Через много лет, приходит понимание справедливости суровой и героической эпохи. Процесс над "врагами народа" действительно оказывается процессом "без срока давности"
В полутемной комнате напротив меня сидел человек. Чуть наклонившись вперед и замерев в этой позе, он смотрел на меня застывшим и немного отрешенным взглядом. Незнакомец явно ждал, когда я проснусь.
Окинув взглядом комнату и почему-то нисколько не удивившись тому, что гость сидит там, где еще вечером стоял шкаф, я поднялся и сел.
Некоторое время мы молча сидели друг против друга. Полумрак, частично растворяемый ночником, не позволял подробно рассмотреть гостя. Я смог разглядеть лишь его маленькую бородку и косоворотку, которую видел раньше только в фильмах и старых фотографиях начала двадцатого века.
- Доброго вам пробуждения! – негромко проговорил гость.
Я удивленно оглянулся на совершенно черное окно.
Незнакомец перехватил мой взгляд.
- Не могу пожелать вам доброго утра, - сказал он, как бы извиняясь, – поскольку до утра еще далеко, но доброй ночи, которую вы видите за окном, принято желать лишь ко сну, а мне бы не хотелось сейчас … терять время на сон.
Выслушав такое словесное нагромождение и попытавшись вникнуть в сказанное, я постепенно начал приходить в себя.
- А где шкаф? – наконец пришло мне в голову спросить незнакомца.
Гость пожал плечами и огляделся.
- А здесь должен быть шкаф? – спросил он. Еще раз оглядевшись, он добавил, - Побудьте пока без шкафа.
Я протянул руку к торшеру, включил свет и в легком шоке осмотрел комнату. Мой гость сидел он на невесть откуда взявшейся кровати. Она была аккуратно заправлена грубым серым одеялом. Такие когда-то давно выдавали в поездах дальнего следования
Фу-ты! Так это все еще сон! – наконец пришло мне в голову. Вот почему здесь только часть моей комнаты! Я посмотрел на темное окно и непроизвольно прислушался.
Сон… Вспомнилось, как сами собой закрылись веки. Под лай собак, который еще слышался где-то далеко за окном, начали путаться мысли, комнату обволокла темнота. Спустя некоторое время все постепенно провалилось в небытие, остался только приглушенный лай. Многочисленные дворовые собаки устроили на ночь свою ритуальную перекличку. Все остальное во вселенной прекратило свое существование. Хотя, "прекратило существование" – слишком кругловато сказано. Просто не стало ничего. Наяву такое "ничто" представить себе невозможно, но в те минуты – нет ничего и все! И даже представлять себе ничего не надо. Вскоре не стало и лая собак.
Впрочем, кое-что все-таки появилось! Вот дома, например. Улица. Что за улица – трудно понять. Хотя, если присмотреться, можно узнать что-то из давних студенческих лет. Вот общежитие.
Приятное волнение слегка прокатилось в груди. Мое давнишнее студенческое общежитие. Вхожу в холл, дальше прохожу в коридор, подхожу к двери в свою студенческую комнату.
Сквозь дремоту пробился прерывистый лай, и на душе вдруг стало тревожно.
Открываю дверь и попадаю… в свою нынешнюю квартиру.
А что тут удивительного? – подумалось мне. - Ведь живу-то я теперь здесь. Вот здесь, например, сплю.
Где-то на задворках сознания продолжала слабо пульсировать тревога.
…В тот вечер я принимал участие в жаркой дискуссии. Разумеется слово "жаркая" – эпитет. Отчасти и дискуссия – тоже условная, поскольку в отличие от настоящей "живой" дискуссии я не видел оппонентов. Я спорил с абстрактными "никами". Передо мной были лишь иконки на мониторе компьютера, а рядом с каждой – тексты. Длинные, короткие, ругательные, сдержанные, хамские. Это и есть – нынешние дискуссии. Спорили о политике. Точнее говоря, о не столь отдаленной истории. Схлестнулись вокруг одного эпохального судебного процесса. Тема спора, сколько я помню, периодически становилась предметом дискуссий, начиная со студенческих лет. Быть может, именно поэтому мне приснился холл студенческого общежития, где собирался наш дискуссионный клуб. Ведь впервые этой темы я коснулся именно там. Тогда тот спор так и остался незаконченным. Стороны уперлись в недостаток фактов. Не было у нас в те времена одного достоинства интернет-диспутов: если тебе не хватает аргументов, можно открыть дополнительное окно и пуститься в обширный сетевой поиск. Теперь, гуляя по разным сайтам и обнаружив там для себя много принципиально нового, я подумал, что, как жаль, что этого не доставало нам тогда. В конце концов, я отключил окно форума и стал читать собранные материалы, начав со стенограммы того самого процесса…
…Я смотрел в темное окно и прислушивался. Мне почему-то захотелось услышать лай собак. Но его не было.
- Успокоились пока собаки, – сухим голосом проговорил гость.
Я невольно вздрогнул. Вспоминая о студенческих годах, я забыл о госте.
- Вы, - пробурчал я, – повторяете мои мысли! Вы – мое воображение! Мой сон!
Гость хмуро посмотрел на меня.
- Я - сон? – он огляделся. – Нет, сон – всё вот это! – незнакомец провел рукой по воздуху. – Сон – это сон, а…
Гость пристально посмотрел мне в глаза.
- Я – это Я! – закончил он свою фразу.
От его немигающего взгляда по моей спине пробежали мурашки. Апатию сдуло, как ветром.
- Это не ВЫ видите меня во сне, - негромко сказал незнакомец, - это Я заявился в ваш сон!
Откровенно скажу, мне вдруг струхнулось. Такое бывает, когда спишь. Бывает, что накатывает необъяснимый сковывающий душу страх, от которого невозможно избавиться.
Опасливо оглянувшись по сторонам и сглотнув подкативший к горлу комок, я покосился на гостя.
- Но разве такое возможно? – шепотом спросил я.
Самое удивительное – мне почему-то безоговорочно поверилось, что ОН – и вправду это какой-то "ОН"! Незнакомый мне, но совершенно реальный человек.
- Вы кто? – наконец спросил я после недолгого молчания.
Незнакомец неожиданно обмяк. Просидев некоторое время с остекленевшим взглядом, он, наконец, немного приторможенно оглянулся на свою кровать и провел рукой по грубому одеялу.
- Арестованный встаньте!
Резкий голос разбил накатившее забытье.
Это всё!
Весь мир куда-то провалился. Пустота! Полнейшая пустота в груди!
Тело стало ватным. Человек в косоворотке сел на кровати, немного приторможенно оглянулся на нее и провел рукой по грубому одеялу.
В голове еще стояло зыбкое сновидение, в котором ему привиделся какой-то странный человека в его камере, и будто откуда-то послышался приглушенный лай собак, которого никогда здесь раньше не было.
Последние минуты жизни. Вот они какие!
Не возникло никакой мысли поиграть в апломб. Например, встать и педантично поправить постель, на которую с вечера лег, не раздеваясь. Нет! Судьба медленно повела его к финалу.
Там, за открывшейся дверью – длинный коридор с тусклыми лампочками. Почти год он ходил по нему на допросы. Сейчас он снова пойдет, машинально рассматривая растущие на полу и тут же растворяющиеся тени. За его спиной закроется одна дверь, прозвенят ключи… другая, прозвенят ключи… третья… Сегодня каждая закроется за ним в свой самый последний раз… и всё!
Он пойдет пустой – совершенно пустой! Вот он – итог! Его личный итог!
Пустота…
Почему-то захотелось вернуться в свой зыбкий полусон. Просто поговорить с тем человеком, который ему привиделся. Хотя бы с ним… Ведь в оставшемся малом отрезке жизни поговорить уже больше ни с кем не удастся.
Подавшись вперед, чтобы встать, он взглянул перед собой и… вздрогнул от неожиданности. Перед ним на невесть откуда взявшейся кровати сидел человек – тот самый…
Арестант замер на месте…
Бухарин! В сильном шоке я всмотрелся в своего ссутулившего гостя.
Мне стало ясно, что за незнакомец сидит передо мной, что за кровать появилась в моей комнате. На некоторое время я вперил ошарашенный взгляд в лежащее на ней серое одеяло. Почему-то именно оно сейчас приковало к себе мое внимание. Передо мной было настоящее… тюремное одеяло!
Подумать только! – Можно подойти и потрогать его! Настоящее… тюремное!!!
Бухарин. Родился в 1888 году в семье школьного учителя. Учился в Московском университете, откуда был исключён за участие в революционной деятельности. В 19 лет организовал в Москве молодёжную конференцию, которая впоследствии считалась предшественницей комсомола. Неоднократно арестовывался и ссылался.
Один из видных деятелей ленинской гвардии. "Любимец партии". Жертва, - как часто сегодня пишется, - сталинских репрессий, вину которого, - как теперь пишут, - сталинский суд так и не смог доказать…
1918 год. Бухарин, который в будущем возглавит правую оппозицию, находится "левее" самого Ленина. Он против Брестского мира, он за продолжение войны. Но и не согласен с позицией Троцкого. Ему, как лидеру "левых коммунистов", эсеры предлагают принять участие в аресте на 24 часа Ленина, Сталина и Свердлова с тем, чтобы организовать правительство, которое заключило бы договор со странами Антанты для продолжения войны с Германией. Бухарин отказывается…
О, господи! Да зачем мне в голову лезет вся эта энциклопедия?! Передо мной человек, которого этой ночью поведут на казнь. Он что-то кому-то хочет сказать, что-то хочет поведать господу Богу…
- Я не верю в Бога, - перебил мои мысли гость, - поэтому здесь вы.
Честно говоря, мне уже не по себе от того, что он слышит мои мысли. Впрочем, это все-таки сон! Правда, я не знаю, как называть моего собеседника – гостем или хозяином моего сновидения. Буду звать его так же, как и начинал, то есть гостем.
Да, буду называть его гостем. Однако, что за странное сопоставление меня с Богом…
- Перед смертью хочется, - заговорил мой гость, не обращая внимания на мое замешательство, - очень хочется исповедоваться перед чем-то, что являло бы собой абсолютную справедливость. Когда приговор вынесен и исправить ничего нельзя – не хочется покидать этот мир с таким грузом, очень хочется выговориться… но, нет, не перед Богом, в которого я не верил, не перед судьями, которые меня не слушали, а просто перед… человеком! Моим Судьей теперь может быть хоть кто, любой человек – самый известный или самый неизвестный, амбициозный или простой – обычный человек, не важно какой, с любыми достоинствами и недостатками – лишь бы это был человек, рожденный от женщины-матери и глядевший на этот мир глазами человека…
Он говорил и смотрел на меня невидящим взглядом. Однако этот взгляд пробирал меня насквозь.
- Это не совсем исповедь! – вдруг хмуро поправил себя гость. – Я здесь потому, что на суде сказано не все, потому что любая, самая долгая и подробная речь не в состоянии уместить в себе все. А главное – на суде я говорил для судьи и Истории, а с вами я хочу поговорить – для себя…
Мой гость нервно поднялся с кровати и начал ходить по комнате. Однако так и не проронив ни слова, снова сел и некоторое время просидел молча.
- Неправильно, - наконец заговорил он, - что в заключительном слове я опять начал оправдываться. Зачем? Надеялся на смягчение приговора?...
Некоторое время он просидел с поникшей головой.
- Да, - снова негромко сказал гость, - в тайне надеялся…
Он устремил взгляд на черное окно.
- Надеялся… - снова проговорил он, и мне показалось, что на краешке его глаза что-то блеснуло.
- Глупо! – продолжил он. – Ужасно глупо я выглядел! Ведь, казалось бы, год тюрьмы столько ума добавил… целый год.
Я невольно напрягся. Мне почему-то подумалось, что он имеет ввиду какие-нибудь пытки, побои, издевательства.
Мой гость скользнул по мне быстрым взглядом.
- Ну что вы! – бросил он, иронично усмехнувшись, - никто меня не пытал. Напротив, я очень плодотворно работал, написал несколько статей, кое-что добавил в автобиографию… И даже продвинулся в теории…
Гость помрачнел.
- Я дошел до истин, понимание которых ранее предотвратило бы мое нынешнее положение.
Взгляд его снова погас, и мой гость опять на какое-то время ушел в себя.
- Ленин говорил, - продолжил он, - что я не понимал диалектики и серьезно ее не изучал. Разумеется, я не был с этим согласен. Кто-то однажды пошутил, что Бог многое в людях распределил неравномерно – ума, физической силы и так далее, кому-то больше, кому-то меньше, кому-то совсем ничего, но каждого он в полной мере наделил здравым смыслом, ведь до сих пор на недостаток Bona sens (
Гость усмехнулся.
- Так же и с диалектикой. Каждый считает себя понимающим в этой области. И нужно мощное потрясение, вроде года тюрьмы и раздумий в тюремной камере один на один с ручкой и бумагой, нужно остановиться, освободиться от суеты, от бега времени, который несет тебя постоянно вперед, который каждодневно ставит перед тобой задачи, что поглощенный ими ты отодвигаешь минуты, необходимые на раздумья… Тюремная камера – идеальное место для такой остановки, у тебя, наконец, появляется достаточно времени для раздумий, возможность обнаружить в себе огромный диалектический изъян.
В чисто философской области я наконец разглядел свою подверженность абстрактному схематизму, когда гонялся за «последними обобщениями», отрывая их от многообразия быстро текущей жизни, и в этом мертвом подходе к процессам истории и исторической жизни лежит корень огромных моих политических ошибок, при определенной обстановке переросших в политические преступления.
Я смешался. Вязкая, витиеватая речь гостя затрудняла возможность следить за мыслью.
- Нельзя ли пояснить? - с недовольством проговорил я.
Гость изумленно посмотрел на меня.
- Ну, например, я был против Брестского мира, абстрактно рассуждая о том, что всякое государство должно быть защищаемо, а на самом деле массам позарез нужна была передышка. Далее, я полагал, что общая логика движения к бесклассовому обществу подразумевает снижение остроты классовой борьбы. По-человечески это даже легко понять. Нужно самому пережить эйфорию октябрьского переворота, чтобы заразиться иллюзорными ожиданиями скорого построения светлого будущего. Тогда многим казалось, что теперь-то все классовые войны канут в Лету. Я стал слеп к врагам. Далее, меня, как "левого коммуниста" потряс своей эффективностью ленинский НЭП. Поварившись в каше военного коммунизма, побившись о его стену своим собственным лбом, своими глазами увидев его бесперспективность и начав разувериваться в возможности построения социализма в России вообще, я в шоке наблюдал, как возрожденные законы капитализма выправляют ситуацию в экономике. Под влиянием этого шока я абсолютизировал успехи НЭПа, полагая, что его механизмы, то есть чисто рыночные законы, фундаментальны и для социализма и помогут нам и дальше строить новое общество. Позднее развив на основе этого постулата свои теоретические воззрения, я пришел к схематическим построениям, что достаток общества будет прирастать стремлением к богатству самой экономически деятельной части населения. А в аграрной стране несложно найти таких людей. Я обратил внимание на кулаков, увидел в их торгово-закупочной активности локомотив экономики. Я сказал им "обогащайтесь", полагая, что они вместе со своим богатством гармонично врастут в социализм и тем самым насытят и его. В мои умозрительные схемы никак не вписывались те реалии, что кулаки – это класс, враждебный нам класс, инородный нашей системе класс, который обратит свои богатства против нового строя, развернет против пролетарского государства настоящую войну.
- Но погодите! – воскликнул я. – Вы же сами сказали на суде, что готовили кулацкие бунты!
Мой гость осекся. Он остановившимся взглядом посмотрел перед собой.
- Да, готовил, - упавшим голосом произнес он. - Все эти прозрения ко мне пришли только в тюрьме, когда у меня появилось время для спокойных раздумий.
- Ну почему бы, - сказал он, горько усмехнувшись, - мне не сесть в тюрьму лет десять назад, когда я еще не наделал фатальных ошибок?...
Гость опять замолчал, что-то вспоминая. После небольшой паузы он продолжил, сменив тон. Его речь стала размеренной и четкой.
- Вы бывали за границей? – спросил меня он.
Я растерялся. За границей я, конечно, бывал. В турпоездках. Но заграница загранице рознь, в том числе и с учетом фактора времени. Заграница сегодня – совсем не та, какая была во времена Бухарина.
Однако мой гость совершенно не обратил внимание на мое колебание. Я понял, что он и не ждал ответа, задав вопрос лишь для развития какой-то мысли. И я оказался прав.
- Я бывал в ряде ведущих европейских держав, - сказал он.
Он опять поднялся с кровати и принялся вышагивать по комнате.
– И я не случайно спросил вас об этом. Я хочу объяснить двойственность своих поступков.
- Попав за границу, - заговорил он после паузы, - вы не сможете не заметить ту колоссальную разницу между цивилизованной Европой и нашей дикой Россией – огромную пропасть между их экономической мощью и нашей технической отсталостью. Я бы мог привести целый букет ярких и показательных примеров.
Бухарин устремил долгий взгляд в темное окно. В этот момент он напоминал маститого профессора, читающего лекции желторотым студентам.
- Если вам при этом придет в голову мысль о войне между Россией и какой-нибудь мощной европейской державой, то у вас ни на минуту не возникнут сомнения в исходе такого конфликта. В военном отношении мы совершенно бессильны перед ними. В случае войны нас ждет неминуемое поражение.
Я от изумления открыл рот. Мне тут же захотелось возразить ему, рассказать о том, как на самом деле развивалась история после его казни, но я почему-то попридержал себя.
- И вот, как прикажете вести себя ответственным людям в такой ситуации? – спросил мой гость, обратив свой вопрос в пространство. – Мы можем запускать заводы, производить трактора, заниматься коллективизацией, строить плотины, но придет враг и все результаты нашего труда превратит в руины. Так, стоит ли ломать копья? Не лучше ли заранее подумать о том, какими силами и как мы будем продолжать революционную борьбу в оккупированной стране? А нищая Россия, окруженная алчными хищниками, неизбежно будет оккупирована. Война с Германией неотвратима…
Гость бросил на меня внимательный взгляд, будто изучая мою реакцию, а мне подумалось, что, видимо, не все мои мысли ему доступны, раз он не "услышал" мои возражения по поводу нашего военного бессилия. И все же кое-что из моих сомнений до него таки дошло. Гость неожиданно снова потемнел лицом.
- На суде, - проговорил он, - я сказал, что не придерживался пораженческой позиции, однако сам себе соврать уже не смогу. Да, о себе я думал, что не являюсь пораженцем, однако, когда с троцкистами обсуждали грядущие результаты войны с Германией и Японией, когда они говорили о территориальных уступках, я возражал, говоря лишь о сдаче экономических позиций, о концессиях, о возврате к капиталистической системе. Я ведь не возражал в принципе. Я не хлопнул дверью, не отказался от союза с ними только из-за того, что они толкали меня на предательство. Я знал о том, что они ведут шпионскую деятельность в пользу Германию, знал, что в генералитете зреет заговор с планами в случае войны с Германией открыть ей фронты. Однако я предпочел закрыть на это глаза. И это случилось не только потому, что нашему блоку нужны были могущественные союзники в виде троцкистов и военных, не потому, что мы, вернее, троцкисты, рассчитывали прийти к власти на иноземных штыках. Это произошло и потому, что, будучи за границей, я, как идиот, любовался на их аккуратно постриженные придорожные кустики, как идиот, восхищался их техникой, сопоставлял их шик и блеск с нашим бескультурьем и нищетой.
Гость вдруг устремил на меня пытливый поблескивающий взгляд с невероятно расширившимися зрачками.
- Ну, скажите! – с нажимом сказал он. – Разве по большому счету я не прав? Ну, казнят они сегодня меня… нас, всех пойманных заговорщиков, а дальше что? Придут германцы, и где все эти вышинские, ежовы, сталины, молотовы окажутся? Сейчас они разгромили нашу оппозицию, завтра разгромят их, и в чьих руках окажется страна? – В руках уцелевших германских шпионов, троцкистов?
Я оторопел. Меня будто обухом по голове ударило. Самое поразительное, что в этот момент под прессом его гипнотизирующего взгляда верилось, что так оно и будет, что придут германцы и разобьют нас!!! Непрекращающийся за окном лай собак будто выстучал вон из моей головы всю историю, и я смотрел на мир с позиции тридцатых годов того века. В эти мгновения я был жителем тридцатых годов, и грядущие сороковые пугали меня абсолютной неясностью.
Гость еще некоторое время посмотрел на меня и, упившись моим ошарашенным видом, едко усмехнулся.
- Сталин, конечно, по-своему делал великое дело, - продолжил мой гость после небольшой паузы, - когда разворачивал социалистическое строительство, но он не умел заглядывать вперед. Он – слушатель духовной семинарии в прошлом – вообще не обладал ни диалектическим, ни историческим мышлением. Он не был теоретиком, хотя и тужился писать теоретические труды. Мы должны были встать у власти! Мы! Нужно было привести к власти таких людей, которые могли бы договориться с Германией, в чем-то ей уступить и свести к минимуму наши неизбежные будущие потери. Да, для того, чтобы исключить потери экономического характера, нам придется пойти на серьезные политические жертвы. Да, нам придется вернуться к капиталистической системе! Именно это и было поставлено нами во главу угла. В данной исторической ситуации, в условиях нашей слабости всякий дальнозоркий политик неминуемо перешел бы на правую платформу. Именно – правую! Нам надо доделать то, что не успела доделать история перед октябрем семнадцатого года. Для более уверенного броска вперед, надо сделать шаг назад. Нам надо поднять на ноги и укрепить капитализм. Именно поэтому я обратил внимание на поднимающийся в деревне слой кулаков и зажиточных середняков. Я сказал им: "Обогащайтесь!"
- Да, но! – воскликнул я, с большим усилием сбрасывая с себя дурман его гипноза. – Что вы называете будущими неизбежными потерями? В войне!… – Жертвы населения?! – Простых людей, которые попадут под гнет германского фашизма?! И во имя чего?! – Во имя того, чтобы германцы передали вам – лидерам оппозиции – бразды правления своими новыми колониями?!
Мой гость будто запнулся. Он стоял перед своей арестантской кроватью, изумленно глядя на нее, будто первый раз увидел ее. С него вдруг слетела профессорская спесь. А я, наконец, пришел в себя.
- И для чего, - с трудом выговорил я, - вы вообще тогда затевали Октябрь?
Гость стоял неподвижно, как вкопанный. Он будто не слышал меня.
- Да! Так и происходило перерождение идей… - медленно и как-то опустошенно проговорил он. – Просто затмение какое-то… Под фразеологией псевдомарксизма – фактический отход от исторической задачи коммунизма. Сейчас, на ваших глазах, это затмение захватило меня на одну минуту, а тогда оно растянулось на годы… Мысль о людских жертвах, конечно, приходила в голову, но она не воспринималась столь трагично, как вы здесь ее подали. Ведь, Германия – цивилизованная держава, которая не опустится до азиатского варварства…
Его взгляд снова помрачнел.
- Но нет! Не возможность оказаться порабощенными подтачивала наше движение изнутри…
На некоторое время в комнате установилось тяжелое молчание. На его фоне отчетливо слышался долбящий душу ночной лай собак.
- Во имя чего? – повторил гость мой вопрос, обратив его в пространство.
Он снова замолчал. Взгляд его стал растерянным и каким-то инерционным.
- Тогда, в октябре семнадцатого мы просто боролись, - продолжил он, - за лучшую жизнь… мы выполняли миссию освободителей трудового народа.
- Во имя этого и боролись, - проговорил он после некоторого раздумья. Мышцы его лица напряглись, было заметно, что теперь мысли давались ему с трудом. – Во имя взлета страны, во имя тех гигантских успехов, которые стали возможны с приходом к власти большевиков.
Гость снова тяжело замолчал.
- А ведь успехи действительно были ошеломляющи.
Эту фразу он проговорил задумчиво и чуть ли не на распев.
- Ну что за нелепость! - задрожавшим голосом проговорил гость, сев на кровать и обхватив голову руками. – Почему бы не радоваться этим успехам от души?! Почему бы не обратить свою энергию на их ускорение? Почему я здесь, а не там?! Ведь я же не враг! Что за чудовищная игра судьбы вытолкнула меня на эту колею?
- Это все амбиции! Раздутое самолюбие! – вдруг со злостью проговорил гость. – Еще при Ленине мне зарделось занять место лидера партии. Ну что ты – великий ведь теоретик! Главный идеолог партии! – заключил он с сарказмом.
- Я ведь и на Ленина, - едко продолжил гость, - бывало, смотрел свысока. Будучи на восемнадцать лет его младше! Смешно признаться, но для меня важным казалось, что его в свое время выгнали из Казанского университета, а меня – из самого Московского. Ребяческий какой-то снобизм! Ей-богу! Но это так. Тем более что некоторые мои идеи, например, об империализме были так успешно подхвачены и развиты Лениным, что он даже признан первопроходцем в этих вопросах. Хотя они были моими! Ленин был старше, опытнее и авторитетнее, и я никак не мог вырваться из его тени, хотя и уделял теоретической работе больше времени. Мы – молодая поросль революционеров – левые коммунисты, нередко бывали в большинстве, но никак не могли политически реализовать свое преимущество. Смерть Ленина развязала нам руки. Я наконец-то развернулся на теоретическом фронте, полагая, что нахожусь на самом Олимпе, где выше никого нет.
- А далее был, - сухо, но очень напряженно продолжил он, - тот известный всякому ученому случай, когда теория начинает довлеть над тобой, когда ты стремишься защитить и обосновать даже обанкротившиеся концепции. Особенно, когда эти концепции обладают научной уникальностью, когда до тебя никто и никогда эти идеи не выдвигал. Ибо если ты их не защитишь – как ученый ты можешь превратиться в ничто, тем более если ты не просто ученый, а создатель школы, если за твоей спиной стоят ученики и последователи. Развенчание для тебя становится хуже вселенской катастрофы. И ты лезешь из кожи вон, подбирая факты, оправдывающие твои теоретические построения, ты подгоняешь их, ты наизнанку выворачиваешь интерпретацию простых событий. Так и случилось с моей рыночной теорией социализма. Защищать ее пришлось на фоне форсированной индустриализации и коллективизации, которые просто разбивали мою концепцию. Сталин строил социализм, но слишком прямолинейно, по-мужицки его строил, это был фактически бедняцкий социализм. Вот она ключевая точка нашего столкновения. Он опирался на бедноту, собирая ее в колхозы, а я грезил о социализме с европейскими кустиками, я смотрел в сторону зажиточных кулаков, делал ставку на единоличника, на его нэпманский интерес. Мы подтягивали со всей страны информацию, "научно" подкрепляющую тезис о деспотически-феодальном характере сталинских преобразований. Мы собирали все факты недовольства. И этим пропитались все мои многочисленные сторонники и последователи на местах. Пропитались настолько, что когда антиколхозных выступлений не хватало, они начинали действовать сами. Сами стряпали argumentum ad referendum[1]. Они прилагали усилия для активизации кулаков. Они повсеместно подталкивали их к неподчинению советским законам, к правовому нигилизму. Выстроенная мною теоретическая пирамида уже работала сама по себе, без моего участия. О деяниях своих последователей я мог и не знать. Они как верные псы служили моей концепции, обеспечивая ее фактологическими подтверждениями. Но во главе всего этого стоял я. Я вооружил всю эту пирамиду концептуально, поэтому я не отделяю себя от всех этих деяний, о которых мог и не знать. Поэтому я говорю – мы! Да, мы активизировали кулака. Сталин собирал свои бедняцкие полки в колхозы, а в борьбе с ним, в пику ему мы ставили и решали свою политическую задачу – мы искусственно расширяли социальную базу кулачества.
- О, боже! – мой гость на некоторое время замолчал, что-то вспоминая. – Мы ведь обрекли на гибель многие крепкие семьи середняков тем, что подстрекали их нанимать батраков, повышая их социально-экономический статус до уровня кулаков. Ведь все знали, что по закону за батраков могут раскулачить, но мы науськивали середняков не слушать советских законов. А они видели, что импульсы неповиновения идут из самой Москвы, из самого ЦК и это придавало им смелости. Мол, в случае чего у них есть покровители аж на самом верху. А их раскулачивали и массово ссылали в Сибирь. Но нам именно это и было нужно, нам нужно было нагнетание обстановки, нам нужно было доказывать античеловеческий характер коллективизации, мы раскручивали маховик неподчинения советской власти дальше. На этом – на отрицании советской системы – и стала в итоге зиждеться моя концептуальная пирамида.
Остановиться бы здесь! Ведь в своем теоретическом раже мы сами не заметили, как развернулись на сто восемьдесят градусов, как встали во главе враждебного направления. Однако рефлексы тормозили. Вырвавшиеся из-под нашего контроля кулаки уже действовали, как самостоятельный класс, со своими звериными классовыми инстинктами. Они вступали в открытые конфликты, прятали хлеб, резали скот, убивали активистов. Неспроста на суде я упомянул о преторианском кулацком фашизме. Судьи пропустили эти слова мимо ушей, восприняв их просто как броскую фразу бывшего журналиста. Ну не могу же я на суде читать еще и лекции по политической экономии! Ведь эта мелкобуржуазная стихия – самая лучшая питательная среда для фашизма, она как губка втягивает в себя его идеологию, она становится его идеальным носителем. В случае войны с Германией мы получили бы внутри страны обширную поддержку фашизму. Получили бы удар в спину от своего собственного российского кулацкого фашизма. И еще неизвестно, кому германцы отдали бы бразды правления в российской провинции – нам, бывшим ленинцам, или выходцам из кулацких кругов.
Вот такой выходил парадокс. Для доказательства своих розовых концепций затухания классовой борьбы, мы стали ее разжигать. Это было бы смешно, если бы не было горько, если бы не оборачивалось спровоцированными нами человеческими трагедиями. Мы вредили социализму – тому самому социализму, за который сами же прошли царские тюрьмы и ссылки.
- Как же глупо и нелепо! – воскликнул гость, опять обхватив голову руками. – А ведь как все хорошо начиналось – в далеком Октябре, когда мы все были вместе! Да и если не обращать внимания на наши право-троцкистские деяния, то можно сказать, как замечательно сейчас все идет! Я говорю это не ради красного словца. Когда я работал редактором газеты, в мои руки текла огромная информация о повсеместных достижениях, о больших и малых делах, о массовых сдвигах. Через живые письма, которые приходили в газету отовсюду, я собственными глазами видел, как ликует народ. Я действительно держал руку на пульсе и видел, как поднимается, как преобразуется на глазах гигантская страна. А какие замечательные стихи сочиняют наши поэты – и маститые, и никому не известные! Большим потоком шли в редакцию многочисленные оды! А какие замечательные фильмы снимают наши режиссеры! Одна только "Путевка в жизнь" стоит всех толстовских романов. Вся страна получила Путевку в Жизнь! Ну почему бы мне не загореться этим эпохальным процессом, почему я думал только о своем неудовлетворенном тщеславии? И вот теперь, когда вся страна радуется новой жизни, ликует, я сижу здесь – изгой… и враг народа!... Враг всех тех, кто писал мне, кто читал мои публикации, кого я сам вооружил своей "Азбукой коммунизма" в пропагандистских целях…
Сегодня утром меня расстреляют. Мой жизненный путь заканчивается! Чем?! Во имя чего я ухожу в мир иной?!... Если бы в двадцатых годах я погиб-таки от эсеровской бомбы, это была бы гибель за революцию. А сейчас за что я получу пулю? До сих пор в голове не укладывается такой финал.
- Скажи мне что-нибудь, - вдруг обратился он ко мне, не отрывая от пола свой остекленевший взгляд, - Человек…
Долго, очень долго мы просидели, не проронив ни слова. Время будто остановилось. По моим ощущениям, за окном уже должно было начать рассветать, однако его проем оставался черным.
В горле стоял комок. Я не знал, что сказать.
Да! Необычная, просто невероятная миссия вдруг свалилась на меня в эту ночь. Сидящий передо мной человек вызволил меня из неизвестной ему эпохи, чтобы услышать из моих уст свой собственный голос Совести. Необычно, и жутко немыслимо мое положение. От меня ждали изречения истины в последней инстанции. Но я же простой человек, рожденный от женщины-матери. Не обладаю я такой истиной! Я - еще и дитя своего времени. Может, именно это, а может и подспудные потуги следовать миссии, соизмеримой с миссией самого Бога, привело к тому, что мне вдруг захотелось утешить сидящего передо мной, обхватившего голову человека в косоворотке.
- Но, может, и вправду, - заговорил я, - зря вы взяли на себя чужую вину? Вы ведь не хотели убивать Кирова, вы не хотели диверсий, вы не хотели шпионажа. Все это делали троцкисты, с кем вы по неосторожности вступили в союз.
Мой гость с досадой посмотрел на меня. Не потянул я ни на Бога, ни на Совесть!
- Молодой человек! – напряженно заговорил он. – Вы не имеете никакого представления о том, что такое организация, что такое ее лидер! Всякое большое движение, повторяю – большое, возможно, только если оно осмыслено, а, значит, любому движению нужна голова, которая несла бы в себе и вынашивала концепцию всего движения. Это концептуальное начало правого движения я и взращивал в себе. Мои экономические теории взяли в качестве концептуального оправдания те, кто совершал диверсии и вредительства, кто сговаривался с фашистами, кто убивал колхозных активистов. Сам я ничего такого не делал и был даже против, но не мог останавливать своих единомышленников. Ведь мои теории предполагали бандитизм, он в них закладывался концептуально. Я, сам того не желая, взращивал в своей голове монстра.
Прозрев здесь и ужаснувшись (кто бы мог подумать – антикоммунизм взращивал главный после Ленина идеолог партии!), я попытался во время следственных мероприятий донести это до следователей и прокурора. Пытался объяснить им глубинную связь между теоретическими отклонениями от марксизма и неизбежными практическими злодеяниями.
Да, этот процесс как бы вернул меня в исходную точку, отбросив те наносные теории, которые я взращивал все эти годы. Я будто вновь вернулся в начало двадцатых и вновь стал на позицию главного идеолога партии. Я очистился и не просто очистился, я сумел увидеть в себе чрезвычайную опасность, которую нес партии и Советскому государству мой правый уклон.
Я попытался на суде доказать, что главная моя вина не в диверсиях и кулацких бунтах, а гораздо глубже – в идеологии, которая есть начало начал, от чего и произрастают все остальные преступления. Я попытался отделить зерно от плевел. Отвергая обвинения в конкретных преступлениях, я не оправдывался и не уводил суд в сторону, я пытался выпукло показать свою главную вину. Ведь приписывать мне вину лишь за саботаж, шпионаж и так далее, это значит слишком понижать уровень моей реальной вины. Она шире и глубже. Она носит мировоззренческий характер, а значит в миллионы раз опаснее. Я сам попытался поднять уровень судебного процесса, я сам попытался устроить суд не над конкретными деяниями, а над искривлениями в идеологии. Сама судьба дала мне шанс сделать это. Я как никто другой был в состоянии оценить масштаб концептуального конфликта, потому что фронт идеологического столкновения прошел внутри меня, я был способен дать наиболее точный анализ. Я мог поэтапно расследовать путь идеологического перерождения. Я сам попытался повернуть следственные мероприятия в отношении меня в это русло. Я взялся за это потому, что, вновь ощутив себя главным идеологом партии, почувствовал свою историческую ответственность за это. Я, как человек, несущий после Маркса и Ленина бремя ответственности за идеологию коммунизма, считаю, что исторически должен был свершиться суд над смертоносными для дела социализма идеологическими уклонами. Это был бы крайне необходимый судебный процесс для делающей первые шаги советской системы – процесс, который предостерег бы будущие поколения коммунистов от фатальных ошибок, происходящих из-за искривлений в головах.
- Однако, увы! – проговорил мой гость с горечью в голосе. - Мои старания прошли впустую. Ну не теоретик Вышинский, для него это просто непонятная философия, для него это значит толочь в ступе стекло для запудривания мозгов. Он решил, что я пускаю туман, выкручиваюсь. Для того чтобы понять смысл моих попыток, Вышинский должен был быть сам идеологом. Но он просто юрист – талантливый оратор и не более того. Я был абсолютно не услышан. Мои попытки перевести процесс на язык философии был поняты, как попытка выкрутиться, снять с себя вину за преступления вторичного плана – преступления, которые в моем измерении, как главного идеолога партии, являются просто карликовыми. Меня судили люди, в понятии которых преступления, это когда кого-то убьют или ограбят. Философия в их представлении – не преступление. Это нечто закадровое, вторичное, не играющее существенной роли в нашей жизни. И, действительно, она и не есть преступление, пока ею в частном порядке занимается какой-нибудь профессоришка, пока ее носителем не становится главный идеолог партии. Именно это они и не поняли.
В итоге, я махнул на это рукой и в заключительном слове ограничился выводами, что несу главную ответственность за всю ту борьбу, которая развернулась против страны Советов! Это не эпатаж, в этом квинтэссенция глубинного смысла моей "теоретической деятельности" и ее неизбежного практического выхлопа.
Собственно говоря, даже и это понимание пришло мне не сразу. Во время процесса я действовал интуитивно. Не пришло в голову сразу сформулировать главную цель. Я опять тормозил. И лишь позже, после процесса, когда я получил отказ на прошение о помиловании, до меня дошло, как гром среди ясного неба, что я упустил шанс осуществить, быть может, самое главное дело своей жизни. Я не успел завершить эпохальный процесс над феноменом идеологического перерождения, не успел раскопать его корни. Помилование нужно мне не для продолжения своей столь бездарно прожитой жизни, оно мне нужно время для дела, которое за меня никто сегодня не сделает. Это нужно для марксизма, это нужно для будущего…
- Ну зачем, - заговорил гость опустив голову и снова обхватив ее, - зачем я разменивался на мелочи, зачем тратил время на всякие вздорные обвинения? Зачем я поддался этой инерции – этой игре: "взрывал – не взрывал, убивал – не убивал, шпионил – не шпионил"? Надо было прямо сказать суду и обвинителю, что не это главное. Ясно, четко, как гвоздем, сказать, что главное то, что если вы не дадите мне разложить по полочкам хронологию перерождения, оно в будущем может проявиться вновь, в более опасном варианте…
Гость замолчал, а я, сраженный его словами, поджал губы и просидел некоторое время молча.
- Сталин… - вдруг пришло мне в голову подкрепиться несомненным авторитетом той эпохи. – Сталин попытался защитить вас, отделив от троцкистов – от действительных преступников… Он предлагал заменить казнь ссылкой…
У меня с языка слетело то, что однажды я слышал, что называется, краем уха, и даже не знал, правда ли это…
Гость вздрогнул.
- Сталин! – тихо произнес он и задумался.
- В этом вопросе Сталин не всесилен, - продолжил гость понуро. - Я уже сказал, что после смерти Ленина я думал, что у меня развязались руки. Но тут в лидеры партии вышел даже не выпускник провинциального университета, а вообще слушатель духовной семинарии.
В глазах моего гостя опять что-то блеснуло.
- Ленин говорил, - произнес он спустя некоторое время, - что я никогда не учился диалектике. А когда ее изучал Сталин? Надо ли ее специально изучать, чтобы с таким успехом строить социализм, так безошибочно выдерживать курс? Да и у самого Ленина чисто теоретических работ было немного. Его диалектику надо выцеживать из огромного количества статей сугубо практического плана, написанных каждый раз на злобу дня. Его диалектика растворена в его практической деятельности. Быть может, так она и постигается – через практику. Она не сочиняется в голове, она рождается в муках реальных противоречий практики. Я же стал чистым теоретиком и отсюда моя схоластика, когда ты adbere se litteris (
А помиловать или приговаривать меня решает коллегия. Ее вердикт и определил мою судьбу. И уж коли так встал вопрос, назову вам ее членов поименно: Микоян, Берия, Ежов, Крупская, Ульянова, Хрущев.
Услышав от гостя эти фамилии, я сник. Для Крупской и Ульяновой Сталин – не такой уж большой авторитет, а Бухарину вряд ли они могли простить заносчивое поведение и выпад против Ленина в 1918-м году. Не случайно, наверное, обвинитель так упорно нажимал на малоправдоподобную версию о намерении Бухарина убить Ленина. Видимо, рассчитывал повлиять на эмоции этих двух женщин. Хрущев и Ежов – свою приверженность революции измеряли количеством репрессированных. Ежов позднее будет расстрелян именно за сотни тысяч загубленных жизней, а Хрущев – один из самых активных организаторов репрессий на местах, Сталину даже приходилось умерять его пыл. Микоян показал себя в истории, просто как пустышка. Берия… Вот Берия, сменив в тридцать восьмом году Ежова, остановит разгул репрессий, как соратник Сталина, он мог прислушаться к мнению вождя… однако в этой коллегии он был только один, кто мог бы возразить против смертной казни…
Но, конечно, не Микоян, Хрущев, Крупская и другие выносили на самом деле ему приговор. Их голосами эпоха – та эпоха назначала моему ночному гостю наказание…У меня же в голове вдруг засели слова гостя о том, что Сталин был мягок. Согласитесь, очень необычное представление. Я на какое-то время задумался. Возможно, поначалу так оно и было. Он и в последующем мог остаться мягким, но не могла быть мягкой та эпоха. Это была эпоха ожидания грозной, ужасной войны, она предполагала жесткие шаги от любого человека, она не могла так просто прощать раскаявшихся и очистившихся. И готовясь к войне, система безжалостно отсекала опасные, смертоносные для себя элементы. Жестким было само время.
- Арестованный на выход!
Резкий голос разбил вновь накатившее забытье.
Вот теперь точно всё!
Тело опять стало ватным. Человек в косоворотке с большим трудом оторвал взгляд от стенки, где еще зыбко просматривалась быстро растворяющаяся кровать… невесть откуда взявшаяся.
За окном уже не слышался лай собак. Собственно, его никогда здесь и не было. Он попал сюда вместе со сном, вернее, с незнакомцем, который привнес его с собой из далекой, неизвестной эпохи.
Не было никакой мысли поиграть в апломб в последние минуты жизни. Например, взять и педантично поправить постель. Нет! Судьба медленно повела его к финалу.
Там, за открывшейся дверью – длинный коридор с тусклыми лампочками. Почти год он ходил по нему на допросы. Сейчас он снова пойдет, машинально рассматривая растущие на полу и тут же растворяющиеся тени. За его спиной закроется одна дверь, прозвенят ключи… другая, прозвенят ключи… третья… Сегодня каждая закроется за ним в свой самый последний раз…
Он пойдет пустой – совершенно пустой…
Он растворился.
В моей комнате на своем месте вновь появился шкаф.
Я долго не мог оторвать от него взгляда.
Когда я опустил глаза, то чуть не вздрогнул от неожиданности. В моих руках была толстая пожелтевшая папка.
Стенограмма.
С некоторым замешательством я открыл ее. Полувыцветшие буквы машинописного текста зарябили перед глазами. Я осторожно заложил палец к последним страницам и открыл их. Меня ждало большое изумление. Последние страницы были пусты. Будто на них осталось что-то недописанное…
P.P.S . Когда я проснулся, мне было над чем крепко задуматься.
Конечно, нельзя однозначно относиться к решению коллегии. Оставшийся в живых Бухарин даже в тюрьме или ссылке мог против своей воли стать флагом разбитых правых сил. Имели ли судьи моральное право просто поверить в искренность раскаяния, в то, что он не начнет вдохновлять остатки оппозиции из ссылки? И даже руководить ими. Накануне-то войны…
С другой стороны, то, что его попытка устроить суд над идеологическим перерождением не была понята, тоже сыграло свою роковую роль. Опасная болезнь, не вылеченная, была загнана вглубь. Хирург, способный квалифицированно ее лечить и описать возможные симптомы, которые могут проявить себя в будущем, ушел в Историю.
Хотя, как знать, быть может он и не расследовал бы ничего. О Бухарине вспоминают, что он был человеком неустойчивым, поддающимся сиюминутным эмоциям, но я почему-то верю в искренность его раскаяния. Думаю, эта встряска наложила отпечаток на его характер, и он бы вышел из заключения другим человеком. Ведь, по большому счету, он не враг. Во всяком случае, заняться поднятой им проблемой больше никому не пришло в голову. Спустя десятилетия болезнь, неузнанная, выползла наружу. Новые перерожденцы использовали недомолвки Бухарина в свою пользу. А его теорию – как таран.
Мне вспомнились наши студенческие диспуты, точнее говоря, как легко мы верили тем же вольным изложениям процесса над Бухариным. Буквально: читали, что Бухарин якобы откровенно издевался над судом, с одной стороны признавая свою вину, а с другой – опровергая все обличающие его факты и аргументы. Он ставил, - говорили нам, - судей в тупик, и так и был расстрелян без доказательств его вины. В общей куче раздобытых в интернете материалов мне попалось так называемое последнее письмо Бухарина Сталину, не написанное, но якобы наизусть выученное его женой, где он отвергал все обвинения и умолял о пощаде. Но не верю я в достоверность этого письма. Посудите сами: зачем передавать письмо Сталину таким экстравагантным способом – через заучивание наизусть. Письма от заключенных такого уровня обязательно доходили до адресата, ведь в них могла содержаться новая важная информация. Если во всей этой выдумке есть намек на то, что письмо не увидело бы свет, поскольку в нем Бухарин отвергает выдвинутые обвинения, то и о таких письмах открыто говорили – и сам Сталин (о письме Радека), и позже Хрущев, зачитавший на двадцатом съезде письмо Эйхе. Дешевой романистикой попахивает от этого мифа о Бухаринском письме. Совсем другим я увидел Бухарина между строчек стенограммы процесса.
И тут мне вдруг вспомнилась увиденная во сне папка стенограммы и ее последние недописанные страницы. Перед глазами, как наяву всплыли пустые пожелтевшие листочки. Что-то заставило меня задуматься – почему они были пустые? Мне почему-то подумалось, что это могло что-то означать в том сне. Ведь не спроста во сне возникают разные видения, к ним обязательно приводит какая-нибудь малозаметная ниточка.
Через некоторое время мне стало совершенно ясно – там должны были быть записаны слова Бухарина, которые он так и не сумел донести до судей. Он ушел, так и не расследовав корни перерождения. Недосказав самое важное. И вот, видимо, таким образом оставил задачу продолжить стенограмму мне – просто человеку, рожденному от женщины-матери.
Я мысленно перебрал руками эти листочки.
М-да! Хоть я и не обладаю истиной в последней инстанции, но туда ведь есть что написать – если не его философские копания, то, по крайней мере, то, что пока стенограмма лежала недописанная в архивах, в деле право-троцкистского блока появились новые фигуранты.
Правда, с Совестью у них не будет проблемы. Ну ничего! Сути дела это не меняет. Впишем! Пусть товарищ Вышинский позадает им вопросы.
Процесс тридцать восьмого года получился процессом без срока давности.