Габриель Гарсия Маркес — один из величайших писателей в истории мировой литературы, автор бессмертного романа «Сто лет одиночества», символ самого популярного жанра наших дней — «магического реализма».
Впервые публикуемая книга «Габриель Гарсия Маркес. Путь к славе» — не просто биография. Это уникальный материал, интервью и письма писателя, газетные и журнальные публикации, воспоминания друзей: Хулио Кортасара, Марио Варгаса Льосы, Карлоса Фуэнтеса; десятилетия литературного труда и яркой жизни, — путь к мировой славе.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Когда зарождался план книги о жизни Эрнеста Хемингуэя на Кубе, у меня не возникало вопроса о том, как об этом писать. Для подавляющего большинства советских читателей творчество Хемингуэя было откровением, которое позволяло проникнуть в неведомое бытие, увидеть мир другими глазами.
На этот раз все было не так.
Роман Габриеля Гарсия Маркеса «Сто лет одиночества» — явление столь необычное, что, когда возникла мысль рассказать о самом писателе, стало ясно — форма повествования тоже должна быть неординарной.
Дело в том, что речь идет не просто об одном из наиболее выдающихся литераторов современности. Его земляки довольно часто называли и называют Гарсия Маркеса великим писателем, гением. Хотя есть и такие критики, для которых он — gran fabulador — великий выдумщик всяких небылиц. По-испански fábula — это миф, сказка, небылица, выдумка, и никогда — реальный сюжет.
Сам Гарсия Маркес не раз утверждал: описание того, что читатель видит и ощущает в реальной жизни, мало кого интересует. Шехерезада, барон Мюнхгаузен — то есть все невероятное, диковинное, экзотическое, неправдоподобное — вот чего ждут читатели! Своим творчеством Гарсия Маркес доказал, что был прав.
Должен сказать, этот писатель близок мне не только тем, что он большой мастер органичного соединения литературы и народных мифов. Его, как подлинного художника, глубоко волнует проблема насилия над личностью в нашем неспокойном мире и извечная тема человеческого одиночества.
Цель настоящего повествования — познакомить русскоязычного читателя с человеком, который сочинил знаменитый роман «Сто лет одиночества», а также с историей его создания. Форма, выбранная для этого, не случайна: категории места и времени здесь, как и в романе, носят условный характер, а основная сюжетная линия — раскрытие личности писателя — соотносится с главной сюжетной линией романа, то есть с жизнеописанием его главного героя Мелькиадеса.
При работе над биографией писателя в диалогах и беседах, основанных на его интервью, личных письмах, газетных и журнальных статьях, были использованы и другие документы, а также статьи и воспоминания таких известных писателей, как X. Кортасар, К. Фуэнтес, М. Варгас Льоса и других.
Форму, в которой написана биография, можно было бы назвать «условно-временной», а диалоги в ней порой виртуальны, однако факты и события жизни и творчества писателя — абсолютно достоверны.
Что из всего этого получилось — судить читателю.
ГЛАВА I
«Сто лет одиночества». Мексика
(1965–1967)
— Отец, дорогой, мне тогда было всего восемь лет. Ты был так суров со мной. Я не помню, чтобы ты хоть раз приласкал меня, — говорил Габриель по телефону. Как всегда, без тени упрека.
— По моему глубокому убеждению, сын мой, ты давно обязан был меня простить. Ты был тогда не столько моим сыном, сколько любимым внуком отца твоей матери, избалованным и изнеженным, — ответил Габриель Элихио Гарсия Мартинес.
Когда-то он был телеграфистом, позднее, получив лицензию, стал практикующим гомеопатом; у него было одиннадцать законнорожденных и четверо внебрачных детей от пяти разных женщин.
— Я и увидел-то тебя в первый раз и узнал, что ты мой отец, в день твоего рождения, когда тебе исполнилось тридцать три, а мне уже было семь лет и девять месяцев.
— Мы об этом уже говорили сто раз, Габриель. Твой любимый дед был, как тебе известно, воинствующим либералом, а я — консерватором. К тому же он считал меня недостойным руки твоей матери. Если ты полагаешь, что я в чем-то виноват перед тобой, прости.
— Давно простил! Я сейчас не об этом, отец. Когда я приехал жить в твой дом, мне все казалось таким чудным. И дом, и город Барранкилья, и тамошние люди. Ты прозвал меня вруном и выдумщиком — ведь все, что я видел и слышал, я потом пересказывал по-своему. Работало мое растревоженное воображение, а ты этого не понимал.
— Габо, ты можешь этому не верить, но я всегда по-своему любил тебя. Кто привил тебе вкус к чтению? Я приносил в дом серьезные книги. Чтение и сделало тебя писателем.
— Нет, папа, вот за этим-то я тебе и звоню. Писателем меня сделала та самая потребность во «вранье», мое врожденное необузданное воображение. Сейчас мне предстоит совершить нечто необычное… И ты еще больше будешь мной гордиться. Благослови на выдумки, отец! Хотя, должен сказать тебе, все, что я написал и еще напишу, опирается только на реальные события, которые я пережил сам, либо на исторические события, которые пережила моя страна.
— Старого попугая не научишь говорить. Так что, сын мой, пока молод — дерзай! Я буду молиться за тебя.
— Если б ты знал, Альварито, как мне плохо! — произнес Габриель Гарсия Маркес, срывая с себя галстук. Они только что вернулись из шикарного дома известного мексиканского писателя Карлоса Фуэнтеса, где тот жил вместе с женой, популярной актрисой Ритой Маседо, и где каждое воскресенье устраивали «открытый пятичасовой чай». Там собиралась культурная элита страны. — ¡Machete caído, indio muerto![3] Иной раз мне хочется умереть, но я слишком люблю Мерседес и сыновей! Я измотан душой, я чувствую себя чьим-то придатком, пишущей машинкой, отстукивающей чужие, абсурдные, дурацкие фразы. Я похож на манекен! Я совершенно опустошен, у меня нет ни единой живой мысли.
— Не преувеличивай, Габо. Никакой ты не манекен! Тебе незачем прятать глаза. То, что ты пишешь, пользуется спросом.
Альваро Мутис был взрослее Габриеля на четыре года и чувствовал себя его старшим братом.
— И это говоришь мне ты — утонченный поэт? Человек, познавший из-за своих левых убеждений, что такое Лекумберри[4]. — Габо в сердцах сплюнул на пол веранды. — Если и есть Иуда на земле, так это писатель, который продает свой талант буржуазному кино и телевидению! Эта так называемая работа в этих шарагах — она же кастрировала меня! Я больше никогда не буду писать по-настоящему, карахо![5] Ни единой мысли, ни в голове, ни за душой. Пуст! Изнурен до предела. Мне нечего больше сказать! Я — евнух! Ты понимаешь это или нет?
Альваро пристально посмотрел на лучшего друга и, махнув рукой, решительно сказал:
— Столько лет дружу с тобой и не знал, что ты такой кретин! — Мутису нелегко дались эти слова, однако он понимал, что только так можно встряхнуть Габо, охваченного глубокой меланхолией, пораженческими мыслями, убийственной для писателя апатией. — Я не желаю больше тебя слышать! Я ухожу!
Мутис сбежал со ступенек и заспешил к калитке, по дороге столкнувшись с Мерседес, женой писателя.
— Габо, что ты ему наговорил? — кинулась она к Маркесу с вопросом. — Альваро со мной даже не попрощался. Только и бросил на ходу: «Мерседес, не слушай ты его, что бы он там ни бубнил!»
— Помнишь, дорогой мой Плинио, я тебе не раз рассказывал, мне тогда было десять лет и я узнал, что умер мой дед Николас? Он был для меня самым дорогим и любимым человеком на свете. Тогда мне стало так страшно, я подумал — ведь и я могу умереть, и у меня на теле появятся вши, и все об этом узнают. Взрослые говорили, что, когда кто-то умирает, у него на теле обязательно появляются вши. Но настоящее, глубокое горе — много лет спустя я говорил тебе и об этом — я почувствовал от того, что не стало на свете деда. С тех пор, всякий раз когда со мной случалось что-то особенное, пусть даже очень радостное, я не испытывал полного счастья, потому что эту радость не мог разделить со мной мой дед. Никто не мог мне его заменить! Мой отец жил на другой волне. Со дня смерти деда, если мне и случалось испытать ощущение радости, оно всегда было у меня неполным. Но сегодня, сейчас — мне стыдно тебе об этом говорить — коньо[6], я рад, что деда уже нет, — по крайней мере, он не может знать, что со мной происходит. Я — полный кастрат! Я — пустой человек! Принимаю транквилизаторы, намазанные на хлеб вместо масла. Райская жизнь сценариста на самом деле есть лишь маленький оазис, вокруг которого расстилаются джунгли сугубо коммерческой кинопромышленности. Там правят законы джунглей, по которым сценарист есть не что иное, как безропотное прирученное животное. Я готов бросить все к чертовой матери и вернуться в Колумбию! Пусть даже на пустое место. Я не могу больше работать на бесталанных, безграмотных людей, для которых существуют только деньги, и подчиняться их воле.
— Я тебя прекрасно понимаю, дорогой Габо. Прежде ты — я это отлично помню — твердо верил, что именно средствами кино можно поведать людям о том, что тебя волнует и что ты как писатель обязан им сказать. Однако теперь, два года проработав сценаристом в угоду, как ты пишешь, «монстрам от целлулоида», ты с болью и унижением вынужден признать, что проза как жанр — неизмеримо выше кино. Я с тобой согласен и думаю, в этом состоит парадокс современной жизни: массовое кино есть непримиримый враг настоящей прозы. А хуже всего, что ты, прирожденный певец свободы, обязан исполнять чужие причуды в интересах толстосумов-продюсеров и беспринципных зачастую кинорежиссеров. Ты, конечно же, не предназначен для этого. Не знаю, дорогой друг, что тебе и посоветовать, но, думаю, возвращение в Колумбию — это не выход. Ты здесь зачахнешь! Обстановка в стране — сплошное удушье. Здесь ты станешь страдать еще больше! Найди в себе силы порвать с кино, брось заниматься коммерческой рекламой. Вспомни твои прежние литературные планы. Закончи «Дом».
— Ты даешь хороший совет, Плинио. Работу над «Домом» я забросил еще в начале шестьдесят второго. В рукописи было уже более шестисот страниц. Я к ней с тех пор не прикасался. А теперь и вовсе не уверен, смогу ли вернуться к этому роману, во всяком случае сейчас. Хотя… хотя, может, ты и прав. Что-то ведь надо делать…
— Ваш контракт — сущее дерьмо! — прямо заявил Гарсия Маркес своим литературным агентам, пребывавшим в эйфории от достигнутых успехов. Те были шокированы не только содержанием, но и формой высказывания — писатель нередко огорошивал людей в первые минуты встречи.
— Паршивых тысячу долларов за четыре книги! Они написаны на превосходном испанском языке! Карахо, они стоили мне пятнадцати лет изнурительного труда…
— Но теперь они выйдут и на английском языке, причем в Соединенных Штатах! — довольно твердо возразила Кармен. — Поймите, такое случается не с каждым писателем из Латинской Америки. И потом, мы так старались! Вы просто не осознаете, какой это успех.
Габо замолчал и… три дня и три ночи возил чету по лучшим ресторанам, музеям, историческим достопримечательностям Мехико, знакомил со своими приятелями. Между Кармен, Луисом и Гарсия Маркесом сложились крепкие дружеские отношения. В последний вечер пребывания каталонцев в Мехико, в присутствии давнего друга писателя, тоже каталонца Луиса Висенса, деятеля кино, прежде проживавшего в Колумбии, состоялся такой разговор.
— Послушай, Габо, будь настоящим другом. — Лицо Кармен сделалось пунцовым. — Я чувствую, я твердо знаю, что не ошибаюсь. Я делаю на тебя серьезную ставку! Чем твое перо уступает таланту Алехо Карпентьера, Хулио Кортасара, Марио Варгаса Льосы, твоих друзей мексиканцев Хуана Рульфо и Карлоса Фуэнтеса?
— Кого еще? — насторожился писатель, однако видно было, что сравнение пришлось ему по душе.
— Хуана Карлоса Онетти, Жоао Гимарайеса, если хочешь, даже Мигеля Анхеля Астуриаса. Ты уже известный латиноамериканский писатель. Один из лучших. Просто… как тебе сказать, ни на одно из твоих уже опубликованных произведений не пал крупный выигрыш. Ты хорохоришься там, где не надо, а где надо показать себя, Габриель Гарсия Маркес становится зажатым и неуверенным в себе. Почему так получается? Возможно, потому, что у тебя не было настоящей рекламы…
Гарсия Маркес молчал, и Луис Паломарес пришел ему на выручку:
— Это все дело наживное. Мы тебе поможем! Займемся рекламой. Вот увидишь, останешься доволен. Еще как! Главное — мы в тебя верим.
— Ну что ты молчишь, Габо? Другой бы на твоем месте послал нас подальше или заявил, что садится за написание своего звездного романа. Что ты все хнычешь, будто кино тебя выхолостило и ты не знаешь, о чем писать! А между тем именно работа в кино дала тебе необходимый ресурс. Ты ни в чем не нуждаешься. А продолжаешь быть робким, страждущим, замкнутым. Ты до сих пор ведешь себя так, будто ты везде лишний. Карамба![8] В тебе должна сработать обратная пружина. Слава Богу…
— Слава Богу, — перебил жену Паломарес, — три года назад тебе казалось — ты говорил об этом Луису, — что ты обязан оставить прозу и отдаться душой и телом седьмому искусству. Сегодня, похоже, ты прозрел. И понял, что все это чушь. Возьми себя в руки, Габо! Брось к черту кино! Садись за новый роман!
— Ты права, Кармен! И ты, Луис, дело говоришь. То же самое мне много раз повторял мой друг и собрат по кинематографу Карлос Фуэнтес. «Не забывай, Габо, — твердил он, — дерьмо, которое мы строчим с тобой для кино, годится только на то, чтобы собрать необходимые средства для сочинения романа. Не забывай — ты обязан накропать свой великий роман». И я это сделаю! Вы оба правы, Кармен Балсельс и Луис Паломарес. Как только вы покинете Мехико, я сяду за роман! Я знаю, о чем буду писать. Многое у меня уже сделано. Даю вам слово!
— Вот теперь дай я тебя поцелую! — И Кармен чмокнула писателя в небритую щеку, — Мы подпишем новый контракт?
— Завтра, седьмого июля шестьдесят пятого года, наступит поистине исторический день. Я предоставляю вам права на издание всего, что уже написано и будет сочинено за мою оставшуюся жизнь, на всех языках мира и сроком на сто пятьдесят лет!
— Карлос, помоги! — взывал к своему другу Габо. — Две пары глаз видят лучше, чем одна. Придумай что-нибудь! Ты умеешь. Мой «великий роман» уже созрел, но у меня нет ни одной свободной минуты. Обязательства по кино и рекламе душат меня, мне не дают покоя все эти «милые» люди, которые обрывают телефоны и шлют ко мне гонцов день и ночь. Тогда, с Матуком, ты нашел что посоветовать.
— Помню, Габо, помню. Та работа была и престижна, и выгодна. Такого, как Антонио Матук, нет больше в нашем кино. Он тогда так ловко посадил тебя и Луиса Алькорису, личного сценариста Бунюэля, на зарплату, и вы строчили ему сценарии. Он выжимал из вас все соки. Сколько вы ему тогда написали?
— Три, а то и четыре полных сценария и массу разных заготовок. Только ни один наш сценарий не был использован. Это даже смешно — так много литературы для коммерческого кино!
— Я посоветовал вам тогда «выбросить полотенце» Матуку. Вы поступили правильно.
— А теперь придумай, как мне отделаться от этих пиявок. Они меня доконают, Карлос!
В тот же вечер Гарсия Маркес молил Альваро Мутиса:
— Брат, дорогой мой, если ты мне не поможешь, я конченый человек! И ты станешь могильщиком грандиозного романа. Он созрел, понимаешь, но мне не дают разродиться. Я погибну, если он умрет во мне! Найди, пожалуйста, кого-нибудь для этих акул из «Вальтера Томпсона». Пусть меры заменят. Коньо, им ведь все равно, кто будет делать рекламу.
— Я подумаю, Габо. Мне совсем не хочется быть могильщиком. Рад за тебя. Это разговор мужчины. Не волнуйся! Даже из задницы черта есть выход. Я поговорю с Гарсия Рьерой. Он тебя любит. Помнишь, с каким жаром он писал сценарий по твоему рассказу «У нас в городке воров нет»?
— Скажи Эмилио, что я ему друг. Я считаю, что здесь, в Мексике, он лучший кинокритик и сценарист. Он ведь испанец-республиканец? Значит, хороший человек.
— Недавно получил мексиканское гражданство. Собирает материал, хочет выпустить многотомную «Документальную историю мексиканского кино».
— Попроси его, Альваро, пусть он меня выручит. Я столько наговорил Луису Харссу. Он не побоялся поставить меня в один ряд с самыми лучшими на континенте. Надо же когда-нибудь покончить с тем, что мексиканские издатели меня не печатают.
— А «Эра»?
— Это единственное издательство, и то оно выпустило только одну книгу. Все считают, что я так себе, средненький. Мой роман так нужен сейчас! И я дал слово каталонцам из Барселоны. Кармен — это мужик в юбке! Она сделает все, что надо. Обо мне заговорят по-другому. Я должен писать!
— Помогу, Габо. Сегодня же переговорю с Гарсия Рьерой. Он согласится. Но твой сценарий…
— Я порву контракт! Возвращу аванс. Помоги мне и в этом, дорогой. У меня нет ближе друга. Завтра мой дом будет закрыт на семь замков. Нет, вы с Кармен приходите, но только после семи вечера. Я люблю Кармен Миракль… Тебе повезло с женой, как и мне с Мерседес. Я вручил сегодня жене пять тысяч долларов. Этого хватит на шесть месяцев жизни. И я закончу роман. Я отключусь! Завтра отвезу ребят в колледж и сажусь за машинку. Многое возьму из «Дома». Эта рукопись — золотые россыпи. Мой дед Николас, его дом, мое детство, Аракатака, ее люди — все это бурлит во мне! Ты будешь гордиться мной, Альваро! Я заслуженно займу место среди лучших писателей континента!
— Бог тебе в помощь, Габо! Я не оставлю тебя. Помогу во всем. Вот и Хоми с Марией Луисой говорят, что обожают Гарсия Маркеса. Начинай, карахо!!!
— Не идет! Ну нет сил! Помоги мне! Не знаю, о чем писать. Боюсь, это пустая затея. Серьезно думаю, эта книга ни к чему. Мысли пляшут, роятся в голове, но ни одна, черт возьми, не выскакивает. Помоги сесть на коня, Мерседес.
— Вон мясорубка. Пропусти мясо. Ты же только вчера говорил: «Вижу все, как в кино». Ты так горячо рассказывал об этом Альварито. Не трогай мясо, иди в Пещеру! Не тот мастер, кто дела боится, а тот, кого дело боится. До сих пор не могу забыть, как ты здорово придумал найти галеон среди сельвы. Давай и далее в том же духе. Всем известно: ты затворился, чтобы работать, а что ты им покажешь? И знай, Габо, я тебя очень люблю. Ни о чем не беспокойся. Иди! Пиши, дорогой. Кто не желает победы, уже побежден.
Жена нежно целовала Габриеля, и тот покорно отправлялся в «Пещеру», к машинке «оливетти».
А вечером того же дня он говорил другу:
— Ты понимаешь, Альваро, выходит, мои наиболее яркие и устойчивые воспоминания не о людях, а о самом доме в Аракатаке, где я провел детство с моими любимыми дедом и бабкой. Каждый день я просыпаюсь с ощущением, что я все еще в том доме. И слышу, как дед говорит мне: «Если хочешь богатства и славы, не позволяй солнцу заставать тебя в постели».
Прощаясь с Марией Луисой и Хоми, он сказал:
— В феврале пятьдесят второго я вел колонку «Жираф» в газете «Эральдо» в Барранкилье. В марте не работал. Мы с мамой уехали в Аракатаку продавать дом деда. Я тогда пришел в полное замешательство, не столько потому, что обожаемый мною с детства дом пребывал в ужасном запустении, сколько потому, что увидел, как зачахла жизнь в Аракатаке. Селение обезлюдело, многие жители покинули его навсегда. И я понял, что все написанное мною прежде далеко от действительности и что я должен писать иначе.
— Уверен, Габо, что сейчас ты пишешь иначе. Все, о чем ты рассказывал в последнее время, так не похоже на то, как ты писал раньше, — заметила Мария Луиса.
— Когда я считался начинающим писателем, мне стукнуло двадцать пять. Я полагал тогда, что любой хороший роман обязан отвечать двум непременным условиям: он должен содержать в себе попытку разгадать тайну существования, и он обязательно должен являться художественным преображением действительности. Для меня, как показали годы, та поездка явилась решающим фактором, определившим весь ход моей литературной жизни и писательской судьбы.
На следующий день, во время сиесты, Габриель мысленно беседовал со своей матерью, которую очень любил.
— Ты помнишь, мама, как я начинал? Мне не было тогда и двадцати. Сейчас — другое дело!
— Твой первый рассказ, который я читала, ты назвал странно — «Глаза синей собаки». Потом писал сразу две книги: «Дом» и «Палая листва». Ты хотел описать жизнь моих родителей, Николаса Маркеса и твоей бабушки Транкилины.
— Теперь, мама, я сочиняю роман, который называется «Сто лет одиночества», и только и думаю что о них. Помнишь, вскоре после того, как мы с тобой продали дом деда, я ездил в те места, где дед и бабушка жили прежде, в конце прошлого и начале нынешнего века?
— Ты ездил туда не один, а с твоим другом Рафаэлем Эскалоной. Не знаю, почему вы все называли его «племянником епископа». Эскалона рассказывал мне, как ты словно одержимый все искал людей, которые знали твоих предков, и записывал все, что слышал. Ты ведь был в селе Вальедупаре и в Гуахире, где жили твои дедушка и бабушка.
— То, что мне в детстве в Аракатаке рассказывали дед и бабушка, обрело тогда новый смысл. Я многое увидел по-другому. Однажды с Рафаэлем мы пили пиво на террасе единственного погребка в селении Ла-Пас, недалеко от Вальедупаре. К нам подошел крепкий мужчина в широкополой шляпе пастуха, в крагах и с кобурой на поясе. Эскалона побледнел и представил нас друг другу. Он показался мне симпатичным парнем. Протянул сильную руку, крепко пожал мою и спросил:
«Вы имеете какое-нибудь отношение к полковнику Маркесу Мехия?»
«Я его внук!» — ответил я с гордостью.
«Тогда выходит, ваш дед убил моего деда. Меня зовут Лисандро Пачеко».
«А вашего деда звали Медардо Пачеко Ромеро», — сказал я. Что мне еще оставалось делать?
«Сорок пять лет назад в селении Барранкас ваш дед, полковник Николас Рикардо Маркес Мехия…»
«То был поединок», — напомнил я.
«И все же ваш дед отправил моего на тот свет», — закончил Лисандро Пачеко и попросил разрешения сесть за наш стол.
«Лисандро, друг, не вороши старое. Прошу тебя, — обеспокоенно произнес Рафаэль. Он, конечно, не напрасно боялся. — Лисандро, выпей с нами пива, а мне дай пострелять из твоего револьвера. Хочу проверить, не разучился ли стрелять от городской жизни». — Рафаэль расстегнул кобуру на поясе Лисандро и вынул оружие.
«Стреляй сколько хочешь. Патронов у меня навалом», — сказал с улыбкой Лисандро и попросил принести себе пива.
Когда Рафаэль разрядил барабан, Лисандро сунул руку в карман галифе и вынул пригоршню патронов.
«Дай-ка и я постреляю».
Рафаэль нерешительно протянул револьвер Лисандро. Тот стрелял лучше Рафаэля, а потом они предложили пострелять и мне, но я отказался. Я предложил выпить еще пива. Они расстреляли все до последнего патрона, а потом мы с Лисандро устроились у него в фургоне и пили теплый бренди в память о наших дедах. Закусывали холодным, плохо прожаренным мясом козленка. Однако Эскалона окончательно успокоился, только когда Лисандро Пачеко обнял меня и сказал:
«Вижу, ты отличный парень, не брезгуешь общаться с контрабандистом. Давай еще по одной!»
Мы гуляли, мама, три дня и три ночи и расстались друзьями. Прошло пять лет, и я описал в «Рассказе о рассказе» эту нашу встречу и историю поединка двух настоящих мужчин.
— Я хорошо помню этот рассказ.
— С замиранием сердца, мама, я вспоминаю сейчас те дни. Вместе с Эскалоной и моим новым другом Лисандро мы объехали деревню за деревней в районах Сесар и Гуахира. Побывали и в Барранкасе. Кажется, это было вчера. Именно тогда я практически закончил собирать материал. Теперь, тринадцать лет спустя, он ложится в основу романа, который я сейчас сочиняю. Пожелай мне успеха, мама!
— Всякая война жестока. «Тысячедневная» обошлась Колумбии в сто тысяч жизней — брат шел на брата, сын на отца. Мой дед был храбрым человеком, но иной раз и ему приходилось до последнего патрона вести бой с отрядами консерваторов, в рядах которых сражались не только родственники его жены, моей бабушки, но и его собственные внебрачные сыновья.
Все это Габриель говорил своим друзьям в 1965 году, в сентябре, после непременного в это время года ежевечернего дождя, а тем временем Альваро Мутис откупоривал бутылку виски «Джонни Уолкер»,
— А у полковника Буэндия был прототип? — спросил Хоми.
— Полковника я пишу, опираясь на фигуру генерала Рафаэля Урибе-Урибе. Имя и фамилия полковника в романе идут от полковников Аурелиано Наудина и Франсиско Буэндия, которые отличились в той войне. Когда, живя в Картахене, я уже писал нескончаемый роман «Дом», отец писателя Мануэля Сапаты Оливельи дал мне почитать свои записи о полковниках Наудине и Буэндия.
— А Макондо? Есть такая деревня в Колумбии? — спросила Мария Луиса.
— Деревня есть, но я говорю об Аракатаке, моем родном селе. — Габо отпил виски, взял со стола газету «Эспектадор» от 30 марта 1952 года и стал читать: «Только что возвратился из поездки в Аракатаку. Пыльное село, где только тишина и покойники. Это так печально; в селе остались только состарившиеся полковники, умирающие на задних дворах под банановыми деревьями, да шестидесятилетние старые девы, траченные жизнью, чьи увядшие „прелести“ щедро обливает потом немилосердное послеполуденное солнце».
— А как ты станешь описывать войну? — последовал вопрос Кармен.
— Есть множество свидетельств. Кроме того, мне рассказывал о ней дед. «Тысячедневная война», которая поставила друг против друга не только консерваторов и либералов, но и ближайших родственников, была чистейшим абсурдом. Не прошло и двух лет после войны, как оказалось, что в практической жизни страны консерваторы и либералы — одна и та же дрянь. Карахо, и об этом со всей прямотой будет говорить Аурелиано Буэндия. И это правда!
— Габо, а как ты полагаешь, в чем состояла главная причина поражения либералов? — Альваро подлил себе виски.
— Одной из причин, и, пожалуй, самой главной, является тот факт, что в армии консерваторов, которую возглавлял генерал Бенхамин Эррера, была строжайшая дисциплина. В отрядах же генерала Урибе-Урибе царила анархия. Отсутствие военной дисциплины, строгой субординации и то обстоятельство, что сам генерал Урибе часто разъезжал по стране, а то и уезжал за границу, отрицательно сказывалось на боеспособности его отрядов. А Эррера не покидал свое войско, и солдаты постоянно чувствовали его присутствие.
— Либерал — liberalis — это всего-навсего желающий свободы, вольнодумец, и только, — заметил Хоми. — Габо, а из-за чего произошла дуэль твоего деда с его другом?
— Медардо Пачеко Ромеро, незаконнорожденный сын Медарды Ромеро и Николаса Пачеко, был майором, сражался под началом деда, и они были друзьями. Когда Медардо прибыл в Барранкас, мой дед помог ему устроиться. Но тут пошли разговоры, что Медарда, мать майора, спит с женатым мужчиной. Однажды, прогуливаясь с приятелями по сельской площади, мой дед услышал эти сплетни и воскликнул: «Неужели это правда?» Злые языки донесли до Медардо, что полковник Маркес во всеуслышание утверждает, будто мать Медардо прелюбодейка. Та, конечно, оскорбилась. И стала настаивать, чтобы сын потребовал удовлетворения. Мой дед был уважаемым человеком в Барранкасе и другом Медардо. Сын отказал матери. Тогда она заявила: «Надень мою юбку, а я натяну твои штаны!» Это было худшим оскорблением для мужчины, и Медардо обругал деда последними словами, а закончил так: «У тебя и во время войны был длинный язык. Кроме того, ты черное пятно в нашей либеральной партии». Дед ответил ему, стараясь быть сдержанным: «Ты закончил, Медардо? Так знай, я не курица, чтобы кудахтать где и что попало. Настоящий мужчина не станет трепать языком, как ты, и понапрасну оскорблять других». И ушел домой.
В этот момент в открытое настежь окно гостиной влетела прелестная бабочка сочикетцаль. Все невольно залюбовались огромным, причудливо разноцветным насекомым; бабочка облетела гостиную и выпорхнула в ночь.
— Ну а что было потом? — нетерпеливо спросила Мария Луиса.
— Медардо не переставал поносить деда где только мог. Дед же продолжал жить как жил. В течение полугода он выполнил все заказы на ювелирные изделия, отдал долги, продал дом с садом, передал ювелирную мастерскую своему помощнику и сообщил Медардо, чтобы тот впредь не выходил из дома без оружия, потому как «пробил час пулями решить дело чести». Девятнадцатого октября девятьсот восьмого года, в день Святой Девы Пилар, покровительницы Барранкаса, шел проливной дождь. Медардо, с зонтом в руке, пошел за село накосить мулам травы. В тихом переулке его терпеливо поджидал мой дед. Когда Медардо оказался шагах в двадцати, дед окликнул его: «Медардо, я привел в порядок все свои дела. Ты вооружен?» Медардо Пачеко бросил охапку травы, зонт, выхватил из кобуры револьвер, ответил: «Да, я вооружен!» — и стал целиться. Это были последние слова, которые он произнес в своей жизни. Две пули меткого стрелка насмерть поразили Медардо.
— Так просто. Как в кино, — заметила Кармен.
— Не так все было просто, — сказал Габриель. Все видели, что он словно отключился, что мысленно он не здесь, а на месте действия. — На выстрелы из своего дома выскочила какая-то женщина. Она вскрикнула: «Ай! Ты его убил!» На что полковник ответил: «Да! Победила пуля чести!» — и пошел сдаваться в полицию. Но прежде дед зашел домой и рассказал жене о том, что случилось. В полиции он заявил: «Я убил Медардо Пачеко Ромеро, и если он воскреснет, то я снова его убью!»
— Ну, что? Как тебе кажется? — спросил Гарсия Маркес, не скрывая волнения. — Многое из этого у меня было написано раньше.
— Столько всего невероятного, — с сомнением произнесла Мария Луиса. — Как это так, Габо, католический священник пьет кипящий шоколад и обладает способностью преодолевать силу притяжения? Летает. Галеон в дебрях сельвы, вдали от моря. Чашка черного кофе без сахара, со смертельной дозой яда, прошла через руки стольких людей и непременно должна была быть выпита полковником. И он не умер. Цыган Мелькиадес со своими штучками. И его вставная челюсть в конце девятнадцатого века… Это невероятная аберрация…
— Гипербола, ты хочешь сказать. Это необычно, неправдоподобно? Так это и должно понравиться читателю. Он только этого и ждет! Описание того, что человек сам видит и ощущает в жизни, никого не интересует. Хотя в романе отец Никанор Рейна, например, в точности списан с реальной личности, с отца Педро Эспехо из Аракатаки. Этот священник был частым гостем в доме моего деда, полковника Маркеса. А когда Эспехо был переведен в другое селение, он нередко приезжал погостить в Аракатаку и всегда останавливался у нас. Потому дом деда и получил название «Ватикан». Другой факт. В Аракатаке жил анархо-коммунист Эдуардо Маэча. Он был одним из профсоюзных руководителей. О нем ходили легенды. Он был скорее бунтарем от природы, чем политическим деятелем. У него был врожденный дар оратора, он свободно писал и хорошо знал историю рабочего движения Колумбии. Однако в большей степени он привлекал к себе людей, которых затем использовал в профсоюзной работе, знанием гомеопатии. Гомеопатическими шариками он подпольно лечил почечную болезнь, туберкулез, умел выгонять застрявшие в протоках камни, лечил болезни печени. В моем романе Алирио Ногера будет использовать знание гомеопатии в политических целях. А Буэндия станет действовать, как Эдуардо Маэча. Но в целом тебе нравится? — Глаза у Габо горели.
— Если ты все это напишешь, это будет безумием, сумасбродством, но безумием восхитительным! Это будет великолепно!
— Тогда вот это самое безумие и сумасбродство я дарю тебе, Мария Луиса Элио! — воскликнул писатель. — Я посвящу его тебе. Вот увидишь!
— Необыкновенно колоритным, судя по твоим рассказам, Габо, получается образ Урсулы Игуаран. — Фуэнтес говорил, потирая рукой подбородок. — Эдакая типичная латиноамериканская матрона. Ты, дорогой, обязательно, как будут полностью готовы первые главы романа, пришли мне их в Париж.
Карлос Фуэнтес пришел попрощаться с другом, поскольку получил дипломатическое назначение в посольство Мексики во Франции.
— И не сомневайся! Но если б ты знал этих двух женщин, с которых я списываю Урсулу! Наверняка, Карлос, ты бы упрекнул меня в неспособности писать. Моя бабка, Транкилина Игуаран Котес, и тетка-мама, Франсиска Симодосеа Мехия, родственница деда, которую все за глаза звали Цербером, были настолько яркими и экспрессивными личностями, что я и сейчас часто вижу их во сне. И когда появляется тетка-мама Франсиска, я просыпаюсь в холодном поту.
— Чем же это она тебя так доставала? — спросила Рита.
— Одно слово — Цербер, хотя… фактически она Управляла домом в большей степени, чем бабушка и даже дед-полковник. Она знала в доме все и вся и все время отдавала приказания. Была крикливой, властной и в кульминационные моменты разражалась цветастыми диатрибами, не стесняясь в выражениях! И при этом была ревностной католичкой. Недаром ей доверяли хранение ключей от церкви и кладбища. Вообще-то сердце у нее было доброе. Кроме того, в отличие от бабушки, Франсиска была образованна и, что самое главное, крепко стояла ногами на земле. «Никогда не лезь туда, куда не поместишься», — поучала она. «Кто ничего не знает, тот ничего не видит!» И так далее. Бабушка же витала в облаках… Франсиска каждое воскресенье водила меня в церковь.
— А что ты имел в виду, когда сказал «хотя»? — решила уточнить Кармен.
— Что тете Франсиске я обязан многим. По сути дела, это она меня воспитывала до восьми лет. Она привила мне вкус к фольклору, симпатию к простым людям. Однако и у нее был свой «привет». Однажды к нам в дом пришла девушка из селения, за советом к «ученой» тете Франсиске. Она принесла куриное яйцо со странной выпуклостью на скорлупе. Во всей Аракатаке никто не мог объяснить этой девушке, к счастью это или к беде. Тетя Франсиска — мне тогда было пять лет, и я хорошо это помню — прищурила глаз, обнюхала яйцо, послушала, что происходит внутри, и заключила, что это яйцо василиска. Она тут же приказала нам, мальчишкам, немедленно разложить во дворе костер. И когда он разгорелся, велела девице бросить туда яйцо, чтобы уничтожить плод чудовища с головой петуха в короне, туловищем жабы и хвостом змеи. «Василиск убивает одним своим взглядом, — тогда сказала тетка-мама, — но теперь иди себе спокойно домой. Мы уничтожили его плоть!»
— А откуда в романе появилась девочка, которая ест землю? — в свою — очередь спросила Мария Луиса.
— Ребека Буэндия. Я видел это своими глазами в доме деда. Это моя сестра Марго. Она до восьми лет немного отставала в развитии и тайком ела землю и выковыривала из стен известку. Марго была хорошенькой, никого никогда не обижала. Я относился к ней очень нежно. У меня и сейчас к ней теплые чувства. Нас с ней крестили в один день. Это было в июле тридцатого года.
В тот вечер гости дома № 19 по улице Лома, в районе Сан-Анхель-Инн, засиделись до трех часов ночи, и разговор шел только о романе «Сто лет одиночества». Уже перед самым уходом Хоми спросил Габриеля:
— А дом Буэндия в Макондо, это и есть дом твоего деда в Аракатаке?
— Дом деда, каким он был в действительности, я в точности описал в «Палой листве». Сейчас вся его обстановка, вещи, легенды о нем, цвета, звуки и запахи, сад с деревьями и цветниками, бассейн и природа вокруг, его жители, их поведение, склонности и вкусы, — все вновь ложится на страницы «Ста лет…», ну разве что с небольшими отклонениями.
Уже на улице, перед тем как сесть в машину, Хоми спросил Фуэнтеса:
— Что ты думаешь, Карлос?
— Пока трудно сказать, но я верю в талант Габо.
— У меня такое ощущение, что из этого ничего не получится или… выйдет нечто совершенно необычное, прежде никем не написанное.
— Дело в том, что Габо никудышный рассказчик, — заметила Мария Луиса. — Когда он рассказывает свои истории, то сокращает их, и они получаются несколько гротесковыми. Что-то вроде карикатуры на то, что он пишет. Но я тоже верю в Габо.
— Послушай, Висенте, все знают, что ты энциклопедист. Достань мне книги о болезнях бери-бери и пеллагра. — Габо смотрел на Висенте Рохо с мольбой.
— Пеллагра — это заболевание, вызванное недостатком в организме витаминов В и главным образом РР — никотиновой кислоты, — начал было Висенте, но Габо его перебил:
— Нет, коньо, мне нужно научное исследование. Пожалуйста, прошу тебя, достань. А ты, Эмилио, друг мой, может, найдешь какую-нибудь книгу по средневековому оружию. Нужно позарез.
— А я, Габо, чем могу быть полезна? — спросила Альба.
— Узнай, как в Средние века уничтожали тараканов — все известные способы. Альваро, спасибо ему, раздобыл мне учебник по алхимии.
Разговор, приподнимающий завесу над творческой «кухней» писателя, состоялся у Марии Луисы и Хоми. В конце 1966 года Габриель и Мерседес с детьми каждое воскресенье проводили в доме Гарсия Аскот-Элио, куда очень часто, после колледжа, приезжали Родриго и Гонсало — пообедать и поиграть с Диего, сыном Марии Луисы и Хоми.
На этот раз в гостеприимном доме собрались Висенте Рохо, известный художник и издатель, со своей женой Альбой, Альваро Мутис с Кармен, Эмилио Гарсия Рьера, сценарист Луис Алькориса и кинодеятель Хосе де ла Колина.
Они, как и многие другие друзья хозяев дома, уже не раз слышали, что Гарсия Маркес сочиняет «Моби Дика» Латинской Америки.
— Габо, а в твоем новом романе ты рассказываешь о знаменитой забастовке рабочих «Юнайтед Фрут»? — спросил Эмилио. — Она ведь охватывала и Аракатаку.
— Еще как! Кровавая расправа с забастовщиками на железнодорожной станции Сьенага была ужасной. Правда, тогда мне еще не исполнилось и двух лет, но у меня собрано множество достоверного материала. — Габо говорил с вдохновением. — Все, что там произошло, я описываю с предельной исторической точностью. Привожу и документы. Знаменитый «Декрет номер четыре» беспощадного генерала Карлоса Кортеса Варгаса. Этот верный служака консерваторов нагло заявлял в том самом «документе», что в результате расстрела рабочих, собравшихся на станции Сьенага, чтобы отправиться в город Санта-Марту с требованием к правительству, было убито всего девять человек. На самом же деле, карахо, тогда погибло около трех тысяч человек…
— До сих пор было известно — так утверждали уцелевшие участники забастовки, — что было убито, по одним сведениям, «около двухсот человек», по другим — «более тысячи» и по третьим — «около полутора тысяч», — взял слово колумбиец Альваро Мутис. — Уверен, что теперь, как только будет напечатан роман Габо, историки и те признают цифру в три тысячи убитых.
— Та всеобщая забастовка не только обратила внимание общественности Колумбии на беззакония, творившиеся в «Юнайтед Фрут Компани». Забастовка послужила причиной того, что впоследствии администрация компании прекратила варварскую эксплуатацию плодоносных земель Колумбии.
— А тут как раз подоспел мировой кризис двадцать девятого года, — добавил Альваро.
— Да! В результате резко снизились размеры экспортных поставок. А «библейский потоп», невиданное наводнение, разразившееся в октябре тридцать второго года, довершило дело. «Юнайтед» была вынуждена оставить богатейшие земли Колумбии. И вышло, что банановый североамериканский спрут оказался не только соучастником преступления консервативного правительства сеньора Мигеля Абадия Мендеса. «Мамаша Юнай», под давлением которой и было совершено это оплаченное ею преступление, понесла заслуженное наказание.
— Небывалые грозы, одна за другой, и низвергающиеся с неба нескончаемые потоки воды разрушили Сьенагу и особенно Аракатаку, из-за ее канала. Он был проложен гринго, чтобы соединить реки Аракатака, Сан-Хоакин и Ахи. — Теперь Гарсия Маркес говорил как настоящий драматический актер. — Население Аракатаки действительно приняло это как кару, как возмездие Божие. За жестокость и высокомерие гринго, за беспорядки, вызванные забастовкой, за беспутную жизнь, которую вели жители селения, за драки и постоянные убийства в кабаках, бильярдных и игорных домах. Наконец, за блуд в домах терпимости и прочие излишества и безобразия, которые позволяла себе «палая листва» в Аракатаке. Вот!
— Габо, у меня из головы не идет, как это так — три тысячи убитых и чтоб никто об этом толком не знал, — заметил Эмилио.
— Их в ту же ночь вывезли в двухстах товарных вагонах и выбросили в море. — Габо произнес эту фразу, как прокурор в суде.
— И этого никто не видел? Ведь это двести вагонов…
— Да! Их тащили три паровоза. Спереди, сзади и один посередине. Об этом я как раз и пишу в Романе!
— Ты себе представляешь, какой это должен быть состав! Таких не бывает, они просто не смогли бы передвигаться по железной дороге, — не унимался Эмилио.
— Коньо, прочтешь у меня — согласишься. — Габо чувствовал себя победителем.
А на следующий день, в понедельник, после трудового дня, Габо вспомнил Рамона Виньеса, «ученого каталонца», или «старика, прочитавшего все книги», как он назвал его в своем романе. Престарелый поэт и драматург Рамой Виньес вместе со своим сверстником, колумбийским писателем Феликсом Фуэнмайором, в пятидесятые годы были в Барранкилье духовными отцами пятерых закадычных друзей: Альваро Сепеды Самудио, Алехандро Обрегона, Альфонсо Фуэнмайора, Германа Варгаса и Гарсия Маркеса. В сборнике рассказов «Похороны Великой Мамы» Маркес упоминает об этой группе молодых литераторов как о mamodores de gallo — так их и называли в Барранкилье, — бравых шутниках, выдумщиках и пустомелях.
И тогда между мэтром, уже пребывавшим в ином мире, и лучшим его учеником состоялся мысленный разговор.
— Мне было очень приятно узнать, Габо, что ты с головой погружен в создание нового романа. Почему-то я уверен, что это будет лучшим из того, что тобою уже написано. Я отсюда слежу за тобой и горжусь, что сумел многое в тебя вложить. Не сомневаюсь, что Фолкнер, Вирджиния Вулф и Джойс, с которыми я тебя познакомил, во многом тебе помогут. Ты уже созрел для того, чтобы сочинить свой шедевр. Согласись, дорогой мой, семена знаний, посеянные еще в Барранкилье, должны были дать достойные всходы. — Голос каталонца дрожал, но звучал, как всегда, убедительно.
— Я часто вспоминаю вас. Вы были и остаетесь «лучшим часом в нашем суточном существовании». Не встреть я вас на своем пути, кто знает, что бы из меня получилось.
— Так вот, послушай меня, милый Габо. Я недавно перечитал твое предисловие к «Палой листве». Хочу тебе напомнить то место, где ты говоришь о простолюдинах Аракатаки, как своих, так и пришлых. Послушай и вспомни: «Вдруг точно вихрь взвился посреди селения — налетела банановая компания, неся палую листву. Листва была взбаламученная, буйная — человеческий и вещественный сор чужих мест, облетки гражданской войны, которая, отдаляясь, казалась все более неправдоподобной. Листва сыпалась неумолимо. Она все заражала буйным смрадом толпы, смрадом кожных выделений и потаенной смерти». И еще, вспомни, Габо, что роман «Недобрый час» поначалу ты хотел назвать «Este pueblo de mierda» («Это дерьмовое село»). Но ведь слово «пуэбло» означает не только «село», но также и «народ». Будь терпимым, Габо!
— Ну зачем вы так? Ведь я написал все, как было! «Банановая лихорадка», принесенная гринго в северо-восточную часть Колумбии, действительно собрала «палую листву» со всей округи. В Аракатаке царило пьянство и распутство, процветали черная магия «вуду», колдовство. Религиозные власти прислали в Аракатаку священника Педро Эспехо, чтобы спасти народ. А в романе «Сто лет одиночества» я с предельной точностью описываю и жизнь аристократии Аракатаки, с ее разгулом и излишествами.
— Ты знаешь, что делаешь, Габо. Я просто счел своим долгом напомнить тебе…
— Мария Луиса, у тебя есть пять минут? Я хочу прочесть тебе одну сцену. Только что написал. — Габриель был явно возбужден.
— Читай, Габо, только в трубку. Я тебя плохо слышу.
— Это о том, что вытворял в Макондо мистер Браун. «Прежние полицейские были заменены наемными убийцами, вооруженными мачете. Уединившись в своей мастерской, полковник Аурелиано Буэндия размышлял над этим новшеством, и в первый раз за молчаливые годы одиночества его охватила мучительная мысль, что было ошибкой не продолжать гражданскую войну до ее победного конца. Несколько дней тому назад брат забытого всеми полковника Магнифика Висбаля повел своего семилетнего внука выпить прохладительное в киоске на площади. Мальчик случайно толкнул полицейского сержанта и облил его форму напитком. Этот варвар своим мачете превратил мальчика в рубленое мясо. Когда же дед попытался остановить полицейского, тот одним ударом отрубил деду голову. Все село видело, как несколько мужчин несли обезглавленное тело, а женщина тащила за волосы отсеченную голову.
Останки мальчика несли в окровавленном мешке». Ну, как тебе кажется, Марилу?
— У меня даже горло перехватило. Это очень жестокая сцена.
— Но правдивая, карахо! Так было! Спасибо, Марилу. Сцена получилась! Мы ждем вас сегодня вечером. Приходите. — И Гарсия Маркес положил трубку.
Телефон разрывался минуты три, прежде чем Габриель вышел из Пещеры Мафии. Это было 15 июня 1966 года, в Мехико было два часа дня, а в Париже уже девять вечера. Мерседес ушла за детьми.
— Кого надо? — недовольно произнес Габриель.
— Привет, дорогой! Думал уже вешать трубку. Как хорошо, что ты подошел. — Голос Карлоса Фуэнтеса был едва слышен. — Нью-Йорк долгое время не давал Мехико. А ты мне нужен позарез.
— Извини, ради Бога, Карлос. Ты знаешь, как мне трудно отрываться от работы. Извини, я очень рад твоему звонку.
— Ну, мерзавец, ну, молодец! Дьявол ты эдакий, Габо! Сегодня закончил читать присланные тобою главы «Ста лет…». Это грандиозно, старик! Завтра отправляю их Фернандо Бенитесу в «Сьемпре». Он напечатает. Так и озаглавил — «Сто лет одиночества».
— Ты действительно доволен, Карлос? — От радости Габриелю было трудно говорить.
— Не валяй дурака! Ты прекрасно знаешь, что это здорово. Всех переплюнешь! Я начинаю так. Слушай. «Только что прочел восемьдесят мастерски написанных страниц. Это начало романа „Сто лет одиночества“, над которым работает Габриель Гарсия Маркес. Уже в повести „Полковнику никто не пишет“ Гарсия Маркес, обосновавшись в королевствах Ромуло Гальегоса и Хосе Эустасио Риверы, сумел превратить географию в историю и анонимное в личностное… Гарсия Маркес сейчас еще сильнее трансформирует плохое и низменное в красивое и достойное, поскольку понимает: наша история не только фатальна и написана черными красками, как мы, видимо, сами того хотели. Все дурное в ней он превращает в юмор». После публикации моей статьи тебе оборвут телефоны!
— Ты знаешь, Карлос, я думаю, у меня будут неприятности с Висенте Рохо, Неус Эспресате и Эммануэлем Карбальо. Я уже думал об этом.
— Это почему?
— Они настраиваются на издание «Ста лет…», а я хотел бы отдать этот роман более солидному издательству. С громким именем. Например «Сейс-Барраль» в Мадриде.
— Я их понимаю! Однако ты не прав! Все-таки лучше бы издать этот роман в Латинской Америке. У нас дома. Не гони волну. Пока ты пишешь, мы что-нибудь придумаем. Послушай последнюю фразу моей статьи. «Роман содержит множество мистификаций, благодаря которым мертвое прошлое превращается в живое настоящее. И мистификаций, при помощи которых живое настоящее возвращает себе прошлую жизнь». Как тебе?
— Это здорово, Карлос! Подумай, что еще можно сделать.
— Пожалуй, я покажу то, что прочел, Хулио Кортасару. Ему непременно понравится. Мы с ним сделаем волну!
— Спасибо! Ты настоящий друг. Извини, что не говорю ни о чем другом. Когда пишу, ни о чем другом говорить не в силах. Надеюсь, ты меня понимаешь?
— Пока, Габо! Еще раз поздравляю. Через неделю звони Бенитесу.
— Скажи, Габо, а откуда появилось название села Макондо? — спросил Эммануэль и подлил себе «баккарди».
— В доме деда часто бывал некто Рамон Гарсия. Крепкий мужик. Управляющий банановыми плантациями усадьбы Макондо. Усадьба в триста тридцать гектаров земли. Она вплотную примыкала к берегам реки Севилья. Относилась к муниципалитету Гуакамайаль. Именно там зародилась идея забастовки рабочих двадцать восьмого года.
— Ты сам бывал в Макондо?
— Один раз. — Габо попросил подлить ему рома. Они сидели на кухне в доме Гарсия Маркеса. — Но всякий раз, когда мы с дедом, бабушкой или моими тетками ездили по железной дороге в Сьенагу, Санта-Марту или в Барранкилью, мы проезжали мимо роскошной усадьбы с шикарными цветочными клумбами, укрытыми тенью густых американских кедров, деревьев манго, и где росли гуайябы, сейбы и стройные королевские пальмы. Сейчас мне кажется, я впервые услышал это название, когда мне было пять лет, в полицейском участке Аракатаки. Он находился на углу, по диагонали от дома деда. Хотя, конечно, я мог слышать его и раньше. В Колумбии так называется тропическое дерево с очень крепким стволом, которое Гумбольдт назвал «бонго», и, кроме того, это название игры в карты. В соседнем с Аракатакой округе Пивихай есть деревня с таким названием.
— Но слово это явно иностранного происхождения, — заметил Эммануэль. — «Макондо» отдает Африкой.
— Ты прав, мой образованный друг. Шестнадцатый век. Начало заселения неграми района Карибского моря. Одни из них говорили на языке банту и называли бананы «макондо». В переводе это означает «пища дьявола». Правда, банту оригинальны? Им бы писать романы.
Они сидели на просторной террасе дома Гарсия Маркеса. Карбальо видел перед собой застенчивого, неуверенного в себе провинциального писателя, одетого в яркую рубашку, джинсы и сандалии на босу ногу, который, однако, был твердо уверен в том, что он может и обязан быть среди литературной элиты Латинской Америки. Во всяком случае, манерой держать себя Гарсия Маркес это доказывал. Парадокс!
— Я, как и наш общий друг Карлос Фуэнтес, уверен, что ты уже стоишь в одном ряду с Варгасом Льосой, Виньесом, Даносо и Кабрерой Инфанте, — мягко говорил Карбальо. — Интересно знать, истории, описываемые в твоих рассказах и романах, действительно основаны на твоем личном опыте? Это так?
— Не помню сейчас, кто это сказал: первые шесть книг любого писателя, даже обладающего поэтическим воображением, всегда автобиографичны. Я опубликовал четыре книги, и все они основаны на личном опыте. Разумеется, в каждой присутствует вымысел. Кто хочет определить его границы, не должен ломать голову. Худшее в книге и есть те самые измышления.
— В чем конкретно состоит твой опыт?
— Все, что я видел и познал в первые восемь лет моей жизни, — это и есть мой личный опыт. Он и лег в основу моих произведений. С тех пор у меня нет иной заботы, как наилучшим образом поведать о нем моему читателю. Начиная с моего первого романа «Палая листва», который я написал в восемнадцать лет, и кончая последним романом «Недобрый час» я писал об одном и том же. Смешно, но я до сих пор не убежден, что мне хоть кто-то верит. Во всех моих книгах действуют одни и те же персонажи, с теми же именами. Они совершают одинаковые поступки и живут в одних и тех же селениях.
— В противовес некоторым критикам я не считаю, что твое творчество механически воспроизводит структуру и стилистику Фолкнера. Полагаю, кое-где на страницах твоих книг просматривается влияние Хемингуэя. Твое творчество в ориентации на факты основательно совпадает с творческой манерой Фолкнера, а персонажи также действуют в рамках ограниченного географического пространства. Объясни мне, пожалуйста, как возникла и какую цель преследует эта настойчивая манера перепевов, бесконечно закручивающих одну и ту же гайку? — Эммануэль внимательно глядел на собеседника.
Гарсия Маркес немного подумал, улыбнулся и уверенно произнес:
— Конечно, дело вовсе не в том, чтобы дурачить читателя. Фолкнер прибегает к подобным повторениям, и, смотри, ему дали Нобелевскую премию. Мне ее никогда не дадут, поскольку речь идет о двух разных намерениях. Фолкнер делает так, потому что он всю свою жизнь создавал интегральный мир, писал о неразрывно связанном, цельном обществе. А я это делаю, потому что не могу писать иначе, и это стоит мне огромных усилий и труда. Ты не поверишь, но я до сих пор так и не знаю, чего хочу. Мне было пятнадцать лет, когда я впервые подумал, что могу не только читать книги, но и писать их сам. Я подумал: мне есть что сказать. Но тогда я еще не умел сочинять. Свои первые рассказы я нацарапал, когда мне стукнуло восемнадцать. И тогда мне казалось, что они написаны как надо. Однако скоро я понял, что это не так. Не мог же я переписывать их заново, чтобы в тридцать лет они снова показались бы мне никчемными и я опять должен был бы их переделывать. Тогда и пришла мысль, что лучше всего перемалывать собственный опыт, каждый раз по-новому глядя на вещи. Написаны уже четыре книги, а я так и не знаю, закончу ли когда-нибудь с воспоминаниями. Это все равно что стрелять в одну и ту же птицу с надеждой, что рано или поздно попадешь в цель.
На террасе появилась Мерседес с подносом, на котором дымились две чашки крепкого черного кофе.
— Габо, тебя Альваро просит к телефону.
— Жизнь моя, скажи, что я перезвоню ему через полчаса. Объясни ему.
Мерседес ушла, Карбальо отпил кофе и снова заговорил:
— В повести «Полковнику никто не пишет» обращает на себя внимание лапидарность стиля, отсутствие динамики в действиях персонажей и некоторая расплывчатость образов. Такие вещи обычно обедняют текст. Эта скупость на слова у тебя спонтанна или это продуманный прием?
— Одним из обстоятельств, которые удлиняют процесс моей работы, является стремление отделаться от очевидного порока латиноамериканских прозаиков — пышной риторики. Писать напыщенно — легко. Но это шулерство. К этому прибегают, когда хотят скрыть за словесным недержанием слабость сути. Писать надо ясно и конкретно, но именно это стоит большого труда. В этом случае нет ни возможности, ни времени для шулерства. «Палая листва» — роман несколько растянутый. Полагаю, лучше всего мой стиль просматривается как раз в повести «Полковнику никто не пишет». Я категорически против всяких словесных излишеств, поскольку это снижает уровень литературного повествования. Книга в конечном варианте имеет семьдесят восемь страниц, что равно восьмидесяти машинописным. Когда я только закончил это сочинение — это было в Париже в пятьдесят шестом году, — в рукописи было сто сорок страниц. И в этом варианте было столько же эпизодов, сколько в окончательном. Получается, что роман состоял на шестьдесят машинописных страниц из никчемных, бесполезных слов. В то время я изучал французский язык и теорию и практику кино. Тогда я и обратил внимание на точность французских сценарных текстов, с одной стороны, а с другой — на выразительную строгость их языка. Я разорвал уже написанную рукопись и принялся сочинять роман заново. Второй вариант также оказался раздутым. В нем тоже есть лишние слова. Мало, но все-таки есть.
— Возвращаясь к твоей манере придерживаться одних и тех же тем в разных произведениях, можно ли говорить, что ты из книги в книгу творчески шлифуешь, углубляешь образы твоих персонажей? Я, например, вижу, что с каждой новой книгой они совершенствуются, достигая классических пропорций.
— Все мое творчество — это сплошное экспериментирование. Возможно, как раз это и вызвало интерес читателя. Я даю ему возможность идти по следу того или иного события или персонажа от начала и до конца. — Гарсия Маркес положил руки на колени, давая понять, что сказал все, что хотел.
— Позволю себе модный вопрос. Извини, Габо. Почему ты пишешь? — Карбальо улыбнулся.
Гарсия Маркес ответил просто:
— Я пишу не для того, как ты понимаешь, чтобы прославиться. Поначалу я писал, потому что видел — друзья слушают меня и за мои рассказы любят меня еще больше. Сейчас я пишу, потому что в противном случае чувствую изжогу. Она проходит, только когда я сочиняю.
— Существуют писатели, которые в своем прекраснодушии полагают, что их книги изменят мир к лучшему, сделают людей более совершенными. Ты принадлежишь к разряду этих писателей, замечательных и полных добрых намерений?
— Я абсолютно не пытаюсь благоустроить мир своими книгами! Я хочу только поведать читателю о том, что порой случается с людьми, и сделать это так хорошо, как только смогу. Мне нравятся мои произведения, но мою самую любимую книгу написал не я. Ее автор — Хуан Рульфо, и книга эта называется «Педро Парамо».
Хоми только что проснулся. Он стягивал с себя пижаму, когда зазвонил телефон.
— Старичок, как дела? — из трубки доносился голос Габриеля.
— Только встал. Собираюсь в душ.
— А Марилу? Дай ее мне.
— Она еще спит.
— Подними ее, ради Бога! Она мне очень нужна. Давай скорей!
Через минуту в трубке послышался сонный голос Марии Луисы:
— Слушаю тебя, Габо. Говори, дорогой, что надо?
— Видишь ли, Меме, дочь Фернанды боится забеременеть. Что ты посоветуешь?
— Что?
— Я думаю, горчичные припарки. Что скажешь?
— Я использую другой способ.
— Какой?
— В Колумбии он не в ходу. А про горчицу я слышала.
— А если Меме все-таки забеременеет, что надо пить? Может, какие-нибудь отвары? Из какой травы? Ну, ты же все знаешь.
— Тебе приспичило? Дай подумать. Вечером скажу. Я еще сплю. Вспомни, когда мы вчера от вас вернулись.
Вечером того же дня в дом Гарсия Маркеса, как это бывало почти ежедневно, приехали с пакетами в руках Альваро с Кармен и Хоми с Марией Луисой. Родриго и Гонсало отправились спать, а взрослые сидели в гостиной, потягивали хайбол[9] и шумно разговаривали.
— Конечно, Висенте и особенно Неус — я знаю ее испанский характер — непременно обидятся, — говорил Альваро, размахивая руками. — Но, если они действительно твои друзья, они должны понять. Ни один автор на твоем месте не поступил бы иначе. Если только «Судамерикана» клюнет, Габо, с закрытыми глазами соглашайся! Такой шанс! Они издадут «Сто лет…» как надо! Сделают такую рекламу!
— А в чем проблема, Габо? — спросила Мария Луиса.
— Рохас и Эспресате, ты знаешь, совладельцы издательства «Эра». Они намереваются тиснуть у себя в издательстве «Сто лет…». Спасибо им, но этот роман надо издать с помпой. А у меня, похоже, складываются отношения с престижным аргентинским издательством «Судамерикана», — пояснил Габриель.
— Висенте и Неус переиздали две книги Габо, когда никакое другое мексиканское издательство не желало это делать. «Полковника…» и «Недобрый час», — добавил Хоми. — Муж Неус, Карбальо, с самого начала читает рукопись нового романа и не устает говорить, что это великая книга. А ты что думаешь, Мерседес?
— Я никогда не читаю рукописи. Вот выйдет книга… Но Габо, естественно, должен отдать этот роман лучшему издателю.
— Я много думал и, кажется, нашел выход, друзья! — Габриель улыбался, как школьник, получивший пятерку на экзамене. — Висенте я попрошу оформить обложку, а Эммануэль напишет предисловие. Что скажете? По-моему, это выход!
— Милая мамочка, ты даже не представляешь, как я сейчас уверен в себе! На все сто! Мой новый роман обойдет весь мир. — Пожалуй, в редкие минуты своей жизни Габриель говорил с такой уверенностью.
— Сынок, почему ты так в этом убежден? У тебя уже изданы четыре книги, однако…
— Мама, я убежден хотя бы потому, что в детстве моими любимыми сказками были «Спящая красавица» и «Тысяча и одна ночь». И еще потому, что у меня есть такая мама и был несравненный, незабываемый дед, твой отец, а еще бабушка и тетка.
— Я хорошо помню, какое впечатление на тебя произвела «Тысяча и одна ночь». Ты весь день ни с кем не разговаривал. Но то были сказки, а ты, как говорит твой отец, описал в романе настоящую жизнь, без прикрас. Это не очень нравится людям. Но если ты прав, я буду так гордиться тобой!
— Ты верно говоришь насчет сказок. Я был еще совсем мальчиком, только научился читать. Ты этого не знаешь, а я, роясь однажды в бабушкином сундуке, обнаружил там истрепанную книжку без начала и конца. Я читал ее с замиранием сердца. У меня пот выступил на лбу, когда я узнал, что один несчастный восточный джинн был засажен в бутылку и просидел там целых шестьсот лет! Простой рыбак откупорил бутылку и выпустил его, дал ему новую земную жизнь.
— Описывая прошлую жизнь Аракатаки, ты тоже выпускаешь джинна.
— Опять ты права! Но не забывай, что кроме Шехерезады у меня были еще и фантастические истории, рассказанные бабушкой. И тетей Франсиской! Та книжка меня настолько увлекла, что читать ее мне было интереснее, чем играть с мальчишками, чем даже рисовать, есть и все остальное. Я читал ее не поднимая головы. Конечно, мир бабушки очень отличался от мира Шехерезады, но обе они рассказывали такие необычные истории! И заметь, всегда абсолютно невозмутимо. Можно сказать, что истории Шехерезады разбудили джинна, спавшего во мне. Я стал буквально проглатывать одну книгу за другой. Вы с дедом мне их покупали. Братья Гримм, Перро, Дюма, Жюль Верн и Сальгари[10].
— Потом, мама, я не имею права забывать предсказаний Клементе Мануэля Сабалы. Помнишь, он клялся жизнью, что я далеко пойду, и не только как журналист, но и как писатель. Это предсказание непременно должно сбыться!
— Это какой Сабала?
— Главный редактор газеты «Универсаль» в Боготе. Этим романом я сохраню ему жизнь!
— Я рада за него и поздравляю тебя!
— И еще, мама. В Мексике большинство издателей, которым я показывал первые главы, в один голос говорят, что «Сто лет…» — произведение, ни на что не похожее, и отказываются его печатать. Не могу же я им сказать, что с первых шагов моей литературной деятельности я только и мечтал быть писателем, ни на кого не похожим. Я уже тебе писал, мама, это просто чудо, что я вовремя покинул писательские круги нашей столицы. Это позволило мне сохранить связь с землей, где я родился, и с карибской культурой. И потом, ты сама мне много раз говорила: «Будь ближе к хорошим, и ты станешь одним из них». Сейчас я живу среди очень хороших людей.
— Я так рада за тебя! Пиши, звони, не забывай, Габо!
— Ну как? — Габриель был дома.
— Теперь у детей нет миксера, у тебя электронагревателя, а у меня фена. Но рукопись я отправила. Слушай, Габо, не хватает только, чтобы этот роман им не понравился. Тогда мы пропали!
— Ты что, марихуаны накурилась?! — Габриель тут же пожалел, что накричал на жену, и крепко обнял ее, — Да быть не может такого! Хотя бы потому, что рукопись отправила ты, а не я. Ты вот не читаешь рукописи, а Хоми, Мария Луиса, Эммануэль, Висенте, Неус… все говорят, что это здорово. Вчера Альваро — он только что закончил читать — обнял меня, поздравил. Очень хвалил. А Карлос Фуэнтес, Хулио Кортасар — это тебе не «одна бабка сказала». Вот увидишь, роман «Сто лет одиночества», как «Дон Кихот», станет поворотным моментом в истории испаноязычной литературы. Потерпи еще немного, Мерседес. Я тебе так за все благодарен! «Сто лет…» изменит нашу жизнь! Ты навсегда забудешь, что такое нужда. Я обещал тебе, помнишь? Когда мы поженились и летели из Барранкильи в Венесуэлу, я обещал тебе, что в сорок лет создам шедевр. Он у нас есть, дорогая! О романе уже везде говорят и пишут: в Колумбии, Венесуэле, Уругвае, Аргентине и здесь, в Мексике. Только бы рукопись не затерялась. Надо послать еще один экземпляр в Барселону. У кого бы занять денег?
— Старик, я тебя еще раз поздравляю! Не успел я связаться по телефону с Франсиско Порруа и сообщить, что привез ему твой роман, как он просто заорал в трубку: «Не говори мне ничего по телефону! Я уже получил оба пакета. Роман гениален! Ты где находишься? Сейчас приеду! Хочу знать, что говорят в Мексике и что ты сам думаешь».
— Разве вы с ним знакомы? — спросил Габриель.
— Нет, но разговаривал он со мной, как с родным братом.
— Еще бы, ведь ты представитель «XX век Фокс», а не деревенской футбольной команды. — Габриель представил лукавую улыбку друга.
— Я сказал, что остановился в отеле «Пласа», и Порруа примчался туда через полчаса. Засыпал меня вопросами. Я выдал все, что мог, сам понимаешь.
— Да ты для меня больше, чем брат родной! Что бы я без тебя делал?
— Замолчи! Теперь я буду гордиться тем, что я твой друг. Порруа подготовит почву! У него все на крючке: журналы, газеты, телевидение. Он всех поднимет на ноги. Можешь быть спокоен. Дело сделано!
— Надо наконец поговорить с Эммануэлем, Висенте и Неус, — виновато сказал Габриель.
— Я тоже думаю, Габо, что пришла пора.
Габриель встретил Висенте Рохо на террасе.
— Знаешь, Габо, было не просто. Столько персонажей и столько историй. Я долго ломал голову над главной идеей. В конце концов выбрал фольклорные мотивы. Сейчас увидишь. Рисунки на обложке не являются прямой иллюстрацией к роману, но тебе они понравятся.
Он достал эскизы. Обложка напоминала изразцовое панно: на белом фоне синие прямоугольники со скошенными уголками, и в каждом — в черных и ярко-оранжевых тонах — какой-нибудь символ из народных сказок: кровоточащие сердца, купидоны, улыбающееся солнце, танцующие дьяволята, ангелы, убывающие луны, колокольчики, падающие звезды, яркие орнаменты, летающие рыбки и символы смерти. Как бы заключая главную свою идею, художник вывел имя автора и название романа нарочито крупными буквами, а букву «Е» в слове «SOLEDAD» («одиночество») развернул в обратную сторону, как пишут иной раз в Колумбии простые люди.
— Мне нравится, Висенте. Здорово! Но издательство так нас торопило… Боюсь, первый тираж они дадут с импровизированной обложкой. Что тогда?
— Тогда будет второй, и обложка им понравится!
— Габо, какую цель ты преследовал, когда сел за написание «Ста лет…»? Именно это хотят знать читатели моих журналов.
— Дорогой мой, я стремился дать наиболее целостный литературный выход всему тому опыту, который накопился за время моего детства… Кроме того, я хотел оставить историческое свидетельство о том мире, который окружал меня в детстве и который, как ты знаешь, замыкался в огромном странном доме деда, где жили моя сестра — та, что ела землю, — и бабушка, предсказывавшая будущее.
— Ты не считаешь, что история семьи Буэндия — это символическое изображение истории Латинской Америки?
— Конечно считаю! История Латинской Америки — это суть романа, множество драм, бесплодных усилий и бесполезных поступков, так или иначе обреченных на забвение.
— Слушай, Габо, твой полковник, проигравший тридцать две войны, это намек на наши политические неудачи. А что бы случилось, если бы полковник вышел победителем?
— В романе один из приговоренных к смерти говорит полковнику Аурелиано Буэндия: «Вы еще увидите, как беспредельна ненависть к военным. Вы так долго нас ненавидели, так долго сражались с нами, что в конце концов стали такими же, как мы. Если дело и дальше так пойдет, ты станешь самым деспотичным и кровавым диктатором, каких еще не знала наша история».
— Я вспоминаю, Габо, когда ты только начинал писать и делал первые шаги в литературе, ты уже сочинял нечто подобное.
— Да. В романе «Дом». Я полагал, что вся история должна была проистекать в доме Буэндия.
— А как тебе работалось сейчас?
— Тяжело и радостно! Знаешь, Плинио, мне очень помогали друзья! Но не будь рядом со мной Мерседес, не было бы никакого романа. Нам нечего было есть, и я не знаю, как она умудрялась кормить семью в течение полутора лет, что я писал. Я работал день и ночь.
— Скажи честно, Габо, ты сам уверен в дальнейшем успехе «Ста лет…»?
— Уверен лишь в том, Плинио, что у романа будет хорошая критика. А как его будут читать, не знаю. Пока в Буэнос-Айресе он вызвал ажиотаж. Сомневаюсь, однако, что у него будет «широкий читатель». Его оценят только знатоки.
— А какова главная причина одиночества полковника?
— Он не умел любить! Ни один из Буэндия не был способен любить. Если человек не в состоянии оценить «чувство локтя», он всегда одинок.
— Макондо — это собирательный образ колумбийского селения?
— В общем это Аракатака и в чем-то Барранкилья. Однако Макондо не просто населенный пункт, это состояние духа.
— Были какие-то конкретные трудности в твоей работе?
— Было три невыносимо тяжких дня. Первый — когда я должен был начать писать. Второй — когда предстояло покончить с полковником и описать его смерть. И третий — когда я вдруг поставил последнюю точку. Было одиннадцать тридцать утра. Ни Мерседес, ни детей не было дома. Я метался по комнатам, не зная, что мне делать! Оборвал телефоны друзей, звонил кому только мог, но никого не застал. Я чуть было не рехнулся. Мерседес пришла домой в три часа дня. Она поцеловала меня, тогда я успокоился и сказал: «Дорогая, мы победили!»
— Друзья мои, мы с семьей уезжаем. Мне необходимо поездить по странам Латинской Америки. Кое-что повидать своими глазами, кое с кем познакомиться поближе.
— Теперь у тебя, дорогой Габо, будет иная жизнь, — с грустью сказала Марилу.
— Вы всегда будете в моем сердце. Но сейчас мне надо уединиться и писать. И не в Мексике. У меня уже полностью созрел план будущего романа «Осень патриарха». По структуре и языку он не имеет прецедентов в литературе Латинской Америки. В этом смысле я должен переплюнуть самого себя. Главный герой — фигура анонимная и вымышленная. У нас на континенте масса таких патриархов, или, лучше сказать, диктаторов.
— Но не думай, Габо, что ты окончательно порвал с кино. Теперь будут делать фильмы по твоим произведениям, — сказал Хоми.
— Коньо! Но писать для кино я больше никогда не буду!
В тот же вечер Габриель побывал и в доме Альваро и Кармен. С Альваро они виделись утром, когда тот встречал чету Гарсия Маркесов в аэропорту Мехико.
— Старик, я писал, старался, я, конечно, хотел стать знаменитым, но, карахо, я не знал, какое все это дерьмо! Так вот что такое быть знаменитым. Теперь я принадлежу не самому себе, а им…
— Привыкнешь, Габо. В конце концов, не на погост же тебя несут! Мишель де Монтень еще четыре века назад утверждал, что слава и покой суть две вещи несовместные. — Альваро Мутис чувствовал и радость, и огорчение — он уже знал о намерении Габриеля уехать в Испанию.
— Коньо, никогда не думал, что это так чертовски смердит. Еще труднее дышать, чем когда я возился с кино. Но, Альварито, дорогой, сейчас мне как никогда надо много работать. Столько глаз теперь устремлено на меня!
—
— Решено! Мы летим в Барселону. Латинская Америка завоевана. Карахо, согласись, Альваро, теперь пора покорять Европу! Для этого мне необходимо быть рядом с Кармен Балсельс. Она молодец!
— Это верно, Габо, я слышал, она уже договорилась во Франции о переводе «Ста лет…». А я буду здесь потихоньку подыскивать дом. В Сан-Анхель-Инн, конечно! Рано или поздно, я это твердо знаю, ты вернешься в Мексику. Я уверен! Ты не можешь жить без домовых. Гарсия Лорка был прав: «В Мексике много разных домовых». И потом, ведь именно здесь тебя посетила слава…
— Послушай, Альваро, а что происходит с твоим романом о Боливаре?
— Я утонул в море его переписки и прочих документов. История оставила их навалом. Сорок две тысячи писем! Когда он только успевал? Когда, я спрашиваю, ему было заниматься освобождением Латинской Америки? Похоже, надо считать, что я забросил эту затею.
— Тогда, Альварито, я заберу собранный тобою материал?
— В день проводов я с большим удовольствием поднесу тебе в дар все папки.
— Так что, Габо, я испытываю двойную радость — и за тебя, и за себя. — Эммануэль говорил несколько напряженно.
— Я тоже, — подтвердила Неус.
— Я не ошибся в том, что «Сто лет одиночества» — одно из выдающихся произведений, какие нечасто встречались в истории литературы. — Хозяин дома откупорил бутылку виски «Белая лошадь».
— Этим я во многом обязан моим друзьям и очень им благодарен. — Габриель взял из рук Эммануэля стакан. — Но я не знал, что «Судамерикана» не издает книг с предисловиями.
— Это нестрашно. Главное, ты мастерски показал, что невероятное и мистическое вполне реально и даже обыденно. Порой оно более реально, чем сама жизнь. Кто-то уже назвал это «волшебным реализмом».
— Иногда писать таким образом было очень легко. Я просто вспоминал то, что мне в детстве рассказывали бабушка и мои тетки. Тогда это меня завораживало, как истории из «Тысячи и одной ночи».
— Мы все восхищаемся тем, что ты создал. И тем, что это создано именно в Мексике. Это несомненно! Однако семь великих городов оспаривали посмертную славу Гомера, а при жизни он выпрашивал на хлеб.
— Я через это прошел. — Габриель насторожился.
— Об этом я и хочу сказать. У тебя, Габо, теперь будет столько денег, что они, вкупе со славой, сделают тебя другим человеком. Это печально, но неизбежно. Не обижайся, но это будет именно так.
— Я не такой, как ты думаешь, Эммануэль!
— Вспомни Гете.
— Потому я и утверждаю, что мне нужно найти такой уголок на земле, где можно было бы уединиться.
— Вот видишь! Твои мексиканские друзья тебе уже в тягость. Но, Габо, увы, теперь тебе такого уголка не найти на всей земле.
— Да быть того не может!
— Уж очень ты строго судишь, Эммануэль, — в разговор вступила Мерседес. — Мой Габо не такой, как все.
— Вот именно, — сказала Неус. — Не захотел отдать нам свой роман. Ладно, я его давно простила. Понятное дело, слава… Эммануэль прав! Габо очень скоро узнает, что это такое.
— Надо быть невероятно стойким. — Эммануэль подлил виски в стакан Габо. — И обладать особым даром, чтобы не позволить популярности изменить тебя.
— Габо такой и есть! — Мерседес продолжала защищать мужа.
— Вспомним сентенцию Вольтера:
—
— Если только Мерседес будет доставлять тебе эти минуты. — Неус старалась разрядить обстановку.
— А я уверен — мы потеряли нашего Габо. Ему не устоять против всемирной известности и кучи денег.
— Я с восторгом читал твой роман «Сто лет одиночества», — сразу заявил Варгас Льоса; они горячо пожали друг другу руки и, как принято в Мексике, похлопали друг друга по спине. — Следующая премия Гальегоса — твоя. Не сомневайся!
— Мне не до премий, Марио. Куда бы скрыться? Мне надо писать, — сказал Габриель.
— Я теперь с еще большим пылом готов приступить к нашей давней затее — написать роман в четыре руки.
— Это было бы здорово! О трагической и нелепой войне между нашими странами.
— Начало тридцатых. Да? Черные годы. Время зарождения многих военных диктатур на нашем континенте. — Марио не переставал улыбаться и радостно потирать руки. — Это не так просто — писать дуэтом. Получится славный роман. Единственный в своем роде. А «Сто лет…» — прекрасная книга Я только что опубликовал в журнале «Амару» статью о твоем романе. Почему бы нам, Габриель, не слетать вместе в Лиму? Там есть на что посмотреть и кому себя показать. Я тебя приглашаю!
— Карахо! Это мечта моей жизни!
— Но как же это тебя угораздило смастерить такое!
— По сути дела, «Сто лет…» должен был быть моей первой книгой. Но в семнадцать лет мне это было не под силу. Недоставало техники. А история уже была готова. Понадобилось сочинить четыре книги, чтобы почувствовать себя готовым для работы над этим сюжетом, понимаешь? В романе множество слишком серьезных проблем, и он написан на основе исторических фактов.
— Как раз об этом я и пишу в своей статье. А какой разгул фантазии! Уму непостижимо!
— Таким уж я родился. И потом, я много читал Рабле. А сейчас, когда есть время, читаю Дефо, «Записки чумного года». Это одно из моих наваждений (34, 28).
— Знаешь, дорогой мой друг Габо, мне бы хотелось сочинить нечто похожее на «Сто лет…». Послать подальше четыре века литературной застенчивости и целомудрия, поспорить с действительностью на равных и превратить повествование в нечто осязаемое, отображающее мир таким, какой он есть, — многосложным, как океан.
—
— Я уже говорил — дать всеобъемлющее литературное изображение того, что произвело на меня в детстве сильное впечатление.
—
— Нет, это не так. Я лишь хотел оставить поэтическое свидетельство мира моего детства, которое, как ты знаешь, протекало в огромном печальном доме, где жили многочисленные родственники с одинаковыми именами, не видевшие большой разницы между счастливыми и блаженными.
—
— Да, это был роман «Дом». Я полагал, что все действие должно происходить в доме Буэндия.
—
— Потому что в то время у меня недоставало опыта, не было ни вдохновения, ни техники, чтобы создать такое произведение.
—
— На целых пятнадцать лет! Я не находил тональности, убедительной для меня самого. Однажды, по пути в Акапулько — я ехал с Мерседес и детьми, — на меня снизошло озарение: я должен излагать так, как это делала моя бабушка, рассказывая мне разные истории, и начать с того дня, когда мой дед повел меня поглядеть на лед.
—
— Да, так и было. Мы не доехали до Акапулько.
—
— Ты же знаешь, она всегда терпеливо сносила мои причуды. Без Мерседес, однако, я никогда бы не написал эту книгу.
—
— Думаю, именно женщины поддерживают земной шар в равновесии, иначе он бы просто развалился, в то время как мужчины стремятся делать историю. И кто знает, какая из этих двух позиций более безрассудна.
—
— Да, по первоначальному замыслу она должна была умереть перед гражданской войной, когда ей было около ста лет. Однако я понял: не будет ее, не будет и книги. К моменту ее смерти роман набирает столько «пара», что дальнейшее уже не так важно.
—
— Начать его. Хорошо помню тот день, когда я с великим трудом закончил первую фразу и с испугом спросил себя: карахо, а что же писать дальше? И до тех пор пока я не нашел галеон среди сельвы, я не верил, что эта книга будет окончена. Но начиная с того момента писал в каком-то исступлении — даже самому было удивительно.
—
— Они проглядели самую главную ее ценность — огромное сострадание автора к своим бедным созданиям.
—
— Одна моя советская подруга встретила женщину, уже пожилую, которая переписывала мою книгу от руки, с начала до конца Моя подруга спросила эту женщину, зачем она это делает, и та ответила: «Потому что хочу знать, кто из нас сумасшедший — автор или я, и думаю, единственный способ это понять — переписать книгу заново». Мне трудно себе представить лучшего читателя, чем эта сеньора.
—
— На шестнадцать.
—
— Да, и очень сильно.
—
— Нет, я не хотел его знать. Мне кажется, это опасно — пытаться понять, почему книга, которую я написал лишь для своих друзей, продается повсюду, как горячие пирожки.
ГЛАВА II
Детство, отрочество и юность
(1924–1948)
— Мамочка, расскажи мне, как вы встретились с отцом, как поженились. Вам ведь пришлось много чего преодолеть, — попросила Лихия Гарсия Маркес. Она была пятым ребенком в семье родителей писателя.
Разговор происходил в Картахене, на террасе дома Габриеля Элихио Гарсия Мартинеса и Луисы Сантьяги Маркес Игуаран. Дом утопал в зарослях плюща и кустах орхидей.
— Да это, милая, давно быльем поросло. — Видно было, что матери не хотелось вспоминать старое.
— Ну пожалуйста, мамочка. Теперь, когда Габо стал таким знаменитым, я чувствую, что обязана собрать все, что касается его и нашей жизни.
— Почему обязана? — поинтересовалась мать.
— Падре[13] говорит, что мы, мормоны, призваны, более чем кто-либо другой, творить добро. Он похвалил меня, когда узнал, что я хочу собрать материал о брате. Его читателям это наверняка будет интересно.
Луиса Сантьяга поудобнее устроилась в кресле-качалке. Она была матерью одиннадцати детей, последний из которых родился, когда ей было уже сорок два года, но она все еще не утратила былой красоты.
— Мы жили тогда в Аракатаке. Было лето двадцать четвертого года. Мы тогда всей семьей, кроме твоего деда, отдыхали в Сайта-Марте. В это время в Аракатаку прибыл на работу новый телеграфист. Он привез рекомендательное письмо от знакомого моему отцу священника. И молодой Габриель Элихио так понравился полковнику, что тот взял да и пригласил твоего будущего отца поехать вместе с ним к нам, в Санта-Марту.
— Это верно, что дед, когда они приехали, купил на вокзале моему будущему отцу клетку с жаворонком, чтобы тот преподнес тебе ее в подарок?
— Да. Твой отец тогда был видным молодым человеком, умел красиво говорить, сочинял стихи, хорошо играл на скрипке, даже лучше деда. Мне тоже сразу понравился Габриель. Но потом, в Аракатаке, оказалось, что он волочится за каждой юбкой и завел себе невесту. Звали ее Роса Элена. Позднее эта Роса Элена стала первой учительницей нашего Габито.
— Ты очень переживала? Ведь ты была самой красивой девушкой в селении. Из уважаемой семьи. Тебя называли «цветок Аракатаки».
— Да. Но как раз в те дни я чем-то отравилась, и врачи отправили меня в горы. Когда через месяц я вернулась, на вокзале, среди родственников и знакомых, меня встречал и твой будущий отец. Он был одет в лучшее, что у него было, а в руке держал букетик фиалок. В воскресенье, во время утренней мессы, мы всю службу с ним переглядывались, и он понял, что я к нему неравнодушна. И вот жарким мартовским днем двадцать пятого года я возвращалась домой от подруги, а он поджидал меня у дороги. Он проводил меня домой, мы вышли в сад, и под сенью самого большого миндального дерева твой будущий отец объяснился мне в любви и сделал предложение.
— Интересно, а что он говорил? — Щеки Лихии раскраснелись.
— Говорил, что любит, что в его сердце нет другой женщины, что оно целиком принадлежит мне, что я лишила его сна и что из-за меня он принимает и отправляет телеграммы с ошибками. «Давай поженимся как можно скорее!» — сказал он, дав мне на раздумья двадцать четыре часа и ни минутой больше. Но тут нам помешала тетя Франсиска. Кажется, она слышала конец нашего разговора. Она выпроводила жениха и заявила мне, что он пустой человек, болтун и авантюрист, да к тому же еще пишет стихи и играет на скрипке.
— Что же было дальше, мама?
— А дальше… Мне удалось украдкой сообщить Габриелю, что я жду его на следующий день в церкви, после вечерней мессы. Тетя Франсиска об этом не знала. Из дому я ушла тайком. Как только мы встретились, он сразу же спросил меня: «Что вы решили?» Я ответила: «Я что-то сомневаюсь. Очень уж вы влюбчивый! Во всех, без разбору». И тогда он сказал: «Если вы мне отказываете, сеньорита Маркес, я не стану долго ждать. Для многих девушек Аракатаки я желанный жених». — «А если я соглашусь, что вы можете мне обещать?» — спросила я. Он твердо заявил: «Только смерть помешает мне жениться на вас!» Я протянула ему руку и сказала: «Только смерть помешает мне выйти замуж за вас. Но вы должны знать: мои родители пока не хотят выдавать меня замуж и они будут препятствовать нашему браку». Тогда мы в первый раз поцеловались.
В этот момент крохотная колибри замерла перед цветком орхидеи, и мать с дочерью невольно залюбовались ею.
— Дед был против вашего брака?
— Не то слово! Когда в семье узнали об этом, Габриелю запретили к нам приходить. Твой дед послал гонцов во все концы, чтобы те собрали слухи и сплетни о твоем будущем отце. Говорили, что я еще очень молода, но я знала, что отец просто не хотел со мной расставаться.
— Но ведь была и другая серьезная причина, — сказала Лихия и опустила глаза.
— Конечно. Моя мать и особенно тетки не уставали твердить, что Габриель незаконнорожденный, что он очень смуглый…
— …и не из того круга людей, к которому принадлежал полковник.
— И потом, ты же знаешь, твой будущий отец принадлежал к партии консерваторов, а твой дед был ярым либералом.
— Пришел час, и мои родители решили, что расстояние способно погасить нашу любовь. Твоя бабушка Транкилина, я и одна из служанок отправились в Санта-Марту, по дороге останавливаясь в городках и селениях у кого-нибудь из друзей моего отца. Так мы добрались до Санта-Марты.
— Когда это было, мама?
— Из Аракатаки мы уехали в апреле двадцать пятого, а в Санта-Марту прибыли в марте следующего года.
— А что мой будущий отец?
— О! Он и не думал сдаваться. Габриель договорился с телеграфистами всех городов и селений, где мы останавливались, и без конца слал мне любовные письма по телеграфу и по почте.
— Так, как это делал Флорентино Ариса в романе «Любовь во время чумы». Фермина Даса все знала о своем любимом, — радостно заключила Лихия.
— Да! Габо описал все точно так, как я ему рассказывала.
Было восемь тридцать утра. Дед, который очень хотел, чтобы родился мальчик, был в церкви на утренней мессе. Через полвека мать Габо вспоминала, что младенец родился, стянутый пуповиной, что он задыхался и весь посинел и тогда тетя Франсиска, которая командовала в доме и знала все на свете, приказала — чтобы мальчик не умер — немедленно обрызгать его освященной водой.
— Вот почему Габито по-настоящему крестили в церкви, — Лихия поглядела в свои записи, — лишь спустя три года, четыре месяца и двадцать два дня?
— Да. Вместе с вашей сестрой Марго. Рождение Габито помирило всех. Полковник протянул руку твоему отцу и попросил у него прощения. Мы переехали в Аракатаку. Твой отец оставил службу телеграфиста и всерьез занялся гомеопатией. Мы жили довольно обеспеченно. Но твой отец был непоседа. Он решил, что в Барранкилье он сумеет зарабатывать больше. Но, скорее всего, он до конца так и не смог простить твоего деда. Мы уехали, а Габито дед с нами не отпустил.
— А что ты можешь сказать о своих отношениях с матерью? — спросил Плинио.
— Отличительной чертой моих отношений с матерью с раннего детства была серьезность. Пожалуй, не было и нет в моей жизни человека, с которым я могу быть таким искренним, как с ней.
— Что ты имеешь в виду?
— Нет ничего, чем бы я не мог с ней поделиться. Нет темы, которую мы бы с ней не обсуждали. Наши отношения не так просто объяснить. Между нами не только родственная близость, мама всегда была чрезвычайно требовательна ко мне. Возможно, это объяснялось тем, что я стал жить с родителями уже в сознательном возрасте. После смерти деда. Я был старшим из детей, и мать видела во мне человека, на которого она могла рассчитывать в решении домашних проблем. Каковых было множество, если вспомнить, что бедность нашей семьи порой доходила до крайности. С другой стороны, мы никогда подолгу не жили вместе. Когда мне исполнилось двенадцать, я стал учиться в колледже Барранкильи. С тех пор мы виделись изредка и каждый раз недолго.
— Но ты ее очень любишь.
— Беспредельно! С тех пор как я перестал нуждаться в деньгах, где бы я ни был, каждое воскресенье, всегда в одно и то же время, я звоню ей по телефону. И не потому, что я хороший сын — не лучше любого другого, — а потому, что я всегда считал: этот воскресный звонок — тоже часть наших отношений.
— Это верно, что она без труда находит ключ к расшифровке твоих романов?
— Да. Из всех моих читателей она одна обладает безошибочной интуицией, и, кроме того, она информирована лучше других, так что всегда угадывает в персонажах моих книг реальные прототипы. Это не просто, поскольку герои моих книг — образы собирательные.
— Которая из твоих героинь похожа на нее более всего?
— Только героиня «Истории одной смерти, о которой знали заранее». В характере Урсулы Игуаран из «Ста лет одиночества» есть некоторые ее черты, по в целом образ Урсулы сложился из нескольких женских характеров. Урсула для меня — идеал женщины, она несет в себе все то, что значит для меня это слово. В «Истории…» я дал достоверный портрет моей матери. Такой я ее вижу, и потому она выведена там под своим именем. Когда она прочитала этот роман, то воскликнула по поводу Сантьяги, своего второго имени: «Ай, Боже мой, я всю жизнь старалась скрыть это некрасивое имя, а теперь о нем все узнают, да еще прочтут об этом на иностранных языках!»
— Ты что плачешь, мой хороший? — Дед ласково погладил по голове внука, который стоял, прижавшись мокрым от слез лицом к стволу мангового дерева.
Габито тыльной стороной руки вытер нос и жалобно ответил:
— Тетя-мама Франсиска сказала, если я буду плохо есть, у меня в животе заведется змей. А раз я не ем, и ему нечего будет есть, он сожрет меня изнутри.
Дед рассмеялся, снял очки в золотой оправе, протер стекла и весело сказал:
— Побольше ты их слушай! Волосы на голове перестанут расти. Разум потеряешь. Все это бабьи выдумки! Плюнь на них! Держись ближе ко мне.
Полковник Маркес понимал, что в доме, где так много женщин, а мужчин только двое — он и Габо, их многое сближало. Габито старался следовать указанию деда, однако его страстно влекло в мир женских суеверий, выдумок и фантазий.
— А это правда, бабушка говорила, что ты потерял один глаз, потому что долго смотрел на белого коня, которого хотел купить, а денег не было? — Габито с любовью и состраданием глядел на деда.
— Да чепуха это! Я потерял глаз из-за глаукомы. Есть такая болезнь. Однако это верно, я почувствовал, что теряю зрение, когда любовался красавцем конем. Это было еще в Барранкасе. Держи платок. Вытри слезы и послушай, что я тебе скажу. Ты уже много раз слышал от меня об Освободителе Симоне Боливаре, великом патриоте Латинской Америки. Так вот, недавно исполнилось сто лет со дня его смерти. А умер он в Колумбии, в имении «Сан-Педро-Алехандрино», неподалеку от Санта-Марты. На днях мы с тобой, дружок, вдвоем отправимся туда. Пойди надень башмаки. Сходим погулять. Угощу мороженым.
— Габо, давай поговорим о нашем деде, — предложила сестра Лихия, «семейный летописец», и раскрыла свои записи.
Писатель оживился, пригладил усы и заговорил:
— А ведь верно, я тебе еще много чего не рассказал. А знаешь, с детских лет во мне зародилось уважение к деду прежде всего потому, что он всегда очень строго одевался…
— Чего не скажешь о тебе!
— Это да. А дед умудрялся, несмотря на жару, носить еще и пиджак, и галстук. В праздники одевался особенно элегантно, в жилетном кармане всегда носил золотые часы с массивной цепочкой. Потрогать цепочку он позволял только мне. Он всегда был тщательно выбрит и благоухал одеколоном — разных сортов, но всегда очень дорогим.
— И любил поесть. Мне говорила мама.
— И не только поесть! Он действительно всегда ел с аппетитом и много. Может, поэтому был неисправимым бабником.
— Как наш отец? — Лихия покраснела.
— Дед гулял напропалую. Однажды — позже мне рассказывала об этом мать — тетя-мама Франсиска сказала бабушке, что у ее Николаса есть любовница, и не одна. Бабушка, вечно витавшая в облаках, была так занята домашними заботами, что пропустила заявление тети Франсиски мимо ушей. А дед был ходок! У него было девятнадцать внебрачных детей! И это только те, которых я разыскал! Когда записывал всех, у меня не хватило бумаги…
— А почему у полковника Аурелиано Буэндия их только семнадцать?
— Потому что мне нравится это число и потому что дед не Аурелиано. А то, как вкусно и много ел наш дед, я использовал при создании образов Хосе Аркадио и Аурелиано Второго.
— Неужели бабушка не ревновала?
— Тогда были другие времена. И потом, ее характер точно соответствовал ее имени — Транкилина[16]. Бывало в дом деда приезжали, особенно на Рождество, его побочные отпрыски, и бабушка принимала их словно родных. Так же, как Урсула Игуаран вела себя с незаконнорожденными детьми полковника Буэндия.
Габриель замолчал, и Лихия почувствовала, как ее брат унесся в мир воспоминаний.
— Аракатака! — произнес он. — Там было столько странных людей, особенно из пришлых; когда я начал писать, достаточно было только вспомнить их лица, поступки и судьбы.
— Как и доктор Хувеналь Урбина, ты проживал «медленные часы твоего детства, наблюдая этих людей со страхом, почти мистическим». — Лихия процитировала на память фразу из романа «Любовь во время чумы».
— Повторяю, Лихия, способностью сочинять романы я обязан «Спящей красавице», Шехерезаде, Жюлю Верну, Дюма, братьям Гримм и Сальгари. Я читал их запоем еще до поступления в школу в Сипакирé.
— Расскажи мне о своем легендарном деде, — попросил Плинио Апулейо Мендоса.
— Мы с тобой уже не раз говорили о нем. Ну да ладно. Мне кажется, это был человек, которого я понимал лучше, чем все другие люди, и с которым мне было очень легко. Тогда я этого не осознавал. Когда я узнал о его смерти, казалось, я должен был горько плакать, но слез не было. Насколько он был мне дорог и какую неоценимую роль сыграл в моей жизни, я понял много лет спустя. Коньо, да что я говорю? «Неоценимую». Не было бы деда — не было бы писателя Гарсия Маркеса.
— Кто из персонажей твоих книг похож на него?
— Единственный, кто похож на моего деда, — это безымянный полковник в «Палой листве». Скажу больше: он почти целиком с него списан. Разница только в том, что мой дед был слеп на один глаз, а полковник из «Палой листвы» хромал на одну ногу. Впрочем, у деда на ноге был огромный шрам от раны, полученной во время «Тысячедневной войны». Я видел этот шрам, когда деда осматривал врач; не помню, по какому случаю приходил врач[17], но дед показался мне тогда легендарным героем.
— А я всегда думал, с твоего деда списан полковник Аурелиано Буэндия.
— Нет! Буэндия прямо противоположен полковнику Маркесу. Дед был коренастый толстяк и, кроме того, обжора и бабник. Полковник Буэндия скорее походит на костлявого генерала Рафаэля Урибе-Урибе[18] — как и тот, он склонен к строгости и стоицизму.
— Уже почти восемь месяцев, как Габито живет с нами. Он поправился, окреп и скоро снова уедет от нас в колледж, а между вами будто черная кошка пробежала. Ты с ним общаешься как со знакомым, а не как с сыном, — с грустью говорила Луиса Сантьяга своему мужу в январе 1942 года.
— Он сам виноват! Молчун. Слова не вымолвит, вечно сидит, уткнувшись в книгу.
— Но ты же, слава Богу, сам ему их приносишь. Он тебе за это очень благодарен. И не забывай, Габриель, Габо узнал тебя как отца, когда ему было почти восемь лет!
— Вот и я говорю. Во всем виноват дед! Он воспитал его не моим сыном. И потом, Габо все время врет. Ты только послушай, что он рассказывает братьям и сестрам. Такие небылицы!
— Это от бабушки и его теток. Но Габито фантазирует, а не врет. Он сказал мне, что, может быть, станет писателем, — заметила Луиса.
— Хорошо, что уже не детективом. Больше его слушай! А вы с ним спелись! Тебе этого недостаточно? — Габриель Элихио улыбнулся.
— У тебя в юности тоже было богатое воображение. Этим ты мне и понравился. Стихи писал, играл на скрипке и тоже любил читать.
— Что же все-таки послужило истинной причиной того, что ты ушел из семьи и оставил колледж, Габо? — спросил Альваро Мутис. Они сидели в доме у поэта, пили пиво и с жаром обсуждали последние страницы рукописи «Ста лет одиночества». — Тебе не хватало двух месяцев до шестнадцати лет. Что вынудило тебя так поступить? Ты говорил, трудное положение семьи. Или причина в твоем отце?
— Честно говоря, и то и другое.
— Но, насколько я знаю, твой отец в то время прилично зарабатывал.
— Да, но у меня уже было семь братьев и сестер: Луис Энрике, Марго, Аида, Лихия, Густаво, Рита, Хайме, и мама вот-вот должна была опять родить. Появился Эрнандо, и я знал, что это не последний ребенок в семье. Что же касается отношений с отцом, он был со мной чересчур строг. Мне казалось, он не любил меня. Я не хотел, чтобы он платил за колледж. В январские каникулы сорок третьего я отправился в Боготу, чтобы там держать экзамен на получение стипендии Министерства образования. На пароходе, хлюпавшем по реке Магдалена, я встретил одного боготинца. Этот «качако» всю дорогу или читал, или слушал, как я пел болеро и куплеты, и ему понравилось. Уже в поезде, который пыхтя карабкался в гору…
— Представляю! Паровоз должен был притащить вас на высоту двух тысяч шестисот метров. — Альваро откупорил очередную пару бутылок.
— Так вот, в том самом поезде я и ухватил свою первую счастливую звезду, если не считать деда. Твое здоровье, дорогой Альваро! Ты тоже моя счастливая звезда. «Качако»-книголюб попросил меня записать ему слова одного болеро для его невесты. И он же помог мне разместиться в пансионе.
— Кто-то мне говорил, что в день приезда в Боготу ты плакал от того, что там увидел.
— Еще бы! Меня охватило такое отчаяние! Отсыревшее постельное белье, на улице целый день дождь, все тепло одеты, и только в черное, и у всех зонтики. И все спешат, неприветливые, чужие, а мне так холодно, и, кроме того, я задыхался от недостатка кислорода на такой высоте. Богота была не моя Колумбия. Однако есть Бог на свете! Я уже хотел было возвращаться, но тут наступил день экзамена. В тот день я встал рано и пошел в Министерство образования, а там, карахо, очередища! Я совсем скис. Но… — вот она звезда! Я был уже близко от дверей министерства, когда увидел того боготинца, которому записывал слова болеро. И он меня узнал. «А ты что здесь делаешь?» — спросил он. «Стою в очереди, чтобы сдать экзамен на стипендию», — ответил я. «Не будь пендехо[19], пошли со мной!» — сказал он и провел меня в свой кабинет. Коньо, он оказался ни больше ни меньше как директором департамента госстипендий. Адольфо Гомес Тáмара. Житель побережья из Синселехо. Но при всем желании, даже несмотря на то что экзамен я сдал на «отлично», Адольфо не мог устроить меня в самый престижный колледж «Сан-Бартоломэ» и отправил в Национальный мужской лицей в Сипакирé. В «Сан-Бартоломэ» брали детей только из привилегированных семей.
— Писать я начал случайно, хотел доказать одному моему другу, что в моем поколении тоже может родиться писатель. Но оказалось, что это ловушка, я стал получать удовольствие от этого занятия и, таким образом, попал в капкан, и сейчас больше всего на свете я люблю писать, — говорил Гарсия Маркес в уже знакомых нам «Беседах» с другом Плинио Апулейо Мендосой.
— Ты утверждал, что писать для тебя — это радость. Однако ты также говорил, что это — мучение. Так что же это все-таки такое?
— Оба утверждения правильны. Когда я только начинал осваивать ремесло, писать было радостно, ведь я не чувствовал почти никакой ответственности. Я тогда заканчивал работу в газете в два-три часа ночи и после этого был в состоянии сочинить четыре, пять, а то и десять страниц. Однажды в один присест я накатал целый рассказ.
— А теперь?
— А теперь считаю удачей, если за рабочий день выходит один стоящий абзац. Со временем писательство обернулось мучительным трудом.
— Но почему? Казалось бы, теперь, когда ты столько знаешь, когда владеешь профессией, писать не составляет никакого труда…
— Просто со временем возрастает чувство ответственности. Теперь кажется, что каждое слово, написанное тобой, может иметь резонанс и волновать множество людей.
— Может быть, это следствие славы? Она не мешает тебе?
— Мешает! Худшее, что может произойти с человеком, лишенным тщеславия, к тому же жителем континента, не готового иметь литературных знаменитостей, это то, что его книги продаются, как сосиски. Ненавижу быть участником публичного спектакля. Ненавижу телевидение, съезды, конференции, круглые столы.
— А интервью?
— В равной степени! Нет, славы я не пожелаю никому. Похоже на то, что происходит с альпинистами. Они рискуют жизнью, чтобы достичь вершины, а когда взбираются на нее, что делают дальше? Спускаются, стараясь при этом не утратить достоинства.
— Когда ты был молодым и зарабатывал на жизнь журналистикой, ты писал ночами. Ты тогда много курил?
— По две пачки в день!
— А теперь?
— Теперь не курю и работаю только днем.
— По утрам?
— С девяти до трех, в комнате, где тихо и тепло. Чужие голоса и холод мне мешают.
— У многих писателей чистый лист бумаги вызывает страх. У тебя тоже?
— Да! После клаустрофобии для меня это поначалу была самая страшная штука. Но после того как я, по совету Хемингуэя, стал заканчивать рабочий день, только когда точно знал, о чем буду писать завтра, с этим покончено (20, 43).
— Он поражал и своих сверстников, и особенно нас, педагогов, знанием наизусть невероятного количества стихов испанских классиков и колумбийских поэтов. Он исполнял их под гитару, на музыку собственного сочинения. Жаль, в ту пору не было магнитофонов, — рассказывал поэт Карлос Мартин, бывший ректор лицея в Сипакире, уже немолодой человек с приятным баритоном. Он и бывший преподаватель литературы лицея беседовали с президентом Колумбии Альфонсо Лопесом Микельсеном на приеме в президентском дворце 20 июля, в день национального праздника страны.
— Теперь это дело прошлое. Габриель Гарсия Маркес — на вершине Олимпа, — с улыбкой сказал бывший преподаватель литературы Карлос Хулио Кальдерон. Будущий писатель был его любимцем и часто показывал ему свои стихи. — Он был таким тихоней, пока не повзрослел. И вдруг превратился в проказника и заводилу, и не только во время воскресных танцев…
— Помню, когда Габриеля Гарсия Маркеса принимали в Госуниверситет, ректор объявил, что он из тех абитуриентов, которые близки к коммунистам. Я голосовал за него. Экзаменаторы говорили, что он отвечал блестяще и что почти каждый ответ иллюстрировал стихами, чужими и своими. Однако существовала бумага, где было написано, что Гарсия Маркес читал в лицее запрещенные марксистские книги. Их давал ему тайком учитель истории. Он же распространял среди учащихся и еретическое сочинение Нострадамуса «Центурии».
— Зато оттуда, скорее всего, и появился прекрасный Мелькиадес. — Седовласый Кальдерон с удовольствием предавался воспоминаниям. — Я был в лицее префектом дисциплины, и когда Гарсия Маркеса за его проделки следовало строго наказывать, вплоть до предупреждения об исключении, я засаживал его за парту и приказывал написать рассказ к… завтрашнему дню. И он это делал! Я хорошо помню его первый рассказ. Он назывался «Навязчивый психоз», и писать его для Габриеля не было наказанием. Рассказ про девушку, которая превращалась в бабочку, и пока она летала, с ней приключались разные истории. Когда рассказ прочел ректор лицея, то сказал, что это превосходные вариации на тему «Превращения» Кафки. Я же хорошо знал, что Габриель тогда Кафку еще не читал. А как он рисовал! Многие полагали, что он станет художником.
— Да, учился он лучше всех, но последние два года учебы был большим проказником. Это ведь он придумал: как только дежурный педагог засыпал в своей каморке, Габриель вместе с дружками, в основном ребятами с побережья, на скрученных простынях спускались со второго этажа в патио, а оттуда — кто в театр «Мак-Дуаль», кто к своей девушке. Иногда ходили по барам, кабачкам, ну, и прочее… Мне рассказывал о нем единственный в то время уролог города.
— Не исключено, что ваши бунтарские стихи, мэтр Мартин, и подвигали его на подобные поступки. Но, как бы там ни было, сегодня он — гордость Колумбии! — сказал президент. В этот момент к нему подошли иностранные послы, и разговор перешел на другую тему.
Мария Луиса Элио с удовольствием приняла приглашение Мерседес, которая только что возвратилась из Буэнос-Айреса, где была свидетельницей шумного успеха книги «Сто лет одиночества». Мерседес попросила съездить с ней в только что открывшийся дорогой универмаг «Паласио де Иерро». Перед отъездом из Мексики нужно было не просто обновить гардероб — следовало поменять его целиком. Они выбирали строгое вечернее платье для официальных приемов, когда Мария Луиса спросила:
— Слушай, это верно, что тебе было тринадцать, когда Габо увидел тебя и влюбился?
— Да. Мы с подружкой были в одном знакомом доме на танцах. Там оказался Габо. Он был нашим соседом, но учился в Сипакире. Приехал на каникулы летом сорок пятого. Сразу выбрал меня и потом весь вечер не отпускал. Танцевал он по-столичному и не переставая читал стихи. Такие красивые, что я даже не знала, какие были его, а какие настоящих поэтов.
— Так же, как потом это делал его герой Каэтано Делаура, читая стихи Гарсиласо де ла Вега в рассказе «О любви и других наваждениях». А верно, что ты ждала его тринадцать лет?
— Да, дорогая! Это было тяжело и сладко. Он сделал мне предложение в тот самый вечер, когда мы познакомились.
— Конечно, ты сейчас уже не помнишь, что он говорил.
— Хорошее быстро забывается. Но мне врезалось в память, как он страдал, живя вдали от моря, высоко в горах. Габо страдал от холода, а главное, от отчужденности тамошних людей. Он не любил «качакос».
— Это поймет каждый, кто прочтет «Любовь во время чумы», где Фермина Даса откажется от поездки в Боготу, «город холодный, мрачный и угрюмый, где женщины покидали свои дома лишь для того, чтобы идти на пятичасовую мессу». В том же романе Флорентино Ариса в годы своей юности откажется подняться в Анды.
— И в романе «Сто лет…» он тоже плохо вспоминает о Сипакире.
— Скорбное и мрачное поселение людей, за тысячу километров от моря, куда Аурелиано Второй отправится искать Фернанду дель Карпио.
Тут к ним подошел продавец, и Мерседес купила дорогое платье.
За полгода до этого, еще в городе Сукре, в доме аптекаря и врача-гомеопата состоялся такой разговор.
— Послушайся моего совета, Габриель. Лучшее, что ты можешь придумать, — это стать священником. — Отец старался говорить как можно убедительнее. — Они живут лучше всех. Стать фармацевтом и взять дело в свои руки ты не хочешь. Иди в священники.
— Габриель, неужели ты не видишь, что Габо совершенно для этого не годится! Живешь, будто не на земле. Больше половины преподавателей лицея в Сипакире — коммунисты, — высказала свое мнение мать Габриеля-младшего. — Ты готов помочь ему деньгами, так пусть идет в университет. Ему надо продолжать учиться!
— Согласен! Для меня было бы самым большим счастьем дать тебе высшее образование, сын мой. Я его получить не мог.
— Я знаю, что Габо не хочет быть врачом, — сказала мать.
— А что же он хочет?
— Если говорить об университете в Боготе, то я буду поступать на факультет права. Стану юристом, — заявил Габо.
— Учти! Будешь плохо учиться, наш сосед ни за что не отдаст за тебя свою дочь Мерседес. Я знаю, она тебе нравится.
Дома, в Сукре, чтобы предупредить неприятное объяснение, Габо, едва успев поздороваться, тут же стал говорить отцу:
— Один очень хороший человек, крупный писатель и поэт Эдуардо Саламея Борда…
— По прозвищу Улисс, — перебил отец. — Все его знают. Он издает прекрасное литературное приложение «Конец недели» лучшей газеты Колумбии «Эспектадор».
— Ну, отец, лучшая газета — «Тьемпо», но это для богатых, туда не сунешься. Так вот, Эдуардо Саламея напечатал в своей газете мой рассказ «Третье смирение». И не потому, что я его друг. Саламея говорил, в Колумбии нет хороших писателей, тут пустыня, одни поэты.
— А тебя он считает писателем? — Отец усмехнулся.
— Да, как и учитель лицея Хулио Кальдерон. Саламея говорит, что я подаю надежды. Не веришь, тогда послушай. — Габо извлек из кармана брюк потрепанный экземпляр газеты «Эспектадор» от 28 октября 1947 года и стал читать: — «Читатели „Конца недели“, литературного приложения к этой газете, отметили появление нового оригинального дарования, с ярко выраженной индивидуальностью. Были опубликованы два рассказа за подписью Гарсия Маркеса, о котором я никогда прежде не слышал. Теперь от коллег по редакции я узнал, что автор рассказа „Ева внутри своей кошки“ — двадцатилетний студент первого курса факультета права, который еще не достиг совершеннолетия. Меня немало удивила эта новость, поскольку сочинения Гарсия Маркеса ошеломляют неожиданной для его возраста зрелостью. Он пишет в новой манере, которую порождает малоизвестная область подсознания, впрочем, это закономерно. Человеческое воображение безгранично. Однако не каждому двадцатилетнему юноше, который совершает первые шаги в литературе, под силу такая естественность.
В лице Габриеля Гарсия Маркеса рождается новый писатель, и писатель значительный. Вместе с тем, не сомневаясь в его таланте, неординарности, в его желании упорно работать, я отказываюсь думать, — не умаляя никоим образом личных достоинств Гарсия Маркеса, — что среди колумбийской молодежи это единственный и исключительный случай». — Габо перевел дыхание и вытер со лба пот.
— Я давно знаю, что Эдуардо Саламея умеет красиво писать, — заявил отец.
Габо пропустил обидное замечание мимо ушей — он был слишком взволнован.
— У меня голова закружилась, отец, и не потому, что меня похвалили. Я почувствовал ответственность, которая вдруг обрушилась на мои плечи. Я не знал, что мне делать, как мне быть, чтобы не подвести Эдуардо Саламею. А теперь я хочу сказать тебе, что я должен и буду писать всю свою жизнь. И хорошо писать, отец!
— Но ты не сможешь на это прожить! Подумай, писатели и поэты не могут литературным трудом зарабатывать на жизнь. Стань адвокатом, черт возьми, открой контору и тогда забавляй себя и Эдуардо Саламею. — Габриель Элихио Гарсия Мартинес был убежден в своей правоте.
Однако Луиса Сантьяга передернула плечами и решительно заявила:
— Нет, мой сын должен писать! Тем более, у тебя это хорошо получается и ничем другим ты заниматься все равно не хочешь. Я же вижу!
Сын с благодарностью посмотрел на мать.
— А я буду зарабатывать литературой, отец! Клянусь, карахо, даю тебе слово! У тебя будет обеспеченная старость!
Дойдя до улицы Флориан (сейчас 8-я каррера), Габриель увидел, что горит его пансион. Сердце у него сжалось, в висках застучало, он бросился бежать. Увидев, что пылают только верхние этажи, Габриель бросился к входной двери и тут почувствовал, как кто-то схватил его за руки и за плечи. Друзья оттащили Габо подальше от огня, а когда отпустили его, он раскричался:
— Коньо! Сукины дети! Там мои рукописи! Они сгорят!
— Напишешь новые, а если сам сгоришь, идиот, их не будет никогда! — пытался увещевать Габо Хорхе Альваро Эспиноса, в будущем ведущий экономист страны, который и познакомил Габо с «Превращением» Ф. Кафки.
Хентиле Чименто, один из лучших друзей Габо, положил руки ему на плечи:
— Габито, это революция! Карахо, что они сделали с Гайтаном! Столько убитых…
— Но там мои вещи, книги и последние деньги! Коньо, как ты этого не понимаешь? Мои рукописи… — Из глаз Габриеля брызнули слезы.
— Не печалься, мы тебе поможем. — К нему подошли его брат Луис Энрике, который месяц назад поступил в Национальный университет, и верный друг Хосе Паленсия, с которыми Габриель делил комнату в пансионе.
ГЛАВА III
Зрелость. Журналистика. — «Дом»
(1948–1949)
— Я больше не мог жить в Боготе! Я не понимал этих дерьмовых «качакос», а они меня, провинциала, презирали. Отчужденные и чопорные, как англичане, вечно в черных отутюженных траурных костюмах и в пижонских шляпах. И что они могли понимать в современной литературе? Их проза и поэзия писалась в башне из слоновой кости. Их столичные души законсервировались в колониальном формалине! А потом, этот холод и проклятая вечная изморось! — говорил Габриель за столом, за которым в день приезда старших сыновей собралось все многочисленное семейство.
— Не у всех же законсервировались души, — возразил Луис Энрике, младший брат писателя. — Вспомни хотя бы Эдуардо Саламею. Фактически это он вывел тебя на дорогу как писателя, Габо.
— Ты ничего не понимаешь! Не он, так другой написал бы обо мне то же самое. Просто он намного умнее прочих. Писателем меня сделало другое…
— Не отвлекайся, Габо, — попросила мать. — Что было дальше с тобой в день убийства Гайтана? В котором часу в него стреляли?
— Около часу дня. В час и пять минут. В двух шагах от нашего пансиона. На 7-й каррере, между авеню Хименес де Кесада и 14-й улицей. Стрелял в упор из револьвера человек по имени Хуан Роа Сьерра.
— А кто его нанял и сколько ему заплатили? — спросил отец.
Габриель запнулся, посмотрел на отца и решительно ответил:
— Платили консерваторы, олигархи, реакция. Этот тип был безработным, и к тому же оказался шизофреником. Но народ взбунтовался. И я участвовал. В одном офисе взял пишущую машинку, вынес на улицу, чтобы разбить. И не смог. Тут мне помог один кубинец. Громадного роста, сильный мужик. Мы вместе с ним раскачали машинку и подбросили вверх. Она упала и разлетелась на куски.
— А откуда там взялся кубинец? — спросил отец.
— Он с друзьями приехал в Боготу, чтобы в противовес Девятой Панамериканской конференции, проводившейся под руководством США, организовать там же Конгресс латиноамериканской молодежи. Мы с ним подружились. Смелый парень, на два года старше меня. Фидель Кастро Рус. Он пытался стихийный народный протест превратить в революцию. Еле ноги унес. Его как кубинского коммуниста, хотя, по словам Фиделя, он им не был, искала полиция, чтобы свалить на кубинцев убийство Гайтана и уличные беспорядки. Когда он подошел к своему посольству, вход охраняли солдаты. Кастро перемахнул через забор.
— Много крови пролилось, а у нас сгорели все вещи и деньги. Иначе я бы не стал просить у тебя на самолет, папа. Теперь будем здесь устраиваться в университет. — Луис поглядел на мать.
— Это обязательно! И говорить нечего! — заверил Габриель.
— Габо, я скажу родителям правду. Мама, папа, он, конечно, будет учиться, но его заветная мечта — писать! А пока он хочет стать журналистом. — Луис протянул руку брату и пожал ее, как бы желая успеха.
— Вот увидите! Я стану и журналистом, и писателем! И в Колумбии не будет лучшего, чем я! — Габриель стукнул кулаком по столу.
— Вчера Габо в сильном подпитии благодарил судьбу за то, что вовремя оставил тлетворную интеллектуальную среду столицы. И утверждал, что пьян от общения с карибской культурой. — Мануэль Сабала показывал главному редактору Лопесу Эскауриасу очередную статью Гарсия Маркеса.
— Это хорошо! Вот только ректор университета жалуется, что наш Габо плохо посещает лекции и никакого интереса к учению не проявляет, — заметил главный редактор.
— Но его колонка имеет успех! Для нас он подарок.
— А долго ли он будет с нами? Он помешан на создании новой литературы. Подруга моей дочери, молодая поэтесса, пересказывала мне речи, которые Габо произносит перед друзьями в кафе. Он с яростью говорит о том, что колумбийская литература — сущее дерьмо, поскольку она оторвана от реальной жизни страны.
— Извини, но его собственные рассказы — чистейшая абстракция, интеллектуальная игра и явно написаны под влиянием Кафки, Джойса, Борхеса.
— Однако они выстилают путь для литературы будущего. Я в этом не сомневаюсь. — Главный редактор говорил, одновременно читая статью, после чего возвратил ее Мануэлю Сабале. — А ведь пишет он здорово!
— Я тебе не говорил, но под нашим с ним влиянием сложилась Группа литераторов Картахены: кроме нас это Густаво Ибарра Мерлино, Эктор Рохо Эрасо, Рамиро де ла Эсприелья, Сантандер Бланко Кабеса, еще кое-кто, и даже Мануэль Сапата Оливейя присоединился к нам.
— Это хорошо, что ты патронируешь молодых. Это реклама для газеты. Я знаю, твой Габо в тебе души не чает. — Доминго Лопес пил кофе из маленькой чашечки.
— Я ему во многом помогаю. Я верю в его будущее. Характер у него, конечно, не сахар, но талант огромный! И такой тяги к знаниям я еще не встречал. Он перечитал уже почти всю мою библиотеку. — Сабала пригладил пышные, уже седеющие волосы. — Меня поражает количество стихов современных поэтов и классиков, которое Габриель знает наизусть.
— А меня поражает его способность в полночь диктовать срочные материалы прямо на типографский станок, потом, как говорят, идти в дом мадам Матильды Ареналес «Кровати напрокат», а к часу следующего дня класть тебе на стол очередную статью.
— Чаще после работы он с друзьями и подругами отправляется читать стихи на набережную залива Де-Альмас[26].
— Не только за этим. Однажды он мне признался, что черпает материал для своих статей из разговоров с пьянчугами, ночными гуляками и проститутками. И я ему верю.
— Это не мешает ему тщательно штудировать Вирджинию Вулф, например. Он уже три раза брал у меня «Миссис Дэллоуэй», изучил «Моби Дика» Джозефа Конрада… — Сабала не договорил — в кабинет следом за секретаршей вошел Гарсия Маркес.
— Извините, я могу отнести статью в набор? Я тороплюсь в университет, — произнес Габриель и закашлялся.
— Похвально! — сказал главный редактор. — Ты бы еще курил поменьше, а спал побольше. Словом, береги здоровье!
Дверь в кабинет главного редактора едва не слетела с петель. На пороге появился Гарсия Маркес.
— Вызывали, шеф?
— Приглашал. Входи и садись, герой, — миролюбиво предложил Лопес Эскауриаса. — Не знаю, как ты это воспримешь, ведь ты работаешь журналистом всего три недели и еще очень молод. Однако над твоей головой сгущаются тучи. Я к подобным вещам отношусь спокойно. За правду, за разоблачение политического бесчестия погиб не один журналист, но других это не останавливает.
Габриель побледнел, нервно закурил и закашлялся.
— Неужели Кармен-де-Боливар? — теперь его лицо залилось краской.
— Да, но пока ничего страшного. Я тебе помогу, если что. Однако суть дела вот в чем. Мне звонили двое разных людей. Оба назвались полковниками, и оба заявили, что сообщать свои фамилии не видят смысла. Полковники — и этим все сказано.
— Карахо, а что они хотели?
— Ты еще спрашиваешь? Именно потому ты и сидишь у меня в кабинете и сейчас будешь пить кофе, который готовят только главному редактору. Габо, они настойчиво требовали, чтобы газета прекратила печатать материалы о событиях в Кармен-де-Боливар. Угрожали.
— То есть мои материалы, коньо! Они знают, кто автор?
— Не сомневайся, дорогой. Знаем только мы трое: я, Сабала и ты. За нас я спокоен, а вот ты никому не говорил?
— Еще нет. Хотя, кажется, Густаво Ибарра знает, и кто-то еще.
— Ибарра свой и умница, а вот кто-то еще… Однако ты прекрасно понимаешь, что военной контрразведке установить имя автора — что палец сунуть в ухо. Вот я и подумал: с одной стороны, информация о событии уже прошла, а с другой — не такое уж оно важное, чтобы стоило из-за него ломать копья.
— Согласен! Но если военные опять натворят что-нибудь подобное, я первый буду об этом писать.
— Молодец! Я в тебе не ошибся. А вот и кофе. — В кабинет вошла секретарь с подносом, на котором дымились две чашечки крепкого кофе. — А теперь скажи, когда ты послал в столицу свой последний рассказ и о чем он?
Шеф редакции Сабала поднялся с кресла и вручил Гарсия Маркесу четыре страницы очередной статьи.
— О’кей! Отлично пишешь. В набор!
— Спасибо, маэстро, стараюсь изо всех сил, — ответил сиплым голосом Габриель и пошел к двери.
— Тут мне один человек рассказывал о литературной жизни в твоей Барранкилье. Говорит, наша группа в Картахене — это слабое отражение, главное сейчас происходит в Барранкилье, и у них там вовсю бурлит литературная жизнь.
— А кто там? — заинтересовался Габриель.
— Мой друг назвал журналиста и писателя Альваро Сепеда Самудио, двух журналистов — Германа Варгаса и Альфонсо Фуэнмайора, художника Алехандро Обрегона и их учителей, Хосе Феликса Фуэнмайора и Рамона Виньеса. Он называл кого-то еще, но я забыл.
— Кое о ком я слышал.
— Мой приятель сказал, кто-то из них опубликовал хорошие рецензии на твои рассказы в «Эспектадор».
— Да? Это здорово! Можно я отлучусь, смотаюсь туда. Сегодня седьмое сентября. Тринадцатого, пусть меня черти съедят, буду на месте.
— Я не возражаю. Думаю, ты правильно сделаешь, но надо поговорить с главным. Впрочем, уверен, он согласится.
Толстый рулон газетной бумаги, свернутый, как обои, лежал на соседнем с Габриелем стуле, и странного вида ангелочки, которыми были расписаны стены кафе, так же странно глядели на свиток и его владельца. Он только что закончил читать написанные им накануне страницы романа и, в ожидании суждения друзей, сделал большой глоток рома.
— Знаешь, Габо, то, что ты печатаешь в газете, это иной раз даже не статьи, а рассказы, маленькие жемчужины, — сказал Рамиро де ла Эсприелья.
— А я знаю твердо, когда ты, Габо, станешь известным на весь мир писателем, твои биографы начнут изучать творческий путь Гарсия Маркеса с того, что ты пишешь сейчас в нашей газете. И будут удивляться твоему высокому журналистскому мастерству, — произнес Эктор Рохас Эрасо.
— Там, где молодых будут обучать ремеслу журналистики, непременно станут штудировать твои нынешние работы, — добавил Густаво Ибарра Мерлано.
— Карахо, ну и что дальше? — хрипло спросил Габриель и закурил очередную сигарету.
— Я тут читал журнал «Лайф». В нем была статья о том, что в США зарождается новый тип журналистики. По-моему, они опоздали! Ты, в Колумбии, их опередил, — заявил Эктор.
— А чем это он «новый»? — спросил Габриэль.
— Хемингуэй утверждает, что журналист не может быть одновременно хорошим писателем. Если он хочет им стать, он обязан бросить журналистику. Ты же доказываешь, что граница между журналистикой и литературой может быть почти невидима, — пояснил Эктор и поглядел на Сабалу.
— Коньо! Тогда почему, как только я начинаю говорить о моем «Доме», вы все как в рот воды набрали? Не тот писатель, кто сидит дома за машинкой и носа на улицу не высовывает. Работа журналиста дает писателю знание жизни, реальные факты! — Габриель осушил рюмку рома.
— Молодец, Габо! Я в тебя верю! И что бы мы тут тебе ни говорили, ты ведь не бросишь писать, — высказал свое мнение мэтр Сабала.
— Никогда! Клементе Мануэль Сабала, вы, как все утверждают, человек загадочный! Я не забуду вас до конца моих дней! Вы сами не знаете, как много мне даете! Но сейчас вы молчите! Ни слова о моем романе!
Сабала вздохнул.
— Если ты настаиваешь, я скажу. Твоя новелла «растекается по древу». Ты хочешь сказать слишком много сразу, а это не получается. Сумбур! Но, Габо, если ты бросишь работу над «Домом», ты очень меня огорчишь. Продолжай писать, и ты найдешь себя! Писателями не рождаются. Однако ты стоишь на верном пути. Вот только что ты будешь дальше делать с университетом? Я знаю, ты его посещаешь, только чтобы не перечить отцу. С другой стороны, журналистика, и чтение, и наша литмастерская и так дают тебе необходимые знания. Только диплома не будет. Однако поздно уже. Я, пожалуй, пойду. — И Сабала тяжело поднялся со стула.
Когда мэтр ушел, Габриель вопросительно посмотрел на своих друзей.
— Пока ясно просматривается только одно — твоя ностальгия по людям, вещам и событиям, уже принадлежащим истории, — начал Эктор. — Ты часто уходишь от главной темы, да ее вообще нелегко уловить. Получается несколько расплывчато…
— С другой стороны, твой реализм не оплодотворяется ни фантазией, ни подсознанием — ничем потусторонним, — дружелюбно добавил Рамиро.
— Ты как-то уж слишком вольно обращаешься со временем. — Густаво придвинул свой стул поближе к стулу Габриеля. — Ни у Фолкнера, ни у Стейнбека этого нет.
— Но я и не стараюсь писать, как Фолкнер. Госпожа Дэллоуэй многое дала мне. Это так, однако это будет мой собственный роман! Ну ладно. Спасибо. Вы настоящие друзья. Пошли по домам, — миролюбиво произнес Габриель.
В тот момент он подумал о своих новых друзьях из Барранкильи особенно тепло, и еще он вспомнил испанца-республиканца из Каталонии, Рамона Виньеса, который знал все на свете и «от которого никогда не отдавало нафталином».
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
Закадычные друзья Габриель Гарсия Маркес и Рамиро де ла Эсприелья вышли из дома мадам Ареналес.
— Габо, что ты еле ноги волочишь? Только не сваливай на девицу! Еще до того как мы вошли, ты был белый, как мука. Ты что, мало ешь?
— Да так себе…
— И для газеты почти перестал писать.
— Коньо, да что там печататься! За статью платят по тридцать два сентаво!
— Карахо! Это же десять порций мороженого. Что они, сдурели? А везде говорят, что тебя любят, что ты отлично пишешь.
— Таков закон капитализма — побольше взять, поменьше дать. — Габриель остановился — казалось, у него закружилась голова.
— Пятнадцать статей в месяц — четыре восемьдесят. Три раза сходить к мадам… Как же ты протягиваешь месяц на одно песо восемьдесят?
— Плохо, но я не жалуюсь. Пошли дальше.
— И за воротник закладываешь прилично. Неделю назад мой отец видел тебя вдрызг пьяным.
Ты шел домой, держась за изгороди и стены домов. Зачем ты так много пьешь?
— От одиночества! Другой бы меня не понял, Рамиро. Но ты-то должен меня понять. Людей вокруг много, а я чувствую себя совершенно одиноким.
Рамиро остановился, сердце его сжалось. Он столько раз думал об этом! Талантливый человек всегда одинок. Возможно, потому, что, благодаря своей одаренности и знаниям, он всегда впереди своего времени.
— Только с тобой мне хорошо! — Габриель тряхнул головой и пошел дальше.
— Сто лет тебя не видел, Габо, — сказал Эктор Рохас. Вместе с Густаво Ибаррой они шли по главной улице Картахены. — Все рожаешь свой роман?
— Я как золотоискатель! Чем больше обработаю породы, тем больше найду золотых крупинок, — ответил Гарсия Маркес. — Мы виделись неделю назад.
— Дорогой ты мой, для меня это словно год. — Эктор с жаром тряс руку друга. — Что-то ты бледный какой-то. Плохо себя чувствуешь?
— Эктор, я думаю, нам всем надо оставить в покое Габриеля с его «Домом». — Густаво обнял друга. — Настоящий писатель никогда ничего не пишет просто так, понапрасну…
— А Гоголь? Он же сжег свои рукописи… — Эктор не закончил мысль.
— Ну, нам всем далеко до него.
— Я тоже уверен, что ничего не делаю зря. — Габриеля мучил кашель. — Уже больше восьмисот машинописных страниц написано, они не пропадут даром. Я собираюсь из всего этого оставить двести, ну, может, чуть больше. Это и будет моим первым романом.
— Мои несравненные, волшебные горошинки! Я тебе говорил, они за неделю поставят тебя на ноги. Ты еще очень слаб, но уже здоров! — Габриель Элихио хлопотал около тумбочки, уставленной лекарствами.
Под ветвистыми кронами манговых деревьев во дворе дома стояло несколько кроватей. На одной из них, укрытый легким одеялом, лежал исхудавший Габриель: заросшие щетиной щеки, ввалившиеся черные глаза, высокий лоб. Яркое, почти экваториальное солнце щедро прогревало воздух, напоенный ароматами тропиков.
— Коньо, неужели это и впрямь благодаря твоим горошинкам? — тихо спросил отца Габриель.
— Ты мне всегда не доверял, — печально обронил отец.
— Неправда! Я люблю тебя, отец. За последние годы я многое понял и на многое теперь смотрю иначе. Жизнь хороша, только если делишь ее с другими людьми.
— А знаешь, Габо, пока ты болел, я читал твои газетные листы. Там есть яркие куски, черт побери, и очень точные зарисовки.
— Спасибо, папа. Из этих кусков я задумал сделать роман, который будет называться «Скошенное сено» или, может быть, «Палая листва». Надо, карахо, всем рассказать, что за народ у нас в Колумбии и как он живет.
В это время на дорожке показались мать писателя, его брат Луис Энрике и восьмилетний брат Хайме. У каждого в руках было по картонной коробке.
— Твои друзья из Барранкильи посылают тебе книги, — сказала Луиса Сантьяга. Они поставили коробки на землю, в ногах кровати.
Посылки привез Луис Энрике, который учился в университете Барранкильи. Брат вручил Габриелю письмо и стал разбирать книги.
— Вирджиния Вулф, Драйзер, Трумэн Капоте, Колдуэлл, Дос Пассос, Андерсон, Хемингуэй, Хаксли, Фолкнер…
— Это Рамон Виньес, Альваро Сепеда Самудио и Герман Варгас. Дорогие мои и верные друзья. С ними мне было бы и жить и работать куда легче. Они точно знали, что мне нужно, и прислали именно те книги моих любимых авторов, которые я не читал. И потом, в Барранкилье я был бы рядом с братом.
В гостиной дома Сабалы было не продохнуть от сигаретного дыма и запаха рома и кофе. Группа литераторов Картахены собралась во второй раз после возвращения Гарсия Маркеса. По обычаю, самая интересная тема обсуждалась в конце вечера (никто из них не боялся, что другой может использовать его сюжеты, образы, удачные выражения). Слово предоставили знатоку древнегреческой литературы Густаво Ибарре, который был первым, кто прочел рукопись романа «Уже скосили сено».
— Я поздравляю тебя, дорогой Габо, от всей души с большим успехом! Это совсем не то, что твой роман «Дом». И я полностью разделяю оценку этого произведения, данную Эктором в его статье, при том что Эктор романа не читал.
— И согласен с названием, которое он дал роману? Габо считает, что лучше назвать его «Палая листва». И я с ним согласен, — заявил Рамиро.
— Я понимаю его в буквальном смысле. Макондо и его народ, измордованный компанией «Юнайтед Фрут», — это скошенная трава. Да и сам Габо прежде так думал, — объяснил Эктор.
— Это не очень типично для нас: косить сено, — заметил Хорхе Альваро Эспиноса.
— Не в этом дело! Главное — читать роман, исполнившись любви к нашему другу, — в разговор вступил Густаво. — И тогда поймешь: лучшее название — это «Палая листва».
— И я так решил! — заявил Габриель.
— Кстати, в этом романе Габо есть тема, разработанная в пятом веке до нашей эры Софоклом, в его «Антигоне».
— Так это же хорошо, карахо! — вставил хозяин дома, он же глава Группы. — Один из трех великих представителей античной трагедии, которые стремились соединить новое со старым. Он первым начал говорить о свободе личности. И вот теперь, как ты говоришь, это делает наш товарищ.
— Да! Похороны человека, который шел против воли народной, — это та центральная линия, и в античности, и у нашего Габриеля, которая превосходно выражает силу и глубину конфликта. Это здорово!
— Коньо! У кого есть «Антигона»? Меня это радует, но и настораживает, — произнес Габриель, и лицо его порозовело.
— Я тебе дам эту книгу, но, карамба, зачем она тебе? Я твердо уверен, что в тебе, Габо, уже поселился тот самый бес, который сделает из нашего Габриеля Гарсия Маркеса выдающегося романиста. Конечно, есть еще бугорки и ямки, но их немного. Я потом их тебе покажу.
— А я их расчищу и отполирую! — Габриель осушил рюмку. Глаза его блестели, он чувствовал себя «на коне».
Они сидели в баре уже более четырех часов. Альваро Мутис прощался со своими давними друзьями Эктором Рохасом, Густаво Ибаррой, Дональдо Боссой и новым приятелем Габриелем Гарсия. Он читал свои поэмы и слушал стихи Эктора, Дональдо и Габриеля. Когда тот на минуту вышел, Альваро сказал:
— Друзья, я искренне полюбил Габо. Я думаю, у него большое будущее. Он мировой «катакеро». И я хочу ему помочь.
— Сделаешь большое дело! — с радостью произнес Густаво
— Он говорил мне, что у него есть сногсшибательный роман.
— Это так, Альваро! Может, он еще сыроват, но это переворот в литературе! Такого у нас в Колумбии еще никто не сочинял. Да и во всей Латинской Америке. Яркие воспоминания детства, забытый всеми маленький городок, проблематика, по глубине не уступающая Софоклу, а техника — смесь Фолкнера с Вирджинией Вулф. Конечно, помоги, если можешь! — Эктор положил руку на плечо Альваро. — Мы все за него.
— Вы слышали о Кабальеро Кальдероне? У него тоже есть толковая рукопись. Я пошлю обе в Буэнос-Айрес.
— Мы знаем книги Кабальеро. — Дональдо опрокинул рюмку рома. — Альваро, ты наш друг! И ты сделаешь большое дело.
— А у тебя есть связи в Байресе? — спросил Густаво.
— Мой друг в Боготе — представитель издательства «Лосада». Я его уговорю!
Тут появился Гарсия Маркес. Когда он подошел к столу, Альваро сказал ему:
— Ведь ты живешь неподалеку? Дуй за своей рукописью! Я отправлю ее в Аргентину. И не куда-нибудь, а в «Лосаду».
Габриель посмотрел на друзей — те только кивали — и сорвался с места.
Однако через минуту он вернулся.
— Что случилось, мучачо?[27] — насторожился Альваро.
— Мутис, друг, ты улетаешь завтра в девять. Я буду в аэропорту в восемь. Принесу рукопись. Ее еще надо привести в порядок…
ГЛАВА IV
Журналистика. «Палая листва»
(1950–1955)
— Вы написали, Альфонсо, что я прибыл в Барранкилью провести отпуск. Должен ли я понимать это как ваше нежелание, маэстро, видеть Габриеля Гарсия Маркеса в Барранкилье в течение длительного периода? — Габриель, как и все остальные, был навеселе. Праздновали Рождество.
— Да что ты такое говоришь! Не я ли год назад упрашивал главного редактора «Эральдо» дать тебе работу? Я даже предлагал урезать мою зарплату вдвое, чтобы можно было платить тебе. И я уговорил хозяина! Можешь считать это новогодним подарком. Так что, наоборот, оставайся! И если согласишься, с первого января у тебя будет своя колонка в газете. — Альфонсо Фуэнмайор не принял шутки Габо. Сам он был писателем и журналистом и, кроме того, заместителем главного редактора газеты «Эральдо», где одновременно вел собственную колонку «На злобу дня» и подписывался псевдонимом
— Значит, я уже могу придумывать название колонки?
— Давай за это выпьем!
— Назовем колонку «Жираф». Я серьезно! И не вздумайте отступать, маэстро! — Габриель чокнулся с Фуэнмайором.
Герман Варгас, Альваро Сепеда, Хуан Фернандес Реновицкий по очереди горячо обняли Габо.
— А подписываться буду Септимус!
— Ты серьезно? — Фуэнмайор пришел в волнение. — Это персонаж из «Миссис Дэллоуэй» Вирджинии Вулф. Но он же сумасшедший!
— А разве мы все не чокнутые? — спросил Гарсия Маркес, грустно улыбаясь. Ему неожиданно вспомнилась Картахена. «Все-таки это очень красивый город. В нем есть магия, он весь дышит историей. Целых два года он был для меня тихой заводью. Я столько узнал там, к тому же накатал там не менее девятисот страниц „Дома“ и сочинил свой первый роман!»
Недели через три после Нового года, когда Альфонсо Фуэнмайор пришел в редакцию, он увидел в приемной целую толпу народа и Гарсия Маркеса, который был еще бледнее, чем всегда. Гарсия Маркес подошел к нему.
— Мне надо с вами поговорить, но не здесь! Я буду ждать вас там, — шепотом сказал Габриель и указал через открытое окно на одну из лавочек рынка на противоположной стороне улицы.
Через полчаса, освободившись от срочных дел, Фуэнмайор вошел в мясную лавку. Гарсия Маркес был там, он еле сдерживался.
— Что случилось, Габо? — озабоченно спросил Альфонсо.
— Досталось мне по первое число! — осипшим от волнения голосом произнес Габриель и достал из кармана письмо.
Фуэнмайор увидел бланк издательства «Лосада».
— Кто такой этот Гильермо де Toppe? — тихо, но с раздражением спросил Габриель.
— Видимо, президент «Лосады». Я не знаком с ним лично, — ответил Альфонсо, понимая, однако, что есть основания сочувствовать Габриелю. Де Toppe был не только президентом издательской группы «Лосада», но еще и испанцем и, кроме того, приходился то ли свояком, то ли зятем самому Хорхе Луису Борхесу. — Но кто бы что ни писал, это еще не причина для паники.
— Допустим, но вы сначала прочтите. — И Гарсия Маркес поднес текст к очкам Фуэнмайора. — Он, видите ли, признает некоторое присутствие в тексте поэтики, а потом от рукописи камня на камне не оставляет! Свинья, он не видит во мне писателя, утверждает, что у меня нет будущего. Дерьмо! Советует мне вообще бросить писать! И заняться чем-нибудь другим. Сам-то он написал хоть один рассказ? Marrano![29]
— Габо, да не огорчайся ты так, прошу тебя! — примирительно сказал Фуэнмайор, прочитав письмо. — Такова жизнь! Такова судьба каждого начинающего писателя. И таковы люди, особенно издатели! Ты-то сам знаешь себе цену. И мы ее знаем. Придет время, и Де Toppe не раз пожалеет о своих словах. Зато твой вчерашний материал в «Жирафе»…
— «Элегия бандиту»?
— Он самый! Его очень хвалил главный. Вот о чем надо думать. Поверь мне, ты свое возьмешь!
— Я просто хотел подзаработать…
— Не имей сто рублей, а имей сто друзей. Наберись терпения, и все у тебя будет. Я уверен! Пошли в редакцию. Там дел навалом. Вечером приглашаю тебя в «Хапи». А ты знай себе делай свое дело. Пиши!
В лавке, где они разговаривали, Габриель увидел деревянный прилавок для разделки мяса, на котором лежал огромный топор для рубки костей. Гарсия Маркес аккуратно разложил письмо на прилавке и топором измельчил ответ из «Лосады» на кусочки. Мясники, глядя на него, смеялись. Скорее всего они думали, что это было письмо невесты, отказавшей парню выйти за него замуж.
На этот раз они собрались в кафе «Колумбия». Вел встречу только Рамон Виньес, поскольку Хосе Феликс Фуэнмайор плохо себя чувствовал и не пришел. Звучала негромкая музыка, посетители разговаривали, официанты сновали между столиками, слышалось звяканье посуды. Было уже поздно, и обсуждение литературных новостей закончилось.
— Габо, я заканчиваю читать рукопись твоего романа «Палая листва». А ты молодец! Но я давно хочу спросить тебя о другом: ты что, действительно не нашел ничего лучшего для жилья, чем комната в борделе «Небоскреб»? — Виньес опустил глаза. — Извини, но ты ведущий журналист «Эральдо». «Злые языки страшнее пистолета».
— Да мне плевать! Там удобней и дешевле. В «Эральдо» мне платят больше, чем в «Универсаль», но я пока не Ротшильд, — весело ответил Габриель.
— Но, Габо, как это терпит та девушка, которую я видел однажды с тобой на танцах? — спросил Алехандро Обрегон.
— Ты что-то имеешь против нее? — Габриель нахмурился.
— Ничего. Наоборот, хочу тебя поздравить. Она мне понравилась. Красивая. У нее очень необычное лицо, и в ней есть загадка. Я бы с удовольствием написал ее портрет.
— В ней есть египетская кровь. Это Мерседес Барча Пардо — моя невеста уже четыре года. Сейчас ей семнадцать, и она будет ждать меня еще четыре года, если понадобится, — уверенно заявил Габриель. — И чтоб никто из вас глаза на нее не пялил. Для вас она — сестра!
— Ну сестра-то как раз может потерпеть, а невеста-то как терпит? — спросил Альфонсо. — Я согласен с маэстро и Алехандро. Они правы! И впрямь, с чего ты поселился в «Небоскребе»?
— Да там дешевле, я же говорю! И интересней! Вы что, не знаете? За статью в «Жирафе» мне платят три песо, за передовицу — четыре. На эти деньги особенно не разгуляешься! Жизнь-то все дорожает. Комната в «Небоскребе» стоит полтора песо в сутки. Вот и живу!
— Так вот, дорогой Габо, я закончил читать твою рукопись. Читал внимательно и неторопливо. Книга пойдет с трудом, но когда она будет издана, то принесет тебе известность. — Они сидели вдвоем с Виньесом в полупустом кафе «Колумбия». Виньес, в отличие от других земляков, говорил тихо, приятно шепелявя: — Есть структурные и стилистические недочеты. Однако я уверен, ты с ними справишься.
— Я вам это обещаю, маэстро! — Глаза Габриеля заблестели.
— Когда ты показал мне в свой первый приезд наброски огромного романа «Дом», я понял, что твоя работа не напрасна, что она не окажется в корзине. «Палая листва» практически вся взята оттуда. И она намного лучше первоначального текста. И ты еще не раз будешь использовать тот «мусор» в своих будущих произведениях. Я в этом уверен и горжусь тобой, Габо.
— А почему вы решили сказать мне все это наедине, маэстро? Пускай бы и друзья послушали.
— Скажу и им, но в свое время. А сейчас хочу обратить твое внимание, Габо, на два очень важных обстоятельства. В твоих рукописях, как в «Доме», так и в «Палой листве», ты даешь настоящее название места действия. Поверь на слово старому литературному волку, вымышленные названия придадут повествованию мистический оттенок. Это как раз в стиле твоей прозы. И второе — надо писать проще. Ведь когда ты говоришь, тебя все понимают, и писать надо так же. — Рамон Виньес, как это умеют делать каталонцы, чуть пригубил из бокала «шабли». Он больше любил кока-колу и пил вино только в торжественных случаях.
В этот момент к ним подошел еще один мэтр — Хосе Феликс Фуэнмайор. Он слышал последнюю фразу и согласно кивнул.
— Я подумаю.
— Коньо, да что ж тут думать!
— Вы правы. Я так и сделаю!
Фуэнмайор положил руку на плечо молодого коллеги.
— Знаешь, Хосе Феликс, когда я думаю, что Габо мой ученик, я особенно сожалею о том, что жизнь прожита и скоро пора умирать, — с грустью произнес Виньес.
— Что ты этим хочешь сказать, Рамон?
— Что Габо большой друг-приятель всех девочек как из «Небоскреба», так и из заведения «У черной Эуфемии».
— Габо, я поздравляю тебя, — с дружеской улыбкой сказал Герман Варгас, когда они вечером встретились в «Пещере». — Мы тут подсчитали. По количеству газетных материалов ты опередил всех в Барранкилье.
— А по качеству? — спросил Габриель.
— Об этом и говорить не приходится! А куда ты так гонишь? У тебя не останется времени на сочинение рассказов.
— Гоню, поскольку хочу, чтобы город обрел историю.
— Это как? — в разговор включился Хуан Фернандес Реновицкий, уроженец Барранкильи.
— А так! Ваш город сейчас процветает, но истории у него нет. Не то что у Картахены или Санта-Марты. Вас география подвела…
— Зато теперь, когда углубили русло реки Магдалены, мы стали центром побережья. — Алехандро Обрегон подозвал официанта и заказал еще по кругу.
— Вот я и стараюсь, чтобы вы оставались центром. Креветку, что спит, сносит течением, — ответил Габриель со смехом. — И чтоб вас меньше доставала нестерпимая жарища и духота.
— Ни то ни другое не мешает тебе посещать девочек с улицы Кармен, да и в твоем «Небоскребе» тоже. Говорят, они принимают тебя даже без бикини. С таксистами якшаешься! Все только диву даются. Думают, может, ты сам скоро сядешь за руль такси, — заметил Альфонсо Фуэнмайор.
— Во-первых, я не хозяин «Небоскреба», чтобы они принимали меня без бикини. В этом случае, как я понимаю, и Алехандро и вы, Альфонсо, не вылезали бы оттуда. А во-вторых, ну как вы не понимаете, что таксисты, бармены дешевых забегаловок, рыбаки, портовые пьянчуги, парикмахеры, водители автобусов, да и девочки тоже, нужны мне для моих книг. Я же писатель! И хочу писать о реальной жизни, — примирительно сказал Габриель.
— Думаешь, мы тебя не понимаем? — спросил Альваро. — Конечно, ты прав. Эти люди — основной материал твоих статей. Ты только начал работать, а уже столько людей начинают читать «Эральдо» с колонки «Жираф». Я, например, приветствую все, что ты делаешь, и поздравляю тебя. И ты знаешь, что все книги моей библиотеки — твои! Я на днях получил из США новые произведения Хемингуэя, Дос Пассоса, Джойса и Трумэна Капоте, а из Аргентины — Борхеса, Кортасара и Биой Касареса.
— Я вчера прочел новый рассказ Альваро. Мне понравился. Может, сделаешь к нему иллюстрации, Габо? — Альфонсо, всегда одетый с иголочки, поправил галстук и протянул Габриелю рассказ. — Если поторопишься, дадим в следующий номер.
Они сидели за стойкой бара «Хапи», где часто обсуждали вопросы, связанные с изданием «Хроники», поскольку собственного помещения у редакции не было. Габриель взял рассказ, сунул его в карман гуайяберы[30] и сказал:
— А я с удовольствием прочел статью Германа о новой книге Дос Пассоса. Здорово! Завтра принесу.
— Отец перевел кусок из «Приключения Весли Джексона». Может, дадим его? Материал что надо!
— А мне нравится, как Сароян поэтизирует наивных и эксцентричных людей. Похоже, он описывает нас, колумбийцев с побережья. Альваро, например. — Габриель оживился.
— Последнее время он что-то совсем зарос, перестал бриться.
— Мужик что медведь — чем страшнее, тем красивее. — Габриель провел ладонью по своей небритой щеке.
— Вчера ко мне в кабинет явилась начинающая журналистка, принесла свой первый материал. И тут, видимо от стеснительности, у нее лопнула резинка трусиков и они упали на пол.
— И что же сделали вы? Неужели прямо в кабинете… — Габриель расхохотался.
— Я не такой, как ты, Габо. Я поднял трусики и заколол их на ней канцелярской скрепкой. Говорят, сегодня она подала заявление об уходе.
— Еще бы! А вот если бы вы поступили по-другому, она бы и не вздумала уходить.
— Может, ты и прав. — Альфонсо почесал затылок и поправил очки с толстыми стеклами, он с детства был близорук. — Надо бы нам, Габо, поискать что-нибудь среди переводов с французского, итальянского, а то и немецкого. Последнее время мы слишком увлеклись современной американской литературой.
— Поручите это Альваро. Он найдет.
— Послушай, Габо, а не пора ли нам перейти на «ты»? Что скажешь?
— Я готов!
— Габо, дорогой, я бы хотел быть тебе полезным, но… как бы внимательно я ни читал третий вариант «Палой листвы», все равно ни к чему не мог придраться, — Зеленые глаза Германа Варгаса смотрели виновато. Он всегда не знал, куда девать свои длинные ноги, которые Габриель окрестил «ножницами». — Конечно, для членов Литературных академий Испании и Латинской Америки это сильный удар. Они этого не примут! Но читатели именно этого и ждут. Я в этом уверен. Надо только…
— Погоди, Герман, не спеши. Ты сейчас сделал мне двойной комплимент, поставил мне в дневник целых две пятерки. — Габриель от удовольствия потирал руки. — Я к этому и стремился.
Они сидели в последнем, самом верхнем ряду цирка, а внизу золотистым пятном выделялась арена для боя быков, готовая к представлению. Вот-вот прозвучит пасадобль «Небо Андалусии» и начнется фиеста.
— Это не комплимент, а оценка. Мнение друга и, если угодно, критика. Никто прежде так не писал. И надо искать издателя с головой. Молодого, ищущего новое.
— Подскажи, где его найти?
— Думаю, что не в Колумбии, но искать надо. Надо подумать…
Но тут заиграл оркестр, зазвучала музыка, и Герман Варгас умолк.
На этот раз друзья сидели в баре «Рим». Они только что отпраздновали встречу Нового года, пили, веселились, но сейчас настроение у всех было паршивым.
— Так, значит, решил окончательно? Оставляешь нас, — с пасмурным лицом произнес Альфонсо.
— Да брось, старик! Как я могу вас оставить? Мне вас уже никогда не выбросить из сердца! Но надо помочь отцу, маме, братьям. — В голосе Габриеля тоже не было радости. — Думаешь, они уехали из Сукре и оставили свой дом ради прихоти? Прижало! В Картахене отец откроет аптеку. И потом, там университет! Отец слезы льет, что я не учусь. Добью там четвертый курс.
— Он ведь не бросает газету. Будет писать как писал, — поддержал Габриеля Герман.
— Клянусь! Ты же знаешь, Альфонсо, я сам в этом заинтересован. Коньо, неужели сомневаешься?
— У него же здесь остается любовь. Я знаю, Мерседес дала ему слово ждать, пока он не станет известным писателем, — заявил Алехандро. — Вот увидите, карахо, чует мое сердце, он скоро вернется.
— А что будет с «Хроникой»? — спросил Альваро. — Так хорошо пошло. Ее даже из Боготы стали выписывать!
— Друзья, откровенно говоря, я от «Хроники» устал! Все несут свой материал, каждый хочет себя видеть на страницах, а помогать никто не помогает. Давай, Альваро, занимай мое место!
— Ты же сам опубликовал там свои лучшие рассказы! Одна только «Ночь, когда хозяйничали выпи» чего стоит! Саламея и Мутис не устают хвалить. Извини, Альфонсо, но я видел зависть в глазах твоего отца, когда зашла речь об этом рассказе. — Альваро протянул руку Альфонсо, и тот ее пожал.
— Альваро, я тебе серьезно говорю. Возьми на себя «Хронику». Один Альфонсо все не потянет. И не забывай, что ты там тоже опубликован свои лучшие рассказы. — Габриель полез было в карман, но там было пусто, и тогда Алехандро подозвал официанта.
— Я не журналист и не администратор! Сам знаешь, Габо, не могу я этим заниматься! — Альваро хлопнул ладонью по столу. — Карахо, я и дисциплина!
— Альфонсо, помоги мне уговорить главного. Пусть выдаст мне аванс. Ты же знаешь, я отработаю. Я не могу являться в Картахену без денег. — Габриель смотрел умоляюще.
— Захиреет и загнется наша «Хроника». Это как пить дать! А ведь многие в стране считают «Хронику» самым интересным журналом. Деньги, Габо, ты получишь. Я помогу. — Альфонсо и Габриель чокнулись.
— Я должен написать обо всем Виньесу в Барселону. Маэстро будет очень огорчен, — сказал Герман Варгас.
— Ты понимаешь, сопляк, что ты наделал? — раздраженно спросил отец. — Я из кожи вон лез, чтобы заработать на твою учебу, а ты — раз, и все псу под хвост! Ты пустой человек! Посмотри на Луиса Энрике. Он скоро получит диплом и станет на ноги. А ты?
— А я уже давно стою на них. Чего ты кричишь? Кто вам мебель купил для нового дома?
— Я тебе отдам все до копейки!
— Габриель, перестань так разговаривать со старшим сыном, — заступилась мать за Габо.
— Не перестану! А вот кормить дармоеда — да! Что он знает о том, как мне достается кусок хлеба?
— Я не дармоед! Давно сам зарабатываю…
— Дерьмовые гроши! И те остаются в барах да в борделях! Тебе давно пора взяться за ум! А теперь что?
— Я пишу, печатаюсь…
— Вот и будешь есть бумагу! От меня ничего не жди…
Габо резко отодвинул стул и решительно направился к двери. На ходу проговорил:
— Мама, я тебя очень люблю. — И с силой хлопнул дверью.
— Я пью за Габо! Знаю, он нас не бросит, — заявил заплетающимся языком Герман Варгас. — Я с ним переписываюсь. Вы это знаете. И он, карахо, нас любит! И Виньес пишет, он уверен, Габо рано или поздно к нам вернется.
В один из июльских дней 1951 года дружная компания mamadores de gallo между спорами об американской литературе и рюмками рома в который уже раз с любовью вспоминала Гарсия Маркеса.
— Карамба, честно говоря, приходится признать, — уныло сказал Альфонсо Фуэнмайор, — что «Хроника» умерла только потому, что Габо укатил обратно в Картахену.
— Но ведь не насовсем! — твердо заявил Альваро Сепеда. — Хоть он и перестал печататься в «Эральдо», я тоже верю, что он вернется. Он нас не бросит! Где еще, как не с нами, он чувствовал себя самим собой?
Приступая к изданию, мы приветствуем прессу страны и общество в целом и обязуемся, в меру наших возможностей, осуществить этот замысел, цель которого заключается в том, чтобы каждый день посылать обществу срочные телеграммы».
— Ты напрасно отказываешься у нас работать, Габо, — сказал с нескрываемым сожалением Клементе Мануэль Сабала.
Завредакцией «Универсаль» Мануэль Сабала, писатель Эктор Рохас, активно сотрудничающий с газетой, и Гарсия Маркес сидели в кабинете Сабалы.
— Но у вас же оплата — как подачка нищему! А если честно, причина в другом. Я устал. Исписался! Стал повторяться.
— Мы уж и то с Клементе Мануэлем говорили, что ты мчишься, как паровоз, — сочувственно заметил Эктор. — И еще мы говорили, что среди нас нет никого, кто бы столько печатался в газетах да еще писал роман.
— Нам он его не показал. Дал почитать только Густаво Ибарре, — с обидой сказал Сабала. — Тот, наверное, в восторге. Это третий вариант?
— Да! В этом варианте «Палой листвы» много нового. Он отшлифован, — ответил за Габриеля Эктор. — Я тоже его читал. Габо молодец!
— Я до отъезда принесу и вам почитать, Клементе Мануэль. Извините, просто руки не доходили, — признался Габриель.
— Да, мы наслышаны, что ты собираешься все бросить и прокатиться по провинции.
— Нужно побыть среди простых людей, «накопать» исторического материала. И не по нашим дерьмовым учебникам и исследованиям. И надо писать книги. Я — писатель, и только писатель!
На столе завредакцией зазвонил телефон. Сабала снял трубку и тут же передал ее Габриелю: «Тебя как раз разыскивает твой друг композитор!»
— Рафаэль, я уже закругляюсь. Ты где? …Буду через четверть часа! До встречи! — И, обращаясь к своим старым друзьям, сказал: — Решено окончательно. В понедельник выезжаем!
— Извини, Габо, а на чьи деньги? — спросил Сабала. — Эскалона берет расходы на себя?
— Не только. Вчера мать принесла сотню. Отец — человек упрямый. Однажды я напомнил ему, что он купил новую мебель на мои деньги. Теперь он из кожи вон лезет, чтобы вернуть их мне. Пусть! Они мне сейчас не помешают.
— Мама, как я рад! Ты ведь даже не знала, что я в Барранкилье. Как ты меня нашла? — Габриель всегда был нежен с матерью, а тут такая встреча, — всего три недели назад он приехал из Вальедупара.
— Земля слухами полнится, сын мой, хотя, должна сказать, я уж думала взять с собой Луиса Энрике, — сказала Луиса Сантьяга. Она приехала в Барранкилью из Картахены, с тем чтобы тут же отправиться в Аракатаку. — Надо продавать дом твоего деда. Пришло время. Нужны деньги, чтобы достроить наш дом в Картахене.
— Но в доме деда живут родители моей первой учительницы.
— И уже полгода не платят. И потом, после смерти твоей бабушки и последней моей тетки дом наверняка пришел в запустение. Его надо продавать.
— Луис Энрике пусть работает. Я поеду с тобой, мама. На катере до Сьенаги. Там повидаемся с Луисом Энрике. Оттуда до Аракатаки на поезде рукой подать.
— Конечно, Габо, надо же посмотреть, как он там, на новой работе, как устроился с жильем.
— А кем он работает?
— Твой брат получил повышение в должности. Он представитель Министерства сельского хозяйства в Сьенаге.
— Альваро, тебе следует поездить по стране. Без этого тебе не понять, почему, карахо, я буду сейчас переписывать «Палую листву» в четвертый раз. — Габриель стиснул зубы.
— Почему? — Альваро Сепеда с изумлением глядел на Габриеля.
— В поездках с Эскалоной я увидел другую жизнь! Не жизнь, а кошмар! Других людей! Аракатака была последней каплей. Теперь я вижу мой «Дом» в ином свете.
— То есть ты считаешь, что теперь будешь писать лучше. Копать глубже и со знанием дела? — спросил Варгас.
— Что-то в этом роде. Обезьяна знает, по каким веткам вверх забираться. Мои детские впечатления обрели более определенную форму и новую глубину. И Фуэнмайор пусть не обижается. Для газеты сейчас буду писать еще реже, но зато серьезней!
— Что в твоем случае служит толчком для сочинения книги? — спросил в беседе с Гарсия Маркесом в начале 1982 года Плинио Апулейо Мендоса.
— Зрительный образ. Другие писатели, я думаю, сочиняют книги на основе общей идеи, концепции. Я же всегда «отправляюсь в путь», оттолкнувшись от образа. «Сиеста во вторник», который я считаю моим лучшим рассказом, возник из образа женщины с девочкой, одетых в черное и под черным зонтом. Они шли под испепеляющим солнцем по совершенно пустынной улице селения. Когда я говорю: «Палая листва», то вижу старика, который за руку ведет своего внука на городские похороны. Отправная точка в романе «Полковнику никто не пишет» — образ человека, ожидающего баркас на рынке Барранкильи. Он ждал его с каким-то особенным беспокойством. Годы спустя я встретил в Париже человека, который ждал не то письмо, не то перевод с такой же тоскою, и я вспомнил того человека из Барранкильи и сел писать «Полковнику никто не пишет».
— И каков же образ, послуживший отправным пунктом для романа «Сто лет одиночества»?
— Старик, который ведет за руку мальчика, чтобы показать ему лед как одну из самых диковинных вещей на свете.
— То был твой дед, полковник Маркес?
— Да.
— А на самом деле это было?
— Не буквально, но навеян этот образ действительным событием. Я был еще совсем ребенком, когда в Аракатаке, где мы жили, дед сводил меня в цирк посмотреть на настоящего одногорбого верблюда. А потом я как-то сказал, что никогда не видел лед, и он повел меня в городок служащих банановой компании и попросил открыть холодильник с замороженными морскими окунями, а потом сунул туда мою руку. Отсюда и начался роман «Сто лет одиночества».
— Послушай, Габо, я тебя понимаю, но главный обижается. Ты мало пишешь для газеты. — Альфонсо протирал салфеткой свои очки и щурился. — Раньше ты давал до двадцати семи «жирафов» в месяц, а однажды даже двадцать девять, а теперь восемь-десять. Я тебя понимаю…
— Вот и хорошо, что понимаешь. Спасибо! А главный перебьется. Альфонсо, я должен довести «Палую листву» до кондиции. И потом, я все равно уже повторяюсь, гоню халтуру. Да и как писать, карахо, когда военная цензура душит.
— У тебя не сняли ни один материал. Ты что?
— А то, что меня вынуждают быть собственным цензором. Если бы я мог писать что хочу, чего душа просит… Не хочу я халтуру гнать, пойми, Альфонсо… И не хочу, чтобы читатель понял, что это халтура, и посчитал меня за дерьмо. — Габриель допил пиво. — У меня из головы не идет все, что я видел в Аракатаке.
— Ты свое взял. Стал хорошим журналистом, с именем. Теперь хочешь писать романы. Ну так давай! Я — за! А завтра, не забудь, приходи к семи в «Мундо». Там соберется человек двадцать из нашей Группы. Будем обсуждать последнюю вещь Колдуэлла…
— «Голоса травы»?
— Да. И новинку Хемингуэя, повесть-притчу «Старик и море». Потрясающая вещь. А закончим вечер в «Пещере». Я приглашаю.
— Габо, я всю жизнь мечтал иметь свою газету! Ну, не то чтобы собственную, но такую, чтобы я мог руководить ее изданием, как хочу. Теперь эта возможность есть! И ты знаешь, как я тебя люблю. Да, если б даже не любил, лучше тебя на место завредакцией вечернего выпуска хозяин «Насьональ» не найдет. Во всей Колумбии! Завредакцией утреннего выпуска буду я. Соглашайся! — Альваро Сепеда говорил так горячо, что Габриель невольно подумал: «Я никогда не видел, чтобы Альваро Сепеда так волновался из-за чего бы то ни было».
— Ты же знаешь, я без работы. А должность подходящая. И мы с тобой сработаемся, я думаю. Когда…
— И мы задавим «Эральдо»!
— Я всегда знал, что ты живешь именно этой мечтою. Надеюсь, мне не придется писать? Кто владелец и когда газета начнет выходить?
— Основатель и владелец — порядочный и богатый человек…
— Разве богатые бывают порядочными? — Габриель прищурился.
— Карахо, не валяй дурака! Хуан Давис Эчандия во мне души не чает. Считает, что мои рассказы лучше всех. Конечно, после тебя, дорогой. Правда, он считает, что ты пишешь отлично, но заумно.
— Коньо! И ты хочешь, чтобы я пошел к нему работать?
— Да работать ты будешь со мной, а главный редактор — Хайме Девис Перейра. Его ты знаешь, а он, я точно знаю, от тебя в восторге! Правда… — Альваро осекся.
— Что еще? Давай выкладывай!
— Он говорит, что ты богема. Но я ему напомнил о твоей работе в «Эральдо», и тогда он поднял руки вверх.
— Да ладно тебе. — Габриель усмехнулся. — Когда начинать и сколько положат?
— Гарантирую, что не обидят. Сегодня восьмое сентября. Думаю, через три недели. Значит, договорились, завтра пойдем к Хайме. Он будет рад! Да, забыл самое главное. Давис Эчандия купил новые типографские станки. Сейчас их устанавливают. Первое время на них будут работать гринго. А у нас при новой технике хлопот будет в сто раз меньше.
— Ладно, будем считать, что договорились.
— Ты, сеньор, баснословно талантлив, но еще молод! Ты не в состоянии посмотреть на себя со стороны! Ты здесь захиреешь, ты не сможешь развернуться должным образом и погибнешь, Габо! — так говорил Габриелю Альваро Мутис. Он работал в колумбийском отделении американской нефтяной компании «Эссо», занимался «PR-ом» и умел быть убедительным. — К тому же пьешь больше чем следует!
— Зато я — завредакцией! — Габриель пытался защищаться.
— Брось, Габо, ты только что сам говорил: в газете полный бардак! Ты завален работой, тебе некогда писать. А я нашел тебе хорошо оплачиваемую работу — редактором в самой престижной газете страны.
— «Эспектадор»… Там меня знают.
— И любят. И не забывай, что именно эта газета напечатала твой первый рассказ. И тот, кто открыл тебя, Эдуардо Саламеа Борда, нынче зам главного редактора. Он просил меня передать, что лично приглашает тебя.
— А Гильермо Кано?
— И главный редактор, и владелец газеты, ты же знаешь, это его отец — старик Габриель, твой тезка, — оба готовы хорошо платить!
— А Эдуардо не рассказывал, как все было с «Третьим смирением»? Почему он тогда его взял?
— Рассказывал. Ему понравился не столько стиль, сколько фантастический сюжет. Он сразу угадал в тебе талант. Эдуардо сначала показал рассказ своему брату Хорхе. И тот — ну что тебе говорить, наверное, это лучший писатель Колумбии — дал «добро».
— Так что, соглашаться, что ли? — В глубине души Габриель знал, что никуда не поедет, — у него не было сил на такую перемену, он не мог представить себе, как оставит Барранкилью и своих закадычных друзей.
— И не раздумывай, Габо! Правда, я должен тебе кое-что сказать. Старик Габриель Кано, когда узнал, что газета намерена пригласить тебя на работу, сказал мне: «Послушайте, Альваро, может, этот парень и талантлив, но его внешний вид — ужас что такое!» Я заверил его, что Кано в твоем лице будет иметь лучшего работника в газете, что он еще не видел такого трудягу, как ты, и т. д. Он не очень-то поверил, но через неделю пригласил меня к себе в кабинет и сказал: «А знаете, Альваро, вы оказались правы, он замечательно пишет. Спасибо вам. Тащите его сюда, в нашу газету!»
— Это что, все твои вещи? Плюгавый чемодан да два пакета! — с искренним изумлением произнес Мутис, который встретил Габриеля в столичном аэропорту «Течо».
— К чему мне много вещей! Тяжело таскать! Зато вот эти два пакета — мое будущее! Ты мне поможешь, Альваро, найти дешевую ночлежку?
— К черту ночлежку! Будешь жить у меня, пока не снимешь квартиру. Пора привыкать к цивилизации. Назавтра руководство газеты заказало ужин в твою честь в лучшем отеле Боготы. Пойдешь в моем костюме.
— Коньо, ты собираешься вот так командовать мной всю жизнь?
— Все зависит от того, как ты будешь себя вести.
— Спасибо, Альваро, теперь я вижу: ты — настоящий друг.
— Не стоит благодарности, — сказал Мутис и подумал: сколько еще понадобится времени, сил и терпения, чтобы сделать из Габо более или менее интеллигентного человека.
— Альваро, что происходит, коньо? — не скрывая раздражения, спросил Габриель. Вот уже пятый день он сидел в кабинете своего друга, этажом выше редакции «Эспектадор», и изредка правил материалы, которые приносил ему из редакции посыльный.
— Закон капитализма. К тебе присматриваются.
— Закон твоей сраной столицы! Я тут загибаюсь от холода и одиночества! Дай мне выпить, прошу тебя. И все что-то обещают… Лучше одно «возьми», чем два «я тебе дам!»
— Они знают тебя, Габо, как хорошего писателя, но не знают, что ты такое в журналистике. Провинциальных газет они не читали. Кто умеет ждать, доживает до глубокой старости. Все будет в порядке. Тебе, конечно, ром? Тебя ведь от виски тошнит. Ты знай себе старайся! — И Альваро наполнил рюмку лучшим ямайским ромом.
Габриель осушил ее залпом и заявил:
— Жду до среды, а там — пошли они в задницу! Возвращаюсь в Барранкилью!
— Знаешь, Пепе, я солидарен с Эдуардо. Выпей с нами кофе. — Главный редактор сам нацедил из итальянского аппарата «эспрессо» и подал чашечку заведующему редакцией.
— В чем солидарны, сеньор Кано? — Сальгар в предчувствии серьезного разговора, всегда переходил с главным на «вы».
— Ты напрасно упрекаешь Гарсия Маркеса в излишней литературности стиля. Читатели всегда с интересом читают его материалы. И ты это знаешь. Мы этим гордимся.
— Я уже стар, а значит, консерватор. Ладно, будь по-вашему! Я поговорю с Габриелем. Конечно, новые времена…
— И он не вылезает из редакции, — сказал Саламеа. — Даже ночует здесь. Это стало темой для анекдотов.
— Это да! Зато когда выбирается отсюда, утром приходит с мешками под глазами, помятый, и за три метра от него закусить хочется. Но при этом, надо признать, работник он отличный. Побольше бы таких.
— Вот видишь. Надо понимать, он же литератор, поэт. Богема — его стихия. Не сомневаюсь, в будущем он — первая величина в нашей литературе. Он как никто другой прославит Колумбию, — высказал свое мнение Саламея.
— Сам я в этом не уверен, но Эдуардо виднее. Он у нас известный дегустатор молодых талантов. — Главный нажал на кнопку вызова секретаря.
— Я вас понял. Черт его знает, что итальянцы засовывают в свой аппарат, — как ни сделай кофе-«эспрессо», всегда получается вкусно.
Они вышли из Оперного театра, и Гарсия Маркес, вопреки обыкновению, молчал. Он был сосредоточен, напряжен. Внезапно он поцеловал в щеку Нанси и крепко обнял друга
— Карахо, это было колоссально! Я впервые слушал симфоническую музыку. Бетховен — гений! Он вывернул мне душу, — Габриель запустил в волосы обе пятерни.
— Третья симфония — «Героическая», как и Пятая и Девятая, проникнута мужеством, отвагой и демократизмом. Его творчество отражает идеи Великой французской революции. Он действительно гений! — Альваро сделал ударение на последнем слове.
— Высокая идейность Бетховена основана, прежде всего, на сознании общественного долга, — добавила Нанси.
— А Шостакович! — Габриель остановился. — Это же совершенно другое, это более современно, но какая силища!
— Должен тебе сказать, Габо, это твой композитор.
— Почему, Альваро?
— То, что ты слышал, — это о войне русских с фашизмом. Другие его вещи будут тебе еще ближе. Шостакович — новатор! Его музыка — это мучительные, порой трагические переживания человека. Она о несправедливости и одиночестве. Поэтому музыку Шостаковича с таким трудом принимают в коммунистическом СССР.
— Тогда почему его разрешает исполнять наша военная диктатура?
— Потому что ничего в нем не понимает! — ответил Альваро.
— Когда будет следующий концерт симфонической музыки, пойдем? — Габриель говорил умоляюще. — Богота теперь, карахо, совсем другой город. Приезжие иностранцы стряхивают с него колониальный нафталин.
— Обязательно пойдем, Габо, — с радостью сказала Нанси. — Меньше будешь торчать в своих любимых «Астуриас» и «Аутоматико». Все, что ты мог оттуда взять, ты уже взял.
— Да я теперь хожу в кафе послушать, что говорят, и только. И по этой же причине не пропускаю ни один новый фильм. Это все для работы в газете.
— Меня, Нанси, искренне радует, что в друзьях у Габо теперь ходят Саламея и старик Сальгар. Это знающие люди.
— Мы теперь часто с ними по выходным выезжаем в провинцию. Выпить пива, понаблюдать тамошнюю жизнь, поговорить. Они оба первоклассные собеседники. И меня уважают. Говорят, военная диктатура генерала Рохаса Пинильи — видимость. В действительности страной управляют олигархи.
— А их ненависть к народу выражается насилием диктатуры и жестокостью диктатора, — пояснил Мутис.
— Ну как? Закончил читать, людоед? — спросил Габриель, не успев переступить порог дома Мутиса, и тут же сорвал с себя галстук.
— Конечно, Габо, все это очень необычно! Ни в Колумбии, ни вообще в Латинской Америке так никто не писал. Не все это примут. Впрочем, Фолкнера и Вирджинию Вулф тоже не сразу признали. Терпение, мой друг, терпение. — Альваро направился к стойке бара, положил в стаканы кубики льда, добавил в виски содовой воды. — Пью за то, чтобы этот пятый вариант был последним.
— Четвертый, старик! Четвертый.
— Не мелочись! Когда я был в Барранкилье два года назад, ты трудился над четвертым. Когда же я выдрал тебя из провинциального болота, ты мне еще в аэропорту «Течо» сказал, что привез пятый вариант «Палой листвы», еще не отшлифованный до конца. Теперь роман готов, и надо искать издателя. Давай выпьем и подумаем над этим вместе.
— Было бы здорово!
— Да, Габо, я уже давно хотел тебе сказать: ты чертовски здорово делаешь комментарии к кинофильмам. Их очень интересно читать. Поздравляю!
— Откровенно говоря, Альваро, меня все больше и больше привлекает работа репортера.
— Ты и тут молодец! — сказала Нанси, входя в гостиную. — Ты вообще молодец, Габо! Кто еще может писать передовицы не хуже, чем Кано, Саламея, Сальгар и Гог? А ведь они — асы!
— Тем не менее то, что они делают, не так увлекательно, как материалы Габо в колонке «Кинематограф в Боготе. Премьеры недели». Тут он в своей стихии, — высказал свое мнение Альваро. — И так думают многие.
— Это мой дед привил мне любовь к кино. Иной раз в Аракатаке мы с ним смотрели по три фильма подряд — всю программу.
— Думаю, Альваро, у Габито есть еще одна заслуга, — заметила Нанси. — По сути, он один их первых в Колумбии, кто открыл путь для кинокритики.
— Ты абсолютно права, дорогая! Я уже слышал разговоры о необходимости создания в Колумбии собственной киноиндустрии.
— Скажите, Габриель, почему в этом рассказе, да и во всех остальных, вы рисуете действительность такой тяжелой, мрачной, беспросветной? — спросил Гарсия Маркеса после вручения премии убеленный сединами член жюри.
— Потому что наша страна словно помечена несчастьями и катастрофами. Войны, насилие, скрытое и явное, беспардонное разграбление природных ресурсов, безысходная нищета, разрушительные наводнения и налеты саранчи, зависть и соперничество в области культуры, уровень которой и без того оставляет желать много лучшего, несправедливость, гражданское бесправие, грязная политика… — Гарсия Маркес не договорил, поскольку член жюри молча повернулся и ушел.
«Что же ты скажешь, когда прочтешь „Палую листву“?» — подумал про себя Габриель.
Висенс и Мутис устроили ужин в честь героя дня. Вся читающая Богота говорила о Маркесе.
— Однако, дорогие друзья, признаюсь только вам, — говорил Габриель с рюмкой в руке. На столе среди закусок была русская икра. — Когда я увидел, что случилось в Медельине, меня охватил такой ужас, что я готов был бросить все к чертовой матери и вернуться в Барранкилью.
— Чего ты испугался? Увидел трупы? — спросил Висенс.
— Нет! Я испугался, потому что был уверен — мне об этом не написать! И должности спецкора мне не видать как своих ушей. И пока я был там, я не мог избавиться от страха.
— Но ведь ты справился, Габо, теперь все позади, — сказал Мутис, поднимая рюмку.
— Нет, Альваро, даже сейчас, как только мне кажется, что Сальгар или, еще хуже, Кано хотят меня куда-нибудь послать, я начинаю дрожать от страха.
— Но это нормально! Любой человек испытывает страх в решающие моменты своей жизни. Вспомни хемингуэевского Фрэнсиса Макомбера, — сказал Луис Висенс.
Однажды в руки Гарсия Маркеса попал старый номер газеты «Тьемпо» со статьей о кораблекрушении и о Луисе Алехандро Веласко, единственном моряке, оставшемся в живых.
— Бог с тобой, Габито, об этом случае кто только не писал, — сказал Гильермо Кано и протянул Гарсия Маркесу чашку черного кофе.
— Уверяю вас, не сказано и половины! Не сказано самого главного — правды! Дайте мне «добро», и я сделаю не репортаж, а конфетку.
— Ей-богу, Габо, даю согласие только потому, что уж очень тебя люблю. Съезди, проветрись, однако я мало верю в успех.
Прошло всего три недели, и «Эспектадор» начала печатать репортаж с продолжением, который назывался «Рассказ не утонувшего в открытом море», или, как еще называлась эта работа писателя, «Правда о моих злоключениях».
Габриель сидел за своим столом в огромной комнате редакции, вычитывая гранки седьмого куска, когда вдруг к нему подошел Кано и положил ему руку на плечо.
— Скажите откровенно, то, что вы сейчас печатаете, это литературное произведение или правда? — спросил владелец газеты.
Габриель поднялся со стула.
— Это литературное произведение, потому что это правда, — смущенно ответил спецкор.
— Вы клянетесь? — Кано говорил серьезно.
— Клянусь! — так же серьезно ответил Маркес.
— Тогда скажите мне, сколько еще частей вы планируете написать?
— Всего у меня написано четырнадцать.
— Тогда сделайте пятьдесят! Гильермо говорит, тираж газеты увеличился вдвое.
— На сей раз не получится, дон Габриель. Все, что можно, я уже написал.
— Что ж, очень жаль!
Пять минут спустя хозяин газеты сказал своему брату в его кабинете:
— Спасибо тебе, Гильермо, что принес нам в газету эту курицу, несущую золотые яйца.
— Не обижайся, старик, но лучшего издательства я не нашел. Роман надо издавать! Уже столько лет ты носишься с ним, как с младенцем, который никак не желает появляться на свет. — Мутис старался говорить мягко.
— Еще как желает! А кто будет рожать? — быстро спросил Габриель.
— Не удивляйся! Самуэль Лисман Баун, владелец «Типографии Сипа».
— Коньо, никогда о таком не слышал!
— Тем не менее он скоро сюда войдет. Потому я и попросил тебя прийти в «Астуриас» с рукописью «Палой листвы».
— Карахо, отдавать неизвестно кому!
— В противном случае хорошая книга будет и дальше тухнуть на полке и знать об этом будем только мы с тобой да еще несколько человек.
В это время в кафе появился щуплый, быстроглазый Лисман Баун. Он увидел Мутиса и решительно направился к нему.
— Сеньор Мутис, где рукопись?
— Да вы сначала познакомьтесь с автором.
— Мне важнее знакомство не с автором, а с рукописью. — Владелец типографии продолжал стоять, хотя Мутис жестом предложил ему сесть.
— Значит, как мы договорились, сеньор Лисман, вы отпечатаете книгу сразу. Поверите мне на слово и не станете искать рецензентов.
— Договорились! Автор, давайте вашу рукопись и приходите через неделю, — сказал издатель.
— Послушай, Альваро, это же проходимец, карахо, — шепотом проговорил Габриель.
— Но книгу написал ты, а не он! Через неделю отпразднуем.
ГЛАВА V
«Полковнику никто не пишет».
Железный занавес
(1955—1959)
— Наступают тяжелые времена, мой дорогой Габриель. — Главный редактор допил кофе и поставил чашечку на столик, где стояло уже с полдюжины пустых. — К нам присылают цензора!
— Но в других газетах они уже давно сидят, Гильермо, — заметил Габриель Кано, брат главного редактора и владелец газеты. — Неужели это из-за Гарсия Маркеса? Выходит, виноваты его статьи о потерпевшем кораблекрушение?
— Вне всякого сомнения!
— Ну что ж, мы прилично на этом заработали. Ты по этому поводу пригласил меня к себе?
— Нет. Надо решать, что делать с Гарсия Маркесом. Правительство генерала теперь глаз с него не спустит. А он, я его знаю, не станет писать по-другому.
— Но увольнять его нельзя! Ни в коем случае! — Габриель Кано порывисто встал. — Мы тут же потеряем и читателя, и тираж. Надо что-то придумать, Гильермо.
— Вот как раз над этим я и ломаю голову. Эдуардо нашел выход. Отправить курицу, несущую золотые яйца, спецкором в Европу. Будет сидеть в Женеве, выезжать, когда надо, в другие столицы, но прежде всего пусть осветит, как он умеет это делать, встречу глав четырех государств.
— Но мне это обойдется в копеечку.
— Зато мы вырастем в глазах читателя. У «Тьемпо» спецкора в Европе нет. А тут свежий материал талантливого журналиста. Это тебе не жвачка международных агентств, которые ездят по проторенной колее и гнут одну и ту же линию. Я уверен, тираж нашей газеты поднимется. Так что решай, Габриель! Убьем сразу трех зайцев: генерал и его цензор будут спокойны, престиж «Эспектадор» поднимется, и мы сохраним нашу «курицу». Решай, брат. Последнее слово за тобой. Эдуардо и Гарсия Маркес ждут в приемной.
— Мне нравится мой тезка. Он любит жизнь! В какой-то степени благодаря ему я и сам стал чувствовать вкус к жизни, несмотря на возраст. Зови, пусть входят. — И владелец газеты вновь уселся в кресло.
— Коньо, так это же прекрасно, Габо! — воскликнул Альваро.
— Карахо, я поздравляю тебя, Габито, от всей души! — вторил Луис.
Друзья сидели в кафе «Черная кошка». Мутис и Висенс, услышав от Гарсия Маркеса о его новом назначении, разумеется, обрадовались за друга, хотя оба понимали, что теперь они не скоро его увидят.
— Но меня выгоняют!
— Дурачок! Тебе оказывают честь и тебя спасают. — Мутис подозвал официантку и заказал всем по рюмке рома. — Я бы плясал на твоем месте. Рохас Пинилья обид не прощает! А ты мне дорог, как брат.
— Габо, это же новые горизонты для тебя.
— Но я сам хочу выбирать себе горизонты!
— Ну знаешь! Никогда не думал, что талант и глупость могут спать в одной постели! А потом, Габо, ты не семижильный! Год и восемь месяцев изнурительного труда. Ты пашешь без отдыха и сам не замечаешь, что от некоторых твоих статей уже начинает веять усталостью. Мы с Луисом об этом говорили. Иной раз ты уже не пишешь, а отписываешься.
— Например? — спросил Габриель с вызовом.
— Ну хотя бы последний репортаж с продолжением о трехкратном чемпионе — велосипедисте Рамоне Ойосе.
— Спасибо, Альваро, я этого не замечал, а сейчас думаю, может, ты прав, карахо. Ситуация в Колумбии действительно становится из рук вон!
— В Европе отдохнешь, увидишь другой мир. А самое главное, Габо, там ты сможешь писать, — добавил Висенс.
— И заняться изучением итальянского кино — осуществить свою давнишнюю мечту. Выучить французский. Повидать иную культуру. Плюс ко всему триста зелененьких — это не зарплата, а подарок, — заключил Мутис. — Так что брось валять дурака, Габо. Соглашайся!
— Габриель, сын мой, отчего ты такой грустный? Молодости свойственно улыбаться. «Будь тверд и мужествен, храни и исполняй закон, который завещал тебе Моисей, раб Мой; не уклоняйся от него ни вправо, ни влево, дабы поступать благоразумно во всех мероприятиях твоих», — завещал нам Господь. — Священник положил руку на голову Габриеля.
— Я атеист, падре. Но вы добрый, и я откроюсь вам. — Габриель пригладил волосы. — У себя на родине, в Колумбии, я был одним из ведущих репортеров, а здесь вот уже скоро месяц, как я посылаю в газету всякую ерунду: какие-то цифры, факты, лежащие на поверхности, анекдоты.
— Надо быть прилежным, сын мой.
— Все дело в том, падре, что этот город для меня чужой, я не знаю ни его истории, ни истории страны и не говорю на тех языках, которые здесь в ходу.
— В Женеве есть твои братья-латиноамериканцы…
— О! Каждый из них занят своим делом. Не будут же они свой материал отдавать мне.
— Да поможет тебе Бог!
— У меня из головы не идет, что думают обо мне друзья в Колумбии.
— Габо, я внимательно прочитал ваш материал «Скандал века», — произнес Рафаэль во время ужина за порцией спагетти с сыром «пармезан». — Вы знаете, это рассказ настоящего писателя. Должен сказать, я получил куда большее удовольствие, чем от чтения «Палой листвы».
— Почему?
— Там ваша проза несколько заумна.
— А здесь?
— Здесь все ясно. Вы рассказали об убийстве так, будто сами были участником событий. Убийцы выписаны необыкновенно ярко и убедительно, а бедняжка Вильма — просто царственная жертва! Описание суда чертовски увлекательно. А стиль — ясный, крепкий. Вы, Габо, обязательно должны писать книги! Именно так, как этот материал.
— Хороший совет, Рафаэль. Я так и поступлю, но мне сейчас не до книг. Вот если б вы мне посоветовали, как познакомиться с Витторио де Сика или хотя бы с Чезаре Сабатини, я бы поставил вам дюжину бутылок «кьянти».
— Что же вы не воспользовались случаем, когда были в Венеции?
— Может, и воспользовался бы, если б я был «Мисс Колумбия». Они оба были вне пределов досягаемости. В нашей стране надо создавать свой кинематограф, вы же знаете, там есть что снимать. Только никто в Венеции на это не клюнул.
— Но вы же написали в свою газету, что один крупный французский режиссер собирается поработать в Колумбии.
— Я же журналист.
— А вот о своей поездке на кинофестиваль в Варшаву промолчали.
— Не успели мы стать друзьями, Рафаэль, а вы уже хотите, чтобы меня выгнали из газеты. Я им даже не сообщал о том, что я вообще был в Варшаве. У нас же военная диктатура. Горилла у власти! Да и посол США следит. Непременно был бы скандал! А вы отличный парень и хорошо поете, особенно «
— Ну а как все-таки жизнь за Железным Занавесом?
— Поскольку мы не на пресс-конференции, скажу вам как другу. Любая религия, основанная на догме и опирающаяся на закоренелую бюрократию, — губительна. Удовольствия от я поездки не получил. В польском кино есть талантливые люди, но они живут и действуют если не по прямой указке, то непременно в угоду ЦК компартии. И Москве. Что скажут там…
— А вы напрасно так мало едите. Костюмы на вас висят как на вешалке.
— Но вернемся к нашим баранам. Ты все-таки мне не веришь, Фернандо! Я же вижу. А я тебе клянусь — вспомни, как зарождалось кино в Аргентине, — в Колумбии сейчас для этого уже подготовлена почва. В нее надо только бросить семена. И никто другой, как я вижу, кроме Фернандо Бирри, не сможет помочь мне заинтересовать этим итальянцев! — горячо убеждал своего друга Габриель, несмотря на то что валился с ног от усталости.
— Я обещал свести тебя с Де Сика, и я сведу. Ты же знаешь, его сейчас нет в Риме.
— Ну хорошо! А Сабатини? Ты, Фернандо, сам не пишешь и поэтому не знаешь, а я твердо знаю, что своим колоссальным успехом итальянское кино обязано сценариям. За спиной Де Сика и других звезд стоит Сабатини и такие, как он. Устрой мне интервью у Сабатини.
— Это я тебе обещаю! А скажи мне, почему ты пропускаешь лекции в Центре?
— Потому! У меня аллергия на всякого рода академизмы. Я не гуляю, а сижу в архиве Центра и читаю сценарии великих картин. Пытаюсь понять, в чем секрет и каковы принципы сочинения сценариев в итальянском кино. Меня интересует не режиссура. А в Центре о сценариях не говорят. На лекциях я чувствую себя одиноким и страдаю от этого.
— Когда я прочел «Палую листву», меня поразил образ человека, который прожил всю жизнь и умер в абсолютном одиночестве. — Фернандо хотел было допить кофе, но кофе уже остыл.
— В моем следующем романе, который, я думаю, будет называться «Полковнику никто не пишет», главный герой — тоже человек, живущий в одиночестве. Полковник, у которого в жизни только и осталось что жена да бойцовый петух, каждую пятницу ждет, что правительство пришлет ему наконец пенсию, а оно, разумеется, и не думает ее присылать.
— Я вижу, ты хоть и не веришь в Бога, но подвержен суевериям. Я по своим убеждениям атеист. А тебе многое, если не все происходящее вокруг, представляется проявлением сверхъестественных сил.
— Многое в природе нам неведомо. Но ты подметил правильно. Я верю в потусторонние силы. Есть люди или животные, например черная кошка, которые приносят несчастье. Множество людей считают несчастливым тринадцатое число. В Америке нет домов с таким номером, а в домах нет тринадцатых этажей. А мне цифра тринадцать приносит удачу.
— И то же самое происходит, видимо, с желтым цветом. Считается, что он приносит беду, измену, вообще какое-то неблагополучие. А ты носишь одежду в основном желтого цвета. Даже ботинки и пальто. И цветы приносишь в дом только желтые. Тебе желтый приносит счастье?
— Желтый, но не цвет золота! Для меня золото — синоним дерьма. Я был маленьким, когда в моем присутствии один психоаналитик сказал, что золото и счастье для нашего дома — вещи несовместные.
— А если тебе кто-нибудь подарит золотую вещицу?
— Выброшу! Или подарю кому-нибудь другому. Я очень верю в приметы.
— Например?
— Нельзя курить, если ты голый, или голым ходить в одних ботинках. Нельзя заниматься любовью в носках, ничего путного все равно не получится. Нельзя пытаться извлечь выгоду из своих физических недостатков. Ну да ладно, ты мне лучше скажи, поможешь мне завлечь кого-нибудь из итальянцев в Колумбию, чтобы заложить у нас основы национального кино?
— Об этом мы уже говорили, Габо! Пошли спать. Уже четыре утра. А ты скучаешь по Колумбии?
— Скучаю, но я и представить себе не мог, насколько богата европейская культура и какая интересная здесь жизнь.
— «Палая листва» написана под сильным влиянием Фолкнера, — вдруг сказал какой-то студент, куривший трубку. — Принцип чередующихся монологов точно такой же, как в рассказе «Пока длилась агония».
— Какой принцип? — спросил Гарсия Маркес и удивленно поглядел на Плинио.
— Как в том эпизоде, где трое парней идут к реке.
Автор «Палой листвы» несколько смутился и произнес:
— В Колумбии мне никто об этом не говорил.
Тут освободился соседний столик, и Гарсия Маркес, сказав, что ему надо поговорить с Мендосой, пересел туда вместе с ним.
— Вы помните, Габо, где и когда мы познакомились? — спросил Плинио, когда они уселись.
— В Боготе, в кафе «Рим», в ноябре сорок седьмого. Когда нас представили, я сказал тебе: «А, доктор Мендоса. Как обстоят дела с лирической прозой?»
— Верно! Вы меня тогда предельно удивили. Я сразу понял, что вы читали мой рассказ о закате в саванне, опубликованный моим отцом, который издавал еженедельник «Сабадо» («Суббота»).
— Еще бы! Тебе тогда не исполнилось и шестнадцати. Мне было интересно его читать.
— А вам было двадцать. Вы напечатали уже два отличных рассказа. О вас говорили,' что вы худой как щепка, но самый веселый из всех своих друзей, и что у вас реакция игрока в бейсбол, и что вы будущий большой писатель. Я хорошо помню, вы были одеты пестро, как исполнитель румбы. И когда вы положили руку на задницу нашей официантки и предложили ей провести с вами ночь, а она отказалась, вы бодро заявили, что у нее в тот день была менструация. Я так хотел походить на вас, но я был совсем другим.
— Послушай, Плинио, ты мне нравишься. Карахо, давай без церемоний. Переходи на «ты» и будем дружить.
— Идет! Спасибо. А когда ты в тот раз ушел, мой друг…
— Луис Вильяр Борда.
— Да. У тебя, Габриель, потрясающая память.
— Как у каждого будущего большого писателя. Ну и что было?
— Луис сказал, что ты отличный парень, но мазохист. Я не расслышал и спросил: «Коммунист?» Луис рассмеялся и пояснил, что ты в понедельник всем в университете объявляешь, что у тебя сифилис, а в пятницу — что туберкулез, что статьи у тебя не получаются, а на самом деле все выходило прекрасно. Ты пьянствуешь, а сдавать экзамены не ходишь и частенько просыпаешься утром в борделе.
— Зато у меня есть о чем писать!
— Кстати, что ты сейчас пишешь, если не для газеты?
— Большой рассказ-памфлет о жизни людей в Сукре в конце сороковых годов. Словом, коньо, о диктатуре Рохаса Пинильи. Я вспоминаю счастливые недели каникул, которые проводил в доме родителей, и дерьмовое существование людей, которыми управляли как хотели мэр города — ставленник диктатора, его полиция, военные, судья, епископ. Название памфлета «Недобрый час». В те годы находились люди, которые расклеивали на стенах домов листовки против Рохаса Пинильи.
— И это будет интересно читателям?
— Я втисну туда рассказ о том, как обманутый муж отрубил голову Хоакину Веге, тромбонисту городского оркестра, любовнику его жены.
— Желаю тебе удачи!
—
—
— Что же вы теперь будете делать? — озабоченно спросил архитектор Эрнан Виеко.
— Из Парижа не уеду! Смешно сейчас возвращаться в Колумбию. Арестуют! — сказал Габриель и бросил на пол газету «Монд»; они только что прочитали о том, что в Боготе генерал Рохас Пинилья закрыл газету «Эспектадор».
Они сидели в кафе на улице Эколь. В середине января 1956 года в Париже лежал снег.
— Вам будет очень трудно найти здесь работу, Габо, — заметил Виеко. — Чем вы предполагаете заниматься?
— Писать! Надо закончить три начатых рассказа. Наконец засесть за роман, который давно созрел в голове.
— Но теперь чеки из газеты приходить не будут, — вслух подумал архитектор.
— Очень надеюсь на доброту хозяйки отеля. Мне кажется, с этой мадам мне повезло.
— Между романами «Палая листва» и «Сто лет одиночества» появились повесть «Полковнику никто не пишет», роман «Недобрый час» и сборник рассказов «Похороны Великой Мамы»; это реалистическая проза, строгая по конструкции и лапидарная по стилю, без какой-либо мистики и гипербол. Как ты объяснишь такую перемену? — спрашивал Плинио своего друга в 1981 году, за несколько месяцев до присуждения Гарсия Маркесу Нобелевской премии.
— Уже после «Палой листвы» я был абсолютно убежден в том, что всякий хороший роман должен быть художественным отображением действительности. Книга вышла в свет, как ты помнишь, когда Колумбия переживала время кровавых политических репрессий, и мои политические единомышленники, коммунисты, вбили в меня серьезный комплекс вины. «Это роман, который не обличает и ни с кого не срывает масок» — так они мне заявили. Эта концепция, как я теперь вижу, была слишком примитивной и вообще ошибочной, однако в те дни она вынудила меня думать, что я обязан заниматься только тем, что происходит в стране. Это означало, что я должен был отойти от моих изначальных литературных взглядов, к которым, к счастью, я сейчас вернулся. Однако была серьезная опасность сломать себе хребет. «Полковнику никто не пишет», «Недобрый час» и некоторые рассказы из сборника «Похороны Великой Мамы» — это произведения, навеянные колумбийской действительностью, и их рациональная структура определялась характером темы. Я не жалею о том, что сочинил эти книги, однако они входят в разряд заказной литературы, в которой всегда есть некоторая статичность в силу того, что она опирается на действительность. Хорошие эти книги или плохие, но они всегда заканчиваются на последней странице. Они куда более ограниченны в сравнении с тем, что я способен создать.
— Что тебя заставило изменить направление?
— Раздумья над тем, что я писал. Я долго и мучительно размышлял, пока наконец не понял, что мой компромисс, мое отступление не было связано с политической и социальной реальностью моей страны.
— Это означает, что ты на собственном примере отказался от заказной литературы, которая нанесла такой ущерб литературе стран Латинской Америки.
— Как тебе хорошо известно, я не меняю своих политических пристрастий.
— Ты говоришь о социализме…
— Да, я хочу, чтобы мир стал социалистическим, и думаю, что рано или поздно так и будет. Однако у меня есть много сомнений насчет того, что мы обычно называем заказной литературой, или, точнее, социальным романом, который есть наиболее законченная форма этой литературы. Уверен, ограниченное видение мира, присущее такого рода литературе, никому не принесло никакой пользы. Она не только не формирует общественное сознание, но наоборот, тормозит этот процесс. Латиноамериканский читатель ждет от любого романа чего-то большего, чем изображения разного рода притеснений и проявлений несправедливости, которыми он сыт по горло. Мои партийные друзья, которые почему-то чувствуют себя обязанными диктовать писателям, как и о чем писать, занимают, возможно, сами того не понимая, позицию реакционную, поскольку ограничивают тем самым свободу творчества. Полагаю, что роман о любви столь же значителен, как и любой другой. На самом деле обязанность любого писателя — и обязанность, если хочешь, революционная, — это писать хорошо.
— Чему ты радуешься? Рот до ушей! — Хесус Сото, которого друзья называли Чучо, гримировался перед выходом на сцену.
— Коньо, я разбогател! Сегодня выпьем! — Габриель ликовал.
— Когда успел? Вчера вечером хныкал, что друзья шлют глупые открытки, а помогать не помогают.
— Вчера в двенадцать ночи, после концерта!
— Нашел кошелек? Или кого ограбил?
— Да ты послушай, Чучо. Забавная история! Тебе такую не придумать.
Хесус поглядел на часы.
— Ладно, выкладывай. Время еще есть.
— Все дело в той почтовой открытке! Спускаюсь я вчера с чердака, а мадам Лакруа сует мне открытку из Барранкильи. Друзья поздравляют. С чем это, думаю? Когда я тут с голоду подыхаю. «Козлы!» — подумал я и бросил открытку в мусорный бак. Вечером прихожу. Карахо! Теперь меня ждет письмо из Барранкильи. В нем мои дорогие друзья сообщают, что, прибегнув к тайному способу пересылки, который использовали коммунисты, они вложили сто долларов между двумя склеенными открытками. У меня ноги подкосились. Бросился в мусорный бак. Бог мой, а она, миленькая, лежит там себе под кучей отбросов.
— Поздравляю! Поздравь и меня, Габо. Я продал ту картину, которая тебе нравилась. Но ты не думай бросать гитару. Эти деньги быстро уйдут, а здесь хоть и мало дают, но наверняка!
— Но мне надо писать! Закончить роман о полковнике.
— Почему именно о полковнике? Кто он такой? Ты никогда мне не рассказывал, о чем пишешь.
— Не обижайся, Чучо, но я суеверен. Мы еще мало знаем друг друга. Полковник Николас Маркес, мой дед, тридцать пять лет ждал пенсии, обещанной ему за участие в «Тысячедневной войне», которая была в Колумбии. Я пишу повесть о моем деде и о других полковниках и генералах, обманутых консерваторами. Я много их повидал и хорошо знаю. Открою тебе писательский секрет. Впервые образ полковника, которому никто не пишет, возник у меня, когда я смотрел фильм Сабатини и Де Сика «Умберто Д.». Никто не пишет, то есть не шлет пенсии.
— Твой собственный опыт ожидания денег тебе поможет.
— Еще бы!
— Ну, нам пора. Бери гитару и пошли на сцену.
— Сидя на своем чердаке, голодный и раздетый — в моих башмаках в дождь на улицу уже не выйдешь, — я понял, Чучо: никто и ничто не может убить в настоящем писателе желание сочинять.
— Тебе пришлось преодолеть много трудностей, чтобы издать «Палую листву»? — Плинио А. Мендоса спрашивал об этом своего друга в 1981 году.
— Прошло целых пять лет, прежде чем отыскался издатель.
— Мне кажется, я слышал от тебя, что нечто подобное случилось и во Франции. Если не ошибаюсь, рецензент Роже Кейя не принял книгу?
— «Полковник…» был предложен издательству «Галлимар». Было два рецензента: Хуан Гойтисоло и Роже Кейя. Первый, который тогда еще не был моим близким другом, как сейчас, представил замечательный отзыв. Кейя же, напротив, напрочь забраковал книгу. Я должен был написать роман «Сто лет одиночества», чтобы «Галлимар» снизошел до повести «Полковнику никто не пишет». Но у моего литературного агента уже была договоренность с другим издательством во Франции.
— Но чем объяснить слепоту тогдашних издателей?
— Кое-кто из них говорил: «Возможно, это интересно, но мы не можем позволить себе рисковать! Издайте книгу за свой счет, — тогда мы вам поможем!» При этом запрашивали астрономическую сумму, больше, чем я был должен за год добрейшей мадам Лакруа.
— С мадам тебе действительно повезло.
— Не то слово! Карахо, когда я понял, что задолжал уже за целый год и надо платить, я попросил Виеко выручить меня: дать взаймы хоть немного. Архитектор удачно продал один из своих проектов и отвалил мне по-королевски. Я принес мадам сто двадцать тысяч франков. Узнав, что я эти деньги занял, мадам Лакруа, прелесть моя, согласилась взять лишь половину, а остальное потом.
— Ты с ней спал?
— Ничего такого! Просто она видела, что я работаю ночами, и верила, что из меня выйдет толк. «Вы не такой, как другие мои жильцы латиноамериканцы. Только поют и напиваются, напиваются и поют».
Луис встретил друзей на вокзале в Лейпциге, и все вместе они пошли в привокзальное кафе. Габриель, Плинио и его сестра с недоумением озирались вокруг. Когда они сели за столик в кафе, Плинио сказал:
— Слушай, старик, почему здесь все так неуютно, в чем тут дело?
— Это длинная история, — начал Луис. Он вдруг стал очень серьезным. — Прежде всего, надо иметь в виду экономическую ситуацию, в которой восточные немцы оказались после войны…
— Карахо, немцы по ту сторону тоже пострадали в годы войны, — заметил Габриель.
— Да, но здесь играют роль определенные исторические обстоятельства. Если взглянуть на статистику и учесть опасность, которую представляет Запад, и еще надо учитывать массу других вещей… — В глубине зрачков Луиса заплясали веселые искорки, хорошо знакомые друзьям со студенческих лет. — Однако, если коротко ответить на ваш вопрос о том, что здесь происходит, а не излагать длинную историю, должен со всей прямотой заявить, дорогие т-о-в-а-р-и-щ-и, что все это — сплошное показное дерьмо!
В это время Габриель достал из нагрудного кармана сигареты, сунул одну в рот и стал искать спички. Из-за соседних столиков поднялось сразу трое мужчин, и каждый поднес ему свою дешевенькую самодельную зажигалку. Луис пояснил:
— Они видят, что вы туристы. Это знак уважения…
— А по-моему, это преклонение перед Западом, — заметила Соледад.
— За этим «уважением» кроется подобострастие, а то и просто желание извлечь выгоду, заработать пару зеленых, — уточнил Габриель.
— Ты посмотри на их лица, на то, как они одеты. Какие-то изнуренные, уставшие от всего на свете. Даже пиво свое пьют и то в какой-то меланхолии, — ответил Плинио за Луиса. — Кругом все серое. А сколько еще развалин, оставшихся от войны, в то время как Гейдельберг, Франкфурт давно отстроены заново. Блестят будто новенькие монетки. Народ веселый, раскованный, модно одетый, яркие витрины, изобилие товаров. А улицы и парки — везде такая чистота и красота. А здесь? Все мрачно, серо, скорбно, атмосфера буквально давит на тебя.
Через неделю после того, как друзья вместе с Луисом побывали в Восточном Берлине, между ними состоялся еще один разговор.
— Завтра мы возвращаемся в Париж. И если подвести итог… — начал Плинио.
— Весь этот социализм плохо кончится, — заявил Луис.
— Коньо, этого не может, не должно быть! — воскликнул Габриель.
— Мы были столько наслышаны о преимуществах по ту сторону Железного Занавеса, а оказалось… — Плинио изобразил гримасу разочарования. — Я годами слышал, как старые коммунисты — венесуэлец Теодоро Петков, испанцы Хорхе Семпрун и Фернандо Клаудин, кубинский поэт Николас Гильен и чилийский писатель Пабло Неруда — объясняли, что социализм — это попытка установления самого гуманного и демократического строя. Один Сталин не может быть во всем виноват! Он творил свой «демократический централизм» в соответствии с сознанием сына феодальной Грузии, выбравшегося из религиозного мракобесия, но ведь он опирался на широкие массы, такие же темные, как и он сам.
— Я полагаю, все получилось так потому, что социалистическая революция произошла в стране, где капитализм не достиг еще своего развития, и социалистическое государство оказалось в роли частного владельца, у которого нет ни должных знаний, ни навыков, и оно примитивно, с применением силы вынуждено подавлять свободу личности в каждом гражданине, — заключил не без грусти Гарсия Маркес.
— Вывод: экспортированный «советский социализм» не только не явился зерном, брошенным в плодородную почву и давшим буйные всходы, но превратился в стопроцентную антитезу социализму Маркса.
— Вот уже два дня как мы в Москве. Что скажешь, Плинио? — Гарсия Маркес попробовал лимонад и отодвинул стакан в сторону. Напиток был теплым и отдавал парикмахерской. Теперь они жили в одном из отелей недалеко от ВДНХ.
— Карахо, битком набитые столовые, капуста, плавающая в жире, или пельмени, везде нескончаемые очереди, грязно, общие туалеты — ужас! Фольклор в неперевариваемых дозах, примитивные политические лозунги и девизы, костюмы, которые, похоже, кроили кухонными ножами, железные зубы во рту чуть ли не у каждого, женские сапоги из пластика, круги под мышками от пота. Что еще? Всё плохого качества. А запахи…
— Аромат старых носков и тысячи зевков, как говорил Трумэн Капоте. — Габриель не мог оторвать взгляда от официантки, подававшей за соседним столом.
— Трудно объяснить, почему в стране, где запускают в космос спутники, нет ни одной исправной уборной. — Плинио отпил теплого пива, поморщился.
— И сколько нужно людей и времени, чтобы вычислить на счетах траекторию полета ТУ-104 или, того хуже, спутника. В госбанке я видел, как служащие считают на счетах.
— Мое поколение не знает, что это такое. В глаза не видело. Разве что в первом классе начальной школы, где преподают арифметику.
— Плинио, я сбился с ног, но за десять дней так и не смог найти в Москве ни одной книги Кафки. А я, между прочим, считаю, что лучшим биографом Сталина является именно Кафка.
— А я не могу понять, как это Сталин ухитрялся руководить такой огромной страной, не вылезая из Кремля. Получается, как все тут говорят, что на людях он бывал всего два раза в год, в дни праздников стоял на трибуне Мавзолея. Приемы в Кремле не в счет. Там бывали те, кто ему служил.
— Да! Он абсолютно не общался с народом! Вот тебе и на! И в то же время листок на дереве не мог шелохнуться без его вездесущей воли.
— Вот потому они и оказались в застое. Так отстать от Запада!
— Демократический централизм! Уму непостижимо. — Габо потер лоб ладонью. — Когда завод в далекой Сибири нуждается в детали, которую производит завод, находящийся на той же самой улице, директор должен запрашивать Москву. Получив разрешение на приобретение этой детали, нужно идти к директору, который, чтобы выдать ее, снова запрашивает Кремль.
Перед отъездом они ужинали за отдельным столиком, им оставалось только собрать вещи. Дальше пути их расходились: Габо пригласили в Венгрию, а Плинио — в Польшу.
— Габо, помнишь того рабочего на заводе, где мы были? Он сказал, что его товарищи перестали бы его уважать, если бы у него была любовница? — Плинио хмыкнул. — И он же заявил, что если бы его невеста не была девственницей, он бы на ней не женился. Как думаешь, он врал или они действительно тут такие, в самой свободной стране мира?
— Свободная любовь, порожденная разгулом революции, это уже в прошлом. Если быть объективным, ничто так не походит на христианскую мораль, как мораль советская. Меня поражает другое. Сергея Эйзенштейна, большого мастера, признанного всеми ведущими кинематографистами мира, в СССР не знают.
— Сталин обвинил его в формализме, и мастер канул в воду. Вот и все! Мне тут один деятель сказал, что впервые поцелуй на советском экране появился всего лишь три года назад, в фильме «Сорок первый», год спустя после смерти Сталина.
— А Достоевского, которому на Западе поклоняется всякий читающий человек, Сталин обозвал реакционером, — Габриель поморщился, — и потому его только теперь начали издавать.
— Удивительно, как все серо кругом, как плохо одеты люди, и все в ботинках, похожих на тюремные колодки, и вместе с тем все кругом гордятся, что их ракета достигла Луны.
— А я все не могу забыть радостную рожу того англичанина, гостя фестиваля, которому в Англии никак не могли вылечить экзему. Здесь же обычный врач из гостиничного медпункта прописал какую-то мазь, и через три дня экземы как не бывало.
— Да, но не забывай, что мазь в аптеке англичанину завернули в газету. — Плинио явно был настроен более критически, чем Габриель. — И потом, когда они думают, что на Западе все дураки, их наивность граничит с глупостью. Тащить нас за сто двадцать километров от Москвы по разбитым дорогам, чтобы показать, что такое колхоз, когда по дороге мы проехали двадцать других колхозов. Это что?
— Меня там другое поразило. Даже не то, что на весь колхоз одна общая уборная, где на ящиках с дырками, как курицы, сидят и мирно кудахчут пятнадцать мужиков. Но тащить нас за сто двадцать километров, чтобы с гордостью показать очередное достижение социализма — автоматическую доилку, когда на Западе ею пользуются уже с полвека, это действительно детская наивность.
— Причем на первой корове она не сработала.
— Зато меня приятно поразила случайная встреча на улице Горького с одним парнем лет двадцати пяти, — тебя со мной тогда не было. Он остановил меня и, когда узнал, что я из Латинской Америки, сказал, что пишет диплом о всемирной детской литературе. Спросил, что я могу сказать о детской литературе в Колумбии. Я начал с Рафаэля Пьомбо, но он тут же перебил меня: «О Рафаэле Пьомбо я все знаю». Я пригласил его выпить, и за кружкой пива он буквально ошеломил меня. Он до полуночи читал мне на испанском, правда с сильным акцентом, стихи всех поэтов Латинской Америки. Ну просто ходячая антология поэзии, и не только детской. Это было колоссально, старик!
— Слушай, друг, тебя зовут Габриель? Так. Из всей компании ты мне больше всех по душе. Я — Морис Мейер, журналист из Бельгии. Прошел гражданскую войну в Испании. Кроме испанского говорю по-немецки и по-английски. Знаю положение в Венгрии. Держись ближе ко мне.
Группа политических обозревателей из девяти человек ехала после фестиваля в Венгрию. В вагоне поезда Москва — Будапешт Габриель разговорился с Морисом Мейером.
— А какие у нас там могут быть трудности, Морис?
— Нам шага не дадут сделать самостоятельно, везде будут сопровождать. Никуда носа не сунешь. А программу составят так, что мы ничего не узнаем о том, что в действительности случилось в октябре и что происходит в Венгрии сейчас.
— Спасибо, что предупредил!
— Сам Янош Кадар — из рабочих, честный, добрый человек. Но он попал между молотом и наковальней. ЦК КПСС — с одной стороны, а с другой — собственный народ, который его ненавидит.
— За что? Он же сам из народа!
— Венгрия, с точки зрения советских коммунистов, жила слишком хорошо. Их венгерские единомышленники решили, по примеру Советского Союза, превратить Венгрию в индустриальную страну и выполнить пятилетку в три года. Это был абсурд! Крестьян оторвали от земли, привезли в города, превратили якобы в рабочих, но никакой квалификации у них не было, и, кроме того, никто не позаботился о том, где им жить. Стали насильно уплотнять городских жителей. Возник дефицит. То одного не хватает, то другого. Недовольных арестовывали. Бывший первый секретарь ЦК Имре Надь обратился за помощью к Западу, а народ настоял, чтобы советские войска прекратили оккупацию Венгрии. Советская армия ушла.
— И тут подмяла голову реакция.
— Не только реакция. Студенты, рабочие, народ. Не тайная полиция и советское КГБ, а полицейские и военные раздавали рабочим и студентам оружие. И тогда Кадар вызвал советские войска.
— Но это было десять месяцев назад. Как сейчас живет страна?
— Вот это нам с тобой и предстоит узнать.
Двадцать четыре года спустя Гарсия Маркес и Мендоса вспоминали свою поездку в ГДР.
«— В 1957 году мы совершили совместную поездку по Восточной Германии. Социализм не оправдал наших надежд, впечатления были мрачными. Это изменило твои политические убеждения?
—
— А противоречий не было?
—
— Какова была твоя точка зрения на режим так называемой народной демократии?
—
— Мендоса у телефона. Кто это?
— Плинио, это Габо. Я еще в Будапеште. Старик, жаль, что тебя здесь не было. Звоню попрощаться. Ты когда улетаешь в Каракас?
— Завтра. Как тебе показалась Венгрия?
— Коньо! Все, что мы с тобой видели, бледнеет по сравнению с Венгрией! Старик, ты там в Каракасе не забудь, что мне тоже уже нечего делать в Европе.
— Не беспокойся, брат. Тебе куда писать — на адрес Тачии или Эрнана Виеко?
— По адресу Виеко, карахо! С Тачией уже давно все кончено.
— Так что ты говоришь, Венгрия…
— Карахо, все это не для нас!
— Значит, получается, что на деле никакого социализма нет?
— На деле выходит карикатура на тот социализм, о котором мечтали Маркс и Энгельс. Прежде всего, это никакая не диктатура пролетариата, а диктатура отдельных выходцев из него, превратившихся в бюрократов-догматиков. Советский Союз — это никакое не пролетарское государство. Мощная, вооруженная до зубов страна, где всем заправляет бюрократия, причем дряхлая и безмозглая, которая сама не замечает, во что она превратилась.
— Ты согласен с тем, что любой рядовой журналист, как я, например, может сделать вывод, что власть в СССР не имеет ничего общего с народом?
— Во-первых, ты не рядовой журналист, а я тем более, а во-вторых, ты совершенно прав. Народ не только оторван от власти, но и устал от нее и хочет перемен!
— Значит, мы с тобой съездили не зря. Ты будешь об этом писать?
— Обязательно! Когда вернусь в Париж. Только не уверен, будут ли это печатать. Общий заголовок уже есть — «Девяносто дней за Железным Занавесом».
— А я уверен, Габо, что основное зло в СССР исходит от сына грузинского сапожника.
— Не думаю, что только от него одного, но это тема философов и политологов следующего поколения. Счастливого пути, Плинио. До встречи! Буду очень ее ждать!
Утром, накануне Рождества, Плинио и Соледад Мендоса встречали Гарсия Маркеса в аэропорту «Майкетия». После дружеских объятий и поцелуев Плинио спохватился:
— Старик, а где твои вещи?
— А их у меня нет. Вот картонный ящик. В нем рукописи и все прочее.
Из аэропорта они сразу же поехали на малолитражке в редакцию «Моменто». Увидев бледного, истощенного, неважно одетого человека с пышными черными усами, владелец журнала усомнился, прав ли он был, поверив Мендосе, что Гарсия Маркес — это известный в Колумбии писатель и опытный журналист. Впрочем, Рамирес Мак Грегор решил не отступать и принял протеже Мендосы на должность редактора с приличным окладом. Услышав сумму, Гарсия Маркес судорожно сглотнул.
— Плинио, и вы, Габриель, прошу вас, не теряя ни минуты, займитесь подготовкой новогоднего номера. Прямо сейчас! — Хозяину не терпелось как можно скорее убедиться, ошибся он или нет.
— О чем ты сейчас думаешь, Габо? — спросил Плинио, когда они, выйдя из кабинета, спускались по лестнице. У Габриеля был отсутствующий вид.
— Я почему-то вспомнил самую долгую ночь в моей жизни. Это было в Париже. Мне негде было спать. Я усаживался на крыльцо какого-нибудь дома и клевал носом. Потом шел отогреваться к решеткам метро и все думал, карахо, только бы не повстречать полицейских. Они принимали меня за алжирца и не раз избивали, прежде чем проверить документы.
— Теперь с этим покончено!
— Еще я думаю о Мерседес: Она так долго меня ждет. Я не встречал женщины более преданной и верной.
— Так вези ее сюда!
— Вот об этом я как раз и думаю. С первой же зарплаты слетаю в Барранкилью. И еще я думаю о том, что я наконец в Каракасе, городе Боливара. И вспоминаю венесуэлку Хуану Фрейтес, жену генерала Маркоса Фрейтеса. Во времена военной диктатуры Хуана Висенте Гомеса он нашел пристанище в Аракатаке. Добрая Хуана принимала роды у моей матери, когда я родился. Хуана спасла меня, вовремя перерезав душившую меня пуповину. Потом, когда я подрос, она много рассказывала мне о Венесуэле времен диктатора Гомеса.
— Знаешь, Габо, я все больше склоняюсь к мысли, что поспешный отлет Мак Грегора в Нью-Йорк, якобы на встречу Нового года, связан с тем, что он знал о готовившемся мятеже пилотов базы Маракай. Он струсил! — Друзья сидели за ужином в доме Плинио.
— Ну и фиг с ним! Это даже к лучшему. Будь он здесь, карахо, нам бы никогда не выпустить такого номера журнала. В страну вернулась демократия. — Габриель обсасывал куриную ножку.
— Ты опасался, разойдется ли стотысячный тираж, Плинио. — Соледад чувствовала себя соучастницей происходящего. — Я специально сегодня ездила по киоскам и видела, как бойко раскупается номер. Только за сегодняшний день я слышала четыре хвалебных отзыва. А какие удачные иллюстрации! Люди покупают журнал, чтобы сохранить его на память о событиях.
— Но мы его сделали за сорок восемь часов, и практически вдвоем. Габо удивил всех, так здорово он работал. Боюсь только, что за революционную передовицу Мак Грегор сильно прогневается на нас.
— Победителей не судят. Ему никогда не удавалось распродать более пятидесяти тысяч. — Габриель бросил салфетку на стол. — Прилетит и нас поздравит!
— Вот уж этого ты от него не жди.
— Неважно, Плинио, все равно сегодня ваш журнал наиболее читаемый и наиболее популярный в Каракасе. Я же говорю, многие будут хранить его как исторический документ. — Соледад видела, что брат очень доволен.
— Ты помнишь тот самолет?
—
— Который мы видели над Каракасом в два часа ночи 23 января 1958 года. Мы тогда стояли на балконе моей квартиры в Сан-Бернардино: два красных огонька двигались на небольшой высоте над совершенно пустынным городом. Был комендантский час, но никто в городе не спал: все с минуты на минуту ждали падения диктатуры.
—
— Самолет, положивший конец восьмилетней диктатуре. Позволь тебе напомнить, именно тогда у тебя зародилась идея написать книгу о диктаторе; роман «Осень патриарха» появился шестнадцать лет спустя, после двух черновых вариантов. А на борту того самолета был диктатор с женой, дочерьми, ближайшими друзьями и министрами. Лицо его дергалось от нервного тика, и он был взбешен, поскольку его адъютант в спешке забыл у самолета, когда они поднимались по веревочной лестнице, чемоданчик с одиннадцатью миллионами долларов. А потом по радио объявили о падении диктатуры, и начался праздник. …Мы побывали в Министерстве обороны, которое было похоже на крепость и где на стенах коридоров висели плакаты: «Все, что вы здесь видите и слышите, навеки останется здесь!» Мы посетили и «Мирафлорес», старинный дворец колониальной постройки, с фонтаном и цветочными клумбами посредине патио, где ты разговорился со старым мажордомом, который служил во дворце еще со времен диктатора Хуана Висенте Гомеса. У Гомеса были большие усы и татарские глаза. Он происходил из крестьян и умер в своей постели, после того как железной рукой правил страной почти тридцать лет. Мажордом рассказывал тебе о генерале, о том, что он любил спать в гамаке в часы сиесты, о его любимом бойцовом петухе. Рассказы мажордома натолкнули тебя на мысль написать роман?
—
— И продолжая пятиться…
—
— Прошло несколько дней, мы ехали на машине в редакцию журнала, и вдруг ты сказал: «Еще никто до сего времени не написал роман о латиноамериканском диктаторе». Роман «Сеньор президент» Астуриаса был не в счет, мы оба считали его никудышным.
—
— Я помню, ты тогда увлекся чтением биографий латиноамериканских диктаторов. Ты был так увлечен. Находил их безумными. Каждый раз за ужином ты рассказывал нам очередную историю о каком-нибудь диктаторе (XVII, 83—84).
— С каждым днем, Плинио, у меня зреет мысль, что я непременно должен написать роман о диктаторе, и чем раньше, тем лучше. — Гарсия Маркес только что отправил в набор отредактированную статью, под которой не поставил своей фамилии. В журнале «Моменто» он это делал часто. — Сегодня проснулся и отчетливо вспомнил все, что рассказывала мне в Аракатаке Хуана Фрейтес о диктаторе Гомесе.
— А кто она такая?
— Я, кажется, говорил тебе о ней. Это жена генерала Маркоса Фрейтеса, главного оппозиционера Гомеса. Фрейтес был вынужден покинуть Венесуэлу и жил в Аракатаке. А его жена, добрейшая женщина, не только принимала участие в моем появлении на этот свет, но и была моей литературной повитухой. Власть как таковая, безудержная и бесконтрольная, и одиночество во власти — вот о чем надо сказать. Старый и дряхлый диктатор остается один во дворце, где по комнатам бродят коровы!
— А я вот думаю о нашем хозяине. Он вот-вот прилетит из Нью-Йорка. Устроит он нам разнос или будет благодарен?
— За что же разнос? Мы подняли ему тираж журнала.
— Мы недаром зовем его между собой «Безумный Мак Грегор». На него как найдет! Но если он нас похвалит, ты сможешь отпроситься в Барранкилью. Думаю, Габо, сейчас самая пора, чтобы забрать сюда Мерседес.
— Рамирес Мак Грегор — типичный латиноамериканский чиновник, он хоть и с дипломом, но дела, которым занимается, толком не знает, а свою некомпетентность прикрывает начальственным видом.
— Мерседес, я безумно счастлив, девочка. Все, что было до тебя, карахо, только укрепляло мою веру в то, что лучше тебя мне никого не найти. — Габриель привлек к себе жену и поцеловал.
За окнами самолета никогда не было такого голубого неба. Лайнер, мерно гудя, увозил молодую пару навстречу будущему.
— Я знаю, никакая другая женщина не стала бы ждать столько лет. А ведь ты так красива! Представляю, сколько у тебя было претендентов!
— Не так уж много. — Мерседес улыбнулась. — Зная, что я дала тебе слово ждать, многие даже и не пытались ухаживать за мной.
— Я очень виноват перед тобой, но мое материальное положение не позволяло мне решиться. Хочешь, признаюсь? Когда я ждал тебя у церкви и прошел уже час после назначенного времени, а тебя все не было, я готов был разбить себе голову о стену. Самудио и Фуэнмайор, да и Варгас, это видели. Они буквально удерживали меня под руки. Но теперь я сделаю тебя счастливой, Мерседес. Не сразу! Я закончу роман «Дом» и первым напишу книгу о латиноамериканском диктаторе. Знаешь, я хорошо пишу, но мне не везет с издателями. Потому что я пишу не так, как все. Ты принесешь мне удачу! А в сорок лет я создам мой лучший роман, он затмит всех и вся! Только тебе надо еще подождать. Я знаю — ты это умеешь. Та книга сделает нас и наших детей самыми счастливыми на свете. Клянусь, ты ни в чем не будешь нуждаться!
— Послушай, старик, у меня есть блестящая идея. Газета «Насьональ» объявляет конкурс на лучший рассказ и лучший репортаж. Мы оба можем отхватить по первой премии. Главный редактор, Мигель Отеро Сильва, — человек левых взглядов. Наш человек!
— Старое корыто, брюзга. Мне не понравилась «Хоральная элегия Андресу Элою Бланко». Он пишет, как писали сто лет назад.
— А я уверен, обе первые премии — наши! Я напишу репортаж о жизни и приключениях Густаво Мачадо.
— Думаешь, если Мачадо — основатель компартии, Отеро Сильва клюнет? Густаво, между прочим, выходец из аристократической семьи…
— А я хорошо напишу! А у тебя столько готовых рассказов!
— Так и быть, Плинио! Коньо, я согласен. Мы выиграем! Только я пошлю новый рассказ. Напишу за эту ночь. Я вижу, как по улицам Аракатаки идет женщина с букетом цветов и ведет за руку девочку. Она приехала в эту страшную жару, чтобы положить цветы на могилу сына. В Аракатаке все говорили, что она мать вора в законе. Я назову рассказ «Сиеста во вторник».
— Козел Мак Грегор! Он, конечно, взбесился. Но, карахо, если бы журнал обвинили в том, что он стелется перед Штатами, он бы тут же свалил всю вину на нас. А теперь ему самому придется держать ответ. Вот он и брызжет слюной! Я послал его куда следует!
— Я пошлю его туда же. Коньо, он еще не знает, с кем имеет дело!
— Перебьемся, Габо. Походим наконец по театрам, в кино, по книжным магазинам, почитаем книги, покупаемся в море…
— А я насочиняю рассказов… Будет в портфеле еще одна книга.
— Это немыслимо! Колоссально! Неужели это не сон! Партизанские отряды победили огромную армию диктатора. — Плинио захлебывался от восторга.
— Я думаю, время диктаторов кончилось! Хуан Доминго Перон в пятьдесят пятом, Мануэль Одрия в пятьдесят шестом, затем наш горилла Густаво Рохас Пинилья в пятьдесят седьмом, вслед за ними, здесь, Маркос Перес Хименес и теперь сержант, назначивший себя генералом, Фульхенсио Батиста! — Габриель даже порозовел, что бывало с ним крайне редко. — Вот что нужно Латинской Америке!
Они сидели на балконе квартиры Гарсия Маркеса, пили ром за победу революции Фиделя Кастро и смотрели, как внизу под несмолкаемые гудки ехали по улице автомобили, украшенные кубинскими флажками.
— Это тебе не буржуазия, не олигархи спихнули диктатора и сами пришли к власти. Это народ, студенты!
— Именно это меня и радует. Во главе революции, карахо, стоят люди с университетскими дипломами. Они не будут молиться на диктатуру пролетариата, они создадут новый строй! А ты помнишь, Плинио, как Николас Гильен в Париже говорил нам, ухмыляясь, что, мол, есть на Кубе один молодой адвокат, совершенно сумасшедший?
— Теперь небось Николас у этого сумасшедшего будет просить пост министра культуры.
— Коньо, Плинио, друг ты мой, нам надо придумать, как махануть на Кубу! Я ведь знаком с Фиделем.
— Всякая революция — это праксис[32], а там, где идет ломка, льется кровь, — произнес Гарсия Маркес. Они возвращались в Каракас на американском авиалайнере.
— Куба хоть и маленькая страна, остров, но Фидель — деятельный и образованный человек. Примеру Кубы могут последовать и другие страны Латинской Америки, — заметил Плинио.
— Остров-то остров, но под боком у янки.
— Я тоже думал: как на все это посмотрит Госдепартамент США? — Плинио, по примеру Габриеля, выпил рюмку рома.
— В том-то и дело! Помнишь человека в белом халате в президентском дворце? Мы слушали выступление Фиделя. Этот человек был врач.
— Тот, что сказал мне: «Бедная Куба теперь в руках этого паяца!»
— Он самый. А мне он на ухо сообщил, что Фидель победил Батисту на деньги ЦРУ. Американцам, мол, надоел Батиста, его надо было сменить, потому они и перестали его поддерживать. Но ведь революция Фиделя — подлинно народная!
— Для янки демократия — это, так сказать, для внутреннего пользования, вне своей страны — они всегда агрессоры, грабители. Они всегда и везде поддерживали только реакционные режимы.
— Вот и я говорю, так просто это не кончится. У них на Кубе вложены огромные капиталы. Коньо, а ведь по всему видно — Фидель наложит на них лапу. И правильно сделает!
— Меня радует, что у него нет никакой идеологии и что он не собирается идти по пути стран Восточной Европы. Фиделя не связывают догмы, но он клятвенно обещает вытащить свою страну из ямы наших всеобщих бед: любая страна Латинской Америки — это бедность, невежество, высокая смертность, коррупция, привилегии для богатых, несправедливость, засилье военщины.
— В общем, я за него!
— И я — руками и ногами!
— Я тебе говорю, куате[33], уже не первый раз, меня послал сам Фидель — организовать во всех странах Латинской Америки революционные агентства Пренса Латина. — Мексиканец выговорил все это с трудом — после вчерашней попойки у него пересохло во рту и дрожали руки.
Плинио попросил бармена побыстрее приготовить двойную порцию джина с тоником и лимоном.
— А чем будут заниматься агентства Пренса Латина? — спросил Плинио, как говорится, для поддержания разговора, поскольку не верил ни единому слову еще не протрезвевшего мексиканца.
— Карамба! Как ты не понимаешь, надо разнести вдрызг империалистическую монополию на новости. Для этого я и прилетел. Надо завербовать лучших колумбийских журналистов. Они смогут! А мне сказали, куате, что ты и есть один из них. И ты будешь заведовать агентством. — Мексиканец полез во внутренний карман пиджака и вынул пачку долларов. — Вот, куате, — он сделал большой глоток джина, — здесь десять тысяч. Это тебе на первое время. Открывай офис!
Плинио не сразу нашелся что сказать:
— Послушай, у меня есть друг, он еще лучший журналист, чем я, но он в Венесуэле…
— Ты будешь отвечать за агентство, а он будет редактором!
— Но получать зарплату мы будем одинаковую.
— Это твое дело. Звони ему прямо сейчас.
Плинио так и поступил, и через три дня, в конце апреля, Габриель и Мерседес уже в аэропорту Боготы «Дорадо» узнали, зачем Плинио вызвал Габриеля. Лицо Габриеля расплылось в улыбке.
— Кохонудо![34] — сказал он и обнял друга.
— Габо, я вижу, ты в последнее время даже не дотрагиваешься до художественной литературы — Диккенс, Флобер, Фолкнер, Грэм Грин, Вулф так и стоят на полке. — Мерседес, уложив сына спать, вошла в кабинет мужа.
— Мой милый «священный крокодил», я всегда знал, что ты у меня умница. Ты не поверишь, не далее как вчера я вдруг подумал, что мое увлечение политикой в конечном счете может, не дай бог, повлиять на мои литературные взгляды. Вернее, на мою концепцию: мистическая реальность и мистика реальная, как жизнь.
— И я боюсь, что жизнь, которую ты сейчас ведешь, может, как бы это тебе сказать…
— Исказить мою литературную позицию.
Габриель поднялся с кресла и поцеловал жену.
— На днях я закончил писать последний рассказ для сборника, который называется «Похороны Великой Мамы». И так же будет называться весь сборник. У меня уже готовы рукописи трех книг. Им не страшны мои политические увлечения.
— Ты как-то говорил мне, что мечтаешь оставить Пренса Латина, вернуться в Барранкилью и там открыть свою киношколу.
— О да! Карахо, это было бы прекрасно! Что-то вроде Экспериментального кинематографического центра в Риме. Когда я в последний раз был в Барранкилье, мы с Альваро Сепеда много говорили об этом, и сейчас он занимается организацией Федерации киноклубов Колумбии. Мы решили, что это будет началом.
— Что с тобой? — спросил Агирре Гарсия Маркеса. Габриелю только что принесли телеграмму, он прочитал ее и побледнел.
Они сидели вдвоем в кафе лучшего отеля города «Прадо» и завтракали.
— Моя жена Мерседес сообщает из Боготы, что владелец дома, где мы живем, грозится отключить свет, воду и газ. Коньо, требует шестьсот песо, а у меня их нет. Не знаю, что делать.
Агирре задержал взгляд на бледном, худом лице Габриеля и сказал так, словно в этом не было ничего необычного:
— Габо, я хочу издать твоего «Полковника».
— Да ты что, Альберто? Ты что, сумасшедший? — спросил в изумлении Габриель. — Ты же прекрасно знаешь, в Колумбии книг не покупают. Ты вспомни, что было с «Палой листвой». В первый день купили пять книг. Все покупатели — мои друзья. И больше не покупал никто.
— А я говорю тебе, что твоя повесть мне очень понравилась. А раз так, я не только издам «Полковника», но и выплачу тебе аванс. Я тебе буду должен восемьсот, а сейчас выпишу чек на двести песо.
Гарсия Маркес даже вскочил со стула. Друзья ударили по рукам.
ГЛАВА VI
«Похороны Великой Мамы».
«Недобрый час».
Куба. Нью-Йорк. Мексика
(1960–1965)
— Габо, че[35], мы очень внимательно читали твои материалы из Боготы. Ты настоящий профессионал. Кубинской революции нужны люди, которые если что делают, то делают это от всей души и со знанием дела! — воскликнул аргентинец Хорхе Рикардо Масетти, основатель и генеральный директор агентства Пренса Латина. — Работа Плинио нас тоже устраивает. Из всех агентств, которые были открыты, ваше единственное, которое действует как надо.
Они сидели в гостиной Гарсия Маркеса. Это было в сентябре 1960 года. Масетти по пути в Бразилию на два дня остановился в Боготе.
— Что из этого следует, Масетти? — Габриель переглянулся с Плинио.
Масетти перехватил этот взгляд.
— Революции нужны толковые люди. Для одного агентства вас двоих многовато. Решайте, кто из вас поедет в Гавану, чтобы затем возглавить какое-нибудь кубинское агентство, скажем, в Монреале.
— Я и так много лет жил за границей. Пусть летит Габо, — сказал Плинио.
— Ты что скажешь, че? Я был бы очень рад!
Гарсия Маркес немного подумал.
— Хорошо! Полечу я. Пока один. Когда получу назначение, заберу семью.
— Вылетаешь через пару дней, че. Я дам указания. Тебя встретит мой заместитель Родольфо Валш.
— Я с ним знаком! Он отличный писатель. Можно сказать, я учился писать рассказы по его книге полицейских повестей «Вариации в красных тонах».
— Хорхе, я восхищен! Я в полном восторге. Цели и задачи Пренса Латина — колоссальны! — Гарсия Маркес осунулся еще больше, но выглядел очень довольным.
— Потому Фидель и не жалеет на нас денег, че. Меня радует, что ты быстро вошел в дело. Знаешь, Габо, затея с Монреалем отменяется. Мы планируем отправить тебя в Нью-Йорк. Но там будет больше работы, че. Впрочем, мы знаем, тебе это по плечу. Я с удовольствием оставил бы тебя здесь. С тобой работать одно удовольствие. Но нужно открывать агентство в США. Фидель торопит, а лучшей кандидатуры, чем ты, че, у нас нет.
— Ну что ж, Нью-Йорк так Нью-Йорк. Только в Канаде мне было бы проще. По-французски я говорю, а мой английский, карахо, никуда не годится.
— Вот там и доведешь его до кондиции. Надо ехать туда. Переориентируй свои планы.
— Ладно! Уже целую неделю собираюсь тебе сказать, Хорхе. В прошлый раз ты послал меня посмотреть, как устанавливают новые телетайпы в агентстве. Инженеры и техники, толковые ребята, обучили меня всему, что надо, и сами все делали добросовестно, но вокруг все время вертелись без дела какие-то люди. Не знаю, кто их послал. Оказалось, это члены компартии. Они, видишь ли, осуществляли революционный надзор. Коньо, это же обидно для специалистов!
— Я давно за ними наблюдаю. Перестраховщики. Никто из них в агентстве не останется! Все уедут в Майами. Они небось сами уже думают, как бы собрать чемоданы. — Масетти был в раздражении. — Сейчас они с революцией, но они здесь не нужны. Они уедут! Мне уже жаловались на них. Дождутся, что я их всех уволю.
— И за мной приглядывают. Может быть, потому, что я колумбиец?
— Нет! Потому что они так воспитаны своей партией. Я в Аргентине был близок со многими из них.
— А я думал, — Габриель улыбнулся, — если что и погубит революцию, так это нерациональный расход электричества.
— Еще раз прошу извинить меня, маэстро, что в прошлый раз приволок вам такую кипу страниц. — Габриель был смущен. — Это моя первая работа. Я думал сотворить из этого роман о своем детстве и юности, потом…
— Фолкнер, Толстой, Горький и многие другие писали об этом. И у них получалось неплохо. — Кайгнет курил огромную сигару, то и дело обмакивая незажженный краешек в чашечку с кофе.
— Потом я выкроил из этой рукописи романы «Палая листва», «Полковнику никто не пишет», «Недобрый час» и с десяток рассказов для сборника. Последние три книги еще не напечатаны. «Полковник», правда, скоро выйдет в Боготе.
— Конечно, чико[36], ты поступил смело. Но, как известно, смелость города берет. Не извиняйся. Мне было интересно читать. Ты — настоящий писатель, не сомневайся! Поначалу тебе будет трудно найти общий язык с издателями, но потом твоя особенная манера пробьет себе дорогу. Ты будешь иметь успех.
Гарсия Маркес покраснел и спросил, нельзя ли выпить рюмку рома.
Маэстро налил рома. Габриель выпил, и маэстро продолжил:
— Хорошо пишешь, чико, но еще маловато мастерства, сноровки. Я открою тебе пару секретов. Текст, который ты сочиняешь, читатель должен не только читать, но и слышать, даже улавливать запахи. Чтобы держать читателя в постоянном напряжении, в повествовании обязательно должно что-то происходить, почти в каждом абзаце.
— Улавливаю, маэстро. — Габриель поглядел в пустую рюмку, и Кайгнет тут же поднялся, взял рюмку и подошел к бару.
— Муха ли пролетела и села кому-нибудь на лоб, воробей зачирикал или птица запела, часы пробили или чашка разбилась. Читателям правится, когда все время что-нибудь происходит, им не нужны пространные описания и подробные исследования. И другой совет: инверсия в тексте не всегда оправданна. Читатель не должен наталкиваться на неудобные фразы и выражения, которые мы или не замечаем, или считаем своей находкой. Не стоит нарушать испанский синтаксис. Дополнения должны идти от меньшего к большему. Например, не следует писать «в доме Марии, вчера». Лучше сказать «вчера, в доме Марии». На первый взгляд это кажется пустяком, но на деле читатель быстро устает и уже не читает, а лишь пробегает глазами.
— Маэстро, эти простые на первый взгляд замечания мне во многом помогут. Спасибо! Скоро, то есть как только выдастся свободное время, я начну писать роман о латиноамериканском диктаторе.
— Плинио, дорогой, карахо, то были незабываемые дни! Работы навалом. Для себя не написал ни строчки. И все равно каждый день я был с моими героями. Они для меня реальные люди, которые живут в моем сознании своей жизнью.
— А что там произошло с коммунистами в Пренса Латина? Это правда, что Масетти их выгнал — кого уволил, кого отправил в агентства стран соцлагеря?
— Уволить-то он их уволил, но они через Министерство труда, которое у них в руках, делают все, чтобы вернуться в агентство.
— Но они там были явно не у дел, я сам видел. Пишут они все из рук вон плохо. И вообще они балласт для революции. Ухитрились даже здесь, у меня в агентстве, завести своего шпиона. — Плинио говорил с возмущением.
— Масетти показывал мне их опусы. Один смех. Узость взглядов, грамматические ошибки. Однако главная их беда, Плинио, не низкий уровень культуры и недостаток образования, а полная неспособность самостоятельно мыслить, как подобает настоящим марксистам, сообразуясь с реальными условиями нашего континента.
— И полная неспособность, карахо, к каким бы то ни было революционным действиям в истинном понимании. — Плинио говорил как рассерженный учитель, который ставит в дневнике двойку. — Фидель это видит, но, боюсь, его это устраивает. Своего мнения у них нет, они умеют только беспрекословно подчиняться.
— Не говори так о Фиделе. Это настоящий вождь! И он не позволит разводить партократию, как в странах социализма. Я верю в Фиделя Кастро и Че Гевару как в революционных вождей, которые способны найти иной путь, чем тот, который указывает Москва для создания счастливой жизни на Кубе и в других странах нашей Америки. Они для меня, как Прометей и Атлас!
«— Теперь перейдем к другому нашему совместному опыту — Кубе. Мы оба работали тогда в агентстве Пренса Латина. Ты ушел оттуда вместе со мной, когда компартия стала осуществлять повсеместный контроль. Ты считаешь, наше решение было правильным? Или думаешь, мы просто недостаточно разобрались в обстановке?
—
— Ты в этом уверен? Одинаковые методы дают одинаковый результат. Если Куба избирает как модель советскую систему (единая партия, демократический централизм, органы безопасности, которые осуществляют железный контроль над населением, профсоюзы, которыми манипулирует власть), то это заставляет думать, что установление „социального порядка, более справедливого и демократического“, так же сомнительно, как и существование его в Советском Союзе. Ты, Габо, этого не боишься?
—
— Интервенция СССР в Чехословакию в шестьдесят восьмом году была одобрена Фиделем Кастро (конечно, с некоторыми оговорками). Какова была твоя позиция по этому вопросу?
—
— В шестидесятые годы, когда был арестован кубинский поэт Эберто Падилья, и особенно после его знаменитой „самокритики“[37], некоторые из твоих друзей, в том числе и я, намеренно дистанцировались от кубинского режима. Ты же — нет. Ты не подписал телеграммы протеста, ты вернулся на Кубу и стал другом Фиделя. Почему ты был так благосклонен к кубинскому режиму?
—
— Многие писатели Латинской Америки, и ты в том числе, говорят о марксистско-ленинском социализме как о желаемой альтернативе. Тебе не кажется, что эта теория „из бабушкиного сундука“? Сегодня такой социализм не отвлеченная абстракция, а весьма непривлекательная реальность, ты согласен? После того, что произошло в Польше, нельзя считать, что власть в этих странах сосредоточена в руках рабочего класса. Между загнивающим капитализмом и „социализмом“ в кавычках, тоже загнивающим, ты не видишь третьего пути для стран нашего континента?
—
— Мерседес, мне всю ночь сегодня снилась Мексика. — Габриель вышел из ванной, вытирая голову полотенцем. — Не думал, что она так глубоко засядет во мне.
— Ну что ты там мог увидеть такого особенного за три дня? Небось большую часть времени выпивали с Альваро да разговаривали.
— Прежде всего я понял: если я серьезно хочу заниматься кино, это нужно делать только в Мексике. Фильм не то что книга. Если уж его сняли, он обязательно появится на экране. К тому же кино принесет мне больше денег, чем романы.
— Не знаю, Габо. А как тебе вчерашний вечер?
Накануне близкие друзья собирались в доме Маркесов на встречу Нового, 1961 года.
— Все было прекрасно, я как раз хотел тебя поблагодарить, мой прелестный «священный крокодил». Ты — настоящая Селена!
— Кто это?
— Древнегреческая богиня удачи.
— Спасибо! Я посоветовала Плинио не жениться на столичной девушке, а выбрать себе жену с Карибского побережья.
— Я всегда знал, что ты умница! Перед отъездом из Мехико я сказал Альваро, что рано или поздно, но я хотел бы вернуться в Мексику, и надолго.
— Все, Мерседес, кончились мои занятия английским. — Габриель говорил, кусая губы. — Хорхе Масетти подал в отставку!
— Это почему?
— Недотепы-коммунисты заняли агентство. И мне теперь не дадут дышать. Да и работать с ними — сплошная мука! Завтра посылаю письмо с заявлением об уходе!
— И что мы будем делать, Габо? — тревожно спросила жена и поглядела на маленького Родриго.
— Завтра и решим.
— Габо, звонит Мендоса из Боготы, — в середине дня сообщил один из сотрудников агентства.
— Алло, Плинио, я тебя слушаю.
— Габо, телефонистки не дают Гавану.
— У меня пока тихо. Особых новостей нет. Идут тяжелые бои.
— Мне надо бы отправить пару срочных телеграмм. Я тебе продиктую, а ты перешли их в Гавану.
— Плинио, погоди. Внизу, на Пятой авеню, есть телекс. Я сейчас спущусь туда и соединю тебя с ним.
— У нас тут демонстрации. Многие на стороне Фиделя!
— Вот такие, значит, наши дела, Габо. — Плинио держал на коленях своего крестника.
— Коньо, я себе все примерно так и представлял и уже написал заявление об уходе. Ждал твоего приезда. — Габриель достал из папки заявление и протянул его другу. На настенном календаре с фотографией Мерилин Монро квадратная метка стояла против даты 25 мая 1961 года, — Что скажешь?
— Бальзам на мою душу, Габо, дорогой. Карахо, у нас с тобой не только одинаковая реакция на происходящее, но и причины ухода из агентства и те совпадают, — радостно сказал Плинио. — Разница только в том, что тебе не придется выслушивать сектантские нравоучения.
— А что, было?
— Ревуэльтас и политический комиссар агентства — теперь есть такая должность — отчитывали меня, как отщепенца. Я же написал в заявлении, что не могу согласиться с отстранением от должности Масетти, но что с готовностью буду продолжать служить интересам кубинской революции как журналист. «Я не согласен с мотивировкой вашего заявления об уходе, — изрек шестидесятилетний Ревуэльтас. — Революция осуществляет перестановку кадров в своих интересах, и вы, как истинный революционер, должны были принять это решение не обсуждая». Комиссар тут же добавил: «Твое заявление — это буржуазное высокомерие!» Вот с чем я и прилетел к тебе.
— Но как быть с семьей, Плинио? У меня в кармане двести долларов. На них я могу добраться только до Нового Орлеана, и то на автобусе. Я решил ехать в Мексику!
— А ты попробуй получить с них выходное пособие. Это элементарное правило во всех странах мира, — сказал Плинио и тут же спохватился: — А впрочем, что я говорю? Перед вылетом из Гаваны агенты госбезопасности Кубы отбирали у всех пассажиров ювелирные украшения, вплоть до обручальных колец.
— Видишь, иногда есть преимущество в том, что человек не женат, — с грустью произнесла Мерседес.
— Ну, что будем делать, дорогой Альваро? У меня в кармане только двадцать долларов! — Гарсия Маркес сообщил об этом другу тут же, на перроне.
— Пока что мы едем ко мне. А там подумаем! Я пятнадцать месяцев просидел в адовой мексиканской тюрьме «Лекумберри». Как видишь, жив и не жалуюсь.
— Вы об этом когда-нибудь напишете? — спросила Мерседес.
— Уже пишу «Дневник Лекумберри», но, когда его можно будет напечатать, не знаю. А у вас есть крыша над головой и вкусная еда, обещаю. Это не так уж мало!
— В Нью-Йорке я бы совсем скис, если бы ты не поддержал меня по телефону.
— Я тогда тебе сказал и повторяю сейчас: вместе мы одолеем все трудности. Я очень соскучился по тебе, Габо. А теперь вас трое. Мерседес, ты очень любишь этого обормота?
— Наравне с сыном, а если честно, то чуточку больше, — ответила Мерседес и покраснела. Мутис поцеловал ее в щеку.
— Я вспоминаю январь пятьдесят четвертого, Барранкилью. Не знаю, что было бы тогда со мной, если б не ты, Альваро.
— Вот и сейчас не сомневайся! Меня огорчает одно: ты плохо играешь на бильярде. Поехали!
— Послушай, Габо, один преуспевающий мебельный фабрикант купил два журнала. Такая у него прихоть. Ты только не сердись, они не очень по твоему профилю, но…
— Но ведь надо что-то есть! Ты это хочешь сказать?
Они сидели в кафе «Опера», потягивая коктейль «Куба либре» из рома и кока-колы, с добавлением лимонного сока и льда.
— Мне всегда нравилось, что ты умный и быстро соображаешь. Владелец журналов сейчас придет. Он ищет главного редактора. Я уже с ним говорил о тебе. Он сначала засомневался в твоих способностях… Но я дал ему почитать твои рассказы. И ему так понравился «Рассказ не утонувшего в открытом морс», что теперь он волнуется, согласишься ли ты. Я сказал ему, что Гарсия Маркес как журналист еще более крупная фигура, чем писатель, — объективный, широких взглядов, очень эрудированный. Не будь дураком.
— Коньо, да что это за журналы?
— «Семья» — журнал для женщин, а другой называется «Это интересно всем».
— Тоже не мужской.
— Но ты же мой должник. Когда, карахо, начнешь долги возвращать? Давай действуй! — Мутис привел «железный» аргумент.
— Черт с тобой, согласен! Где он? Я поставлю ему два условия: в списках редколлегий моей фамилии не будет, и я не подпишу ни одной статьи в этих журналах. Но писать, конечно, буду.
— Старик, я тебя поздравляю! Хозяин журналов очень тобой доволен. Обещал с января повысить тебе зарплату, — сообщил Альваро, едва переступив порог квартиры Габриеля.
Они сели на диван — к тому времени мебель в квартире уже была, — и Габриель, усмехаясь, сказал:
— Давно пора! Журналы делаю я, а главным редактором значится мебельный фабрикант.
— Скажи ему спасибо, Габо, — сказала Мерседес, ставя перед мужчинами стаканы на стеклянный столик. — Он дал нам возможность обставить квартиру за полцены.
— Ладно! Мы и тебе скажем спасибо, если ты нам нальешь чего-нибудь в стаканы. Альваро, давно котел тебя спросить, кого из мексиканцев ты порекомендуешь почитать?
— Пока ничего не читай. Я тебе сам привезу книги. Будешь доволен!
В следующий раз Мутис привез целую стопку книг и, отобрав две самые тонкие, сказал:
— Прочитай вот это — будешь знать, как надо писать.
Обе книги были написаны мексиканским писателем Хуаном Рульфо. Назывались они «Педро Парамо» и «Долина в огне». В ту ночь Габриель лег спать только после того, как дважды прочел роман «Педро Парамо».
— Ты приехал в Мексику, чтобы заниматься кино! — Плинио Мендоса вел мысленный диалог со своим другом. — А разве у тебя была уверенность в успехе? Никакой! Кроме нескольких близких друзей, никто не знал, кто ты такой. Каждый день в Мексику приезжают поэты, писатели, художники и актеры из других стран Латинской Америки, но так и остаются безвестными. Для них Мексика необъятная страна, закрытая, как любая из ее пирамид. Мексика и тебе бросила вызов, для тебя это была очередная битва в твоей жизни, битва против одиночества. Хватит ли у тебя сил? Уверен, что хватит, Габо! Ты был совсем юным, страдал от одиночества, холода и унижения бедностью, рядом с тобой не было ни одного близкого человека, и ты нашел для себя выход в чтении — ты запоем читал Дюма, братьев Гримм, Жюля Верна и Сальгари. Студентом юридического факультета, до предела истощенный богемной жизнью, ты шатался по барам, и однокашники считали тебя «пропащим малым», а ты нашел в себе силы бросить все, чтобы сочинять романы. С трудом зарабатывая себе на хлеб журналистикой, ночуя в домах терпимости, продолжая вести бурную ночную жизнь, ты сочинил свою первую книгу. В Париже, без работы и без денег, в постоянном ожидании конверта с чеком, ты написал свою вторую книгу. Сложные жизненные ситуации, унижающие твое достоинство, всегда толкали тебя к пишущей машинке — только так ты вновь обретал веру в себя и чувство собственного достоинства. Именно преодоление трудностей породило в тебе гуманное начало, великодушие настоящего мужчины, чувство солидарности с другими людьми. Ты на собственном опыте знаешь, что такое правда жизни, и потому у тебя есть верные друзья, и потому ты пишешь хорошие книги.
В комнату вошла жена Плинио. Он стоял у окна, но, занятый своими мыслями, не обернулся. Она не стала ему мешать и тихо притворила за собой дверь
— Первое, что я сделал, когда женился, — купил в кредит билеты на самолет и прилетел к тебе, Габо, чтобы познакомить с женой, но ты повел себя как «сухарь». На ней было пальто с чужого плеча, а ты принял ее за буржуазную девицу, за красивую бездельницу. Из тех, что в Барранкилье проводили вечера и ночи напролет в Кантри-клубе в ожидании жениха, еще более богатого, чем они сами. Ты не принял ее. А моя любимая Марвель… Она не сказала мне ни слова, но я почувствовал, Габо, что и она тоже в тебе ошиблась. Она приняла тебя за яркого представителя племени, хорошо известного ей по Барранкилье, — закоренелого «мачиста»[38] беспробудного выпивоху, сквернослова, приятеля шлюх, который держит свою вечно беременную жену за домработницу, а сам не вылезает из баров вроде «Пещеры». Габо, ты пишешь мне подробные, длинные письма, но ты отдаляешься от меня. Или я ошибаюсь?
Зазвонивший телефон прервал размышления Плинио.
— Так как ты решил распорядиться премией? — спросила Мерседес мужа. Она ждала второго ребенка. — Сразу такие деньги!
— Заживем вовсю! Впервые за мою долгую писательскую жизнь я не буду ни в чем нуждаться.
— Такие деньги — и все уйдут на жизнь? — испуганно спросила Мерседес.
— Да нет, девочка, что ты! Во-первых, ты теперь можешь рожать в лучшей больнице. Во-вторых, я куплю себе машину. Это сэкономит уйму времени. В-третьих, куплю Мутису по полдюжине рубашек и пижам. У него сейчас плохо идут дела. В-четвертых, мы подумаем о том, чтобы снять дом, где ты будешь чувствовать себя хозяйкой, а дети смогут играть в саду.
— Луис, ведь скорее, чем Альваро, можешь помочь мне ты. И ты хорошо знаешь, на что я способен. — Габриель старался быть как можно более убедительным. Он почти умолял.
Они были в офисе антрепренера Луиса Висенса, колумбийца, который за три года жизни в Мексике сумел «оседлать» кино, открыл бюро по найму актеров и основал журнал «Новое кино». Ему удалось войти в группу молодых мексиканских кинематографистов и внести свою лепту в развитие нового кино фильмами «На пустом балконе», «Секретная формула» и «В нашем городке воров нет», последний — по мотивам рассказа Гарсия Маркеса.
— Я пробовал, Габо. Неужели ты думаешь, я не пытался? Но продюсеры боятся твоего колумбийского языка.
— Вообще, если бы ты был американцем из Голливуда — нет проблем! — Альваро добавил себе в стакан рома.
— Но если бы мне хоть один фильм дали поставить, карахо! Все увидели бы, на что я способен.
— Вот как раз это и не получается. В Мексике навалом своих сценаристов и режиссеров.
— Все равно я буду пытаться! Кино лучше, чем проза.
— Как сказать. Фильм с экрана сошел, и о тебе забыли. А книга в библиотеке остается навечно! — Мутис выпил за здоровье друзей.
— Зато платят больше! Скажешь, нет? Карлос Фуэнтес обещал мне помочь, он скоро возвращается из Франции. Он мне посоветовал самому написать сценарий.
— Это мысль! Тогда я, может быть, смогу тебе помочь, — сказал Висенс.
— Привет, Габо. Карахо, парень, ты все-таки решил уйти из журналов! Владелец рвет и мечет. Он готов прибавить тебе зарплату. — Мутис говорил по телефону.
— Я сыт по горло его дешевкой. Меня от нее тошнит.
— А на что ты будешь жить? Кто-то заказал сценарий?
— Пока нет! Мне надо больше бывать на студиях, общаться с киношниками, стать среди них своим. А работать буду в рекламном агентстве «Вальтер Томпсон», помнишь, ты сам меня знакомил. Деньги такие же, а то и больше, но на работу ходить не надо. Ночами буду выдумывать для них всякую белиберду, а днем буду пробивать стену кинобизнеса.
— Ты уже был в конторе «Томпсона»?
— Согласовал контракт. Сегодня подписываю. А бабские журналы — ну их к черту!
— Альваро, поздравь меня, карахо! Барбачано заключает со мной контракт! И не какая-нибудь там любовная историйка. «Золотой петух» Рульфо, — восторженно говорил Габриель.
— Тебе, куате, действительно очень повезло. — Альваро обнял друга, похлопал его по спине. — Твое призвание — говорить о человеческих судьбах, о страдании и боли. Кроме всего прочего, Барбачано — добрый и порядочный человек.
— Тебя послушать — можно подумать, остальные мои друзья — сплошь злые и непорядочные!
— Да не в этом дело! Но чтоб ты знал: все пятнадцать месяцев, которые я просидел в «Лекумберри», Барбачано выплачивал мне зарплату.
— Такого не бывает! О таких людях, карахо, надо писать, а то все какое-то дерьмо попадается. Кроме тебя и всех моих друзей, разумеется.
— Именно с помощью Барбачано Луис Бунюэль создал одну из лучших своих картин. Мануэль — один из основателей нового кино Мексики, которое не зависит ни от правительства, ни от Голливуда. Он не раз мне говорил, что нет хороших, достойных сценариев и что надо обратиться к литературе.
— С Хуаном Рульфо он не ошибся.
— А теперь, старик, я тебе открою секрет. — Альваро улыбнулся. — Барбачано поначалу сомневался в тебе. Но он убежден, что в Мексике нет другого хорошего писателя, который бы так понимал и любил Рульфо, как он сам. Он вспомнил, что ты не раз выступал с речами по этому поводу, и теперь дает тебе шанс.
— Мануэль, я написал сценарий строго по роману Рульфо. Тебе он показался не коммерческим. Давай говорить прямо! Ты считаешь, что зрителю не интересно смотреть на провинциальную жизнь как она есть. — Фуэнтес говорил на повышенных тонах. В тот день они с Гарсия Маркесом сдавали последний вариант сценария «Педро Парамо». — И мою работу стали уродовать все кому не лень.
— Я плачу, я и заказываю музыку, Карлос. — Барбачано поднялся с кресла и вышел из-за стола.
— На моем сценарии стали плясать Хоми Гарсия Аскот, Альваро Мутис, еще кто-то и даже журналисты Фернандо Бенитес, Хосе де ла Колина, Гастон Гарсия Канту. Слава Богу, нашелся человек, который вернул сценарий к тексту Рульфо и ко мне. — Фуэнтес положил руку на плечо Гарсия Маркеса.
— Теперь эта штука в порядке! — заявил Габриель. — Все будет зависеть от режиссера.
— Дорогие мои, все дело в том, что публика, которая смотрит фильмы, не читает книг. А та, которая читает, не смотрит фильмы, особенно телесериалы.
— С другой стороны, зритель за последние десятилетия несколько повысил свой уровень культуры и стал требовательнее к режиссерам, — заключил Гарсия Маркес.
— Да брось ты! Публика все так же жаждет «хлеба и зрелищ»! — заявил Фуэнтес. — И с каждым десятилетием в кино все больше людей от коммерции, а не от культуры.
— Ну вот что, друзья, я люблю вас обоих и на этот раз не глядя вручаю сценарий Карлосу Беле, каким вы мне его принесли, — примирительно сказал Барбачано. — Не хотите ли по рюмочке текилы? Я дешевую не пью.
—
Они лежали на траве у бассейна во дворе большого дома Фуэнтеса на Серрада де Галеано, в престижном районе Сан-Анхеле-Инн.
— Коньо, вот возьму и уеду в Колумбию. Я тоже больше не могу работать сценаристом! Это унизительно! Одни невежды вокруг!
— С другой стороны, Габо, кино нас обеспечивает, а значит, создает нам условия для написания романов. Не забывай, ты обязан сочинить свой звездный роман. Кроме того, благодаря кино у тебя теперь шикарный дом в Сан-Анхеле-Инне.
— Просто я, как дурак, полагал, что именно кинематограф поможет мне выразить то, что я хочу сказать.
— Все дело в отсутствии вкуса у кинодельцов. Они видят в нем не искусство, а только средство обогащения. Вторая причина — это то, что каждый режиссер почему-то считает себя писателем, хотя на самом деле он должен не выдумывать, а лишь воплощать то, что написано в сценарии.
— Знаешь, Карлос, по-моему, я уже созрел для того, чтобы начать мой звездный роман.
— А зачем ты плел Альваро, что пуст, как бутылка из-под виски, что тебе больше нечего сказать?
— Мне было плохо! А потом я сообразил, что хоть бутылка и пуста, но виски-то во мне. У меня полно идей и, кроме того, может пригодиться многое из романа «Дом». Сам по себе он не состоялся, зато послужил мне, как самая полная бутылка лучшего виски. «Палая листва», «Полковнику никто не пишет», «Недобрый час» и «Похороны Великой Мамы» — все это из него!
— Твой Альваро — настоящий друг. Когда он мне рассказывал о том, что ты ему плел, он говорил, что не верит ни одному твоему слову. А ты знаешь, он тут на днях читал мне свои последние стихи. Он — мировой поэт. Мне понравилось.
— Он и прозу неплохую пишет. Пойдем, Карлос, купаться, а то сгорим.
«Знаю, что ты уже много времени работал над „Осенью патриарха“, — читаем мы у Плинио Мендосы в его „Аромате гуайябы“, — но прервал работу над ним, чтобы взяться за „Сто лет одиночества“. Почему ты это сделал? Редко бывает, чтобы писатель прерывал работу над одной книгой ради другой».
— Привет, Плинио! Это Габо!
— Как ты там, че? Как Мерседес? Как мои крестники?
— Не знаю.
— Ты что, не в Мексике?
— Я в твоем доме, пендехо! Пью виски с твоей женой. Кончай работу и тащи сюда Варгаса, Сепеду Самудио и Фуэнмайора, если они живы. Я вас жду!
Когда через час друзья собрались в доме Мендосы в Барранкилье и Габо выставил бутылку текилы, пошел душевный разговор. Марвель, жена Плинио, приготовила закуску.
— Это не какие-нибудь помои! Текила «Дон Хулио» — это высший сорт, — заверил Габриель. — Друзья, поздравьте! Я послал кино куда подальше, после чего сказал себе: «У кого нет головы, зачем ему шляпа?» И послал туда же и рекламные компании. И прилетел в Барранкилью собрать кое-какой материал. Пишу нечто невиданное! Не похожее на все, что уже написал. Чувствую, что оседлал Пегаса! Или я произведу сенсацию этим романом, или моя голова слетит с плеч!
Все выпили за успех новой книги.
ГЛАВА VII
Слава. «Осень патриарха» и «Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и ее жестокосердной бабке»
(1967–1971)
— Послушай, Габо, я только что был у Ромуло Гальегоса. Ходил его поприветствовать. Хотел представить тебя, но старик очень устал за день. Собирается познакомиться с тобой завтра, просто горит желанием, — сообщил Марио, входя в номер Гарсия Маркеса.
— Завтра так завтра, — равнодушно откликнулся Габриель.
— Занятный старик! Сказал, что мы с тобой совсем разные, а судьбы у нас одинаковые.
— Интересно в чем?
— Он считает, что у нас с тобой не только одинаковый писательский масштаб, но и жизнь очень похожа. Мы оба воспитывались дедами по материнской линии, и оба были избалованными детьми.
— Что еще? — Габриель заинтересовался.
— Что детство в раю закончилось, когда каждому из нас было десять лет. Оба поздно узнали своих родителей, и у обоих отцы пытались воспротивиться нашей склонности писать.
— Ты учился в религиозной школе?
— Да. И я, как и ты, получал диплом бакалавра в госинтернате.
— И тебя тоже спасала от одиночества только литература и помогала утверждать чувство собственного достоинства в чужой, а иногда и враждебной среде? — с улыбкой спросил Габриель.
— Точно так! А ты в юности наверняка писал стихи, как и я. Гальегос еще отметил, что оба мы напечатали наши первые рассказы, когда нам было по двадцать лет.
— И ты читал запоем Дюма, Рабле, Достоевского, Рубена Дарио, Фолкнера, Вирджинию Вулф, Борхеса и Неруду?
— И еще русских — Льва Толстого, Чехова, Горького. Средства на жизнь мы оба начали добывать журналистикой.
— Точно! Насколько я знаю, мы оба в молодости побывали в Париже. Обоих тянула туда страсть к литературе. И хотя разница между нами — девять лет, ты останавливался в том же отеле мадам Лакруа.
— И обоим издательства Буэнос-Айреса отказали в издании первых романов.
— И у обоих один и тот же литературный агент — наша спасительница Кармен Балсельс. Давай за это выпьем! — предложил Габриель.
— И за то, что мы оба первые лауреаты премии Ромуло Гальегоса. Сначала я, потом — ты. Я не сомневаюсь, что следующая премия — твоя!
— А есть ли различия между нами?
— Есть! Ты влюблен в Фиделя Кастро, в его революцию, а я его презираю. Хитрый диктатор, который испохабит идею построения социализма в странах Латинской Америки.
Габриель промолчал, но они все равно выпили.
— Я только что дал интервью какому-то телеканалу. Габо, я назвал тебя Амадисом[40] Америки. И так оно и есть! — радостно заявил Варгас Льоса, стоя на пороге гостиничного номера Гарсия Маркеса. — Пошли ужинать?
— В следующем моем интервью, Марио, я назову тебя «последним странствующим идальго от литературы». И так оно и есть! Я вспоминаю поездку в Советский Союз. — Габриель отложил в сторону газету «Насьональ», где только что читал статью об СССР. — Во время фестиваля я на улице познакомился с неким Мишей Коганом. Он кое-как говорил по-английски. Подарил мне вечное перо «Союз». Через пару дней наш переводчик рассказал мне, что этот Коган был миллионером.
— Где? В США?
— Нет, в Советском Союзе. В последний год жизни Сталина его посадили на десять лет. Самый большой срок, дальше — расстрел. Он вышел из тюрьмы по амнистии в связи со смертью Сталина. Этот самый Коган работал на часовом заводе. Он выносил оттуда запасные части, а в доме одного приятеля они собирали часы. Когда его арестовали, там нашли два миллиона рублей, а зарабатывал он на фабрике двести в месяц.
— Да, мне рассказывали, что там не рай, как все ожидали. Так просто ничего не купишь. Огромные очереди. Но, говорят, если куда-то позвонить, то с доплатой можно получить все, что надо.
— Марио, ты веришь, что есть люди, которые видят за сотни километров? Если тебя ограбили, они смогут сказать, где твои вещи?
— Я, Габо, верю в то, что мы с тобой слетаем в Каракас, а потом напишем книгу в четыре руки.
— В Каракас полетим, но вначале слетаем на несколько дней в Боготу. Там тоже есть на кого посмотреть и кому себя показать.
— Согласен! А сейчас пошли ужинать.
— Под тяжестью короны клонится голова, Габо. Как ты теперь будешь писать? — спросил Плинио, когда они остались наедине.
— Еще лучше! Однако, коньо, мне все это не по душе!
— Возможно, Мерседес окажет тебе во всем этом неоценимую помощь. Когда ты привез ее в Каракас, я назвал ее «Сфинксом». За три дня она не сказала мне ни слова. Однако в ней есть мудрость, присущая женщинам Карибского побережья. Они любят порядок во всем, не то что мы, мужики, которые расходуют себя на что попало. Она и дальше будет стержнем твоей жизни! Будет оберегать тебя, беззащитного, рожденного под знаком Рыб.
— Надеюсь!
— Так ты действительно хочешь укрыться в Барселоне, чтобы там заняться «Осенью патриарха»? Но это уже будет не Макондо.
— И да, и нет! Бальзак, Конрад, Мелвилл, Кафка и, конечно же, Фолкнер практически всю жизнь писали одну и ту же книгу, хотя и издавали ее под разными названиями. Однако их часто помнят лишь по названию какого-то одного произведения. В Латинской Америке Ромуло Гальегоса знают по «Донье Барбаре», которая не является лучшим из того, что он написал. Астуриаса — по «Сеньору президенту», а ведь это никудышный роман, куда хуже его «Легенд Гватемалы».
— Если всякий писатель всю жизнь пишет одну и ту же книгу, то твоя книга — это о Макондо?
— Ты прекрасно знаешь, что это не так.
— Тогда о чем она?
— Об одиночестве! Центральный персонаж романа «Палая листва» живет и умирает в полном одиночестве. Оно же властвует в повести «Полковнику никто не пишет» и в романе «Недобрый час».
— И над Аурелиано Буэндия…
— То же самое будет и в «Осени патриарха».
ВАРГАС ЛЬОСА: Писателям иногда приходит на ум такое, что не приходит в голову никому — ни инженерам, ни архитекторам. Люди часто спрашивают: чему служит литература? …Что ты думаешь по этому поводу? Чему ты служишь как писатель?
ГАРСИЯ МАРКЕС: Мне кажется, я стал писателем, когда понял, что не пригоден ни к чему другому. У моего отца была аптека, и он, естественно, хотел, чтобы я стал фармацевтом и продолжил его дело. У меня было совершенно иное призвание. Вообще-то я хотел стать адвокатом. В кинофильмах адвокаты всегда выигрывали процессы, даже самые безнадежные. Но уже в университете, где мне приходилось очень нелегко, я понял, что для профессии адвоката тоже не гожусь. В то время я начал писать первые рассказы и, честно говоря, тогда не имел никакого понятия о том, чему служат писатели. Поначалу мне нравилось писать, потому что меня печатали и еще потому — я говорил об этом не раз, и это действительно так, — что, когда я печатаюсь, мои друзья любят меня еще больше. По прошествии времени, размышляя о профессии писателя и анализируя произведения других, я пришел к выводу, что литература, и прежде всего роман, выполняет определенную функцию. Сейчас — не знаю, хорошо это или плохо, — я полагаю, что эта функция является ниспровергающей, я хочу сказать, что не знаком с литературой, которая бы превозносила существующие ценности, окружающую действительность и способствовала бы созданию новых форм жизни, нового общества и в конечном счете улучшению жизни человека. Мне трудно дать исчерпывающий ответ, я плохо разбираюсь в теории и не знаю, почему так происходит. Вместе с тем я думаю, что всякий, кто пишет, обязан этим своему предназначению. Человек, обладающий призванием писателя, обязан писать, поскольку только так он перестанет страдать от головной боли и несварения желудка.
ВАРГАС ЛЬОСА: Таким образом, ты полагаешь, что задача литературы — ниспровергать. Допустим, но было бы интересно знать, может ли писатель предвидеть или рассчитать последствия такого ниспровержения. Другими словами, можно ли предвидеть последствия, которые вызовет та или иная книга?
ГАРСИЯ МАРКЕС: Нет! Я думаю, если писатель заранее предвидит последствия, то хорошей книги он не напишет. Прежде всего, однако, договоримся о терминологии: когда мы говорим «писатель и литература», мы имеем в виду новеллиста и роман, поскольку иначе можем впасть в ошибку. Я говорю только о новеллисте и романе и полагаю, что писатель находится в постоянном конфликте с обществом. Более того, мне представляется, что романы пишутся с тем и для того, чтобы писатель разрешил свой личный конфликт с обществом. Я сажусь писать книгу, когда мне хочется поведать миру какую-нибудь новую историю о чем-то, что запало мне в душу. Должен сказать, у меня есть своя идеология: я думаю, у каждого писателя она должна быть, и, если он твердо придерживается своих взглядов, если он искренен в момент сочинения книги, будь это «Красная шапочка» или история о партизанах, его идеологическая позиция непременно проявится в том, что он пишет. Я хочу сказать, она будет подпитывать сюжет, и тогда он будет содержать в себе ниспровергающую силу, о которой шла речь. Не думаю, что ее присутствие будет обдуманным, но оно неизбежно будет.
ВАРГАС ЛЬОСА: Тогда получается, что рациональный фактор, так скажем, не является преобладающим в литературном созидании. А каковы преобладающие факторы, главные критерии, определяющие качество литературного произведения?
ГАРСИЯ МАРКЕС: Единственное, что меня интересует в момент сочинения истории, — это чтобы она была интересна, волновала бы читателя и чтобы она была полностью достоверна. Я не могу выдумать ничего такого, что никак не соотносилось бы с моим летным опытом.
ВАРГАС ЛЬОСА: Не будем сейчас говорить об одиночестве, поскольку эта тема может нас далеко увести. Меня, например, очень интересует один твой подлинный семейный персонаж, о котором много пишут и которому, по твоим собственным словам, ты многим обязан. Речь идет о твоей тете?
ГАРСИЯ МАРКЕС: Нет, это мой дед…
ВАРГАС ЛЬОСА: А теперь мне хотелось бы знать, когда, в какой момент ты задумал превратить все истории, которые тебе рассказывал дед, в литературу?
ГАРСИЯ МАРКЕС: Только после того, как у меня уже было написано две или три книги, я осознал, что использую эти истории, то есть собственный опыт.
ВАРГАС ЛЬОСА: Мне кажется, в прошлый раз последний вопрос, который я тебе задал, касался состояния современного романа в Латинской Америке; мы говорили об апогее новеллистики, и не только в странах Латинской Америки, но и в Европе и Соединенных Штатах. <…> Как ты думаешь, что могло породить этот бум, почему именно сейчас наша новеллистика достигла такого расцвета?
ГАРСИЯ МАРКЕС: Я думаю, если люди кого-то читают, значит, они идентифицируют себя с автором. Видимо, мы попали в самую точку.
ВАРГАС ЛЬОСА: Продолжая говорить о современном латиноамериканском романе, следует обратить внимание и на другой фактор, достаточно курьезный: большая часть модных латиноамериканских авторов живет за границей: Кортасар вот уже двенадцать лет живет во Франции; Фуэнтес сейчас живет в Италии; ты тоже двенадцать или четырнадцать лет не был в Колумбии, и таких примеров очень много. Многие журналисты пишут об этом с озабоченностью, которую разделяет наше студенчество… Что ты думаешь об этой проблеме?
ГАРСИЯ МАРКЕС: В Колумбии многие задавали мне этот вопрос, особенно студенты университетов. Когда меня спрашивают, почему я не живу в Колумбии, я всегда отвечаю вопросом на вопрос: а кто вам сказал, что я не живу в Колумбии? Да, я действительно уже четырнадцать лет как оставил страну, однако я продолжаю жить в Колумбии, поскольку прекрасно информирован обо всем, что там происходит; переписываюсь со многими людьми, постоянно получаю вырезки из газет и журналов и полностью в курсе всех дел. Я не знаю, есть ли какая-нибудь закономерность в том, что многие «модные» латиноамериканские новеллисты живут за пределами своих стран. В моем конкретном случае я прекрасно знаю, почему предпочитаю жить вне Колумбии. …Там писателю сложно работать. …Важно то, что, где бы я ни находился, я пишу колумбийские, латиноамериканские романы.
ВАРГАС ЛЬОСА: В прошлый раз я спрашивал тебя о проблемах, затронутых в романе «Сто лет одиночества»: насилие и жестокость, партизанская война и прочее в этом ряду, как, например, банановая лихорадка в Макондо. Плантации поначалу притягивали к себе авантюристов, а потом туда потекли иностранные капиталы, что привело к увеличению населения в тех местах.
ГАРСИЯ МАРКЕС: Значит, ты полагаешь, что эта моя книга и те, что сейчас пишутся и издаются, помогают читателю понять социальную и политическую ситуацию в Латинской Америке?
ВАРГАС ЛЬОСА: Я думаю, всякая хорошая литература непременно является прогрессивной, за исключением отдельных случаев, когда автор намеренно не желает этого. Умственный настрой Борхеса, например, является, по сути дела, глубоко консервативным, реакционным, но как автор он никакой не консерватор и не реакционер; я не нахожу в произведениях Борхеса (хотя он и подписывает абсурдные манифесты) ничего такого, что пропагандирует реакционные концепции развития общества или стагнацию, нет в них и пропаганды фашизма и империализма, которым он так восхищается.
ГАРСИЯ МАРКЕС: Да, это так, его произведения не отражают его личных убеждений.
ВАРГАС ЛЬОСА: Я считаю, что каждый большой писатель, даже если он реакционер, должен отстраниться в своих произведениях от собственных концепций, чтобы описать реальную действительность такой, какая она есть, а никакая реальная действительность не может быть реакционна.
ГАРСИЯ МАРКЕС: Да, но мы-то не уходим от наших убеждений. Например, описание банановой лихорадки в моем романе находится в полном соответствии с моими убеждениями. Я решительно на стороне рабочих. Это ясно видно. Так что, я полагаю, писатель может внести существенный политический вклад, если не будет уходить от своих убеждений и от действительности и будет помогать читателю лучше разобраться в реальной обстановке в стране или на континенте; думаю, в этом и состоит политическая функция писателя, и уверен, что его роль в этом смысле только положительная (35).
— Ну как, ты доволен? — спросил Марио, когда они перед отлетом сидели в кафе аэропорта.
— Более чем, Марио, — весело ответил Габриель. — Спасибо тебе за все. Лима — очень интересный город. И хорошо, что ты меня провожаешь один.
В этот момент к ним подошли две девушки и попросили автограф. Но Варгас Льоса, сославшись на то, что им нужно поговорить, попросил, чтобы им не мешали. Официант встал у их столика на страже.
— А что тебе больше всего запомнилось в городе?
— Собор на Пласа де Армас, президентский дворец и дворец Кинта де Преса. Дома шестнадцатого века, с лепными порталами, патио и крытыми балконами. Такого нет ни в Колумбии, ни в Мексике, ни в Венесуэле. Послушай, за все это время я ведь ни разу не спросил тебя, над чем ты сейчас трудишься.
— Я закончил повесть «Щенки» и начал роман «Разговор в „Катедрале“». Продолжаю вскрывать цинизм и уродства нашего с тобой общества, критикую несправедливость.
— Протестуешь против дерьмового социального устройства. Это хорошо! Значит, ты против буржуазии, за социализм!
— Только не за социализм Фиделя Кастро и не за тот, что смастерили в СССР и в его странах-сателлитах. Это чудовищно — впереться силой в чужой дом и насаждать там с помощью штыков свои порядки, абсолютно чуждые жизненному укладу, традициям и чаяниям этих народов.
— А я начал новый роман «Осень патриарха», о наших латиноамериканских диктаторах. Я тебе уже говорил.
— Значит, уходишь от своих детских воспоминаний?
— Но этот роман тоже основан на личном опыте. Я много чего выведал у старого мажордома президентского дворца в Каракасе. Я был там, когда бежал Маркос Перес Хименес, и многое узнал о предыдущем диктаторе Хуане Висенте Гомесе.
— Интересно, что это животное — выходец из бедной индейской семьи. Став диктатором, он об этом забыл и жестоко расправлялся с собственным народом.
— Порфирио Диас, мексиканский диктатор, тоже выходец из народа, — заметил Габриель и подумал, что надо бы попросить Мутиса прислать кое-какой материал.
— И Сталин!
— Да, тут есть какая-то закономерность.
Объявили посадку на рейс Лима — Мадрид, и они стали прощаться.
— Кармен, перед тем как в Париже и Риме начнут издавать переводы моих книг, я бы хотел увидеть гранки, — сказал как-то за ужином Гарсия Маркес.
Балсельс удивленно посмотрела на писателя.
— Traduttore — traditore[41], — пояснил ее муж Луис Паломарес.
— Итальянцы не дураки! — усмехнулся Гарсия Маркес. — Если в Мадриде причесали мой «Недобрый час», то римские переводчики тем более упростят мой текст и мой стиль. А я этого не хочу! Не желаю!
— В договорах этого пункта нет. Надо заново оговаривать.
— Это мое условие, Кармен. Как хочешь.
— Не знаю, кто сказал, что переводы похожи на женщин: когда они верные, то некрасивые, а когда красивые, то неверные. Я думаю, Кармен, Габо прав. Он имеет право требовать. Чтобы его перевести — надо «голову сломать», и переводчики наверняка станут упрощать.
— Да зачем им ее ломать? Они сразу пойдут по линии наименьшего сопротивления. Обрежут мне…
— Не продолжай! — сказала Кармен. — Я им позвоню. Или лучше отправлю письма.
— С переводами всегда происходит одно и то же. Переводы — это пигмеи, если сравнивать их с оригиналами. Так что пусть присылают гранки. С французским я разберусь без проблем, и с итальянским тоже!
— Ну хорошо, Габо, я это сделаю! Но и ты должен меня понять. Когда я работала без тебя, это было одно. Теперь ты рядом со мной и хочешь видеть издателей. Пожалуйста! Только сними наконец свои разноцветные цыганские рубашки, постригись — вихры торчат, как у деревенщины. Завтра поедем в лучший магазин и накупим тебе костюмов и галстуков…
Пришлось согласиться.
— Нет дня, чтобы мне не звонили два, а то и три издателя и столько же журналистов. — Габриель жаловался Марио. — Мерседес всем отвечает по телефону, что меня нет дома. Если это слава, то это сплошное свинство! Я притащился в Барселону, полагая, что меня здесь никто не знает, а вышло наоборот. Проблем стало еще больше.
— Габо, я тебе говорю, это все Кармен старается, — сказала Мерседес. — А ты не веришь.
— Эти посетители меня душат! Отнимают время, выбивают из колеи. Пьешь с ними, что-то им говоришь, а в результате они печатают совсем другое. Я не читаю, что они пишут. Это все мусор. И потом… — Габриель сбросил сандалии. Они сидели в саду перед домом. — …Говоришь с ними два часа, а в печати появляется страница, ну две. И читать невозможно — глупость одна.
— А Марио любит встречаться с журналистами, — сказала Кристина, жена Варгаса Льосы.
— Возможно, но писатель существует не для того, чтобы делать заявления. Его обязанность — писать, рассказывать истории.
— Но ведь если журналисты не будут о тебе писать, читатель не станет покупать твои книги, — заметил Марио.
— Но они должны понимать, что писатель тоже имеет право на личную жизнь. Врываться в дом и что-то вынюхивать — разве это прилично? — Мерседес налила всем ароматного цейлонского чаю.
— Если кто-то хочет знать, что я думаю, — пусть читает мои книги! «Сто лет одиночества» — это триста пятьдесят страниц моих мыслей. Хватит на всех журналистов мира. Но самое противное то, что кроме журналистов меня одолевают издатели. До сих пор я не знал, что это такое.
— Ты расскажи о девушке, — подсказала Мерседес.
— Да! — Габриель рассмеялся. — Приходила тут одна красавица — издатель послал — и принесла с собой двести пятьдесят вопросов. Хотела, чтобы я на них ответил. А один издатель запросил у Мерседес мои личные письма к ней. Ну не сумасшедший?
— Нет. Толковый предприниматель.
— Я сказал девушке, что если я отвечу на двести пятьдесят вопросов и издательство напечатает мои ответы, то это будет, по сути дела, еще одна моя книга, деньги за которую получит издатель, причем деньги бешеные. Другой прислал гонца с просьбой написать предисловие к «Дневнику Че Гевары», написанному им в горах Сьерра-Маэстра. Я согласился, но сказал, что мне потребуется восемь лет, чтобы написать толковое предисловие.
— Габо нервничает, а отражается все это на мне. В такие минуты я посылаю к нему ребят. — Теперь засмеялась Мерседес.
— Я уж подумывал было… один любезный испанский издатель прислал мне письмо, в котором говорилось, что он готов предоставить в мое полное распоряжение свое имение в Пальма-де-Майорка, на Балеарских островах, на любой срок… — Габриель смолк, все ждали продолжения.
Наступили сумерки, и в кустах сирени запел соловей. В соседнем дворе послышался какой-то хлопающий звук, и птица замолкла.
— Но потом оказалось, что эту любезность он готов оказать только в том случае, если я отдам ему мой следующий роман.
— Габо потом ответил этому издателю, что тот ошибся районом и что Гарсия Маркес не проститутка, — закончила Мерседес.
— Тот случай напомнил мне другой, когда одна старуха из Нью-Йорка прислала мне письмо, в котором расхваливала мои романы, а в конце предложила, если я захочу, прислать мне свое фото обнаженной натуры. Мерседес тут же разорвала это письмо на клочки.
Гарсия Маркес только что закончил разговор по телефону с Барранкильей, со своим другом Плинио Апулейо Мендосой. Была ночь, ему не писалось, и Габриель мысленно продолжил разговор.
— Конечно, я горжусь романом «Сто лет одиночества», но, карахо, он в корне изменил мою жизнь!
— Любопытно, но я заметил, что в интервью ты очень редко говоришь о романе «Сто лет одиночества», который критики находят непревзойденным. Ты в действительности так зол на него?
— Да, и очень. Он нарушил мою привычную жизнь. После его опубликования изменилось все!
— Почему?
— Да потому что слава искажает представление о действительности. Коньо, почти так же как власть. И представляет собой постоянную угрозу для личной жизни. К несчастью, в это никто не верит до тех пор, пока эта самая слава не обрушится на него самого.
— Возможно, успех, который тебе принес роман «Сто лет…», кажется тебе несправедливым по отношению к другим твоим произведениям?
— Роман «Осень патриарха», который я сейчас кропаю, в литературном плане будет сильнее «Ста лет…» и весомее. Правда, он об одиночестве во власти, а не об одиночестве в повседневной жизни. Роман «Сто лет…» написан просто, без затей, я бы сказал, — более поверхностно.
— Ты как будто презираешь этот роман?
— Нет, конечно, но сам факт того, что он написан с использованием всевозможных профессиональных трюков, вынуждает меня думать, что я могу писать лучше.
«Дорогой мой, не хочу пробудить в тебе зависть, но пишу тебе эту бумагу, проезжая Дижон. Через три часа я опущу это письмо в Лионе… Встреченные мною французы спустя двенадцать лет кажутся мне еще более говорливыми, чем прежде», — писал Габриель по пути из Парижа, куда он возил Мерседес, чтобы показать ей город.
— А ты знаешь, Марвель, он прав, — сказал Плинио жене. — Я завидую ему и этого не стесняюсь.
— Блаженны боги — им неведома зависть.
— Это не то чтобы зависть, а, скорее, желание быть с ним рядом, и вместе с тобой. Париж того стоит!
— И мы тоже обязательно съездим туда! Не сомневайся!
«Париж на сей раз был для меня, как заноза в пятке, — писал Габриель неделю спустя, уже из Барселоны. — Любопытно, но сейчас Париж показался мне абсолютно неинтересным, а такой, каким мы видели его тогда, теперь для нас невозможен — во-первых, потому, что нам не по двадцать лет, а во-вторых, потому, что и сам Париж уже не тот. Наше жилье, которое мы тогда считали поганым, было как-никак битком набито интересными людьми. Кроме всего прочего, по улицам сейчас ни пройти ни проехать, двадцать четыре часа в сутки все заполнено людьми и машинами, и никогда нет ни одного свободного места в кафе или в ресторане».
— Неужели он не хочет, чтобы мы приехали? — спросил Плинио.
— Время и деньги меняют людей. Но так не хочется, чтобы Габриель подтвердил это своим примером, — ответила Марвель.
— Мы приехали, когда на улицах еще была разобрана брусчатка — последствия майских событий[42]; французы вообще считают ее устаревшей. Шоферы такси, булочник, бакалейщик — все рассказывали нам в подробностях о том, как все было, но складывалось впечатление, что ничего серьезнее ругани не было.
— А брусчатка? Ведь это булыжники, которые летели в полицию, — сказал Плинио.
«Я заперся в голубятне Пауля, чтобы немного почитать и послушать музыку, но и там меня отыскали латиноамериканцы. Они выпили и слопали все, что было, перепачкали все, что могли, и все время пытались убедить меня в том, что мои романы великолепны».
— Я всегда считал, что латиноамериканцы едут в Париж скорее чтобы повеселиться, нежели грызть гранит науки.
«А я тут будто заново перечитал „Сто лет одиночества“, только на французском языке, и нашел, что перевод сделан очень серьезно. В течение месяца я работал с переводчиком по четыре часа в день, пока не сумел убедить его, что он должен начисто переворошить свой родной язык, чтобы перевод получился в соответствии с оригиналом. Главным его аргументом было: „Старик, по-французски так не говорят“. В конце концов все получилось, и мои варваризмы уместились в его языке, а поначалу они никак не укладывались у него в голове».
— Я всю жизнь знал, что Габо умеет добиваться своего.
«Мир для меня рухнул, когда я услышал о советском вторжении в Чехословакию. Но теперь думаю: нет худа без добра; я окончательно убедился, что мы живем между двумя империализмами, в равной степени жестокими и алчными. В каком-то смысле это освобождение сознания. Поразительно то, что по цинизму советские даже обскакали гринго».
— То же самое будет и с кубинцами Кастро… А сколько выдержишь ты, Габо? Ты ведь до мозга костей карибский житель, и Барранкилья нужна тебе, как кислород. Как ты обходишься без зноя ее улиц и дворов, где жизнь протекает, как вода в реке, тихо и спокойно, без водоворотов и волнений? Как ты обходишься без нашей музыки и буйства красок?
—
— Потому что я сочинял этот роман, как пишут стихи, слово за словом. Поначалу бывали недели, когда мне удавалось написать только одну фразу.
—
— Это поэма об одиночестве во власти.
—
— Представь себе такую книгу с обычной линейной структурой: она была бы бесконечной и еще скучнее, чем есть. Спиральная структура помогает сжать время и рассказать гораздо больше, как бы заключить повествование в капсулу. С другой стороны, бесконечный монолог позволяет звучать другим голосам без идентификации героев, как и происходит в действительности со всей нашей карибской конспирацией, когда секреты во весь голос повторяют на всех углах. Из всех моих книг этот роман является наиболее экспериментальным и дорог мне как моя художественная авантюра.
—
— Абсолютно так же. Ты помнишь, там есть день, когда диктатор, проснувшись, видит, что все вокруг одеты в четырехугольные красные шапочки, какие носят лица духовного звания.
—
— Да, и все обменивают всё подряд — яйца игуаны, крокодиловые кожи, табак и шоколад — на красные четырехугольные шапочки. Диктатор открывает окно и видит в море военный линкор, оставленный моряками, и рядом три каравеллы Христофора Колумба. Как видишь, речь идет о двух разных исторических фактах — прибытии экспедиции Колумба и высадке американских морских пехотинцев, — которые я поместил рядом, не считаясь с исторической хронологией. Я сознательно позволил себе абсолютную свободу в употреблении времени.
—
— В равной степени. Без сомнения, страна диктатора принадлежит к Карибскому региону. Но в романе испанские Карибы перемешаны с английскими. Тебе известно, что я изучил все Карибы, остров за островом, город за городом. И в книгу я поместил все. Прежде всего то, что было моим. Дом терпимости в Барранкилье, где я снимал комнату; Картахену времен моих школьных лет; портовые кабаки, куда я ходил в четыре утра, чтобы перекусить после работы в редакции; и даже баркасы с контрабандистами и проститутками, которые на рассвете отправлялись из Картахены на острова Аруба и Кюрасао. В романе есть улицы, похожие на Торговую улицу в Панаме, есть уголки старой Гаваны, Сан-Хуана или Гуайры. Там есть все, что я видел на любом из Антильских островов, английском или нидерландском.
—
— Да, это моя исповедь. Я очень давно хотел ее написать, но раньше у меня не получалось.
—
— Я никогда не говорил, что одиночество во власти и одиночество писателя идентичны. Однажды я действительно сказал, что одиночество славы очень похоже на одиночество во власти. С другой стороны, я всегда утверждал, что ни в одной профессии не испытываешь такого одиночества, как в писательской, в том смысле, что в момент работы никто не может помочь писателю и никто не знает, что он собирается написать. Да! Ты поистине совершенно одинок перед чистым листом бумаги. Что же касается одиночества славы и одиночества во власти, тут много общего, нет никакого сомнения. Как сохранить власть и как защитить себя от славы — в конечном счете требует одной и той же стратегии.
— Привет, Хроноп![43],— крикнул Габриель через чугунную ограду сада.
Высокий, стройный человек с окладистой черной бородой, в сандалиях на босу ногу, стоял около аргентинской жаровни, где на решетке жарились цыплята.
Узнав Гарсия Маркеса, хозяин крикнул кому-то по-французски, чтобы принесли еще цыплят, вытер руки и пошел встречать гостей к калитке, такой же массивной, как и ограда.
После сытного обеда с красным вином, состоявшего из цыплят, салатов, огромного количества сыров и разных сортов винограда, мужчины перешли в просторную библиотеку-кабинет с задернутыми шторами. Там они пили кубинский ром, курили кубинские сигары, слушали кубинские пластинки. Всего несколько дней назад Хулио Кортасар вернулся с Острова Свободы, где побывал впервые за десять лет после победы революции. Он показывал подаренные ему маракасы и на каждом выстукивал какую-нибудь незатейливую мелодию.
— Ну а что кроме этого ты вывез с Острова? — спросил Габриель.
Кортасар стал серьезным.
— Не так там все просто и радостно. Я не согласен с Варгасом Льосой, но впечатления у меня очень сложные.
— Например? — сказал Плинио Апулейо. — Мы с Габо были там в самом начале.
— Например, крестьянская проблема. В результате революции Кастро кубинский крестьянин получил землю. Но не прошло и трех лет, как крестьяне превратились в наиболее враждебный революции слой населения.
— Но почему? Это странно! — Габриель раскурил очередную сигару.
— Прежде всего потому, что революция крайне неумно организовала изъятие у крестьян продуктов его труда: нет обмена сельхозтоваров на промтовары и орудия труда. Надо было работать, а не выкрикивать лозунги. Оказалось, что этого не только недостаточно, это пошло во вред. У крестьянина гниют продукты его труда, а рынок как таковой отсутствует. Раньше сельхозпродукцию реализовывали частные фирмы, а теперь их нет. И цены, установленные революцией, крестьян не устраивают. Вот они и производят теперь только для собственного потребления.
— Как в Советском Союзе. Ленин дал землю крестьянам, но тут же стал обирать их до нитки. Вспыхнули восстания, — сказал Габриель.
— Ну, на Кубе до восстаний дело не дошло, кубинский крестьянин поступил умнее, он просто, как я уже говорил, стал производить только для личного потребления и на обмен с соседями. Бананов, авокадо, папайи на Кубе, если ты не гость революции, не найти.
— Земля что ли перестала родить? — усмехнулся Плинио.
— Мало того! Крестьяне перестали рубить сахарный тростник. Теперь на полях государственных хозяйств это делают рабочие и служащие городов. Мало того что в городе, таким образом, некому работать, городские рубят тростник плохо. На следующий год земля дает меньше урожая. Революция объясняет это то непогодой, то неурожаем, но дело в другом. Словом, кубинская революция живет за счет Советского Союза.
— Это к добру не приведет, — заметил Габриель.
— Габо, как я увидел на примере Кубы, на одной ненависти к буржуазии далеко не уедешь. Ненависть порождает революцию, а что дальше? На Кубе сегодня явно не хватает Маркса.
— Но, надеюсь, не того, которого пропагандируют там советские дипломаты, специалисты и военные. Когда я был в СССР, то понял: советские, кроме «Капитала» Маркса, который на самом деле им глубоко чужд и которого они толком не понимают, других аргументов не знают. — Габриель закашлялся. — Маркс говорил о социальной революции, о социализме. Меня это тоже очень волнует, но я в своих книгах вскрываю недостатки и язвы того общества, которое знаю, а эту тему я боюсь трогать.
— Меня тоже волнует поиск новых форм бытия, возможность создания иного общества и формирования иного человека, свободного от пороков человека современного. К сожалению, на Кубе, друзья, я этого не увидел. — Хулио снова наполнил рюмки гостей.
— Но там многие выходцы из народа учатся в СССР, в странах соцлагеря, получают образование, — заметил Плинио.
— Образованных людей там много, но они не умеют мыслить свободно, и экономика там не работает. Образование еще не интеллект. Кубинская революция, к сожалению, этого не понимает. Я участвовал в работе одного круглого стола. Выступило восемь человек, четверо говорили свободно и легко, а четверо читали по бумаге, сухо и академично. Оказалось, те, кто говорил толково и легко, получили образование еще до революции.
— А что ты думаешь о случае с поэтом Эберто Падильей? — спросил Габриель.
— Плачевный случай, Габо! Честный интеллигент даже не возмутился, а просто хотел обратить внимание Кастро на то, кто в действительности управляет революцией, на то, что кубинская революция, которая вызывала у стольких людей в Латинской Америке большие надежды, совершает те же самые ошибки, что и компартия в СССР. А именно — уничтожает настоящую интеллигенцию. Падилью арестовали, бросили в тюрьму за свободное выражение мыслей, затравили, заставили оговорить себя. Я бы на его месте вообще покончил с собой.
— Так, собственно, и поступил Хорхе Масетти, — сказал Плинио. — Его интеллигентность и готовность отдать жизнь за счастье народа пришлись революции не ко двору, и он уехал в аргентинскую сельву делать там революцию, то есть на верную смерть.
— То же самое произошло еще с одним моим земляком.
— С Че Геварой, — договорил Габриель.
— Послушай, Габо, ведь Мерседес чертовски привлекательна и, должно быть, сексуальна. А ты весь извертелся, глядя на баб, пока мы шли от метро. — Плинио искренне изумлялся, хотя ему было приятно, что на улице многие узнавали Габриеля и с уважением здоровались.
— Вот погоди, когда тебе стукнет сорок, тебе тоже все женщины будут казаться красивыми, а тут одни мини-юбки и сплошной секс в глазах и в походке.
«У него была светлая, просторная, но тихая квартира на бульваре Монпарнас. Стены были выкрашены в светлые тона, повсюду чувствовались достаток и вкус: английские кожаные кресла, гравюры знаменитого Вильфредо Лама, шикарный стереопроигрыватель, а в библиотеке всегда свежие желтые розы в хрустальной вазе.
Они приносят удачу, Плинио.
Ему, как хорошему вину и старому вязу, годы пошли только на пользу. Легкое серебро в бакенбардах говорит о зрелости, и личной, и профессиональной. Он спокойно смотрит в будущее и не опасается превратностей судьбы, исчезла неуверенность, которая так мешала ему в былые годы. Он носит дорогие костюмы, хотя и не соблюдает этикет.
Он выглядит человеком, защищенным от жизненных неприятностей.
Теперь в его зодиакальном знаке преобладает Земля, а не Вода. Чувство реальности решительно взяло верх над Рыбами, которые представляют собой знак деликатный, неуверенный, склонный к бегству от действительности, знак его видений и тех предвестий, которые ранее вызывали в нем дрожь.
Теперь он бонвиван, и его интересуют вещи, на которые он раньше не обращал внимания, теперь они важны для него, даже необходимы, а раньше он жертвовал ими ради своего писательского призвания.
Теперь, кажется, он лучше, чем раньше, чувствует музыку, разбирается в хорошей живописи, ценит красивых женщин и понимает толк в отелях, шелковых рубашках, винах, устрицах под острым индийским соусом, в черной и красной икре и ловко ориентируется в бесконечном количестве сортов сыра.
Его новые знакомства — сплошь известные люди: общественные деятели, кинорежиссеры, артисты или просто богачи, которые позволяют себе роскошь иметь в друзьях знаменитость, так же как они приобретают каракулевую шубу.
Однако он не теряет из виду своих старых друзей, товарищей прежних лет, которые делили с ним когда-то трудности жизни и дешевое вино. Он всегда находит время, чтобы повидаться с ними.
Теперь именно он расплачивается по счетам.
— Шампанского? — спрашивает он и делает это не из хвастовства и не потому, что имеет непреодолимую слабость к «Вдове Клико» (или, скорее, к «Дом Периньон»),
— Я родом из Тунха, извини за напоминание о затерянном в Андах городке холодных ветров, где я родился. У тех, кто родом из Тунха, шампанское вызывает головную боль.
Гарсия Маркес понял, что хотел сказать его друг, и ответил:
— Всему, что у меня есть, я обязан роману «Сто лет одиночества» (20, 21).
— Знаешь, Габо, у меня из головы не идет то, что сказал Кортасар в связи с Че Геварой. — Плинио выключил телевизор; они слушали последние известия.
— Он имел в виду свое личное восприятие, — ответил Габриель. — Конечно, Че — фигура необычайно привлекательная, и жаль, что он погиб.
— Не пугайся того, что я тебе сейчас скажу. Мне кажется, революционеры вроде него всегда обречены.
Гарсия Маркес насторожился и приготовился слушать.
— О присутствующих я не говорю! И потом, в каждом правиле есть исключения. Кортасар прав, когда утверждает, что Че на бильярдном столе кубинской революции оказался шаром большего, чем нужно, размера. Ведь известно, что его разлад с Фиделем возник на политической почве, и сначала Че отправился в Конго. На верную смерть. Но он не так глуп, чтобы устраивать революцию на голом месте. И с кем? С народом, который совершенно не был к этому готов. И вообще не знал, что это такое. У Че просто не было другого выхода. Он был не согласен с Фиделем. Что ему было делать?
— А вот интересно! Действительно ли Че из Конго вывезла советская подлодка? — Видно было, что эта тема живо волнует Габриеля.
— Посидел затворником на даче под Гаваной и придумал отправиться в Боливию. Знал, что там умрет, но зато станет знаменем революции. Исключительный человек!
— Вот что меня смущает: разве разумно было посылать Режи Дебре[44] туда, где в горах Боливии Че скрывался со своим партизанским отрядом?
— Не только Дебре, но и разведчицу Таню. Оба фигуранта были известны ЦРУ, как мы с тобой нашим женам! Их выследили, а они привели к лагерю Че. Точное место определили американские самолеты-разведчики. Партизаны курили. Самолеты зафиксировали дым.
— Настоящий роман! Но не для меня. Я в этом не участвовал.
— Кстати, о романе. Ты здесь работал над «Осенью патриарха»? А почему стол завален книгами Рубена Дарио?
— Ты же знаешь, я люблю этого поэта.
— Но я не видел стихов. Только прозу. Помогает, как в свое время Плутарх. Ну ладно. Извини, что лезу в твою «кухню».
— Габо, ты меня слышишь? Я не знаю, что делать! — Плинио был взволнован. — В Париж прилетела другая Марвель. Коротко подстрижена, в вызывающей мини-юбке, ярая феминистка, готовая перевернуть мир!
— А разве это плохо? Особенно насчет мира…
— Не шути! Она категорически заявила, что в Барранкилью больше не вернется. Остается в Париже! Я не знаю, какая муха ее укусила.
— Но ты же ее любишь.
— При чем тут любовь! Я ее боюсь! Вошла в первый попавшийся магазин и купила прозрачную блузку. И тут же надела ее, без лифчика! Когда я заикнулся насчет ее вида, она только коротко бросила: «Какой ты, однако, пуританин!» Она сошла с ума! Окончательно и бесповоротно!
— Послушай, позвони мне завтра, в это же время, — сказал Габриель и повесил трубку. Плинио не обиделся, он знал своего друга: тот никогда не торопился давать совет, ему всегда надо было немного подумать. Как генералу перед сражением.
На следующий день Плинио снова позвонил Габриелю.
— Записывай адрес, — решительно сказал Габриель. — Бульвар Пастера, восемьдесят. Отличный психоаналитик. Испанец. Но главное — это не Марвель, а ты должен сходить к нему.
— Я? — Плинио чуть не выронил трубку.
— Да, ты! Уверен, карахо, что в помощи нуждаешься именно ты.
— Перестань! По-твоему, это я сумасшедший?
— Чтобы помочь ей, ты вначале должен помочь себе.
— Я никогда в глаза не видел ни одного живого психоаналитика. Что это за дела вообще? Откровенничать с чужим человеком! Что я там буду делать, карахо? Постороннему рассказывать такое!
— Послушайся моего совета! Я тебе дело говорю. Сходи к нему!
— Но она хочет работать натурщицей! Ты представляешь себе? И это в Париже! Разве она не чокнутая? Когда я объяснил ей, как это все называется, она сказала: «Тогда пойду в судомойки». Этого только не хватало!
— Она может заниматься бэбиситингом. В Париже многие студентки так подрабатывают. Всякая работа сгодится, — заметил Габриель. — И не изображай ты из себя латиноамериканского буржуа, тоже мне мачист нашелся. Сходи к психоаналитику. И все станет на свои места.
— Послушай, Габо, ты сердишься на Кармен, а она по кирпичикам строит для тебя Нобелевскую премию. — Марио и Габриель качались в мексиканских гамаках желтого цвета в саду у Гарсия Маркеса.
— Да брось ты! Мне этой премии не видать как своих ушей. Она что, и вправду на это надеется?
— Книга о тебе заставит их там, в Стокгольме, задуматься. Зернышко за зернышком курочка зоб набивает. У Кармен мало что срывается, если уж она что задумает. Разве не говорят: «Кто не желает победы, уже побежден»? А я почему стараюсь? Потому что ты мне друг. А теперь и родня. За последние полгода я переворошил кучу материала. Каждую неделю Балсельс подбрасывает новый. Ни строчки для себя не написал.
— Карахо, Марио, дорогой, я искренне тебе благодарен.
— Кстати, Габо, я переписал большую часть первой главы. И теперь она называется «Роман и его демоны». Она у меня с собой, я хочу тебе ее почитать. — Марио вылез из гамака, взял папку, которая лежала на столе, открыл и начал читать.
— Писать романы — значит бунтовать против действительности, против самого Господа Бога и его творения, которое есть реальная жизнь. Это попытка исправить, изменить или упразднить существующую реальность, заменить ее реальностью вымышленной, которую создает автор.
— Ну, так!
— Он диссидент: он создает иллюзорную жизнь, порождает мир из слов, поскольку не принимает мир реальный. Природа писательской сущности — это неудовлетворенность окружающей жизнью; каждый роман есть скрытое богоборчество, символическое уничтожение действительности.
— Точно! Причины этого бунта, источники потребности писать могут быть разные, но природа их едина — неудовлетворенность окружающим миром.
В этот момент в соседнем дворе прозвучал выстрел, и Габриель умолк.
— Были ли его родители с ним чересчур снисходительны или слишком строги, познал ли он любовь слишком рано или слишком поздно, а возможно, и совсем не познал, обходилась ли с ним жизнь очень хорошо или очень плохо, был ли он слабым человеком или волевым, добродетельным или эгоистичным. — Марио продолжал читать, словно не слышал выстрела. — В какой-то момент этот человек — мужчина или женщина — чувствует, что он не может принять жизнь такой, какой ее принимают общество, время, семья, и вступает в разногласие с миром.
— У тебя выходит, что виноват писатель, а не жизнь, его окружающая.
— Слушай дальше! Он стремится уничтожить существующую действительность, вызвать ее распад, заменить ее другой, созданной из слов. В этом смысле все писатели — бунтари.
— Все так, но ты покажешь мне всю работу, прежде чем отдашь ее в набор. Ладно? Что касается родителей, любви и всего прочего, ты, конечно, прав. Меня всегда удивляет, когда говорят, что раньше жизнь была лучше. Но ведь и раньше были писатели, которые бунтовали.
— Но таких выдумщиков, как ты, всегда было мало.
— Хочешь сказать, я врун. «В словах вруна далее правда не красна», — учил меня мой любимый дед
— Да что ты, Габо? Я даже не согласен с теми, кто называет тебя «умственным фокусником». Взять хотя бы один твой рассказ — реальную историю о потерпевшем кораблекрушение, — ведь это жизнь без прикрас, а у него за год три тиража.
— Написал, как умел. А «Осень патриарха» тебе что, не понравилась?
— Очень понравилась! И ты прав, ты должен писать, как тебе пишется.
— Жизнь у нас только одна, и другой не будет!
— Ну что, старик, ты доволен? — улыбаясь, спросил Варгас Льоса. — Это еще не Нобелевская премия, но надо отметить!
— Коньо, я с грехом пополам закончил третий курс университета, а тут тебе звание доктора за научные заслуги, без защиты диссертации.
— Колумбийский университет в Нью-Йорке — это вещь! А ты сердишься на нас с Кармен.
— Кто тебе сказал? — На лице Габриеля появилось выражение испуга, хорошо знакомое его друзьям в прежние времена. — Я знаю, если б ты не сочинил обо мне такую классную книгу, никто бы и пальцем не шевельнул. Мы с тобой это отметим.
— Габо, ты растешь на глазах!
— Река шумит, камни гонит! Если и дальше так пойдет, глядишь, и я поверю, что вы с Кармен и прочими моими друзьями сделаете из меня лауреата Нобелевской премии.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
I. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «La hojarasca», Bogotá, Ediciones S.L.B., 1955.
II. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «El coronel no tiene quien le escriba», México, ERA, 1963.
III. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «La mala hora», Barcelona, BRUGUERA, 1981.
IV. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «El otoco del patriarca», Buenos Aires, Editorial Sudamericana, 1975.
V. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «Los funerales de la Mama Grande», Xalapa, UNIVERSIDAD VERACRUZANA, 1962.
VI. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «Cien acos de soledad», Buenos Aires, SUDAMERICANA, 1968.
VII. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «Textos costecos», Obra periodística, Vol. I, Recopilaciyn y prylogo de Jacques Gilard, Barcelona, BRUGUERA, 1981.
VIII. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «La increíble y triste historia de la candida Erendira y de su abuela desalmada», Mexico, HERMES, 1972.
IX. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «De viaje por los países socialistas», Bogotá, LA OVEJA NEGRA, 1982.
X. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «Ojos de perro azul» (cuentos), Buenos Aires, SUDAMERICANA, 1974.
XI. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «Relato de un naufrago», Barcelona, TUSQUETS, 1974.
XII. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «El negro que hizo esperar a los ángeles», Buenos Aires, ALFIL, 1974.
XIII. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «Isabel viendo llover en Macondo», Buenos Aires, ESTUARIO, 1975.
XIV. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «Noticia de un secuestro», Mexico, DIANA, 1996.
XV. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «El amor de los tiempos de cólera», Mexico, DIANA, 1985.
XVI. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «Crónica de una muerte anunciada», Mexico, DIANA, 1989.
XVII. GARCIA MÁRQUEZ, Gabriel, «El olor de la guayaba» (Conversaciones con Plinio Apuleio Mendoza), „De riajes por los paises socialistas“, Bogotá, LA OVEJA NEGRA, 982.
XVIII. Gabriel Garcia Márquez. «Testimonios sobre su vida. Ensayos sobre su obra». Selecciones y prólogo de Juan Gustavo Cobo Borda, Bogotá, SIGLO DEL HOMBRE EDITORES, 1992.
XIX. «Gabriel Garcia Márquez». Edición de Peter G. Earle. (El escritor y la crítica), Madrid, TAURUS, 1981.
1. ARANGO, Manuel Antonio, «Gabriel García Márquez y la novela de violencia en Colombia», México; FONDO DE LA CULTURA ECONÓMICA, 1985.
2. ARAUJO NOGUERA, Consuelo, «Rafael Escalona, hombre y mito», Bogotá, PLANETA, 1988.
3. ARNAU, Carmen, «El mundo mítico de Gabriel García Márquez», Barcelona, EDICIONES PENINSULA, 1971.
4. BARSY, Calman, «La estructura dialéctica de „El otoño del patriarca“», EDITORIAL DE LA UNIVERSIDAD de Puerto Rico,1989.
5. CARBALLO, Emmanuel, «Protagonistas de la literatura hispanoamericana del siglo XX», México, UNAM, 1986.
6. COLLAZOS, Oscar, «García Márquez: La soledad y la gloria. Su vida y su obra», Barcelona, PLAZA & JANES, 1983.
7. COVA GARCIA, Luis, «Coincidencia o plagio?» (Sobre «Cien años de soledad» y Balzac), en «El Espectador», Magazine Dominical, Bogotá, 11 de mayo de 1969.
8. FARIAS, Victor, «Los manuscritos de Melquíades y dialéctica de la reproducción ampliada de negación», Frankfurt, VERLAG KLAUS DIETER, 1981.
9. FERNANDEZ-BRASO, Miguel, «Gabriel García Márquez», México, PLANETA, 1982.
10. FUENMAYOR, Alfonso, «Crónicas sobre el Grupo de Barranquilla», Bogotá, INSTITUTO COLOMBIANO DE CULTURA, 1978.
11. FUENTES, Carlos, «Gabriel García Márquez: segunda lectura», en «La novela nueva latinoamericana», México, CUADERNOS DE JOAQUIN MORTIZ, 1969.
12. GARCIA AGUILAE, Eduardo, «García Márquez: La tentación cinematográfica», México, Filmoteca de la UNAM, 1985.
13. GARCIA ASCOT, Jomi, «Cien años de soledad», una novela de Gabriel García Márquez sólo comparable a «Moby Dick», en «La Cultura en México», Suplemento de «Siempre», México, n. 732, julio de1967.
14. GILIO, María Esther, «Escribir bien es un deber revolucionario», Madrid, TRIUNFO, 1977.
15. GILARD JACQUES, „Cien años de soledad y Gabriel García Márquez“, Barcelona, BRUGUERA, 1981.
16. GOSSAIN, Juan, «Gabriel García Márquez habla de Gabriel García Márquez», Bogotá, RENTERNA EDITORES, 1979.
17. HERN ANDES DE LOPEZ, Ana María, «En el punto de mira: Gabriel García Márquez», Madrid, EDITORIAL PLIEGOS, 1985.
18. LOPEZ LEMUS, Víctor, «García Márquez. Una vacación incontenible», La Habana, LETRAS CUBANAS, 1987.
19. MCMURRAY, George R„«Critical Essays on Gabriel García Márquez», Boston, G. K. HALL, 1987.
20. MENDOZA. Plinio Apuleyo, «Aquellos tiempos con Gabo», Barcelona, PLAZA & JANES EDITORES, 2000.
21. OBERHELMAN, Harley D„«Gabriel García Márquez. A Study oí the Short Fiction», Boston, TWAYNE PUBLISHERS, 1984.
22. PALENCIA ROTH, Michael, «Gabriel Garcia Marquez. La línea, el círculo y las metamorfosis del mito», Madrid, CREADOR, 1983.
23. POZANCO, Víctor, «García Márquez en „El Coronel“», Barcelona, ANTHROPOS, 1978.
24. QUIROZ OTERO, Ciro, «Vallenato, hombre y canto», Bogotá, ICARO EDITORES, 1983.
25. RODRIGUEZ NUCES, Víctor, «Garcia Marquez. Crítica e interpretación», La Habana, UNION, 1986.
26. RODRIGUEZ-VERGARA, Isabel, «El mundo satírico de García Márquez», Madrid, EDITORIAL PLIEGOS, 1991.
27. ROMA, Angel, «Garcia Márquez y la problemática de la novela», Buenos Aires, MARCHA, 1974.
28. SALDIVAR, Dasso, «GARCIA MARQUEZ. El viaje a la semilla. La biografía», Madrid, ALFAGUARA, 1997.
29. SELVA, Mauricio de la, «Gabriel García Márquez», en «Cuadernos Americanos», México, año XXVII, Vol. CLVUIII, n. 3, 1968.
30. SORELA, Pedro, «El otro García Márquez. Los años difíciles», Madrid, MONDADORI, 1988.
31. SWANSON, Philip, «Como leer a Gabriel García Márquez», Madrid, Ediciones Icar, 1991.
32. VALENZUELA, Lídice, «Realidad y nostalgia de García Márquez», La Habana, EDITORIAL PABLO DE LA TORRIENTE, 1989.
33. VARGAS, Germán, «Gabriel García Márquez y su obra», Bogotá, Grupo Editorial NORMA, 1991.
34. VARGAS LLOSA, Mario, «García Márquez: historia de un deicidio», Barcelona-Caracas, MONTE AVILA EDICIONES, 1971.
35. VARGAS LLOSA, Mario, «Diálogo sobre la novela latino-americana», Lima, PERUANDIRO, 1988.
36. «Diálogo de la novela latinoamericana». Peruandino.
37. «Contra viento y marea» (1962–1982), Seix Barrai, Barcelona, 1983.
38. WEST, Paul, «A green thougth in a green shade». (Reseca de «Cien acos de soledad»), en «Book World», USA, 22 February 1970.
39. WILLIAMS, Raymond L., «Gabriel García Márquez», Boston, TWAYNE PUBLISHERS, 1984.
40. ZAVALA, Iris M., «Cien años de soledad. Crónica de Indias», en «Insula», Madrid, año XXV, n. 286, septiembre 1970.
«Siempre», Мехико, № 640 от 29.10.65; № 679 от 29.09.66.
«Primera Plana», Буэнос-Айрес, Ms 234, 1967
«El Pais», Мадрид, январь 1986
«Gaceta», Богота, № 39, 1983
«El Espectador», Богота, март 1977, ноябрь 1983
«Epoca», Рим, январь 1979
«El Universal», май 1948, май 1949
«El Tiempo», ноябрь 1987
«El Heraldo», декабрь 1943
«Coralibe», Богота, апрель 1981
«Jmagen», Каракас, 1969
«Pueblo», Мадрид, 5 мая 1981
ФОТОГРАФИИ
Будущему писателю 5 лет
Гарсия Маркес в доме деда в Аракатаке
Мерседес Барча Пардо, невеста Гарсия Маркеса
Последний день в газете «Эспектадор». Июль 1955 г.
Гарсия Маркес в подмосковном колхозе. 1957. (Писатель первый справа)
Гарсия Маркес и Мерседес. Мехико. 1966
Гарсия Маркес с женой и их сыновья Гонсало и Родригес. Барселона
Гарсия Маркес и его жена Мерседес. 1978
Пабло Неруда и Гарсия Маркес. Барселона. 1971
Встреча в Кремле. Гарсия Маркес и Михаил Горбачев. Москва. 15 июля 1987 г.
Гарсия Маркес. 1987
Гарсия Маркес в редакции журнала «Огонек». 1987
Гарсия Маркес и Виктор Флорес Олеа. Лос Пиньос. 1989
Гарсия Маркес
Посол Колумбии Кертис Канман, президент Колумбии Андрес Пастрама, Гарсия Маркес и госсекретарь США Мадлен Олбрайт после утверждения программы помощи Колумбии в борьбе с распространением наркотиков. 14 января 2000 г.
Гарсия Маркес. 1996
Гарсия Маркес