Принц Альбрехт фон Аллендорф после неудачной попытки самоубийства приезжает в позабытый и избегаемый его родней семейный замок на Боденском озере, чтобы жить в одиночестве инкогнито. Там он узнает, что на озере есть так называемая «ничья вода» (Niemandswasser) — территория, не принадлежащая никому. По слухам там иногда пропадают лодки, а люди наблюдают странные, сводящие с ума образы.
В четвёртом часу утра, под едва моросящим дождём, окропившим сентябрьский воздух, юный князь Альбрехт фон Аллендорф, известный среди тех своих товарищей, кто был озарён его огнём, под именем Эльм, вошёл в Тиргартен со стороны Лихтенштейналлее, перескочив через запертые ворота; затем добрался до большого озера, раскинувшегося по левую сторону; и там, на берегу, в полнейшей темноте приготовился застрелиться.
До того он свыше часа шёл, спотыкаясь и не всегда выбирая кратчайший путь – ибо не был привычен к пешим прогулкам – на север от Шёнберга, где в маленькой, низкой комнате, в которой по давно заведённой привычке проходили их встречи, поперёк большой кровати в ночной сорочке лежала Эльвира Швальбе. Она не была счастлива избавиться от Эльма (теперь уже, конечно, навсегда), не была несчастлива потерять его; определённо не мертва, что, учитывая несомненную глубину его чувства, было даже удивительно; но также и не вполне жива. Развязкой для неё стал почти полный паралич воли и чувств. И вот, хотя ей было очень, очень холодно, она уже много часов лежала безо всякого движения. Лишь ко второй половине дня она взяла себя в руки. Затем, потратив немало времени на то, чтобы ещё красивее уложить волосы, она надела платье из тафты в широкую серую с белым (очень широкую) полоску, заперла волшебную квартиру навечно и ещё на один день и отправилась в кондитерскую за углом, где съела больше, чем обычно, пирожных, и выпила больше кофе, и под конец, всё ещё чувствуя голод, заказала закуску из горячих яиц. Счастливая, счастливая Эльвира, обновлённая, обретшая силу и как никогда прежде похорошевшая – всего лишь слегка помучившись; радостная от того, что весь белый свет вновь щедро распростёрся перед ней, дабы ей было, из чего выбирать! So endet alles. Позднее, улучив момент, она выбросила ключ от комнаты в Шпрее.
Эльм, юный князь, был юным, возможно, лишь по сравнению с четырьмя старшими братьями, каждый из которых выглядел взрослее своих лет. Все они служили в армии и преуспевали в карьере – благодаря отнюдь не только превосходным связям. Все проводили время не только на парадах и маневрах, но также на курсах и лекциях, а то и за чтением военных книг. Все были женаты, и жёны их в точности соответствовали их положению в обществе; у каждого были дети: по меньшей мере двое и по большей части мальчики. Несмотря на обязанности, налагаемые военной службой, хотя бы один из сыновей обычно гостил в Аллендорфе, поддерживая их престарелого отца в его почти каждодневных охотничьих забавах. И там тоже они по очереди учились править; в особенности, конечно, старший из них.
Наследный князь Аллендорфский сумел уберечь свою умеренных размеров патриархию от медиатизации и сохранить неожиданную степень власти: не настолько маленькую, чтобы обратиться в шутку, и не настолько большую, чтобы потерять своеобразие. Долговечность столь единоличной власти в меняющемся мире имела не последнее отношение к тому факту, что почти все его подданные любили его; а эту любовь он, в свою очередь, снискал за то, что, совершенно не стеснённый формальностями, обладал талантом правителя, старательно взращенным в нём с рождения. Немногие недовольные, так или иначе, уезжали в Берлин. Поднимать волнения в Аллендорфе было бы абсурдно.
Наследный князь уже много лет был вдовцом (Эльм едва мог вспомнить свою мать), но пользовался заботливым вниманием графини Софии–Анны, также давно овдовевшей, – дальней родственницы (роднёй по другой линии приходился и её покойный супруг) и особы по–прежнему весьма привлекательной, в том числе и для тех, кто был моложе неё. Она проживала в большом доме в стиле рококо напротив дворцовой площади. Старшие мальчики с сомнением отнеслись к её первому появлению, однако Эльм, в свои десять лет уже уставший от повелительных матрон (и не прозванный ещё Эльмом), до того увлёкся ею, что его с трудом удавалось удержать в стороне от её жилища, где он среди прочего – и когда предоставлялась такая возможность – ускользал ото всех и с благоговейным трепетом вновь и вновь перебирал мягкие платья и надушенное бельё в комодах и шкафах её спальни. При здешних порядках, далёких от царившей в замке официальной строгости, никому и в голову не приходило запрещать ему хоть что–нибудь. Впрочем, и сам Аллендорфский замок был прекрасным и романтическим местом, нереальным, как сон; наследный князь заботился о том, чтобы состарившийся и, несомненно, присноживущий Император как можно чаще был его гостем.
Помимо Аллендорфпалац в Берлине, совсем недалеко от того места, где теперь в темноте сидел Эльм, родовые владения включали, внося путаницу, ещё один – и гораздо более старый – Аллендорфский замок, расположенный на берегах Констанца, Боденского озера. Никто из старших членов семьи, по–видимому, так и не нашёл времени посетить его с тех пор, как нынешний наследный князь, тогда ещё совсем юный мальчик, провёл там неделю со своим отцом. Такое, несомненно, всеобщее семейное равнодушие было делом вполне обычным, однако в данном случае для него существовала особая причина: некое событие (подробности которого так никогда и не были разглашены), случившееся в то самое время, когда ещё совсем юный мальчик посетил замок, и возымевшее такой эффект, что его никогда больше не брали туда, да и сам он, став себе хозяином, не имел желания туда возвращаться. Его отношение передалось и окружающим – семье и всем прочим – для чего, быть может, не потребовалось произносить вслух ни единого слова. Возможно, что из этих людей мало кто вообще отличался предприимчивостью в таких делах, как посещение дальних родовых владений. Из года в год место оставалось под присмотром старых и надёжных слуг, и этого было достаточно.
Один только Эльм приобрёл привычку бывать там: инкогнито, насколько это было возможно устроить. Его привлекала, прежде всего, та мысль, что именно из этой полуразрушенной громады, стоящей на берегу озера, его семья – семья, которой можно было гордиться – пришла когда–то к своему величию. Нельзя сказать, что в семье, слишком сплочённой вокруг его старших братьев, обходились с ним сурово, однако разница, бесспорно, ощущалась, и Эльм находил чрезвычайно удачной возможность почти в любой момент покинуть отца, братьев, их жён и детей ради места, которое не содержало ни единого намёка на нелояльность или измену и было к тому же исполнено столь дивной красоты.
Если при ярком свете полной луны, в одиночку или вдвоём с прекрасной и втайне желанной особой, вы отправитесь на лодке от Констанца – мимо полуострова Штаад с его маяком – к Меерсбургу, то испытаете покой и приятие всего, что есть на свете, каких не может предложить ни один океан мира. На какое–то время просторы вокруг кажутся, скорее, морскими, и берег в этот час, хотя и освещённый луной, почти не виден; и всё же вы сознаёте, что эта шелковистая гладь – не солёные морские воды, а течение великого Рейна, освобождённого недавно из Альп. И, конечно же, воздух чист; Боденское озеро раскинулось на 400 метров выше беспокойного моря. Каждый всплеск волны – поэзия, и каждое дуновение ветерка – ласковая свобода.
Разумеется, Эльм, как и его братья, служил в армии, однако в его случае, скорее, орнаментально, что было ещё возможно, хотя и представляло всё большие трудности. Во время службы он познакомился с Виктором, чьё положение в обществе идеально подходило к его собственному (отец Виктора командовал гвардией одного королевства); и в Викторе впервые нашёл друга, который в самом деле мог обогатить (вместо того, чтобы подпортить и ослабить) впечатления от лодочных прогулок по озеру, случавшихся чаще всего по ночам. Бывало, что для этих целей Виктор, с его чёрными волосами и оливковой кожей, надевал девичье платье, так что Эльм словно бы обретал таинственным образом, пусть и ненадолго, сестру, которой ему так не хватало.
Именно при таких обстоятельствах однажды ночью – или ранним утром – произошёл один странный эпизод. Виктор скользил рукой по воде, в то время как Эльм то и дело налегал на вёсла. Трудно было с уверенностью сказать, где именно они находятся. Это одно из самых очаровательных свойств Боденского озера, ибо в такой приятной неопределённости едва ли таится большая опасность: скоро – а иногда и слишком скоро – вы всегда замечаете берег. Но в эту ночь – или раннее утро – опасность проявила себя самым неожиданным, ужасающим и буквальным образом; потому что кисть руки, которую Виктор непринуждённо опустил в воду, в ничем не нарушенной тишине была внезапно наполовину откушена. Он полностью лишился двух последних пальцев и даже после оказанной ему врачами помощи остался без части руки — и что хуже всего, без части правой руки, которой прежде записывал стихи и перебирал струны гитары. Событие это, помимо прочего, произвело заметный эмоциональный эффект, подтверждением чему стала случившаяся между Эльмом и Виктором размолвка.
И несмотря на всё это, Виктор, подав в отставку (ему предложили важную работу в военном ведомстве, от которой он уклонился, как уклонялся теперь почти от всего); так вот, Виктор, казалось, обязал себя проводить каждый божий день, сидя на берегу Боденского озера, в одиночестве и без всякого занятия. Не на одном и том же месте – его редко можно было встретить на одном и том же месте два дня подряд – но всегда неподалёку; обычно он подходил к кромке озера настолько близко, насколько это было возможно, хотя случалось ему и укрываться в подлеске, и прятаться под навесом у рыбацкой хижины. Все знали, что он поселился вместе с престарелой супружеской парой в их респектабельном поместье в трёх милях от Аллендорфского замка; и что он всегда принимает пищу в одиночестве, поскольку не хочет, чтобы люди видели за едой его покалеченную правую руку: руку, в которой держат нож.
Эльм, ни в коей мере не чувствуя себя ответственным за их размолвку, хотя и понимая в каком–то смысле её неизбежность, был обеспокоен тем, как справится Виктор с надвигающейся зимой: несчастье случилось с ним знойной августовской ночью, но по меньшей мере половину года климат Боденского озера был куда как суровей. В разговоре с Эльмом один из врачей предположил с позиции медицины, что существо, нанесшее ужасную рану, также заразило жертву некоей бациллой – возможно, неизвестной науке – которая целиком поразила его физиологию и в какой–то степени пошатнула его здравомыслие. С учётом имевшихся свидетельств, это казалось весьма вероятным.
Мнения же относительно самого существа неизбежно разделились. Люди бесхитростные упоминали чудовище, которое, как было известно, с незапамятных времён обитало в самой глубокой части озера, и которое своими глазами видел Карл Великий, а Парацельс не только видел, но и расспросил. Более общепринятым и типичным стало убеждение, что эту рану нанесла Виктору пресноводная акула, поскольку акулы, как утверждали те, кто имел с ними дело на Востоке и в других подобных местах, склонны к таким случайным броскам.
Это происшествие получило бы гораздо большую известность, будь и сам Виктор фигурой известной и желанной в обществе или живи он сообразно своему положению, вместо того чтобы, как Эльм, сохранять, насколько возможно, инкогнито. Люди более тактичные ощущали даже, что Виктор не хотел бы оказаться в центре крупной и продолжительной сенсации. Тем не менее, во многих домах, расположенных рядом с той частью озера, для детей были установлены строгие запреты. Возможно, благодаря этому не осталось, похоже, никаких свидетельств о нападениях, подобных тому, которому подвергся Виктор. Случившееся с ним – скорее, чем можно было ожидать – оказалось почти забыто всеми, кроме самого Виктора, который, как и предчувствовал Эльм, всё так же отчаянно являлся к озеру с наступлением зимних холодов.
Странный образ жизни Виктора вдохновил великую поэтессу, обитавшую в удобно расположенном на берегу озера замке, написать символическую поэму, хотя и не всем, кто знает и любит эту поэму, известно о том, при каких обстоятельствах она была написана, да и едва ли они поверят в это, если услышат.
Эльм, уже не испытывая прежних чувств к Аллендорфскому замку, вернулся в свой берлинский полк почти с облегчением. А затем встретил Эльвиру: в заведении, где младшие офицеры после того, как опускался занавес, весело проводили время в компании честолюбивых актрис, певичек и (особенно) танцовщиц.
Эльвира была танцовщицей, хотя, перейдя под покровительство Эльма, танцевала уже не так часто и с меньшим постоянством. Под чарами Эльвиры Эльм почти позабыл про Виктора, да и про всех остальных. Он был без ума от неё, и с годами его любовь, казалось, становилась всё крепче. Он никогда не сомневался ни в том, что она испытывает к нему те же чувства, ни в том, что чувства эти будут длиться вечно, пусть даже, в силу самой природы вещей, он никогда не смог бы жениться на ней. Среди людей его круга, и не только его ровесников, такие отношения были привычными и могли длиться очень долго, хотя бы даже те, кто ничего об этом не знал, заявляли обычно об их невозможности. Что до практической стороны, то Эльм, как человек, для которого по–настоящему не существовало ничего, кроме идеала, искренне полагал вполне достаточным иметь деньги, которых у Эльвиры не было ни тогда, ни тем более в перспективе. Кроме того, Эльвира танцевала отнюдь не в кабаре, а в маленьком оперном театре. Всякий чувствительный человек, встретив Эльма, вскоре ощущал в нём ту вдохновляющую силу, которой он был обязан своим Spottsname, своим прозвищем. Даже загнанный в угол на поле сражения он, вероятно, сумел бы обойтись меньшими жертвами, чем любой из его крепких и хорошо выученных родственников.
Однако же, загнанный в угол у большого озера в Тиргартене, он, хотя и не сразу, растерял свою решимость. Эльм, думая, что уже знает себя досконально, никогда не сомневался в своей способности в один момент покончить с собой при тех ужасных обстоятельствах, что разом обрушились на него столь убедительно и внезапно; не испытывал он и недостатка в способе.
Ни на секунду, ни днём, ни ночью, не испытывал он недостатка в способе с тех самых пор, как в четырнадцатый день рождения его дальняя родственница София–Анна подарила ему свой собственный маленький изысканно лакированный пистолет и повелела отныне всегда держать его при себе. Она была одета в сиреневое платье с узором из больших расплывчатых белых роз: в честь семейного торжества, виновником которого был он сам. «У женщины всегда должны быть деньги», – сказала она в будуаре перед тем, как они спустились вниз. «У мужчины всегда должно быть… вот это». Быть может, именно из–за тех обстоятельств, при которых Эльму достался пистолет, он никогда не стрелял из него, хотя и позаботился о том, чтобы кто–то из слуг регулярно его чистил и смазывал; на стрельбище он, однако, часто имел дело с оружием в целом схожего типа. Эльм умел стрелять метко, мгновенно и наповал.
Оказалось, впрочем, что убить себя в полной темноте совсем не просто. Он был изумлён тем, что блеск огней, которыми так славился город, производил столь слабое впечатление на сердце Тиргартена. Должно быть, деревья росли гораздо гуще, чем он предполагал; и озеро намекало на луну или на шторм. Правда, быть может, заключалась в том, что Эльм поддался тому же параличу воли и чувств, который в ту самую минуту не позволял Эльвире даже прикрыться от холода и который – вероятно, из милосердия – всегда приходит в конце большой любви, прежде чем за ней потянутся месяцы и годы потерь и лишений. Это почти полное оцепенение, бывает, длится до 48 часов. Но для Эльма неприятностью, похоже, была темнота: как если бы он пытался решительно действовать, находясь между раем и адом.
Затем Эльма охватила дрожь. Отчасти, как он понимал, это был тот самый час, когда с первыми проблесками зари мир покидают столь многие, что даже тот, кто лишён восприимчивости, окажись он на открытом пространстве посреди большого города, почувствует их исход.
На поверхность воды нисходило странное сияние, слабое и ровное, ещё представимое, быть может, в последние мгновения вечера, но безгранично тревожное в первые мгновения утра. Каждый, у кого есть сердце, при виде него должен был задрожать и затворить свой разум для мысли.
И вот, над озером ли, в нём ли – но извне – возникла фигура. То была красивая женщина; женщина такой красоты, саму возможность которой ни один мужчина не смог бы помыслить или вообразить. Бледная и нагая, с большими глазами, подобными глазам Пресвятой Девы, с широким алым ртом, она улыбалась.
Эльм тотчас понял, что от холода и отчаянья уснул и теперь видит сон, задуманный, чтобы продлить его мучения. Ибо видение это лишь с пущей жестокостью вернуло его к мыслям и воспоминаниям об Эльвире, вдохнув невыносимую жизнь в те чувства, которые, было, замерли на краткий миг в неопределённости. «Проклинаю, проклинаю», – простонал Эльм; и при этих словах его пистолет впервые выстрелил. Неудача поджидала его и здесь: во сне или нет, его пальцы всё ещё дрожали, как если бы в тот час он бодрствовал; дрожала вся его рука. Видение погасло или исчезло, и было трудно сказать, куда он всадил пулю. В Тиргартене время от времени всё ещё случались дуэли, и в деревьях то и дело находили пулевые отверстия. Что до видения, то оно длилось, быть может, не дольше секунды, будто и вправду сама Дева явилась к нему. Дамский пистолет, между тем, был рассчитан лишь на один выстрел.
Эльм вспомнил простую истину, которую услышал однажды от хозяйки балета в оперном доме, где танцевала Эльвира, – дамы, следившей за тем, чтобы девушки были должным образом одеты, пунктуальны и усердны, хотя и не принимавшей, конечно, никакого участия в постановке номеров: «Чтобы умереть, мало захотеть этого», – сказала она в присутствии Эльма. В тусклом, пугающем свете новой зари большие деревья стояли вокруг, следя за каждым его жестом, впитывая каждый его вздох. Для солдата и князя никакой другой способ смерти был немыслим. Выругавшись ещё раз, Эльм швырнул пистолет в озеро.
И даже этот пустяк таинственным образом оказался важным. В тот же день смотритель парка, привлеченный блеском, выловил пистолет из воды с помощью длинного багра, предусмотренного как раз для таких случаев. И поскольку на рукоятке имелась гравировка с именем графини Софии–Анны, пистолет был с почтением возвращён ей полицейским офицером, чьи подчинённые потратили много времени на то, чтобы с надлежащей осторожностью упаковать находку и отправить её с нарочным. В этот раз графиня оставила пистолет при себе. Эльму она отправила короткую записку: тот, по существу, потерял свой единственный шанс и отныне был ей безразличен. Он, впрочем, так и не узнал об этом, поскольку графиня (целиком посвящённая в их отношения с Эльвирой) адресовала записку в родовую столичную резиденцию, а Эльм после постигшего его в Тиргартене распада в тот же день вечерним поездом отбыл из Берлина.
Эльм понимал: так или иначе, он уже мёртв, кто бы ни был его убийцей – Эльвира, жизнь или ушедшие годы. Ему не нужно было оружие, не нужно было ничего предпринимать. Когда умирает сердце, умирает и всё остальное, хотя жертва может долгое время не понимать этого. Эльм это понял, когда выбросил пистолет, и презрительный отказ графини дать ему второй шанс был излишним.
Эльм отправился к Боденскому озеру – казалось, единственному месту, где он мог с такой лёгкостью остаться один, и более того, надолго поселиться в одиночестве. Перед отъездом из Берлина он телеграфировал дворецкому (в действительности, всего лишь крестьянскому старосте, произведённому, самое большее, в смотрители), чтобы тот позаботился об экипаже, который встретил бы его в Штутгарте. На следующее утро к десяти часам он прибыл во второй Аллендорфский замок, чувствуя неимоверный голод. Несчастье двояко действует на сон и аппетит – иногда прогоняет их, иногда призывает. Последний раз он был в замке восемь лет назад.
Целый год он не покидал полуразрушенных строений и смутно раскинувшегося позади них парка, пребывавшего в запустении. Опасаясь, что его заметят, он ни разу не спустился к озеру. Парк был, по крайней мере, обнесён стеной, за состояние которой слуги головой отвечали перед наследным князем. По настоянию Эльма во всех его комнатах, прежде чем зажечь хотя бы свечу, сперва закрывали все ставни и наглухо задёргивали длинные пыльные шторы. Он запретил где бы то ни было упоминать о его прибытии, а от писем (если таковые будут) приказал избавляться, не распечатывая.
Он читал Фому Кемпийского и Якоба Бёме в копиях из замковой библиотеки; их покрытые пятнами страницы крошились в руках, кожаные переплёты отрывались, обнажая изъеденную червями сердцевину. Время от времени он записывал собственные мысли на чистых листах старого фолианта. Это была книга о магии. Слова и диаграммы занимали лишь первую половину тома. Оставшиеся страницы были пусты, так что владелец – или владелица – купившие книгу или получившие её по наследству, могли дополнить её собственными записями, чего, однако, никто до сих пор так и не сделал. Эльм, как и многие до него, обнаружил, что смерть сердца развращает перо, заставляя его живописать ужасы и безумие, в их кажущейся несдержанности не обязательно далёкие от истины, но человеку благоразумному по большей части недоступные. Так прошло ещё одно лето, сменившись ещё одной осенью, а вслед за ними подбиралась всё ближе ещё одна холодная, сырая зима.
Эльм обнаружил, что даже неумолимое приближение весны, худшего времени года для имеющих чувства, периода самых частых самоубийств, сезона глубочайшей скорби, больше не тревожило его, во всяком случае, настолько, чтобы он это замечал. Перед отъездом он остерёг своих берлинских товарищей от того, чтобы искать встречи с ним; и нет ничего необычного в том, чтобы услышать такой приказ от человека, который в состоянии его отдать. Осень предложила слабую передышку.
Эльм, конечно, не отказывался от возможности взглянуть на озеро из верхних окон замка, надёжно скрывавших его, если только он соблюдал осторожность и не выходил из тени комнат, многие из которых, вдобавок, в том, что касалось мебели, картин и трофеев, были пустыми. Оконные стёкла, старые и небезупречные, не только отражали назойливый взгляд снаружи, но и придавали пейзажу ещё более чарующий вид изнутри. Кроме того, окна на верхних этажах чистили весьма небрежно и нечасто. Иногда Эльм мог часами стоять, вглядываясь вдаль в забвении или, по крайней мере, в забытьи; но под конец усталость и судороги брали верх, поскольку для него, конечно, непозволительно было прислониться к оконной раме, как это делает большинство людей, окидывая взглядом жизнь из окон своего дома.
– Юрген! – позвал Эльм, подойдя к двери большой пустой комнаты. Он изъял все календари, но предполагал, что теперь наступил конец сентября или начинался октябрь: время, когда холод становится заметным. Было около одиннадцати часов утра.
Юрген, один из живших при замке крестьян, тяжело взбирался по пролётам внушительной, но не покрытой коврами лестницы. Эльм привлёк его для своих личных нужд в отсутствие лакея, который прежде был посредником – или Меркурием – между ним и Эльвирой и потому теперь остался в Берлине. Это был человек на закате зрелости (если не старше), казавшийся при этом сметливей своих товарищей.
– Юрген. Ты видишь ту лодку?
Юрген – скорее, походя – бросил взгляд сквозь выцветшее окно.
– Нет, ваше высочество. Я не вижу никакой лодки.
– Взгляни ещё раз. Присмотрись. Смотри.
– Что ж, возможно, ваше высочество.
– До чего же знакомо…. Будто я уже видел это.
Юрген, хотя и не повернув головы, удивлённо воззрился на хозяина краем глаза. Сам он не был уверен, что вовсе видит хоть что–нибудь. Впрочем, хозяин говорил вполне в своём духе.
– Тебе что–нибудь известно об этом, Юрген?
– Нет, ваше высочество.
– Я должен знать. Я хотел бы, чтобы лодку, если потребуется, доставили к берегу.
– Это невозможно, ваше высочество.
– Почему нет? У нас есть «Дельфин» и «Акула», и есть кому сесть за вёсла или поставить их под паруса, если позволит ветер.
– Дело не в этом, ваше высочество.
– В чём же тогда?
– Если лодка, о которой говорит ваше высочество, – это та лодка, которую, как мне кажется, вижу я сам, хотя и не уверен в этом, ваше высочество, то она находится за пределами территориальных вод.
– Пусть она и не в наших водах – едва ли мы развяжем войну.
Эльм, однако, на минуту задумался. Озеро Констанц граничило с несколькими национальными территориями, имевшими разные статусы и права. Так был ли вовсе какой–то смысл в этой лодке? Был ли смысл во всём остальном? Был ли смысл думать о том, что всё лишено смысла?
Он был уже готов отказаться от этой идеи, как отказался от многих других, когда Юрген вновь заговорил.
– Ваше высочество, лодка, о которой говорит ваше высочество, насколько об этом можно судить, находится в Ничьей Воде.
– Как ты сказал, Юрген?
– В Ничьей Воде, ваше высочество, – повторил Юрген.
– Я понятия не имею, что это значит, Юрген.
Юрген выглядел потрясённым – до того, что, казалось, не мог вымолвить ни слова.
– Ты прожил здесь всю жизнь, – сказал Эльм, – и твой отец, и все, кто был до него. А я – нет. Так или иначе, я никогда не приезжал сюда за уроками истории и географии. Объясни мне, о чём идёт речь.
– Что ж, ваше высочество, всем известно – прошу прощения, ваше высочество – что на озере есть участок, который не принадлежит никому: ни королю, ни императору, ни Швейцарии; и, насколько я вижу – если вижу хоть что–нибудь – в этой самой части озера и находится лодка.
– Я не верю, что такое может быть. Конечно, ты считаешь иначе, но это невозможно.
– Как будет угодно вашему высочеству, – ответил Юрген.
Эльм опять посмотрел в окно.
– Неужели ты не видишь в ней ничего знакомого?
Как и большинство членов его семьи, он был исключительно дальнозорок, но теперь вглядывался как будто растерянно. Он даже придвинулся вплотную к стеклу, хотя по счастью никто не мог увидеть его иначе как с озера; а на озере в то холодное утро была – если и была – лишь одна эта бесконечно далёкая лодка. В тех краях часто проходили рыболовные или торговые суда, но даже их сейчас не было видно.
– Что именно знакомого, если я осмелюсь спросить у вашего высочества?
– Хотел бы я знать, – медленно ответил Эльм. – Я попросту не знаю. И всё же уверен, что знаю.
– Да, ваше высочество, – ответил Юрген.
И вновь слова хозяина были ему под стать. Среди слуг многие уже пришли к мысли, что их хозяин – бедный господин – попросту начал мешаться умом. Такое часто случалось в знатных семействах; да и во всех прочих, по правде говоря. Он постоянно что–нибудь рассматривал, вспоминал или пристально изучал.
– Почему ты уверен, что это именно тот участок озера? – спросил Эльм, не отрываясь от окна. – Откуда тебе знать?
– Мы все это знаем, ваше высочество. Всю свою жизнь. Во всяком случае, почти всю, ваше высочество. Чтобы не оказаться там по ошибке.
– А если и окажетесь – так ли это важно?
– О да, ваше высочество. Как я уже сказал, эти воды не принадлежат никому. А это неестественно, ваше высочество, не правда ли?
– Случись это год назад, – сказал Эльм, – я бы первым делом изучил как следует всю эту историю, а затем, если бы в ней оказалась хоть капля правды, лично отправился бы туда.
Юрген, очевидно, приготовился возразить, но после короткой, хотя и ощутимой заминки ответил только:
– Как будет угодно вашему высочеству.
– Но я не верю не единому слову, – заметил Эльм с раздражением. Было трудно решить, вглядывался ли он по–прежнему в озеро или в темноту внутри себя.
Юрген поклонился, скорее формально, и, громыхая, начал спускаться по лестнице.
Не смерть возлюбленного приносит наибольшие страдания, а знание о том, что он или она продолжают жить; понесший утрату при этом больше склонен к метаниям от горькой скорби к случайным вспышкам истерической радости – подобно умирающему, запертому среди полярных или гималайских снегов, который на четверть часа обретает почти безмятежное спокойствие, убеждённый в своём спасении и даже поверивший, что видит пути к нему.
Так случилось в тот день и с Эльмом. Какими бы вздорными ни были слова Юргена, он чувствовал, что его всё сильнее охватывает волнение. Мир, казалось, был внезапно озарён свободой, как случается с теми несчастными, затерявшимися в снегах. В душе он знал, что от любого его движения, даже самого незначительного или символического, этот свет тотчас потускнеет и быстро погаснет: нужно было просто держаться за это волнение, ради него самого, как можно дольше. В самом деле, дважды или трижды его уже посещали подобные перемены настроения, и он знал, сколь мимолётными они были. Он, тем не менее, мог бы обратиться к справочникам в замковой библиотеке, если бы та содержала что–то более современное, чем труды, оставленные (или «презентованные») французскими офицерами во времена наполеоновской оккупации.
Для тех, кто мёртв, как был мёртв Эльм, идеи перестают быть большими или маленькими, истинными или ложными, весомыми или тривиальными: единственным различием между ними становится то, что одни вызывают раздражение, а другие утешают. Его ложное возбуждение давно уже улеглось (такие состояния редко длятся больше часа), но фантазия Юргена всё ещё утешала его разум.
В четвёртом часу дня Эльм поднял и встряхнул колокольчик. Проводка в замке со временем пришла в негодность, поэтому он предпочитал автоматическому звонку ручной, хотя в этом качестве ему приходилось использовать громоздкий, тяжёлый и шумный – почти глашатайский – колокол; никакой другой не был бы слышен на нижних этажах или в комнатах за толстыми стенами.
– Юрген, я хотел бы увидеть господина Шпальта. После обеда, разумеется.
– Но, ваше высочество….
В конце концов, хозяин Юргена за последний год не просто не виделся ни с кем из внешнего мира, но под страхом сурового наказания запретил даже упоминать о своём пребывании в замке.
– После обеда, Юрген, я хотел бы увидеть господина Шпальта.
– Я постараюсь это устроить, ваше высочество. Сделаю всё возможное.
– Никто не смог бы сделать больше, – ответил Эльм с лёгкой улыбкой.
Господин Шпальт был школьным учителем. В былые времена Эльм частенько приглашал его разделить вечернюю трапезу, которую он, Эльм, в соответствии с полковой традицией готовил своими руками. В самом деле, Эльм, по его мнению, многому научился именно от Шпальта, которого считал отнюдь не простым сельским педантом. Он предполагал, что, в какой–то момент карьеры или жизни Шпальт оказался в беде и потому занимал теперь положение, явно не подобающее его учёности.
Как уже было сказано, убитые горем иногда с жадностью набрасываются на еду, а иногда голодают. В тот вечер Эльм почти ничего не ел. Новый импульс проник в его кровь, хотя он и не мог решить, на пользу это или во вред, тем более, что одно было почти неотличимо от другого.
Шпальт прибыл в половине девятого. Путь от деревни, особенно в темноте, едва ли был близким. С момента их последней встречи Шпальт потучнел, облысел, посерел лицом и приобрёл совершенно запущенный вид. На его левой штанине виднелась даже треугольная прореха. Он явно был, что называется, «закоренелым холостяком».
– Выпей шнапсу, Шпальт, – Эльм наполнил две большие меры. – По вечерам нынче холодно. Теперь всегда холодно.
Шпальт коротко поклонился.
– Я не хочу вдаваться в подробности, – сказал Эльм. – У всего, что я делаю – и чего не делаю – есть свои причины.
Шпальт, пригубив шнапс, поклонился ещё раз.
– Секреты его высочества касаются его одного.
– Расскажи мне, как поживает барон Виктор фон Ревенштайн?
– Как и прежде, ваше высочество. Никаких видимых перемен.
– Что ты об этом думаешь, Шпальт?
– Барон пережил ужасное потрясение, ваше высочество. Ужасное.
На лице Шпальта редко появлялось иное выражение. Возможно, таково было свойство его профессии. Молодость нуждается в упрочении, особенно если дело касается мальчиков или юношей.
– Если я верно помню, ты из тех, кто утверждал, что это сделала акула.
– Нечто в этом роде, ваше высочество. Кто бы ещё это мог быть?
– Пресноводная акула?
Шпальт ничего не ответил.
– Разве такие бывают? Ты многое знаешь, Шпальт. Я могу сказать даже, что ты знаешь почти всё. Разве пресноводные акулы существуют в природе?
– Ихтиологам ничего о них не известно, ваше высочество. Это правда. Но ответ должен быть где–то рядом. Если это и не акула, то кто–то, кто не слишком от неё отличается. Разве возможно иное объяснение?
Эльм вновь щедро наполнил бокалы.
– Юрген, мой здешний слуга, человек грубого склада, но, полагаю, совсем не лжец, рассказал мне дикую байку о том, что на озере будто бы есть участок, который никому не принадлежит: никакому государству или правителю, вовсе никому, насколько я могу судить. Ты когда–нибудь слышал об этом?
– О да, ваше высочество, – ответил Шпальт. – Это совершенная правда.
– В самом деле? Поразительно! Как же это возможно?
– Международный закон, который регулирует права различных государств на владение открытыми водами, существовал не всегда и даже сейчас далёк от совершенства. Он определённо вызывает споры в разных частях света и никогда не считался применимым к нашему случаю. Право собственности на озеро регулировалось на основании договоров или даже традиций. Одним из результатов – несомненно, непреднамеренным – стало то, что часть его поверхности не принадлежит никому.
– Как быть с тем, что находится под ней?
– Я полагаю, точно так же, ваше высочество. Абсолютно так же.
– Озеро очень глубокое, как я всегда представлял?
– Местами, ваше высочество. Местами – чрезвычайно глубокое. В нём до сих пор не сделана полная гидрографическая съёмка.
– Вот именно! Но ведь должна быть сделана, как ты считаешь?
– Трудно сказать, какую практическую цель она могла бы преследовать.
– Разве приобретение новых знаний – цель сама по себе не достаточная?
– Так говорят, ваше высочество.
– Но разве ты не согласен с этим? Ведь ты наш местный светоч науки.
Вместо ответа Шпальт произнёс:
– Так значит, ваше высочество ничего не знали о том, что ужасное происшествие с бароном случилось именно в этой части озера?
– Конечно же, я об этом не знал, хотя с сегодняшнего дня, возможно, и заподозрил. Возможно, что и ты здесь именно поэтому. Но, как бы то ни было, откуда тебе об этом известно? Тебя там не было.
– Меня там не было. И, разумеется, мне не известно об этом – в обычном смысле. В этом смысле об этом не известно никому, кроме, возможно, вашего высочества, поскольку вы были там. И всё же я в этом уверен.
– Почему ты в этом уверен?
– Потому что именно в этой части озера случаются все странности.
– Что ещё там случилось?
– Рыбаки видели там корабли, полные сокровищ. Моряки на службе однажды вступили в большое сражение – многие среди них были ранены и убиты. Люди, чья жизнь подходила к концу, пересекали озеро холодными ночами и гибли там или, во всяком случае, пропадали без вести.
– Что–нибудь ещё, Шпальт?
– Да, ваше высочество. Мальчик, к которому я был нежно привязан, блестящий ученик, увидел там призрака, и теперь оглашает своими криками сумасшедший дом в маркграфстве.
– Как часто, по–твоему, такое случается?
– Полагаю, что редко, ваше высочество. Но каждый такой случай, сколь бы нечастыми они ни были, всегда происходит в тех водах. Иногда мне кажется, что есть особые, неподтверждённые причины тому, что эта часть озера осталась без владельца.
– Да, – сказал Эльм. – Я уже сомневаюсь, не согласиться ли мне со всем, что ты говоришь.
– У нас, крестьян, своя правда, как принято думать, – тихо ответил Шпальт и последним большим глотком осушил свой фужер.
– Я не считаю тебя крестьянином, Шпальт, хотя и они по большей части прекрасные люди.
– И всё же я крестьянин, ваше высочество.
– Пусть даже так, – сказал Эльм, – в тебе есть глубина. Я всегда это знал.
– На берегу озера едва ли отыщется кто–то, у кого нет в запасе истории о Ничьей Воде, ваше высочество, а то и не одной.
– В таком случае, почему я прежде никогда об этом не слышал?
– О зловещем не принято говорить, ваше высочество. Как не принято говорить о сердечных тайнах, единственных настоящих тайнах, которыми только владеет человек.
– Возвышенное сравнение, Шпальт.
– В большинстве из нас заключены двое, ваше высочество. Тому же, кто един и тем самым, как ему кажется, пребывает в гармонии с миром, всегда чего–то недостаёт.
– Вот как, Шпальт?
– И эти двое внутри нас редко сообщаются между собой. Даже соприсутствуя в сознании, они почти не касаются друг друга. Им не удалось бы встретиться без того, чтобы испытать неудобство.
– Бывает, что один умирает раньше другого, – заметил Эльм.
– Жизнь, как правило, указывает на то, что именно это и происходит, ваше высочество. Жизнь, какой мы её знаем, едва ли смогла бы продолжаться, если бы мужчины не убивали живущего в них мечтателя. Приходится думать о детях; о матерях, которые кормят их с тем, чтобы длился наш род; об экономике; о размеренной жизни общества. Обо всех тех факторах, в которых вы, ваше высочество всегда будете детально осведомлены ввиду положения вашего высочества и возложенной на вас ответственности.
– Да, – сказал Эльм. – это, как ты говоришь, мой долг, который, разумеется, все мы исполняем в меру своих сил.
Он подошёл, держа в руке бутылку.
– Выпьем, Шпальт. Позволь мне вновь разжечь гаснущий огонь.
Но рука Эльма так тряслась, что, наполняя бокалы, он заплескал и стол, без того нуждавшийся в полировке, и даже поношенные брюки учителя. Шпальт, впрочем, остался невозмутим.
– Мужские мечты, их внутренняя правда, тоже зловещи, ваше высочество. Если мужчина окинет взором свою внутреннюю правду, и если глаза его – включая и тот, что внутри – будут широко открыты, то он пошатнётся от ужаса. Потому–то, как мне всегда казалось, мы и слышим все эти истории о нашем озере. Там, на его поверхности, в темноте, скрытые от глаз, мужчины встречают свой внутренний образ. Или то, что они принимают за него. Не стоит рассчитывать, что многие из них вернутся невредимыми.
– Это касается мужчин, Шпальт. Как насчёт женщин?
– У женщин нет внутренней жизни, которая была бы столь решительно отделена. Для женщин внутренняя жизнь всегда сливается с целым. Вот почему женщины кажутся мужчинам либо неуловимыми и обманчивыми, либо поучающими и скучными. Женщины не знают проблем, сравнимых с проблемой быть мужчиной. Им нет нужды в нашем озере.
– Ты когда–нибудь был женат, Шпальт? Полагаю, что нет.
– Конечно же, я был женат, ваше высочество. Как я уже напомнил вашему высочеству, я всего лишь крестьянин.
– И что произошло?
– Она умерла при родах. Наш первенец.
– Сожалею, Шпальт.
– Без сомнения, это также уберегло нас обоих от большой печали. Всегда есть, что вспомнить.
– Ребёнок тоже умер?
– Нет, ваше высочество. Она не умерла. У её отца не было намерения повторно жениться; а в том, что за ребёнком – за маленькой девочкой – присматривает чужая женщина, немедленно разглядели бы злой умысел, тогда как отец, школьный учитель, должен был служить для других примером. Мне посчастливилось устроить ребёнка в хороший дом. Как учитель, я был, конечно, осведомлён обо всех домах. Теперь она в услужении у вашего высочества, но не знает о том, что я её отец, и это знание причинит ей много боли, поэтому я прошу ваше высочество не нарушать молчание, даже если такой случай когда–нибудь представится.
– Разумеется, Шпальт, разумеется. Печально знать, что для тебя всё не сложилось лучшим образом.
– Когда–нибудь всё приходит к плохому концу – или к тому, что им кажется. Это послание о неизбежности смерти. И обычно оно не заставляет себя ждать.
Его фужер опять был пуст, а сам он сосредоточенно разглядывал обесцвеченные пятна на тыльной стороне своих ладоней.
Бодензее – не вполне горное озеро. Лишь с восточного края, на территории Австрийской Империи, за Брегенцем и возле него к воде подступают горы. В других местах они стоят в отдалении, иногда значительном; подчас причудливые – как за Бодманом, с тамошними первобытными обитателями; зачастую невидимые сквозь трансформации атмосферы. И всё же, встав по широкой границе, горы ждут и наблюдают, как ждут и наблюдают огромные непознаваемые существа, населяющие их снаружи и изнутри. Когда луна уходит или скрывается за облаками, озеро местами кажется таким же огромным, как море, таким же чёрным, вероломным, всемогущим; и таким холодным, что представить это может лишь тот, кто на маленькой лодочке плыл по нему в одиночку.
Как плыл теперь Эльм. Ни огонька, ни проблеска не было видно вокруг, только слабо волновалась поверхность воды, да то и дело звонко бился о лодку лёд – хоть время для него, как можно было подумать, ещё не пришло. Никогда прежде в своей жизни Эльм не попадал в такую кромешную темноту. Никогда в детстве не запирали его в тёмном погребе или чулане, никогда, достигнув зрелости, не знал он серьёзных сражений на поле боя. Где–то между увешанной запретительными объявлениями замковой пристанью – шаткой, но, когда он вступал на борт, отчётливо различимой – и той частью озера, где он находился сейчас, он понял, что остов лодки пострадал от небрежного обращения; но не видел, чтобы внутрь просочилась вода, или, раз уж на то пошло, не слышал её плеска. Он смог лишь почувствовать сырость – и едва больше, чем сырость – когда, перестав грести, приложил руку ко дну; к чему его принудил почти сверхъестественный холод в ногах.
И всё же, возвращаться назад не имело смысла. В конце концов, невозможно вечно избегать брошенного жизнью вызова (или исходящей от неё угрозы); Эльм понял: ему в его мире боли повезло, что этот конфликт представился в форме столь отчётливой, столь безоговорочной и так сравнительно точно обозначенной школьным учителем. Что бы теперь ни случилось (если что–то и могло случиться), его маленькая лодочка ещё не скоро отправится ко дну.
Не такой уж и маленькой, к тому же, она была: Эльм чувствовал, что с каждой уходившей минутой – или то были часы? – грести ему становится всё тяжелее. Тьма до того сгустилась, что затрудняла движение, как замёрзшая чёрная патока. Кроме того, тьма пахла. Кто мог сказать, что скрывают в себе по прошествии веков и тысячелетий глубокие воды; особенно столь неподвластные и далёкие, как те, что пересекал сейчас Эльм?
Казалось теперь, что не только тьма, но и само озеро удерживает его. Налегая на вёсла, он обливался потом, будто проталкивал судно сквозь замёрзшую грязь; сквозь ледяные просторы, какие лишь первопроходцам, искавшим Северо–Западный путь, приходилось числить среди своих злоключений. Из–за крайнего напряжения Эльм чувствовал, как быстро покрывается льдом не только лицо, но и всё его тело. Вскоре и он сам, и его утлое судёнышко могли оказаться закованными в лёд.
Лодка ещё ниже осела в воду. Эльм понял это, когда пытался грести. И дело было вовсе не в возможной пробоине: воды на дне было не больше, чем прежде. У Эльма ещё оставалась возможность проверить это, что он и сделал, коснувшись дна замёрзшей правой рукой. Для этой цели ему пришлось отпустить весло; но судно теперь так глубоко вошло в воду, что весло каким–то образом покинуло уключину – а значит, и саму лодку – и со странным треском исчезло в темноте. В ужасе Эльм тут же схватился обеими руками за оставшееся весло; но от этого лодка лишь взяла курс на много румбов от причала, и, пока она кружилась в загадочно неуступчивой воде, второе весло вслед за первым исчезло. Руки Эльма слишком замёрзли, чтобы при таких обстоятельствах удержать столь громоздкий предмет.
Что–то, как понял Эльм, уцепилось за дно лодки. Он чувствовал напряжение в балках, казавшихся достаточно крепкими на берегу, но ставших теперь едва ли прочнее спички. Больше того, сопротивление и напор лодочной обшивки были теперь единственным, что он мог осязать – и осязал каждым мускулом своего тела. Что до прочих чувств, то он не мог ничего разглядеть; хотя неясные запахи неуловимо сливались по капле в единый сладкий аромат. Лёд, раньше со звоном ударявший о лодку, теперь, как казалось Эльму, грохотал, при том, что до зимы, конечно, было ещё далеко.
Это была, подумалось ему, совсем не та женщина, которую – пусть на мгновение, пусть в полудрёме – он увидел над озером в Тиргартене. Но всё же она появилась; и Эльм тотчас понял, как и зачем. Должно быть, прошло уже много часов, хотя совсем недавно ему вовсе так не казалось; но теперь в воздухе вновь разлился тусклый, пугающий свет новой зари. У этой женщины тоже были большие глаза и большой рот; но теперь её рот был открыт, и в нём, словно у какой–нибудь неизвестной рыбы, виднелось множество белых и острых зубов. Да, рот её был открыт, но она не улыбалась. И конечно, как и в прошлый раз, едва появившись, она исчезла – но, как и в прошлый раз, едва появившись, воскресила перед сердечным взором образ Эльвиры: грозный, смертоносный и нерушимый.
Эльм лёг на дно лодки. Он совершенно замёрз. «Примите того, кто уже мёртв», – почти шёпотом обратился он к духам озера и гор.
Свет был скорее жёлтым, чем серым; лёд на поверхности воды – далеко не таким плотным или даже зазубренным, как представлялось Эльму. Стоит повторить: до зимы было ещё далеко.
Немногочисленные останки не подлежали опознанию. Тело было истерзано, изглодано и выпотрошено, даже кости оказались раздроблены и изрезаны на части. И конечно, почти ничего не осталось от головы. Поистине, о случившемся можно было только догадываться. «В гробу ничего нет», – перешёптывались мужчины, когда спустя несколько дней подошло время для подобающей церемонии. Помимо прочего, на всё время, прошедшее от первой находки до последних почестей, достоверно и безошибочно установилась морозная зима.
«Что же случилось с Виктором?» – поинтересуется кто–нибудь. После предполагаемой смерти Эльма его разум, казалось, начал проясняться, так что полтора поколения спустя, к тому времени, как разразилась мировая война, его вновь признали годным к военной службе; где, хотя и оказавшись вдали от линии фронта, он имел несчастье – с гибельным для него и всех, кто был рядом с ним, исходом – попасть под прихотливый удар британской артиллерии; удачный выстрел, как сказали бы британцы. Тем самым и смерть Виктора оказалась не лишена примечательности.