Мастера

fb2

Сборник документальных рассказов о замечательных людях Ленинграда, мастерах своего дела — судосборщике Ф. В. Вишнякове, экскаваторщике В. И. Кукине, доярке Н. И. Брашкиной, инструментальщике Н. Н. Русакове и печатнице М. В. Щаденко.

Дорогие ребята!

Герои этой книги не выдуманы. Они живут среди нас. И подвиг их жизни, подвиг беззаветного служения своей Родине и своему народу, отмечен самым высоким званием — званием Героя Социалистического Труда.

Их добрая слава завоёвана мастерством их рук, сознанием высокой ответственности перед своим делом.

Их труд — дело жизни.

Их счастье — в щедром умении делать счастье для других.

Их любовь — в любви к своей Родине, к братству её народов и к человеческому братству.

Их пример достоин твоего подражания.

Следуй за ними, и ты не ошибёшься в выборе своего пути, и слава их труда по достоинству перейдёт к тебе, как к законному наследнику.

Будь готов к этому!

М. Дудин

Илья Львович Дворкин. Хозяин зубастой машины

Про пустырь и сенбернара

Счастливые дни настали для Витьки Круглова — сплошные вокруг события каждый день.

А сперва было очень плохо. Сперва он думал, что крепко не повезло ему в жизни, и считал себя человеком несчастным.

Сами посудите — это надо же! — чуть-чуть приболел, всего-то на три денёчка, и вот именно в эти дни Лёшка Серов умудрился заболеть желтухой! Другого времени не мог выбрать. И естественно, в группе карантин. И ему, здоровому человеку Витьке, в детский сад нельзя, сиди себе, кукуй у окна. Из-за Лёхи Серова.

Правда, Симаков, которому Витька позвонил со скуки по телефону, сказал, что не из-за Серова, а из-за Мишки Пухова. Мишка пососал леденец, а после Лёхе дал пососать. И у того, естественно, сразу началась желтуха, прямо на следующий день. Потому что Мишка рыжий, как огонь. И тут уж или желтуха, или краснуха — другого не жди. Так Симаков сказал, который знает всё на свете.

Мама и папа приходят с работы в шесть часов. А с утра до шести очень много времени, просто сосчитать невозможно, как много! Тоскливо одному. И главное — без единого события.

И вдруг всё замечательно переменилось. Из-за пустыря.

Раньше это был совсем пустынный пустырь. Одно только и было интересное на этом пустыре — собаки.

Их туда выводили прогуливать все жители окрестных домов. Те, конечно, у кого были собаки. А собак Витька любил. Особенно сенбернара. На Витькин пустырь сенбернара выводил большой печальный старик с пушистыми белыми усами. Витька был уверен, что это старый капитан самого дальнего плавания.

А сенбернар был хорош! Сядет в сторонке от других собак — огромный, с угловатой большущей головой — и думает. Наверняка о чём-нибудь замечательном, своём, сенбернарском. Все остальные собаки просто с ума сходят от зависти и злости — хрипят, лают, рвутся с поводков к сенбернару. И поджарые овчарки, и мордастые бульдоги, и лайки — пушистый хвост колечком, и совсем крошечные собачки, похожие на клубок шерсти.

У Витьки от страха сердце замирает. Но тут сенбернар ме-е-едленно поворачивает лохматую голову, глядит на собак: мол, что это вы так всполошились, ребята? И тогда происходит смешная штука: собаки мгновенно останавливаются под его взглядом, будто на стеклянную стенку налетели, и с визгом — назад.

А Витька хохочет и хлопает в ладоши.

Вот какие незначительные события происходили на унылом пустыре раньше.

Разве можно их сравнить с теми, которые недавно начались! Нельзя, при всём уважении к сенбернару!

Важные перемены

Однажды Витька подходит к окну и видит крупные изменения на белом свете. На пустыре стоит громадная машина-экскаватор с зубастым ковшом, а рядом другая машина — кран с решетчатой рукой — выгружает из кузова автомобиля толстенные бетонные плиты.

В жизни таких плит Витька не видел! На одну вся Витькина группа поместится — и ещё останется место для воспитательницы Таисии Владимировны.

Потом пришли какие-то люди с полосатыми рейками, поставили на треногу прибор, похожий на подзорную трубу, поколдовали с этими таинственными вещами, причём рейку ставили так, что цифры оказывались вверх ногами, и ушли.

Но перед уходом они вбили в землю деревянные колышки с буквами и цифрами и строго-настрого наказали ребятам колышки те не трогать.

Витька тогда уж был здоров — и ему разрешали гулять. Он, конечно, тут же разузнал, что люди, забившие колышки, называются геодезистами; прибор, похожий на подзорную трубу, — нивелиром, а рейку ставят вверх ногами потому, что в глазке нивелира она снова переворачивается — и цифры получаются нормальными, а человек, который её держит, кажется стоящим вниз головой. Витька в этом убедился собственными глазами.

Ещё он узнал, что на пустыре построят три двенадцатиэтажных дома, а экскаватор должен вырыть котлованы для фундаментов.

Но важнее всего было то, что Витька познакомился с самым главным человеком на стройке — с машинистом экскаватора.

Знакомство

Когда Витька впервые увидел, как работает экскаватор, он понял, что все его прежние мечты полетели кувырком. Он больше не хотел быть ни пожарным, ни водолазом, ни продавцом мороженого, ни капитаном дальнего плавания.

Угадайте: кем он захотел стать, когда вырастет?

Правильно. Машинистом экскаватора.

Как она работала, эта стальная, зубастая, рычащая махина! Глаз отвести невозможно!

Отполированными до блеска клыками впивалась она в землю. Огромным ковшом загребала её под себя, легко переносила по воздуху и точнёхонько высыпала в кузов самосвала. Автомобиль приседал под тяжестью и кряхтел.

А если земля осмеливалась сопротивляться экскаватору, он грозно рычал мотором, чуть приподымаясь на гусеницах, и с треском крушил препятствие!

Витька как встал в сторонке, так и остался, будто его приклеили. Сколько он так простоял, неизвестно. Только когда почувствовал, что есть хочется до дрожи в коленках, понял — долго. И значит, давно пора бежать домой обедать.

Ему казалось, что умная машина всё делает сама; он сначала и внимания не обратил на маленькую кабинку с дверцей над самой гусеницей.

Но рокот мотора внезапно оборвался, стальная ручища с зубастым ковшом на конце застыла, дверца кабинки отворилась — и на землю спрыгнул круглолицый, небольшого роста человек в рабочей куртке.

Витька глядел на него во все глаза и не верил, что этот человек сейчас вот на его, Витькиных, глазах управлял стальной громадиной и она покорно его слушалась.

Человек неторопливо обошёл экскаватор, аккуратно вытер руки ветошью и подмигнул Витьке.

— Ты чего на меня таращишься, гражданин хороший, будто я чудо-юдо? — спросил он.

Витька растерялся и не ответил.

Человек улыбнулся, кивнул на экскаватор:

— Нравится?

Витька поспешно закивал.

— Родители ругать не будут? Ты уже давненько здесь стоишь. Я тебя приметил.

— Они на работе, — неожиданным басом ответил Витька, — а я на карантине.

— Как это? — удивился весёлый человек.

Витька рассказал про леденец и про рыжего Мишку Пухова, от которого, по словам Симакова, с Лёхой Серовым приключилась желтуха.

Человек рассмеялся и решительно сказал:

— Сейчас будем обедать. Ты хочешь есть. По глазам вижу.

Он легко поднялся в кабину и принёс большой свёрток. Не обращая внимания на Витькино смущённое бормотание, развернул хрустящую бумагу, расстелил её, как скатерть, на одной из бетонных плит и заставил Витьку съесть бутерброд с толстой, необычайно вкусной котлетой и с малосольным огурцом. Собственно, заставлять особенно не пришлось — Витька так проголодался, что расправился с бутербродом молниеносно.

— Вот это молодец, это по-нашему, — одобрительно сказал незнакомец и рассказал историю, которую Витька неоднократно слышал от деда. О том, что раньше хозяин кормил работника и глядел, как он ест. Если много и быстро, — значит, работник хороший.

После обеда человек сказал:

— Ну, а теперь самое время познакомиться. — Он протянул руку: — Василий Иванович Кукин.

Рука была небольшая, но очень крепкая, а ладонь, как панцирем, покрыта мозолями. Витька сжал её изо всех сил и ответил:

— Витя, — подумал и добавил: — Круглов.

— Ну что ж, Витя Круглов, поели, побеседовали — пора и за дело браться. Не надоело глядеть?

Витька замахал руками: не надоело, мол.

— Ну, гляди, милый. Такое сейчас твоё дело — глядеть да учиться.

И Василий Иванович полез в свою кабину. Экскаватор взревел, выстрелил синим чадным дымом и ожил, заработал. И тут Витька вдруг вспомнил, что не поблагодарил Василия Ивановича за обед. Он так покраснел, что слёзы выступили.

Витька бросился к экскаватору и остановился удивлённый. Сквозь окошко виден был Василий Иваныч, но лицо его, ещё несколько минут назад весёлое и добродушное, стало строгим и напряжённым, как у лётчика, решившего идти на таран.

Витька видел недавно фильм: точь-в-точь такое лицо было у одного лётчика-истребителя.

Витька закричал, замахал руками, но Василий Иваныч не слышал. Да и сам Витька за рёвом и скрежетом экскаватора едва слышал себя.

Но вот Василий Иваныч случайно повернулся, увидел Витьку, высунулся.

— Ты чего? — спросил он.

— Спасибо! — закричал Витька.

— Что?

— Большое спасибо за обед! — У Витьки даже горло заболело, так он закричал.

Василий Иваныч услыхал, с улыбкой кивнул, губы его зашевелились. И Витька скорее догадался, чем расслышал:

— На здоровье!

Взрослый друг

Экскаватор, на котором работал Василий Иваныч, назывался ОМ-202, «омич». Это значит, что сделали его в далёком сибирском городе Омске. А до этого кем только не работал новый Витькин друг: и токарем, и заправщиком мотовоза, и водителем этого самого мотовоза! Но всё это было до тех пор, пока в году, восемнадцатилетним парнишкой, не пересел на экскаватор.

Так с тех пор и работает — на самых разных экскаваторах.

И нет, пожалуй, такого, с которым бы он не справился.

Витька и не думал никогда, что со взрослым человеком можно так здорово, так интересно дружить.

Мама и папа уйдут на работу, ребята — кто в детский сад, кто в школу, а Витька топает на пустырь, издали машет рукой, здоровается с Василием Иванычем.

Особенно он любил такие случаи, когда вдруг не хватало самосвалов и в работе получались перебои. Раз самосвалов нет, то и экскаватору делать нечего, некуда грузить грунт.

Василий Иваныч сердился, а Витька потихоньку радовался, потому что можно было всласть наговориться. Вообще-то Кукин особенной разговорчивостью не отличался. Скомандует, что надо делать шофёрам самосвалов, и молча орудует отполированными до серебряного блеска рычагами и педалями. Многотонный ковш летает так легко и точно, что кажется, никаких усилий Василий Иванович не прикладывает.

Но когда Витька в первый раз попал в кабину экскаваторщика и попробовал пошевелить этими самыми рычагами — ничего у него не вышло.

И стало понятно, отчего у Василия Ивановича такие могучие покатые плечи, а руки покрыты мозолями, крепкими, как кость.

— Ничего, Витька, подрастёшь, накопишь силенок, возьму тебя в ученики.

Мама сперва побаивалась — как бы с Витькой чего не случилось, но, когда познакомилась с Василием Иванычем, успокоилась. Она поняла, что ничего худого произойти не может, если рядом этот удивительно спокойный, с доброй улыбкой человек.

— Правильно делает мать, что беспокоится, — сказал Василий Иваныч, — моей матери просто некогда было следить за мной — слишком много нас у неё было. И однажды (я уж постарше тебя был) чуть не случилась беда.

— Это когда было, — спрашивает Витька, — во время войны?

Василий Иваныч рассмеялся.

— Эх, Витька, Витька! Я во время войны вовсе уж взрослым был. На таком же экскаваторе работал. Только та машинка чуть послабее была. Война… Как-нибудь будет время, расскажу. А беда гораздо раньше случилась. О войне с фашистами тогда никто ещё и не думал…

Василий Иваныч уселся поудобнее на железобетонную плиту и задумался.

— Вот я тебе, наверное, совсем древним стариком кажусь, а мне детство так ясно помнится, будто вчера мальчишкой бегал в своей Новой Ладоге. Я ведь оттуда. Родом — из Новой Ладоги…

Снежная крепость

Василий Иваныч, тогда ещё просто Васька, построил вместе с друзьями снежную крепость. Такая крепость получилась — чудо, а не крепость, настоящий замок — стены почти метровой толщины, крыша, амбразуры с запасом снарядов-снежков и алый флаг на углу развевается красота!

Но, видно, Васька и его друзья в ту пору строителями были никудышными, потому что во время особенно жаркой атаки крепость дрогнула, закачалась и рухнула, завалив главного своего создателя — Ваську Кукина. Была уже весна снег отяжелел, набух водой и прихлопнул Ваську так, что голым озябшим рукам совсем не поддавался.

Мальчишки перепугались: Васька молчит, и что там с ним — неизвестно. Они и разбежались по домам. Мальчишки ничего не рассказали взрослым. Они юркнули в тёплые постели, но заснуть не могли — их мучила совесть.

В этом месте рассказа Витька возмущённо топнул ногой.

— Друзья называются! Как же это можно — бросить друга в беде?!

Василий Иваныч улыбнулся:

— А ты бы не бросил?

— Никогда! — твёрдо ответил Витька. И это было чистой правдой.

Василий Иваныч задумался, и Витька увидел, что он далеко-далеко сейчас, в своём детстве.

Очень страшно тогда было Ваське Кукину. Холодно ему было, мокро и жутко хотелось есть. А самое главное — так обидно, что слёзы сами собой текли и текли. Бросили одного.

А уж ночь на носу. Как же так?! Что же делать теперь?

Сдаваться Васька не собирался. Он изо всех сил пробовал выбраться из ловушки сам. Но одну руку придавило снежной стенкой — не пошевелить, а другая, свободная, закоченела до того, что пальцы торчали растопыркой, отказывались работать. Клонило в сон. И всё-таки он копал и копал. Скрёб шершавый снег ногтями, содранными до крови, ревел в голос, но копал.

Наконец ночью уже у приятелей его, братьев-близнецов Саньки и Павлика Роговых, совесть победила страх. Они растолкали спящего, очень усталого после работы отца и всё ему рассказали. Отец вскочил, быстро оделся, схватил лопату и побежал будить соседей. У порога он не забыл влепить по затрещине сыновьям за трусливое их молчание.

Откопали Ваську Кукина, принесли домой. Плачущая мать с соседками долго оттирали его. Видно, только упрямство и спасло мальчишку: если бы перестал копать, двигаться, царапать снег, оттирать было бы некого. Потом отнесли его в жарко натопленную баню, долго выгоняли берёзовыми вениками и паром простуду из тощего тела. И выгнали.

Через три дня Васька и братья Роговы строили новую крепость. Остальные приятели стыдливо сидели по домам.

Так окончился первый строительный опыт Василия Иваныча Кукина.

Планёр

Витька очень любил, когда Василий Иваныч рассказывал о своём детстве. А тот и сам любил вспоминать.

Витька был благодарным слушателем. Сидит, не шелохнётся, слово боится пропустить. Мишке Пухову и Лёхе Серову он теперь был готов спасибо сказать за то, что из-за них карантин вышел. Витька за это время столько узнал всякого, что ни в одной книжке не прочтёшь, ни в одном кино не увидишь.

Василий Иваныч рассказывал: «А ещё все мы, мальчишки и некоторые отчаянные девчонки, увлекались строительством планёров. Сейчас вас ничем не удивишь. Ну, летают вокруг Земли спутники! Ну, по Луне люди ходят! Подумаешь! А для нас тогда — увидишь в небе самолёт — целое событие, разговоров на неделю. А уж полетать на нём — вообще вещь неслыханная. А так хотелось, что и сказать нельзя. Мы целый год строили планёр. Из каких только самых невероятных материалов он не сооружался! Труднее всего было достать покрытие для крыльев. Конечно, о перкале (такой материей покрывали тогда крылья самолётов и планёров) думать было нечего. Но выход нашёлся: три бязевых новеньких простыни, гордость матери, подошли как раз. Мать получила бязь по карточкам и очень гордилась новыми простынями. Представь, что было, когда она увидела их разрезанными на куски! Но она была доброй женщиной и прекрасно понимала: сделанного уж не воротишь, тем более, что я успел пропитать будущие крылья олифой — таким маслом, которым разводят краски. На деревянные части пошли доски нашего забора, на растяжки — бельевые верёвки. Сиденьем для планериста служил небольшой эмалированный таз, который, кстати сказать, спас меня от увечья. Колёса от старой, вконец прохудившейся детской коляски отдала соседка.

И вот настал великий день!

С помощью всех мальчишек и девчонок нашей улицы подняли планёр на крышу барака, в котором никто уже не жил, слишком он стал ветхим.

Барак стоял так, что один его конец чуть ли не нависал над обрывом к реке Волхов. Это была стартовая площадка — лучше не надо!

Знакомый лётчик подарил нам огромные защитные очки. Одно стекло у очков треснуло, но какое это имело значение! Как мне сейчас кажется, из-за этих знаменитых на всю улицу очков мы и планёр-то стали строить — уж больно хотелось в них покрасоваться. Я их надел, уселся в таз-сиденье и махнул рукой. Мальчишки изо всех сил разогнали планёр, сразу же отвалилось колесо, но это было уже неважно — я летел! Летел! Как настоящий лётчик. Внизу кричали от восторга и зависти мои приятели, крестились и плевались богомольные старушки, а я летел через Волхов. Мне казалось, что полёт длится бесконечно долго, на самом же деле продолжалось это чуть больше минуты.

Потом, у противоположного берега, мой летательный аппарат неожиданно клюнул носом, и я грохнулся на берег, усеянный валунами.

Когда я очнулся в больнице, доктор сказал, что спас меня эмалированный таз, набитый свежим сеном. Именно этим тазом я и приложился к довольно большому валуну. Сиденье смягчило удар. Из таза я вылетел, вывихнул правую руку и получил сотрясение мозга.

Но если поглядеть, что сделалось с несчастным моим планёром, было понятно, что повезло мне здорово».

Василий Иваныч смеялся. Смеялся и Витька. Но уважение его к Василию Иванычу возросло ещё больше. Попробовал бы кто-нибудь перелететь на планёре из дощечек, трёх простыней и эмалированного таза через реку Волхов!

Витьке хотелось расспросить обо всём поподробнее, но в это время подошла целая колонна самосвалов — и началась работа.

Даже бывалые шофёры только головами качали, такой темп задал им машинист экскаватора.

Куриное яйцо

А однажды Витька случайно стал свидетелем необычного спора. К Василию Иванычу подошёл шофёр — молодой ещё парень в солдатской одежде, видно, только-только отслужил в армии — и смущённо сказал:

— Иваныч, говорят, будто ты можешь вот этой своей зубастой ложкой-поварёшкой, — он показал на ковш, — тюкнуть варёное яйцо, будто ты им завтракать собрался… Мы тут поспорили… Ерунда, конечно, я просто так спрашиваю. Я ведь понимаю… шутка, конечно.

Василий Иваныч деловито спросил:

— Яйцо есть?

— Д-да ты ч-что? Всерьёз? — Парень даже заикаться стал от изумления.

Другие шофёры собрались кучкой, пересмеивались, толкали друг друга локтями. И только один, очень спокойный, пожилой уже, стоял молча, потом едва заметно подмигнул Витьке — гляди, мол, повнимательней.

— Давай-ка ставь яйцо вот на тот камешек, да побыстрее, работать надо, а не фокусы показывать, — мрачновато сказал Василий Иваныч.

Витька вдруг ужасно разволновался, даже вспотел от волнения. Совершенно же ясно, что не расплющить яйцо огромным ковшом экскаватора невозможно. А видеть конфуз и поражение своего друга он не мог. Видно, и голос у Василия Иваныча такой мрачный не зря: кому охота, чтобы над тобой смеялись?

В том, что шофёры станут безжалостно хохотать, он не сомневался. Витька достаточно хорошо узнал этих весёлых и отчаянных людей. Им всё нипочём! Ишь выдумали — яйцо им надколи!

Витька бросился к экскаватору, замахал руками.

— Ты чего? — удивился Василий Иваныч.

— Вы их не слушайте!

Василий Иваныч покачал головой — не слышу, мол, — и выключил двигатель.

— Что ты говоришь? — Он далеко высунулся из кабины.

— Не слушайте их, Василий Иваныч, — взволнованно зашептал Витька. — Они нарочно… А потом смеяться будут! Это же нельзя — яйцо ковшом!

Василий Иваныч улыбнулся.

— Нельзя, говоришь? Посмотрим! — тихо ответил он и тут же закричал: — Ну, кто ещё хочет поспорить?

— А на что? — спросил один из шофёров.

Василий Иваныч задумался, потом поглядел на Витьку и усмехнулся:

— На три плитки лучшего шоколада. Мы его очень любим.

Шофёр подумал, потом махнул рукой.

— Лады! Моя дочка тоже в этом деле разбирается.

— Ну, клади яйцо! — приказал Василий Иваныч.

Осторожно положили яйцо, острым концом вверх. Чтобы оно не упало, обложили камешками.

— Годится?

Василий Иваныч кивнул, поудобнее устроился на своём стульчике в кабине, запустил двигатель и размашисто повёл здоровым зубастым ковшом. Он провёл его всего в нескольких сантиметрах от яйца в одну сторону, в другую. А потом лицо у него опять стало как у того лётчика, которого Витька видел в кино, напряжённым и суровым. Тяжёлый ковш из толстой стали, отполированный землёй, неподвижно замер над яйцом и стал медленно-медленно опускаться.

Витька внимательно следил, что будет дальше! Щель между яйцом и ковшом становилась всё меньше. Потом как будто и совсем исчезла. Никто из затаивших дыхание зрителей не уловил того момента, когда они соприкоснулись. Так же размашисто, как и прежде, ковш взлетел вверх и в сторону. Двигатель экскаватора затих.

— Ну, беги за шоколадом, — спокойно сказал Василий Иваныч. — А яйцом можно завтракать. Кушать подано!

Подбежали к яйцу, стали передавать из рук в руки.

— Вот это да!

— Вот это номер!

— Почище, чем в цирке!

Витька протиснулся поближе и увидел, что яйцо аккуратно, будто его бережно стукнули об стол, чуть смято с острого конца. Витька глазам своим не поверил!

— Ну как? Что я тебе говорил! — сказал пожилой шофёр. Как-никак, а четырнадцатый год с Иванычем работаю. В каждом деле есть ремесленники, есть мастера, а есть артисты. Так-то вот! Василий Иваныч в своём деле артист!

— Да-а! — только и говорили все. — Да-а! Если б сами не видели, ни за что не поверили бы.

— Ну и зря, сказал Василий Иваныч. — Вот кедровый орешек расколоть и не раздавить куда труднее. Ну-ка, по машинам. Хватит фокусов. Работать пора.

Разговор с хозяином сенбернара

И снова ковш с грубой силой вгрызся в слежавшуюся землю, пошёл наполнять один за другим кряхтящие от тяжести самосвалы. Витька задумчиво отошёл в сторонку и встретился взглядом со стариком — хозяином сенбернара.

Впервые за всё время, сколько Витька видел его, этот печальный человек улыбался. Ему показалось, что и сенбернар улыбается. Витька с изумлением заметил, что собака и её хозяин чем-то неуловимо похожи. С первого взгляда даже не понятно чем — то ли неторопливым спокойствием, то ли печальным взглядом.

— Как это прекрасно, — сказал старик.

— Что? — спросил Витька.

— Как прекрасно, когда человек работает красиво и точно и любит свою работу!

Витька потоптался на месте и наконец решился:

— А правда, что вы капитан дальнего плавания?

Старик вздрогнул и опустил голову. И сенбернар тоже печально потупился.

— Почему ты так решил, мальчик?

— Не знаю, — растерялся Витька.

— Ты ошибся. Сейчас я пенсионер, а раньше был аптекарем. Пятьдесят лет готовил людям порошки и микстуры.

Витька не смог скрыть разочарования.

— Но ты почти угадал, мальчик. Я всю жизнь мечтал путешествовать. А вместо этого полвека просидел у аптекарских весов и фарфоровой ступки.

— Но почему же?.. — изумился Витька.

— Почему я только мечтал? Долго рассказывать… Так уж получилось… — Старик вдруг заволновался, и сенбернар тревожно вскочил, вглядываясь в лицо хозяина. — Но ты… Ты живёшь совсем в другое время и ты ещё совсем маленький человек, у тебя впереди вся жизнь. И я от всей души советую тебе делать то, о чём мечтаешь. Только это — и ничего другого! Жизнь такая короткая, такая короткая…

Последние слова старик пробормотал едва слышно и поспешно ушёл, а рядом с ним, не теряя достоинства даже в спешке, шагал отважный и добрый сенбернар.

Сеньор Кукин предупреждает человечество

Осень была сухая, запоздалая. Но всё равно в берёзах уже рыжели лисьими хвостами потоки осенних листьев. У дубов стали ржавыми макушки, и только тополя ещё держались, не хотели менять своего зелёного наряда. Листья так и осыпались, не успев пожелтеть.

— Эх, в лес бы махнуть, вот где сейчас красотища! — как-то сказал Василий Иваныч. — Последние славные денёчки! А там пойдёт слякоть, а потом и зима явится.

— Да отозвался Витька. — Только у мамы и папы ни минуточки свободной нет. Не поедут они.

— А ты хоть осину от ольхи отличить сумеешь, городской человек Витька? — усмехнулся Василий Иваныч.

— Вот ещё! — обиделся Витька. — Я у деда всё лето и осень в прошлом году прожил. В Белоруссии. Он меня всему научил. Я и в этом бы году поехал, да дед захворал.

Василий Иваныч нахмурился.

— Вот и моя жена занемогла что-то. В санаторий пришлось отправить. А сын укатил. Моряк он… — Потом внимательно поглядел на Витьку: — Значит, лес любишь?

— Очень, — ответил Витька.

— Молодец! Природу надо любить. И беречь. Она ведь живая, ей больно, когда её обижают, а пожаловаться не может.

Василий Иваныч задумался. Был обеденный перерыв. На штабелях досок, на плитах сидели шофёры, бульдозеристы, сварщики. Витька тоже развернул свой свёрток с бутербродами мама приготовила. Неудобно ведь каждый раз у Василия Иваныча брать. Витьке нравилось перекусывать со всеми вместе неторопливо, аккуратно, с достоинством, как едят рабочие люди.

— Был я в прошлом году в Бразилии, в городе Сан-Паулу, — сказал Кукин, — и пришлось мне нежданно-негаданно говорить перед очень многими людьми об этой самой охране природы.

Вокруг сразу стало тихо.

Все головы повернулись к Василию Иванычу.

И Витька, как всегда, глядел на него во все глаза.

— Как же ты туда попал, Иваныч? — спросил кто-то. — Вроде бы ты не министр и не дипломат какой, чтоб в Бразилии с разными выступать речами.

— А я и выступал как рабочий, как член делегации Комитета защиты мира. Мир ведь не только от бомб защищать надо, но и от грязи всякой.

— Ну и о чём же ты, интересно знать, говорил?

— А вот о том, — Василий Иваныч положил руку Витьке на голову, — что если все вместе всерьёз за дело не возьмёмся, все люди — американцы, немцы, зулусы, французы, китайцы, русские, — то вот таким, как наш Витька, никогда не узнать, что за радость такая — сидеть на зорьке с удочкой, глядеть на поплавок и ждать поклёвки.

Вокруг зашумели, рабочие смеялись, хлопали Василия Иваныча по спине:

— Ну, Иваныч, молодец!

— А они что?

Василий Иваныч смутился, пожал плечами.

— Я и сам не ожидал. На следующий день все газеты напечатали: мол, сеньор Кукин, русский специалист по охране природы, предупреждает человечество!

— Сеньор Кукин предупреждает человечество! — повторил кто-то.

И тут такой хохот поднялся, что Василий Иваныч сам не выдержал, рассмеялся.

Это надо же — сеньор Кукин!

Когда все разошлись, он наклонился к Витьке и сказал:

— Будет тебе лес. Как крупный специалист говорю. А также сеньор!

Сюрприз

В пятницу мама и папа таинственно переглядывались, шептались о чём-то, изредка посматривали на Витьку. Думали, наверное, что он совсем ещё маленький дурачок и ничего не замечает.

Витька случайно услышал, как папа сказал:

— Эх, с каким удовольствием махнул бы я с ними!

— А я? — отозвалась мама. — Счастливчики! Завидую самой чёрной завистью. Никому никогда не завидовала, а им завидую.

Витька не выдержал, выбрался из постели, прошлёпал босиком на кухню, где велись эти странные разговоры, и строго спросил:

— О чём это вы тут шепчетесь? Кому это вы завидуете?

Мама вскочила, поцеловала его в макушку и сказала:

— А подслушивать тоже нехорошо. Тем более, что завидую я тебе.

— Мне?! — изумился Витька. — Очень интересно получается! Сами уже взрослые, сами каждый день на работу ходят, а ещё завидуют человеку, у которого карантин. Даже стыдно рассказать про такое Василию Иванычу. Признавайтесь немедленно!

Папа и мама смутились. Папа хотел что-то сказать, но мама приложила палец к губам.

— Не смей! — приказала она. — Сюрприз должен быть сюрпризом, иначе какой же интерес!

— Кому сюрприз? Мне сюрприз?!

— Тебе, — сказала мама.

Витька внимательно поглядел на родителей и понял, что больше ничего от них не добьётся.

— Мучители! — буркнул он. — Я теперь всю ночь не засну. — Но уже через полчаса он устал гадать, засопел носом и стал глядеть сон. Сон был такой замечательный, что утром не хотелось просыпаться. Витька знал: стоит открыть глаза — и сон уже ни за что не вспомнишь. Но что ж поделаешь, если пора вставать? Витька открыл глаза, и ему показалось, что сон ещё продолжается, потому что у его кровати стоял Василий Иваныч, в высоких охотничьих сапогах, в кожаной куртке и толстом свитере. Витька быстро зажмурился и снова взглянул на своего друга. Василий Иваныч никуда не исчез.

— Глазам своим не верит, — рассмеялся папа. Он тут же стоял чуть в стороне, вместе с мамой. — А ну-ка, давай, путешественник, вставай поскорее, умывайся — и бегом завтракать. Карета подана. — Папа кивнул в сторону окна.

Витька вскочил, подбежал к окну и увидел синий автомобиль «москвич».

— Ваш? — шёпотом спросил он у Василия Иваныча.

— Ага, — кивнул тот. — Завтракай — и поедем-ка в лес.

Так вот что за сюрприз!

Кто о чём думал

Примерно через час Василий Иваныч и Витька катили по Кировскому проспекту.

Просто так, для удовольствия, покружили по тихому прекрасному Каменному острову. Названия-то какие: Первая Берёзовая аллея, Вторая Берёзовая аллея — спокойные лесистые названия, будто листья тихо нашёптывают. Полюбовались на знаменитый дуб Петра Первого и выбрались на Приморское шоссе.

Слева, за каналом, тянулись Кировские острова, на которых раскинулся ЦПКиО. Василий Иваныч вдруг притормозил, остановил машину у обочины, задумчиво поглядел на пустой в это время парк.

— Отсюда, Витька, для меня началась война, — негромко сказал он. — Я ещё совсем молодой был — всего-то двадцать пять годов. Мне ещё на карусели интересно было кататься.

— Ничего себе — молодой! — изумился Витька. — Целых двадцать пять лет!

Василий Иваныч улыбнулся.

— А на третий день войны я уже был бойцом сто шестого пулемётного батальона. Но всё равно главным моим оружием остался экскаватор. На нём я и воевал. По восемнадцать часов в сутки копал противотанковые рвы, устанавливал железобетонные надолбы, делал котлованы для дотов и дзотов. Многие до сих пор стоят. Вот и поедем мы, Витька, туда, поглядим на качество моей работы. Всё-таки больше тридцати лет прошло.

Василий Иваныч включил мотор, и «москвич» бесшумно полетел по гладкому шоссе.

— Значит, у вас и пулемёта не было в этом пулеметном батальоне? — разочарованно спросил Витька.

— Не было, — покачал Василий Иваныч головой. — Автомат был. Даже ординарец был, как у боевого командира. Иной раз так уработаешься, что из кабины самому не вылезти, ноги не держат. А ординарец и накормит, и напоит, и спать уложит, а ночью экскаватор заправит горючим и вычистит. Как нянька. Только ты не расстраивайся насчёт пулемёта. За моей копалкой фрицы специально охотились. Они понимали, что от меня вреда для них побольше, чем от любого пулемёта.

Василий Иваныч вспоминал войну. Бесконечные бомбежки. Лай зениток, пытавшихся отогнать фашистов, которые наглели день ото дня всё больше. Вспоминал немецких пикировщиков, которые в ясные летние дни сорок первого года устраивали в небе «карусель». Они выстраивались в круг и один за другим косо падали вниз, долбили и долбили бомбами работающих на оборонных работах женщин, подростков, стариков.

И особенно один запомнился — нахальный, устрашающе размалёванный, он будто задался целью уничтожить именно его, Василия Кукина, вместе с экскаватором. Этот фашист включал сирену, и было очень страшно поначалу, хотелось бросить всё и бежать, спрятаться, зарыться в землю. Странное и унизительное состояние. А потом Кукин увидел первых убитых — молоденькие девушки-зенитчицы и высокий, седой, похожий на профессора старик с лопатой в руках лежали совсем рядом, посечённые пулемётными очередями. И пришла ненависть. Она была так велика, что Василий Кукин перестал чувствовать страх. И только ненависть и ярость были у него к этим обнаглевшим стервятникам. Ярость и гордость заставляли работать по восемнадцать, по двадцать часов в сутки и не выходить из машины даже во время самых свирепых бомбёжек.

А тому, с намалёванной акульей пастью на фюзеляже, который убил зенитчиц и старика, уже недостаточно было швырять бомбы и расстреливать людей из пулемётов он стал бросать даже пустые бочки из-под бензина. Они летели с невообразимым воем.

Фашист развлекался, а Кукин, стиснув челюсти так, что немели скулы, шептал:

— Погоди! Погоди, фашист! Подохнешь собачьей смертью!

И ещё он вспомнил, как впервые за много лет плакал от того, что справедливость восторжествовала.

Когда однажды в «карусель», которую привычно крутили фашистские самолёты, ворвалось звено «ястребков», размалёванный сразу шарахнулся в сторону. Но один «ястребок» метнулся за ним и всадил очередь прямо в наглую акулью пасть. Очевидно, пули попали в бензобак, самолёт загорелся. Немец выбросился с парашютом, парашют раскрылся, но тут же мгновенно вспыхнул, и фашист замертво упал на землю.

Немцы тоже видели это. Они бросились врассыпную. А люди стояли молча. И не было на лицах злорадства. Просто это были очень усталые и суровые лица.

А Василий Кукин опять включил экскаватор. Сегодня надо было непременно закончить противотанковый ров.

«Тридцать с лишним лет прошло, а будто вчера всё было думал Василий Иваныч. — Как время летит! Просто не верится».

Слева из окна машины, по ту сторону залива, виднелись светлые корпуса новых домов. За ними блестели золотом шпили Петропавловской крепости и Адмиралтейства, купол Исаакиевского собора.

Витька глядел на них и думал, что каждый из построенных домов стоит на фундаменте, но, чтобы построить фундамент, надо экскаватором вырыть для него котлован. Потом экскаватор пророет траншеи — и в них уложат трубы, и побегут по этим трубам вода, газ и тепло. Проложат кабели — будут у людей электричество и телефон.

Вот и выходит, что самый главный человек на стройке — хозяин зубастой машины — экскаваторщик.

«Время какое-то медленное, ползёт, как черепаха, — сердито думал Витька. — Вон уже сколько прошло, а я всё ещё маленький! Эх, скорей бы стать взрослым! Как рычаги передвигать — это я уже знаю».

Витька в сердцах стукнул кулаком по коленке и мрачно засопел.

— Ты чего такой сердитый? — спросил Василий Иваныч. — Сопишь, и кулак у тебя с коленкой дерётся.

— О времени я! Еле тащится! Во-он когда ещё у меня день рождения будет! Надоело уже! Так всё интересное в жизни пропустишь!

Василий Иваныч изумлённо посмотрел на Витьку и вдруг захохотал. Надо же — сидят рядом старый и малый и об одном думают.

— Конечно, вам смешно, — обиженно сказал Витька. — Вы-то уже взрослый!

Василий Иваныч перестал смеяться, грустно вздохнул.

— Эх, чудак-человек, с каким удовольствием я бы с тобой поменялся… — Василий Иваныч притиснул Витьку к своему твёрдому боку и прошептал: — Живи, Витька! Живи и радуйся. Ты самый богатый человек — у тебя вся жизнь впереди.

Долговременная огневая точка

Василий Иваныч осторожно съехал с шоссе на узкую просеку, заглушил мотор.

— Пошли, путешественник, погуляем, — сказал он.

Витька вышел. Осенний лес был красновато-рыжий. Под ногами шуршал толстый слой палой листвы. На фоне жёлтых берёз густые ели казались чёрными, а осины пламенели.

— Где-то здесь, — бормотал Василий Иваныч. — Должно быть где-то здесь…

— Что? — спросил Витька.

— Сейчас увидишь.

Они прошли в глубь леса ещё несколько сот метров и увидели огромный валун, обросший голубоватым мхом.

— Теперь уже близко, — сказал Василий Иваныч.

— Сюда, Виктор! — Голос Василия Иваныча слышался откуда-то справа.

Витька бросился к нему. Василий Иваныч стоял у основания небольшого холма, поросшего тоненькими берёзками. У самой земли была узкая прорезь.

— Вот он — дот. Долговременная огневая точка.

Витька обошёл холм и по другую сторону его увидел припорошённые листьями бетонные ступеньки и массивную, наполовину оторванную стальную дверь. Она вела внутрь холма.

— Это последний мой дот на этой стороне Ленинградского фронта, — задумчиво сказал Василий Иваныч. — Людей уже не хватало. Я тут и экскаваторщиком был, и инженером, и плотником, и бетонщиком… Кем я только не был!.. А ну-ка, пройдём внутрь. Будто мы с тобой, Витька, строгая комиссия.

Василий Иванович протиснулся в щель между стеной и приотворенной дверью. Витька — за ним. Он увидел довольно большое, с низким потолком, светлое помещение. Свет сочился из трёх амбразур в стенах.

В серых бетонных стенах темнели ниши для постелей и для боеприпасов. Стенки и потолок были сухими, на полу тонкий пласт намётанных ветром листьев.

— А ведь на совесть сработано! — Василий Иванович улыбнулся. — И простоит неизвестно сколько. Над головой перекрытие из двойного слоя рельсов и бетона, в метр толщиной. Только, — голос Василия Ивановича стал суровым, — только не дай бог, чтобы она опять пригодилась для войны.

Витька притих. Он представил себе, как из трёх амбразур узкие рыльца пулемётов безжалостно плюются раскалённым металлом, как лежат в нишах раненые бойцы, а наверху гудит от взрывов земля и лезут бесконечные цепи врагов. Ему стало не по себе, плечи сами собой передёрнулись.

— Замёрз? — всполошился Василий Иваныч.

— Не-ет, — выдавил из себя Витька.

— Конечно замёрз. Холодина-то здесь, как в погребе. А я расхвастался!..

Он обнял Витьку за плечи, быстро вывел наверх.

И Витька сразу перестал дрожать, потому что вокруг мягко шелестели деревья, тоненько посвистывала птица.

Солнце было осеннее, не горячее, но всё равно сосны терпко пахли нагретой за утро смолой и хвоей. И не рвались снаряды, и не бежали враги в зелёной лягушачьей форме.

Витька вдруг ни с того ни с сего перекувырнулся три раза через голову.

Василий Иваныч с улыбкой глядел на него, и Витьке казалось, что он всё понимает. Даже то, чего не понимает ещё он сам, Витька.

— А теперь будем обедать, — сказал Василий Иваныч. — Самое время обедать для рабочего человека — полдень.

Он снял куртку, расстелил её на макушке дота, вынул из сумки бутерброды, термос и яблоки.

— А что дальше было?

— Дальше?.. — Василий Иваныч задумался. — Пожалуй, всего и не вспомнишь. Блокада была. Экскаваторов осталось мало, перебрасывали меня по всей линии фронта. Кажется, нету такого участка, где бы я не рыл противотанковые рвы, не строил бы командные пункты да вот такие доты, на котором мы сидим. Но одно, пожалуй, запомнилось больше всего…

На Пулковских высотах

Василий Иваныч работал тогда на Пулковских высотах. Бои за них шли свирепые, потому что с этих высот весь Ленинград виден был как на ладони. А он копал землю. Дни и ночи, дни и ночи — полуголодный, бессонный, усталый… И каждый день — охота. Экскаватор — дичь, немецкие самолёты — охотники.

Кто только не охотился за зубастой машиной Василия Ивановича Кукина и за её хозяином! «Юнкерсы», «мессершмитты»…

— Я любую марку немецких самолётов издали — по звуку — стал угадывать, — вспоминал Кукин.

А Витька слушал и так ярко представлял маленький, беззащитный кубик экскаватора и свирепо бросающиеся на него фашистские самолёты, что даже глаза ладошкой закрывал от страха или гневно сжимал кулаки.

Но кукинская машина была словно заговорённая. На ней живого места не было от пулевых и осколочных пробоин, но ни в один важный механизм попасть фашистам не удавалось.

— Мотор, лебёдки, поворотный круг работали отлично, а дырки — что! Ещё и лучше — для вентиляции! — смеялся Кукин. — Ребята из танкоремонтной бригады соорудили мне что-то вроде кабины, а над крышей и по бокам «кабины» броневые плиты поставили, так что пули и осколки с отвратительным визгом отлетали от них, не пробивая.

Только приходилось иногда после особенно тяжёлого осколка глушить мотор… После такого жестокого звукового удара Василий Иваныч с трудом приходил в себя.

Однажды командир зенитного полка, совсем ещё молодой майор, поглядел на жёлтое, с провалившимися глазами, худое, донельзя усталое лицо машиниста и сказал:

— А тебе, Иваныч, надо отдохнуть. Отоспаться.

Через два дня Кукина вызвал его непосредственный начальник и чётко, по-военному приказал идти домой и трое суток отдыхать.

Кукин обрадовался.

Знал бы он, чем это кончится!

Василий Иваныч проспал двое суток подряд. Когда проснулся, узнал, что на Пулковские высоты сброшен вражеский десант, все пути туда отрезаны. А экскаватор остался у немцев — увезти было некому.

И тогда Кукин — автомат на шею — и пошёл на свой страх и риск.

Ночью пробрался к своему стальному другу, нежно погладил его, и показалось Василию Иванычу, что тот вздрогнул и пробормотал что-то непонятное, будто пожаловался.

Решил Кукин пробиваться в Ленинград. Будь что будет! Если напорется на фашистский патруль — дело ясное: гранату в бак с горючим, чтоб не достался экскаватор врагам, а там уж по обстоятельствам, как получится.

И он включил двигатель.

Пускач затрещал, словно крупнокалиберный пулемёт, немцы яростно отозвались — видно, не больно-то уверенно чувствовали они себя на ленинградской земле.

А Василий Иваныч сел на экскаватор и поехал своим ходом.

Так и добрался до Ленинграда. И ни один фашистский патруль не остановил его.

Надо было видеть лица солдат из нашего боевого охранения, когда они узнали, откуда пригнал свою машину этот худущий парень в промасленном до кожаного блеска ватнике!

Самый страшный зверь

Василий Иваныч задумался, машинально ломая подвернувшийся под руку прутик.

— Вот скажи мне, Витька, какой самый на свете страшный-страшный зверь?

— Тигр! — не задумываясь, ответил Витька. — И ещё эта… акула. Ужас какая, зубищи — во! Страх глядеть. Я по телевизору видел.

Василий Иваныч усмехнулся.

— Нет, милый. Есть и пострашнее. Только этого зверя по телевизору не покажешь. И в зоопарк не посадишь… Запомни, Витька, самый страшный зверь на свете — это голод. В сорок втором году ближе к весне он меня и зацапал. Куда там твоей акуле… Вообще-то голода я к тому времени уже не ощущал — опух весь, даже толстым казался, а рычаги передвигать не мог. Надо завалы после артобстрела и бомбёжки разбирать, а я совсем обессилел. И на пути в казарму упал. Чувствую: если не подымусь, погибну. И знаешь что я вдруг вспомнил?

— Что?

Витька слушает. Глаза горят, он и про бутерброды и про чай забыл.

— А вспомнил я детство. Новую Ладогу и снежную крепость, где меня завалило. Оказывается, то, что в детстве в человеке заложено, — это на всю жизнь. Вспомнил, и стало мне стыдно — мальчишкой не сдался, а тут… взрослый ведь совсем, стыдно без борьбы на тот свет отправляться. Я и пополз. Хоть и ничего мне уже не хотелось, ко всему равнодушие, только крепость помню и шепчу: «Стыдно!». Встать уже не мог. Потому пополз на четвереньках. И дополз.

Потом отлежал месяц. Весной полегче стало.

Весна!

Лебеда появилась, крапива, всякая зелёная травка… Ты ел когда-нибудь щи из крапивы?

— Нет… — Витька удивился. — Она же до волдырей острекать может!

— Это старая. А из молодой такие щи — пальчики оближешь. В общем, выкарабкался я — и снова на свою копалку — землю копать. Вот и всё.

— Как это — всё?! — возмутился Витька.

— Ну, дальше нормально — работа. Восстанавливали заводы, дома. Вот уж чего-чего, а работы хватило! Гитлер-то приказал наш Ленинград сровнять с землёй, снести, будто его и не было. Правда, ничего у этого сумасшедшего не получилось, но холуи его старались от души, гадостей нам наделали — не счесть. Так что работы всем хватило, а строителям — особенно. Ну, строить — не ломать, дело весёлое! Сперва на всяких трофейных «железках» работал, а потом получил своего «омича», и вот уже сколько лет дружим, живём душа в душу. Погоди вот, я его ещё разговаривать научу, а так он всё понимает. — Василий Иваныч рассмеялся, потом огляделся и присвистнул: — Э, брат, пора нам до дому! А то влетит мне от твоих родителей.

Вышли к «москвичу».

Витька огляделся.

Когда ещё попадёшь в лес? Он нарвал большой, яркий букет из берёзовых и осиновых листьев. Василий Иваныч согнул гибкую рябину и добавил в букет несколько алых гроздьев.

Кто строит дом?

Когда ехали по Московскому проспекту, а потом свернули на Гагаринский, Василий Иваныч то и дело говорил, показывая на какой-нибудь дом:

— Мой крестник.

— Я начинал.

И Витьке вдруг стало обидно за Василия Иваныча.

— Вот ходят все мимо домов, — сердито сказал он, — живут даже в них, а никто и не знает, что вы их строили. Неправильно это!

— Э, дружок, не я один. Не так-то просто даже перечислить всех, кто эти дома придумывал да строил. Я вот буду говорить, а ты загибай пальцы, — увидишь, что получается. Считай: экскаваторщики котлованы да траншеи роют; кабельщики да слесари-трубоукладчики кабели самые разные да трубы укладывают; сварщики эти трубы сваривают, монтажники стены и перекрытия возводят из блоков; кровельщики крышей дом накрывают; столяры двери и рамы оконные приспосабливают; паркетчики полы накрывают; сантехники водопровод и канализацию проводят в доме; газовщики плиты и трубы устанавливают; монтёры электричество проводят; телефонщики — телефоны устанавливают; стекольщики — стёкла вставляют; штукатуры стенки штукатурят, а маляры их красят: телевизионщики антенны устанавливают…

— Ого, пальцев не хватает, — засмеялся Витька.

— Думаешь, я тебе всех назвал? А изолировщики? А монтёры-слаботочники — чтоб радио работало? А дорожники, чтоб к дому подойти можно было? А у дорожников — и бульдозеристы, и водители катков, и асфальтировщики. А шофёров забыл? А механики, чтобы лифт бесперебойно бегал с этажа на этаж? А озеленители-садовники, а…

— Хватит, — сказал Витька и упрямо стукнул себя по коленке. — И всё равно! Раз работали люди, значит, надо! Надо, чтоб про них знали!

Врёт Симаков или не врёт!

Витьке позвонил Симаков, который всё знает.

— Вот ты не знаешь, а я знаю! — закричал он в телефонную трубку свою любимую фразу, с которой обычно начинал любой с Витькой разговор.

Витька отодвинул трубку подальше от уха.

— Ты чего так кричишь? — разозлился он. — Оглохнуть можно.

— А ты сунь в ухо мизинец и поковыряй, — спокойно посоветовал Симаков нормальным голосом. И тут он знал, что надо делать! — Вот у тебя под окнами Герой работает на стройке, а ты ничего не знаешь!

— Какой-такой Герой?

— Герой Социалистического Труда!

— Не может быть, — усомнился Витька, — я на стройке почти всех знаю, а Героя не знаю.

— Вот я и говорю: не знаешь! — снова закричал Симаков.

— А кем он работает? Как фамилия?

Симаков немножко смутился, примолк, запыхтел в трубку:

— Кто, я ещё не разузнал. Я только кусочек радиопередачи успел услышать. Там про наш пустырь сказали и ещё про Героя.

— Нет, Симаков! — твёрдо сказал Витька. — Уж про такое я бы точно знал. Представляешь, если бы ты был Героем? Или, скажем, я. Да мы бы с Золотой Звёздочкой ни на минуту не расставались! Скажешь, нет?

Симаков задумался. Снова запыхтел.

— Вообще-то правильно, — согласился он.

— То-то же, — сказал Витька. — Перепутал всё.

Витька был очень доволен, что утёр нос этому всезнайке.

На следующее утро Витька увидел Василия Иваныча, присевшего на корточки перед невозмутимым сенбернаром.

— Ах ты красавец! Ах ты умница, — приговаривал Василий Иваныч и ласково гладил лохматую голову громадного пса.

Витька удивился: таких вольностей сенбернар не позволял никому. А тут сам подставляет квадратную свою башку и подрагивает губами, будто улыбается. А клыки-то — с палец! Хоть и знаешь, что добрый, а всё равно жутковато.

Хозяин тоже был изумлён.

— Странно, — говорил он растерянным и чуточку обиженным голосом, — Кинг никому подобного не разрешал, и вдруг…

— Он что же, кусался? — спросил Василий Иваныч.

— Что вы! Он просто давал понять, что это ему не нравится. Он не кусается, он ведь не сторожевая собака, а спасатель.

— Это я знаю. — Василий Иваныч вынул из кармана свёрток. — Я ему косточек принёс, можно дать?

Хозяин неуверенно покачал головой.

— Вообще-то он не берёт у чужих, только из моих рук, но попробуйте… Я уж ничему не удивлюсь.

Василий Иваныч развернул свёрток. Кинг внимательно поглядел на хозяина, взглядом попросил разрешения.

Хозяин неопределённо пожал плечами, — мол, как знаешь. Хочешь — бери, хочешь — не бери.

Сенбернар нахмурился, будто решал для себя важный вопрос, и стал деликатно хрумкать. Толстенные кости крошились в его пасти, словно леденцы.

Старик только руками развёл.

— Поразительно! Очевидно, вы очень хороший человек. Собаки это отлично чувствуют, вы уж мне поверьте.

Василий Иваныч смутился.

— Скажете тоже, — пробормотал он, — человек как человек.

Он вдруг заметил Витьку, радостно улыбнулся.

— Здравствуй, Витёк! — сказал он. — Понравился маме лесной букет?

— Ещё как!

— Значит, не зря съездили, а?

— Ого-го! Я и маме столько всякого порассказал! Только… только вы уж меня, Василий Иваныч, не выдавайте, пожалуйста. Я им рассказал, будто вы ковшом экскаватора немецкий самолёт сбили. Ну, придумал, конечно… Понарошке. Чтоб интересней. Я потом признаюсь! Честное октябрятское, признаюсь!

— Ну, брат! — оторопел Василий Иваныч.

Некоторое время все молчали. Витька чувствовал себя так худо — плоше некуда. Спас его Кинг.

Сенбернар сгрыз все кости и с достоинством, коротко поклонился.

— Вот это умница! Ай да зверь! Ай да Кинг! А с тобой, фантазёр Витька, я ещё потолкую. Это надо же такое — ковшом самолёт сбить! Мюнхаузен позавидовал бы! — Он расхохотался, и Витька с облегчением понял — гроза миновала.

Потом Василий Иваныч пристально поглядел на сенбернара.

— А я лично перед всем собачьим родом в долгу.

— Почему? — одновременно спросили старик и Витька.

— Одна из них спасла мне жизнь, — ответил Василий Иванович. — Ни породы не разглядел, ни имени не знаю. Спасла мне жизнь, а сама погибла…

Василий Иваныч поглядел на часы. До начала рабочего дня оставалось двадцать семь минут.

— Расскажу, если интересно, — сказал он.

После больницы, едва поднявшись на ноги, Василий Иванович Кукин вновь попал на передний край. Ленинграду, закованному в железное кольцо блокады, не хватало всего: хлеба, людей, боеприпасов, оружия. Экскаваторов тоже не хватало, а уж опытных машинистов-экскаваторщиков — раз, два — и обчёлся.

Так что отлёживаться было некогда. Рабочим завода имени Карла Маркса хватило времени и сил подлатать кукинский экскаватор, и началась привычная работа: противотанковые рвы, дзоты, командные пункты, траншеи.

Под артобстрелом, под бомбами…

Человек может привыкнуть ко всему: к тяжёлой работе, к усталости, к недоеданию, недосыпанию… Но когда в тебя, именно в тебя, швыряют воющие авиабомбы и тебя поливают пулемётными очередями, — привыкнуть к такому и не замечать, будто ты деревянный, невозможно, всякий боится. Просто один теряет голову от страха и совершает непоправимые поступки — становится дезертиром, трусом, а другой преодолевает свои страх и остаётся человеком.

Василий Иванович остался человеком. На всю жизнь.

Но судьба готовила ему новое испытание.

Как раз в том месте, где работал Кукин, прорвались немецкие танки. Танки утюжили наши траншеи, оставляя после себя, как они считали, полузасыпанных, оглушённых, насмерть перепуганных солдат. Они напали неожиданно, на ослабленный участок фронта, куда не успели ещё подвезти противотанковые пушки. А много ли навоюешь с винтовкой да с автоматом против стальных, изрыгающих раскалённый металл махин.

Просчитались фашисты. Вот вспыхнул один, второй танк. Это наши бойцы, забившись на дно окопов, пропустив грозные машины, забросали их бутылками с горючей смесью. Но в передних танках этого не видели, они мчались напролом.

За дымом и пылью, поднятыми гусеницами и снарядами танков, экскаватор заметили не сразу.

Но вот один из танков, переваливаясь на ухабах, пошёл к нему.

Фашисты даже не стреляли: они понимали, что мирная машина не может дать отпор. Пушек экскаватору не положено…

Словно издеваясь, водитель сбросил скорость, нацеливаясь угловатой бронированной мордой своего танка в бок экскаватора.

И Кукин понял — это конец, гибель. Он ясно представил, что сейчас произойдёт: безжалостное чудовище врежется в его «копалку», сомнёт её, раздавит, уничтожит. Понимал и другое: выскочить из кабины ему не успеть. И самое обидное — ничего невозможно поделать!

Василий Иваныч схватил автомат, висящий на крючке в кабине, в ярости, в отчаянии всадил очередь в скошенный лоб танка. А тому-то что! Бегемоту дробина и то больнее, потому что бегемот живой…

И вдруг Василий Иваныч заметил какой-то рыжий клубок шерсти, несущийся навстречу грохочущему стальному ящику. В последний миг он разглядел, что это собака с каким-то тючком, притороченным к спине.

Затем пёс бесстрашно бросился между гусеницами танка — и в этот же миг ахнул взрыв. И страшного, несущего смерть фашистского танка не стало.

Десять стальных машин смрадно пылали на поле боя. Семь из них уничтожили собаки — истребители танков. Собаки погибли, но они спасли десятки человеческих жизней. Среди них — и жизнь Василия Иваныча Кукина.

Василий Иваныч ещё раз ласково погладил Кинга.

Витька слушал, приоткрыв рот. Старик тоже был ошеломлён.

— Да-да, — наконец вымолвил он. — Я читал… но не думал, что это было и так.

— Вы уж мне поверьте — собак на фронте уважали. Кем они только не служили: и раненых помогали вывозить, и связными были, и мины искали, и, как видите, истребляли танки!

Василий Иваныч поднялся, отряхнул брюки.

— Вот и весь сказ! А теперь — по коням! Как раз и время подошло, а то мои орлы сейчас сигналить начнут — выражать неудовольствие. — Он показал на выстроившиеся перед экскаватором самосвалы.

И тут Витька вспомнил разговор с Симаковым, который знал всё на свете.

— Василий Иваныч! Тут мне Симаков сказал, будто у нас на стройке настоящий Герой Труда работает! Врёт небось?

Василий Иваныч улыбнулся:

— А что, бывают и ненастоящие Герои?

— Да я серьёзно! Настоящий, с Золотой Звёздочкой?

— Чего только на свете не бывает, — таинственно ответил Василий Иваныч и залез в кабину.

Витька озадаченно поглядел на него, но Василий Иваныч уже запустил мотор. Он помахал Витьке рукой, что-то сказал, но тот не услышал — слишком громко трещал пускач. «Врёт Симаков, — решил Витька, — наверняка врёт! Какой человек не станет свою Золотую Звёздочку носить?! Смешно даже! Да я бы не только днём, я бы спать с ней ложился! Нет, врёт Симаков, даром что всё знает».

Бомба

Мама сказала, что карантин снимут через три дня. И впервые Витька пожалел, что он кончается, этот карантин, потому что на стройке с каждым днём становилось всё интереснее. К огромным котлованам, вырытым Василием Иванычем, подогнали могучие подъёмные краны.

Рабочие ловко зацепляли стальными тросами огромные железобетонные плиты, накидывали тросы на толстые крюки кранов — и те опускали плиты на дно котлованов, будто это не плиты, а пушинки. А дно котлованов было выровнено, засыпано песком и щебёнкой, и маленький каток проворно утрамбовал их.

Всё это было так интересно, что просто глаза загорелись.

Громадные машины привезли целые комнаты — с дверями, окнами, дырками для разных труб. Бери и складывай, как кубики. Для этого собирали высоченный кран, который будет ездить по рельсам, как паровоз, и собирать дом из готовых частей. Только рельсы далеко друг от друга, на железнодорожные не похожи.

Теперь Витька не мог сказать, что знает на стройке всех, — столько появилось новых людей.

Витьку никто со стройки не гонял, потому что Василий Иваныч с самого начала их знакомства очень серьёзно предупредил его, что есть такая штука, называется «Техника безопасности», и пока строитель назубок её не выучит и не сдаст экзамен, его к работе не допустят.

Витька на всю жизнь запомнил, что есть вещи, которые никому делать нельзя, будь ты хоть самый главный начальник. И потому он никогда не лез под стрелу крана или экскаватора, не трогал кабели и не забирался в трансформаторные будки, не прыгал в траншеи и котлованы, не дотрагивался до неизвестных проводов.

Строители знали это и считали Витьку своим человеком.

Вокруг происходило множество удивительных вещей, но всё равно Витька оставался верен своему экскаватору, и ему никогда не надоедало глядеть, как работает Василий Иваныч.

Через день кончалась Витькина свобода — послезавтра уже не побегаешь, послезавтра снимают карантин.

В этот день всё и случилось.

Начался уже месяц ноябрь, но погода была совсем непохожа на ноябрьскую — было тепло, светило солнышко, а небо — синее-синее.

Василий Иваныч кончал рыть последний котлован, а Витька стоял неподалёку и глядел. На минутку он отвлёкся — в чистом безоблачном небе на огромной высоте летел самолёт. А за ним тянулся чёткий белый след, будто кто-то медленно проводил по небу мелом. Снизу самолёт казался таким маленьким, прямо бери и прячь в ладошке.

И вдруг послышался противный металлический скрежет и тут же громкий крик Василия Иваныча.

Витька не понял, в чём дело. Улыбаясь, он поглядел на кабину экскаватора и увидел открытую дверцу и в ней — бледное, на себя непохожее лицо Кукина.

— Уходи сейчас же! Беги! Немедленно! — кричал тот и махал рукой.

Витька недоумённо вытаращился: куда бежать? Зачем бежать?

Он повернул голову и вдруг увидел застывший ковш экскаватора и висящую на нём толстобокую, рыжую от ржавчины бомбу.

Витька сразу понял, что это бомба, — сколько раз видел он их на картинках, сам рисовал… Она висела между зубьями ковша и казалась совсем нестрашной — просто толстая старая железяка.

Василий Иваныч выскочил из кабины, в несколько прыжков добежал до Витьки, схватил его в охапку и побежал изо всех сил к высокой куче песка.

— Беги отсюда, Витёк, беги, родной. Встретишь кого, скажи: Кукин неразорвавшуюся бомбу подцепил ковшом. Пусть объявляют тревогу.

И тут же бросился назад, к экскаватору. А через несколько минут тревожно взревела сирена. Она ревела как-то по-особому — то умолкая на миг, то вновь завывая…

Что было дальше, Витька помнил плохо. Люди забегали, умолкли моторы бульдозеров, остановились подъёмные краны…

Его самого подхватила какая-то девушка, отвела домой.

Потом, из окна уже, Витька видел, как приехали военные оцепили пустырь, никого не допуская к котловану. Затем трое командиров подошли к экскаватору, в кабине которого сидел Василии Иваныч Кукин.

А дальше он уже ничего не видел, потому что всё население дома, и его, Витьку, в том числе, эвакуировали, увезли подальше от опасного места, — их дом был слишком близко от котлована.

Витьку крепко держала за руку соседская бабушка, та что жила через площадку лестницы.

Потом прибежала мама — бледная, с непокрытой головой схватила его, стала тормошить, целовать, и смеяться, и плакать…

А перед глазами у Витьки всё висела ржавая, отвратительная, толстая, как свинья, бомба, которая могла во всякий миг взорваться. И совсем рядом, в кабине своего экскаватора, Василии Иваныч, самый надёжный взрослый друг.

Эту ночь Витька с родителями был в квартире Симаковых.

А сначала, пока ещё не надо было спать, Данька Симаков, тот, который все на свете знает, ходил вокруг Витьки на цыпочках, и глаза у него были несчастные от зависти.

Просто жалко было глядеть, как переживает человек такие удивительные события случились без него и узнал он про них далеко не первый! В другое время Витька уж не упустил бы момента подковырнуть Даньку. Но сейчас ему было не до этого. Он знал, что рядом с бомбой осталось всего несколько человек, саперы и Василий Иваныч.

Только сейчас по-настоящему, до конца он понял, как привязался к Василию Иванычу и полюбил его.

Мама и папа видели, что сын не спит, но ничего ему не говорили, ни о чем не спрашивали, и лица у них были очень серьезные.

А наутро узнали, что всё закончилось благополучно. Сапёры привязали бомбу к ковшу покрепче, чтобы не сорвалась случайно, подогнали к самому краю котлована машину, полную песку, а Василий Иваныч тихонько перенёс страшный груз так чтоб он висел точно над кузовом автомобиля. Потом сапёры отвязали бомбу и на руках, осторожно, будто стеклянную, положили её на песок. Автомобиль медленно-медленно повёз её подальше от домов, к глубокому оврагу. И снова на руках солдаты отнесли её на самое дно оврага.

Жильцам Витькиного дома разрешили вернуться в свои квартиры и предупредили, чтоб не пугались: бомбу в овраге будут взрывать.

В этот день мама не пошла на работу, всё боялась, что Витька как-нибудь проберётся сквозь кольцо оцепления, поближе к оврагу, поглядеть на взрыв. Витька только усмехнулся, когда услыхал про такое, — маленький он, что ли?!

Он был счастлив: Василий Иваныч, лучший друг его, был цел и невредим.

В одиннадцать часов утра Витька прилип к окну так, что нос сплющился в лепёшку. Объявили, что в одиннадцать будут уничтожать бомбу.

И всё-таки оглушительный грохот застал его врасплох. Оконное стекло будто выгнулось, а над зелёным оврагом высоко в небо взлетел чёрный куст земли и потом медленно-медленно стал оседать.

Бомбе пришёл конец.

Герой нашёлся

Приближался праздник, Седьмое ноября, а на стройплощадке всё ещё никто не работал. Сапёры не разрешали. При помощи специальных приборов они искали, нет ли в земле ещё какой-нибудь гадости — бомбы или снарядов.

Не появлялся и Василий Иваныч. Его фотография была напечатана в газете. Витька вырезал её, и все знакомые мальчишки и девчонки ужас как ему завидовали: у кого ещё был такой друг! А Данька Симаков просто места себе не находил.

Наступил праздник, а, как назло, в этот день моросил дождь. К Витьке в гости пришли несколько ребят и, конечно, Данька.

Сперва было весело, шумно. А потом Витька забрался на подоконник, положил подбородок на колени и примолк.

— Что это ты, сын, затосковал? — спросил папа.

— А Василий Иваныч меня, наверное, забыл, — тихо сказал Витька.

Папа и мама переглянулись, и мама сказала.

— Так не бывает. Не бывает, чтоб настоящие друзья забывали. Ты подожди. Когда люди дружат, обязательно нужно уметь ждать.

И Витька слез с подоконника, потому что у него были гости, и это не дело, когда хозяин уходит от них и сидит на подоконнике, обхватив руками коленки.

Тут заверещал звонок. Мама открыла дверь. На пороге стоял Василий Иваныч в мокром плаще и пушистой кепке.

Витька увидел его, застыл на миг, а потом с разбегу бросился к Василию Иванычу. Тот подхватил его на руки, хотя ему было очень неудобно — руки заняты множеством самых разных пакетов и коробок. Василии Иваныч смущённо топтался на месте и шептал Витьке:

— Здравствуй, Витёк! Здравствуй, дружок! Ну, что ты, милый, что ты!

Витькины гости высыпали в прихожую.

— Дайте человеку раздеться! Витька! А ещё хозяин! Принимай гостя! — говорил папа.

Мама смущённо забрала у Кукина пакеты и коробки.

— Балуете вы этого разбойника. Ох и балуете! — говорила она. — Раздевайтесь, вы совсем промокли, сейчас чай пить будем.

— Чай — это хорошо, — говорил Василии Иваныч и зябко потирал руки. — «Москвичок» мой сломался, пришлось пешком идти.

Папа помог гостю снять плащ, и он вошел в столовую. И тут раздался пронзительный вопль Симакова.

— Ага! Что я говорил! — кричал он. — Я вот знал, а вы не знали! Ага! А ты, Витька, говорил — нету! Ага!

— Чего нету? — удивился Витька.

— Не чего, а кого! — не унимался Симаков. — Героя, говорил, нету!

В это время Василий Иваныч повернулся к Витьке, и тот застыл от изумления: на груди его друга поблёскивала Золотая Звёздочка с серпом и молотом посредине. Звёздочка Героя на узкой красной ленточке.

— Да вот… Праздник ведь… Так полагается, — пробормотал Василий Иваныч.

А Витька всё не мог прийти в себя от удивления.

Как же так! Такой знакомый, такой простой человек — и вдруг Герой!

А Симаков не унимался, он ликовал.

— Ага! Я-то знал! Я-то говорил! А вы не верили! Я первый узнал!

— Да погоди ты! — сказал Витька.

Он медленно подошёл к своему другу, стал на цыпочки и осторожно потрогал Золотую Звезду.

Она была тяжёлой и очень гладкой на ощупь.

— А за что? — спросил он шёпотом.

— Не знаю, — пожал плечами Василий Иваныч. — За работу, наверное. Копал, копал и выкопал, — пошутил он.

Витька глядел снизу вверх — маленький человек, у которого всё впереди, — и видел, как хорошо, ласково улыбается ему Василий Иванович Кукин, ленинградский рабочий, машинист экскаватора — хозяин зубастой машины.

Герой не выдуманный, а настоящий.

Илья Афроимович Туричин. Мария Васильевна

В один из июльских дней 1945 года шла по улицам Ленинграда девушка в солдатской шинели с чёрными погонами. На погонах поблёскивали скрещённые стволы пушек и тоненькая полоска ефрейтора.

Она шла медленно, осматривалась по сторонам и улыбалась.

Прохожих было мало. Город выглядел опустевшим, улицы просторными.

Было жарко, но девушка не снимала шинели, а всё шла и шла. И слушала удивительную тишину без воя бомб, без глухих разрывов снарядов.

Ведь война окончилась!

Подумать только — война окончилась!

Три года не была девушка дома. Три года защищала она родное ленинградское небо от фашистских самолётов. И вот идёт домой. И не торопится. Ведь её дом — не только комната, где жила она до войны с родителями.

Весь город — её дом!

Иногда девушка останавливалась возле объявлений, наклеенных на заборах и стенах, и с удовольствием читала:

«Требуются!..»

«Требуются!..»

«Требуются!..»

Кто только не требовался оживающему городу: токари и механики, пекари и водопроводчики, монтёры, шофёры, столяры, плотники, строители всех специальностей.

Кто только не требуется!

Девушка вдруг нахмурилась. Улыбка исчезла. «А у меня нет специальности, подумала она огорчённо и тотчас решила: «Ничего. Приобрету. Выучусь!»

Так дошла она до своего дома, оглядела его серые стены со щербинами от осколков, вздохнула, а потом снова весело улыбнулась, отдала дому честь и громко отрапортовала:

— Ефрейтор Мария Щаденко прибыла с войны!

Начальник бумаги

Не может человек жить ничего не делая. Даже если он только что вернулся с войны.

Очень хотелось Марии пойти работать, но она никак не могла выбрать профессию.

Кем стать?

Куда пойти?

Ох, не просто это! Ведь на всю жизнь выбираешь.

Однажды в почтовом ящике Мария обнаружила конверт.

На конверте штамп: «Типография им. Ивана Фёдорова». Сначала она подумала, что конверт попал в ящик по ошибке. Но на конверте был написан её адрес. И фамилия её.

Мария вскрыла конверт, а в нём — бумага с таким же штампом. Типография имени Ивана Фёдорова приглашает Маню Щаденко на работу.

И Мария пошла в эту самую типографию на Звенигородскую улицу.

В отделе кадров седая женщина пригласила Марию сесть.

— Это хорошо, что вы пришли. Нам дали ваш адрес в военкомате. Вот мы вас и пригласили.

— Но я ничего не умею. У меня специальности нет.

— Вам всего двадцать один год, — улыбнулась женщина. — Всему научитесь. А пока поработайте на складе. Будете сами себе и заведующей, и заместителем, и рабочей. Короче говоря начальником бумаги!.. Согласны?

«Верно, подумала Мария, — поработаю, присмотрюсь». Она встала, оправила гимнастёрку и сказала решительно:

— Согласна.

Склад помещался во дворе.

Когда к складу подходила машина с бумагой, она принимала груз, записывала в журнал, сколько и какой бумаги привезли. А потом выдавала бумагу в цеха.

Бумага была разной. Плотной и тонкой, гладкой и шершавой. Белой-белой и голубоватой, как снег. Попадалась и бледно-жёлтая или розовая. У каждой были своё название и свой номер.

На складе стояла тишина. Только бумага сама по себе шуршала, словно листы шептались. И пахло тёплой бумажной пылью.

А от рабочих, которые приходили за бумагой из цехов, пахло, как от свежих газет, краской. И ещё металлом, станками… Рабочие грузили бумагу на маленькие тележки и увозили в цеха.

Цеха шумели в соседнем длинном трёхэтажном здании. Все названия цехов Мария знала, но никогда не была в них. Выкроила она как-то свободный часок и пошла по цехам.

Волшебники и чудеса

В наборном цехе рабочие трудились, стоя возле высоких столов со скошенными крышками. Неподалёку от входа работал молодой наборщик в синем халате. Мария подошла поближе. Руки наборщика прямо летали над столом, выхватывали из маленьких ящичков буквы-литеры. Быстро-быстро.

— Здорово! — удивилась Мария. — И не ошибаешься?

— Хоть глаза завяжи, — усмехнулся наборщик.

— Давай, — сказала Мария и сняла с шеи косынку.

— Чего давай?

— Завяжу.

Наборщик засмеялся:

— Завязывай.

Мария завязала ему глаза косынкой.

— Чего набирать?

— А чего хочешь.

— Как твоё имя?

— Мария.

— А дальше?

— Васильевна Щаденко.

В левой руке наборщика оказалась маленькая коробочка — верстатка, а правая начала быстро выхватывать буквы из гнёзд и ставить их одну к другой.

— Готово! — Наборщик протянул Марии верстатку.

— Неправильно, — сказала она.

— То есть как это неправильно? — обиделся наборщик и снял косынку с глаз.

— «М» впереди должно быть.

— Не с той стороны глядишь, — улыбнулся наборщик. Он взял листок бумаги и придавил его к буквам. На листке отпечаталось: «Мария Васильевна Щаденко». — Буквы-то в наборе перевёрнуты, — пояснил наборщик. — Если бы я набрал, как читается, знаешь, что получилось бы?

— Ну?

— окнедаЩ анвеьлисаВ яираМ! — быстро сказал наборщик и засмеялся.

И Мария засмеялась, помахала наборщику рукой и пошла дальше. А сама подумала: «Не стать ли и мне наборщицей?»

Второй цех назывался «печатным». Здесь стояли большие машины. Они дышали тяжело: у-у-ух, у-у-ух, у-у-ух!

Рядом Мария увидела стопки нарезанной бумаги, которую она недавно выдала со склада. Машина схватывала листы по одному и словно глотала их. Р-раз… И очередной лист исчезал.

А с противоположной стороны машина выбрасывала бумажные листы. Только на них уже были отпечатаны черной краской и текст и картинки. Краска поблёскивала и остро пахла.

Мария перешла к другой машине.

Она тоже печатала картинки. Только эти картинки получались бледно-жёлтые, словно их печатали не краской, а яичным желтком. «Брак!» — подумала Мария и тревожно оглянулась. Неподалёку стоял печатник в запятнанной красками спецовке. На голове у него был пятнистый от краски берет.

Мария подошла к нему:

— Товарищ, у вас брак идёт!

— Брак? — встревожился печатник. Он внимательно осмотрел появляющиеся из машины картинки и пожал плечами: — Не вижу.

— Вот же! — сказала Мария. — Все картинки жёлтые ничего не разглядишь!

Печатник даже рот раскрыл от удивления:

— Да ты откуда взялась?

— С бумажного склада.

— Оно и видно! Моя машина только желтую краску печатает. Понятно?

Мария часто-часто заморгала. Печатник поманил её пальцем:

— Ну-ка пойдём! — и привел к следующей машине: — Смотри!

В эту машину шли листы с жёлтыми картинками, а выходили из нее желто-красные.

— Каждую краску отдельно печатают. Жёлтую, красную синюю и черную, — пояснил печатник, — и после четвёртой краски в конце концов получается вот что. — И он показал Марии законченную картинку.

Мария посмотрела и восхитилась:

— Как красиво! Трава — зелёная, стволы сосен — коричневые, на голубом небе серые облака!

— Верно, — обрадовался печатник. — А красок всего четыре.

— Чудеса! — удивилась Мария.

— У нас тут, что ни человек — волшебник, что ни работа — то чудеса, — засмеялся печатник. — А ты говоришь «брак! Вот если клише не подогнаны, тогда брак.

— Клише? — переспросила Мария.

— Вот такие металлические пластинки, — пояснил печатник и протянул Марии серебристую пластинку. Пластинка была местами шершавой, а местами гладкой, лысой. — На каждую краску клише, — сказал печатник. — Пропустил четыре краски — получил цветные сказки. Тонкое дело.

«Действительно тонкое, — подумала Мария, — Вот бы мне стать печатницей!»

— Послушайте, а откуда вы их берете, эти самые клише? — спросила Мария.

— Цинкография даёт. Травильщики. — Он подмигнул Марии, улыбнулся и заторопился к своей машине.

А Мария пошла дальше. «Какое смешное слово «травильщики». Чем они занимаются? Кого они травят?

Следующий цех был большим и светлым. Вдоль стен и возле окон стояли столы. И только в середине цеха женщины в синих халатах что-то печатали на станках. Станки были много меньше, чем машины в печатном цехе.

Мария подошла к одному из столов, за которым сидел пожилой рабочий.

На столе лежало много диковинных инструментов, каких Мария никогда в жизни не видела. Из стакана торчали кисточки. А на подставке — на такую музыканты кладут ноты — стояла картина: сине-зелёное море, а в море корабли.

Рабочий положил перед собой металлическую пластинку — клише (на пластинке были тоже корабли и море) и натёр её белым порошком. Потом взял в одну руку инструмент, похожий на стамеску, а в другую — увеличительное стекло — лупу и стал, посматривая в лупу, легонько скрести пластинку. В тех местах, где он скрёб, клише начало поблёскивать.

Потом он взял иглу и стал ею покалывать пластинку. Потом взял кисточку и начал отдельные части клише замазывать чёрной краской.

Мария ничего не поняла и спросила робко:

— Скажите, пожалуйста, зачем вы её то ковыряете, то красите? Эту клишу.

Рабочий посмотрел на неё искоса.

— Клише не она, а оно. А ты кто, откуда?

— Я с бумажного склада.

— Так-так… Держи-ка лупу.

Мария взяла лупу.

— Смотри сюда. — Рабочий постукал пальцем по клише.

Мария посмотрела в лупу и увидела на клише сетку из маленьких точек.

— Что ты видишь?

— Точечки.

— Правильно. Именно точечки, — сказал рабочий удовлетворённо. — Потому что именно из этих точечек построен цветной рисунок. Но есть лишние точечки. Я их убрать должен. Как я это сделаю? Я их не закрашу. А пластинку потом положу в кислоту. Кислота разъедает цинк. Она разъест и незакрашенные точечки. Они растворятся. И останутся только те, которые нужны. Это и есть травление.

— А вы травильщик? — спросила Мария.

— Именно травильщик. Совершенно верно.

— Вот оно что! — сказала Мария. — И с этого клише будут печатать жёлтой краской?

— Нет, синей. А вот с этого — жёлтой, — сказал рабочий, беря в руку другую пластинку.

Пластинка была точно такой же, и Мария сказала:

— Они же одинаковые.

Рабочий усмехнулся:

— Я бы этого не сказал. На них один и тот же рисунок, но они очень разные, смею вас уверить: ряды точек идут по-другому. При печатании они не совпадут… Как вы полагаете, что мы увидим, если жёлтые точечки расположатся рядом с синими?

Мария подняла брови.

— Получатся синие и жёлтые полоски.

— Заблуждение, сказал рабочий. — Получится зелёный цвет.

— Зелёный? — удивилась Мария.

— Именно зелёный. Да представляете ли вы себе что такое цвет?

Цвета бывают холодные и тёплые, живые и мёртвые, раздражающие и успокаивающие. Цвет можно разделить и собрать его снова. Цветом можно лечить болезни. Можно заставить человека смеяться и плакать. Цвет — это чудо, уважаемая! Его мало увидеть глазами, его надо ощущать всем существом своим.

Вот, к примеру, черный. Чёрный цвет — глухая ночь. Чёрный цвет — цвет траура. Попробуйте покрасить потолки в комнате в черный цвет. Вы перестанете смеяться. У вас пропадёт аппетит. Мы не зря называем измену — чёрной, неблагодарность черной, нечестного человека — тёмным человеком.

А белый цвет! Чисто белый! Ослепляет. От него устаешь. — Рабочий закрыл глаза, словно взглянул на чисто белый лист.

И Мария прикрыла глаза. И вспомнила.

Блокада (Рассказ о чёрном цвете)

В ту блокадную зиму ей исполнилось шестнадцать лет.

Улицы были завалены сугробами. От дома к дому тянулись темные тропки. Снег лежал слоями на карнизах, свисал тяжелыми глыбами с крыш. Застрявший после бомбежки трамвай с выбитыми стеклами утонул в этом белом-белом, без искорок, мертвом снегу.

Окна домов черны — ни огонька. В сумерки они сливались с черными стенами в черные горы до самого черного неба.

И лица редких прохожих были черно-белыми. Белыми от голода и стужи. Черными от горя.

По утрам Маша стояла в молчаливых чёрных очередях чтобы получить маленький, словно кубик от строительного конструктора, кусочек хлеба.

В городе рвались фашистские бомбы и снаряды. А между взрывами город паутиной опутывала зловещая тишина.

Молчали водопроводные краны — не было воды.

Онемели звонки у дверей — не было электричества.

Не трещали в печках дрова — нечем было топить.

И только в черных тарелках репродукторов отстукивало время: тук-тук… тук-тук… тук-тук…

В комнате, где жили Маша с мамой, поставили маленькую железную «буржуйку». От «буржуйки» тянулась чёрная труба. А в углах комнаты белел иней.

«Буржуйка» была неприхотлива. Она питалась ножками от стульев, щепками, бумагой.

Одежду не снимали ни днём, ни ночью. Берегли тепло.

После булочной Маша брала санки, ставила на них чайник и бидон и медленно брела по улицам к реке.

Летом река была близко, минут пятнадцать ходьбы. А теперь улицы стали длинными, а лёгкие санки — тяжёлыми. И приходилось идти долго-долго.

Маша спускалась по скользким ступенькам на лёд, к проруби. Прорубь была чёрной среди снежной белизны, и над ней вился лёгкий парок.

Маша садилась на санки и отдыхала немного. Потом черпала чайником чёрную воду и наливала её в бидон.

Однажды Маша дотащила санки до проруби, присела отдохнуть, закрыла глаза и словно провалилась в густую тьму.

Кто-то тронул её за плечо.

Маша с трудом разлепила глаза. Она увидела женщину в полушубке и чёрном платке. Лицо у женщины было худое, бледное, ресницы заиндевели.

— Не сиди, идём… Замёрзнешь. Тебя проводить?

Женщина сама еле стояла на ногах.

— Не надо. Спасибо.

Маша взялась за чайник, чтобы набрать воды, но он был полон, и бидон полон.

— Спасибо, — ещё раз сказала Маша и побрела домой.

Улицы стали ещё длиннее, а санки ещё тяжелее, словно положили на них каменную глыбу.

Ветер взвихрил на перекрёстке белый снег и бросил его в чёрную подворотню…

Мария встряхнула головой. Потом нахмурилась и сказала:

— Знаете, Ленинград во время блокады был чёрным и белым.

Рабочий кивнул:

— Верно, именно чёрным и белым. А в День Победы — красным, синим и золотым! — Он улыбнулся. — Цвет — удивительно выразительная штука!

Вечером Мария шла домой, присматриваясь ко всему. Оказалось, мир вокруг был полон красок.

Пламенело закатное небо.

Алели вагоны трамваев.

Сочно-зелёная листва деревьев издали казалась нарисованной на серых стенах домов.

«А травильщик берёт жёлтые и синие точечки и складывает из них зелёный цвет — траву, деревья», — подумала Мария и улыбнулась.

Дома она отыскала цветные карандаши, взяла листок бумаги и стала ставить рядом жёлтые и синие точки. Но точки так и оставались точками. Зелёного не получилось.

«Не так просто», — подумала Мария. Но она научится. Она заставит их стать зелёными! И будет управлять цветом, раскладывать его и складывать снова. Она научится. Она станет цветным травильщиком!

Какая удивительная профессия!

Первый день

В этот день Мария встала рано, куда раньше обычного.

Утро было праздничным. В окно врывались солнечные лучи, в них весело плясали пылинки. Мария прибрала комнату, напилась чаю, надела праздничную белую блузку и синюю юбку и пошла в типографию. Она шагала и тихонько напевала. Так ей было хорошо!

Она впервые шла в свой новый цех. В цинкографию. Это праздник, большой праздник, когда человек идёт в свой цех. Не просто так, не на экскурсию, а на работу. В такой день человеку и радостно, и чуть-чуть страшновато: что-то его ждёт впереди?

В цехе было тоже солнечно. На столах травильщиков лежали свежие цветные оттиски, пахло типографской краской. Марии нравился этот запах. Она втянула носом воздух и тихонько засмеялась. Потому что представила себе, как сидит она за этим столом, нет, лучше за тем, а перед нею на подставке, вроде нотной, стоит картина. Какая? Неважно. Ну, хоть сосновый лес, к примеру.

И вот сидит она, Мария, и трудится над цинковыми пластинками — клише, — чтобы потом напечатали тысячи, нет — десятки, сотни тысяч точно таких же картин. И любой человек сможет принести такую картину домой, глядеть на неё и как бы войти в лес и ощутить смолистый запах сосен.

Вот только как она будет трудиться над цинковыми пластинками, Мария представляла себе смутно. Ведь в каждом деле обязательно есть своя тайна. Она ещё и инструменты в руках не держала, ещё и названий их не знает…

Начальник цеха подвел её к тому самому пожилому рабочему, который рассказывал ей про цвета.

— Вот вам, Николай Фёдорович, ученица — Мария Щаденко.

Николай Фёдорович, чуть сощурясь, посмотрел на Марию, улыбнулся и спросил:

— А, это опять ты?

— Я.

— Хочешь стать цветным травильщиком?

— Хочу.

— Гляди, дело не простое. Не передумаешь?

— Нет.

— Ох, Маруся, хлебнёшь горюшка, прежде чем что получится! И слёз прольёшь целый ручей! И руки не раз опустятся. Не испугаешься?

— Нет.

— Ну, гляди. — Николай Фёдорович снова внимательно посмотрел на Марию и повёл её в противоположный конец цеха. Там на длинном деревянном столе лежали какие-то плоские серые плиты, похожие на жернова, которыми в старину на мельницах мололи зёрна. Николай Фёдорович похлопал одну из плит: — Это — типографский камень. А вот это, — Николай Фёдорович взял со стола чёрную от краски лопатку, — это шпахтель называется. Запомнила? Так вот, надлежит тебе этим шпахтелем на этом камне растереть вот эту чёрную краску. А то она густая для дела. Растереть её надо так, чтобы она как растопленное масло стала. Сумеешь?

Мария пожала плечами:

— Чего ж тут не уметь?

— Ну-ну, — кивнул Николай Фёдорович и ушёл к своему столу.

А Мария поцарапала зачем-то бок жёсткого камня, потом взяла шпахтель и стала накладывать краску из банки на камень.

Краска была чёрной-пречёрной и пахла горелым асфальтом. Она липла к камню, к шпахтелю, к пальцам. Она сопротивлялась, будто понимала, что растирают её неумелые руки.

Скоро Марии стало жарко, на лбу выступили капельки пота. Она тыльной стороной ладони стёрла их. А краска словно бы того и ждала — р-раз! — и перебралась на лоб.

А Мария ничего не замечала. Она рассердилась на краску: «Ты упорная, а я ещё упорней!» И тёрла, тёрла, тёрла…

Яркое солнечное пятно переползло со стола на камень, прямо под руку Марии. Будто солнце хотело помочь ей растереть упрямую краску.

И Мария вспомнила: такое же яркое солнце светило в далёкое утро, когда она шагала на батарею вместе со старшиной.

Каша и медаль (Рассказ о жёлтом цвете)

После блокадной зимы Маша написала заявление в военкомат. Просила, чтобы её направили на фронт.

Два месяца постигала она солдатскую науку. Потом прибыли офицеры из частей. Стали отбирать пополнение. И ни один из них не взял Машу в свою фронтовую часть, такой бледной и худенькой была она после блокады.

В конце концов из всего выпуска Маша осталась одна.

Таким же, как сегодня, солнечным утром пришёл старшина-артиллерист. Маша встала на плацу по стойке «смирно».

— Из кого же выбирать? — спросил старшина.

— Из меня, — сказала Маша. — Возьмите меня на фронт, товарищ старшина, пожалуйста. Не пожалеете. Я могу пушку вместо лошади тащить!

Старшина ничуть не усомнился, только сказал:

— Оно и видно. Тебя как зовут?

— Щаденко Мария.

— Ну, что ж, Щаденко Мария, будешь моим пополнением. — И отчеканил громко: — Пополнение! Слушай мою команду! За мной шагом арш!

И они вдвоём зашагали по городу — на фронт.

Поднимая пыль, один за другим шли к фронту грузовики. Пыль висела в воздухе сизым облаком. Маша то и дело чихала, а старшина каждый раз косился на неё и говорил:

— На здоровье.

К вечеру добрались до фронтовой батареи. Маша так устала, что не заметила ни замаскированных пожухлыми ветками зениток, ни землянок.

Старшина усадил её на чахлую травку под деревом и велел ждать. Маша закрыла глаза. Вечерний ветерок тронул листву над головой. Маша слушала её лепет и улыбалась. Вот она и добилась своего. Вот она и на фронте. Вот она и солдат.

— Ты чего улыбаешься, Щаденко? — послышался голос старшины.

Маша открыла глаза и вскочила.

Старшина стоял рядом, улыбался, а в руках у него был солдатский котелок. Он сунул его в Машины руки:

— На вот, поешь.

Котелок был с верхом наполнен жёлтой, словно солнце, пшённой кашей. Каша блестела от жира.

Маша взяла ложку и осторожно сняла с каши вершинку.

Разве бывает на свете что-нибудь вкуснее!

Старшина сложил руки на животе и смотрел, как Маша ест.

Котелок быстро опустел.

— Может, ещё?.. — спросил старшина.

Маша замотала головой:

— Не надо.

И вдруг совсем рядом загрохотали зенитки. Из стволов вырвалось яркое пламя. Маша испуганно заткнула уши.

В небе появились белые лёгкие облачка — разрывы. Два крошечных самолёта, словно наткнувшись на них, отвернули и пошли назад.

Зенитки смолкли так же внезапно, как и загрохотали.

Старшина что-то сказал, а что — Маша не расслышала, всё ещё затыкала уши пальцами.

Ей показалось, что старшина что-то приказывает. Она ответила громко:

— Так точно, товарищ старшина!

— Что «так точно»? — спросил старшина.

— Ну, что вы приказали…

— А чего я приказал?

— Не расслышала. Пушки шумели, — виновато сказала Маша.

— Я не приказывал, а разъяснял. Заградительный огонь.

— Понятно, — сказала Маша.

— Ничего тебе не понятно, пополнение, — добродушно улыбнулся старшина. — Пойдём обмундировываться.

— Есть обмундировываться! — лихо сказала Маша.

Старшина выдал Маше юбку, гимнастёрку, кирзовые сапоги, ремень и пилотку. Маша кое-что подрезала, кое-что ушила и стала на вид солдатом хоть куда! Вот только сапоги были великоваты.

…Дни шли за днями. Осень вызолотила листву. Потом листья опали. Ветер собирал их в тяжёлые шуршащие кучи.

Батарея часто меняла место, чтобы ловчее было стрелять по самолётам. И каждый раз, в дождь и стужу, Маша вместе со всеми рыла на новом месте укрытия, маскировала орудия, устанавливала приборы.

Когда становилось слишком холодно, артиллеристы прямо на земле ставили железную печурку и осторожно топили её. Днём и ночью трепетал в печурке добрый жёлтый огонёк, словно хотел обогреть всю землю. Пусть земля была большой, а печурка маленькой, возле неё дымились солдатские шинели, сохли мокрые солдатские сапоги и слабое жёлтое пламя согревало людей.

Однажды батарея вела огонь по рвущимся к Ленинграду самолётам. В окуляры своего прибора Маша видела круглый голубой кусок неба, перечерченный накрест тонкими чёрными линиями. Маша быстро повернула прибор. В кружке повис самолёт. Маша поймала его в перекрестье чёрных линий. Длинные стволы пушек в ту же секунду нацелились туда, куда смотрела Маша, и яростно заухали, словно им передалась Машина ярость.

Вражеский самолёт вдруг задымился и начал падать!

А через несколько недель на батарее вручали боевые награды отличившимся. И назвали Машину фамилию. Маша растерялась. Кто-то из стоявших сзади тихонько подтолкнул её, Маша шагнула вперёд и покраснела от волнения.

Ей вручили медаль «За боевые заслуги».

Сияющая, повернулась она лицом к строю и сказала звонко:

— Служу Советскому Союзу!

А когда вставала в строй, услышала басок старшины:

— Моё пополнение. Я отбирал.

Солнце в небе залило всё вокруг тёплым жёлтым светом, и новенькая серебряная медаль сверкала на Машиной гимнастёрке, словно маленькое жёлтое солнышко.

Чёрная краска, которую Мария растирала шпахтелем, не выдержала. Сначала она стала мягкой, как плавленый сыр, а потом совсем сдалась и превратилась в чёрное растопленное масло.

Когда Николай Фёдорович подошёл к Марии, он не узнал её. Перед ним стоял трубочист в перепачканной кофточке и перепачканной юбке. И лоб, и лицо, и волосы трубочиста были в чёрных пятнах.

Только глаза воинственно сверкали.

— Мария! — удивился Николай Фёдорович. — Ну и ну!!. Халат сначала надо было получить… А азарт в тебе есть и упорство есть, — добавил он, довольный.

Мария долго отмывалась в душе, но так до конца и не отмылась. Уж очень въедливой оказалась побеждённая краска. Она получила халат и пошла в нём домой, придерживая у горла края воротника.

И только дома, посмотрев на испорченную блузку, заплакала. И вспомнила слова Николая Фёдоровича: «Слёз прольёшь целый ручей. И руки не раз опустятся».

«Ну и пусть, — подумала Мария. — Всё равно научусь».

День за днём

Прошёл её первый рабочий день в цинкографии. А за ним потекли другие. Мария присматривалась, училась, была упорной.

Сначала стала её слушаться чёрная краска. Растиралась быстро и уже не смела пачкать ни лицо, ни руки, ни одежду.

Потом Николай Фёдорович посадил Марию за стол травильщика. Там, где травятся клише для чёрно-белых рисунков.

Оттиски с первых клише, которые готовила Мария, были инвалидами какими-то: то в тёмных пятнах, то полосы вдоль и поперёк. Иногда оттиснется что-то серое, а что — не поймёшь: не то человек, не то корова, не то пень трухлявый!

Николай Фёдорович хмурился, но не ругал Марию. Видел, что она старается. Объяснял терпеливо. Всё приговаривал: «И Москва не сразу строилась». А если примечал на глазах у Марии слёзы, говорил: «Ну-ну, Москва слезам не верит. На мокром месте одни поганки растут!»

Мария сердито поджимала губы и начинала всё сначала…

— Ну, что ж, — сказал однажды Николай Фёдорович, кое-чему научилась. — Поработай в чёрно-белом цвете в полную силу. Пусть пальцы привыкнут. Они у травильщиков должны за мыслью и за глазом идти сами по себе. Только ты подумаешь, только в мыслях увидишь, а пальцы уже делают. Так и до цвета с тобой доберёмся. Главное, чтобы пальцы верили, что они умеют. Чтобы работали, на голову не оглядываясь. Как оглянутся, так и ткнут не туда.

И Мария работала, работала, работала…

Наступила осень. Пожелтела и опала листва. Пошли дожди. Пальцы Марии научились точно держать инструмент. Кисточка в её руках не дрожала.

Выпал снег. В садах и парках он лежал пушистый, голубоватый. А глаз у Марии стал уже быстрым, намётанным. Только разок взглянет на клише — и сразу видит, что надо, делать.

Где при печати должна краска лечь погуще, где, наоборот, черноту надо ослабить. А где и вовсе убрать.

Потом снег осел. На улицах вдоль домов появились натянутые верёвки с красными флажками — ограждения. С карнизов обивали сосульки. Мария работала над чёрно-белым клише, а Николай Фёдорович был ею доволен.

Весна разбудила дремавшие цвета.

Ярко зазеленели газоны.

Красили к празднику дома.

На углах продавали маленькие букетики фиалок, нежные нарциссы на тонких стебельках.

Прохожие сменили тёмные зимние пальто на яркие весенние.

Мария подошла к Николаю Фёдоровичу:

— Когда же, Николай Фёдорович, дадите мне с цветом работать?

Мастер посмотрел на неё задумчиво и неожиданно спросил:

— Какого цвета Нева?

Мария не смогла сразу ответить. Потом сказала:

— Серая, наверно…

— Гм… Бывает и серая, а бывает и не серая… — Николай Фёдорович посмотрел на Марию серьёзно: — Присматривайся к цвету. Всегда. Везде. Пригодится.

Вечером Мария подошла к Неве, посмотрела и замерла поражённая.

Под загустевшим небом река была не серой, а синей-синей. А противоположный берег подёрнут дымкой.

Мария стояла, облокотившись на парапет, и смотрела.

Зашло солнце. Небо и вода стали быстро темнеть, густеть.

Почернел противоположный берег.

Вода стала хмурой, серой, и только на гребешках волн оставались лёгкие синие блики.

«Неужели я не видела этого раньше? — подумала Мария. — Да нет, видела!»

Разное небо (Рассказ о синем цвете)

Когда Маша была маленькой, она жила вместе с родителями в деревне Садки. Здесь всё-всё вокруг было разным: и тёмный бревенчатый дом, и маленькая речка-речушка с песчаными берегами и прозрачной водой, в которой мелькали весёлые тени-рыбёшки. И высокие сосны над речкой.

И вот семья переезжает в город. Прощай, речка! Прощайте, сосны!

Пока добирались до станции, Маша очень устала и заснула. А утром проснулась в шумном тряском вагоне.

За окошком было утреннее унылое небо.

Поезд прогрохотал над мутной речкой по железному мосту, пробежал вдоль высоких хмурых заборов и остановился.

— Приехали, — сказал отец.

Город Маше не понравился. Улицы были серыми, словно нахохлившиеся воробьи.

Потом в незнакомой комнате папа и мама распаковывали и раскладывали вещи, а Маша сидела у мокрого окошка, смотрела на пустой серый двор и вздыхала, вспоминая родную деревню, синюю речку-речушку, золотые сосны и жёлтый прибрежный песок.

Грустно было Маше на новом месте. Грустно и неуютно.

А утром папа повёл Машу посмотреть город.

Что за чудо?

Улица была совсем не вчерашней, и дома другими, и прохожие не хохлились, как воробьи. Они шагали, постукивая каблуками по каменным плитам, и все до одного улыбались.

По синим оконным стёклам прыгали солнечные зайчики. Дворник сметал с панели синюю лужу, метла в его руках мурлыкала, и лужа тоненько подпевала метле, весело утекая в дырочки люка.

Намытые трамваи радостно перезванивались друг с другом и выбрасывали к небу ярко-голубые искры.

И небо было чистым, синим-синим, таким же, как над маленькой речкой-речушкой дома, в деревне.

Маша вертела головой направо и налево, глядела во все глаза, и улыбка растягивала её рот до ушей. Просто нельзя было удержать её, эту улыбку.

Мария стояла, облокотившись на парапет, смотрела на синеву в волнах и улыбалась. Улыбалась, как тогда, в детстве.

«Удивительно, сколько радости приносит синий цвет, как синее небо создаёт настроение! Оно отдаёт свой цвет воде. И стенам зданий. И парапетам набережных, и зелени садов, — подумала Маша. — Нарисует художник такой вечер. А тебе придётся делать клише. Передать при печати всю игру цвета, блеск волн, свет и тени. Сможешь?» — спросила себя Мария.

И замерло сердце.

Надо присматриваться, присматриваться ко всему. Научиться улавливать оттенки цветов, сочетания, переходы одного цвета в другой. Чувствовать цвет сердцем. Кажется, так сказал Николай Фёдорович?

Скорей бы, скорей бы дали поработать с цветными клише!

Простуженная земляника

День начался как обычно. Мария села за свой стол, взяла в руки одну из приготовленных ещё вчера цинковых пластинок и стала её рассматривать.

Подошёл к ней Николай Фёдорович.

— Вот что, Мария, переходи-ка на цвет. Пора.

Мария побледнела от волнения. Вот оно! Сколько ждала, а получилось всё равно неожиданно.

— Да ты не волнуйся, — сказал Николай Фёдорович и улыбнулся. — Работа для начала простая. Цветные вклейки надо сделать в книжку. Проще простого работа.

Он разложил перед Марией цветные фотографии: земляника, чёрная смородина, красная смородина, малина, крыжовник. Ягоды висят на зелёных веточках, аппетитно поблёскивают.

— Проще простого, — повторил Николай Фёдорович. И отошёл от Марииного стола, чтобы не мешать.

Мария немного посидела просто так: надо было успокоиться. А то в пальцах появилась мелкая дрожь, будто они страшились долгожданной работы.

Потом отобрала клише, на которых были ягоды земляники.

Она обработает эти клише так, чтобы из четырёх красок — жёлтой, красной, синей и чёрной — сложились новые цвета. У неё получится и зелёный на листьях, и нежно-розовый на кончиках ягод, и сами ягоды будут ярко-алыми, как на фотографии.

И всё это с помощью тех точечек, которые ей когда-то показал Николай Фёдорович.

Каждая точечка даёт оттиск — крохотный, без увеличительного стекла и не увидишь! Но точечек много. А когда их много, они сливаются для нас в рисунок. Самих точечек глаз не замечает.

Бывает так, что цвет слаб. Надо бы поярче. Надо бы точечек побольше да погуще. А где их взять? Точек не прибавишь, их на каждый квадратик определённое количество. Ни больше, ни меньше. Как быть?

Вот тут-то травильщик и идёт на хитрость: начинает точечки тихонечко расплющивать, чтобы верхушечки их стали пошире. Тогда и цвет станет погуще.

Старалась Мария, как могла. Глаза покраснели от напряжения.

Обедать не пошла, какой тут обед! Первый раз в жизни цветные клише делаешь!

Сидит Мария над цинковой пластинкой, словно колдует: то иголочкой помятую точечку поднимет, то где-то приплюснет. Работает, а сама на фотографию земляники посматривает.

Не мало ли красного, не поубавить ли синего? Чтобы в печати вышло всё, как на фотографии.

Тут ещё одна трудность подстерегает травильщика: на фотографии земляника кончиком влево смотрит, а на клише наоборот кончиком вправо. Если на фотографии густая листва в левом углу, на клише — в правом. К этому не сразу привыкнешь. Попробуй-ка перерисовывать картинку наоборот!

Закончив одно клише, Мария подошла с ним к печатнице:

— Тётя Дуся, тисните, пожалуйста, синюю краску.

— Синюю? — удивилась тётя Дуся.

— Синюю.

Тут Николай Фёдорович подошёл, взял клише, осмотрел, кивнул серьёзно.

— Делайте, что мастер велит.

Это он Марию мастером назвал. Приятно Марии. Вернулась она к столу, работает.

Потом жёлтую краску тиснули.

Потом красную.

Потом чёрную тиснули.

А когда взглянула Мария на свою законченную работу, даже в глазах у неё потемнело: средь бурых листьев висят лиловые ягоды земляники с синими кончиками, словно простуженные.

Глянул на её растерянное лицо Николай Фёдорович и рассмеялся. И печатница тётя Дуся рассмеялась, и все, кто был рядом. Без зла, весело. Уж очень забавные получились на оттиске ягоды, а ещё забавнее было растерянное лицо Марии.

Ей плакать хотелось от неудачи. Но она не заплакала. Засмеялась вместе со всеми. И смеялась до тех пор, пока из глаз сами по себе не закапали слёзы.

Наконец Николай Фёдорович сказал:

— Ладно, Мария, не расстраивайся. И не такое бывает. Я вон почти уже мастером был, а однажды синие лица да лиловую речку сделал. А уж про небо и говорить нечего! Такого неба и в природе-то нет! Ты в музеях бываешь?

— Редко.

Николай Фёдорович нахмурился:

— Напрасно. Живопись нам, травильщикам, надо знать, как вещи в своей квартире. Если, конечно, хочешь стать мастером.

— Я стану… я непременно стану, — прошептала Мария и потупилась. — А с… этим что?

Николай Фёдорович посмотрел на лиловые с синими простуженными кончиками ягоды и улыбнулся.

— А ничего страшного не произошло. Всё сделано верно. У меня глаз намётанный!

— Верно? — переспросила Мария.

— Только краски перепутала, когда клише тёте Дусе отдавала. Вместо красной синюю просила оттиснуть. А я велел, чтобы печатали по-твоему.

— Зачем?

— Для науки.

Мария вернулась к своему столу и задумалась. Жёлтый, синий, красный, чёрный — четыре цвета, но если по-настоящему овладеть ими, можно воспроизвести на бумаге всё: тончайшие оттенки и полутона.

Только надо овладеть ими. Надо продолжать учиться видеть и понимать.

Как же она сегодня с клише для красной краски сделала синие оттиски?!

Красный цвет — яркий, торжественный, гордый.

Пионерский галстук и партийный билет (Рассказ о красном цвета)

Когда Маша ещё в деревне жила и была маленькой, ей нравилось всё весёлое, яркое. А больше всего алые маки под окошком.

Однажды летом приехала к ним отдыхать из города девочка Нюша. Было у неё ещё одно имя, незнакомое и очень красивое — пионерка. На шее Нюша носила яркий, ярче маков, красный галстук. Она рассказывала, что в городе многие ребята носят красные галстуки, и научила деревенских ребят петь песню «Взвейтесь кострами, синие ночи…»

Ах, как Маше хотелось носить такой же красный галстук!

Однажды, когда мамы не было дома, Маша взяла ножницы и отрезала угол ситцевой занавески. Занавеска была не совсем красной, а с белыми цветочками. Но Маша повязала его на шею вместо галстука и зашагала по улице, распевая во весь голос:

Взвейтесь кострами, Синие ночи. Мы — пионеры, Дети рабочих!

Мама хотела было наказать Машу за испорченную занавеску, но не наказала, только рукой махнула.

Когда переехали в город, Маша пошла учиться в школу. Часто мальчишки дёргали её за косы, но она не плакала, сдерживала слёзы и отходила в сторону.

А в один прекрасный день Маша была дежурной. На рукаве у неё алела красная повязка.

Мальчишка пробежал и толкнул Машу. Маша, неожиданно для себя, схватила его за шиворот и сказала тихо, почти шёпотом:

— Я дежурная. У меня повязка красная.

И наверно, было у Маши при этом такое лицо, что мальчишка испугался. Он весь как-то сник и сказал:

— Больше не буду.

И ещё один день помнит Мария. Один день августа 1944 года.

Она стояла перед товарищами.

Жёлтое солнце замерло в голубом небе.

Стих ветер.

Умолкла листва.

Ромашки повернули к Маше свои лица.

Стало торжественно и тихо.

Только Мариино сердце билось часто и гулко.

Полковник со строгим лицом подошёл к Марии и сказал:

— Поздравляю вас, товарищ Щаденко. Коммунисты оказали вам высокое доверие, приняв вас в свои ряды.

И полковник вручил ей маленькую красную книжечку — партийный билет. От неё словно исходило тепло, от этой маленькой красной книжечки. Оно доходило до сердца, и сердце теплело.

Мастерство

Уже забылась история с лиловой земляникой. Мария работала цветным травильщиком и училась. Сначала цветоведению, науке о цвете, потом два года изучала живопись в школе-студии. Она подчиняла себе краски, подружилась с ними.

Мария стала своим человеком в музеях. Сотрудники привыкли к худенькой темноглазой женщине, которая подолгу стояла перед какой-нибудь картиной, чуть щуря глаза, словно ощупывала взглядом каждый мазок художника, стараясь понять, почему он предпочёл именно этот цвет, а не другой.

Вечерами дома Мария читала книги о выдающихся живописцах, знакомилась с их письмами, с их взглядами на искусство, рассматривала их рисунки.

Медленно, шаг за шагом, простая работница проникала в тайну цвета, в тайну сочетания цветов, в тайну творчества.

И трудилась, трудилась, трудилась, не отказываясь ни от какой работы, ни от самой простой, ни от самой сложной.

Однажды её вызвал к себе директор типографии.

— Такое дело, Мария. Заказали нам альбом. Для международной выставки. Работа тонкая. Картины из Третьяковской галереи, из Русского музея. Лучшее отобрано. Подумали мы тут посоветовались и решили тебе эту работу поручить. Чтобы одна рука травильщика была. Ведь у каждого из вас своя манера, свой, что ли, почерк. Возьмёшься?

— Возьмусь, — сказала Мария и покраснела. Ей показалось, что директор может принять её ответ за хвастовство.

Не день, не месяц работала Мария над альбомом.

Не сразу всё получилось. А так хотелось, чтобы картинки в альбоме ничем не отличались от самих картин.

И в Русский музей ходила она не раз. И в Москву, в Третьяковскую галерею ездила.

И вот настал день, когда Мария принесла ещё пахнущие краской оттиски в кабинет директора. Там собрались мастера-травильщики, художники, начальники цехов. А нет более строгих судей, чем товарищи по работе.

Мария очень волновалась.

А оттиски медленно переходили из рук в руки и ложились один за другим на директорский стол.

— Что скажете, товарищи? — спросил директор.

— Да что ж скажешь, — откликнулся Николай Фёдорович. — Такую работу не стыдно на какую хочешь выставку посылать. Словно в музее побывал. Не зря я её учил.

— Спасибо, Мария, — сказал директор.

— Уж не Мария, а Мария Васильевна, — сказал Николай Фёдорович. — Теперь и мне не грех у неё поучиться!

— Что вы, Николай Фёдорович! — покраснела Мария.

— А вот так, Мария Васильевна!

И, как бы признавая Мариино мастерство, с того самого дня стали её звать в типографии по имени-отчеству — Мария Васильевна.

Слава

Всего четыре краски у Марии Васильевны: жёлтая, красная, синяя, чёрная.

А как раскрылись они!

Сколько принесли ей счастья!

Ведь нет для рабочего человека большего счастья, чем принести радость людям, стране своей.

И не просто сделать работу, а сделать с блеском, с мастерством. Вложить в свою работу не только труд и опыт, но и талант свой, и душу, и жар своего сердца.

На тракторе не пишут, кто его сделал.

На домах не высекают имён строителей.

Мы не знаем поимённо всех, кто вырастил и испёк хлеб, кто соткал материю и шил нам одежду.

Но всё, что нас окружает, всё-всё сработано рабочими руками. Сильными, умелыми и точными, душевными рабочими руками.

Мы не знаем рабочих поимённо, но есть у всех одно огромное гордое имя — рабочий класс.

Он творец всему и хозяин. Ему наша благодарность, наше уважение, наша любовь.

Недавно собрались вместе и наборщики, и печатники, и травильщики.

Было торжественно и празднично. Все радостно улыбались и долго дружно хлопали в ладоши, когда Марии Васильевне Щаденко вручили награду.

Родина наградила её орденом Октябрьской Революции.

Мария Васильевна стояла перед товарищами взволнованная.

Орден лежал на ладони: в золотых лучах красная звезда, а в ней — серебряный крейсер «Аврора» на Неве. Над «Авророй» — алое знамя, а на знамени золотые буквы — «Октябрьская Революция».

Слёзы счастья туманили глаза. И сквозь слезы Мария Васильевна видела, как сплелись на её ладони четыре цвета: чёрный, жёлтый, синий и красный.

Николай Федорович Григорьев. Дядя Русаков и мальчики

Саша мечтает о кнопках

Я дедушка. Бывает, вспомнится — и расскажу что-нибудь из своей жизни.

Слушатели мои — внук Алёша и его приятель Саша. Один первоклассник, другой второклассник уже.

Алёша темноволосый, Саша светленький.

За играми — то вместе, то врозь по углам. То дружат, то подерутся.

Но стоит мне начать про войну — сразу между ними мир и согласие. Сядут в обнимку, дыхание затаят, слушают.

Вот и сегодня у нас вечер рассказов. Готовиться мне недолго: сам участвовал в боях — и с белогвардейцами в гражданскую войну, и с немецкими фашистами — в нынешнюю.

А пока читаю газету. Жду, когда Алёша приготовит уроки.

— Кончил! — говорит он наконец и подаёт мне тетрадки.

Проверяю. Всё правильно.

Ждём Сашу. Он в нашем же доме, только выше этажом.

Но вот и сам Саша. Влетает вихрем:

— Нн-нне… опоздал?

Я откладываю газету. Можно начинать.

Однако не так-то просто усадить Сашу.

У него новость:

— Слыхали, какая появилась машина?.. Арифметику делает. Только сунь в неё тетрадку, нажал кнопку — и готово. В полсекунды задачу решает. Хоть самую трудную. А надбавь ещё несколько секунд — за всех школьников решит. Даже за весь город может… Вот здорово, а? Эх, мне бы такую машину. На день рождения — вместо всяких там подарков!

Саша не забывает и друга.

— Я и за тебя, — говорит, — кнопку нажму. Обязательно.

Но Алёша в арифметике силён. Вот если бы от уроков труда избавиться — другое дело. Задают клеить коробки, а у него пальцы склеиваются. Будто в перепонках, как у гуся.

— Деда, — говорит Алёша, называя меня на свой лад. И заглядывает в глаза. — Скажи, а ты подарил бы мне машину?

— Это чтобы клеила коробки? А тебе только кнопку нажимать?

— Ага! Щёлк — и класс завален коробками до потолка! А ещё…

У Алёши, вижу, глаза разгораются. Ему уже мало коробок: все задания по труду готов свалить на машину.

— Эх, — говорю, — мальчики, мальчики… Да ведь от таких ваших машин не польза, а вред! В самом деле. Представьте, что вдруг бы появились машины, которые всё делают за человека…

Алёша и Саша переглянулись.

— А чем плохо? Это даже очень хорошо!

— Согласен, — говорю, — хорошо! Но надолго ли?.. Вот идёт поезд. Вдруг что-то испортилось. Машинист тычет в кнопку, тычет, а поезд ни с места. Что испортилось, машинист не знает, ведь его учили только кнопки нажимать. Значит, слезайте, пассажиры, в чистом поле, тащитесь с чемоданами пешком.

Ещё пример.

Мельница. Зерно мелют машины — мельнику только кнопку нажать. Бац — в машинах поломка. И целый город остаётся без хлеба.

Кто же вновь пустит мельницу? Да никто. Ведь люди умеют всего лишь нажимать кнопки.

Так, одна за другой, износились бы, поломались все машины на свете. Выпали бы кнопки из гнёзд — значит, и нажимать не на что!..

И остались бы люди без хлеба, без одежды, без домов, без поездов.

Слушатели мои притихли. Молчат, озадаченные.

— Есть, — говорю, — о чём подумать, не правда ли.

— Мы подумаем, — согласились оба. — А про войну будет?

— Конечно! Я же обещал.

И рассказал я ребятам вот какую историю…

Случай в бою

«Идёт война народная, священная война!»

Это не только в песне пелось. Фашистская Германия обрушилась на нас всей силой своего оружия. Мы выдержали удар, а затем и разгромили врага, потому что отпор врагу был всенародным.

Дни и ночи не остывали печи на заводах Сибири и Урала.

Там строили самолёты, танки, изготовляли пушки, минометы.

Всё это тотчас же вступало в бой.

Отлично был вооружён и сам солдат: в руках автомат, пояс обвешан гранатами. Грозен советский солдат в атаке.

С этого я начал рассказ.

— Но знавал я, — говорю, — одного сержанта, который воевал без оружия.

— Ага, понятно, — сказал Саша. — Это был силач, как Власов или Василий Алексеев.

— Нет, — говорю, — вовсе не силач. Ростом, правда, высок, темноволосый, как вот ты, Алёша. Ну, разумеется, здоров, вынослив — иначе какой же это солдат. Однако гирь и штанг не поднимал.

— А я уже догадался! — сказал Алеша. — Это был пластун. Прижмётся к земле — и ползком, ползком незаметно. А потом как вскочит — бах, бах, бах! — и закидает фашистов гранатами!

— Нет, — говорю, — не брался сержант за гранаты.

Саша:

— А что же у него было?

— Только руки, — говорю. — Но руки умелые. Трудолюбивые… А в бою не обойтись без умельца. Хотите расскажу, как он сам вышел из беды и полк свой выручил?

Ребята уже сидят рядышком. Приготовились слушать.

— А как его звали, сержанта?

— Русаков, — говорю, — Николай Николаевич Русаков.

Итак…

Когда началась война, Русаков был красноармейцем. Однако свой почётный долг перед Родиной выполнил, срок отслужил. Теперь только бы домой, в Ленинград. Мечтал о родном заводе.

Но — началась война…

В первых же боях с немецкими фашистами Русаков отличился. Стал сержантом.

Понадобился в полку радист — Русаков стал радистом: руки-то у него умелые, да и голова на плечах!

Бережёт Русаков свою рацию. Обзавёлся мягкой тряпочкой — чтоб ни пылинки на аппарате. Когда рацию включает, садится в землянке так, чтобы заслонить собою аппарат. В землянке тесно, ходят, толкают Русакова в спину, но ему хоть бы что: был бы аппарат в безопасности.

А когда полк получает приказ: «Вперёд!» — Русаков погружает аппарат в пароконную тележку, да так бережно, как мать кладёт дитя в люльку.

Бережёт Русаков свою рацию. Зато и действует она безотказно.

Но берёг, да не уберёг!

Стряслась беда…

Но надо рассказать по порядку.

Однажды командир полка разрешил бойцам отдохнуть.

Увидел Русаков стог сена. Обрадовался.

— Ишь как нам повезло! Там и заночуем, — сказал он своим товарищам.

Придвинули к стогу тележку с рацией. Дали волю лошадям, чтобы покормились свежим сеном. А сами в стог — как в тёплую нору.

Проснулись от грохота. Мигом выскочили из-под стога. Что случилось? Ночь, темно, ничего не понять…

Но тут ударило в нос едкой гарью.

— Да это авиабомба разорвалась! — сказал Русаков.

Как только в стог не угодила!

Прислушались: так и есть, в ночном небе — шум удаляющегося фашистского самолёта.

Тронулись в путь.

Пофыркивают лошади, дружно тянут тележку.

В тележке трое: Русаков, его помощник, тоже радист (дежурить-то приходится круглые сутки, вот и сменяют друг друга у аппарата), третий солдат на облучке — правит лошадьми. И ещё рация в тележке. На ночь укрыта брезентом: это её одеяло.

— Однако пора уже рации проснуться!

Откинул Русаков в сторону брезент, нащупал в темноте телеграфный ключ. Выстукивает:

«С добрым утром, товарищи! Приступаю к работе…»

И вдруг — что такое: впустую стучит ключом… Рация не действует.

Страшно подумать: вот-вот завяжется бой, а полк без радиосвязи!

Русаков тормошит помощника:

— Пробуй ты. У меня что-то руки дрожат…

Тот за ключ. Но рация по-прежнему молчит.

— Да что же с тобой случилось, молчальница?!

Наконец понял Русаков: от авиабомбы это. Тряхнуло рацию взрывом.

— Чинить, скорее чинить!

Впопыхах чуть не включил ручной фонарик. Как раз на вспышку света посыпались бы бомбы. Вот они, опять гудят в небе фашистские самолёты!

Русаков накрылся с головой брезентом.

Втащил туда же, под брезент, помощника.

— Держи! — сунул ему фонарик. — Посвети!

А сам осторожно открыл рацию.

Перед глазами — пучки и переплетения тонких проволочек. А повреждения не видать.

Снаружи голос:

— Радист!

— Кто там ещё? Не мешайте!

Выглянул из-под брезента, видит — конный из штаба. С пакетом.

— Велено передать по радио. Срочно! — Завернул лошадь и ускакал.

Раскрыл Русаков пакет, а в нём приказ батальонам и ротам.

Полк вступает в бой.

И понял в эту грозную минуту радист: за успех полка в бою и за жизнь товарищей — он, только он в ответе!

Но как же чинить радио, если не видать повреждения.

И Русаков решил довериться своим рукам. Шепчет: «Ведь вам привычно, в аппарате чистоту наводили, значит, не заблудитесь. Так выручайте же, выручайте!»

И побежали пальцы по проводничкам — будто канатоходцы по своим канатам. С проволочки на проволочку, с проволочки на проволочку — всё стремительнее, всё быстрее…

Вдруг стоп!

Провалился палец.

— Пффуу… — с облегчением вздохнул Русаков. — Вот он, обрыв!

И — за щипчики.

Подцепил и выводит наружу обломившийся кончик проводника.

А сам уже смеётся, шутит:

— Шалишь, приятель, будешь работать!

И вот уже ключ пружинит под рукой.

Ожила рация.

«Я Сокол, я Сокол… — выстукивает Русаков. — Передаю боевой приказ командира полка…»

На этом я закончил рассказ.

Молчат мальчики. Лица сосредоточенные, лбы нахмуренные… Задумались.

— А страшно было там, — заговорил Саша. — Чинит он, чинит, а бой идёт… а связь не получается… Так и побить нас могли! Сколько же полк воевал без рации?

— Знаю, — говорю, — Саша, одно: всё произошло быстрее, чем я успел рассказать. Батальоны и роты приказ получили вовремя.

Только командир полка и заметил, что радиосигналы побежали в эфир несколько позже, чем следовало.

Заметил потому, что, надев наушники, глядел на часы. Да и подумал мельком: «Спешат, как видно, мои. Или у радиста чуть отстали. Надо будет нам сверить часы для точности». После боя стало известно, что случилось с рацией и как она была починена.

Командир полка вызвал сержанта Русакова и долго в изумлении глядел на него.

«Это невероятно… — заговорил он наконец. — Ночью, в тряской тележке… скрючившись под брезентом… Сложнейшее устройство — и вы наугад… Да какие же у вас умные пальцы, сержант! Золотые руки!»

Командир полка привлёк к себе Русакова, и они обнялись.

А вскоре на груди радиста красовался орден Красной Звезды.

Мальчики повеселели.

— Вот это да!.. Ну и здорово!.. Ему и оружия не надо… Ну да, оружие только бы мешало!

Потом Алёша сказал:

— Вот бы поглядеть на эти руки…

И Саша вслед за ним:

— Вот бы…

Я взял отложенную газету.

— Кажется, — говорю, — вам повезло, мальчики… До сих пор я не знал, жив ли сержант Русаков, чем для него кончилась война… Но вот…

Я развернул газету:

«…Последние известия. Москва, Кремль. Состоялась сессия Верховного Совета СССР. Приняты важные государственные законы, и депутаты разъехались по своим родным городам и сёлам.

Возвратились с сессии и ленинградцы. Среди них…»

— Слушайте, ребята, читаю: «Депутат Верховного Совета Герой Социалистического Труда Николай Николаевич Русаков».

Алёша:

— Депутат — это значит государством управляет? Ведь у Верховного Совета, ты говорил, вся власть в стране?

— Запомнил? Молодец… А ты, Саша, вижу, чем-то недоволен? Почему отвернулся?

Мальчик — со вздохом:

— А тогда и ходить к Русакову нечего. Вон он какой важный стал.

Алёша рассмеялся:

— Эх ты, даже Конституции не знаешь. А ещё второклассник!

— А ты, — говорю, — Алёша, не потешайся над товарищем. Знаешь, так объясни.

— Конечно знаю. Депутат у нас — избранник народа. Поэтому к нему может каждый-каждый прийти, и он о каждом позаботится. Вот как!

Тут Алёша — вот вьюн! — под мышку мне — и к газете. Уткнулся в напечатанное и дочитал раньше меня: «… депутат Русаков, рабочий завода «Электросила». — Таким же винтом обратно: — Русаков — рабочий! С «Электросилы». Ударник коммунистического труда!.. Понял?»

Кончилось тем, что оба запросились на завод.

— Деда, это можно? Пожалуйста!

Путешествие начинается

Дверь. За дверью — аквариум.

А какие рыбки нарядные!

— Смотрите, смотрите, у этой хвост как из кружева. А сама с брюшка розовая, а со спинки — красно-золотистая…

Чёрные рыбки, жёлтые, зеленоватые или совсем прозрачные так и шныряют весёлыми стайками.

Забавляются ребята аквариумом, словно забыли, где мы находимся.

— Ну, теперь на завод пойдём, — сказал Алёша. Ты же обещал.

— А мы, — говорю, — уже пришли. Ведь только что вам вывеску показывал над воротами: «Электросила». Мы на заводе.

— На заводе?.. — протянул Саша, делая большие глаза. — Но ведь на заводах дымно и…

— И грязно, хотел ты сказать?.. Но это было когда-то. А сейчас — посмотри хотя бы на пол здесь, в цехе.

Саша глянул вниз перед собой и покраснел: на чистом полу стоит мальчик в грязных башмаках; поленился дома взять сапожную щётку и почистить.

Теперь он старается спрятать ногу за ногу.

Я делаю вид, что не замечаю, как ему стыдно. Он и сам не рад своей оплошности.

Беру мальчиков за руки.

— Теперь, — говорю, — идёмте к Русакову.

Мы шагаем по цеху.

Слышится мерное постукивание, шелест, гудение… Звуки всё отчётливее: мы приближаемся к станкам.

Мальчики рвутся вперёд, но я придерживаю их за руки.

— Осмотритесь, — говорю. — Вы же в первый раз на заводе. А то бегом, бегом — ничего и не запомните.

Остановились.

Объясняю ребятам, какие перед нами станки. Вот этот, длинный и низкий, — токарный; этот — у него будто воротца над корпусом — строгальный. Тот — в виде башенки — фрезерный. А подальше — сверловочный…

— А они красивые… — говорит Алёша, склонив голову набок и прищуриваясь на корпуса станков. — Немножко зеленоватые, немножко голубоватые, немножко желтоватые…

Подсказываю:

— Это салатный цвет.

И объясняю, что красить так станки посоветовали учёные. Рабочим понравилось. В самом деле: цвет ласковый, приятно смотреть, не утомляются глаза. А глаза не устают — и работа спорится.

У станков рабочие. Каждый делает своё дело.

Алёша потянул меня за руку.

Шепчет:

— Который из них Русаков?

Я вглядываюсь в лица рабочих. Стараюсь узнать Николая Николаевича.

Вспоминаю, как во время войны я услышал о подвиге радиста. А потом и самого увидел. Было это на каком-то — уже не помню — совещании, где лучшие люди армии делились боевым опытом… Узнай-ка человека после короткой и единственной встречи! Да ещё через четверть века…

Я за это время состарился, но ведь и он не остался молодым.

— Ну, который же? — настаивает Алёша. — Покажи!

А я могу только плечами пожать.

— Тогда я сам! — срывается он с места. — Который высокий и у которого волосы как у меня… Можно?

— Только не беги, спокойнее.

— И я! — попросился Саша.

Алёша подошёл к станкам с левого края, Саша — с правого.

Стою. Жду, что принесёт ребячья разведка.

Первым обратно примчался Саша.

Вприпрыжку!

— А там, — кричит, — кнопки! На станках кнопки! Нажмут и — джик! — режет железо. Нажмут — и стоп станок! Кнопки, кнопки, кнопки, кнопки!

Едва успокоил его.

— Ну, отдышался? — говорю. — Теперь слушай. Всякая вещь хороша на своём месте. В далёкую старину, ты знаешь, заводами в России владели капиталисты.

Это было, вставил Саша, — до Октябрьской революции.

— Совершенно верно. Станки в ту пору были грубые, неуклюжие и опасные для работы. Чтобы привести такой станок в действие, рабочий наваливался на рычаг. А рычаг — как лом или как оглобля. Навалится, толкает что есть силы… Ух!.. наконец-то загремел, забрякал станок.

Надрывались рабочие у станков, делались калеками.

А капиталист их и за людей не считал.

«Изувечился? Сам виноват, иди прочь с завода!»

И ставил к станку другого.

Капиталисту и станка было не жалко: «Пусть себе гремит, пока не развалится. Так-то выгоднее, чем покупать новый!»

Я беру Сашу за плечи и поворачиваю к станкам.

— А погляди, — говорю, — на наши. Удобные, красивые. И у рабочего под руками, конечно, кнопки. Но эти кнопки не заменяют человека, а помогают ему в труде.

Так мы беседовали с Сашей, пока не прибежал из разведки Алёша.

Радостный и взволнованный, он объявил:

— Узнал про Русакова! Он не здесь, а вон там работает, где домашние растения.

А вы не бодаетесь!

Подходим.

У окна красивые пальмы.

А где же станок?

Мальчики растерянно смотрят на меня. Они ожидали, что увидят среди пальм самый главный, удивительный станок. Ведь работает здесь член правительства, Герой Социалистического Труда!.. А тут и вовсе никаких станков!

Стоит стол. Самый обыкновенный, даже некрашеный.

Да и на столе ничего интересного: молоток, напильники, железки…

Высокий человек, стоявший перед столом, обернулся… Он! Теперь я узнал Русакова.

Николай Николаевич кивнул приветливо ребятам, а на меня посмотрел выжидающе: мол, что за люди, зачем пришли? Алёша и Саша на приветствие тоже кивнули, но тут же, огорчённые, отвернулись к окну.

Я шепнул: «Не страдайте, ребята, наберитесь терпения» а сам к Русакову.

Напомнил про войну, сказал, что знал его ещё радистом, и мы крепко, по-солдатски пожали друг другу руки.

— А это кто? — Он показал на мальчиков. — Буками на меня глядят… Они не бодаются?

Страдальцы мои прыснули со смеху.

— Хотим, — говорю, — Николай Николаевич, познакомиться с вашим мастерством.

— А, экскурсия! — Он взглянул на часы. Занят, конечно… Но юным экскурсантам отказать не могу.

Русаков отложил инструмент, которым работал, и стал вытирать руки ветошью.

Дал по лоскутку ветоши ребятам. Те тоже вытерли руки и спрятали свои ветошки на память.

Николай Николаевич, видя это, улыбнулся.

— Ну, как, — спрашивает, — теперь готовы разговаривать?

— Готовы!

— В таком случае скажите, что вы знаете о Волховстрое. Слыхали про такой?

Алёша быстро взглянул на меня. Я кивнул, подбодряя его.

— Знаем, — ответил он твёрдо. — Дедушка рассказывал. Это недалеко от Ленинграда. На реке Волхов. Большая-большая электростанция. Самая первая советская.

Саша добавил:

— Там водопад устроили, чтобы крутились турбины. Это такие большие колёса.

— Всё это правильно, — согласился Русаков. — Но главного не сказали. Чьими же заботами был создан Волховстрой?

— Ленин… Это Ленина забота!

— Правильно, — опять сказал Русаков. — Но для Волховстроя кроме турбин требовались электрические машины. Иначе не получишь тока. Их изготовил наш завод «Электросила».

Русаков продолжал:

— Никогда ещё в России не делали таких больших и сложных машин. А Владимир Ильич: «Не робейте, товарищи. Зимний штурмовали? Капиталистов изгнали?.. Уверен, что сумеете и невиданные электрические машины построить».

И построили. Без капиталистов. Своим умом. На удивление всему миру.

Николай Николаевич улыбнулся мальчикам:

— Вот на каком вы заводе… Знаменитый завод. Теперь из разных стран приезжают, чтобы купить электрические генераторы с маркой: «СССР. «Электросила». — И добавил: — А станки какие у нас, а оборудование… Это же чудо техники.

Мальчики переглянулись и опять уставились на некрашеный стол.

— А почему вас обижают? — сказал Саша. — Даже станка вам не дали. Там везде кнопки, а у вас…

Русаков, смеясь, перебил:

— И у меня кнопки! — Он был в комбинезоне и показал на свои большие карманы: — Смотри, вот тут вместо пуговицы кнопка и тут кнопка. — Посмеялся и сказал: — Но шутки в сторону. — Он стал серьёзным. — Запомните, ребята. Без этого простого стола — он называется верстак, — без молотка, зубила, напильников и без этих вот рук слесаря-инструментальщика не сделать ни одной на свете машины. Ни электрической, ни паровой, ни автомобиля, ни велосипеда, ни мясорубки, ни детского волчка…

Саша вынул авторучку. Кажется, хотел что-то возразить.

А Русаков:

— Школьная авторучка? И она рождается на таком же простом столе-верстаке. Как и пёрышко к ней.

Тут Русаков кивнул мне:

— Давайте-ка, дедушка, внучат поближе к верстаку.

Я поставил обоих на подвернувшийся под ногу ящик, а Русаков разрешил им облокотиться о верстак.

— Видно теперь, ребята? Ну, смотрите внимательно. Вот это моё главное устройство. — И он провёл руками по двум железным горбикам.

— Это тиски, — сказал Алёша. — В школе тоже есть. Только нас к ним ещё не подпускают. Они для старшеклассников.

Русаков продолжал:

— Смотрите дальше. Выбираю нужную мне стальную плашку и зажимаю в тиски… Вот так — накрепко, чтобы не шелохнулась плашка. Теперь можно работать. И он провёл по плашке напильником. — Начинаю, ребята, готовить штамп. — Русаков поднял глаза на меня: — Как бы это объяснить ребятишкам — «штамп»?

Я пришёл Николаю Николаевичу на выручку.

Напомнил мальчикам, как они малышами возились в ящике-песочнице. Под руками формочки — деревянные, пластмассовые. Набьёшь формочку сырым песком, опрокинешь на скамейку — получается кулич.

Опять набиваешь формочку. Опрокинешь — второй кулич.

И пошёл ставить кулич за куличом!.. Сколько их? И не пересчитать.

Но все куличи одинаковые, если из одной формочки…

— Уже понятно! — прервали меня мальчики. — Штамп — это как формочка. — И к Николаю Николаевичу: — А чем вы свою формочку набиваете? Не песком же?

— Какие догадливые! — шуткой на шутку ответил Русаков. — Нет, не песком. На штамп кладут кусок раскалённого, насквозь красного и оттого мягкого металла. Но рукой его не вдавишь в углубление. Нужен пресс. Раз-два, надавил — и получается деталь, как ваш кулич из формочки. А после этого только кнопку нажимай: «Тук-тук-тук-тук…» — выдаёт пресс деталь за деталью.

Ребята узнали от Русакова, что инструментальщик готовит много различных штампов. Ведь детали требуются и большие, и маленькие, и такого фасона, и этакого.

Из этих-то деталей и собирают на заводе гигантские электрические машины.

У верстака

Мальчики раскраснелись. Глаза блестят. И я понимаю их радость: беседует с ними знаменитый инструментальщик, и не о пустяках болтает, как иные взрослые с детьми. Николай Николаевич знакомит их со своим мастерством.

Сейчас всё внимание ребят — на тиски, в которых закреплена плашка.

Плашка ещё не штамп, пока лишь гладкий кусок стали.

Но Русаков у верстака. Он водит напильником по металлу, с силой нажимая на него. «Шарп… шарп!..» В то же время зорко поглядывает на чертёж, чтобы не ошибиться, не сделать неверного движения.

Тёмные его волосы, расчёсанные на косой пробор, растрепались, попадали на лоб. На лбу проступили капельки пота…

А мальчики, как заворожённые, смотрят на его руки. Происходит удивительное. Руки начинают серебриться… Всё больше, больше — кажется, вот-вот станут совсем серебряными.

Но Русаков останавливается, чтобы передохнуть. Напильник отложен — руки вытирает ветошкой. И они уже не серебряные…

Это всего лишь металлическая пыль, которую сдирал с плашки напильник.

Кинул Русаков ветошку, достал носовой платок и принялся вытирать разгорячённое лицо и шею.

Мальчикам стало его жалко.

— Николай Николаевич! — сказал Алёша. — Зачем же это… Сталь пилить руками! Вон как вам трудно!

— Трудновато, — согласился Русаков.

— А вы станок себе попросите! — посоветовал Саша. — Вам какой хотите дадут. Самый лучший!

К удивлению мальчиков, Русаков объявил:

— А одного мне мало. Хочу, чтобы служили мне и токарный, и фрезерный, и строгальный, и сверловочный!

— Так много? — вырвалось у Саши.

— А я жадный! — Русаков рассмеялся и сказал уже серьёзно: — Вон у нас в цехе станки. Посмотрите. Всё это мои помощники.

Мальчики кивнули. Станки салатного цвета; там они уже побывали. Но оставалось непонятным, как это столько станков помогают одному человеку.

Русаков стал объяснять.

— Вот тут, — говорит, — на плашке, согласно чертежу, должна быть канавка. И довольно глубокая. Вручную мне её и за полдня не пропилить. Но есть строгальный станок…

С этими словами Николай Николаевич развинтил тиски. Плашку передал на станок — и через несколько минут канавка была готова.

Ребята потянулись к плашке.

— А можно руками попробовать?

— Попробуйте.

— Какая ровная канавка… И тёпленькая!

Русаков отправил плашку в новое путешествие: на фрезерный станок.

Теперь появились на плашке как бы маленький колодец с крохотным отверстием.

— Заметьте, — сказал Николай Николаевич, — отверстие круглое. Так делает станок. А по чертежу надо квадратное. Значит?..

Он подмигнул ребятам и пошёл к умывальнику.

Долго и старательно мыл руки.

— …значит, — закончил он, — от ручной работы не уйти. Да ещё посмотрите, какой мелкой.

И тут началось самое интересное.

Русаков разложил инструмент. Кроме напильников мальчики увидели лопаточки, шильца, совочки… Будто блестящий веер засиял на верстаке.

Из этого веера Николай Николаевич стал брать то одно, то другое.

Но даже не взглянет перед собой. Каждый инструмент словно сам прыгает в протянутую руку. Только и поднимет глаза, чтобы свериться с чертежом.

От всего этого работа у Николая Николаевича пошла быстро.

Иные инструменты совсем крохотные — из-за пальцев рабочего и не разглядеть, что они там делают… Временами Николай Николаевич, нацеливаясь инструментом в отверстие колодца, придерживает дыхание.

Замирают и мальчики. Они уже знают: чуть царапнешь, вводя инструмент в глубину, и квадрат может быть испорчен…

— Дед у вас какой бритвой бреется? — неожиданно спросил Николай Николаевич, не прерывая работы.

Алёша взглянул на меня. Я улыбнулся: мол, отвечай.

— А он не признаёт электрической. У него бритва как сабля.

— А как он точит свою саблю? Ты видел?

— Ага. На брусочке. И поливает маслом. Чтобы ни-ни… никакой зазубринки. Даже невидимой.

Николай Николаевич кивнул.

— Вот и я, — сказал он, — должен закончить маленький колодец без зазубрин внутри. У дедушки масло, а у меня медный купорос. — Он наклонил бутылочку и пустил в отверстие колодца несколько зелёных капель. — Теперь, — продолжал он, — беру вот этот напильничек, называется «бархатный»…

А напильничек-то, глядят ребята, чуть потолще иголки. Насечку на нём и не рассмотришь — глаза заслезятся.

Мальчики следят за руками инструментальщика. Ждут…

Однако бархатный напильник не успел опуститься в колодец.

Русакова окликнули.

По цеху быстро шёл человек в пиджаке и галстуке. В руках у него был свёрнутый в трубку чертёж. На ходу кивком головы он здоровался с рабочими.

Не дойдя до верстака, круто остановился и подозвал Русакова.

Между ними завязался разговор. Но и к нам долетали беспокойные слова.

— В Индию ещё не отправили? — с удивлением сказал Русаков. — Вот так раз!

Вошедший загорячился:

— Да готова машина, совершенно готова! Но на испытании застопорилась. Пришлось забраковать одну из деталей. Совсем по-новому надо её сделать, вот, глядите! — И он развернул перед Русаковым чертёж.

Николай Николаевич заинтересовался чертежом, принялся его разглядывать.

Потом вздохнул и показал в сторону верстака:

— Но у меня ещё своя работа не закончена…

— Отложите! — перебил вошедший. — Сейчас самое главное для нас — отправить машину в Индию!

Русаков пожал плечами:

— Отложить, товарищ директор, недолго. Но ведь есть у нас инструментальщики и посвободнее меня. А я терпеть не могу оставлять работу незаконченной.

Директор завода перебил:

— И слышать не хочу! Никто, кроме вас. Штамп надо сделать за десять дней. Часа не могу прибавить!

Русаков даже попятился, изумлённый:

— Что вы… Такая сложная деталь! Нет, это невозможно.

— Не верю, — настаивал директор, — не верю. Для вас, Николай Николаевич, нет невозможного. Руки у вас золотые!

Тут я снял своих мальчиков с ящика. Шепнул им: «Николаю Николаевичу теперь не до нас…»

И мы ушли с завода.

Наши тревоги

Вот мы и дома.

Прошёл день — мальчики возвратились из школы.

И сразу ко мне:

— А что дядя Русаков? Так и не закончил нашу плашку? А Индия — это важно?

Я порылся у себя в записной книжке.

— Вечером, — говорю, — узнаем, как у него дела. Вот его телефон.

Застал Русакова дома. Он отдыхал после работы, но все же охотно взял трубку и на все мои вопросы ответил.

Про плашку сказал так: «После вас, в тот же вечер, доделал её и сдал, куда следует. Спасибо, — говорит, Алёше и Саше, трудолюбивые ребята, всем интересуются. В их, говорит, — компании мне и работалось веселее».

— А ещё что сказал Русаков? Отбился он от директора. За десять дней чтоб… Вот смешной! Мы бы отбились.

— Нет, — говорю, — не отбился. Николай Николаевич думает иначе, чем вы. Чертёж детали он взял домой. Теперь сидит над ним и раздумывает, как бы невозможное сделать возможным.

Ещё день прошёл.

Наступил вечер. Саша и Алёша опять тянут меня к телефону.

Не хотелось мне беспокоить уставшего человека, да разве от мальчишек отвяжешься? Позвонил, узнал, что делается на заводе.

Объявляю ребятам:

— На десять дней Русаков не согласился.

— Ага, — говорят ребята, — там не десять, а, наверно, двадцать дней надо!

— Да, — снова говорю я, — на десять дней не согласился.

Изучил чертёж и обнаружил, что штамп можно сделать быстрее: не за десять, а за девять дней с половиной.

Саша от удивления только рот разинул. Впрочем, и Алёша не сумел произнести ни слова.

Я продолжал:

— Суть в том, что Николай Николаевич бывал в Индии как депутат Верховного Совета. Ведь наше Советское правительство крепит дружбу со всеми народами.

Теперь послушайте, что его там глубоко опечалило.

И я рассказал ребятам о бедах и несчастьях этой великой страны.

В Индии плодородная земля. Щедрое солнце, яркое голубое небо. Но редко выпадает дождь. Из-за этого чуть не каждый год у крестьян гибнут посевы.

Одно спасение: надо поднять воду в реках и пустить её ручейками на поля. А это под силу только крупным машинам…

— Значит, нужны электростанции! — подхватил мой рассказ Алёша. — И они обратились к нам, на завод «Электросила». Потому что в Индии знают, что мы им поможем… Всё ясно!

Вставил слово и Саша. Но у него свои мысли.

— А как, скажите, пожалуйста, Русаков убавил полдня? Даже непонятно. Спросить бы его по телефону.

— А разве я не сказал? Эх… — посетовал я на стариковскую забывчивость. — Николай Николаевич, говорю, пошёл на очень смелый шаг. Готовя штамп, инструментальщик сами видели — то и дело заглядывает в чертёж. Казалось бы, пустяковая задержка в работе: минута-другая есть о чём говорить! Но штамп для детали в эту машину особенно сложен, и, как подсчитал Русаков, на этих минутках за десять дней он потеряет полдня!

А как быть?

Заучить чертёж — иного не придумаешь. И слесарь-инструментальщик Русаков усилием воли заставил себя это сделать. Был чертёж на листе бумаги: сложный — из густой сетки линий, со множеством цифр. Теперь чертёж как бы отпечатался в памяти Николая Николаевича.

Вечерок Русаков просидел над чертежом.

А утром, придя на завод, объявил: «Десять дней мне не надо. Вырежу штамп за девять с половиной».

Он запевает песню

Это было утро вторника.

Потом наступил день, Алёша пришёл из школы — и сразу к календарю, который у нас на стене.

Постоял перед календарём, потоптался. Протягивает руку к листку:

— Уже можно сорвать?

— Что, — говорю, — за спешка? Вечером сорвёшь, как всегда.

А сам догадываюсь, что у мальчишки на уме. Хочется ему поскорее начать счёт заводским дням.

Вечером пришёл Саша, и друзья, сорвав листок, припрятали его со словами:

— Первый день работы у Русакова кончился. Полезай, вторник, в коробку!

Но мальчикам не терпелось заглянуть в календарь и дальше.

— Среда… четверг… пятница — это уже четыре дня. Суббота и воскресенье — выходные. Дальше — понедельник, опять вторник, среда…

Наконец отметили красным крестиком листок, на котором кончатся девять дней с половиной.

— Деда, мы его поздравим, правда? А подарки за это делают?

— Лучший, — отвечаю, — подарок для Николая Николаевича — это не мешать ему работать. И не беспокоить его, когда отдыхает… Согласны?

— Согласны, — сказали мальчики и потащили меня к телефону. Принялись уговаривать: — Ну, только ещё разочек… Ну, пожалуйста… И больше не будем звонить.

— Уговор?

— Уговор!

Оставалось взять трубку.

Но то, что я услышал от Русакова, поразило меня.

— Что? что?.. Ещё на день убавили? Да мыслимо ли это? Ах, это уже станочники, их заслуга?..

Николай Николаевич стал мне объяснять, что станочники, посоветовавшись с инженерами, прибавили скорости станкам, кроме того… Но я уже его не расслышал. Помешали мальчики.

Услышав про восемь с половиной, запрыгали, затопали. Словно ошалели от радости.

Так и не дали договорить по телефону.

А Николай Николаевич:

— Извините, некогда… Спешу!

— Куда же? — удивился я. — Сразу после работы, без отдыха, да ещё глядя на ночь?

А он, смеясь:

— Песни петь!

На этом телефонный разговор прервался.

Пришла и кончилась среда.

Мальчики сорвали ещё листок календаря.

Потом долго вертелись у телефонного аппарата. Но я сделал вид, что не замечаю их нетерпения.

Кончилось тем, что приятели посетовали на свою горькую ребячью жизнь, повздыхали — и отправились спать.

Наступил четверг. Вечером Алёша и Саша сорвали листок календаря — третий по счёту.

Нетерпение ребят нарастало. Да я и сам рад был бы узнать, что там, у Русакова: геройское ведь дело начал!

Но уговор: не беспокоить человека. Так тому и быть.

Наступила пятница.

Вечером мальчики, уныло волоча ноги, подошли к календарю.

Дивился я на них: ведь согласились со мной, что нехорошо надоедать Николаю Николаевичу телефонными звонками, а теперь, глядите, на меня же и сердятся… Да ладно, не обижаться же деду на внучат!

Протянули мальчики руки, чтобы сорвать четвёртый по счету листок календаря, — но тут зазвонил телефон.

Я взял трубку.

Не сразу узнал я Русакова. Он пропел: «Штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни…»

Только после этого поздоровался.

— Хорошая, — говорю, — песня. Вижу, что вы в добром здравии, Николай Николаевич!

А он опять поёт. Пропел мне из песни последний куплет: «И на Тихом океане свой закончили поход…»

Помолчал, словно ожидая, не скажу ли я ещё чего-нибудь. И опять пропел эти слова, да настойчиво так: «… свой закончили похо-од!»

«Закончили?.. — И у меня мелькнула мысль: — Да ведь это он о себе…»

— Николай Николаевич! — закричал я в трубку. — Верить ли? Это выше моего понимания. Прошло всего четыре дня.

— И штамп готов, — сказал Николай Николаевич. — Мало того, новая деталь уже поставлена на место. Да и машину уже упаковывают. Скоро отправят в Индию.

Ошеломил он меня. Не знаю, что и сказать.

— Наверно, — говорю, — здорово устали?

— А об этом, — отвечает, — даже и не думается… Все четыре дня не отходил от верстака, да и ночей прихватил. Эх, дружно поработали, с песнями! — Потом он сказал так: — А интересно получается! Был я радистом и понял в бою: неспроста ключом постукиваешь — ответ держишь и за успех полка, и за жизнь товарищей. Стал инструментальщиком — и опять, чувствую, я же в ответе! Только теперь уже не за полк и солдат своих — а за целую страну, народ который хочет победить нищету и голод. И подумалось мне, — сказал Русаков, — а ведь я сам лично отвечаю и за мир на земле, и за счастье всех людей. — Он рассмеялся. — Вот, — говорит, — какими делами ворочу! А поглядеть на меня — кто я такой? Да простой рабочий!

Я дружески поправил его.

— Извините, — говорю, — Николай Николаевич, но вы не простой рабочий. А советский. Вы — гражданин великой страны Ленина.

И в этом вся суть.

Знамя Ленинграда

Утром 7 ноября мы сидим перед телевизором. На душе светло, празднично. Мальчики прикололи к рубашкам свои октябрятские значки.

На экране — Дворцовая площадь.

Зимний в дымке осеннего тумана.

Полные зрителей трибуны.

Только что закончился парад. Площадь опустела и от этого кажется особенно длинной и широкой.

В ожидании демонстрации, которая всегда очень нарядна, сидим — переговариваемся.

Крепко запомнилось мальчикам знакомство с Русаковым, и они хотят узнать о нём ещё и ещё.

Вот и сейчас Алёша деловито наморщил лоб и спросил:

— А как это всё-таки у него получилось, что золотые руки?

— Как у всех, — ответил я. — Сначала была школа, уроки труда…

— Ну, хорошо, пусть уроки труда… — Алёша сказал это с таким выражением, словно пришлось проглотить горькую пилюлю. — А дальше как было?

— А дальше, — говорю, — Евдокия Климентьевна, его мама, привела сына к себе на завод. Она была работницей «Электросилы».

Алёша не отступался:

— А потом?

— На заводе, — говорю, — парнишка сказал, что хочет стать слесарем.

— А почему слесарем? А не фрезеровщиком, не токарем, не строгальщиком… почему?

Я сказал то, что знал от Николая Николаевича. Слесарем был его отец. Так что Коля Русаков, идя с матерью на завод, уже знал, чего хочет. Да и память отца, который рано умер, хотелось мальчику уважить…

Между тем Октябрьский праздник продолжался.

Зазвучал оркестр — и мы все трое опять повернулись к экрану телевизора.

На площадь вступали колонны рабочих.

Заколыхалось и развернулось на ветру знамя Ленинграда. На бархатном, с золотым шитьём полотнище красовались ордена и звёздочка города-героя.

Наш город — ветеран гражданской войны, герой Великой Отечественной, и в то же время — неутомимый труженик. Боевой его подвиг и трудовая доблесть отмечены высокими правительственными наградами.

Знаменем пришлось любоваться недолго: пронесли мимо.

Но вот оно вновь на экране.

Теперь знаменосец шёл как бы прямо на нас.

Красиво и торжественно.

Не берусь сказать, кто из нас первым узнал знаменосца: Алёша, Саша или я. Воскликнули в один голос:

— Да это же дядя Русаков! Николай Николаевич! Он, он… Ему доверена честь возглавить колонны, прошагать со знаменем Ленинграда!

И мальчики, повскакав, замахали перед экраном руками.

— Мы здесь! — кричали они. — Николай Николаевич, мы здесь, посмотрите! Вот Сашка, а вот я — Алёша! Видите, видите?

Русаков, конечно, не мог нас ни увидеть, ни услышать. Так уж устроен телевизор.

Но мальчики, увлёкшись, забыли об этом.

— Увидел нас, увидел! — обрадовались они. — С праздником вас, Николай Николаевич!

Я не стал их разочаровывать.

«Пусть, — думал я, — техника ещё не во всём совершенна. Но разве это может помешать настоящей дружбе?»

Надежда Михайловна Полякова. За что спасибо маме говорят

Как мама была маленькой

— Мама, ты была маленькой? — спрашивает Таня.

Нина Игнатьевна вытирает полотенцем лицо, руки и выходит из ванной комнаты. Таня не отстаёт от матери, ходит следом.

Таня привыкла, что, когда просыпается утром, мамы уже нет дома. Мама на работе — на скотном дворе.

Потом мама приходит, а у Тани к этому времени накапливается очень много разных вопросов.

— Мама, когда ты была маленькой, ты была такая же, как я? — спрашивает Таня.

— Подожди, доченька, я чай заварю, — говорит Нина Игнатьевна. Она устала, но не хочет показывать своей усталости. И Таня думает, что мама — такая большая и красивая — никогда не устаёт.

Таня и мама пьют чай.

— Ты мне ничего не ответила, — напоминает Таня.

— Вот съешь бутерброд, тогда отвечу, — говорит Нина Игнатьевна.

Бутерброд съеден. Чай выпит.

Таня отодвигает чашку. Смотрит на маму. Ждёт.

— Ну конечно я была маленькой, — говорит, улыбаясь, Нина Игнатьевна. Только улыбка у неё грустная.

— Я родилась не в этой деревне, а недалеко отсюда, тоже под Ленинградом. Мне было два года, я уже ходила и говорила, когда мама с папой привезли маленькую сестрёнку. Сестрёнка была закутана в одеяло. А когда наступило лето, её разворачивали и в одной распашонке носили по комнате… А потом началась война. Я помню, как пришёл к нам солдат. Это был наш папа. Он поднял меня на руки. Шинель у него была колючая… А потом помню лес, густой лес, весь в снегу. Сугробы огромные. Я сижу на санках и прижимаю к себе маленькую сестрёнку. Мама тащит санки за верёвку. Я вижу только мамину спину. Привезла нас мама к партизанам. Какие-то люди посадили нас к горячей печке… Потом у нас была своя землянка. Мама стала помогать партизанам. Она приносила в землянку узлы белья, штопала, ставила заплатки. А я играла с сестрёнкой Галей. Когда Галя подросла, мама стала уходить. Мы с Галей оставались вдвоём в землянке, а когда потеплело, играли на улице. Конечно, там никакой улицы не было. Был лес, и мы играли в лесу… Однажды мы решили узнать, куда уходит наша мама, и пошли за ней. То, что мы увидели, очень удивило нас. Мама стояла у большого чёрного котла, из которого шёл густой пар, и помешивала длинной ложкой. Оказалось, что мама была поварихой. Мы вертелись у неё под ногами, и мама всё время посылала нас поискать игрушек. Мы не знали, что такое игрушки, и играли сосновыми и еловыми шишками… Потом — это я уже очень хорошо помню — прибегает из леса один партизан и кричит. И в воздух стреляет. Тут все кругом стали кричать: «Ура!» Мы с Галей ничего не понимали, но тоже прыгали и кричали: «Ура!» А из леса прямо к нам шли советские солдаты. Все бросились к ним и стали обниматься, смеяться и плакать. Мама тоже заплакала, посадила нас на чистые опрокинутые котлы, в которых щи да кашу партизанам варила, торопливо поправила нам волосы ладошкой, пальтишки наши одёрнула.

— Смотрите, смотрите, дочки, — говорила мама, — может быть, папу увидите. Смотрите лучше…

Мы с Галей хлопали в ладоши и кричали:

— Папа! Папа!

Подошёл к нам один солдат. Поднял меня и Галю. Меня на одну руку, Галю на другую. Мы были маленькие и лёгкие. Он прижал нас к себе, и мы думали, что это наш папа. Обхватили его за шею. Потом он достал из кармана два куска сахару и дал один Гале, другой — мне. Мы стали лизать сахар и даже не откусывали, чтобы дольше хватило… Мы же забыли, что такое сахар, а он был такой сладкий!

— Ну, смотрите лучше, где ваш папа! — сказал солдат. И пошёл к своим. И тогда мы поняли, что он не наш папа.

А наш папа так и не вернулся. Он погиб, и мы узнали об этом только после войны.

По тропинке вслед за мамой

— Мама, можно я пойду с тобой, я мешать не буду…

Узенькой ленточкой вьётся тропинка между кустами, то теряется в высокой траве, то снова появляется, взбегает на бугорок, желтеет на солнце.

Нина Игнатьевна идёт ровным, спокойным шагом. Если бы не Таня, она бы села на велосипед и очень быстро доехала. А с Таней приходится идти пешком.

Девочка то забегает вперёд, то отстаёт от матери, то сворачивает с тропинки, чтобы сорвать ромашку, или жёлтый лютик, или лиловый колокольчик.

Но вот и скотный двор. Помещение большое, просторное, с бетонным полом. А там, где стоят коровы, — пол дощатый, чисто вымытый, посыпанный свежими опилками. От опилок пахнет лесом.

Нина Игнатьевна надевает халат, низко повязывает косынку, моет руки.

Так готовятся к дойке.

И вот уже слышно — идут с пастбища коровы.

Таня не боится коров. Но каждый раз сердце у неё замирает, когда прямо на неё идёт огромное рогатое стадо.

Вот медленно, не спеша заходит и последняя корова. В широком проёме ворот показался пастух. Он сидит верхом на лошади.

Нина Игнатьевна быстро зачерпывает ведром из огромного ларя корм — молотое зерно с витаминами — и засыпает в кормушки. Коровы опускают к кормушкам головы. Одна слизывает корм тихо и аккуратно, другая фыркает, третья вздыхает.

Каждая корова стоит в своём стойле, каждая знает своё место. Время от времени они поглядывают на Нину Игнатьевну. Таня знает — они ждут, не дадут ли им ещё какого-нибудь лакомства.

А коровы-то все разные!

Коровы на скотном дворе стоят в два ряда, головами друг к другу. Над каждой — дощечка с надписью. По надписи можно узнать, как корову зовут.

Таня проходит и запоминает.

Вот Амба. Она стоит с краю. Большая-большая корова. И молока даёт больше всех. Молоком от одной Амбы можно напоить целый детский сад, не только напоить, но ещё и каши для всех наварить. Больше сорока литров в день надаивает Нина Игнатьевна от одной только Амбы! Больше сорока больших бутылок молока!

Таня смотрит на Амбу, корова смотрит на девочку, жуёт и вздыхает. От вздоха Амбы у Тани разлетаются надо лбом лёгкие волосы.

Потом Таня рассматривает корову Барышню, а Барышня — Таню.

Дальше стоят Балалайка, Бела, Тюлька, Чернявка, Рябина, Косуля, Синильга, Ява, Даурия, Тройка, Тина, Азбука, Тесёмка…

С одного края стоит огромная Амба, с другого — молоденькая и совсем небольшая корова Кама.

На первый взгляд они кажутся одинаковыми — белые с чёрными пятнами или чёрные с белыми пятнами. Только у Чернявки чёрного больше, чем белого, а у Барышни белого больше, чем чёрного.

Надписи сделаны для зоотехников, бригадиров, ветеринаров — для всех людей, которые приходят на ферму. А сама Нина Игнатьевна на надписи не смотрит. Она никогда не спутает одну корову с другой. Для неё они совсем разные и нисколько друг на друга не похожи.

Пока коровы лижут корм, Нина Игнатьевна уже подготовила ведро тёплой воды, чистое полотенце, ведро для молока и два доильных аппарата. У стены, там, где ей кажется удобнее всего, поставила огромный бидон — молоко сливать.

И началась дойка.

Сначала надо вымыть тёплой водой вымя, вытереть чистым полотенцем, а потом уже подключать аппарат. Сперва доят тех коров, у которых больше всего молока: трудно им держать молоко, и они нетерпеливо поглядывают на доярку. А потом доят тех, у кого молока меньше. Те могут подождать.

У Нины Игнатьевны двадцать две коровы. Она всё делает так быстро и ловко, что Таня не успевает считать, сколько коров подоено и сколько ещё осталось. Таня слушает спокойный ласковый мамин голос.

— Тина, Тина, вставай, ты уже разлеглась поспать, поднимайся, милая. Тяжело тебе молоко держать, сейчас тебя подою, Тиночка…

Тина тяжело вздыхает и послушно поднимается сначала на задние ноги, потом на передние. Она поворачивает голову в сторону Нины Игнатьевны и ждёт.

Только Балалайку Нине Игнатьевне приходится доить руками. Это трудно и долго. Но ничего не поделаешь — приходится. Балалайка повредила себе вымя на пастбище. Пока её лечили, пришлось доить руками. Вот она и привыкла…

Первые мамины коровы

— Мама, можно я подою коровушку? — просит Таня.

— Ты ещё маленькая, не справишься, — говорит Нина Игнатьевна.

— А когда ты стала доить, ты была большая или маленькая?

— Я была маленькая, но тогда время другое было…

…Трудно жилось Марии Сергеевне с маленькими дочками. Но вот однажды пришла в деревню радость: в совхоз пригнали коров! Вместо угнанных на восток, в эвакуацию, пригнали новых чёрно-пёстрых коров. Сколько рук надо, чтобы ухаживать за ними! Чтобы накормить, чтобы подоить!

Попросилась Мария Сергеевна в доярки.

— А вы умеете коров доить? — спросили у неё.

Не ждала такого вопроса Мария Сергеевна, не умела она коров доить, но не растерялась и ответила:

— Партизанить я тоже не умела, да научилась. А тогда у меня дочки были совсем маленькими. Теперь мои дочки подросли, помогать будут…

Посмотрел директор совхоза на дочек: маленькие, худенькие.

«Ничего себе помощницы!» — подумал он. Но ничего больше не сказал. Да и что он мог сказать! Знал, что людям трудно жилось в послевоенное время.

Так и стали дочки Марии Сергеевны помогать на скотном дворе.

— Давай, Нинушка, давай, Галенька, помогите мне сена да воды принести, мы быстрее и управимся, — подбадривала Мария Сергеевна.

Девочки носили коровам сено, таскали в ведёрке воду с озера. Ведёрко тяжёлое, нести его неудобно: по ногам колотит, ноги водой обливает. Идут-идут, остановятся, отдохнут.

Таких маленьких помощниц тогда было много. В доярки пошли солдатские вдовы. Подросли у них дети, помогали своим мамам… После дойки нальют им по стакану молока — дети рады. И матери рады — детей покормили.

Однажды Мария Сергеевна сказала старшей дочери:

— Вижу, Нина, не терпится тебе научиться коров доить. Ну что ж, садись, попробуй… Сначала хорошенько руки себе вымой, затем корове вымя вымой и оботри. Всё честь по чести. Как полагается. Вот возьми Чернушку, она спокойная и тебя знает, привыкла к тебе.

Вжик-вжик — зазвенели струйки молока о стенки подойника.

Вжик-вжик — наполняется подойник, пушистая пена горкой поднимается на парном молоке.

В девять лет доила Нина уже четырёх коров. Интересно ей было всё делать, как делали взрослые: платочек повяжет, фартучком платье прикроет.

Мария Сергеевна заказала для дочери специальную скамеечку с высокими ножками. Заказала тайно от неё и поднесла как подарок. Не было у детей дорогих магазинных игрушек. И эта скамеечка была большой радостью для маленькой доярки.

И Галя, младшая дочь Марии Сергеевны, тоже попробовала коров доить. Но ничего у неё не получилось. Расплакалась Галя и на коров рассердилась.

— Не будет из тебя толку на скотном дворе, — сказала Мария Сергеевна, — потому что нет у тебя терпения, старания нет.

— Ну и пусть, — ответила Галя. — Я лучше по дому помогать буду.

Так и не получилось доярки из Гали.

А Нина вставала рано-рано. Ещё до солнышка. Ещё роса на траве холодная. И трава от росы белая, как будто лёгким снежком присыпана.

Мария Сергеевна на ферму, старшая дочка — за ней. Ни разу не проспала утром, ни разу её не пришлось будить.

Думала Мария Сергеевна, что устанет дочка от школьных уроков, перестанет ходить на ферму.

Но всё получилось иначе: Нина и в школу ходила, и уроки успевала делать, и спать ложилась раньше, чтобы утром до школы успеть на ферму сходить. Всё успевала и от коров не отказалась.

Хорошая помощница была у Марии Сергеевны!

— Вот видишь, мама, тебе бабушка разрешила доить! Можно, и я попробую…

— Ну, попробуй, — уступила Нина Игнатьевна.

Таня садится к Балалайке с правой стороны. Вжик-вжик… Вот здорово! Получилось!

Но вот Балалайка забеспокоилась, недовольно посмотрела на девочку.

— Встань, Таня, а то она сейчас молоко разольёт…

Она ещё к тебе не привыкла… — говорит Нина Игнатьевна.

Обидно Тане, но ничего, ещё привыкнет к ней капризная Балалайка!

Вот так мама!

— Мама, неужели эта вся квартира нам? — спрашивает Таня.

Она ходит по большой пустой квартире. Её шаги гулко отдаются по всем комнатам.

— Да, Таня, эта квартира для нашей семьи.

— Мама, а правда, такие квартиры и в больших городах?

— Правда. Всё, как в больших городах. Видишь: и кладовка есть, и паровое отопление, и кухня с газовой плитой, и вода — горячая и холодная. Вот здесь мы поставим холодильник, здесь стол… — говорит Нина Игнатьевна. — Только вот эти обои… Надо бы всё по-другому сделать… Я бы сделала не так.

— А ты можешь сделать по-другому?

— Конечно могу.

И Нина Игнатьевна рассказала дочке вот что.

…Пока училась в школе, ходила Нина на скотный двор, помогала коров доить.

— Наверно, я дояркой стану, как ты, — говорила она маме.

А Мария Сергеевна вздыхала да головой качала:

— Тяжело, доченька, всю жизнь коров доить. Трудная это работа. Руки по ночам болят. Тебе бы что-нибудь полегче найти, почище…

Окончила Нина восемь классов, и посоветовали ей идти на стройку. Там она стала штукатуром.

Разведёт извёстку, размешает краски, красит стены, белит потолки, песни поёт.

Хорошая работа, весёлая.

Построишь дом, в него жильцы поселятся. Идёшь вечером — видишь: в окнах свет горит, занавески колышутся. Радуешься — это ты для людей старалась.

Может, так бы и осталась Нина Игнатьевна на всю жизнь штукатуром.

Стала бы хорошим мастером, ударником. Потому что всё, за что берётся Нина Игнатьевна, у неё получается отлично. Может, так бы и осталась на стройке, если бы не приезжала в совхоз на выходные дни.

Приедет отдохнуть, а сама за Марией Сергеевной на ферму идёт. Увидит коров, похлопает их по гладким бархатным бокам. Узнают её коровы, головы в её сторону поворачивают.

Не выдержит Нина Игнатьевна, побежит в моечную, завернёт рукава, повяжет косынку, вымоет руки, схватит два ведра: одно с тёплой водой, другое пустое — для молока — и к коровам.

Вжик-вжик! Вжик-вжик!

О стенки струйка ударяется со звуком высоким, а в дно бьёт с низким. И получается песенка на две ноты. Вжик-вжик! Вжик-вжик! Вкусно пахнет парное молоко — розовой кашкой, росистой травой, медуницей, иван-чаем. Наполняется ведро до краёв, пузырится на нём легкая пена.

Хорошо становится Нине Игнатьевне, радостно. Как будто она снова маленькая девочка, снова маме помогает.

А потом заболит душа. Не хочется на стройку возвращаться. Кажется, что никогда и краски не разводила, и кистью по стенкам не водила, и песен весёлых не пела…

Уезжает из совхоза задумчивая, печальная.

— Что с тобой, дочка? — спросит Мария Сергеевна. А сама подумает: «Это она устала. Не надо было её на ферму пускать».

— Так, мама, ничего. Всё думаю, — ответит Нина.

— О чём тебе думать? Профессия у тебя ладная. Зарабатываешь хорошо. Сама из себя красавица. Жить да радоваться.

Вздохнёт Нина, попрощается, сядет в автобус и уедет. А Мария Сергеевна всё стоит на дороге, смотрит вслед автобусу и никак не может понять: что это такое с дочкой творится?

Однажды приехала Нина в совхоз и больше не уехала.

— Как хочешь, мама, а я здесь остаюсь, — сказала она.

— Не заболела ли? — заволновалась Мария Сергеевна.

— Нет, не заболела.

— Может быть, неприятности какие?

— Нет, никаких неприятностей… Навсегда здесь останусь.

— Не пойму я тебя, Нина, — ответила Мария Сергеевна. — Все в город уезжают. Говорят, что в городе жить веселей. А ты из города в деревню возвращаешься.

— Ты живёшь в деревне, не бежишь в город, — ответила Нина Игнатьевна.

— То я… — вздохнула Мария Сергеевна. — Я ведь не училась столько.

— А я училась — значит, мне в совхозе будет легче работать.

И осталась.

И вот теперь, когда получили новую квартиру, вспомнила Нина Игнатьевна, как краски разводила, обои наклеивала.

Купила по своему вкусу обои и краски, переоделась и принялась за дело.

Сидит Таня на сундучке, удивляется. Ловко получается у мамы.

Раньше Таня думала, что мама умеет только пироги печь да платья шить. Потом увидела, как она коров доит.

А теперь, когда мама стала квартиру украшать и песни петь, просто руками всплеснула:

— Вот так мама!

Как заскучали коровы

— Мама, а коровы умеют скучать? — спрашивает Таня.

— Конечно, — отвечает Нина Игнатьевна. — Если корова привыкнет к человеку, трудно ей потом без своей хозяйки, долго не может к другим людям привыкнуть. Был такой случай…

…Ухаживала Нина Игнатьевна за самыми молодыми коровами, у которых должны были появиться первые телята. Чем лучше за ними ухаживаешь, тем больше потом коровы молока дадут.

И вот стали появляться на свет телята. Теперь коров надо было доить. И пришлось их передавать дояркам. Жалко было Нине Игнатьевне расставаться со своими питомицами. Привыкла к ним, и они к ней привыкли.

Но ничего не поделаешь: надо — значит, надо.

На каждом производстве и в каждом хозяйстве работники подчиняются дисциплине.

Ведь не может сказать рабочий:

— Ах, какую хорошенькую детальку я сделал! Не отдам её в сборочный цех! Оставлю себе!

И не может сказать строитель:

— Ах, какую квартирку я построил! Буду жить в ней сам!

Так никто не говорит. Каждый подчиняется дисциплине, каждый работает для других людей.

Так и Нина Игнатьевна передала своих питомиц.

Одну корову звали Барышней. Только это была не нынешняя Барышня, а её дальняя родственница. Совсем другая Барышня. И вот эта Барышня попала к Марии Сергеевне.

Уж кто-кто, а Мария Сергеевна знала, как к корове подойти, как приласкать её, как ей доброе слово сказать.

Но всё равно Барышня затосковала.

Однажды — это было ранней весной — выпустили коров на прогулку; постояла-постояла Барышня, вытянула шею, понюхала воздух и пошла в ту сторону, где Нина Игнатьевна работала.

Пришла Барышня на своё старое место. Стоит, ждёт, когда подойдёт к ней Нина Игнатьевна.

Заметила её Нина Игнатьевна, подошла, похлопала по гладкому боку, погладила по гладкой морде. Заморгала корова, обрадовалась.

Посолила Нина Игнатьевна кусочек хлебца, протянула Барышне. Хотела Барышня шершавым языком слизнуть кусочек с ладони, но Нина Игнатьевна отступила на шаг. Барышня за ней. Нина Игнатьевна ещё отступила. Барышня — снова за ней. И так — до двери. Решила Нина Игнатьевна вывести Барышню со двора и отвести обратно туда, где ей стоять полагалось. Поняла Барышня, чего от неё хотят, дошла до двери и остановилась. Стоит, смотрит на Нину Игнатьевну. А сама ни с места. Нина Игнатьевна ей хлеб с солью протягивает, а она отворачивается. Повернулась, обратно во двор пошла.

Вздохнула Нина Игнатьевна, поняла, что не уйдёт от неё Барышня. А если её силой отвести, то можно корову испортить, молока будет меньше давать, характер у коровы плохой станет.

Что делать?

Поговорила Нина Игнатьевна с матерью, и решили они: надо идти за помощью и советом к бригадиру Петрову.

— Что мне с Барышней делать? Она маме доить не даётся. Ко мне пришла. Уж я её выманивала, уж я её уговаривала — не уходит.

— Вот те раз! — воскликнул бригадир. — Не ожидал я от тебя, Брашкина, этого!

— Да я-то тут при чём? — удивилась Нина Игнатьевна.

— Ты сама первая — при чём, — сказал бригадир Петров. — К другой бы вернулась корова? Нет. А к тебе вот… — И добавил: — А сама как думаешь? Что теперь делать?

— Да Барышню у меня бы оставить, а то ведь корову испортить недолго.

— Вот то-то и оно… — Задумался бригадир. А потом рукой махнул: — Ну что ж, оставляй!

Хорошей коровой стала Барышня. Не хуже её теперешней дальней родственницы, не хуже Амбы. Больше сорока литров молока в сутки давала!

А если бы её силой погнали на другой скотный двор, в другой коровник, не стала бы Барышня хорошей коровой, не давала бы столько молока.

Заскучали и другие коровы, которых Нина Игнатьевна знала ещё тёлками. Снова доложили бригадиру Петрову. Развёл он руками и решил: пусть всех Нина Игнатьевна доит!

Волшебное слово

— А что дальше было? — спрашивает Таня.

— Что ж дальше? Дальше обыкновенно — стали коровы моими. Отвечала я за них. Ухаживала, доила. Много было забот…

— Ну, как идут дела? — часто приходил к Нине Игнатьевне бригадир Петров. — Слушаются тебя коровы?

— А как же? Посмотрите сами. — Нина Игнатьевна не хотела хвастаться. Поэтому говорила: «Посмотрите сами!»

И бригадир смотрел, как она работает.

— Хорошо у тебя получается. Молодец! Значит, так: сначала массаж делаешь, раздаиваешь коров. Вот и выравниваешь всех коров по лучшим. Тем коровам, которые больше молока дают, я больше корма выпишу.

Ни одна доярка до Нины Игнатьевны не решалась брать всю группу молодых коров. Молодые коровы мало молока дают. План не выполнить. Обычно в группе держали двух-трёх молодых коров, а остальные коровы были старые, раздоенные. А у Нины Игнатьевны — все молодые!

Но в первый же год она надоила от каждой коровы больше пяти тысяч литров!

Это рекорд!

Люди стали говорить о Нине Игнатьевне как о чудеснице.

«Почему это у неё так получается? — удивлялись некоторые. — Может быть, ей специально хороших коров подобрали?»

Но никто ей специально коров не подбирал.

Стали о Нине Игнатьевне в газетах писать, другим в пример ставить…

А ей тогда трудно приходилось, ой как трудно!

Пока сделает массаж, пока подоит первую корову, а потом одну за другой всех коров подоит, уйдёт несколько часов, а наступает время начинать всё сначала. Снова идти к первой корове, снова делать массаж, доить… Потому что доила она молодых коров по семь-восемь раз в день! Почти из коровника не выходила. Решила добиться своего — и добилась!

Все кругом удивлялись!

А некоторые утверждали:

— Наверно, Брашкина слово такое волшебное знает; никогда ещё не было, чтобы коровы по первому отёлу столько молока давали!

Дошли эти разговоры до бригадира Петрова. Много на своём веку перевидел он и коров разных, и доярок разных. Каждому, кто спрашивал про Нину Игнатьевну, он говорил:

— Нет плохих коров, есть плохие доярки!

Кое-кто из доярок обижался сначала. А потом успехи Нины Игнатьевны совсем лишили их покоя, и стали они одна за другой приходить на ферму, где работала Брашкина, стали присматриваться к её работе.

— Раскрывай нам свои секреты! — просили гости.

Нина Игнатьевна секретов не имела.

— Пожалуйста, смотрите, как я делаю, — говорила она и продолжала засыпать корм, или делать массаж, или доить. — Волшебного слова никакого не знаю. А на ласковые не скуплюсь. Любая корова ласковое слово любит. Да ещё — рук своих да времени своего не жалею. Вот и всё.

Детский сад для телят

— Мама, можно я пойду на ферму и посмотрю маленького телёночка? — просит Таня.

Быстрее обычного идёт она по тропинке впереди мамы.

Вот и ферма.

Телёнок стоит в загородке из длинных узких дощечек.

Подошла Таня к телёнку, рассматривает его.

У телёнка чёрная голова, чёрные уши, на лбу белое пятнышко. А глаза круглые и голубые.

Телёнок таращит глаза, хочет всё кругом рассмотреть. Глаза расставлены широко, далеко один от другого, смотреть неудобно.

Таня гладит телёнка по широкому лбу с завитушкой и белым пятнышком; телёнок шевелит ушами, высовывает розовый шершавый язык, пытается лизнуть Танину руку. Таня не отдёргивает ладошку, и телёнок норовит забрать всю ладошку в рот и пососать её, почмокать. Наверно, думает, что это такая большая розовая соска.

Нос у телёнка влажный, чёрный, как будто из чёрной лакированной кожи сделан. Дышит телёнок, ноздри раздувает, на Таню струйки тёплого влажного воздуха выпускает.

Постоял-постоял телёнок и устал. Передние ножки у него подкашиваются, телёнку лечь хочется. Но он упрямый, не ложится. Снова распрямляет свои тоненькие ножки и снова к Тане тянется. Девочка ему нравится.

— Напои телёнка, Таня, — говорит Нина Игнатьевна и протягивает Тане ведро с парным молоком.

— Тут много, мама, — говорит она.

— Не много, не много, всего два литра, сколько ему полагается.

«Ничего себе, — думает Таня. — Только-только на свет появился, а уже два литра молока выпивает сразу. Утром, днём и вечером по два литра. Сколько же это получается? Два прибавить два и ещё два. Целых шесть литров в день! Вот так крошечка!»

Таня ставит ведро в клетку. Телёнок сначала не понимает, что надо делать, смотрит на Таню вытаращенными голубыми глазами. Таня наклоняет его голову к ведру. Телёнок чувствует тёплый парной запах и начинает пить, громко чавкая и причмокивая.

Молоко кончилось, а у телёнка ещё вся голова в ведёрке. Хочет Таня отнять ведёрко, а телёнок не отдаёт!

— Мама, — кричит Таня, — ему молока мало!

— Не мало, не мало, — подходит Нина Игнатьевна, — больше ему нельзя. Он ещё маленький.

На второй день появился второй телёнок, затем третий, четвёртый, пятый. Десять маленьких загородок-клеток стоят на ферме. Десять телят ждут своей порции молока три раза в день.

Одной Тане уже не справиться со всеми. Тогда Нине Игнатьевне приходит на помощь старший сын Серёжа. Он уже совсем большой, его уже в пионеры приняли.

Десять дней стоят телята в коровнике. Это похоже на детские ясли. Только каждый малыш стоит отдельно. Они же ещё такие глупые, у них ещё ножки подкашиваются, могут задавить один другого.

Через десять дней их переводят в телятник. Там они и растут, пока не станут взрослыми.

Это — детский сад для телят.

Жужжит, а не кусает

— Мама, — говорит Таня, — помнишь, ты рассказывала, что всех коров руками доили. И трудно было. А когда стали доить машинами, — легче стало?

— Конечно легче! Только это не так просто далось и нам и коровам. Помучились…

…Однажды подходит Нина Игнатьевна к ферме и слышит громкие голоса: кто-то с кем-то ссорится. Прибавила Нина Игнатьевна шагу — что такое случилось? Коровы не любят, когда люди ссорятся, не любят громкие голоса.

Входит Нина Игнатьевна на скотный двор и не может понять: что же тут произошло? Машут женщины руками, кричат:

— Не буду!

— И я не буду!

— Как делала, так и делать буду!

Огляделась Нина Игнатьевна и увидела: разбросаны доильные аппараты.

Давно доярки ждали машинной дойки. И вот дождались. Дождались — и поссорились из-за неё.

— В чём же дело? — спросила Нина Игнатьевна.

— В чём, в чём! Да в том, что включили аппараты, а коровы испугались, сбесились. Не подпускают.

— Надо с ними поговорить, подготовить их, — спокойно сказала Нина Игнатьевна.

— Так вот — побежали за ними.

— За кем? — не поняла Нина Игнатьевна.

— За начальством…

— Не с начальством надо говорить, а с коровами… — сказала Нина Игнатьевна.

— Ты что? Ох, насмешила!

— А зачем нам звать бригадира и зоотехника? Ведь они давно нам всё объяснили — как подключать, как доить машиной. А коров подготовить надо.

— Да как ты её, рогатую, подготовишь? Вот смотри, я к ней с этой штукой подхожу, а она пятится, смотрит косо. А вот включаю… — И доярка включила аппарат.

Корова вздрогнула и — р-раз! — сбила аппарат.

— Наверно, не так надо, по-другому… — задумалась Нина Игнатьевна.

— А как по-другому?

— Я ещё сама не знаю. Надо подумать.

И действительно, никакими инструкциями не было предусмотрено, как приучать коров к машинной дойке.

Подошла Нина Игнатьевна к самой спокойной корове. Назвала её ласковым именем, погладила. И тут же аппарат включила. Корова вздрогнула и в сторону дёрнулась.

«А что? — думала Нина Игнатьевна. — А ну-ка, сделаю так…»

— Ах ты, моя милая, — сказала она корове, — давай-ка я тебя руками буду доить по-прежнему, а аппарат пусть в углу пожужжит.

Отнесла аппарат в самый дальний угол. Включённый аппарат жужжит в углу, а Нина Игнатьевна руками доит.

Косится корова на непонятную жужжалку, а молоко даёт.

Подоила Нина Игнатьевна одну, затем вторую, третью корову. Аппарат всё жужжит. На второй дойке — так же. На третьей — то же самое.

Через день аппарат уже поближе поставила. И опять руками доит. Через два дня ещё поближе поднесла включённый аппарат.

Слышат коровы — что-то жужжит, но ничего необычного и страшного с ними не происходит.

Всё идёт по-прежнему.

Постепенно привыкли к жужжалке. Перестали её бояться. В самом деле, чего её бояться: пожужжит-пожужжит — перестанет. Не шмель, не овод — не кусает. Только жужжит.

Совсем близко к коровам поставила Нина Игнатьевна аппарат. Не пугаются. Молоко отдают. Привыкли.

И тогда решила Нина Игнатьевна подключить аппарат к вымени. С ласковым приговором тёплой водой вымя вымыла и — подключила аппарат.

И не сразу корова поняла, что произошло. Повернула голову, смотрит на Нину Игнатьевну. А она гладит корову, уговаривает: всё в порядке, мол, ничего страшного.

И приучила всех коров к машинной дойке.

Так и другие доярки сделали.

Спасите Гитару!

— Беда случилась, дочка, — сказала Нина Игнатьевна.

— Какая беда?

— Гитара жвачку потеряла.

Таня знала, что Гитара — любимая мамина корова. А вот как она потеряла жвачку, Таня не знала. Сколько девочка жила на свете, ещё никогда ни одна корова не теряла жвачку. Здоровая корова должна всё время жевать. Если корова перестаёт жевать, — значит, она заболела. Очень редко это бывает с коровами, за которыми хорошо ухаживают. А уж если случилась такая беда, нельзя терять времени.

Пошла Нина Игнатьевна в контору, к телефону. Никто у неё ничего спросить не успел. Все сразу поняли, что случилась беда. Затихли все кругом. Бухгалтер перестал на счётах щёлкать, экономист перестал арифмометр крутить. Молча на Нину Игнатьевну смотрят.

— Это Зыбина? — говорит Нина Игнатьевна в трубку. — Алло! Людмила Васильевна, с Гитарой беда случилась. Жвачку потеряла. Глаза больные, мутные. Не ест ничего. Спасать надо Гитару!

На другом конце провода — ветеринарный врач Людмила Васильевна Зыбина. Всё поняла Людмила Васильевна. И что-то сказала.

— Когда? — переспросила Нина Игнатьевна. — Вот хорошо, жду, приезжайте.

Значит, ветеринарный врач Зыбина сейчас приедет. Значит, Нина Игнатьевна, Танина мама, снова пойдёт на ферму. А Таня — за ней.

Торопится Нина Игнатьевна, торопится Таня — отставать не хочет. Жалко Тане Гитару. Хочет Таня посмотреть, как будут Гитару спасать.

Только подошли к ферме, видят — приехала на машине Зыбина. В белом халате, в белой шапочке. Быстро пошли Нина Игнатьевна и врач Зыбина во двор, к Гитаре. Таня тихо-тихо, совсем неслышно, пошла за ними.

Осмотрела Людмила Васильевна Гитару, прослушала её. Лицо у врача стало серьёзное, озабоченное.

— Думаю, что на пастбище она какую-нибудь железку или гвоздь вместе с травой проглотила.

— Что же делать-то теперь? — спросила Нина Игнатьевна, а сама побледнела, губы кусает.

— Будем спасать Гитару. Срочно вызову из Ленинграда специалистов…

И срочно вызвала специалистов.

Приехали два учёных профессора — один пожилой, похожий на доктора Айболита, другой совсем молодой. Надели профессора белые халаты, белые шапочки. Вымыли руки с мылом. Стали стучать по коровьим бокам, стетоскоп прикладывать.

Один послушает, потом второй послушает. Что-то скажут друг другу на непонятном языке, на котором только врачи разговаривают. Переглянутся и опять послушают.

А Нина Игнатьевна рядом стоит. Руки сжала так, что пальцы побелели. Ждёт, что ей учёные профессора скажут.

— Да, Людмила Васильевна, вы правы. Ваш диагноз подтверждается. Какой-то инородный предмет, скорее всего гвоздь, у самого сердца. Ещё бы немножко — и погибла бы Гитара. Раз корова хорошая, попробуем сделать операцию и удалить гвоздь, — сказал старый профессор.

— Да, да, Гитара очень хорошая. Умная, ласковая, много молока даёт, — вместо Людмилы Васильевны быстро ответила Нина Игнатьевна. — Спасите, спасите Гитару…

Улыбнулся старый профессор, похожий на доктора Айболита. Склонил голову к правому плечу — посмотрел на Нину Игнатьевну, потом склонил голову к левому плечу — и снова посмотрел. Как будто только что увидел. Или до этого он в самом деле не замечал её? А теперь заметил и понял, что она Гитарина хозяйка.

После этого такое началось!

Прибежали плотники; по чертежу, который дал им молодой профессор, построили специальное стойло. Нина Игнатьевна вместе с ветеринарным врачом Зыбиной дезинфекцию в скотном дворе сделала. А Гитару вымыли с мылом от рогов до хвоста и вытерли насухо.

Учёные профессора инструмент прокипятили, резиновые перчатки надели, марлевыми масками лица закрыли.

Всё сделали так, как полагается делать при настоящих операциях в настоящих операционных.

Вывели чистую-пречистую Гитару, поставили в специальное стойло. Привязали специальными широкими ремнями.

Стоит Гитара: красивая, чистая и печальная. Гладит её по морде Нина Игнатьевна и чуть не плачет. Видит — у Гитары слёзы из глаз катятся. Плачет Гитара. Понимает Гитара: что-то серьёзное готовится. Но не беспокоится, головой не машет, не вырывается. Только плачет. Чувствует привычную ласку — и верит: всё обойдется.

Больше часа делали Гитаре операцию. Магнитным зондом вытащили из неё гвоздь. Посмотрели на гвоздь, а он уже весь ржавый. Пошарили-пошарили ещё магнитным зондом — и вытащили какие-то проволочки, которые Гитара съела, приняв их за крепкие стебельки. Ещё пошарили зондом — ничего не нашли. Значит, всё вытащили.

Зашили надрез на животе. Наложили повязку.

Сняли профессора марлевые маски с лица, резиновые перчатки с рук. Устали оба — и старый и молодой. У того и у другого пот по лицу катится.

Никого из посторонних не пустили на ферму, кроме бригадира Петрова. Да какой же он посторонний? Он свой человек! А Таня у ворот стояла, в щелочку смотрела. Её и не заметили.

Уехали учёные профессора, а Гитару ещё долго пришлось держать в специальном стойле. Ей каждый день уколы делали и всякое разное лекарство вводили большим шприцем. Это для того, чтобы Гитара скорее поправилась. И витамины ей давали. И глюкозу.

Появилась у Гитары жвачка. Стала она хорошо есть и совсем здоровой сделалась.

Спасли Гитару!

Коровье меню

Наступила зима.

Все поля и овраги занесло снегом. Блестит снег на солнце до того, что глазам больно. Чистый снег, сверкающий.

Все ложбинки, все овражки занесло. Замёрзла речка Ижорка, которая отделяет центральную усадьбу от фермы.

Поднялась ночью метель, замела все тропинки. И ту тропинку замела, по которой доярки на скотный двор ходят.

Но вот идёт от центральной усадьбы к ферме человек. Он торит первую тропинку. Сначала это даже не тропинка, а просто глубокие следы. Глубокие следы в глубоком утреннем снегу. По этим следам идут другие люди — второй человек, третий, четвёртый…

Из отдельных следов образуется тропинка между сугробами. Три раза проходят здесь доярки на ферму и обратно.

К вечеру тропинка твёрдая, крепкая, утоптанная. Блестящей голубой ленточкой тянется она между сугробами.

Зимой трудно вставать рано-рано. А надо. Коровы ждут своих хозяек, есть хотят. Зимой доярка не только доит коров, но и кормит их. Дают коровам сено, сенаж, силос, всякие овощи, комбинированные корма.

А в полдень коров выводят погулять. Дышат коровы морозным воздухом, щурятся от солнца. Лизнут снежок языком, попробуют: что это такое, какого вкуса?

Погуляют — у них аппетит становится лучше. А раз аппетит лучше, — значит, больше молока дадут.

Казалось бы, простое дело — кормление коров, а вот ведь и его надо проводить по-научному. Если относиться к этому спустя рукава, никакого толку не получится.

Придут коровы с прогулки, станут на свои места и сразу головы к кормушкам опускают. А в кормушках уже вкусный обед приготовлен.

Топорщится хрустящее сено.

Вот в нём мелькнула пушистая головка розовой кашки, жёлтый глазок с белыми ресничками — это ромашка, а вот колокольчик, а вот цветочки земляники. Попал кустик земляники под косилку, и его скосили и высушили.

Ароматное сено, само в рот просится.

Насыплет Нина Игнатьевна сена да ещё польёт его патокой. Получается сладкий ароматный салат.

Когда льётся патока, высовывают коровы свои шершавые языки и ловят языками струйку. Такие сластёны!

Любят коровы и вкусные брикеты — сенаж.

Влажная свежая трава посыпана крупной солью и утрамбована, спрессована специальным трактором.

А ещё коровам часто дают овощной салат из брюквы, свёклы, репки, моркови.

Вот какое коровье меню!

Коровьи характеры

— Мама, почему Барышня на своё место не идёт? — спрашивает Таня и смотрит на Барышню.

Барышня — белая с небольшими чёрными пятнами, крупная, видная корова, — услышав голос девочки, чуть пошевелила ушами.

Скосила глаз в сторону Тани. Будто усмехнулась: не твоё дело, девочка! И дальше пошла.

Кормушка у Барышни оказалась пустой. Вот и пошла Барышня чужие кормушки проверять. Может быть, только ей, Барышне, не дали вкусного молотого зерна, а другим дали?

Прошла по всему ряду, все кормушки проверила. Пусто. Повернула назад и на обратном пути проверила кормушки: тоже пусто.

Не поняла Барышня, что сегодня не привезли любимое молотое зерно. Подумала, что Нина Игнатьевна просто поленилась засыпать его.

Пошла проверять в огромных ящиках, где запасы хранятся, нет ли там. Сбросила рогами фанерную покрышку, опустила голову до самого дна — пусто.

Постояла, подумала, тяжело вздохнула. Медленно пошла на своё место.

— Ну, Барышня, убедилась, что сегодня не привезли зерно? — спросила Нина Игнатьевна. — Вот уж, Барышня, настоящий ты контролёр! Ничего от тебя не спрячешь, всё тебе знать надо!

— Мама, а ты не разрешай ей ходить по двору, — советует Таня. — Скажи, что нельзя этого делать.

— Хорошо, Танечка, обязательно, — обещает Нина Игнатьевна. Но знает: сколько ни говори — Барышня всё равно по-своему сделает. Настойчивая корова.

А ночной сторож — скотник — очень любит Барышню. Он говорит:

— Пока Барышня на ферме, я и вздремнуть могу: ночь-то длинная, бывает, что и в сон поклонит… При малейшем шуме Барышня голос подаёт, беспокоится. Тут я сразу и бегу, проверяю, порядок навожу.

Идёт Таня по ряду — всех коров рассматривает. Рассматривает Таня коров, а сама из кармашка конфеты достаёт. Развернёт конфету, в рот сунет, а фантик в карман спрячет. На скотном дворе нельзя фантики или бумажки на пол бросать.

Подошла Таня к Каме. Кама почти вся чёрная, у неё белых пятен мало.

Потянулась Кама к девочке, как будто попросила, чтобы приласкали её. Не успела Таня погладить Каму, а та — р-раз! — и слизнула языком конфету с ладошки. Хруп-хруп — и съела.

— Вот глупая Кама! Это же шоколадная конфета! — засмеялась девочка.

— Му! — ответила Кама и облизнулась.

Развернула Таня вторую конфету и Каме протянула:

— Видишь, это же конфета…

А Кама прижала уши, вытянула шею и опять слизнула конфету. Съела. Понравилось, снова тянется. Ещё просит.

— Мама, — кричит девочка, — ты только посмотри, что Кама делает!

— Ах ты, Кама-Камушка, да разве можно тебя шоколадными конфетами кормить? Шоколадные конфеты маленьким детям покупают, а ты вон какая большая, — качает Нина Игнатьевна головой и стыдит Каму.

Но с тех пор сама нет-нет и принесёт молодой Каме конфетку, печенье или сладкую булочку.

Довольна Кама. Рада угощенью.

И Таня каждый раз стала приносить для Камы гостинцы.

— Ах ты, Кама-сладкоежка!

А Кама жуёт конфетку или мармеладку и от удовольствия жмурится. Ну да, сладкоежка — что поделаешь!

«Где же ваши коровы!»

— Мама, — спрашивает Таня, — если коровы пасутся на пастбище, они тоже узнают тебя?

— Конечно.

— Но ведь там они не ждут от тебя еды, как на ферме?

— Еды от меня не ждут, а голос мой знают.

…Однажды приехал к Нине Игнатьевне человек, который должен был отобрать коров для соревнования по машинной дойке. А коровы в это время были на пастбище.

Сели в машину, поехали. На пастбище, может, сто, может, двести коров пасётся. Сразу не сосчитаешь. Один пастух знает сколько. Издалека с первого взгляда все коровы одинаковые, в чёрных и белых пятнах, с рожками, с хвостами. Ходят, траву щиплют.

— Ну, разве тут найдёшь ваших коров? — сказал приезжий. Он вылез из машины, снял соломенную шляпу и лоб вытер. — Вот ведь неудача! Мне сегодня надо обязательно сообщить, каких коров выбрали из вашей группы…

— Что за неудача? — усмехнулась Нина Игнатьевна. — Никакой неудачи не будет. Сейчас отберёте коров… Красавицы мои, красавицы! — позвала Нина Игнатьевна протяжным звонким голосом. Подняла голову одна корова, затем вторая, третья.

Перестали траву щипать, отделились от стада, направились к машине.

— Вот чудеса! — воскликнул человек и засмеялся. — Да зачем мне столько коров? Мне надо только двух, но чтобы по всем показателям подходили… — И он назвал рост, объём вымени, возраст коровы.

— Вы бы так сразу и сказали. — И тут же Нина Игнатьевна похлопала коров по бокам, помахала на них руками, чтобы уходили обратно в стадо.

И снова позвала протяжно, как песню запела:

— Мармеладка, Цветунья…

Подошли к ней две коровы, которые по всем показателям подходили.

Осмотрел их приезжий человек, понравились ему коровы. Записал в специальную книжечку их клички.

Сели в машину, только тронулись с места, глядь — Мармеладка и Цветунья вслед за машиной идут. Пришлось остановиться, выйти из машины и уговорить коров в стадо вернуться.

Снова села Нина Игнатьевна в машину, а приезжий говорит:

— Ну, знаете, давно я на свете живу, много разных разностей видел, а такого, чтобы коров из стада позвать и чтобы они на зов пришли, да ещё чтобы они сзади за машиной шли, — такого ещё не видывал. Как вам это удаётся?

Пожала Нина Игнатьевна плечами:

— Что ж тут особенного? Всегда так. Знают меня.

В этом соревновании заняла Нина Игнатьевна четвёртое место по району.

А потом было третье место, потом — второе. И своих коров на соревновании доила, и чужих — из того совхоза, где соревнование проводилось. С чужими, конечно, труднее, но всё равно Нина Игнатьевна занимала призовые места.

За большие надои молока и за отличную работу имя Нины Игнатьевны Брашкиной было занесено в Книгу почёта.

Как война по пятам ходит

— Мама! Как война по пятам ходит? — спрашивает Таня. Нина Игнатьевна опустила руки с шитьём на колени и не сразу находит, что ответить.

— Откуда ты знаешь? Кто тебе это сказал? — спрашивает она, желая оттянуть время. А сама думает: «Вот и подросла моя Таня, всю правду хочет знать».

— Мне бабушка сказала, что нашего папу в мирное время война догнала, что она за ним всё время по пятам ходила…

Трудно Нине Игнатьевне рассказывать о своём муже. Пришёл он домой с работы, лёг на диван отдохнуть и больше не встал. Остановилось у него сердце. Навсегда остановилось. Видно, в самом деле война за ним по пятам ходила.

И рассказала Нина Игнатьевна про всю жизнь Таниного папы.

…Таниному папе было всего пять лет, когда началась война. Кроме него в семье было ещё четверо детей. Старшему пришло время паспорт получать, а самого маленького ещё грудью кормили.

Надел Танин дедушка, которого она знает только по рассказам, солдатскую шинель, обнял свою жену, поцеловал старших детей, каждого по очереди, маленького на руках подержал, а самому старшему положил руки на плечи и сказал:

— Помни, сын, что ты теперь остаёшься вместо меня. Маминой опорой будешь, младших в обиду не давай и защищай от беды, пока я не вернусь.

Сказал так и ушёл. И больше не вернулся. Погиб от вражеской пули.

Жила семья солдата недалеко от границы в небольшом городе.

С каждым днём фронт подходил всё ближе и ближе.

Красным пламенем полыхало по ночам небо на западе. Летали над городом вражеские самолёты.

Однажды прилетели фашисты и сбросили свой смертоносный груз.

В это время вся семья Таниного папы ужинать собиралась. На тарелках горячая картошка дымилась, возле каждой тарелки лежал тоненький ломтик хлеба. А самого маленького солдатская вдова грудью кормила.

Вдруг раздался взрыв и обрушилась стена дома, и погибли под стеной в собственном доме женщина и ребёнок.

Заплакали девочки, сёстры Таниного папы, а Танин папа хоть и маленький был, но не заплакал. Побледнел, губу закусил.

Встал старший сын, вспомнил, что ему отец-солдат завещал, схватил детей за руки, вытащил на улицу, в огороде между грядок укрыл. А в это время фашисты совсем низко летали, из пулемётов расстреливали тех, кто не успел спрятаться и от страха по улицам бегал.

Так остались дети одни, без отца и матери.

А фашисты уже к городу подходили.

— Надо двигаться на восток, — решил старший солдатский сын. — Эх, ушёл бы я на фронт, если бы не отцовское завещание.

Собрали солдатские дети в узелки всё, что могли унести, и пошли по дороге на восток. Идут-идут, устанут. Сядут у дороги, посидят, хлебца пожуют. А когда хлеб кончился, кормились тем, что давали им такие же беженцы, как они.

Ночевали под открытым небом, под кустом или под стогом сена.

Уснут младшие, а старшему не спится, всё свою думу думает. Да ещё боится, что вдруг уснёт, а с младшими какая-нибудь беда случится.

Сидит он однажды ночью, смотрит, как пылает небо на западе, где их дом разрушенный остался. «Наверно, — думает, — фашисты в город вошли, последние дома жгут…» Только так подумал, слышит: рядом кто-то вздохнул. Смотрит — это пятилетний брат.

— Ты почему не спишь? — спрашивает старший солдатский сын.

А ты почему не спишь? — вопросом отвечает младший солдатский сын, Танин папа.

— Я — мужчина, — ответил старший.

— И я — мужчина, — ответил младший. — Сестрёнки спят, они девочки, а я — мужчина, как ты.

Обнял старший младшего за плечи, прижал к себе и понял, что за две недели повзрослел младший.

Пошли они утром дальше, а война за ними по пятам пошла.

Трудно было солдатским детям уйти от войны.

Когда приходили в чужие деревни, старший солдатский сын ходил по домам и предлагал кому дров наколоть и поленницу сложить, кому воды наносить. Мужчин в деревнях не было ушли с врагом воевать. А женщины были рады помощнику.

— Чем же тебе заплатить за работу? — спрашивали они.

— Только накормить, больше ничего, — отвечал старший солдатский сын.

— У самих ничего нет, только одна картошка, — отвечали женщины.

— Хоть картошкой покормите, со вчерашнего дня во рту крошечки не было.

Соглашались женщины. Принимался старший солдатский сын за дело. А когда заканчивал работу, приводил и сажал за стол двух сестрёнок и братишку.

— Что ж ты, милый! — всплёскивали хозяйки руками. — Мы думали, что ты один.

Старший солдатский сын отвечал:

— Меня можете не кормить, я большой, потерпеть могу. Дайте им, они маленькие.

Жалко было людям сирот, кормили и с собой давали.

В одной деревне им особенно повезло. Предложили старшему солдатскому сыну постоянную работу: коров пасти, а за это его кормить должна вся деревня по очереди. Один день в одном доме покормят, второй день — во втором, и так до конца деревни.

Он сразу же согласился. Но предупредил, что с ним — две сестры и брат.

— Не для себя в пастухи нанимаюсь, а для них. О них должен заботиться. Если бы только о себе думал, ушёл бы в армию… — сказал старший солдатский сын.

Подумали-подумали женщины — а они ведь тоже все русские солдатки — и согласились.

А когда старшему брату пришла повестка явиться в военкомат, поцеловал он сестрёнок, положил младшему брату руки на плечи:

— Помни, что ты теперь остаёшься вместо меня. Сёстрам опорой и защитой будешь.

И ушёл.

Младший солдатский сын, Танин папа, всю жизнь помнил слова старшего брата. Танин папа был младше своих сестрёнок, но они всегда советовались с ним, считались с его мнением. Он всегда был для них защитой и опорой. А сёстры помнили, что с ними рядом хоть и маленький, но мужчина, младший солдатский сын.

Трудно было нашей Родине и с врагом бороться и тыл укреплять. Но никогда не забывала она о детях, которые остались без отца и без матери.

Выросли солдатские дети, образование получили.

Стали они работать, свои семьи завели, а дружба у них осталась на всю жизнь такая же крепкая.

Но война всё по пятам шла. Шла она своими невидимыми тропинками.

До тех пор шла, пока не догнала младшего солдатского сына.

Был он уже взрослым, имел двух детей, Серёжку и Таню, но по ночам ему снилось всё, что он в детстве видел. Всё пылало небо на западе, и всё он бежал куда-то, бежал…

Пришёл он раз с работы, лёг отдохнуть и больше не встал. Сердце у него остановилось: слишком много в детстве горя видел, голода и холода перенёс.

Сердце и не выдержало.

Догнала его война…

Что такое депутат!

— Мама, ты теперь депутат? — спрашивает Таня и внимательно рассматривает Нину Игнатьевну: не изменилось ли в ней что-нибудь после того, как за неё весь район — и соседи, и рабочие совхоза, и совсем-совсем чужие люди — великое множество незнакомых людей — голосовали на выборах в Верховный Совет РСФСР.

— Да, депутат, — отвечает Нина Игнатьевна.

— А коров доить будешь? — спрашивает Таня.

— Конечно буду. Почему ты об этом спрашиваешь?

Таня смущается, не знает, как объяснить.

— Ну-ну, говори, — подбадривает её Нина Игнатьевна.

— Ребята во дворе говорят, что депутат — это всё равно, что член правительства. Будешь ездить в Москву, а коров доить другие будут.

— Глупенькая ты, моя девочка, — говорит Нина Игнатьевна и гладит Таню по голове. — И ребята твои глупыши. Ведь меня выбрали депутатом в Верховный Совет потому, что я хорошо коров дою. Так как же я теперь их доить перестану? Перестану доить, меня люди уважать перестанут, и я перестану депутатом быть. Депутат — это тот, кто хорошо работает. Поняла? А в Москву я буду ездить только на сессии.

Каждый раз, когда Нина Игнатьевна возвращается из Москвы, Таниным вопросам нет конца.

Мама привозит ей, брату Серёже и бабушке Марии Сергеевне всякие подарки. Показывает фотоснимки — вот они, депутаты, на Красной площади, вот в знаменитом Георгиевском зале, вот группа ленинградских депутатов, а это депутаты сфотографированы с членами правительства.

Смотрит Таня на фотоснимки и не сразу может отыскать маму.

Где же мама?

А вот она.

Красивая, нарядная, торжественная. Совсем не такая, как дома.

И оказалось, мама может не только пироги печь, платья шить, комнату оклеивать обоями, коров доить, на собраниях выступать, но ещё такое может, что Тане казалось совершенно невозможным.

Съездила в Ленинград депутат Брашкина — и появился на центральной усадьбе автобус.

Новый, красивый, чистый. В автобусе — Таня сама сосчитала — двадцать шесть мест.

Сели дети в новый автобус, поехали в цирк, посмотрели, как медведи на роликах катаются, как под самым куполом цирка воздушные гимнасты раскачиваются и перебрасывают одну циркачку так, что сердце у маленьких зрителей в пятки падает.

Окончилось представление, вышли дети на улицу. А на улице — дождь. Те, кто в Ленинграде живут, побежали скорее на трамвай садиться. А совхозных детей свой автобус ждал. Сели в свой автобус и поехали домой. Хорошо иметь свой автобус!

— Молодец наш депутат! Хорошее дело сделала! — говорят люди. — Теперь мы куда хотим, туда и поедем.

Особенно дети рады. Их не только в цирк, на спектакли да на экскурсии возят, но ещё и в школу.

Далеко школа от центральной усадьбы. Один километр надо пройти да ещё половину километра.

Когда хорошая погода, солнышко светит, иди себе, улыбайся, прутиком помахивай, жмурься от яркого света.

А когда дождик идёт, на дороге грязь, лужи — идти тяжело. Так бы и не пошёл в школу. Остался бы дома, в окошко бы на грязные лужи смотрел… Но в школу идти надо.

И ходили дети: осенью — по грязи, зимой — по снегу, по морозу; метель их с ног валит, снег в валенки забирается.

А когда появился автобус, ходить не надо, садись — и поезжай.

Выскочат дети из дома — прыг в автобус!

Поехали!

Замелькают за окнами ёлки, берёзки, лужи, сугробы. В любую погоду весело ехать. Быстро летит автобус. Мягко пружинят кресла.

Хорошо!

Едут дети, смеются, обгоняют пешеходов, машут им руками, и не все дети знают, что этот автобус выхлопотала для них депутат Верховного Совета РСФСР Нина Игнатьевна Брашкина.

Особенно первоклашки думают, что всегда так было!

Золотая Звезда

— Ой, Таня, Серёжа, посмотрите: кто это? — Бабушка Мария Сергеевна развернула только что полученную газету.

Таня перестаёт пить молоко и смотрит на бабушку.

Серёжа соскакивает со стула:

— Где, бабушка?

— Да вот тут в газете, посмотри-ка!

Таня и Серёжа подбегают к бабушке, заглядывают в газету. А в газете мамин портрет. Рядом с портретом написано: «Указ Президиума Верховного Совета СССР».

— Танечка! Серёжа! Радость-то какая! Герой Социалистического Труда! Вот как высоко оценили труд вашей мамы… Да и то подумать — из года в год, из года в год у неё надои рекордные… — Бабушка прикладывает платок к глазам.

— Бабушка, что с тобой? — удивляется Таня. — Никак ты плачешь?

— Это от радости, Таня, от радости. Ты ещё маленькая и не понимаешь, какую профессию выбрала себе ваша мама, не боялась она, что ей трудно будет, не тянулась к лёгкой работе, к лёгкой жизни… Ничего другого не хотела, только с коровами возиться ей нравилось… И вот теперь вручат ей Золотую Звезду Героя и самый почётный, самый главный орден — орден Ленина. Да ещё и золотую медаль «Серп и молот». — Бабушка ещё раз поднесла платок к глазам. Потом улыбнулась Тане и Серёже: — Пойдём скорей на почту, подадим маме телеграмму. Ну-ка, дети, ищите конверт с маминым адресом.

Вот и конверт с адресом Нины Игнатьевны: Крым, Ливадия…

Нина Игнатьевна уехала в отпуск к Чёрному морю, новых сил набирается.

А в Крыму, в Ливадии происходило в это время вот что.

После завтрака отправилась Нина Игнатьевна на море. Поплавала, покупалась, позагорала. Ещё смуглее стала. Хорошо к ней загар пристал — ровно, красиво.

Идёт Нина Игнатьевна с пляжа, полотенцем махровым помахивает. Пришла к себе в комнату, переоделась. Посмотрела на часы — пора обедать идти.

Вошла в столовую, видит: на её столе большой букет цветов в вазе стоит. На других столах нет букетов, а на её столе — букет.

«Наверное, у кого-нибудь из моих соседей по столу сегодня день рождения, — подумала Нина Игнатьевна. — А у кого? Кого надо поздравить?»

Вот и вся столовая заполнилась. Сидят за столами люди, ждут, когда им суп подадут. Смотрит Нина Игнатьевна, никто не похож на именинника. А суп всё не подают, медлят почему-то.

Но никто не требует обеда, все улыбаются и на Нину Игнатьевну поглядывают. Она тоже улыбается. А чему улыбается, сама не знает. Просто так, вместе со всеми.

Тут входят в столовую директор Дома отдыха, главный повар и ещё несколько человек. В руках у директора газета, у повара на блюде — пирог, красивый, большой, круглый.

— Внимание! — говорит директор. И сразу все замолкают.

Тишина наступила.

И прочитал директор Указ Президиума Верховного Совета СССР. Все стали хлопать в ладоши, а кто-то даже крикнул: «Ура!»

Бросились все к Нине Игнатьевне, стали обнимать её и целовать, а повар поднял блюдо с пирогом над головой и просил испуганным голосом:

— Товарищи, товарищи, пожалуйста, поосторожнее, а то пирог опрокинете, красоту испортите…

Когда отошли люди от Нины Игнатьевны, поставил повар пирог на стол.

Разволновалась Нина Игнатьевна от неожиданности, встала и сказала:

— Спасибо вам! — И поклонилась — и директору с газетой в руках, и повару в белом колпаке, и всем-всем, кто поздравил её. Хотела она ещё что-то сказать, да перехватило у неё от волнения горло. Так ничего больше и не сказала, слишком неожиданной для неё оказалась эта радость.

Ещё раз сказала: «Спасибо!» — и стала большой пирог на порции резать, чтобы всем в столовой хватило.

А в совхозе в это время митинг собрали.

Пришли на митинг бабушка Мария Сергеевна, которая двадцать пять лет дояркой работала, а потом на пенсию вышла, Серёжа в наглаженном пионерском галстуке и Таня в новом платье.

Стали в сторонке, стесняются от того, что все на них смотрят.

А к ним разные люди подходят и руки жмут. И Марии Сергеевне, и Серёже, и Тане.

— С чем нас-то поздравляют, бабушка? — спрашивает Таня.

— С тем, что моя дочь, а твоя мама, такая знаменитая теперь. Меня благодарят за то, что я такую дочь вырастила, а вас за то, что не мешаете маме делом заниматься…

— Мария Сергеевна, выступите с трибуны, расскажите про вашу дочь, — просят бабушку разные люди.

— Вы же её сами знаете не хуже меня, — отвечает бабушка и не идёт на трибуну. «Что же это я своей дочерью хвалиться буду? — думает она. — Для меня моя дочь всегда лучше всех. Пусть её чужие люди хвалят. Им со стороны видней. А я послушаю…»

Многие люди поднимались на трибуну, говорили о прекрасной доярке Нине Игнатьевне Брашкиной, мастере своего дела и прекрасном, верном товарище. И сами обещали равняться на неё и работать ещё лучше.

А когда Нина Игнатьевна из Крыма вернулась, вручили ей Золотую Звезду, и Золотую медаль, и орден Ленина.

Полдня ходила Нина Игнатьевна с наградами. А потом переоделась, села на велосипед и помчалась на ферму. Уж очень она соскучилась по своим коровам — по Амбе, Барышне, Балалайке, Тине, Каме…

Подошло время коров доить.

Танки на ферме!

— Танки на ферме! Танки на ферме! — Таня вбежала в комнату и схватила маму за руку. — Пойдём скорей! Пойдём скорей! На нашей ферме танки!

— Ну что ты так расшумелась? — улыбнулась мама. — Я знаю, что на нашей ферме танки. Их установили несколько дней назад.

— Настоящие танки? — спросила девочка.

— Их только так называют. Это совсем другие танки, не такие, как ты подумала. Это просто название такое для огромной цистерны с молоком… Теперь, при машинной дойке, молоко сразу поступает в молокопроводы, а потом в эти танки…

… Многое изменилось за последнее время на ферме. Когда-то Танина бабушка доила коров руками. Потом появились машинные аппараты, Нина Игнатьевна доила уже машиной, но долгое время приходилось ей ворочать тяжёлые бидоны с молоком. Потому что молоко сначала поступало в вёдра, а потом из вёдер его переливали в бидоны, а из бидонов перекачивали в машины и развозили — на молочный завод, в город, в детские сады…

Богател совхоз. Теперь он мог приобрести более современную технику, устроить на ферме молокопровод. Молоко прямо из коровьего вымени поступает в молокопровод и по молокопроводу идёт в танк.

Это — самый мирный танк на земле. Он не двигается и не стреляет. В нём — свежее парное молоко. Из этого танка молоко перекачивается прямо в машину с жёлтой цистерной. На боку цистерны так и написано: МОЛОКО. Бегут эти машины из совхоза по шоссейным дорогам к городу, а потом по городским улицам.

Нет человека, который бы не видел такую машину. И ты её видел, не правда ли?

А Нина Игнатьевна теперь не просто доярка, а оператор машинного доения.

За что тебе спасибо говорят!

Пришла Таня с мамой по делам в соседнюю деревню. Дела были у мамы, а Таня пошла просто так.

Идут по деревне.

Навстречу им мужчина.

Увидел Нину Игнатьевну, поздоровался. А потом сказал:

— Большое вам спасибо, всё у меня теперь хорошо.

— Ну что вы, что вы! Не за что меня благодарить, я свой долг выполняла, — смутилась Нина Игнатьевна.

Идут дальше.

Навстречу им женщина.

Остановилась женщина. Поздоровалась и говорит:

— Большое вам спасибо, Нина Игнатьевна. Теперь у меня всё хорошо.

— Что вы, что вы… — ещё больше смутилась Нина Игнатьевна. — Я свой долг выполняла, ничего такого особенного не сделала.

Идут дальше. Навстречу ещё одна женщина. И тоже поздоровалась и спасибо сказала.

— За что тебе спасибо говорят, мама? — спрашивает Таня.

И рассказала Нина Игнатьевна, что эти люди обращались к ней за помощью. И она им помогла.

Мужчина, который им встретился, демобилизовался из армии, к отцу приехал. Отец его раньше в другом месте жил. А пока сын в армии служил, отец в совхоз «Красногвардейский» переехал. Не хотели демобилизованного солдата в совхоз принимать, не было у него комнаты. Пришёл он к Нине Игнатьевне, поговорила с ним Нина Игнатьевна, показался он ей человеком хорошим. В армии благодарности от командиров имел. Значит, и в совхозе будет хорошо работать.

Поняла Нина Игнатьевна, что директор совхоза разговаривал с солдатом невнимательно, в спешке. Пошла сама к директору совхоза, рассказала всё, что знала о солдате и о его отце…

— Вот оно что! — всё понял директор совхоза. И стал солдат в совхозе работать.

А первая женщина, которую они встретили, это — жена солдата. Она вместе с ним приехала и очень расстроилась, когда её молодого мужа в совхоз не приняли.

Теперь эта женщина воспитательницей в детском саду работает, вот она и сказала Нине Игнатьевне спасибо за то, что она помогла её мужу на работу устроиться и ещё больше укрепила в ней веру в то, что её муж — хороший человек.

— А вторая женщина за что тебе спасибо сказала? — спрашивает Таня.

Рассказала Нина Игнатьевна и о просьбе этой женщины.

Работала она на птицеферме. Семья у неё, дети. Жили в маленькой комнате. Тесно.

Просила женщина выделить ей квартиру. Пообещали, что дадут, а когда стали распределять, оказалось, что квартир мало, не достанется этой женщине.

Расстроилась она и пришла к своему депутату, к Нине Игнатьевне.

Обратилась Нина Игнатьевна в комиссию, которая распределяет квартиры. Попросила проверить все списки и ещё раз посмотреть, кто больше всего нуждается в улучшении жилья. Оказалось, что в списки попала семья, у которой и комната побольше и детей поменьше, чем у той женщины. Решили этой семье выделить квартиру в следующий раз.

С разными делами и просьбами приходят люди к своему депутату. Всех надо выслушать, каждому помочь.

Вот и говорят люди спасибо за то, что помогла Нина Игнатьевна квартиру получить, на работу устроиться; за то, что новый автобус в совхозе появился, за то, что коровы у неё хорошие, здоровые; за то, что они много молока дают. И другие доярки говорят спасибо за то, что с Ниной Игнатьевной рядом работают, передовой опыт перенимают, учатся у неё трудиться и жить.

И зоотехник, и бригадир говорят Нине Игнатьевне спасибо за то, что она точно выполняет все их указания.

И директор совхоза говорит спасибо за то, что Нина Игнатьевна своей работой другим пример показывает, за то, что своими делами прославляет родной совхоз.

И мы все говорим спасибо Нине Игнатьевне и таким людям, как она, за то, что у нас на столах и сметана, и творог, и сыр, и сладкие сырки, и молоко. Ведь если бы не было молока, то и мороженого дети не имели бы! Ведь и мороженое делают из молока и сливок.

Вот за что говорят спасибо Нине Игнатьевне Брашкиной.

Лев Валерианович Куклин. Порядок на борту!

Откуда корабельщики пошли

Поначалу-то ты, дружок, меня послушай…

А расскажу я тебе одну стародавнюю историю. Мне её бабушка вместо сказки на ночь нашёптывала. Ей эта сказка не сказка, быль не быль от прадеда моего досталась. Прадед-то мой Василий из поморов был, сам корабельщиком подряжался, по реке Северной Двине лес корабельный сплавлял, судёнышки деревянные строил. А как эта история к нему попала — никто уж и не упомнит.

Ну, так слушай, как дело было.

Люди в давнишние-то времена сплошь пешими были. Только-только научились лапти плести, когда было им ещё до корабля умом дойти!

Жили это они так, жили, про море слышали, а никогда моря не видывали. И одолело людей любопытство. Сколотили они артель из тех, кто посмелее да побывалее, и послали на край света море повидать, руками его пощупать.

Бабы им напекли пирогов да шанежек, сложили они припасы в свои котомки заплечные, топоры за пояс сунули, отцу-матери поклонились в пояс по обычаю — и тронулись в путь.

Долго ли, коротко ли, про то история умалчивает, только дошла артель до края света. А край света-то — вот он, теперь на любой карте видать: с левой стороны море ледовитое, сердитое и с правой стороны то же море, а посерёдке земля кончается, как у сапога — острым мыском, еле-еле ногу поставить.

Подошёл первый из артельщиков к воде, сложил ладони ковшиком, зачерпнул водицы и попробовал.

— Тьфу! — говорит. — Видно, на всём белом свете жёны опару для блинов одинаково замешивают: явный пересол…

Второй в затылке почесал:

— А дорога-то, братцы, по воде гладкая…

Третий артельщик портянки снял, ноги в воду сунул, сидит, жмурится.

— А обратно, — говорит, — давайте корабль ладить! Пешком не пойду, потому как у меня ноги сопрели…

Ну, артельщики наши — народ мозговитый. Сказано — сделано. Инструмент, понятно, с собой: у кого пила, у кого топор, а у кого и бурав с долотишком.

Да наши-то и с одним бы топором управились. Они топором-то любую деревянную работу сладить могли!

Набрали артельщики матерьялу на небольшой кораблик: где плавник — брёвна плавучие, что на берег выкинуло, а где и живую сосёнку. Ладный кораблик получился, по-нашему — лодья.

До родных краёв уже не пешим путём добирались, а по воде.

С того времени так у нас и пошло: кто смел, тот и умел. А кто умел — тот и рыбку съел.

А корабел-корабельщик — всегда смелый человек, раньше других соль на вкус пробует, раньше других у него топор в руку вскакивает.

А юнга, вроде тебя, несмышлёныша, у нас зуйком называется. Так себе, значит, птенец ещё, не чайка большая, а чаинка малая, желторотик.

Слушай-ка, что бывалые люди говорят, да ума-разума и набирайся!

Далёкий Васильевский остров

— Так вот, живу я в Ленинграде, на далёком Васильевском острове. Ты, конечно, сразу скажешь: стоп! Да я и сам ленинградец, знаю, где Васильевский. Вот он — можно сказать, совсем рядом. На трамвай или на автобус сел — и через полчаса на Васильевском, в Гавани. Какой же это далёкий остров?

А это, братец ты мой, с которого конца смотреть… Ежели для ленинградского парнишки, — так тут ты кругом прав. Действительно, путь не дальний. Ну, а ежели твой ровесник во Владивостоке живёт? Померь-ка по карте, близко ли…

А индийские ребятишки? Они, может, диковинный фрукт манго или орехи кокосовые каждый день жуют, а наш белый снег для них — удивление. И уж Васильевский остров — самый дальний остров будет!

Ясное дело, кокосовых пальм да бананов на моём острове нет — климат не тот. Мой остров другим делом на целый белый свет славится. Чем? А ты сам прикинь-ка: живу я, значит, в приморском городе — Ленинграде, на проспекте имени морского адмирала Нахимова. Мне в окна морской ветерок задувает, гудки корабельные доносит, словно привет с кораблей передаёт… Почему? Да потому, что многие морские корабли-работяги на Васильевском острове построены, и здесь их родина… А по родине, по земле родной везде грустят, всюду её вспоминают — что корабли, что люди.

И есть на моём родном Васильевском острове место, которое я ни на какое другое место в мире не променяю. Стоит там, на Косой линии, здание. А над ним укреплены два ордена, и гордая надпись каждому видна издалека: «Балтийский завод». Самая моя родная надпись!

И каждое утро раскрываю я свой рабочий пропуск и прохожу сквозь проходную. Да меня, если честно сказать, и без пропуска каждый на заводе в лицо узнает, скажут только:

— С добрым утром, Фёдор Васильевич!

А сразу за проходной моя дорога лежит — ни длинная, ни короткая, а вся моя жизнь.

Главная дорога

Моя Главная дорога — это главная аллея Балтийского завода.

Аллея как аллея — ни узкая, ни широкая, не везде деревьями усажена, не везде цветами украшена. Ходят по ней мои товарищи по работе, ездят машины и автопогрузчики. По её сторонам стоят цеховые корпуса, и там тоже мои товарищи-корабелы работают.

А я иду каждое утро от проходной до своего стапеля. И шаги уже давно считать перестал. Когда торопишься — шаг пошире, не спешишь — короче. А в среднем около тысячи шагов выходит. Туда — тысяча, обратно — тысяча. Да…

И хожу я по этой своей главной аллее, как в сказке говорится, ровно тридцать лет и три года. И не было у меня в жизни другой дороги, и не было у меня в жизни другой работы! Каждый день, кроме выходных: туда и обратно. Туда и обратно.

Вот, вроде бы, я и не путешественник знаменитый. А ну-ка, если все мои шаги за тридцать-то три года в одну нитку вытянуть? Получится, я думаю, что земной шар я уже пешком обошёл. И не альпинист я, а ну-ка, если все мои метры сложить, что я на стапель, на борт за свои тридцать три наподымался, да высоту эту измерить? Прикинуть — уж не на одну самую высокую вершину я за свою жизнь вскарабкался…

Вроде бы — и приключений на мою жизнь никаких не выпадало: дорога прямая, знакомая, до камешка изученная, не тайга и не джунгли. А стоит опять спокойно рассудить — так ведь каждый мой корабль, что я начал да со стапеля спустил, — разве не приключение? Приключение, да ещё какое: каждый раз — новое, каждый раз — на особинку!

Вот и выходит: и путешествия, и восхождения, и приключения самые разные — всё укладывается в путь одной моей жизни, рабочей жизни — от проходной до стапеля, по главной аллее, по Главной моей дороге.

Тысяча шагов туда, тысяча обратно…

Краны над стапелем

Своё рабочее место я от проходной вижу сразу — над ним склонились подъёмные краны, как жирафы свои длинные шеи вытянули, и ждут. Весёлые краны, разноцветные. Я их наизусть знаю: вот синий — «десятка», вот жёлтый, спиной повернулся — это «девятка», а красный, на котором тётя Клава, крановщица, в кабинке сидит, — «двенадцатый».

Стоят пока краны, не двигаются, меня ждут. Ждут, потому что краны вместе со мной работают. Это — мои руки. И не только мои, а всех нас — судостроителей.

Корабли ведь на земле собирают, по частям, или, как мы говорим, по секциям. Есть такая игра детская, конструктор называется. Так там тоже из частей разных, из деталек можно что хочешь собрать. Ну, а наш корабельный «конструктор» — гигантский, словно игра для великанов. Кусочек корабля — это голое железо, махина весом тонн в двадцать, а то и в сорок. Попробуй-ка, подыми руками! То-то!

Вот краны и подымают. А мы уж на место ставим, какую секцию куда положено: днищевую — на дно, бортовые — на борты, палубные — на палубу. Каждую секцию надо с крана принять, да повернуть туда-сюда, да осадить, да поставить, да поднажать. Лишнее обрезаем, выравниваем. И ломом, и кувалдой, и домкратом работаем. Поставим, железный лист к другому электросваркой прихватим — так и растёт наш корабль.

Если со стороны на нашу работу взглянуть — так на стройку дома очень похоже. Видел, как дома строят?

Ну вот. У строителей краны, и у нас — краны, только посильнее, конечно. У строителей на доме — леса, и у нас корабль весь в лесах. И снаружи, и внутри. И домостроители дома из отдельных крупных блоков собирают, как мы — из секций.

И ещё сходство есть: для дома сначала фундамент делают, сваи железобетонные забивают. И у нас корабль на стапеле на подпорах стоит, на сваях деревянных.

Словом, стоит наш корабль на суше, словно дом, мирный такой, только без окон.

Комбайнёр со своего степного корабля всё поле видит, капитан с капитанского мостика — всё море, а я со стапеля — весь завод. Стапель на заводе — самое высокое место!

И моя работа у всех на виду. Каждый, кто на главную аллею выходит, хочешь не хочешь — а первый взгляд на стапель кинет: растёт судно или простаивает? Сюда, к нам, работа всех цехов стекается. Стапель всем говорит — хорошо дела идут на заводе или так себе.

И я с кораблём каждый раз заново вырастаю — от самого днища до командной рубки. А что? У меня здесь — маршальский обзор. Стапель — самая командная высота!

Начало

Вообще-то мы воронежские. Речка там у нас — Ворона. Не шибко красивое название, верно. И кораблей, таких, как в Неве, понятно, я там не видывал. И не думал, что увижу, а уж что кораблестроителем стану — и во сне не снилось.

А отец мой ещё в середине тридцатых годов в Ленинград перебрался, стал на заводе работать. Большой был специалист по слесарному делу! Так что я в Ленинграде хоть и не родился, но с малолетства проживаю. А когда война началась — мне было тринадцать лет. Эвакуировали меня, как других блокадных ребятишек, по ладожскому льду, по Дороге жизни. Привезли в Кировскую область.

Леса там огромные, снежные. Тихие леса. Любой звук в снегу утопает. Порой от тишины страшно становилось. Ну, учили нас, кормили, как могли. Мать у меня померла в блокаду ленинградскую от голода, братишка тоже помер, думал — один я у отца остался, не знал, что сестра жива. Скучал я, тянуло домой — да куда двинешься? Война!

А как блокаду прорвали, тут я и вернулся, отца разыскал, поступил в школу ФЗО — фабрично-заводского обучения, вроде нынешних профессиональных училищ.

Ленинградские-то ребята, особенно кто всю блокаду пережил, — тощенькие, прозрачные. И росточком никто не вышел, из-за станка не видно, так ящики ухитрялись под ноги подставлять! И ничего — взрослую норму давали. Смекалистые!

— Ну, а я парнишка был биток, крепкий. Как тогда шутили, — в животе плечистый. Может, это мою судьбу и решило.

Приходит к нам однажды дядька важный такой, как сейчас помню — во френче с карманами и в белых высоких бурках. Ходил он ходил по школе нашей, ребят о жизни расспрашивал, допытывался, кто что умеет.

— Или вы всего только и можете, что за ложкой потеть?

А сам ко мне с приятелем моим — его Ваней звали, из-под Пскова был, — вижу, всё глазом пристреливается.

— Ну, как, орлы-орлята, — вдруг нас спрашивает, — пойдёте в сборщики?

Ваня — тот сразу наотрез.

— Нет уж, — говорит. — Я лучше у станка останусь.

Тут я спрашиваю:

— А где собирать-то? На улицах или как?

— Нет, милок! На славном Балтийском заводе, на стапеле.

Ну, я из любопытства и согласился. Так и оказался на Балтийском заводе.

Завод меня поразил — не просто большой, а огромный. Цехи — как футбольные поля! Винты корабельные — в два раза меня выше ростом! Валы для винтов — в добрую сосну размером, целые металлические блестящие брёвна! А мимо будущего своего стапеля я в первый раз прошёл — и внимания на него не обратил. И верно: когда на стапеле корабля нет, он в глаза не бросается: горка такая невысокая, пологая — хоть на санках катайся. Только разве что горка не простая, а бетонированная. На горке этой широкие полозья укреплены, на берегу начинаются и прямо под воду уходят. Тогда я и представить себе не мог, как корабль на стапеле собирают да по этим полозьям спускают на воду.

Корабли новые тогда не строились, только-только мы успевали тральщики, да военные катера, да иные военные корабли ремонтировать.

Приволокут тральщик, на мине подорванный, — как человека, его жаль, честное слово! По бортам или ещё где железо рваное лохмотьями свисает, не потонул — и то хорошо! Мы ему заплату на бок — и снова давай в дело! А через несколько дней его, может, снова на буксире притащат. Так и крутилась карусель, без выходных и отдыха. Какой уж тут отдых на военной работе!

Учился я корабельному делу, прямо скажу, не за страх, а за совесть. А как война кончилась — мне восемнадцать лет исполнилось, и вышел я на самостоятельную дорогу. А чуть позже — и бригадиром стал. Так с той поры тридцать лет и бригадирю!

Первый учитель

Но на всю жизнь запомнил я своего первого учителя — стапельного мастера Григория Георгиевича Рожнова. Великий был судосборщик и человек редкостный. Он меня под свою руку взял да со мной, как со щенком косолапым, и возился.

В первые-то дни не приучился я ещё со сваркой «на ты» обходиться, нет-нет, да без тёмных очков на пламя и посмотришь. «Зайчиков» и нахватаешь — это значит: в глазах резь, а в голове круги.

Подойдёт Георгич, руку на плечо положит.

— Ну, чего оробел, корабел? — скажет. — Шевелись, тогда не потонешь!

Присловье у него такое было, поговорка своя, профессиональная.

И никогда-то он зря не накричит, сгоряча не сорвётся, если я чего-нибудь в работе по неловкости или по незнанию напорчу. Подойдёт, постоит, глазом своим быстрым скользнёт по загубленному, сам кувалду или клин возьмёт в руки.

— Ты прикинь сначала, Федя, — негромко так скажет, — где тебе повыгодней «наварыш» поставить. Ты сначала — головой, потом — рукой.

Ну, а ежели ты и мог, да не захотел или поленился, — тут он словом, как резаком, лишнюю стружку с тебя снимет. Работать умел и говорить умел!

Бывало, и другой сборщик, поопытней меня, у самого, знаю, дети у него взрослые, — а перед ним стоит, с ноги на ногу переступает, мнётся, мнётся и не выдержит:

— Уж лучше бы мне перед тобой, Георгич, повиниться, как перед родным батькой! Чего при всём-то народе стыдить! Хватит словами меня в краску вгонять.

А Георгич на такого глянет с прищуром и скажет, как приварит:

— А человек-то не кувалда, это только она с двух концов тупая! Сам всё поймёшь, если думать будешь!

Случается на море чрезвычайное происшествие: человек за бортом! Ну, тут общий аврал! Специальный флаг подымают, на воду спускают шлюпку, колокола громкого боя дают, — словом, помогают человеку по заведённому порядку.

Ну, а на суше? Бывает — покатился, покатился иной парень по наклонной плоскости. И на берегу можно за бортом очутиться! А это расписанием не предусмотрено!

И тут всегда к Георгичу, как за спасательным кругом, бежали. Никогда он не отказывал, скажет только:

— Помогать человеку надо так, чтоб он твоей громкой помощи не пугался.

Но уж зато если кто только под себя гребёт, а до товарищей дела нет, или ещё хуже — просто подличает, тут у Рожнова разговор был короткий: вон со стапеля, и дело с концом!

И сейчас, вот уж сколько лет прошло, у себя в бригаде, если что стрясётся, я рожновский наказ соблюдаю: «За мелочь не казнить, а за крупное — не миловать…»

Световой луч

И ещё моему учителю спасибо: научил, какой в жизни меркой пользоваться.

Какой? А световым лучом!

Вот, скажем, небо тучами прикрыто, плотно так. То ли гроза собирается, то ли просто день насовсем портится. И вдруг в разрыв между тучами, в щёлочку маленькую и глянет солнечный луч! К земле прорвётся, радуется, на листьях да на воде играет. Видел такое? А?

Что на свете есть прямее солнечного луча? Ничего нет! Световой луч самую прямую дорогу прокладывает.

Корабелы это давно поняли. И свойством этим удивительным пользуются. И вот как.

Всякий раз перед закладкой нового судна под его днищем — как раз посередине стапеля — утепляют стойки — металлические столбики, а на каждой стойке — железная пластинка с дырочкой, словно щёлочка в туче!

Ставят эти стойки строго одна за одной в затылок, по всей длине стапеля. А сквозь дырочки в пластинках и пропускают световой луч. Только не от солнца, а от специальной яркой лампы. Так — из дырочки в дырочку — и пробивается тонкий и яркий световой лучик. И горит в темноте на стапеле светлая живая корабельная ось! А уж после по этому световому шнуру мерную проволоку натягивают, как тугую струну — чтобы звенела!

И при корабельном строительстве все размеры — что вверх, что в стороны — откладывают точными приборами от этого светового луча. Вот и получается — светлая и прямая мерка!

Красивый это обычай и правильный.

А Григорий Георгиевич красоту нашего дела очень хорошо понимал. И его верные слова я храню в своей памяти: «Жизнь свою надо так держать, чтобы была она прямой — как световой луч на корабельном стапеле!»

Корабли начинаются с имени

Мы, корабелы, не только строители. Мы ещё вроде как бы родители.

Когда в семьях прибавления ждут, ещё не знают, конечно, кто родится — мальчик или девочка, а имена им заранее готовят, выбирают. Целые военные советы с родными да друзьями устраивают: как мальчишку назвать — Вася или Игорь? В честь деда или футболиста знаменитого?! Или как девочку — то ли Евдокия, то ли Машенька?

Так и в нашем корабельном деле: корабль ещё в чертежах, а имя ему заранее приготовлено.

Если это, к примеру, крейсер военный, то и имя ему дадут смелое, боевое: «Отважный», или «Быстрый», или — «Стремительный».

А если судно мирное — танкер для нефти, или рудовоз, или сухогруз для пшеницы там или фруктов, — именем хорошего города его назовут: «Акмолинск» или «Якутск». Всю азбуку от «А» до «Я» перебрать можно!

А вот ещё названия, всем нам дорогие: танкеры «София», «Бухарест», «Будапешт», «Варшава» и «Прага». Не просто — города, а по всем морям и океанам нашу дружбу эти имена несут!

Есть корабли, которые именами учёных названы или известных революционеров. А самые крупные в мире научно-исследовательские суда, которые на нашем заводе построили, зовут именами героев космоса: «Космонавт Юрий Гагарин» и «Космонавт Владимир Комаров».

Бывает и по-другому. Мы ведь для многих стран мира корабли строим. Вот один судовладелец у нас целую партию рудовозов заказал, а названия его дочка придумала. Все суда по названиям опер окрестила: тут тебе и «Риголетто», и «Фигаро», и «Травиата»… Видно, большая любительница музыки!

Как интересно выходит: этот капиталист, может, оперу-то любит итальянскую или французскую, а рудовозы — наши, советские.

Понимает в качестве!

Да это ещё что! Строили мы сухогруз для одной далёкой заморской страны. Показали нам его название — мы так и ахнули: никто прочесть не может! Буквы на наши совсем не похожи — крючочки, червячки какие-то, паучки, а не буквы… Головоломка!

И мастер наш стапельный чуть не плачет. «Ну как, — говорит, — я работу проверять буду, если не знаю, где в названии конец, а где начало? Может, там у них и читают-то справа налево или сверху-вниз-наискосок?!»

И решили ребята из моей бригады над ним подшутить.

Принесли буквы — а они огромные, в полчеловеческого роста, из толстого железа в сантиметр толщиной, или, как мы говорим, — «десятка». И каждую букву надо на корме укрепить, и ещё две надписи-накладки сделать по левому и по правому борту. Таков морской порядок.

Ну, ставит наша бригада кормовую надпись. Прибегает мастер, красный весь, взволнованный.

— Как дела? — спрашивает.

— Всё в порядке, — отвечают ребята. — Приварили. Только небольшая промашка вышла: одна буква оказалась лишняя.

Мастер так и вскинулся.

— Как так лишняя?! — кричит, а сам весь пятнами пошёл. — Какая лишняя??

— А вот эта, — показывают.

Мастер наш в чертёж глядит — а прочесть не может. Затейная она, эта заморская вязь.

— Ну, а куда эту… букву-то… девали?

А сам платком мокрый лоб утирает.

— Да что с ней делать? В Неву выкинули.

Мастер повернулся — и бегом!

Три дня, не меньше, на всех стапелях хохот стоял…

Когда дело хорошо идёт, и шутка не грех. Да в серьёзном-то деле без шутки и вовсе нельзя. Шутка и печёт, и греет, и мыслям ход даёт!

А как надо мной в первые дни судосборщики подшутили — всю жизнь помнить буду! Совсем мальчишкой я на корабль попал, еле-еле шестнадцать лет сравнялось. Ещё, как говорится, тележного скрипа боялся, а тут на тебе — корабль, громада, железо, грохот… В ушах с непривычки звон стоит, а что делать — не знаю.

Мне один из помбригадиров и говорит:

— Ну, чего стоишь без дела? Подай-ка вон тот рым.

— Что за рым? — спрашиваю.

— А вон ту штуку железную.

И показывает. А рым — как скоба большая, с отверстием посерёдке. За неё тросы цепляют, когда надо краном поднять. Подхожу я к рыму, примерился, наклоняюсь. Поднатужился — да дёрнул. Спина трещит, а рым ни с места.

— Да ты его ломиком, ломиком, — серьёзно этак мне советует.

Я лом в ушко продел, поднатужился — поверишь ли, сгоряча лом в дугу согнул!

Только когда от хохота все на палубу повалились, я понял, что рым-то этот к палубе намертво приваренный!

А помбригадира ко мне подходит, улыбается.

— Ничего, — говорит, — силёнка есть, ума добудем.

Ну, тут и я со всеми засмеялся. Приняли меня, значит, в рабочую семью!

Порядок на борту!

Был у меня в бригаде лет этак двенадцать назад парень один, из флотских боцманов, демобилизованный. Человек он был аккуратный, работу не портил и себя соблюдал. Сказывалась дисциплина да флотская косточка.

Потом уехал, а по себе памятку оставил. Была у него такая шутливая привычка: утром я на судно подымаюсь, по железу грохочу — а он увидит меня, свистнет с переливом и кричит, как рапортует:

— Бригадир на трапе! Порядок на борту! С чего начнём, комиссар?

С тех пор ребята в бригаде меня «комиссаром» зовут. Молодая у меня бригада, все — комсомольцы, один я — коммунист, человек партийный. И хоть не в чёрной кожаной тужурке хожу, как в гражданскую войну комиссары ходили, и, конечно, без маузера на боку, и в такую же каску-безопаску одет, как и все, и в брезентовую куртку-спецовку, но то и дело спрашивают:

— Ну, как, комиссар? Что делать надо, комиссар?

И боцманское присловье осталось. Чуть что:

— Порядок на борту!

Живое железо

Работать с железом или с деревом — разница, конечно, большая. Дерево — оно мягкое, податливое, можно сказать — ласковое. Хороший столяр к дереву приспосабливается. А железо — гнёшь, железо подчинять надо. Кто по дереву работает — у того и руки другие, и повадка другая.

А железо-то, оно и само с характером, и человека тоже с характером требует.

Железо от огня не отделишь. Железо в огне родится, с огнём свою жизнь ведёт. И у нас на сборке: ежели сварка — так огненная сварка, ежели резка — опять же огненная резка. И у человека характер должен быть такой… Огнеупорный. Где сноровка, где смекалка, а где и сила нужна.

И не хочет железо, а гнётся, линию приобретает — красоту.

Маленький перекос — и весь твой труд пойдёт насмарку. В корабельном деле, знаешь, точность какая нужна? Ворочаем тонны, а каждый миллиметр ловим!

Красоту в железе не каждый видит. А корабль-то — он ведь живой! Он дышит! И это понимать надо. И красоту его угадать, на свет вытащить.

Был я как-то в мастерской у нашего известного скульптора. Большой человек, лауреат, тоже Герой Труда.

Ну, вот, гляжу я, как он лепит. Глина мягкая, подаётся легко, под пальцами тянется, мнётся как хочешь. Да… А в основе-то фигуры, в конструкции самой — что заложено? Железо, между прочим! Вроде арматуры под железобетон. И всю красоту человеческого тела железо на себе и держит… Соображаешь, к чему это я клоню? Мы, корабелы, тоже скульпторы.

А что, думаешь — не похоже?

Что прочнее!

Ну, а как ты думаешь, что прочней на поверку — человек или железо?

Сам видишь — над стапелем крыши нет. Нас тут на сборке и жарким солнышком печёт и частым дождичком сечёт.

А если ветерок штормовой с моря ударит? В сильный ветер, в шестибалльный шторм, наши подъёмные краны не работают. Это ясно почему: секцию корабельную на тросах раскачать может да о борт стукнуть.

И в тридцатиградусный мороз люди не работают. Но не потому, что выдержать не могут, а потому, что металл не выдерживает. Он хрупким становится, не тянется, не гнётся, сломаться может.

Морозы — это ещё не беда, а полбеды. Вот как февральские вьюги начнутся — иной раз утром придёшь, так за ночь столько снегу навалит — корабль как огромный сугроб. Поверишь ли, часто к рабочим местам лопатами прокапываемся!

Но труднее-то всего как раз не в морозы, а в самую что ни на есть жару. Зимой-то поневоле двигаться будешь, руками шевелить, ну, лишний разок сбегаешь нос отогреть в дежурку.

А летом? На палубу выйдешь — жарко, прямо сквозь подмётки жжёт, бригада на палубе чечётку пляшет — хоть за борт, в воду кидайся!

А внутри, в отсеках — представляешь, каково сварщику в голой железной коробке с огнём работать? Это же как в паровозной топке получается!

Потому-то слабые люди в сборщиках и не задерживаются. О таких наши мастера говорят: жидковаты они на густое-то дело…

Вот сам подумай и ответь: что же прочнее — настоящий человек или железо?

Железный график

А знаешь, что ещё на корабле из железа? График!

График — это сроки строительства корабля. И висит он на самом видном месте, против нашего стапеля, на стенке дежурки.

В графике этом всё по дням расписано, когда что делать — когда какие секции устанавливать, и когда корабельные машины-дизеля в трюм спускать, и когда винт ходовой навешивать, и даже — когда трубу с мачтами ставить!

Все цеха, все бригады, все сборщики этот график соблюдать обязаны. График — это закон. Корабль — железный, и этот график для нас — тоже железный!

Мы друг с другом, бригада с бригадой, соревнуемся, а все вместе то и дело на график поглядываем.

И только одно-единственное нарушение графика допускается: если какую-нибудь работу быстрее срока сделать. Опередить график!

Вот за такое-то «нарушение» железных сроков мне в восьмой пятилетке и присвоили звание Героя Социалистического Труда. И наградили Золотой Звездой и орденом Ленина.

Самая высокая трудовая награда!

Тогда не я один награду получил. И наши корабли — рудовозы, которые мы со стапеля спускаем, — тоже награду получили — Знак качества. Может, видел?

Маленький значок, а стоит он очень многого!

Всегда этот Знак говорит одно: станок — самый надёжный, прибор — самый точный, а наши рудовозы типа «Балтика» — лучшие в мире!

Ну, а о моей трудовой Звезде что сказать? Иной раз на небо звёздное поглядишь и задумаешься. Особенно — на юге. Там над морем звёзды яркие, крупные, как вологодские баранки… И все звёзды — большие и маленькие, известные и не очень, геройские и не геройские — все людям нужны. Потому что и без одной звезды небо неполное.

А ещё я так думаю: если на моём пиджаке Звезда Героя висит, не мне одному она дана. Ну, персонально-то, выходит, мне, но в неё труд моих товарищей вложен. Вот говорят — трудовой подвиг. Труд — это подвиг тихий, не минутный. Тут всю жизнь надо положить, без остатка.

Тянем-потянем!

Ты, наверно, видел, как канат перетягивают? Есть такая давняя матросская игра-соревнование.

Канат всегда две команды перетягивают — с шутками, с подначками, со смехом, с гиканьем! И вот на первый взгляд — игра, а и в ней для ума загвоздка есть: почему порой слабаки-маломерки команду из силачей перетянули так, что попадали? Ответ простой: тянули все вместе да разом, а одна сила без дружбы — пустой номер!

И так у меня в голове это перетягивание каната засело незаметно, что я работаю-работаю, на бригаду свою смотрю, а сам всё о новом способе соревнования думаю.

Бригадир не просто ведь для того, чтоб кричать: «Давай, давай!». Ему думать положено, как хорошему командиру перед боем. И назад оглянуться, и силы свои взвесить хорошенько, тылы осмотреть и о резервах позаботиться.

Бригада моя — одна команда. А нельзя ли, думаю, разделить моих сборщиков вроде как бы на две команды, раззадорить их? Чтобы и внутри бригады тоже соревноваться! Вот было бы хорошо! Двойное соревнование получилось бы — и с другими бригадами, и внутри собственной, и всё — на пользу общему делу!

Думал-думал, мозговал-мозговал — и решил я свою бригаду по-новому расставить: половину — по левому борту, половину — по правому. Корабельные-то секции и на тот, и на другой борт одинаковые подают. Вот и пусть, прикидываю, левый и правый борт друг с дружкой силой да уменьем меряются. Пусть в работе перетягивают: кто кого?

Левый борт — правый борт

Поставил я Володю Васильева, Виктора Николаева и Валю Михайлова на левый борт. А Юра Ручьевский, Коля Зубанов и Володя Сайгалов по правому борту позицию заняли. Народ они, конечно, разный — и опытом, и характером!

То и дело мне слышно:

— Ну-ка, поднажми, Бугорок малый!

Это Юру Ручьевского за его рост так шутливо прозвали.

Ну, день работаем, два работаем.

Попривыкли мои ребята к новой расстановке сил, друг на дружку поглядывают, правый борт на левый взглядом косит, по нему равняется.

Ну, кто кого?

А я у них, получается, вроде дирижёра. Только не палочкой по дирижёрскому пульту стучу, а иногда и кулаком грохну…

У нас ведь на заводе хозяйство обширное, и один цех за другой, как колечки в цепочке, цепляются. Одно звёнышко в цепочке порвётся — и вся работа у других встанет. Вот и выходит: один — за всех, все — за одного!

Разметчики у нас — вроде судовых закройщиков. Корабль-то одеть надо по мерке, как человека в ладный костюм, чтобы в плечах не жало, на спине не морщило. Вот разметчики сначала гладкие стальные листы для корабля и размечают, раскраивают, словно ткань на костюм.

А уж газорезчики по чертежам, по разметке стальные листы режут, выкраивают газовыми горелками.

Мы с ребятами — это, так сказать, корабельные портные, шьём готовые куски-секции огненными швами.

Вот я — раз для дела нужно — и к разметчикам иду, объясняюсь, и на газорезку заглядываю с мастерами потолковать, а уж с корпусно-подготовительного цеха, где для нас секции окончательно готовят, и вовсе глаз не спускаю.

Чуть где задержка — сразу туда.

— Ребята, — говорю, — вы уж нашу непрерывную цепочку не рвите, не подводите нас, судосборщиков!

Где потороплю, где растормошу — чтобы секции к нам на стапель на сборку непрерывным потоком шли. Так потом и стали называть: «поточный метод сборки».

В общем, как в песне поётся: «Поспевай, не задерживай, шагай!»

Был это в моё время хороший очень фильм — «Вратарь» назывался. Там песню пели лихую: «Левый край, правый край — не зевай!» Ну, а мои ребята эту припевку переиначили по-своему. Подают, скажем, секцию краном, а они её ворочают и сами орут на весь стапель:

— Левый борт, правый борт — не курорт!

Иной день смотришь — на левом борту дым столбом: всё ладится, всё спорится, секция на место словно бы сама собой встаёт, только знай прихватывай!

Ну конечно, Володя Васильев — человек опытный, напористый, он помощник бригадира, моя надежда и опора. Сам семьдесят восемь кораблей спустил. Он Виктора и Валю за собой тянет.

А на правом борту — чуть не полный «завал»! Вроде бы и секция такая же, а попалась с характером — её в сторону потянуло. Поставили, прихватили — а её опять скособочило. Юра Ручьевский, смотрю, от пота мокрый весь, брезентовая куртка на нём аж дымится. Володя Сайгалов своими золотыми зубами не сверкает — не до улыбок, значит, — и словно румянец с лица сошёл. А Коля Зубанов и совсем молчит.

Обходит, обходит их левый борт! Очень это для моих «правых» огорчительно выходит!

И на следующий день «левые» опережают, вперёд явно вырываются.

Я уж тут, честно говоря, думаю: может, мне самому кувалду в руки взять, помочь правому борту? Подхожу, вроде бы нечаянно, — там подскажу, там покажу, там и сам плечом навалюсь…

А потом понял: нет, не так делаю! Обидно это для ребят! Вроде они слабаки какие! Ведь трудовое-то соревнование — вещь очень заводная, азартная!

Сами хотят справиться! Руки есть, а опыт придёт, сноровка появится.

А тут, глядишь, и у Володи Васильева затор случился. Притормозил левый борт! Буксует…

Я смотрю и про себя усмехаюсь: начал правый борт обжимать помаленьку… Догоняли, догоняли, развели пары — да такой ход взяли!

Вот так мы на новом судне и работали, то туда, то сюда успех клонился. Ну, чем не перетягивание каната?

Только такое перетягивание всем на пользу: наш рудовоз рос как на дрожжах!

А потом общую бригадную выгоду во времени подсчитали и ахнули: выходит, где надо пять дней потратить — мы за четыре справляемся! Значит, если на сборку судна раньше пять месяцев полагалось — можно его теперь за четыре собирать! Вот какой выигрыш!

Так и родился лозунг: «Пятидневное задание — за четыре дня!»

А потом и совсем широко размахнулись:

— Пятилетку — за четыре года! Пять — в четыре!

Мой отец говорил: «Любой почин — дороже денег!» А мыто в азарте да в горячке работы ни о каком почине специально и не думали… Да вот получилось — слово дали. А известно: не давши слово — крепись, а давши — держись. Мы и держимся!

Видишь — фотография на стенке? Она давняя уже, тогда нас для «Комсомольской правды» снимали. Верно, молодые все, красивые? Да ты на почётную грамоту внимательней погляди. Читай-ка, что написано: «Лучшей бригаде Министерства судостроения по итогам соревнования «Пятилетке — мастерство и поиск молодых!». Звучит, а?

И я с ними моложе делаюсь, и никакая задача мне с такими кадрами не страшна.

Вот так-то…

Порядок на борту!

Корабелы-корабельщики

Строительство корабля — труд общий. И не одна у нас бригада на стапеле, и не один я на нём бригадир. А кроме меня, Вишнякова, есть ещё Панин да Магдалев, Гатилов да два Ивана — Васильев с Волковым.

Я вижу сразу, где мои товарищи-корабелы работают. Одна бригада «горбушку» ставит — это секция такая особенная, кормовая. Кто «носик» формирует», кто в грузовых трюмах орудует. У наших мастеров да бригадиров поучиться и мне не грех. Взять вот, к примеру, того же Волкова Ивана Кузьмича. Сколько лет я его знаю! Он двумя годами позже меня на стапель пришёл, тоже тридцать лет с хвостиком на заводе работает. Мы с ним давно соревнуемся — он сильный сборщик, отчаянный! У нас в работе — как в беге на длинную дистанцию: за слабым увяжешься — проиграешь, за сильным пойдёшь — честь тебе и хвала. А сильного перекроешь — слава!

Волков со своими ребятами то и дело мне на пятки наступает, просто с ног подмётки режет! Не зевай — а то обставит! И обставлял, конечно, за тридцать-то лет всякое случалось.

Однажды, помню, целый год меня в хвосте оставлял: всё по плану опережает, немного, правда, — то на пять процентов, то на восемь.

Но в этом-то «чуть-чуть», если толком разобраться, настоящий мастер и сказывается!

В школьных учебниках есть такой мелкий шрифт. Желательно, мол, прочесть, но не обязательно. Так и в нашем деле этот мелкий шрифт — добавочка к основному — непременно имеется. Это уж твоё желание и умение, рабочий азарт и рабочая совесть.

Вроде бы — все бригадиры хорошие, а к хорошему-то, получается, кто что от себя добавит: чуточку, чуть-чуть и ещё чуток!

Так и набегает разница!

Прогулка в лесу

Поехал я как-то с женой и дочкой за грибами. Денёк, помнится, хороший выпал, лёгкий такой, солнечный, а не жаркий.

В лесу дышится привольно, капли дождевые на паутинках висят, поблёскивают.

Мне в последнее-то время не часто доводится за город выбираться да по лесу побродить с корзинкой. Может, поэтому так каждая мелочь в память и врезалась.

Сначала мы вместе ходили, далеко не разбредались, женщины друг с дружкой аукались да на каждую сыроежку кидались. А потом я как-то незаметно один очутился, то ли поотстал, то ли, наоборот, вперёд забрёл.

Лес, вижу, настоящий: белый мох под ногой чуть пружинит, брусничник по сухому кочкарнику высыпал и сосна кругом чистая. Стволы — словно мёдом намазаны, жёлтые, звонкие, смолистым духом на солнце отдают. И звенят — ну, словно струны большие медные, так и звенят на ветру.

С грибами, честно скажу, не больно-то мне тогда повезло. Я, не торопясь, по бору этому сосновому, по мху-беломошнику прохаживался, а самому всё мысли разные в голову лезли. И не то что о работе да о стапеле, как в воскресенье в городе, а — шире, вроде бы и не о нашем заводе, а всё-таки…

Вот, думал я, взять этот сосновый лес. Приглядеться если к нему хорошенько, он как большая дружная семья. Здесь и сосны-великаны лет по восемьдесят, по сто. Это вроде бывших рабочих, стариков-пенсионеров. Жизнь у них за плечами огромная. И немного их, а все заметные. Всё повидали — и мир, и войну, и пожары лесные. Выстояли! И теперь весь лес своими ветвями укрывают, за всем сверху следят.

А под ними, на той же родной почве, сосны в самой поре, в средний возраст вошли. Эти куда хочешь годятся: и на рудничную стройку, и на шпалы, и на доски-сороковки. Жаль, что теперь корабли из железа делают, а то бы на мачты их брали. Самый сок, самое лесное богатство!

Они вроде наших мастеров-корабельщиков: люди зрелые, и опыт есть, и силёнка имеется.

Ну, а под ними, как водится, третье поколение — сосенки да соснята. Словно бы дети и внуки, как и у людей.

Вот смотрю да сравниваю — в такой семье лад да согласие, и ягоды созревают, и грибы родятся, и птицы песни поют. Всем польза! Хорошо в такой лесной семье жить!

И на заводе нашем такие семьи имеются, где и дед своё отработал, и отец мастерит или бригадирит, и сын или там дочь уже на рабочее место заступили. Вот, к примеру взять — Сорокины, или Смирновы, или Бирюковы. У некоторых рабочая-то специальность с прадеда началась, а сейчас правнуки на смену подрастают. Настоящие рабочие династии, целые корабельные рощи!

Да и у меня самого так: отец рабочий, и я с женой рабочие, и дочь на том же заводе. Может, и внучка Оленька в меня пойдёт?

Тут, будто бы специально, ветерок понизу пробежал, сосенки молодые пораскачал, они мне и закланялись. Вроде бы — согласны с моими размышлениями.

Мистер Фёдор

Довелось мне как-то за границей побывать, в большой заморской стране. Делегация наша была правительственная: депутаты, партийные руководители, знатные наши трудовые люди. И попали мы на крупный судостроительный завод, к моим, значит, собратьям по профессии.

Так… Слух, конечно, сразу разошёлся, что вот, мол, приехал из Страны Советов рабочий-судосборщик такой-то и такой-то.

Собрались в перерыв рабочие, журналисты, газетчики понабежали. А я в парадном костюме, при галстуке — в гости пришёл, не на работу. Ну, глазами, конечно, с ног до головы меряют, фотографируют. Вопросы задают.

— Верно ли, что мистер Фёдор награждён высшим орденом вашей страны?

— Верно, — отвечаю.

— А верно ли, что мистер Фёдор — член правительства?

— И это верно, — говорю.

— А верно ли, что мистер Фёдор, — допытывается кто-то, — является простым рабочим?

— А вот это не совсем правильно, — уточняю я. Некоторые обрадовались, зашумели: ага, мол, поймали! Тут-то я и добавил, как клин забил:

— Не совсем правильно, потому что я не простой рабочий, а передовой. Орден Ленина не зря ношу! А вот что я — рабочий, так это в самую точку!

По глазам вижу — всё равно сомневаются. Не верят, что простой рабочий — и в правительственной делегации!

Ну, прямо скажу — разгорячился я. Огляделся по сторонам, скинул пиджачок свой парадный, с орденом да со Звездой Героя. Попросил жестами у одного из рабочих его куртку-спецовку: дай, мол, на время взаймы! Прикинул в руке сварочный проводник — снасть-то знакомая, да всё-таки чужая.

— А ну, — говорю, — отойди, а то обожгу!

Примерился глазом — и провёл сварочный шов, как по нитке, хоть на выставку. Очки тёмные снял, спецовку вернул, пиджачок свой надел…

— Зови, — говорю, — проверщиков! Принимай работу!

Тут что поднялось! Рабочие языками цокают, пальцем то мне в грудь, то в шов тычут, по плечам хлопают — я аж приседаю. Рука-то у сборщиков во всём мире тяжёлая!

— Вери гуд, — только и слышу, — вери гуд и два ол-райта! Всё, мол, очень хорошо. Всё в полном ажуре.

Не подвёл я, значит. Не уронил свою ленинградскую рабочую марку. Порядок на борту!

Памятная доска

Такие доски на домах прикрепляют. Мраморные, а по мрамору золотыми буквами написано: «В этом доме жил и работал…» или: «Здесь жил выдающийся русский учёный…» Тогда-то и тогда-то. Ну, имя-отчество, конечно. И фамилия. И все фамилии знаменитые — то ученые, то писатели, то артисты. Жили великие люди, и память о них осталась навечно, и на домах те доски — памятный след.

Но я-то не учёный, не артист и не писатель. Я — рабочий. А свою памятную доску имею! Плавает моя доска! Потому как не на доме она неподвижном, а при моей жизни на живом корабле установлена — в кают-компании танкера «Морис Торез». Выбито на той доске крупными буквами: «В постройке этого судна принимал участие почётный судостроитель Фёдор Васильевич Вишняков».

Конечно, не у одного меня такие почётные доски имеются. Имена и других судосборщиков на них значатся, и по всем морям-океанам разносят они нашу рабочую честь и славу.

День рождения корабля

Нам, корабелам, против других профессий особенно повезло: у нас в году несколько праздников! Только ты эти праздники в календарях не ищи, их там нет. Это наши праздники, заводские, рабочие.

День Рождения Корабля — вот как наш праздник называется! По-нашему — спуск судна.

Кого, спрашивается, на свой день рождения приглашают? Родных своих, друзей, самых добрых знакомых, товарищей по работе. Так или не так?

И на нашем заводе так. Ну, товарищей по работе приглашать не надо: они сами придут, потому что это и их праздник тоже — всех, кто на заводе работает, всех цехов.

А на спуск мы сами приглашаем, кого хотим: с других заводов товарищей и из других городов, а то и из-за границы, а ещё — артистов известных или писателей, художников — всем интересно на спуск поглядеть; с телевидения обязательно приезжают, из газет журналисты. Наш рабочий праздник — он для всего города Ленинграда праздник, для всей страны.

Милости просим в гости!

В день спуска на стапеле с раннего утра стук да гром стоит, звон да грохот. Праздник праздником, а мы, судосборщики, на него в рабочих спецовках приходим.

Ни одна самая хорошая хозяйка, так свой дом перед гостями не намывает, не начищает, как корабелы — своё судно перед спуском!

Спусковая команда под днищем ползает, салазки проверяет да дорожку насаливает, маляры последний блеск на корпус наводят, на палубах последний мусор прибирают. Механизмы проверили, якоря подвесили, флаги разноцветные на мачтах натянули — красота! Порядок на борту!

Главный строитель у нас вроде главнокомандующего. С утра волнуется, приказы да команды по радио отдаёт. Таких команд нигде в другом месте не услышишь — только на кораблестроительном заводе.

Сначала — для проверки слуха — обратный счёт дают, как на космодроме перед запуском космического корабля.

— Пять… Четыре… Три… Два… Один… Внимание! Все готовы? Начать подклинку!

Все, кто под днищем находятся, вся спусковая бригада, враз кувалды подняли, враз ударили, только деревянные клинья запели.

Тяжёлая это работа — подклинка, мокрые мы все от пота, утереть его недосуг, а тут другая команда поспевает:

— Рубить угольники! Убрать бортовые упоры!

Бортовые упоры — это как раз те сваи, на которых корабль, словно дом, стоял. Выбьем упоры — и корабль на салазки днищем совсем сядет. А на корпусе круглые следы от упор останутся — там, где краска не попала.

— Малярам закрасить оголённые места на корпусе! Ага, маляры со своими кистями-валиками пошли, нам передохнуть можно.

Дух перевели — опять команда:

— Убрать кильблоки и днищевые упоры!

Опять мы малярам в последний раз работу даём.

— Проверить под килем!

Это — команда полной нашей готовности. Не забыли ли чего, смотрим, по железному боку своё судёнышко похлопаем на прощанье — и вылезать можно. Чисто под килем! Мы свою работу сделали.

Корабль к спуску готов! Вот он — весь светлый, как ребёнок на материнских ладонях, сияет от радости!

Теперь его только железная узда удерживает — толстая балка металлическая, так и называется — задержник.

До назначенного часа ещё душ принять можно да парадный костюм надеть. Праздник есть праздник.

Вот и трибуна кумачом украшена, и гости сходятся, скоро на берегу возле стапеля живого места не будет. На крыши полезут, на краны подъёмные — кто где примостится.

Болельщики!

А над Невой чайки роем вьются, тоже радостного события дожидаются.

Сидели мы как-то с дружками-корабелами, спуска ждали да на чаек смотрели. Один из старых корабелов и рассказал одну сказку не сказку, быль не быль, а что в его родных краях люди рассказывали. Пока у нас время есть — я и тебе её расскажу, как помню. Она не просто так, а к нашему корабельному делу отношение имеет. Вот слушай.

Кто первый парус придумал

Давно это было — когда вместо елей да сосен только мох рос, а твой прадед, как говорится, поперёк борща в ложке плавал…

Первые артельщики-корабельщики на вёслах домой пришли да по солнышку. До паруса-то ещё не додумались. Так и повелось с тех пор: мужики в море рыбачат, бабы их на берегу ждут. Судачить, конечно, не рыбачить, а надо ещё и по хозяйству управиться, и детям носы вытереть, — дела хватает, и пригорюниться некогда.

И жила у самого Белого моря рыбачка молодая, красавица. Мужик у неё смелый был да сноровистый. Всё больше один с сыном в море ходил. Сам на вёслах, а сынок правит. Ну, а на вёслах-то чем дальше угрёб, тем дольше обратная дорога.

А рыбачка-то одна и одна. Она на дело быстрая, на работу жадная, всё у неё в руках так и горело, так и сверкало: что коса, что ухват, что скалка.

Работу переделает да на бел-горюч камень на берегу сядет — и в море глядит безотрывно. Все ждут, а она пуще всех. На берегу да на берегу. И прозвали её соседки: Княгиня-Берегиня.

А ведь известно: чем сильнее ждёшь, тем медленнее время тянется. Совсем невмоготу. Вот и стала выходить Княгиня-Берегиня на отвесный обрыв, на синие скалы, в море глядит да со скалы платком своим белым машет: скорее, мол, милые, домой возвращайтесь!

Тут ей и ветер стал помогать: по ветру-то выгребать сподручнее. Так и пошло: куда платочек её по ветру тянется — туда, значит, и муж с сыном путь держат. Либо в море за рыбою, либо с моря домой с полным грузом.

Всё безобманно выходило.

Да случилось раз: пала на море тихая погода. Пушину не сдунет, соломину с крыши не стронет. Ждёт-пождёт Княгиня-Берегиня гостей дорогих, а куда они путь свой правят — неясно: платочек в руке обвис, не трепыхнётся.

— Как же это так? — она спрашивает. — И куда это ветер пропал, и когда моего мужа да сына обратно ждать? У меня уже и щи в печи упрели, и начинка готова, да и тесто на пироги из квашни ползёт — хозяина видеть хочет.

Эй, чайки-подруги, помогите хозяюшке!

Услыхали чайки её клич печальный, протяжный — послушались. Подлетели ко Княгине-Берегине, да и взяли у неё из рук её платочек белый, махальный. Отнесём, мол, привет твоим мужикам в море! Взяли-то, конечно, чайки платочек тот аккуратно — клювами за четыре уголка. Да пока летели, шеями крутили, видно, в разные стороны — платочек-то незаметно и вытянули…

Был сначала платочек с салфетку, потом стал со скатёрочку, а до лодьи долетели, из клювов его выпустили — опустили на кораблик рыбацкий парус белый, корабельный, широкое полотнище!

Догадались рыбак с сыном кормовое весло торчком поставить да подарок тот натянуть. А тут и ветер к берегу подул, на попутную дорогу направил, туго парус наполнил.

Быстро домой прилетели — как на крыльях.

И не зря долгие годы потом чайки каждый парус в море провожали — свой подарок помнили, и за это от каждого морехода им почёт-уважение, а из камбуза — хлебная корочка.

Парус-то теперь в море редко встретишь, ну, а память у чаек осталась.

Вот и выходит: быль не быль, сказка не сказка… Руки-то человеческие, любовь да смекалка чудеса творят!

Вот ведь как.

Есть спуск!

И сказка скоро сказывается, а у нас и дело быстро делается. Вот и настал назначенный час!

А за несколько минут до положенного срока — вдруг тишина. Даже чайки кричать перестают, слышно только, как люди дышат.

Голос по радио теперь уже не деловой, а торжественный, звонкий:

— Внимание! По местам стоять, к спуску приготовиться!

Разрешения просят:

— Товарищ главный инженер! Корабль к спуску готов! Прошу разрешить спуск!

— Как на Неве?

— Порядок! — отвечают с кормы.

И наконец — вот она, самая главная команда:

— Разрезать задержник!

Газорезчики огнём железную балку режут, а корабль ещё сам торопится свою узду порвать!

Ну, ну — пошёл!

Вот корпус дрогнул еле заметно, как глазом моргнул, — а потом вся огромная махина тронулась, поползла, быстро, быстрее, ещё быстрей — и сходит корабль наш со стапеля. Так и съезжает на салазках легко, словно мальчишка с ледяной горки! Только брызги фонтаном!

На середину Невы его вынесло — грохочут якорные цепи, падают тяжеленные якоря. Есть спуск!

Корабль на берегу — вроде рыбы на суше: ни то ни сё, ни судно, ни строение. А вот когда он со стапеля винтом вперёд в воду скользнул да первой невской волной его охлестнуло — тут и есть его рожденье!

А буксиры-хлопотуны, катера и прочие суда, большие и малые, которым в тот час на Неве быть случилось, — гудят все дружно:

— Здравствуй, наш новый товарищ!

Все мои сыновья

Я за свою рабочую жизнь — за тридцать-то с лишком лет! — столько со своих ладоней кораблей спустил, всех и не упомню. А прикидывали мы с товарищами — выходит, чуток больше сотни!

Это ведь не то что флотилия — это же целый торговый флот морской державы получается! Жаль вот только — под одним флагом да за одним столом всех моих сынов не собрать. Широко да далеко, по всему миру разъехались.

Разве в море где, на голубой дороге, встретятся, узнают и друг дружке прогудят: привет, мол, братишка!..

Для матери, говорят, все дети одинаковы. Для меня тоже все построенные суда — сыновья мои родные.

Иной раз по приёмнику слушаешь прогноз погоды где-нибудь в заморских странах. Другому человеку это всё равно, а мне — словно о здоровье моей семьи докладывают…

В Индийском океане циклонов нет — я радуюсь: значит, мой танкер по спокойной воде к Бомбею идёт.

В Атлантике шторм девять баллов — сердце тревожится: не там ли мои детишки сейчас, успели ли они до Ростока добраться?

На Кубу «Юрий Гагарин» ушёл, по северным морям из Норильска два рудовоза-близнеца руду вывозят. А всего у меня их ни много ни мало, а целая чёртова дюжина наберётся! Угадаешь ли, куда ещё детей из моей семьи служба забросит?

«Как они там? — думаю. — Не слишком ли штормит? Не сильно ли с боку на бок валяет? Как там швы, не разошлись? Не подтекают?»

А про себя-то, конечно, уверен: наша сборка да наша сварочка любой шторм выдержат.

Тут уж будьте спокойны!

Моря начинаются отсюда

Ну, вот вроде и всё. Родился новый корабль! Толпа на берегу дружно «ура!» прокричала, к судну моему портовые буксиры подошли, чтоб к достроечной стенке его поставить, для последних доделок на плаву.

А через месяц-другой подымет он свой флаг и уйдёт отсюда, от моего далёкого Васильевского острова, в иные дальние моря… И может, за всю мою жизнь я с ним больше и не встречусь. Так-то.

Строитель домов — тот по всей стране, бывает, ездит, а его дома на месте стоят. И через двадцать, и через тридцать лет никуда не денутся. А я — всю жизнь на одном месте строю, а мои дома-корабли по всему глобусу, по всему земному шару разбежались.

Я ж и говорю: у каждого своя судьба, у каждого — своя дорога. Кораблю — отсюда в море, а мне по главной аллее — от стапеля к проходной. Тысяча шагов…

Иду я не торопясь. И каждый второй-третий встречный мне руку пожмёт и скажет:

— С удачным спуском, Федя!

— С праздником вас, Фёдор Васильевич!

Ну, а завтра-послезавтра на стапель новую секцию привезут — первую днищевую для нового корабля. И поставит её мой кран — то ли «девятка», то ли «двенадцатый» — посредине горки, как блюдечко на скатерть.

Новое судно заложат — новым именем нарекут.

А проверщики заново световой шнур пробьют. Потому как ничего нет прямее светового луча! И не зря на стапеле от него все размеры отмеряют, все высоты отсчитывают.

И я тебе, внучке своей Оленьке, и всем другим ребятам так скажу, как мой первый учитель говаривал:

— Жизнь свою надо так держать, чтобы была она прямой, как световой луч на корабельном стапеле!