему, и Соскэ пришёл к Ясуи с зонтом. Сложив его у входа, он заглянул в дом и увидел мелькнувшую там женщину в полосатом домашнем кимоно. Сразу от дверей начинался полутёмный коридор с земляным полом, который вёл прямо во внутренний дворик. Справа был вход в комнаты. Из коридора хорошо просматривался весь дом. Соскэ постоял, покуда женщина не исчезла в направлении чёрного хода, и лишь потом толкнул решётчатую дверь. В прихожей появился Ясуи.

Они прошли в гостиную, долго разговаривали, но женщина не показывалась, ничем не выдавая своего присутствия. Скорее всего, она находилась в соседней комнате, потому что дом был невелик, но оттуда не доносилось ни звука. Этой бесшумной тенью была О-Ёнэ.

Ясуи рассказывал о родных местах, о Токио, о лекциях в университете, словом, о чём угодно, только не об О-Ёнэ. У Соскэ же не хватило смелости спросить. Так они и распрощались.

Всё повторилось и на следующий день. Друзья, как, впрочем, и подобает молодым людям, вели непринуждённую беседу о разных разностях, всеми способами избегая запретной темы, У Ясуи просто не хватало духу заговорить об О-Ёнэ, а Соскэ не допытывался, легко преодолев в себе любопытство. И всё же О-Ёнэ незримо присутствовала при каждой их встрече.

Через неделю, в воскресенье, Соскэ снова пришёл к Ясуи, договорить об одном из кружков, в котором друзья принимали участие. Повод, будто бы не имеющий ничего общего с О-Ёнэ. Но стоило Соскэ очутиться в гостиной и сесть на то же, что и в прошлый раз, место и увидеть растущие вдоль изгороди невысокие сливовые деревья, как он тотчас вспомнил свой прошлый приход. Как и в тот раз, в доме было тихо и Соскэ невольно представил себе притаившуюся в этой тишине молодую женщину. Взглянуть на неё Соскэ, разумеется, не надеялся. Но, против его ожиданий, Ясуи их познакомил.

О-Ёнэ вышла из соседней комнаты, только уже не в простом домашнем кимоно. Казалось, она собралась куда-то и только что вернулась домой. Ничего не было в её наряде такого, что поразило бы Соскэ. Кимоно и оби обычного цвета. И не было в ней этой милой застенчивости, которая свойственна молодым женщинам при первом знакомстве. Только она показалась Соскэ удивительно тихой и молчаливой. Такой же тихой, как и в тот раз, когда она сидела в соседней комнате. И Соскэ подумал, что причина тут вовсе не в робости перед чужими людьми, а в спокойном нраве, которым, видимо О-Ёнэ отличалась.

— Моя младшая сестра, — представил её Ясуи. Они обменялись всего несколькими фразами, но Соскэ успел заметить, что в её произношении нет ничего провинциального.

— Вы до приезда сюда жили на родине? — спросил он.

— Нет, в Иокогаме, причём довольно долго, — ответил за сестру Ясуи.

Они как раз собирались в город, и О-Ёнэ надела выходное кимоно и белые таби, поскольку было очень жарко. Узнав об этом, Соскэ почувствовал неловкость, оттого что помешал им.

— Понимаешь, — сказал, смеясь, Ясуи, — обзавелись домом и теперь раз-два в неделю непременно ходим за покупками, то одно нужно, то другое.

Соскэ быстро поднялся.

— Я провожу вас немного.

Кстати, Ясуи предложил осмотреть дом. В соседней комнате стоял квадратный хибати с цинковым зольником, дешёвый латунный чайник и деревянное ведро, казавшееся чересчур новым рядом со старой кухонной раковиной. Вместе с Ясуи Соскэ направился к выходу. Пока Ясуи бегал к соседям отдавать ключ, О-Ёнэ и Соскэ успели перекинуться несколькими словами.

Соскэ и сейчас их помнил, эти ничего не значащие, мелкие и пресные, как вода в ручье, слова, которые он не раз пускал в ход, если вдруг случалось вступить в разговор с кем-нибудь из прохожих на улице.

Соскэ ничего не забыл, ни единой подробности тех считанных минут, которые он провёл тогда с О-Ёнэ. Легковерные, лишённые какой бы то ни было окраски слова! Как могли они нарисовать им такое яркое будущее! Спустя много дней краски будущего поблекли. Опалившее их пламя погасло, к алой краске прибавилась чёрная, жизнь стала сумрачной и унылой. Но, окидывая мысленным взором прошлое, Соскэ каждый раз с новой силой ощущал живую прелесть тех простых безыскусных слов и страшился судьбы, пославшей им случай, который изменил всю их жизнь.

Они стояли у ворот, их тени, будто сломанные пополам, лежали на земле и на глинобитной ограде. На стену падала бесформенная тень от зонтика О-Ёнэ. О-Ёнэ спряталась под иву, но негустые ветви пропускали жаркое солнце ранней осени, уже клонившееся к западу. Соскэ стоял чуть поодаль, переводя взгляд с лилового зонта с белой полоской по краям на всё ещё яркую зелень дерева.

Теперь, когда прошло уже столько лет, всё это казалось Соскэ простым и ясным. Дождавшись Ясуи, они все вместе отправились в город. Мужчины — рядом, О-Ёнэ немного позади, шаркая своими дзори и почти не вмешиваясь в разговор. Вскоре Соскэ простился с ними и пошёл домой.

Но этот день надолго запечатлелся в его памяти. Приняв ванну и расположившись подле лампы, Соскэ стал думать об О-Ёнэ и Ясуи, и они предстали перед ним, будто на цветной гравюре. А когда он лёг в постель, то вдруг засомневался, в самом ли деле О-Ёнэ младшая сестра Ясуи, как он её отрекомендовал. Но выяснить это можно было лишь у самого Ясуи, с пристрастием его допросив. У Соскэ даже появилось любопытство при мысли, что его предположения могут подтвердиться. Тут же он решил, что нечего теряться в одних и тех же догадках, и задул наконец лампу.

Если бы Соскэ и Ясуи отдалились друг от друга, все эти воспоминания у Соскэ исчезли бы без следа. Но изо дня в день они встречались в университете и вне его стен, как и до каникул. О-Ёнэ не всегда выходила поздороваться с Соскэ, когда он бывал у них. Два раза выйдет, а на третий сидит тихонько в своей комнате, как в первый его визит. Но Соскэ не придавал этому особого значения. И действительно, спустя немного они сдружились и так непринуждённо себя чувствовали, что даже позволяли себе шутить друг с другом.

Между тем снова наступила осень. Вспоминая, какой скучной была она в прошлом году, Соскэ охотно принял приглашение Ясуи и О-Ёнэ отправиться за грибами. Соскэ вдруг снова обнаружил, что воздух напоен ароматом, что красные листья клёнов удивительно красивы. Когда они шли по горной местности, О-Ёнэ подвернула подол верхнего кимоно, нижним прикрыла таби и всё время опиралась на зонтик, будто на трость. Освещённая солнцем река под горой была до того прозрачна, что даже издали просвечивало дно.

— До чего же хорошо в Киото! — воскликнула О-Ёнэ, оглянувшись на спутников. И в этот момент Соскэ был совершенно уверен, что лучшего места нигде не найти.

Время от времени они совершали втроём такие прогулки, по чаще встречались дома. Как-то, придя к Ясуи, Соскэ застал О-Ёнэ одну, словно нарочно покинутую в этот печальный осенний день.

— Вы, наверно, скучаете в одиночестве, — сказал Соскэ.

Они прошли в гостиную, сели у хибати и, грея руки, проговорили неожиданно долго. В другой раз, когда Соскэ сидел у себя за столом, витая в заоблачных далях, вдруг пришла О-Ёнэ. Она объяснила, что делала в этом районе покупки и заодно решила навестить Соскэ. Они пили чай с печеньем, вели непринуждённую беседу, потом О-Ёнэ ушла.

Такие случаи повторялись всё чаще и чаще. Между тем листья деревьев совсем облетели, побелели вершины гор и открытая ветрам река. Люди шли по мосту, ёжась от холода. Зима в тот год была безветренная, но коварная, холод словно бы пронизывал исподтишка. Ясуи заболел гриппом в тяжёлой форме, с очень сильным жаром. О-Ёнэ даже напугалась, но жар держался недолго. Однако полное выздоровление никак не наступало. Жар становился то сильнее, то слабее, и Ясуи измучился, как при лихорадке.

Врач определил катар верхних дыхательных путей и настоятельно советовал переменить климат. Ясуи нехотя вытащил из шкафа дорожную корзину, перетянул её верёвкой. О-Ёнэ уложила чемодан. До самого отхода поезда Соскэ сидел в купе, стараясь приободрить друзей весёлой болтовнёй, а когда сошёл на перрон, Ясуи крикнул ему из окна:

— Приезжай в гости!

— Пожалуйста, непременно! — присоединилась к нему и О-Ёнэ.

Поезд медленно прошёл мимо пышущего здоровьем Соскэ и, дымя, скрылся в направлении Кобэ.

Новый год Ясуи встретил вдали от Киото. Каждый день от него приходили открытки с припиской от О-Ёнэ, в которых он неизменно звал Соскэ в гости. Соскэ аккуратно их складывал, и вскоре на столе образовалась целая стопка, которая была постоянно у него на виду. Время от времени он перечитывал их или просто разглядывал. Наконец Ясуи сообщил, что совершенно здоров, в ближайшее время вернётся в Киото, по просит Соскэ хотя бы ненадолго приехать сразу же по получении этой открытки. К тому времени, надо сказать, Соскэ наскучило однообразие жизни, и этих десяти с лишним слов оказалось достаточно, чтобы в тот же вечер он сел в поезд и приехал к Ясуи.

Когда после долгой разлуки они втроём вновь собрались у лампы, Соскэ сразу заметил, как поздоровел Ясуи, — таким он никогда не видел его в Киото. Ясуи и сам сказал, что чувствует себя прекрасно, засучил рукава и довольно поглаживал мускулистые с синими прожилками руки. У О-Ёнэ глаза радостно блестели, что было ей несвойственно, и это поразило Соскэ. Он привык видеть её удивительно спокойной, самые яркие впечатления не могли вывести её из этого состояния. Причём особенно спокойным казалось выражение глаз, которое почти не менялось.

На следующий день они втроём пошли на прогулку. Любовались уходящей вдаль густой синевой моря, вдыхали смолистый запах сосен. Зимнее солнце быстро клонилось к западу, окрашивая по пути низкие облака в жёлтый и дымно-красный цвет. Наступил вечер, такой же тихий, как день, лишь временами шелестел в соснах ветер. Все три дня, которые Соскэ провёл у Ясуи, стояла чудесная погода.

Соскэ не хотелось возвращаться с прогулки, его поддержала О-Ёнэ. А Ясуи сказал, что это Соскэ привёз с собой хорошую погоду. Через некоторое время они все вместе вернулись в Киото. Зима была на исходе. Северные ветры ушли наконец в холодные страны. Снежные заплаты на вершинах постепенно исчезли, и на их месте всё зазеленело.

Возвращаясь к прошлому, Соскэ невольно думал о том, что если бы тогда замерла вдруг природа, а они с О-Ёнэ превратились в камень, им не пришлось бы так страдать. Но весна входила в свои права, освобождаясь от гнёта зимы. В те дни всё и началось, а завершилось, когда вновь оделась в молодую листву сакура. Вся природа, казалось, отчаянно борется за жизнь. Но страдания, которые вынесли Соскэ с О-Ёнэ, можно было сравнить лишь с пыткой на медленном огне. Налетел ураган, застиг их врасплох и сбил с ног. Оба неопытные и беспечные, они даже не заметили, как это произошло, а когда поднялись, увидели себя с ног до головы в пыли.

Беспощадно изгнанные из общества, они вначале не испытывали нравственных мук, лишь в полной растерянности удивлялись собственному безумству. Они ощущали себя скорее неразумными, чем безнравственными, и потому не стыдились, не искали никаких оправданий. И от этого ещё больше мучились. Они лишь сетовали на жестокость судьбы, которая прихоти ради, чтобы позабавиться, расставила им ловушку, и не могли без горечи думать об этом.

Со временем им пришлось испытать все муки людей, отвергнутых обществом, ярким светом вспыхнуло в мозгу сознание вины, и они покорно подставили лоб, на котором им выжгли клеймо. Они поняли, что, связанные невидимой нитью, всегда должны идти рука об руку, вместе. Они покинули родителей. Покинули родственников. Покинули друзей. Словом, покинули общество. Точнее, общество покинуло их. Из университета Соскэ, разумеется, пришлось уйти, хотя внешне всё выглядело так, будто он оставил учёбу по доброй воле.

Таково было прошлое Соскэ и О-Ёнэ.

15

Они уехали в Хиросиму, потом в Фукуоку, но везде страдали, неся бремя прошлого. Такая же участь ждала их и в Токио. Завязать дружеские отношения с семьёй Саэки не удалось. Дядя умер. А тётка и Ясуноскэ были совсем чужими, о какой же искренности или теплоте могла идти речь? В нынешнем году обе семьи даже не нанесли друг другу традиционного новогоднего визита с подарками. Короку не уважал в душе старшего брата, хотя и жил у него. Сразу же по приезде Соскэ в Токио Короку с чисто детской непосредственностью возненавидел О-Ёнэ. И сама она, и Соскэ это хорошо понимали. Днём, при солнечном свете, супруги бодрились, зато свет луны вызывал у них грустные мысли. Не один год встретили они так, не один проводили. Подходил к концу и нынешний год. Перед каждым домом висели новогодние украшения — соломенные жгуты с вплетёнными в них полосками бумаги. Шелестел на ветру украшавший вход бамбук. Соскэ купил и приколотил к воротам маленькую тонкую сосну. В нишу поставил два рисовых колобка на небольшой деревянной подставке, а сверху положил оранжево-красный апельсин с зелёным листом. Написанная тушью дешёвая картина в нише изображала цветущую сливу с листьями, сквозь которые проглядывала похожая на морскую раковину луна. Соскэ не понимал, что за смысл ставить под такой нелепой картиной новогодние украшения, и спросил об этом у О-Ёнэ:

— В чём, собственно, тут идея?

— Не знаю. Полагается так, — ответила О-Ёнэ и ушла на кухню.

— Столько хлопочут, чтобы потом всё это съесть. — Поправляя украшения, Соскэ пожал плечами.

Поздно вечером в столовую принесли кухонные доски и занялись приготовлением праздничных колобков. Только Соскэ не принимал в этом участия — ему не хватило ножа. Самый крепкий, Короку больше всех приготовил колобков. Зато чаще, чем у остальных, колобки получались у него какие-то нескладные. Всякий раз при этом Киё громко смеялась. Изо всех сил нажимая на нож, обёрнутый сложенной в несколько раз мокрой салфеткой, Короку резал затвердевшее тесто и раскраснелся от напряжения.

— Подумаешь, некрасивые, — защищался Короку. — Лишь бы вкусными были.

Ещё полагалось готовить к Новому году сушёные анчоусы, мелко нарезанные курицу, рыбу и овощи, сваренные в соевом соусе. Вечером 31 декабря Соскэ пошёл к Сакаи поздравить его и заодно уплатить за квартиру. Он решил войти скромно, с чёрного хода. Сквозь матовое стекло кухонных дверей виден был яркий свет, в доме царило оживление. С порога, приветствуя Соскэ, поднялся паренёк с тетрадкой в руке, с виду посыльный из магазина, собирающий взносы за проданный в кредит товар. В столовой Соскэ застал хозяина с женой и ещё человека в рабочей куртке со значком фирмы, который с примерным усердием делал новогодние украшения — соломенные жгуты с множеством колечек. Рядом лежали ножницы, бумага, веточки с ярко-зелёными листьями, листья папоротника. Молодая служанка, сидя перед хозяйкой, раскладывала на татами ассигнации и серебряные монеты видимо сдачу.

— Рад вас видеть, — сказал Сакаи, когда Соскэ вошёл — Вы тоже, вероятно, с ног сбились перед праздником. Взгляните, что у нас творится! Садитесь, пожалуйста. Вот сюда! Вам, я полагаю, тоже наскучило встречать Новый год. Как бы ни было интересно, а делать одно и то же больше сорока раз — надоест.

Но хотя Сакаи и утверждал, будто новогодние праздники дело хлопотное, вид у него был весёлый, полное лицо так и сняло довольством. Соскэ выкурил предложенную хозяином сигарету, с полчаса поболтал с ним и вернулся домой.

О-Ёнэ с нетерпением его ждала, завернув мыльницу в полотенце. Они с Киё собрались в баню, а дома некого было оставить.

— Ты что так долго? — О-Ёнэ взглянула на часы. Время близилось к десяти, а Киё после бани ещё надо было зайти в парикмахерскую. Последний день года с его суетой вошёл и в тихую жизнь Соскэ.

— Со всеми уже расплатилась? — спросил он, — О-Ёнэ ответила, что ещё остался торговец дровами, и попросила:

— Заплати ему, когда придёт. — С этими словами О-Ёнэ достала засаленный мужской бумажник, кошелёк с мелочью и протянула их Соскэ.

— А Короку где?

— Сказал, что пойдёт посмотреть, как выглядят в предновогоднюю ночь улицы. Неугомонный! Гулять в такой холод.

— Ничего, он ещё молодой, — смеясь, заметила Киё и пошла к чёрному ходу приготовить для О-Ёнэ гэта.

— Куда же он пошёл?

— Вроде бы на Нихонбасидори и на Гиндзу, — ответила О-Ёнэ. Послышался звук раздвигаемых сёдзи, и Соскэ остался один. Он сел подле хибати, рассеянно созерцая золу. Перед его мысленным взором предстал завтрашний день: развевающиеся на ветру флаги, сверкающие цилиндры, бряцание сабель, конское ржанье, возбуждённые голоса игроков в волан. Через несколько часов он попадёт в ту особую предновогоднюю атмосферу, единственную среди всех праздников, которая как бы обновляет душу.

Но Соскэ оставался равнодушным и к бурному веселью, и к оживлению — ничто не могло его увлечь. Будто не получив приглашения на пир, он наблюдал его со стороны. Единственное, чего он мог желать, это из года в год вести с О-Ёнэ жизнь — монотонную и будничную. Объятый тишиной дом, в котором он сидел один в этот предновогодний вечер, был словно символом его реального существования.

О-Ёнэ вернулась в одиннадцатом часу порозовевшая, из неплотно запахнутого воротника кимоно виднелся красивый изгиб шеи.

— Столько народу, столько народу, просто невозможно мыться, даже таз не возьмёшь, — сказала она, переведя дух.

Киё явилась после одиннадцати. Просунув в слегка раздвинутые сёдзи голову, она сказала, что в парикмахерской пришлось ждать очереди, и извинилась за опоздание.

Зато Короку не спешил домой. В двенадцать Соскэ заявил, что пора спать, но в такой вечер О-Ёнэ считала это неловким и старалась продолжить разговор, чтобы дождаться Короку. К счастью, он вскоре вернулся, рассказав, что побывал на Нихонбаси, на Гиндзе, затем решил съездить к храму Суйтэнгу, но трамваи до того были переполнены, что пришлось несколько пропустить, поэтому он и задержался.

Потом он зашёл в галантерейный магазин, рассчитывая сделать покупку, за которую в качестве премии можно получить золотые часы. Но ничего такого в магазине не оказалось, кроме коробки с двумя матерчатыми мячами. И когда он поймал воздушный шар, которые машина там надувает целыми сотнями, в прикреплённом к нему ярлычке значились, не часы, а совсем другое. Короку вынул из кармана пакет с шампунью для мытья головы.

— Это от меня сестрице… А это передай девочкам Сакаи. — Короку положил перед Соскэ красивые мячики.

Так закончился небогатый событиями последний день года в этой маленькой семье.

16

На второй день праздничные улицы оделись во всё белое — пошёл снег. Он скатывался с крытого цинком конька крыши, и Соскэ с О-Ёнэ с тревогой прислушивались к его глухому шуму. Особенно это пугало ночью. Но вскоре снег перестал, и крыша обрела свой прежний цвет. Грязь не просыхала так быстро, как после дождя, липла к ботинкам, и Соскэ, придя с улицы, всякий раз с обидой говорил О-Ёнэ, словно она была в этом виновата:

— Ужас, что творится!

— Прости меня, пожалуйста, — сказала наконец О-Ёнэ со смехом. — От души сочувствую.

Соскэ не нашёлся что ответить, лишь сказал:

— Здесь у нас без гэта на высоких подставках не выйдешь. А в центре на улицах пыль, до того сухо, и высокие подставки только мешают. Словом, наш район отстал на целое столетие.

Соскэ говорил без особого неудовольствия, да и О-Ёнэ это трогало не больше, чем дым от сигареты, который муж выпускал через нос.

— Ты лучше скажи об этом Сакаи-сан, — посоветовала она.

— Скажу. И попрошу его сбавить квартплату.

Но к хозяину Соскэ не пошёл, а ограничился тем, что в первый день Нового года опустил в его почтовый ящик визитную карточку с поздравлением. Потом до самого вечера ходил с непременными визитами, а когда, вернувшись, узнал, что заходил Сакаи, почувствовал себя неловко. Начало Нового года прошло для супругов без всяких событий, если не считать, разумеется, выпавшего снега. К вечеру третьего дня явилась служанка от Сакаи с приглашением: «Если господни и госпожа свободны, пусть непременно пожалуют сегодня в гости вместе с молодым господином».

— Что это вдруг мы им понадобились? — удивился Соскэ.

— Вероятно, собираются играть в поэтические карты[31]. Ведь у них полон дом детей. Так что ты сходи.

— Лучше ты пойди. Я давно не брал в руки карт, ничего у меня не получится.

— И у меня тоже.

В конце концов решено было послать представителем от семьи «молодого господина».

— Сходи, молодой господин! — сказал Соскэ. Короку нехотя встал. Было очень забавно, что Короку назвали молодым господином, и, глядя на его кислую мину, супруги дружно рассмеялись. Выйдя на холод из тёплого дома, где царила праздничная атмосфера, Короку немного погодя снова очутился в тёплой праздничной атмосфере, среди множества электрических ламп.

Отдавая девочкам мячики, Короку сказал, что это подарок его старшего брата. Домой он вернулся с куклой-голышом, которую выиграл в домашней лотерее, устроенной Сакаи. На лбу у голыша была трещинка, закрашенная тушью. Короку положил куклу перед Соскэ и О-Ёнэ и очень серьёзно сказал, что это Содэхаги[32]. Почему Содэхаги, супругам да и самому Короку было непонятно, хотя жена хозяина пыталась ему это объяснить. Тогда Сакаи взял листок почтовой бумаги, написал реплику Содэхаги, а в скобках — строку собственного сочинения и велел показать Соскэ и О-Ёнэ. Пошарив в рукаве кимоно, Короку достал листок, где было написано:

«Эта тонкая ограда будто сбита из железа».

(«Этот голенький чертёнок об неё расшиб свой лоб».)

Соскэ и О-Ёнэ от души рассмеялись.

— Очень удачный каламбур! Интересно, кто его придумал? — спросил Соскэ.

— В самом деле, кто же? — словно эхо, повторил Короку и, небрежно бросив куклу, ушёл к себе.

Седьмого вечером снова пришла служанка от Сакаи, сказав, что хозяин просит Соскэ зайти поговорить. Соскэ и О-Ёнэ как раз собирались ужинать. Но только они зажгли лампу и Соскэ, держа чашку, сказал: «Ну, кажется, праздники кончились», — как вошла Киё и сообщила о переданном через служанку приглашении Сакаи. О-Ёнэ с улыбкой взглянула на мужа.

— Снова какое-нибудь празднество? — в некотором замешательстве произнёс Соскэ. Но из слов служанки выяснилось, что гостей не ждут, никаких приготовлений не было, более того, жена хозяина с детьми собирается к родственникам.

— Ладно, схожу, — решил Соскэ. Он бывал в обществе, лишь когда к этому вынуждали обстоятельства, ни с кем не заводил дружбы, а на визиты у него просто не хватало времени. Исключение составлял Сакаи, к которому Соскэ изредка захаживал даже не по делу. О чём могли беседовать на редкость общительный Сакаи и замкнутый Соскэ, даже О-Ёнэ не могла себе представить.

Миновав столовую, Соскэ с хозяином прошли в небольшую комнату, видимо, кабинет.

— Прошу вас, — сказал Сакаи, задержавшись у входа и щёлкнув выключателем.

В стенной нише висел небольшой свиток с крупными иероглифами, несколько грубоватыми, написанными, вероятно, специальной жёсткой кистью. Рядом стояли на полочке великолепные белые пионы. Столик, подушки для сиденья — всё сверкало чистотой.

— Одну минутку, — сказал Сакаи и, чиркнув спичкой, зажёг газовый камин, не очень большой, как и сама комната. Затем предложил Соскэ подушку для сиденья.

— В этой берлоге я спасаюсь, когда мне очень уж докучают.

Здесь и в самом деле всё дышало каким-то удивительным покоем. Едва слышно потрескивал камин, и Соскэ чувствовал, как по телу разливается тепло.

— Устраивайтесь поудобнее. Тут нам никто не помешает. Никогда не думал, что праздники так могут надоесть. Вчера окончательно выбился из сил. Слишком долго тянутся эти новогодние праздники, просто мученье. Сегодня наконец мне удалось уйти от суеты и днём поспать. Только недавно проснулся. Принял ванну, перекусил, выкурил сигару и вдруг обнаружил, что жена с детьми ушла к родственникам. Лишь тогда я понял, отчего в доме так тихо, и сразу заскучал. Так уж эгоистично устроен человек. И всё же лучше скука, чем праздничная суета. А праздничная еда и крепкие напитки, скажу я вам, это даже страшно. Прошу простить за откровенность, но мне вдруг захотелось поговорить с вами, человеком, которому вроде бы нет дела до новогоднего веселья, до светской суеты, словом, до всего житейского, только, пожалуйста, не обижайтесь за то, что я сейчас сказал. — Сакаи говорил, как всегда, складно и непринуждённо.

В обществе этого жизнерадостного человека Соскэ порой забывал о своём прошлом и думал, что в других условиях стал бы таким, пожалуй, как Сакаи.

Вошла служанка. Ещё раз учтиво поклонившись Соскэ, она поставила перед ним не то деревянное блюдо, не то тарелку для печенья, такое же блюдо поставила перед хозяином и молча вышла. На блюде лежал довольно большой пирожок со сладкой бобовой начинкой, а рядом с ним зубочистка[33], пожалуй, вдвое больше обычной.

— Не угодно ли, пока горячий? — предложил Сакаи. Соскэ подумал, что пирожок совсем свежий, только сейчас испечённый. Но хозяин возразил:

— Это вам показалось. Вчера в гостях мы похвалили эти пирожки, и нам дали их ещё с собой. Они и в самом деле были горячие, а сегодня служанка подогрела их, прежде чем подать.

Сакаи взял зубочистку, небрежно разломил пирожок и принялся есть. Соскэ последовал его примеру.

Сакаи рассказал о странной гейше, которую накануне видел в ресторане. Ей почему-то очень нравится карманное издание «Луньюя», и она никогда не расстаётся с ним, ни в пути, ни в гостях.

— Из всех учеников Конфуция она предпочитает Цзы Лу. И знаете почему? Потому что он был настолько честным, что даже страдал, если ему приходилось услышать что-нибудь новое, прежде чем он успевал усвоить старое. Об этом Цзы Лу у меня, честно говоря, весьма смутное представление, и я спросил, не значит ли это, что, не успев жениться на одной хорошей женщине, он знакомился с другой, тоже хорошей, женщиной и потому мучился…

Сакаи всё это рассказывал с очень беспечным видом. Он, вероятно, часто посещал подобные места, но делал это просто по привычке, так как ничто его там уже не волновало.

В ответ на расспросы Соскэ он объяснил, что даже ему, человеку, любящему развлечения, и то порой надоедает, и он нуждается в покое. Вот тогда-то он и уединяется в своём кабинете. Нельзя сказать, что Соскэ был совсем не искушён в такого рода делах, поэтому он слушал сдержанно, не проявляя особого любопытства. Это, видимо, нравилось Сакаи. За самыми обычными словами Соскэ как бы угадывалось его романтическое прошлое. Но стоило ему заметить, что эти воспоминания Соскэ неприятны, как он тотчас менял тему, не из хитрости, а из простой учтивости. Поэтому у Соскэ не оставалось и капли неприятного осадка.

Разговор коснулся Короку. Некоторые наблюдения Сакаи оказались для Соскэ совершенно неожиданными, и он слушал хозяина с нескрываемым интересом, ни разу не возразив. Не думает ли Соскэ, поинтересовался Сакаи, что юноша склонен к умствованиям, несвойственным его возрасту, и в то же время отличается чисто детской непосредственностью. Соскэ сразу же с ним согласился, заметив, правда, что, независимо от возраста, это свойственно всем, кто не получил социального воспитания, а только учился в школе.

— Пожалуй. Зато с теми, кто получил только социальное воспитание, ещё труднее: характер сложный, а умственное развитие, как у ребёнка.

Сакаи усмехнулся и, помолчав немного, неожиданно сказал:

— А что, если мне взять его в сёсэи? В смысле социального воспитания это будет совсем неплохо.

Оказалось, что его прежнего сёсэя призвали в армию, а нового он до сих пор не мог найти.

Соскэ обрадовался случаю без каких бы то ни было усилий пристроить Короку и в то же время растерялся, давно уже не рассчитывая на доброту и сердечность людей. Соскэ решил не мешкать с ответом. Теперь у него расходов будет меньше, и вместе с Ясуноскэ они помогут Короку получить высшее образование. Свои соображения Соскэ чистосердечно изложил Сакаи, а тот очень просто ответил:

— Вполне с вами согласен.

В общем, они почти договорились. Соскэ хотел было откланяться, но Сакаи его не отпускал, сказав, что впереди ещё весь вечер, а сейчас рано, и даже вытащил часы для убедительности. Да и у Соскэ не было особых дел, разве что идти домой ложиться спать. Поэтому он снова сел, дымя ароматной сигарой, и, следуя примеру хозяина, расположился в более удобной позе.

— Нет, что ни говорите, а с младшим братом хлопот не оберёшься, — рассуждал Сакаи. — Я всё это на себе испытал.

И он стал рассказывать, во что обошлась ему учёба брата в университете. Сам Сакаи, когда был студентом, никаких излишеств себе не позволял, жил скромно. Соскэ поинтересовался дальнейшей судьбой юноши, которая, возможно, не была лишена превратностей.

— Авантюрист он! — бросил Сакаи, и продолжал рассказывать.

После окончания университета он рекомендовал брата на службу в банк. Но у того было единственное желание — разбогатеть во что бы то ни стало, и вскоре после русско-японской войны он против воли Сакаи уехал в Маньчжурию, сказав: «Хочу добиться успеха». Кто мог подумать, что он займётся перевозкой бобовых жмыхов и соевых бобов по реке Ляохэ к морскому порту. Это задуманное с широким размахом предприятие вскоре прогорело. Не являясь владельцем основного капитала, он понёс большие убытки и, само собой, остался ни с чем.

— Что делал он потом, я затрудняюсь вам сказать, и вдруг, представьте, узнаю, что он околачивается в Монголии. Кто знает, куда ещё занесёт его страсть к авантюрам? Словом, мне постоянно грозит опасность. И всё же лучше, когда он далеко. Как-нибудь, думаю, сам разберётся, что к чему. Изредка получал из Монголии письма. Он писал, что там трудно с водой; чтобы в жару полить улицы, воду берут из канав или, что ещё хуже, поливают конской мочой, вонь тогда стоит ужасная — вот в таком духе… Время от времени просил денег, но на эти просьбы я вообще не отвечал, благо Монголия чересчур далеко. В общем, всё было ничего до конца прошлого года, когда он неожиданно объявился.

Сакаи вдруг быстро снял висевшую на стойке ниши безделушку с очень красивой бахромой. Это оказался кинжал в парчовом мешочке. Сделанные из чего-то похожего на зелёную слюду ножны в нескольких местах были скреплены серебряными колечками и формой очень напоминали короткую шестигранную дубинку. Они казались слишком большими для кинжала длиною в шесть дюймов, с очень тонким лезвием. Если внимательно приглядеться, можно было увидеть вставленные в верхнюю часть ножен две тонкие палочки. Как и серебряные колечки, они не давали кинжалу выпасть из ножен.

— Привёз мне в подарок, — пояснил Сакаи. — Говорит, что это монгольский кинжал. — Сакаи вытащил кинжал из ножен и показал Соскэ. Затем вынул палочки, видимо, сделанные из слоновой кости.

— Видите? Палочки для еды. Брат рассказывал, что монголы постоянно носят этот мешочек у пояса. Кинжал служит ножом, им режут мясо, когда садятся есть. — И Сакаи показал, как пользуются кинжалом и палочками.

Соскэ с интересом наблюдал за ним.

— Ещё он привёз войлок, из которого монголы делают свои юрты, пожалуй, мало чем отличается от наших старинных ковров.

В общем, Сакаи рассказал Соскэ всё, что узнал от брата, недавно приехавшего из Монголии, — и про то, как ловко монголы управляются с лошадьми, и какие тощие и длинные там собаки, точь-в-точь как европейские борзые, и про китайцев, которые постепенно вытесняют монголов… Ничего этого Соскэ не знал и с жадностью ловил каждое слово. Интересно всё же, чем занимается брат Сакаи в Монголии? Соскэ осторожно спросил об этом, но Сакаи лишь повторил то, что уже сказал:

— Авантюрист он. Понятия не имею, что он там делает. Говорит, что занимается скотоводством и преуспевает. Но верить ему нельзя. Каждый раз хвастает тем, чего и в помине нет, просто врёт. Вот и сейчас приехал по довольно странному делу. Хочет занять двадцать тысяч иен для какого-то монгольского князя, иначе, видите ли, потеряет его доверие. Бегает, хлопочет. Пристал было ко мне, да не вышло. Ни для какого монгольского князя, ни под какой залог, даже под все его обширные земли я не дал бы денег. Чересчур далеко отсюда Монголия, даже не напомнишь о долге. Короче, отказал я ему, так он пожаловался жене, что, мол, из-за меня не может начать большое дело. Каков фанфарон! — Сакаи улыбнулся, но, заметив странно напряжённое лицо Соскэ, предложил: — Не хотите ли поглядеть на него? Он нарочно носит тёплую одежду, отороченную мехом… Могу познакомить, если угодно. Он придёт послезавтра вечером. Только заранее советую не верить ни единому его слову. Пусть болтает, а вы молчите. Тогда вам ничто не грозит. Но послушать его любопытно, Соскэ заинтересовало это приглашение, тем более что Сакаи очень настойчиво звал.

— Кто-нибудь ещё будет или только ваш уважаемый брат?

— Придёт ещё его приятель, с которым они вместе приехали оттуда. Кажется, Ясуи его зовут, брат очень хочет его со мной познакомить.

Соскэ ушёл от Сакаи расстроенный и бледный.

17

Жизнь Соскэ и О-Ёнэ, окрашенная с самого начала в мрачные тона, заставила их сжаться, уйти в себя, ощутить призрачность собственного существования. Каждый из них смутно сознавал, что в самом дальнем уголке души скрыто нечто, не видимое людям, страшное и гибельное, как чахотка. Но они жили год за годом, скрывая это друг от друга.

Мучительно было думать, что их проступок может испортить будущее Ясуи. Когда наконец смятение улеглось и к супругам вернулась способность ясно мыслить, до них дошла весть, что Ясуи покинул университет. Это из-за них Ясуи не доучился — оба в этом не сомневались. Потом им стало известно, что Ясуи вернулся в родные места, несколько позднее — что он заболел. Каждая новость камнем ложилась на душу. В конце концов они узнали, что Ясуи уехал в Маньчжурию. Соскэ не верилось: неужели Ясуи настолько поправился? Не с его здоровьем ехать в Маньчжурию или, скажем, на Тайвань. Да и характер для этого у него не годится. После многих попыток Соскэ наконец установил, что Ясуи действительно в Мукдене, здоров, энергичен и весьма предприимчив. О-Ёнэ с Соскэ переглянулись и вздохнули с облегчением.

— Ну, кажется, всё в порядке, — сказал Соскэ.

— Главное, он здоров, — отозвалась О-Ёнэ.

С этих пор они избегали упоминать имя Ясуи, боялись даже вспоминать о нём. Из-за них Ясуи бросил учёбу, из-за них заболел, наконец, уехал в Маньчжурию, но теперь уже ничего нельзя было изменить, только терзаться поздним раскаянием.

— Тебе никогда не хотелось верить в бога? — спросил как-то Соскэ.

— Хотелось, — просто ответила О-Ёнэ, — а тебе?

Соскэ чуть-чуть улыбнулся, ничего не ответил, но не стал больше расспрашивать об этом О-Ёнэ. И, пожалуй, был прав, потому что ничего определённого О-Ёнэ не смогла бы ответить. Они с Соскэ не были склонны сидеть на скамье в христианской церкви или посещать буддийский храм. Нет лучшего лекарства, чем время, и постепенно они обрели душевное равновесие. Голос совести, доносившийся из далёкого прошлого, заглушала теперь суета жизни и чувство любви, и Соскэ с О-Ёнэ не испытывали больше ни страданий, ни страха, как прежде. Для них не существовало ни бога, ни будды, только сами они и любовь. И в этом замкнутом мирке жизнь их текла спокойно и монотонно, исполненная какой-то сладостной печали. Окажись на их месте поэт, он, возможно, гордился бы этой печалью, но Соскэ с О-Ёнэ это и в голову не приходило — слишком далеки они были от литературы и философии, слишком непосредственны и чисты душой.

Так они и жили вплоть до того дня, когда Соскэ неожиданно услышал от хозяина про Ясуи.

Вернувшись домой, он, избегая смотреть на О-Ёнэ, сказал:

— Нездоровится что-то, лягу пораньше.

— Что с тобой? — испугалась О-Ёнэ, внимательно глядя на неподвижно стоявшего мужа. Таким она Соскэ ещё не видела. Охваченная страхом, О-Ёнэ поднялась от хибати и почти машинально стала доставать из шкафа постель. Соскэ продолжал неподвижно стоять, заложив руки за отвороты кимоно. Как только О-Ёнэ приготовила постель, он тотчас разделся и залез под одеяло.

— Что с тобой? — снова спросила О-Ёнэ, не в силах отойти от мужа.

— Ничего особенного. Полежу — и пройдёт, — глухо ответил Соскэ из-под натянутого на голову одеяла.

О-Ёнэ, расстроенная, сидела у его изголовья.

— Иди, О-Ёнэ. Если понадобится, я позову.

О-Ёнэ с трудом поднялась и вышла в столовую.

Соскэ лежал в темноте, сжавшись в комок, и, не открывая глаз, снова и снова переживал услышанную новость. Вот уж не думал он, что не кто-нибудь, а его квартирный хозяин сообщит ему весть о Ясуи. Ещё немного, и судьба свела бы их в доме Сакаи. Перебирая в памяти события нынешнего вечера, Соскэ не мог без грусти, смешанной с удивлением, думать о том, что они застали его врасплох. Даже сильного человека можно сбить с ног неожиданным ударом в спину, думал Соскэ, а он не причислял себя к сильным.

От Короку разговор перешёл на младшего брата Сакаи, затем на Маньчжурию и Монголию. Потом Соскэ узнал, что вместе с братом Сакаи приехал его приятель. И этим приятелем оказался Ясуи. Почти неправдоподобное стечение обстоятельств. С одним на тысячу такое может случиться. Неужели судьба послала ему это испытание, чтобы он вновь пережил горечь прошлого? Соскэ задыхался в темноте от невыразимого страдания и гнева. Начавшая заживать рана вновь дала знать о себе. Голова горела и разламывалась от боли. Соскэ решил было рассказать всё О-Ёнэ, чтобы она разделила с ним его муку, и крикнул:

— О-Ёнэ, О-Ёнэ!

О-Ёнэ тотчас подошла. На лицо ей падал свет из соседней комнаты. Соскэ высунулся из-под одеяла, но сказать правду у него не хватило духу.

— Принеси мне, пожалуйста, чаю. — попросил он.

На следующее утро Соскэ встал, как обычно, и с невозмутимым видом сел завтракать. С каким-то особым чувством радости, смешанной с жалостью, он смотрел на прислуживавшую ему О-Ёнэ, которая, видимо, почувствовала некоторое облегчение.

— Ну и напугал ты меня. Не знала, что и думать…

Соскэ не нашёлся что ответить и пил чай, не отрывая глаз от чашки.

В этот день с самого утра дул сильный ветер, поднимал пыль, срывал шляпы с прохожих. Но Соскэ всё же отправился на службу, несмотря на уговоры О-Ёнэ побыть дома, чтобы, не дай бог, не появился жар. Соскэ ехал в трамвае, весь сжавшись и глядя в одну точку. Шум ветра сливался с грохотом трамвая. Очутившись на улице, Соскэ сразу услышал гул проводов над головой и невольно взглянул на небо. Там среди разбушевавшейся стихии плыло неестественно яркое солнце. В этот миг Соскэ едва не сбил с ног резкий порыв ветра. Ветер подхватил с земли песок и, словно это были косые струи дождя, погнал его куда-то в направлении канала.

На службе Соскэ никак не мог сосредоточиться. Он сидел, думая о чём-то постороннем, подперев щёку рукой, в которой держал кисточку. Время от времени, неизвестно зачем, принимался растирать тушь в тушечнице. То и дело курил, потом вдруг, будто спохватившись, смотрел на улицу, где по-прежнему бесновался ветер. С трудом дождался Соскэ конца работы.

— Как ты себя чувствуешь? — с тревогой спросила О-Ёнэ, едва он вошёл. Соскэ ответил, что немного устал, а так всё в порядке, сел у котацу и просидел до самого ужина. С заходом солнца ветер утих и после бурного дня в природе воцарилось спокойствие.

— Как хорошо, когда нет ветра. От его завывания даже в доме становится жутко, — сказала О-Ёнэ с суеверным страхом.

— Кажется, потеплело немного, — спокойно заметил Соскэ. — Прекрасный вечер. — После ужина, закуривая сигарету, он вдруг впервые за долгое время предложил. — Давай сходим в театр.

О-Ёнэ сразу согласилась. А Короку пришлось оставить дома, так как он заявил, что лучше приготовит рисовые лепёшки, чем пойдёт слушать гадаю.

Они опоздали к началу и сели в последнем ряду — все остальные места были заняты.

— Сколько народу!

— Все ещё празднуют Новый год.

Тихонько переговариваясь, они разглядывали людей, до отказа заполнивших большой зал. Сидевшие ближе к сцене были словно в тумане из-за табачного дыма. Все эти люди, не без зависти думал Соскэ, располагают и временем и средствами для подобного рода увеселений и вечерами не скучают.

Напрасно Соскэ старался сосредоточиться, представление нисколько его не увлекало. Время от времени он украдкой поглядывал на О-Ёнэ и даже ей завидовал. Жена не сводила глаз со сцены, словно Соскэ и не сидел с ней рядом.

— Тебе не хочется домой? — спросил он О-Ёнэ в антракте.

— А тебе хочется? Неинтересно? — О-Ёнэ удивилась внезапной перемене в настроении мужа.

Соскэ промолчал.

— Можно и уйти, — проговорила О-Ёнэ, чтобы не перечить мужу. Но Соскэ почувствовал себя виноватым, потому что сам привёл сюда жену, и терпеливо досидел до конца.

Дома они застали Короку уютно расположившимся у хибати с книгой. Короку держал её прямо над огнём, нимало не заботясь, что обложка покоробится. У хибати стоял чуть тёплый чайник. Здесь же был поднос с несколькими рисовыми лепёшками и тарелка со следами соевого соуса.

— Интересно было? — спросил Короку и, не дожидаясь ответа, ушёл к себе. Погревшись у котацу, супруги тоже легли спать.

Утро не принесло Соскэ успокоения. После работы он, как обычно, сел в трамвай, но тут же подумал, что спешить домой не стоит. Ведь по дороге он может столкнуться с Ясуи, который должен быть сегодня в гостях у Сакаи. В то же время Соскэ очень хотелось, взглянуть на Ясуи, пусть даже издали, посмотреть, насколько изменился он с тех пор.

Слово «авантюрист», которым Сакаи назвал своего младшего брата, всё ещё звучало в ушах Соскэ. Оно давало простор для самой яркой фантазии. В нём слились воедино бесшабашная смелость, ненависть и протест, наконец нравственное падение, и Соскэ пытался представить себе этого безрассудного юношу, брата Сакаи, и Ясуи, затеявших какое-то рискованное дело.

В воображении Соскэ нравственное падение было самым тяжким среди прочих грехов, и в этом смысле вина бывшего друга полностью ложилась на Соскэ. Хоть бы одним глазом взглянуть на Ясуи! Может быть, не так низко он пал, как представляет себе Соскэ. Это было бы огромным утешением. Сколько Соскэ ни думал, он не мог припомнить местечка, где бы можно было укрыться и поглядеть на гостя Сакаи, Разве что он придёт вечером, когда будет совсем темно, в этом случае Соскэ останется незамеченным, но ведь и сам он в темноте не разглядит Ясуи.

Тем временем трамвай пришёл в Канда, где надо было делать пересадку. Тут только Соскэ почувствовал, какое для него мучение сейчас ехать домой, сделать хотя бы шаг в том направлении, где должен появиться Ясуи. Любопытство, и без того не слишком сильное, совсем исчезло. Он брёл по холодным многолюдным улицам, сам не зная куда. В магазинах и в трамваях уже зажгли электричество. Соскэ увидел закусочную, вошёл и попросил сакэ. Выпил графинчик, затем второй, а третий уже не мог одолеть. Захмелев, он прислонился к стенке и с тоской одинокого человека смотрел в пространство. Наступило как раз время ужина, и от посетителей отбоя не было. Закусив, они быстро расплачивались и с деловитым видом уходили. Просидев достаточно долго среди всеобщего шума, Соскэ решил, что пора уходить, и встал из-за столика, Яркие огни магазинов освещали улицу, проходивших мимо людей. Но чуть подальше царила холодная тьма. Её не могли разогнать ни газовые, ни электрические фонари. Поздний вечер, окутанный мраком, казался необъятным. Соскэ шёл, плотно запахнувшись в своё чёрное пальто, неразличимое во тьме. Ему казалось, что сам воздух, которым он дышит, серый, что от него стали серыми и кровеносные сосуды лёгких.

В этот вечер Соскэ впервые не хотелось воспользоваться, как обычно, трамваем, который, звеня, деловито сновал мимо. Не хотелось смешаться с толпой суетливых прохожих. Соскэ отчётливо сознавал своё состояние малодушия и растерянности, но не знал, как от него избавиться, и, естественно, тревожился о будущем. Говорят, время лечит. Справедливость этого изречения Соскэ в своё время проверил на собственном опыте, но третьего дня понял, что заблуждается.

Сейчас у него было единственное желание — сбросить тяжесть с души. То состояние расслабленности и беспокойства, неуверенности и неопределённости, чрезмерной робости, в котором он находился, угнетало, но Соскэ не мог его преодолеть. Он ни за что не признался бы себе, что главная причина тут в некогда совершённой им ошибке. Он полностью отграничивал её от следствия, нынешнего своего состояния. Весь мир для него замкнулся теперь в нём самом. Он больше не вправе покоряться обстоятельствам. Надо по-новому взглянуть на жизнь. Как именно, этого он не мог ни представить себе, ни выразить словами. Но прежде всего, Соскэ это знал, ему следовало укрепить свой дух.

Соскэ шёл, всё время повторяя про себя: «Религия». Но лишь мелькнув, слово это тотчас ускользало из сознания, его, как струйку дыма, невозможно было удержать.

В размышлениях о религии Соскэ пришло на память учение буддийской секты дзэн, которое зиждется на самосозерцании. Когда он жил ещё в Киото, один из товарищей по университету изредка посещал буддийский храм и в соответствии со строгими правилами Дзэн погружался там в самосозерцание. «В наш-то век…» — думал Соскэ, потешаясь над приятелем, тем более что ни поведением, ни образом жизни тот не отличался от Соскэ. Но сейчас Соскэ вспоминал об этом со стыдом. Как мог он с такой лёгкостью судить о человеке, не зная, в сущности, его побуждений? Быть может, они вовсе не заслуживали презрения? Он согласился бы десять, даже двадцать дней не ходить на службу и заниматься самосозерцанием, лишь бы это принесло ему душевный покой. Он только не знал, что надо делать, потому что в вопросах религии был полнейшим профаном.

Когда наконец он добрёл домой, то увидел, что там ничего не изменилось: Короку, О-Ёнэ, столовая, гостиная, лампа, комод — всё было как и прежде, лишь он один провёл эти несколько часов в довольно странном состоянии. Над хибати висел небольшой котелок с крышкой, из-под которой струился пар. На своём обычном месте лежала подушка для сиденья, перед ней стоял накрытый обеденный столик.

Поглядев на свою чашку, поставленную кверху дном, и деревянные палочки для еды, Соскэ сказал:

— Я не буду ужинать.

— Не будешь? Жаль, — с огорчённым видом произнесла О-Ёнэ. — Я, правда, так и думала, что ты где-нибудь поел, уже ведь поздно, но на всякий случай решила приготовить…

О-Ёнэ подхватила полотенцем котелок и перенесла его на подставку. Затем позвала Киё и велела ей унести обеденный столик.

Соскэ всегда рассказывал, что его задержало, если ему случалось возвратиться домой позднее обычного, и О-Ёнэ тогда успокаивалась. Но сегодня ему совсем не хотелось говорить о том, что он был в закусочной да ещё пил сакэ. Ничего не подозревая, О-Ёнэ стала его расспрашивать.

— Да так, никакой особой причины не было. Просто захотелось поесть мясного.

— А потом решил идти домой пешком, ведь это способствует пищеварению?

— Пожалуй, ты права.

О-Ёнэ как-то недоверчиво засмеялась. Соскэ было не по себе. Помолчав немного, он спросил:

— За мной не приходили от Сакаи-сан?

— Нет, а что?

— Ужинать звал, когда я был у него позавчера.

— Опять звал? — удивилась О-Ёнэ. Соскэ не стал продолжать разговор и лёг спать. Но какая-то назойливая мысль мешала уснуть. Время от времени он открывал глаза и смотрел на стоявшую в нише лампу с привёрнутым фитилём. Соскэ не страдал бессонницей, как О-Ёнэ. Но сегодня О-Ёнэ мирно спала, а он всё бодрствовал, ещё больше мучаясь оттого, что слышит бой часов в соседней комнате. Вначале несколько ударов подряд, через какой-то промежуток один глухой удар. Он, словно хвост кометы, коснулся барабанных перепонок и несколько мгновений дрожал, замирая. Затем последовали два удара, от которых стало ещё тоскливее. Лёжа вот так в постели, Соскэ пришёл к единственному выводу, что надо жить более достойно. Уже сквозь сон он слышал, как пробило три… Четыре, пять, шесть… Вселенная словно бы разбухла. Небо колыхалось, как бушующее море, становясь то крошечным, то снова безграничным. Земной шар двигался в пространстве, как подвешенный на нитке мячик, описывая гигантскую дугу… Всю ночь Соскэ мучили кошмары. Наконец, он вздрогнул и проснулся. Был восьмой час. Со своей обычной улыбкой над ним склонилась О-Ёнэ. Яркое солнце разогнало мрак ночи.

18

Соскэ вошёл в ворота буддийского храма с рекомендательным письмом в кармане. Он получил его от знакомого одного из сослуживцев, который по пути на службу и домой читал в трамвае какое-то конфуцианское сочинение. Соскэ, разумеется, не знал, что это за книга, поскольку не интересовался подобными вещами. Но однажды они оказались в трамвае рядом, на одной скамейке, и Соскэ спросил об этом. Сослуживец показал Соскэ жёлтую обложку, сказав при этом: «Весьма сложный труд». Объяснить вкратце, о чём там написано, сослуживец не смог, сказал лишь, что в ней изложено учение секты Дзэн. Эти слова Соскэ хорошо запомнил и за несколько дней до получения рекомендательного письма подошёл и спросил: «Ты всерьёз занимаешься изучением Дзэн?» Заметив напряжённое выражение лица Соскэ, сослуживец удивился, но от разговора ушёл, ответив лишь: «Да нет, не занимаюсь, просто забавы ради читаю их книги». Разочарованный, Соскэ вернулся на своё место.

С работы они снова ехали вместе. С сочувствием наблюдая за Соскэ, сослуживец догадался, что за его вопросом кроется нечто большее, чем простое любопытство, и очень любезно рассказал Соскэ про секту Дзэн. Он признался, что сам до сих пор ни разу не погружался в самосозерцание. Но один его знакомый часто ездит в Камакуру[34], и если Соскэ хочет узнать обо всём подробно, он может познакомить его с этим человеком. Соскэ тут же в трамвае записал имя и адрес и на следующий день с письмом от сослуживца пошёл к его знакомому, у которого, в свою очередь, получил рекомендательное письмо и с ним отправился в храм.

На службе он сказался больным и решил дней десять не являться. Дома тоже притворился больным.

— С головой что-то неладно, — сказал он О-Ёнэ, — недельку побуду дома, съезжу куда-нибудь, отдохну.

О-Ёнэ, в последнее время очень тревожившаяся за мужа, радовалась, что он вдруг оказался таким решительным, но это было до того неожиданно, что она не могла в то же время не испытывать страха.

— Куда же ты поедешь? — широко раскрыв от удивления глаза, спросила О-Ёнэ.

— Пожалуй, в окрестности Камакуры. Там, я думаю, неплохо.

Было забавно представить себе скромного Соскэ в фешенебельной Камакуре, и О-Ёнэ невольно улыбнулась, сказав:

— О, да ты богач! Возьми и меня с собой.

Соскэ было сейчас не до шуток, и он вполне серьёзно возразил:

— Но я еду не в модные места. Хочу просто попроситься пожить неделю или дней десять в храме секты Дзэн, дать голове немного отдохнуть. Не знаю, поможет ли это, но говорят, что от чистого воздуха голова совсем по-другому работает.

— Ну, разумеется. Непременно поезжай. Это я пошутила, — сказала О-Ёнэ, чувствуя себя виноватой, оттого что посмеялась под своим таким добрым, мягкосердечным мужем.

На следующий день Соскэ с письмом к «Достопочтенному Гидо-сану», как было написано на конверте, отправился на вокзал Симбаси и уехал.

— Я слышал, — сказал Соскэ знакомый сослуживца, — что совсем недавно он из послушника стал монахом и поселился в одной из старинных келий. Загляните к нему в «Одинокую обитель», так называется его жилище. «Послушник», «келья» — эти слова были для Соскэ новыми и непривычными. Поблагодарив за письмо, он ушёл.

Войдя в ворота храма, Соскэ вдруг очутился в густой тени могучих криптомерии, заслонявших небо, которые тянулись по обеим сторонам аллеи, и сразу почувствовал, что попал в совсем другой, сумрачный мир. По спине побежали мурашки. Постояв недолго у входа в эту тихую обитель, Соскэ пошёл прямо по аллее. За деревьями виднелись жилые и храмовые постройки, но нигде не было ни души. От царившей здесь тишины веяло стариной. Размышляя, как бы узнать, где находится Гидо, Соскэ озирался по сторонам, но на дороге так никто и не появился.

Храм стоял у подножья горы возле самой опушки густого леса, на вырубленном участке, который террасами поднимался вверх. От террасы к террасе вели каменные ступени с высокими воротами, как бы являвшимися преддверием храма. Когда Соскэ подошёл ближе, он увидел под черепичной кровлей ворот дощечки с названием храма или кельи.

Соскэ шёл и одну за другой читал эти старые, со стёршейся позолотой, таблички и вдруг подумал, что надо отыскать табличку с надписью: «Одинокая обитель». А если монаха, которому адресовано письмо, там не окажется, тогда уже идти дальше и расспрашивать. Соскэ вернулся и стал внимательно разглядывать каждое строение. «Одинокая обитель» находилась сразу же справа от главных ворот, прямо к ней вела каменная лестница. Она стояла на холме, повёрнутая главным входом к солнцу, а с тыльной стороны защищённая лесом, и зимой, судя по всему, была надёжным убежищем от холода. Минуя главный вход, Соскэ вошёл со стороны кухни и попал в небольшую прихожую с земляным полом. Подойдя к сёдзи, ведущим в жилые комнаты, он несколько раз спросил, есть ли кто дома. Никто не вышел на его голос. Соскэ ещё немного постоял, недоумевая, вернулся на кухню и направился было к воротам, но в это время увидел, что по лестнице поднимается молодой монах с обритой до синевы головой. Ему было самое большее лет двадцать пять. Дождавшись его, Соскэ спросил:

— Здесь ли изволит проживать господин Гидо?

— Гидо — это я, — ответил монах. Со смешанным чувством удивления и радости Соскэ достал письмо и вручил его монаху. Гидо на ходу прочёл письмо и вложил его обратно в конверт.

— Добро пожаловать!

Вежливо поклонившись, он пригласил Соскэ следовать за ним. В кухне они сняли гэта, отодвинули сёдзи и вошли в комнату, где прямо в полу был вделан большой очаг. Гидо сбросил монашескую рясу, очень простую и очень тонкую, под которой оказалось мышиного цвета хлопчатобумажное кимоно, повесил на гвоздь и сказал:

— Вы, наверно, озябли.

Он помешал в очаге золу, вытащив из-под неё ещё горячие угли.

У монаха была спокойная не по годам манера речи. Говорил он тихо, и при этом мягко улыбался, совсем как женщина. Соскэ тронули эта сдержанность и мягкость, и он пытался представить себе причины, побудившие этого молодого человека постричься в монахи.

— Как тихо! Вероятно, никого нет дома?

— Здесь вообще никого, кроме меня, нет. Отлучаясь по делу, я всё оставляю открытым. Вот и сейчас ненадолго уходил, так что вы уж меня извините.

Соскэ смутился, подумав, что и без того нелегко содержать в порядке такое большое помещение, а тут ещё он явился. Словно угадав его мысли монах очень приветливо сказал:

— Нет, нет, вы меня нисколько не стесните. Ведь вы пришли сюда, чтобы познать истинный путь.

Спустя несколько дней Соскэ увидел одного мирянина, который пришёл учиться к Гидо ещё в прошлом году. Это был худощавый человек с пронзительно острым и в то же время весёлым взглядом. Он попросил Гидо сварить редьку, которую принёс, сказав, что хочет покутить. Потом они все втроём её ели. Своим обликом этот мирянин очень походил на буддийского монаха. Он даже рассказывал, что вместе с монахами ходит иногда по деревням собирать подаяние. Гидо слушал его с улыбкой.

Потом Соскэ узнал и о других мирянах, приезжавших сюда, чтобы постичь учение Дзэн. Среди них был торговец тушью. Он ходил со своим товаром по всей округе, а через двадцать — тридцать дней, распродав его, возвращался в храм и погружался в самосозерцание. Спустя некоторое время, когда кончалась еда, он снова взваливал на спину мешок с тушью и отправлялся торговать. Так оно и шло, повторяясь с закономерностью периодической дроби, но торговцу это ничуть не надоедало.

Соскэ мог лишь удивляться той огромной разнице, которая существовала между его жизнью, старательно скрываемой им от посторонних глаз, и чуть ли не идиллически мирным существованием этих людей. Он только не знал, потому ли они предаются самосозерцанию, что на душе у них легко и спокойно, или, напротив, в самосозерцании обретают желанный покой.

— Всё это не так просто, как может показаться с первого взгляда, — сказал Гидо, — Иначе кто бы из монахов стал по нескольку десятков лет терпеть невзгоды и лишения.

Он посвятил Соскэ в общие правила постижения Дзэн, рассказал о «задачах», задаваемых старшим монахом-наставником, в которые ученик должен вникать денно и нощно. Соскэ слушал всё это с недоумением и беспокойством.

— Теперь я провожу вас в вашу комнату, — сказал наконец Гидо, поднимаясь.

Они миновали главный зал, где помещалось изображение Будды, и когда пришли в дальний конец галереи, Гидо раздвинул сёдзи и ввёл Соскэ в небольшую комнату. Только сейчас Соскэ почувствовал, что Токио далеко и здесь он совсем один. Вокруг царила глубокая тишина, и, может быть, поэтому нервы Соскэ были напряжены до предела.

Прошёл почти час, так показалось Соскэ, когда со стороны главного зала послышались шаги. Пришёл Гидо.

— Наставник готов вас принять, — сказал он, склонившись в церемонном поклоне. — Пойдёмте, если угодно.

Они прошли немного по главной аллее, и слева Соскэ увидел пруд с лотосами. Холода ещё не миновали, вода в пруду словно застыла и была скорее мутной, нежели прозрачной. Несколько поодаль виднелся павильон с огороженной деревянными перилами галереей, которая как бы уходила за высокий, выложенный камнем берег и нависала прямо над водой. Весь этот исполненный изящества пейзаж напоминал традиционную японскую картину.

— Вон там живёт наставник, — сказал Гидо, указывая на это довольно новое строение.

Они обошли пруд, поднялись по невысокой каменной лестнице и от возвышавшегося прямо перед ними большого храма свернули влево. Когда они подошли к дому, Гидо, извинившись, попросил Соскэ подождать, а сам пошёл к чёрному ходу. Вскоре он вернулся и сказал:

— Прошу вас.

Соскэ последовал за Гидо и увидел человека лет пятидесяти с медно-красным румянцем и упругой кожей без единой морщинки. Он произвёл на Соскэ впечатление бронзовой статуи. Только губы, чересчур толстые, казались дряблыми. Зато глаза как-то особенно блестели. «Словно меч в темноте», — подумал Соскэ.

— Пожалуй, всё равно, с чего начать, — сказал наставник Соскэ. — Вот вам вопрос, какова была ваша сущность до рождения?

Последние слова были не очень понятны Соскэ, но он решил, что ему просто предлагают подумать над собственной сущностью, и не продолжал разговор. Уж очень смутно представлял он себе учение Дзэн. Вместе с Гидо они вернулись в «Одинокую обитель».

За ужином Гидо объяснил Соскэ, что утром и вечером полагается являться к наставнику и вести с ним беседу по заданному вопросу, что в первой половине дня бывает час проповеди, когда излагаются общие принципы Дзэн.

— Сегодня, пожалуй, вы ещё не сможете найти ответ на вопрос наставника, — мягко сказал Гидо, — так что я зайду за вами завтра либо утром, либо вечером.

Ещё Гидо сказал, что вначале очень тяжело долго сидеть в установленной правилами позе, посоветовал Соскэ зажечь ароматные палочки и, отмеряя по ним время, понемножку отдыхать.

Соскэ взял свечи и вернулся в отведённую ему комнату, в растерянности думая о том, что заданный монахом вопрос, в сущности, не имеет ничего общего с его нынешним состоянием. Он пришёл сюда исцелиться от душевной боли, а ему вдруг задают вопрос, равнозначный сложной математической задаче, да ещё говорят небрежно: «Поразмыслите хотя бы над этим». Он, разумеется, не возражает, раз уж ему так велели, а всё же было бы куда разумнее обдумывать подобные вопросы, когда боль утихнет.

Но ведь он здесь по доброй воле, даже службу на время оставил. К тому же он не вправе проявлять легкомыслие, а тем самым и неуважение к человеку, давшему ему рекомендательное письмо, да и к Гидо, такому заботливому и внимательному. Соскэ решил взять себя в руки, насколько это было возможно в его состоянии, и погрузился в размышления. Куда это его приведёт, что принесёт его душе, этого Соскэ не знал. Иллюзия «просветления» была настолько прекрасна, что побудила робкого Соскэ пойти на риск и заронила в нём надежду.

Соскэ поставил в остывшую золу хибати зажжённые курительные палочки и сел на дзабутон, приняв положенную позу. Солнце зашло, и в комнате вдруг стало холодно. Сидя неподвижно, Соскэ так озяб, что едва не дрожал.

В каком направлении у него должна работать мысль, да и о чём, собственно, надо думать, Соскэ представлял смутно. И вся его затея вдруг показалась такой же нелепой, как намерение пойти в гости, не зная адреса.

Мысли, то ясные, то сумбурные, проносились в голове, с поразительной быстротой сменяя друг друга, и Соскэ не в силах был остановить их бесконечный поток, который вопреки его воле становился всё стремительнее.

Сделав над собой усилие, Соскэ вернулся к своему обычному состоянию и огляделся. Слабое пламя свечи не могло разогнать окутавший комнату мрак. Воткнутая в золу курительная палочка не сгорела ещё и наполовину. Как медленно тянется время!

Соскэ снова погрузился в раздумья. И снова в его сознании замелькали видения и образы. Они двигались сплошной массой, словно муравьи, то исчезая, то снова появляясь, и причиняли нестерпимые муки замершему в неподвижности Соскэ.

К нравственным мукам прибавились физические. Заныли колени и спина. Соскэ невольно подался вперёд, потёр затёкшую ногу и встал посреди комнаты, не зная, как быть дальше. «Выйти бы сейчас на воздух, — думал Соскэ, — побродить возле храма!» Вокруг словно всё вымерло — такая стояла тишина. Но покинуть комнату Соскэ не решился. И хотя его вконец измучили призрачные видения, он решительно зажёг новую курительную палочку и в прежней позе сел на дзабутон. Но немного спустя подумал, что если цель есть размышление, то можно размышлять и лёжа. Он расстелил сложенный в углу не очень чистый тюфяк, залез под одеяло и, утомлённый всем пережитым, погрузился в глубокий сон.

Проснулся Соскэ, когда сёдзи подле изголовья уже посветлели и по ним бегали блики — предвестники солнца. В этой горной обители, судя по всему, никогда не запирали дверей, никто её не охранял. Вспомнив, что провёл ночь в чужом месте, вдали от своей затенённой обрывом полутёмной комнаты, Соскэ вскочил и вышел на галерею, скрытую росшими у храма кактусами. Постоял там немного и направился в комнату, в которой был накануне. Там по-прежнему висело монашеское одеяние Гидо, а сам он сидел на корточках и разводил в очаге огонь.

— Доброе утро, — едва завидев Соскэ, вежливо приветствовал его монах. — Я заходил к вам, но не хотел будить, вы так хорошо спали, и вернулся сюда один.

Оказалось, что Гидо, едва рассвело, отправился к наставнику, при нём, как было положено, на некоторое время погрузился в самосозерцание, потом вернулся сюда и вот готовит завтрак.

Мешая в очаге дрова, Гидо в свободной руке держал книгу с чёрной обложкой и, улучив свободную минуту, читал. Соскэ поинтересовался, что это за книга, и Гидо сказал ему какое-то мудрёное название. Тут Соскэ пришло на ум, что лучше читать такие книги, чем терзать свой мозг бесплодными размышлениями. Он поделился этим с Гидо, но тот возразил:

— Чтение — вещь вредная. По правде говоря, ничто так не мешает самосовершенствованию, как книги. Читаю я, предположим, какую-нибудь священную книгу и вдруг натыкаюсь на место, которое выше моего разумения. Начинаю строить догадки, и постепенно это входит в привычку. А при самосозерцании, скажу я вам, такая привычка весьма опасна. Размышляешь, и вдруг начинает казаться, что сейчас постигнешь нечто, пока ещё непостижимое для тебя, что вот-вот наступит долгожданное просветление, а в результате попадаешь в тупик. Так что советую вам избегать книг. Но если уж очень захочется, почитайте тогда что-нибудь попроще. Это, по крайней мере, укрепляет дух и придаёт бодрость, хотя с познанием истины не имеет ничего общего,

Слова Гидо привели Соскэ в некоторое недоумение. Он чувствовал себя перед этим молодым монахом совсем глупым ребёнком. Ещё в Киото Соскэ потерял уверенность в себе и с тех пор считал своим уделом серую будничную жизнь. Стремление к карьере было ему чуждо. Но никогда ещё он не чувствовал себя таким беспомощным, как сейчас, стоя перед Гидо. Это открытие грозило окончательно лишить его уважения к себе.

Пока Гидо, загасив огонь в очаге, ждал, когда рис дойдёт, Соскэ умылся у колодца и теперь созерцал видневшуюся прямо перед ним гору, поросшую смешанным лесом. Участок у подножья был расчищен под огород, и Соскэ пошёл взглянуть на него, подставляя мокрую голову прохладному ветерку. Там, в склоне горы, он обнаружил пещеру и остановился, вглядываясь в её тёмную глубину. Когда немного спустя он вернулся, в очаге снова горел огонь, было тепло, в чайнике булькала вода.

— Простите, что заставил вас ждать, но у меня нет помощников. Сейчас будем есть, — сказал Гидо. — К сожалению, не могу угостить вас ничем особенным. Здесь ведь глушь! Но завтра угощу вас ванной.

С чувством признательности Соскэ сел к очагу напротив Гидо. Как только они покончили с трапезой, Соскэ вернулся к себе и снова очутился лицом к лицу с вопросом о том, кем он был до рождения, вопросом довольно странным и лишённым, в сущности, смысла. Соскэ в этом не сомневался, а потому, сколько ни размышлял, ни к чему не пришёл, и вскоре у него пропала всякая охота думать. Он вдруг вспомнил, что ещё не написал жене, обрадовался, что нашлось занятие, достал бумагу и конверт и принялся за письмо. Похвалил тишину и покой, чистый прозрачный воздух, климат, более мягкий, чем в Токио, что, вероятно, объяснялось близостью моря, доброту и любезность монаха, написал, что еда не очень вкусная, а постель не очень чистая. Всё это заняло несколько страниц, в которых не было ни слова о мучительных размышлениях, обостривших неврастению, о боли в ногах, когда приходится подолгу сидеть неподвижно. Наконец-то нашёлся предлог ненадолго покинуть храм. Соскэ наклеил марку и поспешил в город опустить письмо. Тревога за жену, мысли о Ясуи, думы о том, кем он был до рождения, не давали Соскэ покоя, и, побродив немного, он вернулся в храм.

Наступил день, когда Соскэ увидел продавца туши, о котором говорил Гидо. Продавец молча протянул Гидо чашку для риса, получил свою порцию и так же молча сложил руки в знак благодарности. Здесь не полагалось шуметь, даже разговаривать, чтобы не мешать размышлениям, и Соскэ вдруг испытал стыд за своё легкомыслие накануне.

После еды они втроём некоторое время беседовали у очага. Мирянин рассказал, как, предаваясь однажды размышлениям, вдруг задремал, а очнувшись, почувствовал радость, будто достиг просветления. Каково же было его разочарование, когда, открыв глаза, он обнаружил, что это заблуждение и он остался таким, как был. Рассказ его позабавил Соскэ и в то же время принёс ему некоторое утешение. Значит, не он один проявляет непозволительное легкомыслие. Но когда они стали расходиться по своим комнатам, Соскэ вновь почувствовал беспокойство, потому что Гидо сказал:

— Вечером зайду за вами, так что оставшееся время проведите в размышлениях над заданной вам задачей.

Соскэ вернулся в свою комнату с ощущением, будто твёрдые неудобоваримые рисовые лепёшки комом застряли в желудке. Он снова зажёг курительную палочку и принял положенную позу. Мысль о том, что надо приготовить хоть какой-нибудь ответ, не давала покоя, но высидеть до вечера не хватило терпения, и Соскэ не мог дождаться, когда наконец явится Гидо звать его к ужину.

К тому времени, когда солнце стало клониться к западу, Соскэ изнемог не только телом, но и душой. Солнечные блики быстро исчезли с оклеенных белой бумагой сёдзи, а с полу всё сильнее тянуло холодом. С самого утра не было ветра, и деревья стояли не шелохнувшись. Соскэ вышел на галерею и посмотрел на небо, видневшееся за чёрной черепичной крышей. Оно постепенно тускнело, теряя синеву.

19

— Осторожно, — сказал Гидо и стал спускаться по тёмным каменным ступенькам. Соскэ шёл следом. Вечером здесь была кромешная тьма, не то что в городе, и Гидо нёс бумажный фонарь. Когда наконец они спустились, над ними, скрыв небо, сомкнулись деревья, росшие по обеим сторонам дороги. Разглядеть в темноте листья было невозможно, но их густой зелёный цвет, который воображение рисовало Соскэ, словно проникал в каждую складку одежды, и от этого становилось ещё холоднее. Даже фонарь казался зеленоватым и очень маленьким в сравнении с деревьями, представлявшимися Соскэ чуть ли не исполинскими. Его скупой свет выхватывал из мрака серые клочки дороги, тут же исчезавшие во тьме. Вместе с маленьким кружком света двигались тени Гидо и Соскэ,

Они миновали пруд с лотосами и стали подниматься вверх. Соскэ вечером здесь ещё не был и шёл не очень уверенно, раза два даже споткнулся о камни. К дому наставника можно было пройти ещё и боковой дорожкой, но Гидо решил повести Соскэ более удобным, хотя и более длинным путём.

В тёмной прихожей стояло несколько пар гэта. Стараясь не наступить на них, Соскэ вошёл в довольно просторную комнату, где сидело человек шесть-семь, кто в чёрном одеянии, кто в хакама, надетых по торжественному случаю поверх кимоно. Сидели они вдоль двух стен, образующих прямой угол, по обе стороны дверей, одна из которых вела в самое комнату, а другая — в глубь дома. Соскэ поразило суровое бесстрастие и сосредоточенное молчание всех этих людей. Губы их были плотно сжаты, брови сдвинуты. Ни малейшего интереса к окружающим, кто бы ни вошёл. Ничто, казалось, не могло смутить их покоя, они сидели неподвижно, словно изваяния, в этой нетопленой комнате. Зрелище было поистине впечатляющее, более впечатляющее, чем сам этот храм с его холодом; у Соскэ даже мороз пробежал по коже.

Но вот в глубокой тишине послышались шаги, они становились всё громче. Затем из коридора появился монах. Он молча прошёл мимо Соскэ и удалился куда-то в темноту. Тут вдруг из глубины дома донёсся звук ритуального колокольчика.

В тот же момент человек в хакама из грубой материи, сидевший в строгой позе рядом с Соскэ, молча поднялся, прошёл в угол комнаты и сел прямо напротив выхода в коридор. Там на деревянной раме высотой фута в два и шириной в один висело что-то похожее на гонг, очень тяжёлое и массивное. Слабый огонёк освещал его иссиня-чёрную поверхность. Человек в хакама взял с подставки деревянную колотушку, два раза ударил по гонгу, затем поднялся, вышел в коридор и направился в глубину дома. Шаги его постепенно замирали и наконец совсем стихли. Соскэ охватил трепет. Он попробовал представить себе, что делает сейчас человек в хакама, но из внутренних комнат не доносилось ни звука. У сидевших рядом с Соскэ в лице не дрогнул ни единый мускул. Только Соскэ ждал чего-то, что должно было появиться из глубины дома. Неожиданно раздался звон колокольчика и послышались чьи-то шаги. Из коридора показался человек в хакама, он молча вышел из дома и словно растворился в холодном воздухе. Теперь поднялся уже кто-то другой, тоже ударил в гонг и, ступая на пятки, пошёл внутрь дома. Соскэ внимательно наблюдал за тем, что делают остальные, и, сложив на коленях руки, ждал своей очереди.

Когда до Соскэ оставался всего один человек, откуда-то донёсся окрик, несомненно, грозный, хотя и несколько приглушённый расстоянием. Этот голос мог принадлежать только наставнику. Соскэ сразу узнал его, потому что запомнил ещё во время первой беседы. Ушёл наконец и ближайший сосед, и это окончательно лишило Соскэ спокойствия.

Соскэ, правда, кое-как подготовился к беседе с наставником, просто потому, что нельзя было не подготовиться. То, что он собирался сказать, на первый взгляд могло даже показаться вполне вразумительным, но было лишено глубины и истинного смысла. Он, собственно, и не рассчитывал на благополучный исход, да и не посмел бы ввести в заблуждение наставника. Никогда ещё Соскэ не был так серьёзен и искренен. Он мучительно стыдился своего недомыслия, из-за которого вынужден был предстать перед наставником с какими-то наивными, словно нарисованный колобок, рассуждениями.

Соскэ, как и все до него, ударил в гонг, терзаясь сознанием, что недостоин этой церемонии, которую совершает словно обезьяна, подражающая людям, и почувствовал к самому себе презрение.

С трепетом душевным Соскэ вышел в холодный коридор. Комнаты по правую сторону все были тёмные. Соскэ свернул раз, потом другой и увидел в отдалении освещённые сёдзи. Дойдя до них, Соскэ остановился.

Он помнил, что должен преклонить колена и трижды низко поклониться, подняв при этом руки ладонями кверху. Но не успел Соскэ совершить первый поклон, как услышал:

— Довольно, входите!

В комнате, куда вошёл Соскэ, царил полумрак. Здесь невозможно было бы прочесть даже самые крупные иероглифы. Соскэ вообще не помнил человека, который мог бы читать при таком скудном свете. Он ничем почти не отличался от лунного, разве что был чуточку ярче. Казалось, ещё немного, и он исчезнет совсем.

В этом призрачном свете Соскэ увидел наставника, закутанного по самую шею в монашеское одеяние не то цвета хурмы, не то чая. На лице его, будто отлитом из меди и неподвижном, навсегда, казалось, застыло выражение бесстрастия и суровости, и этим оно особенно привлекало.

Не помня себя от страха, Соскэ сел, но едва произнёс несколько слов, как монах его прервал:

— Всё это общеизвестно. Надо приходить с чем-нибудь необычным, значительным.

Соскэ ушёл, как побитая собака, и тотчас же за его спиной резко прозвенел колокольчик.

20

Кто-то позвал из-за сёдзи: «Нонака-сан, Нонака-сан» Соскэ очнулся было и хотел откликнуться, но тут же снова уснул, будто провалился.

Спустя немного он окончательно проснулся и испуганно вскочил. На галерее, куда он вышел, Гидо, с подхваченными тесёмкой рукавами, производил уборку. Выжимая покрасневшими от холода руками тряпку, Гидо приветливо улыбнулся!

— Доброе утро.

Он, как и накануне, уже успел совершить весь утренний ритуал. Соскэ вспомнил, что его будили, и почувствовал неловкость.

— Сегодня я, к стыду своему, снова заспался.

С тем же чувством неловкости Соскэ пошёл к колодцу и быстро умылся. Начавшая отрастать борода колола руки, но Соскэ не обращал внимания, все его мысли были сосредоточены на Гидо, которого он не переставал сравнивать с собой.

Ещё в Токио, получая рекомендательное письмо, Соскэ слыхал, что Гидо человек чрезвычайно достойный, преуспевающий в постижении учения Дзэн. К тому же он был старателен, как хороший слуга, и скромен. Глядя, как он трудится, его можно было принять за храмового эконома, за служку, только не за монаха, который заслужил право поселиться в отдельной келье.

До пострижения Гидо был скульптором и приходил сюда постигать учение Дзэн. По семь дней мог сидеть неподвижно в положенной позе. Потом наконец вставал, но еле двигался, держась за стенку, — так ныли от усталости тело и ноги. В тот день, когда на него снизошло просветление, он, не помня себя от радости, взбежал на гору за храмом, воскликнув: «Весь мир — это Будда!» После этого он принял постриг.

Вот уже второй год жил он один в келье, но ещё ни разу не спал на хорошей постели, по-настоящему наслаждаясь покоем. Он рассказал, что зимой спит сидя, прислонившись к стене, не снимая одежды. В своё время выполнял он и обязанности служки, даже стирал набедренную повязку старшего монаха-наставника. Но стоило ему, улучив минутку, присесть, как на него градом сыпались насмешки, и он не раз раскаивался в том, что по воле судьбы стал монахом.

— Лишь с недавних пор стало легче, — рассказывал Гидо. — Но впереди ещё предстоят испытания. Учение Дзэн и в самом деле постигается в муках. Будь всё это просто и легко, какой глупец согласился бы десятки лет страдать?

Соскэ был потрясён и с горечью думал о том, до чего сам он малодушен и слаб. Стоило ли приезжать сюда, в этот храм, если на достижение цели надо потратить годы? И Соскэ понял, что с самого начала заблуждался.

— Не бойтесь напрасно потратить время. Каждая проведённая в размышлениях минута даст вам благо. Главное — преодолеть искус, а потом уже не обязательно находиться здесь.

Соскэ решил выполнить свой долг перед Гидо, пошёл к себе в комнату и предался размышлениям. Немного спустя Гидо пришёл сообщить:

— Скоро начнётся проповедь, Нонака-сан.

Соскэ обрадовался. По крайней мере, можно будет на время забыть о трудной задаче, в которой не за что ухватиться, как на лысой голове. Он готов был заняться какой угодно, самой тяжёлой, работой, только бы избавиться от этой пытки сидеть неподвижно.

Место, где должны были читать проповедь, находилось от жилища Гидо примерно на таком же расстоянии, что и дом наставника. Если миновать пруд и прийти прямо к сосновой роще, то среди деревьев можно увидеть устремлённый ввысь конус черепичной крыши. Туда они и шли. Гидо захватил с собой книжечку в чёрной обложке, а Соскэ, разумеется, шёл с пустыми руками. Только сейчас он узнал, что проповедь, в сущности, то же, что лекция.

Комната была просторная, с высоким потолком и довольно холодная. Выцветшие татами, старые опорные столбы — всё обветшало от времени. Находившиеся в комнате, все в грубых монашеских одеяниях тёмно-синего цвета, вели себя сдержанно, не смеялись, не говорили громко. Сидели без соблюдения старшинства, кто где хотел, расположившись в ряд по обеим сторонам стула, предназначенного для главного монаха. Стул был складной, выкрашенный ярко-красной краской.

Вскоре явился и сам наставник. Соскэ не заметил, когда он вошёл, потому что сидел, уставившись в пол, и увидел его уже величественно восседающим на стуле. Потом он увидел, как поднялся со своего места молодой монах, вынул из лилового шёлкового платка книгу и почтительно положил на столик, церемонно поклонился и вернулся на своё место.

В этот момент все монахи разом молитвенно сложили руки и стали читать нараспев заветы великого Мусо-Кокуси[35], миряне пытались вторить им. Вместе со словами из священных сутр до слуха Соскэ долетали и слова обыденные, но все они произносились нараспев.

«Всех моих учеников я делю на три категории. Тех, кто отрешился от всего земного и полностью отдаётся самосозерцанию, я называю высшим разрядом. Тех, кто склонен ещё и к другим занятиям, отношу ко второму разряду…» Чтение сутры длилось не очень долго. Соскэ не знал, кто такой Мусо-Кокуси. Гидо объяснил ему, что Мусо-Кокуси вместе с Дайто-Кокуси[36] возродили секту Дзэн. Ещё Гидо рассказал, что Дайто-Кокуси был хромым и потому не мог скрестить ноги, как того требовали установления Дзэн. И вот уже перед самой смертью он, охваченный гневом, сказал: «Сегодня я заставлю её слушаться», — сломал хромую ногу и принял положенную позу. Хлынувшая кровь насквозь пропитала его монашеское одеяние.

Началась проповедь. Гидо достал книгу и, раскрыв её на середине, положил перед Соскэ.

— Превосходное, дарующее благо, сочинение, — сказал Гидо в ответ на вопрос Соскэ. Эту книгу, как Соскэ понял из его слов, составил Торэй-осё, ученик Хакуин-осё. Она содержит систематическое изложение главных принципов пути, следуя по которому углубляют свои познания те, кто стремится постичь учение Дзэн, а также рассказывает, какие претерпевает изменения их душа.

Эта проповедь была продолжением предыдущих, и Соскэ не всё понимал, но слушал не без интереса, поскольку наставник отличался завидным красноречием. К тому же он приводил много примеров из жизни людей, некогда претерпевших страдания на этом пути, желая приободрить тех, кто собирался последовать их примеру. И вдруг, уже совсем другим тоном, наставник сказал:

— Но бывает и так: приходят ко мне побеседовать о результатах своих размышлений, а вместо этого ропщут, что извелись от призрачных, вздорных фантазий. Нехорошо это.

Приняв этот упрёк на свой счёт, Соскэ невольно вздрогнул, потому что сам недавно роптал и жаловался.

Спустя час Гидо и Соскэ вернулись в «Одинокую обитель». По дороге Гидо сказал:

— Наставник часто высмеивает во время проповеди нерадивость и легкомыслие постигающих учение Дзэн.

Соскэ промолчал.

21

Уже несколько дней Соскэ жил в храме. От О-Ёнэ пришло два длинных письма, в которых не было ничего огорчительного. Обычно очень внимательный к жене, Соскэ так и не собрался на этот раз написать ей ответ. Что он скажет Гидо, если придётся покинуть храм, не найдя должного ответа на заданный наставником вопрос. Ведь тогда его приезд сюда окажется бессмысленным, и ему будет очень неловко перед этим молодым монахом. Каждое утро он просыпался с каким-то гнетущим чувством. Дни сменяли дни, и Соскэ всё сильнее мучился в тщетных поисках ответа. Он ни на шаг не приблизился к цели и совершенно не знал, как ему быть. Решение, к которому он пришёл в самом начале, казалось ему справедливым, хотя удовлетворения не принесло, поскольку он пришёл к нему путём чисто умозрительных рассуждений. Но найти другое решение он был просто не в силах, как ни старался.

Какое-то время он размышлял, сидя у себя в комнате; почувствовав усталость, шёл к огороду за храмом, входил в пещеру и там стоял в полной неподвижности. Гидо говорил, что главное — это сосредоточиться на какой-нибудь мысли, не рассеивать внимания, быть твёрдым как железо. Но эти слова лишь нагоняли на Соскэ уныние.

— Нельзя искать лёгкие пути, — сказал Гидо, и Соскэ совсем пал духом. Но тут он вдруг вспомнил о Ясуи и подумал, что, если Ясуи в ближайшее время не уедет в Маньчжурию и станет частым гостем Сакаи, разумнее будет им с О-Ёнэ куда-нибудь переехать. Чем попусту тратить время, лучше поскорее вернуться в Токио и принять какие-то меры, пока О-Ёнэ ничего не узнала. Так будет спокойнее.

За два дня до отъезда Соскэ сказал упавшим голосом:

— Такому, как я, видно, просветления не достичь.

— Достичь его может каждый, — ответил Гидо, — нужна только твёрдая вера. Вспомните о ревностном последователе секты Нитирэн, который самозабвенно читает сутру, ударяя одновременно колотушкой по барабану. Когда от макушки до пят вас поглотит вопрос, на который вы должны ответить, перед вами неожиданно откроется новый мир.

Соскэ глубоко печалило, что ни по воспитанию своему, ни по складу характера он не годился для такого исступлённого, полного напряжения труда. Тем более что ему оставалось провести здесь считанные дни. Намерение собственными силами преодолеть житейские невзгоды казалось теперь Соскэ просто нелепым, равно как и его приезд сюда.

Но поделиться своими мыслями с Гидо он, разумеется, не мог, чтобы не огорчить молодого монаха, достойного всяческого уважения за мужество, целеустремлённость и доброту.

— Недаром говорят, что истинный путь — рядом, а ищут его где-то далеко. Ведь он у каждого перед глазами, но его не замечают, — сокрушённо говорил Гидо. Соскэ вернулся к себе и зажёг курительную палочку.

Всё шло своим чередом вплоть до того дня, когда Соскэ предстояло покинуть храм, так и не открыв новую, сколько-нибудь примечательную страницу в своей жизни. Наступило утро отъезда. Соскэ решительно простился с храмом и своей несбывшейся мечтой.

— Большое спасибо за все ваши заботы, которыми я обременял вас так долго, — сказал он Гидо, — Жаль мне расставаться с вами. Теперь, пожалуй, не скоро представится случай снова увидеться, так что позвольте пожелать вам всего хорошего.

— Стоит ли об этом говорить, — ответил Гидо огорчённо. — Видимо, плохо я о вас заботился и чувствовали вы себя здесь неуютно. Немного времени вы предавались размышлениям, но я уверен, что это не пройдёт для вас без пользы. Уже то, что вы приезжали к нам, само по себе отрадно.

Но Соскэ хорошо понимал, что его приезд сюда можно было объяснить только желанием скоротать время, и со стыдом слушал добрые слова Гидо, воспринимая их как снисходительность к его ничтожеству.

— К одним просветление приходит раньше, к другим — позднее, это целиком зависит от натуры человека, а не от его достоинств или недостатков. Бывает, что вначале легко, а потом тяжелее, бывает и наоборот. Но в один прекрасный момент просветление всё равно наступает. Так что не отчаивайтесь. Стремитесь и верьте, это самое важное. Ныне покойный Косэн-осё[37] был в молодые годы последователем Конфуция и только в зрелом возрасте стал постигать учение Будды. Целых три года не мог он решить ни одной задачи наставника. И, сказав однажды: «Я слишком много грешил, чтобы надеяться на просветление», — он каждое утро отбивал поклоны перед уборной, зато со временем достиг истинного совершенства. Вот вам один из лучших примеров.

Гидо, вероятно, хотел побудить Соскэ и после возвращения в Токио не отказываться от мысли постичь истину, и Соскэ ничего не оставалось, как смиренно слушать. Но в душе он уже не испытывал прежнего трепета. Он надеялся, когда шёл сюда, что перед ним распахнут врата, но страж по ту сторону даже не выглянул на его стук, сказав лишь: «Напрасно стучишь. Сам открой и войди!» Соскэ не смог отодвинуть засовы и стоял в раздумье. Он ясно представлял себе, как это надо делать, просто у него не хватило сил и он топтался на месте. Так он и стоял, беспомощный, у запертых ворот, никто к нему не вышел. Всю жизнь Соскэ привык полагаться на собственный разум, и когда этот разум его вдруг подвёл, не мог не досадовать. Он завидовал упорству и настойчивости глупцов, не способных отличить зло от добра. Преклонялся перед подвижничеством твёрдых в вере добронравных мужчин и женщин, далёких от лукавства и корысти. Ему же, видимо, суждено долго стоять у запертых врат. Зачем же он добирался до них, раз войти невозможно? Соскэ оглянулся на пройденный путь. Но тем же путём возвращаться ему не хотелось. Дорогу вперёд преграждали крепкие ворота. Он никогда через них не пройдёт, но и ни за что не смирится с этим. Так он и будет стоять у ворот до самого захода солнца, ибо обречён на это судьбой.

Перед отъездом Соскэ зашёл попрощаться к наставнику. Вместе с ним был и Гидо. Наставник провёл их в гостиную с галереей, выходившей на пруд. Гидо сам прошёл в соседнюю комнату и принёс чай.

— Вероятно, в Токио ещё холодно, — сказал наставник, — Жаль, что вы не нашли у нас ключ к разрешению ваших проблем, вам хоть немного стало бы легче после возвращения в Токио…

Соскэ почтительно поблагодарил монаха за сочувствие и вышел за ворота, в которые десять дней назад входил. Криптомерии, смягчавшие своей зеленью суровый зимний пейзаж, остались позади.

22

Войдя в дом, Соскэ вдруг представил, какой у него, должно быть, сейчас жалкий вид. Все десять дней он лишь смачивал по утрам волосы холодной водой, но ни разу не прошёлся по ним гребнем. На бритьё тоже не хватало времени. Гостеприимный Гидо три раза в день кормил его рисом, но к рису не было ничего, кроме варёных овощей, а то и просто варёной редьки. От такой еды немудрено было осунуться и побледнеть. Привычка размышлять ещё не оставила Соскэ, и он всё время возвращался к одному и тому же вопросу, как наседка к яйцам. В то же время он не переставал думать о Сакаи, а также о Ясуи. Пойти к Сакаи с расспросами у него не хватало духу. Узнавать через О-Ёнэ было ещё сложнее. Даже находясь в храме, Соскэ всё время опасался, как бы О-Ёнэ об этом не узнала. Очутившись наконец в привычной обстановке, у себя в гостиной, Соскэ сказал:

— Совсем недолго ехал, а всё равно устал. Дорога всегда утомляет. Никаких событий не произошло, пока меня не было?

Глядя на измученного Соскэ, можно было и впрямь подумать, что поездки ему не на пользу.

На этот раз О-Ёнэ, против обыкновения, никак не могла заставить себя улыбнуться мужу, но так и не решилась сказать, что выглядит он хуже, чем до отъезда.

— Отдыхать, конечно, хорошо, — с наигранным оживлением сказала О-Ёнэ. — Но стоит вернуться домой, как начинаешь почему-то ощущать усталость. Придёшь в себя после дороги, непременно сходи в баню, побрейся, подстригись, а то совсем на старика похож.

О-Ёнэ вынула из ящика маленькое зеркало и дала Соскэ поглядеться.

Соскэ вдруг почувствовал, что от настроения, в котором он находился в храме, не осталось и следа. Он снова стал самим собой.

— От Сакаи никаких известий не было?

— Нет, никаких.

— А насчёт Короку тоже?

— Тоже,

Короку, кстати, дома не было, он ушёл в библиотеку. Соскэ взял полотенце и мыло и вышел из дому.

Не успел Соскэ на следующий день прийти на службу, как все стали расспрашивать его о здоровье. Кое-кто заметил: «Кажется, немного похудел». Эти слова прозвучали как насмешка. Любитель конфуцианских книг, сам того не желая, тоже причинил Соскэ боль, спросив: «Удачно съездили?»

Вечером О-Ёнэ и Короку наперебой расспрашивали Соскэ о Камакуре, им хотелось узнать всё до мельчайших подробностей.

— Хорошо, наверно, уехать на время и забыть о домашних хлопотах, — сказала О-Ёнэ.

— А сколько надо платить в день за постой? — поинтересовался Короку. — Вот бы взять с собой туда ружьё и поохотиться.

— Всё же скучно, должно быть, в таком уединении, — заметила О-Ёнэ, — не станешь ведь круглые сутки спать.

— И кормят там плохо, — добавил Короку.

Ночью, лёжа в постели, Соскэ решил завтра же сходить к Сакаи, как-нибудь обиняком расспросить о Ясуи, и если тот ещё в Токио, да к тому же зачастил к хозяину, переселиться куда-нибудь в другое место.

На следующий день ничего особенного не случилось, как обычно взошло, а потом зашло солнце. Вернувшись со службы, Соскэ сказал:

— Схожу проведаю Сакаи-сан.

Соскэ поднялся по тёмному склону, прошёл по дорожке, посыпанной гравием и освещённой газовым фонарём, и очутился у калитки. «Ведь не каждый день Ясуи здесь бывает», — подбодрил он себя и всё же прошёл с чёрного хода, не забыв спросить про гостей.

— Рад вас видеть, — жизнерадостный, как всегда, встретил его хозяин. — Нынче что-то холода затянулись. Правда?

Сакаи усадил в ряд всех своих детей и с одной из девочек, лет шести, у которой в волосах был большой красный бант, играл в считалку. Малышка не хотела уступать отцу и, с силой сжимая кулачок, очень решительно выбрасывала вперёд пальцы. Забавно было смотреть на её кулачок, казавшийся совсем крохотным рядом с огромным кулаком Сакаи, и все смеялись.

— Ага, на этот раз победила Юкико! — воскликнула жена Сакаи, показав в улыбке свои красивые зубы.

Возле детей, прямо на полу, лежало множество красных, тёмно-синих и белых стеклянных шариков.

— Наконец-то я всё же проиграл, — сказал Сакаи, взглянув на Соскэ и поднимаясь. — Ну что, опять укроемся в берлоге?

В кабинете висел на прежнем месте монгольский кинжал в шёлковом мешочке. В вазе стояли непонятно откуда взявшиеся в это время года жёлтые цветы рапса. Не сводя глаз с кинжала в нише, Соскэ не без умысла сказал:

— Так и висит с тех пор? — и посмотрел на хозяина.

— Пожалуй, он чересчур экзотичен, этот монгольский кинжал. Это всё братец привозит мне такие игрушки, хочет задобрить.

— А сейчас чем ваш брат занимается? — с притворным безразличием спросил Соскэ.

— Наконец-то уехал несколько дней назад. Он просто создан для Монголии. Я ему как-то сказал, что Токио не для него, потому что он варвар, так что пусть скорее уезжает в свою Монголию. И что бы вы думали? Он не стал возражать и вскоре уехал. Таким, как он, место лишь за Великой китайской стеной. И пусть себе ищет алмазы в пустыне Гоби.

— А этот его приятель?

— Ясуи? Уехал вместе с ним. Подобного рода людям не сидится на месте. Я слышал, будто он в своё время учился в Киотоском университете, не знаю, что на него так повлияло.

Соскэ пот прошиб. У него не было ни малейшего желания продолжать этот разговор, он лишь радовался, что ничего не рассказывал Сакаи о своей прежней жизни. Хозяин даже собирался знакомить Соскэ с Ясуи, не подозревая, что они вместе учились. Соскэ воздержался от визита и, по крайней мере, избежал позора, но хозяин мог случайно упомянуть в разговоре его имя. И тут Соскэ впервые понял, какое великое благо для человека с нечистой совестью жить под вымышленным именем. Его так и подмывало спросить: «Вы ничего обо мне не говорили Ясуи?» — но он не решился.

Вошла служанка, неся блюдо с каким-то удивительным кушаньем: две бобовые пастилки, сделанные в виде золотых рыбок, в сладком прозрачном желе. Ничего подобного Соскэ не видел, но мысли его сейчас были поглощены совсем другим.

— Не хотите ли отведать? — любезно предложил хозяин и, как обычно, первый протянул руку к блюду. — Это я вчера принёс с одной серебряной свадьбы. Говорят, приносит счастье. Так что очень рекомендую!

Сказав, что хочет дожить до серебряной свадьбы, Сакаи набил рот печеньем. Отличаясь завидным здоровьем, Сакаи ел и пил всё без исключения: и варёный рис, и печенье, и сакэ, и чай.

— Если разобраться, то не такое уж большое счастье дожить до морщин и седых волос. Но всё познаётся в сравнении. Я как-то проходил по парку Симидзудани и очень удивился, — У хозяина, человека светского, уже вошло в привычку менять темы разговора, чтобы гость не скучал.

Сакаи рассказал, что в парке, в узкой, похожей на канаву, речушке, которая течёт к мосту Бэнкэйбаси, ранней весной появляется бесчисленное множество лягушек. Через какое-то время почти сплошной массой они дружно плывут к мосту. Проходящие мимо бездельники и мальчишки швыряют в них камнями и убивают.

— Их погибает уйма, как говорится, «горы трупов». Жаль бедняг, тем более что всё это супружеские пары. Словом, если пройти там, то неизвестно, сколько можно увидеть трагедий. Стоит лишь подумать об этом, чтобы почувствовать себя счастливым. Нам с вами, по крайней мере, не приходится опасаться, что кто-нибудь из ненависти к нашему супружеству разобьёт нам камнем голову. Так что два-три десятка лет благополучной жизни — это весьма счастливое событие. Съешьте же хоть кусочек, будете счастливы, как эти мои знакомые.

Сакаи подцепил палочками кусочек сладкого желе и протянул Соскэ. Тот, принуждённо улыбаясь, взял. Волей-неволей Соскэ был втянут в разговор, который Сакаи пересыпал шутками, переходя от темы к теме. И всё же болтать беспечно, как хозяин, он не мог. Наконец, откланявшись, Соскэ вышел на улицу. Луны не было, и Соскэ показалось, будто в бездонной глубине неба притаилась какая-то зловещая грусть.

Он пустился на хитрость, превозмогая стыд, пытался что-то выведать у чистосердечного и доброго Сакаи, только бы избавиться от гнетущего беспокойства, но ничего из этого не вышло. А обмолвиться хотя бы словом о своих мучениях у Соскэ не хватило мужества, да и нужды он в том не видел.

На этот раз гроза прошла мимо. Но Соскэ чувствовал, что не одно такое испытание ему ещё придётся пережить. Такова воля неба. Его же дело всеми способами избегать опасности.

23

Начался новый месяц, и сразу потеплело. К этому времени все увольнения и перемещения на службе, предпринятые в связи с прибавкой жалованья, в основном закончились. Служащие только и говорили об этом. Каждый раз Соскэ слышал то знакомые, то незнакомые имена уволенных и, придя домой, говорил:

— Теперь, возможно, придёт и мой черёд.

О-Ёнэ то принимала эти слова в шутку, то всерьёз, то вдруг ей начинало казаться, что они накличут беду. Да и у самого Соскэ на душе бывало то пасмурно, то ясно.

И когда наконец все эти передряги закончились, не коснувшись Соскэ, он не знал, считать ли это закономерным или случайным.

— Кажется, пронесло, — мрачно сказал Соскэ жене.

Ещё через два дня выяснилось, что он получил прибавку в пять иен.

— Вообще-то полагается прибавка в двадцать пять процентов. Но не забудь, что у некоторых осталось прежнее жалованье, а многих вообще уволили. — Для Соскэ, видимо, сам факт прибавки значил гораздо больше, чем эти пять иен, и О-Ёнэ не решилась даже заикнуться о том, что денег не хватает.

Садясь на следующий день ужинать, Соскэ увидел на своём столике большую рыбу, которая даже не уместилась на тарелке, её хвост и голова торчали по краям. И в нос ему ударил аппетитный запах риса, сдобренного красной фасолью. Пришёл Короку, за которым О-Ёнэ специально посылала служанку к Сакаи, и воскликнул:

— О, да здесь настоящий пир!

На сливовом дереве уже появились цветы, некоторые, самые ранние, даже успели поблёкнуть и стали осыпаться. Пошли мелкие моросящие дожди, но когда выглядывало солнце, от земли и от крыш поднимался пар, напоминая о весне. В ясные дни у чёрного хода, сверкая в лучах солнца, сушились дождевые зонты, возле них прыгал щенок.

— Ну, зима, слава богу, кажется, кончилась… В субботу сходи к тётушке, поговори о Короку, — сказала О-Ёнэ мужу. — А то Ясу-сан совсем о нём забудет.

— Непременно схожу, — отозвался Соскэ. Короку теперь жил у Сакаи в качестве сёсэя. Соскэ сказал, что часть расходов на его учёбу может взять на себя, Ясуноскэ тоже поможет — так всё и уладится. Не дожидаясь, пока брат соберётся поговорить с Ясуноскэ, Короку сам пошёл к нему, и Ясуноскэ согласился помочь, если Соскэ его об этом попросит.

Наконец-то супруги, так опасавшиеся всяких тревог, обрели на время покой. Однажды, в воскресный полдень, Соскэ собрался в баню и там услыхал, как беседовали о погоде двое. Один лет пятидесяти, бритоголовый, очень похожий на торговца, другой помоложе, лет сорока. Тот, что помоложе, сказал, будто нынче утром уже слышал соловья, на что бритоголовый ответил, что слышал его уже два-три дня назад.

— Ещё не распелся, весна только началась.

— Да, пока не очень хорошо поёт.

Вернувшись, Соскэ передал весь этот разговор О-Ёнэ. Глядя, как прыгают на сёдзи солнечные зайчики, О-Ёнэ, просветлённая, сказала:

— Просто благодать, что наконец наступила весна.

— Да, — отозвался Соскэ, подстригавший в это время ногти на веранде. — Но не успеешь оглянуться, как вновь придёт зима.