ДИКИНСОН (Dickinson), Эмили Элизабет (10.XII.1830, Амхерст, — 15.V.1886, там же) — амер. поэтесса. Окончила жен. колледж. С 1854 жила в добровольном затворничестве в Амхерсте. Трагич. любовь наложила отпечаток на ее творчество. Написала ок. 2000 коротких стихотворений, из к-рых при ее жизни было напечатано лишь три-четыре. Завещала уничтожить свой архив, но в 1890 вышла 1-я кн. стихов Д. Она писала на «вечные» темы жизни и смерти, любви и природы, сочетая пуритан. религ. мистицизм с богоборчеством. Для лирики Д. характерны изощренный психологизм, метафоричность. Пренебрегая традиц. поэтич. нормами, Д. игнорирует часто даже грамматику, создает новые ритмы, заменяет рифму ассонансом. Интерес к ее творчеству и эпистолярному наследию возник в 1910-20-е гг.
Эмили Дикинсон
Стихотворения
Три классика американской поэзии
Но зычный голос Уитмена не заглушил, не мог заглушить другого, тихого, голоса — голоса его современницы Эмили Дикинсон. Этим тихим голосом, традиционным размером пуританских религиозных гимнов вещались истины, удивительно нетрадиционные. Им говорила поэзия, не менее новаторская по отношению к господствовавшей тогда в американском стихотворстве романтической традиции, чем поэзия Уитмена.
Внешне Эмили Дикинсон не противопоставляла себя этой традиции и, в отличие от Уитмена, никак не декларировала своего новаторства. Она вообще не очень-то умела теоретизировать: суждения ее о поэзии можно посчитать наивными («Если появляется чувство, будто с головы у меня сдирают кожу, я знаю — это поэзия», — писала она своему другу). Она благоговела перед Эмерсоном. Лаконизм, эпиграмматическая краткость его стихов, по утверждению исследователей, повлияли на стиль Дикинсон. Она почитала Лонгфелло и других романтиков. Сама биография Эмили Дикинсон явилась как бы воплощением романтических доктрин, утверждавших необходимость самовоспитания и приоритет духовного над физическим. Ее жизнь — по преимуществу жизнь «внутренняя», жизнь духа. Еще в молодости она замкнулась в стенах отцовского дома (отец ее был видным человеком в городе, одним из столпов местного пуританства), ограничив общение с людьми кругом своих домашних и перепиской; позднее она перестала покидать свою комнату, посещавшие дом люди лишь изредка и случайно могли заметить женскую фигуру в белом, — она одевалась всегда в белое, — мелькнувшую у двери.
Что явилось причиной добровольного затворничества Эмили Дикинсон? Не раз биографы чертили привычную схему: несчастная любовь, роман с женатым человеком или смерть возлюбленного и как результат — уход от мира, принятый на всю жизнь обет. Кто же он, возлюбленный Эмили Дикинсон? Назывались разные лица и среди них Бенджамин Ньютон, клерк, служивший в конце 40-х годов в конторе отца Эмили; Генри Воген Эммонс, студент колледжа, с которым она была знакома в начале 50-х годов, священник Чарльз Уодсуорт, ее многолетний друг, частый адресат ее писем. Однако нет оснований считать кого-либо из них виновником ее «ухода от мира». Быть может, в этих схемах перепутаны причина и следствие? Не вернее ли предположить, что избравшая «жизнь духа» и не нуждалась во взаимности, в каком бы то ни было внешнем выражении чувства помимо строк своих стихов и потому могла питать свою поэзию и выдуманной (илиполувыдуманной) любовью?
В стихотворениях Дикинсон (особенно ранних) можно обнаружить и романтические штампы, и следы романтического мироощущения, родственного философии трансцендентализма. Но только лишь следы… В главнейшем она противостоит своим предшественникам — американским поэтам-романтикам. Если им человек и природа представлялись слитыми воедино в гармоническом созвучии, то у Дикинсон гармония раскалывается в диссонансе, как зеркало, раскалывающееся на тысячи кусочков.
Стиль Эмерсона современники признавали причудливым, хаотичным. Считалось, что мысль его скачет. «В чем связь частей вашей книги?» — спросили его однажды. «В боге», — ответил Эмерсон. Бог Эмили Дикинсон не круглит ее вселенную. И потому стиль ее поэзии — это как бы потерявший скрепляющую его ось стиль Эмерсона; строку рвут на части тире — излюбленный знак Эмили Дикинсон, рифмы неточны, порой заменяются ассонансами, стих дышит неровно. Поэтическая форма Дикинсон, как и Уитмена, предвосхитила XX век. Но дисгармоничность ее стиха — отражение дисгармонии мира, явленной глазам Дикинсон. И то, что она увидела мир именно таким, отличает ее от современников, в том число от Уитмена, и приближает к нашему времени, как бы переносит в Америку XX века.
Вселенная Дикинсон ощетинилась углами противоречий, трагических контрастов. Любовь, мгновение счастья — лишь пролог к разочарованию или утрате. Пьянящая надеждами весна — предвещает горечь осеннего увядания. За жизнью — следует смерть. О смерти Дикинсон пишет много. Она вглядывается в лица умирающих, воображает себя мертвой, вновь и вновь пытается разрешить непостижимую тайну смерти. Уитмена смерть не страшит — он провидит в ней продолжение и начало новой жизни, естественное звено в великой гармонии бытия. Для Эмили Дикинсон смерть разрушает эту гармонию; непонятность ее привносит в мир хаос, обесценивает, лишает смысла жизнь:
Разгадать смерть — значит разгадать загадку жизни. Каждый поэт, стремившийся в стихах своих «дойти до самой сути», неизбежно касался этой темы. Таким поэтом была и Эмили Дикинсон, и потому прав критик Конрад Эйкен, утверждавший, что Дикинсон «умирала в каждом своем стихотворении».
Для Дикинсон смерть пугающе реальна. Смерть преследует поэта и все же ускользает от него. И так же ускользает от него цель бытия. Природа у Эмили Дикинсон предстает непостижимой, чуждой человеку:
Знание человеческое — ограниченно. Свершение не приносит радости, ибо оно мелко, радует лишь мечта:
Удел человека — одиночество. Оно огромно и беспредельно, им полнятся все стихи Дикинсон, как полнится поэзия Уитмена ощущением братства людей, связанности всех со всеми. И беспредельно страдание человеческое. Мир вопиет от боли. Кого винить в этом? И Дикинсон, дочь правовернейшего пуританина и сама человек глубоко религиозный, обращает к богу слова, дотоле неслыханные по дерзости:
Тихая старая дева из Амхерста, этой цитадели пуританства, обладала темпераментом и смелостью богоборца и скептицизмом, который был в США совсем не в духе времени.
Аксиом для Дикинсон не существует. Печатью скептицизма отмечены все области ее воззрений — и взгляд на возможность человеческого общения, возможность выразить себя так, чтобы быть понятой, и на способность разума познавать мир, и отношение к славе и извечному стремлению бороться со злом и несправедливостью.
Дикинсон оттачивает свой стиль в приеме, до нее американской поэзией не использованном, — в романтической иронии. Любую из святынь американской романтической философии — и Священное писание, и веру в райское блаженство, и самого бога, она может сделать мишенью своей иронии. В стилевом отношении прием романтической иронии выражается у Дикинсон как бы в смещении планов — отвлеченные понятия, предметы «плана высокого», она трактует намеренно сниженно, а бытовые предметы и понятия повседневного круга «завышает» лексикой подчеркнуто отвлеченной, абстрактной, иногда научной. Столкновение стилевых пластов высекает искру-иронию.
Ирония Дикинсон — подлинно романтическая ирония, и потому она всеобъемлюща, она охватывает собой и разрушает все стереотипы, привычные представления и связи вещей. Логический выход из такого умонастроения — либо самоубийственныйнигилизм (и к нему подчас бывала близка Дикинсон), либо намеренный возврат от абстракций к незыблемости простых вещей, ограничение себя областью конкретного. Второй путь для Дикинсон более характерен. Если могучий земной реализм Уитмена, его влюбленность в конкретное — вещь, факт — питались его энтузиастическим мировоззрением, то Дикинсон толкает к реализму неверие. Простая красота мира — ее прибежище от разъедающего душу нигилизма.
Не раз и не два доказала Дикинсон свою любовь к красоте ординарного:
Скромность она противопоставила пышности, безвестность — славе. Отношение ее к собственному творчеству не противоречит высказанному в стихах. Ее стихи при жизни не увидели света. Лишь несколько стихотворений нашли себе дорогу в печать. Они появились в периодических изданиях без ведома поэтессы.
Но «виктория» венчает «случайный выстрел», когда он меток. Стихи Дикинсон не были бы великой поэзией, если б она лишь рифмовала самоочевидное. О своем даре — увидеть необычное в обычном — хорошо сказала сама Дикинсон:
Отвергнув общепринятое — старые каноны, стереотипы мышления, она устанавливает свои связи между вещами, сближает несовместимое, сопоставляет несопоставимое. Так рождаются знаменитые парадоксы Эмили Дикинсон.
Так рождаются ее метафоры, ошеломляющие своей новизной и своей правдивостью. В отличие от многих романтиков, в частности Эдгара По, Дикинсон всегда стремилась к правде, которая, по ее понятиям, нерасторжима с красотой, и потому эстетика ее тяготеет к реализму.
Трудно приводить примеры метафор Дикинсон, ибо стихи ее — тугие узлы метафор: они сцеплены между собой, одна ведет за собой другую — и так движется поэтическая мысль. Метафоры для Дикинсон — не украшение стиха, но его суть, суть мышления поэтессы, а строй ее мышления так же современен, так же предвещает век XX в поэзии, как и содержание мысли. В отличие от Лонгфелло, в отличие от Уитмена, она не обольщалась иллюзиями. Она радовалась красоте мира, мужественно встречала горести и беды жизни, проницательно судила о них. Она не нашла от них лекарства, как не находят его и многие современные поэты, но нашла им выражение. А разве выразить боль не значит наполовину освободиться от этой боли? Освободиться самому и тем самым облегчить боль страждущим, показать им путь исцеления.
В совершенстве выражения универсальных человеческих чувств — гуманистический смысл поэзии Эмили Дикинсон.
Генри Лонгфелло, Уолт Уитмен, Эмили Дикинсон, каждый по-своему, воплотили в поэтическом творчестве грани сознания своего современника — американца XIX века. Наследие каждого из них, став вехой на путях развития американской культуры, а тем самым и культуры мировой, и в наши дни продолжает оставаться живой поэзией.
ЭМИЛИ ДИКИНСОН
СТИХОТВОРЕНИЯ
перевод Аркадий Гаврилов
1
2
з
б
7
8
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
1861
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
1862
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
93
94
95
96
97
98
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
158
159
160
161
162
163
164
165
Одно берем на время — Хоть возвращать и жаль — Берем чего нет слаще — Удачу и Печаль.
И одного лишь просим — Возможности забыть — Ведь Болью платим мы за то, Чего нам не избыть.
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
Не ведая, когда Рассвет Придет, открыла двери — Как птица, будет в перьях он Или в волнах, как берег?
179
180
181
182
183
184
185
186
187
188
189
190
191
192
193
194
195
В переводе И. Лихачева[33]
Стихи в переводах Л.В.Кириллиной
Я — никто…
Безумство — разум высших сфер…
Ввысь! Не только крылья…
Элизиум — он близко…
Преждевременный финал…
Доносчиком листва шуршит…
Почти не удивительно…
Все двери загодя раскрыв…
Как тяжек путь земной…
Здесь лето кончилось моё…
Сначала сердце просит…
Есть некая пора…
Вскрой птичье тельце…
Слышать иволги песнь…
Лучше всех музык…
Смерть — это краткий диалог…
О Смерть, открой врата…
Небытие — врачует?
Я не видала моря…
Как лёгкий шарик от земли…
Не жаждут этого венца…
Наш путь был завершен…
Встретились мы случайно…
Трепещи: преторианцы…
Избранные переводы (пер. Б.Львов)[35]
.
Стихи Дикинсон в русских переводах[37]
47
Эмили Дикинсон
в переводах Дарьи Даниловой
Эмили Дикинсон
в переводах Анастасии Угольниковой
Стихотворения
Emily Dickinson, Poems
Переводчики Аркадий Гаврилов, Яков Бергер, Леонид Ситник
За Эмили Дикинсон водилось много странностей. Это ее неизменное белое платье или замкнутый образ жизни, когда она даже с друзьями разговаривала из-за полуоткрытой двери. Наконец, главное, — поэтесса, впоследствии признанная гением американской литературы, при жизни так и осталась практически никому неизвестной. Впрочем, лучше, чем Оскар Уайлд об этом не напишешь, а посему я хочу ограничиться в своем вступлении самыми необходимыми замечаниями, касающимися странности ее стихов, да и то лишь в той степени, в какой это затрагивает переводы.
Уже немало было написано об особенностях пунктуации в стихах Дикинсон. Прежде всего — об употреблении тире. Утверждалось, что тире для Дикинсон — это более тонкий инструмент ритмического деления, дополнительное средство смысловой структуризации, просто универсальный заменитель всех остальных знаков препинания. В ее текстах при желании можно отыскать столь же много примеров, подтверждающих любую теорию, сколь и случаев, говорящих о том, что все эти тире свидетельствуют исключительно о психическом состоянии спешки и нетерпения, что они являются своеобразными ускорителями письма и, я бы сказал, мысли. Кроме того, давно подмечено, что поэты любят тире, в то время как люди ученые предпочитают двоеточия.
Не больше смысла видится мне и в углубленном анализе употребления строчной или прописной буквы в начале слов. Почему Бог или Смерть во всех стихах написаны с прописной — предельно ясно, но зачем в стихотворении 508 писать с прописной слово Куклы рядом со словом церковь, написанным со строчной, объяснить невозможно ничем, кроме как небрежностью и той же спешкой. Для переводчика в этих тире и заглавных буквах важно только одно — они есть, и они сообщают стихам тот неповторимый вид, который они имеют.
Что же касается особенностей синонимических рядов в поэзии Дикинсон, просодических характеристик, структур катренов, всевозможных синкоп, ассонансов и диссонансов, а также сочетания новаторства и традиционности, то, признаюсь, что это слишком специальная для меня тема. Рассуждения же о способах адекватной передачи всего этого в русском переводе наводят на меня тоску. Ее стихи написаны достаточно плохо, чтобы еще и нарочно коверкать их по-русски ради сохранения какой-нибудь специфики синтаксических моделей. Если бы я мог, я вообще написал бы все это иначе, лучше. Но я не могу. Поэтому и занимаюсь переводами.
Нет у меня охоты рассуждать и о культурно-историческом значении поэзии Эмили Дикинсон. Это тема слишком для меня общая. Для великих поэтов и без того заготовлено много дежурных слов. Эмили Дикинсон говорила с вечностью! По отношению к американке эта фраза встречается чаще всего. Я ничего не хочу говорить о вечности. В любом случае, наиболее цитируемые строки Дикинсон — о Письмах Миру, о Душе, Запирающей Дверь, об Экипаже Кавалера-Смерть — кажутся мне ничуть не более глубокими, чем стихи о цветах и бабочках — совсем простые и детские.
С моей точки зрение одно из главных достоинств ее стихов состоит в том, что их очень много и они почти все одинаковые, как камешки на берегу моря. По отдельности они имеют мало ценности. Но все вместе производят странный эффект — что-то вроде пустого пляжа, одинокой фигуры на берегу… Короче, вечность.
Перевод — это игра. Разумеется, во всякой игре есть смысл. Будь то удовлетворение собственных амбиций или решение высоких задач исследовательского или культурного свойства. Но и это игра. И подлинный смысл ее играющему неведом. Лично мне всегда нравилось перебирать камешки на берегу. Ходовой ценности в них — никакой. Красивыми они становятся, только если смочить их в море людской сентиментальности или поместить в аквариум — в искусственный мирок с покупными золотыми рыбками. Причем самым красивым все равно покажется бутылочное стеклышко.
Леонид Ситник
Как поэт, Эмили Дикинсон начинала с двух огромных недостатков — невероятной легкости стихотворчества и увлечения дурными образцами. Позже она должна была запоем читать Шекспира, Милтона, Герберта, великих английских поэтов своего века, и известно, какое влияние они оказали на ее язык, но известно также, насколько мало затронуло это влияние стихотворные формы, которые она использовала. Исходным пунктом для нее были сентиментальные надписи, что делают на подарках, христианский ежегодник, газеты, светские журналы — любимое чтение священников, утонченных дам и чувствительных натур. Но даже в сборниках церковных гимнов влияние на нее оказывали, по всей видимости, далеко не лучшие поэты. И хотя она ввела несколько поразительных новшеств в том, что касается форм, не менее поразительным является то, что она не сделала даже попытки уйти от шестистопной строфической схемы, с которой начинала. Я предпочитаю видеть в этом еще одну иллюстрацию застоя в ее развитии, который мы обнаруживаем повсюду. Она проявляла необычайную смелость в том, что она делала в рамках этих схем (она скоро порвала их швы), но форма поэзии и до некоторой степени сорт поэзии, которой она восхищалась девочкой, остались неизменными в стихах, которые она писала до самого конца.
В апреле 1862 года (ей шел тогда 32-й год) она писала полковнику Хиггинсону: «Я не сочиняла стихов, за исключением одного или двух, до прошлой зимы, сэр». До сих пор очень мало стихотворений с уверенностью датированы более ранним периодом, но мне кажется, что здесь она имела в виду отбор: не сочиняла стихов высшего сознательного уровня. Есть немало стихотворений, написанных приблизительно в это время и, несомненно, ранее (здесь, естественно, мы касаемся любимейшего пункта составителей антологий), таких как «If I Can Stop One Heart from Breaking», или «I Taste a Liquor Never Brewed», или «To Fight Aloud Is Very Brave», которые говорят о наличии достаточно большого опыта в стихотворчестве. Переходы от одной строфы к другой очень искусны и предполагают обширную практику, на людях или в тайне. Мне кажется несомненным, что когда около 1861 года Эмили Дикинсон собралась писать самым серьезным образом, она должна была не только выбираться из западни природной способности к стихотворчеству, но и бороться с уже давно выработавшейся способностью к внешней эффектности — в легком пафосе и легкой эпиграмме.
Как раз перед тем, как послать первые образцы своих работ полковнику Хиггинсону, она выиграла решающую битву со своим навыком к легкости. Она нашла мужество писать стихи, «оскорблявшие разум» ее современников. Полковника Хиггинсона шокировало не то, что она иногда прибегала к «плохим» рифмам (столь частым в поэзии миссис Браунинг), и не то, что она подменяла рифму ассонансами, и даже не то, что она подчас отказывалась от рифмы вообще (подобные приемы он принимал у Уолта Уитмана, чьи работы он рекомендовал ей для чтения), — но то, что все эти неправильности соединялись и были глубоко внедрены в наиболее традиционную из всех стихотворных форм.
По прошествии многих лет мы можем набраться смелости и воспроизвести ход ее борьбы. Новая волна захлестнула все ее существо; ей захотелось сказать со страстью то, что до этого она говорила играючи, говорила с кокетством. Новые высоты — особенно в новых странах — взывают к новым формам. Детская привязанность, тем не менее, мешала ей отказаться от строфических схем ее раннего чтения. Она отвернулась от правильных рифм, от вечных «кровь-любовь» и «слезы-грезы», не потому, что ей было лень возиться с ними, а потому что правильные рифмы казались внешним выражением внутреннего консерватизма. Она называла правильные рифмы «прозой» — «они затыкают меня в прозе» — и в том же стихотворении она называла их «рабством».
Одно из ее изобретений наглядно демонстрирует нам, насколько осознавала она то, что делала. Она искусно предлагала нам ряд все более правильных рифм, чтобы наше ухо ждало следующей, и затем в завершающем стихе отказывалась от рифмы вообще. Стихотворение «Of Tribulation These Are They» предлагает нам «white-designate», «times-palms», «soil-mile», «road-Saved!» (курсив ее). Создается эффект поехавшей над нашими головами крыши. В стихотворение вторгается несопоставимое. В «I'll Tell Thee All — How Blank It Grew» она распахивает все окна в заключение словами «outvisions paradise», нерифмованными после трех строф необыкновенно правильных рифм.
«Учитель» выговаривал ей за дерзость, но она стояла на своем. Она не снизошла до объяснений или защиты. Нежелание полковника публиковать ее работы показало ей, что он не считает ее поэтом, сколь ни поражали бы его отдельные фразы. Она продолжала изредка включать стихотворения в письма к друзьям, но они, видимо, не просили ее показать «побольше». Надежда на поддержку и мысли о современной аудитории становились все более отдаленными. И все же мысль о возможности литературной славы, окончательного торжества, никогда не оставляла ее. Стихотворение за стихотворением она насмехалась над известностью. Она сравнивала ее с аукционом и с кваканьем лягушек; но одновременно она приветствовала славу как посвящение в сан, как «жизненный свет» поэта. Что могла она предпринять в этой ситуации? Она делала пять шагов вперед и два шага назад. Написать две тысячи стихов — это немалый шаг в направлении литературных притязаний, однако состояние, в котором она оставила их, — не менее явной отступление. Она обращалась к потомкам, чтобы засвидетельствовать, насколько ей безразлично его одобрение, но она не уничтожила своего труда. Она не уничтожила даже наброски, черновики, написанные на краю стола. Если бы она переписала все начисто, это означало бы пять шагов вперед и один шаг назад; если бы она распорядилась, чтобы ее работы были сожжены другими, это было бы три шага назад.
Я уверен, что она зашла даже дальше в своем желании показать безразличие к нашему мнению; она не столько оскорбила наш разум, сколько посмеялась над ним. Читая наиболее достоверные ее тексты, мы с удивлением обнаруживаем, что стихотворение за стихотворением с грехом пополам заканчивается какой-нибудь банальностью или начинается очень сухо, а потом карабкается к восторженности. Никто не говорит, что она была свободна от огрехов суждения или вкуса, но последние три слова в «How Many Times These Low Feet Staggered» или последняя строка в «They Put Us Far Apart» являются, с точки зрения поэзии, самым вызывающим цинизмом — первые как безвкусица, вторая как какофония.
Иными словами, Эмили Дикинсон часто писала «нарочно» плохо. Она действительно не искала вашего или моего одобрения, одобрения людей, не способных отделить второстепенного от главного. Она подчеркнуто отстранилась от наших человеческих, человеческих, человеческих суждений и пересудов. Как мы видели, она обожглась, если не сгорела, на слишком человеческом в семейных взаимоотношениях. Затем она была оставлена — «предана», как она сама называет это — человеком (а я предпочитаю думать, последовательно целым рядом людей), которого она любила больше всего. Она закрылась от нас — в своем доме; и даже в своем доме она закрылась: несколько старых друзей должны были разговаривать с ней через полуоткрытую дверь. Ее взгляд на людей становился все более и более абстрактным. Она не отвергла нас окончательно, но ей все больше нравилась мысль, что наша ценность значительно повышается, когда мы умираем. Ей хватило смелости взглянуть в лицо тому факту, что, возможно, нет никакой другой жизни: в стихотворении «Their Height in Heaven Comforts Not» она признает, что все это лишь «дом предположений… на границе полей возможного». Но только такая компания необремененных ничем земным могла бы понять, о чем она говорит. Всех остальных Эмили постаралась одурачить. В стихотворении, которое начинается со слов «Труд, сделанный для Вечности, для главной части «Времени», речь в первую очередь все-таки не о книгах, которые продаются в магазинах.
Торнтон Уайлдер
Эимили Дикинсон. Стихотворения
Оригинальный текст, нумерация и время написания стихотворений взяты из «Полного собрания стихотворений Эмили Дикинсон» под редакцией Томаса Джонсона
19
1858
23
1858
49
1858
61
1859
89
1859
106
1859
115
1859
118
1859
119
1859
120
1859
126
1859
131
1859
139
1859
140
1859
153
1860
172
1860
180
1860
182
1860
205
1860
216
Вариант 1860
235
1861
239
1861
243
1861
248
1861
266
1861
275
1861
280
1861
289
1861
303
1862
318
1861
347
1862
377
1862
389
1862
409
1862
441
1862
449
1862
508
1862
509
1862
536
1862
547
1862
556
1862
583
1862
619
1862
622
1862
623
1862
664
1862
670
1863
682
1863
709
1863
732
742
759
1863
764
1863
793
1863
797
1863
822
1864
887
1864
975
1864
976
1864
1055
1865
1067
1866
1075
1866
1129
1868
1182
1871
1186
1871
1207
1872
1212
1872
1216
1891
1287
1873
1396
1877
1398
1877
1478
1879
1544
1883
1587
1883
1593
1883
1599
1884
1672
?
1732
?
1736
?
Избранные стихотворения в переводе Анатолия Кудрявицкого[121]
КОГДА ВЫ ОТКРЫЛИ ДЛЯ СЕБЯ СТИХИ ЭМИЛИ ДИКИНСОН?
Со стихами Эмили Дикинсон я впервые познакомился в конце 70-х, когда ко мне в руки попала книга «Американские поэты. В переводе Михаила Зенкевича». В 1981 году вышла книга переводов Веры Марковой, и мне сразу бросилась в глаза разница в подходе. Литературные портреты поэтессы, «написанные» двумя переводчиками, были весьма контрастны, и я стал читать Эмили Дикинсон в оригинале. Это вдохновило меня — в то время начинающего переводчика — на собственную попытку перевода. Вспоминаю, что перед тем, как начать переводить, я переписал от руки весь корпус текстов Эмили Дикинсон, т. е. 1775 стихотворений! Ксерокопирование в те времена было практически недоступно.
КОГДА ВЫ НАЧАЛИ РАБОТАТЬ НАД ПЕРЕВОДАМИ?
Я начал работу над моими переводами в 1983 году — и закончил в 1998 году, т. е. на это ушло более 15 лет моей жизни.
ЧЕМ ВЫ РУКОВОДСТВОВАЛИСЬ В ВЫБОРЕ СТИХОВ?
Выбор стихов был весьма личный — я всегда перевожу только то, что люблю. Иногда я переводил стихи, ранее переведенные другими переводчиками: мне казалось, что в их переводах что-то было упущено.
ЧТО ЗНАЧИЛИ ДЛЯ ВАС, КАК ДЛЯ ПОЭТА, СТИХИ ЭМИЛИ ДИКИНСОН — ТОГДА И СЕЙЧАС?
Стихи Эмили Дикинсон значили для меня очень много как 23 года назад, так и сейчас. Как мне кажется, она — один из немногих поэтов не только для чтения, но и для перечитывания. Кстати, теперь я перечитываю ее только по-английский, несмотря на все удачи русских переводчиков. На мое собственное творчество как поэта Эмили Дикинсон повлияла косвенно — через Уильяма Карлоса Уильямса и Карла Сэндберга, которые, конечно, сами находились под колоссальным влиянием Эмили Дикинсон.
В ЧЕМ САМАЯ ТРУДНАЯ ЗАДАЧА ДЛЯ ПЕРЕВОДЧИКА СТИХОВ ЭМИЛИ ДИКИНСОН?
На мой взгляд, самое трудное для переводчика Эмили Дикинсон — ее образная система. Если следовать ей буквально, текст редко укладывается в ритмический корсет стиха. Что же касается философской концепции стихов Эмили Дикинсон, она всегда проступает исподволь, не нарочито. Эмили Дикинсон — мастер «недосказывания», understatement. Всякий раз, когда кто-либо из переводчиков — в том числе и я сам — пытался пересказать сказанное ЭД более конкретно, его постигала неудача.
ЧЕМ СТИХИ ЭМИЛИ ДИКИНСОН ПРИВЛЕКАЮТ РОССИЙСКОГО ЧИТАТЕЛЯ?
Российскому читателю поэзия Эмили Дикинсон всегда будет близка. Зрительно — и пунктуационно — близкая к творчеству Марины Цветаевой, и потому обманчиво «привычная», она раскрывает читателю совсем иную, чем у русской поэтессы, философскую систему. Обе они, впрочем, приоткрывают постороннему глазу внутренний мир человека глубоко чувствующего и находящегося в постоянном контакте с природой.
ЧТО В СТИХАХ ЭМИЛИ ДИКИНСОН РОССИЙСКИЙ ЧИТАТЕЛЬ ПОСТИГАЕТ СРАЗУ, А ЧТО С ТРУДОМ?
Ощущение привычности отказа от житейских благ, глубоко скрытого душевного страдания и бесконечного терпения — все это делает Эмили Дикинсон самой «русской» из зарубежных поэтесс. То, что российский читатель постигает труднее всего и каждый раз преодолевает заново, — вещи чисто внешние, как то необычность стихотворной формы, эксперименты с рифмой, и еще необычно богатая образность текста.
(Из анкеты журнала «Иностранная литература». Вопросы задавала проф. Татьяна Венедиктова)
Эмили Дикинсон. «Домашняя вечность»
Вступительная статья и переводы стихов Светланы Чулковой
…Город Амхерст, штат Массачусетс. Новая Англия. Середина 19 века. Аккуратный сад, усеянный цветами и поющими птицами; кусты, постриженные до геометрической правильности; череда врытых в землю камней (глубоко, до темечка) образует садовую дорожку. Расстояние между камнями — длиной в средний человеческий шаг. «Stepping stones» — «шаговые камни», отполированные многолетней размеренностью жизни.
..Маленькая рыжеватая женщина сидит у окна и что-то шьет. Золотистую прядку, выбившуюся из пучка, она нетерпеливо заводит за ухо. Мелькает серебристая игла, а женщина что-то сосредоточенно бормочет. Мимо окна проходит сестра женщины — Лавиния. Она знает, что именно шьет ее сестра Эмили: вовсе не то, что представляешь ты, читатель. Поможем твоему привыкшему к кинематографу воображению и допустим, что камера наезжает на окно. Наплыв в затемнение…
И мы оказываемся в комнате. Ну да, рассказ наш вовсе не о рукодельнице, потому что Эмили занята совсем другим делом: она сшивает самодельные книжки своих стихов. Начиная с 20-летнего возраста, то есть с 1850 года — и до тех пор, пока не пересталось писать, у Эмили накопилось 1775 стихотворений, а опубликовала она при жизни — всего семь, пять из них — в газете «Спрингфилд Рипабликан», у редактора мистера Холланда. В 1862 году Эмили Дикинсон пишет письмо пастору Томасу Хиггинсу, человеку, находящемуся около литературы. Он признает в Эмили оригинальные поэтические способности, но советует не печататься. С 1862 года Эмили на предложения друзей опубликовать ее стихи отвечает неизменным отказом.
Раковина захлопнулась. Так начинает зреть жемчуг…
Учеба в женской семинарии (г. Холиоук, штат Массачусетс), а затем в академии родного города (основателем которой был ее дедушка, а отец — с 1835 по 1872 г — казначеем) — учеба не превратила Эмили в набожную девушку, перебирающую в уме лик Бога, словно лица женихов. Эмили видела один лишь ореол и шла на его свет… В 1855 году, по дороге в Вашингтон к отцу, который был в то время конгрессменом (1853–1855 гг), Эмили, остановившись в Филадельфии, слушает проповеди известного священника Преподобного Чарльза Водсвурта. Потом они долго переписываются. Это была ее первая большая и невозможная любовь, любовь-ореол… В конце семидесятых Эмили предает себя добровольному заточению в стенах собственного дома. С 1870 года одевает только белые платья и принимает лишь тех людей, которых «просеивает» ее сестра Лавиния, живущая по соседству.
В 1874 году умирает отец Эмили. В 1878 году Эмили посещает вторая — на этот раз разделенная любовь — к Отису Лорду, другу ее отца. В 1882 году умирают ее мать и Уодсвурт, в 1884 — Отис Лорд.
Больше всего стихотворений (800) Эмили Дикинсон написала за период гражданской войны (1861–1865): словно живой цветок, она собирала на себе наэлектризованный войной воздух, а потом отряхивала его, и он превращался в стихи.
Потом стихи пошли на убыль, но вся жизнь ее была построена по законам высшей гармонии. — Об этом говорит переписка тех лет, из которой пробивается натура страстная, остроумная, утонченная.
Эмили Дикинсон умерла в мае 1886 года, в том же доме, что и родилась.
И тогда раковина, в которой зрела жемчужина, открылась…
Первая книга Эмили Дикинсон появилась в 1890 году.
…Я вижу ее, гуляющую в поле, в лесу, с репейником, налипшим на платье, слышу ее прерывистое дыханье от долгой ходьбы. Я не знаю, как она плачет, потому что даже в своих стихах она всегда «отворачивается к стенке» и делает это незаметно, вдали от посторонних глаз. Она соблюдает дистанцию. И потихонечку сшивает себе свои самодельные книжки и что-то бормочет, создавая свою маленькую домашнюю вечность…
…Раковину выплеснуло на берег…
«A light exists in spring…»
Не ведая сама
«Let me not mark that perfect dream
By an Auroral stain…»
Ночной восторг не так уж плох
«The lilac is an ancient shrub…»
В саду стемнело, ну и пусть
«Our journey had advanced…»
Закончен жизни путь,
«The bat is dun with wrinkled wings…»
ЛЕТУЧАЯ МЫШЬ
«Our lives are Swiss»
АЛЬПИЙСКОЕ СИЯНИЕ
«There is a certain slant of light…»
Зимний свет, ты — тихий свет
«Must be a woe,
A loss or so…»
Пускай земная красота
* Как жили — закончим все разно, *
«Just lost, when I was saved…»
ВОЗВРАЩЕНИЕ
«This is my letter to the world…»
Я посвятила это вам
«Through the straight path of suffering…»
МУЧЕНИКИ
«It's all I have to bring today…»
Тут все, что написать смогла
«A little road not made of man…»
Куда путь муравья ведет
«What mystery pervades a well!»
КОЛОДЕЦ
«The mountain sat upon the plain…»
ГОРА
«To fight aloud is very brave…»
Каков герой! Но посмотри
Статья «Эмили Дикинсон»
Перевод и вступление Веры Марковой
Стихотворения публикуются по трехтомному собранию стихотворений поэтессы, изданному Гарвардским университетом
«Я улыбаюсь, — писала Эмили Дикинсон, — когда вы советуете мне повременить с публикацией, — эта мысль мне так чужда — как небосвод Плавнику рыбы — Если слава — мое достояние, я не смогу избежать ее — если же нет, самый долгий день обгонит меня — пока я буду ее преследовать — и моя Собака откажет мне в своем доверии — вот почему — мой Босоногий Ранг лучше —»
В 1862 году Томас Уэнтворт Хиггинсон, известный в Новой Англии писатель и публицист, обратился к молодым американцам с призывом смелей присылать свои рукописи в редакции журналов. Быть может, где-то в глуши таятся еще не известные миру таланты? Надо найти их, воодушевить и с должным напутствием открыть им дорогу в печать. Хиггинсон готов был взять на себя роль благожелательного ментора.
Из маленького провинциального городка Амхерста пришло письмо, датированное 15 апреля. С него началась знаменитая в истории американской литературы переписка. К письму были приложены четыре стихотворения. Все они признаны теперь шедеврами американской лирики. Подписи не было, но на небольшой карточке карандшом, не очень ясно, словно с какой-то нерешительностью, написано имя: Эмили Дикинсон.
Почерк странный, похож на следы птичьих лапок на снегу. Вместо общепринятых знаков препинания — тире, обилие заглавных букв, как в старинной английской поэзии. Автор спрашивал только, живые ли его стихи, дышат ли? «Мой Разум слишком близок к самому себе — он не может видеть отчетливо — и мне некого спросить —»
Удивительное письмо, но еще удивительнее стихи — смелые, полные свежести и силы, это Хиггинсон понял сразу. Весь мир словно увиден и прочтен заново. Но — и здесь Хиггинсон столкнулся с загадкой, которую так и не смог разрешить во всю свою жизнь, — как применить к этой необычной поэзии ходовую шкалу оценок?
Каноны стихосложения, полученные американской поэзией в наследство от английской, крепко усвоенные и уже окостеневшие, даже школьные нормы грамматики и орфографии в стихах Эмили Дикинсон опрокидываются, отбрасываются в сторону в поисках новой выразительности. Неточная рифма тяготеет к диссонансу, но богатство внутренних перекличек-ассоциаций напоминает Шекспира. Это любимый автор Дикинсон. В одном из своих позднейших писем она сказала: «…тот совершил свое Будущее, кто нашел Шекспира».
Плавный ход классических размеров перебит синкопами, ритмический рисунок вычерчен свободно и прихотливо. Тире, как стоп-сигнал, не позволяет глазам легко скользить по строке, и паузы эти размечены почти как в нотописи.
Рамки поэтического словаря раздвинуты. Эмили Дикинсон любила соединять «трудные» латинские и греческие слова с англосаксонскими. Недаром она иногда называла английский язык «саксонским», восходя к его глубоким источникам. Язык идей соединен и сшиблен со словами из повседневного обихода, с напряженным языком чувств. И не только сочетание слов необычно. Само слово зачастую берется в непривычном значении.
Возникают слова-символы. К такому слову, как к центру, стягивается все стихотворение.
Андре Моруа писал в своем литературном портрете «Эмили Дикинсон — поэтесса и затворница» [Andre Maurois. Robert et Elizabeth Browning. Portraits suivis de quelques autres. Paris, Bernard Grasset, 1955, p. 45–64] о таких сложных ассоциациях: «Они отпугивают ленивые умы, но зато возбуждают другие и помогают им открыть в пейзажах души прекрасные эффекты
В одноим из стихотворений („Нас пленяет Стеклярус“), присланных Хиггинсону в первом письме, была строфа:
Хиггинсу первому предстояло решить, применила ли Эмили Дикинсон в своей поэзии „ювелирную тактику“, или ее новшества — погрешности неопытного автора? В своих ответных письмах он попытался навести порядок в ее поэтическом хозяйстве и заодно узнать, кто она.
Эмили Дикинсон ответила:
„Вы спрашиваете — кто мои друзья — Холмы — сэр — и Солнечный закат — и мой пес — с меня ростом — которого мой отец купил мне — Они лучше — чем Существа человеческие — потому что знают — но не говорят — а плеск Озера в Полдень прекрасней звуков моего фортепиано. У меня Брат м Сестра — наша Мать равнодушна к Мысли — Отец слишком погружен в судебные отчеты — чтобы замечать — чем мы живем — Он покупает мне много книг — но прости не читать их побаивается — что они смутят мой Разум. Все в моей семье религиозны — кроме меня — и каждое утро молятся Затмению — именуя его своим „Отцом“. Но боюсь, вам наскучит моя повесть — я хотела бы учиться — Можете ли вы сказать мне — как растут в вышину — или это нечто не передаваемое словами — как Мелодия или Волшебство?“
Обмен письмами продолжался. Эмили Дикинсон просила советов — и не принимала их, кроме одного: не печатать своих стихов. Она обрекала себя на безвестность, понимая, что творчество ее не будет принять без жестокого хирургического вмешательства. Те немногие стихотворения Дикинсон, которые были опубликованы против ее желания, „исправлены“ редакторами. Она словно отступила в тень и продолжала отступать все дальше и дальше. Постепенно рвались нити общения с людьми. В своем родном городе Эмили Дикинсон, молчаливая тень в белом, превратилась в легенду.
Реконструкция ее жизни как будто очень проста и в то же время изобилует парадоксальными загадками.
Эмили Дикинсон родилась в 1830 году в городе Амхерсте штата Массачусетс. Город был основан пуританами, бежавшими из Англии от религиозных гонений в самом начале XVII века. Пуританизм для поколения Эмили Дикинсон уже не был той великой правдой, защищая которую люди шли на смерть, он стал респектабельной нормой поведения, и даже эти житейские нормы в середине XIX века быстро размывались. Время патриархального уклада прошло, наступала эра промышленного капитализма. Однако в Амхерсте кальвинизм рухнул позже, чем в Бостоне — культурном центре Новой Англии. В тридцатых годах Р. У. Эмерсон, поэт и философ, стал „властителем дум“ молодого поколения. Его публичные выступления, книги и эссе привлекли к нему многочисленных почитателей и последователей. Так создался известный в истории американской литературы кружок трансценденталистов.
Романтическая философия, получившая заимствованное у Канта названия трансцендентализма, представляла собой эклетическую смесь буддизма и идей Шеллинга и других немецких философов-идеалистов. В своей этической части эта философия была направлена против „американского образа жизни“: американцы, писал Эмерсон, „верят лишь в силу доллара, они глухи к чувству“. [Emerson R.W. The Basic Writings of America's Sage, N.Y., 1947, p. 160] Эмерсон говорил, что человек мог сам, доверившись собственной интуиции, без помощи церковных догм, почувствовать в себе высшее начало, „Сверхдушу“. Для этого нукжны покой и уединение, хотя бы в четырех стенахсвоего дома, а лучше всего на лоне прекрасной, дикой природы. Люди должны отринуть ложные ценности и вновь обрести способность видеть красоту мира.
Мрачному и суровому кальвинизму был нанесен сильный удар. Дикинсон восприняла многие из идей Эмерсона — они носились в воздухе, но пошла гораздо дальше. Ее анализ человеческой души, расколотой трещинами в глубоко драматический момент истории, когда рушились вековые устои, стремился дойти до конца, ничего не принимая на веру, не довольствуясь полуправдой. Для такого анализа был нужен большой душевный опыт. И снова загадка для биографов: где нашла его девушка, почти не покидавшая родного дома, избравшая долю затворницы? В поэзии Дикинсон живет ирония гейневской силы, насмешливый скепсис и чисто американский трезвый юмор.
Если для Шекспира весь мир — театр, то для Дикинсон театр — это душа человека, где при пустом партере разыгрываются шекспировские трагедии. Огромные темы раскрываются в борьбе противоречий: смерть и бессмертие, красота природы и невозможность с ней слиться, поэт, творящий для людей, и общество филистеров; стремление к богу и возмущение миропорядком; потребность верить и мучительные сомнения. В поэзии Дикинсон чувства приобретают огромный накал, отсюда образы катастрофы, грозы, смерча; радость жизни до того сильна, что нет сил ее вынести; любовь в полную мощь испепеляет. Поэзия — удар молнии.
Для Эмили Дикинсон каждый восход, каждый закат — неповторимое событие, она и сама работает „по методу Солнца“, избегая клише и габлонов. В своих ранних стихах Дикинсон порой нагнетает неожиданные, причудливые образы, жонглирует ими, наслаждаясь игрой фантазии, богатством красок.
В 1860 году она пережила какое-то духовное потрясеение, возможно, любовь к человеку, для нее недоступному, который и не знал о ее чувстве. Происходит творческий взрыв. В последующие шесть лет она создает около тысячи стихотворений. Не следует забывать, что как раз в те годы шла война между Северными и Южными штатами. Тихий Амхерст лежал как будто в стороне от событий, но и в нем оплакивали погибших сыновей.
Примерно с 1862 года Дикинсон начинает избегать общества. Даже близкие друзья слышат только ее голос, доносящийся из соседней комнаты. Но недаром она сказала про свою поэзию: „Это Письмо мое Миру“. Дикинсон пишет множество писем, часто прилагая к ним стихи. Письма ее — проза поэта, которая все время стремится войти в кристаллическую решетку стиха. Эмили Дикинсон в высокой степени была присуща способность „мыслить стихом“.
Рождение мысли и рождение стиха для нее единый творческий акт. В строгом уединении она продолжала работать.
С годами поэзия Дикинсон становится все более сжатой и афористичной, мысль обретает новые глубины. Стихотворения пояаляются редко, „праздник не каждого дня“.
В мае 1886 года она слабеющей рукой написала последнюю записку: „Маленькие кузины. Отозвана назад. Эмили“.
После смерти Эмили Дикинсон ее сестра нашла в ящике бюро множество маленьких тетрадочек и ворох листков со стихами. Такое поэтическое богатство явилось пролной неожиданностью даже для ближайших родственников поэтессы. До нашего времени дошло около двух тысяч стихотворений.
В 1890 году появился первый небольшой сборник стихов Эмили Дикинсон. Осторожный и благоразумный Хиггинсон — главный редактор сборника и автор предисловия к нему — опубликовал перед его выходом статью. Он старался привлечь внимание читателей к поэзии, богатой счастливыми находками, но несколько необычной, и в то же время извинялся за ее несовершенство.
Сборник имел успех, вслед за ним в 90-х годах появились два других сборника стихов и писем, а затем публикации вдруг прекратились — и надолго, до конца 20-х годов. Возник скандальный процесс о литературногм наследстве.
Лишь в 1955 году Гарвардский университет выпустил в свет полное собрание стихотворений Эмили Дикинсон, а в 1958 году — собрание сохранившихся писем. Выполнил эту труднейшую работу Томас Х. Джонсон, освободив творения Дикинсон от неумелой редакторской правки, искажений и ошибок.
Ныне Эмили Дикинсон — общепризнанный классик американской литературы. Выросла целая „дикинсониана“, посвященная ее жизни и творчеству. Как атрибут посмертной славы, появилась почтовая марка с ее портретом. Стихи ее переведены на ряд европейских языков. Когда-то Дикинсон написала в одном незавершенном стихотворении:
«Эмили Дикинсон. Придумать жизнь не мудрено…»
Стихи. Перевод и предисловие Славы Рабинович
Опубликовано в Электронной библиотеке современных литературных журналов России
Эмили Дикинсон (1830–1886) — краса и гордость американской литературы, одна из звезд первой величины в мировой поэзии. «Женщина в белом», «амхертская затворница», не покидавшая родной город целых двадцать лет, почти не публиковавшаяся при жизни и оставившая после себя 1775 стихотворений.
Поэзия Эмили Дикинсон — это открытие Бога на небе и на земле — в цветке и в облаке, в пчеле и в человеке — и никакой иерархии.
Подборка стихотворений Эмили Дикинсон в переводах Бориса Лейви (публикуется в авторской интерпретации)
Подборка стихотворений Эмили Дикинсон в переводе Ларисы Подистовой
Эмили ДИКИНСОН (1830–1886, США) — поэтесса. Родилась и прожила всю свою жизнь в г. Амхерсте (штат Массачусетс). Трагическая несостоявшаяся любовь сделала ее добровольной затворницей — с 24-х лет на протяжении трех с лишним десятилетий, до самой смерти она жила в родном городе и писала в стол. Написала около 2000 стихотворений, из которых при ее жизни было напечатано лишь три-четыре. Первый сборник стихов, изданных в 1890 году, после того, как автор ушел в мир иной, поразил читателей изысканным и изощренным мистицизмом, неправильными экспериментальными грамматическими формами и отсутствием рифм. Эмили Дикинсон была признана одной из центральных фигур американской литературы лишь в двадцатом столетии.
Стихи были опубликованы на сайте «ТОПОС»
Богатство
* Всевышний, не себя дарю *
* Мы вырастаем из любви.*
Преодоление
Уход
Порыв
Лицо на портрете
Мой господин всегда молчит
Что это — прерия? Цветок, шмелиный звон
Стихотворения Эмили Дикинсон
в других русских переводах
1(26)
3(47)
4(49)
7(67)
8(76)
9(77)
12(80)
13(99)
15(111)
16(113)
17(115)
18(124)
19(125)
20(126)
21(131)
22(140)
26(172)
27(180)
28(181)
33(214)
35(219)
37(239)
39(245)
41(254)
43(258)
44(275)
46(280)
47(303)
49(307)
51(311)
52(323)
54(328)
55(333)
56(335)
58(347)
59(389)
60(409)
62(435)
63(436)
64(441)
65(449)
66(465)
67(478)
69(511)
72(536)
75(540)
76(543)
78(579)
79(581)
80(585)
81(608)
82(609)
83(621)
84(628)
85(632)
87(650)
89(657)
91(664)
92(668)
93(683)
94(686)
98(709)
99(712)
100(732)
101(744)
104(754)
110(813)
113(827)
115(875)
116(887)
117(891)
119(949)
120(953)
122(974)
123(985)
124(1055)
127(1075)
129(1114)
131(1129)
133(1151)
134(1157)
135(1159)
136(1162)
137(1172)
138(1176)
139(1182)
142(1222)
144(1263)
150(1317)
158(1397)
159(1398)
162(1452)
169(1540)
171(1544)
172(1564)
173(1593)
174(1601)
175(1603)
176(1604)
178(1619)
179(1630)
180(1634)
181(1640)
185(1672)
188(1719)
189(1732)
191(1755)
192(1760)
193(1764)
195(1774)
Emily Dickinson
ЭМИЛИ ДИКИНСОН
Стихотворения[129]
ПРЕДИСЛОВИЕ
Эмили Дикинсон (1830–1886) ныне причтена к созвездию замечательных американских поэтов девятнадцатого столетия.
Есть одно, что роднит между собой Эдгара По, Уолта Уитмена, Эмили Дикинсон при всем несходстве их творческих индивидуальностей. Перед каждым из них стояла глухая стена непонимания. Эдгар По был признан в Европе раньше, чем у себя на родине. Уолт Уитмен подвергся яростной травле американских филистеров.
Еще трагичнее сложилась литературная судьба Эмили Дикинсон. Америка долго не знала, какой большой поэт творит в полной безвестности. При жизни Дикинсон были напечатаны всего четыре ее стихотворения. Посмертные издания долго являли собой печальный пример произвола наследников и редакторов.
В двадцатом столетии, наконец, к Эмили Дикинсон пришла слава, нарастая с каждой новой, все более полной публикацией ее стихов и писем, слава американская, с широким резонансом в Европе.
С. Пероза, итальянский знаток творчества Эмили Дикинсон, писал в предисловии к вышедшему в 1964 году в Милане сборнику переводов ее лирики:
«Бывает так, что волшебство поэзии продолжает жить по ту сторону пространственных границ, за рубежом эпохи. В саду возле дома или замкнувшись у себя в комнате, Дикинсон совсем одна совершила чудо: подарила Америке свой голос истинно лирического поэта, открыла новые горизонты для поэзии и языка, оставила драгоценное наследие. Современнейший поэт даже среди поэтов вашего века, она уловила точку пересечения, если хотите, вневременного с временем».
Лирика Эмили Дикинсон до сих пор сохранила первозданную свежесть и оригинальность, но, порожденная своей эпохой, она кровно и органически с ней связана. В любом стихотворении Дикинсон, даже самом сокровенном или самом философски углубленном, можно найти «точку пересечения с временем», не сиюминутным, а историческим, выпестованным в ходе долгого развития.
Эмили Дикинсон остро ощущала подземные толчки и сдвиги: трещина проходит сквозь сердце поэта. Она была свидетельницей того, как рушатся старые идеалы, как «машинный век» теснит патриархальные сельские общины. Заколебалась даже стойкая вера пуритан — наследие первопоселенцев, ее предков. Не только в Бостоне, культурном центре Новой Англии, но даже в отсталом Амхерсте, городке, в котором Дикинсон провела всю свою жизнь, общество менялось и перестраивалось на ее глазах. Но именно время перемен, время поисков, сомнений и катастроф нередко способствует рождению великой поэзии.
В своих стихах Эмили Дикинсон уподобляет поэзию «молнийным ударам» грозы, высветляющим окружающий мир. Тем самым подлинный поэт берет на себя титаническую задачу, которая требует безмерного напряжения сил. Он как бы сам становится «электрическим эмбрионом». Поэтическая мысль Дикинсон пульсирует яркими вспышками, непрерывно расширяя до космических пределов границы мира, познанного и неизведанного.
Встает вопрос, как могла девушка, почти не покидавшая свой родной дом, накопить такой богатый душевный и жизненный опыт? «Биография — главным образом — говорит о том — как ускользает биографируемый», — некогда заметила в одном из своих писем Эмили Дикинсон.
Про нее говорили, что всю историю ее жизни можно суммировать в трех фразах: «Родилась в Амхерсте. Жила в Амхерсте. Умерла в Амхерсте». Реконструкция ее жизни как будто проста, но в то же время ставит перед исследователем ряд парадоксальных загадок.
Предки Эмили Дикинсон были пуритане, некогда бежавшие из Англии, где они подвергались религиозным гонениям. В середине девятнадцатого века пуританский уклад жизни — уже анахронизм, респектабельная традиция, но в семье Дикинсон он еще держался прочно, что называется въелся в плоть и кровь.
Дикинсоны принадлежали к верхушке местного общества. На главной улице стоял их каменный дом с садом, а позади расстилался принадлежавший им луг. В поэзии Эмили живут прекрасные тихие пейзажи, внезапно взрываемые бурями и ураганами.
Ортодоксальный кальвинизм учил, что человек изначально греховен и все радости жизни для него запретны. Запрещались танцы, посещение театра. Эмили Дикинсон лишь на фотографии могла увидеть великого артиста Сальвини. Но Амхерст был все же культурным городком. Образование в нем ценилось: нужны были адвокаты, медики, миссионеры. Дед Эмили Дикинсон содействовал созданию колледжа, отец был крупным законоведом, энергичным общественным и политическим деятелем. Сенатор штата и член конгресса, он собирал у себя в доме выдающихся людей своего времени. Суховатый и жесткий ригорист, Дикинсон даже свои отношения к богу оформил вполне официально. После его внезапной смерти в кармане нашли расписку: «Настоящим вручаю себя господу богу». Эмили сказала о нем: «Его сердце было чистым и ужасным — я думаю — что второго такого не существует».
Сухой педантизм отца сковывал молодое поколение: Эмили, ее сестру Лавинию и брата. Ни одному из них не удалось обрести подлинную свободу. «Меня заперли в прозе», — сказала Эмили. В поэзии ее бытуют мотивы бессильного мятежа, неудачных попыток к бегству.
Как вспоминают знавшие ее, Эмили Дикинсон была в юности общительной, веселой, остроумной. Она сыпала шутками, меткими эпиграммами, даже в легком разговоре сквозил острый ум. Училась Эмили в женском колледже, где преподавали языки, литературу, естественные науки. К ее услугам была большая библиотека отца. Она любила Шекспира, Китса, увлекалась новой английской и американской литературой. Ее интересовало творчество женщин: Жорж Санд, сестер Бронте — Шарлотты и «гигантской» Эмили, Элизабет Баррет Браунинг, Джордж Элиот.
В Бостоне уже в тридцатых годах началось брожение умов, но в Амхерст либеральные идеи пришли с большим опозданием. «Вольнодумные книги» в доме Дикинсонов молодежь прятала под крышкой рояля.
Прогрессивные для того времени американские философы и просветители восстали против окостенелых догм мрачного кальвинизма. Наиболее знаменит среди них был философ, поэт и блестящий оратор Ралф Уолдо Эмерсон (1803–1882). Он выступал во многих городах, в том числе и в Амхерсте, со своими красноречивыми лекциями и всюду имел большой успех.
Эмерсон призывал к интуитивному познанию мира, вне церковных стен, на лоне прекрасной, дикой природы. Красота мира как бы вновь открывалась глазам людей, удивляя их, и это удивление становилось первой ступенью познания.
Эмерсон преподавал также этический урок жизни, утверждая самостоятельную ценность человеческой личности, «самостояние человека», если пользоваться пушкинским термином. Он выступал также против стремительно растущего промышленного капитализма с его культом доллара и делячества, против урбанизации Америки. Однако возврат к патриархальным устоям был уже невозможен. Время для идиллических утопий прошло. В городах противостояли друг другу два враждебных полюса: неслыханная нищета и «позолоченная» роскошь.
Эмили Дикинсон восприняла многие идеи Эмерсона, они носились в воздухе, подсказанные самой историей, но пошла гораздо дальше в своем смелом и разрушительном анализе.
В 1854 году семья Дикинсон посетила Вашингтон и Филадельфию. Во время этой поездки Эмили встретила и полюбила человека, с которым не могла связать свою судьбу. Сильное чувство стало источником поэтического вдохновения. Любовь в ее стихах вырастает до космических размеров, образ возлюбленного соперничает с богом и порой подменяет его. Любовная лирика сливается с философской. Мощно и напряженно звучат темы разлуки, отречения от любви.
Но было бы неверно замкнуть творчество Эмили Дикинсон только в сфере личных переживаний, для этого диапазон ее поэзии слишком широк.
В своих письмах Эмили Дикинсон иной раз полушутливо декларировала равнодушие к политике, вероятно, порожденное отвращением к политиканству и оппортунистической демагогии. Но не случайно творчество Дикинсон достигло расцвета в начале шестидесятых годов прошлого века: это было время больших потрясений для Америки. Именно тогда происходила война между Северными и Южными штатами, и даже в глухом углу провинции, где жила поэтесса, люди хоронили своих сыновей.
В 1860–1862 годах стихи льются потоком, никогда больше Эмили не будет творить так интенсивно. Очень быстро произошло становление в высшей степени своеобразного поэтического стиля, не имевшего аналогий в американской литературе того времени.
Наследие Дикинсон — словно поэтическая лаборатория, остановленная в ходе непрерывного эксперимента. Даже близкие люди не представляли себе, какому напряженному подвижническому труду предавалась Эмили урывками, в часы, свободные от домашней работы. Девушки в пуританской семье не проводили время в изящном безделье, как английские мисс. «Время кажется коротким и тесным — как платье — из которого выросли», — говорит она о своем дне, полном хозяйственных забот.
После ее смерти Лавиния нашла в ящиках бюро Эмили ворох бумаг. Посреди груды счетов, записок, писем, всевозможных хозяйственных мелочей, во множестве лежали тоненькие тетрадки со стихами, переписанными набело. Тут же хранились и черновые наброски, как бы эскизы, на самых разных стадиях завершения.
Творчество Эмили Дикинсон воспринимается, как живой динамический процесс, в непрерывном развитии и восхождении.
«Не то что сотворили звезды — но то — что они еще сотворят — вот чем держится небо», — сказала Дикинсон в одном из своих писем.
Даже в беловых рукописях к тому или иному эпитету нередко добавлен столбиком внизу страницы ряд вариантов, — свидетельство неутомимых поисков: «Я не знаю, какое слово выбрать — потому что могу взять лишь немногие — и каждое должно быть главным».
Иногда стихи существуют в нескольких версиях. Процесс работы обнажен, открыт для анализа, но конечный результат остается тайной. Что Эмили Дикинсон отбросила бы, что оставила? Мы этого не знаем. Вечная загадка для текстологов, когда перед ними рукописи, которые сам автор не подготовил к печати.
Эмили Дикинсон сделала несколько попыток ознакомить «литературных знатоков» со своими стихами. Но знатоки эти, привыкшие к устойчивым шаблонам, сочли ее стихи негодными для печати без коренной переработки.
В американской поэзии середины девятнадцатого века задавали тон опытные версификаторы, эпигоны английских романтиков. «Элегические куку» (пользуясь словами Пушкина) вполне отвечали вкусам публики. Поэзия в популярных журналах носила вторичный, «колониальный» характер. Америка словно бы еще находилась на задворках Европы.
Известный в Новой Англии писатель, публицист и критик Томас Уэнтворт Хиггинсон в 1862 году обратился к молодым американцам с просьбой смелее посылать свои сочинения в редакции журналов. Он ратовал за создание американской национальной литературы. Эмили Дикинсон послала ему на суд несколько стихотворений. Впоследствии они вошли в антологии американской поэзии, как жемчужины лирики. Хиггинсон ответил в снисходительном тоне, порекомендовав писать «по правилам», а пока не печататься. Но именно благодаря переписке с Эмили Дикинсон имя его осталось в истории американской литературы.
«Я улыбаюсь — когда вы советуете мне повременить с публикацией, — эта мысль мне чужда — как небосвод плавнику рыбы.
Если слава — мое достояние, я не смогу избежать ее — если же нет, самый долгий день обгонит меня — пока я буду ее преследовать — и моя Собака откажет мне в своем доверии, вот почему — мой Босоногий ранг лучше».
Ответное письмо Эмили Дикинсон полно спокойного достоинства. Пойти на компромисс в погоне за популярностью она была неспособна и приняла решение раз и навсегда: не отдавать свои стихи в печать. Вот почему не существует прижизненных изданий лирики Эмили Дикинсон.
Посвятив себя своему призванию, Эмили стала постепенно отдаляться от общества. Она носит только белые платья и все реже появляется на людях. Постепенно «девушка в белом» стала легендой Амхерста.
И опять парадокс — круг знакомств Эмили расширяется, она ведет большую переписку: «Письмо всегда казалось мне вечностью, потому что оно — мысль сама по себе, без своего телесного друга. Наша речь зависит от жеста или ударения — а письмо — словно спектральная сила мысли — движется в одиночестве».
В середине семидесятых годов затворничество становится абсолютным. Встреча — слишком большое впечатление. Эмили не находит в себе душевных сил, чтобы видеться с самыми близкими друзьями, они слышат только ее голос из соседней комнаты. Разговор ведется через полуоткрытую дверь.
На склоне лет Эмили вновь пережила большую любовь, на этот раз счастливую и разделенную, но любящие уже не молоды, жизнь переделывать поздно.
Смерть наведывается все чаще и чаще, унося одного за другим самых дорогих и близких друзей. Потеря маленького племянника — последний удар, Эмили угасает.
В мае 1886 года набросана последняя записка: «Отозвана назад. Эмили».
Первый сборник стихов Дикинсон вышел в 1890 году с предисловием Хиггинсона, в котором он назвал ее поэзию странной, необычной, несовершенной, но, впрочем, полной счастливых находок. Успех превзошел все ожидания, и лишь тогда Хиггинсон написал Лавинии: «У меня такое чувство, будто мы поднялись на облако и за ним нашли и открыли новую звезду».
Вскоре скандальный процесс о литературном наследстве приостановил дальнейшие публикации. Рукописи надолго попали под замок и лишь в пятидесятых годах нашего века появились научные, по возможности полные издания стихов и писем.
Творческое наследие Эмили Дикинсон включает в себя около двух тысяч стихотворений и замечательные письма. Эти письма — проза поэта. Сжатые до предела мысли, неожиданные и смелые метафоры стремятся войти в грани стиха, словно из насыщенного раствора выпадают кристаллы.
Первые стихи Эмили, шуточные, из студенческого репертуара, были хорошо зарифмованы и не нарушали общепринятых в ее время правил просодии. Но рамки эти были тесны для Эмили Дикинсон и она начала искать средства новой выразительности, свой собственный поэтический язык: «Я сама смешиваю свои краски».
Исследователь ее творчества Ч.-Р. Андерсон говорит: «Эмили Дикинсон экспериментировала с языком как открыватель новых земель. Язык давал ей возможность пережить увлекательные приключения. Он помогал ей открыть с удивлением, всегда новым, то, чего никто не видел ранее. Она обращалась со словами так, словно первая нашла их, с радостью и благоговением, которые английская поэзия потеряла после Возрождения. А также со свободой творца: создавая новые слова, смело оперируя с доставшимся ей по наследству словарем, опрокидывая синтаксис, перекашивая рифму».
Эмили Дикинсон взяла за основу размер и строфы знакомых ей с детства протестантских гимнов, но их монотонные размеры прошиты изысканными модуляциями ритма. Стих пульсирует, как живой.
Необычен способ записи стихов. Паузы размечены при помощи тире, пунктуация почти отброшена. Группы слов выделены ритмически и по смыслу, между ними лежит почти ощутимое пространство.
Поэтический язык Эмили Дикинсон очень смел для того времени. Она вводила в него неологизмы, научные термины, бытовые «домашние слова», добывая ароматы «из самых ординарных слов — замусоривших двор». Латинские и греческие слова она сталкивала с англосаксонскими. Недаром толковый словарь Уэбстера был ее любимым чтением. Своеобразен ее синтаксис с неожиданными причудливыми инверсиями. Привычные грамматические связи нередко летят за борт, как балласт.
Рифмы, часто неточные, «бедные», возникают и исчезают, как эхо, но ткань стиха изобилует аллитерациями, как в поэзии Шекспира. Дикинсон любит консонансы, иногда рифма — один лишь последний согласный звук, как щелканье ключа.
Ранняя лирика Дикинсон (пятидесятые годы, отчасти начало шестидесятых) во многом описательна, красочно нарядна. Поэтесса пробует свои силы иногда не без некоторого кокетства: кто еще может в нескольких строках создать такую феерию красок и звуков?
Но в зрелом периоде творчества она расходует свои поэтические средства очень экономно и умеет даже короткое четверостишие сделать необычайно емким по смыслу. Дикинсон пишет многие нарицательные слова с заглавной буквы, как в англосаксонской или немецкой поэзии, и тем их персонифицирует. Даже отвлеченные понятия начинают играть, как актеры, в великой драме жизни. Драма эта разыгрывается «при пустом партере», глубоко в сердце человека. Человек — Гамлет или Ромео «сам для себя», подмостки — обычный день. И это не просто акт лицедейства: Дикинсон стремится к предельной искренности, хотя бы это давалось тяжелой ценой.
Лишь так родится настоящая поэзия: «Неизвестен ни один случай — чтобы роза обманула свою пчелу — хотя аромат в особых случаях был получен путем Багрового опыта» — говорит она в письме.
Поэзия Дикинсон нелегка для понимания. Иные слова она употребляет как символы. Так Голубой или Таинственный полуостров, экзотические страны (например, Бразилия) — обозначают нечто недостижимое, быть может, запредельное. Символичны цвета: лазурь или пурпур; она рисует не просто картины природы, но «ландшафты души».
Многие стихи Эмили Дикинсон по форме напоминают загадку, но мысль ее точна и неожиданные метафоры стремятся схватить и сконденсировать самую суть поэтической мысли. Про нее можно сказать, что она «мыслит стихом».
Напряженность чувства нарастает до белого накала в борении Жизни со Смертью, Веры и Сомнения, Радости и Отчаяния, Любви и Отречения от любви. Дикинсон спорит с самим богом. Она то вверяется ему, как ребенок, то восстает против пего, потому что не доискаться, не достучаться, и диалог обрывается в пустоте: «Бог отвечает „нет" или совсем не отвечает». Так же труден диалог с природой, которая остается в конечном счете непостижимой. Но именно непознанное манит.
Бездна времени, беспредельность пространства для Дикинсон не абстракция. Говорят, что человек не может смотреть на смерть, как не может смотреть на солнце, но Эмили Дикинсон не нуждалась в дымчатых стеклах. Смерть в ее разных аспектах одна из основных тем творчества поэтессы. Смерти противостоит упоение жизнью.
«Я нахожу в жизни счастье — доходящее до экстаза». «Жизнь сама по себе так удивительна — что оставляет мало места для других занятий».
Каждое чувство концентрируется в фокусе наблюдения и переживания так остро, что даже радость превращается в источник боли. Дикинсон любит предощущение, «момент предисловия». Высший момент подъема — это одновременно и момент спада.
Вот почему в театре ее души иногда центральные роли играют Возможность, Невероятное, Недостижимое.
Эмили Дикинсон остро ощущала трагизм эпохи и собственного бытия, но у нее было средство защиты: ирония. Она способна смотреть как бы со стороны, с иронией, даже на своего лирического героя — себя самое.
Для ненавистных ей дельцов и политиканов, мещан и филистеров у нее наготове едкий сарказм или своеобразный американский юмор. Сатирические стрелы беспощадно бьют в цель: «Зверинец для меня // Моих соседей круг».
Эмили Дикинсон писала в уединении, но стихи ее не монолог, им свойственны разговорные интонации, словно она обращается к кому-то и ждет ответа. Охотно применяет она и подлинно ораторские приемы, спорит и убеждает.
Нередко стихотворение начинается с чеканного афоризма и далее следует один-два примера, подтверждающие философскую мысль или житейское наблюдение. В немногих строфах рассказана жизнь человека, повесть о чьей-то гибели или небывалой стойкости. Некоторые ее стихотворения, в сущности, трагические новеллы.
Но порой звучит «простая песенка». С высот философских созерцаний Эмили спускается к житейскому, доброму, ведь и она тоже «одна из малых сих». Любовь — движущая сила ее жизни и поэзии. Жизнь уже оправдана, если удастся согреть хоть одну замерзающую малиновку.
Лирика Эмили Дикинсон ныне драгоценное достояние американской и мировой литературы.
сказала Дикинсон о подлинном поэте, а тем самым и о себе самой.
Стихотворения
1858–1859
1860–1861
1862
1863–1864
1865–1877
1878–1885
СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ СОХРАНИВШИЕСЯ В АВТОГРАФАХ
ДАТЫ НЕИЗВЕСТНЫ
КОММЕНТАРИИ
Эмили Дикинсон не готовила своих стихов для печати. Датировка, прочтение и точная реконструкция стихов Эмили Дикинсон в их первозданном виде поставила перед текстологами и исследователями ее творчества ряд трудных задач.
Стихи не имеют заглавий, но, посылая стихотворение в письме, Эмили Дикинсон иногда ставила заглавие, чтобы облегчить понимание: «Снег» («Он сеет — сквозь свинцовое сито…»), «Колибри» («Дорога мимолетности…»).
Эмили Дикинсон создала систему записи стиха, уникальную в американской поэзии. Очень большую роль играет знак тире. Расчленяя стих, знак паузы — тире — содействует его большей выразительности и ритмическому разнообразию. Для унификации текста эта система применена нами и в тех стихотворениях, которые не сохранились в автографах.
Нередко один стих делится на две строки. Ключевые слова, несущие особенно сильную смысловую и эмоциональную нагрузку, выделяются заглавными буквами.
Переводы выполнены но наиболее компетентному американскому изданию: «The Poems of Emily Dickinson», edited by Thomas H. Johnson, Harvard University. Cambridge, Massachusetts, 1963, в трех томах, а также «The Letters of Emily Dickinson» в том же издании, 1958, в трех томах.
«Вот все — что я тебе принесла!..» (стр. 26). — Стихотворение, видимо, было послано вместе с цветами.
«Подруга поэтов — Осень прошла…» (стр. 37). —
«Как изменился каждый холм!..» (стр. 38). —
«Я узнаю — зачем?..» (стр. 45). —
«Я пью из жемчужных кружек…» (стр. 46). —
«Укрыта в покоях из алебастра…» (стр. 47). — Одно из самых знаменитых стихотворений Эмили Дикинсон. Мертвенно-белый цвет алебастра здесь имеет символическое значение. Дикинсон изображает кладбище, где похоронены люди, которые верили, что в день Страшного суда воскреснут из мертвых. Они лежат в гробах, выстланных атласом, под гранитными плитами. Во второй строфе она образно рисует огромный космос.
«Милый — прочти — как другие…» (стр. 50). — Видимо, имеется в виду каноническая у пуритан «Книга мучеников» Фокса, впервые издана на латинском языке в 1559 г. история христианской церкви с древних времен. В книге рассказывается о жестоких преследованиях и казнях пуритан в царствовании Марии Тюдор (1553–1558), прозванной «Кровавая».
«Замшелая радость книжной души…» (стр. 65). —
«Цивилизация гонит Леопарда…» (стр. 76). — Изречение, заимствованное из Библии, гласит: «Может ли Ефиоплянин переменить кожу свою и барс — пятна свои? Так и вы можете ли делать доброе, привыкши делать злое?» (Книга пророка Иеремии, гл. 13, стих 23).
«Завидую волнам — несущим тебя…» (стр. 77). —
«Вскройте Жаворонка! Там Музыка скрыта…» (стр.116). — Здесь, как можно думать, Эмили Дикинсон изобразила трагическую судьбу поэта, стихи которого станут известны только после его смерти.
«Боюсь мой вдохновенный сон…» (стр. 142). —
«Оратор покидает…» (стр. 143). — Стихотворение содержит момент аристофановской сатиры: политиканы того времени с их недолгой славой уподобляются квакающим лягушкам.
«Он жил в кольце засад…» (стр. 151). —
ОБ АВТОРЕ
Галина В.Рэмтон
«Одинокая гончая» об Эмили Дикинсон
Из цикла «Безумства гениев»
Впервые я услышала её имя давным-давно — в песне модных тогда Саймона с Гарфункелем:
И сразу же стало интересно. Роберт-то Фрост — это ясно, почти хрестоматийно:
А вот кто такая Эмили Дикинсон? Имя смутно навеивало образы пожелтевших кружев, тёмных аллей и заглохшего пруда… В общем, — что-то замшелое.
Только ведь если её читает подружка Саймона или Гарфункеля, — подумала я, — значит это зачем-то нужно?
Любопытство, как известно, погубило кошку. Интерес к лирике Эмили Д. с тех пор и дальше — по жизни — не раз заводил меня в тупик. Вот, секунду назад, казалось, что ты поняла стихотворение… а потом до тебя доходит, что нет, до понимания — ещё мили и мили пути… Но, когда я впервые добралась до её текстов, то остолбенела, прочтя:
«И я: тоже — никто, Эмили», — автоматически выдохнула я, вроде бы уже вышедши из подросткового возраста, но ещё далеко не из его комплексов.
А дальше было вот так:
И — так:
Её стихи удивляли и завораживали. У них не было заглавий. Зато — с заглавной буквы написаны многие ключевые слова. Необычной была и пунктуация: бесчисленные тире, заменявшие запятые, а иногда — и точки. Так мисс Д. обозначала ритмические и смысловые паузы.
Эти стихи походили на краткие философские притчи — о природе, о Боге, о смерти и — о любви. Несомненно — оригинальные и новаторские, — и не то, чтобы опередившие своё время, как отмечают все её биографы, а — вневременные.
Да наконец, — я просто подсела тогда на них. А как объяснишь любовь с первого взгляда?
Их авторша, похоже, прожила бурную жизнь. Во всяком случае, ей было что вспомнить. И страсти ей были не чужды…
.
.
Но я зря воображала её эдакой Джэнис Джоплин середины — конца 19-го века.
Всё было совсем по-другому.
Вернее, как оно было на самом деле, неизвестно никому. Даже — авторам бесчисленных монографий, эссе и диссертаций об Эмили Элизабет Дикинсон (1830–1886 гг.)
Жизнь её потому и открыта для всяческих спекуляций, легенд и мифов, что о ней так мало известно.
Обширная личная переписка Эмили была уничтожена по её просьбе младшей сестрой и преданной подругой — Лавинией.
На двух сохранившихся дагерротипах — Эмили всего лишь семнадцать: живые, тёмные глаза, большой рот… Она была маленькая, как птичка. И сама сравнила свои глаза с недопитым шерри в стакане, оставленном гостем…
Её 1800 коротких стихотворений без названий лишь выборочно помечены датами и почти не публиковались при её жизни. Она не искала ни известности, ни, тем более, — славы:
То есть, как раз туда, куда не ушло имя Эмили Дикинсон. Ведь славы при жизни она не знала.
Зато потом её имя стало слишком public.
В просвещённом двадцатом веке её объявляли лесбиянкой, «дурочкой с чердака», «красоткой в белом» и даже крипто-феминисткой.
Но никем таким она не была, как не была и провинциальной простушкой, хотя родилась и прожила всю жизнь в заштатном по тем временам массачусеттском городке Амхерст. Городок этот был примечателен своими учебными заведениями, равно как и тем фактом, что во второй половине 19 века на душу населения там приходилось больше священников, чем где-либо в Соединённых Штатах.
Отец Эмили — видный адвокат, удачливый предприниматель и конгрессмен — был кальвинистом старого образца, хранителем суровых духовных ценностей пуритан, основавших свою колонию в Массачусеттсе в середине семнадцатого века. При всей любви к отцу, Эмили как-то заметила, что «сердце у него pure and terrible — чистое и ужасное». Но он дал своим детям первоклассное образование. Эмили закончила Амхерстскую Академию (нынешний колледж), где изучала историю и античные языки, а также — женскую семинарию. В юные годы она была застенчива, скромна, аккуратно одевалась и в качестве обязательного аксессуара всегда имела при себе цветы — в волосах, на платье или просто в руках.
Про неё известно, что, несмотря на духовные поиски, скепсис и сомнения, Эмили, имевшей прочный кальвинистский бэкграунд, были свойственны сильные религиозные чувства.
Однако экстатически-слепо набожной барышней она вряд ли была.
И вместе с тем… Вот что писала об Эмили её племянница, Марта Дикинсон Бианки: «Она жила с Богом, в которого мы не верим и верила в бессмертие, которого мы не заслуживаем, в тот век откровений, когда Долг преобладал над Удовольствием, и до того, как Пуританин превратился в лицемера. Её понимание божественного было глубоко личным, уникальным, особенным и не тронутым точильным камнем современной ей теологии».
Известно также, что, закончив обучение, Эмили вскоре ограничила круг общения своими домашними. Тогда же она и начала писать стихи.
Но даже гению нужно время для кристаллизации мысли. Она добровольно обрекла себя на одиночество. Однако её одиночество не было праздным.
Её поэтический голос обрёл чистоту лишь к началу шестидесятых годов, когда ей было уже за тридцать.
Она писала о жизни по мере того, как познавала её, — шаг за шагом, делая открытие за открытием, постигая истину за истиной.
Её собственная философия, тесно смыкавшаяся с движением трансцендентализма, которое набирало силы в тогдашней Америке, научила её тому, что Всё есть во Всём. Ничто не было для неё мелким и тривиальным, — каждая травинка заключала в себе Вселенную. Для неё «зрелище мёртвой мухи было не менее волнующим, чем для её соседей — поездка в Бостон, — писала о Дикинсон её племянница, — и если искусство, согласно Мериме, является преувеличением, сделанным мимоходом (exageration apropos), то она была несравненным художником жизни»,
Кстати, американские трансценденталисты середины 19 века, среди которых главными фигурами считаются Р. Эмерсон и Г. Торо, провозгласили в своём манифесте, что: «природа — есть символ духа». Это противоречило кальвинистской концепции о первичной греховности человека, о непререкаемой власти Бога. Дикинсон, как и трансцеденталисты, верила в первоначальную доброту человека, рассматривая его, как часть природы, а значит, — и носителя божественной искры.
В этом смысле Дикинсон была бунтаркой против своей (пуританской среды). Тихой бунтаркой.
Больше всего стихов она написала в годы гражданской войны (1861–1865), хотя и не все они были о войне. Вернее, о войне, как таковой, их было немного.
Она писала стихи, — примерно — по одному в день, — и сама сшивала их в книжки. А в свободное от этих занятий время — гуляла в саду в неизменно белом платье или пекла кексы.
Так прошла вся её жизнь.
Или — почти так.
Дикинсон вела интенсивную переписку с известными журналистами, писателями и издателями своего времени, но личных контактов избегала.
Своим творческим ментором она избрала окололитературного деятеля и пастора по имени Томас Хиггинсон. В первом своём послании к Хиггинсону Эмили робко спрашивала: «Вы не слишком заняты, чтобы сказать мне, имеют ли ми стихи право на жизнь?» Тот признал в ней поэтические способности, но отсоветовал Эмили печататься, а после её смерти парадоксальным образом стал первым публикатором её стихов. Они виделись только однажды, после чего Хиггинсон писал: «Я никогда не встречал человека с такой способностью поглощать чужую нервную энергию. Рад, что мы с ней не живём под одной крышей.»
Собственно, этой своей способностью — действительной или плодом воображения Хиггинсона, — Эмили не обременяла окружающих. После смерти родителей практически единственным человеком, составлявшим ей компанию, была сестра Лавиния. Два так называемых любовных романа Эмили — с известным священником, преподобным Чарльзом Вордсвортом и с другом её отца — судьёй Отисом Лордом, — произошли исключительно в письмах. Да и были ли они? Об этом почти ничего не известно. Скорее, эти романы можно считать виртуальными.
Но вот племянница Дикинсон категорически отвергала ставшее стереотипным представление о своей тётушке, как о странном существе, заключённом в плен своих фантазий и неудовлетворённых страстей.
В её детских воспоминаниях сохранился совсем другой образ: живой, остроумной женщины, тёплой и великодушной.
Вероятно, Эмили страдала агорафобией. Но это тоже — спекуляция. В Амхерсте её считали, мягко говоря, эксцентричной дамой.
С конца шестидесятых годов Эмили больше не покидала пределов семейного имения. С немногими посетителями она общалась через прикрытую дверь. Иногда из окна своей спальни на втором этаже Эмили спускала на бельевой верёвке корзинку со сладостями для амхерстских детишек. Они видели только её руки — лицо своё она никому не показывала.
… И всё больше писала о смерти…
Она умерла или, как начертано на её могильной плите, «была отозвана» в возрасте пятидесяти пяти лет от так называемой «болезни Брайта», которая вовсе и не болезнь, а набор разных болячек, связанных с повышенным кровяным давлением.
Первая её книга вышла в 1890 году. И тут же разошлась. В последующие шесть месяцев скромный томик «Стихи Эмили Дикинсон» — переиздавался шесть раз…
Потом начались бесчисленные издания и переиздания её книг.
Одно из собраний стихов Дикинсон было названо издателями «The Single Hound» — «Одинокая гончая».
Появились армии культопочитателей, исследователей, интерпретаторов. И просто — многочисленные поклонники её творчества. Те, кто понимают её стихи, и те, кто не понимают, но любят. Даже так называемые литературные агностики или, проще говоря, люди, не (по)читающие книг, делают для неё исключение.
Иногда её называют поэтом для непоэтических натур.
В чём секрет феномена Эмили Дикинсон? Я — не знаю. Но ведь даже она сама не знала, как объяснить кроту музыку жаворонка.
Норфолк, декабрь 2004 г.
М. Г. Костицына
«Категория белого и красного цвета в поэзии и эпистолярном наследии Э.Дикинсон»
Как известно, человек моделирует мир при помощи трех репрезентативных систем: зрительной, слуховой и осязательной, с доминированием одной из них, поэтому в описании у одних людей будут преобладать визуальные лексемы, у других — аудиальные, у третьих — осязательные.
Восприятие мира осуществляется через целый комплекс эмоционально-ассоциативных дополнений (цвет, свет, звук, объём, расстояние). Все эти элементы оказываются внутренне взаимосвязанными. На основании проведенного анализа творчества Эмили Дикинсон, мы пришли к выводу, что у нее доминирует визуальный аспект, поэтому нас будут интересовать только два элемента этой художественной системы — свет и цвет, их конкретная художественно-стилевая функция в создании образов. Цветовая палитра Дикинсон разнообразна, она использует цветовые прилагательные в прямом и переносном значении. Мы остановимся на наиболее часто встречающихся цветах: белом и красном, их семантике.
Цветовое прилагательное, получая в художественном тексте эстетическое наполнение, которое предполагает появление нового эстетического смысла (значений), становится особой филологической и эстетической единицей, способной дать дополнительные характеристики к идиостилю писателя, показать колорит произведения и даже колорит литературного направления. Исследование цветописи в письмах и поэзии Эмили Дикинсон органично связано с традициями семантико-стилистического анализа художественного текста.
Несмотря на то, что в последние годы в нашей стране и за рубежом появилось немало работ о поэтическом языке Дикинсон, цветообозначение в её поэтических произведениях и письмах не являлось предметом специального исследования. В то время как у Эмили Дикинсон есть целые стихотворения, значительные фрагменты писем, построенные на активном использовании слов со значением цвета.
Цветовое прилагательное «белый», благодаря богатству переносных и символических значений, активно используется в художественной литературе. Белый цвет способен передавать противоречивые человеческие представления о жизни и смерти. Подтверждение этому находим в различных религиях, литературе. В религии — это символ невинности, чистоты, святости, целомудренности. По мнению психологов, белый — это tabula rasa, чистый лист, разрешение проблем и новое начало, новая страница жизни.
Все нюансы семантики прилагательного «белый» — номинативные, метафорические и символические — нашли отражение в поэзии и эпистолярном наследии Эмили Дикинсон, в соответствии с авторским мироощущением поэтессы, в исторических и философских планах, с одной стороны, и психологическом — с другой.
Дикинсон пользуется природой как красочной палитрой. Белизну она берет у снега. И выражение «белый как снег» использует в описании предметов, понятий, вещей, которые никак не связаны со снегом: «a Little shell of a snail, so whitened by the snow» [The Letters 1958: 203]. В данном случае речь идет о раковине улитки, цвет которой сравнивается с белым цветом снега.
«Снег в волосах» в стихотворении означает седину. Дикинсон описывает встречу со знакомой, которую не видела много лет. Заменяет эпитет «белый» элементом природы.
Испытывая влияние трансценденталистов, Дикинсон унаследовала теоретический интерес к природе. Трансценденталисты обожествляли природу, наделяли её духовной силой, писали о слиянии с природой, что необходимо и благотворно для развития личности. Рассматривая человека как часть природы, Эмили Дикинсон одевает его в платье из самого чистого снега (речь идет о достойном человеке):
Она подчеркивает духовное единение человека с природой. И наоборот, при описании природы использует приём олицетворения (одевает холмы в одежду, которую носит человек, природа одухотворена):
Прилагательное «white» приобретает метафорический смысл, заменяя описание снега образом «белой сорочки». Природа одушевляется, и смена времён года уподобляется смене одежды.
Цветообозначение «белый» часто используется в сочетании с существительными, обозначающими предметы одежды в прямом и переносном смыслах. С одной стороны — традиционное сочетание белого с предметами одежды: белая шляпа («white hat»), белое платье (white dress, white frock), но из биографических фактов мы знаем, что Эмили Дикинсон сама была «женщиной в белом», и это становится её образом. В 1851 г. Дикинсон была на концерте колоратурного сопрано из Швеции — Дженни Линд (свидетельством может служить её письмо брату Остину от 22 июня 1851 г.) [The Letters 1958, 215]. Дженни была одета в белое платье. С этого времени Эмили Дикинсон стала отдавать предпочтение белому цвету. В белом платье она неизменно ходила в последние годы жизни. Таким образом, белый цвет, видимо, становится для поэтессы символом искусства, избранности. В данном случае, белый цвет проецируется на состояние человека. Белая одежда — символ художественного дара. Символом вдохновения служит сочетание «white wings» — белые крылья. Ещё одно переносное значение: в контексте писем и стихов «white» становится синонимом «saint» — святой.
Словосочетание «white hands» используется в значении «чистые», «невинные», «целомудренные», «святые руки».
Эмили Дикинсон часто использует прилагательное «белый» в значении «радостный», «светлый», связывая его с образом дома, цвет которому дала природа:
В то же время у Дикинсон можно встретить использование белого цвета при описании болезненного состояния человека, что в то же время приобретает смысловое значение оттенка хрупкости, сравнение с мотыльком — однодневкой.
Прилагательное «white» приобретает философский смысл применительно к теме смерти. Умерший облекается в белые одеяния. Стихотворение 1861 г.: «the dead shall go in white» [The complete 1875: 102]. Подобная идея повторяется в письме к Неизвестному адресату того же года: «… — We can take the chances for Heaven — What would you do with me if I came in white» [The Letters 1958: 375]. В стихотворении 1863 г. прилагательное «белый» употребляется в нем дважды: «white — unto the White Creator» [The complete 1875: 348]. В белом перейти на него к белому (светлому) создателю.
Таким образом, смерть у Эмили Дикинсон ассоциируется не с мраком, а со светом. Светлое восприятие смерти связано с переходом в иную, более высокую стадию существования. И в стихах, и в письмах белый иногда заменяется цветом алебастра, что в свою очередь вызывает визуальную ассоциацию с кладбищем.
К семантическому ряду белого цвета, которые могут быть рассмотрены в качестве контекстуальных синонимов, относятся прилагательные «blond» и «fair». «Blond» используется не только в прямом смысле — цвет волос (белокурый), но и приобретает дополнительное значение «светлый», «благословенный», благословение бога. То же самое относится и к прилагательному «fair». Прямой смысл — белокурый (цвет волос). В переносном приобретает несколько значений: «светлые надежды», светлое чередование, смена времён года, «справедливое наказание, суд (божий)». Для обозначения оттенков: «светлая зелень», «самый светлый оттенок». Использование данных прилагательных как в прямом, так и в переносном смыслах в равном объёме представлено как в поэзии, так и в письмах.
Прилагательное «красный» в поэзии и эпистолярном наследии Эмили Дикинсон используется в прямом и переносном, негативном и позитивном значениях, представлено следующими синонимами, имеющими различные оттенки: red, scarlet, ruddy, bloody, reddish, bleeding.
В негативном значении используется при описании ада и пожара. Ад она, естественно, не могла видеть, а свидетелем пожара была неоднократно. В 1876 г. в Амхерсте произошло десять пожаров, ещё один вспыхнул 4 июля 1879 г., рано утром. Поэтому письма Эмили Дикинсон этого периода описывают данные события. И ад у нее очень похож на пожар. Преисподня сравнивается с вечно неумирающим огнем, который никакая вода не может потушить.
В позитивном значении используется (как в поэзии, так и в письмах) как синоним понятий: любовь, дом, домашний очаг, уют, комфорт, семья, родство.
Традиционный в описании осени красный цвет становится у нее цветом крови. Через цвет крови в стихах Эмили Дикинсон можно встретить уподобления природного мира человеческому телу, что соответствует её восприятию мира и человека как нерасторжимого единства.
В стихотворении 1862 г. (ї 656) Дикинсон, подобно анатому, описывает осень. Доминирующим цветом в описании является кричащий красный цвет, цвет крови: «the hue of it — is Blood» [The complete 1875: 327]. («Её оттенок — кровь»). Листья — это кровяные шарики. Дождь тоже цвета крови — «Scarlet Rain» — алый. Красные лужи — «ruddy pools». Однако автор не ставит задачей показать враждебность, агрессивность природы. Всё напоминает организм человека: артерии, вены, кровь, движущаяся по ним. Подобный образ повторяется в стихотворении 1864 г. (ї 881) «вены цветов» («the veins of red flowers») [The complete 1875: 349]. В стихотворении 1859 г. (ї 83) появляется образ ручья, который движется так же, как кровь поступает по человеческим артериям, поэтому используется прилагательное «bleeding» — кровоточащий [The complete 1875: 43].
В традиционном понимании осень — это почти всегда время потерь и разлук. Цвет осенних листьев, ещё ярких, но уже мертвых, символизирует пустоту, умирание. Кровь имеет негативное значение. У Эмили Дикинсон кровь — жизненная сила и листья (кровяные шарики) не символизируют умирание.
Итак, Эмили Дикинсон использует белый цвет только в позитивном значении, красный — и в позитивном, и в негативном. Она отдает предпочтение белому цвету в одежде. И её образ жизни — это тоже стремление соответствовать белому (чистому, избранному).
Белый цвет в поэзии и эпистолярном наследии Дикинсон приобретает следующие обобщенно-символические значения:
'поэтический дар', 'белая одежда',
'радостный, светлый', 'белый дом',
'дарующий надежду', 'белый день',
'святой, избранный', 'белые цветы'.
Белый и красный цвет относятся к разным группам. Красный — хроматический тон. Белый — ахроматический. Эмили Дикинсон противопоставляет их. Красный цвет у нее — символ жизненной энергии, пульсация жизни, жизнь в динамике, движении. Белый — статический, в состоянии покоя и равновесия. Красный цвет она связывает с образом огня, а белый — льда.
The complete poems of Emily Dickinson / Ed. by Th.H.Johnson. - London: Faber and Faber, 1875. - 770 p.
The Letters of Emily Dickinson / Ed. by Th.H.Johnson. - Cambridge (Mass.): The Belknap press of Harvard Univ. Press, 1958. - Vol. 3. - 996 p.
«Стихи мои — посланье Миру»
О творчестве американской поэтессы Эмили Дикинсон: Литературный факультатив для библиотекарей
В середине 19 века Соединенные Штаты Америки были обширной, оптимистической, порой грубоватой страной. Похоже, ей было не до рассеянных в провинциальных газетах маленьких стихотворений Эмили Дикинсон, хрупкой незамужней женщины из маленького городка в Новой Англии. Однако посмертная публикация книги ее стихов в 1890 году всколыхнула воображение читателей и дала пищу любопытству миллионов. Так началась посмертная слава.
Родилась будущая поэтесса в 1830 году в Амхерсте, штат Массачусетс, в доме своего дедушки. Здесь ее семья, в том числе старший брат Остин и преданная сестра Лавиния, оставалась до 1840 года, а затем переехала в другой дом на Плезант-стрит. В 1855 году, однако, отец поэтессы снова купил старый дом, и они все переехали обратно. Вот и все перемещения в жизни Эмили Дикинсон. Она редко удалялась от дома больше чем на пять миль, однако ее воображение дало возможность поэтессе путешествовать по всему миру.
В юности Эмили с усердием училась в школе, носившей громкое название «Амхерстская академия». В те времена обучение молодых девиц было делом не столь уж частым и почти бессистемным. Позже она поступила в женскую семинарию Маунт-Холиок. Поэтесса выросла так близко к знаменитому на всю Америку Амхерстскому колледжу, что невольно оказалась на перекрестке современных идей — такое редко бывает в маленьких городках. В колледже читались лекции по основам трансцендентализма и других модных философских учений. Трансцендентализм, проводником которого был известнейший поэт и философ Ралф Уолдо Эмерсон, явился, в сущности, протестом против сурового пуританского канона и в то же время против устоявшегося уже к этому времени «американского образа жизни» с его культом наживы и чистогана. Эмерсон писал: «Американцы верят лишь в могущество доллара, они глухи к голосу чувств». Поэтому он призывал людей верить собственному «я», собственной интуиции, почувствовать в себе высшее начало, «сверхдушу», а для этого пребывать в покое и уединении, дома или на лоне природы отыскивать красоту бытия. Вся жизнь Эмили Дикинсон отвечала этим заветам: фермент философских идей стал закваской поэтического бунта Эмили против мертвенных пуританских догм — бунта, надо сказать, по большей части внутреннего.
Сочетание привитого еще в школе кальвинизма, без затверживания основ которого в Новой Англии 40-х годов 19 века дело не обходилось, и философской концепции свободной человеческой личности, живущей в мире своих ощущений, отзывалось если не болью, то уж точно определенной дисгармонией в восприимчивой душе девушки. Она страдала от своей неспособности полностью принять догматы веры.
В течение всей своей жизни Эмили Дикинсон не предпринимала никаких шагов, чтобы вступить в церковную общину, к которой принадлежала вся ее семья. В1850 году она писала другу: «В каком одиночестве произрастает мир! Уединение проникает в душу, и мы не знаем его имени, оно не хочет уходить, и Небо кажется более обширным, или Земля — гораздо меньшей…Христос здесь взывает ко всем, все мои друзья ответили на зов, а я…я стою одна, упорная в бунте, и тянусь вверх весьма осторожно».
Вслух она ничего не говорила. Религиозных разногласий здесь не знали — никто не выражал открыто своих сомнений. Жизнь в городке, да и во всей Новой Англии сосредоточивалась вокруг Конгрегационалистской церкви. Эмили Дикинсон довелось видеть многих иерархов. Рисуя в одном из стихотворений облик такого человека, она отнюдь ему не льстит:
Уходя все дальше от ортодоксальной религиозности, Эмили Дикинсон пристально вглядывалась в свой внутренний мир. И ей открывалась мудрость, которую таят в себе полет птицы, шелест ветра и внезапная грусть, которую испытываешь при расставании с весной.
Поэтессе, казалось, нравилось все, что ее окружало. Даже железнодорожная ветка, проложенная из Амхерста в Белчертаун. Она написала стихотворение о мчащемся поезде, который стал для нее живописнейшим символом окружающего мира.
Приезжим Амхерст казался скучным провинциальным городком. Но для коренных жителей он был уютным, спокойным пристанищем. Все работали на совесть. Степенные патриархи — в том числе отец Эмили Дикинсон — хорошо умели пристыдить любителей праздности и развлечений. В результате существовало лишь два ежегодных общественных мероприятия: праздник скотоводов и актовый день в колледже (день вручения дипломов). После одного из последних поэтесса написала такое стихотворение:
В юности Эмили была довольно общительна. Несмотря на мрачное пуританское окружение, девушка была полна светлых надежд, тем более что сверстники за нею ухаживали. Примерно в это время она писала подруге: «Я и в самом деле очень быстро взрослею! К семнадцати годам, наверное, буду соперничать со всеми здешними красавицами. Не сомневаюсь, что в этом возрасте меня будут окружать толпы поклонников. Пусть тогда трепещут и ждут моего окончательного выбора. Не правда ли, это приятно?»
В гостиной отчего дома Эмили Дикинсон были представлены многие достойные молодые люди. Она, однако, была застенчива и не отдавала предпочтения никому.
Так она писала, чуть ли не в самом раннем своем стихотворении Неделя святого Валентина (1850). Но имелось и одно исключение. Ее избранника звали Бенджамин Франклин Ньютон, это был молодой юрист, и он во многом повлиял на девушку — направлял ее чтение, помог совершенствовать вкус. Ранние стихи Эмили ему нравились, он побуждал писать еще. Прожив в Амхерсте некоторое время, Ньютон уехал, а через три года умер.
Узнав о его смерти, Эмили Дикинсон написала его духовному наставнику. Вот отрывок из этого письма: «Моя просьба может показаться странной, сэр, но покойный был мне дорог, и мне хотелось бы знать, что он почил в мире…Мистер Ньютон был для меня доброжелательным, хотя и строгим руководителем — он говорил мне, какие книги и каких авторов читать, учил видеть прекрасное и величественное в природе, преподал урок, как находить божественное в незримом…»
Болезнь и смерть — сначала Ньютона, потом некоторых из ее родственников — привели к тому, что взгляд ее на мир изменился. В это время поэтессу начинают преследовать мысли о смерти. Этот ее настрой ощущается даже в ранних ее стихах:
В 1855 году случайная встреча повлияла на всю последующую жизнь Эмили Дикинсон. Она познакомилась с преподобным Чарльзом Уодсвортом, к которому питала глубокое чувство до самой его смерти (он умер в 1882 году). Уодсворт стал для нее вторым наставником. Они регулярно переписывались, пока он не переехал на Западное побережье, после чего обмен письмами стал менее частым. Когда Уодсворт уехал, Эмили Дикинсон ощутила, что часть души ее умерла. Один раз она уже чувствовала нечто подобное — когда умер Бенжамин Ньютон. «Два раза я прощалась с жизнью», — писала она в одном из последних своих стихотворений, вспоминая прожитые годы.
После отъезда Уодсворта Эмили стала почти затворницей — она редко выходила из дома, всегда надевала белое платье, пряталась за изгородью. Виделась она только с близкими друзьями, незнакомых людей и даже многих из родственников сторонилась. Но хотя с 1862 года круг ее общения резко сузился, сила воображения открывала для нее новые горизонты. Эмили не закрывала дверь в окружающий мир настолько, чтобы не иметь возможности проникнуть туда и все увидеть своими глазами. В своих стихах она упоминает Апеннины и Каспий, Бразилию и Черкесию. Но существовал для нее и «малый мир», где действующими лицами были шмель и птичка колибри, шиповник и луговой клевер.
Все эти «персонажи» становятся героями ее стихов, причем стихи эти весьма далеки от сентиментальности, столь свойственной женской, вернее, дамской поэзии.
Этот «малый мир» — мир природы, с которым она делила свой досуг. «Вы спрашиваете о моих друзьях. Это холмы, сэр, и закаты, а еще — пес — величиной с меня — его мне купил отец. Они совершенные создания — все понимают, но ничего не говорят…» Так она писала в письме. Из окон своего дома на Главной улице (о, эти знаменитые американские Мэйн-стрит, которые есть в каждом городке!) она обозревала мир, и то, что не было ей видно, дорисовывала с помощью знаний, почерпнутых из книг. Ей не было нужды путешествовать по свету.
Веря, что могущество разума беспредельно, Эмили Дикинсон с готовностью, даже с покорностью принимала тесные рамки своей жизни. Она знала, сколь они условны. Безграничной и первозданной для нее была сама радость бытия. И эта радость переполняет многие ее стихи, даже обретает какую-то странную гармонию с накапливавшейся в душе болью. Она ценила это необычное соседство:
Стихи ее обретают необыкновенную метафизическую силу. Она как бы тягается с самим Всевышним, пытается определить сущность вещей, даже давать им названия. У нее много зачинов типа: «Ликованье — это…», «Отчаянье — это…» Зачастую тот мир, который она исследует, — это сфера человеческой психики. Людей она знала лучше, чем географические реалии. Знала — и сторонилась их.
Не относилось это лишь к друзьям. Эмили Дикинсон умела быть хорошим другом, хотя чаще переписывалась с друзьями, чем виделась с ними. У нее часто просили совета — ближние ценили мудрость этой удалившейся от света женщины. Годы затворничества она проводила не в праздности. Она была убеждена: цель ее жизни — записывать таящуюся внутри нее поэзию, быть первооткрывателем тайн природы, тайн мироздания. Она провидела:
Наверное, загадочным существом была для друзей эта невысокая хрупкая женщина, которая вела свободное и полное упоения существование в своем воображаемом мире, присутствуя также и в мире реальном. В метафизических ее стихах порой звучит грустная нота — как будто благие собеседники не допустили ее до себя в той мере, в которой ей бы хотелось. Лучший контакт с ними — с природой и миром — получался, когда Эмили оставалась дома, наедине с собой, доверившись своему воображению. О ее склонностях лучше всего говорят портреты тех, кого она считала единомышленниками. На стене ее комнаты висели следующие изображения: английская поэтесса Элизабет Баррет Браунинг, чья затворническая жизнь была так похожа на жизнь самой Эмили, преподобный Чарльз Уодсворт, друг и наставник, которого она любила до конца своих дней, хотя они и не виделись много лет, Сэмюэл Боулз, редактор газеты «Спрингфилд Рипабликен», эмоциональный и остроумный человек, привнесший дыхание бурлящей жизни в застывший мир поэтессы, лоцман ее в многообразии современных ей философских течений, ближайший друг поэтессы вплоть до 1878 года — года его смерти, и, наконец, Отис Лорд, еще один давний друг, юрист — Эмили одно время была тайно им увлечена, а в конце жизни даже намеревалась с ним обручиться (ей тогда было всего 54!), но эти планы разрушила трагическая гибель судьи Лорда в 1884 году.
Боулз любил стихи Эмили Дикинсон и очень хотел кое-что опубликовать. Первая — газетная — публикация была анонимной. Так хотела сама поэтесса. Она не хотела открывать людям свой внутренний мир. Но однажды — в 1862 году — Эмили Дикинсон все-таки сделала попытку выйти из своего «подполья». Этому способствовал случай: известный писатель и публицист Томас Уэнтворт Хиггинсон обратился через выходившую в Новой Англии газету к молодым американцам с призывом смелее присылать свои рукописи в редакции журналов: быть может, где-то в американской глубинке есть еще не открытые таланты и осталось лишь найти их, вдохновить на творческие поиски и предоставить затем страницы литературных изданий?
Под влиянием минутного порыва Эмили Дикинсон послала Хиггинсону четыре стихотворения (ныне признанные шедевры американской и мировой лирики) и письмо — странное, без знаков препинания, которые заменяли тире, написанное отрывочными фразами: богатство ассоциаций проявлялось и здесь, поэтессе трудно было подолгу рассуждать об одном. В конце письма Эмили Дикинсон спрашивала, «есть ли в стихах жизнь».
В том же апреле 1862 года она получила от Хиггинсона такое письмо: «Мне трудно понять, как это вы живете в столь полном одиночестве, чуть ли не чураясь своего пса и находясь в обществе лишь собственных мыслей, которые могут прийти в голову только вам. Озарения, которые бывают у вас, и безграничность вашей фантазии выделили бы из ряда любого человека. Я прекрасно понимаю: вам все равно, где жить». Стихи, судя по всему, Хиггинсону понравились, но его смутила некоторая их «неправильность». Обилие заглавных букв и тире были еще не самыми главными отступлениями от канона: в конце концов, употреблять заглавные буквы было принято еще в английской классической поэзии, а тире — не будем забывать — в англоязычной традиции соответствует нашему многоточию. Смущало Хиггинсона в основном множество ритмических «сбивок» и обилие неточных рифм, целая система неточной рифмовки. Вот что пишет об этом переводчик многих стихов Эмили Дикинсон Аркадий Гаврилов: «Все так называемые „отступления от правил“ у Э.Д. на самом деле числятся в арсенале приемов стихосложения и имеют свои названия: гиперметрия и многометрия, анакруза и антианакруза, альтернация размеров и т. д., хотя она наверняка этого не знала и писала так, как ей подсказывало чувство ритма. Т. У. Хиггинсон, отмечавший ее „ошибки“, и дававший советы по их „исправлению“, вероятно, тоже не был знаком с теорией стихосложения, да и с английской поэзии во всей ее полноте».
Вместе с «советами по исправлению» стихов Хиггинсон посоветовал поэтессе воздержаться от публикации. Ответ был таков: «Я улыбаюсь, — писала Эмили Дикинсон, — когда вы советуете мне повременить с публикацией, — эта мысль так мне чужда, как небосвод — плавнику рыбы. Если слава — мое достояние, я не смогу избежать ее — если же нет, самый долгий день обгонит меня — пока я буду ее преследовать — и моя собака откажет мне в доверии».
Долгое время они обменивались письмами. Поэтесса просила советов — и не принимала их, кроме одного: не печатать стихов. Как-то раз она написала: «Можете ли вы сказать мне — как растут в вышину — или это нечто не передаваемое словами — как Мелодия или Волшебство?» Но ответ на это дал не Хиггинсон, а собственная поэтическая сущность Эмили Дикинсон: ее «рост в вышину» как поэта несомненен.
В 30 лет она писала много, и среди обилия стихов было много несомненных удач. В дальнейшем стихи стали даваться ей уже не так легко, но каждое стихотворение было шедевром; она поняла: «Поэзия — это праздник не каждого дня». Все свои стихи она переписывала на белые листочки и складывала в картонную коробку. При жизни опубликовано было всего лишь семь стихотворений. Всего же она написала их 1775.
В1870 году Хиггинсон посетил Амхерст и навестил Эмили Дикинсон. Много лет спустя он записал свои воспоминания об этой встрече. «Я вдруг услышал легкие шаги в коридоре — мне показалось, детские. Почти бесшумно вошла женщина — невысокая, застенчивая, с неправильными чертами лица и гладкими рыжеватыми волосами. Глаза ее, по ее собственному выражению, напоминали вишневые косточки, оставленные в стакане гостем. Облик ее был воплощением спокойствия и кротости; она напоминала монахиню какого-нибудь германского монастыря. Платье ее сияло белизной, на плечи была наброшена синяя шерстяная шаль.
Она подошла, держа в руках две лилии, затем по-детски вложила их мне в руку и тихо сказала: „Это моя визитная карточка. Простите мой испуг — мне не приходилось встречаться с незнакомцами. Не знаю даже, что в таких случаях полагается говорить“. Все же мне удалось ее разговорить. Беседовали мы о ее детстве. Очень много значил для нее отец — как она выразилась, „человек, читавший по воскресеньям одинокие и непримиримые книги“. С самого детства он внушал ей такой страх, что до пятнадцати лет она не умела определять время по часам только потому, что он давно еще пытался объяснить ей, как это делается, а она не поняла, но боялась сказать ему об этом; боялась также спросить и у других — вдруг отец узнает?
Для меня она была слишком загадочным созданием, чтобы понять ее за час. Я мог лишь наблюдать за ней, как охотник наблюдает за птицами. Я должен был определить, что там, в вышине, без ружья».
Увы, Хиггинсону понадобилось более двух десятилетий, чтобы понять, с кем его свела судьба.
Его таинственная корреспондентка вызвала у него скорее любопытство, чем участие. Ему не хотелось взваливать на себя нелегкое бремя: «исправлять» тексты, а затем публиковать их. К тому же он понимал: поэтесса не согласиться на такое насильственное вмешательство. И верно, все опубликованные при ее жизни тексты подвергались «коррекции», то бишь редакторской правке, без ведома автора. Увидев результаты такого вмешательства, Эмили Дикинсон перекрыла тонкий ручеек этих случайных газетных публикаций.
Эмили Дикинсон так и прожила всю жизнь затворницей. В 80-е годы здоровье ее окончательно расстроилось. 15 мая 1886 года она скончалась, успев написать на листке бумаги: «Отозвана назад».
После ее смерти сестра Лавиния, разбирая ее архив, обнаружила великое множество стихов — даже родные не знали, что она столько успела написать. Разбирать это неожиданное стихотворное наследие довелось Томасу Уэнтворту Хиггинсону. Кто знает, чувствовал ли он угрызения совести, перебирая листочки бумаги со стихами той, кому отказал в безусловном и безоговорочном доверии? Понял ли он, что его странная корреспондентка такого доверия заслуживала, и не только доверия, но и действенной поддержки? Он опоздал, трагически опоздал — на целую четверть века! Но может быть, не поздно еще что-то исправить?
И Хиггинсон начинает готовить небольшую книжку избранных стихов Эмили Дикинсон. Он отбирает то, что нравится ему самому, и все-таки берет грех на душу — правит тексты, возвращая пунктуацию, а порой грамматику и систему эпитетов, к общепринятым нормам. Пишет Хиггинсон и статью, где характеризует поэзию Эмили Дикинсон как богатую счастливыми находками и в то же время несовершенную, за что сам он как редактор книги приносит извинения. Книга выходит в 1890 году и вызывает неожиданный для Хиггинсона резонанс. Сама жизнь затворницы из Новой Англии вызывает у читателей интерес, стихи заставляют задуматься над проблемами мироздания и внутреннего мира самого читателя, то есть над общечеловеческими проблемами. В1891 году выходит еще одна книга, она также называется «Стихи». Многим стихам здесь даны названия, которые у Эмили Дикинсон весьма редки. Тексты также подретушированы. В 1894 году выходит книга эпистолярного наследия поэтессы: ее письма — замечательный документ самобытной человеческой мысли. В 1896 году публикуется третья книга избранных стихов Эмили Дикинсон, теперь уже известного на всю Америку поэта.
Следующего издания пришлось ждать 18 лет: возник скандальный судебный процесс о литературном наследии и правах наследования Знаменателен и следующий перерыв в изданиях — с 1914 до 1924-го, когда вышло претендовавшее на некоторую полноту «Собрание стихотворений»: в годы первой мировой войны и послевоенной борьбы за мировое господство Америке было не до стихов. Последующие издания 1929, 1935, 1945 годов ввели в обиход множество новых текстов поэтессы и продемонстрировали, что томик 1924 года никаким «Собранием стихотворений» не являлся. Во всех изданиях постепенно накапливались разночтения, редакторские отсебятины и просто опечатки. Лишь в 1955 году американский литературовед и текстолог Томас Х. Джонсон издал трехтомник сверенных с рукописями текстов Эмили Дикинсон и тем установил точку отсчета для современной дикинсонианы. Каноническими стали число стихотворений — 1775 — и их нумерация, каноническими — и сохранявшими все странности и особенности авторского письма — следует признать и опубликованные тексты. Более того, Джонсон проделал совсем невероятную работу: установил даты написания большинства стихотворений, использовав анализ почерка Эмили Дикинсон и его возрастных изменений как основу для своих научных изысканий. Изданный Гравардским университетом комментированный трехтомник стихотворений Эмили Дикинсон следует признатьзамечательным достижением американского литературоведа. В 1958 году Гарвардский университет опубликовал и подготовленный тем же Джонсоном трехтомник писем Эмили Дикинсон.
Сейчас она классик. Самый читаемый в Америке поэт. Ее известность следует сравнивать даже не с известностью Ахматовой и Цветаевой, а скорее, с всенародной известностью Пушкина. Поразительно, что в одно и то же время в Соединенных Штатах жили — и не знали друг друга — два «вневременных» поэта: Эмили Дикинсон и Уолт Уитмен. Но как же разнятся седобородый «космический бард», провидец, оракул — и маленькая застенчивая женщина, в чьих стихах отразилась философская мысль и переживания каждого дня, а еще — ощущение неизбежности прихода вечной ночи!
Джон Бойстон Пристли отозвался о ней: «Наполовину старая дева, наполовину любопытный тролль, а в сущности смелый и „сосредоточенный“ поэт, по сравнению с которым мужчины, поэты ее времени, кажутся и робкими и скучными».
В одном из самых известных своих стихотворений Эмили Дикинсон писала:
Действительно, прошли годы — и людям открылся, наконец, внутренний мир Эмили Дикинсон. Быть может, это помогло многим лучше узнать свой собственный внутренний мир — сферу своих чувств.
Закончить свое сообщение мне бы хотелось стихотворением Александра Величанского, одного из переводчиков поэтессы. Оно называется «Белое платье Эмили Дикинсон».
Дикинсон Э. Лирика/ Э. Дикинсон. — М.: ЭКСМО-Пресс, 2001. - 384 с.: ил.
Дикинсон Э. Стихотворения/ Э. Дикинсон // БВЛ. — М., 1976. — Т. 119. — С. 427–515.
Дикинсон Э. «Что за риск — письмо!»: [Письма американской поэтессы к Т.У. Хиггинсону, 1862–1866 гг.] / Э. Дикинсон; Вступ. ст., коммент. и пер. с англ. А. Гаврилова // Вопросы литературы. — 1990. - № 7. — С. 202–232.
Гаврилов А. Эмили Дикинсон/ А. Гаврилов // Гаврилов А. Избранное. — М., 1993. — С. 161–264.
Дьяконова Н. Поэзия и перевод: Аркадий Гаврилов — истолкователь Эмили Дикинсон / Н. Дьяконова // Нева. — 2002. - № 5. — С. 200–202.
Зверев А.М. Эмили Дикинсон и проблемы позднего американского романтизма/ А.М. Зверев // Романтические традиции американской литературы 19 века и современность. — М., 1982. — С. 226–309.
Кашкин И.А. Эмили Дикинсон / И.А. Кашкин // Для читателя-современника. — М., 1977. — С. 173–188.
Лапина Г. 100 лет сборнику стихов Эмили Дикинсон / Г. Лапина // Памятные книжные даты: 1990. — М., 1990. — С. 161–165.
Эмили Дикинсон в статье «Американская литература»
Портрет поэтессы
Америку освоили англичане, ее языком стал английский, и литература уходила корнями в английскую литературную традицию. Ныне американская литература повсеместно признана как литература самобытно национальная.
Наиболее ранние сочинения, появившиеся в колониальный период, — это главным образом дневники, религиозные трактаты и исторические очерки. Первые такие работы вышли в Новой Англии. Весьма способный и прекрасно владевший слогом капитан Д.Смит (1579–1631) излил любовь к своей новой родине в Истинном повествовании о достопримечательных событиях в Виргинии со времени основания сей колонии (1608), самом раннем описании английского поселения в Новом Свете, принадлежащем очевидцу. Но более всего Смит памятен повествованием о том, как его вызволила из индейского плена дочь вождя Покахонтас.
В 1620 группа религиозных диссидентов, которых теперь называют отцами-пилигримами, основала в Плимуте (шт. Массачусетс) вторую английскую колонию в Америке. Главным дошедшим от них сочинением и важнейшим источником сведений о колонии является История поселения в Плимуте (опубл. 1856), составленная вторым губернатором У.Брэдфордом (1590–1657). Пуритане, основавшие Колонию залива Массачусетс в 1630, приплыли в Америку, чтобы строить здесь жизнь по библейским законам. Суровые кальвинисты, они верили в непререкаемую власть Бога, предопределение, изначальную греховность человека и доктрину избранничества, согласно которой не дела человека, но лишь милость Божия спасает кучку избранных от вечного проклятия. Из Библии пуритане заимствовали не только законы, но и литературный стиль — простой, суровый и безличный. Среди ранних пуританских авторов выделяется первый губернатор Колонии залива Д.Уинтроп (1588–1649). В его Дневнике, опубликованном в отрывках в 1790, а в 1825–1826 под названием История Новой Англии с 1630 по 1649, описаны идеалы, религиозные споры и невзгоды колонистов. В 1645 Уинтроп сформулировал в Дневнике основополагающую политическую доктрину пуританства, противопоставлявшую гражданскую и естественную свободу. Последняя, каковой обладает человек неверующий, противится власти и его развращает. Гражданская свобода, основанная на завете между Богом и человеком, требует подчинения власти.
Простой сапожник из Агавама, что в Америке (1647) Н.Уорда — один из наиболее ранних образцов сочинительства пуритан. Наделенный довольно мрачным чувством юмора, Уорд любил прибегать к причудливым речевым оборотам. Священник Р.Уильямс, изгнанный из Сейлема и впоследствии основавший Провиденс (шт. Род-Айленд), красноречиво изложил в сочинениях Кровавый догмат преследования (1644) и Догмат премного кровавее (1652) свою полемику с пуританским богословом Д.Коттоном о свободе совести. День страшного суда (1662) преподобного М.Уиглсуорта — характерный образчик поэзии Колонии залива, перепевы нескладным стихом положений пуританской догматики о предопределении. Стихи из сборника Анны Брэдстрит (ок. 1612–1672) Десятая Муза, недавно появившаяся в Америке (1650) стали первым более или менее значительным явлением американской поэзии. Издание найденных в 1937 благочестивых медитаций преподобного Э.Тэйлора (1645–1729) немало способствовало переоценке поэзии пуритан в лучшую сторону.
Обилие отсылок к античности в Кризисе Новой Англии (1675) Б.Томпсона свидетельствует о возникновении гуманистического начала и ослаблении влияния Библии в пуританской литературе. К концу 17 в. пуританская теократия начала утрачивать власть, что было вызвано ростом благосостояния, прекращением гонений и упадком духовности в Новой Англии. Инкрис Мезер (1639–1723) и его сын Коттон Мезер (1663–1728) безуспешно пытались воспрепятствовать проникновению этой тенденции в религиозные сочинения. Инкрис почти 60 лет оставался одной из важнейших фигур в теократических кругах, Коттон с 1685 был связан со Второй церковью Бостона и разделял интерес отца к церковной политике. Мезеры потеряли свое влияние главным образом из-за отвращения, которое возбудили в обществе сейлемские суды над ведьмами и казни 1692. Парадоксально, но Инкрис и Коттон поддержали эти суды далеко не во всем. В частности, Коттона Мезера, вероятно, слишком поспешно заклеймили как «чудовище» пуританства. Он был человеком многосторонних научных интересов, стойким противником рабства и деятельным филантропом. Его шедевр Magnalia Christ Americana, или Церковная история Новой Англии (1702) был создан, чтобы вернуть пуритан к вере великих дней Новой Англии. Но Мезерам пришлось иметь дело с паствой хотя и благочестивой, однако погруженной в мирские заботы; образ такого прихожанина предстает на страницах Дневника 1674–1729 (опубл. 1878–1882) судьи С.Сьюолла.
Восемнадцатый век называют эпохой Просвещения. На развитие американской мысли в это время огромное воздействие оказали психологические теории и политическая философия англичанина Дж. Локка. Убежденность большинства просветителей в том, что источник зла — не первородный грех, а пороки общества, которые можно изменить разумными средствами, внесла свою лепту в возникновение революционной атмосферы. Идеализм ирландского философа епископа Дж. Беркли тоже нашел приверженцев в колониях. Казалось, он открывает возможность сохранить веру в наступающем Веке Разума. Сочинения Церковные распри (1710) и Защита управления церквей Новой Англии (1717) Д.Уайза, который в первую очередь опирался на политические теории Локка, похоронили надежды Мезеров на установление формы церковного правления под эгидой немногих избранных.
Один из лучших умов Новой Англии, Дж. Эдвардс (1703–1758), предпринял попытку возродить кальвинизм перед лицом набирающего силу рационализма. Эдвардс был последним и величайшим пуританским богословом. Повествование о себе самом (1739), рассказывающее о его обращении в кальвинизм, Решения (1722–1723), наметившие этапы его духовного роста, и лирический панегирик будущей жене Сара Пирпонт (1723) говорят о нежном сердце и экстатической вере — так в его время уже никто не верил. Сочинения, которые он написал еще в колледже, заложили основы американского рационалистического идеализма, а тот, в свою очередь, проторил дорогу Р.У.Эмерсону и великому литературно-философскому движению в Новой Англии следующего столетия. Эдвардс верил, что в религиозном опыте большую роль играет чувство, и это позволило ему стать провозвестником «Великого пробуждения» — религиозного возрождения, охватившего колонии в 1730-х годах.
Квакеры Филадельфии, как и евангелические общины Новой Англии, придавали огромное значение личному откровению через «внутренний свет» — ощущение божественного присутствия в душе человека. Дневник (1774) проповедника-миссионера Д.Вулмана стал классическим памятником американского духовного опыта. С другой стороны, житейский материализм плантатора-южанина У.Бэрда (1674–1744) отвечал нарождавшемуся индивидуализму. В 1728 Бэрду поручили установить границу между Виргинией и Северной Каролиной. Он оставил неприкрашенное сатирическое описание пограничного района и его обитателей в Истории пограничной линии (ок. 1728, опубл. 1841).
Б.Франклин (1706–1790) был ярким воплощением американского Просвещения; он свято верил в главные принципы просветителей: естественные права человека, политическое равенство и природный альтруизм. Основным литературным достижением Франклина стала Автобиография, над которой он работал урывками между 1771 и 1789 и которая вышла в Америке только в 1818. Написанная искренне, просто и с юмором, она дает выразительный портрет изобретателя, ученого, государственного мужа и непритязательного философа. Оборудовав в Филадельфии собственную типографию, Франклин выпускал «Пенсильванскую газету» (1729–1766) и «Альманах Простака Ричарда» (1733–1758), позднее опубликовал изречения Простака Ричарда (лучшее в «Альманахе») отдельной книгой Путь к богатству (1757). Франклин принимал участие в работе Континентального конгресса и его комитета по составлению проекта Декларации независимости. Его сатиры на британскую колониальную политику стоят в одном ряду с политическими сатирами Дж. Свифта и Вольтера.
Давление со стороны британского правительства и короны разделило колонистов на два лагеря, тори и вигов. Тори, твердокаменные роялисты, были остроумней; виги, революционеры поневоле, действовали больше убеждением. Тори принадлежат несколько интересных сочинений, например Письма верноподданной дамы (между 1768 и 1775) Анны Халтон. Последний королевский губернатор Массачусетса Т.Хатчинсон написал объективную и беспристрастную Историю колонии и провинции залива Массачусетс (1764, 1767, 1828). Первым из вигов потребовал у Англии справедливости Дж. Оутис в Подтверждении и обосновании прав британских колоний (1764). Д.Дикинсон в Письмах пенсильванского фермера (1767–1768) первым подчеркнул, что ущерб, причиненный одной из колоний, представляет угрозу для всех. Однако требование реального отделения от Англии пришло из Англии и было сформулировано эмигрировавшим в Америку Т.Пейном (1737–1809), который в памфлете Здравый смысл (1776) обосновал политические и экономические выгоды отделения для его новой родины. Стиль Пейна отчетливо просматривается и в проекте Декларации независимости, официально представленном Т.Джефферсоном (1743–1826). Джефферсон также оставил Записки о штате Виргиния (1784) и великолепное эпистолярное наследие, в т. ч. письма многих лет к Д.Адамсу. Выдающееся семейство Адамсов — Джон, Эбигейл и Джон Куинси — в письмах, дневниках и автобиографии тщательно запечатлело долгий отрезок времени.
Завоевание независимости и образование конфедерации штатов не принесли долгожданного благоденствия и уверенности в будущем; вскоре возникла потребность в более сильном и эффективном правительстве. Общественное мнение формировали А.Гамильтон, Дж. Мэдисон и Д.Джей, совместно выпустив серию политических эссе Федералист (1787–1788). Эти живо написанные 85 очерков считаются мировой классикой в области политической теории. Установление республики согласно принятой Конституции повело к соперничеству между Джефферсоном и Гамильтоном и возникновению политических партий. В журналистике Джефферсона поддерживал Ф.Френо, который в период революции выступал с антибританскими стихотворными памфлетами и сатирами. Сентиментальные стихи Френо о природе и море делают его предшественником американского романтизма.
Противоположности Р.Тайлера, поставленные в 1787, были первой написанной американцем комедией. Х.Г.Брэкенбридж поддержал подавление Вашингтоном «водочного бунта», дав в романе Современное рыцарство (1792) сатирические портреты «бунтарей» в духе англичанина Г.Филдинга. Сентименталист С.Ричардсон, современник Филдинга, стал образцом для Сусанны Роусон, написавшей книгу о соблазне и горьких слезах Шарлотта Темпл (1790). Ч.Б.Браун (1771–1810) первым из американских писателей начал жить литературным трудом. Он работал в популярном жанре «готического» романа: Виланд (1798), Артур Мервин (1799), Ормонд (1799) и Эдгар Хантли (1799). Сборник очерков Письма американского фермера (1782) Сент-Джона де Кревекёра примечателен оптимистическим взглядом на будущее Америки. Первым в ряду многочисленных эссеистов, отличавшихся пылким национализмом, был Н.Уэбстер; его любовь к Америке нашла выражение, помимо политических очерков, в том, что он составил Словарь американского английского языка (1800–1828).
Группа коннектикутских литераторов-любителей, прозванных «хартфордскими (или коннектикутскими) острословами», известна как индивидуальными, так и коллективными сочинениями. Основатель группы Д.Трамбл (1750–1831) создал первую американскую сатиру на нравы университетской среды Развитие тупости (1771–1773). Пасторальная поэма Т.Дуайта (1752–1817) Гринфилд Хилл (1785) исполнена поэтического чувства. Дж. Барлоу (1754–1812) помнят как автора ироикомической поэмы Скорый пудинг (1796), воспевающей простонародное американское блюдо из кукурузной муки. Так называемые «никербокеры» свое название получили по имени историка из Нью-Йорка Д.Никербокера, которого придумал В.Ирвинг. В разное время к «никербокерам» принадлежали не менее 20 авторов, работавших в Нью-Йорке в начале 1800-х годов, в т. ч. три первых выдающихся мастера американской литературы: Ирвинг, поэт и редактор У.К.Брайант и романист Дж. Ф.Купер. Фигуры меньшего масштаба — поэты Ф.Халлек и Р.Дрейк и романист Дж. К.Полдинг. Сатирический дар последнего блестяще проявился в Забавной истории про Джона Булля и Брата Джонатана (1812), злой антибританской аллегории на тему Американской революции.
У.К.Брайант (1794–1878) добился совершенства в искусстве стиха, особенно белого. Среди его лучших стихотворений — Танатопсис, К перелетной птице, Надпись перед входом в лес и другие. В 1827 он начал работать в редакции нью-йоркской «Ивнинг пост», став первым в цепочке великих нью-йоркских редакторов. В.Ирвингу (1783–1859) успех принесла История Нью-Йорка от сотворения мира до конца голландской династии (1809), вышедшая под псевдонимом Дидрих Никербокер. В 1815 Ирвинг отплыл в Англию, где выпустил Книгу эскизов (1819–1820). Включенные в нее непревзойденные новеллы Рип Ван Винкль и Легенда о Сонной Лощине принесли ему международную славу. Очерки английской сельской жизни в переработанном и расширенном виде составили книгу Брейсбридж Холл (1822). Альгамбра (1832), созданная после поездки автора в Испанию, — собрание очаровательных очерков и историй на материале романтических мавританских легенд. Свой творческий путь Ирвинг завершил пятитомной Жизнью Вашингтона (1855–1859).
Дж. Ф.Купер (1789–1851) был первым великим американским романистом. Он создал роман фронтира (граница передвижения переселенцев), а его герой Кожаный Чулок стал американской легендой, наделенный едва ли не сверхъестественным знанием леса и умением жить, слившись с природой, и в то же время воплощение житейской мудрости и естественных добродетелей. В романе о Войне за независимость Шпион (1821) Купер обратился к историческому жанру. Свою особую художественную вселенную он открыл в первом романе о фронтире Пионеры (1823), где Натти Бампо — такое имя впоследствии получил Кожаный Чулок — изображен в реалистической манере. В дальнейших романах цикла — Прерия (1827), Следопыт (1840) и Зверобой (1841) — он предстает в романтическом свете как философ природы и герой эпического масштаба. Лучшая книга цикла — Последний из могикан (1826). Купер в юности был моряком, всю жизнь оставался верен морю, и вполне естественным было его обращение к «морскому» роману. Первый из них, Лоцман (1823), считается и самым лучшим.
Итоги англо-американской войны 1812–1814 и образ жизни фронтира немало способствовали укреплению национального духа индивидуализма и свободы. Господствовавший в Европе романтизм был словно создан для Америки 19 в., с ее подчеркнутым вниманием к чувству и личности. Как зрелая система мышления и чувствования американский романтизм сформировался в Новой Англии. Многих романтиков привлек трансцендентализм. Староста церкви унитариев У.Э.Чаннинг обосновал идеи трансцендентализма в эссе Нравственная критика кальвинизма (1820). Глубокая вера в личность соединила религиозный либерализм, концепцию политической демократии и литературный романтизм, дабы претворить суть американского опыта в художественные произведения.
Э.А.По (1809–1849) первым из американских писателей уверовал в «искусство для искусства». Он пришел к новому положению о том, что душа поэзии — выразительность, а не содержание: поэзия тем совершенней, чем сильнее в ней музыкальное начало, но совершенство недоступно художнику. Мелодичность и новизна стихотворений По таковы, что они легко запоминаются, и поэтому Ленора, Ворон или Аннабель Ли относятся к известнейшим образцам американской поэзии. В жанре рассказа тяга По к экзотике и ужасному свидетельствует о его интересе к готическому роману. Его гений особенно очевиден в воссоздании атмосферы действия. Он понимал и ощущал рассказ как завершенное художественное целое. Лягушонок, Черный кот, Сердце-обличитель и Бочонок амонтильядо — в числе лучших «страшных рассказов» в мировой литературе, а новеллы Убийство на улице Морг, Тайна Мари Роже и Похищенное письмо дают право считать По основоположником детективного жанра.
Философ, эссеист и поэт Р.У.Эмерсон (1803–1882) был признан главой романтизма Новой Англии. Сгруппировавшиеся вокруг него в его родном городке Конкорде (шт. Массачусетс) либерально настроенные интеллектуалы считали Эмерсона своим духовным вождем. Он был самым блестящим лектором своего времени; разнообразные темы для лекций он черпал из своих Тетрадей (опубл. 1900–1914). Тексты лекций он затем дорабатывал и издавал в виде эссе; самые знаменитые из них вошли в книги Опыты (1841) и Опыты: Часть вторая (1850). Эмерсон впервые изложил свое кредо в эссе Природа (1836), за которым последовало выступление в Гарвардском университете Американский ученый (1837) — смелая критика формализма и косности в науке. Эмерсон отказывался вступать в какие-либо клубы или группировки, но к близким ему по духу относился дружески и поддерживал их начинания. К числу последних относились попытка организации кооперативной общины Брук Фарм, «Трансцендентальный клуб» и литературный ежеквартальник «Дайел» («Циферблат»), который Эмерсон одно время редактировал. Его поэзия отмечена таким же нонконформизмом. Он пренебрегал строгим размером, избегал распространенных шаблонов и создавал свежие образы, которые впоследствии вдохновляли Эмили Дикинсон и Р.Фроста. Поэтические сборники Эмерсона Стихи (1846) и Майский день и другие стихотворения (1867) стали вехами в истории американской поэзии.
Первым в ряду последователей Эмерсона был натуралист и иконоборец Г.Д.Торо (1817–1862). Учитель, землемер, мастер на все руки, время от времени редактор «Дайела», Торо строил жизнь в согласии с трансценденталистскими заповедями опоры на собственные силы, независимости и нонконформизма. Идеалы и вера Торо раскрыты в книге Уолден, или Жизнь в лесу (1854) — в восемнадцати очерках, описывающих его мысли и действия на протяжении двух лет жизни в изоляции от общества на берегу принадлежавшего Эмерсону Уолденского озера близ Конкорда. Ни одному писателю не удалось так выразительно запечатлеть очарование первозданной Америки или столь же красноречиво воспеть простую жизнь. В самом важном своем эссе О гражданском неповиновении (1849) Торо обосновал принципы ненасильственного сопротивления войне и рабству.
Потомок новоанглийских пуритан Н.Готорн (1804–1864) разделял пуританскую одержимость идеей греха. По окончании Боуден-колледжа он 12 лет провел в Сейлеме в относительном затворничестве, под конец предприняв несколько поездок по Новой Англии, на материале которых написаны рассказы, составившие книгу Дважды рассказанные истории (1837). В Бостоне Готорн познакомился с ведущими литераторами этого района и провел какое-то время в общине Брук Фарм. Разочаровавшись в общинной жизни, он вскоре перебрался из Брук Фарм вместе с молодой женой в «Старую усадьбу» в Конкорде. Там он написал рассказы, вошедшие в сборник Легенды «Старой усадьбы» (1846). Стремясь примирить интерес к психологии со своим кальвинистским мировоззрением, Готорн все чаще создавал не просто рассказы, но моральные аллегории — Молодой Браун, Черная вуаль священника, Родимое пятно. Вернувшись в Сейлем, он написал один из шедевров американской прозы, небольшой роман Алая буква (1850) — исследование того, как печать греха сказывается на судьбах трех главных действующих лиц. В романе Дом о семи фронтонах (1851) — об исполнении наложенного на дом проклятия — тема и обстановка действия играют бóльшую роль, нежели характеры или сюжет. Счастливый Дол (1852) отчасти воссоздает опыт жизни Готорна в Брук Фарм. Место действия романа Мраморный фавн (1860) — современный автору Рим, а тема — превращение человека в существо разумное через познание добра и зла.
Проблемы зла, над которыми бился Готорн, пуританин в душе, постоянно занимали и Г.Мелвилла (1819–1891). Его ранние книги — в основном повествования о море: автор в юности был моряком. Этот опыт он сперва использовал в Тайпи (1846), незамысловатой истории, рассказанной от лица матроса о его безмятежной жизни на Маркизских островах, затем — в Ому (1847), где повествуется о новых приключениях рассказчика на Таити и близлежащем Муреа, а миссионеры и колониальные чиновники обличаются как поработители, грабители и растлители наивных туземцев. Белый бушлат (1850) завершает цикл Южных морей; яркое воссоздание Мелвиллом жизни простых матросов со всеми ее тяготами, в особенности же сцена порки, побудило Конгресс внести изменения во флотский устав. Моби Дик (1851) Мелвилла, история одержимости жаждой мщения, относится к величайшим достижениям американской литературы. Искалеченный при попытке забить гигантского белого кашалота по кличке Моби Дик, капитан Ахав набирает пеструю команду китобоев и пускается в охоту за ненавистным врагом. Весь экипаж погибает, спасается лишь юный рассказчик Измаил. Моби Дик — роман в высшей степени сложный. Повествование перебивается в нем монологами, философскими отступлениями, экскурсами в естественную историю китов и вставками с изложением тонкостей китобойного промысла. Не найдется и двух критиков, согласных в истолковании хотя бы главных символов этой книги. Самого Моби Дика рассматривают то как воплощение зла, то как олицетворение Бога. Мелвилл создал всеобъемлющее произведение, в котором с точки зрения нравственности исследованы природа добра и зла, способность воли бросить вызов судьбе, вечный конфликт между человеком и вселенной. Среди других сочинений Мелвилла — исторический роман Израиль Поттер (1855); Рассказы на веранде (1856), куда вошли великолепные Бенито Серено и Писец Бартльби; томик стихотворений; его последний анализ проблемы добра и зла — Билли Бадд, фор-марсовый матрос (опубл. 1924).
Провозгласившие себя аристократами литераторы Бостона и Кеймбриджа — О.У.Холмс в шутку назвал их «бостонскими браминами» — придерживались «традиции благопристойности» европейской культуры. Самым видным из «браминов» и самым популярным поэтом своего времени был Г.У.Лонгфелло (1807–1882). Мастер поэтической формы, он писал стихи в духе господствовавших настроений и романтические баллады о прошлом Америки. Свой талант он тратил на сочинение длинных поэм — Евангелина (1847), Песнь о Гайавате (1855) и Сватовство Майлза Стэндиша (1858). Между тем известностью в Америке и за рубежом Лонгфелло обязан сборникам Баллады и другие стихи (1842) и Рассказы придорожной гостиницы (1863). Лонгфелло пользовался славой простого и безмятежного поэта, так что издание Стихов о рабстве (1842) потребовало от него немалого мужества. В последнее время критика заинтересовалась морской темой в поэзии Лонгфелло.
Врач и учитель, поэт, эссеист и романист доктор О.У.Холмс (1809–1894) являл собой идеал литератора-джентльмена. Он писал легкие ироничные стихи на современные темы, а его сборник Самодержец обеденного стола (1858) включает пространные рассуждения обо всем, что привлекало его внимание. В своих «медицинских» романах Элси Веннер (1861), Ангел-хранитель (1867) и Смертельная неприязнь (1885) он исследовал побудительные мотивы человека с точки зрения медицины и психологии того времени. Дж. Р.Лоуэлл (1819–1891), поэт, ученый, критик и дипломат, обладал чувствительностью Лонгфелло, остроумием Холмса и аристократическим вкусом обоих. Его талант в полной мере проявился в связи с движением за освобождение негров. В стихах на злобу дня, вошедших в сборники Бумаги Биглоу (1848) и Бумаги Биглоу: Часть вторая (1867), он весьма успешно использовал острословие и говор янки. В свое время он пользовался не меньшей известностью и как критик. Серьезный подход к материалу, остроумие и иносказательность делают Лоуэлла выдающимся комментатором литературного процесса эпохи.
В отличие от «браминов», поэт Д.Г.Уитьер (1807–1892) родился в бедной семье фермеров-янки и не получил надлежащего образования. Бóльшая часть его поэтического наследия посвящена сельской Новой Англии и простому человеку, чья история и есть история народа. Сегодня лучше всего, вероятно, знают его баллады Барбара Фритчи и Въезд шкипера Айрсона. Уитьер был страстным противником рабства, и его стихи против рабовладения обеспечили ему прочное, хотя и скромное место в истории американской поэзии. Историки периода американского романтизма У.Х.Прескотт (1796–1859), Д.Л.Мотли (1814–1877) и Фр. Паркмен (1823–1893) писали в духе англичанина Т.Б.Маколея.
На протяжении трех десятилетий, предшествовавших Гражданской войне, множество сочинений и на Севере, и на Юге были посвящены самой злободневной проблеме — рабству. У.Г.Симмс (1806–1870) в романах об Американской революции Йемасси (1835) и Партизан (1835) решительно защищал южный идеал сельского уклада, а Дж. П.Кеннеди в романе Суоллоу Барн (1832) восхвалял отеческую заботу плантаторов о рабах. У.Грейсон в поэме Наемник и раб (1854) рисовал преимущества жизни раба в южных штатах по сравнению с существованием европейского подёнщика. Однако самой значительной книгой о рабстве стала Хижина дяди Тома (1852) Гарриет Бичер-Стоу; роман вызвал на Севере и за рубежом громкий общественный резонанс.
Гражданская война разделила нацию на два вооруженных лагеря и глубоко повлияла на экономику и Юга, и Севера. США перешли к провинциализму, что нашло выражение в т. н. областнической, или «местной», литературе. С другой стороны, промышленный рост в послевоенные годы изменил облик нации. Писатели стали уделять больше внимания непосредственной сиюминутной американской жизни и меньше — разработке отвлеченных идей. Точность формулировок и пристальное наблюдение будничного существования способствовали развитию реализма. Доминирующей в литературе 1865–1910 стала тема борьбы американца за сохранение своей личности во всей ее целостности перед лицом экономических и общественных перемен.
Писатели послевоенного Юга были в большинстве своем «пережитками» романтизма, который цеплялся за ценности прошлого, чтобы остановить наступление реализма. Признанным «лауреатом Конфедерации» был поэт и редактор Г.Тимрод. В стихотворениях поэта, романиста, лектора и музыканта С.Ленира (1842–1881) слышны отзвуки той враждебности, которую английские прерафаэлиты питали к промышленности и торговле. Его первой книгой был военный роман Тигровые лилии (1867), в котором содержатся ранние реалистические описания жизни на Юге.
Величайший поэт Америки 19 в. — У.Уитмен (1819–1892). И по содержанию, и по форме его поэзия разительно отличается от всей предшествующей. Написанные свободным стихом без размера и рифм, часто выдержанные в интонациях поэтического пророчества, произведения Уитмена, насыщенные яркими образами, славят жизненную силу и многообразные формы американской демократии, провозглашают мистическую веру в простого человека. Листья травы — свод поэзии Уитмена. Их первое издание (1857), включавшее всего 12 стихотворений, знаменовало начало новой эры американской литературы. Для последующих восьми изданий он каждый раз дополнял и перерабатывал книгу, так что ко дню его смерти она содержала почти 400 стихотворений и поэм. Уитмена часто называли «пророком Демократии». Его представления о равенстве и народовластии опирались на глубокую веру в человеческое товарищество. В стихотворении, которым открывались Листья травы и которое впоследствии получило название Песня о себе, он соединил себя со всем человечеством.
Эмили Дикинсон (1830–1886), если и уступала кому-нибудь из современников как поэт, то лишь одному Уитмену. Она была его полной противоположностью. Почти все свои взрослые годы она провела в Амхерсте (шт. Массачусетс). Отвернувшись от внешнего мира, она воссоздавала в коротких, предельно насыщенных, причудливых и прихотливых лирических стихотворениях собственный внутренний мир. Эмили Дикинсон написала около 2000 стихов, и лишь 5 из них увидели свет при ее жизни, да и то без согласия автора. Самое заурядное и повседневное, что случалось у нее в доме или в саду, под ее пером претворялось в события вселенских масштабов, выражая такие категории, как жизнь, смерть, природа, время, вечность. Ее воображение богато и своеобразно, прозрения непосредственны, наблюдения проницательны и окрашены юмором. Дитя настроений, Эмили Дикинсон — самый вдохновенный поэт-лирик, какого дала Америка.
Весьма показательной для периода после Гражданской войны была областническая литература. Авторы «местного колорита» ограничивали себя бытописанием и поверхностным изображением конкретных районов. Сара Орн Джуит (1849–1909) глазами беспристрастного наблюдателя показала упадок Новой Англии. В Дипхейвене (1877) и Стране островерхих елей (1896) она разработала форму «статичного» романа, в котором почти нет действия, но важны описания обстановки и характеры, что полностью отвечает созданным ею словесным пейзажам родного штата Мэн. Дж. У.Кейбл (1854–1925) представил креолов Луизианы в идеализированно-романтических тонах (Старые креольские времена, 1879) и шокировал южан «либерализмом» в расовом вопросе (Грандиссимес, 1888). Дж. Ч.Харрис (1848–1908) известен сегодня как собиратель знаменитых народных сказок дядюшки Римуса. Среди многочисленных писателей Запада США, внесших вклад в его фольклор и культуру, выдающееся место принадлежит Брету Гарту, автору сборника калифорнийских рассказов Счастье Ревущего Стана (1870). Спрос публики на шаржированное изображение современных манер и нравов удовлетворяли журналисты, в т. ч. Ч.Ф.Браун (1834–1867), которого вся страна знала под именем Артемус Уорд.
С.Л.Клеменс (1835–1910), писавший под псевдонимом Марк Твен, в юности мечтал стать юмористом западных штатов наподобие Артемуса Уорда. Великолепный знаток разговорного языка, тонкий наблюдатель американской жизни и блестящий рассказчик, Твен одновременно и крупнейший юморист Америки, и величайший художник старого Запада. Свою творческую биографию он начинал репортером в Неваде; общенациональная слава пришла к нему после публикации и по сию пору популярной небылицы Знаменитая скачущая лягушка из Калавераса (1865). В 1873 Твен взялся за более крупную художественную форму, написав в сотворчестве с новоанглийским автором Ч.Д.Уорнером книгу, давшую название всей эпохе, — Позолоченный век. В Приключениях Тома Сойера (1876) Твен стремился отвратить читателя от сусальных историй о детях, рассказав о «всамделишном» мальчишке. Приключения Гекльберри Финна (1885) — о сбежавшем из дома мальчике и его путешествии вниз по Миссисипи на плоту — были задуманы как продолжение Тома Сойера, однако книга эта куда более значительна и некоторые критики называют ее самым великим американским романом. В ней с потрясающей достоверностью показан мир, увиденный глазами мальчика, а сам этот мальчик, Гек Финн, — символ свободолюбивой Америки, «дикарь», не желающий подчиняться законам общества, которое стремится его подавить. Отбор эпизодов, раскрывающих конфликты эпохи; напряженный сюжет; народное начало и разнообразие типов — все это делает роман шедевром. Прославленный юморист, Твен был серьезным писателем, глубоко озабоченным общественными, политическими и нравственными проблемами. В книгах Принц и нищий (1882), Янки из Коннектикута при дворе короля Артура (1889) и Личные воспоминания о Жанне д'Арк ее пажа и секретаря Луи де Конта (1896) он нарисовал неприкрашенную, зачастую сатирическую картину Средневековья, которое любили идеализировать авторы романтического возрождения.
Романист, эссеист, редактор и критик У.Д.Хоуэллс (1837–1920) — видная фигура в истории американской литературы прежде всего потому, что направил ее на путь реализма. Опекун молодых талантов, Хоуэллс сам не переставал учиться у европейских мастеров. В повествовании о своем интеллектуальном развитии Мои литературные пристрастия (1895) он рассказал о писателях, оказавших влияние на его творчество, в т. ч. русских — И.Тургеневе, которому обязан своей реалистической эстетикой и методом, и Л.Толстом, который привлек внимание Хоуэллса к теме социальной несправедливости. В Возвышении Сайласа Лэфема (1885) он показал, чему его научил Тургенев. Великолепные характеры, беспристрастная манера изложения и блестящая композиция обосновывают мнение критики о том, что этот роман о моральном перерождении выбившегося из низов вермонтского дельца является шедевром Хоуэллса. В 1880-е годы Хоуэллс начал читать Толстого и заинтересовался социально-экономическими проблемами. Его лучшие романы в этом плане — Опасности новых путей (1890), утопия Гость из Альтрурии (1884) и Сквозь игольное ушко (1907).
Г.Джеймса (1843–1916) уже при жизни называли «мастером», и многие критики по-прежнему считают его первым романистом Америки. Свое мастерство он оттачивал, не переставая экспериментировать в жанрах рассказа, повести и романа. Теории и практике Джеймса современный роман обязан многими основными принципами формы и композиции. Джеймс считал единственно реальным лишь то, что нам лично известно. Поэтому он переместил поле реалистического искусства из внешнего во внутренний мир, создав субъективный роман — крупнейший его вклад в литературу. Техника субъективного письма Джеймса, развившаяся в 20 в. в роман «потока сознания», допускает в художественный текст лишь то, что является опытом или восприятием какого-нибудь персонажа. Автор устранен из повествования, читатель следит за развитием сюжета и узнает «правду» исключительно через восприятие действующих лиц. Из-за сосредоточенности на субъективном диалог и внутренний монолог играют в романах Джеймса значительно бóльшую роль, чем действие. Творчество Джеймса ограничено тремя основными проблемами: противопоставление американской искренности и неотесанности — европейской лживости и утонченности; конфликт между искусством и действительностью; замена морального критерия в определении добра и зла психологическим. Как для комедиографа общественных нравов Европа была для него много притягательней Америки; он переехал во Францию, а затем поселился в Англии. Как правило, Джеймс писал об американском и европейском высшем классе, с жизнью которого был лучше всего знаком. Он анализировал воздействие Старого Света на американцев в Родерике Хадсоне (1876), Американце (1877) и Дэйзи Миллер (1878), а Нового Света на европейцев — в Европейцах (1878); список романов на эту тему венчает Женский портрет (1881).
Во «второй период» творчества Джеймс кое-что позаимствовал у французских натуралистов, которые рисовали власть над человеком внеличных биологических, экономических и социальных сил. При этом, как показывают романы Бостонцы (1886), Княгиня Казамассима (1886) и Трагическая муза (1890), Джеймс не отказывался от веры в свободу воли. Последняя книга примечательна тем, что в ней возникает тема столкновения жизни и искусства. В цикле экспериментальных романов, описывающих разложение британского общества, — Пойнтонская добыча (1897), Что знала Мейзи (1897), Неудобный возраст (1899) и Священный источник (1901), — Джеймс достигает виртуозного мастерства. Тогда же были написаны и такие шедевры его малой прозы, как Письма Асперна (1888), Ученик, Узор ковра и лучшая его повесть Поворот винта (1898), вероятно, непревзойденный образец литературы ужаса. В последний, или «главный», период Джеймс превзошел все написанное им ранее, создав три великих романа — Крылья голубки (1902), Послы (1903) и Золотая чаша (1904).
В последние десятилетия 19 в. Америка отвергла провинциализм, воцарившийся после Гражданской войны, и вновь открылась для влияния европейской мысли и литературы. В сфере экономики наибольшее воздействие в эти годы оказала работа Прогресс и нищета (1879) Г.Джорджа (1839–1897), отметившего связь между техническим прогрессом и ростом обнищания. Т.Веблен (1857–1929) соединил социологию с экономикой в своем шедевре Теория неработающего класса (1899), где обосновал принципиальное различие между продуктивностью «производства», изготавливающего товар, и паразитизмом «бизнеса», призванного обеспечивать прибыли для неработающего класса. Философия прагматизма, разработанная У.Джеймсом (1842–1910), с наибольшей полнотой представлена в его работах Прагматизм (1907) и Смысл истины (1909). Исходя из посылки о том, что конечным критерием истинности идеи являются ее практические результаты, он призывал от абстракций и отвлеченностей обратиться к фактам. В своем важнейшем психологическом труде Принципы психологии (1890) он определил разум как инструмент приспособления человеческого организма к окружению. Предложенное Джеймсом описание сознания как потока с глубинными течениями оказало большое влияние на художественную прозу 20 в. Г.Адамс (1838–1918), отпрыск знаменитой семьи, в опубликованном частным образом Воспитании Генри Адамса (1907) попытался сформулировать главные проблемы, стоявшие перед его современником.
Многие новейшие вопросы экономического и социального характера стали достоянием журналистики и художественной литературы. Группа журналистов, прозванных «разгребателями грязи», безжалостно разоблачала корыстолюбие и презрение к общественному благу, свойственные американскому бизнесу на рубеже веков. Кроме того, ряд писателей выразили свой протест в романах, по сути являвшихся пропагандой в форме художественной литературы.
Верой в прогресс и технические открытия проникнут утопический роман Э.Беллами (1850–1898) Взгляд назад. 2000–1887 (1888), ярко выразивший оптимизм конца века. Романы Э.Синклера (1878–1968), в отличие от утопии Беллами, посвящены реальной борьбе пролетариата. Занявшись по заданию редакции изучением чикагских скотобоен, он написал свой первый и самый знаменитый роман Джунгли (1906), беспощадное обличение эксплуатации. Потрясающие разоблачения коррупции в области мясной промышленности вызвали шквал возмущения, что сыграло роль в принятии первого в истории Америки Закона о продуктах питания и лекарствах. Социально-политические взгляды Синклера нашли исчерпывающее выражение в его пропагандистских романах 1920-х годов, где раскрыто влияние капитала на религию, прессу, образование и искусство. Крушение мира (1940) открывает цикл романов о Лэнни Бадде; здесь показаны этапы жизненного пути умудренного опытом собирателя произведений искусства. В поисках новых форм воплощения основных категорий человеческого опыта многие американские писатели обратились к французской литературной школе — натурализму. Жесткие крайности натурализма были смягчены в Америке традиционным оптимизмом и ханжеством, однако такие авторы, как С.Крейн, Ф.Норрис и Дж. Лондон, противопоставили «традиции благопристойности» суровую реальность жизни.
Сборник Главные проезжие дороги (1891), содержащий жестокие неприкрашенные картины из жизни фронтира, свидетельствует об острой наблюдательности и повествовательном даре Х.Гарленда (1860–1940). Он высоко оценил роман С.Крейна (1871–1900) Мэгги, уличная девчонка (1893, 1896): Крейн был писателем того типа, каким стремился, но не смог стать сам Гарленд. Мировую известность Крейну принес роман о Гражданской войне Алый знак доблести (1895). Крейн с удивительной проницательностью раскрыл психологию страха человека на фронте, что примечательно, поскольку автор не имел военного опыта. Герои двух его главных романов — молодые люди, в жизни которых наступает переломный момент. То, как Крейн изобразил взаимодействие между внешними факторами, влияющими на ход событий, и неосознанными внутренними побуждениями персонажей, стало образцом для следующего поколения писателей. Стихотворения Крейна, написанные свободным стихом, исполненные жестокого реализма, предвосхитили поэзию 1920-х годов.
Самый сильный, хотя и не лишенный недостатков роман Фр. Норриса (1870–1902) Спрут (1901) был первой книгой задуманной им трилогии «эпоса пшеницы». В нем описана борьба калифорнийских фермеров, выращивающих пшеницу, против монополизма Южно-тихоокеанской железной дороги. Второй роман, Омут (1903), изображает разнузданные спекуляции пшеницей на чикагском зерновом рынке. В Спруте Норрис добился эпического размаха, к которому стремился. Рассказами об Аляске времен золотой лихорадки прославился Дж. Лондон (1876–1916). В романе Мартин Иден (1909), основанном на автобиографическом материале, Лондон попытался рассмотреть общественные проблемы в свете биологических законов природы. Его социально-политические взгляды наиболее полно отражены в таких романах, как Морской волк (1904) и Железная пята (1901). «Герой» его самой известной повести Зов предков (1903) — эскимосская лайка, которая после смерти хозяина уходит жить к волкам.
Когда Норрис в 1900 прочитал рукопись романа Т.Драйзера (1871–1945) Сестра Керри и убедил издательство «Даблдей» его напечатать, это стало поворотным пунктом в истории американской литературы. До 1912 роман Сестра Керри, подробнейшее повествование о деревенской девушке, попавшей в сети большого города с его блеском и нищетой, не пользовался особой известностью, но в конечном итоге Драйзер оказал на литературу начала 20 в. более глубокое воздействие, чем любой другой романист. Среди выдающихся писателей-современников Драйзер меньше всех заботился о стиле и форме. Источник трагедии в его книгах — конфликт между стремлением человека к самоутверждению и законами и условностями общества, которое обуздывает его инстинкты. В этой борьбе побеждают сильнейшие, а самые слабые терпят крах. Портреты «грешниц» в Сестре Керри и Дженни Герхардт потрясли читателей правдивостью и пробудили сострадание. Фрэнк Каупервуд, герой «трилогии желания», состоящей из романов Финансист (1912), Титан (1914) и Стоик (1947), — олицетворение жизненного успеха в понимании Драйзера. В Американской трагедии (1925), быть может, самом известном его романе, он по-иному подходит к решению социально-биологической проблемы. Построенный на реальном событии — убийстве юношей беременной подружки, роман представляет протагониста как жертву общества, которое соблазнило его обещанием шикарной жизни, но не наделило моральной силой.
Принадлежавшая к нью-йоркской аристократии Эдит Уортон (1862–1937) в романах Обитель радости (1905), Век наивности (1920) и четырех повестях, составивших сборник Старый Нью-Йорк (1924), раскрыла слабые стороны старого общественного уклада, с его ограниченной культурой и жесткими нормами поведения. Местом действия самого известного своего произведения, повести Итан Фром (1911), она выбрала унылую Новую Англию, с иронией и убедительностью поведав историю подавленной любви. В то время как Эдит Уортон скорбела о том, что нью-йоркское общество скатывается к варварству, Эдит Глазго (1874–1945) с глубоким сочувствием изображала в своих романах упадок аристократической культуры Виргинии и развал сельского жизненного уклада. Героини романов Уиллы Кэсер (1873–1947) — художница в Песне жаворонка (1915) и жительница прерий, девочка из семьи иммигрантов-чехов (Моя Антония, 1918) — действуют по наитию, как подсказывает им их природа. Мир этих живых и наивных натур — мир пионеров, а не развращенного общества. В романе Смерть приходит за архиепископом (1927) показана сила духа, которую воспитывают в человеке земля и широкие горизонты.
С.Льюис (1885–1951) был самым язвительным бытописателем американской провинции. Избрав родной городок мишенью своей талантливой сатиры в романе Главная улица (1920), он стал беспощадным критиком среднего класса Америки. Со смесью презрения и сочувствия выписан портрет героя его романа Бэббит (1922), чье имя стало нарицательным, а образ — впечатляющим олицетворением «маленького человека», боготворящего успех и бездуховное промышленное общество. Эрроусмит (1925) — история молодого врача, который мучительно выбирает между духовными и материальными ценностями; Элмер Гентри (1927) — безжалостная сатира на евангелиста со Среднего Запада. Льюис искал чистоту американского идеала, но повсюду видел лишь грязь и преклонение перед деньгами. В 1930 он первым из американцев стал лауреатом Нобелевской премии по литературе.
Самым известным поэтом переходного века был Э.А.Робинсон (1869–1935). Подобно Льюису, Робинсон нашел квинтэссенцию человеческого опыта в родном городке, выведенном в его поэзии под названием Тильбюри-Таун. Прославившее Робинсона умение уместить в рамки стихотворения сжатую драматичную историю человеческой жизни впервые предстало в сборнике Дети ночи (1896–1897).
Во втором десятилетии 20 в. Америка пережила литературную революцию, которая перечеркнула идеи, формы и установки 19 в. То, что назвали потом «вторым расцветом» (первым был период романтизма) американской литературы, началось в годы Первой мировой войны. Поэты начала 20 в. провозгласили «революцию слова», выступив против приемов, целей и тем традиционной поэзии. Столицей этой революции был Чикаго, где Гарриет Монро основала в 1912 журнал поэзии «Поэтри». Конкурирующее издание, журнал Маргарет Андерсон «Литтл ривью», из Чикаго и Нью-Йорка переместился в Европу. В числе авторов первого журнала были Сэндберг, Мастерс и Линдсей, второго — Т.С.Элиот и Э.Паунд.
В.Линдсей (1879–1931) в сборнике Конго и другие стихи (1914), опираясь на размеренные ударные ритмы, передал шорох прерии под ветром, грохот и лязг большого города, эхо полузабытого африканского леса. Стремясь разработать новую форму самобытного американского стиха, он использовал элементы фольклора и джаза. Плодовитый литератор Э.Л.Мастерс (1869–1950) вошел в историю американской литературы сборником стихотворных эпитафий Антология Спун-Ривер (1912), на страницах которого похороненные на местном кладбище рассказывают, какова была их настоящая жизнь. Из их автоэпитафий, написанных угловатым свободным стихом, возникает жестокая в своей откровенности панорама горьких несостоявшихся судеб обитателей унылого городка. Восприняв народное наследие, К.Сэндберг (1878–1967) успешно взял на себя роль певца Америки, что до него удалось одному Уитмену. Презрение социалиста к «изящной» поэзии он с предельной резкостью выразил в Чикагских стихах (1916), лишенных размера и поэтической формы, четкого ритма и тонкой образности. Лущильщики кукурузы (1918) свидетельствуют о том, что в мировоззрении Сэндберга радикализм уступил место линкольновской иррациональной вере в народ и землю. Окончательное кредо поэта заявлено в сборнике Народ — да (1936).
Первый со времен Лонгфелло и Уитмена американский поэт, завоевавший широкого читателя, Р.Фрост (1874–1963) держался традиций, но и не отказывался от эксперимента. Поэзия, считал он, начинается с живого голоса, и многие его стихотворения опираются на то, что он называл «фразовыми интонациями», заимствованными непосредственно из разговорной речи. В поисках духовных истин Фрост обратился к земле и тем, кто ее возделывает. Сначала его воспринимали лишь как певца природы: его стихи были обманчиво просты. Фрост отправился в Англию, где его сборники Воля мальчика (1913) и К северу от Бостона (1914) нашли благодарного читателя. Возвратившись на родину в 1915, он поселился в Новой Англии. В его поэзии простые и незначительные жизненные переживания, затрагивающие природу и человека, предстают как символы истины.
Из поэтов-экспатриантов самым влиятельным был Э.Паунд (1885–1972), чьи критические теории в сильнейшей степени воздействовали на развитие современной английской и американской поэзии. Паунд не только создал свыше ста Песен и Хью Селвина Моберли (1920), отдельные фрагменты которых относятся к самым значительным поэтическим явлениям современной эпохи, но еще и помог советом и поддержкой целому поколению поэтов и романистов и дал эстетическое обоснование своему новому поэтическому стилю. В 1908 Паунд приехал в Лондон и вскоре вместе с английским поэтом Т.Э.Хьюмом основал школу «имажизма». Он требовал предельной ясности каждого «чистого» образа и метафоры и обращения к свежему, по возможности разговорному языку. Паунд привлек в свою группу поэтов X.Д. (Хильду Дулитл), У.К.Уильямса и Марианну Мур. Затем он уехал в Париж, а оттуда в Италию, где остался надолго. В 1917 он выпустил первую часть Песен, эпической поэтической сюиты, печатавшейся фрагментами (к 1959 их насчитывалось 109) на протяжении его творческой биографии. Самое значительное произведение Паунда — сатира в стихах Хью Селвин Моберли, где он, отворачиваясь от вульгарной действительности, утверждает свою преданность чистому искусству. В Италии Паунд стал сторонником Муссолини и поддержал фашизм. После войны американский суд признал его невменяемым, и 1946–1958 он провел в лечебнице для душевнобольных.
Т.С.Элиот (1888–1965), выдающийся «ученик» Паунда и глава нового поэтического движения, родился в Сент-Луисе. Он буквально ворвался в литературу, выпустив в Англии тонкую книжку стихов Пруфрок и другие наблюдения (1917). После выхода сборника Священный лес: Опыты о поэзии и критике (1920) Элиот стал законодателем и арбитром хорошего вкуса в обеих этих областях. В 1948 ему была присуждена Нобелевская премия по литературе. Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока — исполненный иронии драматический монолог, в котором Элиот апробировал поэтические новшества, получившие более глубокую разработку в его последующих сочинениях, — синтез поэтических форм, косвенные отсылки и сквозная символика. Стихотворение может быть прочитано на двух уровнях: как этюд об импотенции молодого человека и как иллюстрация упадка культуры, который Элиот наблюдал в высшем и среднем классах. Скрытый смысл последнего феномена — бесплодие современной жизни — Элиот исследовал в Бесплодной земле (1922), самой значительной поэме в современной литературе. Поэма построена на поэтических фрагментах и отголосках художественного наследия прошлого (легенды о Святом Граале, индийская религиозная поэзия, Библия, Данте, драматургия елизаветинцев, стихотворения Ш.Бодлера). Для создания поэтической панорамы бездуховного времени Элиот использовал архитектонику и символику мифов плодородия, к которым восходят языческие корни христианской легенды о Святом Граале. Пепельная среда (1930) знаменует отход Элиота от современности с ее проблемами к теме христианства как воплощения общечеловеческих ценностей. Его обращение к теологическому материалу не удивляет: поиски упорядоченности, формы и дисциплины творчества привели его к классицизму в литературе и англо-католицизму в религии. Четыре квартета (1943) — самое значительное явление англоязычной метафизической поэзии после 17 в. Свой шедевр, драму в стихах Убийство в соборе о духовном кризисе святого мученика Томаса Бекета, Элиот создал в 1935. За ней последовали стихотворные пьесы Прием с коктейлями (1949), Доверенное лицо (1953) и Пожилой государственный деятель (1958).
Главное сочинение Х.Крейна (1899–1932), поэма Мост (1930), было задумано как «систематизированная панорама» Америки, в которой за биением современной жизни ощутимо великое прошлое. Это поэтическая симфония о Божьей милости к исполненной упований стране, которую символизируют возносящиеся ввысь быки и дугообразные тросы моста. В поэзии У.Стивенса (1879–1955) чаще других возникает тема противопоставления «сырой» действительности тому, во что ее способно преобразить творческое воображение. В Мужчине с синей гитарой (1937) он обращается к картине П.Пикассо, чтобы раскрыть свой тезис: искусство даже в тех случаях, когда оно казалось бы искажает действительность, на самом деле способствует ее лучшему постижению. Стивенс приобрел известность после выхода сборника Фисгармония (1923). Он в совершенстве владел белым стихом, был мастером нестандартных размеров. Для него характерны щедрая рассудочная образность, блистательная метафоричность и стилизация поэтической речи. Р.Джефферсу (1887–1962) принадлежит много сборников стихотворений, однако наибольшей известностью пользуется его вольное переложение трагедии Еврипида Медея (1946). Самый последовательный пессимист и отрицатель в новой американской литературе, Джефферс не удовлетворился научной теорией мироздания, в которой человеку отведена весьма скромная роль, и, решительно отринув человеческие проблемы, сделал ставку на жестокость бесстрастной природы.
Эдна Сент-Винсент Миллэй (1892–1950) была одним из лучших лирических поэтов своего времени. Она прославилась стихотворением Возрождение, наивная свежесть которого, как и поэтическая смелость, позднее обретенная ею за годы богемной жизни в Гринич-вилледж, нашли отклик у ее поколения, поскольку отразили его новонайденную свободу и независимость. В сборниках Ст. В.Бене (1898–1943) Пятеро и Помпей (1915) и Баллада о Уильяме Сикаморе (1923) проявился его интерес к литературной балладе и американскому фольклору. Поэтическим свершением зрелых лет Бене стал роман в стихах Тело Джона Брауна (1928), самая популярная поэма 1930-х годов. Его перу принадлежит также немало новелл, в т. ч. классическая Дьявол и Дэниел Уэбстер (1937). Доминирующие новые веяния в поэзии этого периода сказались на творчестве А.Маклиша (1892–1982) в сборниках Горшок земли (1925) и Америка — это обещания (1939). Его лучшие стихи символистичны, когда же он обращается к социальной тематике, то его поэзия нередко становится ходульной. Долгая творческая биография Маклиша представлена томом Собрание стихотворений, включая новые, 1917–1976 (1976). Э.Э.Каммингс (1894–1962) технически был много оригинальней. Стихи его многочисленных сборников отличаются эксцентричным графическим рисунком и необычными словосочетаниями. Каммингс считал, что стихотворение — это вспышка вдохновения, ломающая правила синтаксиса. К.Эйкен (1889–1973) тоже был экспериментатором, но другого плана: он убаюкивал читателя мелодией стиха, погружая его в сказочный мир фрейдистских фантазий. Остроумная ироничная поэзия Марианны Мур (1887–1972) отмечена строгой дисциплиной размеров, вниманием к мелочам и точностью в выборе слова.
В.В.Брукс в книге Совершеннолетие Америки (1915) сказал о необходимости критики, способной осмыслить проблемы литературной жизни современной Америки. Мысли, сформулированные Т.С.Элиотом в Священном лесе (1920), положили начало аналитическому подходу и «пристальному чтению» текста в работах т. н. «новых критиков» — Р.П.Блэкмура, К.Брукса, К.Берка и др. В сборнике О поэтах и поэзии (1957) Элиот осудил метод «пристального чтения», однако продолжал настаивать на изучении поэтического произведения вне социально-исторического контекста. В творчестве выдающихся критиков М.Каули и Э.Уилсона слились несколько традиций. Их самые значительные работы — Возвращение изгнанника (1934) Каули, содержащее анализ литературы «потерянного поколения» (определение Гертруды Стайн) 1920-х годов, сочинения Уилсона Замок Акселя (1931), глубокое исследование воздействия французского символизма на современную литературу, и К Финляндскому вокзалу (1940) — о социалистических идеях и революционерах. В числе других видных критиков — Л.Триллинг, А.Кейзин и С.Э.Хаймен.
Большинство романистов, дебютировавших в 1920-е годы, родились в последнем десятилетии 19 в. После Первой мировой войны они охотно причислили себя к «потерянному поколению». Полные разочарования и горечи, эти молодые писатели обрушились на самодовольную Америку; многие из них питали к американскому провинциализму такое отвращение, что перебрались в Европу.
1920-е годы были временем экспериментов, поиска новых ценностей и смысла жизни. Драйзер перестал оказывать влияние на американских писателей, уступив место Гертруде Стайн (1874–1946). Ее парижский салон стал центром американских литераторов-экспатриантов, а ее книги Три жизни (1909) и Становление американцев (1925), хотя и озадачили молодых писателей нарочитым отказом от принятых канонов повествования, тем не менее дали им новый творческий импульс. Одним из ранних учеников Гертруды Стайн был Ш.Андерсон (1876–1941). Он разделял ее интерес к подсознанию, но смягчил приемы ее письма. «Гротескные люди» его книги Уайнсбург, Огайо (1919) — обыкновенные жители небольшого городка; автор освобождает их от социальных табу и дает возможность поведать о своих разбитых судьбах в идущих от сердца словах. По такому же принципу написаны рассказы сборников Андерсона Торжество яйца (1921), Кони и люди (1923) и Смерть в лесу (1933).
Типы и атмосферу «века джаза» описал, а возможно, отчасти и создал Ф.С.Фицджеральд (1896–1940) в романах По эту сторону рая (1920), Прекрасные, но обреченные (1922) и в большинстве из 160 написанных им рассказов. Великий Гэтсби (1925) позволяет увидеть в нем нечто большее, чем всего лишь летописца «потерянного поколения». В творчестве Д.Дос Пассоса (1896–1970) открыто заявило о себе восстание молодежи против основных установлений американского общества. Эксперименты Дос Пассоса с языком и структурой прозы дали блестящие результаты в трилогии США, состоящей из романов 42 параллель (1930), 1919 (1932) и Большие деньги (1936). Обширное повествование, воссоздающее хаотичное мельтешение жизни начала 20 в., время от времени перебивается вставками о деятелях и событиях описываемой эпохи. Герои романов Т.Вулфа (1900–1938) Взгляни на дом свой, ангел (1929), О времени и о реке (1935), Паутина и скала (1939) и Домой возврата нет (1940) — портреты автора в юности. Стремление Вулфа вырваться из «паутины» опыта, окружения и наследственности не может не импонировать молодым читателям, а его мучительные усилия восстановить прошлое в полном объеме передают страницы, исполненные как пронзительной красоты, так и ходульного пафоса.
Ведущим автором «потерянного поколения» и, вероятно, самым известным писателем своего времени был Э.Хемингуэй (1899–1961). Искалеченный войной журналист Джейк Барнс, герой романа И восходит солнце (1926), воплощает веру писателя в то, что самое важное для человека — достоинство и мужество перед лицом рока. Стиль Хемингуэя повлиял на литературу сильнее и породил больше подражателей, чем стиль любого другого писателя современности. Он разработал простую и свежую манеру письма — сдержанную, экономную, объективную, приближенную к разговорной речи. В 1954 он стал лауреатом Нобелевской премии по литературе. Первые книги Хемингуэя Три рассказа и десять стихотворений (1923) и В наше время (1924) несут следы тематического и стилевого влияния Гертруды Стайн и Андерсона, но его первый оригинальный роман И восходит солнце получил мгновенное признание, как и второй, не менее мрачный — Прощай, оружие! (1929). В третьем, Иметь и не иметь (1937), он впервые обратился к социальным проблемам — интерес к ним чуть позже привел его в Испанию, где бушевала гражданская война. В результате появился его самый длинный роман По ком звонит колокол (1940) — о трех последних днях жизни американского добровольца, гибнущего за Республику. Последним художественным произведением Хемингуэя стала повесть Старик и море (1952). Мастерство Хемингуэя одинаково совершенно и в романах, и в рассказах, из которых Убийцы, Снега Килиманджаро и Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера вошли в классику жанра.
Многие критики считают У.Фолкнера (1897–1962) величайшим писателем Америки первой половины 20 в. Создав вымышленный округ Йокнапатофа на севере Миссисипи, он в своих романах и рассказах так же прославил нищий Юг, как Готорн — Новую Англию. Фолкнер был в высшей степени искусным и самобытным мастером-новатором. Его сложный, богатый, пластичный стиль и виртуозное владение техникой «потока сознания» не имеют аналога в американской литературе. В 1949 ему была присуждена Нобелевская премия по литературе. Фолкнеровскую «сагу о Юге» открывает роман Сарторис (1929), в котором персонажи, действующие на протяжении всего цикла, представлены во всей сложности их отношений. На первом плане — Сарторисы, Компсоны и Сатпены, аристократические семейства эпохи до Гражданской войны, теперь же выродившиеся, пришедшие в упадок, подмятые и ограбленные умными, хищными и коварными членами клана Сноупсов. На втором плане — терпеливые забитые чернокожие, само олицетворение униженности. Действие разворачивается в условиях традиционного жизненного уклада, что позволяет автору выделить и подчеркнуть современные проблемы — утрату человеком чувства общности, его отчуждение и одиночество. Шум и ярость (1929) — шедевр Фолкнера и один из крупнейших романов 20 в. Из соединения «потоков сознания» трех персонажей и повествования от третьего лица постепенно вырисовывается картина вырождения некогда богатой и видной семьи Компсонов. Свет в августе (1932) — книга менее сложная, опирающаяся на тщательно отобранные, хотя и завуалированные христианские символы. Когда я умирала (1930) — гротескный микроэпос на макабрический сюжет. Роман Авессалом, Авессалом! (1936) часто относят наряду с Шумом и яростью к величайшим свершениям Фолкнера; здесь описано возвышение и падение семьи Сатпенов, которую преследует злой рок. Деревушка (1940) открывает трилогию о Сноупсах, в которую входят Город (1957) и Особняк (1959).
Мировой экономический кризис 1929–1933 вызвал «полевение» многих писателей. Возмущение же советско-германскими договорами 1939 и выход из экономического кризиса с началом Второй мировой войны положили конец движению пролетарской литературы. Первым автором, выступившим в поддержку коммунизма, был Л.Стеффенс (1866–1936); в книге Позор городов (1904) он потребовал гражданских реформ, а в Автобиографии (1931) заявил, что увидел в России «жизнеспособное» будущее. Чернокожий писатель Р.Райт (1908–1960) в четырех повестях сборника Дети дяди Тома (1938) опроверг общепризнанную философию непротивления. Идеалы коллективизма разделяли три видных поэта — Х.Грегори, М.Рукейзер и К.Фиринг, изобретатель энергичной «антипоэзии» сленга и лозунга.
Дж. Т.Фаррелл (1904–1979) рассматривал социальные проблемы с точки зрения фрейдистской психологии. Он исследовал свое поколение в проникнутой ощущением неблагополучия трилогии романов о Стадсе Лонигэне (1932–1935), истории развращения чикагского юноши под воздействием окружающей действительности. Э.Колдуэлл (1903–1987) заявил о себе романом Табачная дорога (1933); в Боговой делянке (1933) описания тяжелой жизни фермеров в глухих уголках Джорджии сочетаются со смелым изображением сексуальных отношений. Отчаяние 1930-х годов нашло обобщенное выражение в Гроздьях гнева (1939) Д.Стейнбека (1902–1968). Это повествование о массовом переселении в Калифорнию согнанных с земли фермеров остается самой известной и значительной книгой Стейнбека. Своей литературной славой он обязан также роману Тортилья-Флэт (1935) и печальной повести о дружбе двух странствующих сельскохозяйственных рабочих О мышах и людях (1937). В 1962 Стейнбеку была присуждена Нобелевская премия по литературе.
Вторая мировая война дала несколько выдающихся романов о военной жизни, в т. ч. романы Обнаженные и мертвые (1948) Н.Мейлера и Отныне и вовек (1951) Дж. Джонса. В Поправке-22 (1961) Дж. Хеллера страстные обличения органично сочетаются с изображением неотразимо смешных нелепостей казарменного быта.
Кэтрин Энн Портер (1890–1980), завоевавшая репутацию одного из ведущих мастеров малого жанра (Полуденное вино, 1937; Белый конь, белый всадник, 1939), в 1969 опубликовала свой единственный полномасштабный роман Корабль дураков.
«Южное возрождение», у истоков которого стояли Э.Глазго, Т.Вулф и У.Фолкнер, продолжалось и после войны. Романист, поэт и критик Р.П.Уоррен исследовал психологию рвущегося к власти южанина в романе Вся королевская рать (1946) и создал три сильных романа о Кентукки — Ночные всадники (1939), У райских врат (1943) и Пещера (1959). Мастерством и проникновенностью отмечены романы Карсон Маккаллерс (1917–1967) Сердце — одинокий охотник (1940), Отражения в золотом зрачке (1941), Часы без стрелок (1961). Романы Мудрая кровь (1952) и Царство небесное силою берется (1960) и рассказы Фланнери О'Коннор (1925–1964) — мрачные и зачастую гротескные исследования жизни на Юге. У.Перси в книгах Любитель кино (1961), Любовь на развалинах (1971) и Ланселот (1977) воссоздает атмосферу пригородных «зеленых зон». Среди известных произведений Т.Капоте лучшее — Другие голоса, другие комнаты (1948). В 1966 он опубликовал Хладнокровно, леденящую душу историю убийства, которую критика назвала «документальным романом»: автор соединил здесь факты с собственной их интерпретацией. Эта новая, судя по всему, разновидность жанра получила мгновенное распространение; успешнее всего в ней выступил Н.Мейлер в романах Армии ночи (1968) и Песнь палача (1979).
Современные авторы часто обращаются к жизни интеллигенции в городской и университетской среде, как, например, С.Беллоу в романе Приключения Оджи Марча (1953) или Ф.Рот в рассказах сборника Прощай, Коламбус (1959). Каждый из этих писателей создал в 1960–1980-е годы значительные романы — Герцог (1964), Планета мистера Саммлера (1970) и Дар Гумбольдта (1975) Беллоу, награжденного в 1976 Нобелевской премией по литературе; Болезнь Портного (1969) и Освобожденный Цукерман (1981) Рота. Наряду с такими авторами, как Б.Д.Фридман, Г.Голд, Гортензия Кэлишер и Б.Маламуд (1914–1986), они образуют яркую «школу» бытописателей еврейского среднего класса. Известные романы последнего — Мастеровой (1966), Образы Фидельмана (1969), Жильцы (1971), Жизни Дьюбина (1979).
Над пропастью во ржи (1951) Дж. Д.Сэлинджера, создавшего тип «городского Гека Финна», — модель новейшего романа, блистательное глубокое исследование ограниченной области жизненного опыта. Рассказы о семействе Глассов тоже свидетельствуют о тонком восприятии Сэлинджером оттенков разговорного языка. Романы Д.Апдайка Кролик, беги (1960), Кентавр (1963), Ферма (1965), Бех: Книга (1970), Удача (1971) и С (1988) — образцы отточенного искусного стиля. Д.Чивер выказал примечательное мастерство психолога в романах Семейная хроника Хопшотов (1957), Буллет-Парк (1969) и Фальконер (1977). У.Стайрон в Признаниях Ната Тёрнера (1967) увидел восстание виргинских рабов 1831 глазами его вождя, а в романе Выбор Софи (1979) ис
Биографическая статья о жизни и творчестве Эмили Дикинсон
Эмили Дикинсон родилась 19 декабря 1830 года в Амхерсте, штат Массачусетс. Ее богатый дедушка основал в 1810 году Амхертский колледж, а отец был казначеем колледжа с 1835 по 1870 год. Окончив Амхерст, Дикинсон продолжила в 1847–1848 годах учебу в женском колледже «Маунт Холуок».
И в первом и во втором учебном заведении религиозные наставления занимали много часов в расписании занятий, так что Эмили росла под сильным социальным давлением религии. Хотя она и участвовала в деятельности общества христианского возрождения, убежденной верующей стать так и не смогла и не вступила в общину конгрегационистской церкви (единственной общины в их городе). В 1850 году ее сопротивление условностям ортодоксальной религии получило поддержку с неожиданной стороны: на Рождество работавший под началом ее отца помощник адвоката Бенджамин Ньютон подарил ей копию поэм Ральфа Вальдо Эмерсона — свободомыслящего трансценденталиста из Конкорда. Для Дикинсон Эмерсон стал, как она позднее писала, «оценщиком жизненных ценностей», и под влиянием его поэм она начала писать сама.
В 1855 году во время остановки в Филадельфии по пути в Вашингтон Дикинсон встретилась с Чарльзом Уодсвортом — пастором, который стал для нее «самым дорогим земным другом». Когда в 1862 году он уехал в Калифорнию, она пережила эмоциональный кризис, ставший причиной творческого упадка после плодотворного периода 1858–1862 годов. В тот же год она показала священнику из Кембриджа Томасу Уэнверту Хиггинсону, с которым она переписывалась, четыре из своих поэм и поинтересовалась его мнением. Он заверил ее в том, что ее творчество очень живое, но дал совет не публиковать этих поэм. Он также предложил ей свою помощь в совершенствовании стиля, которой, к счастью, Эмили не воспользовалась.
После 1862 года она уже писала меньше, но именно к этому периоду относятся ее самые лучшие поэмы. Написанная языком, обнаженным до предела, где знакомые слова звучат восхитительно в необычном для них контексте, где синтаксис и ритм непрерывно подсказывают по-новому звучащую музыку, ее поэзия с беспощадной честностью противостоит низменным закоулкам души, она агонизирует сомнениями и взрывается приступами экстаза. Она собирала свои поэмы — некоторые в нескольких вариантах — в маленькие журнальчики, которые вручную подшивала вместе и хранила в своем письменном столе. Эмили сопротивлялась попыткам друзей уговорить ее опубликовать хотя бы часть из них, и в итоге при ее жизни увидели свет только семь ее поэм.
Серьезное заболевание глаз вынудило ее на целых два года прервать работу, когда она проходила долгий курс лечения в 1864–1865 годах в Кембридже. После она уже никогда больше не покидала своего семейного владения в Амхер-сте. В родном городе ее прозвали «Амхерстской монахиней». Она тихо жила в своей комнате на втором этаже, а незамужняя младшая сестра Лавиния ревниво охраняла ее покой. Сестра взяла на себя все бытовые заботы, чтобы ничто не мешало Эмили писать. Ее брат Остин и его жена — очень близкая подруга Дикинсон Сюзан Жилберт — жили в их же доме. Дикинсон также много читала и занималась садом (будучи искусным садоводом, она вырастила гранатовые деревья и лилии-каллы в оранжерее их усадьбы). Она вела обширную переписку со множеством близких друзей: с Уодсвор-том, Хиггинсоном, Отисом Лордом, Кэйт Энтон, Хелен Хант Джексон, с миссис Холланд — женой редактора «Springfield republican».
Эмили Дикинсон скончалась 15 мая 1886 года. В ее письменном столе нашли более тысячи неизвестных ранее стихов. В целом она написала более 1800 стихов. Хиггинсон, который всегда считал Дикинсон «немного чокнутой», отредактировал и «подправил» избранные стихи, после чего опубликовал их в 1890 году. Только в 1955 году увидели свет поэмы Дикинсон в их первозданном виде.
Столь много энергии было затрачено на то, чтобы изобразить Дикинсон странноватой, бесполой старой девой или раскрыть в ней обычные гетеросексуальные устремления, зашифрованные в той или иной форме в ее поэмах, что сейчас уже набили оскомину все эти напыщенные сентиментальные мифы вокруг ее личности. При этом очень важный аспект ее жизни — отношения с женщинами — очень долгое время замалчивали.
Современное представление о Дикинсон рисует нам более богатую и живую картину. По этому поводу литературовед Тони Мак-Нэрон писал: «Я не жду того, что вдруг выяснится: Эмили Дикинсон была самой настоящей лесбиянкой… На самом деле можно лишь говорить о лесби-янско-феминистском прочтении ее поэзии и ее жизни как о наиболее корректном способе восприятия всего множества фактов и вымыслов, окружающих ее».
В своем важном и значимом эссе 1975 года «Везувий в доме: сила Эмили Дикинсон» поэтесса Адриана Рич [47] делает попытку разбить некоторые клише образа Эмили Дикинсон. Она рассматривает эпизод, описываемый в воспоминаниях кузины Дикинсон Марты, где «она рассказывает о том, как однажды была у Эмили на втором этаже в ее спальне, и Эмили, сделав движение рукой, словно закрывая дверь воображаемым ключом, сказала ей: «Мэтти: вот она, свобода».
В те годы реализовать себя женщине со складом ума, как у Эмили Дикинсон, было очень и очень непросто. Как замечает Рич, «окружающая ее общественная обстановка — протестантизм кальвинистского толка, романтизм, принятая в XIX веке традиция затягивать женские тела в корсеты, имеющиеся у женщин жизненные альтернативы и, наконец, отношение к сексуальности — могла стать причиной помешательства у женщин с гениальной одаренностью. Ей не оставалось другого выбора, кроме как трансформировать ее собственные неортодоксальные, саморазрушительные, иногда огнедышащие подобно вулкану пристрастия в шифр под названием „поэтическая метафора“, ставший для нее родным языком. «Скажи правду, но скажи ее не прямо, — это и есть суть того, что мы подавляем в себе и что накапливается в нас, а потом взрывается в поэзии».
Подчеркивая то, что «Дикинсон провела жизнь не в пещере отшельницы, а в уединении, способствовавшем общению с широким кругом людей, чтению и переписке», Рич говорит об отношениях поэтессы с окружающими людьми: «Дикинсон несомненно интересовалась теми мужчинами, от которых могла что-либо почерпнуть в области интеллекта; она, как это сейчас очевидно, в столь же равной степени и по той же причине интересовалась и женщинами. У нее есть много стихотворений о женщинах и посвященных женщинам, причем среди них некоторые существуют в двух версиях с разной смысловой нагрузкой». Мир эмоций Эмили Дикинсон был гораздо богаче, чем это приписывается ей расхожими мифами. В качестве подтверждения этого приведем, например, упоминаемый историком Лилиан Фэйдерман следующий факт: страстные письма Дикинсон к ее подруге Сюзан Жилберт перед публикацией подверглись массированному редактированию ее племянницей; при этом были приглушены все страстные любовные откровения.
Как далее пишет Рич: «Учитывая ее призвание, она не была ни ненормальной, ни эксцентричной; она старалась построить свою жизнь так, чтобы сберечь силы для реализации своего таланта, не распыляясь на остальное». Другими словами, Эмили Дикинсон прожила столь же трудную творческую жизнь, о какой писала Вирджиния Вульф [13] в своем эссе «Room of One's Own» примерно пятьдесят лет спустя.
Mы никогда не раскроем ее тайны. Мы лишь можем в точности утверждать, что она была женщиной, имевшей насыщенные и очень близкие отношения с другими женщинами, которые под влиянием религиозных догматов придерживались строго гетеросексуальной ориентации, но которые в то же время в самом классическом смысле были противниками института замужества. Стремясь создать для себя пространство, в котором она могла бы культивировать достойное уважения чувство собственного «я», она решительно и безо всякого сожаления отбросила патриархальные каноны. Оказывая влияние на сознание неисчислимого количества женщин, жаждущих добиться требуемой им меры независимости в их эмоциональной и творческой жизни, предложенные Дикинсон жизненные альтернативы продолжают отзываться в современном мире лесбийской любви, что подкрепляется последними необыкновенно сильными лесбиянско-феминистскими прочтениями ее жизни и ее творчества. Если в последние сто лет исследователи безуспешно пытались представить нам Эмили Дикинсон в чисто гетеросексуальном виде, возможно, последующие сто лет станут временем, когда другие исследователи с большим успехом покажут ее лесбиянкой.
«Мой Босоногий Ранг…»
(Эмили Дикинсон — гениальная дилетантка)
С.Курий, И.Белов
«— Ее зовут… — начал я.
— Мисс Эмили, очень приятно.
— Он протянул ей руку. Она коснулась кончиков его пальцев.
— Очень приятно, — отозвалась она. — Но как…
— Мисс Эмили, — сказал он, — вы — поэт.
Я слышал, как вы там скрипели пером.
— Что вы, пустяки.
— Выше голову, больше смелости, — ласково молвил он. — Это вовсе не пустяки. Я видел, как вы говорили про себя, когда шли, несколько строк. Я умею читать по губам, мэм.
— О, — она глотнула. — Тогда вы знаете…
— „И смерть меня не остановит“ — чудесное стихотворение.
— Мои собственные стихи такие скверные, — волнуясь, произнесла она. — Вот я и переписываю ее сочинения, чтобы научиться.
— Переписываете кого? — ляпнул я…».
Думаю, ни для кого не секрет, что «коэффициент полезного действия» женской поэзии чрезвычайно низок. Я специально употребил столь грубый технический термин. Ведь общее количество поэтесс (по крайней мере, за последние два века) не намного уступало количеству поэтов-мужчин. Мало того, само слово «поэтесса» давно приобрело в литературной критике несколько пренебрежительный оттенок — недаром лучших представительниц «Парнаса» все-таки предпочитают именовать в мужском роде — поэтами.
Такая «половая» диспропорция великих имен в поэзии тем более удивительна, если учесть, что именно женщине с ее эмоциональным интуитивным мировосприятием, казалось бы, лучше всего подходит эта импульсивная «воздушная» форма творчества. Однако факт остается фактом: гениальных поэтесс можно пересчитать по пальцам (даже в той же прозе талантливых женщин значительно больше). Одинокими звездами сияют на небосклоне русской поэзии имена Ахматовой и Цветаевой. Редкими цветами выделяются на украинской ниве Леся Украинка и Лина Костенко. На «Западе», судя по всему, с поэтессами также худо. Даже если учесть мою слабую информированность, это соотношение легко проследить хотя бы по наличию поэтесс в информационном поле.
Двигаясь по исторической шкале мы тотчас отмечаем древнегреческую Сапфо (во многом оставшуюся в памяти благодаря воспеванию нетрадиционных отношений), после чего женская поэзия надолго исчезает в свете блистательных поэтов-мужчин… Исчезает до 1890 года, когда в свет вышла небольшая подборка стихов Эмили Дикинсон. Удивительных стихов, как по непосредственности, так и по новаторству. Ошеломительных стихов, когда не надо делать скидку на пол их создателя. Блистательных стихов, написанных за полвека до Цветаевой, и аналогичных ей по накалу чувств и вдохновенности.1
Знакомство с биографией Эмили Дикинсон только усиливает удивление. Далеко не самая поэтическая страна (США), далеко не самая творческая среда (пуританская семья провинциального городка), далеко не самое глубокое образование нашей героини (местный колледж), ее, мягко говоря, замкнутый образ жизни (последние 15–20 лет она практически не покидала стен своего дома!) не помешали появиться на свет одному из самых ярких явлений мировой поэзии. Без скидок. Без снисхождения. Без предвзятости.
«А вот они условия, а вот она среда…»
В эту страну ехали с двумя прозаическими целями: разбогатеть и скрыться от религиозных преследований. Страна, измерявшая людей либо деньгами, либо сектантским благонравием (а иногда и тем, и другим вместе), страна, лишенная глубоких культурных пластов — не самое лучшее место для поэтов и поэзии. Лапидарные религиозные вирши да фольклор переселенцев (долгое время как бы отсутствовавший в культурной среде) — вот и все американское творчество первых лет независимости.
Отдельные исключения лишь подтверждали правило. Эдгара Алана По — кумира всех европейских романтиков, начиная с Бодлера и заканчивая русскими символистами, — в США признали лишь в ХХ веке! Уолт Уитмен долгое время будет считаться возмутительным «неприличным» маргиналом. И даже единственный снискавший на родине славу поэт Генри Уордсворт Лонгфелло явно не «дотягивает» по «гамбургскому счету» до своей славы (европейскую культуру он поразил лишь «Песней о Гайавате» — блестящей поэтической переработкой индейского фольклора). Не удивительно, что даже при наличии этих имен Америка и в конце XIX века считалась глухой культурной провинцией. В 1910 г. США потеряют еще одного замечательного поэта — Томаса Стернса Элиота, который эмигрирует в Великобританию именно по «идейным» творческим соображениям.
Что тогда говорить о маленьком городке Амхерст штата Массачусетс, в котором 10 декабря 1830 года появилась на свет девочка Эмили? Амхерст был вотчиной пуритан, единственной религиозной общиной которого была Конгрецианистская церковь. Семья Дикинсон была типичной пуританской семьей — традиционно благонравной и достаточно зажиточной,2 что обеспечило будущей поэтессе возможность беспрепятственно заниматься своими поэтическими «чудачествами». Ее отношения с матерью никогда не были особо близки, отца же она любила, хотя он и пытался оградить дочь от дурного влияния «неприличных», по его мнению, книг. Впрочем, этот недостаток искупал Остин — старший брат Эмили, тайком доставлявший сестре разную литературу.
«Вы спрашиваете — кто мои друзья — Холмы — сэр — и Солнечный закат — и мой пес — с меня ростом — которого мой отец купил мне — Они лучше — чем Существа человеческие — потому что знают — но не говорят — а плеск Озера в Полдень прекрасней звуков моего фортепиано. У меня Брат и Сестра — наша Мать равнодушна к Мысли — Отец слишком погружен в судебные отчеты — чтобы замечать — чем мы живем — Он покупает мне много книг — но просит не читать их побаивается — что они смутят мой Разум. Все в моей семье религиозны — кроме меня — и каждое утро молятся Затмению — именуя его своим «Отцом».
Но настоящей подругой и «душеприказчицей» поэтессы стала младшая сестра Лавиния. Именно она в последние годы жизни Эмили оберегала ее покой и сделала все возможное, чтобы поэтическое наследие старшей сестры не кануло в Лету.
Однако возможно, все это наследие так и осталось бы грудой тетрадок и листочков, свернутых в трубочку, и никто бы так и не узнал, что за таинство творилось за стенами дома на Мэйн-стрит, если бы не одно письмо…
«Это — письмо мое Миру — / Ему — от кого ни письма…»
15 апреля 1862 года Томас Хиггинсон — известный в то время литератор и критик — получил странное письмо с несколькими не менее странными стихами.4
Начинающая поэтесса просила у него ответа на вопрос, насколько «дышат» ее стихи и спрашивала совета: «…я хотела бы учиться — Можете ли вы сказать мне — как растут в вышину — или это нечто не передаваемое словами — как Мелодия или Волшебство? …Так разум погружен в себя — не в силах различать — спросить же некого. Коль думаете — что дышит он — и досуг найдете мне сказать о том — моя признательность не будет мешкать. Когда я допустила ошибку — и Вы не побоитесь указать ее — я буду лишь искренне уважать — Вас».
И манера письма, и манера стихов поразили маститого литератора, но и заставили крепко призадуматься. Он ощутил неподдельную искренность и силу этих стихов, но, с другой стороны, его шокировала их «хаотичность и небрежность». Мудреное ли дело так поступать с ритмикой, рифмовкой и построением фраз? «Стихи интересные, отдельные строчки блестящи, — думал Хиггинсон, — но насколько же они безграмотны — дилетантство чистейшей воды!». Дикинсон он ответил прямо — стихи ее «живые», но публиковать их пока не стоит.
То, что возмутило Хиггинсона, сегодня покажется придирками сноба к провинциальной девушке. Однако, не стоит забывать, что это была середина XIX века, когда в поэзии царил классицизм и жесткие каноны. Если и нарушать каноны, то это, по крайней мере, должно делаться открыто, чтобы всем было ясно, что нарушены они сознательно. У Дикинсон же каноны нарушались от случая к случаю, и было непонятно, то ли это сознательный метод, то ли простая поэтическая «лень».
Нашего читателя при знакомстве со стихами Эмили поражает как раз другое. Помню, как впервые обнаружив стихи Дикинсон в 119-ом томе «Библиотеки всемирной литературы», я, грешным делом, уличил переводчицу В. Маркову в чрезмерном стремлении придать творчеству американки черты Цветаевского стиля:
Каково же было мое удивление, когда я увидел оригинал. Переводчица была не виновата — в стихах американской поэтессы была та же эмоциональная порывистость и такое же обилие тире, как и у Марины Ивановны. А ведь если даже в русском языке подобная «тиремания» считалась оригинальным приемом, то что говорить об английском, где данный знак препинания никогда не был в чести.
Впрочем, ни тире, ни даже постоянное написание слов с заглавной буквы (не только существительных, но даже некоторых глаголов и прилагательных) не так шокировало Хиггинсона, как вольное обращение с размером, рифмой и словоупотреблением. «Гибкость» славянских языков не дает нам в полной мере прочувствовать, насколько нарушала Дикинсон жесткую английскую схему построения предложений (подлежащее — сказуемое — дополнение — обстоятельство). Размер стихов «плавал», рифмовка пестрела ассонансами и диссонансами (one — stone, gate — mat, house — place, room — him).6 И, наконец, все эти «вольности» уживались в довольно банальной форме, основанной на размере английских церковных гимнов (строки из 6–8 слогов, написанные ямбом — вспомните ритм классических баллад).
И хотя стихи Эмили Дикинсон не перестают поражать своей естественностью, силой и красотой, споры о том, насколько сознательно было ее «новаторство», не затихают до сих пор.
«Уже немало было написано об особенностях пунктуации в стихах Дикинсон. Прежде всего — об употреблении тире. Утверждалось, что тире для Дикинсон — это более тонкий инструмент ритмического деления, дополнительное средство смысловой структуризации, просто универсальный заменитель всех остальных знаков препинания. В ее текстах при желании можно отыскать столь же много примеров, подтверждающих любую теорию, сколь и случаев, говорящих о том, что все эти тире свидетельствуют исключительно о психическом состоянии спешки и нетерпения, что они являются своеобразными ускорителями письма и, я бы сказал, мысли. Кроме того, давно подмечено, что поэты любят тире, в то время как люди ученые предпочитают двоеточия.
Не больше смысла видится мне и в углубленном анализе употребления строчной или прописной буквы в начале слов. Почему Бог или Смерть во всех стихах написаны с прописной — предельно ясно, но зачем в стихотворении № 508 писать с прописной слово Куклы рядом со словом церковь, написанным со строчной, объяснить невозможно ничем, кроме как небрежностью и той же спешкой. Для переводчика в этих тире и заглавных буквах важно только одно — они есть, и они сообщают стихам тот неповторимый вид, который они имеют».
«Как поэт, Эмили Дикинсон начинала с двух огромных недостатков — невероятной легкости стихотворчества и увлечения дурными образцами. …И хотя она ввела несколько поразительных новшеств в том, что касается форм, не менее поразительным является то, что она не сделала даже попытки уйти от шестистопной строфической схемы, с которой начинала. Я предпочитаю видеть в этом еще одну иллюстрацию застоя в ее развитии, который мы обнаруживаем повсюду. Она проявляла необычайную смелость в том, что она делала в рамках этих схем (она скоро порвала их швы), но форма поэзии и до некоторой степени сорт поэзии, которой она восхищалась девочкой, остались неизменными в стихах, которые она писала до самого конца…
Полковника Хиггинсона шокировало не то, что она иногда прибегала к „плохим“ рифмам (столь частым в поэзии миссис Браунинг), и не то, что она подменяла рифму ассонансами, и даже не то, что она подчас отказывалась от рифмы вообще (подобные приемы он принимал у Уолта Уитмана, чьи работы он рекомендовал ей для чтения), — но то, что все эти неправильности соединялись и были глубоко внедрены в наиболее традиционную из всех стихотворных форм.
…Иными словами, Эмили Дикинсон часто писала нарочно плохо. Она действительно не искала вашего или моего одобрения, одобрения людей, не способных отделить второстепенного от главного. Она подчеркнуто отстранилась от наших человеческих суждений и пересудов.
Несмотря на провинциальность и внешнюю смиренность, как поэт Эмили Дикинсон оказалась своенравным «крепким орешком». Критику маститого литератора она выслушала покорно, но… советам его не вняла. Она продолжала писать так, как считала нужным, как чувствовала, да наверное иначе и не могла. Эмили говорила, что приверженность правильным рифмам «затыкает меня в прозе».
«А в этих (стихах) — больше порядка? Благодарю Вас за Правду. У меня не было Царя, а сама я управлять не могу, и, когда пытаюсь стать организованной — моя маленькая мощь взрывается — и я обнажена и обуглена. Кажется, Вы назвали меня „Своенравной“. Поможете ли исправиться? Полагаю, что гордость, от которой захватывает Дух в Сердцевине Чащи — не Гордыня. Вы говорите, что я признаюсь в мелких ошибках и забываю о крупных — Ибо могу разглядеть правописание — а Невежества не вижу — вот приговор моего Наставника».
Представления Дикинсон о поэзии во многом перекликаются с установками философского кружка «трансценденталистов» (Р.У.Эмерсон, Г.Д.Торо), творивших в то же время в Бостоне, как раз неподалеку от нашей героини, и не слышать о них она не могла. Эмерсон, критикуя современных поэтов, писал, что они разучились «видеть тесную зависимость формы от души». Дикинсон ощущала это как никто другой, она не хотела (не могла) втиснуть наполнявшее ее мощное вдохновение в тесные рамки поэтических канонов. Наоборот, она считала, что именно внутренние непосредственные движения «души» диктуют стихотворению его содержание и форму. Мало того, она часто ощущала жгучее чувство невозможности передать посещающие ее чувства. Куда уж тут думать о правильности рифмы, если даже то, что рождается, зачастую кажется неполным, несовершенным, ограниченным.7
Конечно, подобными объяснениями можно оправдать и любую безграмотную бездарность, но каждый, кто прикасался к стихам Дикинсон, понимал, что это НАСТОЯЩЕЕ. Это подспудно чувствовал и Хиггинсон, иначе зачем ему было долгое время продолжать переписку с упрямой самоучкой, которую он всегда считал «немного чокнутой»? Именно Хиггинсон в 1890 году издал первый сборник ее стихов, но он не был бы собой, если бы не попытался сгладить все «шероховатости» стиля своей непослушной «ученицы».8 Каково же было его удивление, когда стихи Дикинсон снискали неожиданный успех, и все последующие переиздания только увеличивали их популярность.
Но это случилось лишь спустя четыре года после того, как «Вот она — свобода…»
Эмили Дикинсон не следовала советам Хаггинсона. Всем, кроме одного… Поэтесса так и не проявила желания быть напечатанной. Тем не менее, семь ее стихотворений вышли еще при жизни, но вышли: а) анонимно, б) без гонорара и в) против ее желания. В письме к Хиггинсону Эмили писала: «Я улыбаюсь, когда вы советуете мне повременить с публикацией, — эта мысль мне так чужда — как небосвод Плавнику рыбы — Если слава — мое достояние, я не смогу избежать ее — если же нет, самый долгий день обгонит меня — пока я буду ее преследовать — и моя Собака откажет мне в своем доверии — вот почему — мой Босоногий Ранг лучше». Мало того, отношение к публикации стихов у Дикинсон носило более чем принципиальный характер. Недаром она называла книгоиздание «аукционом человеческого ума», творчество для нее было высшим таинством, а разве за таинство можно брать деньги, а уж тем более зарабатывать им на жизнь, как шитьем сапог?9
Эта максималистская позиция, тем не менее, не свидетельствовала ни о провинциальной скромности, ни о творческом перфекционизме поэтессы. Во всех стихах явно проглядывает и серьезное отношение к своему дару, и ясное осознание величия своего предназначения. Именно это ясное осознание, как ни парадоксально, и позволяло Дикинсон творить, не заботясь о дальнейшей судьбе своих произведений. Если стихам суждена слава — они обретут ее, несмотря ни на что, считала поэтесса, а если нет, то никакие многотомные издания здесь не помогут.10
Это было далеко не последнее «чудачество» сумасбродной поэтессы из Амхерста. Мало того, что среда и окружение Дикинсон не баловали ее разнообразием, она пошла еще дальше в своем отходе от «мира» — обрекла себя на настоящее добровольное заточение в отцовском доме. Это удивляет еще больше, если учесть, что характер поэтессы был отнюдь не замкнутый. Напротив, многие, общаясь с ней, удивлялись, откуда у этой девушки, почти не покидавшей пределы своего маленького мирка, столько живости ума, иногда чрезмерной. «Я никогда не общался с кем-либо, кто бы так сильно поглощал мою нервную энергию. Не прикасаясь, она буквально выкачивала ее из меня, — писал Хиггинсон своей жене об Эмили. — Я был безусловно поражен столь чрезмерным напряжением и ненормальной жизнью. Возможно, со временем мне удалось бы преодолеть эту чрезмерность в общении, которая была навязана ее волей, а не моим желанием. Я был бы, конечно, рад низвести ее до уровня простой искренности и дружбы, но это было отнюдь не просто. Она была слишком загадочным для меня существом, чтобы разгадать ее за час разговора».
Именно это чрезмерное напряжение и интенсивность переживаний просто переполняют стихи Дикинсон, поднимают их до высоты настоящей поэзии, поднимают над теми нетворческими условиями, в которых выросла наша героиня. Недаром она постоянно сравнивает вдохновение с ударом молнии:
Женщина с такой мощной чувственностью не могла не испытать чувства сильной любви. Любовной лирики у Дикинсон, как для женщины, мало, но практически вся она превосходна. Именно ей принадлежат знаменитые строки, ставшие афоризмом: «То — что Любовь — это все — / Вот все — что мы знаем о ней — / И довольно!..». Исследователи творчества поэтессы предполагают несколько адресатов любовных стихов, хотя точно их установить не представляется возможным.12
Наиболее вероятным «претендентом» считают пастора Чарлза Уордсворта, с которым Дикинсон познакомилась в 1855 году в Филадельфии по пути в Вашингтон к своему отцу-конгрессмену. Впоследствии они долго переписывались, она называла его «самым дорогим земным другом». Говорят, что именно отъезд Уордсворта в Калифорнию в 1862 году привел Дикинсон к внутреннему кризису и где-то с этого момента началось знаменитое «белое затворничество» поэтессы.
Эмили и раньше редко выезжала из своего родного города — в основном ездила в Кембридж лечить стремительно ухудшающееся зрение. А с 1870 года вообще отказалась покидать пределы своего особняка. Она стала своеобразной местной достопримечательностью, горожане даже прозвали ее «Амхерстской монахиней». Дикинсон стала одеваться только в белые платья, все свободное время она посвящала стихам, переписке и уходу за садом. Круг ее общения сузился до считанных друзей и знакомых, но и с ними она разговаривала только через приоткрытую дверь.
Это легко бы было объяснить умопомешательством, но ни в письмах, ни в стихах, ни в беседах Эмили не напоминает впавшую в маразм старую деву. Замуж она так и не вышла, хотя в конце 1870-х годов, судя по всему, пережила еще одно сильное чувство — к судье Отису Лорду, приятелю ее отца, впоследствии тоже видному политическому деятелю. Но обету «ухода от мира» Дикинсон не изменила больше никогда.
Чем же было заполнено существование «Амхерстской монахини»? Зачем такой «живой» и общительной женщине нужно было скрываться от людей? «Жизнь сама по себе так удивительна, что оставляет мало места для других занятий», писала Дикинсон, и в этой фразе, как мне кажется, и скрывается загадка ее добровольного заточения. Лишив себя части человеческих радостей, Эмили пыталась сосредоточиться на внутреннем мире, обострив до предела свое мироощущение. Поэтесса напряженно вглядывалась, а точнее — вслушивалась в жизнь. В нескольких стихах она открыто повторяла одну и ту же мысль — только «голодный» способен максимально ощутить вкус, только лишившись можно по-настоящему понять цену потерянного.
Особое место в творчестве Дикинсон занимает природа. Здесь она опять-таки перекликается с философией бостонских «трансценденталистов». Эмерсон, в частности, считал, что Вселенская Душа, несмотря на свою трансцендентность, постоянно «перетекает» в природный мир, наполняя его красотой и содержанием.15 Именно в умении взглянуть на мир обновленным взглядом, взглядом, способным узреть в материальном мире проблески «духа», и заключается основная задача человека, особенно человека творческого. Именно поэтическое художественное восприятие, когда с природы сдувается пыль обыденности и она (по выражению Дикинсон) кажется наполненной «привидениями», помогает воспринимать мир одухотворенным, осмысленным и прекрасным («Вскройте Жаворонка! Там Музыка скрыта… / Отомкните поток! Он насквозь неподделен…»).16 Особым талантом поэта является способность увидеть «возвышенное в простом», увидеть «дух» в таких обыденных вещах, как трава, речка, вечерний закат.
Однако назвать Дикинсон «идиллической» поэтессой никак нельзя. Ее «уход» был единственным возможным в данных условиях бунтом против окружающей действительности. А что еще могла сделать провинциальная пуританская девушка XIX века с таким ярким талантом? Стать скучной и ограниченной «матерью и женой»? Шокировать окружающих своевольным поведением? И то, и другое ей было чуждо. Ее бунт был не только бунтом против мещанского окружения, но и против самой себя. Когда Дикинсон писала, что она «нерелигиозна», это нельзя понимать прямо. Имелось в виду, что ее не удовлетворял тот конформизм и респектабельность, которые приобрела, в прошлом «боевая», пуританская религия (одна из разновидностей кальвинизма). Тем не менее, ее стихи наполнены драматическими раздумьями о смерти, о Божьей милости, о несовершенстве этого мира, об одиночестве человеческой души — темами весьма характерными для пуританина, судьба которого предопределена заранее, а взаимоотношения с Богом сугубо индивидуальны.
«Внимание пуритан к своему собственному духовному миру создало предпосылки для возникновения традиции ведения дневников преимущественно религиозного содержания. Состояние, нашедшее отражение в этих дневниках, можно охарактеризовать как „пассивное одиночество“. Кальвинист действительно одинок в своем стремлении к спасению — никто не в состоянии помочь ему ни словом, ни делом. Сам он не может что-либо предпринять, так как его судьба от века предопределена Всевышним. Но если в земной жизни верующих объединяет община, личностные связи, то после смерти человек оказывается одинок. В то время как у католиков и православных связь живых с умершими подчеркивается путем молитв, поминовений, то кальвинисты (как и прочие протестанты) считают, что подобная практика не соответствует Писанию».
(А. Гришин)
Но и здесь Дикинсон берет на себя смелость размышлять и сомневаться:
Кому могла бы читать такие стихи Эмили Дикинсон? Где бы могла их публиковать, не рискуя навлечь гнев своих земляков?
Марта, кузина Дикинсон, вспоминала такой эпизод. Однажды, когда она с Эмили зашла в ее спальню на втором этаже, поэтесса сделала символический жест рукой, словно запирая за собой дверь ключом и произнесла: «Мэтти: вот она, свобода». Парадоксально, но Дикинсон могла быть свободной только заперев себя от мира, укрывшись в мире своего воображения, которое — «лучший дом», не будучи никому обязанной, надежно защитив свой дар от пересудов людей.18
Билет в эту Страну Дикинсон получила 15 мая 1886 года. В предсмертной записке она написала коротко: «Маленькие кузины. Отозвана назад».
После смерти Эмили Лавиния нашла в комнате своей старшей сестры сшитые вручную тетрадки со стихами, о которых не знал никто. В общей сложности Эмили Дикинсон написала за всю свою жизнь около 2000 стихотворений! Лавиния убедила Хиггинсона издать часть из них, и с этого момента слава «Амхерстской монахини» стала расти, как снежный ком. Правда сама поэтесса, извините, великий американский поэт — Эмили Дикинсон — уже не узнала о столь высокой оценке своего творчества. Впрочем, ей это было не нужно — она ЗНАЛА это всегда.
И еще.
Сергей Курий
От редколлегии
Книга поэзии американской поэтессы Эмили Дикинсон значилась в планах серии «Литературные памятники» еще при жизни академика Н.И. Конрада в конце 1960-х годов: она была включена в список готовящихся изданий в справочнике «Литературные памятники: Итоги и перспективы серии» (М., 1967. С. 82). Оставалось это издание в планах серии и в начале 1970-х годов (см.: Литературные памятники: Справочник. М., 1973. С. 73). Подготовителем этого издания и переводчиком стихотворений Э. Дикинсон должна была стать известная переводчица Вера Николаевна Маркова. Однако издание по не зависящим от редакционной коллегии обстоятельствам в те годы осуществлено не было. Переводы В.Н. Марковой появились сначала в серии «Библиотека всемирной литературы»
Желая осуществить свое давнее намерение издать в серии поэзию Эмили Дикинсон, редколлегия с готовностью приняла заявку поэта и переводчика Аркадия Георгиевича Гаврилова. В редколлегию были представлены и переводы А.Г. Гаврилова. Высокое качество этих переводов оценила на заседании редколлегии 14 октября 1987 г. Нина Яковлевна Дьяконова, курирующая литературу Англии и США. Тогда же было принято принципиальное решение о том, что в основной корпус издания войдут переводы А.Г. Гаврилова, а переводы других поэтов составят раздел «Дополнения». Поскольку при жизни Э. Дикинсон не было издано ни одного ее сборника (а опубликовано только восемь стихотворений), редколлегия сочла возможным представить в серии ее избранные стихи, дополнив их письмами к нескольким наиболее близким ей адреса там. Книгу можно было бы считать вполне готовой, однако аппарата пока не было. И Аркадий Гаврилов стал работать над статьей и примечаниями.
Несколько слов об Аркадии Георгиевиче Гаврилове. Он родился 12 июля 1931 г. в Новгороде. Учился на экономическом факультете Московского государственного университета, где хорошо освоил английский и китайский языки. Окончил университет в 1954 г. и по распределению был направлен в Научную библиотеку МГУ, где проработал всего два года. Почти вся трудовая деятельность А.Г. Гаврилова (1958–1983) прошла в журнале «Центросоюз Ревью», издававшемся в СССР на нескольких иностранных языках. Здесь он работал редактором, заведовал отделом, был членом редколлегии этого журнала. В 1961 г. стал членом Союза журналистов.
Еще работая в журнале, А.Г. Гаврилов занялся переводом, главным образом с английского языка. Публиковал свои переводы (Уильяма Фолкнера, Ирвина Шоу, Карла Сэндберга, Джона Донна и др.) и литературоведческие статьи в периодических изданиях. А.Г. Гаврилов и сам писал стихи, но их почти не публиковал. Уйдя из журнала в 1983 г., А.Г. Гаврилов стал профессиональным литератором.
Над переводами из Эмили Дикинсон Аркадий Гаврилов начал работать в октябре 1984 г. (все эти и последующие сведения почерпнуты мною из его подробнейших дневников, которые он вел). В обширном поэтическом наследии Дикинсон А.Г. Гаврилов находил стихотворения, близкие ему по духу. Отбирая стихи, он отказывался от перевода стихотворений, с его точки зрения, слабых, от тех, которые ему не удавалось перевести эквиметрически, или тех, которые не были ему близки по характеру мыслей и эмоций. К переводу он относился не только как поэт, но и как исследователь. Это явственно проступает в его дневниковых записях. При этом он опирался на опыт лучших русских переводчиков; он сочувственно записывает в дневнике слова Н. Заболоцкого из его «Заметок переводчика»: «Переводчик сочетает в своем лице черты писателя и ученого. Но пусть черты ученого будут скрыты в глубине, а черты писателя явственно проступают наружу».
В своих переводах А.Г. Гаврилов стремился передать философский характер лирики Дикинсон. Интерес к поэтессе объяснялся тем, что ее поэзия была созвучна его умонастроениям.
Первые свои переводы из Эмили Дикинсон А.Г. Гаврилов опубликовал в 1986 г. в периодических изданиях: в газете «Неделя», в альманахе «Поэзия». Переводчик с радостью записывает в дневнике полученные им одобрительные отзывы о появившихся публикациях — от переводчицы Музы Павловой и A.A. Аникста.
К этому времени А.Г. Гаврилов перевел около ста стихотворений Э. Дикинсон. Он решает подготовить книгу своих переводов, включив в нее и письма поэта, считая, что «письма как свидетельства личности поэта равноценны ее стихам». Однако этот замысел оказался невыполнимым из-за «чиновничьего равнодушия редакционных работников» издательств, в которые он обращался. А.Г. Гаврилов решается предложить издание задуманной книги «Литературным памятникам».
Первая наша встреча состоялась 7 мая 1987 г. (об этой встрече в дневнике А.Г. Гаврилова подробная запись). Он привез план будущей книги; ему было предложено написать заявку. Запись в дневнике завершается словами: «В случае, если ее примут, книга будет включена в план подготовки на 1991–1995 гг.». Но работа А.И. Гаврилова над аппаратом по болезни затянулась (он перенес два инфаркта), а 20 февраля 1990 г. он скончался. Это случилось на пороге Московского дома звукозаписи, куда Аркадий Гаврилов шел для записи передачи об Эмили Дикинсон.
Майя Гаврилова, вдова поэта-переводчика, опасаясь, что книга с переводами ее мужа так никогда и не сможет появиться в серии «Литературные памятники», выпустила в 2001 г. в издательстве «Радуга» сборник его переводов (в книге публиковались и тексты оригинала). Положительную рецензию на это издание написала член редколлегии профессор Нина Яковлевна Дьяконова — «Поэзия и перевод: Аркадий Гаврилов — истолкователь Эмили Дикинсон» (см.: Нева. 2002. № 5). Она отметила, что «русский поэт конца XX века» А. Гаврилов «оказался удивительно внутренне близок опередившей свое время поэтессе середины XIX века». Он «дает адекватное, полное, волнующее представление о прекрасном поэте, нашедшем запоздалое признание на собственной родине, и тем более в России, поэте, заслужившем любовь и уважение не только своим искусством, но и стойким мужеством всей своей жизни».
3 апреля 1986 г. Аркадий Гаврилов с горечью записал в дневнике: «Для меня есть хорошее английское слово: outsider. Да, я аутсайдер — прихожу в редакцию, неизвестно откуда, оставляю рукописи и ухожу, неизвестно куда. Ни влиятельных родственников, ни друзей, ни покровителей. Я не включен ни в какую группу, потому что не служу, не состою в Союзе писателей или профкоме литераторов».
Пусть эта книга послужит памяти не только Э. Дикинсон, но и поэта и переводчика Аркадия Гаврилова и докажет ее читателям, что в России он совсем не «аутсайдер», а талантливый труженик на литературной ниве.
Редакционная коллегия благодарит М.Т. Гаврилову за участие в подготовке данного издания. Редакторы книги с безмерной благодарностью вспоминают постоянную помощь M.А. Гаспарова. Редколлегия благодарна Амхерстскому колледжу (Amherst College) за предоставленное право воспроизведения иллюстраций, хранящихся в его Архиве.
Редколлегия выражает признательность русским поэтам, переводы которых представлены в настоящей книге, а также Е.В. Халтрин-Халту-риной за помощь в подготовке рукописи к печати.
Памяти Аркадия Гаврилова (1931–1990)
С.Б. Джимбинов
ПОЭТИЧЕСКИЕ ИСТИНЫ ЭМИЛИ ДИКИНСОН
I
Еще с давних времен, листая многочисленные антологии современной английской и американской поэзии (а они часто издавались в одном томе, поскольку объединялись понятием англоязычной поэзии), я был поражен тем, что и английский, и американский разделы антологий открывались поэтами, вся жизнь которых целиком прошла в XIX в. и уже по одному этому признаку не может быть увязана с понятием «современный». Назовем этих двух поэтов: английский раздел открывали стихи Джерарда Мэнли Хопкинса (1844–1889), а американский — стихи Эмили Дикинсон (1830–1886). Строго говоря, у Хопкинса было больше прав открывать антологию современной английской поэзии: его стихи стали фактом литературного сознания только в XX в., поскольку были изданы впервые в 1918 г., спустя три десятилетия после его смерти. Девятнадцатый век их просто не знал. С Эмили Дикинсон дело обстояло иначе: первый сборник ее стихов появился уже в 1890 г., всего четыре года спустя после ее смерти, а в 1891 г. вышел и новый, второй сборник ее стихов. Но всё это формальные отличия. Главное же было в том, что поэзия Хопкинса, как и поэзия Э. Дикинсон, никак не вписывалась в викторианские представления о поэзии (Хопкинс) или позже в понятие «цветение Новой Англии» (так с легкой руки Ван Вик Брукса называли расцвет американской литературы в середине XIX в.) (Дикинсон). Таким образом, сам факт публикации стихов Эмили Дикинсон в конце XIX в. не сделал ее творчество частью литературного процесса того времени. Сколько-нибудь серьезное понимание ее поэзии пришло гораздо позже. Как и для Хопкинса, это случилось только после Первой мировой войны, т. е. уже 1920-е и 1930-е годы. Насколько «не ко двору» была поэзия Дикинсон в конце XIX в., можно судить хотя бы по тому, что упомянутые выше оба ее сборника были не только крайне неполными (они включали примерно одну десятую часть оставленных ею стихов), но и сильно отредактированными — переделывались рифмы, выпрямлялась ритмика, многие стихи сокращались, выбрасывались целые строфы, которые казались редакторам неудачными или лишними. И такое положение со стихами Э. Дикинсон длилось более полувека, пока наконец в 1955 г. (спустя 70 лет после смерти поэтессы!) не появилось действительно научное полное собрание ее стихов в трех больших томах, со сводом основных вариантов, в издательстве самого престижного в США Гарвардского университета. Оказалось, что после скромной тихой поэтессы осталось 1775 стихотворений, и, что не менее удивительно, орфография и пунктуация этих стихотворений не имеет почти ничего общего не только с изданиями 1890 и 1891 гг., но и со всеми многочисленными последующими изданиями! Каток редактирования и унификации прошелся по стихам Э. Дикинсон беспощаднее, чем по любому другому американскому поэту! Разумеется, для этого должны были быть и объективные причины: представьте себе стихи, где вместо всего многообразия знаков препинания (точка, запятая, двоеточие, вопросительный и восклицательный знак и т. д.) преобладает одно только тире, зато по нескольку — чуть ли не в каждой строке, а каждое второе или третье слово — не только существительные, но порой и эпитеты — пишутся с большой буквы? Как тут было не отредактировать, не привести к общепринятым нормам? Великой заслугой Томаса Джонсона, подготовившего названное выше трехтомное издание, было не только восстановление подлинного авторского облика стихов. Он проделал еще одну, гораздо более сложную работу — попытался датировать почти все дошедшие до нас стихотворения. Для этого пришлось изучить эволюцию почерка поэтессы на протяжении нескольких десятилетий (на основании ее датированных писем), характер бумаги, на которой они записаны, и т. д. Но и Т. Джонсон смог датировать только 1648 стихотворений, остальные 126 (№ 1649–1775) не поддались даже приблизительной датировке.
Э. Дикинсон заявила о себе как поэтесса в апреле 1862 г., когда ей было уже слегка за тридцать (31 год) и когда она решилась впервые послать несколько своих стихотворений известному литератору, сотруднику престижного бостонского журнала «Атлантик Мансли» Томасу Хиггинсону. Ее интересовало одно: «If my Verse is alive» — «Есть ли в моих стихах жизнь?», или «Живут ли мои стихи своей жизнью?». Интересен сам характер вопроса: обычно начинающие поэты спрашивают, есть ли у них талант и какие недостатки просвещенный критик находит в их стихах. Для Э. Дикинсон вопрос о таланте или совершенстве не стоял, ее интересовала только подлинность сказанного ею. Критерий скорее жизненный, чем эстетический. Это важно отметить уже сейчас, поскольку вся история восприятия читателями и критикой последующих публикаций поэтессы полна сдержанного ропота по поводу несовершенства их художественной формы.
Что мог ответить на вопрос поэтессы Хиггинсон, один из хотя и известных, но вполне заурядных литературных критиков того времени? Он посоветовал ей пока воздержаться от публикации стихов, так как их ритмика и рифмы слишком непривычны для читателей того времени.
Здесь уместно будет задаться вопросом: что вообще происходило тогда, в начале 1860-х годов, в американской поэзии? Кто царил в ней и был законодателем моды? Поэзию возглавляли давно уже не молодые «бостонские брамины» — все как на подбор с окладистыми пышными бородами — это 68-летний (к 1862 г.) Уильям Каллен Брайант, автор стихов о природе, достойных самого Вордсворта, 55-летний Джон Гринлаф Уиттиер, один из основателей республиканской партии США, автор сентиментального «Прощания раба из штата Виргиния со своими дочерьми, проданными и увезенными в рабство на Юг», наконец 55-летний Генри Уодсворт Лонгфелло, достаточно хорошо известный и в нашей стране. Все эти поэты, подражавшие английским романтикам и викторианцам, как бы не существовали для Э. Дикинсон. Она предпочитала американским копиям английские оригиналы. Во втором письме к Т.У. Хиггинсону, в ответ на его вопрос о ее книгах, она отвечает: «Из поэтов у меня есть — Ките и г-н и г-жа Браунинг» (имеются в виду Роберт Браунинг и его жена Элизабет Баррет Браунинг). Впрочем, приведенный выше список американских поэтов явно неполный. Мы «забыли» двух главных поэтов, потому что их забыли в это время и американские читатели и критики. В 1849 г. в бедности и безвестности умер великий Эдгар По, автор полусотни стихотворений, которые произвели бы настоящий переворот в американской поэзии, если бы их вовремя услышали. Впервые в стихах главным стало не повествовательное начало, не «story», а музыка, магия, аллитерации и повторы. В самом деле, такие стихи, как «Улялюм» и «Анабель Ли» украсили бы любую европейскую поэзию, а деловые американцы отмахнулись от них как от заумных пустяков. Зато два гиганта французской поэзии — Шарль Бодлер и Стефан Малларме оценили американца сполна: Бодлер перевел его прозу, а Малларме — полное собрание стихов, правда, честной французской прозой (во Франции и до сих пор преобладает традиция подстрочных нерифмованных переводов иноязычных стихов).
Мы забыли и другого главного американского поэта XIX в., хотя к 1862 г. его сборник стихов «Листья травы» вышел уже третьим изданием. Но Уолт Уитмен со своими экстатическими стихотворными «каталогами», написанными непривычным для глаза и уха верлибром, был и вовсе не ко двору в Америке 1860-х годов. К тому же в некоторых из его стихов угадывалась «альтернативная сексуальная ориентация» автора, что в пуританской Америке середины XIX в. было и вовсе скандально. Поэтому когда Э. Дикинсон спросили, знает ли она стихи Уитмена, она ответила в своем письме Хиггинсону: «Вы пишите о г-не Уитмене, — я не читала его книгу, но мне говорили что он непристоен» («…was told that he was disgraceful»). И это все. Никакого желания познакомиться с непристойной книгой у Эмили не возникло.
Теперь, если мы зададимся вопросом, с кем из названных поэтов мы могли хотя бы частично сблизить поэтессу из Амхерста, ответ будет неутешительный — ни с кем.
Эмили Дикинсон стоит в американской поэзии XIX в. совершенно одиноко. Ее стихи остались неопубликованными и непризнанными при жизни. Впрочем, если быть вполне точным, то из 1775 ее стихотворений при жизни увидели свет «целых» восемь стихотворений, хотя и в сильно переработанном и отредактированном виде. Но где они были опубликованы? Почти все (пять из восьми) — в местной газете «Спрингфилд Дейли Рипабликен», которую редактировал ее друг Сэмюэл Боулс. Разумеется, их никто не заметил.
Но при всем своем одиночестве поэт Э. Дикинсон могла родиться только в пуританской Америке XIX века. В одном из писем она как-то обронила замечание, что старается смотреть на вещи по-новоанглийски (New Englandly). Новая Англия — название нескольких штатов на восточном побережье во главе со штатом Массачусетс (центр — город Бостон), которые образовали историческое ядро будущих Соединенных Штатов. Новая Англия — твердыня американского кальвинизма. Английские кальвинисты покинули свою родину из-за религиозных преследований и приехали на новый континент для того, чтобы жить там в полном и строгом соответствии со своими религиозными принципами. Эти принципы были изначально суровыми и неумолимыми, недаром давно замечено, что для пуритан суровый Ягве Ветхого Завета ближе, чем милосердный Христос. Изначально одни люди предназначены (предызбраны) для спасения, другие — для гибели и греха. С этим ничего нельзя сделать. Но надо жить так, чтобы иметь право считать себя среди предназначенных для спасения. Всякого рода развлечения, зрелища, театры — греховны. Выходные дни только для церкви. В родном городе Эмили — Амхерсте — на 2600 жителей было пять храмов, все они были конгрегацио-налистскими. Что это значит? Это нетрудно понять, если сравнить их с епи-скопалианской церковью. У конгрегационалистов отдельные церковные общины (конгрегации) пользуются полной самостоятельностью, самоуправлением, над ними нет церковной иерархии в виде епископов, в отличие от епи-скопалианской церкви. Иными словами, конгрегационалисты тяготеют к самому большому индивидуализму и неподчинению церковным авторитетам. По-видимому, это тоже не осталось без воздействия на самосознание будущей поэтессы.
По вечерам отец Эмили, адвокат Эдвард Дикинсон, читал вслух Библию, и трое детей — две дочери и сын — должны были внимательно слушать. Второй после Библии книгой в семье было собрание сочинений Шекспира. Пуританизм, религиозная строгость, четкое различение добра и зла, греха и спасения пронизывали весь уклад жизни Дикинсонов. Теперь, задним числом, можно попытаться понять, каким образом этот религиозный фундаментализм мог способствовать рождению поэта. Каждое событие в жизни наделялось глубоким смыслом. Все земное есть борьба и противостояние Творца и Сатаны, Князя мира сего. Нет ничего нейтрального, безразличного. Каждый шаг либо приближает нас к спасению, либо отдаляет от него, то есть ведет в ад.
Переходя к поэзии Э. Дикинсон, как первую и главную ее черту хочется отметить душевный максимализм, предельную страстность в отстаивании основ своего мирочувствия. Даже ее бесчисленные тире не только членят фразу на отдельные смысловые синтагмы, но и передают задыхающийся, напряженный характер речи. Выглядит это так:
Этот стремительный, максималистский стих напоминает нам один знакомый голос в родной русской поэзии. Конечно же, это Цветаева и — удивительная вещь! — Цветаева почти так же (все-таки несколько меньше) любила тире в качестве универсального пунктуационного знака.
Вот еще один образец с трудом сдерживаемой «пружинности» поэзии Дикинсон:
Elysium is as far as to Элизиум (в значении «рай». —
The very nearest Room, так же близок, как соседняя комната,
If in that Room a Friend await Если в ней тебя ждет друг,
Felicity or Doom Блаженство или гибель -
What fortitude the Soul contains, Какую твердость должна иметь душа, That it can so endure Чтобы смочь выдержать
The accent of a coming Foot — Звук приближающихся шагов The opening of a Door — и открываемой двери.
Конечно, здесь перед нами то, что А. Блок называл «удесятеренным чувством жизни» и что, по его мнению, составляло самую суть поэзии. Как не задохнуться, не умереть, зная, что вот сейчас раскроется дверь и будут произнесены слова, от которых зависит твоя жизнь.
Были ли в жизни самой Э. Дикинсон такие моменты? Конечно, были, если она о них так часто пишет. Ведь подлинность переживания тоже один из главных признаков поэзии.
Биография поэтессы достаточно подробно изложена в статье А.Г. Гаврилова. Долгое время необычность, экстравагантность биографии поэтессы отодвигали на второй план ее творчество.
Вспоминается одно из самых известных полотен в истории американской живописи, оно называется «Мир Кристины», его автор — Эндрю Уайет. На нем изображена молодая женщина в летнем платье, которая полулежит на просторном дворе недалеко от высокого трехэтажного дома и еще двух-трех построек. Из комментариев искусствоведов узнаем, что Уайет изобразил реальную девушку, с детства пораженную параличом обеих ног и с трудом передвигавшуюся по траве. Но мир Кристины на картине Уайета по-своему широк и прекрасен. В нем есть небо и трава, птицы и насекомые, цветы и кусты. За пределы этого мира Кристина не могла выйти. Эта картина невольно вспоминается, когда думаешь о жизни Эмили Дикинсон. В течение многих лет она не покидала родной дом, не посещала даже церковь, и это при том, что ее руки и ноги были вполне здоровые. Причины были скорее духовного характера: сначала патологическая застенчивость и любовь к одиночеству, привязанность к отцу и сестре, а потом какая-то самодостаточность своего внутреннего мира, — все это сделало ее настоящей затворницей. Раньше уединение объясняли несчастной любовью, и в самом деле гипотеза о глубокой любви к женатому священнику Чарлзу Уодсворту почти объясняла многие факты не только биографии, но и творчества поэтессы. Но в 1954 г. Милли-сент Тодд Бингем опубликовала страстные любовные письма Эмили к судье Отису Филлипсу Лорду, и образ удалившейся от мира сего старой девы был основательно поколеблен. К тому же любовь к О. Лорду оказалась взаимной!
Некоторые биографы пытались выдвигать самые экстравагантные объяснения любви Эмили к одиночеству, например, предположения о некоем редком кожном заболевании, которое будто бы сделало невозможным ее появление в обществе. Такого рода вульгарно-материалистические объяснения упускают из виду главное — характер поэзии Э. Дикинсон, которая является самым полным комментарием к ее биографии.
Выше мы говорили о том, что пуританизм как мировоззрение резко драматизировал весь образ жизни пуритан, в частности, обитателей маленького городка Амхерст. Почти полное одиночество сделало внутреннюю жизнь поэтессы более глубокой и интенсивной. События внешнего мира никак не отвлекали ее от жизни духа. Биографы удивляются, как мало откликов в ее письмах 1861–1865 гг. на события бушевавшей тогда Гражданской войны. По этим откликам нельзя даже понять, на чьей стороне ее симпатии — Севера или Юга, хотя как северянка она, казалось бы, должна сочувствовать только одной стороне. Зато события внутренней жизни переживались с интенсивностью, не имевшей себе равных во всей американской поэзии XIX в.
II
О чем писала Эмили Дикинсон? Широк ли круг ее тем? Напротив, удивительно узок и целен. У нее совсем немного стихов на исторические, мифологические или библейские темы. Почти нет повествовательных, сюжетных стихотворений, баллад. Нет ни одной поэмы. Да что говорить о поэмах, когда в самом длинном ее стихотворении 50 строк, то есть не более двух страниц!
0 чем же все-таки писала Э. Дикинсон? Это прежде всего то, что Джон Донн назвал «великими гранитными одержимостями (obsessions) человечества»: смерть и бессмертие, вера, безверие и сомнение, страдание и восторг бытия, наконец, любовь и природа. Все это темы старые, как мир, и на основании их Э. Дикинсон можно назвать прежде всего философским поэтом. Возникает соблазн сближать ее с английской метафизической школой XVII в. (Д. Донн, А. Марвелл, Д. Крешо, Г. Воан), хотя она знала из них только Д. Херберта и Г. Воана.
Т.У. Хиггинсон в письме к жене (16 августа 1870 г.) записал один из афоризмов Дикинсон: «Truth is such a
Кто же был ее учителем правды, помимо Библии и Шекспира? Здесь нужно прежде всего назвать Р.У. Эмерсона. Впервые она услышала это имя от Бенджамина Франклина Ньютона, молодого помощника своего отца по юридическим делам. А позже уже сама дарила друзьям книги Эмерсона, в частности, книгу эссе «Представители человечества» («Representative men»).
Она училась у Эмерсона индивидуализму и нонконформизму: никаких внешних авторитетов, если твоя божественная душа не принимает их. Благоговейно-мистическое отношение к природе. Скептицизм в вопросах церковной догматики. Доверять своим собственным чувствам. Эта маленькая женщина отличалась редкостной несгибаемостью. Вот ее своеобразный манифест независимости:
1 reason, Earth is short — Я знаю — земная жизнь коротка,
And Anguish — absolute — А тоска абсолютна -
And many hurt, И многие ранены ею, -
But, what of that? Что из того?
I reason, we could die — Я знаю, мы можем умереть;
The best Vitality Самая яркая жизненная сила
Cannot excel Decay, He может противостоять дряхлости, -
But, what of that? Что из того?
I reason, that in Heaven — Я думала, что на небесах
Somehow, it will be even — Каким-то образом все будет выравнено
Some new Equation, given — И новое уравнение найдено, -
But, what of that? Что из того?
В чем смысл этого удивительного стихотворения, этой троекратной серии вопросов? В том, что не нужно поддаваться ни отчаянию, ни соблазну готовых богословских ответов. Главное — внутренний стержень, стоическая твердость духа, выстраданная всей жизнью. Да, это своеобразный стоицизм, сближающий нашу поэтессу не только с Эмерсоном, но и с мудрецами древности — Эпиктетом и Марком Аврелием.
Говоря о мировоззрении поэтессы, важно отметить, что из всей своей семьи она одна в зрелые годы не посещала церковь, что само по себе уже было неслыханной дерзостью для Новой Англии того времени. Для характеристики религиозных взглядов Дикинсон поучительно обратиться к стихотворению «The Bible is an antique Volume» («Библия — древняя книга»):
The Bible is an antique Volume -
Written by faded Men
At the suggestion of Holy Spectres -
Subjects — Bethlehem -
Eden — the ancient Homestead -
Satan — the Brigadier -
Judas — the Great Defaulter -
David — the Troubadour -
Sin — a distinguished Precipice
Others must resist -
Boys that «believe» are
very lonesome — Other Boys are «lost» — Had but the Tale
a warbling Teller — All the Boys would come — Orpheus’ Sermon captivated — It did not condemn -
Библия — древняя книга, Написанная увядшими старцами По наущению святых духов.
А темы ее — Вифлеем,
Рай — древнее местопребывание, Сатана — предводитель,
Иуда — великий отступник,
Давид — песнопевец,
Грех — глубокая пропасть, Которую другие должны избегать, Дети, которые верят,
очень одиноки,
А другие дети — погибшие.
Если бы у этой повести был
щебечущий рассказчик, Все дети пришли бы к нему — Орфей своей проповедью чаровал Он не осуждал никого.
Это стихотворение Эмили написала для своего племянника Неда, который по болезни не мог посещать уроки Закона Божьего в Амхерстском колледже. Если вдуматься в его смысл (а он в последних строках), то любой пуританин признает его вполне еретическим. В самом деле, в этом стихотворении знаменитое противостояние Иерусалима и Афин решается целиком в пользу Афин: ветхозаветный Бог осуждает, а Орфей воспевал и славил, чаруя слушателей. Поэтесса не может принять того, что Священное Писание вообще «осуждает» (condemn), хотя ведь десять заповедей состоят из запретов, из ограничений свободы человека. Тут эмерсоновский индивидуализм затворницы из Амхерста проявился особенно резко. Рукописи показывают, что поэтесса затратила много сил на поиски подходящего эпитета к слову «Teller» (рассказчик) — в черновиках приводятся целых четырнадцать разных эпитетов — приводим их по иному трехтомному изданию Т. Джонсона: а thrilling, typic, hearty, bonnie, breathless, spacious, tropic,
Эмили Дикинсон написала много пронзительных стихотворений о своих религиозных сомнениях.
I know that Не exists. Я знаю, что Он существует.
Somewhere — in Silence — Где-то в тиши
Не has hid his rare life Он скрыл свою редкую жизнь
From our gross eyes. От наших грубых глаз.
’Tis an instant’s play. Это временная игра.
’Tis a fond Ambush — Это любовная засада -
Just to make Bliss Чтобы сделать блаженство
Earn her own surprise! Еще более неожиданным!
But — should the play Но что если игра
Prove piercing earnest — Становится слишком серьезной,
Should the glee — glaze — Веселье покрывает
In Death’s — stiff — stare — Неподвижный взор смерти.
Would not the fun — Тогда забава
Look too expensive! Выглядит слишком накладной.
Would not the jest — He зашла ли шутка
Have crawled too far! Слишком далеко!
И все-таки вера в конце концов побеждала:
I shall know why — when Time is over — And I have ceased to wonder why — Christ will explain each separate anguish In the fair schoolroom of the sky — He will tell me what «Peter» promised — And I — for wonder at his woe — I shall forget the drop of Anguish That scalds me now — that scalds me now!
Мы всё узнаем, всё объяснится, но только потом и в ином мире, в «светлой классной комнате неба».
Чтобы закончить эту тему, приведем подлинно хрестоматийное стихотворение, вошедшее в десятки антологий американской поэзии:
I never saw a Moor — I never saw the Sea — Yet know I how the Heather looks And what a Billow be.
I never spoke with God Nor visited in Heaven — Yet certain am I of the spot As if the Chart were given -
Несмотря на все свободомыслие, пуританская закваска сохранилась у поэтессы до конца дней. За день до смерти она написала друзьям записку — извещение о собственной смерти из двух слов:
«Called back».
Вот высокий лаконизм, достойный великого поэта. По-русски это можно перевести и одним словом — «Отозвана», можно и двумя — «Меня зовут», но ясно, что уверенность в существовании Того, кто может позвать и отозвать, не покинула поэтессу.
От темы религиозных колебаний и сомнений естественно перейти к теме конца жизни, смерти. В нескольких замечательных стихотворениях поэтесса как бы со стороны смотрит на свою собственную смерть. Всего теме смерти Э. Дикинсон посвятила более двадцати стихотворений (можно привести их номера по изданию Т. Джонсона: 49, 88, 98, 153, 182, 301, 360, 369,411 и т. д.). Но самое известное из них, подлинный шедевр лирики Дикинсон, конечно, — «Because I could not stop for Death», которое мы избрали для более детального разбора.
Because I could not stop for Death — He kindly stopped for me — The Carriage held but just Ourselves — And Immortality.
We slowly drove — He knew no haste And I had put away My labor and my leisure too,
For His Civility -
We passed the School, where Children strove
At Recess — in the Ring -
We passed the Fields of Gazing Grain -
We passed the Setting Sun -
<>
We passed before a House that seemed A Swelling of the Ground — The Roof was scarcely visible — The Cornice — in the Ground -
Since then — ’tis Centuries — and yet Feels shorter than the Day
I first surmised the Horses’ Heads Were toward Eternity -
На примере этого стихотворения можно показать, как поэтесса работает с поэтическими образами. В основе ее образной системы — метод парадокса. Смерть — не традиционная старуха или старец с косой, а учтивый джентльмен, вежливо приглашающий даму совершить с ним прогулку. Во времена юности Эмили Дикинсон такие прогулки в экипажах с кучером были важной составной частью ухаживания молодых людей за девушками. Обращает на себя внимание уже то, что смерть изображается в виде жениха или даже любовника, — нужно ли напоминать, что ассоциативная связь смерти и любви присутствует в европейской литературе, по крайней мере со Средних веков (легенда о Тристане и Изольде).
В третьей строфе представлены три образа, которые по смыслу должны выражать прощание с этим миром и земной жизнью. Отбор этих образов чрезвычайно важен и сразу дает представление о масштабе и подлинности поэта. Что же отобрала поэтесса из земной жизни? Во-первых, Детство: игры на школьном дворе. Затем поля зреющей пшеницы — как некий трудовой полдень жизни и, наконец, заходящее солнце как синоним старости и заката.
В предпоследней строфе описывается пункт назначения поездки — странный домик, в котором без труда узнается могильный холм. И заканчивается стихотворение возвращением к началу — только ранее говорилось о Бессмертии как о третьем пассажире экипажа, а здесь сообщается
о потрясении героини, когда она впервые поняла, что головы лошадей устремлены к Вечности. Главный же парадокс стихотворения в том, что Смерть, помимо своей воли, служит проводником в царство Вечности, которая уже по своему определению отрицает ее, Смерть, и утверждает Бессмертие.
В одном из более ранних стихотворений эта мысль была выражена поэтессой с особенной четкостью:
«Бег времени», так страшивший Анну Ахматову, на самом деле отнимает у бытия только его временную, тленную и бренную оболочку и тем самым приближает наше бытие к нетленному и вечному. Все упирается в правильный перевод слова «mortality» — смертность, бренность, тленность.
А теперь посмотрим, какую невнятицу внесли в это стихотворение наши переводчики, споткнувшиеся именно на переводе ключевого слова. Вот как звучит начало стихотворения в переводе Веры Марковой:
Но словосочетание «дар бытия» имеет совершенно иную смысловую и стилистическую окраску, чем слово «mortality» (бренность, смертность). «Дар бытия» — это высокая торжественная стилистика, и лишение этого дара никак не может быть пустяком или благим делом. Совсем иное — «бренность», «тленность», «смертность».
В сборнике «Стихотворения Э. Дикинсон» (СПб., 1997) появился новый перевод этого стихотворения, выполненный С. Степановым. Вот первая строфа:
Этот перевод ближе к смыслу оригинала (традиционное противопоставление смертной плоти и бессмертной души), но ритмический рисунок стихотворения так сильно изменен, добавлены слова из другой стилистики — «обстоятельство», «штука» (грубоватая ирония), что адекватным этот перевод можно назвать лишь с большой натяжкой. Теперь читатель сам может судить о том, как трудно переводить Э. Дикинсон.
III
Важнейший тематический раздел лирики Э. Дикинсон — стихи о природе. Иначе и не могло быть, ведь «мир Кристины» — это прежде всего природный мир со всеми его обитателями. В одном из самых известных своих стихотворений «This is my letter to the World», 64/441) она всю свою поэзию характеризует как «The simple News that Nature told — with tender Majesty», то есть «Простые новости, которые рассказала мне природа / С нежной величественностью». Даже поверхностный читатель ее стихов помнит, что у нее есть замечательное стихотворение о Змее («А narrow Fellow in the Grass», 986) — сначала дается удивительно точный портрет раздвигающей траву стремительной узкой ленты, а потом доверительное признание: со всеми я дружу в природе, но этот приятель всегда останавливает у меня дыхание и вызывает «Zero at the Bone», что вряд ли можно адекватно перевести по-русски, буквально — «ноль в позвоночнике», т. е. холод, оцепенение в костях. Столь же знаменито ее крохотное стихотворение о колибри, которых она не раз встречала в своем саду (вот вам и северная Новая Англия!), «А Route of Evanescence» (164/1463), буквально «Исчезающая дорога с вращающимся колесом» — так пытается передать поэтесса быстро бьющиеся крылышки колибри и далее называет ее появление «почтой из Туниса». А сколько стихотворений посвящено ею своей любимой птице — реполову (robin). В Америке этот «робин» — почти такая же привычная птица, как у нас воробей, только он больше его по размерам и у него красная грудь («red cravat», по слову Дикинсон). Вот одно из этих стихотворений:
Грустно, что во многих русских переводах «robin» переводится как «щегол», хотя реполов совсем не похож на щегла. Но щегла мы хотя бы представляем себе наглядно, а реполова не очень (больше всего он похож на наших снегиря и малиновку, но малиновка слишком маленькая).
Затворница из Амхерста оказалась совсем не брезгливой — одно стихотворение посвящено летучей мыши («The Bat is dun, with wrinkled Wings», 1575). Заканчивается оно так:
To his adroit Creator Искусному Творцу
Ascribe no less the praise — Воздайте тем не менее хвалу -
Beneficent, believe me, Благотворны, поверьте мне,
His Eccentricities — Даже Его экстравагантности.
Взгляд вполне ортодоксальный, хотя говорить об экстравагантностях Творца кому-то может показаться не совсем тактичным.
Два стихотворения посвящены пауку («А Spider sewed at Night», 1138, и «The Spider is an Artist», 1275), причем второе, полное восхищения ткацким искусством паука, заканчивается так:
Neglected Son of Genius Непризнанный гений,
I take thee by the Hand — Я жму твою руку.
Протянуть руку пауку — такого в поэзии, кажется, не было. А сколько стихов о бабочках, пчелах, цветах, грибах, даже о молчаливо лежащем камне («How happy is the little Stone», 168/1510). Дивное стихотворение посвящено траве («The Grass so little has to do», 55/333), которое заканчивается неожиданным «I wish I were the Hay…» («Я хотела бы быть сеном…»).
Завершим эту тему признанным шедевром пейзажной лирики поэтессы: То make a prairie it takes a clover and one bee,
Как ни велика привязанность поэтессы к живой конкретности природы, ей часто достаточно одного воображения, достаточно закрыть глаза, чтобы увидеть и степь, и сад, и лес — все мироздание.
Теперь попробуем дать общую характеристику поэзии Э. Дикинсон. Ее поэтическое мировоззрение складывается из представления о двух порядках бытия: естественного, природного, и духовного, высшего… Они не только граничат друг с другом, но и пронизывают друг друга, наполняя мир бесчисленными коллизиями, страданиями и восторгом. В основе подобной картины мира лежит пуританское, кальвинистское мировоззрение, каким оно сложилось в Новой Англии уже в XVII в.
Ритмический рисунок стихов Э. Дикинсон давно изучен — традиционные пуританские гимны, исполнявшиеся паствой в храмах. Главное в этих стихах — сила и напряженность переживаний двойственности мирового порядка: мир природы становится отражением божественной первоосновы, летний день можно увидеть как священное таинство; звери, птицы, травы и даже камни участвуют в некоей мистерии Вселенной. Нужно только увидеть и почувствовать это сакральное действо. Поэтому поэзия Э. Дикинсон — поэзия прозрений, внезапных озарений. И жизнь ее, при всей замкнутости (родилась, жила и умерла в одном и том же доме, точнее, дворе, потому что домов все-таки было два), жизнь эта была наполнена до краев страданиями и восторгом, которые она смогла выразить с редкостной силой.
Переходя к особенностям поэтической техники Э. Дикинсон, прежде всего нужно сказать о ее ритмике и метрике. С детства, с семи лет и примерно до двадцати пяти она регулярно посещала местную конгрегационалистскую церковь и слушала там исполнение старинных гимнов. Эти гимны — тексты и ноты — были собраны в двух сборниках Исаака Уоттса (Watts) — «Христианская псалмодия» («Christian Psalmody») и «Псалмы, гимны и духовные песнопения» («The Psalms, Hymns and Spiritual Songs»), которые были в каждом пуританском доме, потому что сами же прихожане исполняли их. Ритмика гимнов близка к тому, что мы называем акцентным стихом, т. е. в каждой строке важно количество ударных слогов (чаще всего четыре, а иногда и три), число же безударных слогов может колебаться. Эта ритмика с детства запала в душу Эмили, и она осталась ей верной в своих стихах до конца дней.
Правда, длина стихотворения с течением времени менялась: от стихов в пять или шесть четверостиший (20 и 24 строки) она постепенно перешла к еще более коротким — в восемь и двенадцать строк, а нередко все стихотворение состоит из одного четверостишия. При такой концентрации происходит неизбежное тяготение стиха к афоризму, максиме или моральной сентенции. И в самом деле чтение всего лишь первой строки стихов Э. Дикинсон весьма поучительно. Эта первая строка (иногда первая половина четверостишия) часто имеет самостоятельную ценность. Вот несколько примеров: «Раненый олень прыгает особенно высоко» («А Wounded Deer — leaps highest», 165), «Во многом безумии божественный смысл» («Much Madness is divinest Sense», 62/435), «У травы так мало дел» («The Grass so little has to do», 55/333), «Нет фрегата (корабля), равного книге» («There is no Frigate like a Book», 144/1263) и т. д.
Наибольшее число претензий и нареканий критиков вызывали рифмы Э. Дикинсон. И действительно, таких странных рифм нет ни у одного американского поэта. Часто они настолько неточные, что вряд ли их можно назвать рифмами в обычном смысле слова. Это всего лишь легкие ассонансы или так называемые «рифмы для глаз» («eye rhymes»), а не для слуха: орфография окончаний слов совпадает, а звучат они совсем по-разному: соте — home (то есть «кам» — «хоум») — какая же это рифма?.. Часто возникал вопрос, почему Э. Дикинсон не стремилась упорядочить свою рифмовку, приблизить ее к общепринятым нормам. Ответы на этот вопрос могут быть разными. В трехтомном издании Т. Джонсона, где даны основные варианты, можно не раз видеть, как точная рифма заменялась потом неточной и вообще проблематичной, — значит, дело вовсе не в неумении рифмовать по правилам. Как истинная пуританка-максималистка Э. Дикинсон прежде всего стремилась предельно точно и сжато выразить свою мысль и чувство, а получалось ли это с правильными рифмами или с еле ощутимыми — не так уж и важно. В конце концов, она не стремилась печататься, не стремилась занять какое-то место в иерархии американских поэтов, а уж посмертные читатели как-ни-будь разберутся. В самом деле ритмически ее стихи организованы довольно крепко, а что касается рифм, то их отсутствие или неполноценность сперва раздражает читателя, но потом он перестает воспринимать это как недостаток, если энергия стиха, внутреннее движение мысли захватят его.
IV
История русских переводов стихов Э. Дикинсон насчитывает немногим более полувека. Первые переводы появились только после войны, в 1946 г., в сборнике переводов «Из американских поэтов» Михаила Александровича Зенкевича (1891–1973). Всего Зенкевич представил четыре стихотворения, причем первым стоит замечательное «We never know how high we are / Till we are asked to rise», 138/1176 («Мы никогда не знаем своего роста, / Пока нас не попросят встать»). Кажется, это единственная строчка Дикинсон, которая уже стала крылатой в русском переводе, — по крайней мере приходилось несколько раз встречать ее в различных печатных и даже устных контекстах. Правда, цитируют ее в более позднем переводе Веры Марковой:
Мы не знаем — как высоки — Пока не встанем во весь рост.
А тогда, в 1946 г., в переводе известного поэта-акмеиста М. Зенкевича эти строки звучали так:
Увы, афористическая суть начальных строк совсем исчезла в этом переводе, их не процитируешь, исчезла «изюминка». Несколько лучше были переводы других стихотворений, в том числе цитированное нами ранее «Я знаю, что Он существует» (338), хотя в духе времени оно снабжено очень уж вызывающе скептической концовкой:
Завершал подборку М. Зенкевича прекрасный перевод тонкого пейзажного стихотворения «These are the days when Birds come back», 130 («В эти дни птицы возвращаются назад»), названного «Индейское лето» (у самой Дикинсон стихотворение не имеет названия). Поэтесса вообще оставляет свои стихи без заголовков, кроме того, «Indian summer» следовало бы перевести как «Бабье лето». Но это мелочи, главное — благодаря этому переводу первую подборку поэтессы на русском языке нельзя считать «блином комом».
Следующая публикация появилась только через 14 лет, в 1960 г., в сборнике переводов другого старейшины отечественной американистики — Ивана Александровича Кашкина (1899–1963) — «Слышу, поет Америка» (М., 1960). Кашкин дал всего пять стихотворений, и его переводы в целом менее удачны, чем переводы Зенкевича, который, не забудем, сам был известным и интересным поэтом, по крайней мере в молодости (сборник «Дикая порфира» (СПб., 1912)).
Затем появилось несколько — в целом удачных, но разрозненных переводов И. Лихачева и Э. Гольдернесса (некоторые из них представлены в наст. изд., в разделе «Дополнения»), и только в 1976 г., в составе 200-томной «Библиотеки всемирной литературы» появился первый сборник стихов Э. Дикинсон (впрочем, не отдельно, а в составе тома из произведений трех американских поэтов — Г. Лонгфелло, У. Уитмена и Э. Дикинсон). Почти все переводы были выполнены Верой Марковой (1907–1995), а вскоре — в 1981 г. — в ее переводе вышел и первый отдельный сборник — «Стихотворения».
Вера Маркова к тому времени была широко известна как переводчица японской классической поэзии. Но новая работа потребовала полной «перестройки» выразительных средств. Если японская поэзия поражает своей сдержанностью, то у американской поэтессы темперамент прямо противоположный. Переводчица попыталась передать не только смысловой рисунок стихов, но и их прихотливую ритмику, в результате у читателя возникает впечатление каких-то ритмических ухабов, пропадает музыка, мелодика стиха. Из-за этого и смысл доходит с трудом. Тем не менее только после переводов В. Марковой Эмили Дикинсон стала частью нашей переводной поэзии.
В 1997 г. вышел первый двуязычный сборник Э. Дикинсон (Стихотворения. СПб.: Симпозиум), весь состоящий из новых переводов (С. Степанова, А. Глебовской, Н. Рябовой и др.). И состав сборника, и качество переводов в целом нужно признать удачными. Следовало бы даже часть этих переводов включить в наш раздел «Из других переводов», но это нарушило бы принцип его составления. О последующих отдельных русских изданиях поэзии Э. Дикинсон см. в разделе «Материалы к библиографии русских переводов Эмили Дикинсон».
Пора обратиться и к переводчику настоящего тома, моему другу Аркадию Гаврилову (12.VI. 1931-20.11.1990), безвременно ушедшему от нас. Мне уже трудно вспомнить, где и когда я познакомился с Аркадием Гавриловым. Казалось, мы были знакомы всегда, хотя встречались не особенно часто. Почти при каждой встрече Аркадий доставал какую-нибудь из своих рукописей, читал новую прозу — обычно рассказ, — и каждый раз я удивлялся, как непохожа эта проза на предыдущие его тексты. Он словно искал различные возможности выражения себя в повествовательной технике. Его очень тщательно подобранная библиотека выделялась хорошим собранием современной американской прозы на языке оригинала. Очень хорошо был представлен В. Набоков, а также Торнтон Уайлдер, Д. Апдайк, Сол Беллоу и многие другие авторы. Было что-то немецкое в его аккуратности и тщательности. Почти всю жизнь он проработал в одном внешторговом журнале («Центросоюз Ревью»), который я, впрочем, ни разу не видел у него. Очевидно, эта работа была совсем не главное.
С удивлением узнал от его жены Майи, что на поэзию Дикинсон как на предмет возможных занятий указал ему я (Майя прочитала об этом в его дневнике уже после его смерти). Сам я об этом начисто забыл, хотя хорошо помню, как дарил ему свою двуязычную антологию «Американская поэзия в русских переводах» (М., 1983).
К работе над стихами Э. Дикинсон Аркадий отнесся с обычной своей серьезностью: достал полное собрание стихов, изучил биографию, сделал ксерокопии писем и т. д. Работа уже была близка к завершению — оставалось написать только статью о поэзии Э. Дикинсон, когда Аркадия настигла внезапная смерть: он поехал в студию на радио записывать выступление, и вдруг ему стало плохо: сердечный приступ, обширный инфаркт…
Мы редко говорили на политические темы, но однажды Аркадий признался, что ему особенно близок Константин Леонтьев. И здесь Аркадий был максималистом, шел до конца в приверженности традициям русского консерватизма. Как это сочеталось с его любовью к американской прозе, сказать не берусь.
До Эмили Дикинсон Аркадий сделал довольно большое число переводов из поэзии Карла Сэндберга, но переводить верлибры Сэндберга было все-таки проще, чем прихотливые, своеобразно зарифмованные стихи «затворницы из Амхерста». И все-таки Аркадий взялся за эту работу и выполнил ее с обычной для него тщательностью. После Аркадия осталось большое литературное наследие — прекрасные стихи, рассказы, дневники, переводы, и его вдова Майя Гаврилова делает все, что в ее силах, чтобы это наследие дошло до читателя. Велика ее роль и в создании этой книги. Без ее терпеливой настойчивости она могла бы и не появиться.
Главное в переводах А. Гаврилова — правильно найденная интонация. Он как бы вжился в мир поэтессы и заговорил ее голосом. Для этого нужно было погрузиться в мир ее стихов и писем. Другая особенность переводов Гаврилова — они легко читаются, как бы сами «льются». Это могло бы привести к «отсебятине», удалению от оригинала, но сверка показывает, что переводчик всегда видит оригинал и его смысловой рисунок. Работа Аркадия Гаврилова — наиболее серьезная попытка приблизить поэзию Э. Дикинсон к русскому читателю.
В оригинале стихи Дикинсон далеко не сразу открывают свой смысл. Капризы поэтических ассоциаций порой с трудом поддаются расшифровке. Аркадию Гаврилову нужно было проделать громадную работу по осмыслению ее прихотливых метафор, чтобы привести их в тот вид, который они приняли в его переводе. Переводчик взял на себя труд внимательного читателя и, если угодно, детектива, распутывателя поэтических тайн и загадок. Надо сказать, что работа эта проделана им блестяще, лишь в немногих случаях можно говорить о некотором упрощении оригинала. Таким образом, стихи Эмили Дикинсон еще раз выходят на встречу с русским читателем, и хочется верить, эта встреча окажется счастливее первой.
ТЕМАТИЧЕСКИЙ ЛЕКСИКОН ПОЭЗИИ ЭМИЛИ ДИКИНСОН
Отвечая в 1862 г. на вежливый вопрос корреспондента-благожелателя о круге ее друзей и знакомых в Амхерсте, Дикинсон написала: «… в течение нескольких лет мой Словарь был единственным моим собеседником» (Т.У. Хиггинсону, 10)91. Заявление это, как многие другие в ее письмах и стихах, звучит двусмысленно: слышна ли в нем жалоба на бытовое одиночество, неустроенность женской судьбы? или гордая констатация осознанного предпочтения общества Слов обществу людей? — не очень ясно. Тому, кто имеет лучшим другом, спутником и собеседником Словарь (Lexicon), можно посочувствовать, можно и позавидовать.
Эмили Дикинсон, свидетельствуют биографы, действительно любила читать «Американский словарь английского языка», составленный Дэниэлом Вебстером: расширенное издание 1847 г. — толстая книга, приобретенная в свое время ее отцом для семейной библиотеки, до сих пор хранится в ее доме-музее. Заветная мысль о том, что в словаре можно и нужно искать ответы на загадки, занимающие нас в земной жизни, неожиданным, но не случайным образом венчает одно из лучших ее любовных стихотворений — то, что значится в полном собрании под номером 24692. Искать, подразумевается, не обязательно в нем находить: «лексикон» — поле и средство поиска смысла, отнюдь не «бюро находок», ибо, когда одно слово толкуется посредством других, ясности не жди: тайна толкует тайну.
Отношение Дикинсон к языку любовно-созерцательно (в рукописях к единственному существительному подчас выстраивается целая «очередь» — до пятнадцати эпитетов-кандидатов, к которым автор словно приглядывается, прислушивается: который подойдет?) и в то же время инструментально. Слова нередко сравниваются у нее с орудиями или оружием — «лезвиями», «копьями», «шпагами», посредством которых осуществляется проникновение к глубинным структурам бытия. Опять-таки проникать не значит проникнуть, — зная силу слова, Дикинсон хорошо чувствует и его ограниченность; богатство переживания, драгоценность и редкостность мысли она склонна измерять силою его
Слова, употребляемые Дикинсон, в большинстве просты, — странны их сочетания: сплошь и рядом в них нарушаются и ожидания бытовой логики, и грамматические нормы. При этом возникают неожиданные метафорические сопряжения. При кажущейся спонтанности иные из них устойчивы настолько, что в художественном мире Дикинсон играют роль «констант», несущих опор. Но даже и в этом случае их истолкование в контексте — проблема. Нередко разные переводчики предлагают диаметрально противоположные прочтения одной строки, при этом речь идет не о чьей-то ошибке, а о двусмысленности или многосмысленности переводимого текста. Жизнь поэтического слова для Дикинсон предполагает не консервацию авторского, авторитетного значения, а прирастание все новых значений по ходу взаимодействия с новыми обстоятельствами и адресатами:
Способ «действования» ключевых слов-образов, устойчиво используемых в поэзии Дикинсон, мы постараемся охарактеризовать, представив их (конечно, избирательно) в виде сводного «лексикона». Естественно, что мы опираемся при этом на все поэтическое наследство Дикинсон, а не только на стихотворения, отобранные для перевода А. Гавриловым, хотя именно их по большей части (за исключением специально оговоренных случаев) будем цитировать в качестве примеров.
И вдруг у Разума доска Сломалась — и в пролом Я полетела — вниз и вниз — И ничего — потом.
Одна из устойчивых тем поэзии Дикинсон связана с «маневрами» сознания на границе, разделяющей усердно трудящийся, возделывающий свое поле рассудок и вышеупомянутое «ничего» — беспамятность, бессознательность, которые и манят, и пугают.
Духовный опыт — предмет поэтического и в то же время аналитического освоения — нередко описывается в «математических» терминах: в стихах фи-гурируют слова «алгебра», «число», «логарифм», «дробь» и т. п. Как ни полезна такого рода «математика», она оказывается всякий раз «ломаной» (broken), — это инструмент с ограниченной сферой применения, не адекватный сложности исследуемого предмета. Человеческий разум прилежно и безнадежно обмеривает, обсчитывает то, что обмеру и обсчету упорно противится: количественные характеристики жизни, сколь бы ни были точны, не в силах «схватить» ее искомое
Многие стихотворения Дикинсон по форме и построению напоминают также «научные» и в этом смысле «авторитетные» дефиниции. Предмет их — разнообразные состояния духа: «Раскаянье — это…» (101/744), «Надежда — это…» (1392), «Отречение — это…» (745). Любая из попыток определения (положения пределов) по-своему убедительна, но и подчеркнуто условна: очевидно, что не самодовольство человека
Невидимость Бога заставляет человека предположить, что с ним играют в прятки: не так ли взрослый скрывается от детей, чтобы тем больше обрадовать своих любимцев, внезапно себя обнаружив? Таково «благоприятное» толкование ситуации, но оно не единственно возможно: поскольку игра затягивается, возникает подозрение, что человек вовсе не участник ее, а объект недоброй шутки.
Так же противоречиво оценивает Дикинсон и поэтический дар — как результат любовного послушания высшей силе и как форму творческого сопротивления ей же. Ср. замечание в письме: «Когда я была ребенком и убегала от причастия, я могла слышать, как священник провозглашал: “Всех, кто любит Господа нашего, Иисуса Христа, прошу остаться”. Мой побег сохранял мне время для Слов» (Э. Холланд, п. 21).
Боль как переживание самодостаточна и самоцельна. Она хоть и живет во времени, не помнит своего начала и не мыслит своего отсутствия: «…У боли будущего нет — / Лишь бесконечность в ней» (87/650). С течением часов, дней, лет боль, вопреки расхожей мудрости, не залечивается, а лишь набирает силу, подобно работающей мышце (94/686). Отдавая должное «абсолютному» качеству боли-как-опыта, Дикинсон тем не менее делает его предметом «замера», анализа и иных «исследовательских процедур» (501), подчеркивая всякий раз, что ее занимает не причина, не внешний повод, а внутренняя структура переживания.
Идеальный поэт определяется ею как «Мученик» (Martyr), причем важно, что он не просто претерпевает боль, а «разрабатывает» ее как золотоискатель — жилу или земледелец — почву, в поисках драгоценного смысла (544). Труд познания и творчества, по определению, страдальческий труд, поскольку обостряет, усугубляет в человеке ощущение противоречивости жизни.
Впрочем, в иные, и нередкие, моменты в Дикинсон проявляется упрямый эмпирик и скептик: способность видеть невидимое хороша для особо проницательных «джентльменов», для прочих людей, особенно «в крайних обстоятельствах» («in an Emergency») предпочтительнее «Микроскопы», символизирующие аналитическую вооруженность зрения (185). Вера Дикинсон, может быть, и желала бы, но не может остаться по-детски наивной и цельной — она расколота сомнением и разве что сознательным, героическим усилием воли восстанавливаема, «сшиваема», как разорванная ткань (1442). В позднем письме предлагается парадоксальная дефиниция: «Вера — это Сомнение» (Сьюзен Дикинсон, около 1884 г.,
В качестве синонимов Возможности в других стихах упоминаются «Вера в Неожиданное» («Trust in the Unexpected», 555) или «Удивление» («Wonder», 1331) — разные обозначения сокрытого двигателя человеческого духа, который мобилизует к встрече с новым, обнаруживает неведомые даже самой личности творческие резервы, а потому позволяет пережить радость открытия даже при контакте с давно знакомым, безнадежно «слежавшимся»:
Побуждая нас принять за ориентир не собственную привычную (скромную) меру, а безмерность, Возможность стимулирует личность к росту: «Каков наш рост — не знаем мы, / Пока не просят встать» (138/1176).
«Лобовая» встреча с воспоминанием всегда чревата переживанием «восторга или позора», а также острой уязвимости: «заржавленный мушкет» (140/1203) прошлого безобиден с виду, но «способен и убить». Спонтанное и самочинное вторжение прошлого в настоящее («Раскаянье есть память / Бессонная», 101/744) — ближайший аналог Ада. Это присутствие мучительно и навязчиво, его ничем не вытеснить, не подавить. Самое большее, чего можно добиться, это метонимической подмены: попробовать «как бы» забыть о пережитом, сосредоточившись на его материальном аналоге (ср.: «С Могилой кончено — но мне/ Лопату не забыть —», 107/784). От этого, впрочем, мало что меняется, — память в той или другой форме неотступно преследует сознание и даже бежит впереди него, окрашивая собой всякую новую мысль или впечатление.
Интенсивность чувственного контакта с миром оценивается Дикинсон как один из ресурсов художественного творчества, но также и опасная ловушка. От пестроты мира недолго ослепнуть, от многозвучия — оглохнуть, слишком изобильной пищей легко пресытиться. Художнику, как и профессиональному дегустатору94, предписана поэтому строжайшая диета, самоограничение. Пир жизни, чтобы быть воистину пиром, должен представлять собою «пир воздержания» («Banquet of Abstemiousness», 1430). Аскеза и самодисциплина важны как средство сохранить свежесть восприятия и оградить выражение от соблазна торопливо-конвенцио-нальных форм.
Особенно ценный, «привилегированный» канал общения с миром для Дикинсон — зрительное восприятие. В 1860-х годах, на фоне неожиданной болезни глаз и возникшей угрозы утратить зрение, звучание этой темы становится особенно острым. «Экстенсивности» обычного «глазения», способностью к которому наделены все «глазастые» существа (53/327), Дикинсон противопоставляет важнейший для поэта дар «проникающего» видения: специфическую «вооруженность» глаза, которая компенсирует и восполняет общечеловеческую бездумную подслеповатость. Другой вариант того же мотива — необходимость развивать «ночное» зрение, способность видеть в темноте (61/419), различать высший смысл в пределах обыденного существования.
Очень близка Дикинсон и тоска по спонтанности, непосредственности, предельной искренности выражения, которое опять-таки сродни извержению вулкана, чьи «губы никогда не лгут» (601). Одно из ее относительно ранних писем содержит такое признание: «В моей жизни не было монарха, сама же я не могу управлять собой, и когда я пытаюсь организовать себя — мои ничтожные силы взрываются и оставляют меня голой и обугленной» (Т.У. Хиггинсону, п. 5).
Дверь, случайно распахнувшаяся внутрь чужого дома, открывает «бродяжке» пространство «довольства и тепла» (120/953), уюта и щедрой общительности, где ей нет места и куда ей нет доступа, — тем острее («вдвойне») переживаема на этом фоне привычная бездомность. Но вот в другом стихотворении лирическая героиня замирает, в предвкушении и страхе, у закрытой двери
Но особенно интригует Дикинсон образ полуоткрытой двери. Дверь души всегда должна быть слегка приоткрыта, — говорится в стихотворении 124/1055: «На случай, если Бог/ Заглянет». Впрочем, ожидая, подстерегая Гостя, Душа словно и не очень уверена, что желает его прихода. Является ли эта опасливость следствием ограниченности человеческой природы? Возможно. Но ограниченность не есть еще безнадежность.
Подобно человеческому «я», дом — «конечная бесконечность» («Finite Infinity», 1695) и в этом смысле воплощенный парадокс. Это «маленький Эдем», крепость, убежище: «даже тень сомнения или подозрительности не вхожи под его блаженные своды» (О. Дикинсону, 25 октября 1851 г.,
Дом выступает как аналог Души (см. 132/1142), но в собственных домашних владениях Душа — то радушная хозяйка, то долгожданный гость, то робкий посетитель, а то и — неожиданным образом! — вор-взломщик:
Средоточие духовного бытия — Душа; она отвергает пестроту и суету мира, ищет опору в абсолютном и на этой основе, как на гранитном фундаменте, возводит самое себя с отвагой и упорством. Подобно строящемуся дому, она поначалу стоит в лесах, но постепенно обретает способность держаться собственной силой (132/1142). Душе свойственна поза гордой сосредоточенности, упование на «внутренние источники» («Sources… interior», 395), презрение к докучным «визитерам», но в равной мере — и напряженное ожидание Посещения, Откровения, какую бы форму оно ни приняло. Душа сопряжена с Бессмертием, — внутренне, образом, не очевидным даже для нее самой: лишь в ситуации «Угрозы иль Беды» (122/974) эта их связь становится ясно ощутимой.
Любовь избирательна и безоглядно щедра, по своей сути это — творческое переживание. Справедливо сказать, что для Дикинсон нет любви вне поэзии, но нет и поэзии вне любовной открытости миру, — природа этого всеобъемлющего чувства запечатлена в афористической формуле: «Моя любовь — счастливым, если ты знаешь их, и несчастным, если они знают тебя» (Л. и Ф. Норкросс, п. 35).
С морем ассоциируются свобода («Ликованье — это выход / В океан земной Души», 8/76), бессмертие, любовь. В общении с Морем как огромным Другим лирическая героиня подчеркивает собственную малость и в то же время отстаивает свою суверенность. Капля в океане дерзает сознавать себя как Целое: разве своею крохотной поверхностью она не отражает объемлющую ее бесконечность (284)?
Море нередко выступает также как символ внутренней дистанции, способ символического отделения себя от себя же. Для Дикинсон важно ощущать себя одновременно морской скиталицей и домоседкой-наблюдательни-цей: «моя лодочка» затерялась в океанской дали (14/107), и мой же земной, «бессонный взгляд / Устремлен в Залив» (5/52).
В стихотворении 70/520 прогулка к морскому побережью изображается как любовное свидание: себя героиня характеризует иронически как сухопутную «мышь на краешке земли», которая встречается с могучей и грозной стихией. Морской «прилив» захватывает ее в крепкие объятия («Потом за пояс обхватил — / Потом к груди прилип»), мечет под ноги россыпи жемчугов и опалов и ослабляет свой натиск, лишь встретив на пути «Город», после чего с вежливым, но многозначительным взглядом-поклоном («Mighty look») удаляется. Предельная конкретность образов и неопределенность, загадочность содержания сделали это стихотворение предметом множества истолкований. Идет ли здесь речь о жажде любви и страхе потерять в ней свою отдельность, индивидуальность? Или о грозной мощи жизненной стихии, которой заслоном, весьма условным, оказываются рамки социального декорума? Или об укрощении поэтического вдохновения строгой формой? Игра разностью масштабов (огромность-малость), сочетание серьезности и игры, мистического чувства и церемонности, ошеломляющей откровенности и са-моироничной, слегка жеманной позы, характерные в целом для поэтики Дикинсон, проявляются здесь очень наглядно.
Дикинсон интригует способность Надежды воспроизводить самое себя вопреки обстоятельствам, исключительно собственной силой, — в этом она сродни Вере. Надежда всегда чрезмерна и сильнее всего тогда, когда оттенена отчаянием и утверждает себя в противодействии ему.
Неспособность пережить на земле аналог небесного блаженства свидетельствует, для Дикинсон, о прискорбной глухоте души:
Соль, однако, в том, что переживание божественной близости летуче, его невозможно ни заслужить, ни призвать, ни тем более задержать, остановить: оно всегда «почти» и никогда «вполне». Последние две строки процитированного четверостишия в оригинале звучат так: «For Angels rent the House next ours, / Wherever we remove —». Это может означать буквально: ангелы становятся нашими соседями, куда бы мы ни переезжали (только мы не замечаем этого соседства). Но можно понять и иначе: ангелы арендуют дом, соседний с нашим, стоит нам (из нашего) выехать, — возможность встречи с Небом, иначе говоря, всегда рядом (маячит за спиной), но никогда не достижима. Сходный мотив развивается и еще в ряде стихотворений, например:
Полноценное общение переживается ею как редкостная драгоценность, соприродная поэтическому творчеству. Поэзия, в понимании Дикинсон, социальна по своей природе, — это ее «письмо Миру» (64/441): дар вдохновения, утешения или даже спасения, приносимый другому человеку, и ответный дар понимания с его (адресата) стороны. О возможности глубинной человеческой взаимосвязи говорится в ряде стихотворений, но чаще акцентируется другой приоритет: свобода, избирательность и право выбора, строго индивидуального, необратимого и в этом смысле «гиперответственного»: «Из сонма сотворенных Душ / Я выбрала одну» (91/664).
Центральная в творчестве Дикинсон тема одиночества-уединения звучит парадоксально (что, как правило, трудно оценить в переводе: ироническая двусмысленность плохо транслируется в инаковой языковой среде, даже если переводчик специально заботится о том, чтобы ее передать). Например, одно из самых знаменитых стихотворений на эту тему (47/303) начинается так:
Перевод этой строфы, предложенный А. Гавриловым, безусловно, точен:
Единственный «изъян» перевода — устранение неопределенности в первой и третьей строке: в оригинале отсутствует уточнение, и в связи с этим не ясно, что же имеется в виду под «собственным обществом» («her own Society») Души: «избранные друзья» (вариант, предложенный переводчиком) или она сама, осознающая в себе самодостаточность высшего начала96? Не ясно также, что следует понимать под «божественным большинством» («divine Majority»), божественность уединившихся или большой «божий мир», оставленный снаружи? То и другое зависит от прочтения слова «present», его трактовки как глагола или как прилагательного: поставить в нем ударение (prEsent или presEnt) мы вольны как угодно, и из этого крохотного разночтения происходят большие интерпретационные различия. Неясность дополняется грамматической двусмысленностью второй строки, которую можно воспринять как продолжение первой: «…потом — захлопывает дверь» (примерно такой смысл и восстанавливает А. Гаврилов), а можно — как отдельную безличную фразу: «Потом — захлопывается дверь». В этом случае эмфатическая инверсия (сказуемое, помещенное перед подлежащим), указывает на неожиданность разрыва с миром, тотального отчуждения, постигающего душу как результат ее гордого выбора. При таком прочтении затворничество разом приобретает сомнительный характер, ассоциируется уже не с привилегией уединения, а с самозаключением в склеп или каменный мешок: эту интерпретацию поддерживают упоминаемые в последней строфе «клапаны внимания» — обездвиженные, как окаменевшие («Like Stone»). Так завидно ли описываемое состояние? Или, напротив, ужасно? Повествуется ли о нем с гордостью? Или с горестной (само)иронией? Принципиальная неопределенность поэтических высказываний Дикинсон современниками нередко воспринималась как результат небрежности или неумелости, — не удивительно, что ее статус классика американской поэзии утвердился только после «революции», осуществленной в англоязычной поэзии поколением модернистов, на фоне нового культа поэтической «двусмысленности» (ambiguity).
Опыт жизни нередко представляется ею как путешествие между двумя бесконечностями — рискованное, ибо опора неверна, и «каждый дюйм / Последним может быть» (115/875). Тем более внимания, пристального, напряженного, неотступного, требует к себе каждый шаг и каждый превозмогаемый дюйм.
Осень — также время плодоношения, и опять-таки для разных плодов она выбирает разные сроки: обычные жизни, подобно мелким яблокам, созревают единообразно скоро и так же скоро опадают, — есть, однако, и редкие «сорта», которые задерживаются на ветке сверх обычного, наливаясь изнутри невидимой силой. Их время — сверхъестественно длящееся лето бессмертия: «Лето Гесперид… долго длится» (125/1067).
Жизнь Дикинсон была в некотором смысле подвигом «отречения» и «воздержания»: ошеломляющий богатством смысл извлекался ею из жесткого минимума внешних впечатлений. К аскетической экономности выражения она тяготеет и в поэзии: ее стихотворения — как правило, четыре, шесть или восемь строчек, окруженные белым пространством, просторная немота которого по-своему не менее красноречива. Лаконизм и сдержанность провоцируют тем более активное, пытливое, рефлексивное отношение к слову со стороны читателя. У «отречения» обнаруживается, таким образом, помимо познавательного и нравственного, еще и эстетическое измерение.
Такой опыт дает ощущение торжества над вечной скуповатостью судьбы (1081), непредсказуемо-внезапной реализации всех жизненных возможностей разом: «Коль выиграю — о, салют! Колокола! И пушки бьют!» (26/172). Но торжество всегда призрачно, и ярче всего его переживает даже не сам победитель, а — издалека, по контрасту — тот, кто потерпел поражение:
К тому же в мире Дикинсон подлинная победа заведомо «приходит поздно» (95/690), когда ее непосредственный смысл уже утерян. Ее сладкий, но приправленный горечью вкус ощутим тем более остро, когда переживается «бескорыстно», чисто эстетически.
Поэт повторяет акт творения в миниатюре (49/307), состязается с природой и в иные, редкие, особо счастливые минуты готов даже оповестить о своей победе:
«Демиургическая» претензия поэта описывается у Дикинсон не без иронии: интонации самоутверждения и самоуничижения трудно различить. Вот, например, «определение поэзии», имеющее форму кухонного рецепта (191/1755): чтобы «изготовить» прерию («То make a prairie»), достаточно одного цветка клевера и одной пчелы плюс еще игра воображения, — недостаток пчел легко возместить, добавив воображения.
Правда проблематична не только как предмет познания, но и как предмет выражения: подобна молнии, она «ослепительна» и потому неуловима в обыденной речи. Куда более плодотворен путь поэтического иносказания: слово досягает цели «не в лоб — не враз», а «вкось» (slant) и «постепенно» (gradually, 131/1129). В таком случае познание и изъяснение правды становится источником эстетического удовольствия — синонимом поэзии: «Правда — такая
Прилежный наблюдатель может застать Природу «без венца» (127/1075), «по-домашнему» неприбранной, — в эти мгновения она особенно близка человеку. Смелые метафорические переносы соединяют ее бытие с повседневностью быта. Природа предстает и прилежной домохозяйкой («Она метет цветной Метлой», 35/219), и пунктуальной гостьей («Тихо желтая звезда / На небо взошла, / Шляпу белую сняла / Светлая Луна», 185/1672), и матерью семейства, и нежной целительницей. В иных ситуациях, впрочем, она предстает пугающе чужой, высокомерной, почти враждебной.
Выясняя свои отношения с Природой, героиня Дикинсон легко ассоциирует себя с «малыми нациями» естественного мира, но и противопоставляет им себя: она воображает, каково быть Травой, или Сеном (55/333), или Пчелой (90/661), или — Камешком, безмятежным в своей бессознательности:
Манящий соблазн самозабвения, блаженной слиянности с природным ансамблем в конечном счете всегда отвергается лирической героиней ради муки и привилегии самосознания.
В то же время публичная речь, риторика ассоциируются Дикинсон с самовлюбленной и пустой тавтологией самоназывания, с повтором собственного имени, которое не совсем уже и собственное, ибо пребывает в залоге у «всех». «Я Никто» («I’m Nobody», 288), — заявляет о себе лирическая героиня с гордостью. Невидимость и анонимность ассоциируются в ее глазах с драгоценной привилегией свободы, с пребыванием вне поля общего внимания, социального досмотра, контроля, власти.
Смерть — единственное, что не знает изменений (103/749), но сама она переживается как интригующая и пугающая метаморфоза. Переход от бытия к небытию — ответственный «эксперимент», участие в котором каждого человека неизбежно, а исход предсказуем и непредсказуем одновременно. В стихотворении 66/465 умирающая, а также свидетели последних мгновений ее жизни подстерегают многозначительную, «царственную» перемену, которая должна вот-вот произойти, но… в последний миг все заслоняет назойливое жужжание мухи в окне. Остается глубоко не ясно — то ли «мы» не опознали ожидаемого, то ли прекращение физической жизни и впрямь — все, что дано человеку в переживании.
В другом известном стихотворении (99/712) Смерть в образе галантного кавалера приглашает Даму проехаться в коляске. Свидание церемонно, но как всякая любовная игра заключает в себе возможность опасной непредсказуемости, от которой не гарантирует даже присутствие «третьего» — Бессмертия, сопровождающего пару в коляске на манер дуэньи. Путь их лежит сквозь теплую и шумливую суету жизни, через холодную обездвиженность временного приюта-могилы, далее сквозь «века» — в Вечность. Маршрут для всех одинаков, чего не скажешь о «путевых впечатлениях».
Лирику Дикинсон ошибочно воспринимать как непосредственное излияние чувств, ее характеризует скорее режим драматической иронии, изощренной ролевой игры. «Когда я представляюсь как Посланница Стиха — я имею в виду не себя, а некую предполагаемую персону», — признает она в письме (Т.У. Хиггинсону, п. 4). У лирической героини действительно много личин, и она все время наблюдает себя «в роли», причем характер отношений с очередной «персоной» может трактоваться читателем с точностью до наоборот. Дикинсон откровенно наслаждается способностью принять и опробовать в воображении
Отказ унизить душу человека назначением цены, а жизнь — разменом не мешает ей довольно часто прибегать к метафоре торга. Так, в стихотворении 83/621 отношения лирической героини с Другим (Миром? Богом?) описываются в терминах
Единственно бесценного, «экзотического» товара («Бразилия»), в обмен на который не жалко предложить Жизнь, в лавке нет или же (не ясно, что означают ухмылка и уклончивость Продавца) он не предлагается к торговому обмену: сделка желанна, но невозможна.
Особенность положения поэта связана с причастностью разом и «центру», и «периферии» жизни. Самим актом творчества он задает миру «фокус», как бы возжигает светильник, который не гаснет и после смерти: каждый новый век, подобно линзе, по-новому рассеивает исходящий от него свет (883).
Часто подчеркивается, что извлечение смысла из явления — операция небезобидная, в некоем очень буквальном смысле она «требует жертв», ибо предполагает род насилия. Приходится выбирать: или орех на дереве, или ядро смысла, добытое из расколотой скорлупки (1073); или поющий живой жаворонок, или «изъятая из него» мелодия песни (114/861). Сама себя Дикинсон ассоциирует со «Скептиком Фомой», Фомой Неверующим, склонным «более полагаться на анатомию, чем на Веру» (Неизвестному корреспонденту, около 1861 г.,
Поэзия для Дикинсон всю жизнь оставалась своего рода регистрационным журналом — дневником человека-жизнеиспытателя, для которого не существует ни аксиом, ни априорных истин, — есть лишь сосредоточенное вгля-дывание в опыт и бесконечное усилие по извлечению из него смысла посредством слова.
Наша попытка выделить ключевые слова-символы, организующие мир Дикинсон, заведомо условна, — эту работу по «поэтическому ориентированию» каждый читатель волен продолжить самостоятельно. Первая из жен-щин-поэтов Америки (если не исторически, то по статусу в глазах современного читателя) чтила в словах таинственность, непредсказуемость их поведения, способность вызывать в говорящем и внемлющем всякий раз особый резонанс.
Стоит лишь констатировать в заключение, что парадоксальное сочетание несочетаемого — покоряющей пластичности и упрямой верности себе, гибкой многозначности и устремленности к единственному смыслу — отличают в равной мере и слово Эмили Дикинсон, и ее личность.
ПЕРЕВОДЯ ЭМИЛИ ДИКИНСОН
(Из дневников)
Если перевод при одинаковом количестве слогов содержит меньше слов и не вмещает всей поэтической информации оригинала, то приходится жертвовать ее частью ради сохранения поэзии.
Беспорядочность труднее поддается воспроизведению, чем упорядоченность. Наименее упорядоченные стихи Э.Д. отражают, вероятно, смятенное или смутное душевное состояние автора. Они-то и наименее переводимы.
В английском языке нет родовых и падежных окончаний, которые в русском создают множественность форм слова. Для русского стихотворца поли-морфность его языка — сущий клад (особенно для рифмы), для переводчиков английских стихов на русский — Голгофа, так как суффиксы и окончания удлиняют слова, увеличивают количество слогов.
«Любой поэт написал достаточно плохих стихов, чтобы отпугнуть кого угодно»
Разностопный ямб, основной размер у Э.Д., не столько форма словесного выражения ее мысли, сколько форма самой мысли (до словесного выражения), форма ее мышления. Потому изменение размера стихотворения уже есть искажение и подмена мысли автора.
Слабые места оригинала (если они есть) при переводе нужно усиливать, чтобы компенсировать неизбежные потери в сильных местах. Если же задаться целью воспроизвести «в точности» все особенности оригинала, в том числе и его слабости, перевод заведомо будет слабее оригинала.
Если жертва необходима (нехватка «жилплощади» у переводчика), то жертвовать нужно менее существенным. Но чтобы определить, что менее, а что более существенно, нужно правильно понять оригинал, а это в случае с Э.Д. - тоже проблема, может быть, даже наиглавнейшая.
Переводить стихи — значит переводить не с английского языка, скажем, на русский, а с языка символов английской поэтической традиции на язык символов русской поэтической традиции. В английской традиции, например, символ забвения — мох на могильной плите («скрыл наши имена» — у Э.Д.), в русской — трава на могильном холмике (потому что каменных плит с именами обычно не клали). «Было да быльем (то есть травой) поросло».
У Э.Д. есть стихотворение о какой-то нечаянной радости в ее жизни. Событие не называется, оно остается вне текста — приводятся только два развернутых сравнения: «Как если бы просила грош… Как если б у Востока…». Этим событием было письмо Т.У. Хиггинсона к ней (о чем мы могли узнать только из ее письма к нему). Пример того, как она скрывала («зашифровывала») внешние события своей почти бессобытийной жизни. Ее стихи — не рассказ о событии, а передача переживаемого эмоционального состояния, вызванного этим событием. Никаких рассказов, никаких воспоминаний — только то, что здесь и сейчас. Если прошедшее время и присутствует, то это только что прошедшее время, которое еще переживается (как переживается музыка после того как отзвучала последняя нота).
За сто лет нигде, ни в одной стране, не родилась вторая Э.Д. Сравнивают с ней Цветаеву, но их стихи похожи только на глаз — графикой, обилием тире, ну, еще, может быть, порывистостью. Хотя нужно признать, Цветаева стремилась в ту мансарду духа, в которой Э.Д. прожила всю жизнь, не подозревая, что кому-то может быть завидна ее доля. Цветаеву притягивала к земле не преодоленная ею женская природа (ей ли, трижды рожавшей, тягаться с женщиной-ребенком!).
Женщин, писавших неженские стихи, можно сосчитать на пальцах одной руки. Их считали не вполне нормальными (Э.Д., Елена Гуро, Ксения Некрасова). Всечеловечность — пока что отклонение от «нормы».
«Успех считают сладким / Те, кто его не знал…». Да, чужой успех (заслуженный) вызывает зависть и на некоторое время оставляет горький осадок обиды за себя. Но никакой неприязни к более удачливому собрату — он заслужил свой успех. Только себе все упреки — почему ты-то не смог? — отсюда и горечь. А незаслуженный успех может вызвать лишь усмешку.
Уитмен писал речи-монологи, рассчитанные на массовую аудиторию слушателей. Э.Д. всю жизнь беседовала в стихах с «собой да еще с Богом» (если не считать стихов «на случай», стихов-писем, стихов-записок, адресованных друзьям).
«Совпадение двух поэтов (переводимого и переводящего) — точка их пересечения — дает новый шедевр, который в равной мере принадлежит обоим» (
«Хлебниковская метрическая система переменна, а нередко даже в смежных строках перебивают друг друга различные метры, к тому же часто взрываемые интонациями живой речи… Наряду с рифмованными строками в произведениях Хлебникова встречаются и нерифмованные» (
Нашей поэзии не хватает серьезности — не наморщенного лба, а серьезного отношения к вечным темам, переживания этих тем как личной боли и личного недоумения. Словом, не хватает того, что есть в стихах Э.Д.
Стихотворение на чужом языке похоже на негатив портрета, в котором с трудом можно угадать черты личности поэта. Многое остается непонятным, пока не переведешь портрет с негатива на бумагу и не обработаешь отпечаток «химией» своей души.
Сверхзадача русского переводчика английской поэзии — достичь того же воздействия с меньшим количеством средств (слов).
Вопрос остался открытым. Все ее надежды, сомнения, опасения, ужаса-ния и восхищения нам понятны и сто лет спустя. Мы ведь во всем похожи на великих поэтов. Кроме умения выразить себя с достаточной полнотой.
Перевод поэзии — это сотрудничество поэтов-единомышленников (и еди-ночувственников). Так, по крайней мере, должно быть.
Бывает, что стихи, недооцененные соотечественниками поэта, обретают вторую, более достойную жизнь в чужой стране на чужом языке. Пример — Э.А. По, вернувшийся в Америку через Францию. Но с поэтами такое получается редко — с прозаиками чаще (Джойс, Кафка, Фолкнер, Борхес).
Прежде чем сравнивать стихотворный перевод с оригиналом, необходимо убедиться в том, что это стихи, а не что-то иное (может, и сравнивать-то нечего). А коли дело дойдет до сравнения, то нужно помнить, что это перевод с одного
Есть правила чтения стихов, без знания которых стихи будут прочитываться и звучать неправильно. Правила эти касаются, главным образом, архаического произношения некоторых слов, которое сохранилось только в поэзии и вошло, можно сказать, в традицию. Например, у Пушкина «скучно» рифмуется с «душно», «священный» с «просвещенный». Так же — без «ё» — читаются слова «отдаленный», «уединенный» и т. д. Это всё отголоски
XVIII века. Значительно больше таких архаических прочтений в английской поэзии XIX века, которая старше русской на добрых четыре сотни лет. В ней можно встретить языковые реликты ХѴ-ХѴI веков. Не зная правил чтения английской классической поэзии, нельзя правильно прочесть стихи Э.Д., а, следовательно, — и перевести.
М. Волошин писал в 1907 г. в рецензиях на переводы П. Верлена, сделанные Ф. Сологубом: «Только чудом перевоплощения стихотворный перевод может быть хорош. Но чуду не стать правилом, и потому только отдельные стихотворения в случайных совпадениях творчества двух поэтов могут осуществить чудо».
Перевод по расчету не может быть счастливым (в отличие от брака, где любовь может прийти со временем). Только по любви!
В лирической поэзии — как в пении — мы оцениваем не столько песню, сколько голос и исполнение. Поэтому главная задача переводчика лирической поэзии дать представление о голосе и интонации переводимого поэта.
Лирическое стихотворение, как правило, имеет в основе довольно простую грамматическую конструкцию, не сразу узнаваемую и вычленяемую, потому что она закамуфлирована словесным орнаментом, но все-таки сводимую к одной единственной фразе, составляющей костяк стихотворения. Для перевода очень важно увидеть фразу и понять ее правильно — без этого не стоит и браться за перевод.
Про переводы нельзя сказать, что они гениальны, в лучшем случае они могут быть конгениальны.
Для того чтобы хорошо перевести Э.Д., нужно помнить собственное детство.
Вот параллель с В. Хлебниковым. У Э.Д.: «I meant to have but modest needs — / Such as Content — and Heaven…» (476); букв.: «Мне немного нужно / Пропитание — да небо…». У Хлебникова: «Мне мало надо! / Краюху хлеба / И каплю молока. / Да это небо. / Да эти облака». Интересно, что и переменные размеры, и слабые рифмы характерны для обоих поэтов.
«Ослабление рифмы у Эмили Дикинсон и строфической структуры у Йейтса были направлены не на создание менее регулярной метрической схемы, а на создание более точного лирического ритма»
«Поэтом, который ближе всех подошел к выражению характера и духа Новой Англии, была та, что пребывала в неизвестности до конца прошлого века, Эмили Дикинсон, наполовину старая дева, наполовину любопытный тролль, резкая, staccato, часто неуклюжая, склонная к размышлениям о смерти, но в лучших своих достижениях удивительно смелый и сосредоточенный поэт, по сравнению с которым мужчины, поэты ее времени, кажутся и робкими, и скучными»
Парадокс у Э.Д. - один из приемов передачи обостренного, гипертрофированного чувства. «Победы настоящий вкус» может почувствовать лишь «тот, кто проиграл сраженье» (7/67) и т. п.
Перевод лишен авторитета оригинала, поэтому, воспроизводя такие особенности поэтической речи классика, как, скажем, аграмматизмы и рифмо-иды, переводчик рискует быть «уличенным» в неумении версифицировать.
Перевод — срезанная ветка. Она мертва, если не привить к дереву национальной поэзии, и очень скоро засохнет. Перевод должен быть не ботаническим препаратом, а привоем, который будет жить и давать плоды.
Глубокая мысль не может быть пространной. Острое переживание не может длиться долго. Поэтому стихи Э.Д. коротки.
Не перевод с подстрочников — главное зло, а переводы стихов, не заслуживающих права на внимание читающей публики. Прежде чем переводить, нужно определить, имеют ли стихи право на перевод.
Э.Д. нередко переступала этот последний предел.
Стихи Э.Д. о природе, особенно о цветах, часто напоминают стихи для детей.
На этом совершенно очевидном положении должна строиться теория перевода поэтических текстов. Любой поэтический перевод должен включать в себя собственно перевод (перевод «логической информации») и воспроизведение «непереводимой информации, вызывающей определенные состояния». Второе по плечу только поэту.
И. Ковтунова цитирует Н.И. Жинкина: «Интонация, надстраиваясь над метром, путем циклических повторений (строфа) создает ритм (…) В результате появляются уникальные сопоставления, несущие информацию, не поддающуюся переводу в однозначный текст, а только в совокупность интерпретируемых текстов (…) Вписанная в поэтический текст интонация не подлежит произвольному прочтению и переводу в чужеродную интонационную систему. Устранение мелодии искажает поэтический образ» (С. 8, 9).
Там же (С. 12): «Функция смысловой интонации — подчеркивание и нюансировка буквального смысла. Буквальный смысл в стихах выражен вербально, его интонационное подчеркивание факультативно и избыточно. Функция ритмической интонации принципиально иная. Это функция в полном значении слова смыслообразующая: ритмическая интонация служит основой сцепления и сопоставления словесных значений, в результате которого выражается неповторимый глубинный поэтический смысл».
У Э.Д. столько различных географических названий, что возникает впечатление, будто она смотрит на Землю из космоса и вспоминает их.
У Э.Д. большая группа стихотворений представляет собой развернутые определения понятий: А есть В («Возможность — идеальный дом…», «Ликованье — это выход…», «Надежда — из пернатых…», «Природа — то, что видим мы…», «Публикация — продажа…», «Раскаянье есть Память…», «Эдем — вот этот старый дом…»).
1. Лексика стихов о цветах и пчелах;
2. Библейская и архаическая лексика;
3. Лексика научной и деловой прозы;
4. Географические названия (преимущественно экзотические) и т. п.
Для слуха современников лексика Э.Д. была груба. Поэтому я допускаю огрубление (вместо «Іар» — «лакает» — у меня «жрет», 80/585).
Для передачи слабых рифм Э.Д. лучше всего подошел бы переводчик, не умеющий рифмовать. Но ему только это бы и удалось — слабые рифмы.
Стихи Э.Д. не музейный экспонат, нуждающийся в скрупулезной реставрации рифм (как стихи Вийона или Дю Белле). Они — живой, живущий организм. И перевод должен быть живым.
В 1862 г. Э.Д. написала 365 стихотворений (по одному в день) — пятую часть всего написанного.
Э.Д. была таким же неожиданным явлением, как и Уолт Уитмен.
Пик продуктивности Э.Д. пришелся на трехлетие 1862–1864, когда она написала две пятых всех своих стихов (1862 — 365,1863 — 142,1864 — 173).
Зря говорят, что время лечит раны — Мне наносило часто оно увечья.
Это парафраз (в развитие) строк Э.Д.:
«Есть нечто в стихах, что важнее их смысла, — звучание» (Там же).
1. Жизнь Э.Д. Личность.
2. История публикаций и прогресс репутации.
3. Темы поэзии Э.Д.
4. Особенности ее поэтики.
5. Параллели с русской поэзией.
6. Письма.
7. Ее место в ряду американских современников и потомков.
8. Особенности перевода стихов Э.Д.
Э.Д. родилась в год написания Тютчевым стихотворения «Silentium» Знаменательное совпадение.
Э.Д. В этом процессе она не участвовала, если не считать некоторые ее оценки прочитанных книг, которые она давала в частной переписке. Она даже не имела полного и правильного представления о том, что делается в литературе. Достаточно сказать, что Э.Д. не была знакома с поэзией Уитмена.
В православной культуре слово сакрально и потому содержит тайну для непосвященных. В протестантской культуре слово — путь к Богу, открытый для всех, имеющих уши и глаза. Но путь этот не легкий. Хотя, в отличие от Тютчева, Э.Д. и не считала, что произнесенное слово лживо («мысль изреченная есть ложь»), поскольку простым смертным недоступна скрываемая им тайна (истина), тем не менее прекрасно понимала опасность неосторожного обращения со словом. Что будет нести слово — истину или ложь — зависит не от него, а от нас. Слов много, и не всякое — дорога к Богу (истина). Нужно уметь находить правильные слова. Об этом она писала своей кузине Луизе Норкросс в 1872 г. (письмо 33): «Мы должны быть внимательны к тому, что говорим. Ни одна птица не может взять обратно свое яйцо.
Слово начинает жить после того как оно произнесено (написано), но живут ведь и лживые слова. Все слова живы, но не все ведут к истине. Если
Тютчев утверждает бессилие слов передать истину, неизбежную их лживость, то Э.Д. утверждает их живость.
В письме к Мэйбл Лумис Тодд (конец 1885 г., письмо 8) Э.Д. называет Бога «Образцовым любовником».
«Мы становимся не старее с годами, а новее с каждым днем» (в письме 33 к Луизе Норкросс, конец 1872 г.).
«Даже мой Пуританский Дух забредает иногда куда-то не туда» (Э.Д. в письме 50 к Э. Холланд, конец сентября 1883 г.).
Для того чтобы переводить, нужна убежденность в том, что
(Петербург). Четверг (Начало 1860-х гг.)
Конечно, любезный граф, невозможно найти что-либо более искусно приноровленное к тому назначению, которое вы имеете в виду, чем четыре стиха
Или же в форме более метрической:
Общее между этими двумя переводами то, что они оба решительно ничего не стоят…
Примите мои сердечные приветствия.
(Литературная газета. 1988. № 50. С. 5).
Время и Вечность — одна из главных тем стихов Э.Д. Приобщение к Вечности как путь к Бессмертию. Время как частный случай Вечности. Э.Д. была, как и Бёме, «философом-самоучкой». Но, может быть, идеи Я. Бёме повлияли на нее через Эмерсона?
Эмерсон одновременно повлиял на Уитмена (своими идеями демократии и американизмом, независимостью от Европы, провозглашенной в «Американском ученом») и на Э.Д. («Nature», «Essays» и стихи, конечно).
«Колыбель качается над бездной. Заглушая шепот вдохновенных суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь — только щель слабого света между двумя идеальными черными вечностями. Разницы в их черноте нет никакой, но в бездну преджизненную нам свойственно вглядываться с меньшим смятением, чем в ту, к которой летим со скоростью четырех тысяч пятисот ударов сердца в час» (Там же. С. 141). «Я готов был стать единоверцем последнего шамана, только бы не отказаться от внутреннего убеждения, что себя я не вижу в вечности лишь из-за земного времени, глухой стеной окружающего жизнь (…) В начале моих исследований прошлого я не совсем понимал, что безграничное на первый взгляд время на самом деле круглая крепость» (Там же. С. 142).
В. Набоков не пробился в вечность, потому что не смог преодолеть свой агностицизм. Э.Д. пробивалась к Вечности так же в борьбе с собственным агностицизмом, и ее усилия увенчались успехом, так как ей помогала Библия ее предков-пуритан.
Примечания
Переводы Аркадия Гаврилова
Прижизненных изданий Эмили Дикинсон не существует. Но и ни одно из посмертных изданий ее литературного наследия, начиная с 1890 г. и до выхода в свет полных научных изданий стихотворений (1955) и писем (1958), не может претендовать на титул «литературного памятника» по той причине, что все они недостоверны, так как содержат «улучшенные», то есть искаженные публикаторами тексты, полны текстологических ошибок и неточных датировок. Творческое же наследие Эмили Дикинсон представляет собой памятник ее уникальному дару и ее мужеству. Поскольку издание на русском языке полного собрания стихотворений и писем
Э. Дикинсон в настоящее время не представляется возможным, а может быть, и целесообразным, было решено подготовить собрание избранных стихотворений и писем Э. Дикинсон, чтобы расширить знакомство русских читателей с ее творчеством.
Переводы стихотворений и писем Эмили Дикинсон выполнены по изданиям, подготовленным Томасом Джонсоном (см. ниже). Его примечания к стихотворениям содержат сведения об источниках публикации каждого стихотворения и их варианты, которые в настоящем издании не приводятся. Примечания Джонсона к письмам используются частично; они расширены за счет комментирования отдельных имен и реалий.
В примечаниях использованы, помимо общепринятых, следующие сокращения:
ЭД — Эмили Дикинсон
При жизни Эмили Дикинсон было напечатано лишь восемь ее стихотворений. Все публикации были анонимными. О том, что она пишет стихи, знали только ее друзья. Но и друзья были поражены количеством стихов, обнаруженных после ее смерти. ЭД и ее сестра Лавиния, похоронив мать в 1882 г., жили одни, не считая служанки, в большом двухэтажном доме, построенным еще их дедом. Разбирая вещи сестры, скончавшейся в мае 1886 г., Лавиния обнаружила шкатулку, а в ней около 900 стихотворений, написанных рукой ЭД на листочках, которые были сшиты суровой ниткой в 60 тетрадей. Твердо решив опубликовать стихи сестры, Лавиния стала искать для них издателя; в конце концов она уговорила Мэйбл Лумис Тодд, жену профессора Амхерстского колледжа, с которой ЭД переписывалась в последние годы жизни, взяться за подготовку их к печати. М. Лумис Тодд пригласила в соредакторы Томаса Уэнтворта Хиггинсона, регулярно получавшего стихи ЭД в ее письмах, начиная с 1862 г. и до конца ее жизни. Вдвоем они отобрали 115 стихотворений для издания их отдельным сборником. Но Т.У. Хиггинсон очень хорошо был осведомлен о вкусах «читающей публики» и опасался, что стихи ЭД в том виде, в каком они появились на свет Божий, могут ее отпугнуть. Поэтому он их подредактировал: пригладил рифмы, выправил размеры, сделав их регулярными, устранил провинциализ-мы и заменил слишком «чувственные» метафоры более нейтральными. Следы этого редактирования сохранялись еще долгие десятилетия при переизданиях стихов ЭД, пока в полном собрании ее стихотворений 1955 г. не была окончательно восстановлена их авторская редакция.
Тем не менее публикация «Стихотворений Эмили Дикинсон» бостонским издательством «Roberts Brothers» («Робертс Бразерс») оказалась заметным литературным событием 1890 г. Успех тоненького сборника вдохновил составителей на подготовку и издание в 1891 г. еще одного — «Стихотворения Эмили Дикинсон. Второй выпуск», — в который было включено 166 стихотворений. И второй сборник был тепло принят читателями. В 1896 г. Мэйбл Лумис Тодд самостоятельно издала третий выпуск стихотворений ЭД, куда включены 102 стихотворения. Вместе со стихами, вошедшими в изданные той же М. Тодд в 1894 г. «Письма Эмили Дикинсон», общее число опубликованных стихотворений ЭД достигло 449. Эти стихи составляли канон до 1914 г., когда племянница ЭД, Марта Дикинсон Бианки, выпустила сборник стихов своей тети под названием «The Single Hound» («Одинокий пес»).
По сравнению с предыдущими изданиями в этом сборнике стихи ЭД подверглись минимальному редакторскому вмешательству, и это было оценено читателями, вкус которых, возможно, изменился в лучшую сторону за четверть века. Но Марта Бианки иногда неправильно прочитывала рукописи, и в печатаемые ею тексты вкрадывались ошибки. Это относится не только к «Одинокому псу», но и к двум последующим публикациям стихов из части архива ЭД, находившегося во владении племянницы поэтессы: «Дополнительные стихотворения» (1929) и «Неопубликованные стихотворения» (1935). Вышедший в 1945 г. сборник «Bolts of Melody» («Громы мелодии»), тексты которого были подготовлены к печати Мэйбл Лумис Тодд и ее дочерью Миллисент Тодд Бингхэм, с одной стороны, в основном завершил публикацию поэтического наследия ЭД, с другой, — знаменовал начало новой эпохи в текстологической работе с ее рукописями. В этот сборник вошло 668 не публиковавшихся ранее стихотворений и фрагментов.
После этого стало очевидно, что пришло время издавать Дикинсон только в авторской редакции и хотя бы в относительном хронологическом порядке, чего раньше не делалось, поскольку ЭД не датировала свои тексты. Возможность для такого издания стихотворений ЭД представилась в 1950 г., когда все ее литературное наследие было наконец-то собрано в одном месте — в Гарвардском университете. Именно тогда и начал работу над полным научным изданием стихотворений ЭД литературовед и текстолог Томас Джонсон. Подготовленное им издание, вышедшее в трех томах в 1955 г., включает в себя 1775 стихотворений и стихотворных фрагментов, варианты и примечания. Известно, что ЭД никогда не готовила свои тексты к печати, — Эмили Дикинсон и поэтому даже среди беловых рукописей ее стихов есть равноправные варианты стихотворений, а в черновиках — строф и строк. Томас Джонсон проделал огромную текстологическую работу, изучив все имеющиеся рукописи стихов ЭД, установив тексты, наиболее приближающиеся, по его мнению, к авторской воле, и их приблизительную датировку. Исправив явные орфографические ошибки, составитель оставил в неприкосновенности своеобразную пунктуацию ЭД, предпочитавшей всем знакам препинания тире, и капитализацию «ударных» слов, для которой у ЭД, похоже, не было никаких правил.
Стихотворения в издании 1955 г. расположены в хронологичеком порядке. Этот порядок и нумерация стихотворений, установленные Т. Джонсоном, сохраняются и во всех последующих полных изданиях стихов ЭД, расчитанных на массового читателя (без вариантов и примечаний).
«Вот все, что принести смогла…»
(«It’s all I have to bring today…»)
«Покуда в роще на пруду…»
(«Before the ice is in the pools…»)
См.:
«Мы его забудем, сердце!»
(«Heart! We will forget him!»)
«Лишь дважды испытать пришлось…»
(«I never lost as much but twise…»)
Ср.: «Когда я была девочкой, у меня был друг, который учил меня Бессмертию, но, отважившись подойти слишком близко, он больше никогда не вернулся оттуда (…) Затем я нашла еще одного учителя, но он не захотел, чтобы я была его ученицей — поэтому он оставил землю» (см.: Письма Т.У. Хиггинсону, п. 2, 25 апреля 1862 г.).
«Ходила ль лодочка моя…»
(«Whether my bark went down at sea…»)
«Восточней Иордана…»
(«A little East of Jordan…»)
История борьбы Иакова с ангелом рассказана в книге Бытия (32: 24–29): «И остался Иаков один. И боролся Некто с ним, до появления зари (…) И сказал (ему): отпусти Меня; ибо взошла заря. Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня. И сказал: как имя твое? Он сказал: Иаков. И сказал (ему): отныне имя тебе будет не Иаков, а Израиль; ибо ты боролся с Богом (…) И благословил его там». В одном из своих последних писем к Т.У. Хиггинсону, датируемом ранней весной 1886 г., ЭД писала, имея в виду ветхозаветный рассказ: «Сказал Иаков Ангелу: “Не отпущу тебя, пока не благословлю”. Борец и поэт Иаков был прав» (см.: Письма Т.У. Хиггинсону, п. 70, весна 1886 г.).
«Успех считают сладким…»
(«Success is counted sweetest…»)
«Ликованье — это выход…»
(«Exultation is the going…»)
«Услышу слово я “побег“…»
(«I never hear the word “escape”…»)
«Присело сердце отдохнуть…»
(«А poor — tom heart — a tattered heart…»)
«Пойти на Небо!»
(«Going to Heaven!»)
«Мы, как в Швейцарии, живем…» («Our lives are Swiss…»)
«Цветы посеяны в саду…»
(«New feet within my garden go…»)
«Вот это — лодочка плывет…» («’Twas such a litte — little boat…»)
«Пчела — приятельница мне…» («The Bee is not afraid of me…»)
«Дана нам Ночи часть…»
(«Our share of night to bear…»)
«Что за корчма…»
(«What Inn is this…»)
«Стоит за морем, говорят…»
(«In lands I never saw — they say…»)
«За каждый миг экстаза…»
(«For each ecstatic instant…»)
«Сражаться в битве — смелым быть…»
(«То fight aloud, is very brave…»)
«Не только осенью поют…»
(«Besides the Autumn poets sing…»)
«Меняющийся вид холмов…»
(«An altered look about the hills…»)
16 — Эмили Дикинсон
«Вот так и умерла она…»
(«She died —
«Как страшно умереть в ночи!»
(«Dying! Dying in the night!»)
«В Шкатулке через много лет…»
(«In Ebon Box, when years have flown…»)
«О, сколько радости вокруг!»
(«Tis so much joy! Tis so much joy!»)
«Как если бы цветок из тундры…»
(«As if some little Arctic flower…»)
«Вчера я потеряла Мир!»
(«I lost a World — the other day!»)
«Восторг, который не вместить…»
(«A transport one cannot contain…»)
«Как уставали эти ноги…»
(«How many times these low feet staggered…»)
«Смешала Буря верх и низ…»
(«Ап awful Tempest mashed the air…»)
«Не должен быть оставлен друг…»
(«I should not dare to leave my friend…»)
«Я пью неведомый нектар…»
(«I taste a liquor newer brewed…»)
«Укрыты в алебастровых палатах…»
(«Safe in their Alabaster Chambers…»)
«Она метет цветной Метлой…»
(«She sweeps with many-colored Brooms…»)
«Погибнете ли в Море…»
(«Should you but fail at — Sea…»)
«Я не могу достичь Небес!»
(«’’Heaven” — is what I cannot reach!»)
«Я знаю — Небо, как шатер…»
(«I’ve know a Heaven, like a Tent…»)
Ср.: «К нам приезжал цирк и сегодня в половине четвертого утра я наблюдала их отъезд» (см.: Письма Луизе и Франсес Норкросс, п. 40, конец мая 1873 г.). Бродячий цирк приезжал в Амхерст каждое лето, и подобных фраз о цирке в письмах ЭД довольно много.
Святая ночь на небосклон взошла,
И день отрадный, день любезный Как золотой покров она свила,
Покров, накинутый над бездной.
(См.:
Литературные памятники.)
«Сжимая Драгоценный Камень…»
(«I held a Jawel in my fingers…»)
«Идти с ним рядом до конца…» («Forever at His side to walk…»)
«Надежда — из пернатых…» («’’Hope” is the thing with feathers…»)
«Ничуть не больно умереть…»
(«То die — takes just a little while…»)
«Зимою на исходе дня…»
(«There’s certain Slant of light…»)
«Мой тайный спутник, согласись…» («Doubt Me! My Dim Companion!»)
«Что если я не стану ждать!»
(«What if I say I shall not wait!»)
«Для похорон в моем мозгу…»
(«I felt a Funeral, in my Brain…»)
«Душа впускает избранных друзей…»
(«The Soul selects her own Society…»)
«День медлил до пяти утра…»
(«The Day came slow — till Five o’clock…»)
«Кто повторил бы Летний День…»
(«The One who could repeat the Summer day…»)
«Послала два Заката я…»
(«I send Two Sunsets…»)
«Как из Свинцовых Сит…»
(«It sifts from Leaden Sieves…»)
«Как если бы просила грош…»
(«As if I asked a common Alms…»)
«Пред тем как посмотреть вокруг…»
(«Before I got my eye put aut…»)
«Птенец пошел гулять…»
(«A Bird came down the Walk…»)
«Как мало у Травы забот…»
(«The Grass so little has to do…»)
Ср.: «Я часто мечтаю быть травой или маленькой маргариткой, которых не могут пугать все эти проблемы праха» (см.: Письма Элизабет Холланл, п. 2, около 20 января 1856 г.).
«Не смерть нас уязвляет так…»
(«’Tis not that Dying hurts us so…»)
«Настанет Лето наконец…»
(«It will be Summer — eventually…»)
«Когда уходит Ночь…»
(«When Night is almost done…»)
«В том доме побывала Смерть…»
(«There’s been a Death, in the Opposite House…»)
«Как Звезды, подали они…»
(«They dropped like Flakes…»)
Стихотворение посвящено погибшим во время Гражданской войны в США (1861–1865).
«Мы привыкаем к темноте…»
(«We grow accustomed to the Dark…»)
«Безумие есть высший Ум…»
(«Much Madness is divinest Sence…»)
«Как путник, ветер постучал…»
(«The Wind — tapped like a tired Man…»)
«Я Миру шлю мое письмо…»
(«This is my letter to the World…»)
Ср.: «Единственной подписью Спасителя под письмом, которое он написал человечеству, было: Незнакомец, которого вы впустили» (см.: Письма Мэйбл Лумис Тодд, п. 7, лето 1885 г.).
«Я умерла за Красоту…»
(«I died for Beauty — but was scarce…»)
См.:
«Жужжала Муха в Тишине…»
(«I heard a Fly buzz — when I died…»)
«Нет времени на Ненависть…»
(«I had no time to Hate…»)
«Укрыли мы Лицо…»
(«We Cover Thee — Sweet Face…»)
«Когда бы ты приехать мог…»
(«If you were coming in the Fall…»)
«Я рано встала — пса взяла…»
(«І started Early — Took my Dog…»)
«Две Бабочки июньским днем…» («Two Butterflies went out at Noon…»)
«Сначала сердцу — петь…»
(«The Heart asks Pleasure — first…»)
«Я докажу свою Любовь…»
(«Me prove it now — Whoever doubt…»)
«Меня прогнали на Мороз…»
(«’Tis true — They shut me in the Cold…»)
«Однажды я пращу взяла…»
(«I took my Power in my Hand…»
Поединок пастуха-юноши Давида, будущего царя израильтян, с филистимлянином единоборцем Голиафом из Гефа описан в Ветхом Завете — в Первой книге Царств (17: 1-51).
«Боюсь я молчунов и тех…»
(«I fear a Man of frugal Speech…»)
«У Неба много Знаков есть…»
(«’’Heaven” has different Signs — to me…»)
«Я голодала все года…»
(«I had been hungry, all the Years…»)
«Для каждой мысли есть слова…»
(«I found the words to every thought…»)
«Люблю смотреть, как мили жрет…»
(«I like to see it lap the Miles…»)
Стихотворение о паровозе, который был неизвестен в Амхерсте до того как в 1853 г., по инициативе отца ЭД, Эдварда Дикинсона, была построена железная дорога, связавшая этот городок с большим миром. Несмотря на то что ЭД не покидала Амхерста, за исключением нескольких случаев, железная дорога играла в ее жизни
большую роль — по железной дороге приезжали друзья и прибывали их письма, по железной дороге отправлялись в путь ее стихи, адресованные десяткам друзей. Часто ЭД спешила дописать письмо, чтобы его успели отправить с ближайшим поездом.
«Боюсь! Кого же я боюсь?»
(«Afraid! Of whon am I afraid?»)
«Вернулась я домой…»
(«I Years had been from Home…»)
«Одну лишь только вещь…»
(«I asked no other thing…»)
Здесь «Бразилия» — нечто очень далекое и почти недостижимое.
«Меня к окну позвали: “Вот…”»
(«They called me to the Window, for…»)
«Просторней голубых Небес…»
(«The Brain — is wider than the Sky…»)
«В наследство, сэр, оставили…»
(«You left me — Sire — two Legacies…»)
«Не вспоминает наша боль…» («Pain — has an Element of Blank…»)
«Она зовется Осенью…»
(«The name — of it — is “Autumn”…»)
«Возможность — идеальный дом…» («I dwell in Possibility…»)
«Когда б лететь, куда хочу…» («Could I but ride indefinite…»)
Ср. у Ф.И. Тютчева:
«Из сонма сотворенных Душ…» («Of all the Souls that stand create…»)
«Природа — то, что видим мы…» («’’Nature” is what we see..»)
He то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик, — В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык…
(См.:
«Душа себе сама…»
(«The Soul unto itself…»)
«Считают: “Время лечит”…»
(«The say that “Time assuages”…»)
«Победа приходит поздно…»
(«Victory comes late…»)
«Хотите Лета? Вот, возьмите…»
(«Would you like summer? Taste of ours…»)
«Сегодня мысль ко мне пришла…»
(«А Thought went up my mind today…»)
«Публикация — продажа…»
(«Publication — is the Auction…»)
Ср.: «Можно купить Золото — можно купить Пурпур — но купить Дух никому не удавалось» (см.: Письма Сэмюэлу Боулзу, п. 20, середина ноября 1862 г.).
«Я не могла прийти — и Смерть…»
(«Because I could not stop for Death…»)
«Игрушки бросив — угодить…»
(«She rose to His Requirement — dropt…»)
«Раскаянье есть Память…»
(«Remorse — is Memory — awake…»)
«Так низко пасть в моих глазах…»
(«It dropped so low — in my Regard…»)
«Кроме Смерти, все возможно…»
(«All but Death, can be Adjusted…»)
«Стояла Жизнь моя в углу…»
(«Му Life had stood — a Loaded Gun…»)
«Он бился яростно — себя…»
(«Не fought like those Who’ve nought to lose…»)
Ср.: «Смерть далеко обходит тех, кто ищет встречи с ней» (см.: Письма Луизе и Франсес Норкросс, п. 55, осень 1880 г.).
«Недвижна Правда — лишь она…» («The Truth — is stirless…»)
«Всего лишенная — в края…» («Bereaved of all, I went abroad…»)
«Прямым путем страдания…»
(«Through the strait pass of suffering…»)
«Лишь раннею весной…»
(«А Light exists in Spring…»)
«Сей прах был джентельменами и леди…» («This quiet Dust was Gentlemen and Ladies…»)
«Сознание, что сознаёт…»
(«This Conscionsness that is aware…»)
«Прошелся Ветер по траве…»
(«The Wind begun to knead the Grass…»)
113
«Все новости мои…»
(«The Only News I know…»)
114
«Вскрой Жаворонка — и увидишь..»
(«Split the Lark — and you’ll find the Music…»)
115
«Я по ступенькам вверх…»
(«I stepped from Plank to Plank…»)
Ср.: «Мысль о том, что когда-нибудь мы сможем посмотреть вниз из безопасного места и увидеть выщербленные ступени, по которым поднялись, дорогого стоит» (см.: Письма Луизе и Франсес Норкросс, п. 9, начало мая 1862 г.).
116
«Мы вырастаем из любви…»
(«We outgrow love, like other things…»)
117
«О чем-то шепчутся Листы…»
(«То my quick ear the Leaves — conferred…»)
«Я чувствую в моем мозгу…»
(«I felt a Cleaving in my Mind…»)
«Ниже Света, о ниже…»
(«Under the Light, yet under…»)
«На улицу открылась дверь…» («A Door just opened on a street…»)
«Вот первая моя потеря…»
(«A loss of something ever felt I…»)
Ср.: «Когда я была ребенком, меня однажды взяли на похороны, которые, как я теперь знаю, были особенно горестными…» (см.: Письма Т.У. Хиггинсону, п. 41, июнь 1871 г.).
«Нам явна связь Души…»
(«The Soul’s distinct connection…»)
«Теряя все, спасаюсь я…»
(«The Missing All — prevented Me…»)
«Душа должна открытой быть…» («The Soul should always stand ajar…»)
«Лишь маленькая тварь…»
(«Except the smaller size…»)
«Божественный титул — мой!»
(«Title divine — is mine!»)
«Нависли низко облака…»
(«The Sky is low — the Clouds are mean…»)
«За полчаса до четырех…»
(«At Half past Three, a single Bird…»)
«На Западе большой Пожар…»
(«The largest Fire ever known…»)
«Есть ночи, что милы жукам…»
(«There are the Nights that Beetles love…»)
«Скажи всю Правду, но не в лоб…» («Tell all the Truth but tell it slant…»)
«Леса — опора Дому…»
(«The Props assist the House…»)
«Душа, рискни…»
(«Soul, take thy risk…»)
«Есть Дни, отличные от всех…» («Some Days retired from the rest…»)
«Большие улицы вели…»
(«Great Streets of silence led away…»)
«Жизнь, что имеем, велика…»
(«The Life we have is very great…»)
«Сомкнули спины Облака…»
(«The Clouds their Backs together laid…»)
«Каков наш рост — не знаем мы…»
(«We never know how high we are…»)
«У Памяти есть тоже…»
(«Remembrance has a Rear and Front…»)
«Когда случайно встретишь…»
(«The Past is such a curious Creature…»)
Ср.: «Что есть каждый миг, как не ружье, безобидное, потому что “не заряжено”, но “стреляющее”, когда только к нему прикоснешься?» (см.: Письма Луизе и Франсес Норкросс, п. 52, начало сентября 1880 г.).
«Нам дорогой Душевный Скарб…»
(«Our own possessions — though our own…»)
j
«Разгадана загадка…»
(«The Riddle we can guess…»)
«Бывает, слово на листе…»
(«А Word dropped careless on a Page…»)
«Не плавал ни один фрегат…»
(«There is no Frigate like a Book…»)
«Певун — каких никто…»
(«The most triumphant Bird I ever knew or met…»)
«Мякину сеяла — зерно…»
(«I worked for chaff and earning Wheat…»)
«В короткой жизни сей…»
(«In this short Life…»)
«Делам, что думали свершить…»
(«The things we thought that we should do…»)
«Я думаю, что Корень Ветра — Воды…»
(«I think that the Root of the Wind is Water…»)
«Авраам услышал…»
(«Abraham to kill him…»)
История несостоявшегося принесения Авраамом в жертву собственного сына рассказана в книге Бытия (22:1-13).
«О, Март, входи…»
(«Dear March — Come in…»)
Ср.: «У меня много всего, что я должна сказать тебе — больше, чем март должен сказать кленам» (см.: Письма Луизе и Франсес Норкросс, п. 21, март 1865 г.).
«Из Лета в Осень переход…»
(«As Summer into Autumn slips…»)
«Наш разум гложет сердце…»
(«The Mind lives on the Heart…»)
«Лягушки долгий вздох…»
(«The long sigh of the Frog…»)
«Я жду Вестей — но и боюсь…»
(«I sued the News — yet feared — the News…»)
«От Света их я луч…»
(«Of their peculiar light…»)
«Берите всё…»
(«Take all away…»)
«Как будто бы улицы побежали…»
(«It sounded as if the Streets were running…»)
«Нет Жизни, кроме той…»
(«I have no Life but this…»)
«Как ветер ночью одинок…»
(«How lonesome the Wind must feel Nights…»)
«Опоры нашей Веры…»
(«How brittle are the Piers…»)
«Не часто находить слова…»
(«Your thoughts don’t have words every day…»)
«Не знали мы, что будем жить…»
(«We knew not that we were to live…»)
«Неуследимый Путь…»
(«А Route of Evanescence…»)
Та, что Тунисом правит, что живет За тридевять земель; которой солнце Записки носит, будто почтальон…
«Одно берем на время…»
(«One thing of it we borrow…»)
«Лицо исчезнет через миг…»
(«The Face in evanescence lain…»)
«И стала улица стеклянной…»
(«Glass was the Street — in tinsel Peril…»)
«Как счастлив Камешек — в пыли…»
(«How happy is the little Stone…»)
«Неощутимо, как печаль…»
(«As imperceptibly as Grief…»)
«Не больше нас он получил…»
(«Obtaining but our oun Extent…»)
«Кто Небо не нашел внизу…»
(«Who has not found the Heaven — below…»)
«Навстречу Свету ты ушла…»
(«Pass to try Rendezvous of Light…»)
«Вдруг в тишину ворвался шквал…»
(«There came a Wind like a Bugle…»)
«Лишь одного мы блага…»
(«Of God we ask one favor…»)
«Из мира этого уйти…»
(«The going from a world we know…»)
«Мы шлем Волну искать Волну…»
(«We send the Wave to find the Wave…»)
«Утраты уменьшают нас…»
(«Each that we lose takes part of us…»)
«Не ведая, когда Рассвет…»
(«Not knowing when the Dawn will come…»)
«Свободы просит у земли…»
(«As from the earth the light Balloon…»)
«Ты мне о лесе не толкуй…»
(«Talk not to me of Summer Trees…»)
«Возьмите все сейчас, оставьте лишь Экстаз…»
(«Take all away from me, but leave me Ecstasy…»)
«Канава Пьянице мила…»
(«The Ditch is dear to the Drunken man…»)
«От Славы остается нам…»
(«Of Glory not a Beam is left…»)
«Эдем — вот этот старый Дом…» («Eden is that old-fashioned House…»)
«Тихо желтая звезда…»
(«Lightly stepped a yellow star…»)
«Ошибкой было бы считать…» («The Blunder is in estimate…»)
«Дыра — но над Дырой…»
(«А Pit — but Heaven over it…»)
«Наш Бог — весьма ревнивый Бог…»
(«God is indeed a jealous God…»)
«Кончалась дважды Жизнь моя…»
(«Му life closed twice before its close…»)
«Вулкан до времени молчит…»
(«The reticent volcano keeps…»)
«Чтоб сделать прерию — возьми…»
(«То make a prairie it takes a clover and one bee…»)
«Элизиум недалеко…»
(«Elysium is as far as to…»)
«Печальный и сладчайший звук…»
(«The saddest noise, the sweetest noise…»)
Ср.: «…Мысль о молодом лице во тьме делает все таким печальным, что я закрываюсь с головой одеялом, чтобы пение малиновок не проникало ко мне — я не хочу их слышать» (см.: Письма Луизе и Франсес Норкросс, п. 9, начало мая 1862 г.).
«Скептический Эксперимент…»
(«Experiment escorts us last…»)
«Не оставляет и следа…»
(«Too happy Time dissolves itself…»)
Приложения
ЭМИЛИ ДИКИНСОН: ЖИЗНЬ В ТВОРЧЕСТВЕ
Эмили Дикинсон при жизни стояла вне литературы, но и после смерти, уже имея своих читателей, она с трудом входила в нее. Критики сначала сочли ее незначительной фигурой в американской поэзии, а потом долго искали подходящий для нее литературный ряд. Ее место оказалось не в ряду, а среди одиночек — таких, как Уолт Уитмен и Герман Мел вилл, также не сразу оцененных по достоинству. Именно эти трое стали самыми американскими из всех американских писателей XIX в., не говоря уже о более ранних временах. Конечно, не одни они стояли у истоков самобытной американской литературы, но их великие предшественники и современники Р.У. Эмерсон, Г.Д. Торо, Н. Готорн и Э.А. По были все-таки более зависимы от европейской традиции и менее оригинальны. Уитмен жил долго и дождался прижизненного поклонения, хотя и не полного понимания его поэзии. Непонятый Мелвилл издавал свои романы, и их читали, хотя бы из одной любознательности. И только Эмили Дикинсон из них троих не видела своих книг, не держала их в руках. При ее жизни было напечатано всего восемь ее стихотворений, да и те анонимно. Но этой маленькой странной женщине из маленького провинциального городка Амхерста в Новой Англии суждено было стать, уже в следующем столетии, великим национальным поэтом и легендарной личностью, имя которой сегодня известно каждому американскому школьнику.
Амхерст, расположенный в Коннектикутской долине на западе штата Массачусетс, после его основания в 1703 г. долгое время оставался деревней. При жизни Эмили Дикинсон он был тихим провинциальным городком, многие жители которого были связаны с сельским хозяйством и сохраняли некоторые черты сельского быта — держали коров и лошадей, имели огороды и сенокосные угодья. Населяли Амхерст набожные потомки пуритан-кальви-нистов. В 1821 г. в городе был открыт мужской колледж с серьезной теологической подготовкой, а в 1867 г. к нему прибавился сельскохозяйственный колледж, из которого впоследствии вырос нынешний университет штата Массачусетс.
За последние сто лет Амхерст раздался вширь и ввысь, изменился его силуэт, поскольку появились современные многоэтажные здания, но исторический центр остался почти в неприкосновенности и по традиции называется «деревней». Духовным же центром города, средоточием помыслов и чувств для многих и многих, не только американцев, но и зарубежных любителей поэзии, почти что храмом некоего религиозного культа стал дом Дикинсонов на Главной улице. В доме все сохраняется в том же виде, как и при жизни поэтессы. На первом этаже гостиная с двумя мраморными каминами и зеркалами в бронзовых рамах над ними, столовая, кухня со всей кухонной утварью прошлого века. В комнате Эмили Дикинсон на втором этаже стоят деревянная кровать, застеленная белым ажурным покрывалом, маленький столик, за которым она писала по вечерам, заперев комнату на ключ, на столике подсвечник со свечой, несколько стульев, небольшая обитая зеленым бархатом софа, комод, на комоде хрустальный графин рубинового цвета и такие же бокалы, на полу деревянная колыбель, в которой качали маленькую Эмили, и Франклинова печь, прообраз тех печек, которые у нас в свое время получили название «буржуек», в шкафу висит знаменитое белое платье, в котором поэтесса неизменно ходила в последние годы жизни. На окнах белые тюлевые занавески, на стенах портреты трех англичан — романистки Джордж Элиот, поэтессы Элизабет Баррет Браунинг и философа Томаса Карлейля, а также фотографии отца поэтессы, Эдварда Дикинсона, друга ее брата и их семьи Сэмюэла Боулза и священника из Филадельфии Чарлза Уодсворта, с которым Эмили переписывалась многие годы. Подлинные ли это предметы обстановки или подобные им, не столь уж важно. Иногда (не часто) по дому водят экскурсии, но только по предварительной договоренности. Экскурсанты, как и во всех музеях всего мира, бывает, задают вопросы типа: «Могла ли она видеть шляпную фабрику из своего окна?» или «А правда, что она не вышла замуж из-за отца, который не хотел ее отпускать?».
В городе, благодаря существованию в нем этого дома, царит торжественно-праздничная атмосфера.
Вот как описывает последствия царящего в городе культа поэтессы современная американская писательница Джейн Лэнгтон: «В Амхерсте почти каждый предъявляет свои права на Эмили Дикинсон. Она для них является чем-то вроде колониальной плантации, эфемерной недвижимой собственности^..) Во всех пяти колледжах Коннектикутской долины есть профессора, которые рассматривают поэта как личную собственность, не говоря уже о пятидесяти тысячах студентов, которыми кишат улицы Амхерста, Нортхэм-птона и Саут Хэдли. Есть ли еще в мире другое такое место, где бы поклонение литературному божеству было настолько всеобщим? Мы знаем, есть Стратфорд-он-Эйвоне и Конкорд в штате Массачусетс. Но разве в Стратфорде каждый его житель является совладельцем Шекспира? Разве в Конкорде все поголовно предъявляют права на Генри Дэвида Торо? Здесь же, в Амхерсте, даже обрывок бумаги, который гонит ветер по Саут Плезант-стрит, скорее всего, окажется страницей, выпавшей из дешевого издания стихотворений Эмили Дикинсон»[130].
Таков Амхерст через сто лет после смерти странной мисс Эмили, жившей в большом доме на Главной улице, о которой много судачили в городе, но которую мало кто видел в последние двадцать лет ее жизни.
1
В апреле 1862 г. Эмили Дикинсон писала известному тогда литератору Т.У. Хиггинсону: «Вы спрашиваете о моих товарищах. Холмы, сэр, и Закаты, и пес — с меня ростом — которого купил мне отец. Они лучше, чем человеческие существа — потому что всё знают, но не говорят»[131]. Холмы на первом месте, потому что они — зеленые летом, желтые и багряные осенью и белые зимой — окружали ее всю жизнь, как окружают и сейчас Амхерст.
Первым дошедшим до нас словом будущего поэта было слово «огонь». Когда во время прогулки в экипаже началась гроза, двухлетняя Эмили, впервые в жизни увидев молнию, воскликнула: «Огонь!»[132] Небесный огонь, не преминула бы уточнить выросшая Эмили, огонь, который сродни закатам. Всё, связанное с небом, станет навсегда притягательным для нее.
Эмили Элизабет Дикинсон, не любившая свое второе имя, родилась
10 декабря 1830 г. в доме, построенном ее дедом, в котором ей суждено было умереть спустя 55 лет, 5 месяцев и 5 дней.
Эмили была вторым ребенком в семье. Ее брат Остин родился в апреле 1829 г., а сестра Лавиния — в феврале 1833 г. Все члены семьи были очень привязаны друг к другу и не хотели разлучаться. Сестры не вышли замуж, а брат, женившись на Сьюзен Джильберт, подруге Эмили, поселился в собственном доме на соседнем участке. Обитатели двух домов ходили друг к другу в гости по тропинке через сад и огород.
Эмили Дикинсон происходила из старинного и прославленного рода. Ее далекий английский предок сражался в битве при Гастингсе в 1066 г. на стороне норманнов. Первый американский предок поэтессы, Натаниэл Дикинсон, пересек океан с группой английских пуритан во время так называемого Великого переселения в 1630 г. С тех пор многие его потомки воевали с индейцами, французами и англичанами, участвовали в революции, защищая веру, независимость и землю, доставшуюся от предков — первых поселенцев. История семьи Дикинсонов характерна для семей пуритан, поселившихся в XVII в. в Новой Англии на Атлантическом побережье Северной Америки.
Дед Эмили, Сэмюэл Фаулер Дикинсон, основал в 1821 г. Амхерстский колледж с целью подготовки миссионеров и укрепления пуританских добродетелей в век, когда религия стала терять свой былой непререкаемый авторитет. Конечно, создание колледжа не было и не могло быть единоличным предприятием Сэмюэла Дикинсона, но он был главной движущей силой этого начинания, имевшего огромные последствия для Амхерста и его жителей. Характер этого человека, кстати, построившего первый в Амхерсте кирпичный дом в 1813 г., был поистине пионерским. Эмили могла общаться с дедом только первые три года своей жизни, но каким-то образом (вероятно, через отца, Эдварда Дикинсона, который унаследовал некоторые качества своего родителя) его характер отразился в ее поэзии.
Азарт, с которым Сэмюэл Фаулер Дикинсон брался за любое дело, не всегда до конца продумывая все последствия, привел к тому, что к 1833 г. он разорился, вынужден был продать дом на Главной улице и переехать в Цинциннати. Его сын остался в этом доме с женой и тремя маленькими детьми, арендуя его половину у нового владельца. Эдвард был твердо намерен улучшить свое положение. Так и случилось. Когда Эмили исполнилось девять лет, ее отец купил дом на Плезант-стрит. Через пятнадцать лет он настолько преуспел, что был в состоянии вернуть дом на Главной улице, и в 1855 г. его семья вернулась в родное гнездо.
По многочисленным письмам Эмили Дикинсон разбросаны крупицы сведений о ее родителях, из которых составляется их «мозаичный» двойной портрет: отец прорисован четко, а мать изображена на заднем плане в расплывчатых тонах.
Эдвард Дикинсон был уважаемым в городе юристом, казначеем Амхерстского колледжа, избирался членом законодательного собрания штата и однажды даже был избран членом Конгресса и заседал в Вашингтоне. В его адвокатской конторе студенты-юристы проходили учебную практику.
Когда Эмили была ребенком, отец, отправляясь в дальние деловые поездки, обычно брал ее с собой, заботясь о ее здоровье. «Я была тогда чахоточной»[133], - вспоминала она. До пятнадцати лет Эмили не умела определять время по часам. Отец думал, что научил ее, но она не поняла и боялась сказать, что не поняла, а кого-нибудь попросить объяснить тоже боялась, чтобы отец не узнал. Вот как она писала о своей семье в письмах к Т.У. Хиггин-сону: «У меня есть брат и сестра. Моя мать не ценит мысль, а отец слишком занят своими бумагами, чтобы замечать, что мы делаем. Он покупает мне много книг, но просит меня не читать их — так как боится, что они потрясут мой разум. Все они религиозны — в отличие от меня — и каждое утро обращаются к Затмению, которое называют “Отче наш”»[134]. «Мой отец читает только по воскресеньям — он читает
Часто отец казался ей «старым и чудным иностранцем». «Иногда я скажу что-нибудь, а он уставится на меня в каком-то странном замешательстве, как будто я его напугала, хотя я не сказала ничего, что не сказали бы другие, — рассказывала Эмили в одном из писем. — Изредка, когда он забывает, что он адвокат, и на секунду снова превращается в человека, он говорит, что его жизнь прошла в пустыне или на острове… Так оно, наверное, и есть, потому утром я слышу его голос, и мне кажется, что он доносится откуда-то совсем издалека и в нем слышатся морские тона и шум ветра, и он напоминает о таких далеких местах, как остров Хуан Фернандес»[137].
В 1870 г. Т.У. Хиггинсон посетил Эмили Дикинсон. Вот что он писал жене из Амхерста о ее доме и семье по горячим следам: «Большой дом провинциального адвоката, из коричневого кирпича, с высокими деревьями и садом…», «Дом, в котором каждый член семьи живет сам по себе…», «Мне кажется, ее отец не строг, но отдален от детей. Он не хотел, чтобы они читали что-нибудь, кроме Библии…», «Она печет весь хлеб в доме, так как отец признает только ее хлеб»[138].
При всей внешней пуританской суровости Эдвард Дикинсон не был лишен воображения и тщательно скрываемой восторженности. Когда в 1853 г. открылась железная дорога, связавшая Амхерст с другими городами Новой Англии, Эдвард Дикинсон возглавил шествие пассажиров, приехавших первым поездом из Нью-Лондона. «Он маршировал по городу во главе колонны нью-лондонцев, как какой-нибудь римский генерал»[139], - писала Эмили брату. Кстати, эта железная дорога была построена по инициативе и при активном участии Эдварда Дикинсона. И еще один случай, связанный с отцом поэтессы, долго помнился в Амхерсте. Однажды летней ночью горожане были разбужены колокольным звоном. Полуодетые, повыскакивали из домов — думали, пожар. Оказалось, это почтенный Эдвард Дикинсон взобрался на колокольню Первой конгрегациональной церкви и всполошил набатом город, чтобы его жители могли полюбоваться очень редким для тех широт природным явлением — северным сиянием.
Эмили любила отца. В 1871 г. она писала в письме двоюродным сестрам: «Отец был очень болен. Я боялась, что он умрет, и видеть по целым дням его одинокое лицо было тяжелее, чем переносить собственное страдание»[140]. Когда в 1874 г. он умер, она написала о нем: «У него было чистое и ужасное сердце, и я думаю, другого такого не существует»[141]. И еще: «После смерти отца все священное так укрупнилось — а когда-то было смутным»[142].
Чувства, которые Эмили питала к матери, не были столь четко выражены. Ее мать, Эмили Норкросс Дикинсон, не отличалась какими-либо запоминающимися качествами и почти не повлияла на формирование личности будущей поэтессы. «У меня никогда не было матери. Я считаю, мать — это та, к кому ты бежишь, когда что-то случается с тобой»[143], - признавалась поэтесса Т.У. Хиггинсону при первой их встрече в 1870 г. Пятнадцатью годами раньше она писала Элизабет Холланд: «Мы с Винни… ведем отцовский дом, а мать либо лежит на диване, либо сидит в своем кресле. Я не знаю, чем она болеет»[144]. Любопытно еще одно признание, сделанное в письме тому же адресату: «Я хотела поблагодарить Вас за Вашу доброту к Винни. У нее нет отца с матерью — одна я, и у меня нет родителей — только она»[145]. Это писалось, когда оба родителя Эмили Дикинсон еще были живы. Дочерние чувства у Эмили проснулись после того, как мать серьезно заболела — в июле 1875 г. ее разбил паралич. «Когда отец был жив, я оставалась с ним, потому что ему бы меня не хватало. Теперь мать беспомощна — еще более святая обязанность»[146]. В 1882 г. мать Эмили Дикинсон скончалась. «Дорогая мать, которая не могла ходить,
Брат Эмили, Остин, по окончании Амхерстского колледжа был некоторое время школьным учителем в Бостоне, а потом год учился в Кембридже, в юридической школе Гарвардского университета, затем он вернулся домой, чтобы помогать отцу в его адвокатской конторе, хотя ему и предлагали выгодное место в одном из западных штатов. Вскоре он женился на Сьюзен Джильберт и переехал в прекрасный новый дом на соседнем участке, подаренный ему отцом. Впоследствии он унаследовал от отца не только контору, но и пост казначея колледжа. В семье он был самым близким к Эмили человеком, разделяя ее радостное восприятие природы, ее чувствительность и незащищенность перед душевной болью.
Младшая сестра, Лавиния, на первый взгляд кажется слепленной из другого теста. Эмили говорила о ней: «…если бы даже мы изначально происходили из двух разных источников… ее удивление некоторыми вещами, которые я говорю, не было бы большим»[148]. Винни, как ее звали в доме, была более здоровой и практичной (как евангельская Марфа), она с готовностью уступала сестре интеллектуальные занятия, на которые и не претендовала. Но Винни была достаточно умна и обладала чувством юмора, что было общим для обеих сестер и цементировало их дружбу. Она была незаменимой поддержкой для Эмили, которая признавалась: «Я чувствую странный страх, когда расстаюсь с ней хотя бы на час, а вдруг начнется буря и меня некому будет защитить»[149].
Эмили Дикинсон получила неплохое по тем временам образование. Сама же она думала иначе, если принять за чистую монету то, что она писала по этому поводу Т.У. Хиггинсону в 1862 г.: «Я ходила в школу, но образования — пользуясь Вашим выражением — не получила»[150]. Возможно, она не считала «образованием» (каковое, вероятно, представлялось ей чем-то целенаправленным, системным и законченным) ту сумму знаний, которую она получила в школе.
Сначала Эмили, как и все, училась в начальной школе, а с девяти лет начала ходить в Амхерстскую академию для девочек, основателем которой, как и колледжа, был ее дед. Натаниэл Фаулер Дикинсон был убежден в том, что «дочерей необходимо хорошо образовывать… Женский ум, такой чувствительный, так хорошо поддающийся совершенствованию, нельзя оставлять в небрежении… Бог ничего не задумывал напрасно»[151]. Религиозное воспитание было только частью учебной программы академии, в которой много внимания уделялось общеобразовательным предметам. «У нас прекрасная школа… Я изучаю четыре предмета: философию, латинский язык, геологию и ботанику»[152], - писала Эмили своей подруге Эбии Рут.
Свое семнадцатилетие Эмили встретила в соседнем городке Саут Хэдли, где она в то время училась в женской семинарии Маунт Холиок. Как и в академии, преподавание здесь опиралось, насколько это было возможно, на кальвинистскую религиозную догму, но это не уменьшало ценность реальных знаний, которые сообщались слушательницам на лекциях по химии, электричеству, физиологии, ботанике, алгебре, геометрии. Любимым предметом Эмили, судя по многим ее стихам с упоминаниями самых разных экзотических мест планеты, была география. Для того чтобы быть красавицей, не хватало времени. «В 6 часов мы встаем. Завтракаем в 7. Уроки начинаются в 8. В 9 мы все собираемся в актовом зале на молитву. В 10 с четвертью я читаю свой реферат по Древней истории… Ужин в 6, а затем самостоятельные занятия до отбоя, который у нас без четверти 9»[153]. Судя по тому, что занятия упомянутой ею древней историей, в отличие от географии, не оставили почти никаких следов в ее стихах, этот предмет (столь важный для поэтов) не увлек Эмили Дикинсон.
В Маунт Холиок Эмили проучилась всего один год. Общая атмосфера закрытого учебного заведения с его жестким распорядком, дисциплиной и обязательными молитвами в актовом зале, вероятно, не пришлась ей по вкусу. В частности, ей не понравилось, что в семинарии требовали соблюдения рождественского поста. И к тому же ее отец хотел, чтобы она осталась дома, считая, что так будет лучше для ее здоровья. Возможно, он чувствовал себя одиноко. Остин должен был скоро уехать в Гарвард продолжить учебу. Чтобы в одно и то же время в доме отсутствовали сразу двое — это было для Эдварда Дикинсона чересчур. На этом формальное образование Эмили Дикинсон завершилось. Но оставались книги, оставалась ее жажда знаний о земле и небе, о людях и ангелах.
На вопрос Т.У. Хиггинсона о ее любимых книгах Эмили Дикинсон отвечала: «Из поэтов у меня есть Ките, г-н и г-жа Браунинги. Из прозы — Рескин, сэр Томас Браун и Откровение (Иоанна Богослова)»[154]. В своем ответе она не назвала самые главные свои книги, которые постоянно читала и чаще других цитировала в письмах, причем часто цитировала по памяти, это — полный Шекспир, подаренный ей отцом, и Библия (из которой в письме упомянута только последняя ее книга).
«Пока есть Шекспир, литература стоит прочно»[155], - писала она в 1871 г. Еще учась в Амхерстской академии, Эмили организовала среди учениц Шекспировское общество, в которое были приглашены и мальчики. На первом заседании общества должно было состояться чтение «Бури». Но явившийся на заседание преподаватель литературы попросил присутствующих вычеркнуть в своих экземплярах пьесы сомнительные с его точки зрения места. Эмили, естественно, взбунтовалась — какое мы имеем право редактировать Шекспира! На этом Шекспировское общество прекратило свое существование. Когда у Эмили Дикинсон заболели глаза, врач запретил ей чтение. После длительного перерыва она снова читала Шекспира и думала, зачем нужны другие книги? В 1878 г. она писала Т.У. Хиггинсону, совершившему паломничество в Европу: «Видеть Стратфорд-он-Эйвоне — и дрезденскую Мадонну — это почти как побывать в Раю»[156].
С Библией отношения у Эмили складывались не просто, потому что читать эту книгу ее в детстве
К книгам Эмили пристрастилась с детства. Главными «поставщиками» запретного чтения были студенты отца и брат Остин. Однажды брат принес в дом повесть Г.У. Лонгфелло «Каванаг», спрятал книгу под чехол рояля и дал знать Эмили — они читали ее по очереди. Отец наконец обнаружил книгу и выразил неудовольствие. Несколько раньше этого случая один его студент был удивлен, что они не слышали о Лидии Марии Чайлд, писательнице, боровшейся против рабства, и начал приносить им ее книги и прятать их в кустах около дома. Они тогда были еще детьми… После первой книги Эмили подумала в восторге: «Вот это книга! И сколько их еще!»[157].
Начав писать стихи (это случилось, когда ей исполнилось двадцать лет), Эмили Дикинсон стала особенно остро интересоваться английскими писательницами и поэтессами, чья известность перешагнула за пределы их родного острова. Ее кумирами стали Элизабет Баррет Браунинг (а заодно и ее муж, Роберт Браунинг, на которого, вероятно, излилась часть благодати его жены), Эмили и Шарлотта Бронте и Джордж Элиот. Конечно, она читала и Эмерсона, и Торо, и Готорна, которых читали все мало-мальски интеллигентные люди в Новой Англии, и их влияние, особенно Эмерсона, на ее творчество очевидно. Но сердце ее навсегда было отдано этим англичанкам. Автора романа «Грозовый перевал» и изданных посмертно стихов она называла «Великая Эмили Бронте»[158]. Когда в 1883 г. в Бостоне вышла биография Эмили Бронте, написанная Мэри Ф. Робинсон, Эмили Дикинсон, прочитав ее, заключила: «Не было более электризующей книги со времени “Джейн Эйр”»[159]. Надо полагать, «наэлектризовало» поэтессу не столько искусство биографа, сколько сама краткая и горестная жизнь ее знаменитой тезки.
А вот что она писала о Джордж Элиот: «Что я думаю о “Миддлмарче”? Что я думаю о славе — за исключением того, что немного есть примеров, когда “смертный сей уже облекся в бессмертие”. Джордж Элиот — один из таких примеров»[160]. Но чаще всего, после Шекспира и Библии, Эмили Дикинсон обращалась к творчеству супругов Браунингов, цитируя в письмах их поэмы и стихотворения. Когда друг ее семьи Сэмюэл Боулз путешествовал по Европе, Эмили Дикинсон написала ему: «Если там, куда Вы уехали, кто-нибудь заговорит о г-же Браунинг, Вы должны слушать и запоминать для нас — а если будете на ее могиле, дотроньтесь до нее рукой за меня, неизвестную Скорбящую»[161]. Из всех американок, писавших стихи, Эмили Дикинсон выделяла, пожалуй, одну Элен Хант Джексон («Стихи г-жи Хант сильнее, чем что-либо, написанное женщинами после г-жи Браунинг»)[162].
Чем объяснить такой интерес к известным поэтессам и писательницам? Вероятно, Эмили Дикинсон с самого начала собственного писания пробовала примерять на себя их судьбу, их известность и искала в их жизни и творчестве черты сходства со своей жизнью, со своими мыслями и чувствами. На их примере она училась быть поэтом, видимо, по молодости лет не ведая, что поэтами рождаются и что именно это и произошло с ней — она родилась поэтом. Правда, если бы она родилась в другое время и в другой культурной среде и читала бы другие книги, она была бы
Несмотря на то что Эмили Дикинсон была религиозной бунтаркой — отказалась от многих кальвинистских догм, на которых основывалась жизнь и мораль ее предков на протяжении по меньшей мере двух столетий, перестала посещать церковь еще при жизни отца, насмехалась над чересчур религиозными соседями, — тем не менее ее мировоззрение и характер сформировались в лоне пуританской, кальвинистской, традиции (с известной поправкой, о которой речь ниже) и ее поэзия несет следы многократного чтения Библии и знания религиозных гимнов, которые прихожане Первой конгрегацио-нальной церкви Амхерста распевали во время воскресных богослужений. От такого наследства трудно полностью освободиться, даже если очень захотеть.
Роберт Пени Уоррен писал: «У многих художников прошлого, вероятно, у большинства из них, мышление отчасти было сформировано еще до того, как они начали писать. Например, так можно подумать о Готорне, идеи и темы которого, столь прямо и четко сформулированные, исходили из окружающей атмосферы Новой Англии. Это же очевидно и в отношении Эмили
Дикинсон и Германа Мелвилла»[163]. Это будет вполне справедливо в отношении Эмили Дикинсон, если подчеркнуть в приведенном высказывании слово «отчасти», чтобы оно не потерялось и не забылось. Да, поэтесса впитала «с молоком матери» кальвинистскую идею о врожденной греховности человека, и ей стоило, вероятно, больших усилий отвергнуть ее в конце концов. Да, с первого дня жизни она дышала атмосферой Новой Англии. Но нельзя забывать, что в этой же атмосфере родился трансцендентализм Эмерсона, согласно которому человек выше любой идеи, поскольку сам является сверхдушой, то есть изначально совершенен и безгреховен. Так что речь должна идти о борьбе идей, даже о битве идей, полем которой была душа художника. Эта борьба происходила в
В XVI в. церковь Англии под влиянием идей немецкой реформации, а также в силу политических причин отделилась от римско-католической церкви, перестав подчиняться римскому первосвященнику, но сохранила сан епископа и архиепископа. Некоторые группы верующих в Англии, в особенности последователи учения Кальвина, не были удовлетворены такой половинчатой реформой церкви. Одни хотели стереть все следы католического богослужения в религиозной практике и католических догм, делая акцент на проповеди и Библии как главных средствах привлечения душ ко Христу. Этих обычно называли пуританами. Другие хотели всего лишь усилить контроль за приходами и епископами. Эти назывались пресвитерианами. Третьи хотели, чтобы каждая конгрегация сама решала, каким формам служения Богу ей следовать. Этих называли конгрегационалистами, или сепаратистами. (Кстати, группа сепаратистов первой приплыла в Новую Англию на корабле «Мэйфлауэр» в 1620 г. и высадилась в Плимуте. Их стали называть «отцами-пилигримами».) Были и другие группы, но всех их объединяло желание очистить церковь от вековых наслоений вполне земного происхождения, и поэтому всех их можно называть пуританами (от английского слова
С 1628 г. в Новый Свет начали перебираться в массовом порядке собственно пуритане (наиболее радикальная часть религиозных диссидентов), среди которых был и приплывший в 1630 г. Натаниэл Дикинсон — предок поэтессы. Они надеялись основать в Америке идеальную республику, соответствующую их кальвинистской теологии, Новый Иерусалим, «Царство Божье» на земле. Для начала же они основали Компанию Массачусетсского залива и свою колонию на месте нынешнего Бостона.
Пуританизм, однако, представлял собою нечто большее, нежели только отношение к формам вероисповедания и церковной организации. И тогда, как и сейчас, этим словом обозначался строгий образ жизни, чрезмерная забота о нравственном поведении, которая нередко приводит к беззаконному вмешательству в личную жизнь соседей, отрицание и всяческое подавление действий и манер, которые в наше время уже не считаются предосудительными. Таковы были худшие стороны пуританизма. Лучшими его сторонами были наделение человека чувством социальной ответственности и серьезное отношение к жизни, за которым стояли интеллектуальная убежденность и искренняя набожность.
В основе пуританской серьезности лежал кальвинизм — суровая и догматическая теология, созданная женевским религиозным реформатором Жаном Кальвином (1509–1564). Кальвинизм представляет Бога сувереном, против власти которого человек в лице Адама взбунтовался, порвав священный и торжественный договор между ними. На Адама и весь его род пало справедливое возмездие. Однако через Христа человеку был дан вторично шанс, но, правда, этот шанс распространяется только на тех, кого Бог «избрал» быть спасенным от геенны огненной. Большинству людей предопределено проклятие, которого они заслуживают. Хотя никто не может быть уверен в том, что попадет в число немногих счастливчиков, кому предопределено спасение, жизнь должна проходить в постоянных поисках знаков божественной воли. Жить постоянно на виду у Бога и стараться следовать его воле — вот цель кальвиниста и исток «сознания Новой Англии», определявшего до известного времени ее атмосферу.
Кальвинизм был главенствующей теологией (можно сказать, идеологией) Новой Англии в течение всего колониального периода, и он продолжает жить в ней в той или иной степени в формальных символах веры всех протестантских церквей Америки, кроме лютеранской. Некальвинисты всегда считали его «грубым» — главным образом из-за того, что он унижал человеческую природу, считая ее изначально испорченной, искаженной первородным грехом и восстановимой только по милости Бога.
Эти принципы имели определенный практический эффект во всех областях жизни переселенцев. В 1636 г. был основан Гарвардский университет, и Новая Англия начала строить свою культуру. В искусствах содержание, конечно же, господствовало над формой, ибо пуритане, суровые и возвышенные люди, считали, что если уж искусство должно существовать, то оно обязано посвятить себя скорее научению, нежели развлечению. Пуританский религиозный деятель и публицист Коттон Мэзер (1663–1726) защищал в литературе «способ письма, с помощью которого автор стремится дать читателю нечто полезное в каждом абзаце». Он же предостерегал поэта-пуритани-на: «Не увлекайся поэзией настолько, чтобы она завладела тобой целиком, заставляя все время исписывать страстными виршами многие листы. Не допускай, чтобы не хлеб твой насущный, а приправа поглотила аппетит»[164].
Пуританское наследие не могло не сказаться на мировоззрении, миро-чувствии и творчестве Эмили Дикинсон, но от многого в нем, от наиболее мрачных его элементов ей удалось освободиться еще в молодости. И помогли ей в этом книги Эмерсона, Торо и их кумира Карлейл я, полные веры в человека и его возможности.
«Империя пилигримов, кажется, клонится к упадку», — писала поэтесса в 1881 г. в письме к Элизабет Холланд. Упадок «империи пилигримов» начался еще до рождения Эмили Дикинсон. В годы формирования ее личности атмосфера в Новой Англии уже заметно изменилась. А через пять лет после ее смерти престарелый Уолт Уитмен напишет: «Я всегда буду с уважением говорить о пуританстве и о том, что из него проистекает, но должен при этом сказать, что для столь обширной и разнообразной — географически и творчески — Федерации пуританские мерила оказываются тормозящими, узкими…»[165] Он с полным правом мог бы употребить прошедшее время: «оказались».
Похоже, что, кроме индейцев и бизонов, все остальное пришло в Америку из Европы. В том числе и свободомыслие. В религии это свободомыслие приняло форму унитарианства, или, с точки зрения кальвинистов, уни-тарианской ереси. Оформилась и обосновалась эта ересь в Бостоне и его окрестностях, в частности, в Кембридже, то есть в Гарвардском университете[166]. В сфере светской мысли естественным продолжением унитарианства стало философское учение, получившее название трансцендентализма, причем география распространения последнего совпадала с унитарианст-вом — восток штата Массачусетс. «Великим апостолом унитарианцев» называют Уильяма Эллери Чаннинга, о котором нельзя не сказать здесь несколько слов.
Уроженец Ньюпорта в штате Род Айленд, выпускник Гарвардского университета, теолог У.Э. Чаннинг (1780–1842) в молодости служил домашним учителем в штате Вирджиния в семье плантатора-рабовладельца. Близкое знакомство с рабством, а также чтение сочинений Жан Жака Руссо сделали У.Э. Чаннинга убежденным аболиционистом, сторонником освобождения негров. В 1803 г. он возвращается в Новую Англию и принимает в качестве пастора церковный приход в Бостоне. Но молодой пастор очень скоро обнаружил, что не может следовать суровой кальвинистской вере своих отцов, ибо под влиянием европейских просветителей глубоко уверовал в изначальную доброту Бога, совершенство человеческой природы и свободу воли. У него не было намерения создавать новую секту, но ему нужно было как-то назвать свою теологию, и он назвал ее «унитарианской» (в отличие от три-нитарианской, кальвинистской), так как отстаивал идею единого Бога в противоположность догмату о Святой Троице. Название, а также некоторые идеи он заимствовал у секты унитариев, которая образовалась в европейском протестантизме еще в XVI в. Вместе с догматом о Троице унитариан-ская теология отрицала божественность Христа, учение о грехопадении и искуплении, церковные таинства (в том числе крещение и причастие). У.Э. Чаннинг стал лидером религиозного либерализма в Новой Англии, привлекавшего многих сторонников. Доктрина Чаннинга, которую он повторял и развивал от проповеди к проповеди, — «каждое человеческое существо носит в себе величайшую во всей Вселенной идею Бога» — позволяет считать его предшественником трансцендентализма.
Кружок трансценденталистов, группировавшихся вокруг поэта, эссеиста и философа Ральфа Уолдо Эмерсона (1803–1882), сложился в 1830-е годы. В число участников «трансцендентального клуба» входили в разное время от
15 до 20 человек, в том числе видный аболиционист Теодор Паркер, пропагандист передовых педагогических идей Амос Олкотт, деятель американского фурьеризма Джордж Рипли, литературный критик и идеолог женского равноправия Маргарет Фуллер и другие. Из писателей, кроме Генри Дэвида Торо, к кружку был близок романтик Натаниел Готорн. Центром трансцендентализма стал Конкорд, маленький городок в штате Массачусетс, где постоянно жили Эмерсон и Торо, которые нас интересуют в первую очередь, поскольку их влияние, особенно первого, на Эмили Дикинсон бесспорно и весьма значительно.
К истокам американского трансцендентализма, кроме идей У.Э. Чаннинга, нужно отнести и немецкую идеалистическую философию. Своим названием, как, впрочем, и стимулом к возникновению и главной мыслью, трансцендентализм обязан Иммануилу Канту, который в своей «Критике чистого разума» пользуется этим термином (трансцендентальный — выходящий за пределы опыта, предшествующий ему, изначально присущий рассудку). Но если, скажем, Теодор Паркер или Маргарет Фуллер познакомились с философией Канта, читая его труды в оригинале, то Эмерсон и Торо узнали ее из эссе Кольриджа и Карлейля, из поэзии Вордсворта. Кант обнаружил потребность человеческой природы в великих руководящих принципах, таких, как Бог, Свобода и Бессмертие, необходимость в трансцендентальном знании, получаемом благодаря слиянию со всеохватывающей Вселенной, которую Эмерсон называл «Сверхдушой». Это слияние достигается частично через контакт с природой (покровом Бога), частично через подчинение диктату инстинкта и «Внутреннего Света». Первой работой Эмерсона был трактат «Природа» (1836), ставший одним из главных его философских трудов.
Говоря об истоках трансцендентализма, нужно иметь в виду также и то, что промышленное развитие в Новой Англии шло опережающими темпами по сравнению с другими регионами Северной Америки, и трансцендентали-стов тревожила судьба человеческой личности в условиях все большего отчуждения труженика от результатов его труда. Но этот мотив все-таки не был главным в их философии и публицистике, хотя антикапиталистические и романтико-утопические идеи можно встретить на многих страницах книг Эмерсона и Торо.
Исторически трансцендентализм, который включал в узкий кружок своих адептов нескольких унитарианских священников (в том числе бывшего священника Эмерсона), был порождением и продолжением реакции против пуританизма, возникшей первоначально в форме унитарианства. В то время как унитарианство, отвергая авторитет церковнослужителей, обосновывало право каждого человека думать, как он считает нужным, и верить, во что он хочет, и заняло определенно скептическую позицию по отношению к авторитету Священного Писания, трансцендентализм, акцентируя внимание на интуитивном и мистическом, дал нечто такое, чего не хватало в том холодном интеллектуализме, из которого он вырос. Он добавлял также элемент веры в благожелательность Творца по отношению к этому миру, на «чудеса» и сложность которого трансценденталист смотрел не так мрачно и фаталистически, как сторонник концепции «природы с красными зубами и ногтями», вытекавшей из открытий Дарвина. Вера в божественность души, о чем можно заключить по ее способности воспринимать или хотя бы только прозревать универсальную Истину, вела, естественно, к переоценке накопленной в прошлом мудрости и возникновению еретических взглядов.
Все это не могло не импонировать свободомыслящей Эмили Дикинсон, писавшей: «Прекрасно, что каждый Дух сам по себе — как птица»[167]. С либеральными идеями, в том числе и с идеями трансценденталистов она знакомилась исподволь и невзначай, читая книги, беседуя с братом, учившимся в Гарварде, и с Бенджамином Франклином Ньютоном — молодым человеком, практиковавшимся в адвокатской конторе ее отца[168]. Эмерсон был ее кумиром не только как автор «Природы», но и как поэт. Близость к природе, которую проповедовал Торо в «Уолдене», была и ее идеалом. Богатство, подаренное ей природой, она возвращала миру «с прибылью»:
Как и Томас Карлейль, учитель Эмерсона и Торо, она была зачарована бездонностью и невыразимостью мира человеческой души, который он называл «Царством Молчания», и дерзала выразить его. Вспомним — в спальне поэтессы висел (и до сих пор висит) портрет этого английского писателя, о котором известный русский критик XIX в. В.П. Боткин писал: «О Карлейле нельзя сказать, чтобы он следовал какой-либо исключительной философской системе. Свободный от всех условий и односторонностей школы, с задумчивым изумлением смотрит он на явления мира; мысль его стремится указать на их вечную, бездонную сущность, не объяснимую никакими теориями, никакими системами. Он указывает на вечное царство ее в душе человека. Никто из современных писателей не отрывает так от обиходной еже-дневности и рутины; никто, подобно ему, не заставляет так невольно обращать мысль на непреходящие источники жизни нашей, на вечные
Стихи Эмили Дикинсон тоже имеют свойство «обращать мысль… на вечные тайны». Трудно сказать, насколько мироощущение поэтессы, которое с известным допущением можно назвать философией, было благоприобретенным, а насколько самородным. Во всяком случае, в еще меньшей степени, чем Карлейль, могла она следовать какой-либо системе. Одно несомненно: Карлейль, Эмерсон и Торо — родственные ей души. Но, помня об этом, не будем забывать и о том, что выросла она в лоне пуританской традиции, от которой полностью не могла, да и не хотела освободиться. Духовный мир Эмили Дикинсон был результатом сложного взаимодействия консервативной традиции и либеральных идей. При этом ее мир был не цельным, а дихо-томичным, что оставляло некоторые «вечные» вопросы без определенных ответов, поскольку она не могла сделать выбор из нескольких взаимоисключающих ответов в пользу одного из них. Но поэзию питают именно вопросы, а не ответы.
2
Итак, проучившись всего год в женской семинарии Маунт Холиок, Эмили Дикинсон в 1848 г. вернулась в родной Амхерст (из соседнего Саут Хэдли) под отчий кров, чтобы больше не оставлять его надолго, а последние двадцать один год своей жизни не покидать его ни на один день.
Часто стихи рассматривают как комментарий к жизни поэта. Наоборот — жизнь поэта является комментарием к его стихам. К сожалению, мы очень мало знаем о жизни Эмили Дикинсон. Чуть ли не единственным источником сведений о ней являются ее письма. У нее есть стихотворение о какой-то нечаянной радости в ее жизни («Как если бы просила грош…»). Событие в стихотворении не называется, оно остается вне текста, приводятся только два развернутых сравнения, характеризующие это событие как неожиданное и очень значительное. Этим событием было первое письмо Т.У. Хиггинсона к ней (в ответ на ее послание), о чем мы не знали бы, если бы не сохранилась переписка между ними. Пример того, как тщательно она «зашифровывала» в стихах внешние (они же внутренние) события своей почти бессобытийной (по нашей мерке) жизни. Но дело не только в «тайнописи» именно этого поэта. Давно замечено: чем крупнее писатель, тем труднее проследить связь между фактами его жизни и творчества.
Амхерст в XIX веке был сельскохозяйственным центром, имевшим колледж. Консервативный в вопросах политики и религии, он на много миль отстоял от более либеральных Бостона и Кембриджа. Но он не был сонным болотом. В Амхерсте почти постоянно что-нибудь происходило — фестивали, ярмарки, выставки крупного рогатого скота.
Эмили Дикинсон, в отрочестве и юности ничуть не чуравшаяся городской жизни и шумных молодежных компаний, балов и загородных пикников, то есть ничем в своем поведении не отличавшаяся от девушек ее круга, став зрелым поэтом, в конце концов выключит себя из Амхерста фестивалей, ярмарок и выставок, чтобы сосредоточить внимание на событиях другого рода:
Но между возвращением из Маунт Холиок и добровольно выбранным затворничеством пройдет достаточно времени и много чего еще случится в жизни Эмили Дикинсон, чтобы воспоминаний о случившемся ей хватило на всю оставшуюся жизнь.
Были не только развлечения в кругу подруг и молодых людей из конторы отца и колледжа; были и сердечные увлечения, секреты, волнения. В 1850 г. она писала школьной подруге: «Когда я мыла тарелки в полдень в этой нашей маленькой “моечной” комнатке, я услышала знакомый стук в дверь, и друг, которого я люблю так нежно, вошел и пригласил меня погулять с ним в лесу, в прекрасном тихом лесу, и мне так этого хотелось, но я сказала, что не могу, и он сказал, что расстроен — он так хотел погулять со мной…»[170]. Она хвасталась успехами: «Один мне признался —
Участвовала она и в светской жизни родителей. Поскольку ее отец был видным гражданином Амхерста и казначеем колледжа, он и его дети часто оказывались в центре всех значительных событий в городе. Их дом посещали и профессора, и деловые люди. Ежегодно Эдвард Дикинсон исполнял роль хозяина на чайном приеме после выпускного акта в колледже, к которому заранее готовили все необходимое женщины его семьи.
Успела она и попутешествовать — правда, главным образом в пределах родного штата. Первую поездку в Бостон, Кембридж и Ворчестер, в гости к родственникам, она совершила в десятилетнем возрасте. Когда в 1845 г. ее отца избрали в законодательное собрание штата, она снова побывала в Бостоне и даже забралась на купол штатного Капитолия. В 1851 г. она ездила к брату в Кембридж, где он учился в юридической школе Гарвардского университета. Осенью 1853 г. она гостила в Спрингфилде у друзей их семьи Холландов. Джосайя Холланд был врачом, литератором и соредактором (вместе с Сэмюэлом Боулзом) газеты «Спрингфилд Дейли Рипабликен», из которой Эмили Дикинсон всю жизнь будет узнавать новости о мире и людях и в которой будут напечатаны (анонимно) несколько ее стихотворений. С Элизабет Холланд, женой Джосайи, она подружится и будет переписываться до конца своих дней. Самой дальней и самой богатой впечатлениями поездкой была поездка с сестрой Лавинией в 1855 г. в Вашингтон и Филадельфию, когда их отца избрали в Конгресс США и он жил в столице. В октябре 1861 г. поэтесса навещала родственников в Миддлтауне в соседнем штате Коннектикут. Через три года у нее заболели глаза, и она вынуждена была обратиться к бостонскому офтальмологу. Четырежды она ездила в Бостон на лечение — в феврале и ноябре 1864 г. и в апреле и октябре 1865 г. Останавливалась она у двоюродных сестер в Кембриджпорте и ни с кем, кроме них и врача, не общалась. Психологически эти последние поездки дались с большим трудом. И больше она никогда не покидала Амхерста, да и за пределы отцовского дома не выходила. Этот дом все еще стоит на северной стороне Главной улицы, рядом с домом Остина. Два дома, большие и просторные, наполовину скрытые деревьями, возвышаются над дорогой. Не трудно понять привязанность Эмили к дому, к ее оранжерее, к ее солнечной комнате на втором этаже, к полого спускающемуся по склону саду, в котором все лето стоял «беззвучный шум». Дом был уютным… Родной дом, из которого уезжают и куда приезжают, это постоянно теряемый и вновь обретаемый Рай. Зачем рисковать и уезжать из него, хотя бы и ненадолго?
Пока Эмили еще не избрала затворничество за щеколдой садовой калитки, она и ее сестра вели жизнь незамужних женщин в доме своего отца. Оживление молодежных сборищ и прогулок в лесу осталось в прошлом, большинство их подруг были уже замужем. Студенты колледжа, их ровесники, получили дипломы и разъехались. Но деловитый город за забором усадьбы еще некоторое время притязал на участие в его жизни старшей дочери Эдварда Дикинсона. В 1851 г. мать Эмили входила в комитет выставки масла и сыра, в 1855 г. Винни участвовала в работе комитета выставки искусств и ремесел, в 1856 г. Остин судил бега пароконных упряжек, а сама Эмили получила второй приз за испеченный ею хлеб и т. д.
Важным событием в истории Амхерста была постройка железной дороги, соединившей его в 1853 г. с Нью-Лондоном. Горизонты города сразу же расширились. Поезд привозил лекторов. В декабре 1856 г. Ральф Уолдо Эмерсон, приезжавший прочитать лекцию в Амхерстском колледже, провел ночь в доме Остина. «Это было как встретить Бога лицом к лицу»[172], - так прокомментировала это событие Сью, жена Остина. Поезд привозил газету «Спрингфилд Дейли Рипабликен», литературные журналы из Бостона и Нью-Йорка, книги для книжного магазина Адамса, для библиотеки колледжа, для всех Дикинсонов. Река книг несла жизнь для Эмили. Писатели были ее героями и героинями. Она писала в стихах, что их «освежающие умы» позволяют ей идти «через пустыни».
Если книги утоляли ее духовную жажду, то Амхерст с его повседневностью давал пищу ее насмешливому уму — как цирк, позволял чувствовать вкус жизни: «Зверинец для меня — Соседи и родня», — признавалась она в одном из писем. Она смаковала то, что видела, с явным удовольствием: «Не знаю большего восторга, чем лицезреть г-жу Свитсер, выкатывающуюся каждое утро из дома одетой в траур, чтобы, как я полагаю, напугать антихриста»[173]. Г-жа Свитсер была доброй соседкой Дикинсонов и отнюдь не вдовой — «трауром» Эмили называла ее темные одежды. А что касается цирка, то он приезжал в Амхерст каждое лето. «В пятницу я смаковала жизнь, — писала она в 1868 г. Элизабет Холланд. — Это был солидный ее кусок. Цирк прошествовал мимо нашего дома — у меня все еще красно в голове»[174]. Это далеко не единственный пассаж о цирке в ее письмах. Цирк подарил ей самую грандиозную из метафор:
И от всего этого — выставок, ярмарок, торжественных выпускных актов в колледже, кружка кройки и шитья, хождений в гости — Эмили Дикинсон отказалась, ограничив круг общения родными и несколькими самыми близкими друзьями семьи, посещавшими дом Дикинсонов, который она перестала покидать. Ради чего? По времени ее постепенное отстранение от жизни города, от общения с соседями совпало с началом интенсивного писания стихов. Это 1858 год — год ее двадцативосьмилетия (известно только пять стихотворений, написанных раньше этого года). Быть может, Эмили Дикинсон почувствовала, что ее душевных сил на все не хватит, что необходимо выбрать что-либо одно: жизнь среди людей или поэзию, и она выбрала последнюю. Есть и другая версия — более привлекательная для любителей романтических историй: любовная драма, заставившая поэтессу уйти в добровольное затворничество, как в монастырь.
Действительно, в 1855 г. она встретила человека, который произвел на нее огромное впечатление и которого она, возможно, полюбила. Это произошло в Филадельфии, где Эмили и Винни гостили после посещения отца в Вашингтоне в доме Лаймена и Марии Коулменов, с дочерью которых, Элизой, Эмили дружила в детстве, когда Л. Коулмен был директором Амхерстской академии для девочек в 1844–1846 гг. В Филадельфии Коулмены были прихожанами Пресвитерианской церкви на Арч-стрит, где пастором служил сорокалетний Чарлз Уодсворт, который произвел своими проповедями такое впечатление на Эмили, что она, вернувшись в Амхерст, написала ему пылкое письмо, положившее начало их многолетней переписке. К сожалению, от их переписки до нас дошла всего одна короткая записка Ч. Уодсворта. Еще нам известно, что он дважды посетил поэтессу в Амхерсте — в 1860 г. и летом 1880 г. В 1862 г. Ч. Уодсворт переехал с семьей в Сан-Франциско, но через восемь лет вернулся в Филадельфию, где и оставался до своей смерти, последовавшей 1 апреля 1882 г. И это все, что нам достоверно известно об отношениях одинокой поэтессы и обремененного семьей немолодого пастора. Эмили Дикинсон очень переживала смерть друга. 30 апреля 1882 г. она писала судье Отису Ф. Лорду: «Моя Филадельфия покинула Землю»[175]. И в конце того же года тому же адресату: «Мой Священник покинул Землю весной, но скорбь принесла свой холод. Времена года не делают ее теплее»[176]. Была ли это любовь? Вопрос остается открытым. Есть мнение, что Эмили Дикинсон искала у Чарлза Уодсворта духовного утешения — не более того.
Если это и так, то утешения искала она не столько у пастора, сколько у мудрого (так она, вероятно, считала) человека. Может быть, через Уодсвор-та-человека, а не священнослужителя, она надеялась приблизиться к церкви, от которой была отдалена? Во всяком случае такие парадоксы вполне в стиле Эмили Дикинсон. Случайно ли то, что следующий ее друг по переписке, как и Уодсворт, дважды посетивший ее в Амхерсте, также был пастором, хоть и унитарианским (что не мешало ему заниматься литературой и участвовать в Гражданской войне в чине полковника)? Речь идет о Томасе Уэнтворте Хиггинсоне.
В апреле 1862 г. Эмили Дикинсон, переборов природную застенчивость, написала письмо известному в Новой Англии литератору, постоянному автору влиятельного в интеллектуальных кругах журнала «Атлантик Мансли», Т.У. Хиггинсону. Так завязалась ставшая знаменитой переписка, продолжавшаяся 24 года — до смерти поэтессы. Поводом к написанию письма послужила статья Хиггинсона в журнале, обращенная к молодым литераторам и содержавшая ободряющий призыв присылать свои литературные опыты[177]. Эмили Дикинсон, опубликовавшая к этому времени три стихотворения (без подписи) в газете «Спрингфилд Дейли Рипабликен», еще не окончательно решила, стоит ли ей публиковаться. Возможно, посылая Хиггинсону четыре стихотворения с первым письмом, она рассчитывала на проверку себя печатанием в солидном журнале. Но это не главный мотив, заставивший ее написать незнакомому человеку. Ей нужен был понимающий ее собеседник, ей нужен был, наконец, наставник. Всю свою жизнь она искала руководства со стороны «учителя». В отрочестве им был для нее Бенджамин Франклин Ньютон. Возможно, и Чарлз Уодсворт показался ей идеалом учителя, когда она впервые услышала его в 1855 г. После 1862 г. таким учителем стал для нее Т. У. Хиггинсон, что очевидно из всех писем поэтессы к маститому литератору. Необходимость в наставнике и проводнике, который мог бы вести по кругам жизни, как Вергилий вел Данте по кругам ада, испытывают почти все слишком чувствительные и потому легко ранимые натуры. О том, что она нуждается в таком руководителе, Эмили Дикинсон с очаровательной прямотой написала Хиггинсону в августе 1862 г.: «В моей жизни не было монарха, сама же я не могу управлять собой, и когда я пытаюсь организовать себя — мои ничтожные силы взрываются и оставляют меня голой и обугленной»[178]. Итак, она искала и, как ей показалось, наконец-то нашла «учителя». Т.У. Хиггинсон, литератор старой школы, не вполне подходил для этой роли, но, искренне заинтересовавшись необычными, не укладывающимися в привычные рамки стихами странной женщины из Амхерста и ею самой, постепенно к этой роли приспособился, во всяком случае он прилагал усилия, чтобы ей соответствовать.
Томас Уэнтворт Хиггинсон был старше своей корреспондентки на семь лет — он родился в 1823 г. Окончил Гарвардский колледж (1841), получил докторскую степень в Гарвардской школе богословия и, женившись на своей кузине Мэри Элизабет Чаннинг, стал унитарианским пастором. Сначала он служил в Ньюберипорте (1847–1852), затем в Уорчестере (1852–1861). Литературные занятия Хиггинсона вполне мирно уживались с пасторским служением, даже в чем-то дополняли друг друга: ведь пастору необходим хороший слог, а литератору — твердая нравственная позиция. Но началась Гражданская война, и Хиггинсон без сожаления оставляет кафедру проповедника, чтобы стать воином. Он вступает в армию северян и участвует в боевых действиях, командуя полком, сформированным из негров. Впоследствии он описал свой военный опыт в книге «Армейская жизнь в черном полку» (1870). После ранения в 1864 г. полковник Хиггинсон оставляет армию и поселяется в Ньюпорте, штат Род-Айленд, целиком отдавшись литературе. В 1877 г. умирает жена Хиггинсона. Через два года он женится вторично — на Мэри Поттер Тэчер, которая, будучи сама не чуждой писательства, помогала ему в его литературных трудах до конца его жизни. Умер он в весьма преклонном возрасте в 1911 г. Т.У. Хиггинсон был ярым защитником прав негров и женщин и плодовитым литератором — автором романа «Мэлбон», многих литературных биографий и портретов, очерков, статей, стихов. Он был первым из профессиональных писателей (не считая соредакторов «Спрингфилд Дейли Рипабликен» Дж. Холланда и С. Боулза, друзей семьи Дикинсонов), кто поддержал Эмили Дикинсон, увидев за ее не всегда совершенными с его точки зрения и всегда нетрадиционными стихами значительный и оригинальный талант. Пожалуй, в этом главная заслуга Т.У. Хиггинсона перед американской литературой. Правда, он не мог даже приблизительно определить масштаб этого таланта — не было у него для этого подходящих мерок. Но это не его вина. По-настоящему наследие Э. Дикинсон было оценено только в XX столетии. Хиггинсон очень бы удивился, если бы мог узнать, что письма к нему никому не известной провинциальной поэтессы через сто с лишним лет не только читаются его соотечественниками, но и переводятся на иностранные языки.
В 1891 г., через год после выхода в свет первой книжки стихов Эмили Дикинсон, тепло встреченной читателями, Хиггинсон, принимавший участие в подготовке к изданию этой книжки и, вероятно, не ожидавший такого успеха, опубликовал в «Атлантик Мансли» часть писем поэтессы к нему. Публикацию он сопроводил комментарием мемуарного характера. «Я виделся с ней всего лишь дважды, — вспоминал Хиггинсон, — и она произвела на меня впечатление чего-то совершенно уникального и далекого, как Ундина…»[179]. Эта Ундина выбрала Хиггинсона своим «Учителем» и, начиная с четвертого письма, упорно подписывалась: «Ваша Ученица». Хиггинсон добросовестно отнесся к навязанной ему миссии и указывал в письмах на все промахи и несообразности в присылаемых ею стихах, на несоблюдение размера, слабые рифмы, орфографические, синтаксические и стилистические ошибки, на совершенно дикую, в его представлении, пунктуацию (поэтесса всем знакам препинания предпочитала тире, ставя его даже в конце стихотворения — вместо точки). Но странная «Ученица», постоянно и горячо благодаря «Учителя» за помощь, ни разу не воспользовалась его квалифицированными указаниями и советами. Похоже, что в самом главном деле ее жизни — сочинении стихов — ей не нужен был наставник, тут Эмили Дикинсон твердо стояла на своих ногах. Через пять лет после ее смерти Хиггинсон был снисходительнее к ней — возможно, что-то понял. «Когда от мысли захватывает дух, — писал он, — урок грамматики кажется неуместным». И еще: «Во многих случаях эти стихи покажутся читателю поэзией, вырванной с корнем». И снова: «Везде в ее стихах можно встретить качество, более чем что-либо другое напоминающее поэзию Блейка, — вспышки совершенно оригинальных и глубоких прозрений в природу и жизнь»[180]. Если бы эти слова он сказал своей «Ученице» при ее жизни, как бы он ее окрылил!
И все же письма, которые поэтесса получала от Хиггинсона, значили для нее много. Ведь с ней переписывался, а следовательно, принимал ее всерьез — ее самое и ее стихи — уважаемый и умный писатель. Это вселяло уверенность, помогало удерживать перо в руке. А главное — она могла высказывать в письмах к Хиггинсону то, что в переписке с другими корреспондентами было бы, возможно, и неуместно. Эта переписка была единственной живой связью с литературной жизнью Америки (если не считать обмена несколькими письмами в 1875–1885 гг. с писательницей Элен Хант Джексон).
Для нас письма Эмили Дикинсон к Т.У. Хиггинсону ценны прежде всего тем, чт0 в них она сообщала о себе своему адресату. В них содержатся сведения о поэтессе, каких мы нигде не нашли бы, если бы эти письма не сохранились. Выше уже говорилось об ответе Эмили на вопрос Хиггинсона о ее любимых книгах и о друзьях. Ему было также любопытно знать, как выглядит эта странная женщина из Амхерста, и он попросил ее прислать портрет, на что Эмили отвечала: «У меня сейчас нет портрета, но я маленькая, как птичка-крапивник, и волосы у меня грубые, как колючки на каштане, а глаза — как вишни на дне бокала, из которого гость выпил коктейль. Ну, как?»[181]. Такой портрет скорее может заинтриговать, нежели дать представление о внешнем облике человека. Через восемь лет Т.У. Хиггинсон впервые увидел Эмили Дикинсон, посетив ее в Амхерсте. Вот как он описал ее в письме жене: «Маленькая некрасивая женщина с двумя гладкими прядями рыжеватых волос на ушах, в очень простом и исключительно чистом пикейном платье с синей пушистой шалью на плечах»[182]. Возможно, слово «некрасивая» Хиггинсон употребил намеренно, чтобы жена не приревновала его к провинциальной поэтессе, вызвавшей у него такой интерес. Такое уже было в 1833 г. в далекой России, когда A.C. Пушкин после посещения в Казани тамошней поэтессы A.A. Фукс, которая, по словам современника, «была очень недурна собою, умна» в письме к жене назвал ее «несносной бабой… с ногтями в грязи»[183]. Но красавицей Эмили действительно нельзя было назвать, судя по единственному ее дагерротипу 1847 или 1848 г. А в пятнадцать лет Эмили писала Эбии Рут, своей школьной подруге: «Я очень быстро хорошею! Надеюсь к семнадцати годам стать первой красавицей Амхерста»[184]. Мечта не осуществилась, и в дальнейшем она уже не строила никаких иллюзий на этот счет.
Ознакомившись с присланными стихами Эмили, Хиггинсон посоветовал ей не спешить публиковаться. Перед этим, в своем втором письме, она намекнула ему, что у нее просят стихов редакторы «Спрингфилд Дейли Рипабликен», умолчав о том, что три ее стихотворения уже были опубликованы в этой газете (как она признавалась позже, она боялась, что ее сочтут тщеславной). «Я улыбнулась, когда Вы предложили мне повременить “публиковаться”, - отвечала поэтесса своему новому другу, — это так же чуждо моей мысли, как твердь плавнику. Если слава принадлежит мне, я не смогу убежать от нее, если же нет — самый длинный день пронесется мимо, не заметив меня, и тогда я не получу признания даже у своей собаки»[185]. Отвечая так, Эмили Дикинсон не очень лукавила. Возможно, вопрос о публикациях был уже в принципе ею решен (после «холодного душа», каким явилась оценка Хиггинсоном ее стихов, посланных с первым письмом) или же она была близка к его решению, которое, как мы знаем, было отрицательным:
Так она напишет уже в следующем году. Этот вопрос возникнет в переписке с Хиггинсоном еще лишь однажды — когда ее бывшая соученица по Амхерстской академии, ставшая известной писательницей, Элен Хант Джексон, будет настойчиво просить у нее стихов для антологии «Маска поэта», и она, посоветовавшись с «Учителем», даст ей скрепя сердце одно стихотворение.
На 1862–1864 гг. пришелся пик поэтической продуктивности Эмили Дикинсон — в эти три года она написала две пятых всех своих стихов. Поэтому не случайно, что именно в 1862 г. она завязала переписку с Хиггинсоном — ей хотелось разговаривать о поэзии, ставшей смыслом ее жизни. «Когда… неожиданное освещение в саду или новый звук в дуновении ветра вдруг захватывали мое внимание, меня сковывал паралич — только стихи освобождали от него»[186], - рассказывала она Хиггинсону. А вот как она определяла поэзию: «Когда я читаю книгу и все мое тело холодеет, так что никакой огонь не может согреть меня, я знаю —
о стихах постоянно. И, конечно, писала. Через пятнадцать лет после начала переписки она отвечала Хиггинсону: «Вы спрашиваете, пишу ли я сейчас? У меня нет другого товарища по играм»[188]. Под «товарищем» она имела в виду, конечно, поэзию. Думала, писала и читала Библию, Шекспира и супругов Браунингов.
По отношению к поэтам-современникам у Эмили Дикинсон была какая-то капризная избирательность. Будучи сама от природы бунтаркой и новатором в поэзии, она предпочитала поэтов, писавших в старой доброй английской манере. Например, Джеймса Рассела Лоуэлла и его супругу Марию Уайт Лоуэлл. На вопрос Хиггинсона об Уитмене ответила: «Вы пишете о г-не Уитмене — я не читала его книгу, но мне говорили, что он непристоен»[189].
Примерно так же она ответила через восемь лет и на вопрос о Хоакине Миллере: «Я не читала г-на Миллера, потому что он меня не интересует. Восторг нельзя вынудить»[190]. Не удостоила она своим вниманием к Сидни Ланира, судя по тому, что его имя ни разу не упоминается в ее письмах. Похоже, она из чувства противоречия не хотела интересоваться теми поэтами, о которых в данный момент все говорят и пишут. Если бы она могла знать, что в будущем веке ее имя будут соединять с именем Уолта Уитмена и называть их двоих поэтами, стоявшими у истоков самобытной американской поэзии, она бы, наверное, рискнула все-таки прочитать «Листья травы» и не могла бы не согласиться хотя бы с тем, что Уитмен писал в предисловии: «Любите землю и солнце, презирайте богатство, давайте милостыню всем, кто ее просит, заступайтесь за глупцов и безумцев, отдавайте заработанное вами и свой труд другим людям, ненавидьте тиранов, не спорьте о Боге, будьте терпеливы и снисходительны к людям, не снимайте шляпы ни перед знаменитым, ни перед неизвестным, ни перед одним человеком, ни перед многими, будьте на равных с могущественными неучами и с молодежью, и матерями семейств, заново пересмотрите все, чему вас учили в школе или в церкви или чему вы научились из книг, и отбросьте все, что оскорбляет нашу душу…»[191]. Ведь это ничем не отличалось от того, что она читала у Эмерсона и Торо и с чем она безоговорочно соглашалась. Но не судьба — разминулись два самых оригинальных поэта Америки XIX века.
Эмили Дикинсон отдавала себе отчет в том, что воспринимает мир не так, как окружающие. «В детстве я называла птиц “фи-би” и не понимала, почему должна называть их по-другому, — рассказывала она в письме к Элизабет Холланд. — Если бы я все вещи называла так, как они звучат для меня, а все факты передавала так, как я их вижу, я привела бы в ужас не только этих “фи-би”!»[192]. Это она писала в 53 года, когда понимала, что ее неординарность может пугать людей и казаться им ненормальностью. Но в юности она была склонна весь мир считать свихнувшимся: «Извините, г-жа Холланд, мою нормальность в этом ненормальном мире»[193], - писала она, когда ей было двадцать шесть. Такой взгляд на мир людей сохранился у нее и через шесть лет, когда было написано вот это стихотворение:
Неординарность Эмили Дикинсон заинтриговывала и привлекала таких неглупых и любопытных людей, как Т.У. Хиггинсон. Но общение с ней было непростым делом. Хиггинсон писал жене, Мэри Чаннинг Хиггинсон, о своем первом посещении поэтессы: «Я не встречал еще человека, который бы так высасывал мою нервную энергию (…) Я рад, что не живу рядом с ней»[194]. Впоследствии он вспоминал: «Неизгладимое впечатление произвели на меня огромное напряжение и какая-то ненормальность ее жизни (…) Она была слишком загадочным существом для меня, чтобы понять ее за час беседы…»[195]. А через шесть дней после второго и последнего ее посещения он писал сестре 9 декабря 1873 г.: «Боюсь, что (…) замечание Мэри — “Почему сумасшедшие так липнут к тебе?” — близко к истине»[196]. Хиггинсон был добрым и небесталанным человеком, но все-таки ординарным, ему трудно было понять, что, как писал в «Уолдене» Г.Д. Торо, «если человек не шагает в ногу со своими спутниками, может быть, это оттого, что ему слышны звуки иного мира»[197] (или в другом переводе: «…он слышит другого барабанщика»).
Поэт Луис Унтермейер писал об Эмили Дикинсон: «Та, что составляла вселенную, не нуждалась в мире»[198]. Это не совсем так. Вернее, совсем не так. Поэтесса остро ощущала, что без людей ее «вселенная» остается неполной, незавершенной. Именно миру людей было адресовано ее стихотворчество, которое она сравнивала с письмом миру:
Как видим, себя она считала доверенным лицом Природы, посредником между нею и людьми. Но она хотела бы получать вести и от них, то есть иметь обратную связь, как мы говорим сейчас. Писем от друзей ей было явно мало. В ее собственных письмах мы часто встречаем жалобы на одиночество. «Ничего не случилось, кроме одиночества, — слишком обыденная вещь, чтобы упоминать о ней» (7 октября 1863 г.)[199]. «(…) Я не выхожу за пределы усадьбы отца — ни в другой дом, ни в другой город» (июнь 1869 г.)[200]. «Ужасное одиночество убивает меня» (октябрь 1879 г.)[201]. «Я никуда не хожу, но участок огромный — я почти путешествую по нему» (около 1881 г.)[202]. Мы были, пожалуй, несправедливы по отношению к Т.У. Хиггинсону, подчеркнув выше его ординарность — кое в чем он все-таки сумел разобраться. В ответ на одну из жалоб своей корреспондентки он отвечал: «… Человек, устремляющийся мыслью так далеко и испытывающий такие озарения, как Вы, везде будет в изоляции»[203]. Он как бы утешал ее: мол, что ж тут поделаешь, если вы устремляетесь мыслью так далеко. Ему оставалось понять еще только одно: что одиночество Эмили Дикинсон было плодотворным, поскольку она тяготилась им и пыталась преодолеть его своим творчеством, что ее одиночество рождало подчас гениальные стихи.
Мы цитировали в самом начале статьи ответ Эмили Дикинсон на вопрос Хиггинсона о ее друзьях: «Холмы, сэр, и Закаты, и пес — с меня ростом — которого купил отец»[204]. У нее были, конечно, друзья и среди людей, но вопрос о друзьях слишком интимный, чтобы откровенно ответить на него незнакомому человеку. Друзья были, но их было мало. «У меня очень мало друзей. Я могу сосчитать их по пальцам — и еще останутся пальцы», — писала она в 1860 г. Сэмюэлу Боулзу[205].
Видеться с ними приходилось редко, так как жили они в других городах. Эмили беседовала с ними в письмах. Даже своей невестке Сьюзен, которая многие годы была ее самым близким другом и конфиденткой и жила в соседнем доме, она писала письма и записки, когда болела и не могла выходить из дома. К дружбе Эмили Дикинсон относилась ответственно, считая, что дружба, как и любовь, должна быть деятельной. «Очень мало, даже в лучшем случае, можем мы сделать друг для друга, — писала она тому же G. Боулзу, — но мы должны делать это — должны летать — иначе все наше
Чем меньше у нас друзей, тем больше мы их ценим, тем острее переживаем их утрату.
Но поэтессу «уменьшали» не только утраты близких друзей, ее умаляла любая смерть, будь то смерть маленькой дочери ирландцев-переселенцев, живших по соседству, или гибель на войне молодого земляка. Только так — через потери — и воспринимала она Гражданскую войну 1861–1865 гг., совершенно не интересуясь ее ходом. Она была далека от политики, что неоднократно подчеркивала. «“Джордж Вашингтон был Отцом нашей страны” — “Джордж Кто?”. В этом для меня вся политика — но в то же время я люблю барабан»[208], - писала она Элизабет Холланд. «Когда на самом деле началась война?», — писала она Элизабет Холланд. «Когда на самом деле началась война?», — спрашивала она у своих кузин[209]. Война началась в апреле 1861 г., когда мятежники-южане в г. Чарлстон (Южная Каролина) осадили форт Самтер, гарнизон которого отказался покинуть укрепления. Об этом Эмили Дикинсон наверняка читала в регулярно получаемой ее отцом газете «Спрингфилд Дейли Рипабликен», но ей важно было лишний раз подчеркнуть свое равнодушие к политике. Да, она любила барабаны, но не военные, а те, которые участвовали в цирковых процессиях, наблюдаемых ею из окна каждое лето. Она всей душой была за отмену рабства. Но ведь ее земляки умирали не столько за свободу негров, сколько за сохранение целостности Союза, и это ей было вряд ли понятно. Для нее каждая личность была суверенной державой.
31 декабря 1861 г. Эмили Дикинсон сообщала своей кузине печальную новость из Амхерста: «Г-жа Адамс получила сегодня известие о смерти сына, умершего от раны в Аннаполисе. Телеграмма подписана Фрэзером Стернзом. Ты помнишь его. Другой ее сын умер в октябре от тифа, которым заразился в армейском лагере. Г-жа Адамс не встает с постели с тех пор. “Счастливый новый год” неслышно перешагивает пороги таких домов, как этот! Мертвы! Оба ее сына!”»[210]. В марте 1862 г. был убит и Фрэзер Стернз, сын президента Амхерстского колледжа. «Его большое сердце прострелено “разрывной гранатой”. Я читала об этих гранатах — и никогда не думала, что Фрэзер пойдет в Рай с такой штукой в груди. Фрэзер проезжал через Амхерст таким, каким и упал — в солдатской кепи, с саблей на боку. Школьные товарищи справа от него и школьные товарищи слева от него охраняли его узкое лицо. Он упал на виду у профессора Кларка, его командира, — десять минут он еще жил, дважды попросил воды, прошептал только “Боже” и умер на руках у солдат! Сэндерсон, его школьный товарищ, сколотил ночью ящик из досок, положил в него храброго мальчика, накрыл одеялом и греб шесть миль, чтобы успеть к пароходу — так бедный Фрэзер вернулся домой. Говорят, полковник Кларк плакал, как малый ребенок, потерявший любимого щенка, и с трудом приступил снова к исполнению своих обязанностей (…) Ящик, в котором он прибыл, заключили в большой наглухо закрытый гроб и засыпали его с головы до ног прекраснейшими цветами. Он уехал спать из сельской церкви. Толпы пришли пожелать ему доброй ночи, хоры пели ему, пасторы рассказывали ему, каким храбрым было его солдатское сердце. И его семья склоняла головы, как камыши под ветром»[211]. Впечатляющую картину похорон Фрэзера Стернза нарисовала поэтесса в письме своим кузинам, сестрам Норкросс. Перед тем она писала им же: «Видеть боль, которую ты не можешь облегчить, ужасно»[212]. И двумя годами позже: «Печаль, оказывается, более распространена, чем нам думалось, и не является достоянием немногих лиц с тех пор, как началась война; и если раньше чужая боль помогала справляться с собственной, то теперь будет много такого лекарства»[213]. Нигде — ни в стихах, ни в письмах — не писала Эмили Дикинсон о целях и смысле войны. Она писала только о потерях.
Кто-то сказал: «В произведении должны быть уравновешены современность и вечность. Это самые трудные весы». Действительно, должны. Действительно, достичь этого трудно. В приведенном выше стихотворении Эмили Дикинсон современность и вечность уравновешены. К сожалению, мы не знаем таких стихов о нашей Гражданской войне.
Год окончания Гражданской войны в Америке был также и годом окончательного ухода Эмили Дикинсон в «пустынь» собственного дома. В октябре 1865 г. она последний раз была вынуждена поехать в Бостон — пройти курс лечения у офтальмолога. Больше она не только никуда не ездила, но и на протяжении двадцати лет оставшейся жизни не покидала усадьбы отца.
Одиночество, на которое жаловалась в письмах Эмили Дикинсон, было относительным. Оно обострилось только в последние годы ее жизни, когда умерли ее родители и такие близкие друзья, как С. Боулз и О. Лорд, охладились отношения с невесткой Сьюзен и рядом осталась одна сестра Винни. Но до этого оставалось еще много лет. В 1865 г. она писала Луизе Норкросс: «Счастье — это бодрость»[214]. Тогда проблема счастья решалась ею довольно просто: достаточно быть здоровой и бодрой. И, судя по тону ее тогдашних писем, она была бодрой, а следовательно, счастливой, несмотря на все жалобы на одиночество. Но прошло шестнадцать лет, ив 1881 г. она пишет той же Луизе и ее сестре «“Счастье” — это для птиц и других иностранных наций»[215]. Здоровье и бодрость покидали ее. За весь 1881 год ею написано всего 21 стихотворение. Уходили из ее жизни не только близкие ей люди, ее покидала поэзия, сообщавшая смысл ее жизни. Оставались стоическое терпение и неизменная ее насмешливость, проявлявшаяся и в стихах, и в письмах.
В том же 1881 г. в другом письме двоюродным сестрам Эмили Дикинсон делает очень интересное наблюдение над природой гениальности: «Гений — это вспышка любви — а не интеллекта, как считают; религиозная экзальтация, насколько мы способны к ней, является нашим опытом гениальности»[216]. Эмили Дикинсон была очень даже способна к религиозной экзальтации, из чего можно заключить, что она пережила опыт гениальности. Последние примерно двадцать лет своей жизни, все годы затворничества, она неизменно, летом и зимой, ходила в белом пикейном платье, которое сейчас выставлено в ее доме-музее. Что означало это белое платье? Вероятно, его может объяснить вот это место в любимой поэтессой книге Священного Писания, в книге Откровения: «..есть несколько человек, которые не осквернили одежд своих, и будут ходить со Мною в белых
Годы затворничества Эмили Дикинсон, естественно, бедны внешними событиями. Ниже мы их перечисляем (кроме упоминавшихся выше) почти протокольно.
3 декабря 1873 г. Т.У. Хиггинсон приезжает в Амхерст, чтобы прочитать лекцию в Амхерстском колледже, и во второй и последний раз видится с Эмили Дикинсон.
16 июня 1874 г. умирает в Бостоне Эдвард Дикинсон, отец поэтессы.
20 августа 1876 г. бывшая соученица Эмили Дикинсон по Амхерстской академии для девочек Элен Хант Джексон, ставшая известной писательницей, обращается к ней с просьбой о разрешении опубликовать ее стихи в готовящейся антологии «Маска поэтов», в которой стихи публикуются анонимно. Со стихами Эмили Э. Хант Джексон познакомил Т.У. Хиггинсон. В октябре 1876 г. Элен Хант Джексон приезжает в Амхерст и повторяет свою просьбу при личной встрече с Эмили Дикинсон.
25 июля 1878 г. в газете «Спрингфилд Дейли Рипабликен» появляется статья, в которой высказано предположение о том, что рассказы Э. Хант Джексон из книги «Сакс Холм» написаны в соавторстве с Эмили Дикинсон. Это, вероятно, единственный случай упоминания имени поэтессы в печати при ее жизни. Высказанное в газете предположение ничем не подтверждается.
В 1878 г. в Бостоне выходит антология «Маска поэтов», в которой напечатано стихотворение Эмили Дикинсон «Успех считают сладким…».
Летом 1880 г. поэтессу вторично посещает священник из Филадельфии Чарлз Уодсворт, с которым Эмили Дикинсон переписывалась с конца 1850-х годов. Впервые он побывал в Амхерсте в 1860 г. Из всей переписки сохранилась одна короткая записка Ч. Уодсворта.
В 1881 г. в Амхерст приезжает и становится профессором Амхерстского колледжа астроном Дэвид Пекк Тодд. Осенью 1882 г. молодая жена профессора, Мейбл Лумис Тодд, становится любовницей Остина Дикинсона, брата поэтессы. Эмили Дикинсон называет ее в своих письмах к ней «другом брата и сестры».
14 ноября 1882 г. умирает мать Эмили Дикинсон, до этого болевшая много лет (в 1875 г. ее разбил паралич, потом она сломала бедро). В огромном доме остаются Эмили с сестрой и служанкой.
31 марта 1883 г. бостонский издатель Томас Найлз предлагает Эмили Дикинсон издать сборник ее стихов. Вероятно, эту идею ему внушила Элен Хант Джексон, имевшая очень высокое мнение о достоинствах стихов Эмили. Его попытка оканчивается неудачей — поэтесса уже давно и навсегда утвердилась в мысли, что «Публикация — продажа / Сердца и ума…».
12 августа 1885 г. умирает в Калифорнии Элен Хант Джексон.
15 мая 1886 г. Эмили Дикинсон умирает в результате обострения болезни почек. Как утверждает польский писатель Ян Парандовский в своей книге «Алхимия слова», «Смерть — огромное событие в жизни писателя». Чувствуя приближение этого «огромного события», она в последних своих письмах, датируемых началом мая, пишет Т. У. Хиггинсону: «Жив ли еще Бог? Друг мой — дышит ли Он?»[217] и сестрам Норкросс: «Маленькие кузины, отозвана. Эмили»[218]. В январе 1885 г. она писала кузинам, что читает роман английского писателя Хью Конвея «Отозванный».
Поэтессу хоронят в ограде, в которой уже высятся холмики могил отца и матери. Дальше начинается жизнь после жизни, вступление в бессмертие.