В то, что произошло с экспрессом Одесса — Москва, поверить трудно. И тем не менее эта история не выдумана. В частности, главы, посвящённые событиям на паровозе, точно воспроизводят подвиг машиниста депо Конотоп Виктора Никифоровича Мишакова.
В образе главного героя, Дубравина, автору хотелось показать советского машиниста, детство которого прошло в трудные двадцатые годы, машиниста, водившего поезда под огнём врага во время Великой Отечественной войны и сегодня занявшего достойное место в могучей когорте борцов за коммунизм.
Вторая повесть, опубликованная в этой книге, также посвящена героизму советских людей. В ней рассказано о подлинных событиях, о том, как советские воины в мирное время спасли от взрыва большой район города Курска.
Три минуты до катастрофы
В течение нескольких минут экспресс Одесса — Москва мчался навстречу катастрофе. О том, что в это время происходило на паровозе, вскоре сообщили газеты.
А в поезде?
Именно в эти трагические минуты, когда в будке машиниста никого не осталось и никем не управляемый паровоз и тринадцать вагонов неслись под уклон со скоростью девяносто шесть километров в час, в купированном вагоне номер четыре разыгралась поразительная сцена.
Одним из её свидетелей был пассажир этого вагона, бывший начальник маленького железнодорожного разъезда Трифон Карпович Жиздров. Его свидетельство представляет особый интерес, ибо в силу обстоятельств, описанных ниже, ему были известны многие события, предшествовавшие злополучной ночи. Повествование и начинается с рассказа Жиздрова, изменены лишь фамилии некоторых действующих лиц, потому что речь пойдёт и об их личной жизни.
…Купе жёсткого вагона. Окончились наконец проводы, исчезли провожающие. Нас осталось четверо. Незаметно поглядываем друг на друга: двое суток предстоит провести вместе. На левой нижней полке разместился Лёня. То, что он — Лёня, мы узнали сразу. Его провожали жена и пятеро родственников. Все они вошли в вагон. Извиняясь и показывая, как им неловко оттого, что приходится беспокоить людей, они постепенно вытеснили из купе других пассажиров. Говорили все сразу, и разобрать можно было только одно без конца повторявшееся слово «Лёня».
Особую заботу проявляли родственники, да и сам Лёня о какой-то, должно быть драгоценной, вещи. Это был сверток, размером в средний радиоприёмник, но лёгкий и в мягкой упаковке.
Его положили отдельно от других вещей, и каждый из провожавших считал необходимым лично убедиться, не сомнется ли пакет.
Лёня ехал в Москву, в командировку. Это очень полный, низенький, хочется сказать — кругленький, удивительно подвижный человек лет пятидесяти. По тому, как его провожали, видно, что уезжает из дому он не часто.
Вторую полку внизу занимал средних лет человек, как потом выяснилось — инженер-металлург. Он сразу же достал из портфеля журнал и углубился в чтение.
Ещё не скрылся перрон, ещё звучат напутствия Лёниной жены, ещё стоит в ушах вокзальная сутолока, но уже захватывает тебя то трудно объяснимое ощущение, которое неизбежно появляется, когда трогается наконец дальний поезд. И всё только что прошедшее перед глазами — и покидаемый город, и оставшиеся там люди — кажется далеким, нереальным.
Начинается новая жизнь.
Суетясь возле столика, то и дело толкая нас и тут же извиняясь, Лёня кричит что-то бегущим по перрону родственникам.
Когда станционные постройки исчезают, он отходит от окна, бросает на нас безразличный взгляд и, тяжело плюхнувшись на сиденье, торжественно провозглашает:
— Чертовски хочется есть!
Я не в первый раз встречаю таких людей, как Лёня. Они вежливы, предупредительны, но как-то получается так, что заполняют собою всё. Хочется забиться в уголок, чтобы не помешать им, и, если они занимают твоё место, отчётливо чувствуешь свою вину.
Четвёртый пассажир, мой друг Андрей Незыба, молча выходит в коридор. Я понимаю: не Лёня тому виной. Ночью мы проедем станцию Матово, откуда идёт ветка к тихому, затерявшемуся в лесу разъезду. У Андрея многое связано с этими местами… Я давно и хорошо знаю его, и, конечно же, сейчас он снова переживает те далёкие дни на станции.
Я вышел вслед за Андреем. Хотелось отвлечь друга от грустных воспоминаний. Но ничего не приходило в голову. Неожиданно на помощь мне пришёл наш сосед, инженер. Он тоже появился в коридоре и спросил, не знаем ли мы, когда будет большая остановка. Андрей назвал станцию, где предстоит смена паровоза, сказал, что стоянка там минут пятнадцать.
— А вы знаете, кто поведёт наш поезд дальше? — обрадовался я. — Мой хороший знакомый, человек с интереснейшей биографией, старший машинист Виктор Степанович Дубравин.
И я начал рассказывать о нём. К моему удовольствию, Андрей заинтересовался этой историей и слушал внимательно. Значит, отвлёкся от своих мыслей.
То, что я сообщил им, неожиданно оказалось связанным с событиями, происшедшими в ту же ночь. Поэтому я приведу здесь свой рассказ.
ПРИВИДЕНИЕ
В монастыре появилось привидение. Это не просто кому-то померещилось. Белый саван видели многие. Откуда он появлялся, никто не знал. Приходить с кладбища, расположенного поблизости, привидение не могло: чугунные монастырские ворота на ночь запирались, а высокая каменная ограда была утыкана сверху большими осколками разбитых бутылок.
Почерневшие и изъеденные временем своды и стены в коридорах освещались тусклыми керосиновыми лампочками. От недостатка кислорода они мигали и коптили. В кельях ламп не было. Те, кому удавалось раздобыть что-то вроде масла, зажигали у себя тощие фитильки старых лампадок.
После отбоя, когда бывшие беспризорники расходились по своим кельям, именуемым спальнями, заведующий детдомом и воспитатели задвигали изнутри тяжёлый засов главного входа, вешали на него замок и начинали обход. Они шли через многочисленные узенькие коридоры с большим фонарем, заглядывали в каждую спальню, осматривали все уголки и, убедившись, что везде должный порядок, поднимались в свои комнаты.
Разместить в каждой келье по два топчана было негде, поэтому ребята спали по двое, «валетами». Спали чутко, настороженно: ожидали привидения в белом саване. И оно являлось, возникая словно из воздуха, и с глухим стоном устремлялось в первую попавшуюся келью. Вихрем вылетали оттуда ребята, и их крик гулким эхом разносился под сводами. Мгновенно оживал весь детдом.
Несколько парней старшего возраста выбегали первыми, но привидение успевало исчезнуть. Особое стремление поймать «Белый саван» проявляли Колька Калюжный, по прозвищу «Нэпман», и его друг Антон, у которого прозвища не было.
Шестнадцатилетнего Нэпмана уважали и боялись. Большой силой он не отличался, но был бесшабашно смел и удивительно ловок. В любой драке он оказывался позади противника и безжалостно пользовался этим преимуществом.
Красивый, с мягкими вьющимися волосами, Нэпман был одержим страстью шикарно одеваться. Носил модные брюки-дудочки, остроносые ботинки «джимми», клетчатый пиджак, из-под бортов которого виднелся кремовый жилет. Он любил, чтобы все видели, как щегольски извлекает он из жилета часы на тонкой длинной цепочке, как небрежно опускает их обратно в карман.
Нэпман с презрением отказывался от серой мешковатой одежды детдомовцев, благо никто не настаивал на том, чтобы он получал её, потому что одежды не хватало. Когда в монастырском дворе назревала драка, в ладони у Нэпмана неожиданно появлялась плоская черная рукоятка. Она словно выскальзывала из рукава. Несколько секунд он перебирал её пальцами, потом неуловимым движением нажимал какой-то рычажок, и с металлическим щелчком из неё выскакивало тонкое лезвие кинжальной формы. Безучастный ко всему, он начинал старательно чистить лезвием ногти. И все знали: ещё одно слово против него, и он ударит ножом.
Порой Нэпман исчезал из детдома, но через день-два возвращался, объясняя воспитателям, как случайно встретил родную тётю, которая ехала на съезд женделегаток в Москву и, увидев его, сошла с поезда, чтобы побыть немного со своим племянником. Или оказывалось, что приезжал его родной дядя, который имеет собственную пуговичную фабрику, и тоже хотел повидать своего любимого племянника. В доказательство он демонстрировал их подарки — большие свёртки с продуктами или модные брюки.
Едва ли не половину своего времени заведующий детдомом тратил на Нэпмана. За каждую провинность строго наказывал, целыми часами взывал к его совести и сознанию, угрожал, что отправит в исправительный лагерь, и действительно собирался это сделать. Нэпман понимающе кивал головой, соглашался со всеми доводами, обещал исправиться, искренне обижался за то, что воспитатели не верят в мифических родственников и их подарки.
После каждой отлучки он вел себя примерно, помогал воспитателям, добросовестно работал в детдомовской столярной мастерской. И только на огороде ничего не хотел делать. Но тут его выручал Антон — деревенский парень, на год младше Нэпмана, неповоротливый и медлительный, обладавший большой, не по годам, силой. Грядки были распределены между детдомовцами, и Антон успевал обрабатывать и свой участок и грядку друга. Он охотно подчинялся каждой прихоти Нэпмана, понимал его многозначительные взгляды, принимал их как приказ, слепо и радостно шёл за ним на любое дело. Их боялся весь детдом. Боялись чёрной рукоятки и тяжёлых, как гири, кулаков Антона.
Когда привидение появилось впервые, Нэпман похвастался, что поймает его во что бы то ни стало. И не просто пырнёт ножом, а схватит живым, в таком виде, как оно является. И действительно, на крик они с Антоном успевали самыми первыми, но всё же опаздывали. Иногда дежурный видел их в коридоре после отбоя и радовался, понимая, что они вышли на охоту за Белым саваном.
В угловой келье жил маленький и юркий двенадцатилетний Витька Дубравин со своим старшим братом Владимиром. Как и все в детдоме, они боялись Белого савана. И, когда среди ночи скрипнула тяжёлая дверь, Володя, лежавший с краю, успел прошмыгнуть в коридор, а Витька, сжавшись в комочек, застыл на месте, боясь пошевелиться, и не дыша смотрел на высокое, в полтора человеческих роста, чудовище. Оно медленно приближалось, словно плыло, шевеля крыльями, похожими на плавники. Привидение стало склоняться к нарам, и Витька увидел под кисеей совершенно человеческую форму головы. Сами по себе сжались мышцы во всём теле, он рванулся в каком-то неестественном прыжке и вцепился в горло привидения.
В ту же секунду его отшвырнуло к стене, он больно ударился головой и услышал радостный голос:
— Вот он! Наконец-то! Молодец, чёрт возьми!
Белая кисея была сброшена. На плечах у Антона, закинув ноги за его спину, сидел улыбающийся Нэпман. Он соскочил на пол и серьёзно, даже сурово сказал:
— Ты мне очень нужен, парень. Я давно ищу такого маленького и смелого.
Из коридора донесся нарастающий гул голосов.
— Молчи! — властно сказал Нэпман, подфутболив кисею под топчан. Он выскочил в коридор вместе с Антоном, и уже оттуда Витька услышал его голос:
— Опять опоздали, чёрт побери! Только что здесь было. Вон парень в келье видел. Ни жив ни мёртв, слова вымолвить не может.
Витька никому ничего не сказал, даже брату. Не потому, что боялся. Он не понимал, что произошло, не представлял, что будет дальше, но радостное чувство, ощущение чего-то нового, неизведанного и таинственного переполняло его. Он всегда с восхищением смотрел на Нэпмана. Не красивая одежда и не сытая жизнь, какую ухитрялся вести Нэпман среди голодных ребят, привлекали Витьку. Он завидовал его бесстрашию, ловкости, власти над всем детдомом. Теперь Витька словно приобщился к миру Нэпмана. У них появилась общая тайна.
На следующий день, как и обычно, после завтрака начались занятия. Витька сидел спокойно, казалось, слушал урок, но из головы не выходило ночное происшествие. И то, что во время завтрака он дважды почти столкнулся с Нэпманом и тот не обратил на него внимания, не только не расстроило, но вызвало гордость. Это же неправда, будто он не обратил внимания. На какой-то неуловимый миг прищуренные глаза Нэпмана задержались на Витьке и закрепили их союз. И ни одна душа не могла этого заметить или понять. Витька тоже теперь будет делать вид, будто ничего общего с Нэпманом не имеет. Только так и надо сохранять тайну. Пусть знает Нэпман, что парень он не дурак и положиться на него можно.
После окончания уроков был свободный час до обеда. В этот час, разбившись на группы, детдомовцы вместе с воспитателями уходили за монастырские ворота, в лес или к речушке, протекавшей у самой ограды.
Хорошее настроение не покидало Витьку. Он перешёл речку вброд и побежал по лесу, то сшибая с дороги сосновые шишки, то высоко подпрыгивая, чтобы достать ветки деревьев. На душе было легко.
Как и всякий беспризорник, оборванный и чёрный, он скитался по вокзалам, поездам, подворотням. Его ели вши, мучили цыпки на руках и ногах, его колотили за неумело стянутый кусок хлеба, выгоняли из чужих тёплых уголков, пока не подобрала его советская власть, которая билась из последних сил, чтобы не дать погибнуть тысячам и тысячам таких же, как Витька, озлобленных, с израненными душами зверёнышей.
В холодных монастырских стенах, где голод оставался ещё главным ощущением в жизни, отогрелась его душа, потому что он был уже не один, не бесправный, не загнанный, а полноправный маленький гражданин-труженик, будущий плотник, самостоятельно сделавший первую табуретку.
Он и не заметил, как горячо привязался к безвременно поседевшей в большевистском подполье Елене Евгеньевне Тищенко, своей воспитательнице, сменившей фронты гражданской войны на тяжкий фронт борьбы с детской беспризорностью.
От Елены Евгеньевны Витька узнал, что он — человек, сын своей Родины и что Родина не покинет его.
…Чувство голода заставило Витьку вернуться к реке. Опоздаешь на обед — стащат твою пайку хлеба, и никакой силой её не вернуть. А главное в обеде — хлеб. На завтрак и ужин давали по кусочку, зато к обеду — триста граммов. Кроме хлеба, полагался суп, который только тем и славился, что был горячий.
На опушке он увидел Нэпмана и Антона. Они сидели под вербой и играли в «ножички».
— Садись, — пригласил Нэпман.
Витька почувствовал, что говорят с ним, как с равным. Ему было это приятно. Он смотрел и удивлялся, как плохо играл Нэпман. Нож у него падал плашмя, не врезаясь в землю. Антон легко выиграл. Коль так, то и Витьке не стыдно сразиться. Он многих обставлял в детдоме.
— Сыграем? — спросил Нэпман.
Предстояло вонзить нож в землю из семи положений. Когда Витька бил с четвёртого, Нэпман ещё не мог осилить второго.
— Пропал мой хлеб, — вздохнул Нэпман.
— Почему? — не понял Витька.
— Так мы ж на хлеб играем. В первый раз, что ли?
Витька не мог признаться, что на хлеб — в первый раз. Преимущество было явно на его стороне, но веру в выигрыш он почему-то потерял. И действительно, хотя с большим трудом, но победил Нэпман. Отказаться от следующей партии не хватило духу. Теперь игра шла на ужин. Витька видел, что не уступает Нэпману, и решил выиграть во что бы то ни стало. Первым, как победитель в предыдущей партии, бил Нэпман. С лёгкостью жонглёра он шесть раз вогнал нож в землю, а седьмой раз — в дерево, с большого расстояния.
Витька опешил.
— Я научу тебя владеть ножом, — покровительственно сказал Нэпман, вытирая травою лезвие.
С чувством неизмеримого превосходства над всем окружающим миром Нэпман направился к монастырю. Антон последовал за ним. Витька смотрел им вслед и понимал, как он ничтожен.
Обедали в бывшей молельне, где разместились и столовая с посудными полками, и учебные классы с книжными шкафами. Длинные столы в две доски и скамейки ребята сделали сами. И за всеми столами сидели детдомовцы и ели хлеб с супом. Многие, чтобы не портить вкуса хлеба, съедали его отдельно, а потом принимались за свои миски.
Хлеб всегда выдавали несвежим. С него обильно сыпались крошки. На этот раз, впервые, он словно дышит. Хорошо выпеченный, мягкий, ноздреватый, как живой. Витька взял лежащую перед ним горбушку и не увидел, а почувствовал грозные взгляды Нэпмана и Антона. Он крепче сжал её в руке, но это было машинальное движение. Горбушка больше не принадлежит ему. Он положил её на стол, а она, точно губка, расправилась, приняла прежнюю форму.
Хлеб! Ароматный, тёплый, вкусный. Сколько раз, глотая слюну, думал о нём Витька. Сколько раз видел во сне большие куски, целые краюхи, буханки, штабеля караваев. Круглые, поджаристые, пахучие, с бугристой полопавшейся корочкой сбоку, где оплыло и зарумянилось, запеклось тесто. Он явственно ощущал этот ни с чем не сравнимый запах свежего черного хлеба и никак не мог взять хоть один кусок в онемевшие, безжизненные руки. Он тяжело стонал во сне и плакал от обиды, и просыпался, и злился, что прервал такой чудесный сон. Он тянул носом, стараясь уловить этот живой запах, который только что так явственно ощущал, и вдыхал пыль товарного вагона или гнилой воздух мусорной свалки, где случайно заснул.
Но то были сны, видения, а теперь перед ним хлеб, его собственный, его доля, его пайка, положенная ему по праву.
За всеми столами ели. Молча, сосредоточенно, как пожилые крестьяне. Даже самые маленькие не торопились, смаковали каждый кусочек, следя, чтобы не уронить крошку. Ели все. И только он один хлебал суп, не отрывая глаз от своей горбушки.
Если схватить её и быстро-быстро, большими кусками запихать в рот, отнять не успеют. Да можно и не спешить. Нэпман отнимать не станет. Даже внимания не обратит. А вечером будут бить. Накинут на голову одеяло и будут бить. Кричать нельзя. Если закричишь, тяжёлые и частые удары в рот заставят замолчать. Хочешь сохранить зубы, терпи молча. Без криков, без стонов. Бьют по справедливости, за дело — значит, нечего артачиться. Будешь вести себя честно, и они выдержат все законы «тёмной». Никто не ударит ногой или в запретные места. Когда упадешь и они увидят, что не притворяешься, оставят в покое.
— Витя, почему не ешь хлеб?
Перед ним стояла Елена Евгеньевна.
— Сладкое на закуску, — не растерялся Витька.
Она потрепала его по волосам, улыбнулась, прошла дальше.
Разделавшись с супом, он взял горбушку, чтобы сунуть её за пазуху и после обеда, незаметно для других, отдать Нэпману. Когда он поднес её к вороту рубахи, аромат хлеба, должно быть, вскружил ему голову. Со злостью оторвал он зубами большой кусок и начал жадно есть.
Пусть бьют. Не в первый раз.
У него не хватило воли взглянуть на Нэпмана, не хватило выдержки не торопиться. За обеими щеками у него был хлеб, и он глотал непережеванные куски, низко нагнувшись над столом.
Весь остаток дня Нэпман даже не взглянул в его сторону, и это было очень плохо, но всё равно свой ужин Витька тоже съел сам. Семь бед — один ответ.
Вечером старшие ребята, несколько воспитателей и директор уехали на соседнюю станцию за продуктами. Отправился с ними и Витькин брат. А Нэпман и Антон остались. Они заболели. У них поднялась температура. Девять лёгких щелчков по головке градусника, и температура будет тридцать восемь и шесть. Сильно бить нельзя — может разорваться ртутный столбик. Нэпман не мог доверить такое дело Антону. Он сам поднимал температуру на обоих градусниках.
Витька рано ушёл в свою келью. Он знал, что придёт Нэпман. Пусть уж лучше скорей это кончится. Он ждал со страхом и упрямством. И Нэпман пришел. Заложив руки в карманы, широко расставив ноги, сказал:
— Ну как?
Витька молчал. Напряжённо ждал первого удара. Но Нэпман медлил. Он смотрел на свою жертву, наслаждаясь предстоящей сладостной местью. Он словно выбирал место, куда ударить, чтобы было красиво, неожиданно и сильно. Но он не такой простак, чтобы первым ударом лишить сознания. Сначала надо позабавиться, чтобы страх перед ним остался надолго. Лёгкая пощечина обратной стороной ладони, потом вторая, так, чтобы раздразнить, разозлить — авось огрызнется. Вот тогда и оглушить кулаком. Подождать, пока придёт в себя, и снова — по щекам.
Такое ощущение было у Витьки, так он понимал эту молчаливую стойку Нэпмана. Он не выдержал.
— Бей! — зло сказал он. — Ну, бей же!
Нэпман стоял в той же позе и смотрел, и это было невыносимо. Потом он сказал:
— Пока ещё рано. Сразу после обхода иди к забитым дверям возле кухонной лестницы.
Резко повернувшись, он вышел.
Значит, не хочет бить в келье. Боится. Ну что ж, придётся идти. Надо расплачиваться. Винить некого, знал, что делал.
Он разделся, лёг и стал ждать обхода. Вскоре появилась Елена Евгеньевна с двумя воспитательницами.
— Ты сегодня один, Витя? — спросила она.
— Да.
— Не боишься?
— Нет.
— Ну, молодец! Спи.
Как только за ними закрылась дверь, он быстро оделся. Подождав несколько минут, никем не замеченный, пробрался в назначенное место. Под лестницей у забитой двери было темно. Он видел, что там никого нет. Прислонился к двери. Послышался шорох. Обернувшись, увидел, как отделились от стены два тёмных силуэта. Он узнал их. Он так и думал, что придут оба.
Нэпман отпер ключом дверь, молча подтолкнул к ней Витьку. Все знали, что эта дверь забита. Оттого что Нэпман так легко открыл её собственным ключом, а потом запер снаружи и спрятал ключ в задний карман, Витька ещё больше напугался.
Но куда они его ведут? Впереди Антон, сзади Нэпман. Значит, не просто бить. Что-то задумали. Зря пошёл. В келье хоть отлежался бы. Если броситься в сторону или поднять крик, могут пырнуть ножом.
Молча прошли через кустарник к высокому дереву у самой ограды. На дерево Антон полез первым. И опять без единого слова Нэпман подтолкнул Витьку, и, когда тот стал взбираться на суковатый ствол и услышал глухой удар о землю, понял, что Антон уже на той стороне.
Держась за толстую ветку, Витька нащупал на ограде место, свободное от осколков, встал на него и прыгнул вниз. Не успел ещё подняться с земли, как рядом оказался Нэпман.
— Раз ты не побоялся съесть мой хлеб, — сказал он, — и, не распуская соплей, пришёл сюда — значит, ты не трус. Ты мне подходишь. Но, если тебе придёт в голову ещё раз меня обмануть, я её расшибу. Понял?
— Понял, — быстро ответил пораженный Витька, догадываясь, что бить его не будут.
— А теперь ты узнаешь красивую жизнь. Пошли.
Витька не спрашивал, куда они идут. Его тело обмякло, и он почувствовал сильную усталость. Но так продолжалось недолго. Радость всё больше охватывала его, и это была уже радость не оттого, что не будут бить, а перед чем-то новым, таинственным. Он верил в Нэпмана, гордо шёл рядом с ним.
Спустя час они были в городе, а ещё через пятнадцать минут Витька увидел «красивую жизнь».
Маленький зал ресторана сверкал. Играла музыка, в зеркалах отражались люстра и хрустальная посуда, с начищенными подносами бегали официанты. Шумели, веселились, смеялись красиво одетые, холёные люди. Низенький человек в чёрном костюме, с чёрными усиками танцевал возле скрипача и пианиста, сидевших на возвышении, то и дело нелепо выбрасывая вперёд живот, и каждый раз это вызывало громкий хохот и аплодисменты. Большая компания в самом центре зала, помогая музыкантам, нестройно пела:
Это великолепие ошеломило Витьку. Восхищенными глазами он посмотрел на Нэпмана, который со скучающим лицом, как человек, пресытившийся всем этим, искал глазами свободный столик.
— О, Николь, прошу, давно не заглядывали, — подбежал к нему толстяк с большой лоснящейся лысиной.
Он дружески взял Нэпмана об руку и повёл, указывая место. На его пальцах сверкали перстни.
— Хозяин ресторана, — многозначительно шепнул Антон Витьке.
Они уселись за столик, Нэпман небрежно раскрыл меню. Витька украдкой глянул в большое зеркало. Ему хотелось придать себе такой вид, как у Нэпмана и этих шикарных людей. Но вид не получался. Сверкающие разноцветные бокалы, ножи и вилки с непомерно большими ручками, накрахмаленные салфетки, будто остроконечные шапки, уложенные на тарелках, белоснежная скатерть, к которой боязно прикоснуться, — весь этот блеск подавлял его. Он увидел, какие у него грязные руки и неподходящий костюм, и совсем растерялся.
А потом было хорошо. Как большой знаток, Нэпман заказал еду с непонятными названиями и графин красивого красного вина. Витька не знал, как приступить к еде. Есть вилкой он не привык, а ложек за столом не было.
Нэпман налил вино, сказал: «За наше дело», — чокнулся с Витькой и Антоном и залпом выпил. Витька тоже выпил залпом, хотя с первого глотка понял, что это самогон. Кусок мяса, занимавший всю тарелку, оказался тонким, как картон, и очень жилистым. Но Витька сразу проглотил его. Нэпман снова предложил выпить, и веселье охватило Витьку, и он понял, как хорошо можно жить на свете.
Потом он видел плачущую женщину, на которую кто-то кричал, и видел, как красиво танцует Нэпман, как много у него здесь друзей и как все они ему улыбаются.
Кто-то подсаживался к их столику, о чём-то шептались с Нэпманом или громко смеялись. Витьке тоже хотелось о чём-нибудь поговорить, но он никак не мог придумать, с чего начать.
Потом придумал. Он спросил, зачем Нэпман устраивал привидение.
Тот солидно объяснил, что готовится к очень важному делу, которое даст возможность уйти из детдома и жить, ни в чём не нуждаясь. Но для этого ему, кроме Антона, нужен ещё один помощник, который был бы маленьким и, главное, очень смелым. Он и решил взять того, кто не испугается даже привидения.
И снова гордость охватила Витьку, и он сказал, что ничего в жизни не побоится.
Расплачивался Нэпман, должно быть, очень щедро. Официант долго благодарил его, раскланивался, приглашал приходить почаще.
Домой попали перед рассветом через ту же «забитую» дверь. Когда Витька проник в свою келью и улегся на топчан, он старался не спать, чтобы лучше насладиться своим счастьем.
Завтрак проспал. Разбудила его Елена Евгеньевна. Она была встревожена, спросила, не заболел ли он, приложила ко лбу ладонь. В детдоме никто никогда ещё не просыпал завтрак. Она думала, что-нибудь случилось.
Витька сказал, что у него очень сильно болит голова, и это была правда. Елена Евгеньевна ушла, а через несколько минут вернулась с его завтраком. Она велела до обеда не вставать и ещё раз попробовала, нет ли у него жара. Ему приятно было ощущать теплую, мягкую ладонь Елены Евгеньевны, и ему хотелось, чтобы она скорее ушла и он мог бы свободно начать думать о вчерашнем вечере.
Как только за ней закрылась дверь, он начал вспоминать… Было обидно, что никто из ребят не видел его в этом шикарном ресторане, где находились только взрослые и красиво одетые люди, среди которых он чувствовал себя хорошо и свободно, как и подобает солидному человеку в таком обществе. Витька забыл, что поначалу растерялся, а если и помнил, то думать сейчас об этом ни к чему. Перед ним встала картина, как он подходил к музыкантам и просил сыграть «Позабыт, позаброшен» и как радостно они согласились, только показали на пальцах, что надо платить. Потом они всё же сыграли, после того как Нэпман угостил их вином. Хорошо бы в следующий раз иметь деньги. Пусть играют то, что захочется ему.
В келью заглянул и вошёл Нэпман. Витька обрадовался, рассказал, что приходила Елена Евгеньевна, которая ни о чём не догадывается. Ему хотелось поговорить о вчерашнем вечере, и он сказал:
— Здорово было, а?
— Да так, чепуха, — нехотя и безразличным тоном ответил Нэпман. — В субботу там будет веселее.
Витька не знал, что бы ещё сказать. Он подумал: может быть, Нэпман опять возьмет его с собой.
— Но к субботе надо подготовиться, — заговорил Нэпман шепотом. — Тебе как раз будет тренировка перед большим делом. Пока это пустяк. — И он рассказал свой план.
Возле комнаты заведующего находится кладовка. Отпирать её — не Витькина забота, она будет открыта. Пока идут уроки, надо подняться туда, забрать шестнадцать пар новых ботинок, которые лежат в мешке, выйти через «забитую» дверь (она тоже будет открыта) и спрятать мешок в крапиве возле высокого дерева. Вот и всё. Бояться нечего. И ребята и воспитатели на занятиях. Заведующего нет. Вернуться надо через ту же дверь. Нэпман будет охранять её внутри монастыря, а Антон — снаружи. Если кто-нибудь случайно пойдёт, они сумеют его задержать и отвести в сторону. Дела всего на пять минут.
— Понял? — закончил Нэпман.
— Понял, — машинально ответил Витька.
— Давай быстрее, пока идёт урок. — И он исчез за дверью.
Витька всё хорошо понял, но ему что-то мешало. Какие-то неясные мысли. Он злился на эти свои непонятные мысли, которые неизвестно отчего привязались к нему. Не трус же он. В конце концов он избавился от них. О чём тут думать, когда так нахвастался своей храбростью. Да и не обязан Нэпман всегда платить за него. А в субботу надо идти в ресторан…
Всё было, как сказал Нэпман. Кладовка оказалась открытой, он легко отыскал мешок с ботинками, быстро спустившись по ступенькам, прошёл через «забитую» дверь, которая тоже оказалась не запертой, и юркнул в кустарник. Теперь уже никто не мог его заметить. Он шёл согнувшись, хотя в кустах всё равно его не было видно.
Вдруг сквозь ветки увидел, что кто-то идёт навстречу. Он шмыгнул в сторону, сунул мешок под куст и едва успел выскочить на дорожку, как показалась женщина. Это была повариха. И что ей только здесь надо? Шляется неизвестно чего. Небось наворовала продуктов, пока все на занятиях, и отнесла куда-то.
Витька стоял с независимым видом, спиной к кусту. Повариха внимательно посмотрела ему в глаза. Наверное, вид у него был более независимый, чем надо. Уже пройдя мимо, она обернулась, опять внимательно посмотрела на него и спросила:
— Что ты здесь делаешь? Почему не на уроке?
— А тебе какое дело? — обозлился Витька и быстро пошёл к дому. Пусть эта дура видит, что он просто гулял.
Повариха направилась к главному входу, единственному открытому входу в монастырь, и, когда она завернула за угол, Витька юркнул в «забитую» дверь. Откуда-то возник Нэпман и запер её.
Витька пошёл на занятия. Ему хотелось быть среди ребят и не хотелось видеть Нэпмана. Он вспомнил, что в спешке оставил раскрытой дверь в кладовку. В том же коридоре — комната Елены Евгеньевны. Значит, о пропаже узнают сразу. Поднимется шум на весь детдом.
После уроков он пошёл в столярку. Яростно и зло строгал доски. Здесь его и отыскал Нэпман.
— Куда дел? — грозно спросил он. — В крапиве нету.
— Спрятал.
— Куда?
— В кусты.
Недобрыми глазами посмотрел Нэпман:
— После отбоя принеси к большому дереву у ограды. Понял?
— Понял.
Витька знал, что за обедом объявят о пропаже и начнется кутерьма. Он решил идти обедать со спокойным и независимым видом. Но по дороге дал подзатыльник маленькой девочке, можно сказать ни за что, растолкал соседей по скамейке, которые оставили ему мало места, придрался ещё к кому-то. Потом вошла Елена Евгеньевна и призвала всех к порядку, сказав, что должна что-то сообщить ребятам, а перекричать всех не может.
Витька не заметил, как низко склонился над своей миской. Он искоса поглядывал на воспитательницу и не мог понять, почему она так часто смотрит в его сторону. Ведь он сидит тихо. Шумят совсем за другим столом.
Когда все стихли, Она сказала:
— Вот что я должна объявить вам, ребята…
Она почему-то умолкла, и Витька замер, перестал жевать.
— Так как старших ребят нет, — продолжала она, — на вас лягут дежурства по кухне.
Дальше она объявила, кто должен дежурить. В числе дежурных был назван и Витька. Только теперь он обратил внимание, что все продолжают есть, а он один сидит как неживой. Ему показалось, что и Елена Евгеньевна это заметила. Он стал есть очень быстро и опять подумал, что это не дело: все едят нормально, и только он один то сидит как истукан, то с жадностью набрасывается на еду.:
Во время «мёртвого часа» в келью к Витьке пришла Елена Евгеньевна с Верочкой и сказала:
— Мы посидим у тебя, Витя. Хорошо?
Верочке девять лет. На вид ей года четыре. Её отец — красный командир — погиб на фронте. Она никогда его не знала. Она видела, как махновцы убили её мать. С тех пор она болеет. Никто не может определить, чем она больна. Верочка живёт в одной комнате с поварихой и почти всё время лежит в постели. У неё маленькое, бледное личико и очень большие чёрные глаза. Они будто не её. Совсем взрослые. В них всегда удивление и упрёк. Заведующий детдомом как-то сказал: «Когда смотришь ей в глаза, чувствуешь себя виноватым».
Елена Евгеньевна опустилась на табуретку напротив Витьки, который сидел на топчане, привлекла к себе девочку и сказала:
— Верочка всё просится во двор, а доктор не велит. Но там сейчас и неинтересно. Вот и Витя не выходил сегодня. — Она помолчала немного, потом спросила: — Ты ведь сегодня дома сидел, Витя? Или выходил?
Как-то странно она говорит. Очень настороженно, медленно, глядя ему в глаза. Он не мог выдержать этого взгляда и не знал, что сказать. Она ждала. Он ответил:
— Нет.
— Вот видишь, Верочка, Витя сегодня тоже не выходил.
Витька смотрел исподлобья и злился. Может быть, поэтому Верочка сказала:
— Я пойду домой.
Она ушла. Елена Евгеньевна молчала. Витька тоже молчал. То, о чём он думал, говорить было нельзя. Он думал: «Вот навязалась на мою голову!»
— Мне очень жаль Верочку, — заговорила она. — Сегодня доктор разрешил ей выходить во двор. Но уже сыро, а у неё нет ботинок…
Витька перестал дышать.
— Кто-то забрал из кладовки всю обувь. Мы решили каждую пару выдавать на двоих, а Верочке — одной. Ни у кого больше нет такой маленькой ноги. Заведующий специально для неё доставал. Это было очень трудно… Напрасно я ей сказала об этом. Теперь она всё время просит ботиночки. Просит хоть показать ей…
Витька искал, к чему бы придраться, чтобы нагрубить ей и чтобы она уходила отсюда ко всем чертям. Как раз в это время начали бить в рельсу — значит, окончился «мёртвый час».
— Я пойду, Витя, — _сказала она. — У тебя уже совсем прошла голова?
— Угу, — буркнул Витька.
После «мёртвого часа» надо было идти в столярку. Он не пошёл. Он долго сидел на топчане и мысленно ругал Елену Евгеньевну. Потом незаметно пробрался в кустарник, разыскал среди грубых солдатских ботинок маленькую пару, подержал их в руках, рассматривая со всех сторон, и бросил обратно в мешок. Он сорвал несколько веток, прикрыл ими мешок в тех местах, где были просветы, обернулся по сторонам и побежал прямо в столярку. Его отругали за опоздание, но потом похвалили, потому что работал он очень усердно до самого ужина. И здесь, за работой, он твёрдо решил, что делать дальше. За несколько минут до отбоя он выйдет через главный вход, отнесёт мешок к высокому дереву у ограды, и пусть Нэпман делает с ним, что хочет. А ботинки Верочки заберёт и подкинет под её дверь. Нэпман ничего не узнает. Подумает, что так и было.
За несколько минут до отбоя, когда дверь ещё не была заперта, но почти все находились уже в кельях, а воспитатели — в канцелярии, Витька пробрался в кустарник и вынул маленькие ботинки. Они лежали сверху. Потом вытащил мешок, но ему мешали Верочкины ботинки. Он опять положил их на место, взвалил мешок на плечи и, уже не думая больше, смело пошёл к главному входу, не таясь, не прячась, не пригибаясь.
Он едва успел проскочить в дверь, как раздался сигнал отбоя. В коридорах никого не было. Ещё издали увидел на кладовке замок. Не останавливаясь, прошёл мимо и постучал в комнату Елены Евгеньевны. Никто не ответил. Потянул за ручку. Дверь открылась, и он бросил в комнату свою ношу.
По дороге в келью натолкнулся на группу воспитателей.
— Уже был отбой, Витя, — сказала Елена Евгеньевна.
— Зайдите в свою комнату, — грубо оборвал её Витька и побежал, не желая давать объяснений и слушать нотацию за грубость.
Не раздеваясь, лег и стал думать, что сказать Нэпману. Не лежалось, не думалось. Он встал. И тут вошла Елена Евгеньевна. Она молча прижала Витькину голову к груди, поцеловала в висок и не оторвала губ, а так и осталась стоять, склонившись к нему, гладя его худые лопатки и перебирая губами волосики на виске. И Витька прижался к ней, боясь, чтобы она не отошла и не увидела его слез.
…Не дождавшись Витьки и не найдя мешка, Нэпман пошёл в город. Берегись, Витька, спуску теперь не будет…
Нэпман пил больше обычного, щедро угощал официантов и всех, кто подходил к столику.
Денег не хватило. Ему поверили. Знали, что на следующий день принесёт.
Идти в детдом не было смысла. Всё равно надо возвращаться в город — доставать деньги. Ночевал в какой-то хибарке на окраине, у скупщика краденого. Рано утром пошёл на рынок. Здесь, между возами, ударили чем-то тяжёлым по голове, когда полез в чужой, туго набитый карман. Он зашатался, но не упал. Навалилась ватага спекулянтов и кулаков, мелькнули перед глазами двое из тех, кого так щедро вчера угощал. А потом уже ничего не видели глаза, заплывшие кровью.
Били не по законам «тёмной», не по справедливости. Били кулачищами, как оглоблями, били ногами в низ живота и под ребра, чтоб не осталось следов. Били, когда обессиленные руки перестали прикрывать голову, когда рухнуло на землю тело.
Резкий свисток остановил одурманенную погань. По дороге в больницу он скончался.
Его хоронили на монастырском кладбище. Он лежал в гробу в серой детдомовской рубахе. И не потому, что его модный костюм был изорван и окровавлен. Он лежал в простой детдомовской одежде, потому что никакой он не нэпман, а такой же детдомовец, бывший беспризорник, как и те, что шли за гробом. Теперь это видели и понимали все.
…Андрей Незыба слушал меня очень внимательно, иногда перебивал, задавая вопросы. Ему жаль было Нэпмана.
Потом он спросил, как дальше складывалась судьба Дубравина, которую он тоже принял близко к сердцу. Я уже собирался продолжить рассказ, когда в вагоне поднялся шум. Какому-то пассажиру надо было сойти на станции Матово, и только сейчас он узнал, что наш экспресс там не останавливается. Он упрекал проводника, не предупредившего об этом, хотя виноват был сам: билет он купил до Москвы и в Матове собирался сделать лишь остановку на день.
Андрей услышал: «Матово», и я понял по его глазам и по его лицу, что он опять ушёл в те безвозвратные дни на разъезде.
КОРОТКИЙ, ДЛИННЫЙ, ДВА КОРОТКИХ
Это был странный разъезд со странным названием. За два года до его сооружения геологи нашли вдали от железной дороги новое месторождение редкой руды. От Матова туда потянули ветку. Её строили комсомольцы, вырубая просеку в старом лесу.
Три маленьких разъезда были одинаковыми. Они отличались названиями, написанными на фасадах станционных зданий. Четвёртый разъезд, на седьмом километре, не походил на остальные. Его строил тогда ещё незнакомый мне Андрей Незыба, студент четвёртого курса Института инженеров транспорта. На стройке Андрей проходил практику, а потом остался на оба каникулярных месяца. Он очень любил скрипку и хорошо играл. Но присутствие людей его смущало. Он избегал слушателей. Почти каждый вечер уходил в лес, на свою любимую полянку, и играл.
Спустя несколько лет, когда мы подружились с Андреем и я стал невольным свидетелем всего, что с ним произошло, он рассказал мне о многих своих переживаниях и раздумьях…
На строительство здания разъезда Андрею дали десять дней.
Начальник участка Бабаев сказал ему:
— Собрать из готового материала стандартный домик в три комнаты — дело нехитрое. Ребят выделил тебе хороших, так что не подведи: ни я, ни мой помощник подъехать к тебе не сможем, всю линию сейчас проверяем.
У Андрея было противоречивое чувство. Он выполнял куда более сложные задания. Но то были студенческие проекты или работа под руководством инженеров. Ему хотелось создать что-то оригинальное, особенное, может быть, из ряда вон выходящее. И вот наконец самостоятельное задание. Но строить, оказывается, надо маленький домик барачного типа.
Вечером, когда все улеглись спать, он внимательно рассмотрел рабочие чертежи. Крыша показалась ему некрасивой, пришлось переделать её. Окна тоже не понравились. Он вычертил новые. Потом изменил отделку. Утром Андрей показал бригаде эскиз рубленого домика, выполненный в красках, и все ахнули.
— Да ведь это же из сказок Андерсена, — восхитился Хоттабыч.
Так прозвали здесь единственного старого человека, очень доброго, трудолюбивого и весёлого. Он уже побывал на других комсомольских стройках, и его энергии и жизнерадостности могли позавидовать многие молодые рабочие.
Домик не походил на служебное железнодорожное здание. Никто об этом не подумал. Он был красивый. Может быть, поэтому так придирчиво отбирали лес, подгоняли брёвна одно к одному, рамы и двери зачищали пемзой, тщательно выкладывали ступеньки. Трудились, забывая покурить, и к сроку соорудили чудо-домик. Позади него и с боков не срубили ни одного дерева, впереди не разбили скверика и симметричных клумбочек. Пусть все останется, как сотворила природа в диком лесу.
Выкрашенный масляной краской цвета свежего меда, под красной черепичной крышей, выглядывавший из лесу домик и в самом деле походил на сказочный теремок. Люди смотрели на творение своих рук, искренне удивляясь, как это они сработали такую игрушку. И как раз в это время приехали Бабаев и я — будущий начальник разъезда.
Несколько мгновений Бабаев стоял поражённый, глядя на домик, а вся бригада, переполненная радостью, смотрела на Бабаева. Потом он обернулся, ища Андрея. Тот стоял, скромно опустив глаза, и медленно отделял узенькие ленточки от широкой стружки. Не в силах больше скрыть счастливой улыбки, поднял наконец голову.
— Вон отсюда! — заревел Бабаев. — Это… это… — начал он заикаться, не находя нужного слова, — это сумасбродство, это хулиганство, это чёрт знает что!..
Девять молодых парней и Хоттабыч растерянно смотрели на Бабаева и на Андрея. Им было стыдно за начальника участка, который так кричит, и обидно за Андрея. Он молча и зло рвал на кусочки стружку поперёк волокон. Бабаев продолжал кричать, и все поняли: сюда едет начальник строительства Тимохин. И действительно, вскоре у разъезда остановилась его дрезина. Как и Бабаев, он несколько секунд смотрел на странное сооружение молча.
— Это что же за бантик такой? — обратился он, наконец, к Бабаеву.
Вид у того был несчастный. Вперёд выступил Андрей.
— Это не бантик, товарищ начальник, — сказал он, стараясь твёрдо произносить слова, хотя, казалось, вот-вот расплачется. — Это разъезд «Седьмой километр».
Тимохин, ничего не ответив, отошёл в сторону. Было ясно: он думает о том, что делать. Боясь, как бы тут же не последовал приказ оштукатурить здание, я пошёл за ним.
— Откровенно говоря, чудесный домик, — рассмеялся он.
Я обрадовался и предложил объявить Незыбе благодарность. Тимохин резко повернулся ко мне.
— Если каждый практикант будет строить то, что ему вздумается… — Он умолк, не закончив фразы.
На следующий день Бабаеву был объявлен выговор, Андрея отстранили от работы. А домик так и остался. Не ломать же, коль он уже построен.
Название «Бантик» привилось к разъезду. Иначе его никто и не называл. Когда дорога была сдана, он стал так именоваться во всех официальных документах.
Три года я не видел Андрея. После окончания института его послали на одну из крупных станций. Работа поглощала всё его время. Так продолжалось, пока он не поступил в заочную аспирантуру. Совмещать службу с учением стало трудно. Руководители дороги предложили ему перейти на одну из станций с меньшим объемом работы. Андрей попросился на разъезд Бантик, где оказалось вакантное место дежурного. Движение здесь теперь увеличилось: ветку протянули дальше рудников, и она соединила две магистрали. Пассажирские поезда у нас не останавливались. Да и грузовые чаще всего проносились мимо.
Андрей сошёл на станции Матово, на той самой станции, мимо которой мы должны были теперь проскочить в экспрессе Одесса — Москва. До разъезда всего пять километров, и он пошёл пешком. С обеих сторон близко к полотну, как стена, подступал лес. Неожиданно из лесу показалось несколько девушек. Они несли нивелир с треногой и рейку. Андрей, которому не терпелось скорее увидеть свой домик, быстро догнал их и безразличным тоном спросил:
— Далеко ещё до будки?
— До какой будки? — удивились девушки. — Здесь нет будок.
— Ну, до разъезда, что ли. — В его тоне слышалось явное пренебрежение.
— Хорошенькая будка! — рассмеялась та, что несла рейку.
Перебивая друг друга, девушки стали рассказывать, какой это сказочный домик.
Ему было приятно слушать. Чтобы определить, как вести себя дальше, осторожно спросил, почему разъезду дали такое несолидное название.
— Этого мы не знаем, — последовал ответ.
Андрей хотел было рассказать историю Бантика, но заговорила Валя. Так звали девушку с рейкой.
— Почему дали это название, неизвестно, а кто строил, знаем.
— Кто же? — вырвалось у Андрея.
— Очень хороший человек строил, — убежденно ответила она.
Андрей смутился.
— Построил и уехал, — продолжала она, — и никогда, наверное, не увидит своего разъезда.
— Ну и фантазерка вы! Почему же не увидит? — рассмеялся Андрей. Ему и в самом деле стало смешно. — Вы очень медленно, — неожиданно сказал он и, поблагодарив девушек, размашисто зашагал по шпалам.
Андрей напрасно тогда опасался за своё детище. Приняв у строителей разъезд, я решил сохранить его точно таким, как получил. Андрей увидел, что всё осталось по-прежнему. И краска такая же, и никаких фигурок с вёслами или теннисными ракетками. Он ненавидел эти неестественные серебряные фигуры — обязательную принадлежность почти всех станций.
Из окна дежурки я не узнал Андрея. Он стоял, глядя на дом, и радовался. Я не обратил на это внимания, потому что всякий новый человек, попавший к нам, всегда подолгу любуется разъездом.
Солнце заходило, но было похоже, что наступает утро. Возможно, от тишины и свежести леса, а может быть, от щебетанья птиц, какое обычно можно услышать только ранним утром.
Тишину нарушил сигнал приближавшегося поезда. Сняв со стены большое проволочное кольцо на рукоятке, я заправил в неё жезл — разрешение машинисту следовать дальше — и вышел на платформу. Свесившись на подножке, помощник машиниста ловко подхватил на руку протянутое мною кольцо. Подобрав сброшенный с паровоза жезл предыдущей станции, я направился к себе, когда услышал радостный крик:
— Трифон Карпович, товарищ Жиздров!..
Широко улыбаясь, бежал ко мне Андрей.
— Принимать разъезд приехал? — улыбнулся и я, пожимая ему руку.
Он благодарил меня так, будто домик принадлежал лично ему и был передан нам лишь на сохранение. Мы долго просидели в моём кабинетике. С радостью узнал он, что здесь в качестве стрелочника работает Хоттабыч. У него и поселился Андрей.
Дежурства отнимали немного времени. Почти каждый вечер он выкраивал часок, чтобы, захватив скрипку, отправиться на свою любимую полянку.
Иногда с ним уходила Валя. Она была студенткой техникума, находящегося в Матове, и у нас проходила геодезическую практику. Ему было приятно, что Валя любит и понимает музыку.
Все шло хорошо, пока не появился какой-то странный сигнал. Мы ничего не могли понять. Он раздавался через сутки в самые различные часы. Обычно перед разъездом машинисты давали только сигнал бдительности: один короткий гудок и один длинный. Так они предупреждали, что идёт поезд, чтобы дежурный вовремя встретил и вручил жезл. Другие сигналы на разъезде и не требовались, хотя существует их множество.
Паровозный язык выразителен. Сочетание коротких и длинных гудков дает возможность машинисту передать поездной бригаде и станционным работникам всё необходимое. Каждый сигнал мы знали, точно буквы алфавита. И как не может человек по своей прихоти придумать новую букву, так не придёт в голову машинисту изобретать новый сигнал. А это был бесспорно новый сигнал: короткий, длинный, два коротких. В служебной инструкции таких нет.
Кроме официально установленного значения, в сигналах есть нечто выработанное самими машинистами в течение десятилетий. И многие сигналы даются не так, как они записаны в инструкции. Даже школьнику из железнодорожного посёлка известно, например, что сигнал остановки — это три коротких гудка. Но, если он услышит просто три коротких, сразу поймет, что на паровоз забрался новичок. Квалифицированный машинист даст этот сигнал так: «Тут-ту-тууу!» Все три гудка будут разной тональности и продолжительности. Правда, иной раз можно услышать три совершенно одинаковых коротких и нетерпеливых, даже нервных «Ту-ту-ту!», но это будет не просто остановка. Это значит, что машинисту уже в который раз велят куда-то ехать, а путь занят, или он топку чистит, или ещё что-то мешает ему тронуться с места. И каждый железнодорожник поймет машиниста так: «Слышу, слышу, не приставайте, никуда не поеду.
Подойдите сами и всё увидите».
А послушайте, как машинист дает тот же сигнал остановки у закрытого семафора перед станцией. Какие там короткие! Целую минуту гремит. И станционные работники поймут его: «Эх, вы, зашились, даже на станцию впустить не можете! Из-за вас и пережог, и простой паровоза… Вот и выполняй с вами план!..»
Постоит машинист минут десять и снова даст сигнал остановки. Но значение его будет уже другое: «Ну, сколько же держать будете? Или хотите, чтобы я начальнику отделения пожаловался?» На станции опять поймут его, бросят в сердцах: «Ори сколько хочешь», а всё-таки начнут торопиться, чтобы скорее избавиться от этого крикуна.
Новый сигнал ни на что не был похож. Мы слышали его впервые. Сначала не придали ему значения, но, когда он стал регулярно повторяться, забеспокоились: наша дорога шла мимо разработок руды и имела специальное назначение.
Вскоре мы установили, что дает сигналы комсомолец Костя Громак. Это был способный машинист, но его многие недолюбливали за хвастовство, за то, что подчеркивал своё превосходство над другими. Если опытные механики брали тяжеловесы, Костя говорил: «Подумаешь, невидаль, да я больше увезу». Было в нём что-то неприятное.
Каждый машинист, как и положено, на разъезде снижал скорость. А Костя будто нарочно нёсся так, что, казалось, вот-вот кувырком полетят вагоны. Стоять с жезловым кольцом близко от несущегося поезда страшновато, а порой и небезопасно.
При очередном рейсе Андрей воткнул под жезл записку, предупредив, что, если в следующий раз скорость не будет снижена, он остановит поезд. Под жезлом, который Громак сбросил на обратном пути, Андрей нашёл ответ: «Если вы не справляетесь с работой, уступите её другому».
Была у Андрея и более веская причина с неприязнью относиться к Косте. Нам часто приходилось бывать на станции Матово. Как-то в ожидании попутной дрезины домой мы сидели с Андреем в станционном буфете. Туда же вошла группа паровозников, среди которых был Костя. Продолжая какой-то спор, компания шумно расселась. Разговаривали громко, не обращая внимания на других посетителей. Неожиданно в дверях появилась Валя. Она была в легком ярком платье, стройная, загорелая. Опустив глаза, подошла к буфету. Паровозники умолкли вдруг, проводив её взглядом. Валя взяла мороженое и села близ буфетной стойки.
— Вот это да-а! — протянул кто-то из паровозников. — К такой не подступишься.
— Подумаешь, невидаль, — с пренебрежением сказал Костя. — Захочу — в два счёта познакомлюсь.
— Пари!
— Пари! — протянул руку Костя.
— Надо подойти к ней, чтобы прекратить эту сцену, — поднялся Андрей… — Впрочем, пусть нахал останется в дураках. — И он снова опустился на стул.
Пари состоялось. Условия жесткие: Костя должен сесть за Валин столик и угостить её фруктовой водой. Если она охотно примет угощение и будет активно вести разговор, а на прощание подаст руку — значит, знакомство состоялось. Окончательное заключение выносил арбитр, один из компании, в объективность которого, очевидно, все верили.
Ничего зазорного в том, что девушка выпьет стакан воды, предложенный соседом по столику, Андрей не видел. Но он знал: Валя этого не сделает.
Костя подошёл к ней и что-то сказал. Она ответила небрежным кивком головы, не скрывая недовольства его приходом. Сев напротив, Костя снова заговорил. Она продолжала есть мороженое, точно слова его относились не к ней. Потом стала есть быстрее, и Андрей сказал:
— Сейчас уйдет. Как только поднимется, я пойду навстречу. Не стоит обращать на себя внимание, — посоветовал я.
— Верно, — согласился Андрей. — Да и интересно посмотреть, с каким видом он вернется к своим. Там уже хихикают.
Не успел Андрей закончить фразу, как ложечка в руках Вали замерла на полпути. Она взглянула на Костю и улыбнулась. Сначала едва заметно, потом широко и наконец рассмеялась, откинувшись на спинку стула.
Андрею нравилась открытая улыбка Вали и её смех. Я видел: ему стало больно смотреть. А Костя уже демонстративно требовал у официанта воду. Он налил ей и себе, и она, отпив несколько глотков, сама стала что-то рассказывать. Улыбка не сходила с её лица, и глаза были обращены к Косте.
— Неинтересно смотреть, что делается за чужим столиком, — сказал Андрей, резко поднявшись.
На следующий день, взяв скрипку, он ушёл на свою полянку один, хотя должен был зайти за Валей. И вообще он старался не встречаться с ней.
Спустя недели две по дороге домой Андрей остановился у переезда, пропуская пассажирский состав. Когда промчался последний вагон, Андрей увидел по другую сторону путей Валю. Она смотрела вслед поезду, провожая его грустным взглядом. Пройти мимо было неловко. Андрей поздоровался. Она ответила рассеянно и, не поворачивая головы, сказала:
— Не могу спокойно смотреть на поезда. Мне кажется, поезд — это всегда судьба. Промчался и не догнать его. И будто из жизни что-то ушло. Почему-то жаль себя становится. Окончу техникум, уеду далеко-далеко…
Андрею надо было как-то поддержать разговор. Он сказал:
— Это со стороны так кажется. А в поезде все обыденно.
— Всё равно судьба, — возразила Валя. — Вот едет человек в Москву, торопится, дни считает, а за окном от него убегают посёлки, города, люди… И летит, быть может, от своего счастья всё дальше и дальше и никогда не узнает, где проскочил мимо.
Помолчав немного, Валя спросила:
— Почему вы не берёте меня больше с собой, когда уходите играть? И почему мы стоим? Проводите меня немного.
Они пошли. Андрей сослался на занятость, на то, что и сам теперь редко ходит в лес.
Почти у своего дома, без всякой связи с предыдущим, Валя сказала:
— Недавно я очень смешно познакомилась с одним машинистом…
— Знаю, — перебил Андрей.
Он сказал, что видел их вместе в буфете, умолчав о пари. Но она заговорила об этом сама. Оказывается, Костя рассказал ей правду.
— Почему же вы поддержали его в этом… — он замялся, подбирая слово помягче, — в этом не очень красивом пари?
— Потому что душа у него красивая. Открытая, простая, понимаете? Иной бы на его месте на всякие уловки пошёл, а он сразу же во всём признался. «Сгоряча, говорит, сболтнул, а когда предложили пари, не хватило духу отказаться… Протягивая руку, я понимал, что глупо все это, что вернусь к столу посрамленный, но назад уже хода не было. Если вы скажете: «Уходи», уйду немедленно». Вид у него был растерянный, наивный, он не мог мне в глаза смотреть. Мне стало… — Она неожиданно оборвала фразу и забормотала: — Извините, я забыла… мне срочно надо вернуться…
Не попрощавшись, быстро пошла назад, в сторону разъезда, и, едва скрывшись за деревьями, побежала. Андрей видел, как она побежала. В его ушах ещё звучал только что раздавшийся сигнал: короткий, длинный, два коротких…
…Андрей лег спать поздно. Эта история не выходила из головы. До случая в буфете он относился к Вале довольно равнодушно. Так, по крайней мере, казалось ему. После странного знакомства девушки с Костей Андрей стал чаще думать о ней. А теперь этот сигнал потряс его. Значит, при первой же встрече договорились… Но, может быть, это случайное совпадение? Возможно, у неё действительно было срочное дело?
Весь следующий день Андрею было не по себе. А ещё через день рассеялись все сомнения. Во время его дежурства где-то далеко раздался этот новый сигнал. С тяжёлым чувством он вышел на платформу. Поезда ещё не было. Андрей смотрел вдаль, на блестящие рельсы… Старые сосны ограждали их с обеих сторон, точно гигантские стены. Возле семафора, стоявшего на насыпи, лес отступал в сторону. И именно здесь, на высоком взгорке, появилась вдруг девичья фигурка. Почти одновременно показался поезд. Высунувшись из окна паровозной будки, подавшись вперёд всем корпусом, сияющий Костя кричал ей что-то, энергично жестикулируя, а она приветствовала его, медленно и плавно покачивая рукой.
Андрей видел только фигуру Вали, только её силуэт, но знал: она улыбается Косте.
С этого дня ему стало трудно жить. Его не оставляло мучительное, щемящее чувство ожидания. Он ждал гудков. Помимо своей воли он будет знать теперь о каждом свидании Вали и Кости. Он обречён быть незримым участником этих свиданий.
Движение напряжённое, густое. Каждые полчаса раздается сигнал бдительности: короткий, длинный. Он ждал ещё двух коротких. Сидя за чертежами, при звуке гудка прекращал работу. Ложась спать, прислушивался.
И Валя ждала сигналов. Всё получилось как-то само собой. Дня через два после знакомства с Костей, переходя пути возле семафора, она услышала серию гудков…
Отец Вали был машинистом. Она выросла в железнодорожном посёлке на станции Матово и хорошо знала паровозный язык. Как и все дети посёлка, по звуку определяла, какой паровоз дает сигнал. По гудку могла угадать даже настроение машиниста. Длинный сигнал иногда звучит гордо, победным кличем, а порой похож на жалобу, на плач. Короткий гудок можно дать бесстрастно, как ставят точку в конце фразы. А можно властно, будто восклицательный знак. Паровозный гудок может многое сказать…
В незнакомом сигнале, который она услышала возле семафора, было что-то зовущее, призывное. Валя невольно обернулась. Она увидела в паровозном окне Костю, который радостно махал ей рукой. Спустя несколько часов сигнал повторился. Она поняла: Костя возвращается в своё депо. Это специально для нес он дает сигналы.
С тех пор Валя часто слышала Костины гудки. Теперь они раздавались далеко от разъезда: он заранее предупреждал о себе. Если в такие минуты она находилась поблизости, обязательно шла к семафору. Она видела, как радует это Костю. И самой ей было интересно. Их коротенькие и такие оригинальные свидания казались очень романтичными. Постепенно она привыкла к ним. Если долго не было сигнала, начинала беспокоиться.
Шли дни. Два человека жили на разъезде в ожидании сигнала, тщательно скрывая это друг от друга. Встречались теперь редко.
В очередное дежурство Андрея день был пасмурный. Около шести часов диспетчер передал по селектору:
— К вам идёт шестьсот первый. Поставьте на запасный путь. Сначала пропустим пассажирский и два порожняка.
— Понято, — ответил Андрей и, позвонив стрелочнику, передал распоряжение диспетчера.
А через несколько минут раздался сигнал: короткий, длинный, два коротких.
Андрей пошёл встречать поезд. С какой радостью отказался бы он от этой неизбежной служебной обязанности! Он старался не смотреть в сторону входного семафора. Он знал: она там. У него хватило воли на несколько секунд. Бросил взгляд на стрелку: переведена ли на запасный путь — и медленно, с затаённой надеждой, повернул голову к семафору… Как ей не стыдно! Будто на посту. Стоит, ждет.
Поезд приближался. Андрей развернул красный флажок: никуда теперь не уедет Костя часа полтора, пока не пройдут пассажирский и два порожняка.
Доложив диспетчеру о прибытии шестьсот первого, Андрей посмотрел в окно. Он увидел Костю, бегущего к семафору. Навстречу ему шла Валя…
Андрей встречал и провожал поезда. Механически повертывал рукоятку жезлового аппарата, механически извлекал и передавал машинистам жезла. Точно автомат, принимал распоряжения диспетчера и докладывал о движении поездов. Он все делал правильно и бездумно.
Неожиданно и очень громко раздались в селекторе слова диспетчера:
— Можете отправлять шестьсот первый.
Казалось, только теперь он начал волноваться. Состояние, как перед катастрофой. Он взглянул на циферблат. Час сорок минут они были вдвоём… Зачем он подсчитывает их время?
Разбудив главного кондуктора, дремавшего на табуретке в соседней комнате, Андрей вручил ему жезл. Как и положено, вышел проводить поезд. Главный, кутаясь в большой брезентовый плащ, торопился к паровозу.
Вскоре раздался долгий, тревожный сигнал отправления. Андрей знал: Кости на паровозе нет. Это помощник зовет своего машиниста. Прошло ещё минут пять, и сигнал повторился. Протяжный, тоскливый. Эхо долго пробивалось сквозь лес и где-то растаяло. И снова всё тихо.
Андрей сразу увидел Костю, потому что смотрел на то место, откуда он и должен был появиться. Перескочив через кювет, Костя побежал по шпалам. Поезд тронулся резко, с сильным грохотом, и быстро набрал скорость. Андрей смотрел вслед, ожидая прощальных гудков Вале. Когда длинная красная змейка вагонов скрылась в лесу, донесся далёкий сигнал: короткий, длинный… Сигнал бдительности. Должно быть, по путям шёл случайный прохожий.
Тихо и безлюдно на разъезде. Медленно и бесшумно падают желтые листья. Шагает по дощатой платформе Андрей. Он смотрит на тропку, уходящую в лес. Здесь должна показаться Валя. У края перрона останавливается, стоит минуту и шагает назад. Он не хочет оборачиваться, пока не достигнет конца платформы. Должно быть забыв об этом, делает несколько шагов и поворачивает голову… Напрасно так долго остаётся в лесу.
Сыро, одета совсем легко…
Он увидел её на опушке. Она шла, опустив голову. Наверное, поссорились.
Через час Андрей сменился. Он пришёл домой, сел за рабочий стол и начал ждать. Перед ним лежали схемы, чертежи, расчёты. Но у него теперь было неотложное дело: ждать сигнала. Что будет потом, он не знал. Ему важно было дождаться сигнала, когда Костя поедет обратно.
Он просидел за столом сколько мог и пошёл на разъезд.
— Громак не проезжал назад? — спросил он своего сменщика.
— Проехал, паразит. Несся так, что чуть стрелки не разворотил.
Четыре дня Андрей не видел Валю. Он работал, прислушиваясь к гудкам. Сигнала не было.
Узнав, что у неё грипп, я сообщил об этом Андрею. Он встревожился и в тот же день навестил ее. Она обрадовалась. Оказывается, грипп прошел, но осложнение на ухо. Оно забинтовано. Под глазами чёрные круги.
— Ничего не слышу, — улыбнулась она. — Понимаете, даже паровозных гудков не слышу.
Она слышала гудки. Она замирала при каждом их звуке. Ждет. Боится пропустить сигнал.
Андрей пришёл на следующий день. Повязки на ухе не было.
— Вам лучше? — обрадовался Андрей.
— Да-а, то есть нет, но я не могу больше ничего не слышать.
Ей казалось, будто порою слух пропадает совсем. Иногда она слышит гудки, а бывает, что целыми часами их нет. Не может быть, чтобы поезда так долго не ходили. Она просила посидеть подольше и проверить, все ли гудки она слышит. Казалось, ей безразлично, что он подумает.
Андрей сидел долго. Никогда ещё не было так велико желание услышать этот ненавистный сигнал. Гудков было много, но не те, которых они, втайне друг от друга, ждали.
Андрей ушел, когда стемнело. Моросил мелкий дождик. Домой не хотелось. Он не знал, куда идти. Возле закрытого семафора пыхтел паровоз.
— Почему не пускают? — крикнул из будки знакомый машинист.
— Не пускают? — растерянно переспросил Андрей и вдруг рассмеялся. — Сейчас пустят.
Он ловко взобрался на паровоз.
— Сейчас пустят, — повторил он. И, хотя тон и весь вид Андрея показался машинисту странным, он ничего не сказал, когда тот взялся за рукоятку сигнала.
Над разъездом, над посёлком, над лесом прокатились могучие гудки: короткий, длинный, два коротких.
…Мы молча стояли с Андреем у окна вагона, и каждый думал о тех далеких днях. Я уже не пытался больше отвлечь его от воспоминаний.
Перед какой-то станцией машинист резко затормозил поезд. Это вывело Андрея из задумчивости. Неожиданно он сказал:
— Как всё же нелепо погиб Нэпман… Не сумели вовремя помочь человеку, поддержать его, вот и погиб… А что дальше было с Дубравиным?
— После детдома поступил в железнодорожный техникум.
— И все пошло хорошо?
— Да не очень.
— Расскажи.
— Слушай.
И ВСЁ ИЗ-ЗА ЗВОНКА…
Виктор Дубравин не думал, что его могут выгнать из техникума. Но теперь никаких сомнений не оставалось. Преподаватели уже не вызывали к доске, не обращали на него внимания. Все ждали педсовета, хотя знали, что это только формальность. Фактически вопрос уже был решен.
В жизни всегда так получается. С первого курса он сам хотел уйти. До каникул дотянуть, уехать, а обратно не возвращаться. Но тогда его удержали. Хитростью удержали. А вот сейчас, когда он уже на втором курсе, когда начали наконец изучать паровоз — эту удивительную машину, — его выгоняют.
На первом курсе, за неделю до зимних каникул, он выписал билет в Москву. Там не пропадешь.
Проездные документы не выдали. Сказали, что вызывает начальник техникума, Николай Кузьмич Масленников. Значит, успел как-то пронюхать. Он всегда всё знает.
Будь это не Николай Кузьмич, можно бы наплевать. Без билета ехать не в первый раз. Но начальник мужик стоящий, и Виктор его уважает. Должно быть, потому, что у него два боевых ордена: за Перекоп и ещё за какой-то особый героизм. А возможно, и по другой причине: он не похож на начальника. Здоровается за руку, на переменах забегает в курилку и, если случается, нет у него папирос, не стесняясь, просит у ребят. За ним не пропадает.
Особенно хорошо он относился к бывшим беспризорникам, которых кое-кто сторонился. Их было шесть человек, и все они очень остро переживали любое напоминание о своем прошлом. С Николаем Кузьмичом получалось как-то по-иному. Он охотно рассказывал им о гражданской войне и сам с удовольствием слушал об их собственных «подвигах». Они его не стеснялись.
Виктор решил явиться на вызов и не мудрить, а, как только спросит, честно признаться, что учиться не будет. Но, оказалось, он вызвал всех шестерых. «Я, говорит, вам сюрприз приготовил. Вот путёвки на экскурсию в Ленинград, с полным питанием на месте, а вот деньги на дорогу. Стипендию приберегите, после каникул пригодится».
Все обрадовались. Отказаться Виктору было неловко. Да и почему бы не съездить в Ленинград?
Только в поезде спохватились, что за путёвки директор велел расписаться, а за деньги — нет. И стипендию и всякие ссуды выдавал только кассир. И всегда надо было расписываться и проставлять сумму прописью. А тут выдал сам, без всякой ведомости. Как-то нехорошо получилось.
Бросать техникум сразу после возвращения из Ленинграда было и вовсе неудобно. Решил потянуть месячишко. Когда снова собрался уходить, как назло, Николай Кузьмич позвал всех шестерых к себе на день рождения. «По возможности, говорит, принесите подарки. Подготовить успеете, впереди ещё целая неделя». Он объяснил, что подарки принимает только контрольными работами с оценкой «хорошо» или «отлично». Если не получится, предупредил он, тоже не страшно, можно и так прийти. Но не вздумайте покупать чего-нибудь. Выгоню».
Все знали: не выгонит и даже не упрекнет. Только покраснеет. Странный человек. Если ему нанесут обиду или оскорбят, он краснеет от стыда. Даже непонятно, как он ордена за героизм получил.
Портить ему настроение в такой день не хотелось. И без подарка являться было стыдно. Виктор злился на Николая Кузьмича и мысленно ругал его.
На вечере, куда пришли преподаватели и много другого народа, ребятам было не по себе. Кто-то сказал, что зря позвали сюда беспризорников. Они не слышали этого. Они это чувствовали. Если человек говорит даже очень вежливо, улыбается, но думает о них, как о беспризорниках, они это чувствуют и уже сами не могут спокойно разговаривать.
Всем было неловко — и ребятам, и другим гостям. Только Николай Кузьмич ничего не замечал. Он произнес тост за Виктора и его товарищей, за их отцов, которые отдали жизнь за революцию, за всех здесь присутствующих. Он поднял вверх шесть контрольных работ, на которых стояли оценки «отлично» и «хорошо», и сказал, что гордится своими питомцами и верит в них, потому что они, хлебнув немало горя, не пошли по легкому пути в жизни, а стараются быть достойными своих отцов. И он каждому из них в отдельности пожал руку. Преподавателям тоже захотелось пожать им руки, и неловкость, которая была вначале, как-то прошла.
После такого вечера сразу бросать техникум было совершенно невозможно. И ещё был подходящий случай уйти наконец, и опять получилось так, что помешал Николай Кузьмич. А вот теперь, когда самое трудное позади, когда он уже на втором курсе, его исключают.
Откровенно говоря, единственное, чего ему жалко, это паровоза. Те, кто не понимают, думают, что ничего особенного в этой машине нет. Они не представляют, какая в ней таится сила. Она вырабатывает в час около двадцати тысяч килограммов пару. Если этот пар сразу выпустить, его хватит, чтобы окутать всю Дворцовую площадь в Ленинграде вместе со всеми дворцами. Это целое небо. Но его загнали в один котёл. Пар распирает котёл с силой пять тысяч тонн. Он так давит на воду, что она не может кипеть. Она закипает только при двухстах градусах.
Виктор забросил остальные предметы. Снова появились «хвосты», от которых он едва избавился. Зато на уроках по курсу паровоза он просто бог. У него не хватает терпения плестись вместе с классом, и он ушёл далеко вперёд. Разве мог он ждать три месяца, пока начнут изучать инжектор! Просто уму непостижимо, что это за прибор. Котёл соединен с тендером, как сообщающиеся сосуды. Если открыть клапан, бурлящий кипяток и пар должны со страшной силой ворваться в тендер, где вода плещется, точно в бассейне. А происходит все наоборот. Холодная вода, преодолевая могучее давление пара, идёт в котёл.
Виктор не оставил учебника, пока не докопался, почему так получается. Целые ночи он просиживал над книгами о паровозе.
…Так было и перед тем злополучным днем. Он засиделся за «Историей локомотива» и лег спать только на рассвете. Утром его едва растолкали. Первые два урока была математика. Он совершенно не подготовился. Он не имел понятия о том, что задано. Сидел на уроке и ждал звонка.
Сорок пять минут идёт урок. Это две тысячи семьсот секунд.
И каждую секунду могут вызвать к доске.
Какая ни с чем не сравнимая мука — ждать звонка! Ждать, хотя урок только начался и ещё не взялся за журнал математик, чтобы выбрать первую жертву. Никогда не бывает в классе такой настороженной тишины, как в эти нестерпимо томительные секунды.
Преподаватель медленно достает из кармана футляр, аккуратно извлекает очки, щурясь смотрит на них против света и, подышав на стекла, начинает тщательно протирать их. Наконец надевает очки, с отвратительной медлительностью прилаживая за ушами дужки. Обводя долгим взглядом переставший дышать класс, торжественно раскрывает журнал.
Он тянет, будто нарочно, будто издевается, наслаждаясь своей властью. Он словно хочет продлить её и мстить за все огорчения, что порой причиняют ему здесь. Всё замерло, и слышно только, как шелестят журнальные страницы.
Виктор следит за глазами математика. Они медленно скользят по алфавитному списку. Уже первые буквы пройдены. Вот взгляд задержался. Дубравин опускает голову… Секунда, вторая, третья… Тишина. С надеждой поднимает глаза. Миновало. Уже где-то на «С».
Наконец фамилия названа. Будто вырвался общий вздох облегчения. Будто фотограф сказал: «Готово». Расслабли напряжённые мышцы, все задвигались, заёрзали. Скрипнул стол, упала книга, кто-то кашлянул, кто-то шмыгнул носом. Послышался шепот.
Наступает передышка минут на десять — пятнадцать. Хотя нет. Вызванный к доске уже через несколько минут допускает ошибку.
— В чём ошибка, скажет нам… — Преподаватель обводит глазами класс.
Виктор ниже склоняется над тетрадью.
— …скажет нам Дубравин.
Виктор медленно поднимается. Смотрит на доску, вглядывается, шевелит губами: «…логарифм… икс…та-ак…»
Ну откуда ему знать, где ошибка! И кому нужны эти логарифмы и кто только их выдумал! На паровозе логарифмов нет…
— Садитесь.
До конца урока остается тридцать семь минут. Успеет ещё десять раз спросить с места и вызвать к доске… Нельзя так часто смотреть на часы. От этого время тянется медленнее. Надо о чём-нибудь думать.
Какое странное это явление — звонок. Кажется, ничего в мире не может доставить такой радости, так быстро преобразить подавленного и притихшего человека, как звонок. Хочется выкрикнуть какое-нибудь нелепое слово, щёлкнуть по стриженому затылку товарища или закричать «ура». И уже нет сил усидеть на месте даже лишнюю минуту, дослушать до конца фразу преподавателя.
Какое странное это явление — звонок. Гремит, как барабанный бой врага, как сигнал бедствия. И целые толпы, будто под гипнозом, покидают весёлые коридоры и добровольно идут на расправу. Звонок с урока — коротенький и тихий. О конце перемены он возвещает так, что могут лопнуть барабанные перепонки. Подойти бы да грохнуть по этому молоточку, по чашечке, чтобы разлетелись вдребезги… Снова долгие сорок пять минут. Две тысячи семьсот секунд…
Надо думать о чём-нибудь интересном. И он вспоминает. Ночь. Огромная станция забита поездами. Яркий свет прожекторов освещает красное полотнище:
«Грузам пятилетки — зеленую улицу!»
«Водить поезда, как Пётр Кривонос!»
Где-то среди эшелонов затерялся нефтяной состав. Это тоже груз пятилетки. Сюда его гнали на большой скорости, а вот здесь будет дожидаться очереди часа полтора. На паровозе все замерло. Задвинув окна, дремлют на своих мягких сиденьях машинист и помощник. Безжизненная спит машина. Только лениво и беззвучно перебегают огоньки в потемневшей топке да время от времени, точно испугавшись во сне, всхлипнет насос. И снова всё тихо.
Сзади, на угольном лотке, сидит кочегар Виктор Дубравин. Он практикант. Это первая его практика. На паровоз лишних людей не пускают. А он член паровозной бригады, без которого нельзя обойтись. Он нужен здесь. Вместе с машинистом и помощником он водит поезда с грузами пятилетки. Водит по-кривоносовски.
Теперь оба они спят. Он принимает на себя полную меру ответственности за паровоз и всю полноту власти над ним. Это ничего, что никто его не уполномочивал и спрос с него самый маленький. Не в каждую поездку выпадает случай похозяйничать на паровозе.
В будке больше пятидесяти маховиков, рукояток, рычагов, приборов. Ими управляют машинист и помощник. Кочегару ничего не достается. Он только и делает, что без конца швыряет уголь из тендера в лоток. Даже в топку он не имеет права подбросить. Топить паровоз — дело тонкое и входит в обязанность помощника. Но управлять приборами он может. Откровенно говоря, теоретически он знает больше этого помощника. Он знает о таких вещах, которые редкому машинисту известны.
Виктор сидит на лотке и сторожит стрелку манометра. Она уже возле красной чёрточки. Ещё немного, и тонко запоет струйка пара на котле, сожмутся могучие стальные пружины предохранительного клапана, и, как огнемёт, ударит в небо раскалённый пар, которому уже некуда деться в котле. Не будь этого клапана, котёл разнесло бы на мелкие куски.
Но Виктор не допустит, чтобы пар без пользы уходил из котла. Стрелка манометра вот-вот закроет красную чёрточку. Пора.
Он подходит к приборам. Вид у него солидный, какой и положено иметь опытному паровознику. Повертывает одну рукоятку, приподнимает другую. Раздается щелчок, и с резким скребущим звуком вода устремляется в котёл. Холодная вода в бурлящий котёл. Она собьет пар, снизит давление.
При первом же звуке инжектора схватывается помощник, резко повертывает голову машинист. Инстинктивно они бросают взгляд на водомерное стекло и манометр. Словно сговорившись, без единого слова, оба устраиваются поудобней и тут же засыпают.
Виктор воспринимает это как похвалу. Он всё делает правильно, на него можно положиться, можно спокойно спать.
Паровозники могут спать в любом положении, под любой грохот. Они не проснутся, если на соседнем пути будут бить молотком по буферным тарелкам. Но стоит мальчишке, бегущему мимо, из озорства шлёпнуть ладошкой по тендеру, и машинист насторожится.
Нельзя сказать, что паровозники спят чутко. Их уши улавливают и воспринимают только те звуки, которые касаются их машины. Паровоз они ощущают, как собственное тело.
Виктор снова садится на угольный лоток. Теперь уже его ответственность за паровоз признана. Он должен оправдать доверие. Чаще, чем надо, поглядывает на водомерное стекло. Воды в котле много, можно не беспокоиться. Но он знает: упустить воду страшно. Потолок топки, не омываемый водой, покоробится, разорвет сотни болтов и тяг. А может быть ещё хуже. Катастрофически быстро поднимется давление, и, разорвав, как шпагат, тяжелые стальные оковы, котёл сорвётся с рамы и улетит метров на сто.
Виктор знает, что такие случаи бывают очень редко, да и то не на стоянке, а на ходу. Но всё равно он понимает: от него зависит жизнь машины и людей, это доверено ему, и он улыбается…
Но почему смеётся весь класс? На всякий случай он тоже смеётся, и это вызывает бурный хохот.
— Я уже в третий раз обращаюсь к вам, Дубравин, — спокойно говорит преподаватель. — Прошу к доске.
Подавив тяжёлый вздох, Виктор поднимается. Ну что они от него хотят? Он идёт, думая о звонке. Сколько осталось? Посмотреть на часы не успел, а теперь неудобно. Заметит. Единственное спасение в звонке. Если осталось немного, есть смысл тянуть. Можно долго и тщательно вытирать доску, аккуратно, не торопясь писать условие примера или задачи, перепутать что-нибудь и, когда преподаватель поправит, «по ошибке» стереть всё. Потом начинать сначала. Когда условие будет написано, можно повторить его. Хорошо бы, конечно, выйти в коридор намочить тряпку…
Он вытирает доску левой рукой, чтобы видеть часы. Остается тринадцать минут. Эх, звонок-звоночек, не дождаться тебя…
Написав наконец условие примера, Виктор бодро говорит:
— Мы имеем логарифм дроби. Логарифм дроби равен логарифму числителя минус логарифм знаменателя.
— Правильно, — одобрительно кивает головой преподаватель.
— Приступаем к логарифмированию, — так же бодро продолжает Виктор.
Оказывается, логарифмировать нельзя. Оказывается, в числителе многочлен. Надо сначала преобразовать его. Как это сделать, он не имеет даже отдаленного представления… И для чего это надо делать, тоже непонятно. Его вполне устраивает и многочлен. И какой там многочлен, когда всего
— Вы совсем ничего не знаете, садитесь.
Обиженный, понуро идёт на место. Раскатисто звенит звонок.
На втором уроке Виктор спокоен. Теперь преподаватель уже не спросит с места, не вызовет к доске. Можно продолжать «Историю локомотива». Вчера прервал на самом интересном месте.
Урок в разгаре. На коленях — книга. Виктор незаметно, беззвучно листает страницы, ищет, где остановился. Вот смешная выдержка из «Горного журнала». Он уже читал ее, но снова пробегает.
«При первом приступе к исполнению сего предприятия встречены были Черепановым следующие затруднения. Во-первых, печь, им избранная, не давала довольно жара, так что котёл долго нагревался, и паров оказалось недостаточно, и, во-вторых, он был озабочен приисканием удобного механизма для соделания сухопутного парохода его способным ходить взад и вперёд без поворачивания, как то делают обыкновенные повозки. При необычайной сметливости Черепановых и при данных им способностях, они, однако же, скоро достигли цели своей: сухопутный пароход, ими устроенный, ходит ныне в обе стороны по нарочно приготовленным на длину 40 сажень чугунным колёсопроводам и может возить более двухсот пудов…»
Первый русский паровоз. Но кто же в старой России станет обращать на него внимание, если он изобретен простыми рабочими! А русские самородки — сын и отец Черепановы — почти в одиночку, без материальной и инженерной помощи, бились над совершенствованием своей модели и создали новую машину, которая тянула уже не двести, а тысячу пудов, развивая большую по тому времени скорость. Этот паровоз был готов, когда только начала строиться первая железная дорога Петербург — Царское Село. Но царское правительство не пожелало даже взглянуть на отечественную машину. Отвалив кучу золота, оно выписало два паровоза из-за границы…
Виктор задумывается, потом снова листает книгу… Первая авария на транспорте. Паровоз наскочил на телегу с маслом и яйцами. Против паровоза поднята страшная кампания. Стефенсон изобретает гудок, чтобы предупреждать о движении поезда. Противники паровоза совсем обнаглели…
Идёт урок. Кто-то отвечает, кто-то рвётся к доске, кто-то трепетно ждёт своей участи. Виктор далёк от всего этого. Он не замечает, как поглядывает на него преподаватель, не слышит, как наступает тишина. Настороженная тишина перед вызовом очередной жертвы.
«Железные дороги помешают коровам пастись, куры перестанут нести яйца, отравленный паровозом воздух будет убивать пролетающих над ним птиц, сохранение фазанов и лисиц станет невозможным, дома близ дороги погорят, лошади никому не будут нужны, овес и сено перестанут покупать…»
И в полной тишине настороженного класса Виктор громко хохочет.
— Выйдите за дверь!
Да, это ему. Он даже пригнулся. Преподаватель гневно повторяет свое требование.
Тихо и пустынно в коридоре. Как не сообразил захватить книжку! Теперь за ней не вернешься… Ужасно неприятно одному в пустом коридоре. В классах идёт жизнь. За этими дверьми смех. А вот здесь слышен только голос преподавателя. Должно быть, объясняет новое.
Побродив по коридору, Виктор спустился вниз. Над стенными часами, под самым потолком, — звонок. Подвел сегодня, чёртов звонок. Висит себе, как святой. А сколько людей сейчас думают о нём, ждут его! До конца урока одиннадцать минут. Человек десять во всех классах успеют получить «неуды». В среднем по одному «неуду» в минуту. Сколько нежданного счастья может принести этот бездушный звонок! И как это просто — повернул выключатель, и готово: ни одного «неуда».
Какой-то толчок, вспышка безрассудной удали, и звон раскатисто понёсся по этажам.
…Кто-то растерянно смотрел на часы, кто-то пытался удержать на месте людей. Но велика и непререкаема, как государственный закон, сила звонка. Ринулись в коридоры весёлые потоки. Не удержать их.
Виктор и шагу не успел сделать, как подлетела к выключателю сторожиха.
— Ах ты, беспризорник проклятый, погибели на тебя нету! — кричала она, потрясая кулаками.
Прокатилась по телу и хлынула к горлу горячая волна, захлестнув дыхание. Виктор размахнулся, но какая-то не его, чужая, сила будто схватила за руку.
— У-у, старая… — слово вырвалось отвратительное, страшное, и уже не вернуть его.
Женщина зажмурилась, зажала ладонями уши…
Теперь его исключают. Все об этом знали. Ждали педсовета, который только формальность. Они думают, что он пойдёт просить. Никуда он не пойдёт, никого умолять не собирается. Жаль, конечно. Не хватило выдержки. Но всё равно, ни одного слова нотаций выслушивать не будет. Ваше дело исключить, а поучать хватит. По самое горло сыт поучениями. И никаких извинений у неё просить не будет. Пусть не лезет.
К начальнику его вызвали вечером. Ни за что не пошёл бы, не будь это Николай Кузьмич. Хороший он человек, только очень навязчивый. Виктор всё время у него в долгу. То путёвка в Ленинград или день рождения, то премия за производственную практику и лучшее место в общежитии, и ещё чёрт знает сколько всяких поощрений. Постоянно чувствуешь себя обязанным ему.
Виктор хорошо знал, что ждёт его в кабинете начальника. Николай Кузьмич не повысит голоса, не скажет грубого или обидного слова. У него будет даже виноватый вид; ничего больше он сделать не может. Посоветует, как дальше жить, на прощание подаст руку. Чего доброго, ещё покраснеет. И всё это будет нестерпимо, и не будет возможности его не слушать.
Уж лучше бы вызвал завуч. Тот берёт криком. Начинает разговаривать спокойно, а уже через минуту орёт как сумасшедший. С ним легче. Послать его про себя ко всем чертям и хлопнуть дверью. Кричи на здоровье.
А вот как быть сейчас? И почему так не безразлична ему эта последняя встреча?
Виктор шёл озлобленный, все больше накаляясь и настраивая себя против Николая Кузьмича, не в силах придумать, как отвечать на его спокойный тон. Несправедливый в своём озлоблении, он понимал это, злился ещё больше и переступил порог кабинета начальника, готовый к любому безрассудному поступку.
Как и ожидал Виктор, тон у Николая Кузьмича был спокойный:
— Вещи собрал?
— Собрал.
— Когда едешь?
— Да хоть завтра… Общежитие могу освободить сегодня.
Николай Кузьмич откинулся на спинку кресла и каким-то колючим, незнакомым Виктору голосом сказал:
— Завидую тебе. Легко по жизни пройдешь… В душу мне наплевал и с эдакой лёгкостью попрыгунчика: «Да хоть завтра»!.. А отмывать кто будет?! — неожиданно закричал он и стукнул кулаком по столу. — Мне куда от людей глаза прятать? Или на всю жизнь, как короста, твои плевки прирастут ко мне!
Он вскочил и быстро заходил по кабинету.
— Нет, брат, шалишь! Ты походи, помучайся да каждый день в глаза ей посмотри…
Виктор опешил. Он приготовился совсем к другому. Он совершенно растерялся. То ли оттого, что впервые услышал, как кричит Николай Кузьмич, то ли от его страшных слов и неожиданного оборота, какой принимало дело. Он действительно думал только о себе, о своей будущей работе. А ведь Николай Кузьмич так часто говорил, что верит в него, чуть ли не гордится им.
А тот вдруг остановился и, растягивая слова, сказал:
— Не исключу я тебя. Понял? — Он схватил со стола лист бумаги, напечатанный на машинке, и, тряся им перед носом Виктора, злорадно заговорил: — Это приказ о твоём исключении. На подпись принесли. Видел? — И он в клочья разорвал бумагу. — А теперь убирайся! Иди к сторожихе, собери всех преподавателей и студентов, плюнь им в лицо: «Что, исключили? На-ка, выкуси! У меня здесь своя рука — сам Николай Кузьмич. Что хочу, то и делаю! Я вам ещё не такое устрою. Вы у меня все запляшете! Сторонись, Дубравин идёт!»
Тяжело дыша, он опустился в кресло. Обессиленный, бесстрастно и тихо сказал:
— Не могу я тебя исключить, Виктор. Понял? Ни одного из вас шестерых не могу. Не прощу себе потом. Иди. Поступай, как велит тебе совесть.
Виктор быстро и молча вышел из кабинета, потому что опять этот проклятый комок подступил к горлу. Да и всё равно не мог бы он теперь ничего сказать, не мог бы выразить охватившие его чувства. Ни разу не мелькнула мысль о том, что его не исключили. Что-то очень большое, волнующее заслонило эту маленькую радость. Могучие руки, как и в детдоме, поддерживали его и не давали упасть. Руки, которые добывали советскую власть в большевистском подполье и под Перекопом. Это сама Родина прикрыла последние израненные рубцы его души и с материнской щедростью ещё раз поверила ему.
Так отвечай же Родине, Виктор!
Не в силах разобраться в собственных мыслях и чувствах, он машинально двигался по коридору. Закончилось какое-то собрание, и шумная толпа обступила раздевалку. Виктор шел, и люди смотрели на его странный, растерянный вид, на устремленный куда-то взор и расступались, и каждый, кто взглянул на него, уже не мог оторвать глаз и не мог понять, что с ним происходит.
Он вошёл в раздевалку и остановился перед сторожихой. Она тоже встала, зажав в руках чьи-то пальто и шапку. Они глядели друг на друга.
Самый большой задира, упрямый и сильный, с болезненным самолюбием, ни перед кем не склонявший головы, он стоял расслабленный и беспомощный, и покорные глаза, и подрагивающие губы — всё существо его молило: «Прости меня, мать!»
Выпали из рук пальто и шапка, женщина рванулась к нему, встряхнула, взявши за плечи, зашептала:
— Ну что ты, дурачок, да я уже к начальнику ходила, это я во всём виновата, не бойся, он обещал…
…Разговор с Николаем Кузьмичом Масленниковым был в жизни Виктора Дубравина последним ударом, который вышиб из него остатки мальчишества, безрассудства, беспризорщины. Родился новый человек.
Не раз хотелось Виктору сказать Николаю Кузьмичу какие-то хорошие слова, но он так до окончания техникума и не подобрал их. Они сами пришли в голову много лет спустя. Вот как это произошло.
ЧЁРНЫЙ ВОЗДУХ
Угля было мало, и он был плохой — одна пыль. По закону Дубравин не имел права выезжать под поезд и не имел права рисковать. Он, должно быть, не понимал, что если встанет в пути, то надолго задержит все движение воинских поездов. Но другого выхода не видел. Он подумал, что всё-таки дотянет до Сухиничей, потому что состав лёгкий и маленький. Он считал, что не имеет права отказаться от этого поезда, в котором тысячи первомайских подарков фронтовикам от рабочих и служащих тыла. И если не отправить подарки сегодня, то они к сроку не поспеют. А ведь в одном из вагонов лежала и его посылка, которую он, как тыловик, приготовил вместе с женой и дочерью.
Самое главное — добраться до Сухиничей. Там угольный склад, и дальше ехать — уже одно удовольствие. У него был свой план, и он думал, что всё-таки дотянет, хотя опытные машинисты сомневались и советовали сначала съездить одним паровозом за топливом. Они не знали, какой у него план. Ещё в мирное время, когда он служил в армии на Дальнем Востоке, у него уже был подобный случай, и он решил действовать, как тогда. Он сам взялся за лопату. Вел поезд и сам топил. Сначала помощник обиделся. Получалось, будто ему не доверяют. Но, когда увидел, как действует машинист, понял: сам он так не сможет, хотя уже не первый год за левым крылом.
Дубравин рассеивал уголь тончайшим слоем равномерно по всей колосниковой решётке, и слой топлива был ровным, как бильярдный стол. Помощник видел это и заявил, что так может делать только ловкий жонглер. Дубравину было приятно это слышать. Он сказал:
— Ты знай смотри за воздухом, а то с этой топкой и выглянуть некогда.
Но помощник и так следил за воздухом. Самолёты не показывались.
Чтобы меньше охлаждать топку, Дубравин подбрасывал уголь очень быстро и совсем маленькими дозами, потом хватался за реверс, подтягивая или отпуская его, убавлял или прибавлял пару рукояткой регулятора, открывал песочницу или притормаживал и бросался к топке, чтобы скорее добавить угля и не опоздать к приборам, когда начнётся уклон, или подъём, или закругление, и, сделав всё, что надо, успеть подбросить угля.
Три часа он так метался между топкой и правым крылом, и у него не осталось сил. Но они уже и не нужны были, потому что показались Сухиничи. Кочегар подмёл тендер, и собранного угля хватило, чтобы подбросить в последний раз. У семафора их не держали, и было ясно, что до склада дотянут.
Пока грузили на паровоз уголь, Дубравин сидел в конторке и не заметил, когда налетели бомбардировщики. Их было много, и метили они, конечно, в станцию, но угодили в склад. Все бомбы первого захода упали на угольные штабеля.
Взвихренные могучими волнами, поднялись тонны угольной пыли. Уголь словно растворился в воздухе и пропитал его, потому что воздух стал совершенно черным. Оседать уголь не успевал: все время падали новые бомбы.
Дубравин выскочил из конторки, но его не задело осколками и не ударило воздушной волной. Двигаться он не мог: ничего не было видно. Он стоял, как замурованный в стене, и только кусочки угля били по голове и по спине, как град. Даже лучи солнца не пробивали чёрной массы. Он побежал, шаря впереди руками, чтобы выбраться из этого ада, хотя какой уж там бег в такой кромешной мгле…
И всё-таки он выбрался и, отбежав ещё немного, обернулся, чтобы определить, где его паровоз. Должно быть, на складе загорелись дрова или пакля: в одном месте воздух стал странно просвечиваться. Угольная пыль над этим местом кое-где воспламенялась или просто блестела, и со стороны вся эта исполинская, чёрная, искрящаяся масса была похожа на какое-то космическое явление природы.
Дубравин оказался возле бензиновой цистерны, которую пропорол осколок. Из отверстия била струя огня, как из форсунки. Возможно, он и не догадался бы, что надо делать, но два дня назад видел, как такое же пламя погасил на другой станции знакомый машинист. Дубравин поступил точно так же. Забравшись на цистерну, изловчился и накрыл ватником пламя. Оно метнулось в сторону, рассекло ватник, и это даже помогло Дубравину заткнуть дырку одной полой. Огонь сразу погас.
Он спрыгнул на землю и начал дуть на обожжённую руку, когда выскочил откуда-то совершенно разъярённый дежурный по станции.
— Вместо того чтобы прятаться за вагонами, — кричал он, — надо скорее угонять свой состав. Вон другие машинисты давно растаскивают поезда в разные стороны.
Дубравин не из тех, кто смолчит, если его незаслуженно оскорбить. Не будь сейчас такой горячей минуты, он показал бы этому типу, где раки зимуют. Но пока решил не связываться. Он только приметил этого типа, чтобы на обратном пути рассчитаться с ним, и молча пошёл туда, где должен был находиться его паровоз. Он не захотел бежать.
Когда падают бомбы, люди всегда бегут. Но почему бегут, никто не знает. Просто в такие минуты трудно стоять на месте или идти медленно. И часто бывает так, что бежит человек, будто торопится поспеть в то место, куда как раз летит бомба.
Виктор шёл, и вдруг из чёрного облака выполз паровоз. Помощник сам догадался выехать оттуда.
В станционные пути бомбы не попали. Должно быть, мешали зенитки. Они не сшибли ни одного самолёта, но такую подняли пальбу, что тем уж, видно, было не до целей.
Дубравин выехал без сигналов. Всё равно в этом грохоте и хаосе никаких сигналов не услышишь. Выходной семафор был ему открыт, и он быстро набрал скорость.
Поездка от Сухиничей и в самом деле оказалась лёгкой. Дубравин давно привык водить тяжеловесные составы по шестьдесят — восемьдесят вагонов. А тут всего двадцать восемь. Будь это до войны, не стал бы позориться, ни за что не повёз бы этот огрызок. Но сейчас спорить не приходилось. Груз срочный, подлежит доставке к самой линии фронта. Раз больше ничего не дали — значит, и не надо. Начальству виднее.
Поезд шёл легко и быстро, и Дубравин наблюдал за воздухом. И стервятники всё-таки появились. Они опять летели на Сухиничи. Он смотрел в окно, подсчитывая самолёты.
В жизни случаются самые необыкновенные совпадения: бомбардировщиков было тоже двадцать восемь. Он подумал, что если бы они набросились на состав, то на каждый вагон пришлось бы по самолету. И когда он так подумал, то увидел, что они разворачиваются для бомбёжки.
Когда падают бомбы, лучше всего лежать под паровозом. Ещё не было случая, чтобы осколки задели человека в этом самом надёжном убежище. Но остановить поезд он не решился: в неподвижную цель бить во много раз легче, чем в несущийся поезд. Поэтому он решил не останавливаться. Он до самых пят отвалил регулятор и до конца спустил реверс. Это все, что можно дать машине, и все, что от неё можно взять. Поезд шёл со стремительной скоростью. Помощник сказал кочегару:
— Что же он думает, самолёты не догонят? Он, наверное, в первый раз.
Но помощник ошибался. Дубравин уже больше года водил составы под бомбёжками, и у него был свой план. Он высунулся из окна всем корпусом и смотрел вверх. Когда гитлеровцы стали его настигать и пора уже было бросать бомбы, он закрыл пар и резко повернул до отказа тормозную рукоятку. Лёгкий состав, схваченный намертво тормозными колодками, сразу остановился. Лётчики не могли этого предвидеть. Бомбы улетели далеко вперёд. В железнодорожное полотно они не попали. Вообще попасть в узенькую ленточку путей почти немыслимо. Только случайно можно туда угодить. Чаще всего составы разбивает осколками бомб, которые падают близ полотна.
Когда самолёты были над самой головой, а значит, ничего уже не могли сделать, Дубравин, размахивая кулаками и смеясь, стал кричать лётчикам оскорбительные слова, будто они могли его услышать. Но, должно быть, они примерно сообразили, что именно он кричал, потому что пошли на второй заход.
Поезд стоял на крутом уклоне, и ему ничего не стоило быстро набрать скорость. Помощник и кочегар уцепились за поручни, чтобы при новом торможении не удариться, как в первый раз.
Дубравин был очень возбужден и, не отходя от окна и не спуская глаз с самолётов, всё время жестикулировал и что-то кричал. Когда по его подсчётам пришла пора опять бросать бомбы, он не стал тормозить, а рванул до отказа регулятор. Поезд понесся точно курьерский. На этот раз получился большой недолёт. Бомбы упали далеко позади.
В том, что произошло дальше, виноват сам Дубравин. Удачно проскочив два раза, надо бы не дразнить больше этих стервятников, и всё могло кончиться хорошо. Но он точно потерял рассудок. Став одной ногой на сиденье, а второй — на подлокотник, он весь вылез в окно и, уцепившись за раму, не то угрожал кулаком, не то показывал лётчикам «фигу», без конца крича что-то.
У самолётов, наверное, кончились бомбы, потому что они улетели. А возможно, решили больше не возиться с этим маленьким составом, вместо того чтобы бомбить станцию. Но один остался. Развернувшись, он пошёл на бреющем полете.
Дубравин крикнул своим помощникам, чтобы они спрятались, а сам, видно, уже не мог сдержать свое безумство. Он метался по паровозу, всё время увеличивая скорость или тормозя, выныривая то из одного окна, то из другого перед самым носом лётчика. А тот, боясь, должно быть, спугнуть машиниста, поздно открывал огонь из пулемёта и с рёвом разворачивался на новый заход. Когда он проносился над самым паровозом и стрелять было бесполезно, Дубравин выскакивал на боковую площадку и отплясывал там, показывая лётчику неприличные жесты и приводя того в бешенство.
Это, конечно, было безумие, потому что всю будку и тендер уже продырявили пули, все стёкла вылетели, и из тендера, как из лейки, текла вода.
Всё это кончилось бы очень плохо, не подоспей наши истребители. В последний заход гитлеровец уже не настиг паровоза, а резко отвернул в сторону. Дубравину не удалось увидеть, что дальше произошло в воздухе, хотя догадаться было нетрудно. Гитлеровец ничего не мог поделать: истребителей оказалось шесть. Они, конечно, его прикончили.
Остановив поезд, вся бригада начала быстро забивать деревянные пробки в отверстия на тендере, а те дырки, для которых не хватило пробок, заткнули чем попало.
Дубравин никак не мог успокоиться.
— Я им покажу, гадам, — грозился он в воздух, — как связываться с машинистом. Они думают, их боятся. Плевать я на них хотел!
До маленького лесного разъезда, где была их конечная остановка, доехали спокойно. Дубравин пошёл на разъезд, чтобы отдохнуть часок и узнать, когда отправят обратно. Ему важно было поспеть в Сухиничи, пока не сменился этот дежурный. Но отдохнуть не удалось. Седой генерал, проезжая на свой командный пункт, заметил близ переезда изрешеченный пулями паровоз и пожелал увидеть машиниста, который смог прорваться через такой огонь и привезти подарки его дивизии.
На разъезд прибыл связной и повез Дубравина на командный пункт. И начальник штаба, и адъютант, и все офицеры, что случайно находились в землянке, пораженные, смотрели, как с криками «Витька» и «Николай Кузьмич» бросились друг к другу их старый боевой генерал Масленников и какой-то тыловик в грязной одежде.
МАШИНИСТЫ
Когда поезд, в котором ехали Жиздров и Андрей Незыба, вышел из Одессы, в одном из промежуточных депо уже готовили сменный локомотив. Ремонт был закончен, но паровоз ещё не разжигали. Он стоял в депо, большой и холодный, наполненный водой. Воды было много. И всё равно тогда ещё имелась возможность предотвратить катастрофу. Люди ходили взад-вперёд по топке, осматривали стены, ощупывали потолок. На ходу поезда в ней ураган. Котёл гудит. Заключенные в его казематах пар и вода, вопреки законам природы, рвутся к огню. Соединиться им мешают стальные потолок и стены топки. Их удерживают две тысячи болтов и тяг. Иначе топку смяло бы, как картонную коробку.
Такая же сила бьёт в питательный клапан. Он стоит точно пробка в бочке. Одна его сторона — под напором котла, вторая — выходит наружу, в будку машиниста. Вырвать клапан мешает резьба. На этот раз она оказалась маломерной и изношенной.
Слесарь Алексей Иванович не обратил на неё внимания. Должно быть, думал о более важном. А может быть, не хотелось ходить за новым штуцером, прилаживать его, подгонять. Но и старый пошёл туго. Даже слишком туго. Возможно, попал не по резьбе. Надо бы отвернуть, посмотреть, в чём дело, но Алексей Иванович человек упрямый, назад не ходит. Он навалился животом на гаечный ключ и повис на нем. Штуцер подался на четверть оборота и дальше не шёл. Тогда слесарь разозлился на неподатливую деталь. Раздобыв массивный колосниковый ключ, надев на его конец трубу, чтобы рычаг получился подлиннее, снова навалился. Скрипя и подрагивая, поддавалась деталь.
Кто-то вошёл в будку. Слесарь сказал:
— Подмогни, браток.
Налегли дружно. Штуцер пошёл легче. Бронзовый штуцер в стальной корпус. Острая стальная резьба резала бронзовые нити, прокладывая себе новый, ненадёжный путь.
Так загнали штуцер. Теперь это действительно была лишь пробка с мелкой нарезкой. Давление котла она ещё может выдержать, но, когда начнет работать правый инжектор, в неё ударит сила в две с половиной тысячи килограммов. А размер её меньше кофейного блюдца.
…Холодный паровоз вытащили из депо и развели пары. А пробка так и осталась, точно мина замедленного действия. Где-то она сработает.
Пока Алексей Иванович возился с питательным клапаном, в депо шло оперативное совещание. Оно созывалось по пятницам и разбирало происшествия за неделю.
Первые два ряда занимали машинисты-инструкторы и механики высшего класса — водители тяжеловесных поездов, международных экспрессов и люксов. Это умудренные жизнью и трудом люди, солидные, медлительные, с подчеркнутым видом собственного достоинства. Скажите им, что есть профессии интереснее машиниста, и они смолчат. Только взглянут на вас с сожалением и сочувствием, как смотрит взрослый на неразумное дитя.
Машинист — профессия гордая. В сутолоке перрона не всякий обратит внимание на человека в паровозном окне. Но всмотритесь: властный взгляд, уверенность, воля, даже величие в этой фигуре.
Не по петлицам можно узнать машиниста в группе железнодорожников. В его облике как бы отражаются чувство особой ответственности за судьбы тысяч людей, доверяющих ему жизнь, гордость за это доверие, вера в собственные силы.
Вот так же гордо выглядели машинисты на первых двух рядах.
Они работают на магистрали, идущей на запад. На маломощных и изношенных паровозах они возили когда-то сырье и сельскохозяйственные продукты, первые маленькие партии товаров из капиталистических стран, сокрушаясь, что наши товары туда не идут, первых, немногочисленных дипломатов и иностранных специалистов на Магнитогорскую стройку.
Они водили тяжеловесные составы с грузами первых пятилеток, первые эшелоны с экспортными товарами.
Под огнём врага они гнали на фронт боеприпасы, танки, оружие.
На мощных локомотивах они вели поезда с гигантскими деталями для атомного ледокола.
Бесконечным потоком идут их эшелоны со станками, машинами, турбобурами для социалистических стран и капиталистического мира, и в тех же вагонах они везут обратно другие товары вглубь страны.
Они водят международные экспрессы и люксы, бесчисленные специальные поезда с иностранными или советскими туристами, правительственными, партийными, молодежными делегациями.
Они доставляют в Москву иностранцев, прибывающих к нам учиться, и увозят к чужим границам советских инженеров и рабочих, приглашенных проектировать и строить промышленные предприятия в других государствах.
Они горды своей профессией, своим трудом. Достоинство машиниста держат высоко и ревниво следят, чтобы его не уронили их младшие собратья.
…За несколько часов до оперативного совещания четверо маститых сидели в деповской столовой. Туда же вошёл молодой механик со своим главным кондуктором пообедать перед поездкой. Воровато озираясь, главный достал из кармана четвертинку водки и разлил в два стакана.
Четверо молча переглянулись, молча поднялись. Коренастые, суровые, знающие себе цену, стали возле молодого механика.
Тот заёрзал, глаза забегали, но не могли остановиться ни на одном из подошедших.
— Вылей! — В этом слове были укор, приказ, угроза.
В ответ послышалось неуверенное, надоевшее:
— Не за ваши, за свои пью… а вы разве не пьёте?
— Пьём! — отрубил один из стоявших и выплеснул стакан в пустую тарелку из-под борща. — Пьём, — повторил он, — только не перед поездкой и не здесь.
Так же молча машинисты сели на свои места. Они ни в чём не упрекнули главного, даже не взглянули на него.
Когда машинисты ушли, он сказал:
— Отолью тебе половину, а?
— Да ну их к чёрту! — зло отозвался механик.
Не стал пить и главный. Он аккуратно слил свою порцию в пустую бутылку…
…На оперативном совещании первым докладывал машинист, недавно получивший права управления. В пути у него заклинило диск золотника. Пока он безрезультатно пытался сдвинуть диск, пока вызывали вспомогательный паровоз, пока вытаскивали по частям состав, было задержано шесть поездов, в том числе пассажирский Москва — София.
Машинисты задали несколько вопросов, и картина стала ясной. Дело не в плохом ремонте, как докладывал механик, а в том, что по его халатности или неопытности воду из котла бросило в цилиндры. И зачем только он говорил неправду! Разве проведешь этих зубров, сидящих впереди!
Совещание единодушно решило: перевести машиниста в помощники сроком на два месяца и организовать среди паровозных бригад беседу на тему: «Как предотвратить бросание воды в цилиндры».
Следующим разбирался случай, вызвавший большое оживление. Молодой одаренный машинист Гарченко, поставивший уже не один рекорд, в день Первого мая приладил на своем паровозе красный флаг с надписью: «Вперёд, товарищ Гарченко, за миллион тоннокилометров!»
Так он проехал по всему участку, вызывая недоумение и улыбки людей.
— Ну за что вы меня ругаете? — наивно спросил Гарченко, когда ему предоставили слово для объяснения. — И в домах, и на улицах — везде праздник. Ну пусть хоть раз и на паровозе будет международный смотр сил. Вот если бы министр путей сообщения приказал флаги вывешивать, вы бы что сказали? «Забота о живом человеке», — сказали бы. А если Гарченко — значит, легкомыслие. Да будь моя воля, я бы в такой день на всех дрезинах флаги поразвесил.
В задних рядах рассмеялись.
— Или вот лозунг, — повысил он голос, чтобы его слышали все. — На станциях и депо висят призывы бороться за много миллионов тонно-километров. Это же для одного человека написано. Для начальника дороги, потому что это цифра плана всей дороги, за которую он отвечает. А как мне за неё бороться, объясните, пожалуйста? Для меня она — что километраж спутника: приятно и радостно, а уму непостижимо.
Теперь рассмеялись все.
Многие из присутствующих ничего страшного в этом происшествии не видели, но знали: первые два ряда не спустят. Поднимется кто-нибудь из маститых и скажет: «Как может машинист — гордость транспорта, костяк рабочего класса железных дорог — позволять себе такое мальчишество и позорить всех паровозников!»
И маститый действительно поднялся. Вышел к столу президиума старший машинист Виктор Степанович Дубравин.
— Нам хочется видеть всё здание, куда мы кладем и свой кирпичик, — сказал он. — Мне непонятно, почему общая цифра плана неинтересна для Гарченко.
Дубравин сурово осудил его поступок, но неожиданно предложил взыскания не накладывать, потому что во многом Гарченко прав.
— Возьмите дом, что строится за кондукторским резервом, — продолжал он. — На нем лозунг, призывающий строителей дать к сроку шесть тысяч квадратных метров жилой площади. Как же они, бедняги, должны бороться за шесть тысяч, когда во всём доме не больше пятисот метров. Ведь это наверняка план всего района. Для кого же лозунг? Вот так и у нас. А ты дай цифру для всей дороги и на одного машиниста. Тогда это будет не просто красивая картинка, а обращение партии лично к каждому. И каждый будет знать, где не добрал и где поднажать надо.
Люди были склонны принять предложение Дубравина и не тратить больше времени на обсуждение этого вопроса, когда попросил слова Костя Громак.
Это вызвало движение в зале. Кто-то покачал головой, кто-то переменил позу, кто-то шепнул соседу: «Так я и знал». Все понимали: если Дубравин сказал «белое», значит, Громак будет доказывать «чёрное».
Плохие отношения между ними сложились давно. Когда на железных дорогах страны появились первые тяжеловесники, начальник депо решил, что и у него в депо должен быть рекордсмен. Выбор пал на Костю Громака. Машинист он бесспорно хороший и ездил лихо. Но условия ему были созданы особые. Его рекорды готовили десятки людей.
Последние экземпляры дефицитных деталей никому не отпускались — может быть, понадобятся Громаку. Когда он выезжал «под уголь» или за песком, его не задерживали лишней минуты. Да и уголек хорошему механику надо дать пожирнее.
Ремонт его машины делали лучшие бригады слесарей, они приносили отборные запасные части, хромировали и никелировали детали. Ремонт шёл под особым наблюдением не только мастеров, но и начальника депо. Заглядывал в будку ремонтируемого паровоза секретарь парткома.
Когда выезжал Громак, к селектору приходили все руководители вплоть до начальника отделения. И по всей линии шли депеши: приготовиться, поезд ведёт Громак, пропускать без очереди.
Деповские инженеры написали за него брошюру и подготовили технический доклад о его опыте.
И казалось, так это и должно быть, потому что хороший работник должен иметь хороший инструмент, с его пути должны быть устранены все помехи, его опыт следует обобщать и всячески помогать ему в работе.
Но постепенно у людей укоренилось чувство особой ответственности за машину и за рейсы Громака. Едет Костя, и гудят провода, несётся в эфире: поезд ведёт Громак.
Раньше времени выходят из своих будок стрелочники, торопятся дежурные на станциях и блок-постах, готовят обратный маршрут диспетчеры.
Едет Громак, и по всей линии от края и до края горят зелёные огни.
Едет Громак, и уже не хромом или никелем покрыт номер его локомотива, как было прежде, а литые в бронзе слова «Машинист К. И. Громак» под тяжёлым бронзовым гербом Советского Союза горят на паровозе как монумент, как памятник при жизни.
Бронзу отливали по специальному заказу Министерства путей сообщения. Да и весь локомотив капитально ремонтировали на заводе специально для Громака. Конечно, это такой же типовой локомотив, как и все другие, но только чуть-чуть лучше пригнаны и отшлифованы детали, только больше лаку добавили в краски, только немного тщательней принимали машину контролеры ОТК, только сам Громак ездил за ней на завод.
А коллектив — организм чувствительный. Пропало у людей желание сделать для Громака все возможное и невозможное, охладели к нему люди. Но даже при новых условиях Громак первенства не отдал и ещё больше утвердился в своей мысли о превосходстве над другими. Так, может быть, и впрямь было в нём что-то исключительное?
Всё объяснялось просто. Линия на протяжении почти трёхсот километров на запад и на восток привыкла к тому, что поезда Громака должны проходить в особых условиях, пусть даже в ущерб другим.
При нормальных условиях рейс в один конец и обратно занимает не больше семи часов. Это очень удобно. Каждая из трёх бригад, закрепленных за локомотивом, находится в поездке полный рабочий день, а пробег локомотива превышает норму.
Но бывает и так. Прибыл, скажем, поезд, паровоз отцепляют, но назад везти нечего. Бригаде дают два-три, а то и пять часов отдыха. Но кому интересно отдыхать в оборотном депо! Да и простой локомотива получается большим, не вырабатывается норма. Поэтому все стремятся ехать «с оборота», то есть прибыть в оборотное депо, взять другой поезд и ехать домой.
Так вот, приехал Громак на конечный пункт, машину отцепили и послали «с оборота». Когда он уже собрался трогаться в путь, к нему подошёл машинист Евтушенко и сказал:
— Совесть у тебя есть, Костя? Ты же знаешь, что я приехал раньше тебя, а второй наш локомотив торчит здесь уже полдня. Твоя очередь третья, а ты что же делаешь?
— А я здесь при чем! — возмутился Громак. — Сам, что ли, я отцеплялся? Послали, я и поехал.
Формально Громак прав. Он действительно не просил, чтобы его отправили без очереди. Он лишь полностью использовал современную технику. На его локомотиве, как и на многих других, стоит рация. Он может разговаривать с управлением дороги, с министерством, с кем угодно. И, как только Громак выехал из своего депо, тут же соединился с диспетчером. Он ни о чём не просил, он только весело поздоровался, только сказал, что ведёт поезд он — Константин Громак. И этого было достаточно: диспетчер давно привык отправлять Громака раньше всех, вот и отправил.
Всё это, конечно, знал Костя. Знал, что противозаконно поступил диспетчер, что обидел его товарищей. Но это его не трогало. Он спокойно дал сигнал и уехал и ещё долго возмущался в пути, что к нему посмели предъявить претензию. Да и в самом деле, никакая официальная комиссия не установила бы здесь его вины.
Только два машиниста, оставшиеся в оборотном депо, смотрели укоризненно на удалявшийся поезд, а когда он скрылся, Евтушенко сказал:
— Хорошо, что у нас один Громак, а то совсем езды не было бы.
Громак, казалось, не обращал внимания на недовольство товарищей. Неприязнь к нему объяснял завистью. И тут произошёл случай, к которому он не имел отношения, но тем не менее подорвавший его авторитет.
…У окошка нарядчика паровозных бригад всегда шумно. Одни вернулись из поездки и оформляют маршрутный лист, другие ожидают подхода своей машины, третьи пришли узнать, когда предстоит ехать в очередной рейс, а то и просто послушать деповские новости.
И действительно, все новости, приказы, происшествия прежде всего узнают здесь. Тут завязываются споры о тонкостях локомотивного дела, и маститые механики поучают молодых, а молодые изощряются друг перед другом в каверзных вопросах из теории и практики вождения поездов. Здесь идут горячие схватки острословов, и несдобровать тому, кто попадет к ним в немилость.
Такая обстановка и была в нарядной, когда вошёл туда Дубравин. Обсуждалась последняя новость: начальник дороги Петр Кривонос приказал передать соседнему депо три паровоза. Два из них были приняты, а третий, сопровождаемый Николаем Ершовым, вернули обратно.
— Загнал свою машину на канаву Николай, — рассказывал Костя Громак, — а сам — в сторону, вроде ему и неинтересно, как принимать будут. Обошёл мастер слева, ничего не сказал. «Ну, думает Николай, самое главное пронесло». Справа вроде всё в порядке, избавится он наконец от своей гробины. А тут подзывает его мастер и так заинтересованно спрашивает: «Знаешь, где у нас поворотный круг?» — «Знаю», — отвечает Николай, а сам чувствует — не иначе, подвох. «Это хорошо. Давай скорей на круг и дуй без оглядки домой. Мы тебе зеленую улицу схлопочем, может, и не успеет по дороге машина развалиться. А дураков в других депо поищите».
Стоявшие рядом паровозники рассмеялись.
— У Николая и так кошки на душе скребут, — продолжал Громак, — а тут подходит какой-то слесарёнок в кепочке козырьком назад и говорит: «Що вы, хлопци, на цьому паровози воду грили чи шлак возылы?» — И Костя громко расхохотался.
— Что же ты зубы скалишь? — не выдержал Дубравин.
— А тебе что! — огрызнулся Костя. — Николая жалко? Так возьми себе его машину. А? Или только болтать можешь, слезу пускать.
— Тьфу! — сплюнул Дубравин и вышел из нарядной.
Он шёл и злился, что забыл спросить нарядчика, когда ему ехать, хотя только за тем и приходил, злился на Костю и на себя, что не смог как следует ответить этому зазнайке.
Возврат машины остро переживали все паровозники. И не потому, что Кривонос объявил выговор начальнику депо и Николаю Ершову за попытку сплавить негодный паровоз. Этот факт получил большую огласку и лёг на депо позорным пятном. Ведь паровоз хотели всучить своим же товарищам.
А с паровозом действительно творилось что-то неладное. Пережоги топлива, частые ремонты и вынужденные из-за этого простои резко снижали показатели работы и заработки трёх бригад, прикрепленных к этому локомотиву.
И с автомобилем и с другими машинами такое случается. Как заартачится, что ей ни делай, она знай свой характер и норов выказывает. Вот так и с паровозом Ершова получилось. А возможно, у его бригад знаний не хватало или трудолюбия, а только потеряли они веру в свою машину и совсем запустили её. Грязная, грохочущая, парящая, она резко выделялась во всём паровозном парке. Среди членов бригад начались нарушения трудовой дисциплины. И тут как раз пришло распоряжение Кривоноса о передаче трёх машин соседям. Начальник депо приказал готовить к сдаче и локомотив Ершова.
С тяжёлой душой Ершов погнал свой паровоз. А прямо сказать, что это не честно, мужества не хватило. Ведь он — старший машинист. Сам и виноват.
Вернувшийся локомотив снова поставили на ремонт. Устранили все недостатки, но в первом же рейсе машина словно взбесилась. Ни пару, ни воды не держала, грелись подшипники, и Ершов едва дотянул до своего депо. Не заходя домой, пошёл к начальству. Пусть делают с ним что хотят, но ездить больше на этой гробине не будет.
…Виктор Степанович решил не возвращаться к нарядчику, а зайти в контору и оттуда позвонить. Он все ещё не мог успокоиться после стычки с Громаком. Да и машина тоже… Что она, заколдована, что ли?
И, пока он шёл и злился, случайно мелькнувшая мысль вытеснила все остальные. Раздражало только, что этот зазнайка подумает, будто своё решение он принял по его подсказке. Но решение теперь было твёрдое, и Дубравин направился в партком. Ссылаясь на почин Валентины Гагановой, он попросил принять у него паровоз, лучший на всём отделении, и дать ему машину Николая Ершова. И оставить всех членов бригад этого локомотива, будь они даже нарушителями трудовой дисциплины.
Просьба Дубравина смутила руководителей депо. Он достоин самого большого доверия, но тем более нельзя его подводить. Он просто не рассчитал своих сил.
На следующий день ему предложили взять один из худших паровозов, но не машину Ершова, чуть ли не аварийную, которую раньше срока решили отправить в заводской ремонт. Дубравин стоял на своём. Просьбу удовлетворили.
Многие машинисты не скрывали своего удивления. Один из них сказал:
— Это безумие — отдать такой золотой паровоз и взять рыдван!
Дубравин не очень прислушивался к таким словам. Через его руки прошла не одна машина, и, какой бы строптивой она ни казалась, он находил способ обуздать её.
После первой поездки на паровозе Ершова Дубравин вспомнил разговор в партийном бюро. На этот раз, должно быть, действительно не рассчитал своих сил.
Обычно он хорошо чувствовал машину. Он улавливал тончайшие изменения в её ритме, ходе, по выхлопам пара из дымовой трубы, этому дыханию паровоза, определял, какая болезнь внутри.
Но здесь было не дыхание, не выхлопы, а стоны. Дышловой механизм стучал так, что, казалось, вот-вот разлетится вдребезги. Дергался, бился реверс. На ходу тендер бросало в одну сторону, паровоз — в другую, и трудно было устоять на ногах помощнику, когда он подбрасывал лопатой уголь: ведь в такой момент одна нога находится на паровозной площадке, вторая — на тендерной. Ни пару, ни воды не хватало. Грелись подшипники, и страшно было держать скорость, какая положена по графику.
После первой поездки Дубравин не пошёл домой. Почти всю ночь провел возле локомотива, проверяя, измеряя, выслушивая узлы и детали. Нашёл наконец, почему бьет реверс и, кажется, причину грохота в дышлах. Этот грохот, разносившийся далеко вокруг, просто угнетал его. Ему стыдно было ехать на паровозе. Подъезжая к станциям в своей первой поездке, он прятался в будке, откуда наблюдал, как озираются на паровоз железнодорожники…
Домой вернулся в пять утра. Ни о чём не спросила его жена Маша. Она всё видела, всё понимала. Он заговорил сам:
— Теперь хоть стук в дышлах прекратится. Нашел, в чём там дело. А то совестно было людям в глаза смотреть.
Дубравину не терпелось скорее увидеть результаты своих первых побед над паровозом. Со двора видны огромный косогор и высокая железнодорожная насыпь. Здесь скоро должен проехать напарник. Виктор вышел, поднялся на крышу погреба, чтобы было виднее. Остановилась на крыльце Маша. Вскоре послышался шум поезда. В обычном грохоте паровоза выделялись резкие и частые удары, точно по дышлу били кувалдой. Те самые, которых, как казалось ему, уже не должно быть. Как набат, неслись они над косогором, над пролеском, над всем рабочим посёлком.
— Спустился Виктор, — рассказывала на следующий день соседке Маша, — как глянула я — сердце зашлось, такое лицо было у него…
Молча вошли в дом. Только в десять утра заснул. Через час вызвали в депо: какое-то срочное совещание. Не идти нельзя — он член партийного бюро. После заседания, наскоро перекусив, побежал встречать свой паровоз. На перроне много людей: поезд пассажирский. Среди них выделялась группа железнодорожников с большими звездами на петлицах. Должно быть, начальство из министерства. Они стояли у самого конца платформы, там, где останавливается локомотив. Укоризненно покачивая головами, смотрели на подошедший с грохотом паровоз.
— Кто у вас старший? — крикнул один из них, когда поезд встал.
— Дубравин, — услышал ответ прижавшийся к колонне Виктор Степанович.
Он попятился назад, озираясь, перебрался через площадку третьего вагона на другую сторону и побежал к машине. Он забросал вопросами напарника о том, как вёл себя паровоз. И снова копался в нём, пока не пришло время отправляться в рейс.
После нескольких поездок, записав, что должны сделать слесари, Дубравин поставил машину в депо.
— Здесь мы её уже видели, — усмехнулся кто-то из слесарей. — Ты ведь ездить взялся, а не в депо стоять.
Ничего не мог ответить Дубравин. Слесарь был прав.
С первыми деньгами, заработанными на новой машине, пошёл в сберкассу. Снял с книжки сорок рублей и добавил к получке.
— Вот видишь. Маша, — сказал он, придя домой, — заработок почти не уменьшился.
Ей хотелось сказать, что дело не только в заработке, но зачем же огорчать Виктора. Пусть хоть этим будет доволен.
Шли дни и ночи. Они смешались у Дубравина, и он потерял им счёт. Весь смысл его жизни и жизни его семьи был теперь в машине. Ему жаль было смотреть, как страдает Маша. Но скрыть от неё ничего не удавалось. Если он приходил домой, напустив на себя весёлость, она говорила:
— Не надо, Витя, я ведь вижу. Что же ты от меня таишься?
Просыпаясь ночью, он лежал не шелохнувшись, боясь разбудить ее. Но стоило ему открыть глаза, как раздавался её голос:
— Спи, Виктор, ещё рано.
Все депо наблюдало за борьбой Дубравина. Приходили старые машинисты-пенсионеры, чтобы помочь ему. Забегал на паровоз секретарь партийного бюро. Предлагали свою помощь комсомольцы. Кое-кто выжидал: «Ну-ну, посмотрим».
Костя Громак в присутствии большой группы машинистов сказал: «Говорят, на старую машину запросился, а?»
За помощь и сочувствие благодарил Виктор Степанович, насмешки сносил молча.
Прошло два месяца. Шестьдесят тяжких дней. Шестьдесят бессонных ночей.
В очередную получку Дубравин, впервые за эти месяцы, положил на сберкнижку десять рублей. Теперь он твёрдо знал, что в следующую положит сорок.
Вечером он присутствовал на городском партийном активе.
В конце своего доклада секретарь горкома сказал:
— Успех нашего движения вперёд не в том, чтобы ставить рекорды, создавая для этого особые условия отдельным людям, как было с Константином Громаком. Наоборот, сегодня лучшие люди страны — это последователи подлинно коммунистического почина Валентины Гагановой. В их числе достойное место занял наш машинист Виктор Степанович Дубравин, взявший на свои плечи тяжелую и, по мнению многих, невыполнимую задачу. — И он рассказал историю с паровозом Дубравииа, занявшего первое место в депо.
— Городской комитет Коммунистической партии Советского Союза, — закончил он, обведя взглядом зал, — поручил мне поздравить вас, Виктор Степанович, с большой победой.
Раздались дружные аплодисменты. Люди смотрели по сторонам, ища Дубравина. Он сидел в предпоследнем ряду. Когда была названа его фамилия, он испугался. Он не знал, что делать.
— Встань! — толкнул его локтем сосед.
Он встал и начал неловко кланяться. Теперь весь зал смотрел на него и аплодировал ему. Это было мучительно радостно. Он подумал: «Маше бы послушать в награду за все её муки».
— Товарищи! — сказал секретарь горкома, наклонившись к самому микрофону. — Я думаю, не страшно, если мы немного нарушим обычный порядок собрания. Есть предложение дополнительно избрать в президиум товарища Дубравина.
И снова грянули аплодисменты. Секретарь ещё что-то говорил, слов не было слышно, но по его жестам Дубравин понял: приглашают в президиум.
— Иди же, — снова подтолкнул его кто-то.
Он выбрался из своего ряда и удивился, какая длинная ковровая дорожка ведёт к сцене. Он шёл один по этой широкой и мягкой дорожке через весь зал, и гремели аплодисменты, и люди поворачивали головы, провожая его, и он не мог решить, быстро ему надо идти или медленно.
Конечно, торопиться нельзя, будто только и ждал, как бы быстрее попасть в президиум. Но двигаться медленно ещё хуже. Подумаешь, важность какая плывет и задерживает все собрание. И в унисон своим мыслям он то замедлял, то ускорял шаг. И, пока он шёл через весь улыбающийся ему зал, так и не решил, куда ему надо смотреть. Идти, наклонив голову, как хотелось бы, неудобно. Люди приветствуют его, а он, гордыня, даже не взглянет на них. А смотреть всем в глаза — вот я какой герой, любуйтесь! — и вовсе нельзя.
Он злился на свои глупые мысли, но другие в голову не приходили.
Когда он поднялся наконец по лесенке на сцену и хотел примоститься где-нибудь сзади, кто-то подтолкнул его к столу, в первый ряд президиума, где для него освободили место.
И тут в голову пришла уже совсем нелепая мысль. Он подумал, что его уже дважды подталкивал сосед, чтобы он встал и шёл на это почетное место, и что давно-давно его тоже подталкивали, но не в президиум, а к «запертой» монастырской двери и к высокому дереву у каменной ограды, утыканной осколками бутылок, и какой он молодец, что всё же вернул ботинки…
Во время перерыва его поздравляли знакомые и не то в шутку, не то всерьез говорили: пусть и не думает так отделаться, а сразу же после актива ведёт в ресторан.
И тут к радостному возбуждению, в каком находился Виктор, примешалось вдруг что-то досадное. Будто чего-то ещё не хватало, что-то было недосказано. Это мешало ему в полной мере насладиться счастьем.
Неожиданно Виктор Степанович решил купить Маше подарок, и от этой мысли сразу стало легче на душе. Хорошо бы цветы. Он никогда не дарил ей цветов. И он не рвал для неё цветов. А когда доводилось им вместе бывать в поле, она собирала их сама. И вообще он ничего ей не дарил. День рождения или Восьмое марта не в счёт. Подарки в такие дни — обязанность каждого. Да и то они всякий раз вместе советовались, что именно он должен ей подарить. И она же давала деньги на подарок, потому что получку он приносил ей, а брать в сберкассе было ни к чему. Часто получалось так, что, коль скоро он идёт в магазин, пусть заодно возьмет мыло — уже кончается, или тетради для девочек и, самое главное, пару катушек ниток, потому что белые уже давно вышли, а она всё забывает купить, и — просто стыд и срам — пуговицу пришить нечем.
Виктор Степанович приносил свой подарок в общем свёртке с хозяйственными вещами, и это был уже не подарок, а неизвестно что…
О цветах сейчас и думать нечего, их не достанешь. Да и вообще магазины уже закрыты. Он отошёл в сторонку, чтобы меньше попадалось знакомых, и оказался возле большого книжного прилавка. На стене надпись: «Книга — лучший подарок». Ему не хотелось покупать книгу.
Он вспомнил, что тут же в фойе есть ещё один прилавок, где торгуют местными кустарными изделиями. Здесь ничего хорошего не оказалось. Безвкусно сделанные шкатулки, уродливые статуэтки, гуси, похожие на кенгуру, и другие некрасивые безделушки. Его внимание привлекла лишь очень смешная куколка из пластмассы. Это был негритёнок. Вернее, маленькая негритянская девочка. Она придерживала края широкой юбочки, похожей на пачку балерины, и казалось, вот-вот присядет в реверансе. Круглая мордочка и большие глаза с голубоватыми белками, и губы были очень надуты. Ещё секунда — и она расплачется. На её трогательную фигурку и лицо нельзя было смотреть без улыбки.
Он купил куколку. Продавщица завернула её, и он положил сверточек в боковой карман, перевернув его, чтобы куколка лежала не вниз головой, как её подала девушка, а в нормальном положении.
Когда Виктор Степанович вернулся домой, обеих дочерей ещё не было. Они веселились на школьном вечере.
— Сейчас разогрею ужин, — сказала Маша, откладывая в сторону свое шитьё.
И снова, как там, в зале горкома, Дубравину стало обидно за Машу. Он усадил её на диван и стал рассказывать о совещании. Она слушала молча. На лице её была радость. Когда Виктор Степанович окончил, она попросила, чтобы он ещё раз и со всеми подробностями и не торопясь пересказал, как он шёл на сцену, и как весь зал аплодировал ему, и кто из знакомых там был.
— Ну что ты, Машенька!.. — взмолился он вставая. — Вот поставь куда-нибудь. — И он достал из кармана свою покупку.
— Что это? — поднялась и она.
— Да так, безделушка, — небрежно ответил Виктор Степанович.
— Ничего не понимаю. В куклы у нас уже некому играть, да и где ты её взял, не на активе же?
— На активе, — сказал он, словно оправдываясь. Для тебя купил… Ничего подходящего не было, понимаешь…
— Для меня?.. Ты там подумал обо мне, да? — Лицо у неё стало очень серьёзным, озабоченным.
— Ну да, вот видишь… совсем безделушка… пятнадцать копеек стоит… просто так… — Он говорил и видел, что Маша сейчас заплачет, и не знал, что ещё сказать.
И она действительно расплакалась и, не выпуская из рук куколки, обняла его, а он не стал успокаивать её или задавать вопросы, а только гладил её волосы.
Потом она поставила куколку на комод, на самое видное место, и сказала:
— Будем ужинать. Сейчас девочки придут. Она вышла в другую комнату и вернулась с чистой скатертью и в другом платье и начала накрывать на стол не в кухне, как обычно, а в большой комнате. Она то и дело поглядывала на комод, а когда выходила, на куколку смотрел Виктор. Он неожиданно заметил, что у куколки вовсе не обиженный, а просто удивленный вид и совсем не хочется ей плакать, а складки у губ потому, что она сейчас улыбнется. И как только ему могло померещиться, будто она обижена…
На следующий день Костя Громак узнал всё, что говорил секретарь горкома. С тех пор Громак и стал придираться к Дубравину. Делал он это очень умно и не грубо. Он был находчив и остроумен и умел безобидными, на первый взгляд, шуточками высмеять человека. Виктору Степановичу трудно было сладить с Громаком, и он начал просто избегать его. Но тот не сдавался. Стоило Дубравину выступить на собрании, как Громак находил повод, чтобы свести это выступление на нет. Когда обсуждался поступок машиниста Гарченко, вывесившего на своем паровозе лозунг, и Виктор Степанович предложил не наказывать его, все знали, что Громак потребует сурового наказания. Так оно оказалось и в действительности.
Громак говорил очень красиво и остроумно, решительно осуждая анархию, которая до добра не доведёт. Он сослался на собственный пример, когда получил строгое предупреждение за незаконные сигналы на разъезде Бантик. И выразил удивление, как мог столь авторитетный и всегда точный в своих действиях старший машинист Дубравин поддержать такую партизанщину, и предложил объявить Гарченко выговор.
Выступление не понравилось. Сам Громак недавно был понижен в должности за лихачество, едва не приведшее к аварии. Не понравилось и потому, что машинисты его не любили. И все дружно проголосовали за предложение Дубравина.
Виктор Степанович отправился домой отдохнуть, не дожидаясь конца совещания: ночью предстояло вести экспресс. По дороге он встретил своего соседа, слесаря Алексея Ивановича, который ставил клапан на его паровозе.
Закончив трудовой день, слесарь убрал инструмент, закрыл верстак, дважды повернув ключ, — хорошо ли заперлось? Тщательно умылся, насухо вытерся, аккуратно сложил и спрятал полотенце. Он всё делал обстоятельно и аккуратно. Он хороший хозяин. Это видно, как только подойдешь к его домику. Беленький, чистенький, утопающий в яблонях и вишнёвых деревьях. Ровный, по линеечке, забор, любовно разделанные грядки, дорожки. В заднем флигельке кудахчет, блеет, хрюкает живность.
Дом слесаря стоит тысячу двести рублей. Государство предоставило ему эту сумму в долг без процентов на десять лет и само построило домик. Заработки у Алексея Ивановича хорошие. Картофель, овощи, фрукты покупать не надо. Да и окорока не в магазине берёт. Все своё. А молочка даже излишки, приходится продавать. Алексей Иванович понимает, что государству надо идти навстречу, и он аккуратно выплачивает деньги за дом — десять рублей в месяц.
По соседству точно такой же домик машиниста Дубравина. Но у него нет флигелька с живностью. Правда, он досрочно, на четыре года раньше, чем положено по закону, выплатил государству стоимость домика: как-то не по себе человеку, когда долг висит.
Соседи часто встречаются.
— В поездку, Виктор Степанович? — ласково спросит слесарь, завидев машиниста с сундучком.
— В поездку, Алексей Иванович, — ответит Дубравин.
— Ну, с богом, — пожелает на прощание слесарь.
…Ночью Дубравина вызвали в очередной рейс, под поезд Одесса — Москва. Машину, как всегда, осматривал придирчиво, выстукивая каждый болтик. Только в котёл не влезешь и не отвернёшь ни одной детали, которая сообщается с ним. Это уж на совести слесарей. Не зря ответственную работу поручают только аккуратным людям, таким, как Алексей Иванович.
— Поднимай парок, — сказал Дубравин помощнику, — скоро под поезд.
С помощником этим Дубравин едет впервые, но не беспокоится за него. Человек опытный. Это даже не помощник, а машинист. За нарушение правил технической эксплуатации он снят на три месяца в помощники.
В ЭКСПРЕССЕ ОДЕССА — МОСКВА
…Мы с Андреем вышли на пустынный ночной перрон, продолжал свой рассказ Жиздров. Паровоз отцепили, к поезду подъехал локомотив Дубравина.
— Салют начальству! — весело закричал он из окна, ещё издали узнав меня.
Опробовав тормоза, Дубравин спустился к нам. Это был всё тот же весельчак и острослов, каким я знал его много лет. Я познакомил с ним Андрея. Но поговорить нам не удалось — стоянка была короткая, и Дубравин поспешил к машине.
— Прокачу с ветерком, по знакомству, — рассмеялся на прощание Виктор Степанович.
Мы вернулись в вагон. Идти в купе Андрей не хотел. Я понимал его: до станции Матово оставалось не больше часа езды.
В коридоре было пусто и тихо. Угомонились даже преферансисты из соседнего купе, которые «работали» целый день. Табачный дым окутывал четырёх игроков и двух болельщиков, но никто не обращал на это внимания. Один из игравших, похожий на плакатного лесоруба, без конца повторял: «Жми, дави, деревня близко». Что это означало, трудно было понять. То ли он поторапливал партнёров, то ли призывал бить карту, но каждый раз громко и добродушно смеялся своей остроте. Играл он плохо, часто рисковал и проигрывал, но, казалось, приходил ещё в лучшее настроение. «Вот это влип, — восторгался он от собственной неудачи. — Ну, жми, дави, деревня близко».
Рядом с ним чернявый юноша, суетясь и нервничая, поучал остальных, щеголяя преферансной терминологией, по-петушиному напускаясь на каждого, кто, по его мнению, допускал ошибку.
Как только на чемодане, заменявшем стол, появлялся туз, третий партнер, капитан танковых войск, неизменно отмечал: «Туз и в Африке — туз». Он же монотонно подсчитывал: «Три козыря вышло… Пять козырей вышло…» И только четвёртый игрок, сухонький старичок со слуховым аппаратом, действовал молча и сосредоточенно, полный сознания важности выполняемого дела.
Болельщики, получившие последнее предупреждение чернявого юноши («Ещё слово, и я выставлю вас из купе»), точно немые, издавая нечленораздельные звуки, тыкали пальцами в карты игроков, не в силах сдержаться, чтобы не дать совета.
Два купе занимали спортсмены-легкоатлеты. Они ехали не то на соревнования, не то на совещание в Москву. Из-за дверей купе слышался смех и громкий говор, но, когда они появлялись в коридоре, мы в полной мере чувствовали, как велико их превосходство над нами, не спортсменами. Чувство собственного достоинства не покидало их. Они словно были одни в вагоне: никого не замечали, ни с кем не разговаривали, и вид у них был серьёзный, деловой. На больших стоянках они соскакивали на противоположную от перрона сторону и бегали взад-вперёд от паровоза до хвостового вагона, и лица у них становились ещё более ответственными.
По соседству со спортсменами ехала молодая чета с четырёхлетней Олечкой и два небритых студента-заочника. Должно быть, им предстоял экзамен: обложившись на своих верхних полках учебниками, они озабоченно листали их, делали выписки, время от времени консультируясь друг с другом.
Полной хозяйкой вагона чувствовала себя Олечка. Её огромные голубые банты мелькали то возле проводников, то в противоположном конце вагона. Она принимала деятельное участие в уборке, держась за рукав пылесоса, забегала во все купе, серьёзно объясняя, с кем и куда едет, задавала бесчисленные вопросы, восторгалась беленькими домиками, проносившимися мимо окон… Всюду её принимали радостно и ласково, спортсмены — снисходительно, и только преферансистам было не до неё. Олечку обильно угощали. Вызывая улыбки, она запихивала в свои крошечные кармашки конфеты, солидно комментируя: «Это на после». А потом Олечка рассмешила всех, даже моего угрюмого Андрея, поплатившись за это свободой. Пожилая женщина, которая, кстати сказать, была недовольна своим местом, постельным бельем, сквозняками, плохим обслуживанием — одним словом, всем, — позвала проводника, заявив, что у неё все время капризничает радио.
— А вы нашлепайте его, — посоветовала Олечка. — Когда я капризничаю, мама дает мне шлепков. Больно-больно!
Покрасневшая от смущения молодая мамаша молча потащила девочку в купе…
Сейчас Олечка спит. Успокоился наконец весь вагон. Андрей смотрит в темное окно. Начинаются хорошо знакомые нам места, и я невольно возвращаюсь к дням, проведенным здесь вместе с Андреем.
…После того памятного сигнала, который Андрей непродуманно дал, чтобы успокоить Валю, он снова навестил ее. Девушку нельзя было узнать. Ещё за день до того чёрные круги под глазами делали её лицо изможденным, страдальческим. Теперь они лишь ярче оттеняли её сияющие глаза, точно мазки грима, положенные опытной рукой мастера.
Валя говорила без умолку, легко перескакивая с одной темы на другую, часто смеясь собственным словам. Андрей никак не мог поспеть за её мыслями и не мог понять, почему ей смешно. Он устал. Ему было невыносимо смотреть на её счастье, и не было сил подняться и уйти. С той самой минуты, когда он дал этот сигнал, в нём не прекращалась внутренняя борьба. Сначала ему было хорошо, как человеку, совершившему благородный поступок. В таком состоянии он пребывал до утра. Проснулся с тревогой в душе. Кто дал ему право вмешиваться в чужую жизнь? Хотел сделать приятное больному человеку? А если это принесет новые страдания? Да и чем все это кончится?
— Вы скоро пойдёте на дежурство?
Это она спрашивала его. Андрей вскочил.
— Да, да, извините, — заторопился Андрей. — Действительно, расселся здесь…
— Нет, что вы! — смутилась Валя. — Вы не так меня поняли. Я просто спрашиваю. Вы ведь сегодня с шести?
Она не «просто спрашивала». Андрей видел это. Она стояла красная от смущения. Краска покрыла не всё лицо, а выступила пятнами. Валя не могла на что-то решиться. Андрей попрощался и не уходил. Ждал, что она скажет.
— У меня к вам просьба, — выдавила она из себя наконец. — Когда будет проезжать Громак, прошу вас, положите это под жезл. — И она протянула сложенную вчетверо записку.
— Хорошо, пожалуйста, с удовольствием, — забормотал Андрей, беря записку и тоже глядя на пол.
Ещё раз сказав «до свидания», он неестественно быстро и неловко вышел из комнаты.
Дома посмотрел на записку. Вверху надпись: «Константину Громак». Чуть ниже в скобках: «Лично». Буковки кругленькие, каждая похожа на колобок. В конце слова «Громак» подчистка.
Должно быть, сделала маленькую кляксу. Хотя нет. Была ещё какая-то буква. Кажется, «у». Значит, написала «Громаку», а потом решила, что фамилия не склоняется, и стёрла.
Записка несомненно вызвана сигналом, который он так необдуманно дал, чтобы успокоить Валю. Но ведь Громак и не подозревает об этом сигнале. Как же чудовищно можно подвести её! Что Громак подумает о Вале, прочитав записку?..
В голову приходит постыдная мысль, от которой он краснеет. Но другого выхода нет. Если прочитать это чужое письмо, станет ясно, что делать. Поступить иначе он не имеет права.
…Андрей боязливо опускает занавеску, зачем-то бросает взгляд на дверь и садится к столу, на котором лежит записка. Он протягивает руку, но она сжимается в кулак. Когда же окончится эта мука? Надо решительно. Он читает:
Он снова посмотрел на письмо и увидел только одну строчку:
Теперь она ждёт. Начиная с шести будет ждать каждую минуту. Она будет ждать весь вечер, и ночь, и следующий день, и так каждый день.
Андрей пошёл на дежурство.
Как только принял смену, позвонили из Матова:
— Могу ли отправить поезд номер пятьдесят три?
— Ожидаю поезд номер пятьдесят три, — ответил Андрей, облегченно вздохнув: номер двухзначный — значит, поезд пассажирский. Громак водит грузовые.
Следующий был тоже пассажирский, в обратном направлении со станции Зелёный дол. И снова он обменялся с соседом стандартными фразами из инструкции. Только так могут разговаривать между собой дежурные. Это всегда раздражало его. Теперь радовало: не надо думать.
— Могу ли отправить поезд номер шестьсот сорок три? — запросило Матово.
— Ожидаю поезд номер шестьсот сорок три, — привычно ответил Андрей.
Но мысли уже забегали. Номер трёхзначный.
Из селектора раздался голос диспетчера:
— К вам идёт тяжеловес на большой скорости. Пускайте напроход, маршрут готовьте заранее.
— Кто ведёт? — выдохнул Андрей.
— Громак.
Несколько минут Андрей сидел неподвижно. Потом поднялся. Позвонил в Зелёный дол. Получив разрешение отправлять тяжеловес дальше, вынул из аппарата жезл. На нем выбито: «Бантик — Зел. дол.» Через пятнадцать минут эту надпись будет читать Громак: машинист обязан убедиться, что ему вручен жезл того перегона, по которому едет. Если под жезлом лежит бумажка, машинист недоволен. Значит, опять предупреждение: на таком-то километре идёт ремонт, ехать с ограниченной скоростью. Вначале Громак подумает, что это предупреждение. Прочтёт немедленно. Решит, что Валя ослышалась, и не устоит против её зовущих и чистых слов. Вполне успеет дать сигнал.
А если не захочет?
Андрей снял со стены проволочный круг, открыл зажим. Сюда надо вставить жезл. Но сначала — записку. Свернуть её трубочкой, вставить в гнездо и прижать жезлом.
Раскатисто прозвучал сигнал бдительности. Думать больше нельзя. Громак ездит как сумасшедший, через две-три минуты будет здесь…
…Прошло несколько дней. Валя почти поправилась. Она ещё раз убедилась, насколько правы врачи: если настроение хорошее, болезнь проходит быстро. Костя часто посылает ей сигналы. Завтра она обязательно сама пойдёт к насыпи. Надо только не прозевать. Хорошо бы узнать график его дежурств. Андрей может это сделать. Что-то перестал заходить. С тех пор как передал записку.
Размышления Вали прервал Хоттабыч. Его прислал техник за дневником геодезических съемок. Когда старик уходил, Валя попросила передать Андрею, что, если сможет, пусть забежит на несколько минут.
— Вряд ли, — хмуро сказал Хоттабыч, — замаялся опять со своими думами.
Валя посмотрела с недоумением.
— Как Бантик свой строил, вот такой же сумной ходил. Должно, опять затевает чего-то.
— Какой Бантик? — почему-то испугалась Валя.
— Да наш. Разве не знаешь?
Хоттабыч охотно рассказал историю Бантика. Валя задумалась. Проплыла перед глазами первая встреча с Андреем. Вспомнились её собственные слова: «Очень хороший человек строил». Вот почему он тогда покраснел. Ей захотелось вдруг взглянуть на разъезд. И, неизвестно отчего, стало грустно. А старик уже рассказывал другую историю, должно быть, очень смешную, потому что самому ему было смешно. Валя не слушала.
— …хе-хе-хе, — смеялся Хоттабыч. — Так и мается каждый день. Уйдёт на станцию пешком, а обратно на паровозе едет. Как увидит входной семафор, так и просится у машиниста погудеть. Точно малое дитя… Гуди на здоровье, жалко, что ли. Да гудеть-то не умеет, хе-хе-хе. Всё сигнал бдительности норовит дать, а остановиться не может, и получается ещё два коротких.
Старик снова рассмеялся, но, взглянув на Валю, осёкся. Она смотрела на него своими большими глазами, прижимая пальцами полуоткрытый рот, точно удерживая готовый вырваться крик.
— Побегу, — заторопился он.
Валя не ответила.
«Что это с ней?» — подумал Хоттабыч, осторожно выходя из комнаты. Но тут мысли его отвлеклись: на ступеньках он едва не столкнулся с Андреем.
Андрей решил уехать. Он попросил отпуск на месяц за свой счёт. К его возвращению Вали уже здесь не будет и кончится эта пытка. Теперь он шёл к ней, чтобы во всём признаться. Чем больше он хотел помочь Вале, тем безнадёжнее запутывался. Один неверный шаг — он проклял ту минуту, когда дал первый сигнал, — повлёк за собой новые, непоправимые ошибки… А теперь уже ничего сделать нельзя. Ничего больше придумать он не может.
На стук Андрея послышался испуганный голос Вали:
— Да, — точно вздрогнула.
Валя не удивилась его приходу. Словно он и раньше находился в комнате и только на минутку выходил. Казалось, она не может оторваться от своих мыслей и не замечает его. Так продолжалось несколько минут. Потом Валя как-то жалостливо, просяще посмотрела на него. Он решительно не мог придумать, с чего начать.
Совершенно спокойно, может быть, лишь немного устало глядя ему в глаза, сказала:
— Ничего не надо, Андрей, — и повторила: — Ничего. Я благодарна вам.
Он опустился на стул, подумав: «Зачем я сажусь?»
— Уезжаю завтра. — Помимо его воли, слова звучали в тон ей, медленно, спокойно.
Она сказала:
— Это хорошо.
— Я зашёл попрощаться. До свидания.
— До свидания, Андрей.
На следующий день за ним прислали дрезину. Я решил проводить его до Матова. Пришёл и Хоттабыч. Дрезина тронулась, рывками набирая скорость. Андрей обернулся. Хоттабыч махал шапкой. Далеко позади показалась фигурка. Дрезина мчалась, и фигурка становилась всё меньше. Временами её заслонял Хоттабыч, который всё ещё махал шапкой. Потом оба они исчезли.
И разъезд уже не был виден.
Навстречу по соседнему пути, только что пущенному в эксплуатацию, пролетел поезд. В паровозном окне мелькнуло задорное лицо Кости. Значит, сейчас они увидят друг друга.
Через минуту раздался сигнал: короткий, длинный, два коротких.
— Вот и всё, — грустно сказал Андрей.
Я не верил, что Валя сейчас помирится с Костей. Он ведь совсем забыл о ней, а тут увидел и так, из озорства, снова посигналил. Я был убеждён, что на разъезд она пришла проводить Андрея и просто опоздала. В действительности всё оказалось не так. После всего, что узнала Валя, её неудержимо повлекло к разъезду. Она шла туда, думая об этом домике, и мысли её были заняты. Может быть, поэтому не расслышала Костиного сигнала. Она услышала только паровозный гудок, только звук.
Вскоре, закончив практику, Валя уехала домой, в Матово. Костя знал, что Вали уже нет у нас, но каждый раз, проезжая мимо, давал этот сигнал. Гудки звучали печально и жалобно, как стоны.
Я никогда не рассказывал об этом Андрею. Ни в годы войны, когда некоторое время мы находились вместе, ни в этой случайной совместной поездке в экспрессе Одесса — Москва.
…Наш поезд Дубравин действительно вёл «с ветерком». Ничего не подозревая, мы мчались навстречу катастрофе.
Из газет я узнал потом, что происходило в это время на паровозе. В будке машиниста яркий свет электрических лампочек. Слева, на мягком сиденье, — помощник. Он часто поглядывает на манометр, то прибавляя, то уменьшая подачу угля в топку лёгким поворотом маленького вентиля. Время от времени поднимает ручку своего инжектора, подкачивая воду.
За правым крылом — Дубравин. Он держит одну руку на тормозном кране, вторую — на карнизе раскрытого окна и смотрит в темноту. Правый инжектор, тот, что ставил слесарь Алексей Иванович, пока бездействует. Это могучий аппарат. За две с половиной минуты он нагнетает в котёл тысячу литров воды.
Мелькают деревья, домики, зелёные огоньки. Скорость девяносто шесть километров в час. Едут молча. Разговаривать нет времени, да и не услышать ничего за грохотом паровоза.
Одна за другой проносятся станции. Поезд скорый, остановок мало. Перед каждым семафором раздается крик помощника: Зелёный!
— Зелёный! — кричит в ответ машинист.
Так положено по инструкции. Оба должны убедиться в том, что путь свободен, и подтвердить это друг другу.
До станции Матово оставалось пятнадцать километров. Начинался уклон. Машинист рванул на себя рукоятку регулятора, перекрыв выход пара в цилиндры. А бешеное парообразование продолжалось. Гудел котёл от напряжения. Надо немедленно дать выход пару или качать воду. И помощник открыл мощный правый инжектор.
Ненадёжно поставленный клапан вышибло с силой снаряда. Он пролетел мимо уха машиниста, ударил в железную стену и рикошетом пронёсся в тендер.
Кипящая вода, перегретая до двухсот градусов, увлекаемая паром, как огнемёт, била в железную стену. Острой пылью брызнуло стекло четырёх электрических лампочек. Свет погас. Густой, непроницаемый пар метался по будке. Как в смерче, носились и с грохотом сталкивались бидоны, гаечные ключи, молотки, маслёнки. Цепляясь за приборы и вентиляцию, пар свистел и выл.
Дубравин не мог сообразить, куда ему деться. Спинка его сиденья упиралась в стену, о которую билась струя и, разбрызгиваясь, окатывала его кипятком. Впереди — нагромождение приборов и тоже стена. Слева, совсем рядом, как шлагбаум, — струя. Справа — окно. Машинист оказался зажатым на площадке в полквадратных метра, отрезанный от тормозного крана, хотя до него рукой подать.
В момент удара Дубравину обожгло лицо, грудь и руки. У него не хватило выдержки дышать паром, и он инстинктивно прижался к окну, высунув из него голову. Он понимал, что в таком положении надо продержаться несколько секунд. Опытный помощник, находящийся по другую сторону струи и далеко от неё, успеет остановить поезд.
Перед помощником — дверь на боковую площадку, идущую вдоль котла. На переднем брусе паровоза, между фонарями, — концевой кран. Точно такой, как в вагонах. Только там есть надпись: «Для экстренной остановки поезда ручку крана повернуть к себе», а здесь нет надписи. И повернуть надо не к себе, а от себя. Но даже ученики младших классов железнодорожной школы знают: этим краном можно остановить поезд.
От будки до крана — двадцать шагов. Когда скорость почти сто километров, по узкой, не огражденной площадке быстро не побежишь. Не держась, по ней и шагу не сделаешь: паровоз сбросит. Дубравин сознавал это и терпел. Он знал, что помощник пробирается, держась за разные тяги, как за перила, а это замедляет движение. К счастью, это был не помощник, а человек с правами управления, который сообразит дернуть по пути рукоятку крана Эверластинга. Правда, уйдёт лишняя секунда, но зато откроется широкий выход пару и воде наружу. Струя в будке сразу ослабнет.
Дубравин, окутанный паром, в жгущей одежде, сильнее прижимался к окну. Поезд мчался с уклона, увеличивая скорость, кран Эверластинга оставался закрытым. Машинист понял, что помощник убит. Убит паром в будке или сорвался с площадки.
Набрав побольше воздуху, втянув голову в плечи, Дубравин окунулся в пар и начал левой рукой на ощупь подбираться к тормозному крану снизу. Струя коснулась мышц ниже локтя, и кожу сорвало, будто наждачным точилом. Чтобы дотянуться до крана, надо ещё немного поднять руку. Тогда она окажется поперёк струи. Боль можно бы вынести, но, прежде чем он повернет кран, пар съест руку.
Он рванулся к окну, потому что будка сильно нагрелась и дышать было нечем. Надо бы высунуться из окна побольше и ждать, пока выдохнется этот проклятый котёл. Но Дубравин не рискнул так поступить. Дело в том, что приближалась станция Матово. Дальше был однопутный участок и очень крутой уклон. Встречные грузовые поезда не всегда укладывались в график, и пассажирскому приходилось ожидать их в Матове по нескольку минут. Не исключено, что и на этот раз где-то тянется встречный.
Дубравин решил сам добираться до концевого крана, куда не дошёл помощник. Это всего пятнадцать метров. Ухватившись за подоконник, он подался всем корпусом в окно и одну за другой перекинул ноги. Снаружи под окном укреплена откидывающаяся вверх ажурная рамка для улавливания жезла. Она похожа на металлическую окантовку полочки. От неё идут два стержня, взад и вперёд. Удерживаясь на руках, Виктор Степанович перевернулся лицом внутрь будки и коленями встал на рамку. Он сильно нервничал и сгоряча упёрся не в самую рамку, а в стержень, который тут же согнулся. Колени скользнули вниз. Инстинктивно противясь этому движению, Дубравин дернулся вверх, и складная рамка захлопнулась. Постепенно локти разогнулись. Он остался висеть, держась за широкий мягкий подоконник.
В таком положении и увидел Дубравина путевой обходчик. Он увидел бешено мчащийся поезд, густые клубы пара, валившие из окна, и человека, висящего на подоконнике. Потрясённый, он бросился вслед за поездом, и, когда скрылся последний вагон, продолжал бежать, не отдавая себе отчёта в своих действиях. А может быть, думал старый путевой обходчик, что вот-вот сорвётся это тело, и упадет человек не на ноги, а на бок, потому что ноги сильно относило ветром назад.
…До станции Матово оставалось километров пять.
Последний раз Андрей был там во время Великой Отечественной войны. Когда враг захватил Матово, мы получили приказ немедленно покинуть наш разъезд. Уехать успели все, кроме Андрея.
Костя Громак с группой машинистов по приказу начальника депо угнали свои паровозы в тыл. Валя осталась в захваченном городке. С Хоттабычем и ещё шестью железнодорожниками я ушёл вглубь леса. Мы должны были создать вспомогательную базу большого партизанского отряда, действовавшего в этих местах, и, собрав людей с остальных разъездов, присоединиться к главным силам. Наше пребывание на вспомогательной базе затянулось. В штаб отряда я попал только через три месяца. И первое, что меня удивило, — это встреча с Валей. Зачем она здесь?
Я видел, что она совсем не приспособлена к фронтовой и тем более к партизанской жизни. В ней было что-то детское, беззаботное. Как ребенок, она могла восторгаться красиво опушенной елочкой, тусклым огоньком, выбивающимся из окошка заснеженной землянки, цветной ракетой.
Сапожки были на ней маленькие, на низком рантованном каблучке, юбка и блузка всегда тщательно выглажены, и даже ватная куртка, казалось, пригнана по фигуре.
Должно быть, она не понимала, где находится. Любой пустяк вызывал у неё смех. Смеялась она громко и заразительно, и те, кто были рядом, невольно улыбались. Меня же, откровенно говоря, она раздражала, и я не мог скрыть это.
Почти каждый день мелкими группами партизаны уходили на задание. «А кто же, — думал я, — согласится идти с Валей?» Не выдержав, спросил у командира, как она попала сюда. Ведь брали в отряд только людей испытанных.
— Поэтому и взяли, — последовал ответ.
То, что рассказал командир, потрясло меня. Валя одна, по собственной инициативе, безоружная, не связанная ещё с партизанами, полностью дезорганизовала движение поездов по главному ходу в районе Матова. Две недели задерживала она немецкие эшелоны, создав огромную пробку в Матове, пока её диверсия, удивительно простая и остроумная, не была разоблачена.
Перед самым гребнем крутого подъёма, где поезда едва-едва тащились, Валя натирала рельсы салом. И будто в стену упирались самые мощные паровозы, бешено вращались на месте колеса, лишённые силы сцепления. Поезда останавливались, их вытаскивали по частям, на долгие часы задерживали движение. Прозрачный и тонкий слой сала, вполне достаточный для того, чтобы остановить любой поезд, был абсолютно незаметен, и никому в голову не могло прийти ощупывать рельсы, пока кто-то на них не поскользнулся.
Чтобы не выдать себя, партизаны до поры до времени не могли совершать диверсии на этом участке дороги. Но с целью разведки тщательно следили за движением поездов. Партизаны и заметили девушку.
Когда немецкие патрули устроили засаду, чтобы поймать диверсанта, партизаны встретили её далеко от опасного места и увели в отряд. Уже будучи здесь, Валя дважды побывала на заданиях, ни у кого не оставив сомнения в своём мужестве.
Мне стало ужасно неловко перед Валей. Отношения партизан друг к другу определялись быстро и безошибочно. И как в первый день Валя увидела мою настороженность и даже недоверие, так сейчас почувствовала глубокое уважение. Это очень обрадовало её. Возможно, потому, что один я в отряде знал их отношения с Андреем и ей хотелось скорее поделиться со мной распиравшей её радостью.
Как человек в отряде новый, я ещё не знал, что здесь же находится Андрей. Он был на очередном задании. Это первое, что она мне сообщила.
Когда все покинули разъезд Бантик, у Андрея не хватило сил уехать. Он не мог представить себе свой домик, удобный, обжитой, красивый, в руках врага. Он доломал и без того уже выведенную из строя аппаратуру связи и блокировки и, услышав шум приближавшихся войск, поджёг здание. Едва занялось крыльцо, как подоспели немцы и пожар погасили. Андрей видел это. Ночь он провел в лесу, а утром пошёл к фашистам. Он сознался, что работал дежурным по разъезду, изъявив готовность продолжать службу.
Его взяли, но ни на минуту не оставляли одного. Только единственный раз, спустя неделю, немецкий дежурный, выключив связь, отлучился в посёлок на полчаса. Не торопясь Андрей извлёк из шкафа шесть керосиновых ламп, всегда стоявших в запасе, выплеснул содержимое на стены и поджег их. Пламя охватило сразу всё здание.
В посёлке находился лишь маленький гарнизон. И, хотя весь он немедленно примчался на разъезд, погасить огонь не удалось. И погоня не получилась. Андрей не бежал. Он спрятался в густом ельнике у самого пожарища. Ночью уполз в лес, а спустя два дня наткнулся на партизанский патруль.
Об Андрее Валя рассказывала с видимым удовольствием и гордостью.
Он вернулся с задания лишь на пятые сутки. За эти дни я узнал Валю больше, чем за три месяца пребывания её на разъезде.
Ещё там ей было хорошо с Андреем. Она видела, что это чистый, благородный человек. Не могли, конечно, от неё укрыться и его чувства. Внутренне она тянулась к нему, но разум протестовал. Юноша должен быть решительным, смелым, порывистым. Андрей казался слишком инертным, безжизненным. Даже его работа — дежурный по разъезду — ей не нравилась. Другое дело Костя. Разве Андрей решился бы так с ней познакомиться? И уж совсем добили её гудки Андрея. Как легко он уступал свою любовь! Да и не только уступал, а всё делал для того, чтобы помочь Косте. Разве это герой?
Она, конечно, понимала всё благородство его поведения, и всё же ей приятнее было бы другое. Зачем он так покорно, безропотно согласился, что не может тягаться с Костей? Бороться бы за свою любовь должен.
Без жизненного опыта, немного романтичная, мечтательная, она видела и воспринимала людей поверхностно, не умея отличить показную красоту от подлинной.
Перелом произошел, когда узнала, как Андрей поджёг разъезд. Только здесь, в отряде, она по-настоящему увидела Андрея. Поступки Кости — и его сигналы, прерванные, как только обиделся, хотя обижаться надо бы на него, и даже знакомство — ведь нечестно было перед товарищами то, что он открыл ей пари, — всё воспринималось теперь как показное.
На исходе третьего месяца пребывания в отряде Валя и Андрей решили больше не расставаться.
Валя раздобыла где-то скрипку и каждую свободную минуту заставляла его играть. Это были радостные минуты. Он по-прежнему избегал слушателей. Он играл для себя. Для себя и для Вали. Это было их маленькое, дорогое счастье. Как только они уединялись, ему не терпелось скорее взяться за смычок. Но он медленно расстегивал футляр, не спеша извлекал скрипку, тщательно натирал канифолью волос. Он словно испытывал себя: чем ближе было мгновение, когда смычок коснется струн, тем больше он старался отдалить этот миг. Но уже сами собой смыкались веки, он прижимался щекой к скрипке, ему слышалась любимая мелодия. Он медлил, не сознавая, что пальцы уже скользят по грифу. Он не мог уловить тот миг, когда начинал играть… А звуки, чудесные звуки рождались и заполняли все вокруг, весь мир. И, казалось, нет в жизни ничего, кроме этой бесконечной песни…
Партизаны с особым нетерпением ждали возвращения Андрея. Предстояла крупная операция, первый бой, где должны были участвовать все силы отряда. Андрея послали на разведку минных полей, ограждавших железнодорожное полотно, через которое лежал наш путь.
— Как только вернётся, — сказала Валя, — он сыграет нам в честь встречи… Мне кажется, когда он играет, умолкают птицы. Они слушают.
Не только послушать Андрея, но даже поговорить с ним мне почти не удалось. Вернулся он ночью, а утром командир приказал его группе сделать три широких прохода в разведанных полях.
— Наша операция проводится во взаимодействии с регулярной армией, — предупредил командир. — Если враг откроет предполагаемое место удара, и мы и армия понесём большой урон.
…В белых маскировочных халатах группа тронулась в путь. Мы с Валей проводили минёров молча. Они должны были выполнить задание за три часа. К назначенному сроку партизаны стали возвращаться. Задерживался только Андрей. Уже начало темнеть, а его всё не было.
Я зашёл к командиру отряда. Валя находилась там. Командир отправил группу бойцов на поиски Андрея.
Что же случилось с ним?
Разослав бойцов по участкам, Андрей пошёл вдоль опушки. Через три километра предстояло выйти на открытое место и подползти к заграждениям. Этот район, наиболее трудный, он решил взять на себя. Достигнув минного поля, одну за другой снял десятка полтора мин. Оставалась последняя, противотанковая. Вообще можно бы её не трогать, на такой мине человек не должен подорваться. Но вдруг это «сюрприз»? На всякий случай решил снять.
Андрей разгрёб вокруг неё снег, рассмотрел со всех сторон, установил, что вместо одного взрывателя поставлено три. Два из них вытащил без труда. Третий стерженёк, торчавший из-под деревянной крышки, не поддался. Видимо, взрыватель примерз к стенке мины. Андрей подышал на него и снова потянул. Взрыватель остался на месте, но пружина сжалась. Чека выпала в снег.
Мгновенно он понял, что произошло. Чеки больше нет. Кончиками пальцев он держит короткий, как патефонная игла, стерженёк, толщиною в грифель цветного карандаша. Сжатая пружина вырывает его из рук. Скользкий стерженёк не удержать. Он вырвется, ударит в капсюль… Взрыв неизбежен.
Взрыв! Взрыв — это сигнал врагу. Это провал наступления или многие лишние жертвы… Лечь на мину и заглушить взрыв. Но ведь всё равно услышат… Надо унести мину.
Сдирая кожу, он подсунул руку под мину. Вторая рука приросла к взрывателю. Упираясь одним локтем в снег, он пополз, держа мину на весу… Он ползет к врагам. Они обступят его, и он разожмет пальцы… Но тогда фашисты узнают, что он снял мину, что здесь готовится наступление. Нет, к врагам нельзя… К своим тоже нельзя. Они бросятся на помощь и погибнут вместе с ним. И всё же Андрей решает ползти к своим. Жертвами окажутся несколько человек. А если враг обнаружит направление удара, убиты будут десятки, может быть, сотни.
Мина всё сильнее давит на руку, прижимая её к снегу. Андрей перевертывается на спину, кладет ношу на грудь. Сразу становится легко. Теперь левая рука совсем свободна. А правая… Все его силы сосредоточены в пальцах правой. Это сильные пальцы. Пальцы скрипача.
Он ползёт на спине, упираясь в снег одной рукой и ногами. Он несёт смерть товарищам. Он крикнет им, чтобы никто не смел подходить. Но разве они послушают? Ещё и Валя прибежит. Поймёт ли она, почему пришлось тащить сюда эту смерть?
Незаметно для себя, вопреки разуму, он ползёт не к своим, а куда-то в сторону. И вдруг его лицо, лицо человека, обречённого на смерть, озаряется радостью. Именно сюда и надо ползти. Надо двигаться вдоль линии, подальше от того места, где должны пройти партизаны. Ползти, как можно дальше, пока не онемеют пальцы.
Он полз, прокладывая спиной дорожку в снегу. Когда голова не могла держаться на весу и падала в снег, это отрезвляло его. Он снова полз. Он терял нить мыслей, цепляясь только за одну: ползти. Ползти весь остаток жизни…
Совсем стемнело, когда Андрей наткнулся на дерево. Он хорошо знал весь район и эту одинокую берёзу. Она была далеко от того места, где сделан проход. Теперь всё. Можно разжать пальцы. Точно сведённые судорогой, они сжимают стержень. Значит, можно ещё ползти. Андрей упёрся ногами в снег. Ему только показалось, будто согнул ноги. Они не пошевелились. Они больше не подчинялись ему.
Он всё сделал, что может сделать человек. Он решил, что умрёт под этой берёзкой вместе с ней. Противотанковая мина подкосит её, как былинку. Андрею стало жалко берёзку. Ещё бы немного отползти и совсем спокойно умереть.
Умереть! Только сейчас ощутил он весь страшный смысл этого слова. Ещё полчаса назад он обязан был идти на смерть. А теперь? Почему он должен умирать теперь, когда всё уже сделано? Ведь его ждёт Валя. И командир ждёт, и все партизаны теперь говорят о нём…
Им овладело странное чувство, будто он совершает предательство по отношению к ним.
Ему так захотелось остаться жить в эти минуты, когда смерть казалась неизбежной, что ослабевшее, почти безжизненное тело обрело новую силу. Ещё неотчётливо понимая, что будет делать, он снял с груди свою смертельную ношу, от которой никак не мог отвязаться, за которую держался всем своим существом. Андрей лёг на живот и левой рукой извлёк из кармана маленький нож. Если удастся поломать его вдоль лезвия так, чтобы получилось нечто вроде шила, его можно будет воткнуть в отверстие. Андрей понимает безнадёжность своей затеи, но это последнее, что он может придумать. Он втискивает всю заострённую часть лезвия между крышкой и корпусом мины и пробует повернуть его вокруг оси. Нож остаётся цел, но одна дощечка крышки, вместе с гвоздем, чуть-чуть приподнялась.
Гвоздик!
Андрей трудно глотнул воздух. Стараясь не волноваться, действует ножом как рычагом. Только бы не сломать нож. Дощечка приподнимается ещё немного. Андрей расшатывает гвоздик окровавленными пальцами, тащит его зубами. И вот он в руках, этот маленький гвоздик, от которого зависит жизнь. Пальцы дрожат, но ему удается втиснуть гвоздь в отверстие для чеки. Андрей разжимает онемевшие пальцы. Несколько секунд не может двинуться с места. И вдруг, точно испугавшись, быстро ползет назад…
Мы с Валей ещё находились в землянке командира, когда вошёл Андрей.
— Что так долго? — обрадовано спросил командир.
— Трудная мина попалась, — ответил Андрей и, неловко козырнув, быстро отдёрнул руку.
Но мы увидели его пальцы. Они были совсем белые, отмороженные… Андрей лишился трёх пальцев на правой руке.
— Теперь я больше не минёр и не скрипач, — сказал Андрей, когда они остались вдвоём с Валей.
— Ты — человек, — ответила Валя. — Очень дорогой для меня человек.
Она не могла больше ничего придумать для его утешения. Она только напрягала силы, чтобы при нём не плакать. По её настоянию в тот же день появился приказ командира, в котором говорилось, что Андрея и Валю «полагать вступившими в законный брак» и что выписка из приказа «подлежит замене в загсе на официальную регистрацию при первой возможности».
Неделю Валя не отходила от Андрея. В эти дни он понял, как дорог ей.
Отряд готовился к боевой операции. Готовилась и Валя. Уходя, она поклялась отомстить за Андрея.
Партизанам удалось разбить гарнизоны трёх станций. Но одна группа бойцов, увлёкшись успехом, ушла слишком далеко, к разъезду Бантик, и напоролась на главные силы противника. В этой группе, где были самые отчаянные головы, находились и Хоттабыч с Валей. Никто из них не вернулся.
Этот удар Андрей едва перенёс. Он приписывал себе вину в гибели Вали. Казалось, он потерял интерес не только к жизни, но и к борьбе. Это происходило в период непрерывных налётов вражеских карательных войск на отряд. Его пришлось разделить на несколько групп. Командование одной из них и поручили Андрею, у которого ещё не зажила рука. Вот тогда он немного пришёл в себя.
Ещё год Незыба находился в нашем отряде, пока его не отозвали в тыл как специалиста-железнодорожника. Как только освободили район Матова, Андрей приехал к Валиным родителям. Встретил он и Костю Громака. Но они могли рассказать ему только то, что он знал и сам.
Спустя пять лет после окончания войны Андрей женился на Валиной подруге. Жили они дружно, хотя любви у него к ней не было. С годами, казалось, он совсем забыл о Вале. А вот теперь, в нескольких километрах от Матова, нахлынули воспоминания о первой любви.
Он решил хотя бы с тамбура хвостового вагона, откуда хорошо всё видно, посмотреть на станцию. Мне тоже хотелось взглянуть на памятные места. Мы быстро пошли, он впереди, я сзади. Но уже перед тамбуром соседнего вагона задержались.
— Немедленно закройте дверь! — кричал на кого-то проводник. — Вот ещё новости!
— Понимаете, мне очень надо посмотреть, прошу вас…
Андрей замер в проходе между вагонами, уцепившись за перильца. Оттеснив его, я рванулся вперёд.
Валя увидела меня, вскрикнула, бросилась на шею.
— Валя! — раздался в ту же секунду чужой, не Андрея, голос.
Она вскинула голову, и я почувствовал, как пальцы её впились в мою одежду. В дверях стоял Андрей…
…Поезд нёсся с уклона, увеличивая скорость. В будке машиниста никого не осталось. Паровозом никто не управлял. Только упрямо вращался стокерный винт. По форме точно такой, как в мясорубке, только раз в двадцать больше. Он подавал в топку всё новые и новые порции угля, и шесть тоненьких сильных струек пара исправно разбрызгивали топливо равномерно по всей колосниковой решётке. Парообразование шло бурно.
Дубравин понял, что на подлокотнике долго не провисеть. На левой руке не было рукава. Было похоже, что на неё натянута длинная порванная резиновая перчатка, потому что кусочки кожи болтались на ветру. Но боли он совсем не чувствовал. Одежда мгновенно остыла и уже не дымилась.
Он висел, держась за мягкий подлокотник, стараясь сообразить, как поступить дальше. Под ним песчаная насыпь. Насмерть не разобьёшься… Но ему пришла в голову мысль, что он не имеет права разжать руки. В поезде ехало восемьсот человек. Рядом с паровозом в багажном вагоне люди не спали. Они подтаскивали к дверям вещи, которые надо было сдать на первой остановке. В соседнем — тоже не спали. Это почтовый вагон. И тут готовились к остановке, где предстояло обменяться почтой. Дальше вагон, в котором первое купе занимал главный кондуктор. Здесь несколько случайных пассажиров-железнодорожников на один-два перегона. Они режутся в домино. Рядом, в запертом купе, бодрствует вооружённый человек. У него перед глазами запечатанный сургучом мешок. Это почта государственного значения.
В вагоне-ресторане проснулся повар, взглянул на часы и, сладко поёживаясь, перевернулся на другой бок.
В других вагонах спят все, кроме проводников. Изредка спохватится пассажир и спросит, какая будет станция. Время от времени послышится бессвязный сонный говор или заплачет вдруг ребёнок и так же неожиданно смолкнет. И снова всё тихо. Окна закрыты, занавески задёрнуты…
…Вместе с Андреем и Валей мы стоим в пустом и затихшем коридоре нашего вагона. Валя плачет. Плен… годы скитаний по чужим странам. Больше ничего она не говорит. Андрей не расспрашивает. Вместе с документами военного времени у него хранится выписка из приказа командира партизанского отряда, «подлежащая замене в загсе при первой возможности». Так она и не представилась, эта возможность.
Должно быть, Валя думала о том же самом. Она сказала:
— Все годы перед глазами стоял наш разъезд. Я любила его, как человека. Как свою юность.
— Хочешь посмотреть на Матово из тамбура?
— Пойдем, Андрей.
Поезд шел, всё увеличивая скорость.
…Мелко и медленно перебирая руками, Дубравин передвигался вперед, ища ногами хоть какую-нибудь опору, потому что руки уже отрывались. И он нащупал её. Это было ребро зольника. Сразу стало легко.
Уже не раздумывая больше, Виктор Степанович открыл рамку жезлоуловителя и, держась за неё, продвинулся до самого края зольника. Правее и ниже находился короткий отросток пожарной трубы. Он поставил на отросток одну ногу, а на неё вторую, потому что места для обеих ног не хватило. Уцепившись за какую-то тягу, опустился ещё ниже на лафет бегунковых колес. Теперь над ним была узкая длинная площадка, такая, как с левой стороны котла, по которой можно дойти до концевого крана. Он поздно понял свою ошибку. С пожарного отростка надо было сразу карабкаться на площадку, а не спускаться вниз. Назад теперь не пробраться.
Он держался за край площадки, упираясь ногами в лафет, сильно изогнув спину. На стыках рельсов лафет подбрасывало, и эта ненадёжная опора прыгала под ногами. Мокрые волосы высохли и уже не липли к глазам. Совсем рядом с грохотом бились многотонные дышла, бешено вертелись огромные колёса. Один оборот — шесть метров. Двести пятьдесят оборотов делали колёса в минуту. Они сливались в сплошные диски, перекрещенные бьющимися дышлами. Дальше идти некуда. Он смотрел на вертящиеся колеса и дышла и не мог оторвать от них взгляд. Они притягивали. Он не хотел, ему невыносимо было смотреть в этот страшный водоворот металла, но смотрел, и тело, уже не подчиняясь разуму, клонилось туда. Масляные брызги ударили в лицо. Это сбросило с него оцепенение. Ноги оторвались от лафета, в каком-то неестественном прыжке дёрнулось, подпрыгнуло и замерло тело. Теперь согнутая в колене нога лежала на площадке, словно вцепившись в неё, а руки обняли эту заветную полосу железа с обеих сторон: сверху и снизу. Голова, вторая нога и весь корпус повисли в воздухе. Колёса оказались совсем близко, и волосы едва не касались их.
Теперь весь смысл его жизни заключался в том, чтобы втянуть на паровозную площадку своё тело. И, когда он сделал это и лицо приятно охладилось металлом, мысли его отвлеклись, но он всё же подумал, что забыл сделать что-то важное, без чего ему нельзя жить. Он никак не мог уловить, что же ещё надо сделать. Надо решить какой-то главный вопрос. Вот вертится всё время в голове, но никак за него не ухватишься. Значит, помощник так и не подтянул подшипник, хотя говорил ему об этом дважды. Как же он, сам машинист, не терпит указаний. А теперь, когда переместились на площадку колеса, слышно, как стучит. Может выплавиться.
И опять он подумал, что отвлёкся, хотя очень важно сохранить подшипник. Но это можно сделать потом. Сейчас надо заняться неотложным делом. Надо срочно купить Тае программу для поступающих в техникум. Обещал девочке — значит, надо сделать. Уже второй раз забывает. Но это же не главное. Главное было в том, чтобы остановить поезд неожиданно для них. Он так и сделал. Развернувшись для бомбёжки, самолеты быстро догоняли поезд, прилаживаясь к его скорости. Тогда он и дал экстренное торможение. Бомбы упали далеко впереди…
Дубравин рассмеялся. И от этого смеха вдруг все вспомнил. Рывком поднялся и тут же опустился на колени. Ему стало страшно. Он боялся упасть с площадки. Быстро полез, хватаясь за горячие трубы, рычаги, тяги.
Левая рука почернела. К оголенным мышцам легко приставала угольная пыль и кусочки промасленной ветоши. Лишь в тех местах, где только сейчас сползала кожа, задеваемая выступами на площадке, оставались красные со слизью пятна. Но и они быстро чернели. Лицо было тоже черное.
С боковой площадки на переднюю спускаются четыре почти отвесные узенькие ступеньки. Паровоз бросало из стороны в сторону, и они вырывались из слабых и липких рук. Он свалился на переднюю площадку и подполз к самому краю. Лёжа на груди, свесив руки, нащупал концевой кран.
Двести семьдесят шесть тормозных колодок впились в колеса паровоза и вагонов. Шипя и искрясь, поезд встал на входных стрелках станции Матово.
Ночь кончалась.
Гулкие шаги на левой площадке отвлекли Дубравина от путающихся мыслей. Шаги затихли совсем рядом. Поднять голову было трудно, но он услышал знакомый голос:
— Ты здесь, Виктор?
Он не поверил. Он оторвал голову от железной плиты, тяжело упёрся чёрными руками в холодный металл и посмотрел вверх.
Перед ним стоял его помощник.
Дубравин сказал:
— Да, я здесь.
В это время мелькнула и исчезла фигура главного кондуктора. А ещё через минуту в спящих вагонах раздался тревожный голос радиста, разбуженного главным.
— Товарищи пассажиры! Товарищи пассажиры! Если среди вас есть врач, просим его срочно прибыть к паровозу. Повторяю…
Голос был взволнованный, напряжённый. Восемьсот человек проснулись, заговорили, полезли к окнам. Повеяло военным временем. Никто не знал, что делать.
Всполошился и четвёртый вагон. Точно ветром подняло спортсменов. Они побежали к паровозу первыми.
— Может быть, йод нужен, — неуверенно спросила пожилая женщина, та, что была всем недовольна. — У меня есть йод… — И, словно убедившись в правильности своей мысли, выкрикнула: — Что же вы стоите, мужчины! Скорее отнесите йод!
Будто выполняя приказ, капитан танковых войск унёсся с пузырьком йода. И вдруг люди стали рыться в корзиночках, сумках, чемоданах. Не сговариваясь, несли бинт, вату, какие-то пилюли, порошки. Мать Олечки вынесла термос с горячей водой. Появился и термос с холодной водой. Пассажир, напоминающий плакатного лесоруба, не раздумывая, вывалил на полку содержимое своего чемодана, на котором играли в преферанс, и удивительно проворно уложил туда все собранное. Он побежал к выходу вместе с чернявым юношей, но их задержал Лёня. Он вручил им свой драгоценный сверток и быстро заговорил:
— Не забудьте сказать, это совершенно стерильно. Куплено для новорождённого. Здесь полный набор для новорождённого. Есть и бинты, и стерильные простынки. А вату можно извлечь из одеяльца… Но она, наверное, не стерильная…
Гудели телефонные провода. Были прерваны все служебные разговоры. Речь шла о спасении человека. На соседней станции успели задержать поезд, чтобы пропустить специальную дрезину. Выехала из гаража санитарная машина, готовился в операционной хирургический инструмент.
Шумно хлынул к паровозу народ. Совершенно растерянные, торопились Андрей и Валя. Невесть откуда уже все знали, что в эту трудную минуту струсил и спрятался в безопасном месте помощник машиниста, который легко мог остановить поезд.
Чем ближе подходили, тем тише становился говор. В безмолвии остановились. С паровозной площадки раздался тихий голос:
— Товарищи! Тяжело ранен машинист. Но жизнь его вне опасности. Возле него врач. Спасибо вам за помощь…
Человек огляделся вокруг и продолжал:
— Такое большое скопление людей на путях опасно. Оно может задержать движение встречных поездов и эвакуацию машиниста. Не исключены несчастные случаи. Ваш долг сейчас, товарищи, — вернуться в вагоны.
Молча попятилась, отступила, пошла назад толпа. Ни один человек не ослушался. Возле паровоза осталась только сгорбленная фигура помощника.
— Смотри! — схватила Андрея за руку Валя.
Мы обернулись. Костя Громак не увидел нас. Он понуро смотрел в землю, вытирая ветошью руки.
Поединок
Доблестным
советским минёрам
посвящается
Грустные мысли одолевали Гурама Урушадзе. Он шёл в казарму и злился. Резкий автомобильный гудок заставил его отскочить в сторону. Одна за другой пронеслись зелёные машины военного коменданта Курска Бугаева и полковника Диасамидзе. И уже совсем на немыслимой скорости пролетела машина председателя Курского горсовета.
«Это неспроста», — подумал Гурам, отвлекаясь от своих грустных мыслей. Он остановился возле группы людей, горячо о чём-то споривших. Оказывается, у железнодорожного переезда близ гипсового завода кто-то заложил мину и снаряд. Одни говорили, что всё это чепуха и ложная паника, другие утверждали, будто это вражеская вылазка перед праздником — до сороковой годовщины Октября оставалось всего три недели.
Вездесущие и всезнающие мальчишки авторитетно заявляли, что найден не один снаряд, а десять, и даже не десять, а пятьдесят три.
Гурам послушал болтовню ребят и побрёл дальше.
До казармы было далеко. Он вполне мог сесть на трамвай или автобус, но шёл пешком. Незаметно для себя он начал шагать размашисто и упрямо, со злостью сбивая с дороги случайные камешки.
Мимо неслась колонна милиционеров на мотоциклах. В том же направлении быстрым шагом проследовал усиленный наряд военных патрулей.
«Всё же что-то случилось», — подумал Урушадзе, но тут же снова вернулся к своим мыслям.
В казарму Гурам пришёл перед самым ужином, когда собирается вся рота. А ему никого не хотелось видеть. В последние дни, где бы он ни появлялся, говорили только о нём. О нём и о Вале.
Эту маленькую, хрупкую девушку, почти девочку, с наивными голубыми глазами, знали и уважали все друзья Гурама.
Что же сказать им сейчас?
Ведь во всём виновата она. Одна она. Себя он ни в чём упрекнуть не мог. И чем больше в его глазах вырастала вина Вали, тем острее он чувствовал необходимость обвинить её ещё в чём-нибудь, словно кто-то более убедительно возражал ему.
Они давно решили свою судьбу. Они подолгу мечтали о том, как сразу же после его демобилизации поедут к нему на родину, в Ланчхути, строили планы будущей жизни.
И вот окончились три года службы. Послезавтра наступит день, о котором они столько мечтали. И кто мог подумать, что именно теперь она заупрямится. Особенно возмутилась Валя после того, как он сказал, что должен сначала познакомить её с отцом, а потом расписываться в загсе.
— Так что же это, смотрины? — вскипела она. — Ведь мы комсомольцы. Как тебе не стыдно!
— А ты не бросайся этим словом, — разгорячился и он. — Это когда-то находились такие умники: комсомолец — значит, долой всё старое, даже хорошее. Комсомолец — значит, не носи галстука, комсомолка — не надевай кольцо, комсомольцы — значит, не надо советоваться с родителями. А почему?
Потом он старался спокойно всё объяснить. Ну почему в самом деле надо лишать старого отца радости сказать свое родительское слово, лишить его возможности преподнести традиционный предсвадебный подарок?
— А если я ему не понравлюсь? — горячилась Валя.
— Ты опять требуешь комплиментов. Ты ему обязательно понравишься. А во-вторых, не думай, что отец — отсталый человек. Он, правда, стар, но ведь уже сорок лет советской власти…
— При чём здесь власть! — всё более раздражаясь, перебила она.
— Очень при чём. Некоторые, наслушавшись разных сказок, видят в Грузии только древность, чуть ли не дикость…
— А женитьба по воле отца, — снова прервала она, — это как называется?
— Не по воле отца, пойми же ты! Если я приведу в дом жену, он ни за что не скажет «нет».
— Значит, пустая формальность?
— Нет, не формальность, и не пустая, — разозлился Гурам. — Отец — это отец. Он вырастил и воспитал меня. Почему я должен обидеть старого и дорогого для меня человека? Если рассуждать по-твоему, значит, всё формальность. А загс разве не формальность? Разве крепче будет жизнь оттого, что конторщица поставит рядом наши фамилии?
— Но ведь так все делают.
— Это же не довод. Если человек нехорошо поступит с женой, перед загсовской бумажкой он не покраснеет, а перед отцом стыдно будет. Но пусть, в конце концов, формальность, такая же, как и загс. И я за то, чтобы обе эти приятные формальности выполнить.
— Да, но ты ставишь ультиматум — сначала отец, потом загс.
— Не ультиматум это. Просто твоё непонятное упрямство. И вообще, я хочу тебе сказать, я ещё до армии заметил, есть у нас люди, которые действуют по принципу: найти хоть какую-нибудь возможность не выполнить просьбу человека, не сделать ему приятное. Попросишь у иного пустяковую справку, а он сидит и думает: «Как бы не дать?» Попросишь у продавца монетку разменять для автомата — у него целая гора мелочи. «Нет, говорит, нету». И вот на такой чепухе мы озлобляем друг друга. А должно быть наоборот: есть хоть какая-нибудь возможность сделать для человека хорошее, приятное — значит, надо сделать.
— О чём ты говоришь, я не понимаю.
— О том, что, если можно не огорчать отца, сделать ему приятное, значит, надо сделать. Меня удивляет, почему ты не предлагаешь к твоей маме в деревню съездить, это же совсем рядом. Представляешь, как она будет рада, если до замужества ты её совета спросишь! Нет, не в том самостоятельность, чтобы как снег на голову: знакомься, мама, это мой муж. Что-то очень обидное для родителей в этом.
— Ты совсем о другом говоришь, Гурам, — начала Валя примирительно. — Пойми же, что мне стыдно. Еду в совсем незнакомое место, в чужой город. Ну в качестве кого я еду? Жена? Нет. Невеста? Тоже нет. Невесты не ездят сразу с кастрюльками и подушками. Просто знакомая… Не поеду, — решительно и даже зло закончила она.
— Ну и не надо! — не выдержал Гурам.
— Ах, вон как! Тогда уходи отсюда! — совсем уже вне себя выкрикнула она.
Хлопнув дверью, Гурам ушел, не сказав больше ни слова.
…Для командира роты капитана Леонида Горелика сороковой Октябрь был особым праздником. Он наконец получил приказ о зачислении на специальные курсы, о которых давно мечтал. Но главное, в семье ждали второго ребенка, и Леонид радовался, что в родильный дом Поля поедет уже из новой квартиры, которую ему предоставляют к годовщине в только что отстроенном корпусе. И, хотя праздник предстояло встретить не вместе с женой и друзьями, настроение было хорошим.
Полина просила оттянуть отъезд на трое суток, чтобы хоть в этом году отметить день рождения мужа. Вот уже третий год, как из-за командировок и заданий они не могут провести этот день вместе.
Он попрощался с товарищами, съездил на вокзал за билетом и вернулся домой в полной готовности.
Офицерские сборы коротки. А вот Полина долго укладывала чемодан, объясняя, где что лежит, просила чаще отдавать в стирку бельё, не занашивать его.
— Ухаживать там за тобой некому будет, — говорила она, — поэтому не разбрасывай всё по комнате, как дома, клади вещи на место, чемодан не перерывай, и всё необходимое будет у тебя всегда под рукой.
— Да, да, конечно, — пряча улыбку, говорил Леонид, — не беспокойся.
Каждый раз, когда он уезжал в командировку, а они были очень частыми, он слышал подобные наставления жены, охотно соглашался с ними, но стоило ему хоть раз полезть в чемодан, как там воцарялся хаос. Зато перед возвращением домой он всегда тщательно упаковывал свои пожитки, стараясь вспомнить, как они были уложены Полиной, и она видела, что он точно соблюдает её наставления.
Поезд в Москву уходил в час сорок ночи, и у Леонида оставалось ещё много свободного времени. Пока Полина готовила его к отъезду, он возился с пятилетним сыном Борькой, довольно сложно объясняя ему предстоящее появление брата или сестры. Борька никак не мог взять в толк, почему до сих пор неизвестно, будет это брат или сестра. Он слушал не очень ясные объяснения отца, сопел, хмурился и, так ничего и не поняв, солидно заключил:
— Никого не надо.
Это искренне огорчило Леонида. Отношения у него с сыном складывались очень хорошо. По всем вопросам они находили общий язык и пользовались друг у друга авторитетом.
Известно, что с ребенком надо говорить не сюсюкая, на равных началах, ни в коем случае не уязвляя его самолюбия. Эту истину Леонид воспринимал не как воспитательную меру, а как самою жизнь. Он всерьёз обсуждал с Борькой различные проблемы, часто соглашался с ним, порой возражал горячо или спокойно, но всегда объективно подходил к делу.
Покончив со сложной темой, досадуя на себя за неумение толком объяснить предстоящее появление нового члена семьи, Леонид попросил сына показать сегодняшние рисунки. Для своих пяти лет Борька рисовал вполне прилично. Занятие это он любил, и каждый день появлялось значительное количество новых полотен. На этот раз Борька показал сюжетную группу из трёх танков, на которых стояли три солдата. Кроме автоматов, они были вооружены мечами и щитами.
Леонид внимательно посмотрел на рисунок сначала вблизи, потом отставив руку, как бы оценивая общую композицию, и серьёзно заметил:
— Понимаешь, Борис, почти все хорошо. Но ведь это советские солдаты, а щитов и мечей Советская Армия на вооружении не имеет.
— Так они же богатыри! — удивился Борька. — Ты сам говорил.
Довод был веским, но не успел Леонид подумать над ответом, как в дверь постучали.
Вошёл помощник дежурного по штабу полка младший сержант Иван Махалов и доложил:
— Полковник Диасамидзе приказал вам явиться к нему завтра утром в семь ноль-ноль.
Полина с тревогой взглянула на мужа.
— Хорошо, Махалов, можете идти, — сказал капитан, стараясь скрыть от жены своё удивление.
— Что же это, Лёня? — спросила она, пожимая плечами, когда Махалов ушел. — Ты позвони полковнику, скажи, что поезд скоро уходит. Он, наверное, забыл о твоём отъезде.
— Неудобно, Поля, он уже спит, ему вставать рано.
— Так что же будет?
— Завтра уеду, какая разница! С вами ещё денек проведу, — улыбнулся он и, помолчав немного, добавил: — Придётся сходить на вокзал сдать билет.
Накинув шинель, он быстро вышел.
Горелик хорошо знал, что полковник ложится поздно и, конечно, сейчас ещё не спит. Но он хорошо знал и самого полковника. Без крайней нужды тот ни за что не задержал бы командировку. А может быть, совсем отменили приказ о его учёбе? Нет, тогда бы он не вызывал так рано. Значит, что-то случилось. Забыть об отъезде полковник не мог. Сегодня они тепло попрощались, Диасамидзе пожелал ему отличной учёбы, велел не беспокоиться о Полине, обещал, что ей будет оказана всяческая помощь. Тут же дал указание поместить Борьку в детский сад, как только Полина об этом попросит. Что же могло случиться? Незаметно капитан дошёл до железнодорожного переезда и наткнулся на оцепление.
— Проход закрыт, товарищ капитан, — сообщил сержант милиции и объяснил, как пройти к вокзалу.
— Так это же наш капитан! — с укором сказал старшина Тюрин, вынырнувший откуда-то из темноты.
— Вижу, что капитан, но проход всё же закрыт, — резонно заметил милиционер.
Этот ответ ещё более удивил Тюрина. Он был старшиной в роте Горелика, и его люди сейчас тоже стояли в оцеплении. Ему казалось противоестественным, что милиционер задерживает командира, человека, чьи подчинённые стоят здесь, на посту, тем более такого человека, как капитан Горелик.
Михаил Тюрин, старшина сверхсрочной службы, находился в армии пятнадцатый год. Это один из тех людей, на которых держалась рота. Кроме богатого опыта и знаний, он обладал ещё врожденной жилкой хозяйственника. Так работает трудолюбивый крестьянин на своем дворе.
Каким-то чутьем он угадывал, когда и где ему надо появиться, чтобы навести порядок. Он никогда ничего не забывал сделать или отдать нужное распоряжение, в затруднительных случаях первым находил правильное решение. Эти решения, казалось, были у него заготовлены на все случаи жизни: помогал огромный армейский опыт. Он умел приказывать так, чтобы не обидеть человека, не умалить его достоинства.
Своего командира капитана Горелика он уважал за те же качества, которыми обладал сам. Тюрин и не подозревал, что за четыре года их совместной службы эти качества он заимствовал именно у капитана.
И вот сейчас старшина был глубоко уязвлен: его командира не пропускают к подчинённым. Вскоре недоразумение выяснилось, и капитан прошёл за оцепление.
Тут же Тюрин рассказал, что случилось. А произошло следующее.
Курск, как и другие советские города, вел большое строительство. Возникла необходимость проложить новую высоковольтную линию. Она должна была пройти через густонаселенный район, и, естественно, её решили вести под землёй. Для этой линии и рыл траншею экскаваторщик Николай Семенович Шергунов.
Восемнадцать лет было пулемётчику Николаю Шергунову, когда его тяжело ранило на Одере.
После окончания войны Николай стал строителем. Он рыл котлованы под фундаменты заводских корпусов и жилых домов…
…Взметнулся очередной ковш земли и застыл в воздухе. Стена траншеи немного осыпалась, и странным показался Шергунову пласт грунта в образовавшейся нише. Но времени терять не хотелось. Да и какая ему разница, что там за грунт. Следующим «заходом» он подденет эту чёрную массу, и тогда всё станет видно. Шергунов снова взялся за рычаги, чтобы отвести в сторону и опрокинуть ковш. Но взгляд опять упёрся в чёрное пятно.
А может быть, это остатки древней посуды? Ведь нашли же недавно какие-то черепки, представляющие большую историческую ценность.
Шергунов выключил мотор и спустился в траншею. В стене лежали снаряды, как чертёжные принадлежности в готовальне.
Вот тебе и черепки!
Снаряды были небольшого калибра, одинаковой формы. Шергунов решил, что во время войны здесь стояло орудие, и боеприпасы к нему так и остались в окопе, который постепенно засыпало.
Бывший сержант Советской Армии, он хорошо знал, что такое снаряд, пролежавший в земле годы. Аккуратно расчистив пальцем песок, он бережно вынул снаряд, за которым обнаружилась страшная пирамида из боеприпасов.
Поминутно оборачиваясь, чтобы никто не подошёл к опасному месту, Шергунов побежал в контору гипсового завода. Через две-три минуты у траншеи уже был директор завода С. Выменец, а спустя ещё несколько минут и военный комендант города Г. Бугаев, который сразу же поставил оцепление.
На место происшествия прибыли исполняющий обязанности начальника Курского гарнизона Герой Советского Союза полковник Диасамидзе, полковник милиции Кирьянов, военный инженер Склифус, руководители Кировского района и города.
После первого предварительного осмотра стало ясно, что яма представляет большую опасность. Быстро определить, что в ней скрыто, не представлялось возможным.
Полковник Диасамидзе приказал расширить запретную зону. В неё вошли теперь три улицы.
Слух о снарядах разнёсся по всему Кировскому району города. Даже люди, не склонные верить слухам, поняли, что на этот раз за ними действительно что-то кроется.
На предприятиях, в магазинах, трамваях только и говорили, что о снарядах. Эта тема вытеснила все остальные и испортила предпраздничное настроение, посеяла тревогу.
Руководители города видели, что надо успокоить население, но не знали, как это сделать: нависшая опасность превосходила даже худшие предположения…
В кабинете директора гипсового завода собрались партийные и советские работники, директора нескольких предприятий, прилегающих к заводу, представители железнодорожного узла. На их тревожные вопросы полковник Диасамидзе отвечал: пока его люди не разведают, что и как спрятано под землёй, ничего сказать нельзя. А в наступающей темноте разрешить разведку он не может.
Дав указание о первейших мерах предосторожности, он попросил всех, кроме военного коменданта и двух военных специалистов, оставить кабинет. Они обсудили создавшееся положение, наметили план завтрашних действий. Полковник отправился в штаб, чтобы связаться с командующим военным округом.
…Капитану Горелику стало ясно, почему задержан отъезд на учёбу. Люди его стрелковой роты, пройдя специальную подготовку, последние три года извлекают оставшиеся от гитлеровцев боеприпасы в Орловской, Курской и Белгородской областях. Отличные пулемётчики Голубенко, Махалов, Урушадзе, снайпер Маргишвили, не говоря уже о старшине Тюрине, да и многие другие солдаты стали мастерами сапёрного дела. Им приходилось обезвреживать неразорвавшиеся бомбы, убирать с колхозных полей противотанковые и противопехотные мины, вывозить снаряды. Более шестидесяти тысяч взрывоопасных предметов обезвредила рота.
Значит, не исключена возможность, что обезвредить подземный склад поручат его роте.
— Доложите старшему лейтенанту Поротикову и лейтенанту Иващенко, что я просил их утром никуда не отлучаться, — сказал капитан Тюрину, собираясь уходить. — Голубенко и Махалова освободите от очередного наряда. Они тоже могут понадобиться.
— А Урушадзе? — спросил Тюрин. — У него ведь особое чутьё на взрывчатку.
Капитан задумался.
— Нет, Тюрин, не надо. Что же мы будем подвергать его риску за день до увольнения. Человек уже своё отслужил. Он когда едет?
— Послезавтра, товарищ капитан.
— Ну и пусть едет… А девушку берёт с собой?
— Говорил, что забирает.
Дома на тревожный вопрос жены Леонид улыбнулся и, махнув рукой, сказал:
— Ничего особенного, одно задание надо выполнить, придётся задержаться дня на три-четыре.
Полина давно привыкла и к ночным вызовам мужа, и к срочным заданиям, к неожиданным отъездам или приездам. Ничего особенного не увидела она и в этой задержке. Наоборот, она даже обрадовалась.
— Вот здорово, значит, справим наконец твой день рождения, — сказала Полина.
— Что ты, Поля, — растерялся он. — Ты в таком состоянии, разве можно? Мне ведь по магазинам некогда бегать…
— Можно подумать, что всю работу в доме выполняешь ты, — насмешливо заметила она.
— Да… но одно дело только наша семья, а…
— Обойдусь без тебя, Лёня, — добродушно сказала Полина, — мне это только на пользу.
Тогда он решил совершить «подкоп» с другой стороны.
— Понимаешь, Поля, — начал он снова, — мне в эти дни придётся своротить гору дел. Приду поздно, усталый, а утром опять рано вставать…
— Не морочь голову, Лёня… Чай пить будешь?
Единственное, что ему удалось «выторговать», это обещание не собирать много гостей.
…Валя сидела съежившись у окна, кусая губы, совсем беспомощная, и изо всех сил сдерживала слезы. И в своём горе она отыскала маленькую радость: она нашла в себе силы не плакать.
Она ни о чём не думала. Когда они познакомились, ей едва исполнилось шестнадцать лет. И знакомство такое странное. Сильный и смелый Гурам расшвырял в городском саду хулиганов, которые привязались к ней и Тамаре. Он проводил их домой и сказал обидные слова: «Таким маленьким нельзя поздно гулять».
«Он как сказочный богатырь», — мечтательно заметила Тамара.
Всплывали в памяти его рассказы о Грузин, о море, которого она никогда не видела, о Ланчхути, где с его слов знала чуть ли не каждый дом.
— Не взял? — участливо спросила хозяйка, появившись на пороге. — Известное дело — солдат. С него взятки гладки. Наобещает, своего добьётся, и ищи ветра в поле.
— Что вы говорите, тётя Надя, ведь у нас ничего не было! — в ужасе зашептала Валя.
— Охо-хо! — вздохнула хозяйка и вышла.
Не поверила. Так вот, значит, как оборачивается. Теперь все так подумают. Никто не поверит. Люди знали, что два года вместе были. И на работе все знали. Так и пойдёт слава: брошенная солдатом. Да не всё ли теперь равно? Бог с ними, пусть думают что хотят. И чего они против солдат настроены? Пойдёт девушка с этими попугаями, что по проспекту болтаются, никто дурного слова не скажет. А форма глаза колет. Да эти «красавчики» все вместе взятые подмётки солдатской не стоят.
Она поднялась, поправила волосы, умылась.
Жизнь Вали складывалась не легко и не просто. Окончив четыре класса, она уехала из родной деревни Плоты в Курск к старшей сестре, чтобы продолжать учение. Сестра тоже училась, и их отец, председатель колхоза Василий Верютин, посылал дочерям деньги на жизнь. В пятьдесят втором году он умер. Вскоре, выйдя замуж, уехала сестра. Валя продолжала учиться, бережно тратя деньги, что присылала мать. Девушка не могла теперь позволить себе жить в отдельной комнате и поселилась вместе с одинокой женщиной тётей Надей.
После восьмого класса Валя уехала в деревню на каникулы. Здесь она и решила, что не имеет больше права находиться на иждивении матери. Но учение бросать не хотелось. Пришлось поступить на работу и в школу рабочей молодежи. Так она попала в швейную мастерскую.
Жизнь Вали очень скрасила дружба с Гурамом. За год до окончания его службы им всё уже было ясно, у обоих было безоблачное будущее. Чем ближе подходил срок демобилизации, тем больше говорил Гурам о том, как хорошо им будет жить. И вот до отъезда остались считанные дни. В один из вечеров, когда он ушел, у Вали как-то нехорошо стало на душе. Она не могла понять, отчего испортилось настроение. После очередной встречи горький осадок ощутился ещё сильнее, и она надолго задумалась. Почему он ни словом не обмолвился о том, что надо идти в загс?
Уже давно Гурам говорит только о хозяйстве. Какой великолепный у них виноградник, какие фрукты в саду (каждая груша — восемьсот граммов. Кусать нельзя — сок всё зальёт, резать нельзя — сок как из крана течёт), какие крупные орехи лезут в окно. Она узнала, в каком красивом месте пасётся корова, сколько у них поросят, уток, кур, как давят виноград на вино, как закапывают в землю полные кувшины.
Валя не была избалована ни виноградом, ни большими сочными грушами — на это не хватало денег. И, конечно, радостно, когда такое изобилие фруктов и в доме полный достаток.
Ну хорошо, она насытится виноградом и грушами. А дальше что? Что она делать будет? Он ни словом не обмолвился о её работе. «Будешь полной хозяйкой в саду и в доме», — радостно сообщал он. А где она на комсомольский учет встанет? В большом доме отца Гурама?
Гурам говорит теперь только о хозяйстве.
А ей хотелось ещё раз услышать, как он её любит, хоть бы слово промолвил о её глазах. Раньше он так искренне об этом говорил. Может быть, объясниться? Прямо спросить? Что же, он её больше не любит и везет домой только хозяйку, потому что мать умерла?
Нет, просить о том, чтобы он говорил о её глазах, нельзя.
Вале вспомнилось, сколько радости принесли ей четыре ромашки, которые однажды Гурам сорвал для неё в поле, где он был на учениях. Тогда ей казалось, что обрадовали цветы. И вскоре она попросила его снова сделать ей такой же подарок. На следующий день Гурам притащил великолепный букет, на который затратил, наверное, все свои деньги. Чтобы не стыдно было, он тщательно замаскировал покупку в газеты. Валя обрадовалась. И всё-таки это было не то чувство, что она испытала, увидев четыре измятые в солдатском кармане ромашки. То был порыв сердца. Он думал о ней даже на учениях, а букет — просто выполнил просьбу. Просьбу любую можно выполнить.
Если упрекнуть Гурама, что он не говорит больше об их любви, о её глазах, он обязательно скажет много хороших слов. Но силы в них не будет. Надо, чтобы говорить об этом хотелось самому.
Оставаться в комнате Валя больше не могла. Она вышла на улицу и, чтобы никого не встретить, направилась не к центру, а в сторону гипсового завода по хорошо знакомой дороге, ведущей в швейную мастерскую.
В восемнадцать лет трудно решать сложные жизненные вопросы. Посоветоваться бы с кем-нибудь, да кто же в таком деле даст совет. Раньше, о чём бы ни шла речь, у неё был умный и надёжный советчик — Гурам. А теперь? Валя почувствовала одиночество. Слёзы снова подступили к горлу.
Хорошо плакать, если тебя успокаивает сильная мужская рука. Слёзы ещё текут, ещё всхлипываешь, а обида уже прошла, и на душе уже спокойно и радостно. И все недоразумения выяснены, они, оказывается, совсем пустячные, и ещё сильнее чувствуешь, как тебя любят…
И всё-таки она права. После того как он хлопнул дверью и так легко отказался от неё, она не должна о нём думать. Надо найти в себе силы перенести этот разрыв. Потом будет легче. Вся жизнь впереди.
Внимание Вали отвлекло большое скопление людей у переезда. Подойдя ближе, она увидела милицию и солдат с красными флажками, оцепивших железнодорожный переезд и гипсовый завод. Пожилой лейтенант милиции уговаривал людей разойтись, взывал к их сознанию.
— А мне домой надо! — горячился паренёк в ремесленной форме.
— Я же вам объясняю, товарищ, — спокойно отвечал лейтенант, — дорога перекрыта по техническим причинам.
Люди собирались группами, оживленно говорили. К одной из них подошла Валя. И здесь она узнала, что найдены снаряды и мины, которые должны были «взорваться в сороковую годовщину Октября». Это известие поразило её и отвлекло от собственного горя. «Какие молодцы, что обнаружили заговор! — подумала она. — Наверное, солдаты раскопали». Перед нею снова всплыли солдатская форма и чёрные усики Гурама.
Валя прошла ближе к оцеплению. Здесь тоже горячо обсуждалась новость, но передавали её совсем иначе. Снаряды действительно нашли, но никакая это не диверсия. А откуда они взялись, сейчас как раз выясняют. И опасности они особой не представляют. Район же оцеплен для того, чтобы население не мешало военным.
Валя увидела старшину Тюрина, которого хорошо знала, и рядом с ним незнакомого капитана. Но она сразу догадалась, что это командир роты. Именно таким и представлялся он по рассказам ребят.
Она машинально стала всматриваться за линию оцепления. «Может быть, и Гурам здесь», — мелькнула мысль. Но вокруг были только чужие лица. «Да что же это я?», — вдруг спохватилась она и быстро пошла обратно.
Домой вернулась почти совсем успокоенной. Если он мог так просто уйти, значит, не стоит он того, чтобы о нём жалеть. Сейчас главное — хорошо осознать эту мысль. Тогда легче будет всё перенести. Плохого она ему не желает, потому что и сама от него плохого не видела. Значит, просто не судьба. Надо смириться.
Она уже совсем успокоилась, приготовила постель, но спать не хотелось. Валя вырвала из тетради лист бумаги и начала писать:
Слеза капнула на бумагу, и слово «хорошее» расплылось…
Работа началась на рассвете.
За спиной у Ивана Махалова — ранец, от которого тянутся два провода: один к наушникам, другой к длинному стержню, заканчивающемуся кругом. Обеими руками Иван держит стержень и водит им перед собой. Описывая большую дугу, точно коса, срезающая траву, только очень медленно, плывет круг над самой землёй. Тихо и монотонно жужжит в ушах. Но вот звук становится отчётливей и неприятней, будто большая муха носится под потолком пустой комнаты. Иван настораживается. Чувства его обострены. Ещё медленней плывет круг. И вот уже муха у самой барабанной перепонки. Хочется тряхнуть головой, отогнать её.
Стоп! Именно это место под кругом таит опасность. Здесь скрыт металл. Что там спрятано, миноискатель не скажет. Может быть, под землёй снаряд или мина, а возможно, просто кусок железа. Это станет ясно, когда вскроют верхний слой, грунта.
Иван стоит секунду не шевелясь, вслушиваясь, радуясь добытому звуку, оценивая его, точно настройщик музыкального инструмента. Потом кивком головы подает знак Дмитрию Маргишвили, идущему сзади, и тот осторожно втыкает в землю маленький флажок: красный треугольный флажок, с каким дети выходят на праздник.
Минёры идут дальше. Идут очень медленно. Торопиться нельзя. Надо выслушать каждый сантиметр земли. Надо уловить звук металла, лежащего под землёй. Надо искать звук металла, как опытный врач ищет посторонние шумы в сердце и в лёгких человека. Надо точно определить, где язва, очертить границы пораженной зоны.
Когда врач ищет повреждённое место, скрытое в живом организме, он ощупывает тело человека и ждет, пока тот скажет «больно». Земля, начинённая минами, чувствительнее живого организма. Но она немая. Она ничего не подскажет минёру. Солдат не имеет права ступить на поражённую зону. Под тонким слоем грунта может оказаться противопехотная мина. Она рассчитана на вес ребенка.
В нескольких метрах от первой пары минёров, параллельно им, идут старшина Тюрин и сержант Голубенко. За ними тоже остается красный след флажков. Флажки трепещут на ветру.
…Медленно ступают люди, не замечая, как быстро летит время. И вот уже две пары минёров движутся навстречу друг другу. Уже сомкнулись флажки, образовав красивый, почти правильной формы эллипс. Он — как ограда клумбы. Его площадь шестьдесят квадратных метров. И под всей его поверхностью, под землёй, металл. Что он собой представляет?
По находке экскаваторщика Шергунова можно сделать предварительный вывод: это снаряды. Возможно, они уложены только в один ряд и на них нет взрывателей, значит, и никакой опасности нет. А может быть, это глубокий колодец, заполненный боеприпасами, хитро заминированными, неизвлекаемыми, к которым нельзя прикасаться. Судя по найденным снарядам, так это и должно быть.
Если боец найдёт заряженную винтовку, он без труда разрядит её. Для каждого вида оружия есть только один способ зарядки. Для каждого, но не для мины. Мина — это всегда тайна. Как обезвредить мину, знает лишь тот, кто её ставил. Те, кто снимает мину, должны раньше разгадать, как она уложена. Может быть, её нельзя приподнимать с места, а на ней делай, что хочешь, хоть пляши. А возможно, наоборот, она взорвётся от малейшего давления сверху, но без всякого риска её легко поднять и унести. Бывает, что мину нельзя передвигать в какую-нибудь сторону, но в какую именно — неизвестно. Бывает, что с миной вообще ничего нельзя делать, ни передвигать, ни поднимать, ни давить на неё — она неизвлекаема.
К ней может быть протянута замаскированная проволочка. Чтобы обезвредить мину, надо перерезать проволочку. Но случается, что именно от этого всё и взлетает на воздух. Никто не знает, сколько существует способов минирования. Сколько минёров, столько и способов. Впрочем, куда больше. Каждый минёр может придумать десятки способов закладки любой мины. Все зависит от его квалификации и фантазии.
Кстати, что такое мина, сколько типов и видов её существует, тоже никто не знает, хотя в учебнике они перечислены. Сапёр без особого труда превратит в мину любой снаряд. Да и не только снаряд. Всё, что может взрываться, в руках опытного минёра быстро превращается в мину.
Опытный минёр страшен. Он может замаскировать мину так, что обнаружить её почти невозможно. Включишь зажигание автомашины — взрыв. Откроешь дверь в заброшенном сараюшке — взрыв. Поднимешь с земли самопишущую ручку — останешься без пальцев. Переходя ручей, ступишь на единственную опору посредине потока — погибнешь. Но опытный минёр на это ставки не делает. Он считает, что против него будет действовать, такой же мастер, как и он сам. Он знает, что его мину обнаружат и будут снимать. Надо сделать так, чтобы тот, кто снимает, погиб. Уже закладывая мину, он начинает поединок с невидимым врагом.
Как шахматист должен предвидеть действия противника на много ходов вперёд, в зависимости от собственного хода, так и минёр, закладывая мину, должен знать, что будет делать с ней противник, предугадать ход его мыслей. В этом анализе и рождается ловушка. Ловушка, которая должна обмануть бдительность минёра.
Когда вступают в поединок два лётчика, перед каждым ясная картина. Мгновенно оценивается оружие врага, его опытность, видна его машина, его манёвр. В поединке минёров ничего не ясно. Обнаружив очень просто заложенную мину, опытный минёр никогда не станет сразу снимать её. Эта простота может быть маскировкой, скрывающей способ минирования. И, если даже неопытный человек закладывал мину и следы неопытности видны, тот, кто снимает мину, не верит им. Они тоже могут быть лишь маскировкой.
Чтобы обезвредить мину, надо провести исследовательскую работу. Но это работа не в тиши научного кабинета или лаборатории, где главное достигается экспериментом. Попробовал один способ — не получилось, можно делать другой эксперимент, третий, десятый. Здесь эксперименты недопустимы, они смертельны.
…После того как определили границы опасной зоны, было принято решение вскрывать грунт. Три группы, руководимые капитаном Гореликом и командирами взводов Поротиковым и Иващенко, приступили к делу.
Счистив лопатками только самый верхний слой земли, взялись за сапёрные ножи. Миллиметр за миллиметром офицеры и солдаты, лёжа на земле, срезали грунт с эллипса, пока не обнажили содержимое склада. Пересыпанные землёй, точно тюленьи спины из воды, показались десятки снарядов с ввёрнутыми взрывателями, готовые к действию.
Офицеры молча смотрели на открывшуюся картину.
— Ясно, — нарушил кто-то молчание.
— Ничего не ясно, — как бы самому себе сказал полковник Диасамидзе и, обращаясь к Горелику, добавил: — Надо определить глубину склада. Пока не узнаем точно, что он собой представляет, ни к одному снаряду не прикасаться.
Возле склада остались только командир роты и его подчинённые. Отступив на метр от эллипса, прорыли вокруг него траншею, а оттуда в четырёх местах сделали ходы к складу. На глубине двух метров так же, как и сверху, лежали снаряды. Ещё на метр углубили траншею, снова с боков подобрались к колодцу и обнаружили наконец его дно.
К месту работ пригласили Диасамидзе.
— Как вы оцениваете положение? — спросил он Горелика.
— Высота три метра, площадь основания — шестьдесят. Расчёт на гигантский взрыв.
— А что внутри между снарядами? Сколько их? Как они сюда попали, для чего заложены?
Капитан молчал.
— Как попали, положим, ясно, — заметил подполковник Бугаев, — немцы заложили. А почему вся эта махина не сработала, вот вопрос.
Прежде чем продолжать разведку, предстояло ответить на многие вопросы. Минёр не имеет права действовать, пока точно не будет знать, с чем имеет дело. Надо было раскрыть тайну ямы.
В данном случае оказалось недостаточным изучать только её содержимое. Многое могла подсказать обстановка, при которой действовали немецкие минёры. А было это пятнадцать лет назад.
Годы работали на пользу врага. Если мина — всегда тайна, то сотни их, пролежавшие столько лет под землёй, — это клубок тайн.
Начинать приходилось издалека. Полковникам Диасамидзе, Кирьянову, подполковникам Бугаеву и Склифусу хотелось узнать обстановку тысяча девятьсот сорок третьего года, когда немцы были изгнаны из Курска.
Поединок начался.
…Пока старшие командиры решали, как быть дальше, солдатам предоставили отдых. По дороге в казарму они встретили Валю, шедшую на работу.
Встреча с Валей всегда была приятна им. А сейчас вдруг стало неловко, будто провинились в чем-то. Да и сама она смутилась. Поздоровавшись, Махалов отвел её в сторону:
— Что у вас случилось, Валя? Поссорились?
— А Гурам что говорит? — спросила она вместо ответа.
— Ничего не говорит, рычит на всех как сумасшедший, вот и всё.
— Он здесь?
— Нет, ему завтра ехать, капитан велел от всех работ освободить.
Иван увидел, как при этих словах изменилось лицо Вали, но он совсем не умел успокаивать девушек. Ему стало очень жаль её, а что сказать, он не знал.
— Ты не стесняйся, — наконец нашелся он, — если обидел, скажи, мы ему…
— Нет, нет, — испугалась Валя. — Ничего не надо говорить Гураму, пусть сам… И то, что меня встретили, не говорите… До свидания, Ваня. — И она вдруг быстро пошла.
— Ну что? — спросили Ивана товарищи, дожидавшиеся в сторонке.
— Видно, обидел её Гурам… Да разве она скажет! Все снесёт, а не пожалуется.
— И что могло случиться? — пожал плечами Маргишвили. — Такая дружба народов была, а теперь — скандал.
Шутке Дмитрия никто не улыбнулся.
— В другое время не страшно через недельку помирились бы, — заметил Голубенко, — но сегодня же последний день…
Прошли немного молча.
— А что с ямой делать будем? — опять заговорил Голубенко.
— А что с ней сделаешь, к ней не подступишься, — сказал Махалов.
— Так оставим, — насмешливо констатировал Дмитрий.
— Зачем так, — ответил Иван, — взорвём.
— И фашист хотел взорвать, значит, поможем ему.
— А чёрт его знает, чего он хотел, — выругался Иван.
…Что думал враг? Чего он хотел?
Ответ на эти вопросы искал военный комендант города подполковник Георгий Митрофанович Бугаев.
На протяжении многих лет, изо дня в день, жизнь ставила перед ним подобные загадки. Почти всю свою сознательную жизнь он сражался с врагом, хотя и не довелось ему участвовать в войне с гитлеровской Германией. Это были и открытые бои, но чаще всего поединки с невидимым противником, столкновения с вражеской хитростью, выдержкой, коварством, разумом.
В тридцатых годах, в период беспрерывных провокаций самураев на наших дальневосточных границах, совсем ещё молодой лейтенант Георгий Бугаев командовал особым отрядом. У него не было постоянного места дислокации. Его хорошо вооруженные люди жили в горах. Его позывные знали те, кому положено было их знать. Туда, где были схватки, словно гром в ясный день, налетал отряд Бугаева.
Георгий Бугаев обладал характерной для простого русского человека удивительной сметкой, каким-то особым, внутренним чутьём. Его прозорливость, настойчивость и упорство поражали даже старых, видавших виды пограничников. Такого человека режь на куски, а он не отступит от своего.
Что затевал враг? Как часто ломал голову над этим вопросом Бугаев! Однажды из своего укрытия на берегу скованного льдом Амура он наблюдал бой самураев с китайским партизанским отрядом по ту сторону реки.
«Неопытный командир у японцев», — подумал лейтенант. Обычно, если сталкиваются их крупные силы с немногочисленным противником, самураи прежде всего стремятся отрезать ему пути к отходу. А здесь они окружили подковой отряд, оставив выход к реке. Но в следующую минуту Бугаев понял, что ошибся. Японцы явно не собирались уничтожать отряд или захватить его в плен. Людей гнали на лёд, на советскую сторону.
Что затеял враг? Чего он хочет? Пустить версию, будто китайские партизаны связаны с русскими пограничниками? А партизаны ли они? Японцы бьют в них минами, которые разрываются как-то странно и не поражают людей.
…Почему мелькнула новая мысль, Бугаев и сам не знает, но, когда восемьдесят три измученных человека достигли советского берега, по совету Бугаева их встретили врачи и предложили разбить лагерь в совершенно изолированном месте. Вскоре был поставлен диагноз: и люди, и лошади заражены инфекционными болезнями. Подозрения молодого лейтенанта оправдались: в самурайских минах были бациллы.
Как-то вместе с отделением бойцов он гнал плот с продуктами. Погода изменилась вдруг, точно тайфун пронесся по реке, и снова всё стихло. Но за это короткое время случилось многое. Плот отбросило на середину реки, в самое страшное место — в водоворот на крутом изгибе русла. С неудержимой силой плот понесло на вражескую сторону и разбило на скалистом островке у самого берега.
— Оружие! — скомандовал лейтенант и подозвал сержанта Бочарова. Это был спортсмен-разрядник, лучший пловец части. — Доплыви, Бочаров, на заставу, — тихо произнес он. — Не погибни, прошу тебя.
Бочаров нырнул в пучину.
— Не смотреть! — негромко сказал лейтенант бойцам, провожавшим глазами товарища. И, поясняя свою мысль, добавил: — Мы будем смотреть, а японцы вслед за нами.
И действительно, на берегу мелькнула и скрылась фигура самурая, а спустя некоторое время как из-под земли вырос и уставился на них офицер.
Его было хорошо видно. Он стоял подтянутый и стройный, точно ожидая рапорта. Бугаев никогда не видел этого человека, но по многим признакам сразу узнал его: лейтенант Кисю. Опытный, хитрый и умный потомственный самурай. Своей выдумкой и неисчерпаемой изобретательностью в нарушении наших границ он доставлял Бугаеву немало хлопот. И втайне советский лейтенант мечтал встретить его и взять живьём. И вот встреча состоялась.
Кисю молча смотрел на островок, словно оценивая добычу, и девять советских воинов с оружием в руках, на чужой территории, смотрели на японца.
И вдруг его суровое лицо смягчилось, он улыбнулся, и такая искренняя радость и приветливость отразились на этом лице, будто он встретил самых дорогих и близких людей. Он стоял и улыбался, не произнося ни слова, и его улыбка действовала сильнее, чем щёлканье затвора.
Ветра как не бывало. Тихие волны плескались у скалистого островка.
— Если я не ошибаюсь, — заговорил наконец Кисю, — ко мне в гости пожаловал товарищ Бугаев.
И лицо его ещё более расплылось в улыбке.
— Прошу извинить, что я называю вас «товарищ», — продолжал он, — дома вас, наверное, так называют, и мне хочется сделать вам приятное. Мне хочется, чтобы вы чувствовали себя как дома. И, кроме того, у нас одинаковая работа: мы должны задерживать нарушителей границы. Не правда ли? Значит, мы — товарищи. — И он рассмеялся громко и весело.
Смех оборвался сразу. Лицо его стало серьёзным, но он очень просто и даже приветливо продолжал:
— Сейчас подойдет моя лодка. Вам будет удобнее, если она раньше отвезет ваше оружие, а потом налегке вернётся за вами. Пока же прошу сложить оружие в одно место на землю.
Кисю говорил на чистом русском языке, не коверкая слов, с мягким акцентом. Во всём его тоне была приятная доброжелательность, и его слова об оружии выглядели так, будто хороший хозяин объясняет гостю, куда повесить зонтик.
Длинная речь японца была выгодна Бугаеву. Главное сейчас — оттянуть время. Оно часто имеет решающее значение. Но сегодня — это жизнь. Бугаев хорошо знал о событиях прошлой ночи. На нашем берегу в эту темную ночь пограничники задержали большую группу японских разведчиков. И, хотя цель их прихода была ясна, те настойчиво доказывали, будто потерпели аварию на реке. Разведать им ничего не удалось, и, чтобы не осложнять обстановку, решили отпустить их, как только последует запрос японцев. Нота пришла, но ответ на неё ещё не был дан. Если Бочаров доплыл, то интернированных отпустят только в обмен на группу Бугаева. Это стало для него совершенно ясно.
Вот почему так важно было затянуть надолго переговоры.
Советский лейтенант решил принять предложенный Кисю вежливый, полуофициальный тон, завязать длинную беседу, но оружия не сдавать, на берег не высаживаться.
Он ответил Кисю, что действительно он Бугаев, что рад тёплому приёму и надеется на помощь японского офицера, который, несомненно, видел, как группа советских людей потерпела аварию. Что касается оружия, то ему кажется странным требование Кисю.
Бугаев говорил долго, каждую свою мысль тщательно обосновывал, мотивировал, приводил примеры, объяснял, как его группа оказалась здесь.
Японец слушал молча, и Бугаеву стало ясно, что его тактика разгадана. Это тут же подтвердил Кисю. Властно и категорически он потребовал немедленно сдать оружие, не ответив ни на один довод советского офицера.
Бугаев попросил продолжать разговор в том же достойном тоне, ибо он, Бугаев, хорошо знает выдержку самурая Кисю, а солдаты могут подумать, будто японский офицер теряет эту выдержку.
Задев честолюбивую струнку японца, лейтенант выгадал много времени, ибо тот снова начал демонстрировать свое равнодушие и спокойствие. И всё же он решительно заявил, что прикажет стрелять, если оружие немедленно не будет сдано. В доказательство его слов из невидимых ранее выступов в скалах показались стволы карабинов.
— Я вынужден буду защищаться, — заявил Бугаев и подробно объяснил, почему не может поступить иначе, какие осложнения вызовет ненужное кровопролитие.
И всё же настал момент, когда тянуть больше было нельзя. Кисю уже окончательно выходил из себя, самураи приготовились открыть огонь.
Бугаев не мог посмотреть на часы, не вызвав подозрения. Ему казалось, прошло уже часа два, как они торчат на этом островке. Если Бочаров доплыл, значит, должен быть уже какой-то результат.
И лейтенант предпринял новый манёвр, опасный и рискованный, но единственный для новой оттяжки времени.
— Я не могу больше кричать и вести переговоры при всех, — заявил он. — Прошу прислать за мной лодку.
Дав указание солдатам в случае необходимости сражаться до последней возможности, назначив старшего и взяв с собой одного человека, Бугаев сел в лодку.
И снова начались длительные переговоры, и снова настал момент, когда говорить больше уже не было возможности.
— Хорошо, — согласился советский лейтенант, — ваши условия я должен передать своим солдатам и посоветоваться с ними.
— Офицер с солдатами не советуется! — отчеканил Кисю.
— У нас советуется, — спокойно возразил Бугаев.
Сидя здесь, в палатке на опушке леса, он мучительно думал, что же ещё сказать чёртову самураю. И в это время японцу принесли пакет.
Ничего не отразилось на лице Кисю, когда он прочитал содержимое конверта.
— Извините, пожалуйста, я отвлёкся немножечко, — доверительно сказал он, кивнув на пакет, — письмо из дому, хотелось прочитать сразу.
«Никакое это не письмо из дому, — подумал Бугаев. — Стал бы он вступать в объяснения, когда уже едва сдерживается. Ещё бы! Столько времени прошло с тех пор, как добыча сама пришла в руки, а дело не сдвинулось ни на шаг. Нет, это не письмо из дому. Просто доплыл Бочаров и меры приняты».
А Кисю вдруг заговорил мягко и вкрадчиво:
— Знаете, господин Бугаев, не должен офицер иметь жену. Вот прислала письмо, и я уже размягчился. Я подумал, господин Бугаев, — оба мы офицеры и у нас нелёгкая служба. Я отпущу вас, но вы должны дать мне слово, что, если я случайно окажусь на вашей территории, вы проявите ко мне такое же благородство.
— Я могу дать вам слово, — ответил Бугаев, — что если вы окажетесь у нас действительно в результате несчастного случая, то будете отпущены.
Спустя пятнадцать лет начальник крупного лагеря военнопленных японцев принимал очередную партию самураев разгромленной Квантунской армии.
— Господин майор Бугаев, — обратился к нему один из пленных, — надеюсь, вы не забыли данное мне слово.
— А-а, майор Кисю, здравствуйте.
Тот вежливо поклонился.
— Положение ведь совсем другое, господин майор, — сказал Бугаев. — Я терпел стихийное бедствие, а вас взяли в плен в открытом бою. Да и, кроме того, отпустили меня вы по приказу в обмен на ваших разведчиков.
Через месяц изобретательный майор Кисю тщательно подготовил крупный мятеж. Бесхитростный Бугаев вовремя разоблачил его. Мятеж не состоялся.
— Это очень опасный человек, — сказал Бугаеву генерал, — возьмите его под личное наблюдение.
Начальник лагеря не часто беседовал с Кисю, но показывал ему советскую жизнь. Показывал предприятия, местные Советы, школы, клубы.
Через четыре года, на процессе японских военных преступников, одним из свидетелей был майор Кисю. Он привел факты многих провокаций самураев, раскрыл подлинное лицо видных военных преступников.
Так окончился поединок двух лейтенантов.
Военный комендант города Курска подполковник Бугаев не думал, что в этом мирном городе, далеко удаленном от границ, в мирное время может встать вопрос: «Что задумал враг?» Но этот вопрос поставила жизнь.
Чего же хотел враг?
Вот что удалось выяснить военному коменданту.
…В декабре сорок второго года фашистский листок «Курские известия», выходивший в оккупированном городе, напечатал статью «Напрасная тревога», в которой оповестил, что «большевизм окончательно разбит и никогда советская власть в Курск не вернётся».
Крикливый и самоуверенный тон статьи выдавал подлинную тревогу гитлеровцев перед мощным наступлением Советской Армии. После потери Воронежа и Касторной гитлеровское командование намеревалось закрепиться в Курске. Сюда были стянуты крупные силы, подвезено огромное количество боеприпасов. Готовился плацдарм для длительного сопротивления. Советские войска разгромили четвёртую танковую, восемьдесят вторую пехотную и добили остатки ещё четырёх дивизий, пришедших из-под Воронежа. Участь Курска была решена.
Перед гитлеровцами встал вопрос: что делать со складами боеприпасов, где находилось более миллиона снарядов и пятнадцать тысяч авиационных бомб? И фашисты придумали сложную систему минирования, которая должна была привести к взрыву миллиона снарядов в момент прихода в город советских войск.
К работе приступили немецкие специалисты — пиротехники, электрики, минёры. Все было сделано для того, чтобы осуществить намеченный план.
8 февраля 1943 года Советская Армия освободила Курск. Но взрыва не последовало. Что же произошло?
…После окончания Ленинградского военно-инженерного училища комсомолец Анатолий Чернов был направлен в Сибирь, в одну из формирующихся частей, а спустя полгода — на Воронежский фронт. Здесь в 1942 году, и на девятнадцатом году своей жизни, он получил первое боевое крещение и первое ранение. Но уже на подступах к Касторной взвод сапёров под командованием лейтенанта Чернова делал проходы во вражеских минных полях. До самого Курска Чернов шёл или полз впереди наших войск, убирая с их пути противотанковые и противопехотные мины, «сюрпризы», фугасы, разминировал дома, переправы, мосты.
8 февраля сорок третьего года Анатолий Чернов в числе первых советских воинов появился на окраине Курска. Весь день он снимал мины, оставленные врагом. А поздно вечером его вызвал командир сапёрного батальона капитан Дегтярев.
— По данным разведки, — указал капитан на карту, — вот здесь, в районе Дальних парков, остался в полном порядке крупнейший склад боеприпасов. На охрану его я послал старшего сержанта Зайцева и двух солдат. Отправляйтесь туда завтра пораньше и посмотрите, что к чему.
На рассвете лейтенант Чернов вместе с сапёрами Картабаевым и Синицыным тронулся в путь. Шли на лыжах напрямик через пустырь. Из глубокого снега выглядывали стволы разбитых орудий и пулемётов, повсюду валялась изуродованная техника. Перепутанные, разорванные провода линий связи то прятались в снегу, то огромными спиралями вылезали наружу. Вдали виднелись остатки сгоревших домов, зияли чёрные воронки.
Искать склад не пришлось. Большая территория, прилегающая к трамвайному парку, опоясанная высоким двойным забором из колючей проволоки, была видна далеко вокруг.
У ограды Чернова и его спутников встретил старший сержант Зайцев. Он доложил лейтенанту, что склад занимает несколько квадратных километров и весь заполнен боеприпасами. Они находятся в трёх кирпичных и более чем в двадцати деревянных хранилищах, уложены прямо на землю.
Сапёры направились вглубь склада, по дороге заглядывая в каждое хранилище. Всюду мины, снаряды, тол, бомбы. Между хранилищами высились штабеля боеприпасов, наполовину занесённых снегом. Сразу стало ясно, что бежали отсюда поспешно, не успев навредить.
Штабеля были уложены аккуратно, по всем правилам хранения взрывчатых веществ. На каждом таблички с чётко выведенными надписями: «Противотанковые мины. 1000 шт.», «Внимание! Снаряды с ввёрнутыми взрывателями. 203 калибр. 500 шт.», «Осторожно! Капсюли-детонаторы», «Внимание! Русские снаряды». Чёрная, красная, жёлтая, сиреневая окраска снарядов и бомб указывала их назначение: бронебойные, бетонобойные, осколочные… На ящиках со взрывчаткой, похожей на фруктовый кисель в порошке, той же стандартной формы надпись: «Донорит», а ниже — вес каждого ящика и общее их количество. На одной из табличек после цифры «1500» написано мелом: «Выдано 500. Остаток — 1000».
Лейтенант Чернов знал немецкий язык. Эти таблички, как бухгалтерская книга, как опытный кладовщик, раскрывали перед сапёрами всё богатство трофеев. Подсчитать их было нетрудно: более семисот тонн взрывчатки, двенадцать тысяч снарядов, пятнадцать тысяч противотанковых мин, около трёх тысяч авиационных бомб, два мощных понтонных парка и другое имущество. Кроме того, на подъездных путях стояло восемнадцать вагонов с боеприпасами.
В конторке, задёрнутая занавеской, висела схема склада с указанием, где и что находится. Выделялась надпись, сделанная крупным красным шрифтом. Она предупреждала о том, что полоса земли между внешним и внутренним колючим забором заминирована. Видимо, там были уложены мелкие противопехотные мины типа «лягушка». Осколков у мины не бывает. Убить человека она не может. Наступишь на неё, она оторвет пальцы на ноге или пятку, даст сигнал, что на склад кто-то пробирается.
В какой же панике бежали отсюда, если всё оставили в образцовом порядке! Сапёрам предстояло лишь «принять» и «оприходовать» содержимое склада.
На всякий случай решили на выборку проверить, точны ли надписи и цифры. Чернов и Картабаев приступили к работе у одного из штабелей, а Зайцев и Синицын отправились вглубь склада.
Лейтенант и солдат пересчитали большой штабель ящиков с толом и убедились, что цифры на табличке указаны правильно. Чернов записал в свою книжечку общее количество боеприпасов по видам и назначению. Делать здесь больше было нечего.
Но что-то мешало Чернову уйти, и он злился на самого себя, не понимая, что же его удерживает в этом аккуратном складе, когда в батальоне работы по горло. И, как только в голове мелькнула эта мысль, он понял: именно эта аккуратность, этот образцовый порядок, предостерегающие надписи и раздражали его. Будто фашисты заботились, как бы здесь по неосторожности не подорвался советский минёр. Неужели не могли сорвать хотя бы схему склада с указанием на то, что ограда заминирована! Так выглядит склад, подготовленный к инспекторскому смотру, а не оставленный противнику.
— Ну-ка, давай посчитаем, сколько шашек в ящике! — решительно махнул рукой Чернов, обращаясь к Картабаеву.
Лейтенант подошёл к одному из ящиков, у которого крышка была прижата неплотно, и чуть-чуть приподнял её. Приподнял настолько, чтобы увидеть, не тянется ли за ней проволочка, верёвочка или цепочка — эти извечные враги минёров.
— Осторожно, гвозди! — испуганно предупредил Картабаев, видя, что лейтенант чуть ли не всовывает голову под крышку.
Солдату показалась излишней сверхосторожность лейтенанта в этом складе, где о любой опасности предупреждали надписи. Да и в самом деле, ничего опасного на внутренней стороне крышки лейтенант не обнаружил. Он увидел лишь толовые шашки, сверху занесенные снегом. Но и это, конечно, естественно, потому что крышка была закрыта неплотно и снег намело в щели. Можно было смело открывать её. Но Чернов медлил. Он повернул голову и, казалось, уже не осматривает, а выслушивает ящик. Потом он совсем открыл крышку и приложил ухо к шашкам.
«Тик-так, тик-так, тик-так», — услышал он теперь совершенно отчётливо.
— Вот тебе и таблички! — сказал Чернов, разгибаясь.
— Эм-зэ-дэ! — поразился Картабаев, тоже выслушав ящик.
— Да, мина замедленного действия. Предупреди Зайцева, бегом! — скомандовал лейтенант, снова наклоняясь над толом. Он начал аккуратно расчищать пальцами снег. Показался винт, толщиною в карандаш, с большой плоской головой. От него тянулась тоненькая цепочка. Вот она где, проклятая!
Прежде всего надо убрать снег, установить, куда она идёт.
Погода стояла тёплая, снег подтаял, превратился в плотную, тяжелую массу. Отделять его от цепочки трудно. И, хотя было тепло, сразу же замерзли кончики пальцев, закололо под ногтями. Цепочка оказалась короткой, и второй её конец свободно болтался. Значит, опасность представляет не она…
Вернулся Картабаев, и лейтенант послал его осмотреть соседнее хранилище.
Время от времени дуя на пальцы, отогревая их под мышками, Чернов очищал снег, пока не оголил весь корпус часового взрывателя. Он был похож на графинчик с узким горлом. Такой механизм лейтенант видел впервые. Надпись «I Feder 504» ничего ему не говорила. На корпусе — маленькое стеклянное окошко. Сквозь него видно красивое зубчатое колесико — маятник. «Тик-так, тик-так, тик-так», — выстукивает оно.
Колесико отсчитывает время, оставшееся до взрыва.
Как остановить часы, лейтенант не знал, значит, и браться за это дело не следовало. Он решил поскорее унести ящик на пустырь, подальше от этого огромного склада, а там уж подумать, что с ним делать. Собственно, и думать нечего. Положить в воронку и взорвать из укрытия. Подходящую воронку он видел на пустыре. Взрыв будет небольшой и вреда не принесёт.
Чтобы не терять времени до возвращения Картабаева, Чернов решил пока проверить, не связана ли мина замедленного действия с другими ящиками. Руками и ножом расчистив вокруг снег, он попытался немного приподнять опасный груз. Ящик не шелохнулся. Лейтенант сделал ещё одну попытку сдвинуть ящик с места, потом напряг все силы, но результат был тот же.
После тщательного осмотра штабеля у лейтенанта совсем опустились руки. Верхние ящики оказались соединёнными между собой намертво и представляли единое целое, как ячейки в сотах. Видимо, сначала сбили гвоздями их боковые стенки, а потом заполнили шашками.
Можно повытаскивать шашки из соседних ящиков, раздобыть пилу, перерезать дощечки и высвободить ящик с миной замедленного действия. Но всё это сложно и займёт много времени. Да и какая гарантия, что верхний ряд так же намертво не соединён с нижним? Конечно, соединен!
Нет, не удастся лейтенанту унести мину. Враг оказался хитрее. Он предвидел такое лёгкое решение и лишил возможности советского минёра выполнить это решение.
Оставался последний выход: вернуться к уже отвергнутому плану — остановить часы.
Враг знал, что будет единственный выход — обезвредить мину на месте. Он подготовил и здесь «сюрприз». Так думал Чернов. И он вступил в борьбу с невидимым врагом.
Как молоточек будильника застучит по звонку в ту минуту, на которую поставлена стрелка, так и здесь острие бойка поразит капсюль точно в назначенное врагом время. Но стрелка будильника показывает, когда будет звонок, а когда сработает часовой взрыватель, знает только тот, кто его ставил. По делениям на дисках и штифтику можно определить, через сколько времени после установки механизма должен быть взрыв. Но как узнать, когда сделана установка? Когда завели часы? Это тоже известно только врагу. А колесико — тик-так, тик-так, тик-так… Может быть, оно отсчитывает последнюю минуту огромного склада и всего города и остались только секунды, чтобы остановить механизм. А возможно, взрыв должен произойти через несколько дней и есть возможность спокойно во всём разобраться, посоветоваться, доложить командиру. Рассчитывать на этот наиболее удобный случай сапёр не имеет права. Он обязан немедленно обезвредить склад. Он не покинет этот арсенал, внутри которого заложена мина замедленного действия. Он должен остановить часовой механизм…
Началась работа минёра. Работа нервов.
По надписям, делениям, цифрам, указателям Чернов определил, что перед ним часовой взрыватель, рассчитанный на двадцать одни сутки. Поставлен он на пять дней четыре часа десять минут. Но когда он поставлен? Когда истекут эти дни, часы, минуты? С момента изгнания немцев прошёл один день. Если часы завели перед самым бегством, значит, впереди много времени. А если механизм работает уже шестые сутки?
Красный треугольник подвижного кольца, опоясывающего корпус, стоит против красной риски: часы поставлены на «взрыв». Об этом говорит и надпись «Geht», что означает: механизм «идёт». Надо повернуть кольцо так, чтобы красное острие совместилось с белой риской, где написано «Steht» — «стоит». Но надо ли? Может быть, именно на этот поворот кольца и рассчитывал враг? Повернёшь кольцо — и оно сработает, как выключатель, соединятся скрытые контакты, и грохнет взрыв, каких ещё не знала война. Ведь только на этом складе сосредоточены тысячи тонн боеприпасов.
Можно отвернуть нижнюю крышку и посмотреть, что внутри. Но можно ли?
Стоять и раздумывать безусловно нельзя — ведь часы идут. Каждые полсекунды об этом напоминает тиканье маятника.
Какое огромное искушение покрутить, повертеть эти кольца, винты, штифтики! Ведь должен остановиться маятник!
Должен. Но экспериментировать нельзя. И трогать ничего нельзя, пока не будет разгадана тайна мины. Повернуть что-либо можно только в том случае, если есть гарантия, что за этим не последует взрыв. А где взять такую гарантию, когда мина неизвестна?
Снимать неизвестную мину всегда трудно, но, если в ней часовой механизм, человека со слабыми нервами она может свести с ума. Это монотонное, едва уловимое тиканье, ритмичное, назойливое, неотвратимое, заставляет прислушиваться к нему, не дает сосредоточиться, подавляет волю.
Экспериментировать нельзя! Надо собраться с мыслями, надо спокойно, не прикасаясь к мине, не торопясь, разгадывать её тайну.
«Ско-рей, ско-рей, ско-рей», — тикает проклятое колесико. Взгляд устремляется к нему. Его хорошо видно сквозь стеклянное окошко, это новенькое, отшлифованное, сверкающее медью зубчатое колесико: тик-так, тик-так…
Над ним тоненькая, словно из волоса, спиральная пружинка. Она свивается и развивается. Кажется, что она дышит. С каждым вдохом и выдохом колесико мечется то вправо, то влево. Каждый его поворот отсчитывает полсекунды. Тик-так — одна секунда. Вдох-выдох — ещё одна. Какой-то вдох или выдох будет последним.
Часы идут. Очень точные, тщательно выверенные, сработанные на алмазных камнях лучшими немецкими мастерами. Тот, кто приказал поставить их сюда, будет по секундомеру ожидать взрыва. Они не подведут его. Они не отстанут и не уйдут вперёд. Они выполнят его волю. Он будет точно знать, в какую минуту посылать разведывательный самолет, чтобы определить размеры бедствия. Он будет точно знать минуту, на которую назначить атаку.
Его волю должна сломить воля минёра.
Смотреть на маятник нельзя, как нельзя верхолазу смотреть вниз: работать не сможешь. Но оторвать взгляд от маятника трудно. Это единственная видимая деталь работающего механизма. Именно она отсчитывает секунды, оставшиеся до взрыва. Она притягивает, околдовывает. Она подчиняет мысли и движения своему ритму. К этому ритму подходят любые слова. И отстукивают в голове самые страшные из них:
«He-снять, не-снять…»
На каком же ударе должен быть взрыв?
«Сей-час, сей-час, сей-час…»
Грохнуть бы кулаком по этой нежной пластмассовой оболочке, раздробить к чертям стеклышко, колесики, штифтики…
Такие мысли — первый шаг к поражению. Значит, нервы уже не выдерживают. Бесполезны эти грозные слова, несерьёзны. Они взвинчивают, расслабляют волю. Прочь их из головы!
Если человек торопится, он должен всё делать быстрее. Быстрее идти или бежать, дать большие обороты станку, сильнее нажимать педаль акселератора. Когда тикает мина замедленного действия, остановить часы надо немедленно. Минёр должен действовать очень быстро. И поэтому у него должно хватить силы воли работать не торопясь. Надо суметь вырваться из ритма часов, не включиться в скачки маятника.
Лейтенант Чернов понял, что остановить часы без риска не сможет. Но легко рисковать, если речь идёт только о собственной жизни. А кто же даст право рисковать жизнью дивизий, только что освободивших Курск, жизнью самого города, полуразрушенного, но уже свободного, уже советского!
Позвать кого-нибудь? Но ведь часы идут! Эти точные, калиброванные часы с красивым маятником. Они совершенно отчётливо выговаривают: «Уй-дёшь — взо-рвусь, уй-дёшь — взорвусь…» И лейтенант Чернов принимает окончательное решение: не останавливать часы, а отделить от тола часовой механизм и унести его.
Но как же трудно, как мучительно трудно и страшно выполнять это решение! И всё-таки оно уже принято, твёрдое, непоколебимое, вселяющее уверенность. Оно уже заглушает тиканье маятника, уже нет назойливого вопроса: «Что делать?» Действовать! Взгляд уже прикован к узкой части корпуса, где ударный механизм соединяется с часовым. В неё ввинчен капсюледержатель, куда, в свою очередь, запрессован капсюль-воспламенитель. Снизу, в приливе, — капсюль-детонатор. И все это загнано в гнездо запальной шашки.
Воспламенитель, детонатор, запал. Их надо разъединить. Капсюли нежные, как одуванчик. Они не терпят внешнего воздействия, как и оголённая рана. Но они плотно загнаны один в другой, ввинчены в запальную шашку. Надо разъединить воспламенитель, детонатор, запал.
Теперь минёру ясно, что делать. Теперь всё зависит от его искусства!
Беззаботно тикают часы. Окоченевшие пальцы ощупывают холодный металл и пластмассу. Жарко. Спина вспотела, намокла рубаха. Чернов отодвигает на затылок шапку, сбрасывает шинель. Ветерок обдувает влажные волосы, холодит спину. В мирное время человек бы простудился. На войне простуды не бывает. Да разве может сейчас прийти в голову нелепая мысль о простуде?
Лейтенант склонился над механизмом… Кончики пальцев очень чувствительны. В них тоненькие разветвления нервных веточек. Острия веточек подходят почти к самой коже. Надо все делать только кончиками пальцев. Надо чаще отогревать и растирать их, чтобы они не потеряли чувствительности…
Ветер высушил влажные волосы. Минёр растирал о них пальцы, плотнее надвигал шапку. И снова лоб покрывался испариной, снова на затылок отодвигалась ушанка.
…Беспомощным, ничтожным и жалким показался Чернову писк зубчатого колесика, когда часовой механизм был извлечён из ящика.
Отойдя метров на двадцать от штабеля, лейтенант положил на снег взрыватель. Пусть теперь тикает!
Зайцев, Картабаев и Синицын обнаружили несколько мин замедленного действия точно такого же типа, как первая. Значит, снимать их теперь легко. Разгадал одну — смело берись за другие.
Так мог решить кто угодно, только не сапёр. Сапёр знает, что одну и ту же мину можно заложить десятками способов. Приём, с помощью которого обнаружена одна мина, может привести к взрыву на другой. Надо всё начинать сначала. И снова: нервы и кончики пальцев.
Когда стемнело и работать уже было нельзя, сапёры подсчитали трофеи. Двадцать три часовых взрывателя лежали на снегу. Их извлекли из толовых ящиков, из донорита, из хвостового оперения авиационных бомб.
Солдат Синицын разгадал, как остановить часы. Старший сержант Зайцев обнаружил под снегом детонирующий шнур, соединявший между собой все хранилища. Как от поворота выключателя зажглись бы все лампочки, подведённые к одной сети, так и удар бойка в капсюль на одной установке повлек бы мгновенный взрыв на всех остальных.
Взяв образцы часовых механизмов, лейтенант Чернов отправился в штаб армии. Он доложил обстановку. В ту же ночь на склад был послан батальон сапёров. Они извлекли более сорока взрывателей. Хранилища и штабеля были полностью обезврежены.
…Военный комендант Курска подполковник Бугаев отыскал след лейтенанта Чернова. Анатолий Александрович Чернов служит ныне на одной из северных военно-морских баз, на базе подводных лодок. Он подробно рассказал о том, что делалось в Курске в период изгнания оттуда фашистов.
Получив ещё ряд дополнительных данных, полковник Диасамидзе и его помощники полностью восстановили обстановку февраля сорок третьего года.
Советская Армия наступала, и гитлеровцам стало ясно, что вывезти из Курска накопленные ими миллион снарядов и пятнадцать тысяч авиационных бомб не удастся. И они решили взорвать свои склады, когда в город войдут советские войска.
Одновременный взрыв такого гигантского количества боеприпасов мог причинить неизмеримый урон. Погибли бы город, все войска и техника, расположенные на десятках квадратных километров. А силы здесь были собраны немалые.
Такого большого взрыва за время войны не было, и враги рассчитывали на дезорганизацию в войсках фронта. Для противника это был наиболее выгодный план, который он тщательно продумал и хорошо подготовил.
Снаряды находились в эшелонах на станции и на нескольких крупных складах. В каждом из них оказались десятки мин замедленного действия. Минирование осуществлялось с таким расчётом, чтобы при любых условиях была гарантия, что взрыв произойдет. Если раскроют и обезвредят одну установку, сработает другая. Её, в свою очередь, страховала третья, четвёртая… десятая. Если бы оказались обнаруженными все установки на одном складе, в «запасе» оставались другие хранилища и эшелоны на железной дороге.
Для ещё большей уверенности в том, что от взрыва одного склада по детонации взорвутся остальные, поставили промежуточный детонатор. Это и была та яма, которую впоследствии обнаружил экскаваторщик Шергунов. Её заложили на пустыре, как бы в центре складов. Она находилась в пятистах метрах от эшелонов с боеприпасами и в полутора километрах от хранилищ, разминированных Черновым. Взрыв на любом складе по детонации вызвал бы взрыв снарядов в яме, который, в свою очередь, передался бы на остальные базы.
Такую сложную систему минирования и тщательную её маскировку нельзя было осуществить перед самым отступлением. Судя по часовым взрывателям, к работе приступили за неделю до предполагавшегося отхода. Часы пришлось установить не на короткий срок, а на несколько суток. Все часовые механизмы должны были сработать одновременно, в первую ночь после прихода советских войск.
Обнаружить и обезвредить в такой срок всю эту сложную систему не представлялось возможным, и враг хорошо это понимал. Время было ограничено его волей, ходом часов.
Почему же не сработал точно рассчитанный механизм?
Прежде всего потому, что по приказу командования Воронежского фронта наши войска вышибли гитлеровцев из Курска на несколько дней раньше, чем те собирались покинуть город. Это коренным образом изменило положение. Свои расчёты враг строил на том, что всё пойдёт по его планам. Но наше командование поломало эти планы, навязало ему свою волю. Советские сапёры получили большой резерв времени. В запасе у них оказалось не несколько часов, а от трёх до четырёх дней.
Специальные команды подсчитали трофеи и вывезли куда положено миллион снарядов и пятнадцать тысяч авиационных бомб. Но то, что сделали немецкие специалисты в глубокой яме, осталось тайной.
С тех пор прошло пятнадцать лет. В районе, где намечался взрыв, выросли новые предприятия, десятки корпусов рабочего посёлка, сотни домиков индивидуальных застройщиков.
А глубоко под землёй так и остались скрытые от глаз людей боеприпасы, тая в себе много неожиданностей и огромную разрушительную силу. Остались механизмы, сделанные фашистскими пиротехниками, электриками, минёрами.
Искать мину в сорок третьем году на пустыре, где находилась яма, не представлялось возможным. Он был, как градом, усеян осколками и остатками разбитой техники, значит, миноискатель не выделил бы из этой массы снаряды или мины. Но главное, в тот момент, если даже и предположить, что на пустыре имелись спрятанные боеприпасы, после ликвидации главных складов они опасности не представляли.
Эта яма осталась как одна из бесчисленных ран войны, которые невозможно вылечить в один день, как нельзя было в такой срок восстановить всё разрушенное войной.
Курск залечил свои раны войны. Осталась последняя.
..Группа офицеров снова собралась у ямы. Люди молча смотрели на холодные, немые глыбы металла. Сотни снарядов и мин словно выгрузили из самосвала. Но так могло показаться только в первую минуту или несведущим людям.
Бронебойные, фугасные, осколочные, кумулятивные, бетонобойные снаряды и разнокалиберные мины были уложены опытной рукой, чтобы никто больше не мог к ним прикоснуться.
Существует инструкция, как хранить снаряды в безопасности. В ней много пунктов. И, словно глядя в инструкцию, их укладывали здесь, делая прямо противоположное тому, что написано в каждом параграфе. 203-миллиметрового калибра глыбы лежали и стояли в самых опасных положениях. Их взрыватели обложены минами. Рядом кумулятивные снаряды, и снова тяжёлые болванки. Все это не ровным штабелем, а как пирамида, выложенная из спичек: возьмешь одну — посыплются все. Но это не спички, которые можно аккуратно брать двумя пальцами. Фугас двести третьего калибра весит 122 килограмма. Его длина — без малого метр. Как подступиться к такой глыбе? Если стать плотно друг к другу, троим хватит места, чтобы уцепиться за снаряд. На каждого человека придётся больше двух с половиной пудов.
Но можно ли поднимать снаряд? Какая гарантия, что снизу к нему не припаяна проволочка? А то, что пирамида заминирована, сомнений ни у кого не вызывало. Что, например, делать с кумулятивным снарядом, или, как его ещё называют, бронепрожигающим? Он не дает осколков. Он прожигает броню сильной струёй газа. Его тоненькая оболочка почти разложилась.
Глубокий след оставили на снарядах пятнадцать лет их подземной жизни. Металл изъеден, точно поражён страшной оспой, предохранительные колпачки проржавели и развалились. Проникшая внутрь влага вызвала химическую реакцию. Жёлтые, белые, зелёные следы окисления расползлись по ржавой стали. Как и на чём держится вся эта смертельная масса, трудно понять.
И всё же она держится. А если пошевелить её? Какая гарантия, что на обнажённых взрывателях не появилась белая сыпь?
Белая сыпь. Это страшно. Её порождает гремучая ртуть, которой начинены взрыватели. При долгом и неправильном хранении она выделяет едва заметные кристаллики. Точно щепотка пудры, выбивается она наружу и прилипает к маленькой медной гильзе. Если провести по ней человеческим волосом, произойдет взрыв.
Белая сыпь. Можно ли уберечь её от песчинки в этой массе земли, камней, гравия, металла? Можно ли прикрыть её от дождевой капли, от случайно залетевшей мухи?
Время свершило своё дело — снаряды стали неприкасаемы. Оно не задело только взрывчатки. В ней та же страшная разрушительная сила, что и пятнадцать лет назад.
С неумолимой очевидностью и железной логикой само по себе пришло решение: взорвать склад на месте.
С тяжёлым чувством подписали акт полковник Диасамидзе, подполковник Склифус и ещё девять человек.
И снова собрались партийные и советские работники, директора предприятий, представители железной дороги. Молча выслушали они результаты разведки.
— Тщательная проверка установила ряд признаков чрезвычайной опасности для транспортировки, — говорил военный инженер. — Согласно действующим наставлениям, наличие любого из этих признаков, хотя бы одного, категорически запрещает передвигать боеприпасы. Мы обязаны взорвать их на месте. Зона поражения при взрыве, — закончил он, — достигнет почти тридцати квадратных километров.
Общий вздох, как стон, вырвался из груди людей. Ошеломленные, они ещё молчали, когда им было предложено подготовить план эвакуации оборудования и готовой продукции на предприятиях, расположенных в первой, наиболее опасной зоне.
Наступила глубокая тишина.
— Мне готовиться нечего, — тяжело поднялся наконец с места директор гипсового завода Выменец. — Завод будет снесён почти полностью, вместе со строящимся цехом сборного железобетона. А готовой продукции у нас нет. Колхозы трёх областей забирают сборные хозяйственные здания, которые, мы делаем, как только они выходят из цехов. Вот… судите сами… — И, беспомощно разведя руками, он сел.
— Собственно говоря, и мне нечего готовиться, — сказал главный инженер отделения дороги Костылев. — Судя по сообщению, которое мы услышали, в результате взрыва будет разрушен большой участок магистральной линии Москва — Ростов, вся южная горловина станции и повреждено более сорока станционных путей вместе с устройствами связи, сигнализации и автоблокировки…
Он умолк, как бы собираясь с мыслями, но тут заговорил председатель райсовета Нагорный:
— В названную зону поражения попадают все корпуса нового рабочего городка и примерно семьсот маленьких домов с общим населением около десяти тысяч человек… Что же вы, шутите, что ли! — неожиданно зло выкрикнул он, неизвестно к кому обращаясь, и резко отодвинул стул.
Один за другим поднимались руководители различных заводов и фабрик, учреждений, баз, складов, начальники строительств. И с той же неумолимой очевидностью, как было ясно, что снаряды надо взрывать на месте, люди поняли — на месте их взрывать нельзя.
Решили через полчаса собраться у здания обкома партии и облисполкома и идти к руководителям области.
Расходились молча, хмуро, не глядя друг на друга, каждый занятый своими мыслями. Не спросив разрешения, быстро покинул кабинет и капитан Горелик. Ушли все. Только один полковник Диасамидзе остался сидеть, грузно навалившись на стол. Его одолевало собственное бессилие. Ни совесть, ни закон не давали ему права приказать своим подчинённым разбирать эту груду снарядов.
Чёткий, как команда, голос раздался за спиной:
— Разрешите обратиться, товарищ полковник?
Он медленно и тяжело обернулся. Перед ним стояли капитан Горелик, старший лейтенант Поротиков и лейтенант Иващенко.
Всех троих поразило лицо и вся фигура их боевого командира. Как не похож он вдруг стал на самого себя! Никогда они не видели у него таких усталых и грустных глаз. Почему-то отчётливей стали седые пряди меж иссиня-чёрных волос.
Он сидит осунувшийся, постаревший. Офицеры увидели перед собой человека, охваченного горем, которое он не пытался скрыть.
И акт, где он поставил свою подпись, и выступления директоров предприятий он воспринимал как укор, как обвинение лично его в бессилии. Да и в самом деле, сейчас он бессилен. Кто знает, будь он минёром, может, и ринулся бы в это рискованное дело сам, в нарушение всех инструкций. Благо есть такой пункт в уставе, дающий право в известных условиях действовать сообразно обстановке. Но ведь он — общевойсковой командир.
В комнате было тихо, и в этой тишине особенно резким показался телефонный звонок.
Полковник знал, что сюда, в кабинет директора завода, никто ему не позвонит, и трубки не поднял. А телефон продолжал настойчиво кого-то звать, и Диасамидзе вынужден был ответить.
— Это ты, Миша? — раздался женский голос. — Ну как тебе не стыдно, все телефоны обзвонила! Чего ты ещё забрался на гипсовый завод? У вас же есть хозяйственники.
Полковник улыбнулся:
— Нет, Асенька, тут мне самому надо. А что случилось?
— Как — что? Обедать давно пора.
— Да, да, верно. Страшно есть хочется.
Совсем не хотелось полковнику есть. Но он знал, что хороший аппетит радует жену: это признак хорошего настроения.
Поговорив с женой, полковник снова посмотрел на офицеров.
— Слушаю вас, — устало сказал он.
— Просим разрешить нам вывезти снаряды и взорвать их в безопасном месте, — доложил капитан.
Когда всё существо полковника, все мысли сосредоточились и, казалось, упёрлись только в два слова: «Что делать?», когда только он обязан был найти решение этого проклятого вопроса, оно пришло само по себе.
В какое-то мгновение его переполнила радость и чувство гордости за своих людей. Он не мог скрыть улыбку. Это была чистая, отцовская, наивная радость.
Ещё несколько минут назад полковник не имел права послать своих подчинённых на это задание. А сейчас имеет.
От него требуется только одно: разрешение. Разрешить — и он избавится от этого назойливого вопроса: «Что делать?» Они стоят и ждут. Он должен позволить идти в эту яму, откуда можно и не вернуться. Должен разрешить этим троим, молодым и сильным, и их солдатам, ещё более молодым, рисковать жизнью в мирное время.
А если не разрешить, никто не погибнет. Так он и должен сделать. Ведь вот в руках акт, его подписало много людей, другого выхода нет.
А заводы, дома, имущество мирного населения?
Нет, не легче стало полковнику от предложения офицеров.
Он молча сидел и злился на свою нерешительность.
В его собственной жизни не раз бывали трудные минуты, но как будто он всегда знал, что делать. Он быстро принимал решения, и, хотя они тоже были связаны с риском, сразу легче становилось их выполнять.
Впервые смелый, как ему тогда казалось, шаг он сделал в шестнадцать лет, в момент поступления в военное училище.
Оно находилось далеко за городом, и всех поступающих разместили в казармах. После экзаменов он нашёл себя в списке непринятых.
— Почему? — спросил он. — Ведь экзамен сдан хорошо.
— Не хватило двух сантиметров в росте.
Но разве он виноват?
Когда непринятым предложили забрать документы и строиться для отправки в город, Миша Диасамидзе спрятался. Потом построили колонну молодых курсантов и направили в баню. Последним решительно шагал Миша. Из бани он вышел первым и первым получил обмундирование. Кому-то не хватило комплекта. Старшина сделал строгое замечание кладовщику за просчёт, и всё уладилось.
На первом же занятии во время переклички преподаватель не назвал фамилии Диасамидзе. Миша встал и бодро заявил об этом. Не в меру ретивый старшина дал авторитетную справку, что Диасамидзе состоит именно в этой группе, и в журнале появилась его фамилия. Механически она перешла и в другие списки.
И всё же почти через месяц Мишу разоблачили. Никто не мог понять, как он попал в число курсантов. После бурного заседания и взаимных упреков в потере бдительности начальник училища спросил:
— А всё же, как он показал себя?
— Знания отличные, дисциплина образцовая, — ответил начальник курса.
— По бегу и прыжкам в высоту занял первое место, — добавил физрук.
И люди смягчились, заулыбались.
— Будем считать, что два сантиметра в росте возмещаются его настойчивостью, — заключил начальник училища.
Так началась его военная жизнь, к которой он стремился буквально с детских лет.
Впервые военные способности молодого командира проявились во время боёв у озера Хасан. И здесь было ясно, что делать: занять высоту 588,3 и держать её до прихода подкрепления. Такой приказ получил командир учебного батальона комсомолец Михаил Диасамидзе.
Японцы не успели укрепиться и не ожидали удара: в этом районе, кроме учебного батальона, войск не было. Высоту взяли. А вот удержать её обычными средствами при малых силах, когда самураи стянули сюда много войск, не представлялось возможным.
С полночи и до рассвета японцы обрабатывали высоту артиллерийским и миномётным огнём. Они вспахали каждый метр её вершины. Ничто живое уцелеть там не могло.
Рано утром самураи пошли в атаку, хорошо зная, что серьёзного сопротивления не встретят. Но у самой вершины на их цепи обрушился шквальный огонь.
Откуда же он взялся? Как уцелели солдаты Диасамидзе? Очень просто. Он понял, что на высоте потеряет свой батальон под артиллерийским и минометным огнём. Блестяще организовав разведку, он увел бойцов вниз, и японцы били по пустому месту. А к моменту атаки советские воины, невредимые и отдохнувшие, уже сидели в окопах.
В двадцать семь лет коммунист Михаил Степанович Диасамидзе стал командиром полка.
На серой бумаге фронтовой листовки тяжелого сорок второго года можно прочитать простые слова, полные величия и силы:
«Подвиг, совершенный полком Диасамидзе, выходит из рамок обычных представлений о человеческой выносливости, выдержке и воинском мастерстве.
В течение пяти суток через каждые четыре часа враг штурмовал позиции полка… Немцы сбросили восемь тысяч бомб…»
Полк выстоял.
Крупнейшие поэты страны воспевали мужество и благородство героев, воспитанных Россией.
Николай Семенович Тихонов в газете «Известия» писал:
«Окидывая мысленным взором происходящее, мы слышим голоса славы, сливающиеся в дружный хор победы. Пространства, имевшие самые разные судьбы в прошлом, объединены сейчас одной судьбой. Народы, разобщенные вековыми несправедливостями, соединились под одним знаменем в общей борьбе.
…Голоса эпоса звучат, как серебряная труба. Как с чёрными каджами, сражается с немецкими полчищами Герой Советского Союза, сын грузинского народа Диасамидзе. Искусны были герои грузинского древнего эпоса, но не уступит им Диасамидзе. Не к нему ли относятся слова безымянного певца седой древности, живописавшего подвиги Амирана, который, увидев бесчисленных врагов, встал, сошёл, чтобы доказать им:
Мёртвой дорогой сделал Диасамидзе дорогу немецких батальонов, сожжёнными танками обставил её, как факелами».
Когда немецкие танки стали окружать его командный пункт, он приказал штабу перейти на запасный, а сам с двумя офицерами остался на месте, потому что обстановка требовала обязательного его присутствия именно здесь. Когда осколком снаряда ударило в бедро, он продолжал стрелять из своего противотанкового ружья, и ему было ясно, что иначе нельзя. Когда пулемётная очередь из танка пробила колено, тоже стало ясно: стрелять он больше не может. А полк знал, что его командир находится на своем месте, и получал все необходимые приказания. И, когда его увезли в госпиталь, он знал, что делать: быстрее поправиться и снова в полк.
Всю войну Диасамидзе было очень трудно, но он не помнит случая, чтобы был в нерешительности или, тем более, совсем не знал, что делать.
А вот сейчас, в мирном городе, в мирное время, этот вопрос встал перед ним страшной, неразрешимой проблемой.
Посылать людей на смертельный риск. Но разве раньше он не делал этого? Посылал. Но вместе с ними шёл сам. А главное, тогда была война. Смертельный риск стал нормой поведения десятков тысяч людей.
Солдаты его полка совершали беспримерные подвиги. Но, оказывается, вот сейчас, чтобы разобрать, увезти и уничтожить эту смертельную пирамиду, нужен такой же подвиг, который перекрыл бы человеческие представления о выдержке и воинском мастерстве.
Сумеют ли это сделать люди, стоящие перед ним? Подтянутые, аккуратные, серьёзные, в тщательно разглаженных кителях, с начищенными пуговицами и сапогами. Если бы он отбирал людей для парада…
Что толкает их идти на смертельный риск? Молодость, задор, лихость? Понимают ли, что им грозит? Как поведут себя, когда снимут начищенные и разглаженные кители? Откуда уверенность? Будет ли она, когда останутся один на один со смертью? У Горелика и Поротикова — семьи. Не о детях ли подумают, приступая к снарядам?
Если бы хоть раз побывал с ними в бою. Но разве только там можно узнать человека? Разве не знает он каждую чёрточку их характера?
Капитан Леонид Горелик… Восемнадцатилетним комсомольцем пришёл он добровольно в армию в памятный сорок первый год с третьего курса железнодорожного техникума. Вся его жизнь — в армии. Вся его жизнь связана с взрывчатыми веществами, хотя был он командиром и стрелкового, и пулемётного, и снайперского взводов. Около шестидесяти тысяч мин, снарядов и бомб, наших и немецких, обезвредил он вместе со своими подчинёнными. В самых трудных случаях он удалял всех и работал один. Личного счёта он не ведёт, но его товарищи говорят, что этот счёт достигает десяти тысяч. Десять тысяч раз он был под угрозой смерти… Умные, проницательные глаза, высокий лоб… Это зрелый, бывалый командир, член партийного бюро части. Это мастер. На его выдержку можно положиться.
Старший лейтенант Георгий Поротиков… У него было пять братьев и пятнадцать сестёр. Георгий родился двадцатым.
Шесть лет было ему, когда в первый раз он вступил в единоборство со смертью. В течение нескольких дней ему четырежды ставили свечки, чтобы «душа отошла». Но выдержал, и, будто назло всем смертям, Георгий вырос широкоплечим, высоким, атлетического телосложения.
Ему тридцать лет. Почти двенадцать из них он провел в армии. И почти двенадцать лет назад он впервые столкнулся с минами, снарядами, взрывателями. Был солдатом, сержантом, старшиной. Шесть лет носит офицерские погоны. Хитрости вражеских минёров познал не только по литературе. Собственными руками извлекал мины, снаряды, бомбы. Поротиков однажды обнаружил поле, усеянное «крыльчатками». Это крошечная бомба с пропеллером, похожим на крылышки. Её сбрасывают с самолета. В момент падения она не взрывается, а взводится. Она очень красиво раскрашена. Увидев такую, трудно удержаться, чтобы не поднять её. Но любое прикосновение к ней вызывает взрыв.
Поротиков собрал в кучу тысячу пятьсот «крыльчаток» и подорвал их. Как это удалось, едва ли можно понять. Есть в нем трудно постижимое чутье минёра и ювелирная точность в пальцах.
Лейтенант Виктор Иващенко… Ему двадцать три года. На вид можно дать меньше. Наверное, для солидности он завёл себе маленькие усики. Но это не помогает, потому что они светлые. Светлые волосы, большие-большие голубые глаза. Он подтянут, строен, аккуратен. Во всей его фигуре есть какая-то едва уловимая лихость. А вообще Иващенко словно родился офицером. Да это почти так и есть. Его отец, воспитанник Военно-воздушной академии имени Жуковского, погиб в сорок третьем году. Маленького Виктора определили в Суворовское училище. В его аттестате двадцать оценок — двадцать пятерок. С таким же успехом он закончил нормальное военное училище.
По соседству с Поротиковым всегда действовала группа Иващенко. Он отлично овладел техникой подрывника. Он может направить взрыв так, как задумает: в землю, в сторону, вверх. Он не теряется. У него мгновенная реакция. Однажды он поджег огнепроводный шнур, уложив шашку на груду снарядов. Спрятавшись в укрытии, ждал взрыва. Но взрыва не последовало. Просидев положенное время, пошёл посмотреть, что случилось. Оказалось, часть шнура сгорела, а сантиметра четыре осталось. Видимо, в этом месте шнур был поломан и пороховая смесь раскрошилась. Но, когда он приблизился к снарядам, остаток шнура воспламенился.
Четыре сантиметра шнура горят четыре секунды. Потом взрыв. Убежать уже невозможно. И Виктор бросился к снарядам, схватил шашку и швырнул её далеко в сторону. А швырнуть далеко и сильно он может. Вот уже несколько лет Иващенко прочно удерживает первое место по штанге. И вообще человек он решительный. Однажды, сняв на колхозном поле более ста противотанковых мин, Иващенко заявил, что на данном участке их больше нет. Но тракторист начал сомневаться в словах юноши и к пахоте не приступал. А время было очень горячее, и председатель колхоза метался от тракториста к бойцам, не зная, что делать. Тогда Иващенко разозлился, посадил на трактор двух своих бойцов, и они вспахали всё поле — восемьдесят семь гектаров.
Так поступает Иващенко при выполнении заданий. Но был случай, когда прорвалась в нем ненужная лихость после служебных дел. И суровое наказание было…
Полковник задержал свой взгляд на молодом лейтенанте. Ему вдруг стало жалко, что так строго наказали человека, но тут же вспомнился разговор, который ему передали. Когда Иващенко объявили приказ, он спокойно заметил: «Ну что ж, наказали за дело, а убиваться не буду. Пусть падают духом те, у кого нет веры в свои силы. Такие за первым взысканием получат ещё десять. А я быстро выправлюсь». И это не осталось словами…
Умные и смелые люди. В своём деле они достигли того трудно постижимого искусства, подобно которому китайские косторезы на крошечном, с ноготь, кусочке кости создают целые художественные картины.
— А вы хорошо понимаете, на что идёте? — после долгой паузы спросил полковник.
— Так точно, товарищ полковник! — отрапортовал Иващенко. — Мы обо всём подробно говорили. Если потребуется, мы готовы жертвовать жизнью.
Полковник грустно посмотрел на него:
— Этого очень мало, лейтенант.
Что же ещё можно требовать от человека, если он готов отдать свою жизнь?
…Валя решила попросить внеочередной выходной день, а отработать в воскресенье. Не потому, что сегодня уезжает Гурам, а просто накопилось много домашних дел. Если бы она хотела из-за него, то незачем и выходной брать. Поезд отходит в шесть, а она кончает в пять. В крайнем случае, можно было отпроситься на час раньше.
Получив разрешение, Валя вернулась домой, помыла полы, кое-что постирала, прибрала в комнате. Чем заняться дальше, она не знала. Странно, казалось, так много дел, а вот забыла. Память какая-то стала…
Ну что ж, сегодня в столовую она не пойдёт, а сварит себе обед на два дня. Если заглянет подруга, хватит и её накормить. Пожалуй, на первое придётся сварить суп с фасолью. Гурам прав, это очень вкусно.
В магазин она шла медленно, оглядываясь, но как только завернула за угол, начала торопиться. На счастье, в это время покупателей мало, и она не задержалась. По дороге домой вспомнила, что давно уже у неё лежит подворотничок Гурама. Машинально ускорила шаг. Ей теперь безразлично, будет ли у Гурама ещё один чистый подворотничок, и, конечно, он не придёт за этой тряпочкой, но постирать её всё-таки надо. Если явится, пусть не считает её мелочной.
Подворотничок оказался чистым и лежал в ящике комода. Но раз уж она его достала, решила немного освежить и подкрахмалить.
Потом готовила обед, и тут выяснилось, что забыла купить лавровый лист, который очень нужен. Ей было страшно досадно. То и дело поглядывая в окно, она не могла решить: идти за ним или нет? Будь дома хозяйка, можно было бы сбегать. Нет, обойдется без лаврового листа. В магазине, конечно, сейчас много людей, а она взяла выходной не для того, чтобы торчать там.
Когда сварился обед, было уже три часа. Обычно Валя обедала в два. Но сейчас есть ещё не хотелось. Села отдохнуть у окошка. То ли она сильно устала, то ли просто задумалась, но, когда взглянула на ходики, был уже пятый час. Ей пришла мысль пойти прогуляться. В самом деле, почему она должна сидеть дома в выходной день?
Надев своё любимое платье, вышла, не зная, куда направиться. В центре можно встретить знакомых, начнут расспрашивать, почему в рабочий день гуляет, а объясняться не хотелось. Машинально пошла в сторону железнодорожного полотна, взобралась на высокую насыпь, и здесь её внимание привлёк вокзал и перрон, заполненный людьми.
Она смотрела на толпу, но неожиданно подошёл поезд и всё загородил. На каждом вагоне табличка «Москва — Батуми». За два часа до Батуми станция Ланчхути. От станции до дома десять минут ходу. Если много вещей, можно взять такси…
Какой длинный состав — четырнадцать вагонов! Первый багажный, потом почтовый. Ресторан почти в центре, а по бокам — спальные вагоны прямого сообщения. Зачем, интересно, такие большие буквы, через весь вагон. Солдаты в таких вагонах не ездят…
Сквозь окна она видела, как в купе и в проходах суетятся пассажиры, и всё это были незнакомые, чужие люди. На запыленной стенке вагона надпись: «Мягкий — 32 места»… А в жёстком — шестьдесят. Значит, во всём поезде — шестьсот два… Сколько пассажиров! И каждого, наверное, кто-нибудь провожал, и всем уезжать очень грустно.
Нет, не всем грустно. Есть такие, которых ждут. Эти с радостью едут… Гурама тоже ждут — отец и виноградники…
Интересно, в каком он вагоне?.. Когда приедет домой, вторую кровать, приготовленную для неё, выставят…
Гулко раздались два звонка. Валя вскочила. Глаза забегали по вагонам. В тамбурах стало тесно, и теперь ничего не увидишь. И почему они все толпятся в проходах?
Мелькнула и скрылась за чьими-то спинами фигура солдата…
Со стоном тронулся поезд. Валя пошла, не отрывая глаз от вагонов, всматриваясь в каждое окно. А они уходили быстро, потом побежали, и вот уже в мелькающих стёклах всё слилось. Отчётливо видна фигурка кондуктора с флажком на последней площадке.
Валя остановилась у маленькой берёзки, обхватив рукой ствол.
Поезд набирал скорость, извивался на стрелках. Потом вытянулся в прямую линию, несколько минут удалялся, и вдруг паровоз нырнул куда-то вправо, исчез и втянул за собой весь состав.
Стройная, худенькая, с выбившейся прядью волос, стояла Валя, держась за берёзку, и смотрела на длинные нити опустевших рельсов. Что она здесь делает и почему стоит? Из-за того же поворота, куда нырнул поезд, показался паровоз, а за ним красные вагоны. Товарный состав быстро приближался.
Ни о чём не думая, она сорвала с берёзки веточку, за которой потянулась полоска коры от молодого, неокрепшего ствола, и пошла обратно. На краю насыпи обернулась. Товарный поезд подходил к станции.
На стволе берёзки остался белый след, как оголённая рана. Заживёт она или погибнет, берёзка? Но Валя не смотрела на берёзку и не видела раны. Она спустилась с насыпи.
На улице было оживленно. Взад-вперёд шли люди, проносились автомобили, автобусы, трамваи.
Валя смотрела по сторонам и видела незнакомый, чужой город. Ей вдруг стало жаль маму. После смерти отца она осталась одинокой.
Откуда-то доносилась музыка, кто-то расхохотался у неё за спиной, громко кричала мороженщица, выхваляя свой товар… Она живёт в этом большом и шумном городе, ей здесь весело, а мама совсем одна. Если в самые ближайшие дни к ней не переедет брат, как он собирался, Валя сама отправится к маме. Нельзя допускать, чтобы человек был одинок. Можно все перенести, кроме одиночества.
Незаметно Валя подошла к дому. Вот тут, на крылечке, они всегда прощались. Часто, сидя здесь, она ждала его. Старые, покосившиеся ступеньки, жиденькие перильца. Он всё хотел поправить, да так и не выбрался. Ваня Махалов оказался прав. «Ты, — говорил он, — от Гурама не дождешься, поломать — он мастер». Гурам горячился, но тоже отшучивался, а вот так и не сделал…
Идти домой Вале не хотелось. Сидеть сейчас одной в комнате невыносимо. Хорошо бы Ваня с ребятами зашёл. Но разве теперь они придут? Без Гурама никто из них никогда не приходил. А как их повидать? Не идти же ей в казарму! Она бы, конечно, пошла, но стыдно.
Медленно и тяжело поднялась по ступенькам. Хозяйка ещё не вернулась, в комнате было темно. Не зажигая света, Валя села на кровать. На аккуратную, беленькую девичью кровать.
— Как же теперь жить?
…Есть среди минёров мастера, обладающие не только знаниями, но и каким-то особым чутьём. В их числе и начальник штаба инженерных войск округа полковник Сныков. На его груди несколько рядов орденских ленточек и два ромба военных академий.
Все тайны мины, плоды самой изощренной фантазии вражеских «королей» минного дела, он познал не только в академиях, но главным образом в жизни. Он уже не молод, в движениях его пальцев, возможно, нет былой микронной точности, но обмануть его на минном поле невозможно.
Полковник Сныков срочно вылетел в Курск. По пути с аэродрома Диасамидзе подробно рассказал о создавшемся положении. Ему не терпелось узнать мнение Сныкова. А минёр торопиться не может.
— Есть китайская пословица, — улыбнулся Сныков в ответ на вопрос Диасамидзе, с которым давно был знаком: — «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать». — И уже серьёзно добавил: — Я должен посмотреть сам.
У ямы собрались три полковника: Диасамидзе, Сныков и начальник политотдела Тарабрин. Наступил решающий момент и решающий осмотр. Первым заговорил Сныков:
— Яму готовили очень опытные и умные люди, — сказал он. — Разбирать пирамиду, бесспорно заминированную, даже немедленно после закладки её очень рискованно. Но прошло пятнадцать лет, и каждый год, каждый день и час работали против нас. Против нас были дожди, грунтовые воды, физические свойства металлов и многое другое…
— Так какой же вывод? — не вытерпел Диасамидзе.
— Вывод ваша комиссия сделала правильный, — твёрдо сказал Сныков. — По всем законам, по логике событий надо тщательно подготовить и осуществить взрыв на месте… Но меня поражает другое, — помолчав, продолжал Сныков. — Поражает, как проведены разведка и вскрытие грунта. Я думаю, что даже академическая разработка опытных военных инженеров не предложила бы лучшего решения. Мне кажется, что схема работ может служить образцом для офицерской учебы. И что ещё более важно — точность и чистота, с какой выполнена схема и произведено вскрытие. Это очень большой и важный этап. И он уже пройден. Вывод о людях, я думаю, ясен, — закончил он.
Наступило долгое молчание. Каждый углубился в свои мысли.
Диасамидзе был горд оценкой, которую получили офицеры. В нем нарастала уверенность в их силе, в том, что они выполнят и следующий, наиболее важный этап.
О многом задумался полковник Тарабрин. Если бы ещё день назад его спросили, кто лучшие люди части, наиболее дисциплинированные и знающие, на которых можно положиться, он, не задумываясь, назвал бы капитана Горелика, старшего лейтенанта Поротикова, лейтенанта Короткова, старшину Тюрина и ещё многих воинов. Если бы предстояли какие-то всесоюзные испытания, он со спокойной душой послал бы этих же людей. Почему же он сейчас так задумался?
Всему личному составу рота Горелика ставилась в пример. На занятиях, конференциях и собраниях звучали призывы партийных работников равняться на эту роту.
И вот пришло испытание. Может ли он сейчас с такой же спокойной душой и совестью повторить свои слова о том, что они выполнят любое задание? И полковник вдруг чувствует, что не может.
Так что же, это была только шумиха или пустая агитация?
Полковник начинает придирчиво перебирать в памяти биографии и дела людей. При тайном голосовании в члены партийного бюро Горелик получил самое большое число голосов. А почему за него все голосовали? Потому, что он любит людей, дорожит ими, учит их; потому, что он скромен, исполнителен; потому, что в наиболее опасную минуту он удалил подчинённых и один разминировал бомбу; потому, что так он поступает всегда.
А вот вспомнился большой портрет младшего сержанта Ивана Махалова и очерк о нём в городской молодёжной газете. Это его, начальника политотдела, спросила редакция, кто является лучшим воином части. И, перебирая в памяти два года службы Махалова, он видел лишь примеры героизма на минных полях, мастерского владения техникой, горячего патриотизма.
А почему рисковал своей жизнью незаметный на первый взгляд Камил Хакимов? В тот памятный день в одном из районов Белгородской области заложили в канаву несколько десятков снарядов, извлечённых с колхозных полей, и подожгли огнепроводный шнур. И вдруг из лесу, где, казалось, и легковой машине не протиснуться, выскочил грузовик и направился к канаве. Хакимов бросился к снарядам и вырвал горящий шнур за несколько секунд до взрыва.
Чем придирчивее полковник разбирал биографии людей, тем, твёрже становилась вера в них. Нет, не пустые слова говорил он раньше. Так почему же он сейчас в нерешительности? Это ведь те же самые люди. Что же он боится проверки, когда до неё дошла очередь?
С той или иной оценкой можно пройти любую проверку. Но здесь цена проверки — жизнь людей. Есть же предел и человеческим возможностям. Выполнима ли вообще поставленная задача? Люди, которым он глубоко верит, берутся за неё.
— Что будем решать? — нарушил молчание Диасамидзе.
— Не лучше ли принять решение после разговора с ними? — предложил Тарабрин.
— Прежде чем составить окончательное мнение, мне надо задать им несколько вопросов, — добавил Сныков.
Разговор состоялся в том же кабинете директора гипсового завода, где теперь установили круглосуточное дежурство старшего по оцеплению.
— Понимаете, лейтенант Иващенко, этого очень мало, — повторил свои слова Диасамидзе, когда офицеры вошли.
Полковник снова заговорил, но тон его теперь был какой-то не официальный, а товарищеский, даже дружеский.
— Если вы готовы во имя Родины жертвовать собой, это хорошо. Но готовы ли вы жертвовать другими? Может быть, десятками людей. Ведь, если придётся делать взрыв на месте, не погибнет ни один человек. Можно вывезти оборудование предприятий, и ущерб будет не очень большой… Если же вы начнёте работать и произойдет взрыв… Сами понимаете, что это значит.
— Так мы же не на смерть идём, товарищ полковник, — сказал капитан. — Ну к чему мне сейчас умирать? — улыбнулся он. — Мы с женой ждём ребенка, к празднику получаем квартиру, еду на курсы, о которых давно мечтал. Вот и Поротиков получает комнату в новом доме… Нет, — заключил он решительно, — мы выполним задание.
— Вот это-то меня и интересует, — вмешался Сныков. — На чем основана ваша уверенность? Как вы собираетесь действовать, понимаете ли, что пирамида внутри минирована?
— Разрешите докладывать? — спросил капитан.
— Прошу вас.
— Мы понимаем, что яма может быть минирована, — начал он, — но люди у нас опытные. Работать будем спокойно, не под обстрелом же, как на войне. Значит, сможем во всём спокойно разобраться. Просчёта здесь не допустим. Главная опасность, по-нашему, — разрушения, причинённые снарядам. Но сейчас они не взрываются. Значит, и не взорвутся, если не растревожить их.
— Очень важная мысль! — не выдержал Сныков. — Это самое главное, капитан. Если, извлекая снаряды, вам удастся сохранить их в том же положении покоя, в каком они находятся, задача будет выполнена… Ну, а если в глубине полуразрушенного взрывателя обнаружится сыпь гремучей ртути? — спросил Сныков, помолчав.
— Мы думали об этом, товарищ полковник, — ответил капитан. — Решили так: снаружи на взрыватель наложим пластинку из глянцевого картона и забинтуем так, чтобы она не могла двигаться. Тогда внутрь не попадет ни одна пылинка. Такой снаряд придётся отвозить, держа на руках…
— А вообще, как думаете перевозить?
— В прицепе с песком. Мы отказались от первой мысли буксировать прицеп танком. Правда, в танке, на случай взрыва в пути, не пострадают люди. Но более вероятен взрыв от сильного сотрясения. Думаем, что бронетранспортёр надёжнее.
Полтора часа продолжалась беседа. Были обсуждены мельчайшие детали, предусмотрены десятки возможных неожиданностей.
Пока это была лишь беседа, ещё никто не сказал, что офицерам позволят взяться за это дело, но такая мысль уже не казалась абсурдной, как в первый момент.
Через час в кабинете председателя облисполкома Черепухина было принято решение: снаряды вывозить.
С этого момента всё резко изменилось. Состояние раздумий, сомнении, нерешительности окончилось. Всё пришло в движение. Как в бою, напряжённо работал специально созданный штаб. Оказалось, надо решить уйму проблем, ответить на десятки вопросов, предусмотреть все возможные случайности, чтобы в ходе работ не было никаких задержек.
Руководство всей организационной работой взял на себя полковник Диасамидзе. Техническое руководство операцией легло на полковника Сныкова и его помощника подполковника Склифуса. Были разработаны конструкции многих приспособлений, инструмента, выбрана дорога для транспортировки снарядов и место их подрыва, вычерчены схемы различных промежуточных операций, определены средства и методы связи.
Готовились железнодорожники, работники предприятий и учреждений, находившихся в опасной зоне.
Политическую работу возглавили партийные и советские организации города: её предстояло вести главным образом среди населения.
В середине дня капитан приказал собрать роту в Ленинской комнате. Он стоял на плацу и смотрел, как потянулись туда солдаты.
Что скажут они сейчас? Как поведут себя?
На глаза вдруг попался рядовой Урушадзе. Капитан подозвал солдата.
— Вы разве не успели уехать? — спросил он и, не дожидаясь ответа, мягко добавил: — Вы уже отслужили, Урушадзе, можете заканчивать свои дела и ехать.
Слова командира переполнили чашу терпения Гурама Урушадзе.
— За что, товарищ капитан! — выпалил он, побагровев.
«За что?» — этот вопрос мучил Гурама весь день. Ещё вчера он перестал понимать, что происходит. Началось с Вали. Чем больше он думал о ссоре с ней, тем более нелепым казался ему их разрыв. Что с ней случилось? Её упрямство просто непонятно. А он вскипел и, как мальчишка, ушёл. Что же это, шутки? Надо пойти к ней и серьёзно поговорить.
Пойти к ней? Нет, этого он не сделает ни за что. Почему должен идти он? Ссору затеяла она. Отказалась ехать она. Что же, он должен бежать за ней? Нет, первого шага он не сделает. Если она поняла, что натворила глупостей, пусть найдёт и способ исправить их. А если не поняла, значит, нет в ней души и жалеть о ней нечего.
Первую половину вчерашнего дня Гурам только об этом и думал. Но последующие события вытеснили мысли о Вале.
Группу солдат вызвали на разведку опасного и сложного объекта. Его не позвали. Это впервые за годы службы. Он всегда считался опытным разведчиком минных полей, и первым неизменно посылали его. Если направлялось два или три солдата, Гурама назначали старшим. Он ни разу не подвёл командира.
Что же случилось теперь? Почему от него отказались? Почему вдруг перед самым отъездом он стал никому не нужен?
Солдатский день заполнен до отказа. Кто из солдат не мечтал в трудную минуту получить хоть один свободный часок. А если целый день? И отоспался бы вволю, и на речку б сходил, и в кино… Но это только мечты, которые никогда не сбываются. В зной и в чудесные летние вечера он в сапогах, часто с полным снаряжением, делает своё солдатское дело — несёт службу.
И вот у Гурама совершенно свободный день. Но он не знает, куда себя девать. О нём все забыли. Он никому не нужен. Оговорили его, что ли? Он вдруг начинает понимать, что и отношение товарищей к нему резко изменилось. Все смотрят косо, почти не разговаривают…
Ну хорошо, этой девчонке любая блажь в голову может прийти, а что же с командиром, а? Он три года служил. Его называли лучшим пулемётчиком и отличным минёром. А теперь ему выразили недоверие.
Гурам хотел обратиться к лейтенанту или старшине, но их целый день нет. На несколько минут появился командир взвода. «Некогда, некогда, Урушадзе», — бросил он на ходу и убежал.
Что же, так и уезжать домой? Поставить в штабе печать, тихонько собрать пожитки и так уйти из казармы, с этого плаца, где пережито столько горестных и радостных минут?..
На вечерней поверке, когда назвали его фамилию, он ответил особенно четко. Потом дежурный по штабу послал его со срочным пакетом к генералу на квартиру. Там долго сидел, пока генерал рылся в своих бумагах и что-то писал. В казарму попал после отбоя, ребята уже спали.
Даже это маленькое задание немного подняло настроение. С важными документами к генералу первого попавшегося не посылают. Ночью его снова одолевали мысли о Вале. А утром все, наскоро позавтракав, разошлись.
Есть ли более горькое чувство, чем сознание, что ты не нужен! Это чувство накалялось в нём, и к моменту сбора роты его горячая южная кровь билась в висках. О снарядах он был уже наслышан и понимал, что сбор роты в такое необычное время связан с особым заданием. Таково было состояние Гурама, когда его остановил командир.
— За что, товарищ капитан? — повторил Гурам. — За что не доверяете?
— Отставить, Урушадзе, — спокойно и даже ласково сказал капитан. — Вы один из лучших солдат, но вы отслужили свой срок, а люди пойдут на задание, связанное с большим риском.
— Пока я не сдам в военкомат проходное свидетельство, до тех пор я солдат, — твёрдо сказал Гурам. — Так вы меня учили.
Капитан улыбнулся. Конечно, в тоне Урушадзе было что-то такое, чего не должно быть в разговоре с командиром, какой-то вызов. Но было в словах солдата столько горькой обиды, такое неподдельное горе, что офицер не мог сделать ему замечание.
— Хорошо, рядовой Урушадзе, идите в строй.
Словно мать приласкала обиженное дитя. Пулемётчик, силач, солдат Гурам Урушадзе проглотил тугой комок, улыбнулся и, козырнув: «Слушаюсь, товарищ капитан!» — совсем счастливый пошёл к зданию. Через несколько шагов он обернулся, взглянул украдкой на капитана и побежал, точно боясь опоздать.
Такое привычное, незаметное и простое слово «рядовой» будто согрело душу. Да, он рядовой, он в рядах, вместе со всеми, со всей великой армией. Он идёт в строй.
Капитан подробно объяснил солдатам создавшуюся обстановку. Он не сгущал красок, но и не скрывал опасности.
— Нам надо шесть человек, — закончил он. — Пойдут только те, кто добровольно изъявит желание.
Первым поднялся младший сержант Иван Махалов. Лицо у него было, как всегда, добродушное, на щеках ямочки, только немного удивлённое. «Раз надо, сделаем, о чём разговор», — казалось, выражал его взгляд.
Вторым встал Дмитрий Маргишвили, а дальше уже ничего нельзя было разобрать, потому что поднялась вся рота.
В помещении стало тихо. То, что произошло, не было неожиданностью для командира роты. И всё же он с волнением ждал этой минуты. Она настала. Лучшего результата не могло быть, а сердце продолжало колотиться, и он ничего не мог произнести.
Со стороны каждый бы решил, что он думает, кого отобрать. Но этот вопрос у него был уже давно решён. Он лишь ждал, чтобы мысленно намеченные люди пошли добровольно. И они поднялись первыми. Капитан обвёл взглядом присутствующих.
— На выполнение специального задания, — сказал он, отчеканивая каждое слово, — назначаются следующие товарищи: старшина Тюрин Михаил Павлович, сержант Голубенко Василий Иванович, младший сержант Махалов Иван Аркадьевич, рядовой Хакимов Камил, рядовой Маргишвили Дмитрий Иванович, рядовой Урушадзе Гурам Сарапионовнч. Названным товарищам остаться, остальным разойтись!
Через несколько минут прибыла ещё одна группа воинов-добровольцев, выделенных в распоряжение капитана из других рот. Это были: специалист по взрывам электрическим способом лейтенант Селиванов Анатолий Антонович, лучший водитель бронетранспортёра рядовой Солодовников Николай Макарович и радисты-отличники: рядовой Чекрыгин Александр Николаевич, рядовой Бочаров Иван Васильевич.
Капитан начал инструктаж. Последний инструктаж перед завтрашним днём.
…Уже темнело, когда он возвращался домой. До чего же глупо всё получилось! Дома его ждут гости. Наверное, все собрались. Они принесли подарки ко дню его рождения. Они будут поздравлять его. Они хотят веселиться.
Ну что ж, придётся веселиться. Иначе он поступить не мог. Рассказать всё Полине в её состоянии бесчеловечно.
В комнату он вошёл веселый, улыбающийся. Встретили его шумными приветствиями. Никто не догадался остановить патефон, и все старались перекричать ансамбль песни и пляски имени Александрова, исполнявший «Красноармейскую походную».
…Старшина Тюрин поднял группу в пять тридцать. Вся казарма спала. Только этим и отличался сегодняшний подъём от остальных. Так же, как всегда, тщательно заправляли койки. Так же быстро умывались и ели ту же нехитрую солдатскую пищу. И всё же что-то особенное было в начавшемся дне. Построились во дворе, на краю огромного учебного плаца.
Хмуро, туманно, зябко. Маленькая группа советских воинов. Люди шести национальностей из шести советских республик, спаянные солдатской дружбой и дисциплиной, единые в стремлении выполнить свой долг перед Родиной.
Все ли они вернутся на этот плац?
Командир роты сказал последние напутственные слова. Он не отличался красноречием, и всё, что было сказано, Иван Махалов слышал не один раз. Но сегодня эти знакомые слова звучали иначе, в них открывался новый, особый смысл.
Если разобраться, то Иван был не очень доволен службой. Уже с первых её дней секретарь партийного бюро Баскалов рассказал солдатам о древнем русском городе Курске. Может быть, здесь, где стоит их казарма, шли битвы против татар, монголов и половцев, где-то здесь шла кровавая резня князей, с этим городом связана история русского государства.
Неисчислимое количество битв происходило на курской земле. Но больше всего от бесед Баскалова осталось в памяти «Орловско-Курское направление». Дважды знала советская Родина это направление. 15 октября 1919 года Ленин и партия указали на его первостепенное значение и послали сюда лучших своих людей. Здесь наголову был разбит Деникин, рвавшийся к Москве. Вот это были схватки! Но и их превзошли сражения на Орловско-Курском направлении во время Великой Отечественной войны. Здесь рождались герои, здесь гибли герои, покрывая себя бессмертной славой. А кто в девятнадцать лет не мечтал стать героем!
И грустно было Ивану Махалову, что ему досталась только учеба, строевая подготовка, караульная служба, а если нет провинившихся, то и очередные наряды на кухне. Сиди и чисти картошку. И, как нарочно, одна за другой шли беседы о боях, проведенных частью, куда он пришёл служить.
Иван Махалов словно видел весь её боевой путь. Он живо представлял себе картину, как, окружённые со всех сторон гитлеровцами, насмерть сражались его однополчане, как в самый трудный момент комиссар Ермаков, оставаясь во главе бойцов, передал старшине Суровову знамя и приказал вынести святыню части из огненного кольца.
Здесь, на плацу, где стоял теперь Иван Махалов, он принимал присягу под этим боевым, простреленным знаменем.
Да, было время… Сражения, штурмы, пороховой дым… А ему и вспомнить нечего будет. И всё-таки он думал: «Ну что ж, и я бы смог…»
Капитан подал команду «вольно», но приказал не расходиться.
Всем, кто был сегодня на плацу, приходилось участвовать в парадах, смотрах, от них всегда требовали подтянутости, чистоты, аккуратности, и они старались выполнять эти требования. Да, попробуй не выполни: увидит старшина, командир взвода, командир роты или старшие командиры, уж кто-нибудь да обязательно заметит несвежий подворотничок или другой непорядок. Будет стыдно.
В эту минуту на плацу едва ли кто сделал бы им замечание.
Но все машинально подтягивались, поправляли друг на друге одежду, ремни, Во всей обстановке плаца, такой знакомой и привычной, было сегодня что-то новое, неизведанное.
Приглушенно, точно перед выходом в бой, гудел мотор бронетранспортёра. Он стоял неподалёку, но сквозь туманную дымку виднелся лишь его уродливый угловатый силуэт. На фоне тяжёлого серого неба одиноко поднимались два высоких столба с толстой перекладиной и недвижно спускались вниз кольца на длинных верёвках. Немного дальше — чёрные громады затянутых в брезент танков…
Никто не ощущал страха. Было торжественно, радостно и немного жутко.
— К машинам!
Быстро и бесшумно заняли места в бронетранспортёре. Рядом с водителем Солодовниковым сел командир роты.
Тишина.
— Все на местах? — оборачивается капитан.
— Так точно! — отвечает старшина Тюрин.
— Поехали!
Будто прожекторы, ударили фары. Сильнее загудел мотор, машина тронулась, медленно обогнула здание и осветила одинокую фигурку с автоматом у шлагбаума.
Часовой прикрылся рукой от света, и Солодовников тут же погасил фары.
Туман рассеялся. Начиналось хорошее осеннее утро. Бронетранспортёр выехал на улицу Дзержинского. Она пересекает две крутые горы, на которых стоит город. Первые трамваи уже спускались с этой немыслимой крутизны, миновав седловину, карабкались вверх к центральной площади города — площади Ленина. Как удерживаются они на рельсах, почему не летят, не кувыркаются, трудно понять.
Тормозя двигателем, Солодовников спустился вниз, а потом долго выбирался на гору. Преодолев подъём, быстро миновали короткую прямую улицу Ленина, и перед солдатами открылся как на ладони Кировский район.
Со всех улиц и переулков шли люди и, точно горные ручейки, стекались на широкую центральную магистраль, к которой приближался бронетранспортёр.
Десять тысяч человек покидали район.
Из дома в дом, из квартиры в квартиру шли агитаторы, терпеливо объясняя необходимость оставить свои жилища, поторапливали, помогали престарелым.
Жители и раньше знали о том, что им придётся временно эвакуироваться. Трижды в день по радио передавали наименования улиц, переулков, площадей, попавших в опасную зону. И всё-таки только теперь в полной мере ощутилась эвакуация. Снова повеяло войной.
С горестным чувством уходило население.
Вот красивый особняк. В большой комнате на столе посуда, остатки завтрака. Девушка перед зеркалом, торопясь, пудрится, красит губы.
— Верочка, — говорит пожилая женщина, — выпей хоть стакан чаю, что сегодня за наказание…
— Некогда, мам, трамваи не ходят, я на работу опоздаю.
Схватив чемоданчик, убегает.
Женщина идёт в соседнюю комнату. Возле письменного стола с выдвинутыми ящиками — высокий, энергичный человек в пенсне. Это, может быть, врач, инженер, преподаватель… Он укладывает в чемодан бумаги.
— Боже мой, второй чемодан! — всплескивает она руками. — Ты же сам сказал: «Все будет цело, ни одной тряпочки не брать».
— Да, да, да — ни-че-го. Ничего, кроме рукописи.
— А черновики зачем? — кивнула она на нижний ящик. — Ты их уже десять раз переписал.
— Надо! — в сердцах говорит он. — Это плоды всей моей жизни. Пойми ты наконец.
Раздается звонок, женщина выходит.
Он бросает в чемодан бумаги из ящиков, со стола, и вдруг взгляд его останавливается на фотографии жены. Воровато оборачиваясь, кладёт карточку в чемодан, быстро накрывает пачкой бумаг.
Входит жена.
— Это агитаторы, просят поторопиться…
В соседней квартире идёт спор. Молоденький агитатор, паренёк с комсомольским значком, убеждает пожилую женщину, которая не собирается уходить.
— Вы говорите, вещей не брать? — спрашивает она.
— Конечно нет, всё будет в полном порядке, — с готовностью отвечает юноша, не подозревая подвоха в вопросе.
— Так зачем уходить?
Паренёк не сразу находит ответ, а она уже снова наступает:
— Нет, уж раз взялись вывезти снаряды, значит, вывезут.
Не добившись результата, паренёк уходит. Через несколько минут появляется бригадир агитаторов, такая же пожилая женщина, как и хозяйка.
— Вы тоже агитатор? — удивляется та. Ей становится неловко. — Ну уж пошёл, нажаловался… Видите, вот собралась, сейчас ухожу…
А паренёк уже на пороге следующего дома. Дверь в комнату приоткрыта. Пожилой человек, взобравшись на стул, снимает портрет молоденького офицера в форме лётчика первых лет войны с орденом Красного Знамени.
— В простыню обернём, и будет хорошо, — отвечает он на вопрос жены.
Она грустно всматривается в портрет, так похожий на мужа.
Паренёк кашлянул, постучал.
— Вам не нужна помощь?
— Нет, нет, — сейчас уходим…
На углу, в крохотной мастерской, копошится старый часовщик. Он бережно собирает колесики, пружинки, инструмент, упаковывает в бумагу, укладывает пакетики в маленький чемодан.
Рядом суетится совсем седая старушка.
— Так всё разбросать по всей мастерской надо уметь, — говорит она незлобиво.
— Очень просто: я думал, что мне уже не придётся больше эвакуироваться.
Он вздыхает, смотрит куда-то в одну точку, как бы сквозь стену.
— Так о чём же ты думаешь? Надо ведь собираться.
Военный комендант города подполковник Бугаев, проверив трассу предстоящей транспортировки снарядов, объезжает улицы. Его знают все агитаторы. Он направляется туда, где совсем трудно. Заупрямится вдруг человек, и никакие доводы на него не действуют. В каждом массовом мероприятии обязательно находятся такие люди.
Бугаев останавливается возле только что отстроенного домика. Веранда ещё не закончена. Во дворе строительный мусор.
— Не уйду, не уйду, — кричит седая женщина, — помру здесь, а дом не брошу…
Агитатор пытается успокоить её, что-то сказать, но она не дает и слова вымолвить:
— В сорок втором уходила, дотла все сжёг, изверг… Каждую копейку берегли, недоедали, строили…
— Успокойтесь, мамаша, — вмешивается Бугаев, — что тут происходит?
Подполковник не говорит ей того, что она уже знает. Он находит другие доводы:
— Почти десять тысяч человек уже ушли. Возле снарядов будут стоять солдаты и ждать, пока не уйдете вы. Такой приказ. И все люди будут ждать. Пока хоть один человек останется в опасной зоне, работы не начнутся. Понимаете?
Он долго и терпеливо объясняет разницу между эвакуацией сорок второго года и этой. Женщина плачет, но начинает собираться.
Чем ближе подъезжали солдаты к Кировскому району, тем больше попадалось встречного транспорта и пешеходов. Только один бронетранспортёр двигался в направлении к станции. Километра за два до предстоящего места работы машина уже с трудом пробиралась сквозь густую толпу.
Свёртки, сумочки, корзинки, чемоданчики, а у некоторых даже узлы.
Вот жена железнодорожного слесаря Александра Петровна Павлюченко догоняет жену пенсионера Полярного, нагруженную узлом.
— Ты что же навьючилась, на новую квартиру переезжаешь? — насмешливо спрашивает Александра Петровна.
— А как же без теплого уходить! — оправдывается та. — Ты ведь небось все в подвалы снесла, а у меня подвалов нет.
— И не подумала даже! Раз сказали — вывезут снаряды, значит, вывезут.
Большинство людей шло спокойно, без паники, глубоко веря, что всё окончится благополучно.
— Я уж за все дни в кино отхожу, — говорит домохозяйка Александра Пармёновна Белевцева. — А то с этими домашними делами никогда не вырвешься. Как начну с крайнего, так все по очереди и обойду, — смеётся она.
— А я по магазинам, — отвечает ей идущая рядом соседка. — Давно собираюсь, да всё не получалось.
Одни шли к родственникам, другие к знакомым, третьи на работу. У каждого нашлись дела в городе или место, где можно будет спокойно отдохнуть до вечера.
Вместе со всеми шла и Валя. И мастерская и дом оказались в опасной зоне. Она шла медленно, машинально разглядывая необычное шествие.
Вот девушку с чертёжной доской, рейсшиной и рулоном чертежей обгоняет группа оживленно беседующих мальчишек. В руках у одного большой альбом с надписью на обложке: «Почтовые марки СССР». Второй аккуратно несёт на плече модель парусного корабля, третий — с рыболовными снастями. В стороне от них одиноко и угрюмо шагает мальчик, держа на весу аквариум. Лицо у ребенка грустное, задумчивое. Тяжело ступает железнодорожник. За спиной у него два охотничьих ружья, в руках — узел с радиоприёмником. Близорукий юноша в очках читает на ходу книгу. Он то и дело натыкается на людей, толкают и его, и он каждый раз извиняется, но продолжает читать.
Валю обгоняют какие-то степенные люди.
— Вот уж не повезло, и не придумаешь ничего! — сокрушается человек в кепке. — За двенадцать лет собралась навестить нас, стариков, и на тебе, в такой день едет.
— А вы бы ей телеграфировали, пусть задержится на пару дней.
— Так с поезда ведь сообщила… И где она искать нас будет?..
— Встретить надо, объяснить, так, мол, и так…
— Где там! Не пускают и близко к вокзалу…
Очень смешно выглядит совсем молодой парень. Левой рукой он неловко прижимает к себе ребёнка, в правой — тяжёлый аккордеон.
— Не плачь, сынок, не плачь, — говорит он, — мы к маме на работу пойдем, она нас покормит. Вот только спрячем аккордеон у дяди Васи, а маме скажем, что всё сделали, как она велела. И не тащились мы с этим аккордеоном, понял?
Но вот показывается бронированная машина. Возле фар, на кабине, на бортах трепещут красные флажки. Люди останавливаются, с интересом и уважением смотрят на солдат, машут руками, что-то кричат. Иван думает: надо бы и в ответ помахать руками, смотрит на своих товарищей, но лица у них серьёзные, строгие. Иван начинает обращать внимание, что и сам он сидит словно по команде «смирно». Нет, это он не специально так напыжился. Такое у него состояние, будто только сейчас почувствовал всю страшную ответственность, какая на него ложится.
Не отчетливая мысль, а какое-то подсознательное чувство заставило его быть перед лицом народа в эту минуту подтянутым, уверенным, строгим.
Иван Махалов смотрел на людской поток, но ни одного человека в отдельности не видел. Перед ним был народ, который послал его, солдата советской Родины, совершить подвиг. Он давал присягу верно служить народу. Но это слово — народ — такое огромное, всеобъемлющее, святое, можно было понять только разумом. Впервые в жизни он чуть ли не физически ощутил величие этого слова.
Во имя безопасности тысяч людей, проплывающих перед глазами, он идёт теперь на смертельный риск. И он шёл с полным сознанием опасности, гордый и спокойный, сын русского народа, на глазах у своего народа.
Громко сигналя, обгоняя прохожих, идут навстречу броневику легковые санитарные машины. Это выпускники медицинского института вывозят больных гриппом. Медленно движется бронетранспортёр. Его догоняют несколько грузовиков с милицией и солдатами. Это оцепление. Пятьсот шестьдесят человек с красными флажками оградят опасную зону во время работы. Откуда-то появляются пожарные и санитарные фургоны. Они идут на заранее отведённые для них посты.
Валя уже не смотрела на окружающих. Опустив голову, она шла печальная, одинокая в этой огромной толпе, не зная, куда ей деться: никого знакомых за пределами района не было.
Её внимание отвлекли шум мотора и усилившееся оживление в толпе. Взгляд безразлично скользнул по фарам, по кабине, по угловатой броне кузова и замер, оцепенев.
— Гурам, — прошептала она только одними губами.
А людской поток, точно наткнувшись на волнолом, обтекал машину, потом сомкнулся за ней, захватив Валю, как в водовороте.
— Гурам! — закричала она и, расталкивая людей, бросилась вслед.
Бронетранспортёр уплывал, всё большее расстояние отделяло его от Вали, а она бежала, натыкаясь на людей, пока не вырос перед ней лейтенант, командир поста оцепления:
— Нельзя!
Это была граница запретной зоны. Тут и осталась она стоять, не спуская глаз с бронетранспортёра, пока он не скрылся за поворотом.
До сих пор личное горе Вали заслоняло, как бы затуманивало происходящие вокруг события. Сейчас надвигающаяся опасность встала перед ней во всей страшной наготе: Гурам поехал туда, где лежат эти смертельные снаряды, откуда уходит всё население.
Какой мелкой, какой ничтожной показалась вдруг ссора с ним!
У Гурама Урушадзе было такое же состояние, такой же глубокий внутренний подъём, как и у Ивана Махалова. Он не заметил Валю. За шумом мотора он не услышал её. В этот день он и не думал о ней. Лишь в какие-то секунды проплывет вдруг её лицо и так же быстро исчезнет. Но вот машина завернула за угол, и что-то больно и радостно отдалось в сердце. Он упрямо не хотел взглянуть на домик, который должен вот сейчас показаться, хотя знал, что никого там не может быть. Он посмотрел на этот одинокий домик, на палисадник и крылечко. Крылечко с ветхими перильцами и скрипучим порожком. Так и не довелось поправить.
И он понял, какая это чепуха их ссора, что не может он без Вали уехать, как и она не сможет без него… А если не доведётся сказать ей об этом?
…В такой ранний час непривычно людно в кабинете председателя райсовета Ивана Тимофеевича Нагорного.
— Из дома шестнадцать по Железнодорожной ушли все!
— Дом три на Куйбышевской готов!
— Улица Герцена закончена полностью!
Это ответственные за дома, кварталы, улицы докладывают: население покинуло свои жилища. И вот уже весь район оцепления опустел. Только одна машина подполковника Бугаева и начальника милиции объезжает затихшие улицы.
В конторе путейцев расположился штаб. Сюда пришли руководители района, председатель горсовета, директора остановившихся предприятий. И так непривычно выглядит здесь радист с походной рацией.
— «Резец», «Резец-один», «Резец-три»! — раздается в эфире. — Я «Резец-два». У аппарата подполковник Склифус. Готовы ли приступить к работе? Приём.
— Докладывает лейтенант Иващенко. Люди на местах, делаем ямы для снарядов.
— Говорит заместитель начальника станции Химичев. Паровозы и вагоны из южного парка угнаны. Поездов на подходе нет.
— Докладывает капитан Горелик! Все на местах. Транспортёр в укрытии, прицеп подготовлен к погрузке. Разрешите приступить к работе! Приём.
— Приступайте. В случае обнаружения установки на минирование докладывайте немедленно.
Взвились в воздух три красные ракеты. Тревожно завыла сирена. Это сигнал для населения. Теперь никто уже не приблизится к запретной зоне.
По закону с взрывоопасными предметами может работать только один человек. Но сейчас это немыслимо: дело затянулось бы на много дней. Над ямой склонились два офицера и три солдата. Работа началась. Тончайшая ювелирная работа над огромной массой земли, над глыбами стали, чугуна, меди, над тоннами взрывчатки и сотнями оголённых взрывателей.
Глядя на приготовленный инструмент, можно было подумать, что здесь собирается самая младшая группа детского сада. Крошечные совочки, тяпочки, крючки, лопатки составляли главные орудия труда воинов.
Сейчас самый страшный враг — земля. Снят только самый верхний слой. Она под снарядами, она спрессована и зажата между ними, она налипла на взрыватели, и неизвестно, что в ней спрятано. Надо очистить землю, не касаясь металла, надо нащупать, что внутри.
У каждого своя граница, чётко обозначенная полость, которую предстоит вскрыть. Едва ли всякий хирург, производя сложную операцию, работает столь трепетно, с таким напряжением воли, нервов, всех своих сил, как пришлось действовать сейчас воинам. Работали молча, сосредоточенно. И вот уже снята, очищена, сдута каждая крошка земли со всего эллипса площадью в шестьдесят квадратных метров. Стало видно, какой снаряд брать первым. Солдаты уже подошли к нему.
— Отставить! — предостерегающе поднял руку капитан. — Каждому ясно, что из всей пирамиды сейчас можно брать только этот снаряд, — сказал он. — На это мог и рассчитывать враг. Действовать только по команде. Ни одного самовольного движения.
У 203-миллиметрового фугаса, лицом к нему, становятся Иван Махалов, Дмитрий Маргишвили, Камил Хакимов.
— Приготовиться!.. Взяться!.. Приподнять! — звучат команды.
Такой тяжёлый груз хорошо бы приподнять рывком. Но это категорически запрещено. Его надо не оторвать, а отделить от земли, как отделяют тампон от раны. И приподнять только на один сантиметр. Таков приказ.
Лёжа на земле, капитан и старший лейтенант Поротиков с противоположных сторон смотрят, не тянется ли к снаряду проволока. Они очищают землю снизу.
— Поднять! — раздаётся новая команда.
Тяжело разгибаются спины.
Обычно, если человек несёт большой груз, он идёт «рывками». Каждый шаг — рывок. Но здесь рывков не должно быть. И три солдата, три спортсмена-разрядника, тесно прижавшись друг к другу, движутся, как один механизм. Нельзя качнуться, нельзя оступиться, нельзя перехватить руку. Плывёт снаряд весом более семи с половиной пудов. Его шероховатое, с острыми выступами, изъеденное ржавчиной тело впивается в ладони. Это хорошо: он может содрать кожу, но не выскользнет.
К огромному, с открытым бортом прицепу, на одну треть заполненному песком, ведёт помост — земляная насыпь. Медленно над ней плывет снаряд.
И вот уже все трое ступили на прицеп. Ноги вязнут в песке. Впереди для ноши приготовлена выемка — «постель». Снаряд опускают туда бережно, нежно, будто кладут в постель ребенка.
Теперь надо идти за вторым.
На поверхности нет ни одного снаряда, который бы можно брать, не задев соседних. Если приподнять с одной стороны тяжёлый снаряд, из-под него можно вытащить более лёгкий. Тогда освободятся ещё два.
Снова тщательный осмотр. Тонкими стальными пластинками офицеры ощупывают зазоры между снарядами. Никакого подвоха или ловушки нет. По команде Махалов берётся за верхнюю часть корпуса, не касаясь взрывателя, и приподнимает болванку. В руках не меньше трёх пудов, хотя второй её конец имеет опору. В таком положении остаётся, пока не извлекают длинный снаряд. Он сильно проржавел, полуразрушен. Его надо брать особенно осторожно. Зато он длиннее первого, и четверым хватает места взяться за корпус. Несут бережно. Два офицера по краям, солдаты посредине.
Ивану можно опустить свою ношу. Хорошо бы бросить проклятую глыбу. Он медленно нагибается и застывает, низко склонившись над землёй. Он видит: снаряд ляжет глубже, чем был, и левая рука окажется между двумя стальными телами. Надо бы чуть-чуть отвернуть снаряд в сторону. Но тогда пошевелится ещё один.
Махалов оборачивается. Люди только поднимаются на прицеп. Держать нет больше сил, очень неудобная поза. Иван медленно опускает свой груз, обдирая кожу на руке. Это не страшно. Тыльной стороной работать не придётся.
Он высвобождает руку, прячет её за спину. Все уже вернулись к яме. Рука становится липкой.
За большим кирпичным домом стоит санитарная машина. Хорошо бы сбегать туда. Но врач запретит продолжать работу. Сказать командиру роты нельзя. Он сделает то же самое. Стоять и раздумывать совсем нельзя. Сейчас будет очередная команда, все увидят, и его отстранят, ещё и с замечанием…
— Разрешите отлучиться, товарищ капитан, — смущенно улыбается Махалов.
— Самое подходящее время для отлучки, глубокомысленно замечает Маргишвили.
Капитан слышит реплику и строго говорит:
— Отставить, Маргишвили, — и, кивнув в сторону Махалова, добавляет: — Идите.
Иван бежит за переезд. Там водопроводная колонка, оттуда никто его не увидит. Он обмывает руку, засыпает пораненное место землёй: уж лучше потом он повозится с рукой, чем сейчас его отстранят.
Шестнадцать снарядов откопали, перенесли и уложили, не сделав ни минутного перерыва. Носили все пятеро. После такой тяжёлой работы руки немного дрожат. Грузчику, например, всегда трудно обращаться с маленькими, хрупкими вещами.
А вот теперь надо снова очищать землю. Надо, чтобы руки не дрожали. И уже не за рукоятки, а за лезвия сапёрных ножей берутся люди. Берутся так, чтобы жало выступало между пальцами, как безопасная бритва из станочка. И вдруг высоко над головой вспыхивает огромная красная лампа. В ту же секунду сильный и резкий звонок, как на железнодорожном переезде, оглашает всё вокруг. Это сигнал о том, что идёт пассажирский поезд. И в подтверждение голос в эфире:
— «Резец»! «Резец»! Я «Резец-три». В поле зрения поезд Москва — Тбилиси. Прекратите работу.
— А-а, чёрт его несёт! — в сердцах бросает капитан.
— Это за мной подали, — тихо говорит Маргишвили, обращаясь к Махалову. — Мне в Тбилиси пора.
Шутку слышат все, и все улыбаются.
Молодой инженер коммунист Георгий Химичев и видавшие виды два старших стрелочника Никита Николаевич Красников и Федор Ананьевич Холодов, находясь в трёхстах метрах от склада снарядов, заменили в этот день большой штат станционных работников. Они готовили маршруты на опустевших путях, они зорко следили за движением поездов, их команду слушали паровозники, движенцы, связисты. По их приказам останавливали работу солдаты.
…Спустя несколько минут лампа погасла, умолк звонок. Химичев сообщил по рации, что можно продолжать работу. Капитана вызвал к аппарату Склифус, и тот пошёл в укрытие, где находилась рация.
Иван Махалов счищает землю. Вот он сбрил тоненький слой и протянул нож, чтобы снова пройтись по этому же месту, и вдруг резко отдёрнул руку. На сердце будто растаяла мятная конфета — сердце обдало щемящим холодком. Это был не страх. Страшно, наверное, бывает под пулями. Было жутко. Под слоем земли, которую он собирался снять, будто вздулась тоненькая, как кровеносный сосуд, жилка. Она шла от взрывателя снаряда и исчезала где-то между другими болванками. Сердце обдало холодком в то мгновение, когда он понял, что это не жилка, а проволочка, такого же цвета, как земля.
— Что случилось? — спросил Поротиков, обратив внимание на застывшего солдата.
Махалов ничего не ответил. Он молча показал рукой на жилку.
— Все в укрытие! — скомандовал старший лейтенант.
Солдаты молча поднялись и пошли.
Поротиков внимательно осмотрел изъеденную временем проволоку. Местами сохранилась изоляция, сгнившая, мягкая, как глина. Местами видны тоненькие, оголённые нити.
Старший лейтенант берёт узкий обоюдоострый нож, вернее, что-то среднее между ножом и шилом. Начинается в самом полном смысле слова граверная работа.
Оказалось, что проволочка укреплена к колечку чеки, вставленной во взрыватель. Чека диаметром не больше двух миллиметров сделана, видимо, из особого сплава. Железная давно бы превратилась в труху. Но и эта проржавела так, что и не поймёшь, на чём держится. Кажется, предусмотрели всё, а вот лупу не взяли. Как бы хорошо сейчас посмотреть на минное устройство через увеличительное стекло! Но разве можно было додуматься, что, разбирая десятки кубометров снарядов и земли, потребуется лупа?
Будь это новая установка, чеку легко придержать рукой, чтобы не выскочила, и перерезать проволоку. Но сейчас к чеке прикасаться нельзя. Кажется, что она может переломиться от ветра. Тогда ничем не удерживаемая больше пружина разожмётся, острый стержень ударит в капсюль. Взорвётся весь склад.
Запыхавшись, прибежал капитан.
— Да-а, — протянул он, посмотрев на чеку. — А ведь в снарядах такого калибра чеки не бывает. Специально сделали.
Решили искать, куда ведёт второй конец шнура. Теперь за шило-нож взялся капитан. Он освободил от земли сантиметров сорок проволоки, когда показался второй конец. Видимо, шнур был закреплён за другой снаряд и просто перегнил в этом месте. Расчёт врага стал ясен. За какой из двух снарядов ни возьмись, чека выскочит.
Одну за другой переламывает капитан тонкие нити проволоки у взрывателя. Кусачками этого делать нельзя — пальцы чувствительней.
— Ну что ж, всё? — говорит капитан.
— Похоже, что так, — отвечает старший лейтенант.
— А если он боковой взрыватель поставил и отвел штук десять проводков в стороны?
— Нет, не может быть. За пятнадцать лет грунт сильно осел, проволочки натянулись бы и выдернули чеку.
— Верно, — соглашается капитан. — Но попробуем проследить за мыслью врага. Прежде всего решим: опытный это был минёр или нет?
— По всему видно — мастер.
— Согласен. Рассуждать он мог так. Если придут просто наши солдаты, они поднимут снаряд, чека выскочит. Больше ему ничего не надо. Но, конечно, он рассчитывал на то, что за дело возьмутся сапёры. Они обнаружат чеку, перережут проволочку, проверят, не тянутся ли проводки в стороны. Верно?
— Безусловно так.
— Значит, всё это он предвидел. Значит, придумал ещё что-нибудь. Мог он от донного взрывателя вниз проволочку пустить?
— Думаю, нет.
— Почему?
— Потому что мастер. Понимал, что уж если мы в такой пирамиде обнаружили верхнюю чеку, то обязательно будем искать и с боков и снизу.
— На всякий случай всё же проверим. Если ничего нет, значит, наверняка где-то спрятана более хитрая штука.
А солдаты сидели в укрытии и мирно беседовали.
— Смотри-ка, забыл капитан доложить, что установку нашли, — говорит Хакимов. — А ведь полковник ему приказал…
— Ничего не забыл, — перебивает Махалов, — он боится.
— Чего боится?
— Что запретят разминировать.
— Да-а, — вступает в разговор Маргишвили, — ох, и подбросило бы нас!
— А что, неплохо, — улыбается Махалов, — мы бы в спутников превратились.
Солдаты дружно смеются.
— А завтра в газетах, — важно говорит Хакимов, — напечатают: «Помкомвзвода младший сержант Иван Махалов совершает свой пятый рейс вокруг земного шара…»
— «…и догоняет ракету-носитель», — подхватывает Маргишвили.
— А что ты думаешь! — степенно замечает Махалов. — И догнал бы. Сел бы поудобней, и пусть носит. На то она и носитель.
…В кузов уложили снаряды. Выехал из укрытия на своем бронетранспортёре Солодовников. Теперь всё зависит от него. Крюки должны быть соединены без толчка. Подняли тягу прицепа, воткнули в землю палку. Надо подъехать так, чтобы крюк коснулся палки. Солодовников сдаёт машину назад, его движение с обеих сторон корректируют офицеры. И вот крюк накинут и поставлен на предохранитель. Остаётся натянуть тягу.
— На один сантиметр вперёд, — командует капитан.
Всё. Можно ехать. Командир роты садится рядом с водителем. Старший лейтенант Поротиков по рации получает разрешение на выезд. Вздымается вверх красная ракета. Первый рейс начался.
— Трогайтесь так, — говорит капитан водителю Николаю Солодовникову, — будто прицеп до краёв наполнен молоком. Хоть капля разольётся — взрыв. Забудьте про тормоза. Тормознёте — сработают снаряды. Да и чеке немного надо, чтобы обломаться.
Солдаты убрали из-под колёс прицепа колодки, застыли там, где стояли. Николай Солодовников включил первую скорость. Неуловимо движутся в противоположные стороны ступни его ног на педалях. Одновременно шевельнулись десять тяжёлых баллонов. Машина тронулась вместе с прицепом, будто это один агрегат.
В нескольких метрах — железнодорожный переезд. Длинное чудовище переползает помост. Теперь видно, как осели рессоры прицепа.
Сразу за переездом — первое препятствие. На узкой дороге надо круто повернуть вправо. Надо повернуть за один раз, чтобы не сдавать назад. Машина выбирается на левую сторону, медленно, тяжело разворачивается. Впереди — хороший отрезок пути. Но он невелик.
Дорога шла через пять улиц и переулков, а потом выходила в поле. Это была дорога, какие ещё можно встретить на иных окраинах городов или в сельском районе. Изрытая, в ухабах, с глубоко продавленной колеей, с объездами и рытвинами.
Специально для рейсов бронетранспортёра её спешно исправляли, заравнивали, утрамбовывали. Но разве в короткий срок исправить такую! За день до начала работ капитан и Солодовников совершили пробный рейс, тщательно исследовали её, точно определили будущий маршрут. И, когда кто-то из товарищей спросил водителя: «Как дорога?» — он ответил: «Не совсем бильярдный стол, но проехать можно».
Медленно идёт бронированная машина. Тихо и пусто вокруг. He слышно обычного грохота гипсового завода, затихла шпагатная фабрика, не дымят трубы завода передвижных агрегатов, умолкли паровозы и рожки стрелочников.
Миновав железнодорожный переезд и поворот, машина выехала на опустевшую улицу. Запертые калитки, закрытые ставни окон, ни одного дымка над домом. Ни собаки, ни кошки. Даже птицы не летают, словно почуяв опасность мёртвый город.
Николаю Солодовникову не раз приходилось проезжать по этим улицам. Непривычно и пусто вокруг огромного здания школы. Висит замок на тяжелом засове «Гастронома». Спущены жалюзи на павильоне с вывеской «Ремонт обуви». Чуть дальше — детская консультация. Из двора этого дома обычно выносят узенькие бутылочки с делениями. Это молоко для грудных детей. Сейчас всё закрыто, заперто.
Медленно, точно огромный жук, ползёт, переваливаясь, тупорылая машина со смертельным грузом. Тяжелые бронированные боковые щитки закрыты. Но если повернётся снаряд с крошечной проржавевшей чекой, от этой машины ничего не останется.
Внимательно смотрят на дорогу водитель и капитан. Впереди выбоина. Чтобы не попасть в неё, надо ехать по самой бровке кювета. Ни одного сантиметра в сторону. Для хорошего шофёра протиснуться здесь не так уж трудно. Но ведь позади прицеп. Он может сползти. Капитан открывает дверцу и низко склоняется на подножке. Теперь ему видны баллоны прицепа. Они проходят точно по колее машины. Дальше дорога сильно скошена. Теперь капитан уже стоит на подножке, вытянувшись на носках. Он смотрит на снаряды. Кузов наклоняется на одну сторону, и кажется, вот-вот они покатятся.
— Тише! — командует капитан. — Ещё тише! Вот так.
И снова опасное место позади, но надо преодолеть ещё немало препятствий. Надо ехать так, чтобы прицеп не перекосило, чтобы его колеса не наткнулись на бугор или камень, не попали в яму. И Солодовников вдруг замечает, что обеими руками крепко вцепился в руль, всё тело напряжено. Так ездят новички. «Что же это?» — недоволен собой водитель. Он расслабляет мышцы.
Впереди вспученный участок булыжной дороги, которую строили, наверное, задолго до рождения водителя. И, сам не замечая того, он снова сильнее сжимает руль.
…На вершине песчаного карьера стоят четверо: лейтенант Иващенко, старшина Тюрин, сержант Голубенко и рядовой Урушадзе. Они молча смотрят на пустынную дорогу. Они смотрят в одну точку, где исчезает за поворотом ленточка асфальта. Здесь должен показаться бронетранспортёр.
К приёму снарядов подготовлено всё. Вырыты две ямы. Могилы для снарядов. Далёко в стороне, в специальной нише, упрятаны капсюли-детонаторы. Отдельно хранятся шашки. От ямы тянутся длинные провода к электрической машинке, установленной в укрытии. Лейтенант Селиванов ещё раз осматривает своё «хозяйство». Рядом радист. Уже дважды запрашивал его штаб, не показался ли бронетранспортёр. Но на дороге по-прежнему пустынно.
Все одинаково ощущают, как медленно тянется время: и в штабе, и люди на вершине карьера, и двадцать солдат, окруживших карьер. Это внутреннее оцепление, которым командует лейтенант Коротков. Наружное оцепление, вытянувшись на несколько километров в виде подковы, ограждает подземный склад и путь следования опасного груза.
Никакого движения вокруг. Пустынно на прилегающих к карьеру колхозных полях. Одиноко торчат вверх оглобли то ли забытой, то ли брошенной телеги. Тихо и пустынно на животноводческой ферме. Она далеко от карьера. Осколки не должны бы туда залететь, но бывает шальной, которому путь не закажешь. Словно подчиняясь общему безмолвию и покою, молчат, не шевелятся люди на гребне карьера. И вдруг лейтенант Иващенко срывается с места, бежит к рации.
— «Резец-два», «Резец-два», — докладывает лейтенант Иващенко. — На повороте шоссейной дороги в двух километрах от меня показался бронетранспортёр с прицепом.
— Вас понял, — отвечает полковник Сныков. — Докладывайте о ходе работ. При любых, даже мельчайших, сомнениях или трудностях сообщайте немедленно. Без разрешения взрыва не производить.
И вот уже снова Иващенко смотрит на дорогу. Ползёт одинокая приземистая уродливая машина по обезлюдевшей дороге и тащит свой смертельный груз. Она доставит его сюда. Напряжённо смотрят солдаты и офицер, как медленно сворачивает машина с асфальта на просёлочную дорогу, ведущую в карьер.
— В укрытие! — командует лейтенант.
И люди быстро выполняют приказ.
Медленно заходит в карьер бронетранспортёр. Глубоко в сухой песок зарываются колёса, но движутся с постоянной, одинаковой скоростью. Натужно ревёт мотор. Впереди то идёт, то бежит, пятясь спиной, Иващенко, указывая дорогу. Капитан стоит на подножке.
Карьер сильно разработан, весь в песчаных холмах. Подъехать близко к ямам рискованно. Надо максимально приблизиться к ним.
— Стоп! — кричит Иващенко, размахивая рукой. — Всё!
Капитан спрыгивает с подножки. Мотор замер, Тихо-тихо. Только поднимается вверх, рассеивается облако отработанного газа.
Офицеры смотрят друг на друга, улыбаются.
— Ну как? — спрашивает командир роты.
— Всё в порядке, товарищ капитан.
— Давайте отцеплять.
Солодовников помогает разъединить крюки и выводит свою машину из карьера. Далеко в стороне для неё приготовлено укрытие.
Начинается разгрузка. Как и там, у подземного склада, работают пятеро. Как и там, сильные солдатские руки бережно, нежно берутся за ржавые болванки. Сейчас они особенно опасны: в дороге растряслись, кто знает, что делается внутри взрывателей.
Чтобы быстрее освободить прицеп для следующего рейса, снаряды кладут пока тут же, в один длинный ряд.
Капитана срочно вызывают к рации.
— Докладывает старший лейтенант Поротиков, — слышит он голос в наушниках. — Обнаружена вторая установка на минирование. По всем признакам — электрический способ.
— До моего возвращения к снарядам не подходить.
Разговор по рации слышат и заместитель начальника станции Химичев, и все находящиеся в штабе.
Едва успел капитан Горелик отдать этот приказ, как сам получил распоряжение не прикасаться к снарядам: на место выехал полковник Сныков.
И капитан, уже сидя в машине, торопит Солодовникова: гони вовсю.
Иващенко, Тюрин, Голубенко и Урушадзе берутся за снаряды. Нести далеко. Тяжело вязнут в песке ноги. Но снаряд плывет без толчков, без малейшего сотрясения, как лодка на тихом, спокойном озере. Один за другим плывут снаряды и ложатся в яму по точно определенному порядку. Это последний их путь. Вот уже уложены все тяжелые болванки. Остался маленький кумулятивный снаряд. К нему наклонился Иващенко и инстинктивно качнулся в сторону. Снаряд издал треск. Будто согнули ржавую полосу железа или коснулись друг друга оголенные провода под током.
Треск снаряда страшен. Бывает, торчат из земли три короткие проволочки, расходящиеся лепестками. В траве их не увидишь. Но заденешь, раздастся треск. И остаться невредимым уже немыслимо. Три-четыре секунды будет слышен треск, потом выскочит цилиндр из земли и на высоте метра метнёт в стороны более трёхсот стальных шариков. Услышав треск, надо отскочить на несколько метров и грохнуться на землю. Тогда есть надежда остаться только раненым. А начнёшь бежать, стальные комочки догонят.
Но ведь здесь нет трёх лепестков. Схватив горсть мокрого песка, Иващенко положил его на оголённое место снаряда, потом сверху насыпал лопату сырого песка. Он решил, что снаряд успел нагреться даже на осеннем солнце и началась реакция. Чтобы прекратить ее, надо охладить снаряд.
Все прячутся в укрытие. Выждав необходимое время, лейтенант выходит. Особенно бережно поднимает он опасный снаряд и несёт в яму. Потом укладывает шашки так, чтобы взрыв ушёл в землю. И вот наконец всё готово.
Из укрытия появляется лейтенант Селиванов. Он соединяет короткий шнур от шашки с проводами электрической машинки. Последний внимательный взгляд на всю местность вокруг. Оба лейтенанта удаляются в укрытие.
Иващенко вызывает по рации штаб. Полковников Диасамидзе и Сныкова там уже нет, уехали. Подполковник Склифус даёт разрешение произвести взрыв.
Взвивается вверх красная ракета. Лейтенант Селиванов подходит к электрической машинке. Она похожа на полевой телефон. Так же сбоку торчит маленькая ручка. Несколько быстрых оборотов, и загорается красный глазок. Это сигнал, что в машинке возник ток высокого напряжения. Остается нажать кнопку, и он ударит в гремучую ртуть…
Молча сидят и напряжённо вслушиваются люди у трёх походных радиостанций: в штабе, на железной дороге, близ подземного склада. Все ждут взрыва. Но взрыва нет. Томительно тянутся секунды. Тихо. Проходит мучительная минута. Ещё минута. Подполковник Склифус не хочет дергать людей у карьера и не спрашивает, почему задержка, хотя несколько человек уже нетерпеливо просят узнать, в чём дело. Наконец не выдерживает и он.
— «Резец-три», «Резец-три», у аппарата подполковник Склифус. Пригласите лейтенанта Иващенко…
В ту минуту, когда погасла красная ракета, выпущенная Иващенко перед самым взрывом, в двух километрах от карьера из лесу выскочил грузовик. На большой скорости он понёсся по шоссе. Навстречу бросился солдат из оцепления, размахивая красным флажком. Водитель резко сбавил ход. Видно было, что он остановится возле солдата. Но есть такие ухари-лихачи, которым всё нипочем. Он знал, что дорога, по которой едет, ведёт в город, остальное его не интересует. Если даже затеяли здесь учения, всё равно ничего не случится.
Сделав вид, будто останавливается и только случайно немного проскочил, он дал полный газ. Тотчас же раздалась автоматная очередь: солдат стрелял вверх. И это понимал лихач. Кто же будет стрелять в людей. У бойца оставался последний выход — бить по баллонам. Он уже готов был нажать спусковой крючок, когда на вершине карьера увидел бегущего человека. От сердца отлегло. Если там человек, значит, несмотря на красную ракету, взрыва пока не будет.
Кто же находился на гребке карьера?
…Когда лейтенант Селиванов потянул палец к кнопке, его остановил Иващенко. То ли выстрел ему почудился, то ли опять подсказало это неразгаданное шестое чувство минёра, но Иващенко сказал:
— Подожди, Толя, надо ещё разок взглянуть. Как только он выбежал на горку, в глаза бросилась машина и бегущий за ней солдат с автоматом. Одну за другой Иващенко выпустил несколько красных ракет. Водитель испугался. Он резко затормозил, развернулся и помчался назад…
И вот уже снова все на местах. Ещё не перестали возмущаться люди у раций, узнавшие, в чём дело, когда лейтенант Селиванов нажал кнопку.
Содрогнулась земля. Первая партия снарядов уничтожена.
…Капитан подъехал к гипсовому заводу. Полковники Диасамидзе и Сныков уже стояли, склонившись над ямой. Поединок продолжался.
Что думал враг? Куда тянутся провода? Где источник тока? И снова тонкий и точный расчёт врага был раскрыт. Когда стало ясно, что делать дальше, полковник Сныков отвёл в сторону Диасамидзе.
— Михаил Степанович, очень прошу, езжайте. Вы ведь не имели права даже появляться здесь.
Диасамидзе начал было возражать, но полковник крепко сжал его локоть.
— Не надо, — взмолился Сныков, — подчинённые услышат. Недовольно бормоча, Диасамидзе ушел, а Сныков вернулся к яме.
— Вам всё понятно, капитан? — спросил он.
— Так точно, товарищ полковник.
— Приступайте к работе.
— Слушаюсь, — ответил Горелик, но не тронулся с места. Сныков удивленно посмотрел на него:
— Приступайте же, капитан.
— Не имею права, товарищ полковник, — сказал Горелик. — По всем действующим наставлениям, по специально разработанной вами инструкции здесь может находиться только тот, кто непосредственно выполняет работу.
— Чёрт знает что! — выругался полковник и направился к каменному зданию, за которым стояла его машина.
И снова началась «хирургическая» работа над минной установкой, куда более сложной, чем первая. И снова сильные, умные, золотые солдатские руки извлекали смертельные провода. И снова грузили стальные глыбы, и снова ползла бронированная машина по опустевшим немым улицам. Дрожала земля от взрывов. Первый, второй, третий, четвёртый, пятый… пока не взвился в воздух, точно салют победы, зелёный сноп ракет.
Всё!
С огромной скоростью пронеслась на радиоузел машина Нагорного.
— Диктор, где диктор? — закричал он, вбегая в помещение.
Диктора на месте не оказалось.
Нагорный сам бросается к микрофону:
— Граждане! Исполнительный комитет депутатов трудящихся Кировского района извещает, что все работы по вывозке снарядов закончены. С этой минуты в районе возобновляется нормальная жизнь.
Радость переполняла его. Ему хотелось сказать ещё что-нибудь, но всё уже было сказано, и он растерянно и молча стоял у микрофона.
И вдруг, вспомнив, как это делают дикторы, он медленно произнес:
— Повторя-аю!..
И опять умолк, то ли забыв только что сказанное, то ли слова эти показались ему сухими, казёнными. И неожиданно для себя он почти выкрикнул:
— Товарищи, дорогие товарищи, опасность миновала, спокойно идите домой…
В ту минуту, когда произносились эти слова, уже хлынул парод к обессилевшим, счастливым солдатам. И понял Иван Махалов, как во время войны встречало население своих освободителей.
Солдат качали, летели вверх кепки, косынки. Крики «ура» смешались с возгласами восторга и благодарности. Вконец смущённых солдат обнимали и целовали, а они тоже благодарили, искренне не понимая, за что такие почести.
Вместе с толпой, увлекаемая ею, ринулась к солдатам и Валя. Но волна отнесла её в сторону, и уже трудно было пробиться вперёд. Она видела Гурама и старалась не потерять его из виду. Хоть бы он взглянул! Он сразу пробил бы к ней дорогу. А Гурам, счастливый и возбуждённый, не замечал её, и он показался вдруг Вале в недосягаемом ореоле славы. Валя испугалась, попятилась. Будь ему тяжело, она сама сумела бы растолкать народ и пробиться. А как быть теперь? Что он подумает?
Ещё утром, точно потеряв рассудок, она бежала за машиной, готовая на все. А сейчас стояла беспомощная, нерешительная.
И вдруг глаза их встретились. Это было одно мгновение. Кто-то обнял его, кто-то подхватил его на руки, и Вале показалось, что он не пытается даже приблизиться к ней. Она снова попятилась и начала тихонько выбираться из толпы.
Гурам поискал глазами Валю и не увидел её. И с прежней силой нахлынула обида. Даже совсем посторонние, чужие люди пришли поздравить, а она была тут и не подошла!..
…Через шесть часов на плацу, на вечерней поверке старшина Тюрин сообщил, чем рота будет заниматься на следующий день, перечислил назначенных в караул и на посты, на которых они будут стоять.
— Младший сержант Махалов, рядовые Маргишвили и Хакимов, — закончил он, — в наряд на кухню. Старший по наряду Махалов…
В тот же день уехал Гурам. Когда поезд тронулся, он смотрел не на перрон, а в сторону города. Но ничего не было видно, мешала высокая насыпь, тихая и пустынная. Только молоденькая берёзка, тоненькая, как палочка, покачивалась, словно махая ему на прощание.
«…Мне восемьдесят пять лет. Я пережила несколько войн, работала в госпиталях. Много знала героев, но ваш поступок особенно велик и человечен.
Слава вам, наши ребятки! Слава нашей Родине, воспитавшей таких людей!..
У меня есть коллекция фотографий замечательных людей моей эпохи, и я присоединяю туда ваши портреты.
Будьте счастливы, дети и внуки мои».
«Что это за передача?» — думала Валя, слушая голос диктора. Она пришла сегодня домой позже обычного и, как всегда, сразу же включила репродуктор. Но начала передачи не слышала, увлеклась работой. Надо наконец закончить блузку, с которой уже давно возится.
Валя сидела в неудобной позе, но так и не изменила её. Она слушала, и ей не верилось, что это говорят из Москвы, что это говорят о людях, которых она так хорошо знает и они знают её. И странное дело: когда назвали имя Гурама Урушадзе, сердце не забилось сильнее. И не потому, что он ей стал менее дорог. Нет, о нём она продолжала думать так же, как и раньше. Но она испытывала такие же чувства, как и все советские люди, узнавшие о героическом подвиге. Никак не могло вместиться в её сознание, что подвиг совершили эти ребята, такие простые и неприметные. Ведь и ей только из газет пришлось узнать, какая страшная опасность висела над городом, какой героизм совершили солдаты. Ей хотелось знать все подробности, хотелось слушать, сколько бы об этом ни говорили. И она слушала…
«Большое письмо прислал товарищ Кирюхин из Калуги, — продолжал диктор. — Признаться, нервы у меня крепкие, — пишет он, — в прошлом я сапёр — офицер. Но я пережил многое, пока дочитал статью до конца. Мне очень знакомо чувство, которое ощущает человек при разминировании. Но описанный случай, пожалуй, наиболее сложный, опасный и страшный, страшный своими последствиями в случае малейшей ошибки.
Кто эти люди, в мирные дни сознательно решившие пойти на огромный риск? Что заставило их решиться на такое? Деньги? Слава? Почет? Нет, нет и нет. Словами этого я не могу передать, но вот душой чувствую: сознание долга советского человека, высокое звание солдата Советской Армии, сознание того, что рискуешь жизнью ради спокойной жизни десятков тысяч, и ещё что-то, исходящее из самой глубины души, волнующее, не похожее ни на какие другие чувства, — вот что заставило людей пойти на подвиг… Если бы я мог, то расцеловал бы их всех. Расцеловал бы их матерей и отцов, воспитавших таких героев, расцеловал бы командиров, вложивших в их руки такое мастерство».
Одно из писем заканчивалось так: «Родина, милая Родина, какая ты счастливая, что имеешь таких сыновей!»
Благодарная Родина ответила своим сыновьям. Указом Президиума Верховного Совета СССР они были награждены орденами и медалями.
Здесь, в древнем русском городе, где был совершен подвиг, Никита Сергеевич Хрущев вручил героям высокую награду, поблагодарив каждого от имени партии и народа.
Так была выражена воля советских людей.
«…По-разному выражают свои чувства люди. Но одно объединяет то скупые, то взволнованные строки, адресованные героям, — светлая гордость за людей, рожденных Россией, страстная вера в их большое сердце. Это не простые письма. Это вся страна сошлась на большой форум. Это незримые нити, идущие от мартенов «Запорожстали» в палатку целинника, от цехов ленинградских промышленных гигантов в колхозные станицы Кубани. Это нити, связывающие сердца», — так в те дни писала «Комсомольская правда» о потоке писем, идущих в редакцию.
Да, по-разному выражали советские люди свои горячие чувства к героям. Им слали подарки, их звали в гости, делегации молодежи различных городов приезжали в Курск. И почти каждая встреча приносила что-то неожиданное.
По просьбе московского радио и телевидения командование части разрешило участникам разминирования выехать на два дня в Москву, чтобы выступить перед слушателями и телезрителями. В первый же вечер в Центральном доме Советской Армии состоялась встреча с солдатами и офицерами Московского гарнизона. Здесь секретарь Центрального Комитета комсомола вручил героям Почётные грамоты ЦК ВЛКСМ и удостоверения о занесении в Книгу почёта.
…Вечер затянулся. И водитель Николай Солодовников стал заметно нервничать. Ещё по дороге в Москву по его инициативе решили осмотреть главный конвейер Московского автомобильного завода имени Лихачева.
И вот уже давно прошло назначенное для экскурсии время, а курян всё не отпускали. Им задавали десятки вопросов, их расспрашивали о подробностях операции, о жизни роты.
На завод попали совсем поздно. Вторая смена закончила работу, конвейер остановился. Но слух о том, что приедут герои из Курска, распространился по цеху, и почти никто не уходил.
Встретили воинов радостными восклицаниями, горячими приветствиями. А они, никак не предполагавшие, что их могут специально ждать, были растроганы и смущены. Но вскоре общее оживление передалось и им. Рабочие показывали свое производство, объясняли, как действует конвейер, и чувствовали себя неловко оттого, что конвейер стоит. И вдруг какой-то паренёк, успевший помыться и переодеться, вскочил на верстак.
— Товарищи, — раздался его звонкий голос, — я предлагаю бесплатно поработать полчасика в честь гостей, пусть посмотрят.
— Правильно! — закричали в толпе.
— Пустить конвейер!
— По местам!..
Далеко за полночь, растроганные, взволнованные, окружённые толпой, покидали куряне завод.
На следующий день их ждал новый сюрприз…
Как обычно, работала вторая смена в трикотажном ателье на Колхозной площади Москвы. Но вот начался перерыв, и кто-то включил телевизор. На экране появилась группа воинов из Курска. Работницы ахнули.
— Как же теперь, девочки!
Никто не ответил. Все смотрели на экран, восторженные и удрученные.
— …Я сам из Грузии, — говорил с экрана Дмитрий Маргишвили, — но мне одинаково дороги и Грузия, и древний русский город Курск, и каждый клочок советской земли. Когда мы уничтожали склад снарядов, никто из нас не думал, что приедут корреспонденты, что нас пригласят в Москву. Мы выполняли свой долг перед Родиной, как выполнил бы его каждый советский человек…
Вот во весь экран чудесное добродушное лицо Ивана Махалова. Он смущенно молчит.
— Когда мы ехали сюда, — начинает он наконец нерешительно, — я очень готовился. А вот сейчас сбился, прошу извинить…
И вдруг лицо его становится серьёзным, волевым, голос уверенным и сильным:
— Я только одно скажу. Если надо, сделаем! Всё сделаем, что партия скажет…
Начальнику цеха Антонине Ивановне Пантелеевой очень трудно было оторваться от телевизора, но она не могла больше сидеть и бросилась в другую комнату к телефону.
Почему же так странно вели себя работницы?
Когда девушки впервые узнали о подвиге, им очень захотелось сказать воинам какие-то тёплые, душевные слова. Сначала решили писать коллективное письмо, но вдруг Юля Макотинская сказала:
— Девчонки, давайте им сорочки сошьём. Самые красивые, как на всемирную выставку.
В цехе поднялось что-то невообразимое. В несколько минут собрали деньги. Это оказалось самым легким. Дальше всё шло в непрерывных спорах. Прежде всего — из чего кроить? Одни предлагали голубой трикотаж, другие — серый, третьи — в полоску. Кто-то требовал только одинаковых для всех.
Сто семьдесят девушек и пожилых женщин работают в ателье, и каждой хотелось собственноручно шить для героев. Сшить самой хоть рукав, хоть манжет, хоть петлю выметать.
Глядя на фотографии в газетах, определяли размеры воротничков, ширину плеч. И вот наконец сорочки готовы. Их принимали контролеры, как особый государственный заказ. Их придирчиво осматривали модельерши, и главный инженер Концевич, и начальник цеха Шухина, и директор ателье Иванова.
Всё это опытные мастера. Через их руки проходит вся годовая продукция — более тридцати тысяч штук трикотажных изделий. Ни к одному шву или петельке придраться нельзя было. И, когда окончился осмотр, кто-то тяжело вздохнул:
— И какие же мы дурёхи, девочки! Ну кто разрешит солдатам носить такие сорочки!
И снова бурлили цехи. А через час возле каждой сорочки появилась и шёлковая майка: носить её может любой солдат.
Выделили делегацию в Курск из трёх самых достойных. Но как уехать? Ведь надо работать! И трое написали заявление с просьбой предоставить им отпуск на два дня за свой счёт «по семейным обстоятельствам».
Директор ателье Анастасия Петровна Иванова вернула девушкам заявления.
— Выпишу командировку, — с улыбкой сказала она.
— А если ревизия будет?
— Ревизоры — советские люди, поймут.
На следующий день только и говорили о курских событиях, завидовали тем, кто поехал к героям, кто пожмёт им руки. В такой момент работницы и увидели своих героев на экране московского телевизора. Им радостно было смотреть на этих людей и до слез обидно, что где-то в Курске сидят их делегатки с шёлковыми майками и сорочками.
Девушки помчались на телецентр, разыскали курян, рассказали всё, что произошло. Трудно, было отказать работницам и не посетить их ателье…
Из Воронежа, Москвы, Тбилиси приезжали в Курск представители молодежи, чтобы лично поздравить верных сынов Родины.
За день до приезда грузинской делегации Валя получила билет на встречу воинов с делегатами братской республики. Все знали о том, что в числе их будет и Гурам Урушадзе.
На вокзал она идти не решилась, но на вечер пришла одной из первых. Она могла занять почти любое место и всё же села далеко от сцены, в одном из задних рядов. С волнением смотрела она, как появились на сцене Иван Махалов, Дмитрий Маргишвили, Михаил Тюрин, как заполнили места в президиуме делегаты Грузии. Гурама среди них не было. Что же могло произойти? Ведь о его приезде объявили официально.
Валя слушала выступления солдат, представителей молодежи и Курска, слушала горячие, страстные слова грузин. И всё-таки она тревожно думала о Гураме.
Одной из первых покинула зал, когда вечер закончился. Чем дальше уходила от клуба, тем реже становились прохожие. На своей улице она оказалась совсем одна. Валя ускорила шаг. Показались очертания её дома. На ступеньках — неясный силуэт. На крылечке, на старом родном крылечке, сидел человек. С вокзала он добежал сюда за десять минут. И вот уже много часов сидит и ждёт…
Гурам проговорил с Валей до утра. И ни одного слова не было сказано о хозяйстве или о загсе. И не обсуждался вопрос, едет Валя в Ланчхути или нет. Едет.